-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Давид Самойлов
|
| Лирика
-------
Давид Самойлов
Лирика

Ранние стихи
(1938–1957)
Плотники…
Плотники о плаху притупили топоры.
Им не вешать, им не плакать – сколотили наскоро.
Сшибли кружки с горьким пивом горожане, школяры.
Толки шли в трактире «Перстень короля Гренадского».
Краснорожие солдаты обнимались с девками,
Хохотали над ужимками бродяги-горбуна,
Городские стражи строже потрясали древками,
Чаще чокались, желая мяса и вина.
Облака и башни были выпуклы и грубы,
Будет чем повеселиться палачу и виселице!
Геральдические львы над воротами дули в трубы.
«Три часа осталось жить – экая бессмыслица!»
Он был смел или беспечен: «И в аду не только черти!
На земле пожили – что же! – попадем на небеса!
Уходи, монах, пожалуйста, не говори о смерти,
Если – экая бессмыслица! – осталось три часа!»
Плотники о плаху притупили топоры.
На ярмарочной площади крикнули глашатаи.
Потянулися солдаты, горожане, школяры,
Женщины, подростки и торговцы бородатые.
Дернули колокола. Приказали расступиться.
Голова тяжелая висела, как свинчатка.
Шел палач, закрытый маской, – чтоб не устыдиться,
Чтобы не испачкаться – в кожаных перчатках.
Посмотрите, молодцы! Поглядите, голубицы!
(Коло-тили, коло-тили в телеса колоколов.)
Душегуб голубоглазый, безбородый – и убийца,
Убегавший из-под стражи, сторожей переколов.
Он был смел или беспечен.
Поглядел лишь на небо.
И не слышал, что монах ему твердил об ерунде.
«До свиданья, други!
Может быть, и встретимся когда-нибудь:
Будем жариться у черта на одной сковороде!»
Май 1938
Пастух в Чувашии
Глухой хрипун, седой молчальник
Из-за коряг следил луну.
Вокруг стоял сухой кустарник,
Жевали совы белену.
И странны, как рога оленьи,
Валялись корни в отдаленье.
На холод озерных зеркал
Туман влачил свои полотна.
Здесь мир первичный возникал
Из глины и куги болотной.
…И, звезд питаясь млечным соком,
Сидел он, молчалив, как окунь.
Как дым, кипели комары
В котле огромной лихорадки.
За косогоры падали миры.
И все здесь было в беспорядке.
Я подошел к огню костра.
– А сколько будет до кордона? —
Глаза лениво и бездонно
Глядели из болотных трав.
Он был божественный язычник
Из глины, выжженной в огне.
Он на коров прикрикнул зычно,
И эхо пело в стороне…
Я подражал «Цыганам» Пушкина
До третьих петухов.
Потом достигла речь кукушкина
Светлевших перьев облаков.
Коровы сбились в теплый ком,
Следя, как звезды потухали.
Шурша шершавым языком,
Они, как матери, вздыхали…
Конец 1938
Охота на мамонта
Я спал на вокзале.
Тяжелый мамонт,
Последний,
шел по болотам Сибири.
И камень стоял. И реки упрямо
В звонкие
берега
били.
А шкуры одежд обвисали.
В налушнах
Стрелы торчали. И было слышно:
Мамонт идет по тропам непослушным,
Последний мамонт идет к водопою.
Так отступают эпохи.
Косые,
Налитые кровью и страхом глаза.
Под закосневшим снегом России
Оставив армию,
уходит на Запад.
Но челюсть разорвана криком охоты.
Кинулось племя. В руках волосатых
Свистнули луки, как птицы…
И кто-то
Уже умирал
на топях проклятых.
И вдруг закричал
последний мамонт,
Завыл,
одинокий на всей земле.
Последним криком своим и самым
Угрюмым и долгим
кричал зверь.
Так звал паровоз в ледниковой ночи,
Под топот колес,
неуемно,
грозно…
Мы спали тогда на вокзале тифозном
И там же кончались
при свете свечи.
1939
Софья Палеолог
Отмерено добро и зло
Весами куполов неровных,
О византийское чело,
Полуулыбка губ бескровных!
Не доводом и не мечом
Царьград был выкован и слеплен.
Наивный варвар был прельщен
Его коварным благолепьем.
Не раз искусный богомаз,
Творя на кипарисных досках,
Его от разрушенья спас
Изображеньем ликов плоских.
И где пределы торжеству,
Когда – добытую жар-птицу —
Везли заморскую царицу
В первопрестольную Москву.
Как шлемы были купола.
Они раскачивались в звоне.
Она на сердце берегла,
Как белых ласточек, ладони.
И был уже неоспорим
Закон меча в делах условных…
Полуулыбкой губ бескровных
Она встречала Третий Рим.
1941
Прощание
Я вновь покинул Третий Рим,
Где ложь рядилась в ризы дружбы,
Где грубый театральный грим
Скрывать нет поводов и нужды.
А я готов был метров со ста
Лететь, как мошка на огонь,
Как только Каменного моста
Почуял плиты под ногой.
Здесь так живут, презрев терновники
Железных войн и революций —
Уже мужья, уже чиновники,
Уже льстецы и честолюбцы.
А те друзья мои далече,
Узнали тяжесть злой стези,
На крепкие прямые плечи
Судьбу России погрузив.
Прощай, мой Рим! Гудок кричит,
Вправляя даль в железную оправу.
А мы еще придем, чтоб получить
Положенное нам по праву!
Слово о Богородице и русских солдатах
За тучами летучими,
За горами горбатыми
Плачет Богородица
Над русскими солдатами.
Плачет-заливается за тучкою серой:
«Не служат мне солдаты правдой и верой».
Скажет она слово —
лист золотится;
слезу уронит —
звезда закатится.
Чует осень долгую перелетная птица.
Стояли два солдата на посту придорожном,
ветром покрыты, дождем огорожены.
Ни сухарика в сумке, ни махорки в кисете —
голодно солдатам, холодно им на свете.
Взяла их Богородица за белые —
нет! —
за черные руки;
в рай повела, чтоб не ведали муки.
Привела их к раю, дверь отворила,
хлеба отрезала, щей наварила;
мол, – ешьте, православные, кушайте досыта,
хватит в раю
живности и жита.
Хватит вам, солдатам, на земле тужити,
не любо ль вам, солдатам, мне послужити.
Съели солдаты хлеба по три пайки.
Жарко стало – скинули «куфайки».
Закурили по толстой.
Огляделись в раю.
Стоит белая хата на самом краю.
И святые угодники меж облаками
пашут райскую ниву быками,
сушат на яблонях звездные сети…
Подумал первый солдат
и ответил:
«Век бы пробыть, Мати, с тобою,
но дума одна не дает покою, —
ну как, Богородица,
пречистая голубица,
бабе одной с пятерыми пробиться!
Избу подправить, заработать хлеба…
Отпусти ты меня, Пречистая, с неба».
И ответил другой солдат —
Тишка:
«Нам ружьишки – братишки,
сабли востры – родные сестры.
И не надо, Богородица, не надо мне раю,
когда за родину на Руси помираю».
Не сказала ни слова, пригорюнилась
Пречистая.
И опять дорога.
Опять поле чистое.
Идут солдаты страной непогожею.
И лежит вокруг осень
мокрой рогожею.
Октябрь 1942–1943
Катерина
//-- 1 --//
Баян спасает от тоски,
Но не спасает от печали,
Когда поет, как казаки
Дружка убитого встречали.
Есть где-то в мире Бах и власть
Высокой музыки над сором.
Органа ледяная страсть
Колючим восстает собором.
Той музыке не до любви!
Она светла и постоянна!
О руки белые твои,
О скомороший визг баяна!
Кривляется горбатый мех,
Дробится в зеркальце лучина.
И только твой счастливый смех
Я вдруг услышал, Катерина.
//-- 2 --//
В стихах господствует закономерность,
Как в подвижном строении светил,
Как будто с мерным замыслом Гомера
Господь свое создание сличил.
И облака российского ненастья
Теряют вид нестираных рубах,
И горький ветер зла и разногласья
Приобретает старость на губах.
И бытия растерзанная глина
За столько лет, наверное, впервой
В твоем саду, родная Катерина,
Неосторожной поросла травой…
1944
В шесть часов вечера после войны
Вот когда припомнились друзья!
Вот когда пошли терзать разлуки!
Вспомнили про души – ведь нельзя,
Чтоб всегда натянуты, как луки.
И куда помчится мой двойник
Через все пределы ожиданья?
С кем он в шесть часов после войны
Побежит на первое свиданье?
Он устал… Иных давно уж нет…
Камни у разбитого Рейхстага…
В тишину, как лекарь в лазарет,
Ночь идет, не замедляя шага.
Кислой медью крыши зеленя,
Ночь идет в просветы стен без стекол.
Медный труп зеленого коня
Скалится, поваленный на цоколь.
Здесь в тиши накрыт наш скромный стол.
Шесть часов… Мы празднуем победу.
Но никто на праздник не пришел.
Те, кого позвал бы я к обеду,
Где они, поэты и друзья!
Кто убит, а кто пропал без вести.
А который, может быть, как я
Пьет коньяк в проклятом Бухаресте.
Трудно в тишине дышать и жить…
И сосед сказал, вздохнув глубоко:
– Может, этот праздник отложить —
Здесь ведь до Парижа недалеко…
1945
О солдатской любви
Стоят у околицы женщины
И смотрят в осеннюю стынь.
Из Киевщины в Смоленщину,
Из Гомельщины на Волынь
Мятутся солдатские тысячи.
Любовь и для них отыщется,
Но горькая, как полынь…
В наградах и ранах —
Штык да сума —
В шинелишке драной
Он входит в дома.
И славная баба
Безоговорочно
Признает хозяином
Запах махорочный.
«Быть может, и мой так по свету
скитается!» —
Подумает бедная и запечалится.
…Озябшие птицы кричат на ветле,
Туманы заколобродили.
И мнится солдату: он снова в тепле,
Он – дома, он снова на родине.
Он снова в уютном и теплом
Дому,
где живет постоянство…
А там,
за темными стеклами, —
Неприбранное пространство.
А там,
за темными стеклами, —
Россия
с войною,
с бедою;
И трупы с слепыми глазами,
Залитыми водою;
И мельницы,
как пугала,
Закутанные в рогожи;
И где-то родимый угол,
И дом почти такой же.
И там – почти такой же —
Солдат,
усталый и черный,
Лежит с твоею бабой,
Податливой и покорной…
Я душу с тоски разую.
Закрою покрепче двери,
Чтоб мучить тебя, чужую,
За то, что своей не верю,
За то, что сто лет не бачил,
Какая ты нынче стала,
За то, что холод собачий
И дождь, и вороньи стаи,
И псы цепные брешут,
В ночи чужого чуя,
И реже все,
и реже
Над нами сны кочуют!..
И нет, не бредить снами,
Покуда беды дуют
И вся Россия с нами
Во весь простор бедует!
Апрель 1944
Дом у дороги
Когда-то здесь жили хозяева,
За этими стенами белыми,
А нынче потухли глаза его,
Закрыты фанерными бельмами.
И мы здесь стояли постоем,
Недолгие постояльцы.
И мы здесь вдыхали простое
Домашней судьбы постоянство.
В цветении яблонь пернатых,
В печных разноцветных разводах
Здесь дремлет домашних пенатов
Войной потревоженный отдых…
Мы вышли в тот вечер из боя,
С губами, от жажды опухшими.
Три дня рисковали собою,
Не спали три дня и не кушали.
Почти равнодушные к памяти,
Не смыв с себя крови и пороха,
С порога мы падали замертво
И спали без стона и шороха.
Так спят на оттаявшей пахоте,
Уткнувшись пробитыми лбами.
Так спят утонувшие в заводи
Слепцы с травяными чубами…
Мы спим под разметанной крышею,
Любимцы фортуны и чести,
От дома надолго отвыкшие,
Привыкшие к смерти и мести.
1944 или 1945
Дом на Седлецком шоссе
Дом на Седлецком шоссе.
Стонут голуби на крыше.
И подсолнухи цветут,
Как улыбки у Мариши.
Там, на Седлецком шоссе,
Свищут оси спозаранок.
В воскресенье – карусель
Разодетых хуторянок.
Свищет ось – едет гость,
Конь, как облак, белоснежен.
Там Мариша ждет меня,
Ждет российского жолнежа.
Ты не жди меня, не жди —
Я давно под Прагой ранен.
Это едет твой жених —
Скуповатый хуторянин.
Скоро в доме на шоссе
Будут спать ложиться рано.
Будешь петь, дитя жалеть:
«Мое детско, спи, кохано.
Спи, кохано, сладко спи.
В небе звездочка кочует.
Где-то бродит мой жолнеж?
Где воюет? где ночует?»
Конец 1944
Атака
Приказ проверить пулеметы.
Так значит – бой! Так значит – бой!
Довольно киснуть в обороне.
Опять, опять крылом вороньим
Судьба помашет над тобой!
Все той же редкой перестрелки
Неосторожный огонек.
Пролает мина. Свистнут пули.
Окликнут часовых патрули.
И с бруствера скользнет песок.
Кто знает лучше часовых
Пустую ночь перед атакой,
Когда без видимых забот
Храпят стрелки и пулемет
Присел сторожевой собакой.
О, беззаботность бытия!
О, юность горькая моя!
О, жесткая постель из хвои.
Мы спим. И нам не снятся сны.
Мы спим. Осталась ночь до боя.
И все неясности ясны.
А ночь проходит по окопам.
На проволоке оставит клок.
И вот – рассвет. Приедут кухни.
Солдатский звякнет котелок.
И вот рассвет синеет, пухнет
Над лесом, как кровоподтек.
И вдруг – ракета. Пять ноль-ноль.
Заговорили батареи.
Фугасным адом в сорок жерл
Взлетела пашня. День был желт.
И сыпался песок в траншеи.
Он сыпался за воротник
Мурашками и зябким страхом.
Лежи, прижав к земле висок!
Лежи и жди! И мина жахнет.
И с бруствера скользнет песок.
А батареи месят, месят.
Колотят гулкие цепы.
Который день, который месяц
Мы в этой буре и степи?
И времени потерян счет.
И близится земли крушенье.
Застыло время – не течет,
Лишь сыплется песок в траншеи.
Но вдруг сигнал! Но вдруг приказ.
Не слухом, а покорной волей
На чистое, как гибель, поле
Слепой волной выносит нас…
И здесь кончается инстинкт.
И смерть его идет прозреньем.
И ты прозрел и ты постиг
Негодованье и презренье.
И если жил кряхтя, спеша,
Высокого не зная дела,
Одна бессмертная душа
Здесь властвовать тобой хотела.
«Ура!» – кричат на правом фланге.
И падают и не встают.
Горят на сопке наши танки,
И обожженные танкисты
Ползут вперед, встают, поют,
«Интернационал» поют.
И падают…
Да, надо драться!
И мы шагаем через них.
Орут «ура», хрипят, бранятся…
И взрыв сухой… и резкий крик…
И стон: «Не оставляйте, братцы…»
И снова бьют. И снова мнут.
И полдень пороха серее.
Но мы не слышим батареи.
Их гром не проникает внутрь.
Он там,
за пыльной пеленой,
Где стоны, где «спасите, братцы»,
Где призрачность судьбы солдатской,
Где жизнь расчислена войной.
А в нас, прошедшая сквозь ад,
Душа бессмертия смеется,
Трубою судною трубя.
И как удача стихотворца,
Убийство радует тебя.
Уж в центре бросились в штыки
Бойцы потрепанной бригады.
Траншеи черные близки.
Уже кричат: «Сдавайтесь, гады!»
Уже иссяк запас гранат,
Уже врага штыком громят
Из роты выжившие трое.
Смолкает орудийный ад.
И в песню просятся герои.
8 сентября 1944
Конколевница
Бандитка
Я вел расстреливать бандитку.
Она пощады не просила.
Смотрела гордо и сердито.
Платок от боли закусила.
Потом сказала: «Слушай, хлопец,
Я все равно от пули сгину.
Дай перед тем, как будешь хлопать,
Дай поглядеть на Украину.
На Украине кони скачут
Под стягом с именем Бандеры.
На Украине ружья прячут,
На Украине ищут веры.
Кипит зеленая горилка
В беленых хатах под Березно,
И пьяным москалям с ухмылкой
В затылки тычутся обрезы.
Пора пограбить печенегам!
Пора поплакать русским бабам!
Довольно украинским хлебом
Кормиться москалям и швабам!
Им не жиреть на нашем сале
И нашей водкой не обпиться!
Еще не начисто вписали
Хохлов в Россию летописцы!
Пускай уздечкой, как монистом,
Позвякает бульбаш по полю!
Нехай як хочут коммунисты
В своей Руси будуют волю…
Придуманы колхозы ими
Для ротозея и растяпы.
Нам все равно на Украине,
НКВД или гестапо».
И я сказал: «Пошли, гадюка,
Получишь то, что заслужила.
Не ты ль вчера ножом без звука
Дружка навеки уложила?
Таких, как ты, полно по свету,
Таких, как он, на свете мало.
Так помирать тебе в кювете,
Не ожидая трибунала».
Мы шли. А поле было дико.
В дубраве птица голосила.
Я вел расстреливать бандитку,
Она пощады не просила.
Сентябрь 1944–1946
Муза
Тарахтят паровозы на потных колесах,
Под поршнями пары затискав.
В деревянном вагоне простоволосая
Муза входит в сны пехотинцев.
И когда посинеет и падает замертво
День за стрелки в пустые карьеры,
Эшелоны выстукивают гекзаметры
И в шинели укутываются Гомеры.
1944
Рубеж
Свет фар упирается в ливень.
И куст приседает, испуган.
И белый, отточенный бивень
Таранит дорогу за Бугом.
Рубеж был почти неприметен.
Он был только словом и вздрогом.
Все те же висячие плети
Дождя. И все та же дорога.
Все та же дорога. Дощатый
Мосток через речку. Не больше.
И едут, и едут солдаты
Куда-то по Польше, по Польше.
Август 1944
Бабельсберг
//-- 1945 --//
Мне снился сон, тифозный и огромный,
Как долгий дождь, подробно, не спеша,
Как будто в целом мире от разгрома
Не уцелела ни одна душа.
И только пятна трупов вдоль обочин,
И только – крупы вымерших коней,
И только – роща голая и очень
Просторный сумрак плещется по ней.
Прошли войска по Западной Европе.
Пролязгали железные стада.
И медленно, как в сказке о потопе,
Обратно в русла схлынула вода.
И просыхают прусские долины.
И тишина объемлет шар земной.
Но где он, голубь с веткою маслины,
Не жди его, новорожденный Ной!
Так холодно в Германии и пусто.
По рощам осень ходит не спеша.
Дома оглохли. И такое чувство,
Что нет души. Что вымерла душа.
А в кабаке оркестр играет танцы.
Цветные юбки кружатся в пыли.
И пьют коньяк в домах американцы,
И русские шагают патрули.
Скрежещут ставни, старые, косые,
Тревожное идет небытие…
Как хорошо, что где-то есть Россия,
Моя мечта, прибежище мое!
10 января 1946
//-- * * * --//
Зачем кичимся мы и спорим,
Коснеем в давних недоверьях —
Одним мы выброшены морем
На тот же самый звонкий берег.
Мы оттого росли с пристрастьем,
Что, став препоной темной силе,
Была не именем пространства,
А имя времени – Россия.
Так поступайте, как хотите,
Чтоб только песни не стихали!
Для всех достаточно событий,
Пытающихся стать стихами.
И пусть попытка будет пыткой —
Любая мука будет легче,
Чем жизнь с оглядкой и со скидкой
В уютном логове залегши.
Ты прав, товарищ, не до спора,
Когда в цене любое слово.
Быть может, скоро, очень скоро
Горнисты заиграют снова.
Быть может, снова полустанки
Пойдут раскачивать закаты,
И поползут на приступ танки,
Как неизбежность угловаты.
На то даны глаза поэту,
Чтоб разглядеть в кромешном быте,
Как даты лезут на планету
С солдатским топотом событий.
5 января 1946
//-- * * * --//
Ты не торопи меня, не трогай.
Пусть перегорит, переболит.
Я пойду своей простой дорогой
Только так, как сердце повелит.
Только так. До той предельной грани,
Где безверьем не томит молва,
Где перегорают расстоянья
И ложатся пеплом на слова.
Горький пепел! Он стихами правит,
Зная, что придет его черед,
Даже если женщина оставит,
Друг осудит, слава обойдет.
1946
Желание
Как вдруг затоскую по снегу,
по снежному свету,
по полю,
по первому хрупкому следу,
по бегу
раздольных дорог, пересыпанных солью.
Туда,
где стоят в середине зари
дома,
где дыханье становится паром,
где зима,
где округа пушистым и розовым шаром
тихо светится изнутри.
Где пасутся в метелице
белые кони-березы,
где сосны позванивают медные
и крутятся, крутятся медленные
снежные мельницы,
поскрипывая на морозе.
Там дым коромыслом
и бабы идут с коромыслами
к проруби.
Живут не по числам —
с просторными мыслями,
одеты в тулупы, как в теплые коробы.
А к вечеру – ветер. И снежные стружки,
как из-под рубанка,
летят из-под полоза.
Эх, пить бы мне зиму
из глиняной кружки,
как молоко, принесенное с холода!
Не всем же в столице!
Не всем же молиться
на улицы, на магазины,
на праздничные базары…
Уехать куда-нибудь,
завалиться
на целую зиму
в белый городишко, белый и старый.
Там ведь тоже живут,
тоже думают,
пока ветры дуют,
по коже шоркая мерзлым рукавом,
там ведь тоже радуются и негодуют,
тоже о любви заводят разговор.
Там ведь тоже с войны не приехали…
А уже ночь – колючая, зимняя,
поздняя.
Окликается эхами.
Ночь, как елка, – почти что синяя,
с голубыми свечками-звездами.
Как вдруг затоскую по снегу, по свету,
по первому следу,
по хрупкому, узкому.
Наверное нужно поэту
однажды уехать. Уеду
в какую-то область – в Рязанскую, в Тульскую.
На дальний разъезд привезет меня поезд.
Закроется паром,
как дверь из предбанника.
Потопает, свистнет, в сугробах по пояс
уйдет,
оставляя случайного странника.
И конюх, случившийся мне на счастье,
из конторы почтовой
спросит, соломы под ноги подкатывая:
– А вы по какой, извиняюсь, части?
– А к нам по что вы?
– Глушь здесь у нас сохатая…
И впрямь – сохатая.
В отдаленье
голубые деревья рога поднимают оленьи,
кусты в серебряном оледененьи.
Хаты покуривают. А за хатами —
снега да снега – песцовою тенью.
– Да я не по части…
– А так, на счастье…
Мороз поскрипывает, как свежий ремень,
иней на ресницах,
ветерок посвистывает —
едем, едем. Не видно деревень,
только поле чистое.
И вдруг открывается: дым коромыслом,
и бабы идут с коромыслами
к проруби
по снегу, что выстлан
дорогами чистыми,
одеты в тулупы, как в теплые коробы.
Приеду! Приеду! Заснежен, завьюжен,
со смехом в зубах,
отряхнусь перед праздничной хатой.
Приеду!
Ведь там я наверное нужен,
в этой глуши, голубой и сохатой.
1947
Марине Цветаевой
//-- 1 --//
Много слов о тебе говорилось.
Я хочу, чтобы ты повторилась!
Но не так, как лицо повторяется
В зеркале бездушном,
Но не так, как облако покоряется
Водам душным.
Но не так, как эхо отворяется
В пустотах лестниц —
Только так, как сердце повторяется
В просторах песни.
Как жила ты, того не ведаю —
Мы родились врагами.
Но была ли ты легкой победою
Над словами, слогами?
Или без отдохновенья
Над черновиками
Мучило тебя вдохновенье
Каменными руками?
Мы к тебе не ходили друзьями
И в друзья не просились.
В какой парижской яме
Бредила ты о России?
Пограничные полосы,
Иноземные грады. —
Мы различные полюсы,
Между нами – разряды.
Ты – царица невольная,
Не вкусившая власти.
Между нами, как молнии,
Накипевшие страсти.
Ты – беглянка болезная,
Заплутавшая в чаще.
Между нами – поэзия,
Этот ливень кипящий.
//-- 2 --//
Марина, Марина,
Много мы ошибались:
Сухие долины
Райским долом казались.
Трудно нам живется,
Трудно плывется
По глухому морю,
По людскому горю.
Но щедрей и угрюмей
Наши вольные страсти —
Ты – как золото в трюме,
Мы – как парус и снасти.
У глубинного кабеля
Ты заляжешь, тоскуя.
Нас же выкинут на берег,
На потребу людскую.
Может, где-то на Каме
Для веселых людей
Поплывем челноками
Под весеннею сетью дождей.
Иль, как символ братанья,
Об осенней поре
Прогорим над Бретанью
В полуночном костре.
//-- 3 --//
Назначенье поэта —
Счастье или ярмо?
Ты, Марина, – комета
В полете ее непрямом.
Ты еще возвратишься
Из далеких гостей,
Когда в мире затихшем
Будут мерять по силе страстей.
Ты еще повторишься —
Не как облако в тихой воде,
А как в песнях парижских
И московских людей
Повторяются вольные,
Не признавшие власти
Накопившейся молнии
Накипевшие страсти.
1947
На Оби
Барнаульская ночь высока, холодна,
И видать далеко на Оби.
И звезду на куски расшибает волна
О корму деревянной ладьи.
Мы беседу ведем, приглядевшись ко тьме,
Где болтливые волны спешат.
Красноватый фонарик горит на корме,
Где тяжелые сети лежат.
Пароходы плывут под сипенье гудка,
Просквозив огоньками кают.
Барнаульская ночь холодна, высока,
А на палубе песню поют.
Это жизнь пролетает, светясь и крича,
Лопастями плеща по Оби.
А рыбак на весло налегает с плеча,
И к рассвету шумят воробьи.
Мы идем к островам, где чернеет ветла,
Чтоб соснуть, привалившись к костру.
Там под ветром береза метет, как метла,
Выметая созвездья к утру.
А рассвет розоват, а потом – серебрист,
А потом и светло на реке.
Пароходы уходят на Новосибирск
И гудят, и гудят вдалеке.
Сентябрь 1948
В районном ресторане…
В районном ресторане
Оркестрик небольшой:
Играют только двое,
Но громко и с душой.
Один – сибирский парень,
Мрачнейший из людей.
Его гармошке вторит
На скрипке иудей.
Во всю медвежью глотку
Гармоника ревет,
А скрипочка визгливо —
Тирлим-тирлим – поет.
И музыка такая
Шибает до слезы.
Им смятые рублевки
Кидают в картузы.
Под музыку такую
Танцуют сгоряча
И хвалят гармониста,
И хвалят скрипача.
Когда последний пьяный
Уходит на покой,
Они садятся двое
За столик угловой
И выпивают молча
Во дни больших удач —
Стакан сибирский парень
И рюмочку скрипач.
1952
Железная скворешня
Я вырос в железной скворешне.
А был я веселый скворец.
Порою туманною, вешней
Звенела капель о торец.
Скворешня железная пела,
Когда задували ветра.
Железная ветка скрипела,
Гудела стальная кора.
В скворешне учился я пенью,
Железному веку под стать,
Звенеть ледяною капелью
И цинковым свистом свистать.
А если мне пенье иное,
Живое, уже ни к чему,
То дайте мне сердце стальное
И ключик вручите к нему.
Гоните воркующих горлиц,
Рубите глухие сады,
Пока не заржавели в горле
От слез и туманов лады.
Железом окуйте мне руки,
В броню заключите до пят!
Не то уже странные звуки
С утра в моем горле кипят.
1956
Осень сорок первого
Октябрь бульвары дарит рублем…
Слушки в подворотнях, что немцы под Вязьмой,
И радио марши играет, как в праздник,
И осень стомачтовым кораблем
Несется навстречу беде, раскинув
Деревьев просторные паруса.
И холодно ротам. И губы стынут.
И однообразно звучат голоса.
В тот день начиналась эпоха плаката
С безжалостной правдой: убей и умри!
Философ был натуго в скатку закатан,
В котомке похрустывали сухари.
В тот день начиналась эпоха солдата
И шли пехотинцы куда-то, куда-то,
К заставам, к окраинам с самой зари.
Казалось, что Кремль воспарил над Москвой,
Как остров летучий, – в просторе, в свеченье.
И сухо вышагивали по мостовой
Отряды народного ополченья.
И кто-то сказал: «Неужели сдадим?»
И снова привиделось, как на экране, —
Полет корабельный, и город, и дым
Осеннего дня, паровозов, окраин.
И было так трудно и так хорошо
Шагать патрулям по притихшим бульварам.
И кто-то ответил, что будет недаром
Слезами и кровью наш век орошен.
И сызнова подвиг нас мучил, как жажда,
И снова из бронзы чеканил закат
Солдат, революционеров и граждан
В преддверье октябрьских баррикад.
Конец 1947 или 1948
Семен Андреич
С.А. Косову
Помню! Синявинские высоты
Брали курсанты три раза подряд.
Еле уволокли пулеметы.
А три батальона – там и лежат.
Помню! Расстреливали перед строем
Солдатика девятнадцати лет
За то, что парнишка не был героем.
Бежал. А этого делать не след.
Помню! Мальчик простерт на талом
Снегу с простреленным животом.
Помню еще – о большом и малом,
Об очень сложном и очень простом.
И все же были такие минуты,
Когда, головой упав на мешок,
Думал, что именно так почему-то
Жить особенно хорошо.
И ясно мне все без лишних вопросов,
И правильно все и просто вокруг.
А рядом – Семен Андреевич Косов,
Алтайский пахарь, до смерти друг.
Да, он был мне друг, неподкупный и кровный,
И мне доверяла дружба святая
Письма писать Пелагее Петровне.
Он их отсылал не читая.
– Да что там читать, – говорил Семен,
Сворачивая самокрутку на ужин, —
Сам ты грамотен да умен,
Пропишешь как надо – живем, не тужим.
Семен Андреич! Алтайский пахарь!
С тобой мы полгода друг друга грели.
Семь раз в атаку ходил без страха.
И пули тебя, как святого, жалели.
Мы знали до пятнышка друг о друге,
И ты рассказывал, как о любви,
Что кони, тонкие, словно руки,
Скачут среди степной травы.
И кабы раньше про то узнать бы,
Что жизнь текла, как по лугу, ровно,
Какие бывали крестины и свадьбы,
Как в девках жила Пелагея Петровна.
Зори – красными петухами.
Ветер в болоте осоку режет.
А я молчал, что брежу стихами.
Ты б не поверил, подумал – брешет.
Ты думал, что книги пишут не люди,
Ты думал, что песни живут, как кони,
Что так оно было, так и будет,
Как в детстве думал про звон колокольный…
Семен Андреич! Алтайский пахарь!
Счастлив ли ты? Здоровый? Живой ли?
Помнишь, как ты разорвал рубаху
И руку мне перетянул до боли!
Помнишь? Была побита пехота,
И мы были двое у пулемета.
И ты сказал, по-обычному просто,
Ленту новую заложив:
– Ступай. Ты ранен. (Вот нынче мороз-то!)
А я останусь, покуда жив.
Мой друг Семен, неподкупный и кровный!
Век не забуду наше прощанье.
Я напишу Пелагее Петровне,
Выполню клятвенное обещанье.
Девушки в золотистых косах
Споют, придя с весенней работы,
Про то, как Семен Андреич Косов
Один остался у пулемета.
И песни будут ходить, как кони,
По пышным травам, по майскому лугу.
И рощи, белые, как колокольни,
Листвою раззвонят на всю округу.
И полетят от рощи к роще,
От ветки к ветке по белу свету.
Писать те песни – простого проще
И хитрости в этом особой нету.
10 января 1946
//-- * * * --//
Жаль мне тех, кто умирает дома,
Счастье тем, кто умирает в поле,
Припадая к ветру молодому
Головой, закинутой от боли.
