-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Жорж Санд
|
|  Исповедь молодой девушки
 -------

   Жорж Санд
   Исповедь молодой девушки


   © Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», перевод и издание на русском языке, 2021
   © Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», художественное оформление, 2021



   Том первый


   Господину М. А.
   Друг мой, прежде чем принять серьезное решение, к которому вы меня побуждаете, хочу с полной откровенностью рассказать вам о своей жизни и о себе. Мой рассказ будет долгим, точным, подробным, иногда наивным. Я просила у вас разрешения побыть три месяца в одиночестве, чтобы обрести внутреннюю свободу, упорядочить воспоминания и обратиться еще раз к своей совести. Позвольте мне не принимать решения, не высказывать мнения по поводу сделанного вами предложения, пока вы не прочтете этот рассказ.

 Люсьена



   I

   30 июня 1805 года мадам де Валанжи ехала в своей старой деревенской карете. Это странное сооружение напоминало одновременно коляску, дилижанс и ландо, но тем не менее не являлось ни тем, ни другим, ни третьим. Это был причудливый экипаж, который провинциальные фабриканты изобрели для удовлетворения прихоти покупателей во времена Директории [1 - Директория (1795–1799) – французское правительство по Конституции 1795–1799 гг., в котором власть принадлежала пяти директорам. (Здесь и далее примеч. пер., если не указано иное.)], эпохи перемен, колебаний и всевозможных капризов. Поскольку карета была тяжелой и крепкой, она все еще была пригодна к использованию, а мадам де Валанжи не собиралась менять свои привычки. Ей удалось избежать гроз Революции [2 - Речь идет о французской революции 1789 года.], сидя в своем замке Белломбр, затерянном в горном ущелье Прованса; при этом она по мере сил скрывала свое состояние, довольно небольшое, и принципы – довольно умеренные. Это была чудесная женщина, может, говоря литературным языком, и не слишком высококультурная, но мягкая, сердечная, преданная; интуиция никогда ее не подводила. Не она сдала Тулон англичанам [3 - Тулон был сдан англичанам в августе 1793 года.], не она желала победы иноземцам. И не она взяла Тулон обратно и от всей души желала победы Республике или Империи [4 - Имеется в виду Первая империя – период правления императора Наполеона Первого (1804–1814 и 1815).].
   – Я уже стара, – говорила мадам де Валанжи, – и просто хочу жить спокойно; а еще я женщина – и никому не могу желать зла.
   Итак, эта прекрасная женщина спокойно ехала в своей карете; рядом с ней сидела крепкая провансальская крестьянка, держа на руках здоровенького младенца – внучку мадам де Валанжи, мадемуазель Люсьену, десяти месяцев от роду. Девочка, которую перевезли в Прованс, родилась в Англии: ее отец, маркиз де Валанжи, женился в эмиграции на ирландке из хорошей семьи. Английский климат оказался губительным для двух их первенцев, умерших в младенчестве. Вот почему почти сразу же после рождения Люсьену доверили французской кормилице и заботам бабушки, которая приехала за малышкой в Дувр и вот уже три месяца благополучно воспитывала ее под южным солнцем. Девочка, хоть и была эмигранткой по рождению и по положению отца, не нарушила своим возвращением покоя Франции, но ей странным образом суждено было поколебать покой собственной семьи.
   Дорога поднималась все дальше в гору. Стояла удушливая жара. Низкая открытая карета двигалась очень медленно; пара старых лошадей тащилась еле-еле, не подгоняемая кучером, крепко спавшим на козлах. Кормилица, увидев, что мадам де Валанжи тоже задремала, прикрыла белой муслиновой шалью Люсьену, спокойно заснувшую раньше всех; вероятно, служанка решила как следует охранять это маленькое сокровище. Но было так жарко, а карета ехала так медленно, что, когда она поднялась на вершину холма, лошади сами пошли рысью, почуяв приятные запахи своей конюшни, и все проснулись. Кучер хлестнул лошадей, чтобы выказать усердие, мадам де Валанжи устремила спокойный доброжелательный взгляд на шаль, укрывавшую ее внучку; однако кормилица, почувствовав, что под шалью ничего нет, что нет ничего у нее на руках и на коленях, с испуганным видом выпрямилась, лишившись от страха голоса. Ее глаза блуждали. Она была ни жива, ни мертва и чуть с ума не сошла от страха. Ребенок исчез.
   Кормилица даже не вскрикнула – она не могла вымолвить ни слова. Служанка бросилась на дорогу и рухнула без чувств. Кучер остановил лошадей и, смутно догадываясь, что ребенок, вероятно, выскользнул из рук кормилицы и упал на дорогу, не стал дожидаться приказания растерянной хозяйки и как можно скорее повернул назад. Разочарованные лошади бежали не очень резво. Бедняга кучер сломал кнут об их спины, но не смог ускорить события. Старая дама, вообразив, что способна бежать, выскочила из кареты; кучер, колотя лошадей кнутовищем, обогнал ее. Кормилица, с трудом придя в себя, из последних сил поплелась вслед за мадам де Валанжи. На пыльной дороге не было ни одного прохожего. Не было видно ни единого следа – ветер, всегда сильный в этой местности, давно уже их развеял. Несколько крестьян, работавших неподалеку, прибежали на женский крик и, причитая, бросились на поиски. Больше всех усердствовал кучер, который боялся увидеть ребенка в колее, раздавленного колесами, и рыдал, как добросердечный человек, ругаясь при этом, как язычник.
   Однако что ж? Ничего – ни раздавленного ребенка, ни какого-нибудь обломка кареты, ни тряпочки, ни капли крови – ни единого следа, ни единой подсказки на пустынной и немой дороге! В этой местности много больших мельниц и старинных монастырских построек, стоящих на расстоянии двух-трех лье друг от друга, вдоль бурного течения Дарденны. Кучер звал на помощь, колотил себя в грудь, расспрашивал всех, пытаясь выяснить, в каком именно месте он уснул. Никто не смог ответить на его вопрос – настолько все привыкли к тому, что он спит на козлах! Никто из встреченных по дороге людей не заметил, был ли в карете ребенок. Никаких, абсолютно никаких следов. Через несколько часов была поднята на ноги вся округа, от замка Белломбр до хутора Реве, где останавливалась карета мадам де Валанжи и где люди видели девочку у груди кормилицы. Стражи порядка откликнулись не очень скоро, но и они сделали все возможное: обыскали жилища немногочисленных обитателей долины, осмотрели все ямы, все овраги, арестовали несколько бродяг, расспросили всех, кого было можно… Прошел день, потом неделя, месяц, год, но никто по-прежнему не мог хотя бы предположить, что же сталось с маленькой Люсьеной.