Подойдет на стон к нему сестрица,
Поднесет родимому напиться.
Даст водицы, а ему не пьется,
А вода из фляжки мимо льется.
Он глядит, не говорит ни слова,
В рот ему весенний лезет стебель,
А вокруг него ни стен, ни крова,
Только облака гуляют в небе.
И родные про него не знают,
Что он в чистом поле умирает,
Что смертельна рана пулевая.
…Долго ходит почта полевая.
5 февраля 1949
Тревога
Долго пахнут порохом слова.
А у сосен тоже есть стволы.
Пни стоят, как чистые столы,
А на них медовая смола.
Бабы бьют вальками над прудом —
Спящим снится орудийный гром.
Как фугаска, ухает подвал,
Эхом откликаясь на обвал.
К нам война вторгается в постель
Звуками, очнувшимися вдруг,
Ломотой простреленных костей,
Немотою обожженных рук.
Долго будут в памяти слова
Цвета орудийного ствола.
Долго будут сосны над травой
Окисью синеть пороховой.
И уже ничем не излечим
Пропитавший нервы непокой.
«Кто идет?» – спросонья мы кричим
И наганы шарим под щекой.
23 октября 1947
Телеграфные столбы
Телеграфные столбы.
Телеграфные столбы.
В них дана без похвальбы
Простота моей судьбы!
Им шагать и мне шагать
Через поле, через гать.
Вверх по склону. И опять
Вниз со склона.
Но не вспять.
По-солдатски ровный шаг
Через поле и овраг,
Вверх по склону – и опять
Вниз со склона. И опять
Вверх по склону – на горбы…
Телеграфные столбы.
Телеграфные столбы.
1956
Начало зимних дней
Прекрасная пора – начало зимних дней,
Нет времени яснее и нежней.
Черно-зеленый лес с прожилками берез,
Еще совсем сырой, мечтающий о снеге.
А на поле – снежок и четкий след колес:
В ходу еще не сани, а телеги.
В овраге двух прудов дымящиеся пятна,
Где в белых берегах вода черным-черна.
Стою и слушаю: какая тишина,
Один лишь ворон каркнет троекратно
И, замахав неряшливым крылом,
Взлетит неторопливо над селом…
Люблю пейзаж без диких крепостей,
Без сумасшедшей крутизны Кавказа,
Где ясно все, где есть простор для глаза, —
Подобье верных чувств и сдержанных страстей.
Между 1949 и 1955
Апрель
Словно красавица, неприбранная, заспанная,
Закинув голову, забросив косы за спину,
Глядит апрель на птичий перелет
Глазами синими, как небо и как лед.
Еще земля огромными глотками
Пьет талый снег у мельничных запруд,
Как ходоки с большими кадыками
Холодный квас перед дорогой пьют.
И вся земля – ходок перед дорогой —
Вдыхает запах далей и полей,
Прощаяся с хозяйкой-недотрогой,
Следящей за полетом журавлей.
Между 1949 и 1955
Первый гром
Стоят дубы с обнаженными сучьями,
Как молотобойцы с рукавами засученными,
Ударят кувалдой по пням-наковальням,
Откликнется роща громом повальным.
Как мехи, ветрами задышат тучи,
И мехи загудят, запоют, заревут.
И каленую молнию бросит подручный
Остывать,
Как подкову готовую,
В пруд.
Между 1949 и 1955
Мост
Стройный мост из железа ажурного,
Застекленный осколками неба лазурного.
Попробуй вынь его
Из неба синего —
Станет голо и пусто.
Это и есть искусство.
//-- * * * --//
Город зимний,
Город дивный,
Снег, как с яблонь,
Лепестками.
Словно крыльев
Лебединых
Осторожное дыханье.
Дворники,
Как пчеловоды,
Смотрят снежное роенье.
И заснеженной природы
Принимают настроенье.
7 января 1947
Снежный лифт
Все сегодня легко, свежо…
Взять хотя бы вон тот снежок,
Тот, что смехом сыпучим жжет
Твой полуоткрытый рот,
Тот, что падает наискосок
На бульвар, на киоск,
На лоток,
На дома,
На забор из досок.
Он белее, чем белый конь,
Он свежее, чем молоко,
Он навален до самых стрех,
Он просеян сквозь сотню сит.
Вот уже неподвижно висит,
Это город летит вверх.
Город – вверх, мимо снежных сетей,
Город – вверх, на забаву детей.
Мимо снега
Летят фонари,
Окна,
Трубы,
Часы,
Карниз —
Прямо в медленную пургу.
Эй, держись!
Не свались
Вниз!
Там все тоже в снегу!
В снегу!
Если ты сегодня счастлив,
Я возьму тебя в снежный лифт.
Февраль 1949
//-- * * * --//
И так бывает – в день дождливый,
Когда все серо и темно,
Просветом синевы счастливой
Средь туч откроется окно.
И мгла расходится кругами
От восходящих сквозняков,
Над низовыми облаками —
Паренье верхних облаков.
Но вот уже через мгновенье
Сомкнулся дождевой навес,
И скрылось легкое строенье
Тысячеярусных небес.
28 апреля – май 1957
Ночлег
Однажды летним вечерком
Я со знакомым стариком
В избе беседовал за водкой.
Его жена с улыбкой кроткой
Нам щей вчерашних подала,
А после кружево плела.
Старухи грубая рука
Была над кружевом легка.
Она рукою узловатой
Плела узор замысловатый.
Старик был стар – или умен,
Он поговорки всех времен
Вплетал умело в дым махорки.
Или, наоборот, ему
Все время чудились в дыму
Пословицы и поговорки…
Его прекрасное смиренье
Похоже было на презренье
К тому, что мучило меня.
Он отвергал легко и грубо
Фантазии народолюба,
Не возмущаясь, не кляня.
Старуха кружево плела.
И понял я, что мало стою,
Поскольку счастье ремесла
Не совместимо с суетою.
Потом стелила нам постель.
Кричал в тумане коростель.
И слышал я на сеновале,
Как соловьи забушевали!
Забушевали соловьи!
Забушевали соловьи!
Что за лады, что за рулады!
Как будто нет у них беды,
Как будто нет у них досады…
Забушевали соловьи…
Я спал, покуда птицы пели,
Воображенье распалив.
Потом рассвет струился в щели,
А я был молод и счастлив…
1957
Гончар
Продавали на базаре яблоки, халву, урюк,
Полосаты, как халаты, запотели арбузы.
А разгневанное солнце било в медные тазы.
И впервые я услышал, что лучи имеют звук.
Как развенчанный владыка, гордо щурился верблюд
На сурового узбека из колхоза «Кзыл юлдуз».
Тот, не глядя на прохожих, молча вспарывал арбуз.
А вокруг горшков и блюд волновался разный люд.
Ах, какие это блюда – и блестят, как изразец,
И поют, как колокольчик, и звенят, как бубенец.
Их безоблачному небу взял Аллах за образец.
Это маленькое небо за десятку продают.
А какие там узоры по глазури завиты!
Красноперые пичуги в синих зарослях поют,
И прохладные озера меж цветами налиты.
Эти милые озера за десятку продают.
Он, как глина, мудр и стар, этот каменный гончар.
Он берет ломоть арбуза – красноватый хрусткий снег,
Он к прохожим безучастен, этот старый человек:
Пусть, мол, сам себя похвалит звонкий глиняный товар.
Он недаром желтой глиной перепачкан по утрам,
Веселясь своим удачам и грустя от неудач.
А болтливость не пристала настоящим мастерам.
Суетливость не пристала настоящим мастерам.
1949
//-- * * * --//
Извечно покорны слепому труду,
Небесные звезды несутся в кругу.
Беззвучно вращаясь на тонких осях,
Плывут по вселенной, как рыбий косяк.
В раздумье стоит на земле человек,
И звезды на щеки ложатся, как снег.
И в тесном его человечьем мозгу
Такие же звезды мятутся в кругу.
В нас мир отражен, как в воде и стекле,
То щеки уколет, подобно игле,
То шоркнет по коже, как мерзлый рукав,
То скользкою рыбкой трепещет в руках.
Но разум людской – не вода и стекло,
В нем наше дыханье и наше тепло.
К нам в ноги летит, как птенец из гнезда,
Продрогшая маленькая звезда.
Берем ее в руки. Над нею стоим,
И греем, и греем дыханьем своим.
1946
Крылья холопа
Стоишь, плечами небо тронув,
Превыше помыслов людских,
Превыше зол, превыше тронов,
Превыше башен городских.
Раскрыты крылья слюдяные,
Стрекозьим трепетом шурша.
И ветры дуют ледяные,
А люди смотрят, чуть дыша.
Ты ощутишь в своем полете
Неодолимый вес земли,
Бессмысленную тяжесть плоти,
Себя, простертого в пыли.
И гогот злобного базара,
И горожанок робкий страх…
И Божья, и людская кара.
О человек! О пыль! О прах!
Но будет славить век железный
Твои высокие мечты,
Тебя, взлетевшего над бездной
С бессильным чувством высоты.
14 мая 1947
Стихи о царе Иване
В тумане
Из стихов о царе Иване
Ты мало грозен был, Иван,
Тебе бы надо быть лютей,
Учил бы разуму людей —
Не удержаться головам!
А если кровь кругом течет,
Да пот, да горькая слеза,
Свистит лоза, топор сечет —
Так это, царь Иван, не в счет.
Вставай, Иван, седлай, скачи,
С метлой да с песьей головой,
В лесу по-волчьему завой,
В степи по-птичьему вскричи.
Не видно света в слободе,
Не скрипнут двери в темноте,
Ни разговора, ни огня…
Вставай, Иван, седлай коня!
Ты черным вороном лети
Со сворою своей вокруг!
Ты вора-ворога найди,
Найди за тридесять округ.
Ты лютым зверем стань для всех —
Хватай, как волк, юли, как лис,
А дело сделаешь – за грех
Свой человечий помолись.
Не скрипнут двери в слободе,
Темно и тихо, как в воде.
И скачет по полю Иван.
А вкруг него туман, туман…
Июль 1947
Мечта о море
Он видел лес,
Где распевают птахи
И где ночами ухают сычи.
И этот лес шумел, шумел в ночи.
И этот лес лежал до синя моря.
Он видел степь,
Где ястреб и орел
Ныряют в травы.
Холм за холм и дол за дол
Свободно уходили на просторе.
И эта степь легла до синя моря.
А моря он не видел никогда…
Ему ночами снилась синяя вода,
Над нею пена белая кипела,
И словно степь дышал ее простор.
И море пело, пело, пело,
Как по ночам поет дремучий бор.
И птицы снились не степные, не лесные —
Невиданные, новые, иные —
Не желтоглазый сыч,
Не серый беркут,
А птицы синеглазые морские,
Как гуси белокрылые, белы
И с клювами кривыми, как орлы.
Подобно морю
Простиралась степь.
Подобно морю
Волновались чащи.
И сны его тревожили
Все чаще.
Какие сны!
А им свершенья нет!
И государь державы сухопутной,
Бывало, просыпался.
Рядом с ним
Дышала женщина, как дышит море.
Но пахло духом смоляным, лесным,
И филин ухал в непроглядном боре.
А по лесным дорогам шли войска,
Шли ратники, скакали верховые,
Везли в санях припасы огневые.
И озирал просторы снеговые
Суровый воевода из возка.
О море, море – русская мечта!
Когда еще тебе дано свершиться!
И государю по ночам не спится,
А чуть прикроет грозные зеницы,
Все чудятся ему морские птицы,
И синева, и даль, и высота!
Февраль 1957
Иван и холоп
Ходит Иван по ночному покою,
Бороду гладит узкой рукою.
То ль ему совесть спать не дает,
То ль его черная дума томит.
Слышно – в посаде кочет поет,
Ветер, как в бубен, в стекла гремит.
Дерзкие очи в Ивана вперя,
Ванька-холоп глядит на царя.
– Помни, холоп непокорный и вор,
Что с государем ведешь разговор!
Думаешь, сладко ходить мне в царях,
Если повсюду враги да беда:
Турок и швед сторожат на морях,
С суши – ногаи, да лях, да орда.
Мыслят сгубить православных христьян,
Русскую землю загнали бы в гроб!
Сладко ли мне? – вопрошает Иван.
– Горько тебе, – отвечает холоп.
– А опереться могу на кого?
Лисы – бояре, да волки – князья.
С младости друга имел одного.
Где он, тот друг, и иные друзья?
Сын был наследник мне Господом дан.
Ведаешь, раб, отчего он усоп?
Весело мне? – вопрошает Иван.
– Тяжко тебе, – отвечает холоп.
– Думаешь, царь-де наш гневен и слеп,
Он-де не ведает нашей нужды.
Знаю, что потом посолен твой хлеб,
Знаю, что терпишь от зла и вражды.
Пытан в застенке, клещами ты рван,
Царским клеймом опечатан твой лоб.
Худо тебе? – вопрошает Иван.
– Худо, – ему отвечает холоп.
– Ты ли меня не ругал, не честил,
Врал за вином про лихие дела!
Я бы тебя, неразумный, простил,
Если б повадка другим не была!
Косточки хрустнут на дыбе, смутьян!
Криком Малюту не вгонишь в озноб!
Страшно тебе? – вопрошает Иван.
– Страшно! – ему отвечает холоп.
– Ты милосердья, холоп, не проси.
Нет милосердных царей на Руси.
Русь – что корабль. Перед ней – океан.
Кормчий – гляди, чтоб корабль не потоп!..
Правду ль реку? – вопрошает Иван.
– Бог разберет, – отвечает холоп.
1947–1950
Томление Курбского
Над домами, низко над домами
Медным ликом выплыла луна.
Во тумане, близко во тумане
Брешут псы, сошедшие с ума.
Только совесть бродит под туманом,
Как изветник, смотрится в пробой.
Не доспорил князь с царем Иваном,
Не поладил князь с самим собой…
Пишет Курбский в лагере литовском —
И перо ломает на куски.
Сторожа по деревянным доскам
Бьют – и то, наверно, от тоски.
«Огляди меня, как саблю, на свет,
Выспроси бессонницу мою.
Предаю тебя, проклятый аспид,
Но с тобою Русь не предаю.
Не иду к льстецам твоим в науку,
Не плутаю с хитростью лисы.
Награжден за муку, за разлуку,
Говорю прямыми словесы.
Оглядись! Среди непрочных топей
Ты столбы трухлявые забил.
Воспитал вокруг себя холопей,
А высоких духом погубил.
Отворил ли правду властью царской?
Водворил ли счастье и покой?
Времена жестокости татарской
Воцарились под твоей рукой!
Годы – суть для вечности минуты,
Перейти их мыслями сумей.
Гневом Божьим не родятся ль смуты,
Царь Иван, за гибелью твоей?..»
Оплывая, свечи плачут воском,
Под глазами тени-медяки.
Пишет Курбский в лагере литовском
И перо ломает на куски.
За домами, низко за домами,
Засветилась алая черта.
Во тумане, близко во тумане,
В час рассвета кличут кочета.
Октябрь 1947
Смерть Ивана
Помирает царь, православный царь!
Колокол стозвонный раскачал звонарь.
От басовой меди облака гудут.
Собрались бояре, царской смерти ждут.
Слушают бояре колокольный гром:
Кто-то будет нынче на Руси царем?
А на колокольне, уставленной в зарю,
Весело, весело молодому звонарю.
Гулкая медь,
Звонкая медь,
Как он захочет, так и будет греметь!
«Где же то, Иване, жены твои?» —
«В монастырь отправлены,
Зельями отравлены…» —
«Где же то, Иване, слуги твои?» —
«Пытками загублены,
Головы отрублены…» —
«Где же то, Иване, дети твои?» —
«Вот он старший – чернец,
Вот он младший – птенец.
Ни тому, ни другому
Не по чину венец…» —
«Где же, царь-государь, держава твоя?» —
«Вот она, Господи, держава моя…»
А на колокольне, уставленной в зарю,
Весело, весело молодому звонарю.
Он по сизой заре
Распугал сизарей.
А может, и вовсе не надо царей?
Может, так проживем,
Безо всяких царей,
Что хочешь – твори,
Что хошь – говори,
Сами себе цари,
Сами государи.
Лежит Иван, в головах свеча.
Лежит Иван, не молитву шепча.
Кажется Ивану, что он криком кричит,
Кажется боярам, что он молча лежит,
Молча лежит, губами ворожит.
Думают бояре: хоть бы встал он сейчас,
Хоть потешил себя, попугал бы он нас!
А на колокольне, уставленной в зарю,
Весело, весело молодому звонарю.
Раскачалась звонница —
Донн-донн!
Собирайся, вольница,
На Дон, на Дон!
Буйная головушка,
Хмелю не проси!..
Грозный царь преставился на Руси.
Господи, душу его спаси…
1950–1952?
Дует ветер
Дует ветер однолучный
Из дали, дали степной,
Ветер сильный, однозвучный,
Постоянный, затяжной.
Этот ветер обдувает
Город с ног до головы.
Этот ветер навевает
Пыль земли и пыль травы.
И вокруг легко и гулко
Подпевают целый день
Все кларнеты переулков,
Все органы площадей.
Как оркестры духовые,
Трубы города гудят,
Даже окна слуховые
Словно дудочки дудят.
Окна с петель рвутся в гуде,
Двери бьют о косяки.
И бегут навстречу люди,
Распахнув воротники.
Январь 1957
//-- * * * --//
Я наконец услышал море, —
Оно не покладая рук
Раскатывало у Бомбори
За влажным звуком влажный звук.
Шел тихий дождь на побережье,
И, не пугая тишины,
Пел только мужественно-нежный,
Неутомимый звук волны.
Я засыпал под этот рокот,
И мне приснился сон двойной:
То слышал я орлиный клекот,
То пенье женщины одной.
И этот клекот, это пенье
И осторожный шум дождя
Сплелись на грани сновиденья,
То приходя, то уходя…
Апрель или май 1956
Цирк
Отцы поднимают младенцев,
Сажают в моторный вагон,
Везут на передних сиденьях
Куда-нибудь в цирк иль в кино.
И дети солидно и важно
В трамвайное смотрят окно.
А в цирке широкие двери,
Арена, огни, галуны,
И прыгают люди, как звери,
А звери, как люди, умны.
Там слон понимает по-русски,
Дворняга поет по-людски.
И клоун без всякой закуски
Глотает чужие платки.
Обиженный кем-то коверный
Несет остроумную чушь.
И вдруг капельмейстер проворный
Оркестру командует туш.
И тут верховые наяды
Слетают с седла на песок.
И золотом блещут наряды,
И купол, как небо, высок.
А детям не кажется странным
Явление этих чудес.
Они не смеются над пьяным,
Который под купол полез.
Не могут они оторваться
От этой высокой красы.
И только отцы веселятся
В серьезные эти часы.
1956
Золушка
Веселым зимним солнышком
Дорога залита.
Весь день хлопочет Золушка,
Делами занята.
Хлопочет дочь приемная
У мачехи в дому.
Приемная-бездомная,
Нужна ль она кому?
Белье стирает Золушка,
Детей качает Золушка,
И напевает Золушка —
Серебряное горлышко.
В окне – дорога зимняя,
Рябина, снегири.
За серыми осинами
Бледнеет свет зари.
А глянешь в заоконные
Просторы без конца —
Ни пешего, ни конного,
Ни друга, ни гонца.
Посуду моет Золушка,
В окошко смотрит Золушка,
И напевает Золушка:
«Ох, горе мое, горюшко!»
Все сестры замуж выданы
За ближних королей.
С невзгодами, с обидами
Все к ней они да к ней.
Блестит в руке иголочка.
Стоит в окне зима.
Стареющая Золушка
Шьет туфельку сама…
1957
Сказка
Мальчик строил лодку.
И построил лодку.
И поплыл по речке
В тихую погодку.
Лодка острым носом
Воду бороздила.
Облако дорогу
Ей загородило.
Мальчик въехал в облако,
В белое, густое.
А за первым облаком —
Облако второе,
Облако пуховое,
Облако из снега.
А за третьим облаком
Начиналось небо.
Мальчик плыл не речкою,
Мальчик плыл по Млечному,
По небу проточному
В сторону восточную.
Мальчик плыл по звездам,
К месяцу тянулся.
Покатался по небу
И домой вернулся.
//-- * * * --//
О, много ли надо земли
Для дома, для поля, для луга,
Чтоб травами пела округа
И море шумело вдали?
О, много ли надо земли,
Чтоб очи продрать на рассвете
И видеть, как шумные дети
Пускают в ручьях корабли;
Чтоб в зарослях возле села
Черемуха жарко дышала
И ветвь поцелуям мешала —
И все ж помешать не могла?
О, много ли надо земли
Для тропки, проселка, дороги,
Чтоб добрые псы без тревоги
Дремали в нагретой пыли?
О, много ли надо земли
Для истины, веры и права,
Чтоб засека или застава
Людей разделять не могли?
1957
Элегия
Дни становятся все сероватей.
Ограды похожи на спинки железных кроватей.
Деревья в тумане, и крыши лоснятся.
И сны почему-то не снятся.
В кувшинах стоят восковые осенние листья,
Которые схожи то с сердцем, то с кистью
Руки. И огромное галок семейство,
Картаво ругаясь, шатается с места на место.
Обычный пейзаж! Так хотелось бы неторопливо
Писать, избегая наплыва
Обычного чувства пустого неверья
В себя, что всегда у поэтов под дверью
Смеется в кулак и настойчиво трется,
И черт его знает – откуда берется!
Обычная осень! Писать, избегая неверья
В себя. Чтоб скрипели гусиные перья
И, словно гусей белоснежных станицы,
Летели исписанные страницы…
Но в доме, в котором живу я – четырехэтажном, —
Есть множество окон. И в каждом
Виднеются лица:
Старухи и дети, жильцы и жилицы.
И смотрят они на мои занавески,
И переговариваются по-детски:
– О чем он там пишет? И чем он там дышит?
Зачем он так часто взирает на крыши,
Где мокрые трубы, и мокрые птицы,
И частых дождей торопливые спицы? —
А что, если вдруг постучат в мои двери и скажут: – Прочтите.
Но только учтите,
Читайте не то, что давно нам известно,
А то, что не скучно и что интересно…
– А что вам известно?
– Что нивы красивы, что люди счастливы,
Любовь завершается браком,
И свет торжествует над мраком.
– Садитесь, прочту вам роман с эпилогом.
– Валяйте! – садятся в молчании строгом.
И слушают.
Он расстается с невестой.
(Соседка довольна. Отрывок прелестный.)
Невеста не ждет его. Он погибает.
И зло торжествует. (Соседка зевает.)
Сосед заявляет, что так не бывает,
Нарушены, дескать, моральные нормы
И полный разрыв содержанья и формы…
– Постойте, постойте! Но вы же просили…
– Просили! И просьба останется в силе…
Но вы же поэт! К моему удивленью,
Вы не понимаете сути явлений,
По сути – любовь завершается браком,
А свет торжествует над мраком.
Сапожник Подметкин из полуподвала,
Положим, пропойца. Но этого мало
Для литературы. И в роли героя
Должны вы его излечить от запоя
И сделать счастливым супругом Глафиры,
Лифтерши из сорок четвертой квартиры.
. . . . .
На улице осень… И окна. И в каждом окошке
Жильцы и жилицы, старухи, и дети, и кошки.
Сапожник Подметкин играет с утра на гармошке.
Глафира выносит очистки картошки.
А может, и впрямь лучше было бы в мире,
Когда бы сапожник женился на этой Глафире?
А может быть, правда – задача поэта
Упорно доказывать это:
Что любовь завершается браком,
А свет торжествует над мраком.
Черный тополь
Не белый цвет и черный цвет
Зимы сухой и спелой —
Тот день апрельский был одет
Одной лишь краской – серой.
Она ложилась на снега,
На березняк сторукий,
На серой морде битюга
Лежала серой скукой.
Лишь черный тополь был один —
Весенний, черный, влажный.
И черный ворон, нелюдим,
Сидел на ветке, важный.
Стекали ветки как струи,
К стволу сбегали сучья,
Как будто черные ручьи,
Рожденные под тучей.
Подобен тополь был к тому ж
И молнии застывшей,
От серых туч до серых луж
Весь город пригвоздившей.
Им оттенялась белизна
На этом сером фоне.
И вдруг, почуяв, что весна,
Тревожно ржали кони.
И было все на волоске,
И думало, и ждало,
И, словно жилка на виске,
Чуть слышно трепетало —
И талый снег, и серый цвет,
И той весны начало.
Апрель 1956
Зрелость
Приобретают остроту,
Как набирают высоту,
Дичают, матереют,
И где-то возле сорока
Вдруг прорывается строка,
И мысль становится легка.
А слово не стареет.
И поздней славы шепоток
Немного льстив, слегка жесток,
И, словно птичий коготок,
Царапает, не раня.
Осенней солнечной строкой
Приходит зрелость и покой,
Рассудка не туманя.
И платят позднею ценой:
«Ах, у него и чуб ржаной!
Ах, он и сам совсем иной,
Чем мы предполагали!»
Спасибо тем, кто нам мешал!
И счастье тем, кто сам решал, —
Кому не помогали!
1956
Из детства
Я – маленький, горло в ангине.
За окнами падает снег.
И папа поет мне: «Как ныне
Сбирается вещий Олег…»
Я слушаю песню и плачу,
Рыданье в подушке душу,
И слезы постыдные прячу,
И дальше, и дальше прошу.
Осеннею мухой квартира
Дремотно жужжит за стеной.
И плачу над бренностью мира
Я, маленький, глупый, больной.
1956
«Жизнь пошла за второй перевал…»
(1957–1963)
Сороковые
Сороковые, роковые,
Военные и фронтовые,
Где извещенья похоронные
И перестуки эшелонные.
Гудят накатанные рельсы.
Просторно. Холодно. Высоко.
И погорельцы, погорельцы
Кочуют с запада к востоку…
А это я на полустанке
В своей замурзанной ушанке,
Где звездочка не уставная,
А вырезанная из банки.
Да, это я на белом свете,
Худой, веселый и задорный.
И у меня табак в кисете,
И у меня мундштук наборный.
И я с девчонкой балагурю,
И больше нужного хромаю,
И пайку надвое ломаю,
И все на свете понимаю.
Как это было! Как совпало —
Война, беда, мечта и юность!
И это все в меня запало
И лишь потом во мне очнулось!..
Сороковые, роковые,
Свинцовые, пороховые…
Война гуляет по России,
А мы такие молодые!
1961
Старик Державин
Рукоположения в поэты
Мы не знали. И старик Державин
Нас не заметил, не благословил…
В эту пору мы держали
Оборону под деревней Лодвой.
На земле холодной и болотной
С пулеметом я лежал своим.
Это не для самооправданья:
Мы в тот день ходили на заданье
И потом в блиндаж залезли спать.
А старик Державин, думая о смерти,
Ночь не спал и бормотал: «Вот черти!
Некому и лиру передать!»
А ему советовали: «Некому?
Лучше б передали лиру некоему
Малому способному. А эти,
Может, все убиты наповал!»
Но старик Державин воровато
Руки прятал в рукава халата,
Только лиру не передавал.
Он, старик, скучал, пасьянс раскладывал.
Что-то молча про себя загадывал.
(Все занятье – по его годам!)
По ночам бродил в своей мурмолочке,
Замерзал и бормотал: «Нет, сволочи!
Пусть пылится лучше. Не отдам!»
Был старик Державин льстец и скаред,
И в чинах, но разумом велик.
Знал, что лиры запросто не дарят.
Вот какой Державин был старик!
Июль 1962
//-- * * * --//
С<ергею> Б<орисовичу> Ф<огельсону>
Слава Богу! Слава Богу!
Что я знал беду и тревогу!
Слава Богу, слава Богу —
Было круто, а не отлого!
Слава Богу!
Ведь все, что было,
Все, что было, – было со мною.
И война меня не убила,
Не убила пулей шальною.
Не по крови и не по гною
Я судил о нашей эпохе.
Все, что было, – было со мною,
А иным доставались крохи!
Я судил по людям, по душам,
И по правде, и по замаху.
Мы хотели, чтоб было лучше,
Потому и не знали страху.
Потому пробитое знамя
С каждым годом для нас дороже.
Хорошо, что случилось с нами,
А не с теми, кто помоложе.
1961
Перебирая наши даты
Перебирая наши даты,
Я обращаюсь к тем ребятам,
Что в сорок первом шли в солдаты
И в гуманисты в сорок пятом.
А гуманизм не просто термин,
К тому же, говорят, абстрактный.
Я обращаюсь вновь к потерям,
Они трудны и невозвратны.
Я вспоминаю Павла, Мишу,
Илью, Бориса, Николая.
Я сам теперь от них завишу,
Того порою не желая.
Они шумели буйным лесом,
В них были вера и доверье.
А их повыбило железом,
И леса нет – одни деревья.
И вроде день у нас погожий,
И вроде ветер тянет к лету…
Аукаемся мы с Сережей,
Но леса нет, и эха нету.
А я все слышу, слышу, слышу,
Их голоса припоминая…
Я говорю про Павла, Мишу,
Илью, Бориса, Николая.
Деревянный вагон
Спотыкался на стыках,
Качался, дрожал.
Я, бывало, на нарах вагонных лежал.
Мне казалось – вагон не бежал, а стоял,
А земля на какой-то скрипучей оси
Поворачивалась мимо наших дверей,
А над ней поворачивался небосвод,
Солнце, звезды, луна,
Дни, года, времена…
Мимо наших дверей пролетала война,
А потом налетали на нас «мессера».
Здесь не дом, а вагон,
Не сестра – медсестра,
И не братья, а – братцы,
Спасите меня!
И на волю огня не бросайте меня!
И спасали меня,
Не бросали меня.
И звенели – ладонь о ладонь – буфера,
И состав
Пересчитывал каждый сустав.
И скрипел и стонал
Деревянный вагон.
А в углу медсестра пришивала погон.
А в России уже начиналась весна.
По откосам бежали шальные ручьи.
И летели недели, года, времена,
Госпитальные койки, дороги, бои,
И тревоги мои, и победы мои!
1950-е—1961
//-- * * * --//
Сорок лет. Жизнь пошла за второй перевал.
Я любил, размышлял, воевал.
Кое-где побывал, кое-что повидал,
Иногда и счастливым бывал.
Гнев меня обошел, миновала стрела,
А от пули – два малых следа.
И беда отлетала, как капля с крыла,
Как вода, расступалась беда.
Взял один перевал, одолею второй,
Хоть тяжел мой заплечный мешок.
Что же там – за горой? Что же там – под горой?
От высот побелел мой висок.
Сорок лет. Где-то будет последний привал?
Где прервется моя колея?
Сорок лет. Жизнь пошла за второй перевал.
И не допита чаша сия.
//-- * * * --//
Луч солнца вдруг мелькнет, как спица,
Над снежной пряжею зимы…
И почему-то вдруг приснится,
Что лучше мы, моложе мы,
Как в дни войны, когда, бывало,
Я выбегал из блиндажа
И вьюга плечи обнимала,
Так простодушна, так свежа;
И даже выстрел был прозрачен
И в чаще с отзвуками гас.
И смертный час не обозначен,
И гибель дальше, чем сейчас…
Между второй пол. 1957 и 1959
Осень
Вот опять спорхнуло лето
С золоченого шестка,
Роща белая раздета
До последнего листка.
Как раздаривались листья,
Чтоб порадовался глаз!
Как науке бескорыстья
Обучала осень нас!
Так закутайся потепле
Перед долгою зимой…
В чем-то все же мы окрепли,
Стали тверже, милый мой.
Атлант
Не нужен гений и талант,
Что сам собою горд,
А нужен труженик Атлант,
Что мир воздвиг на горб.
Стоит он, выпятив губу,
По-бычьи пяля взор.
И чует на своем горбу
Косые грани гор.
Земля круглее казана,
А в ней огонь и лед.
И океанская волна
Ему за ворот бьет.
А он стоит, багроволиц,
Спина – под стать коню.
И вдруг как гаркнет:
– Люди, цыц!
Неровно – уроню!
1959
//-- * * * --//
Захотелось мудрым землянам
Распрощаться с домом зеленым,
Побродить по нездешним лонам,
По иным морям-океанам.
И откуда такое желанье?
Почему со времен Дедала
Рвутся в небо наши земляне,
Неужели земли им мало?
Но птенцы готовятся летом
К их осенним большим перелетам.
Так нас тянет к дальним планетам,
К безначальным тянет высотам.
Кличет осень из синих далей,
Осыпаются листья клена…
От великих наших печалей
Звезды манят нас с небосклона.
Бурой, желтой, красной метелью
Закружились жухлые листья…
От великих наших веселий
Манят нас надзвездные выси.
Журавли курлычут. По далям
Оплывают сосны, как свечи.
И, раскрыв глаза, упадаем,
Упадаем небу навстречу.
1961
Вдохновенье
Жду, как заваленный в забое,
Что стих пробьется в жизнь мою.
Бью в это темное, рябое,
В слепое, в каменное бью.
Прислушиваюсь: не слыхать ли,
Что пробивается ко мне?
Но это только капли, капли
Скользят по каменной стене.
Жду, как заваленный в забое,
Долблю железную руду,
Не пробивается ль живое
Навстречу моему труду?..
Жду исступленно и устало,
Бью в камень медленно и зло…
О, только бы оно пришло!
О, только бы не опоздало!
Сентябрь 1961
Слова
Красиво падала листва,
Красиво плыли пароходы.
Стояли ясные погоды,
И праздничные торжества
Справлял сентябрь первоначальный,
Задумчивый, но не печальный.
И понял я, что в мире нет
Затертых слов или явлений.
Их существо до самых недр
Взрывает потрясенный гений.
И ветер необыкновенней,
Когда он ветер, а не ветр.
Люблю обычные слова,
Как неизведанные страны.
Они понятны лишь сперва,
Потом значенья их туманны.
Их протирают, как стекло,
И в этом наше ремесло.
1961
//-- * * * --//
Дождь пришел в городские кварталы,
Мостовые блестят, как каналы,
Отражаются в них огоньки,
Светофоров цветные сигналы
И свободных такси светляки.
Тихо радуюсь. Не оттого ли,
Что любви, и надежды, и боли
Мне отведать сполна довелось,
Что уже голова побелела
И уже настоящее дело
В эти годы во мне началось.
И когда, словно с бука лесного,
Страсть слетает – шальная листва,
Обнажается первооснова,
Голый ствол твоего существа.
Открывается графика веток
На просторе осенних небес.
И не надо случайных чудес —
Однодневок иль однолеток.
Эй, листва! Постарей, постарей!
И с меня облетай поскорей!
Октябрь 1961
Соловьиная улица
Тучей шла сирень, лавиной,
На заборы надвигалась.
Это буйство называлось
Улицею Лакстигалас,
Улицею Соловьиной.
Свешивалась через стены
Гроздью пышной, грузной, пьяной,
И дворы вспухали пеной,
Словно глиняные жбаны.
Кто живет здесь – люди, птицы?
И ужель в домишках чинных
Есть под красной черепицей
Страсти кроме соловьиных?
Что за слово – Лакстигалас?
Птичье или человечье?..
И свободно постигалась
Сладость чуждого наречья.
1960
Старый город
Трудолюбивые пейзажи,
Возделанная красота.
И все круглей холмы, все глаже
И все отраднее места.
Тевтонский орден и Ливонский —
Чванливых рыцарей орда —
В своем ленивом пустозвонстве
Здесь не оставили следа.
Зато ремесленные швабы
И местный работящий люд
Свои понятья и масштабы
Навечно утвердили тут.
Они ценить привыкли место,
И город, окружен стеной,
Залег извилисто и тесно,
Как мозг в коробке черепной.
И разум прост, и тверд, и скромен.
И облик крыш над головой
Подобен сомкнутым ладоням,
Прошедшим обжиг вековой.
1960
Дворик Мицкевича
Здесь жил Мицкевич. Как молитва
Звучит пленительное: Litwo,
Ojczyzno moja. Словно море
Накатывается: О, Litwo,
Ojczyzno moja.
Квадратный дворик. Монолитно,
Как шаг в забое,
Звучит звенящее: О, Litwo,
Ojczyzno moja!
И как любовь, как укоризна,
Как признак боли,
Звучит печальное: Ojczyzno,
Ojczyzno moja.
Мицкевич из того окошка
Глядел на дворик,
Поэт, он выглядел роскошно,
Но взгляд был горек.
Он слышал зарожденье ритма.
Еще глухое,
Еще далекое: О, Litwo,
Ojczyzno moja!
2 июля 1963
Над Невой
Весь город в плавных разворотах,
И лишь подчеркивает даль
В проспектах, арках и воротах
Классическая вертикаль.
И все дворцы, ограды, зданья,
И эти львы, и этот конь
Видны, как бы для любованья
Поставленные на ладонь.
И плавно прилегают воды
К седым гранитам городским —
Большие замыслы природы
К великим замыслам людским.
1961
//-- * * * --//
Подставь ладонь под снегопад,
Под искры, под кристаллы.
Они мгновенно закипят,
Как плавкие металлы.
Они растают, потекут
По линиям руки.
И станут линии руки
Изгибами реки.
Другие линии руки
Пролягут как границы,
И я увижу городки,
Дороги и столицы.
Моя рука как материк —
Он прочен, изначален.
И кто-нибудь на нем велик,
А кто-нибудь печален.
А кто-нибудь идет домой,
А кто-то едет в гости.
А кто-то, как всегда зимой,
Снег собирает в горсти.
Как ты просторен и широк,
Мирок на пятерне.
Я для тебя, наверно, Бог,
И ты послушен мне.
Я берегу твоих людей,
Храню твою удачу.
И малый мир руки моей
Я в рукавичку прячу.
Сентябрь 1961
Карусель
Артельщик с бородкой
Взмахнул рукавом.
И – конь за пролеткой,
Пролетка за конем!
И – тумба, и цымба!
И трубы – туру!
И вольные нимбы
Берез на ветру.
Грохочут тарелки,
Гремит барабан,
Играет в горелки
Цветной балаган.
Он – звонкий и легкий —
Пошел ходуном.
И конь за пролеткой,
Пролетка за конем!
То красный, как птица,
То желтый, как лис.
Четыре копытца
Наклонно взвились.
Летит за молодкой
Платочек вьюном.
И – конь за пролеткой,
Пролетка за конем!..
Сильнее на ворот
Плечом поднажать,
Раскрутишь весь город,
Потом не сдержать.
За городом роща,
За рощею дол
Пойдут раздуваться,
Как пестрый подол.
Артельщик хохочет —
Ему нипочем:
Взял город за ворот
И сдвинул плечом.
1961
Старик
Старик с мороза вносит в дом
Охапку дров продрогших.
В сенях, о кадку звякнув льдом,
Возьмет железный ковшик;
Водой наполнит чугунок,
Подбросит в печь полешки.
И станет щелкать огонек
Каленые орешки.
Потом старик найдет очки,
Подсядет ближе к свету,
Возьмет, как любят старики,
Вчерашнюю газету.
И станет медленно читать
И разбираться в смысле,
И все событья сочетать
В особенные мысли.
1959?
Аленушка
Когда настанет расставаться —
Тогда слетает мишура…
Аленушка, запомни братца!
Прощай – ни пуха ни пера!
Я провожать тебя не выйду,
Чтоб не вернулась с полпути.
Аленушка, забудь обиду
И братца старого прости.
Твое ль высокое несчастье,
Моя ль высокая беда?..
Аленушка, не возвращайся,
Не возвращайся никогда.
1960
//-- * * * --//
Музыка, закрученная туго
в иссиня-черные пластинки, —
так закручивают черные косы
в пучок мексиканки и кубинки, —
музыка, закрученная туго,
отливающая крылом вороньим, —
тупо-тупо подыгрывает туба
расхлябанным пунктирам контрабаса.
Это значит – можно все, что можно,
это значит – очень осторожно
расплетается жесткий и черный
конский волос, канифолью тертый.
Это значит – в визге канифоли
приближающаяся поневоле,
обнимаемая против воли,
понукаемая еле-еле
в папиросном дыме, в алкоголе
желтом, выпученном и прозрачном,
движется она, припав к плечу чужому,
отчужденно и ненапряженно,
осчастливленная высшим даром
и уже печальная навеки…
Музыка, закрученная туго,
отделяющая друг от друга.
1962
//-- * * * --//
Странно стариться,
Очень странно.
Недоступно то, что желанно.
Но зато бесплотное весомо —
Мысль, любовь и дальний отзвук грома.
Тяжелы, как медные монеты,
Слезы, дождь. Не в тишине, а в звоне
Чьи-то судьбы сквозь меня продеты.
Тяжела ладонь на ладони.
Даже эта легкая ладошка
Ношей кажется мне непосильной.
Непосильной,
Даже для двужильной,
Суетной судьбы моей… Вот эта,
В синих детских жилках у запястья,
Легче крылышка, легче пряжи,
Эта легкая ладошка даже
Давит, давит, словно колокольня…
Раздавила руки, губы, сердце,
Маленькая, словно птичье тельце.
1962
Ночная гроза
Тяжелое небо набрякло, намокло.
Тяжелые дали дождем занавешены.
Гроза заливает июльские стекла,
А в стеклах – внезапно – видение женщины.
Играют вокруг сопредельные громы,
И дева качается. Дева иль дерево?
И переплетаются руки и кроны,
И лиственное неотделимо от девьего.
Как в изображенье какого-то мифа,
Порывистое изгибание стана,
И драка, и переполох, и шумиха
С угоном невест, с похищением стада.
Она возникает внезапно и резко
В неоновых вспышках грозы оголтелой,
Неведомо как уцелевшая фреска
Ночного борения дерева с девой.
С минуту во тьме утопают два тела,
И снова, как в запечатленной искусством
Картине, является вечная тема —
Боренья и ребер, ломаемых с хрустом.
Июль 1962
Красная осень
Внезапно в зелень вкрался красный лист,
Как будто сердце леса обнажилось,
Готовое на муку и на риск.
Внезапно в чаще вспыхнул красный куст,
Как будто бы на нем расположилось
Две тысячи полураскрытых уст.
Внезапно красным стал окрестный лес
И облако впитало красный отсвет.
Светился праздник листьев и небес
В своем спокойном благородстве.
И это был такой большой закат,
Какого видеть мне не доводилось.
Как будто вся земля переродилась —
И я по ней шагаю наугад.
Таланты
Их не ждут. Они приходят сами.
И рассаживаются без спроса.
Негодующими голосами
Задают неловкие вопросы.
И уходят в ночь, туман и сырость
Странные девчонки и мальчишки,
Кутаясь в дешевые пальтишки,
Маменьками шитые на вырост.
В доме вдруг становится пустынно,
И в уютном кресле неудобно.
И чего-то вдруг смертельно стыдно,
Угрызенью совести подобно.
И язвительная умудренность
Вдруг становится бедна и бренна.
И завидны юность и влюбленность,
И былая святость неизменна.
Как пловец, расталкиваю ставни
И кидаюсь в ночь за ними следом,
Потому что знаю цену давним
Нашим пораженьям и победам…
Приходите, юные таланты!
Говорите нам светло и ясно!
Что вам – славы пестрые заплаты!
Что вам – низких истин постоянство!
Сберегите нас от серой прозы,
От всего, что сбило и затерло.
И пускай бесстрашно льются слезы
Умиленья, зависти, восторга!
1961
Болдинская осень
Везде холера, всюду карантины,
И отпущенья вскорости не жди.
А перед ним пространные картины
И в скудных окнах долгие дожди.
Но почему-то сны его воздушны,
И словно в детстве – бормотанье, вздор.
И почему-то рифмы простодушны,
И мысль ему любая не в укор.
Какая мудрость в каждом сочлененье
Согласной с гласной! Есть ли в том корысть!
И кто придумал это сочиненье!
Какая это радость – перья грызть!
Быть, хоть ненадолго, с собой в согласье
И поражаться своему уму!
Кому б прочесть – Анисье иль Настасье?
Ей-богу, Пушкин, все равно кому!
И за полночь пиши, и спи за полдень,
И будь счастлив, и бормочи во сне!
Благодаренье Богу – ты свободен —
В России, в Болдине, в карантине…
Дом-музей
Потомков ропот восхищенный,
Блаженной славы Парфенон!
Из старого поэта
…производит глубокое…
Из книги отзывов
Заходите, пожалуйста. Это
Стол поэта. Кушетка поэта.
Книжный шкаф. Умывальник. Кровать.
Это штора – окно прикрывать.
Вот любимое кресло. Покойный
Был ценителем жизни спокойной.
Это вот безымянный портрет.
Здесь поэту четырнадцать лет.
Почему-то он сделан брюнетом.
(Все ученые спорят об этом.)
Вот позднейший портрет – удалой.
Он писал тогда оду «Долой»
И был сослан за это в Калугу.
Вот сюртук его с рваной полой —
След дуэли. Пейзаж «Под скалой».
Вот начало «Послания к другу».
Вот письмо: «Припадаю к стопам…»
Вот ответ: «Разрешаю вернуться…»
Вот поэта любимое блюдце,
А вот это любимый стакан.
Завитушки и пробы пера.
Варианты поэмы «Ура!»
И гравюра: «Врученье медали».
Повидали? Отправимся дале.
Годы странствий. Венеция. Рим.
Дневники. Замечанья. Тетрадки.
Вот блестящий ответ на нападки
И статья «Почему мы дурим».
Вы устали? Уж скоро конец.
Вот поэта лавровый венец —
Им он был удостоен в Тулузе.
Этот выцветший дагерротип —
Лысый, старенький, в бархатной блузе —
Был последним. Потом он погиб.
Здесь он умер. На том канапе,
Перед тем прошептал изреченье
Непонятное: «Хочется пе…»
То ли песен? А то ли печенья?
Кто узнает, чего он хотел,
Этот старый поэт перед гробом!
Смерть поэта – последний раздел.
Не толпитесь перед гардеробом…
Белые стихи
(Рембо в Париже)
Рано утром приходят в скверы
Одинокие злые старухи,
И сердитые пенсионеры
На скамейках читают газеты.
Здесь тепло, розовато, влажно,
Город заспан, как детские щеки.
На кирпично-красных площадках
Бьют пожарные струи фонтанов,
И подстриженные газоны
Размалеваны тенью и солнцем.
В это утро по главной дорожке
Шел веселый и рыжий парень
В желтовато-зеленой ковбойке.
А за парнем шагала лошадь.
Эта лошадь была прекрасна,
Как бывает прекрасна лошадь —
Лошадь розовая и голубая,
Как дессу незамужней дамы,
Шея – словно рука балерины,
Уши – словно чуткие листья,
Ноздри – словно из серой замши,
И глаза азиатской рабыни.
Парень шел и у всех газировщиц
Покупал воду с сиропом,
А его белоснежная лошадь
Наблюдала, как на стакане
Оседают озон с сиропом.
Но, наверно, ей надоело
Наблюдать за веселым парнем,
И она отошла к газону
И, ступив копытом на клумбу,
Стала кушать цветы и листья,
Выбирая, какие получше.
– Кыш! – воскликнули пенсионеры.
– Брысь! – вскричали злые старухи. —
Что такое – шляется лошадь,
Нарушая общий порядок! —
Лошадь им ничего не сказала,
Поглядела долго и грустно
И последовала за парнем.
Вот и все – ничего не случилось
Просто шел по улице парень,
Пил повсюду воду с сиропом,
А за парнем шагала лошадь…
Это странное стихотворенье
Посвящается нам с тобою.
Мы с тобой в чудеса не верим,
Оттого их у нас не бывает…
Между второй пол. 1957 и 1959
Бертольд Шварц
(Монолог)
Я, Шварц Бертольд, смиреннейший монах,
Презрел людей за дьявольские нравы.
Я изобрел пылинку, порох, прах,
Ничтожный порошочек для забавы.
Смеялась надо мной исподтишка
Вся наша уважаемая братья:
«Что может выдумать он, кроме порошка!
Он порох выдумал! Нашел занятье!»
Да, порох, прах, пылинку! Для шутих,
Для фейерверков и для рассыпных
Хвостов павлиньих. Вспыхивает – пых! —
И роем, как с небесной наковальни,
Слетают искры! О, как я люблю
Искр воркованье, света ликованье!..
Но то, что создал я для любованья,
На пагубу похитил сатана.
Да, искры полетели с наковален,
Взревели, как быки, кузнечные меха.
И оказалось, что от смеха до греха
Не шаг – полшага, два вершка, вершок.
А я – клянусь спасеньем, Боже правый! —
Я изобрел всего лишь для забавы
Сей порох, прах, ничтожный порошок!
Я, Шварц Бертольд, смиреннейший монах,
Вас спрашиваю: как мне жить на свете?
Ведь я хотел, чтоб радовались дети.
Но создал не на радость, а на страх!
И порошочек мой в тугих стволах
Обрел вдруг сатанинское дыханье…
Я сотворил паденье крепостей,
И смерть солдат, и храмов полыханье.
Моя рука – гляди! – обожжена,
О Господи, тебе, тебе во славу…
Зачем дозволил ты, чтоб сатана
Похитил порох, детскую забаву!
Неужто все, чего в тиши ночей
Пытливо достигает наше знанье,
Есть разрушенье, а не созиданье,
И все нас превращает в палачей?
1961
Шуберт Франц
Шуберт Франц не сочиняет —
Как поется, так поет.
Он себя не подчиняет,
Он себя не продает.
Не кричит о нем газета,
И молчит о нем печать.
Жалко Шуберту, что это
Тоже может огорчать.
Знает Франц, что он кургузый
И развязности лишен,
И, наверно, рядом с музой
Он немножечко смешон.
Жаль, что дорог каждый талер,
Жаль, что дома неуют.
Впрочем – это все детали,
Жаль, что песен не поют!..
Но печали неуместны!
И тоска не для него!..
Был бы голос! Ну а песни
Запоются! Ничего!
1961
//-- * * * --//
Хочется мирного мира
И счастливого счастья,
Чтобы ничто не томило,
Чтобы грустилось не часто.
Хочется синего неба
И зеленого леса,
Хочется белого снега,
Яркого желтого лета.
Хочется, чтоб отвечало
Все своему назначенью:
Чтоб начиналось с начала,
Вовремя шло к завершенью.
Хочется шуток и смеха
Где-нибудь в шумном скопище.
Хочется и успеха,
Но на хорошем поприще.
Июль 1961
//-- * * * --//
И снова будут дробить суставы
И зажимать кулаками рты
Поэты ненависти и славы
Поэтам чести и доброты.
И снова в злобе полночных бдений
Злодейство будет совершено.
И снова будет смеяться гений
И беззаботно тянуть вино…
1960–1962
//-- * * * --//
Давай поедем в город,
Где мы с тобой бывали.
Года, как чемоданы,
Оставим на вокзале.
Года пускай хранятся,
А нам храниться поздно.
Нам будет чуть печально,
Но бодро и морозно.
Уже дозрела осень
До синего налива.
Дым, облако и птица
Летят неторопливо.
Ждут снега. Листопады
Недавно отшуршали.
Огромно и просторно
В осеннем полушарье.
И все, что было зыбко,
Растрепано и розно,
Мороз скрепил слюною,
Как ласточкины гнезда.
И вот ноябрь на свете,
Огромный, просветленный,
И кажется, что город
Стоит ненаселенный, —
Так много сверху неба,
Садов и гнезд вороньих,
Что и не замечаешь
Людей, как посторонних.
О, как я поздно понял,
Зачем я существую!
Зачем гоняет сердце
По жилам кровь живую.
И что порой напрасно
Давал страстям улечься!..
И что нельзя беречься,
И что нельзя беречься…
Советчики
Приходили ко мне советчики
И советовали, как мне быть.
Но не звал я к себе советчиков
И не спрашивал, как мне быть.
Тот советовал мне уехать,
Тот советовал мне остаться,
Тот советовал мне влюбиться,
Тот советовал мне расстаться.
А глаза у них были круглые,
Совершенно как у лещей.
И шатались они по комнатам,
Перетрогали сто вещей:
Лезли в стол, открывали ящики,
В кухне лопали со сковород.
Ах уж эти мне душеприказчики,
Что за странный они народ!
Лупоглазые, словно лещики,
Собирались они гурьбой,
И советовали мне советчики,
И советовались между собой.
Ах вы, лещики, мои рыбочки,
Вы, пескарики-голавли!
Ах спасибо вам, ах спасибочки,
Вы мне здорово помогли!
Октябрь 1961
//-- * * * --//
А<нне> А<хматовой>
Я вышел ночью на Ордынку.
Играла скрипка под сурдинку.
Откуда скрипка в этот час —
Далеко за полночь, далеко
От запада и до востока —
Откуда музыка у нас?
Утро. Старая Вильна
Когда еще над старой Вильной
Не слышен гром автомобильный,
Как будто прячась от людей,
Старуха кормит голубей.
Дурак в окне, не слыша фальши,
Чуть свет разыгрывает марши,
Угрюмо выпятив губу,
Играет в медную трубу.
На красной мостовой кирпичной
Сияет отблеск необычный
И, черная от всех скорбей,
Старуха кормит голубей…
Воркует голубь толстый, сытый
Над мостовой, дождем промытой.
Долдонит дурень: до-ре-ми!
Дудит над спящими людьми.
Так было и при Гедимине:
Дымился огонек в камине,
И толстый голубь ворковал,
И парень девку целовал.
И дул в трубу дурак упорный,
И шла старуха в шали черной…
И вправду, много ль мы постигли
С тех пор, когда варился в тигле
Волшебный корень колдуна?
Плыла зеленая луна
Над старым университетом,
И, помолясь перед рассветом,
Брела старуха по двору,
А дурень дул: туру-туру!
2 июля 1963
//-- * * * --//
Я рано встал. Не подумав,
Пошел, куда повели,
Не слушая вещих шумов
И гулов своей земли.
Я был веселый и странный,
Кипящий и ледяной,
Готовый и к чести бранной,
И к слабой славе земной.
Не ведающий лукавства,
Доверчивый ко словам,
Плутал я – не заплутался,
Ломал себя – не сломал.
Тогда началась работа
Характера и ума,
Восторг, и пот, и ломота,
Бессонница, и луна.
И мука простого помола
Под тяжким, как жернов, пером,
И возле длинного мола —
Волны зеленой излом…
И солоно все, и круто,
И грубо стало во мне.
И даже счастья минута.
И ночь. И звезды в окне.
1962
//-- * * * --//
Я стал теперь зависим от погоды,
Как некогда зависел от страстей.
Напоминает прежние походы
Ломота, гуд, бессонница костей.
Вот здесь в плече болота Лодвы ноют,
И мгинской стужей руку мне свело,
Осколок Склобы ногу беспокоит,
А что-то прочно в глубь меня вошло.
И ночью будит, и томит незримо,
И будоражит, не смыкая глаз.
И уж ничто не пролетает мимо,
А, словно пуля, задевает нас.
1960
//-- * * * --//
Если вычеркнуть войну,
Что останется? Не густо.
Небогатое искусство
Бередить свою вину.
Что еще? Самообман,
Позже ставший формой страха.
Мудрость, что своя рубаха
Ближе к телу. И туман.
Нет, не вычеркнуть войну,
Ведь она для поколенья —
Что-то вроде искупленья
За себя и за страну.
Правота ее начал,
Быт жестокий и спартанский,
Как бы доблестью гражданской
Нас невольно отмечал.
Если спросят нас юнцы,
Как мы жили, чем мы жили,
Мы помалкиваем или
Кажем раны и рубцы.
Словно может нас спасти
От стыда и от досады
Правота одной десятой,
Низость прочих девяти.
Ведь из наших сорока
Было лишь четыре года,
Где нежданная свобода
Нам, как смерть, была сладка…
Октябрь 1961
//-- * * * --//
Становлюсь постепенно поэтом.
Двадцать лет привыкаю к тому,
Чтоб не зеркалом быть и не эхом,
И не тетеревом на току.
Двадцать лет от беспамятства злого
Я лечусь и упрямо учу
Три единственно внятные слова:
Понимаю, люблю и хочу.
Декабрь 1962
«Вновь стою перед лицом событий…»
(1963–1970)
Перед снегом
И начинает уставать вода.
И это означает близость снега.
Вода устала быть ручьями, быть дождем,
По корню подниматься, падать с неба.
Вода устала петь, устала течь,
Сиять, струиться и переливаться.
Ей хочется утратить речь, залечь
И там, где залегла, там оставаться.
Под низким небом, тяжелей свинца,
Усталая вода сияет тускло.
Она устала быть самой собой.
Но предстоит еще утратить чувства,
Но предстоит еще заледенеть
И уж не петь, а, как броня, звенеть.
Ну, а покуда в мире тишина.
Торчат кустов безлиственные прутья.
Распутица кончается. Распутья
Подмерзли. Но земля еще черна.
Вот-вот повалит первый снег.
10 сентября 1964
//-- * * * --//
Вода моя! Где тайники твои,
Где ледники, где глубина подвала?
Струи ручья всю ночь, как соловьи,
Рокочут в темной чаще краснотала.
Ах, утоли меня, вода ручья,
Кинь в губы мне семь звезд, семь терпких ягод,
Кинь, в краснотале черном рокоча,
Семь звезд, что предо мной созвездьем лягут.
Я притаюсь, притихну, как стрелок,
Боящийся спугнуть семью оленей.
Ручей лизнет мне руку, как телок,
И притулится у моих коленей.
1965
Память
Е<вгении> Л<аскиной>
Я зарастаю памятью,
Как лесом зарастает пустошь.
И птицы-память по утрам поют,
И ветер-память по ночам гудит,
Деревья-память целый день лепечут.
И там, в пернатой памяти моей,
Все сказки начинаются с «однажды».
И в этом однократность бытия
И однократность утоленья жажды.
Но в памяти такая скрыта мощь,
Что возвращает образы и множит…
Шумит, не умолкая, память-дождь,
И память-снег летит и пасть не может.
1964
Фейерверк
Музыкантам, музыкантам
Было весело играть.
И под небом предзакатным
Трубам весело сиять.
Но окрестности темнели,
Угасал латунный сверк.
И, когда сомкнулись ели,
Вдруг ударил фейерверк.
С треском, выстрелом и шипом
Он распался на сто звезд.
Парни в танце с диким шиком
Мяли девушек, как воск.
И опять взлетел над парком
Фейерверк и прянул вниз.
И тогда с тревожным карком
Галки стаями взвились.
И рассыпалися черным
Фейерверком, прянув вверх.
Но хвостом разгоряченным
Вновь распался фейерверк.
Светла начали крутиться,
Поднимаясь к небесам.
И тогда другие птицы
Заметались по кустам.
Ослепленные пичуги
Устремлялись от огней,
Трепыхаясь словно чубы
Перепуганных коней.
И тогда взлетел Огромный,
Словно лопнуло стекло.
И сияющей короной
Всплыло нежное Светло.
Как шатер оно снижалось,
Озаряя небеса.
С тенью тень перемежалась,
Словно спицы колеса.
И последняя шутиха
Где-то канула на дно.
И тогда настало Тихо,
И надвинулось Темно.
Мы стояли, рот разинув,
И глядели долго вверх.
И как битву исполинов
Вспоминали фейерверк.
14 мая 1968
Красота
Она как скрипка на моем плече.
И я ее, подобно скрипачу,
К себе рукою прижимаю.
И волосы струятся по плечу,
Как музыка немая.
Она как скрипка на моем плече.
Что знает скрипка о высоком пенье?
Что я о ней? Что пламя о свече?
И сам Господь – что знает о творенье?
Ведь высший дар себя не узнает.
А красота превыше дарований —
Она себя являет без стараний
И одарять собой не устает.
Она как скрипка на моем плече.
И очень сложен смысл ее гармоний.
Но внятен всем. И каждого томит.
И для нее никто не посторонний.
И, отрешась от распрей и забот,
Мы слушаем в минуту просветленья
То долгое и медленное пенье
И узнаем в нем высшее значенье,
Которое себя не узнает.
//-- * * * --//
Расставанье,
Век спустя после прощанья,
Ты звучишь во мне, как длинное стенанье,
Как стенанье ветра за стеной.
Расставанье,
Мне уже не нужное,
Стонешь ты, как женщина недужная,
Где-то за туманной пеленой.
Пробуждаюсь.
Вместе с пробужденьем
Оборвался звук. Но странным пеньем
Я разбужен был. Так где оно?
Я однажды в детстве слышал это:
Женский вопль далеко до рассвета,
Замиравший медленно вдали.
Мне казалось – это похищенье
Женщины. Куда ее влекли?
Так со мной бывает спозаранок,
Когда что-то нарушает сон.
Слышу похищенье сабинянок —
Длинный, удаляющийся стон.
1966
//-- * * * --//
И всех, кого любил,
Я разлюбить уже не в силах!
А легкая любовь
Вдруг тяжелеет
И опускается на дно.
И там, на дне души, загустевает,
Как в погребе зарытое вино.
Не смей, не смей из глуби доставать
Все то, что там скопилось и окрепло!
Пускай хранится глухо, немо, слепо,
Пускай! А если вырвется из склепа,
Я предпочел бы не существовать,
Не быть…
1965
Названья зим
У зим бывают имена.
Одна из них звалась Наталья.
И было в ней мерцанье, тайна,
И холод, и голубизна.
Еленою звалась зима,
И Марфою, и Катериной.
И я порою зимней, длинной
Влюблялся и сходил с ума.
И были дни, и падал снег,
Как теплый пух зимы туманной…
А эту зиму звали Анной,
Она была прекрасней всех.
15 января 1965
//-- * * * --//
Получил письмо издалека,
Гордое, безумное и женское.
Но пока оно свершало шествие,
Между нами пролегли века.
Выросли деревья, смолкли речи,
Отгремели времена.
Но опять прошу я издалече:
Анна! Защити меня!
Реки утекли, умчались птицы,
Заросли дороги. Свет погас.
Но тебе порой мой голос снится:
Анна! Защити обоих нас!
31 января – 2 февраля 1966
Рябина
Так бы длинно думать,
Как гуси летят.
Так бы длинно верить,
Как листья шелестят.
Так бы длинно любить,
Как реки текут…
Руки так заломить,
Как рябиновый куст.
Январь 1966
//-- * * * --//
Была туманная луна,
И были нежные березы…
О март-апрель, какие слезы!
Во сне какие имена!
Туман весны, туман страстей,
Рассудка тайные угрозы…
О март-апрель, какие слезы —
Спросонья, словно у детей!..
Как корочку, хрустящий след
Жуют рассветные морозы…
О март-апрель, какие слезы —
Причины и названья нет!
Вдали, за гранью голубой,
Гудят в тумане тепловозы…
О март-апрель, какие слезы!
О чем ты плачешь? Бог с тобой!
5 апреля 1966
Апрельский лес
Давайте каждый день приумножать богатство
Апрельской тишины в безлиственном лесу.
Не надо торопить. Не надо домогаться,
Чтоб отроческий лес скорей отер слезу.
Ведь нынче та пора, редчайший час сезона,
Когда и время – вспять и будет молодеть,
Когда всего шальней растрепанная крона
И шапку не торопится надеть.
О этот странный час обратного движенья
Из старости!.. Куда?.. Куда – не все ль равно!
Как будто корешок волшебного женьшеня
Подмешан был вчера в холодное вино.
Апрельский лес спешит из отрочества в детство.
И воды вспять текут по талому ручью.
И птицы вспять летят… Мы из того же теста —
К начальному, назад, спешим небытию…
13 апреля 1968
//-- * * * --//
Стройность чувств. Их свободные речи.
И в мазут Патриарших прудов
Опрокинут мерцающий глетчер,
Звездный брус городских холодов.