   II

   Кормилица впала в состояние буйного помешательства, и ее пришлось держать взаперти. Старый кучер, который страдал от горя и уязвленного самолюбия, стал искать утешения или, точнее, забвения в вине. Однажды вечером, когда Дарденна вышла из берегов, он утонул вместе со своей лошадью. Говорят, маркиз де Валанжи скрывал, сколько мог, от своей жены это мрачное и таинственное происшествие. Узнав же наконец обо всем, она умерла от горя. Маркиз стал мрачным, раздражительным, несправедливым; он поклялся, что его кости не будут похоронены на его неблагодарной зловещей родине. Несмотря на мольбы мадам де Валанжи, он отказался хлопотать о том, чтобы ему позволили вернуться во Францию. Маркиз заявлял, что больше никого и ничего не любит. Он не мог простить матери то, что она не уберегла его единственное дитя. Старой мадам де Валанжи пришлось в одиночестве бороться со страшными ударами судьбы, обрушившимися на ее дом. Она стала чрезвычайно набожной, делала пожертвования и молилась во всех церквях в округе, продолжая надеяться, что чудо вернет ей ее бедную дорогую девочку.
   Прошло четыре года. Настал 1809 год. Мадам де Валанжи исполнилось семьдесят лет. Однажды утром к ней подошла бледная женщина, покинувшая приют. Это была Дениза, кормилица, оправившаяся от умственного расстройства, но постаревшая раньше времени и настолько ослабевшая после лечения, что ее едва можно было узнать.
   – Сударыня, – сказала она, – мой покровитель, святой Дионисий, трижды являлся мне во снах. Трижды он приказывал мне пойти и сказать вам, что мадемуазель Люсьена вернется. И вот я здесь. Врачи уже давно говорят, что я выздоровела. Однако эти господа, которые ни во что не верят, предупредили меня, что мой разум всегда будет слабым. Поэтому дважды я не прислушалась к голосу своего святого покровителя, но на третий раз не решилась его ослушаться. Думайте об этом что хотите, но я считаю, что выполнила свой долг.
   Появление Денизы сначала испугало старушку, но, заметив ее смирение, искренность и кротость, мадам де Валанжи успокоилась. К тому же видения кормилицы подтверждали ее неясные сны и упрямые надежды. Мадам де Валанжи столько молилась, столько раздала милостыни, столько раз участвовала в церковных процессиях, столько заплатила за службы, что ей нельзя было сомневаться в милости Божией. Галлюцинации Денизы она приняла за откровения; старушке хотелось знать, в каком виде являлся кормилице ее святой покровитель, сколько ему лет на вид, как он был одет, какие слова произнес. Дениза была наивной женщиной; ей не хватало воображения. Она не хотела, да и не могла что-либо придумать. Она увидела человека, которого приняла за своего покровителя, услышала слова, сулившие возвращение ребенка, а больше ничего не знала.
   Мадам де Валанжи попросила своего врача и своего кюре осмотреть и расспросить Денизу. Врач сказал, что рассудок кормилицы в порядке. Кюре заявил, что душа Денизы чиста и все, что она говорит, правда. Из этого старушка заключила, что видение было настоящим, а обещание подлинным. Она оставила Денизу у себя и возобновила поиски внучки, как будто та пропала совсем недавно.
   Это необъяснимое происшествие когда-то наделало в наших краях много шума, но о нем постепенно забыли, и вдруг прошел слух, что внучка мадам де Валанжи нашлась – так же таинственно, как когда-то пропала. Друзья, родственники, зеваки прибежали, чтобы убедиться в этом; они подозревали, что их обманывают, и тем не менее согласны были быть обманутыми. Дениза встречала всех весьма восторженно; она громко восклицала о чуде и сердилась, если кто-то отказывался в него верить. Однако мадам де Валанжи была настроена иначе. Она заявила, что в помощи Провидения нет ничего сверхъестественного и ее дорогую малышку, живую и здоровую, вернули добрые люди, которые ее нашли. Людям хотелось взглянуть на девочку, но мадам де Валанжи не стала ее показывать, заявив, что малышка очень устала после путешествия и взволнована непривычной обстановкой, и в конце концов все разошлись. Одни были уверены, что мадам де Валанжи говорит правду, другие – что у нее есть причины, для того чтобы распустить этот ни на чем не основанный слух.
   Лишь двум самым близким друзьям семьи, врачу и адвокату, позволено было на мгновение увидеть Люсьену. Вот что рассказала им мадам де Валанжи.
   Одна особа, имя которой старушка не назвала и даже не уточнила, какого она пола, попросила мадам де Валанжи спуститься в Зеленый зал – место в парке, расположенное в овраге ниже замка. Там ее заставили поклясться, что она не произнесет ни единого слова, которое могло бы вывести на след виновных. На этих условиях ей пообещали вернуть внучку и предъявить доказательства того, что это действительно Люсьена. Мадам де Валанжи поклялась на Евангелии. После этого ей рассказали нечто такое, после чего у старушки не осталось ни малейшего сомнения в том, что речь действительно идет о ее внучке. Следующей ночью на то же самое место под названием Зеленый зал привели девочку, не пожелав принять какое-либо вознаграждение за то, что заботились о ней четыре года, а также за путешествие, которое пришлось совершить, чтобы доставить малышку сюда. Вот почему никому не следовало задавать мадам де Валанжи ненужных вопросов, а также надеяться на то, что она когда-нибудь нарушит свою клятву. Кроме того, старушка заявила, что, поскольку ее внучка говорит сейчас на иностранном языке, по которому можно догадаться о месте, где она жила, Люсьена выйдет на люди, только когда забудет его.
   Адвокат, господин Бартез, сказал мадам де Валанжи, что предосторожности, которые ее заставили соблюсти, могут стать серьезным препятствием в будущем, когда придется оформлять документы девочки, разве что можно будет предоставить неопровержимые доказательства ее личности.
   – Я предъявлю эти доказательства, – ответила мадам де Валанжи. – Я располагаю достаточным их количеством, чтобы не иметь ни в чем сомнений. Те же доказательства, которые может потребовать закон, появятся в нужное время и в нужном месте. Я разрешаю говорить вам, что вы видели мою внучку, и прошу добавлять, что я в здравом уме и не приписываю ее возвращение чуду, что меня не обманывают и не используют в своих целях, наконец, что я знаю: это действительно Люсьена, и докажу это со временем. Люди должны понять: я не могу и не хочу раскрывать секрет невинной особы, которая дорожит виновными и не желает выдавать их правосудию.