В эту ночь окончанья сезона,
Когда лебеди странно вопят,
До сухого и нежного звона
Доведен городской листопад.
И почти одинаково ярки
Фонари, что в аллее горят,
И высокие тополи в парке,
Сохранившие желтый наряд.
На пустынной аллее садовой
Мне сулит этот лиственный звон
Приближение музыки новой
И конец переходных времен.
Пруд лоснится, как черное масло,
И как легкое пахнет вино.
И бессонница наша прекрасна —
Так все молодо, так ледяно!..
1963?
//-- * * * --//
Дай выстрадать стихотворенье!
Дай вышагать его! Потом,
Как потрясенное растенье,
Я буду шелестеть листом.
Я только завтра буду мастер,
И только завтра я пойму,
Какое привалило счастье
Глупцу, шуту, бог весть кому, —
Большую повесть поколенья
Шептать, нащупывая звук,
Шептать, дрожа от изумленья
И слезы слизывая с губ.
22 июля 1967
В деревне
В деревне благодарен дому
И благодарен кровле, благодарен печке,
Особенно когда деревья гнутся долу
И ветер гасит звезды, словно свечки.
Сверчку в деревне благодарен,
И фитилю, и керосину.
Особенно когда пурга ударит
Во всю медвежью голосину.
Соседу благодарен и соседке,
Сторожевой собаке.
Особенно когда луна сквозь ветки
Глядит во мраке.
И благодарен верному уму
И доброму письму в деревне…
Любви благодаренье и всему,
Всему – благодаренье!
Не позднее 1964
//-- * * * --//
Весь лес листвою переполнен,
Он весь кричит: тону! тону!
И мы уже почти не помним,
Каким он был семь дней тому.
Как забывается дурное!
А память о счастливом дне,
Как излученье роковое,
Накапливается во мне.
Накапливается, как стронций
В крови. И жжет меня дотла —
Лицо, улыбка, листья, солнце.
О горе! Я не помню зла!
1964–1965
Голоса
Здесь дерево качается: – Прощай! —
Там дом зовет: – Остановись, прохожий! —
Дорога простирается: – Пластай
Меня и по дубленой коже
Моей шагай, топчи меня пятой,
Не верь домам, зовущим поселиться.
Верь дереву и мне. —
А дом: – Постой! —
Дом желтой дверью свищет, как синица.
А дерево опять: – Ступай, ступай,
Не оборачивайся. —
А дорога:
– Топчи пятой, подошвою строгай.
Я пыльная, но я веду до Бога! —
Где пыль, там Бог.
Где Бог, там дух и прах.
А я живу не духом, а соблазном.
А я живу, качаясь в двух мирах,
В борении моем однообразном.
А дерево опять: – Ну, уходи,
Не медли, как любовник надоевший! —
Опять дорога мне: – Не тяготи!
Ступай отсюда, конный или пеший. —
А дом – оконной плачет он слезой.
А дерево опять ко мне с поклоном.
Стою, обвит страстями, как лозой,
Перед дорогой, деревом и домом.
1964
//-- * * * --//
Вдруг обоймут большие шумы леса
И упадет к ногам кусок коры.
И февраля неистовая месса
На полнедели разведет хоры.
Такой зимы давно не выдавалось,
Подобной стужи не было давно,
Так широко и шумно не вздувалось
Деревьев грубошерстное рядно.
Давно и я не жил, забившись в угол,
Темно, как волопас или овчар.
И лишь в смешенье выдохов и гулов
Какое-то движенье различал.
Порой срывало провода с фаянса,
И нам светили печка и свеча.
Мой пес пространства дымного боялся
И в конуре ворочался рыча.
А лес, как бесконечный скорый поезд,
Летел, не удаляясь в темноту.
Я, наконец, со скоростью освоясь,
В него вбегал, как в поезд на ходу.
И мы летели в страшном напряженье,
Почти непостижимые уму.
Но только гулом было то движенье
И устремленьем дерева во тьму.
Апрель 1969
Выезд
Помню – папа еще молодой.
Помню выезд, какие-то сборы.
И извозчик – лихой, завитой.
Конь, пролетка, и кнут, и рессоры.
А в Москве – допотопный трамвай,
Где прицепом старинная конка.
А над Екатерининским – грай.
Все впечаталось в память ребенка.
Помню – мама еще молода,
Улыбается нашим соседям.
И куда-то мы едем. Куда?
Ах, куда-то, зачем-то мы едем!
А Москва высока и светла.
Суматоха Охотного ряда.
А потом – купола, купола.
И мы едем, все едем куда-то.
Звонко цокает кованый конь
О булыжник в каком-то проезде.
Куполов угасает огонь,
Зажигаются свечи созвездий,
Папа молод. И мать молода.
Конь горяч. И пролетка крылата.
И мы едем, незнамо куда, —
Все мы едем и едем куда-то.
15 мая 1966
Двор моего детства
Еще я помню уличных гимнастов,
Шарманщиков, медведей и цыган
И помню развеселый балаган
Петрушек голосистых и носастых.
У нас был двор квадратный. А над ним
Висело небо – в тучах или звездах.
В сарае у матрасника на козлах
Вились пружины, как железный дым.
Ириски продавали нам с лотка.
И жизнь была приятна и сладка…
И в той Москве, которой нет почти
И от которой лишь осталось чувство,
Про бедность и величие искусства
Я узнавал, наверно, лет с пяти.
Я б вас позвал с собой в мой старый дом…
(Шарманщики, петрушка – что за чудо!)
Но как припомню долгий путь оттуда —
Не надо! Нет!.. Уж лучше не пойдем!..
1966
Пустырь
Подвыпившие оркестранты,
Однообразный цок подков.
А мне казалось – там пространство,
За садом баронессы Корф.
Там были пустыри, бараки,
И под кладбищенской стеной
Храпели пыльные бродяги,
Не уходившие домой.
А кладбище цвело и пело
И было островом травы.
Туда бесчувственное тело
Везли под грузный вздох трубы.
Но дальше уходили трубы
Вдоль белокаменной стены,
И марши не казались грубы,
А вдохновенны и нежны.
Над белым куполом церковным
Вдруг поднималось воронье.
А дальше – в свете безгреховном
Пространство и небытие.
И светом странным и заветным
Меня пронизывал дотла
При звуках музыки посмертной
Осколок битого стекла.
1968
Ночной сторож
В турбазе, недалеко от Тапы,
Был необычный ночной сторож.
Говорили, что ночью он пишет ноты
И в котельной играет на гобое.
Однажды мы с ним разговорились
О Глюке, о Моцарте и о Гайдне.
Сторож достал небольшой футлярчик
И показал мне гобой.
Гобой лежал, погруженный в бархат,
Разъятый на три неравные части,
Черный, лоснящийся и холеный,
Как вороные в серебряной сбруе.
Сторож соединил трубки,
И черное дерево инструмента
Отозвалось камергерскому блеску
Серебряных клапанов и регистров.
Я попросил сыграть. И сторож
Выдул с легкостью стеклодува
Несколько негромких пассажей…
Потом он встал в концертную позу
И заиграл легко, как маэстро,
Начало моцартовского квартета.
Но вдруг гобой задохнулся и пискнул.
И сторож небрежно сказал: «Довольно!»
Он не мог играть на гобое,
Потому что нутро у него отбито
И легкие обожжены Сибирью.
Он отдышался и закурил…
Вот почему ночной сторож
Играет по ночам в котельной,
А не в каком-нибудь скромном джазе
Где-нибудь в загородном ресторане.
Благодарите судьбу, поэты,
За то, что вам не нужно легких,
Чтоб дуть в мундштук гобоя и флейты,
Что вам не нужно беглости пальцев,
Чтоб не спотыкаться на фортепиано,
Что вам почти ничего не нужно, —
А все, что нужно,
Всегда при вас.
Декабрь 1966–1967
Фотограф-любитель
Фотографирует себя
С девицей, с другом и соседом,
С гармоникой, с велосипедом,
За ужином и за обедом,
Себя – за праздничным столом,
Себя – по окончанье школы,
На фоне дома и стены,
Забора, бора и собора,
Себя – на фоне скакуна,
Царь-пушки, башни, колоннады,
На фоне Пушкина – себя,
На фоне грота и фонтана,
Ворот, гробницы Тамерлана,
В компании и одного —
Себя, себя. А для чего?
Он пишет, бедный человек,
Свою историю простую,
Без замысла, почти впустую
Он запечатлевает век.
А сам живет на фоне звезд.
На фоне снега и дождей,
На фоне слов, на фоне страхов,
На фоне снов, на фоне ахов!
Ах! – миг один – и нет его.
Запечатлел, потом – истлел
Тот самый, что неприхотливо
Посредством линз и негатива
Познать бессмертье захотел.
А он ведь жил на фоне звезд.
И сам был маленькой вселенной,
Божественной и совершенной!
Одно беда – был слишком прост!
И стал он капелькой дождя…
Кто научил его томиться,
К бессмертью громкому стремиться,
В бессмертье скромное входя?
1963
Оправдание Гамлета
Врут про Гамлета,
Что он нерешителен.
Он решителен, груб и умен.
Но когда клинок занесен,
Гамлет медлит быть разрушителем
И глядит в перископ времен.
Не помедлив стреляют злодеи
В сердце Лермонтова или Пушкина.
Не помедлив рубит гвардеец,
Образцовый, шикарный воин.
Не помедлив бьют браконьеры,
Не жалея, что пуля пущена.
Гамлет медлит,
Глаза прищурив
И нацеливая клинок,
Гамлет медлит.
И этот миг
Удивителен и велик.
Миг молчания, страсти и опыта,
Водопада застывшего миг.
Миг всего, что отринуто, проклято.
И всего, что познал и постиг.
Ах, он знает, что там за портьерой,
Ты, Полоний, плоский хитрец.
Гамлет медлит застывшей пантерой,
Ибо знает законы сердец,
Ибо знает причины и следствия,
Видит даль за ударом клинка,
Смерть Офелии, слабую месть ее, —
Все, что будет потом.
На века.
Бей же, Гамлет! Бей без промашки!
Не жалей загнивших кровей!
Быть – не быть – лепестки ромашки,
Бить так бить! Бей, не робей!
Не от злобы, не от угару,
Не со страху, унявши дрожь, —
Доверяй своему удару,
Даже
если
себя
убьешь!
1 декабря 1963
//-- * * * --//
Химера самосохраненья!
О, разве можно сохранить
Невыветренными каменья
И незапутанною нить!
Но ежели по чьей-то воле
Убережешься ты один
От ярости и алкоголя,
Рождающих холестерин;
От совести, от никотина,
От каверзы и от ружья, —
Ведь все равно невозвратима
Незамутненность бытия.
Но есть возвышенная старость,
Что грозно вызревает в нас,
И всю накопленную ярость
Приберегает про запас,
Что ждет назначенного срока
И вдруг отбрасывает щит.
И тычет в нас перстом пророка,
И хриплым голосом кричит.
1966
Читая фантаста
С<таниславу> Л<ему>
Что, если море – мыслящее существо,
А волны – это мысли моря,
И зыбкое зеленое стекло
Подвижная пронизывает воля?
Тогда мне страшен мудрый океан
И буйное его воображенье.
И что такое лютня, и кимвал,
И стон, и необузданное пенье?
Как страшно быть смятением земли,
Быть мозгом всеобъемлющим и диким,
Топить в себе мечты и корабли —
Быть океаном – Тихим и Великим!
Колыбельная вполголоса
Ну вот, сыночек, спать пора,
Вокруг деревья потемнели.
Черней вороньего пера
Ночное оперенье ели.
Закрой глаза. Вверху луна,
Как рог на свадьбе кахетинца.
Кричит, кричит ночная птица
До помрачения ума.
Усни скорее. Тополя
От ветра горько заскрипели.
Черней вороньего пера
Ночное оперенье ели.
Все засыпает. Из-под век
Взирают тусклые болотца.
Закуривает и смеется
Во тьме прохожий человек.
Березы, словно купола,
Видны в потемках еле-еле.
Черней вороньего пера
Ночное оперенье ели.
Июнь 1963
На Дунае
О, краткое очарованье
Плывущих мимо кораблей!
А после разочарованье
От бронзы бывших королей.
Сидят державные солдаты,
Как задремавшие орлы.
А корабли плывут куда-то,
Как освещенные балы.
Здесь варвары на земли Рима
Запечатлели свой набег.
Но все равно – плывущий мимо
Прекрасней ставшего на брег.
1966
Море
Сначала только пальцем
Покатывало гальку
И плотно, словно панцирь,
Полнеба облегало.
Потом луна в барашках
Сверкала белым кварцем.
Потом пошло качаться.
И наконец взыграло.
Когда взыграло море,
Душа возликовала,
Душа возликовала
И неба захотела,
И захотела ветра,
И грома, и обвала.
А чем она владела —
Того ей было мало!..
1964–1965
Сиглигет
В той Венгрии, куда мое везенье
Меня так осторожно привело,
Чтоб я забыл на время угрызенья
И мною совершаемое зло,
В том Сиглигете возле Балатона,
В том парке, огороженном стеной,
Где горлинки воркуют монотонно, —
Мое смятенье спорит с тишиной.
Мне кажется, что вы – оживший образ
Той тишины, что вы ее родня.
Не потому ли каждая подробность,
Любое слово мучают меня.
И даже, может быть, разноязычье
Не угнетает в этой тишине,
Ведь не людская речь, а пенье птичье
Нужней сегодня было вам и мне.
Соловьи Ильдефонса-Константы
Ильдефонс-Константы Галчинский дирижирует соловьями:
Пиано, пианиссимо, форте, аллегро, престо!
Время действия – ночь. Она же и место.
Сосны вплывают в небо романтическими кораблями.
Ильдефонс играет на скрипке, потом на гитаре,
И снова на скрипке играет
Ильдефонс-Константы Галчинский.
Ночь соловьиную трель прокатывает в гортани.
В честь прекрасной Натальи соловьи поют по-грузински.
Начинается Бог знает что: хиромантия, волхованье!
Зачарованы люди, кони, звезды. Даже редактор,
Хлюпая носом, платок нашаривает в кармане,
Потому что еще никогда не встречался с подобным фактом.
Плачет редактор. За ним расплакался цензор.
Плачет директор издательства и все его консультанты.
«Зачем я его правил! Зачем я его резал!
Что он делает с нами! Ах,
Ильдефонс-Константы!»
Константы их утешает: «Ну что распустили нюни!
Ничего не случилось. И вообще ничего не случится!
Просто бушуют в кустах соловьи в начале июня.
Как они чисто поют! Послушайте: ах, как чисто!»
Ильдефонс забирает гитару, обнимает Наталью,
И уходит сквозь сиреневый куст, и про себя судачит:
«Это все соловьи. Вишь, какие канальи!
Плачут, черт побери. Хотят – не хотят, а плачут!..»
Март – 24 декабря 1966
Ветреный вечер
Взлетает пернатая птица,
И ветер пернатый щебечет,
Пернатое дерево мчится
И перья горючие мечет.
И ветер снимается с места
И наискось мчит к небосклону.
Как огненный кочет с насеста,
Слетают багряные клены.
Слетают багровые тучи,
Взлетают лиловые дымы.
Предметы легки и летучи,
Свистящи и неудержимы.
Наверное, это везенье —
Однажды от спячки проснуться,
Увидеть основ потрясенье,
В него с головой окунуться.
Февраль или март 1966
Весенний гром
За горой открывается Павшино,
А оттуда – по левой руке —
Стоэтажно, победно и башенно
Встало облако невдалеке.
Так высоко оно и расправлено,
И такая в нем гордая стать,
Что роскошную оду Державина
Начинаешь невольно читать.
И на облачном светлом нагории
Поднимаются, полные сил,
Алексеи, Платоны, Григории
В белизне полотна и лосин,
Чтоб с громами зелеными, юными
Сдвинуть чары курчавых пиров
И злащеными грянуть перунами
По листве красногорских дубров.
Апрель 1969
//-- * * * --//
Был ливень. И вызвездил крону.
А по иссякании вод,
Подобно огромному клену,
Вверху замерцал небосвод.
Вкруг дерева ночи чернейшей
Легла золотая стезя.
И – молнии в мокрой черешне —
Глаза.
1967
Конец Пугачева
Вьются тучи, как знамена,
Небо – цвета кумача.
Мчится конная колонна
Бить Емельку Пугача.
А Емелька, царь Емелька,
Страхолюдина-бандит,
Бородатый, пьяный в стельку,
В чистой горнице сидит.
Говорит: «У всех достану
Требушину из пупа.
Одного губить не стану
Православного попа.
Ну-ка, батя, сядь-ка в хате,
Кружку браги раздави.
И мои степные рати
В правый бой благослови…»
Поп ему: «Послушай, сыне!
По степям копытный звон.
Слушай, сыне, ты отныне
На погибель обречен…»
Как поднялся царь Емеля:
«Гей вы, бражники-друзья!
Или силой оскудели,
Мои князи и графья?»
Как он гаркнул: «Где вы, князи?!»
Как ударил кулаком,
Конь всхрапнул у коновязи
Под ковровым чепраком.
Как прощался он с Устиньей,
Как коснулся алых губ,
Разорвал он ворот синий
И заплакал, душегуб.
«Ты зови меня Емелькой,
Не зови меня Петром.
Был, мужик, я птахой мелкой,
Возмечтал парить орлом.
Предадут меня сегодня,
Слава богу – предадут.
Быть (на это власть Господня!)
Государем не дадут…»
Как его бояре встали
От тесового стола.
«Ну, вяжи его, – сказали, —
Снова наша не взяла».
1964–1965
Пестель, поэт и Анна
Там Анна пела с самого утра
И что-то шила или вышивала.
И песня, долетая со двора,
Ему невольно сердце волновала.
А Пестель думал: «Ах, как он рассеян!
Как на иголках! Мог бы хоть присесть!
Но, впрочем, что-то есть в нем, что-то есть.
И молод. И не станет фарисеем».
Он думал: «И конечно, расцветет
Его талант, при должном направленье,
Когда себе Россия обретет
Свободу и достойное правленье».
– Позвольте мне чубук, я закурю.
– Пожалуйте огня.
– Благодарю.
А Пушкин думал: «Он весьма умен
И крепок духом. Видно, метит в Бруты.
Но времена для брутов слишком круты.
И не из брутов ли Наполеон?»
Шел разговор о равенстве сословий.
– Как всех равнять? Народы так бедны, —
Заметил Пушкин, – что и в наши дни
Для равенства достойных нет условий.
И посему дворянства назначенье —
Хранить народа честь и просвещенье.
– О да, – ответил Пестель, – если трон
Находится в стране в руках деспота,
Тогда дворянства первая забота
Сменить основы власти и закон.
– Увы, – ответил Пушкин, – тех основ
Не пожалеет разве Пугачев…
– Мужицкий бунт бессмыслен… —
За окном
Не умолкая распевала Анна.
И пахнул двор соседа-молдавана
Бараньей шкурой, хлевом и вином.
День наполнялся нежной синевой,
Как ведра из бездонного колодца.
И голос был высок: вот-вот сорвется.
А Пушкин думал: «Анна! Боже мой!»
– Но, не борясь, мы потакаем злу, —
Заметил Пестель, – бережем тиранство.
– Ах, русское тиранство – дилетантство,
Я бы учил тиранов ремеслу, —
Ответил Пушкин.
«Что за резвый ум, —
Подумал Пестель, – столько наблюдений
И мало основательных идей».
– Но тупость рабства сокрушает гений!
– В политике кто гений – тот злодей, —
Ответил Пушкин.
Впрочем, разговор
Был славный. Говорили о Ликурге,
И о Солоне, и о Петербурге,
И что Россия рвется на простор.
Об Азии, Кавказе, и о Данте,
И о движенье князя Ипсиланти.
Заговорили о любви.
– Она, —
Заметил Пушкин, – с вашей точки зренья
Полезна лишь для граждан умноженья
И, значит, тоже в рамки введена. —
Тут Пестель улыбнулся.
– Я душой
Матерьялист, но протестует разум. —
С улыбкой он казался светлоглазым.
И Пушкин вдруг подумал: «В этом соль!»
Они простились. Пестель уходил
По улице разъезженной и грязной,
И Александр, разнеженный и праздный,
Рассеянно в окно за ним следил.
Шел русский Брут. Глядел вослед ему
Российский гений с грустью без причины.
Деревья, как зеленые кувшины,
Хранили утра хлад и синеву.
Он эту фразу записал в дневник —
О разуме и сердце. Лоб наморщив,
Сказал себе: «Он тоже заговорщик.
И некуда податься, кроме них».
В соседний двор вползла каруца цугом,
Залаял пес. На воздухе упругом
Качались ветки, полные листвой.
Стоял апрель. И жизнь была желанна.
Он вновь услышал – распевает Анна.
И задохнулся:
«Анна! Боже мой!»
24–25 марта 1965
Святогорский монастырь
Вот сюда везли жандармы
Тело Пушкина (О, милость
Государя!). Чтоб скорей,
Чтоб скорей соединилось
Тело Пушкина с душой
И навек угомонилось.
Здесь, совсем недалеко
От Михайловского сада,
Мертвым быть ему легко,
Ибо жить нигде не надо.
Слава богу, что конец
Императорской приязни
И что можно без боязни
Ждать иных, грядущих дней.
Здесь, совсем недалеко
От Михайловского дома,
Знать, что время невесомо,
А земля всего родней, —
Здесь, совсем невдалеке
От заснеженной поляны,
От Тригорского и Анны,
От мгновенья Анны Керн;
Здесь – на шаг от злой судьбы,
От легенд о счастье мнимом,
И от кухни, полной дымом,
И от девичьей избы.
Ах, он мыслил об ином,
И тесна казалась клетка…
Смерть! Одна ты домоседка
Со своим веретеном!
Вот сюда везли жандармы
Тело Пушкина… Ну что ж!
Пусть нам служит утешеньем
После выплывшая ложь,
Что его пленяла ширь,
Что изгнанье не томило…
Здесь опала. Здесь могила.
Святогорский монастырь.
Осень 1967 – 5 января 1968
Рождество Александра Блока
В тумане старые дворцы
Хирели,
Красногвардейские костры
Горели.
Он вновь увидел на мосту
И ангела, и высоту.
Он вновь услышал чистоту
Свирели.
Не музыка военных флейт,
Не звездный отблеск эполет,
Не падший ангел, в кабарет
Влетевший – сбросить перья…
Он видел ангела, звезду,
Он слышал флейту, и на льду
Невы он видел полынью
Рождественской купелью.
Да, странным было для него
То ледяное рождество,
Когда солдатские костры
Всю ночь во тьме не гасли.
Он не хотел ни слов, ни встреч,
Немела речь,
Не грела печь,
Студеный ветер продувал
Евангельские ясли.
Волхвы, забившись в закутки,
Сидели, кутаясь в платки, —
Пережидали хаос.
И взглядывали из-за штор,
Как полыхал ночной костер,
Как пламя колыхалось.
«Волхвы! Я понимаю вас,
Как трудно в этот грозный час
Хранить свои богатства,
Когда веселый бунтовщик
К вам в двери всовывает штык
Во имя власти и земли,
Республики и братства.
Дары искусства и наук,
Сибирских руд, сердечных мук,
Ума и совести недуг —
Вы этим всем владели.
Но это все не навсегда.
Есть только ангел и звезда,
Пустые ясли и напев
Той, ледяной свирели.
Увы! Мы были хороши,
Когда свершался бунт души,
Росли богатства духа.
Сегодня нам отдать их жаль,
Когда возмездья просит сталь
И выстрел ветреную даль
Простегивает глухо!»
Да, странным было для него
То ледяное рождество
Семнадцатого года.
Он шел и что-то вспоминал,
А ветер на мосту стенал,
И ангел в небе распевал:
«Да здравствует свобода!»
У моста грелись мужики,
Веселые бунтовщики.
Их тени были велики.
И уходили патрули
Вершить большое дело.
Звезда сияла. И во мгле
Вдали тревогу пел сигнал.
А рядом «Интернационал»
Свирель тревожно пела.
Шагал патруль. Вот так же шли
В ту ночь седые пастухи
За ангелом и за звездой,
Твердя чужое имя.
Да, странным было для него
То ледяное рождество,
Когда солому ветер греб
Над яслями пустыми.
Полз броневик. Потом солдат
Угрюмо спрашивал мандат.
Куда-то прошагал отряд.
В котле еда дымилась.
На город с юга шла метель.
Замолкли ангел и свирель.
Снег запорошивал купель.
Потом звезда затмилась…
23 мая 1967
Смерть поэта
Что ж ты заводишь
Песню военну,
Флейте подобно,
Милый снегирь?
Державин
Я не знал в этот вечер в деревне,
Об успении Анны Андревны,
Но меня одолела тоска.
Деревянные дудки скворешен
Распевали. И месяц навешен
Был на голые ветки леска.
Провода электрички чертили
В небесах невесомые кубы.
А ее уже славой почтили
Не колонные залы и клубы,
А лесов деревянные трубы,
Деревянные дудки скворешен.
Потому я и был безутешен,
Хоть в тот вечер не думал о ней.
Это было предчувствием боли,
Как бывает у птиц и зверей.
Просыревшей тропинкою в поле,
Меж сугробами, в странном уборе
Шла старуха всех смертных старей.
Шла старуха в каком-то капоте,
Что свисал, как два ветхих крыла.
Я спросил ее: «Как вы живете?»
А она мне: «Уже отжила…»
В этот вечер ветрами отпето
Было дивное дело поэта.
И мне чудилось пенье и звон.
В этот вечер мне чудились в лесе
Красота похоронных процессий
И торжественный шум похорон.
С Шереметьевского аэродрома
Доносилось подобие грома.
Рядом пели деревья земли:
«Мы ее берегли от удачи,
От успеха, богатства и славы,
Мы, земные деревья и травы,
От всего мы ее берегли».
И не ведал я, было ли это
Отпеванием времени года,
Воспеваньем страны и народа
Или просто кончиной поэта.
Ведь еще не успели стихи,
Те, которыми нас одаряли,
Стать гневливой волною в Дарьяле
Или ветром в молдавской степи.
Стать туманом, птицей, звездою,
Иль в степи полосатой верстою
Суждено не любому из нас.
Стихотворства тяжелое бремя
Прославляет стоустое время.
Но за это почтут не сейчас.
Ведь она за свое воплощенье
В снегиря царскосельского сада
Десять раз заплатила сполна.
Ведь за это пройти было надо
Все ступени беззвучного ада,
Чтоб себя превратить в певуна.
Все на свете рождается в муке —
И деревья, и птицы, и звуки.
И Кавказ. И Урал. И Сибирь.
И поэта смежаются веки.
И еще не очнулся на ветке
Зоревой царскосельский снегирь.
27 марта 1966
//-- * * * --//
Листвой наполнены деревья,
Деревьями наполнен сад,
А где-то в высшем измеренье
Садами полнится закат.
Но так бывает слишком редко
И если сильно повезет,
Чтоб смыслы высшего порядка
Загромождали горизонт.
А чаще нерадивый кравчий
Не льет нам чашу дополна…
И тщетно бьется лист, приставший
К стеклу туманного окна.
1969
С эстрады
Вот я перед вами стою. Я один.
Вы ждете какого-то слова и знанья,
А может – забавы. Мол, мы поглядим,
Здесь львиная мощь или прыть обезьянья.
А я перед вами гол как сокол.
И нет у меня ни ключа, ни отмычки.
И нету рецепта от бед и от зол.
Стою перед вами, как в анатомичке.
Учитесь на мне. Изучайте на мне
Свои неудачи, удачи, тревоги.
Ведь мы же не клоуны, но мы и не боги.
И редко случается быть на коне!
Вот я перед вами стою. Я один.
Не жду одобрения или награды.
Стою у опасного края эстрады,
У края, который непереходим.
1964
Зима настала
В первую неделю
Остекленели
Глаза воды.
Во вторую неделю
Закоченели
Плечи земли.
В третью неделю
Загудели
Метели
Зимы.
В первую неделю
Я духом пал.
Во вторую неделю
Я чуда ждал.
А в третью неделю,
Как снег упал,
Хорошо мне стало.
Зима настала.
1965
//-- * * * --//
То осень птицы легче
Опустится на плечи
Осиновым листом…
Но это все потом.
И графика пейзажей,
Изображенных сажей
На воздухе пустом…
Но это все потом.
А что было вначале?
Какие-то печали,
Вошедшие в мой дом…
Нет! Это все потом!
25 января 1970
//-- * * * --//
Вновь стою пред лицом событий,
Перед морем, сушей и твердью,
Целый день, как гений в зените,
Полон пламени и бессмертья.
Потому что чувства бессмертны,
И когда истлевают цели,
Стая чувств, шумна и несметна,
Как в скале, гнездуется в теле.
Январь 1965
//-- * * * --//
Только тебе.
//-- 1 --//
Таллин – тайное обиталище,
Год сегодняшний, год вчерашний.
Снег летящий, медленно тающий
Над деревьями и над башней.
Таллин – временное прибежище,
Молчаливый и стерегущий.
День, за окнами тихо брезжущий,
День прошедший и день грядущий.
Таллин – тайное обиталище,
Год минувший и год пришедший.
Поезд, медленно подъезжающий,
Поезд, медленно отошедший.
Таллин – временное прибежище,
Сонный снег, смежающий веки…
Вопрошающий: где же? Где ж еще?
Неужели – совсем? Навеки?
5 января 1965
//-- 2 --//
Похожи – стремленьем к разлукам,
Бессильем и силой похожи.
Сердечным разбуженный стуком,
О, Боже, твержу я, о, Боже!
Как странно и как совершенно
С тобою мы созданы оба.
Прошедшее наше – блаженно,
Блаженно, а может – убого?
В том парке, что черным на белом —
Углем на снегу нарисован,
А может – на грифеле мелом,
На белой бумаге – свинцовым, —
В том парке, который впечатан
В меня узловатым офортом,
В том городе узком, стрельчатом
И оловом серым натертом,
В том городе – только прощанье
И запах горючего сланца.
Счастливы мы или печальны?
Как знать? И откуда дознаться?
Январь 1965
Старый сад
Забор крапивою зарос,
Но, несмотря на весь разор,
Необычайно свеж рассол
Настоянных на росах зорь.
Здесь был когда-то барский сад,
Где молодой славянофил
Следил, как закипает таз
Варенья из лиловых слив.
Он рассуждал: «Недаром нить
Времен у нас еще крепка».
И отпирал старинный шкап,
Где красовался Ламартин.
Читал. Под деревенский гул
Вдруг засыпал. Чадил ночник.
И долго слышен был чекан
Кузнечика в ночном лугу.
Конец 1968 или начало 1969
Березняк
Так березняк беспечен, словно он
К российским бедам не причастен,
Воронами от зла заговорен
И над своей судьбой свободно властен.
Роскошный иней украшает лес.
Еще светлей березовая роща.
Как будто псковичи с резных крылец
Сошли на вечевую площадь.
Ах, это вече! Русская мечта,
Похищенная из ганзейских вотчин!
Перед бесчинством царского меча
Как колокол березовый непрочен.
И наша деревенская судьба,
Еще не став судьбою городскою,
Одним нас наградила навсегда —
Серебряной березовой мечтою!..
О жаркая, о снежная березка!
Мое поленце, веничек и розга!..
19 апреля 1969
//-- * * * --//
Распутица. Разъезжено. Размято.
На десять дней в природу входа нет.
Лишь перелесков утренняя мята
Студит во рту. Преобладает свет.
Свет беспощадный, ярый свет весны,
Срыватель тайн с морщинок и веснушек,
Припухших век, очей полузаснувших,
С болезненной и страстной желтизны.
Свет. Ярое преображенье духа.
Размяты в тюрю колеи дорог.
Невнятица, распутица, разруха.
А там – опушек тюлевый дымок.
1969?
//-- * * * --//
Вот и все. Смежили очи гении.
И когда померкли небеса,
Словно в опустевшем помещении
Стали слышны наши голоса.
Тянем, тянем слово залежалое,
Говорим и вяло и темно.
Как нас чествуют и как нас жалуют?
Нету их. И все разрешено.
1967
//-- * * * --//
Мне снился сон жестокий
Про новую любовь.
Томительно и нежно
Звучавшие слова.
Я видел твое платье,
И туфли, и чулки
И даже голос слышал.
Но не видал лица.
О чем меня просила?
Не помню. Повтори.
Опять с такой же силой
Со мной заговори.
И снова в сновиденье
Случайное вернись.
Не надо завершенья,
Но только повторись!
Ведь в этой жизни смутной
Которой я живу,
Ты только сон минутный,
А после, наяву —
Не счастье, не страданье,
Не сила, не вина,
А только ожиданье
Томительного сна.
1969
Зимние птицы
Задувает снегодуй,
Завевает вьюговей,
Запевает свистопляс —
Ледовитый соловей.
Воет, воет – вью да вью! —
Вьюга, как пустой горшок.
Подпевает соловью
Снеговитый петушок.
Режет так, что прячь лицо,
Но такая благодать!..
Вьюга катит колесо,
А куда – не угадать.
Зима 1968–1969?
Подросток
Подросток! Как по нежному лекалу
Прочерчен шеи робкий поворот.
И первому чекану и закалу
Еще подвергнут не был этот рот.
В ней красота не обрела решенья,
А истина не отлилась в слова.
В ней лишь мольба, и дар, и приношенье.
И утра свет. И неба синева.
1964–1965
//-- * * * --//
Старушечье существованье
Зимы под серым колпаком.
И неустанное снованье
Махровых нитей шерстяных.
И даже наше расставанье
Махровым обнято чулком.
И теплым было целованье —
Последнее из всех земных.
1969
Позднее лето
Вы меня берегите, подмосковные срубы,
Деревянные ульи медового лета.
Я люблю этих сосен гудящие струны
И парного тумана душистое млеко.
Чем унять теребящую горечь рябины,
Этот вяжущий вкус предосеннего сока?
И смородинных листьев непреоборимый
Запах? Чувствуют – им увядать недалеко.
Промелькнет паутинка, как первая проседь,
Прокричит на сосне одинокая птица.
И пора уже прозу презренную бросить,
Заодно от поэзии освободиться.
1964–1965
//-- * * * --//
Будь счастлив, сын, мечтой о лете
В дни снегопада, в феврале,
Покуда снег, как лебедь к Леде,
Слетает медленно к земле.
Будь счастлив, сын, мечтой о юге,
В час серой скуки зимним днем,
Когда туман бинтует руки
Садов белесым полотном.
Будь счастлив, сын, мечтой о море
В глуши февральского житья,
Где сгинут снег, туман и горе
И будет море, ты и я.
Февраль 1966
//-- * * * --//
Скрежещет ветка о стекло,
Когда на сердце тяжело,
Иначе я ее не слышу.
Все чаще слышу этот скрип
И ветра стон, деревьев всхлип,
И дождь, топочущий о крышу.
Как хорошо, когда одну
В себе звучащую струну
Ты неизменно ощущаешь.
И где-то дальнюю войну,
Суда, идущие ко дну,
И гром, и смерть, и тишину
В себе самом ты замечаешь.
Но ежели ты болен сам,
То всем вселенским голосам
Твой слух открыт. И где защита?
И бури стонут по лесам,
Гуляет гром по небесам.
И этим страшным голосам
Твое безумие открыто.
Июль 1968
Рем и Ромул
Когда совсем свихнутся люди
И что-то страшное случится —
Тогда опять подставит груди
Двум новым близнецам волчица.
И, выкормленные волчицей,
Какие-нибудь Рем и Ромул
Замыслят снова причаститься
Новейшей из вселенских формул…
Был первый Рим, второй и третий,
И все они в пыли простерты.
И на крутом краю столетий
Уже качается четвертый.
Но лунный рог взойдет над веком
И близнецы, под стать волчатам,
Насытясь материнским млеком,
Мечтать начнут о Риме пятом.
Там будет пахнуть волчьей шерстью
И кровью заячьей и лисьей
И стадо туров в чернолесье
Спускаться будет с горных высей.
Пойдут, плутая в диких травах,
Отъяты от сосцов обильных,
Поняв, что единеньем слабых
Побьют разъединенье сильных.
И стенами им станут кущи,
И кровлей – придорожный явор.
Но Рим построят, потому что
Без Рима торжествует варвар.
Над ними будет крик гусиный,
Пред ними будет край безлесый,
А впереди их – путь пустынный.
Но на устах язык вселенский.
И лягут и, смежив ресницы,
Заснут, счастливые, как боги.
И сон один двоим приснится
На середине их дороги.
19 апреля 1969
//-- * * * --//
Я ехал по хóлмам Богемии,
Где хмель зеленел вдоль шоссе,
И слушал, что хмеля цветение
Моей говорило душе.
Та почва тяжелая, красная
И хмеля зеленый дымок
Тогда говорили про разное,
Про то, что понять я не мог.
Я ехал по хóлмам Богемии,
Вкушая движенье и цвет,
И был я намного блаженнее
В неведенье будущих бед.
1968
//-- * * * --//
Выстраивается столетье
Почти что на глазах.
С его последней третью
Бывал я не в ладах.
С его последней сутью
Почти что я в ладу.
В него с размаху грудью
Однажды упаду.
1969
Берег мертвых
Поплывем с тобой
На белом, белом, белом
Теплоходе,
По реке большой, большой,
Станем мы единым телом
И одной душой.
Потому что та река большая
Нам чужая,
Всем чужая —
Та река богов,
Медленно течет,
Не утешая,
Вдоль пустынных берегов.
И на тех, на берегах пустынных
Нет растений,
Птицы не живут,
Там лишь бродят, бродят, бродят
Чьи-то тени
И кого-то издали зовут.
Там я видел и отца и друга,
И отца и друга,
Сына и жену,
Там я видел отдаленность луга,
Даль и тишину.
Я хочу спуститься с теплохода,
В тусклом свете полдня
К ним направить челн
И бродить меж ними
Год от года —
Ничего не помня
И не зная ни о чем.
31 мая 1968
Романтическая баллада
Дремлет в будке пес-собакин,
Дремлет в будке и сопит.
А Матвей Петрович Хрякин
У себя в постели спит.
У себя, с гулящей бабой,
Спит Матвей и хоть бы хны.
В это время ангел слабый
Сочиняет ему сны.
Сны Матвея слишком хрупки.
Он не может их понять.
В нем какие-то голубки
Не устали ворковать.
Но Матвей ружье хватает
И, прицелившись, – ба-бах! —
Ангел с неба упадает
С нежной пеной на губах.
Пес-собакин, хрипло воя,
Горло голубя грызет.
Тело ангела живое
Испаряется, как лед.
И кричит в тумане тополь
Ломким голосом ветвей:
Что ж ты ангела ухлопал,
Что наделал ты, Матвей!
Ты небесное созданье
Меткой пулей уложил
Лишь за то, что в подсознанье
Он твоем безгрешно жил! —
Баба Хрякина проснулась,
На его взглянула лик
И мгновенно ужаснулась,
Так он страшен был и дик.
Он лежал лохмат, как битник,
Лоб его пылал огнем…
И висел, как белый бинтик,
Мертвый ангел за окном.
Май 1968
//-- * * * --//
Та война, что когда-нибудь будет, —
Не моя это будет война.
Не мою она душу загубит
И не мне принесет ордена.
Я уже не пойму ее целей,
Оправдания ей не найду.
Лишь верхушки простреленных елей
Будут как в сорок первом году.
Та война, что когда-нибудь грянет,
Не нужна мне. Отвоевал.
И меня уже пуля не ранит,
А, настигнув, убьет наповал.
Но, скорей, не дождусь я и пули,
Потому что не нужен врагу.
Просто в том оглушающем гуле
Я, наверное, жить не смогу.
Та война, что случится не скоро, —
Мне не надо готовиться к ней.
Никогда не приму от каптера
Свежепахнущих, хрустких ремней.
Та война, что меня уничтожит,
Осторожно и тихо идет.
Все сначала она подытожит,
А потом потихоньку убьет.
1964
//-- * * * --//
Все реже думаю о том,
Кому понравлюсь, как понравлюсь.
Все чаще думаю о том,
Куда пойду, куда направлюсь.
Пусть те, кто каменно-тверды,
Своим всезнанием гордятся.
Стою. Потеряны следы.
Куда пойти? Куда податься?
Где путь меж добротой и злобой?
И где граничат свет и тьма?
И где он, этот мир особый
Успокоенья и ума?
Когда обманчивая внешность
Обескураживает всех,
Где эти мужество и нежность,
Вернейшие из наших вех?
И нет священной злобы, нет,
Не может быть священной злоба.
Зачем, губительный стилет,
Тебе уподобляют слово!
Кто прикасается к словам,
Не должен прикасаться к стали.
На верность добрым божествам
Не надо клясться на кинжале!
Отдай кинжал тому, кто слаб,
Чье слово лживо или слабо.
У нас иной и лад, и склад.
И все. И большего не надо.
1964
«И осень, которая вдруг началась…»
(1970–1974)
//-- * * * --//
В воздухе есть напряженье
Солнечной грубой зимы.
Может быть, это – бесснежье
Остро почуяли мы.
То, что замыслено где-то,
Осуществляется в нас:
Перемещение света
И уплотнение масс.
Наши бессмертные души
Зреют не в нас, а вовне.
И, загораясь снаружи,
Перегорают во мне.
1969 – 1 июня 1970
//-- * * * --//
Возвращенье от Анны,
Возвращенье ко мне.
Отпаденье от камня,
Восхожденье к волне.
До свидания, память,
До свиданья, война,
До свидания, камень,
И да будет волна!
Память – смертным отрада,
Камень – мертвым почет.
А благая прохлада
Пусть течет и течет.
До свидания, слава.
До свиданья, беда.
Ведь с волной нету слада,
И она – навсегда.
Память, память, ты – камень,
Ты под стать валуну.
Все равно мы не канем,
Погрузившись в волну.
До свиданья, Державин
И его времена.
До свидания, камень,
И да будет волна!
Нет! Отнюдь не забвенье,
А прозрение в даль.
И другое волненье,
И другая печаль.
И другое сверканье,
И сиянье без дна…
До свидания, камень!
И да будет волна!
Конец 1970 или начало 1971
Пятеро
Жили пятеро поэтов
В предвоенную весну,
Неизвестных, незапетых,
Сочинявших про войну.
То, что в песне было словом,
Стало верною судьбой.
Первый сгинул под Ростовом,
А второй – в степи сырой.
Но потворствует удачам
Слово – солнечный кристалл.
Третий стал, чем быть назначен,
А четвертый – тем, чем стал.
Слово – заговор проклятый!
Все-то нам накликал стих…
И оплакивает пятый
Участь этих пятерых.
1973
При дожде
О, так это или иначе,
По чьей неизвестно вине,
Но музыка старой удачи
Откуда-то слышится мне.
Я так ее явственно слышу,
Как в детстве, задувши свечу,
Я слышал, как дождик о крышу
Играет все то, что хочу.
Такое бывало на даче
За лето по нескольку раз.
Но музыку старой удачи
Зачем-то я слышу сейчас.
Все тот же полуночный дождик
Играет мне, что б ни просил,
Как неутомимый художник
В расцвете таланта и сил.
1971
//-- * * * --//
И осень, которая вдруг началась
Прилежно,
Меня веселит на сей раз
И тешит.
Она мне настолько мила,
Что надо
На время оставить дела
Земные…
Шататься и скуки не знать
Осенней.
Да кто это вздумал пенять
На скуку!
Ленивы мы думать о том,
Что, может,
Последняя осень последним листом
Тревожит.
1971?
//-- * * * --//
С постепенной утратой зренья
Все мне видится обобщенней.
На сугробы и на деревья
Свет ложится потусторонний.
Слабый снег сочится как мушка,
Упадает и голубеет.
Так мне видится, потому что
Постепенно зренье слабеет.
Вместе с тем не могу похвастать,
Что острее зрение духа.
Только ночь надо мной глазаста.
Путь лежит ледяно и сухо.
Путь лежит ледяно и сухо.
Ночь стоит высоко и звездно.
Не склоняй доверчиво слуха
К прозревающим слишком поздно.
1973
//-- * * * --//
Мне снился сон. И в этом трудном сне
Отец, босой, стоял передо мною.
И плакал он. И говорил ко мне:
– Мой милый сын! Что сделалось с тобою!
Он проклинал наш век, людей, судьбу.
И за меня он требовал расплаты.
А я смиренно говорил ему:
– Отец, они ни в чем не виноваты.
И видел я. И понимал вдвойне,
Как буду я стоять перед тобою
С таким же гневом и с такой же болью…
Мой милый сын! Увидь меня во сне!..
11 февраля 1970
Ленинград
//-- * * * --//
Хочу, чтобы мои сыны
и их друзья
несли мой гроб
в прекрасный праздник погребенья.
Чтобы на их плечах
сосновая ладья
плыла неспешно,
но без промедленья.
Я буду горд и счастлив
в этот миг
переселенья в землю,
что слуха мне не ранит
скорбный крик,
что только небу
внемлю.
Как жаль, что не услышу тех похвал,
и музыки,
и пенья!
Ну что же!
Разве я существовал
в свой день рожденья!
И все ж хочу,
чтоб музыка лилась,
ведь только дважды дух ликует:
когда еще не существует нас,
когда уже не существует.
И буду я лежать
с улыбкой мертвеца
и неподвластный
всем недугам.
И два беспамятства —
начала и конца —
меня обнимут
музыкальным кругом.
Заздравная песня
Забудем заботы о хлебе,
Хлебнув молодого вина.
Воспомним заботы о небе,
Где плавает в тучах луна.
Забудем заботы о доме
За этим веселым вином,
Воспомним заботы о громе,
О ливне, о ветре ночном.
Забудем заботы о детях,
Об их беспричинных слезах,
Воспомним заботы об этих
Осинах в осипших лесах.
Апрель 1971
Купальщица
М<аше> К<норре>
Когда бежит через лиловый полдень
Купальщица, ее волнистый бег
Невольным обещанием исполнен
Беспечных радостей и сладких нег.
И вот она уже вступает в волны
И исчезает вдалеке. Она —
Почти как речь поэзии условна
И как язык печали солона.
1971
Рассвет
Светало. Воздух был глубок.
Вблизи долина, словно заводь.
А там, где должен быть восток,
Два облака учились плавать.
И постепенно, без болей,
Ночь умирала за домами —
Посередине тополей,
Потом – вверху, потом – над нами.
1969–1972
//-- * * * --//
Там дуб в богатырские трубы
Играет на сильном холме.
Но светлые, тихие трубы
Звучат на душе и в уме.
И слиться с землею и небом
Мечтает беспечный артист,
С закатом, где тополь над брегом
Так легок, летуч и ветвист.
Какое прекрасное свойство —
Уметь отрешиться от зла,
Бродить, постигая устройство
Пространства, души, ремесла!
Слияния легкая тризна!
Дубы замолкают тогда.
И грозные трубы отчизна
Сменяет на флейту дрозда.
Февраль – октябрь 1970
//-- * * * --//
Не мысль, не слово, – а под снегом,
Подобный напряженным слегам,
Отяжелевший вечный смысл
Повелевает мне: – Проснись!
И странно: в ясности речений
Какая-то есть пустота.
И может только свет вечерний
Заполнить общие места.
И трудно спать перед закатом
И просыпаться в странный час,
Когда над снегом розоватым
Березы высятся, светясь.
1970
//-- * * * --//
Когда с досадой и печалью
Я слух нарочно отвращаю
От тех, кто жалуется мне, —
Простор и снег в моем окне.
И преданности безотчетной
Я полон сумрачной зиме,
Где притулился
Неотлетный
Снегирь на голой бузине.
1969–1972
//-- * * * --//
Л<идии> Ч<уковской>
Полночь под Иван-Купала.
Фронта дальние костры.
Очень рано рассветало.
В хате жили две сестры.
Младшая была красотка,
С ней бы было веселей,
Старшая глядела кротко,
Оттого была милей.
Диким клевером и мятой
Пахнул сонный сеновал.
На траве, еще не мятой,
Я ее поцеловал.
И потом глядел счастливый,
Как светлели небеса,
Рядом с этой, некрасивой, —
Только губы и глаза…
Только слово: «До свиданья!» —
С легкой грустью произнес.
И короткое рыданье
С легкой грустью перенес.
И пошел, куда не зная,
С автоматом у плеча,
«Белоруссия родная!..» —
Громким голосом крича.
12 июня 1973
//-- * * * --//
Березы, осины да елки —
Простой подмосковный пейзаж.
Художник в татарской мурмолке
Весенний открыл вернисаж.
Художник, немного раскосый,
С татарской раскладкою скул,
Дымит и дымит папиросой
И слушает внутренний гул.
Из гула рождаются краски,
Из звука является цвет.
Природа плетет без развязки
Один бесконечный сюжет.
Но надо включить его в раму,
И это искусства залог,
Когда бесконечную драму
Врубают в один эпилог.
1971?
Стихи и проза
Мужицкий бунт – начало русской прозы.
Не Свифтов смех, не Вертеровы слезы,
А заячий тулупчик Пугача,
Насильно снятый с барского плеча.
Мужик бунтует против всех основ,
Опровергая кесаря и Бога.
Немая Русь, обильна и убога,
Упорно ищет сокровенных слов.
И в русской прозе отреченный граф
Постиг, переболев в себе боренье,
Что вера без любви – одно смиренье,
А при любви – отстаиванье прав…
Российский стих – гражданственность сама.
Восторг ума, сознанье пользы высшей!
И ямбов ломоносовских грома
Закованы в броню четверостиший.
А в Пушкине все соединено —
Век чаяний и грез и наши лета,
Свобода летописца, честь поэта,
И прозы соль, и грозное вино
Поэзии…
Года бегут, бегут!
И время нас стихам и прозе учит.
И сочинителей российских мучит
Сознанье пользы и мужицкий бунт.
1957–1974
//-- * * * --//
Тоски ледяной гребешок
Штакетником частым отстукан.
Как черт я упрятан в мешок,
Назло современным наукам.
Ведь все из проклятых наук,
Известных с времен Гостомысла,
Гласили, что слово есть звук,
Исполненный здравого смысла.
Но вся сумасшедшая суть
Названий березы и дуба,
Рогами уставившись в грудь,
Бодает тоску словолюба.
1971
//-- * * * --//
Кончался август.
Примолкнул лес.
Стозвездный Аргус
Глядел с небес.
А на рассвете
В пустых полях
Усатый ветер
Гулял, как лях.
Еще чуть светел
Вдали рассвет…
Гуляет ветер,
Гуляет Фет.
Среди владений
И по лесам
Последний гений
Гуляет сам.
Не близок полдень,
Далек закат.
А он свободен
От всех плеяд…
1970?
//-- * * * --//
А<натолию> Я<кобсону>
…И тогда узнаешь вдруг,
Как звучит родное слово.
Ведь оно не смысл и звук,
А уток пережитого,
Колыбельная основа
Наших радостей и мук.
30 августа 1973
Подражание Феокриту
Песню запойте для нас, милые Музы!
Лепит понтийский закат тень на вершине.
Воздухом нежной зимы пахнут арбузы,
Медом осенней зари – спелые дыни.
Песню запойте для нас, милые Музы!
В час, когда примет волна цвет апельсина,
В час, когда к козьей тропе выйдут Отузы,
Песню запойте для нас кратко и сильно.
Песню запойте для нас, милые Музы!
Медь ядовитых высот солнце чеканит.
Вместе с вечерней зарей сбросим обузы,
Все, что тревожило нас, в вечности канет.
Но еще видно, как там, на перевале,
Вывесил цепкий кизил алые бусы.
Вспомните, как в старину вы нам певали,
Песню запойте для нас, милые Музы!
1972?
Свободный стих
В третьем тысячелетье
Автор повести
О позднем Предхиросимье
Позволит себе для спрессовки сюжета
Небольшие сдвиги во времени —
Лет на сто или на двести.
В его повести
Пушкин
Поедет во дворец
В серебристом автомобиле
С крепостным шофером Савельичем.
За креслом Петра Великого
Будет стоять
Седой арап Ганнибал —
Негатив постаревшего Пушкина.
Царь в лиловом кафтане
С брызнувшим из рукава
Голландским кружевом
Примет поэта, чтобы дать направление
Образу бунтовщика Пугачева.
Он предложит Пушкину
Виски с содовой,
И тот не откажется,
Несмотря на покашливание
Старого эфиопа.
– Что же ты, мин херц? —
Скажет царь,
Пяля рыжий зрачок
И подергивая левой щекой.
– Вот мое последнее творение,
Государь. —
И Пушкин протянет Петру
Стихи, начинающиеся словами
«На берегу пустынных волн…».
Скажет царь,
Пробежав
начало:
– Пишешь недурно,
Ведешь себя дурно. —
И, снова прицелив в поэта рыжий зрачок,
Добавит: – Ужо тебе!..
Он отпустит Пушкина жестом,
И тот, курчавясь, выскочит из кабинета
И легко пролетит
По паркетам смежного зала,
Чуть кивнувши Дантесу,
Дежурному офицеру.
– Шаркуны, ваше величество, —
Гортанно произнесет эфиоп
Вслед белокурому внуку
И вдруг улыбнется,
Показывая крепкие зубы
Цвета слоновой кости.
Читатели третьего тысячелетия
Откроют повесть
С тем же отрешенным вниманием,
С каким мы
Рассматриваем евангельские сюжеты
Мастеров Возрождения,
Где за плечами гладковолосых мадонн
В итальянских окнах
Открываются тосканские рощи,
А святой Иосиф
Придерживает стареющей рукой
Вечереющие складки флорентинского плаща.
1973
Анна Ярославна
Как тебе живется, королева Анна,
В той земле, во Франции чужой?
Неужели от родного стана
Отлепилась ты душой?
Как живется, Анна Ярославна,
В теплых странах?..
А у нас – зима.
В Киеве у нас настолько славно,
Храмы убраны и терема!
Там у вас загадочные дуют
Ветры
с моря-океана вдоль земли.
И за что там герцоги воюют?
И о чем пекутся короли?
Каково тебе в продутых залах,
Где хозяин редок, словно гость,
Где собаки у младенцев малых
Отбирают турью кость?
Там мечи, и панцири, и шкуры:
Войны и охоты – все одно.
Там под вечер хлещут трубадуры
Авиньонское вино…
Ты полночи мечешься в постели,
Просыпаясь со слезой…
Хорошо ли быть на самом деле
Королевой Франции чужой?
Храмы там суровы и стрельчаты,
В них святые – каменная рать.
Своевольны лысые прелаты.
А до Бога не достать!
Хорошо почувствовать на ощупь,
Как тепла медовая свеча!..
Девушки в Днепре белье полощут
И кричат по-русски, хохоча.
Здесь, за тыщей рек, лесов, распутиц,
Хорошо, просторно на дворе…
Девушки, как стаи белых утиц,
Скатерти полощут во Днепре.
Июнь или июль 1973
Солдат и Марта
Первую брачную ночь Марта и драгун Рааб провели в доме пастора Глюка.
Из «Разысканий об императрице Екатерине Первой», т. 1, с. 86
Он.
Любимая, не говори,
Что надо нам прощаться!
Пускай до утренней зари
Продлится наше счастье!..
Она.
Драгун! Драгун! Ведь завтра бой,
Нам суждены печали.
Не на разлуку ль нас с тобой
Сегодня обвенчали?..
Он.
Любимая! Не говори!
Нам суждено прощаться!
Но пусть до утренней зари
Продлится это счастье!..
И грянул бой. И обречен
Был город. Град чугунный
Низвергся. Рядом с трубачом
Упал воитель юный.
Его латали лекаря.
И он узнал от друга,
Что слух идет: мол, у царя
Живет его супруга.
Там купола, как янтари
Над старою Москвою…
Он.
Любимая! Не говори!
Вот я перед тобою…
Она.
Зачем здесь этот инвалид,
Игрушка чьих-то козней!
Беги! Не то тебя велит
Убить супруг мой грозный!
Он.
Любимая! Не говори!
Как разошлись дороги!..
Спокойно властвуй и цари!..
И он упал ей в ноги.
Она.
Деньгу солдату! Пусть он пьет!
Не знает сам, что мелет!
Гляди, коли Великий Петр
Словам твоим поверит!..
Он.
Любимая! Не говори!
Уже настало утро!
И поскорей умри, умри,
Та ночь Мариенбурга!
Она.
Да, поскорей умри, та ночь!
Умри то утро боя!
Солдат, ступай отсюда прочь, —
Я не была с тобою.
Ступай, ступай, хромой драгун,
И обо мне – ни звука!
Забудь про то, что ты был юн,
Про свадьбу в доме Глюка.
И пей, хоть день, хоть два, хоть три
Хоть до скончанья света!..
Он.
Любимая! Не говори!
Не говори про это!..
1973
Скоморошина
Поводырь ведет слепого,
Любопытного такого.
– Что там, что там, поводырь?
– Это город Алатырь.
– Почему ж не слышен город?
– В этом городе был голод.
А потом повальный мор.
Целый город перемер.
Идут лесом и болотом.
А незрячий: – Что там, что там?
Надоел поводырю.
– Что молчишь, горбатый?
– Зрю.
– Что там?
– Девка молодая.
– Каковая?
– Таковая:
Губошлеписта, толста.
– Сколько лет-то ей?
– С полста.
– Ах ты, зрячий, сын собачий!..
Что там, что там пахнет клячей?
– Ехал с ярмарки цыган,
Дурака с собой тягал.
Под ракитой опростался,
А дурак со мной остался…
Так бредут слепой с горбатым.
За леса свалился день.
И под месяцем рогатым:
– Что там, что там? – Вор? Пень?
29 августа – 4 октября 1973
//-- * * * --//
В августе, когда заголубели
Окна, словно сонные глаза,
Закричал младенец в колыбели,
Но не пролилась его слеза.
Мать легко, разбуженная плачем,
Сон с ресниц стряхнула, как песок,
И склонила голову над младшим,
И младенцу подала сосок…
1973
//-- * * * --//
Неужели всю жизнь надо маяться!
А потом
от тебя
останется —
Не горшок, не гудок, не подкова, —
Может, слово, может, полслова —
Что-то вроде сухого листочка,
Тень взлетевшего с крыши стрижа
И каких-нибудь полглоточка
Эликсира,
который – душа.
26 ноября 1969
Стихи о Польше
//-- 1939-й --//
Вперед на прицел и на целик
В шеренге завзятых рубак
Шагал молодой офицерик
С улыбкой и розой в зубах.
Он шел впереди не для позы.
Он просто хотел умереть.
Он жить не хотел без улыбки и розы —
С улыбкой и розой хотел умереть.
Походкою мерной и медной,
Построенный в четкий квадрат,
Полк шел на последний, последний,
Последний, последний парад.
Еще с укрепленных позиций
Стрелки не открыли огня.
Казалось, что вечно продлится
Начало последнего дня.
Казалось, что смертное тело
Намного сильнее души…
И юная роза летела
На каменные блиндажи.
1968?
//-- 1944-й --//
Польских смут невольный современник,
Рано утром прибыл я в Мендзыжец.
Праздник был. И служба шла в селеньях,
В тех, что немцы не успели выжечь.
Комендант меня устроил чудно
В старом добром тихом доме. Помню,
Как Марыля Адамовичувна
Вечером читала Сырокомлю.
Брат ее, довольно кислый парень,
Шляхтич и один в дому добытчик,
Полагал, что он принципиален,
Потому что не менял привычек.
Утром отправлялся на толкучку,
Предварительно начистив обувь.
Там торчал, распродавая кучку
Барахла из старых гардеробов.
А потом он торопился бриться
(Жокей-клуб был в доме брадобрея).
Между прочим, юная сестрица
Мне стихи читала в это время.
Ах, моя чахоточная панна!
Маленького зальца воздух спертый!
Как играла ты на фортепьяно
О себе – беспомощной и гордой.
От костлявых клавиш мерзли руки.
И сжимал я в тайном трепетанье
Польшу сеймов, королей, мазурки,
Бледных панн, Мицкевича, восстаний.
Я покинул этот город в полночь,
Собрался и отвалил бесшумно.
Спали пан Станислав Адамович
И Марыля Адамовичувна.
Перед Седлицем едва серело,
И не знал я, что еще увижу
Ребра искалеченной сирены
И за Вислой снег, от крови рыжий.
4 октября 1973
Балканские песни
Эти стихи навеяны чтением народных песен сербов, болгар и румын. В их поэзии я нахожу много общего. «Подражание» не кажется мне словом более зазорным, чем «учение» или, как чаще говорят в наше время, «учеба».
//-- 1. Песня о кузнеце --//
Подъезжает солдат:
– Ты подкуй-ка мне, брат,
вороного! —
А кузнец бьет-бьет,
он солдату кует
подкову.
Подъезжает на рысях
эскадрон: – Так и сяк,
ты подкуй нам коней
толково. —
А кузнец бьет-бьет,
эскадрону кует
подковы.
Подъезжает целый полк:
– Ты в работе знаешь толк,
не сыскать кузнеца
такого! —
А кузнец бьет-бьет,
и полку он кует
подковы.
И в пыли, как в дыму,
войско целое к нему:
– Ты подкуй нам коней
по-свойски! —
А кузнец бьет-бьет,
он подковы кует
для войска…
Ускакал солдат,
ускакал отряд,
скрылся полк за холмом,
скрылось войско за полком…
а кузнец бьет-бьет,
а кузнец бьет-бьет,
бьет-бьет,
бьет.
Октябрь 1970
//-- 2. Прощание Юнака --//
Ты скажи, в стране какой,
в дальнем городе каком
мне куют за упокой
сталь-винтовку со штыком?
Грянет выстрел. Упаду,
пулей быстрою убит.
Каркнет ворон на дубу
и в глаза мне поглядит.
В этот час у нас в дому
мать уронит свой кувшин
и промолвит: – Ах, мой сын! —
И промолвит: – Ах, мой сын!..
Если в город Банья-Лука
ты приедешь как-нибудь,
остановишься у бука
сапоги переобуть,
ты пройди сперва базаром,
выпей доброго вина,
а потом в домишке старом
мать увидишь у окна.
Ты взгляни ей в очи прямо,
так, как ворон мне глядит.
Пусть не знает моя мама,
что я пулею убит.
Ты скажи, что бабу-ведьму
мне случилось полюбить.
Ты скажи, что баба-ведьма
мать заставила забыть.
Мать уронит свой кувшин,
мать уронит свой кувшин.
И промолвит: – Ах, мой сын! —
И промолвит: – Ах, мой сын!..
1971
//-- 3. Песня о построении кладенца --//
Надо выкопать колодец,
надо выкопать его.
Пусть живет в колодце жаба —
неземное существо.
Будет, будет эта жаба
петь в колодце по ночам.
Будет месяц литься слабо
к золотым ее очам.
И увидит эта жаба
наверху одну звезду.
И уронит эта жаба
серебристую слезу.
И придет к колодцу странник,
и опустит он бадью.
И со дна слезу достанет
серебристую твою.
И отыщет странник место
на горе в густом лесу.
И построит целый город
на одну твою слезу.
В этом городе во храме
засияет семь лампад.
Грянет колокол утрами
и в дробинку и в раскат.
Семь невест придут к колодцу.
Бросят в воду семь колец,
чтобы семь веков не падал
семивратный Кладенец.
10 декабря 1970
//-- 4. Песня о походе --//
А<натолию> Я<кобсону>
Как в поход собирался Вук,
говорил ему старый друг,
старый друг воевода Милош:
– Чем могу помочь тебе, Вук,
если руки не держат лук
и копье мое преломилось?
Я гляжу как сквозь тусклый лед
и не бью уже птицу влет,
не валю на скаку зверя.