   III

   Вот все, что мне известно об обстоятельствах, сопровождавших мое вторичное появление в этом мире, ведь тем снова найденным ребенком была я. Теперь я стану говорить от своего имени и попытаюсь воспроизвести свои самые ранние воспоминания.
   Наиболее отчетливое из них – это белое платье, вероятно, первое, которое я надела, и шляпка с розовыми лентами и цветами, венчавшая мои вьющиеся волосы. Вид этой одежды вскружил мне голову, но сейчас я не могу сказать, где это происходило, кроме того, что это было под открытым небом теплой лунной ночью. На меня надели пальтецо и отнесли меня в ущелье. Мне кажется, что нес меня мужчина, и я знаю, что рядом со мной шла женщина; я называла ее мамой, а она меня – дочкой.
   Дальше перед моими глазами все плывет. Кажется, меня забрали и увели две другие, незнакомые мне женщины, и, несмотря на мои крики, отчаяние и сопротивление, мать, которую я звала, не пришла мне на помощь. Полагаю, это было моим первым горем, и думаю, что оно было ужасным, ибо до сих пор не могу определить ни продолжительности, ни обстоятельств этого происшествия. Мне кажется, что я умерла на время, хоть мне и говорили, что я даже не была больна; однако я считаю, что в моей душе что-то погибло и мои чувства и мысли как бы замерли. Итак, то, что я поведаю вам об этом первом периоде, известно мне с чужих слов, и я могу ссылаться лишь на них.
   Бабушка и кормилица – меня вернули именно им – несколько недель не могли добиться от меня ни одного слова по-французски. Этот язык был мне непривычен, хоть меня и учили ему немного, поскольку я его понимала, а легкость, с которой я вновь овладела им, когда прошла моя тоска, доказывала, что я слышала его почти так же часто, как и другой язык или диалект, которым предпочитала пользоваться вначале. Считалось, что это всего лишь мой каприз; даже гораздо позже я упрямо не желала отвечать ни слова многочисленным посетителям, которые приходили полюбоваться на меня, как на диковинку; как правило, это были моряки или путешественники, и они задавали мне вопросы на всех известных языках. После того как стало понятно, что такая докучливость лишь увеличивает мое сопротивление, меня оставили в покое, и бабушка приняла мудрое решение: больше не баловать меня лаской и не предупреждать все мои желания.
   Однажды, когда меня повели гулять в Зеленый зал, я, видимо вспомнив о своей матери, снова подняла крик. После этого случая меня очень долго туда не водили. Мне позволяли играть в одиночестве в террасном саду, под наблюдением бабушки, которая вышивала, сидя в гостиной на первом этаже и притворяясь, будто вовсе на меня не смотрит. Бедняжка Дениза, которая обожала меня и которую я терпеть не могла, молча приносила мне сладости и оставляла их на ступеньках сада или на краю альпийской горки, внизу которой протекал ручеек. Я ничего не хотела брать из рук кормилицы и, прежде чем схватить лакомства, убеждалась в том, что на меня никто не смотрит. Я ни с кем не здоровалась, никого не благодарила. Я пряталась, чтобы поиграть со своей куклой, которая вызывала у меня восхищение, это я прекрасно помню; но как только кто-нибудь глядел на меня, я клала ее на землю, поворачивалась лицом к стене и стояла неподвижно, пока докучный наблюдатель не удалялся. Теперь я смутно догадываюсь, что вела себя столь грубо, потому что страдала. Может быть, мою душу терзали упреки, которых я не умела высказать? Вероятно, особенно меня ранило предательство той, кого я про себя называла матерью; возможно, я даже жаловалась на это: мне сказали, что иногда я говорила сама с собой на языке, которого никто не понимал.
   – Если бы не это, – призналась мне позже кормилица, – мы бы подумали, что вы немая.
   Возможно также, что я дичилась бабушки, наряд и прическа которой казались мне невиданным зрелищем. Прежде я, должно быть, росла в бедности, потому что роскошь, которая меня окружала, вызывала у меня изумление, смешанное со страхом.
   Кажется, всех очень беспокоила моя угрюмость, которая длилась дольше, чем можно было бы ожидать от ребенка моего возраста. Кажется также, что переход от ожесточения к более благодушному настроению происходил довольно медленно. И вот наконец в один прекрасный день меня, которой дали столько тепла и уделили столько терпения, сочли очаровательной. Не могу сказать с уверенностью, сколько мне тогда было лет, но к тому времени я совершенно забыла иностранный язык, свою неизвестную мать и фантастическую страну, в которой провела раннее детство.
   Однако мимолетные образы все еще появлялись передо мной, и их я помню. Однажды меня привели на берег моря, которое было хорошо видно из нашего дома, хоть и находилось в пяти лье от него, ниже в долине. Издали я всегда смотрела на него равнодушно, но когда оказалась на берегу и увидела, как большие волны разбиваются о камни – море в этот день было неспокойным, – меня охватила безумная радость. Я не только не боялась пенных волн, мне хотелось побежать вслед за ними. Я собирала ракушки, которые нравились мне больше, чем все мои игрушки, и заботливо несла их домой. Мне казалось, что я нашла что-то такое, что принадлежало только мне и что я давным-давно потеряла. Вид рыбачьих лодок тоже вызвал у меня видения из прошлого. Дениза, которая выполняла все мои прихоти, согласилась сесть со мной в рыбачью шлюпку. Сети, рыба, раскачивание лодки на волнах опьяняли меня. Вместо того чтобы держаться робко или же высокомерно, как я до сих пор вела себя в присутствии незнакомцев, я играла и смеялась вместе с рыбаками, как будто это были мои старые знакомые. Когда пришло время уходить, я расплакалась самым глупым образом. Дениза, отведя меня к бабушке, сказала ей, что уверена: я воспитывалась с рыбаками. Казалось, соленая вода знакома мне так же хорошо, как маленькой чайке.
   И тогда моя бабушка, которая пообещала не искать моих похитителей, но отнюдь не отказалась от попыток узнать о моей прежней жизни – увы! у меня уже была прежняя жизнь! – задала мне множество вопросов, на которые я не смогла ответить. Я ведь уже ничего не помнила, но поскольку бабушка часто к этому возвращалась (особенно когда Денизы, которой она запретила меня расспрашивать, не было рядом), у меня начали появляться о себе такие мысли, которые, конечно же, никогда не пришли бы в голову другим детям. Я думала, что не такая, как все, ведь вместо того, чтобы рассказать мне, кто я и кем была раньше, меня просили открыть эту тайну. Я выдумывала разные истории о себе, а поскольку Дениза рассказывала мне перед сном множество благочестивых легенд вперемежку с волшебными сказками, мое бедное воображение неистово работало. Однажды я уверила себя, что явилась из фантастического мира, и совершенно серьезно заявила бабушке, что сначала была маленькой серебряной рыбкой и большая птица унесла меня на верхушку дерева. Там мне явился ангел, который научил меня летать в облаках, но злая фея сбросила меня в Зеленый зал, где волк хотел меня съесть, а я пряталась под большим камнем до тех пор, пока Дениза не пришла за мной и не надела на меня красивое белое платье.
   Бабушка, понимая, что я несу вздор, испугалась, как бы я не сошла с ума. Она сказала, что я лгу, а поскольку я продолжала настаивать на своем, поклялась, что все это мне приснилось, и перестала меня расспрашивать. Болезнь эта не была тяжелой, но я не смогла от нее избавиться. Я была не лгуньей, а выдумщицей. Реальность не удовлетворяла меня, в мечтаниях я искала нечто более странное и привлекательное. Такой я и осталась, и это послужило причиной моих несчастий, а может, стало источником сил.