Зажирел мой конь от овса.
И ни в сына, и ни в отца,
и ни в чох, ни в сон я не верю.
И ответствовал Вук: – Ну что ж!
Если ты для битвы негож
и не веришь в святого духа,
я и сам воевать могу.
– Чем же я тебе помогу? —
снова Милош спросил у Вука.
– А помочь мне? Можешь помочь.
У меня остается дочь
и младенец о третьем годе.
Если долго я не приду,
посылай моим чадам еду, —
отвечает Вук воеводе.
– Да и матушку не забудь.
Навести ее как-нибудь,
соболезнуй ее заботе.
А когда истекут ее дни,
по обряду похорони, —
отвечает Вук воеводе.
– И еще мне в чем помоги:
если злую молву враги
обо мне распустят в народе,
ты не верь той молве ни в чем,
как не веришь ни в чох, ни в сон, —
отвечает Вук воеводе.
И садится Вук на коня
и в поход отъезжает шагом.
10 июня 1971
//-- 5. Песнь о друзьях Милоша --//
Когда старый Милош слеп,
Кто ему вино и хлеб
Приносил
По мере сил?
Не соседние князья,
А старинные друзья —
Те, кого и не просил.
– Моря не видать с горы.
Утром не видать зари,
В полдень солнца нет!
– Нам не скоро уплывать.
Можно ночью пировать! —
Те ему в ответ.
– Иль тебе не сладок мед,
Иль не слышишь, как поет
Дева у ручья?
Иль не дышит ветром сад
И с тобою не сидят
Верные друзья?
Мы нальем тебе вина.
И давай-ка, старина,
Вспомним о былом!
Отдых дай своим мечам,
Отдых дай своим очам!..
Пировали по ночам.
Пели за столом.
1973
Поэт и гражданин
…не для битв…
…для молитв…
Рифмы из стихотворения Пушкина
Поэт
Скажите, гражданин, как здесь пройти
До бани?
Гражданин
Баня нынче выходная.
Зато на Карла Либкнехта – пивная.
Там тоже можно время провести.
Поэт
Ну что ж!
Гражданин
Как раз и я иду туда.
Приезжий?
Поэт
Да.
Гражданин
У нас не скучно!
Поэт
Да.
Гражданин
По делу?
Поэт
Нет.
Гражданин
К родне?.. И я вот к брату
На отпуск собираюсь восемь лет.
То захвораю… Или денег нет.
А прошлым годом прогулял зарплату…
Ты не Петрова брат?
Поэт
Да нет.
Гражданин
Постой!
Давай-ка два рубля. Вон-он магазин…
А там, в пивной, ее пивком подкрасим…
Я мигом. Вижу – парень ты простой.
Весь в брата.
Поэт
Нету брата у меня.
Гражданин
Ну весь в сестру. Ведь и сестра – родня.
Порядок. На-ка сдачу… Эко горе!
Пивная – елке в корень! – на запоре!..
В столовой пить придется под компот.
Там пива нет!.. А где сестра живет?
Она бы нам поставила закуски.
И вместе погуляли бы по-русски.
Поэт
Да у меня родни и вовсе нет.
Гражданин
Так бы сказал… А сам ты кто?
Поэт
Поэт.
Гражданин
Вот то-то вижу, будто не из наших!
Выходит – пишешь?.. Я люблю читать.
Да время нет… Могу и тему дать!
А ты ее возьмешь на карандашик…
Есенин был поэт! Моя старушка,
Мол, в старомодном ветхом шушуне…
Как сказано!.. А Пушкин? «Где же кружка?..»
Бери себе стакан!
Поэт
Пожалуй, мне
Пора…
Гражданин
И впрямь! Чего сидеть без толку…
Ну, со свиданьицем!.. А ты чего ж?
Тяни… Задумался!.. Уже хорош?
А-а! Выпятил полтинники на Лорку!
Поэт
(очнувшись)
Что? Федерико?..
Гражданин
Ей цена-то грош!
Конечно, все при ней: станочек, грудь…
Эй, Лорочка, товарищу поэту
И мне подай два раза винегрету!
А ты бы рассказал про что-нибудь.
Поэт
А было так. Он на снегу сидел.
А офицера увели куда-то.
Вблизи него немецкие солдаты
Переговаривались. День скудел.
Слегка смеркалось. Из-за перелесиц
Вступали тучи реденьким гуртом.
И, как рожок, бесплотный полумесяц
Легко висел на воздухе пустом.
Нога не мучила. А только мерзла.
Он даже улыбался. Страх прошел.
Бой утихал вдали. За лесом грозно,
Как Моисеев куст, пылал костел.
Пришел какой-то чин. Но небольшой.
Он так же был небрит, как эти трое.
За лесом выцветали шумы боя.
Хотелось пить. Нога была чужой.
Солдаты сели есть. Один из них
Достал сухарь. И дал ему. Однако
Есть не хотелось. Думал о своих:
Какая неудачная атака!
Он думал о себе, как о ноге:
Душа была чужой, но не болела.
Он сам не мерз. В нем что-то леденело.
Еще вверху плыл месяц налегке,
Но словно наливался. От еды
Они согрелись. Те, что помоложе,
Подначивали третьего. Похоже,
От них не надо было ждать беды.
Тот, третий, подошел. Он был и мал,
И худ, и стар. И что-то он сказал.
Что – непонятно. Пленный без испуга
Соображал. И понял. Было туго
Вставать. И все ж он встал, держа сухарь.
Уже был месяц розов, как янтарь.
Те тоже подошли. И для чего-то
Обшарили его. Достали фото
Жены и сына. Фото было жаль.
Он поднял руки, но держал сухарь.
Разглядывали фото. И вернули.
И он подумал: это хорошо!
Потом его легонько подтолкнули.
Он сразу понял. И с трудом пошел.
Он мог идти. Он отправлялся в путь.
И это вдруг его приободрило.
«Видать, не очень сильно зацепило…
Дойти бы только… там уж как-нибудь…»
Додумать не успел. Невдалеке
Рвануло эхо. Звук был слишком громок.
Он закричал. И, дергаясь, как кролик,
Свалился навзничь с сухарем в руке.
Упал. И дернулся последний раз.
И остывал, не закрывая глаз.
Те трое прочь ушли. Еще дымился
Костел. И месяц наверху налился
И косо плыл по дыму, как ладья.
Гражданин
Ты это видел?
Поэт
Это был не я.
1970–1971
Ночной гость
Чадаев, помнишь ли былое?
А. Пушкин
Наконец я познал свободу.
Все равно, какую погоду
За окном предвещает ночь.
Дом по крышу снегом укутан.
И каким-то новым уютом
Овевает его метель.
Спят все чада мои и други.
Где-то спят лесные пичуги.
Красногорские рощи спят.
Анна спит. Ее сновиденья
Так ясны, что слышится пенье
И разумный их разговор.
Молодой поэт Улялюмов
Сел писать. Потом, передумав,
Тоже спит – ладонь под щекой.
Словом, спят все шумы и звуки,
Губы, волосы, щеки, руки,
Облака, сады и снега.
Спят камины, соборы, псальмы,
Спят шандалы, как написал бы
Замечательный лирик Н.
Спят все чада мои и други.
Хорошо, что юные вьюги
К нам летят из дальней округи,
Как стеклянные бубенцы.
Было, видно, около часа.
Кто-то вдруг ко мне постучался.
Незнакомец стоял в дверях.
Он вошел, похож на Алеко.
Где-то этого человека
Я встречал. А может быть – нет.
Я услышал: всхлипнула тройка
Бубенцами. Звякнула бойко
И опять унеслась в снега.
Я сказал: – Прошу! Ради бога!
Не трудна ли была дорога? —
Он ответил: – Ах, пустяки!
И не надо думать о чуде.
Ведь напрасно делятся люди
На усопших и на живых.
Мне забавно времен смешенье.
Ведь любое наше свершенье
Независимо от времен.
Я ответил: – Может, вы правы,
Но сильнее нету отравы,
Чем привязанность к бытию.
Мы уже дошли до буколик,
Ибо путь наш был слишком горек,
И ужасен с временем спор.
Но есть дней и садов здоровье,
И поэтому я с любовью
Размышляю о том, что есть.
Ничего не прошу у века,
Кроме звания человека,
А бессмертье и так дано.
Если речь идет лишь об этом,
То не стоило быть поэтом.
Жаль, что это мне суждено.
Он ответил: – Да, хорошо вам
Жить при этом мненье готовом,
Не познав сумы и тюрьмы.
Неужели возврат к истокам
Может в этом веке жестоком
Напоить сердца и умы?
Не напрасно ли мы возносим
Силу песен, мудрость ремесел,
Старых празднеств брагу и сыть?
Я не ведаю, как нам быть.
Длилась ночь, пока мы молчали.
Наконец вдали прокричали
Предрассветные петухи.
Гость мой спал, утопая в кресле.
Спали степи, разъезды, рельсы,
Дымы, улицы и дома.
Улялюмов на жестком ложе
Прошептал, терзаясь: – О, Боже! —
И добавил: – Ах, пустяки!
Наконец сновиденья Анны
Задремали, стали туманны,
Растеклись по глади реки.
1971–1972
Отрывок
Мария была курчава.
Толстые губы припухли.
Она дитя качала,
Помешивая угли.
Потрескавшейся, смуглой
Рукой в ночное время
Помешивала угли.
Так было в Вифлееме.
Шли пастухи от стада,
Между собой говорили:
– Зайти, узнать бы надо,
Что там в доме Марии?
Вошли. В дыре для дыма
Одна звезда горела.
Мария была нелюдима.
Сидела, ребенка грела.
И старший воскликнул: – Мальчик! —
И благословил ее сына.
И, помолившись, младший
Дал ей хлеба и сыра.
И поднял третий старец
Родившееся чадо.
И пел, что новый агнец
Явился среди стада.
Да минет его голод,
Не минет его достаток.
Пусть век его будет долог,
А час скончания краток.
И желтыми угольками
Глядели на них бараны,
Как двигали кадыками
И бороды задирали.
И, сотворив заклинанье,
Сказали: – Откроем вены
Баранам, свершим закланье,
Да будут благословенны!
Сказала хрипло: – Баранов
Зовут Шошуа и Мадох.
И Богу я не отдам их,
А также ягнят и маток.
– Как знаешь, – они отвечали, —
Гляди, не накликай печали!.. —
Шли, головами качали
И пожимали плечами.
1973
//-- * * * --//
Д<ине> К<ампнской>
Кто устоял в сей жизни трудной,
Тому трубы не страшен судной
Звук безнадежный и нагой.
Вся наша жизнь – самосожженье,
Но сладко медленное тленье
И страшен жертвенный огонь…
31 октября 1970
Романс седьмого дня
Ю<рию> Л<евитанскому>
Когда от всех твоих любвей неясных
Родится чадо – лучшее из чад,
Прислушайся к звучанью детских гласных.
Они гласят: зачем я был зачат?
В блаженном содроганье ты был Богом,
А в день седьмой вблизи твоих дверей
Твое подобье в логове убогом
Заснет среди растений и зверей.
И ты засни на берегу вселенной,
Спи, слабый Бог, окутан сладкой мглой.
И все, что сотворил душой нетленной,
Замрет с тобою рядом в день седьмой…
Дари, творец, дитяти свет вечерний,
Его судьбы кощунственно не трожь…
И может быть, под ласкою дочерней
Когда-нибудь навеки ты уснешь.
Около 1973
«Я выбрал залив…»
(1974–1978)
//-- * * * --//
И ветра вольный горн,
И речь вечерних волн,
И месяца свеченье,
Как только стали в стих,
Приобрели значенье.
А так – кто ведал их!
И смутный мой рассказ,
И весть о нас двоих,
И верное реченье,
Как только станут в стих,
Приобретут значенье.
А так – кто б знал о нас!
1975
//-- * * * --//
Возвращаюсь к тебе, дорогая,
К твоим милым и легким словам.
На пороге, меня обнимая,
Дашь ты волю свободным слезам.
– Ах, – ты скажешь, – как времени много
Миновало! Какие дела!
Неужели так долго дорога,
Милый мой, тебя к дому вела!
Не отвечу, к тебе припадая,
Ибо правды тебе не скажу.
Возвращаюсь к тебе, дорогая,
У тебя на пороге лежу.
Конец 1975 или начало 1976
//-- * * * --//
Вдруг странный стих во мне родится,
Я не могу его поймать.
Какие-то слова и лица.
И время тает или длится.
Нет! Невозможно научиться
Себя и ближних понимать!
1975
//-- * * * --//
Упущенных побед немало,
Одержанных побед немного,
Но если можно бы сначала
Жизнь эту вымолить у Бога,
Хотелось бы, чтоб было снова
Упущенных побед немало,
Одержанных побед немного.
1975?
//-- * * * --//
Не торопи пережитого,
Утаивай его от глаз.
Для посторонних глухо слово
И утомителен рассказ.
А ежели назреет очень
И сдерживаться тяжело,
Скажи, как будто между прочим
И не с тобой произошло.
А ночью слушай – дождь лопочет
Под водосточною трубой,
И, как безумная, хохочет
И плачет память над тобой.
1974
//-- * * * --//
Выйти из дому при ветре,
По непогоду выйти.
Тучи и рощи рассветны
Перед началом событий.
Холодно. Вольно. Бесстрашно.
Ветрено. Холодно. Вольно.
Льется рассветное брашно.
Я отстрадал – и довольно!
Выйти из дому при ветре
И поклониться отчизне.
Надо готовиться к смерти
Так, как готовятся к жизни…
1974
//-- * * * --//
А слово – не орудье мести! Нет!
И, может, даже не бальзам на раны.
Оно подтачивает корень драмы,
Разоблачает скрытый в ней сюжет.
Сюжет не тот, чьи нити в монологе,
Который знойно сотрясает зал.
А слово то, которое в итоге
Суфлер забыл и ты не подсказал.
1975
//-- * * * --//
Стихи читаю Соколова —
Не часто, редко, иногда.
Там незаносчивое слово,
В котором тайная беда.
И хочется, как чару к чаре,
К его плечу подать плечо —
И от родства, и от печали,
Бог знает от чего еще!..
1976
//-- * * * --//
Поэзия пусть отстает
От просторечья —
И не на день, и не на год —
На полстолетья.
За это время отпадет
Все то, что лживо.
И в грудь поэзии падет
Все то, что живо.
Конец 1975 или начало 1976
Стихи о Дельвиге
//-- I --//
Дельвиг… Лень… Младая дева…
Утро… Слабая метель…
Выплывает из напева
Детской елки канитель.
Засыпай, окутан ленью.
В окнах – снега белизна.
Для труда и размышленья
Старость грубая нужна.
И к чему, на самом деле,
Нам тревожить ход времен!
Белокурые метели…
Дельвиг… Дева… Сладкий сон…
25 января 1974
//-- II --//
Две жизни не прожить.
А эту, что дана,
Не все равно – тянуть
длиннее иль короче?
Закуривай табак,
налей себе вина,
Поверь бессоннице
и сочиняй полночи.
Нет-нет, не зря
хранится идеал,
Принадлежащий поколенью!..
О Дельвиг,
ты достиг такого ленью,
Чего трудом
не каждый достигал!
И в этом, может быть,
итог
Почти полвека,
нами прожитого, —
Промолвить Дельвигу
доверенное слово
И завязать шейной платок.
1974
Маркитант
Фердинанд, сын Фердинанда,
Из утрехтских Фердинандов
Был при войске Бонапарта
Маркитант из маркитантов.
Впереди гремят тамбуры,
Трубачи глядят сурово.
Позади плетутся фуры
Маркитанта полкового.
Предок полулегендарный,
Блудный отпрыск ювелира
Понял, что нельзя бездарней
Жить, не познавая мира.
Не караты, а кареты.
Уйма герцогов и свиты.
Офицеры разодеты.
Рядовые крепко сшиты.
Бонапарт короны дарит
И печет свои победы.
Фердинанд печет и жарит
Офицерские обеды.
Бонапарт диктует венским,
И берлинским, и саксонским.
Фердинанд торгует рейнским,
И туринским, и бургонским.
Бонапарт идет за Неман,
Что весьма неблагородно.
Фердинанд девицу Нейман
Умыкает из-под Гродно.
Русский дух, зима ли, Бог ли
Бонапарта покарали.
На обломанной оглобле
Фердинанд сидит в печали.
Вьюга пляшет круговую.
Снег валит в пустую фуру.
Ах, порой в себе я чую
Фердинандову натуру!..
Я не склонен к аксельбантам,
Не мечтаю о геройстве.
Я б хотел быть маркитантом
При огромном свежем войске.
1973–1974
//-- * * * --//
И вот однажды ночью
Я вышел. Пело море.
Деревья тоже пели.
Я шел без всякой цели.
Каким-то тайным звуком
Я был в ту пору позван.
И к облакам и звездам
Я шел без всякой цели.
Я слышал, как кипели
В садах большие липы.
Я шел без всякой цели
Вдоль луга и вдоль моря.
Я шел без всякой цели,
И мне казались странны
Текучие туманы.
И спали карусели.
Я шел без всякой цели
Вдоль детских развлечений —
Качелей, каруселей,
Вдоль луга и вдоль моря,
Я шел в толпе видений,
Я шел без всякой цели.
1976
//-- * * * --//
Служенье памяти!
Из добровольных уз
Ты всех прочней и бескорыстней
И, может, выше, чем служенье муз,
И славы горше и завистней.
Служенье тем, кто был насильно уведен
По оглушенным лестничным площадкам,
И залп подъезда, сотрясавший дом,
Грядущего был слабым отпечатком.
Я десять лет был нем. И двадцать глух.
Но слышал выстрелы подъездной двери.
Скрежещущий стартер, как ключ
тюремный, сух —
Не плач, а он обозначал потери.
Служенье тем, кто был отправлен в никуда
И запропал без вести, —
Оно превыше прочих уз, когда
В нем память есть,
но нету мести.
Я думаю порой средь тишины,
Теперь уже не безглагольной,
Что – память! – мы тобой отомщены,
Твоею мукой добровольной.
18 июля 1975
//-- * * * --//
О поэтическом пространстве
Писал мне злобный стихолюб,
Сжигал мои стихи и стансы,
Так, что лишь дым вился из труб.
Он породил во мне тревогу,
Какой-то горький впрыснул яд.
Но я подумал: слава богу,
Меня не хвалят, а хулят.
С тех пор я стал летучим дымом
И улетел, как этот дым,
Туда, где в небе нелюдимом
Я стану новым и иным.
1976
//-- * * * --//
Россия одинока в мире,
Она одна стоит как перст,
Не докричишься в этой шири
Ни до кого, кто есть окрест.
Нет никого окрест России,
Нет никого в ее пути.
И ни уму, ни лжи, ни силе
Ее, России, не спасти.
1976
//-- * * * --//
Когда я усну наконец,
Как долго (всю жизнь) не спалось,
Тогда мой усопший отец
Коснется усталых волос.
Тогда, наконец, я пойму,
Что я пробирался сквозь тьму.
И холодно быть одному.
И холодно быть одному.
1974
//-- * * * --//
С утра худые сосняки
Припахивают канифолью.
Садов сырые гамаки
Качаются непроизвольно.
Седая, пасмурная даль.
Горланит ворон по-актерски.
Шуршит осенний календарь
В Опалихе и Красногорске.
Туманный дождичек томит.
И все окрестные пейзажи
Запущенный имеют вид,
Как дом, назначенный к продаже.
1973–1974
//-- * * * --//
О бедная моя!
Ты умерла. А я
Играю под сурдину
На скрипке бытия.
И так же непреложно
Ведет меня стезя
Туда, где жить не можно
И умереть нельзя.
Апрель 1977
Приморский соловей
За парком море бледною водой
На гладкий пляж беззвучно набегает.
И вечер обок с набожной звездой
Удобно облака располагает.
Напротив запада в домах – латунь,
А иногда мерцанье белой ртути.
Везде стригут, как рекрута, июнь.
Цветут сирени грозовые тучи.
И эпигоны соловья – дрозды
Стараются, лютуют в три колена.
А сам он ждет, когда замрут сады
И для него освободится сцена.
Пускай уйдут! Тогда раздастся взрыв
Кристаллов в пересыщенном растворе.
И страсть, и клокотанье, и разлив,
И в воздухе явленье сжатой воли.
Откуда это в жалком существе,
В убогой горстке встрепанного пуха,
Укрытого в спасительной листве, —
Подобное осуществленье духа?
И вот теперь – бери его врасплох,
Когда, забывшись на вершине пенья,
Оледенел, закрыл глаза, оглох
И не годится для самоспасенья.
Нет благозвучья, нету красоты
В том щелканье, в тугих засосах свиста,
Но откровенья тайные пласты
И глубина великого артиста.
Не верю, что природа так проста,
Чтоб только данью вечной несвободы
Был этот полунощный взрыв куста
И перепады бессловесной оды.
И почему вдруг сердце защемит!
И свист пространства коротковолновый
Не зря нас будоражит и томит,
Как в семь колен мечта о жизни новой.
Ноябрь 1977?
Пярнуские элегии
Г<алине> М<едведевой>
//-- I --//
Когда-нибудь и мы расскажем,
Как мы живем иным пейзажем,
Где море озаряет нас,
Где пишет на песке, как гений,
Волна следы своих волнений
И вдруг стирает, осердясь.
1976
//-- II --//
Красота пустынной рощи
И ноябрьский слабый свет —
Ничего на свете проще
И мучительнее нет.
Так недвижны, углубленны
Среди этой немоты
Сосен грубые колонны,
Вязов нежные персты.
Но под ветром встрепенется
Нетекучая вода…
Скоро время распадется
На «сейчас» и «никогда».
1976
//-- III --//
Круг любви распался вдруг.
День какой-то полупьяный.
У рябины окаянной
Покраснели кисти рук.
Не маши мне, не маши,
Окаянная рябина,
Мне на свете все едино,
Коль распался круг души.
1976
//-- IV --//
И жалко всех и вся. И жалко
Закушенного полушалка,
Когда одна, вдоль дюн, бегом —
Душа – несчастная гречанка…
А перед ней взлетает чайка.
И больше никого кругом.
1977
//-- V --//
Здесь великие сны не снятся,
А в ночном сознанье теснятся
Лица полузабытых людей —
Прежних ненавистей и любвей.
Но томителен сон про обманы,
Он болит, как старые раны,
От него проснуться нельзя.
А проснешься – еще больнее,
Словно слышал зов Лорелеи
И навек распалась стезя.
1977
//-- VI --//
Деревья прянули от моря,
Как я хочу бежать от горя —
Хочу бежать, но не могу,
Ведь корни держат на бегу.
5 февраля 1977
//-- VII --//
Когда замрут на зиму
Растения в садах,
То невообразимо,
Что превратишься в прах.
Ведь можно жить при снеге,
При холоде зимы.
Как голые побеги,
Лишь замираем мы.
И очень долго снится —
Не годы, а века —
Морозная ресница
И юная щека.
Декабрь 1976
//-- VIII --//
Как эти дали хороши!
Залива снежная излука.
Какая холодность души
К тому, что не любовь и мука!
О, как я мог так низко пасть,
Чтобы забыть о милосердье!..
Какое равнодушье к смерти
И утомительная страсть!
1977
//-- IX --//
Любить не умею,
Любить не желаю.
Я глохну, немею
И зренье теряю.
И жизнью своею
Уже не играю.
Любить не умею —
И я умираю.
22 мая 1977
//-- X --//
Пройти вдоль нашего квартала,
Где из тяжелого металла
Излиты снежные кусты,
Как при рождественском гаданье.
Зачем печаль? Зачем страданье,
Когда так много красоты?
Но внешний мир – он так же хрупок,
Как мир души. И стоит лишь
Невольный совершить проступок:
Задел – и ветку оголишь.
1976?
//-- XI --//
В Пярну легкие снега.
Так свободно и счастливо!
Ни одна еще нога
Не ступала вдоль залива.
Быстрый лыжник пробежит
Синей вспышкою мгновенной.
А у моря снег лежит
Свежим берегом вселенной.
Декабрь 1976
//-- XII --//
Когда тайком колдует плоть,
Поэзия – служанка праха.
Не может стих перебороть
Тщеславья, зависти и страха.
Но чистой высоты ума
Достичь нам тоже невозможно.
И все тревожит. Все тревожно.
Дождь. Ветер. Запах моря. Тьма.
1976
//-- XIII --//
Утраченное мне дороже,
Чем обретенное. Оно
Так безмятежно, так погоже,
Но прожитому не равно.
Хотел мне дать забвенье, Боже,
И дал мне чувство рубежа
Преодоленного. Но все же
Томится и болит душа.
13 июля 1977
//-- XIV --//
Вдруг март на берегу залива.
Стал постепенно таять снег.
И то, что было несчастливо,
Приобрело иной разбег.
О этот месяц непогожий!
О эти сумрачные дни!
Я в ожидании… О Боже,
Спаси меня и сохрани…
1977
//-- XV --//
Расположенье на листе
Печальной строчки стихотворной.
И слезы на твоем лице,
Как на иконе чудотворной.
И не умею передать
То, что со мною происходит:
Вдруг горний свет в меня нисходит,
Вдруг покидает благодать.
22 июля 1977
//-- XVI --//
Чет или нечет?
Вьюга ночная.
Музыка лечит.
Шуберт. Восьмая.
Правда ль, нелепый
Маленький Шуберт,
Музыка – лекарь?
Музыка губит.
Снежная скатерть.
Мука без края.
Музыка насмерть.
Вьюга ночная.
1976
Залив
Я сделал свой выбор. Я выбрал залив,
Тревоги и беды от нас отдалив,
А воды и небо приблизив.
Я сделал свой выбор и вызов.
Туманного марта намечен конец,
И голос попробовал первый скворец.
И дальше я вижу и слышу,
Как мальчик, залезший на крышу.
И куплено все дорогою ценой.
Но, кажется, что-то утрачено мной.
Утратами и обретеньем
Кончается зимняя темень.
А ты, мой дружок, мой весенний рожок,
Ты мной не напрасно ли душу ожег?
И может быть, зря я неволю
Тебя утолить мою долю?
А ты, мой сверчок, говорящий жучок,
Пора бы и мне от тебя наутек.
Но я тебе душу вручаю.
И лучшего в мире не чаю.
Я сделал свой выбор. И стал я тяжел.
И здесь я залег, словно каменный мол.
И слушаю голос залива
В предчувствии дивного дива.
1977
//-- * * * --//
Я люблю ощущенье ушедших годов
И забытых ладоней тепло.
Я снимаю со времени тайный покров,
Убеждаясь: оно утекло.
Но зачем этот сад накануне зимы,
Этот город туманный зачем,
И зачем же тогда в этом городе мы,
Сочинители странных поэм?
А великое слово «зачем» – как пароль,
Произнесенный в долгих ночах.
И безумствую я, как влюбленный король,
По бессоннице и при свечах.
1976
//-- * * * --//
Я смерть свою забуду
Всего лишь оттого,
Что состояться чуду
Не стоит ничего.
Вот что-то в этом роде:
Муаровый скворец,
Поющий на природе
Гармонию сердец.
О, малое созданье!
Зато он превзошел
Величье подражанья
И слабость новых школ.
Пускай поет похоже
На каждого скворца,
Ведь все созданье Божье
Похоже на Творца.
1977?
//-- * * * --//
И снова все светло и бренно —
Вода, и небо, и песок,
И хрупкая морская пена,
И отплывающий челнок.
Уж не волнуют опасенья.
Отпущен конь, опущен меч.
И на любовь и на спасенье
Я не решусь себя обречь.
Высокой волей обуянный,
Пройду таинственной межой
И постучусь, пришелец странный,
К себе домой, как в дом чужой.
1976?
//-- * * * --//
Сперва сирень, потом жасмин,
Потом – благоуханье лип,
И, перемешиваясь с ним,
Наваливается залив.
Здесь масса воздуха висит
Вверху, как легкое стекло.
Но если дождь заморосит,
Земля задышит тяжело.
Залив господствует везде,
Навязывая свой накат.
Деревья держит он в узде,
Захватывает весь закат.
Он на могучем сквозняке
Лежит пологим витражом.
И отражает все в себе,
И сам повсюду отражен.
1976
«Тот же вялый балтийский рассвет…»
(1978–1981)
//-- * * * --//
Повтори, воссоздай, возверни
Жизнь мою, но острей и короче.
Слей в единую ночь мои ночи
И в единственный день мои дни.
День единственный, долгий, единый,
Ночь одна, что прожить мне дано.
А под утро отлет лебединый —
Крик один и прощанье одно.
31 октября 1979
//-- * * * --//
И<сааку> К<рамову>
Мы не меняемся совсем.
Мы те же, что и в детстве раннем.
Мы лишь живем. И только тем
Кору грубеющую раним.
Живем взахлеб, живем вовсю,
Не зная, где поставим точку.
И все хоронимся в свою
Ветшающую оболочку.
Октябрь 1979
Средь шумного бала
Когда среди шумного бала
Они повстречались случайно,
Их встреча, казалось сначала,
Была не нужна и печальна.
Он начал с какого-то вздора
В своем ироническом тоне.
Но, не поддержав разговора,
Она уронила ладони.
И словно какая-то сила
Возникла. И, как с палимпсеста,
В чертах ее вдруг проступила
Его молодая невеста —
Такой, как тогда, на перроне,
У воинского эшелона,
И так же платочек в ладони
Сжимала она обреченно.
И в нем, как на выцветшем фото,
Проявленном в свежем растворе,
Вдруг стало пробрезживать что-то
Былое в лице и во взоре.
Вдвоем среди шумного бала
Ушли они в давние даты.
– Беда, – она тихо сказала, —
Но оба мы не виноваты.
Меж нашей разлукой и встречей
Война была посередине.
И несколько тысячелетий
Невольно нас разъединили.
– Но как же тогда, на вокзале,
Той осенью после победы, —
Вы помните, что мне сказали
И мне возвратили обеты?
– Да, помню, как черной вдовою
Брела среди пасмурных улиц.
Я вас отпустила на волю,
Но вы же ко мне не вернулись…
Вот так среди шумного бала,
Где встретились полуседыми,
Они постигали начало
Беды, приключившейся с ними.
Все, может быть, было уместно:
И празднества спад постепенный,
И нежные трубы оркестра,
Игравшего вальс довоенный.
1978
//-- * * * --//
Обратно крути киноленту,
Механик, сошедший с ума,
К тому небывалому лету,
За коим весна и зима!
Крути от июня до мая
Обратного времени ход,
Что стало моим – отнимая,
Приход превращая в уход.
Пускай разомкнутся объятья,
Окажется шляпа в руке.
И слезы в минуту отъятья
Покатятся вверх по щеке.
Спиною подамся к перрону,
Прощанью бессмысленно рад,
Рукою махну изумленно,
И поезд потянет назад.
Уйдут станционные зданья,
Просторный откроется вид.
И смутное счастье незнанья
Тревожно черты озарит.
Крути мою ленту обратно.
Злорадствуй, механик шальной.
Зато я увижу двукратно
Все то, что случилось со мной.
Я прожил ни много ни мало
Счастливых и сумрачных лет.
Я фильм досмотрю до начала
И выйду из зала на свет…
1979?
Звезда
Зима. Среди светил вселенной
Звезда, как камень драгоценный.
Я звездной карты не знаток,
Не знаю, кто она такая.
Против меня передовая
Глядит на северо-восток.
И я, солдат двадцатилетний,
Счастливый тем, что я есть я.
В болотах Волховского фронта
Расположилась наша рота,
И жизнь моя, и смерть моя.
Когда дойдет звезда до ветки,
Когда вернутся из разведки
И в маскхалатах пробегут
На лыжах в тыл, придет мне смена,
Настанет, как обыкновенно,
Блаженный сон на сто минут.
Но я еще вернусь к рассвету
На пост. Звезду увижу эту.
Она как свет в окне жилья.
Не знаю, кто она такая,
Зачем она стоит, сверкая
И на меня покой лия.
Март 1978
Часовой
Л<ьву> К<опелеву>
Нельзя не сменять часового,
Иначе заснет на посту.
Нельзя человека живого
Во всем уподобить кусту.
Горячего чаю в землянке
Напиться ему не грешно.
Пускай переменит портянки
И другу напишет письмо.
Пусть тело, что стыло и дрогло,
Задремлет – и вся недолга,
Забыв о величии долга,
Не помня себя и врага.
1978
Стансы
Начнем с подражанья. И это
Неплохо, когда образец —
Судьба коренного поэта,
Приявшего славный венец.
Терновый, а может, лавровый —
Не в этом, пожалуй что, суть.
Пойдем за старухой суровой,
Открывшей торжественный путь.
И, сами почти уже старцы,
За нею на путь становясь,
Напишем суровые стансы
Совсем безо всяких прикрас.
В тех стансах, где каждое слово
Для нас замесила она,
Не надо хорошего слога
И рифма пусть будет бедна.
Зато не с налету, не сдуру,
Не с маху и не на фуфу,
А трижды сквозь душу и шкуру
Протаскивать будем строфу.
Великая дань подражанью!
Нужна путеводная нить!
Но можно ли горла дрожанье
И силу ума сочинить?
И как по чужому каркасу
Свое устроенье обжать?
И можно ли смертному часу
И вечной любви подражать?
Начнем с подражанья. Ведь позже
Придется узнать все равно,
На что мы похожи и гожи
И что нам от Бога дано.
1977–1978
//-- * * * --//
Тебе свою судьбу вручил навек,
И, как бы ни была судьба печальна,
Меня не отлучит любой навет
И то, что изначально и случайно.
Суть назначенья моего проста,
И к этому мне нечего добавить:
Во имя зла не разжимать уста
И лишь тебя благословлять и славить.
Не позднее января 1980
Два стихотворения
//-- I --//
Он заплатил за нелюбовь Натальи.
Все остальное – мелкие детали:
Интриги, письма – весь дворцовый сор.
Здесь не ответ великосветской черни,
А истинное к жизни отвращенье,
И страсть, и ярость, и души разор.
А чья вина? Считайте наши вины
Те, что умеют сосчитать свои,
Когда уже у самой домовины
Сошлись концы любви и нелюбви.
И должен ли при сем беречься гений?
О страхе должен думать тот, другой,
Когда перед глазами поколений
В запал курок спускает нетугой.
1977
//-- II --//
Что остается? Поздний Тютчев?
Казалось, жизнь ложится в масть.
Уже спокоен и невлюбчив.
И вдруг опять – стихи и страсть.
Что остается? Поздний тоже,
Но, Господа благодаря,
Вдруг упадающий на ложе
В шум платья, листьев, октября.
Что остается? Пушкин поздний?
Какой там – поздний! Не вчера ль —
Метель, селитры запах грозный,
И страсть, и гибель, и февраль…
Апрель 1978
Мастер
А что такое мастер?
Тот, кто от всех отличен
Своею сивой мастью,
Походкой и обличьем.
К тому ж он знает точно,
Что прочно, что непрочно,
И все ему подвластно —
Огонь, металл и почва.
Суббота, воскресенье —
Другим лафа и отдых,
Копаются с весельем
В садах и огородах.
А он калечит лапы
И травит горло ядом
С миниатюрным адом
Своей паяльной лампы.
Когда заря над морем
Зажжется, словно танкер,
Он с мастером таким же
Готов бы выпить шкалик.
Но мастеров немного
Ему под стать найдется.
И если не найдется,
Он выпьет с кем придется.
Не верь его веселью,
Ведь мастера лукавы
И своему изделью
Желают вечной славы,
А не похвал в застолье
Под винными парами.
Зачем? Ведь он же мастер,
И смерть не за горами.
1979
Погост
Здесь, возле леса, с краю поля
Погост сияет небольшой,
Где на рассвете, птицам вторя,
Душа беседует с душой.
И эти тихие беседы
Легки, как утренний туман,
В них веют радости и беды
Когда-то живших поселян.
Беседуют односельчане —
Родня, соседи, свояки —
Под вековое величанье
Дубравы, поля и реки.
И ни ограды, ни гранита —
Одни воздушные струи
Вдруг всплакивают сквозь ракиту
Протяжливо, как плачеи.
Я знаю кладбища другие
Вблизи огромных городов,
Где все погибели людские
Положены во сто рядов.
И кажется там громче горе
И комья глины тяжелей,
Чем здесь, в заброшенном просторе,
У края леса и полей,
Где разбегаются подросты,
В себя вбирая сок и свет…
Растут огромные погосты,
А к малым зарастает след.
Конец 1978 или начало 1979
Три стихотворения
Памяти М. Петровых
//-- I --//
Спи, Мария, спи.
Воздух над тобой
До высот небесных
Полон тишиной.
Дерево в ночи —
Изваянье дыма.
Спи, Мария, спи.
Пробужденья нет.
А когда потом
Мы с тобой очнемся,
Разбегутся листья
По тугой воде.
Июль 1979
//-- II --//
Во сне мне послышался голос,
Так тихо, что я не проснулся,
И сон мой к последнему вздоху
Как будто в тот миг прикоснулся.
К последнему вздоху Марии,
Который настолько был легким,
Что словно уже относился
К бессмертью души, а не к легким.
На миг, что почти неприметен,
Сошлись непохожие двое —
С ее сновиденьем бессмертным
Мое сновиденье живое.
//-- III --//
И вот уже больше недели,
Как кончилась вся маета,
Как очи ее не глядели
И не говорили уста.
Казалось, что все это рядом,
Но это уже за чертой,
Лишь память не тронута хладом
И не обнята немотой.
И можно ли страхам и ранам
Позволить себя одолеть?
Лишь память, лишь память дана нам,
Чтоб ею навеки болеть.
Июнь 1979
//-- * * * --//
С<ергею> Н<аровчатову>
Скрепляют болезни и смерти
Отчетливость памятных мет
И сумрачных десятилетий
Понурый и грубый цемент.
Когда эта птица мне пела,
Сквозь пенье ее угадал
В основе грядущего дела
Простой и смертельный металл.
И все же – не твердость, не холод —
Моя кряжевая судьба.
Спасибо за то, что не молод
Я был, когда понял себя.
22 июня 1979
Актрисе
Л<идии> Т<олмачевой>
Тебе всегда играть всерьез.
Пусть поневоле
Подбрасывает жизнь вразброс
Любые роли.
Хоть полстранички, хоть без слов,
Хоть в пантомиме —
Играть до сердца, до основ,
Играть во имя.
Без занавеса, и кулис,
И без суфлера,
Чтоб только слезы пролились
На грудь партнера,
Чтоб лишь леса поры потерь,
Поры печали,
Рыжеволосы, как партер,
Рукоплескали.
Играть везде – играть в толпе,
Играть в массовке,
Но для себя и по себе,
Без подтасовки.
И, наконец, сыграть всерьез
В той мелодраме,
Где задыхаются от слез
Уже над нами.
1975 – не позднее января 1980
//-- * * * --//
Зачем за жалкие слова
Я отдал все без колебаний —
И золотые острова,
И вольность молодости ранней!
А лучше – взял бы я на плечи
Иную ношу наших дней:
Я, может быть, любил бы крепче,
Страдал бы слаще и сильней.
Январь – 30 апреля 1980
//-- * * * --//
Тебя мне память возвратила
Такой, какою ты была,
Когда: «Не любит!» – говорила
И слезы горькие лила.
О, как мне нужно возвращенье
Из тех невозвратимых лет,
Где и отмщенье, и прощенье,
Страстей непроходящий след.
И лишь сегодня на колени
Паду. Ведь цену знаю сам
Своей любви, своей измене.
Твоей любви, твоим слезам.
1980
//-- * * * --//
Пахло соломой в сарае,
Тело – травою и ветром,
Губы – лесной земляникой,
Волосы – яблоней дикой.
Были на раннем рассвете
Легкие свежие грозы.
Мы просыпались. И снова
Сном забывались, как дети.
Утром она убегала,
Заспанная и босая,
С крупных ромашек сбивая
Юбкой раскосые капли.
Да! Уже было однажды
Сказано: остановиться!
Сказано: остановиться!
Остановиться мгновенью!
1980
//-- * * * --//
Тот же вялый балтийский рассвет.
Тяжело размыкание век.
Тяжело замерзание рек.
Наконец, наконец выпал снег.
Я по снегу уже доберусь
Из приморского края на Русь,
Где морозы звончей и синей.
И опять, может быть, научусь
Не бояться свободы своей.
Декабрь 1979
//-- * * * --//
Что за радость! Звуки шторма
Возле самого окна.
Ночь безумна и просторна,
Непонятна и черна.
Море – тыща колоколен,
Ветер – пуще топора
И готов валить под корень
Вековые тополя.
Что за радость! Непогоды!
Жизнь на грани дня и тьмы,
Где-то около природы,
Где-то около судьбы.
1978?
Голоса за холмами
Голоса за холмами!
Сколько их! Сколько их!
Я всегда им внимаю,
Когда чуток и тих.
Там кричат и смеются,
Там играют в лапту,
Там и песни поются,
Долетая отту…
Да! За холмами теми
Среди гладких полян —
Там живут мои тени
Среди гладких полян.
Голоса за холмами
Раздаются в тумане,
То ли ищут потери,
То ли в прятки играют…
Кличут давние тени,
А потом замирают.
1980
//-- * * * --//
Острая моя травина,
Знавшая немало зол,
Я тебя непоправимо
Смял ногою и ушел.
Острая моя травина,
Ты лежишь суха, бела.
Я ушел, и половина
Сердца сразу отмерла.
1979?
//-- * * * --//
Нет слова ужасней, чем это
Мучительное «никогда».
Со дня сотворения света
В нем времени к людям вражда.
Отбытие в нем без прибытья,
Оно убивает и рвет,
Как зверь на загривке событья,
Ломающий лапой хребет.
1980
Сон
Какая-то странная книга
Сегодня привиделась мне.
Я взял эту старую книгу
И стал осторожно листать.
Ах, что это за чертовщина! —
Она начиналась с конца.
Страницы ее эпилога,
Ей-богу, я знал назубок!
А мне было нужно начало,
Ведь был непонятен конец.
И книга мне все обещала,
Как полный сокровищ ларец.
Герои вступали в сраженье,
И кто-то из них умирал,
Но где же начало, начало? —
Задумчиво я повторял.
Герои казнили друг друга,
Герои вершили дела.
Меня по порочному кругу
Коварная книга вела.
Вела меня за полстолетье,
Как будто по лестнице вниз.
И я оторваться порою
Не мог от прекрасных страниц.
Но мне было нужно начало,
Которое я утерял.
Так где же начало, начало, —
Настойчиво я повторял.
Закрыть эту книгу не в силах,
Как это бывает во сне,
Листаю, листаю страницы,
И страшно становится мне.
Как будто вокруг одичало.
И странно и пусто в мозгу.
Так где же начало, начало —
Ищу. И сыскать не могу.
1963 – не позднее 1980
//-- * * * --//
Что за жалкие эти уловки —
Упованье на молодость духа,
Если на постаревшей головке
Белизна, вроде детского пуха.
Что за скромное наше величье —
Пиджаки в орденах и медалях.
Нет, слова величавей молитвы
Уж начертаны в наших скрижалях.
Старость – это вселенское горе.
Но сегодня, под стать новолунью,
Обнимаю рассветное море
И зарю молодую целую.
Июнь 1980
Арсению Тарковскому
Мария Петровых да ты
В наш век бездумной суеты
Без суеты писать умели.
К тебе явился славы час.
Мария, лучшая из нас,
Спит, как младенец в колыбели.
Благослови ее Господь!
И к ней придет земная слава.
Зато не сможет уколоть
Игла бесчестия и срама.
Среди усопших и живых
Из трех последних поколений
Ты и Мария Петровых
Убереглись от искушений
И в тайне вырастили стих.
Декабрь 1979
//-- * * * --//
Я устарел, как малый юс,
В сырой тени воспоминаний.
Многоглаголанья боюсь
И грубых жизнеописаний.
Ведь так изменчиво живу —
Подобно очертаньям дыма…
Хотелось бы по существу,
Но существо неуловимо…
Конец лета
Покатилось лето под гору.
Август. Тихие деньки.
Подложив туманы под голову,
Сонно бредят родники.
Млечный Путь клешнею рачьей
Тихо движется к рассвету,
Осторожно поворачивая
Ворот медленного лета.
Осторожней, осторожнее
Вейте, ветры, надо мной,
Чтобы месяц новорожденный
Не пугался тьмы ночной.
1979
//-- * * * --//
Рассчитавшись с жаждою и хламом,
Рассчитавшись с верою и храмом,
Жду тебя, прощальная звезда.
Как когда-то ждал я вдохновенья,
Так теперь я жду отдохновенья
От любви и горького труда.
Но, видать, не спел последний кочет
И душа еще чего-то хочет,
Своего никак не отдает.
Жаждет с веком и толпою слиться.
Так стремятся птицы в стаю сбиться,
Собираясь в дальний перелет.
29 июня 1980
«Мне выпало все…»
(1981–1985)
//-- * * * --//
Тогда я был наивен,
Не ведал, в чем есть толк.
Купите за пять гривен,
А если надо – в долг.
Тогда я был возвышен,
Как всадник на коне.
Не знал, что десять пишем
И держим два в уме.
Тогда я был не этим —
Я был совсем другим.
Не знал, зачем мы светим
И почему горим.
Тогда я был прекрасен,
Бездельник молодой.
Тогда не падал наземь
Перед любой бедой.
18 июля 1981
//-- * * * --//
Тяжел уже стал. Никуда не хочу.
Разжечь бы камин, засветить бы свечу
И слушать, и слушать, как ветер ночной
Гудит и гудит над огромной страной.
Люблю я страну. Ее мощной судьбой
Когда-то захваченный, стал я собой.
И с нею я есть. Без нее меня нет.
Я бурей развеян и ветром отпет.
И дерева нет, под которым засну.
И памяти нет, что с собою возьму.
1981
//-- * * * --//
Перед тобой стоит туман,
А позади – вода,
А под тобой сыра земля,
А над тобой звезда.
Но в мире ты не одинок,
Покуда чуешь ты
Движенье моря и земли,
Тумана и звезды;
Покуда знаешь о себе,
Что ты проводишь дни
Как неживое существо,
Такое, как они.
А большего не надо знать,
Все прочее – обман.
Поет звезда, летит прибой,
Земля ушла в туман…
16 января 1984
//-- * * * --//
Когда кругом цветут сады,
Душа, забывшись, отдыхает
От суесловья и вражды
И свежесть яблони вдыхает.
Она устала прозревать
Грядущее. Она устала
Прошедшее переживать,
Минувшее твердить с начала.
Она устала от оков
И, отдыхая, вновь готова
Поверить в свежесть облаков
И в святость образа людского.
1984
//-- * * * --//
Сад – это вовсе не природа,
А означенье перехода
От грустной осени к зиме,
От неба серого к земле.
Сад – это рассветанье в окнах,
Через окно – огромность лип,
Где тишина лежит, промокнув,
И холод ей равновелик.
Ах, как мне надоело это —
Холодная зима и лето,
Времен скрипучий переход,
Что длится уж который год!..
Июнь 1984
//-- * * * --//
Запиши мне в жизнь кусок
Марта с долгою метелью.
Занеси еще лесок,
Где береза рядом с елью.
Подверстай еще сугроб,
Что от сумрака сиренев.
Подведи потом итог
Ветра, снега и деревьев.
Это все соедини
В зимнем облике природы
В завершающие дни
Холодов и непогоды.
1981
//-- * * * --//
В деревьях около воды
Запели вешние дрозды.
Их с каждым годом меньше.
А ручеек между камней
Весною каждой все мутней
И с каждым летом мельче.
И с каждым годом роща та,
Лишаясь дерева, куста,
Становится все реже.
Так наступает пустота;
Так изменяются места.
А говорят: все те же.
1982
//-- * * * --//
Купаться в ключевой воде,
Вдыхать всей грудью воздух чистый
И взором на заре тенистой
Стремиться к молодой звезде.
Чего еще? В траве лежать,
Всю ночь прислушиваясь к полю.
И руку медленно разжать,
Чтоб сердце отпустить на волю.
3 марта 1982
Гроза
Накатывается издалека.
Сначала громом конского обоза
По мостовой. Гуденьем сквозняка.
Потом паденьем тяжких бочек с воза.
Потом фугасным взрывом. А за ним
Витком сверхзвукового самолета.
И вскоре – адом, где удар и дым.
И упаданье дерева в болото.
Бушуй, бушуй! Ударь в меня, ударь,
Чтоб пал близ пенной кромки океана,
Где превращается смола в янтарь
И смерть, как жизнь, светла и первозданна.
Птицы
//-- I --//
О, как я птиц люблю весенних,
Не зная их по именам.
Я горожанин. В потрясеньях
До этого ли было нам?
Я житель улиц, житель парков,
А не тайги и не степей.
И скромных городских подарков
Я жду от птиц и талых дней.
Март 1983
//-- II --//
Музыка играет
В тихом кафетерии.
Воробей порхает
За окном на дереве.
Веселишься, малый,
На носу апрель.
Проживем, пожалуй,
Несколько недель.
Не позднее 1983
//-- III --//
Словно пестрая корова,
Март пасется у реки.
Там от снежного покрова
Остаются островки.
Ожиданье ледохода
Наблюдается везде.
Любопытство небосвода
К лесу, полю и воде.
Не позднее 1983
//-- IV --//
Люблю я март.
Вороний карк.
Зимы последний выплеск.
Грачиный крик,
Где спор возник
О пользе сочинительств.
И ветер свеж.
И вот рубеж
Между зимой и мартом.
Ветра судьбу
На берегу
Гадают нам по картам.
В раскладе карт —
Вороний карк
И вопли жадных чаек,
Грачиный шум,
Которым ум
И сердце отвечают.
Март 1983
//-- * * * --//
А на рассвете дрозд поет.
Проснувшись, вновь тоскую.
Ведь невозможен поворот
Обратно, в жизнь мирскую.
Есть что-то нелюдское в том,
Как я живу, пытаясь
Себя изобразить пером,
И как пишу, отчаясь.
А на рассвете свищет дрозд
И тенькают синицы.
И росы падают со звезд
Деревьям на ресницы.
Июнь 1984
//-- * * * --//
Милая жизнь! Протеканье времен.
Медленное угасание сада.
Вот уж ничем я не обременен.
Сказано слово, дописана сага.
Кажется, все-таки что-то в нем есть —
В медленном, в неотвратимом теченье,
Может, о вечности тайная весть
И сопредельного мира свеченье…
Осень. Уже улетели скворцы.
Ветер в деревьях звучит многострунно.
Грустно. Но именно в эти часы
Так хорошо, одиноко, безумно.
1980–1981
//-- * * * --//
Сколько здесь явилось чар:
Ветер клены раскачал,
Листья с липы сбросил —
Наступила осень.
Все окончилось как будто.
Но сегодня сердце радо:
Ведь всего одна минута
До зимы и снегопада.
1981
//-- * * * --//
Всю ночь сегодня буря выла
И море зимнее бесилось.
И оттого так смутно было,
И думал я про нашу сирость.
Неужто есть конец, начало,
Но в мире – нам подобных нету?
И оттого так страшно стало
За одинокую планету.
А утром волны отрычали,
Снега от солнца заблистали.
И оттого так беспечальны
Мне дни грядущие предстали.
31 декабря 1983
Шарманщик
Шарманщик гуляет по свету,
Бредет по московским дворам.
Шарманочка музыку эту
Играет с грехом пополам.
Шарманщик встает спозаранку
И трудится до темноты.
«Шарманка моя, лихоманка!» —
И тут заедает лады.
«На улице ветер, ненастье.
А ты, мой органчик, играй.
А ты из коробочки счастье
Скорее достань, попугай!»
За счастье свое горожанка
Заплатит последний пятак.
«Шарманка моя, лихоманка,
Играй свою музыку так:
Таратам, таратам, таратам,
Таратам, таратам, тара…
С моим попугаем хохлатым
Стою посредине двора.
Шарманка, шарманка, шарманка
Меня довела до беды.
Шарманка моя, лихоманка…» —
И тут заедает лады.
Потом, после осени трудной,
Когда на бульварах черно,
Сидит он в подвале на Трубной,
Дает попугаю зерно.
За чашкой горячего чая
Сидит, молчалив и устал.
Ведь, счастье другим отдавая,
Он счастья себе не достал.
1982
//-- * * * --//
Когда-нибудь я к вам приеду,
Когда-нибудь, когда-нибудь,
Когда почувствую победу,
Когда открою новый путь.
Когда-нибудь я вас увижу,
Когда-нибудь, когда-нибудь,
И жизнь свою возненавижу,
И к вам в слезах паду на грудь.
Когда-нибудь я вас застану,
Растерянную, как всегда.
Когда-нибудь я с вами кану
В мои минувшие года.
Декабрь 1980–1981
//-- * * * --//
В какие-то новые дали
Меня от тебя позвали
Какие-то новые вести,
И радости, и печали.
Пошел я белой дорогой
С лукавой судьбой тягаться
Вослед весне босоногой,
За шалью ее цыганской.
1981
Баллада
– Ты моей никогда не будешь,
Ты моей никогда не станешь,
Наяву меня не полюбишь
И во сне меня не обманешь…
На юру загорятся листья,
За горой загорится море.
По дороге промчатся рысью
Черноперых всадников двое.
Кони их пробегут меж холмами
По лесам в осеннем уборе,
И исчезнут они в тумане,
А за ними погаснет море.
Будут терпкие листья зыбки
На дубах старинного бора.
И останутся лишь обрывки
Их неясного разговора:
– Ты моим никогда не будешь,
Ты моим никогда не станешь.
Наяву меня не погубишь
И во сне меня не приманишь.
1982
//-- * * * --//
А помнишь, ты была тогда
Беспамятней воды —
На светлой глади ни следа,
Ни складки, ни черты.
Мы не останемся нигде
И канем в глубь веков,
Как отраженье на воде
Небес и облаков.
Июль – 4 августа 1984
//-- * * * --//
А мы куда-то мчались
На поезде вдвоем,
Нимало не печалясь
О будущем своем.
Вдоль телеграфных линий,
Под частый перестук
В простор глядели синий,
Не разжимая рук.
Как прядь твоя взлетала!
И воздух был тугой,
Был с запахом металла
И с дымною трубой.
А мы тогда не знали,
Что станция близка
И что грозят печали
С разлукой на века.
1982
Цыгане
Нас в детстве пугали няни,
Что уведут цыгане.
Ах вы, нянюшки-крали,
Жаль, что меня не украли.
Бродил бы с табором лунным
(Странно-туманно).
Кони под месяцем юным.
Запах тимьяна.
Где вы, мои цыгане,
Плясуны, конокрады?
Где вы, мои цыганки,
Где вы, сердца отрады?
В поэзии нашей великой
Есть цыганская нота.
И звучит эта нота,
Когда уже жить неохота.
«Странно-туманно.
Расстались нежданно.
На сердце рана,
И жизнь не желанна».
Пока луна не погасла,
На свете будет цыганство:
Песня, обман, лукавство,
Скрипка и постоянство.
Я помню цыгана Игната
В городе Кишиневе.
Он мне играл когда-то
О давней моей любови.
«Странно-туманно.
Вечером рано.
Расстались нежданно,
И на сердце рана!»
Узел моей печали,
Скрипка, стяни потуже…
Ах, если б нянюшки знали,
Как спасать наши души!
1981?
Романс
Поворожи, цыганка,
На картах погадай,
Ограбь меня до нитки,
Но молодость отдай!
Обобранный до нитки,
Неловкий, молодой,
Поеду я в пролетке
С лошадкою гнедой.
– Скажи-ка мне, извозчик,
Куда меня везешь?
Ведь у меня в кармане
Один несчастный грош.
Извозчик мне ответит:
– Не можешь – не плати.
Ведь сам не знаешь, малый,
Куда тебя везти!
Не молодой, не старый,
Не мертвый, не живой,
Обобранный до нитки,
Я побреду Москвой.
И вдруг – знакомый дворик,
Где сушится белье.
– Привет, мой друг Татьяна,
Пусти меня в жилье.
– Прости меня, мой милый,
Что не могу пустить.
За то, что не любила,
Не можешь мне простить.
Я отойду печальный —
Все вспомнил, все забыл.
– Тебя, мой друг Татьяна,
Так мало я любил!
Забыто – не забыто.
И больно. И светло.
И то, что будет после,
Уже произошло.
15 февраля 1984
//-- * * * --//
Б<орису> С<луцкому>
Жизнь сплетает свой сюжет.
Но, когда назад посмотришь,
Возникает свежий свет
Далеко – на девять поприщ.
По которым пятерых
Повело июнем ранним.
И нетленный пятерик
Засветился их стараньем.
Сколько крови пролилось,
Сколько дел осуществилось,
Сколько выпало волос
И сердец остановилось!
Но сияет вдалеке
Свежий свет того июня,
Как в предутренней реке
Острый отсвет новолунья.
1981
//-- * * * --//
Да, мне повезло в этом мире —
Прийти и обняться с людьми
И быть тамадою на пире
Ума, благородства, любви.
А злобы и хитросплетений
Почти что и не замечать.
И только высоких мгновений
На жизни увидеть печать.
1982
//-- * * * --//
Мне выпало счастье быть русским поэтом.
Мне выпала честь прикасаться к победам.
Мне выпало горе родиться в двадцатом,
В проклятом году и в столетье проклятом.
Мне выпало все. И при этом я выпал,
Как пьяный из фуры в походе великом.
Как валенок мерзлый валяюсь в кювете.
Добро на Руси ничего не имети.
1981
//-- * * * --//
Здесь, вдали, неизвестно – кто умер, кто жив.
Просто письма не пишут.
Здесь всегда перед окнами дышит Залив.
А друзья уж не дышат.
Пусть дыханье Залива сольется с моим.
Его ветром объяты,
Вместе с ним океанской слезой утолим
Горечь каждой утраты.
Май 1983 – конец 1983 или начало 1984
//-- * * * --//
Л<идии> Л<ибединской>
Отвези меня в Грузию! Здесь я хочу умереть.
Но сначала хочу поглядеть со скалы над Сигнахи
На долину, где осень кует виноградную медь
И стоят полукружием горы, надвинув папахи.
В Алазанской долине пои меня местным вином,
Я потом буду долго жевать золотую чурчхелу.
Увези меня в Грузию, друг, приведи меня в дом.
Только здесь я сумею отдаться последнему делу.
Только здесь, где однажды запели Шота и Важа,
Только здесь, где стояла препона всевластью ислама,
Только здесь, где судьба доведет меня до рубежа,
Только в Грузии, здесь, и начнется последняя драма.
Пусть я буду дыханием холмов ее освежен.
Пусть я буду объят, опоен ее долей и волей,
Византийскою нежностью тонких грузинских княжон
И медлительным вежеством добрых крестьянских застолий.
Отвези меня в Грузию! Здесь я хочу умереть.
Здесь, с друзьями, окончится вдруг ощущенье чужбины.
И еще я хочу, и еще я хочу посмотреть
Со Сигнахских высот в глубину Алазанской долины.
Январь – февраль 1984
//-- * * * --//
Не мешай мне пить вино.
В нем таится вдохновенье.
Вдохновенье. А продленья
Нам добиться не дано.
Без вина судьба темна.
Угасает мой светильник.
Смерть – она не собутыльник,
К трезвости зовет она.
Можно ль жить, себя храня,
С чувством самобереженья?
Нет, нельзя среди сраженья
Уберечься от огня!
Ты уж так мне жить позволь,
Чтоб не обращал вниманья
На прерывистость дыханья
И тупую в сердце боль!..
Март 1983
//-- * * * --//
Не исповедь, не проповедь,
Не музыка успеха —
Желание попробовать,
Как отвечает эхо,
Как наше настоящее
Поет морозной ранью
И как звучит стоящее
За вековою гранью.
1982
//-- * * * --//
И к чему ни прислушайся – все перепев.
Да, мой перепел, ты и себя перепел.
Но однажды, от радости оторопев,
Ты особую ноту поставил в пробел.
Ту, неверную, что остальным вопреки…
Но, мой перепел, я тебя не попрекну
Переломом мотива, крушеньем строки,
Несуразицу всю не поставлю в вину.
Пусть та нота – какая-то вовсе не та,
Да, мой перепел, дуй в нее, как стеклодув,
А когда не по горлу тебе высота,
Раздери клокотаньем разинутый клюв.
24 сентября 1982
//-- * * * --//
Я вдаль ушел. Мне было грустно.
Любовь ушла. Ушло вино.
И я подумал про искусство:
А вправду – нужно ли оно?
Затем, зачем стремится гений
Познать ненужность бытия,
Ведь все мгновенней и мгновенней
И сокровенней жизнь моя!..
Март 1983
//-- * * * --//
Знаю: дерево это в июне
Достигает духовных высот.
Как роскошно оно в новолунье,
Как сильны его запах и пот!
Расстилается лунная пажить,
Расплываясь в рассветном дыму.
Молча дерево что-нибудь скажет,
Молча месяц ответит ему.
Друг на друга с улыбкою глянут
И увидят, что скоро рассвет.
И тогда уж пернатые грянут
Уходящему месяцу вслед.
1984?
Дуэт для скрипки и альта
М<аше> П<антелеевой>
Моцарт в легком опьяненье
Шел домой.
Было дивное волненье,
День шальной.
И глядел веселым оком
На людей
Композитор Моцарт Вольфганг
Амадей.
Вкруг него был листьев липы
Легкий звон.
«Тара-тара, тили-тики, —
Думал он. —
Да! Компания, напитки,
Суета.
Но зато дуэт для скрипки
И альта».
Пусть берут его искусство
Задарма.
Сколько требуется чувства
И ума!
Композитор Моцарт Вольфганг,
Он горазд, —
Сколько требуется, столько
И отдаст…
Ох, и будет Амадею
Дома влет.
И на целую неделю —
Черный лед.
Ни словечка, ни улыбки.
Немота.
Но зато дуэт для скрипки
И альта.
Да! Расплачиваться надо
На миру
За веселье и отраду
На пиру,
За вино и за ошибки —
Дочиста!
Но зато дуэт для скрипки
И альта!
24 апреля 1981
Про Ванюшку
Просит Вáнюшка у мамушки:
– Испеки ты мне шанежки —
Целый пуд.
– А зачем тебе, Ванюшка,
Шанежек
Целый пуд?
– Я шанежки возьму
Да на торг пойду.
Продам я шанежки,
Получу за них денежки.
– А зачем тебе, Ваня, денежки?
– Куплю кафтан ала бархата,
Да сапожки козловые,
Да ружье куплю с насечками.
Как откину у кафтана полу,
Как топну три раза сапожками,
Как начну из ружья палить,
Бояре в городе испужаются,
Слуги боярские поразбегаются.
Заберу я у них казну,
Заберу и себе возьму.
– Ах ты, Ванюшка, глупый Ванюшка.
Бояре-то в городе сильные.
Не дадут тебе казну.
Лучше ты ступай ко сну.
1981
//-- * * * --//
Чудо – познаваемость вселенной
И с природой дивный диалог.
Этот чистый, темный и целебный
Рек, небес, пустынь и моря слог.
Этих гор возвышенные оды,
Пестрые элегии лесов,
Разговор осмысленной Природы,
Примечанья птичьих голосов.
Осторожней принимай признанья
И о тайнах сбивчивый рассказ.
Что-то пусть останется за гранью,
В любопытстве сдерживая нас.
1984?
Поздние стихи
(1985–1990)
Беатриче
Говорят, Беатриче была горожанка,
Некрасивая, толстая, злая.
Но упала любовь на сурового Данта,
Как на камень серьга золотая.
Он ее подобрал. И рассматривал долго.
И смотрел и держал на ладони.