   IV

   Думаю, мне было лет семь или восемь, когда я познакомилась с мсье Фрюмансом Костелем. Ему тогда было девятнадцать или двадцать. Это был сирота, племянник нашего приходского кюре. Странным приходом была эта деревня Помме!.. Но, упомянув о Фрюмансе, я не могу не описать места, где отыскала его бабушка, чтобы доверить ему мое воспитание, ибо хотя особа, для которой я пишу эти строки, хорошо знает мою родину – Прованс, мне не удалось бы рассказать ни об одном событии, не поместив его в определенные рамки.
   Немногочисленные деревушки в наших горах традиционно считаются остатками древнеримских колоний, впоследствии захваченных, разграбленных и занятых сарацинами, у которых позднее их отобрали местные жители. Что же это за местные жители? Трудно представить, чтобы в этих диких убежищах, затерянных среди бесплодных оврагов, мог обитать кто-нибудь, кроме колонистов-авантюристов или пиратов, утомленных грабежами. Говорят, однако, что эти места, сегодня столь пустынные, приносили большие доходы в те времена, когда драгоценные насекомые, дающие пурпур, жили в листве карликового дуба, который ботаники называют кермесовым. Что стало с пурпуром? С насекомыми? Что случилось с великолепием наших берегов? Земли, которые мы обрабатываем, в основном представляют собой узкие, разделенные на части потоками плодородные участки, пересыхающими на три четверти года, и скудные плантации оливковых деревьев, расположенные на нижних горных террасах. Долина Дарденны, где круглый год есть вода – это оазис в пустыне, а окружающая ее местность – хаос живописных скал и горных карнизов, плоских, каменистых, на которые больно смотреть и по которым трудно ходить. Неподалеку от нашего прихода все-таки есть кое-какая растительность и красивые холмы. Округлая вершина горы, возвышающаяся над ними, покрыта тонким слоем зелени; в мае она очаровательна, но к июлю полностью выгорает на солнце. Есть там также источник и ручеек, впадающий в Дарденну. Деревня состоит из пяти десятков домов, разбросанных по крутому склону холма, и маленькой церкви; кюре в ней и был мсье Костель, дядя Фрюманса.
   Никогда не забуду первой встречи с этим кюре. Поскольку деревня была расположена на склоне ущелья прямо напротив нас, а чтобы пересечь Дарденну по скалам и подняться с другой стороны холма, нужны были не такие ноги, как у моей бабушки, нам пришлось бы сделать большой круг, чтобы добраться туда в карете, и даже тогда дорога была бы очень трудной. Поэтому бабушка добилась, чтобы мессу проводили в маленькой часовне Белломбра. Кюре из Помме, отслужив короткую мессу перед своими прихожанами, ловко спускался по крутому склону, пересекал маленькие тропинки в долине, а после, с позволения своего епископа проведя у нас вторую небольшую мессу, садился за стол и моя бабушка и Дениза, которые очень о нем заботились и к тому же вручали ему небольшую плату за эту дружескую услугу, кормили мсье Костеля великолепным обедом.
   Этот славный кюре был прекрасный ходок и прекрасный едок. Он был высокого роста, сухопарый, желтый и очень неряшливый, но образованный и остроумный – а также бедный и голодный. Думаю, больше всего ему недоставало религиозного пыла, ведь он никогда не говорил о божественном, если только не служил мессу. Да и не следовало разговаривать с мсье Костелем за столом, ибо у нас он, безусловно, наедался на неделю вперед.
   Однажды кюре сообщил нам, что вследствие несчастного случая вынужден оставаться дома и не сможет отслужить у нас мессу. То был, хоть мсье Костель еще и не знал этого тогда, первый приступ подагры. Бабушка заявила, что мы не подвергнемся вечному проклятию, если один раз пропустим мессу, но Дениза, которая была более набожной, попросила у нее разрешения отвести меня в Помме. Я была уже достаточно взрослой, чтобы совершать продолжительные прогулки, и достаточно ловкой, чтобы перепрыгивать с камня на камень. Все забывается, и моя бабушка запамятовала, что Дениза уже потеряла меня однажды и после этого случая не всегда была в здравом рассудке.
   И вот мы бредем по полям и лугам. Было лето. Широкое русло Дарденны превратилось в мелкие лужицы и узкие дрожащие ручейки. Мы легко смогли перейти ее в первом же выбранном наугад месте, не замочив обуви; потом мы проследовали между оливковыми деревьями, между соснами, по ухабистым дорогам и наконец, в полном здравии, оказались на маленькой отлогой площадке и подошли к полуразрушенной церкви нашего прихода.
   Проделав пешком весь этот путь, считавшийся весьма утомительным, я была вне себя от радости и гордости, но при виде деревни вдруг испытала огромное удивление и безотчетный страх. Половина домов оказалась разрушенной, а остальные строения были заперты, и уже давно. Виноградная лоза и плющ обвили окна и двери, и для того, чтобы войти в эти дома, пришлось бы обрезать эти растения серпом. На улице не было ни телег, ни животных, ни людей.
   Когда я сказала об этом Денизе, она ответила, что это заброшенная деревня – в ней осталось всего пять жителей, вместе с мэром, кюре и полевым сторожем. А поскольку в тот день мэр был в Тулоне, а полевой сторож заболел, кюре служил мессу один в пустой церкви. Впрочем, сказав «один», я ошиблась: ему прислуживал дьякон, высокий парень, такой же сухопарый и желтый, как и кюре; это был не кто иной, как мсье Фрюманс Костель, его племянник.
   Пустая церковь и заброшенная деревня произвели на меня большое впечатление, а поскольку я не была набожной (в отличие от Денизы, которая была слишком уж религиозна и из-за этого частенько меня раздражала), то во время мессы непрерывно размышляла о романтических или ужасных событиях, в результате которых, вероятно, Помме осталась без жителей. Может быть, эту местность опустошила чума, свирепствовавшая когда-то в наших краях? Мне говорили об этом, но я имела весьма смутное представление о датах. А вдруг всему причиной волки, воры или проклятие какой-нибудь колдуньи? Мой мозг работал так усердно, что я испугалась, и мои глаза стали искать на пороге церкви какое-нибудь чудище. Высокая трава, черные гирлянды сассапарили, свисавшие с выщербленной аркады, слегка шевелились на ветру, вызывая у меня дрожь.
   К счастью, месса длилась недолго. Вскоре кюре отвел нас к себе домой, и я испытала одновременно разочарование и облегчение, когда он сказал мне, что со времен сарацин эту деревню не захватывали, не грабили, не жгли, что люди не были убиты нападавшими или съедены волками. Она опустела потому, что местность становилась все менее плодородной, а пути сообщения были в плохом состоянии, и молодежь переселилась на берег моря, где, со вздохом говорил кюре, есть работа для всех. Старики со временем умерли. Небольшое количество плодородных земель, принадлежавших отсутствующим, взял в аренду пятый житель, честный крестьянин-вдовец, который вместе с мэром, кюре, Фрюмансом и полевым сторожем составлял теперь население этой деревни. Это была не единственная деревня в этих краях, покинутая обитателями. Высоко в горах были даже целые старые города, жители которых спустились к морю или поселились в долинах.
   Дом священника находился в ужасном состоянии, и я смутно припомнила жалкие убежища из своего полузабытого детства. Мне почудилось, будто я не впервые в этом доме. Возможно, моя приемная мать, приведя меня в Белломбр, нашла себе здесь временное убежище?


   V

   У кюре не было прислуги, ее обязанности исполнял его племянник, и делал это очень плохо: бедный дом священника напоминал трущобы. Нас захотели угостить завтраком, и за яйцами не пришлось далеко ходить, ведь куры неслись прямо на кроватях. Фрюманс из кожи вон лез, пытаясь найти еще что-нибудь съестное, но Дениза успокоила его, раскрыв корзинку с провизией, которую принесла с собой. Я ужасно проголодалась и очень боялась, как бы кюре не позаимствовал часть моего обеда (причем я знала, что часть эта будет не маленькой), однако, хотя Дениза предложила ему поесть, он скромно отказался. Все-таки я никак не могла успокоиться, глядя на то, как его верзила племянник, похожий на призрак, вытаскивает из корзинки нашу еду и вертится вокруг нас с голодным видом. Мне были еще неведомы гордость и сдержанность этого человека.
   Несмотря на то что Дениза почитала особ духовного звания, она любила чистоту и заявила, что я привыкла есть на свежем воздухе. Мы отправились завтракать на уступ скалы, который считали здесь приходским садом. Там в тени ююбы росла скудная травка… Вскоре, однако, дождь заставил нас вернуться в церковь. Разразилась ужасная гроза, и мы не могли вернуться домой, пока она не закончится. Добрый кюре волновался о том, как мы будем идти в Белломбр сразу после ливня, ведь тропа станет труднопроходимой, а Дарденна опасной. Он сильно хромал и не мог нас проводить, поэтому поручил это племяннику.
   Все было хорошо, до тех пор пока мы не начали переходить через поток, который, хоть и не выглядел слишком уж опасным, намочил камни, из-за чего они сделались очень скользкими. Фрюманс вызвался перенести меня на руках, но я чувствовала себя маленькой принцессой, а его черный воскресный наряд был таким грязным, а темная шевелюра – даже в воскресенье – такой всклокоченной, что этот человек вызывал у меня непреодолимое отвращение. Я отклонила его предложение, выказав больше ужаса, чем вежливости, и, взяв Денизу за руку, рискнула ступить на камни, по которым с шумом начинала стекать вода. Когда мы дошли до середины, мне показалось, что Дениза дрожит. Я вообразила, что у нее началось головокружение и она ведет меня не туда, куда следует, и, изо всех сил потянув служанку в противоположную сторону, чуть было не свалила ее в воду.
   – Ну что вы? Не ссорьтесь, идите вперед! – закричал Фрюманс, следовавший за нами.
   Его слова заставили меня посмотреть вверх по течению реки. Она расширилась, помутнела и гнала перед собой клочья желтой пены, которые грозили вот-вот нас настигнуть. Дениза потеряла голову от страха и стала искать меня справа, в то время как я была слева, а я уж и не знаю, что делала. Я была очень испугана, но не хотела этого показать. Возможно, нам грозила опасность, когда Фрюманс торопливо протиснулся между нами и схватил Денизу за руку, а меня поднял как перышко и посадил себе на плечо, как будто я была маленькой обезьянкой. Таким образом он вывел нас на берег, подталкивая и подгоняя мою растерянную кормилицу и почти не обращая внимания на мою досаду, вызванную тем, что меня несут, как малое дитя, а я ведь считала себя уже взрослой.
   Я была весьма неблагодарной. Бедного юношу, пытавшегося уберечь меня и Денизу, окатило волной; он промок до колен и был забрызган до пояса речным илом. Но Фрюманс не обратил на это внимания: он был в восторге от того, что ни одна капля грязи не попала на мое розовое платьице, и продолжал нести меня до самого замка, твердя, что я устала. Я была в ярости, но не решалась сопротивляться, ведь, соскользнув на землю, я испачкала бы свое розовое платье о его мокрую одежду. В эту минуту я ненавидела Фрюманса, и если бы не отвращение, которое внушала мне его кудрявая шевелюра, я бы с радостью вырвала у него клок волос. Вот как я познакомилась с человеком, который стал впоследствии лучшим другом моей юности.
   Мы встретили людей, вышедших нам навстречу. Бабушка была очень обеспокоена; она ждала нас возле террасы. Дениза, весьма любившая преувеличения, представила своей хозяйке Фрюманса как образец преданности и сказала, что он спас нас от верной смерти. Бабушка встретила племянника кюре с отменным гостеприимством: она распорядилась, чтобы гостя уложили в постель с горячей грелкой и принесли ему горячего вина. Фрюманс, смеясь, поблагодарил ее, высушил одежду у кухонного очага и вернулся, чтобы попрощаться с нами, но было время обеда и мы не захотели отпускать юношу голодным. Его пришлось долго уговаривать. Наконец наш гость сдался, и оказалось, что он, в отличие от дяди, весьма умерен в еде.
   Не будучи робким, Фрюманс вел себя довольно сдержанно, и навязчивое внимание Денизы его, видимо, раздражало. Когда во время десерта мы с бабушкой остались с гостем наедине, он стал отвечать на наши вопросы несколько подробнее. Бабушка расспрашивала его с такой мягкостью и добротой, что Фрюманс решился наконец рассказать о себе.
   – Вы оказываете мне большую честь, – сказал он ей, – называя меня «мсье Костель». На самом деле я не родственник вашего доброго кюре. Я найденыш, да, в прямом смысле этого слова: он нашел меня на пороге своего дома. Мсье Костель окрестил меня и отдал кормилице. Он воспитал меня. Он называет меня приемным племянником и хочет, чтобы я носил его имя: говорит, это единственное, что он может мне оставить в этом мире.
   – Вот, – сказала бабушка, – прекрасный поступок, который кюре, этот достойный человек, скрывал от меня.
   – Тем более прекрасный, – подхватил Фрюманс, – что ему пришлось за это дорого заплатить.
   Поскольку далее наш гость пустился в такие подробности, которых мне не следовало понимать, бабушка попросила меня пойти сорвать несколько крупных ягод клубники, которую Дениза забыла подать к столу, и пока я была в саду, Фрюманс рассказал о том, что я узнала позднее. В то время, когда Фрюманс был найден кюре, у того недалеко от Пьерфе был не такой уж маленький приход. После появления подкидыша у его дверей никто и не думал подозревать что-то плохое или сомневаться в том, что мсье Костель приютил малыша исключительно из милосердия. Все знали о высокой нравственности кюре, да и ни одна сельская девушка не вызывала в то время подозрений. Прошло несколько лет, и на мсье Костеля пожаловалась старая ханжа из его прихода – мол, он толкует Евангелие, как протестант или атеист. «Это отъявленный галликанец [5 - Галликанство – религиозно-политическое течение, сторонники которого добивались автономии французской католической церкви. (Примеч. ред.)]. Он чаще читает газеты, чем произносит проповеди, хвастается тем, что он более эллинист, чем христианин, ну и, наконец, приютил ребенка, отец и мать которого неизвестны. Все это доказывает, что мсье Костель – человек весьма сомнительный».
   Епископ не оставил этот донос без внимания. Он вызвал к себе мсье Костеля и, обещая быть снисходительным, призвал его признать свои ошибки. Кюре был очень гордым человеком, несколько порывистым и, к несчастью для себя, никудышным дипломатом. Он отвечал епископу чересчур откровенно и высокомерно. Мсье Костеля подвергли опале, выслав в эту жалкую деревушку Помме, где доходов не было вовсе и царила нищета.