И забрал навсегда. И запел от восторга
О своей некрасивой мадонне.
А она, несмотря на свою неученость,
Вдруг расслышала в кухонном гаме
Тайный зов. И узнала свою обреченность.
И надела набор с жемчугами.
И, свою обреченность почувствовав скромно,
Хорошела, худела, бледнела,
Обрела розоватую матовость, словно
Мертвый жемчуг близ теплого тела.
Он же издали сетовал на безответность
И не знал, озаренный веками,
Каково было ей, обреченной на вечность,
Спорить в лавочках с зеленщиками.
В шумном доме орали драчливые дети,
Слуги бегали, хлопали двери.
Но они были двое. Не нужен был третий
Этой женщине и Алигьери.
Автобусная остановка «Лаури»
У нас с тобой каникулы
В круглогодичной школе
Взаимных обучений.
Кругом леса и выгоны.
Дорога вьется в поле.
Автобус предвечерний.
А остановка «Лаури»
Вдруг может стать Лаурой,
На фоне ровной травки
Возможно в светлой ауре
Среди природы хмурой
Явление Петрарки.
Откуда здесь? В неведенье.
Но где-то за лугами,
Где не подозревают,
«Божественной комедии»
Зловещими кругами
Округа назревает.
А дальше – силы женственной
Два образа, что милы
Душе в своем различье.
Поэзии божественнной
Две жертвы. Две могилы.
Лаура. Беатриче.
//-- * * * --//
Ждать не умею! Вмиг! Через минуту!
Ведь каждый миг я изменяюсь сам.
А нынче мне приснилось почему-то,
Что мы живем по солнечным часам.
А солнца нет. В душе темно, как в штольне.
И циферблат луны туманом скрыт.
И лишь на вильяндиской колокольне
Двенадцатый удар. Звонарь не спит.
//-- * * * --//
Желанье и совесть – две чаши
Весов. Если нет равновесья,
Желанья бессовестны наши.
А совесть – сплошное увечье.
И в самоубийственном раже,
Как жуткий пожар чернолесья,
Дымится нутро человечье.
День
Увижу рассвет за венозным окном,
Пойму, что не надо тягаться со сном.
Теперь уже можно не спать, не дремать,
А лишь ожиданьем себя донимать.
А дождь не стихает и днем.
Сперва буду ждать вдохновенной строки.
Но рифмы трещат, как стропила.
Да! Боги мои обжигают горшки,
А я лишь леплю их уныло.
Потом ожидать начинаю письма.
И жду, чтобы дети восстали от сна.
И чтобы ты кофе сварила.
И чтобы ты заговорила.
Но оба мы ждать начинаем врага.
Ты соль уронила вблизи очага.
Ах, жаль, что солонку разбила!
Сначала его я хотел бы убить.
А после – его я хотел бы забыть.
А после – его я хотел бы любить.
Как мертвого любит могила.
А может быть, даже сильнее стократ.
Но вскоре уже наступает закат.
А дождь все шумит за венозным окном.
И можно утешиться только вином,
А может, ударом булата.
Все ждать, ожидать и опять ожидать,
И ждать, чтобы все повторилось опять.
Чтоб кончилось это когда-то.
Дон Кихот
Так за день устаю от битвы с ветряками
И от фантазии испанской,
Что к вечеру хочу в трактире с мужиками
Стать Санчо Пансой.
Смешной старик, худой, седоволосый,
Молчу. Кому нужна изысканная проза!
Молчу и слушаю. Но вдруг бледнею,
Когда заговорят про Дульцинею,
Про Дульцинею из Тобозо!
Что говорят о ней, о девке с сеновала!
Смешной гидальго, встань, ведь ночь не миновала,
Клюй до утра свое небесное зерно.
А утром вновь пойдешь войной на мнимых чудищ.
Но с Санчо Пансой воевать не будешь.
Да и ему с тобой сразиться не дано.
//-- * * * --//
Ты подарила мне вину,
Как крепость старому вину.
Сперва меня давила в чане,
Как кахетинские крестьяне
Тугие грозди Алазани
Жмут, беспощадные к плодам.
Потом меня лишила плоти.
А кровь мою, что изопьете,
Я при застолье вам подам.
Страсть
В страстях, в которых нет таланта,
Заложено самоубийство
Или убийство. Страсти Данта
Равны ему. Растут ветвисто.
Страсть – вовсе не прообраз адюльтера.
В ней слепота соседствует с прозреньем,
С безмерностью – изысканная мера:
Слиянье Бога со своим твореньем.
В ней вожделенья нет. И плотью в ней не пахнет.
Есть страсть духовная. Все остальное – ложь.
И криворотый образ леди Макбет,
Которая под фартук прячет нож.
//-- * * * --//
Вот в эту пору листопада,
Где ветра кислое вино,
Когда и лишних слез не надо —
В глазницах сада их полно,
Тебя умею пожалеть.
Понять умею. Но доныне
Никто не мог преодолеть
Твоей заботливой гордыни.
Ты и сама над ней не властна,
Как все не властны над судьбой.
А осень гибелью опасна.
И прямо в горло бьет прибой.
//-- * * * --//
Соври, что любишь! Если ложь
Добра, то будь благословенна!
Неужто лучше ржавый нож
И перерезанная вена?
Да! Притворись! Мне правду знать
Невыносимо, невозможно.
Лелей неправды благодать,
Как в колыбели, осторожно.
1 июля 1985
45-я Гайдна
Исчерпан разговор. Осточертели речи.
Все ясно и наглядно.
Уходят наши дни и задувают свечи,
Как музыканты Гайдна.
Брать многого с собой я вовсе не хочу:
Платок, рубашка, бритва.
Хотел бы только взять последнюю свечу
С последнего пюпитра.
Когда свой приговор произнесу в ночи
Под завыванье ветра,
Быть может, отрезвлюсь, увидев, как свечи
Истаивает цедра.
//-- * * * --//
Не для меня вдевают серьги в ушки
И в зеркало глядятся.
О милая, обмана не нарушьте,
Свершая святотатство!
Не для меня небрежна эта складка,
Блеск янтаря на шейке.
О милая! Так улыбайтесь сладко,
Цветите, хорошейте.
Я знаю все равно, что на излете
Сей тривиальной прозы,
Заплаканная вы ко мне придете.
Я поцелую слезы.
Я обниму вас с болью злобной ласки
И жалостной отрады.
И потечет размыв ресничной краски
На кровь губной помады.
Бабочка
Я тебя с ладони сдуну,
Чтоб не повредить пыльцу.
Улетай за эту дюну.
Лето близится к концу.
Над цветами по полянам,
Над стеною камыша
Поживи своим обманом,
Мятлик, бабочка, душа.
//-- * * * --//
Ах, наверное, Анна Андревна,
Вы вовсе не правы.
Не из сора родятся стихи,
А из горькой отравы,
А из горькой и жгучей,
Которая корчит и травит.
И погубит.
И только травинку
Для строчки оставит.
12 июля 1985
Идиллия на потом
Рассчитаемся не мы – потомки
Порешат, кто прав, кто виноват.
Так давай оставим им потемки.
Пусть мой стих им будет темноват.
Пусть от нас останется легенда,
Россказни, почтовые лубки,
Бонбоньерка, выпускная лента,
Поздравительные голубки.
И еще – любительские снимки,
Где улыбчивы Она и Он,
Что, наверно, выжмут две слезинки
У красавиц будущих времен.
Пусть останется… А остальное
Поскорей пусть порастет быльем —
Все, что мы с тобою знаем двое.
Ночь. Тоска. И ветер за окном.
Реплика Данте
О, вы ее не знаете!
В ней есть
Умение обуздывать порывы.
И, следовательно, свобода воли.
Мы оба несчастливы,
Но откровенны.
Это можно нам зачесть
За счастье в каждом нашем разговоре.
Она меня не любит. Да и я
Люблю, быть может, лишь свое творенье.
Но часть его – она.
Когда душа моя отрешена,
Когда картину ада видит зренье, —
Она со мной и целиком моя.
По улицам в толпе я прохожу ненастен,
Извозчичьих трактиров чуя чад.
На площади ее встречаю.
– Мастер,
Как спали вы?
– Я спал, мадонна, видел Ад.
Под утро
Так с тобой повязаны,
Что и в снах ночных
Видеть мы обязаны
Только нас двоих.
Не расстаться и во сне
Мы обречены,
Ибо мы с тобою не
Две величины.
И когда расстонется
За окном борей,
Я боюсь бессонницы
Не моей – твоей.
Думаешь. О чем, о ком?
И хоть здесь лежишь,
Все равно мне целиком
Не принадлежишь.
Я с твоими мыслями
Быть хочу во мгле.
Я хочу их выследить,
Как мосье Мегре.
А когда задышишь ты
Так, как те, кто спят,
Выхожу из пустоты
В сон, как в темный сад.
Тучи чуть светающи.
Месяц невесом.
Мысли лишь пугающи.
Сон есть только сон.
//-- * * * --//
Действительно ли счастье – краткий миг
И суть его – несовершенство,
И правы ль мы, когда лобзаем лик
Минутного блаженства?
И где оно, мерило наших прав?..
О, жалкое мгновенье,
Когда пчела взлетает с вольных трав
И падает в варенье!
Нам суждено копить тяжелый мед,
И воск лепить, и строить соты.
Пусть счастья нет. Есть долгие заботы.
И этой жизни милый гнет.
//-- * * * --//
Я вас измучил не разлукой – возвращеньем,
Тяжелой страстью и свинцовым мщеньем.
Пленен когда-то легкостью разлук,
Я их предпочитал, рубя узлы и сети.
Как трудно вновь учить азы наук
В забушевавшем университете!
Как длинны расстоянья расставаний!..
В тоске деревья… Но твоя рука.
И капор твой в дожде. И ночью ранней
Угрюмый стук дверного молотка…
Она
Неверие тому, что даже очевидно.
Мир полон призраков, как Лысая гора.
Ни пенье петуха, ни жаркая молитва
Не прогоняют их с утра и до утра.
Сгинь, наважденье, сгинь! Замкни страницы, книга,
Слепи между собой, чтоб их не перечесть!..
. . . . .
Она томит, как ярость, злость и месть.
Она не чтит причин. Она равновелика,
Когда причины нет, когда причины есть.
//-- * * * --//
Устал. Но все равно свербишь,
Настырный яд, наперекор хотеньям.
Как будто душу подгрызает мышь.
Душа живет под солнечным сплетеньем.
Казалось, что она парит везде
И незаметно нам ее передвиженье.
И почему теперь я знаю, где
Ее точнейшее расположенье?
И почему она
В иные времена
Как бы растворена в потоке ровной воли?
Как будто нет ее. И лишь в минуты боли
Я знаю: есть душа и где она.
//-- * * * --//
Веселой радости общенья
Я был когда-то весь исполнен.
Оно подобно освещенью —
Включаем и о нем не помним.
Мой быт не требовал решений,
Он был поверх добра и зла…
А огненная лава отношений
Сжигает. Душит, как помпейская зола.
//-- * * * --//
Как я завидую тому,
В ком чувство гордости сильнее
Обид. Кто может, каменея,
Как древний истукан глядеть во тьму.
Но сердце, подступивши к рубежу,
Окаменеть уже не может.
Его воображенье изничтожит…
Уже себе я не принадлежу.
Фантазия
Фантазия – болезнь причин и следствий,
Их раж, их беззаконный произвол.
И непоследовательность последствий.
Фантазия! Она – начало зол!
Фантазия – свержение с престола,
Разъятье мировых кругов и сфер.
Ее для нас придумал Люцифер.
Фантазия – слепая ярость пола,
Ломание рогов и рык самца.
Крушение систем и крах теорий.
Она – недостоверность всех историй
До гибельной нелепости свинца.
В ней странно то, что голубых красот
Нам не рисует кисть воображенья.
А только хаос, только разрушенье.
Ее не сыщешь в устроенье сот,
В идиллии пчелиных медосборов,
В мелодиях аркадских пастушков…
Несчастлив тот, кто испытал, каков
Ее неукротимый норов.
13 июля 1985
//-- * * * --//
В меня ты бросишь грешные слова.
От них ты отречешься вскоре.
Но слово – нет! – не сорная трава,
Не палый лист на косогоре.
Как жалко мне тебя в минуты отреченья,
Когда любое слово – не твое.
И побеждает ум, а увлеченье
Отжато, как белье.
Прости меня за то, что я суров,
Что повторяюсь и бегу по кругу,
За справедливость всех несправедливых слов,
Кидаемых друг другу.
//-- * * * --//
Ты скажи, чем тебя я могу одарить?
Ни свободой, ни силой, ни славой,
Не могу отпустить тебя жить и творить
И свой путь по земле невозбранно торить, —
Только горстью поэзии шалой.
Потому-то у нас перекресток пути,
Потому-то нам в разные страны идти,
Где мы оба недолго покружим.
Ты раздаривать будешь осенний букет,
Я – разбрасывать старости злой пустоцвет,
Что лишь мне самому только нужен.
//-- * * * --//
Ты не добра.
Ко мне добра.
Ты не жестока.
Ты со мной жестока.
Хоть ты из моего ребра,
Но требуешь
За око
Око.
Я очи отдал.
Новая заря
Прольется на меня,
Как неживая.
Тогда себе найду поводыря.
И побредем мы,
Песни распевая.
//-- * * * --//
Простите, милые, ведь вас я скоро брошу.
Не вынесет спина
Ту дьявольскую ношу,
Что мне подкинул сатана.
Но все равно я буду видеть вас
И ощущать отчизну.
Я просочусь, как газ,
Как облачко повисну.
Но Бога не увижу – сатану
Среди кривляющихся ратей,
Когда, узрев тебя в жару чужих объятий,
Услышу вздох твой и, как буря, застону.
На рассвете
Почти светает. После объясненья,
Где все разъяснено,
Прозрачный воздух льется в помещенье
Сквозь тусклое окно.
Все фразы завершаем многоточьем…
Проснулись воробьи.
Залаял сонный пес.
И между прочим —
Признанье в нелюбви.
//-- * * * --//
Жалость нежная пронзительней любви.
Состраданье в ней преобладает.
В лад другой душе душа страдает.
Себялюбье сходит с колеи.
Страсти, что недавно бушевали
И стремились все снести вокруг,
Утихают,
возвышаясь вдруг
До самоотверженной печали.
20 мая 1986
//-- * * * --//
Я написал стихи о нелюбви.
И ты меня немедля разлюбила.
Неужто есть в стихах такая сила,
Что разгоняет в море корабли?
Неужто без руля и без ветрил
Мы будем врозь блуждать по морю ночью?
Не верь тому, что я наговорил,
И я тебе иное напророчу.
12 августа 1985
Финал
Любить, терзать, впадать в отчаянье,
Страдать от признака бесчестья
И принимать за окончание
Начала тайное предвестье.
Утратить волю, падать, каяться,
Решаться на самоубийство,
Играть ва-банк, как полагается
При одаренности артиста.
Но, перекраивая наново
Все театральные каноны,
Вдруг дать перед финалом занавес
И пасть в объятья Дездемоны.
24 июня 1985
Последний проход Беатриче
По окончанье этой грустной драмы
Пусть Беатриче снова просквозит.
Разъехались актеры. До утра мы
Одни. И нам не нужен реквизит.
Ах, реквизит не нужен. Только тени
Вещей, предметов, туч, деревьев, трав.
Я предпочту играть на голой сцене,
Всю нашу бутафорию убрав.
Я бы сыграл одни лишь наважденья.
Но вдруг услышу Беатриче шаг,
Когда она походкой Возрожденья
Минует зал и делает мне знак.
Уже от глаз моих бегут предметы,
И только слышатся ее шаги.
Ты – силуэт. Все вещи – силуэты.
Не вижу, Беатриче, помоги!
Не надо. У меня не хватит духа
На монолог – венец старинных драм.
Ступай. Уже мне яду влили в ухо.
А остальное доиграю сам.
Сыграю среди этой ахинеи
Деревья, травы, тучи и дожди…
Играть себя мне с каждым днем труднее.
Не нужно, Беатриче. Уходи.
Лето 1985
(стихи, у которых дата не указана)
Разные стихотворения
//-- * * * --//
Трудней всего выздоровленье памяти.
Спрошу: – Ты помнишь?
Скажешь: – Нет причины.
Увижу камедь – я леплю из камеди.
Увижу глину – я леплю из глины.
И лепится какая-то нелепица,
Какие-то уродцы, карлы, мимы,
А память, может, вовсе и не лечится.
Пути Господни неисповедимы!
3 мая 1986
«Грачи прилетели»
Стояли они у картины:
Саврасов. «Грачи прилетели».
Там было простое, родное.
Никак уходить не хотели.
Случайно разговорились,
Поскольку случилась причина.
– Саврасов. «Грачи прилетели» —
Хорошая это картина.
Мужчина был плохо одетый.
Видать, одинокий. Из пьющих.
Она – из не больно красивых
И личного счастья не ждущих.
Ее проводил он до дома.
На улице было морозно.
Она бы его пригласила,
Но в комнате хаос и поздно.
Он сам напросился к ней в гости
Во вторник на чашечку чая.
– У нас с вами общие вкусы
В картинах, как я замечаю.
Два дня она драила, терла
Свой угол для скромного пира.
Пошла, на последние деньги
Сиреневый тортик купила.
Под вечер осталось одеться,
А также открытку повесить —
«Грачи прилетели». Оделась.
Семь, восемь. И девять. И десять.
Семь, восемь, и девять, и десять.
Поглядывала из-за шторки.
Всплакнула. И полюбовалась
Коричневой розой на торте.
Себя она не пожалела.
А про неудавшийся ужин
Подумала: «Бедненький тортик,
Ведь вот никому ты не нужен.
Наверно, забыл. Или занят…
Известное дело – мужчина…
А все же «Грачи прилетели»
Хорошая очень картина».
20 мая 1986
В ночном
Были ветер и дым.
Были травы и кони.
Совершенством своим
Конь подобен иконе.
Так же чист его лик,
Так же взор его светел.
Были луг и тальник,
Были травы и ветер.
Был костер и казан,
Полунощная птица.
Конь, луна и цыган.
Сны, которым не сбыться.
1985
//-- * * * --//
Слышно все. В соседней улице
Просквозила легковая.
Ветер с яблоней целуется
До зари, не уставая.
Фортка хлопнула. Калитка пискнула.
«Скорая» проквакала сиреной.
Слышно: с расстояния неблизкого —
Крякнул дуб под тяжестью вселенной.
Слышно: яблоко, достигнув спелости,
С ветки уронилось с мягким стуком.
Каждый звук здесь остается в целости,
Не соединяясь с прочим звуком.
Даже слово медлит на губах,
Чтоб не затеряться в разговоре.
Главное, что в пятистах шагах
Молча страсти сдерживает море.
1986
//-- * * * --//
А иногда в туманном освещенье
Евангельский сюжет изображает клен —
Сиянье, золотое облаченье
И поворот лица, и головы наклон.
И, замерев, ты чувствуешь усладу
И с умиленьем ждешь своей судьбы.
И ждешь, чтоб месяц засветил лампаду,
Чтоб вознести молитвы и мольбы.
1986
//-- * * * --//
Овсяночки, малиновки, щеглы,
Клесты, кукушки, иволги, синицы.
На рассвете так они щедры,
Что нельзя не присоединиться.
Хочется защелкать, засвистать,
Повторить мотив певучей птахи.
Или с палочкой за пультом встать,
Как бывало некогда при Бахе.
Но, пожалуй, из таких затей
Только гений извлечет немало.
Без шестнадцатых и четвертей
Он услышит главный тон хорала.
Это могут Моцарт или Бах —
Всею стаей в нотный стан нагрянуть,
Рассадить на всех линейках птах,
Встать за пульт, взмахнуть смычком – и грянуть.
Гений прост, когда часов с пяти
Птицы скопом распевают в чаще.
Вслушаться, понять, что это – счастье,
И свободно воспроизвести.
1986
Осень
Д<митрию> Х<ренкову>
В уходе есть свое величье.
Когда, не подсчитав потерь,
Выходят прямо в безграничье
И не запахивают дверь.
Перед морозом, перед снегом,
Перед бесчинством непогод.
И можно ли считать побегом
Великой Осени уход?
Уж ветер северо-восточный
В листве копается, сварлив,
Как архивариус дотошный,
Долистывающий архив.
А тот архив уже не нужен.
Отказываться нам пора
От стилистических жемчужин,
От легких шалостей пера.
Ступай вдоль серого залива,
Мечи следы на пляж пустой,
Беседуя неторопливо
С землей, водой и высотой.
1985
После суровой зимы
Снег все же начал таять. Суть
Победна. И весна, хоть робко,
Но начала торить свой путь.
Уже подтаивает тропка.
Черны, крепки деревья так
В рисунке своего скелета,
Что могут сохранить костяк
В роскошном оперенье лета.
Уже на новом рубеже
Стоят небесные светила.
И время летнее уже
Нам радио провозгласило.
Так побеждает суть. В саду
Вокруг деревьев глубже лунки.
И радуют на холоду
Синиц серебряные струнки.
Суть времени уже ясна.
Пусть неуступчива погода,
Грядут иные времена,
Извечно, как у Гесиода.
Снег начал таять. В этом суть.
И здесь мерило высшей пробы.
Уже весна торит свой путь.
А формы тают, как сугробы.
16 марта 1985
//-- * * * --//
Мать ушла. И тонкий полог
Вдруг исчез.
Надо мною звездный холод
В семь небес.
Небеса бездонны эти —
Синь и жуть.
Нас, как рыбу, манит в сети
Млечный Путь.
И теперь иные ночи
Начались.
Ведь твои слепые очи
Смотрят вниз.
18 июня 1986
Два голоса
Первый
Когда ты восстанешь из мертвых,
Какие ты скажешь слова?
Второй
Нет, я не восстану из мертвых,
Душа моя будет мертва.
Первый
Когда ты вернешься на землю,
Ты снова полюбишь ее.
Второй
Нет, я не хочу возвращаться
В убогое тело мое.
Первый
Да что тебе бренное тело!
Ты явишь божественный лик.
Второй
Но как же я буду без тела?
Ведь я без него не привык.
Первый
Когда ты восстанешь из мертвых,
Себя от себя отреши.
Второй
Но нужно ли мне воскресенье
Одной бестелесной души?..
1986
//-- * * * --//
Когда бы спел я, наконец,
Нежнейшее четверостишье,
Как иногда поет скворец
Весною в утреннем затишье!
Про что? Да как вам объясню?
Все так нелепо в разговоре.
Ну, предположим, про весну,
Про вас, про облако, про море.
28 марта 1987
//-- * * * --//
Э<ре> С<условой>
Несовпадения в пространстве
Мы не заметим. Просто мимо
Пройдем рассеянны, бесстрастны,
Рассеемся, как струйки дыма.
Несовпадение во времени —
Тоска о том, чему не сбыться.
Бессмысленное озарение
Томящегося ясновидца.
11 июля 1987
//-- * * * --//
Есть спор двух душ слиянных – о разъятье.
Спор двух неосторожных, жадных душ,
Спор о свободе, словно о проклятье, —
Двух душ слиянных, залетевших в глушь.
И оба мы живем под впечатленьем
Поэмы, не написанной пером.
То с просветлением, то с утомленьем
Поэмой этой дышим и живем.
В боренье том неистовом, но истом,
Слиянные навек, как два ручья,
Мы обращаемся к евангелистам:
Ведь верно – боль ценней небытия.
19 августа 1985
//-- * * * --//
Меня ты не отпустишь. Осторожно
Введешь меня в Харонову ладью.
И мы тогда поймем, как невозможно
Сказать: «Постой. Не уходи. Люблю».
Но перевозчик строго, отрешенно
Нас будет ждать, нетороплив и тих,
Покуда я из той ладьи Харона
Благословлю на жизнь детей моих.
И лодочник опустит весла плавно,
Вокруг сомкнётся черная вода.
Прости-прощай, княгиня Ярославна,
Твой Игорь не вернется никогда!
Так омочи в реке рукав бобровый,
Омой свои шелковые крыла!
Увидишь тень ладьи во мгле лиловой.
Тогда поймешь, что молодость прошла.
1986
//-- * * * --//
Владеть всем тем, чем нам дано,
Чем человек богат и чуток!
Не опускаться до того,
Чтобы руководил рассудок!
А отдаваться тем, земным,
Слепым, глухим и безрассудным
Желаньям – тем, что мы храним
Наперекор понятьям скудным, —
Любви, сочувствию, слезам,
Прощенью, отвращенью к крови.
Все это, относясь к азам,
Естественно в своей основе.
1987
Exegi…
Воздвиг я…
Гораций
Если бы я мог из ста поэтов
Взять по одному стихотворенью
(Большего от нас не остается),
Вышел бы пронзительный поэт.
Тот поэт имел бы сто рождений,
Сто смертей (и даты от и до),
Было б сто любовных наваждений,
Ревностей и ненавистей сто.
Сто порывов стали бы единым!
Споров сто поэта с гражданином!
Был бы на сто бед один ответ.
Ах, какой бы стал поэт прекрасный
С лирой тихою и громогласной!
Был бы он такой, какого нет.
Он тому, что время возвещало,
В строках вещих не дал бы истлеть.
И все то, что память возвращала,
Мог бы навсегда запечатлеть.
Гений роковых сороковых,
И пятидесятых полосатых,
И шестидесятых дрожжевых,
И загадочных семидесятых,
И восьмидесятых межевых!..
Не запятнан завистью и ложью,
Не произносящий слов пустых…
Почиталось бы за честь к подножью
Гения сложить свой лучший стих.
Памятник ему нерукотворный
Я воздвиг бы, и дорогой торной
Стала бы народная тропа.
А на нем я выбил бы слова:
«Да прославятся Кирилл, Мефодий,
Петр и Павел, и Борис и Глеб…
Монумент единому в ста лицах…
Знаменитому во всех столицах…»
Но, конечно, замысел нелеп.
1986
За городом
Тот запах вымытых волос,
Благоуханье свежей кожи!
И поцелуй в глаза, от слез
Соленые, и в губы тоже.
И кучевые облака,
Курчавящиеся над чащей.
И спящая твоя рука,
И спящий лоб, и локон спящий.
Повремени, певец разлук!
Мы скоро разойдемся сами.
Не разнимай сплетенных рук,
Не разлучай уста с устами.
Ведь кучевые облака
Весь день курчавятся над чащей.
И слышится издалека
Дневной кукушки свист горчащий.
Не лги, не лги, считая дни,
Кукушка, – мы живем часами…
Певец разлук, повремени!
Мы скоро разойдемся сами.
1985?
//-- * * * --//
Памяти Ф. Ю. Зигеля
Вот еще один ушел
В даль, откуда нет возврата.
Серебристый снег лежит.
Каркнул ворон. Как в трехстишье
По-японски. Я один.
Дерево бежит с холма.
Мимо неподвижной речки
Протекают берега.
Не хватает мне коня,
Чтобы с ним вести беседу,
Потому что здесь все меньше
Разумеющих меня.
Я бы с ним поговорил
На серебряном наречье
Про призванье человечье,
Про игру вселенских сил.
Мне здесь жить не надоело,
Но у Господа для тела
Я бессмертья не просил.
21 ноября 1988
//-- * * * --//
Вспоминай про звезды неба,
Потому что звезды неба
Упасают от набега
Половца и печенега.
Потому что в жизни вздорной,
Часто празднующей труса,
Поднимают до Нагорной
Проповеди Иисуса.
Потому что в их чертоге
Без вражды и без тревоги
Обитают полубоги,
Рыбы, псы и козероги.
Потому что различимый
Привкус тайны в их настое.
Потому что нет причины
Отвлекаться на пустое.
1988
//-- * * * --//
В памяти угасла строчка,
Как падучая звезда.
В памяти моей непрочной
Не оставила следа.
Ни следа от той, летучей,
Строчки, что легко забыть,
Строчки на какой-то случай,
Пустяковый, может быть.
Пустяковый, может статься,
Чуть нарушивший покой,
Но никак нельзя расстаться,
Вспомнить хочется – какой?
14 августа 1988
//-- * * * --//
Не кажется ли, что наивней
Я был всего лишь год назад,
Когда в громаду поздних ливней
Вошел огромный листопад.
И с ним каких-то чувств громада.
И с ним растерянность, дабы
Рождалось чувство листопада,
Как оголение судьбы.
1980–1986
//-- * * * --//
Смысл истории, значенье лиц,
Может быть, нам растолкует гений,
Нас убережет от небылиц
И замусоренных представлений.
Может быть, как это было встарь,
Люди снова приобщатся к тайне.
В небе звезды вспыхнут, как янтарь.
В них прочтем судеб предначертанье.
Не по звездам ли пора прочесть
То, что философии неясно?
И принять судьбу, какая есть,
Не противоборствуя напрасно.
1987
//-- * * * --//
От византийской мощи
Остался только прах
Или святые мощи
В глуши, в монастырях.
О мощи византийской
Остался только слух,
А на земле российской
Ее державный дух.
Пусть наша завируха
Безумствует, чтоб впредь
Российской мощью духа
Дух мощи одолеть.
1988
//-- * * * --//
Уйти, раствориться в России,
Почувствовать радость ухода.
При этом пространство расширить —
Вселенная, космос, природа.
Все это услышать духовно,
Все это усвоить телесно —
Что пахнет, как свежие бревна,
Морозная, синяя бездна.
Пригубить такого настоя
Из хвои, созвездий и трав.
Вершить свое дело простое,
В России себя затеряв.
Не позднее 1986
//-- * * * --//
Покаяньям публичным не верится.
Лучше бы промолчать, утаить.
Как заветную веточку вереска,
Как во тьме ариаднину нить.
Нынче нужно с собою по строгости
Говорить, а не так, как тогда —
Помнишь? – при отупении совести.
Ой, какая случилась беда!
Горе скоро свое не размыкаю,
Но отвечу, уйдя в тишину,
За свою, за твою, за великую,
За неявную нашу вину.
3 февраля 1989
//-- * * * --//
Январь в слезах, февраль в дожде.
Как усмотреть,
Что будет так: январь в слезах, февраль
в дожде.
А если утром из окошка поглядеть,
Не угадать – когда живешь, когда и где.
Как разобраться нам в невнятице такой —
Январь в слезах, февраль в дожде.
Престранный год.
Уж не нарушился ли (как у нас с тобой)
На веки вечные времен круговорот.
Не позднее февраля 1989
//-- * * * --//
Еврейское неистребимо семя.
И как его жестоко ни полоть,
Мы семь столетий имя, а не племя,
Страданье, воплотившееся в плоть.
Ответственны за все грехи Востока,
Испании, Германии, Руси,
Не требуй же теперь за око око,
Глас вопиющего, не голоси.
Пощады нет ни старцам, ни младенцам.
И каждый сильный слаб, а слабый яр.
Дымит, дымит невиданный Освенцим
И ямы разверзает Бабий Яр.
Но если в человецех мир настанет
И ближнего не оскорбит никто,
Пускай нас до последнего не станет.
Я отпер дверь. И застегнул пальто.
1989
//-- * * * --//
Истомясь от сердечной печали,
Истомясь, начинаем с трудом
Верить слову, что было в начале,
А не тем, что явились потом.
И понятно, и ясно, и ново
Воссияет его благодать.
Странно, что изначальное слово
Раньше мы не могли различать.
Различили. Теперь уже надо,
Чтобы силу оно обрело,
Чтоб от паствы до пастырей стада
Изначальное слово дошло.
Март 1989
//-- * * * --//
Писем напишу пяток,
Лягу и умру.
Знай сверчок свой шесток
Хватит жить в миру.
Но умру не насовсем
И не навсегда.
Надо мною будет сень,
А над ней звезда.
Над звездою будет Бог,
А над Богом свет.
А над светом голубок
Посреди планет.
А над голубем цветок,
А в цветке пчела,
Что опустит хоботок
12 декабря 1989
<Последнее стихотворение>