   Собирая клубнику, я думала о том, что рассказал Фрюманс в моем присутствии. Я еще не понимала, что имеют в виду, когда говорят о найденыше, но поскольку мне было известно, что я сама была найдена в Зеленом зале, я подумала, что Фрюманс, как и я, жил какое-то время таинственной, сверхъестественной жизнью. Это несколько возвысило его в моих глазах, и мне захотелось услышать, о чем он рассказывает моей бабушке. Я была уверена, что Фрюманс говорит о феях и духах.
   Когда я принесла клубнику, он повествовал о серьезных занятиях, к которым мсье Костель приучил его в затерянной деревушке, и бабушка широко раскрыла глаза от удивления, узнав, что дядя и племянник совершенно счастливы благодаря книгам и учебе, которая полностью поглощала их внимание и делала неуязвимыми к тяготам нищеты и страху уединения.
   – Но как же так вышло, – вопрошала она, – что вы, судя по всему, такой образованный и трудолюбивый человек, не стали искать занятия, которое позволило бы вам немного облегчить жизнь бедного дорогого кюре?
   – Я несколько раз пытался давать уроки в городе, – ответил Фрюманс, – но он слишком далеко. Я терял целый день на дорогу, ну и к тому же… был недостаточно хорошо одет. Человеку, на лбу у которого написано «нищета», почти ничего не платят. Я попытался устроиться учителем в колледже, но мне пришлось оставить своего бедного дядюшку одного в горах, а через месяц, навестив его, я увидел, что он сдал и сильно страдает от одиночества, и испугался, что он заболеет. Дядюшка нанял служанку, с которой не мог найти общий язык. Праздность женщины, которой не с кем поговорить, становится несчастьем для ученого человека, который не любит пустой болтовни. Мсье Костеля мало заботило то, как ведется домашнее хозяйство. Он так привык довольствоваться малым! Мое отсутствие оказалось для него гораздо более тягостным, чем та польза, которую приносил мой скромный заработок. Однажды дядя откровенно сказал мне об этом, и я решил больше с ним не расставаться. Я прислуживаю ему во время мессы (что позволяет мсье Костелю обходиться без дьякона), ухаживаю за козой и курами, с грехом пополам чиню его обувь, а один старый матрос даже научил меня штопать рукава. Что поделаешь? Мы кое-как сводим концы с концами; бедность не так ужасна, как ее себе представляют!.. Однако я злоупотребил терпением, с которым вы меня слушаете, сударыня; я должен вернуться к своему дорогому дядюшке, который, если я запоздаю, будет беспокоиться обо мне точно так же, как вы беспокоились о своей внучке.
   С этими словами добрый малый взял свою ужасную шляпу, которую перед этим скромно положил на пол в углу, и вышел, попрощавшись со мной, как с взрослой, что еще больше примирило меня с ним.
   – Идите по дороге на мельницы! – крикнула юноше бабушка с террасы. – Не переходите реку вброд! Я вижу отсюда, что вода сильно поднялась.
   – Ну что со мной случится? – ответил он ей с улыбкой. – Пройти можно везде!
   Фрюманс словно хотел сказать, что он слишком незначительная особа и реке вряд ли захочется его утопить.
   Я была настолько жестока, что заметила вслух, что ему не мешало бы принять ванну.
   – Дитя мое, – сердито сказала мне бабушка, – легче отмыть человека от грязи, чем очистить злую душу!
   – А что, разве у меня злая душа? – спросила я озадаченно.
   – Нет, боже упаси! – ответила бабушка. – Но, сами того не понимая, вы произнесли жестокие слова. Сегодня утром этот юноша вас спас. Вам не кажется, что, возвращаясь домой, он рискует жизнью?
   – Но зачем же он это делает, бабушка? Он вполне мог бы остаться здесь до завтра.
   – Тогда бы кюре всю ночь волновался, а вы же видите, что мсье Фрюманс любит своего дядю больше жизни.
   Я понимала, что бабушка преподала мне урок. Она никогда открыто не поучала меня, и я догадалась, что она хотела мне сказать. Но для Денизы я была кумиром и, избалованная ею, иногда пыталась противиться бабушкиным наставлениям. Возможно, из-за этого я выглядела неблагодарной, хоть и не была испорченной. Возможно также, что еще в детстве я узнала, что такое страдания, и вследствие этого в моем характере появилась некая раздражительность, в чем я не отдавала себе отчета.
   В следующее воскресенье кюре снова появился у нас и бабушка стала упрекать его за то, что он не привел с собой племянника.
   – Мсье Фрюманс помогал бы вам во время мессы гораздо лучше, чем мой садовник, – сказала она, – и к тому же нам было бы приятно с ним повидаться. Он нам очень понравился.
   Кюре ответил, что его племянник находится недалеко отсюда: видя, что его дядюшка все еще немного хромает, славный юноша решил проводить его до брода, но слишком застенчив, чтобы явиться в замок, не будучи приглашенным.
   – Нужно послать за ним! – воскликнула бабушка. – Я поручу это Мишелю.
   И добавила, многозначительно глядя на меня:
   – Мсье Фрюманс прекрасно вел себя с моей внучкой, а Люсьену нельзя назвать неблагодарной.
   Я разгадала упрек и более из гордости, чем по доброте душевной, попросила разрешения пойти вместе с Мишелем, чтобы передать мсье Фрюмансу бабушкино приглашение.
   – Да, девочка моя, это будет правильно, – сказала бабушка, целуя меня. – Ступайте. Мы не будем садиться за стол – подождем мсье Фрюманса; господин же кюре получит аванс, ведь он, наверное, очень голоден.
   Я ушла со слугой. В пятидесяти шагах от дома мы увидели мсье Фрюманса – он удил рыбу, держа на коленях книгу. Племянник кюре снял пиджак и сидел в порванной белой рубахе. Однако в таком одеянии он показался мне менее отвратительным, чем когда на нем был пиджак с грязным воротом, и я исполнила поручение бабушки довольно любезно. Сначала казалось, будто Фрюманс недоволен тем, что его побеспокоили, но, зная, что его ждут, он отдал Мишелю пойманных рыбешек и протянул мне руку, собираясь подняться в замок. Эта рука, которой он только что брал рыбу, мне вовсе не нравилась. Я ответила, что мне не нужна помощь, и, чтобы доказать это, побежала вперед резво, как козленок.
   Поскольку время от времени я оборачивалась, чтобы убедиться в том, что Фрюманс идет за мной, я каждый раз встречала его взгляд, устремленный на меня с наивным восхищением, а затем услышала, как он говорит слуге:
   – Что за ребенок! Никогда не видел более красивой и очаровательной особы.
   Бедняга Фрюманс! Мне он казался уродливым и противным, и я с трудом скрывала это от него, в то время как я сама казалась ему милейшим созданием на земле!
   Не знаю, благородство ли его сердца заставило меня покраснеть, а может быть, мне польстило восхищение, которое я внушала Фрюмансу, но мне вдруг стало казаться, что он вовсе не животное, и, может быть, инстинктивно, я демонстрировала ему легкость своего бега и грациозность движений. Теперь я могу признаться в этом без стыда. Позже я поняла: все дети слегка кривляки; они упиваются похвалами, как дикари.


   VI

   Во время моего отсутствия кюре, отдавая должное авансу в виде обеда, расхваливал перед бабушкой благородство и прочие редкие качества своего приемного племянника. По его словам, Фрюманс был кладезем премудрости, ангелом скромности и самоотверженности. Намного позже я поняла, что кюре ничуть не преувеличивал. Моя бабушка, воплощение милосердия и заботливости, вознамерилась помочь Фрюмансу найти способ употреблять свободное время для улучшения жизни его дядюшки, но мсье Костель стал умолять ее ничего не предпринимать.
   – Даже не говорите о том, чтобы нас разлучить, – сказал он ей. – Мы с Фрюмансом счастливы в нашем нынешнем положении. Бедность беспокоила меня настолько, что я начал думать: настанет день, и этого ребенка придется куда-нибудь пристроить, иначе он может ступить на скользкий путь. Ну так вот, это время так и не наступило. Фрюмансу уже двадцать лет, и он ни разу не скучал в моем обществе, а значит, ему не приходили в голову дурные мысли. Он мудр, как философ, и чист, как родник; у него отличное здоровье, и он легко ко всему привыкает. Моего жалованья вполне хватает для нас двоих, а поскольку – уж не знаю, прав я или нет, – я не одобряю, когда духовное лицо требует оплаты за свою службу, меня не беспокоит, что доход от моего прихода равен нулю. Фрюманс все же кое-что зарабатывает. Он неплохо разбирается в сельском хозяйстве, и мэтр Пашукен время от времени нанимает его на поденную работу – подрезать оливковые деревья и собирать урожай.
   Мэтр Пашукен был пятым обитателем Помме, человеком, который арендовал земли отсутствующих обитателей деревни.
   Бабушка, узнав о Фрюмансе так много нового, принялась подыскивать для него менее утомительную работу, которая не разлучала бы его с дядей, но все, что она предлагала в это и следующие воскресенья, было отвергнуто двумя отшельниками. Из гордости или беспечности они всегда находили предлог не менять своего положения. Моя бабушка жалела, что не столь богата, чтобы позволить себе роскошь иметь собственного духовника, иначе забрала бы к себе дядюшку, а в придачу и племянника. Когда она говорила о том, как огорчена по этому поводу, в присутствии Денизы, та качала головой. Мало-помалу наша служанка обнаружила (или же ей так показалось), что Костели не слишком набожны. Она была чересчур невежественна, для того чтобы с ними спорить, но чувствовала, что ее любовь к чудесам не поощряется кюре и вызывает смех у Фрюманса.
   Бабушка очень хорошо относилась к Денизе и подчеркивала свое к ней уважение, но у них были разногласия в вопросах религии. Хоть одна и та же вера объединяла их у подножия одного и того же алтаря, различное толкование религии толкало их в противоположные стороны. Бабушка не хотела, чтобы духовные особы, не ограничиваясь отправлением культа, по любому поводу вмешивались в общественную жизнь. Дениза, все больше впадавшая в мистицизм, не соглашалась с тем, что можно быть честным и приносить пользу в этом мире, не трудясь прежде всего на благо Церкви. В ее понимании это означало посвящать все свое время украшению часовен и обряжению Мадонн. Дениза со страстью относилась к этому и, сама того не ведая, постепенно становилась идолопоклонницей. Вначале бабушка опасалась, что служанка собьет меня с толку, а позже стала бояться, как бы вследствие презрения к суетной мелочности этой бедной женщины я не потеряла веру, но затем успокоилась, видя, что я слушаю и люблю лишь ее одну. Забыв свою неизвестную приемную мать, я безраздельно полюбила бабушку и всегда ей подчинялась.
   Я опускаю период, во время которого ничего особенного не происходило, вплоть до начала моего обучения. Мне позволяли жить так, как я хочу, поскольку это посоветовал врач. Когда меня возвратили бабушке, я была, как говорят, маленького роста, но крепкой и хорошо сложенной, однако перемена образа жизни или же климат сделали меня более хрупкой. Поэтому в первый год после возвращения меня не стали учить читать. А когда позже мне показали буквы, обнаружилось, что я бегло читаю, хотя, то ли из лени, то ли из хитрости, ни разу этим не похвасталась.
   Причиной моего замедленного развития во многом стала местность, в которой мы жили. Это была настоящая пустыня. У нас не было близких соседей, новости из Тулона приходили к нам уже устаревшими, и моя бабушка настолько привыкла жить с отставанием от общего ритма, что испугалась бы, если бы ее заставили интересоваться настоящим, которое для нее всегда было прошлым. Когда привыкаешь вот так пассивно воспринимать свершившиеся события, нет надобности их комментировать и никто не берет на себя труд как следует их понять, происшедшее принимают к сведению с фаталистическим равнодушием. В этот период некоторые кантоны на юге Франции были в этом смысле чем-то похожи на страны Востока.
   Даже окружающий пейзаж оказывал отупляющее влияние на рассудок. Долина Дарденны – один из редких оазисов в департаменте Вар, но люди, бывавшие в центральных и северных провинциях Франции, все равно считают его довольно сухим. Наш замок расположен в наиболее орошаемой и свежей части ущелья, но окружающие его голые горы с пепельными хребтами и вершинами из белого известняка обжигают взор и заставляют разум каменеть. Между тем это все-таки красивая местность, с резкими линиями, открытая солнцу, суровая, без изящества и шарма, но зато и без всякого кокетства, мелочности, манерности. Понятно, за что ее любили мавры: она как будто создана для этих суровых людей, не стремящихся к лучшему и живущих с осознанием незыблемости судьбы. Наши места также сравнивают с Иудеей, колыбелью учения, отвергающего земные наслаждения и ищущего на вершинах лишь мечту о бесконечности.
   Не сумею рассказать о своих первых впечатлениях. Я не могла их осознать, но отлично знаю, что из года в год Прованс оказывал на меня влияние, подавляющее интеллект, если можно так выразиться, и одновременно моя личность, пытаясь как-то реагировать на это, бушевала во мне, будто гроза без молний. Этим объясняется моя склонность к мечтательности и застой в том, что касается аналитических способностей.
   Белломбр – старинное владение маркизов, фамилии, сегодня уже угасшей. Муж моей бабушки, славный провансальский дворянин и уважаемый морской офицер, купил это поместье до Революции, и его вдова никогда более отсюда не выезжала. Она вышла замуж поздно и через несколько лет потеряла мужа. Бóльшую часть жизни она прожила в одиночестве, а поскольку сын оставил ее, когда ему было шестнадцать, она пятнадцать лет жила одна-одинешенька, а найдя меня, перенесла на меня всю свою привязанность. Привычка к одинокой жизни, беспечной и смиренной, способствовала ее стремлению к уединению, поэтому моя бабушка была не очень общительна. Хрупкое здоровье было еще одной причиной, по которой она не любила перемены мест, и, хотя сердце ее было чрезвычайно нежным и преданным, она устанавливала между собой и объектами своей любви невидимую границу. Бабушка говорила мало и в свои семьдесят лет поражала какой-то странной робостью. Почти не получив образования, подобно большинству дочерей аристократов своего времени и края, она избегала говорить на темы, по поводу которых побоялась бы высказать свое мнение, ну и, раз уж приходится быть откровенной, она считалась особой приятной, хорошо воспитанной, гостеприимной и мягкой, но абсолютно ничтожной. И это было чрезвычайно несправедливо, ведь ее суждения были здравыми, оценки деликатными и благородными, и даже разговор приятен, когда она чувствовала себя непринужденно. Отсутствие инициативы объяснялось ее болезненностью, инертным окружением, деспотизмом привычки, а вовсе не отсутствием талантов. Впрочем, даже если бы она способна была только любить, разве не было бы кощунством заявлять о ничтожности этой благородной души?
   Я должна была это высказать, раз и навсегда, для того, чтобы никто не удивлялся полной независимости, в которой я воспитывалась, и для того, чтобы терпимость моей бабушки не восприняли как моральную апатию. С ее стороны это было скорее хорошо обдуманным решением, а с возрастом стало необходимостью. Моя бабушка старалась жить как можно осторожнее, боялась ветра, жары, пыли, неприятностей нашего сурового климата, не особо нуждаясь в движении или же отчаявшись бороться с усталостью. Она тихонько жаловалась на свое состояние и ни за что на свете не хотела бы, чтобы я повторила ее судьбу. Бабушка тревожилась, если видела, что я спокойно сижу рядом с ней, и в любое время отправляла меня на свежий воздух, твердя, что солнце для детей – это и мать, и отец. Позже, из скромности упрекая себя в том, что не развивала свой интеллект, она стала подталкивать меня к развитию умственных способностей и радовалась, убеждаясь в том, что личность моя формируется гармонично. Правду сказать, я была очень избалована, но хочу подчеркнуть, что так и было задумано – это не было результатом небрежного воспитания.


   VII

   Жилище моей бабушки было как бы необходимым обрамлением ее милой личности. В этом прочном квадратном старом доме, в очертаниях которого не было ничего примечательного, среди суровых скал, высившихся над руслом Дарденны, владелица замка понемногу создала для себя оазис покоя, тишины и свежести. Она не захотела продать свои старые деревья флоту, этому безжалостному врагу тенистой листвы на побережье. Дом ее был окутан тенью, и следовало сто раз подумать, прежде чем срезать ветку, грозившую оказаться прямо в спальне. Кроме того, вокруг дома разрастались виноградные лозы, жимолость, дикие розы, бегонии и жасмин, привезенный с Азорских островов, стебли которого на итальянский манер обвивались вокруг опор, украшавших аллеи террасного сада; гирлянды переплетались повсюду на натянутой проволоке, так что весь террасный сад был покрыт цветами и листьями. Низкорослых растений здесь не было – их выращивали на склоне холма. Бабушка жила под этим зеленым сводом; она особенно любила экзотические кустарники, семена которых когда-то, давным-давно, привез ей муж из дальних странствий, например китайский смолосемянник, превратившийся в настоящее дерево, гладкий черный ствол которого выходил за пределы террасы и слегка закрывал окна в гостиной, мешая любоваться величественным и спокойным морем (приходилось выходить из дома, чтобы посмотреть на него). Смолосемянник был так красив, весной на нем было столько цветов, он давал такую густую тень, и к тому же дерево этой породы было такой редкостью во Франции, что было бы кощунством даже обрезать его ветви.
   Разумеется, террасный сад казался мне довольно тесным и ограничивающим движение. Мне больше нравилось ущелье Зеленого зала, в которое можно было спуститься через огород, когда вода стояла низко, но куда я любила проникать по узкому и опасному проходу между скалами, возвышавшимися над ним. Этот Зеленый зал представлял собой маленький амфитеатр, образованный остроконечными скалами, покрытыми растительностью. Дарденна ниспадала небольшими водопадами, прыгая по высоким каменным уступам, разбросанным с дикой грацией, затем успокаивалась, образуя маленькое озерцо, и снова текла, возобновляя шум и прыжки. Это было восхитительное место, но не следовало спать там во время грозы, ибо внезапный прилив мог отрезать путь с обеих сторон. Мне запрещали ходить туда без сопровождения, поэтому, как только я оставалась одна, я непременно отправлялась в это место.
   Ниже по течению реки, под нашим замком, стояла старая мельница, вода к которой поступала из канала, проведенного еще маврами и всегда содержавшегося в порядке; через него к нам шла вода из Дарденны. Благодаря ему поток у Зеленого зала всегда был полноводным. Соединяясь с ним, канал превращался в настоящую реку, воды которой заставляли работать другие мельницы, расположенные по дороге на Тулон. Ущелье, сильно наклоненное в сторону моря, спускалось к нему уступами, постепенно расширявшимися. У подножия длинной величественной горы Фарон, с того места, где был расположен наш замок, открывался вид на пространство, уходящее в невероятную глубину, окруженное высокими гордыми холмами и упирающееся в лазурную стену – Средиземное море.
   В расположенном вдали укреплении каждый час стреляли из пушки: шумный вход кораблей в порт, сигналы, гудки десятки раз отдавались эхом в горах. Дарденна тоже часто ревела, когда грозы сердили ее и заставляли спускаться по большим естественным лестницам известняковых скал, поросших миртами и олеандрами. Этот контраст – внезапный оглушительный грохот и пустынный, однообразный пейзаж – составлял одно из моих первых детских впечатлений, которое я отчетливо помню. Позже я часто сравнивала его со своей внутренней жизнью, бурной, эксцентричной, на фоне жизни внешней, бедной событиями и монотонной.
   Бабушка по-прежнему искала способ смягчить положение аббата [6 - Во Франции слова кюре и аббат употребляются как синонимы.] Костеля и его приемного племянника, и вдруг ей представился удобный случай. Одна из ее племянниц, которую она очень любила, умерла. Я впервые увидела, как моя дорогая бабушка плачет, и это очень меня взволновало. Однако покойная племянница, жившая в городе Грассе, так редко нас навещала, что я едва ее помнила. Это была мадемуазель Артиг, бесприданница, вышедшая замуж за мужчину из рода Валанжи, жившего в Дорфине, человека очень высокомерного и бездарного, оставившего ее в бедности с малолетним сыном. Умирая, эта женщина выразила желание, чтобы моя бабушка позаботилась о ее единственном сыне, которому тогда было двенадцать лет, согласившись стать его опекуншей. Наследство, оставленное покойной, составляло около тридцати тысяч франков, помещенных у нотариуса в Грассе.
   Бабушка с признательностью приняла это новое бремя, и однажды утром юный Мариус де Валанжи приехал на дилижансе в Тулон. Слуга отправился за ним в двуколке, а мы в это время готовили для мальчика комнату и ужин.
   Я очень радовалась при мысли о том, что у меня хотя бы на несколько недель появится товарищ для игр, и выбежала на дорогу встречать своего кузена. Я немного оробела, увидев, как, выйдя из кареты, он подошел ко мне, поцеловал мою руку с грацией и апломбом тридцатилетнего мужчины, а потом, взяв меня под локоть, повел в дом, осведомляясь о здоровье своей двоюродной бабушки, о которой слышал, что она лучшая из женщин, и с которой ему не терпелось познакомиться и обнять ее от всего сердца.
   Не знаю, выучил ли мой кузен все это заранее, но он так красиво это говорил, выглядел настолько старше своего возраста, у него было такое милое лицо, такие красивые светлые вьющиеся волосы, такой безукоризненный стан в курточке из черного бархата, такая открытая шея в накрахмаленном воротничке, такие изящные ноги в коротких гетрах с блестящими пуговицами, в общем, он был такой красивый, такой вежливый, такой причесанный, физически и морально, что сразу же внушил мне высочайшее уважение и глубочайшее почтение.
   – Это настоящий дворянин! – сказала бабушка Денизе, когда мальчик продекламировал перед ней свое вступительное приветствие, совершенно такое же, как то, что услышала я. – Вижу, он великолепно воспитан и не доставит нам никаких хлопот.
   Но в глубине души бабушка, возможно, считала, что лучше бы он молча бросился в ее объятия и поплакал бы вместе с ней, вспоминая о матери, которая умерла совсем недавно.


   VIII

   Я же так не думала. Решив состязаться со своим кузеном в хороших манерах, я захотела доказать ему, что я вовсе не деревенская простушка, и с грациозной торжественностью начала показывать мальчику наш дом. Мы оба выглядели очень смешно. Бабушка была слишком умна и не могла не заметить этого. Она призвала нас быть менее напыщенными и предложила побегать перед ужином в саду.
   Мариус не заметил насмешки. Он опять взял меня под руку (что весьма мне льстило), и мы стали степенно прогуливаться по аллее, причем, казалось, ничто не привлекало его внимания. Я так часто слышала похвалы нашим цветам и гирляндам, на итальянский манер подвешенным на тройном ряду столбов, нашим альпийским горкам с журчащими ручьями, великолепному виду, открывавшемуся с террасы, и красоте китайского смолосемянника, что постаралась привлечь к ним внимание гостя. Он сказал, что смолосемянник тяжел и черен, горки уродливы, колонны стары, а общий вид весьма странен.
   – Почему? – спросила я.
   – Не знаю, все выглядит чересчур глубоким, вроде широкой улицы. А эта синяя штука там внизу, это что, море?
   – Да, вы должны были увидеть его по дороге в Тулон.
   – Возможно. Я не смотрел туда. Так это и есть океан?
   Я подумала, что он смеется надо мной. Неужели этот элегантный, хорошо воспитанный молодой человек не знает, что Прованс омывается Средиземным морем?
   Я не решалась ответить, опасаясь, что мне не хватит остроумия, чтобы поддерживать его шутку, и спросила, не грустно ли ему было покидать свои края.
   – Вовсе нет, – сказал Мариус, казалось, даже не вспомнив о том, что недавно потерял мать. – У меня были очень скучные учителя. Если моя двоюродная бабушка хочет, чтобы я жил в деревне, я с большой радостью буду кататься верхом на лошади и охотиться. У вас тут есть дичь?
   – Да, мы часто ее едим. Так вы умеете стрелять из ружья?
   – Разумеется. Я взял его с собой.
   – Оно большое и тяжелое?
   – Нет, но из него хорошо стрелять по куропаткам.
   – Вы уже много птиц подстрелили?
   – Да, я убил одну и одну ранил.
   Кузен показался мне глупым, но я решила, что такое суждение слишком дерзко, а тут и звук гонга позвал нас к столу.
   Как же чинно и красиво он ел, мой кузен! Он ни разу не вытер скатертью рот, как это делал мсье Фрюманс, его подбородок ни разу не был запачкан соусом, как у мсье Костеля, он ни разу не протянул руку, чтобы взять конфету или какой-нибудь фрукт из десертной тарелки, как мне еще случалось иногда делать. Мариус очень прямо сидел на стуле; он не оставил на своей вышитой рубашке ни пятнышка, был предупредителен и расхваливал блюда, беседуя со мной и с бабушкой. Дениза была в восторге, и на этот раз я была с ней согласна.


   IX

   Пришло время упомянуть о тех скромных знаниях, которыми я владела в то время (в 1813 году). Бабушка научила меня почти всему, что знала сама: читать, писать, шить и считать. Я знала даже больше, чем она, ибо моя бабушка была не сильна в орфографии, а поскольку у меня была хорошая зрительная память, я, много читая, невольно научилась писать более грамотно, чем можно было ожидать от девочки моего возраста. Я страстно любила читать и помнила наизусть те немногие доступные мне повести и романы, которые составляли весьма скудную библиотеку замка. Мне разрешали беспрепятственно рыться в книгах; все они были весьма пристойными, но при этом в них не было ничего истинно поучительного. Все-таки я самостоятельно почерпнула оттуда несколько сведений по истории, географии и мифологии. Мне очень хотелось знать больше. Бабушка к этому времени сильно постарела, ее зрение быстро ухудшалось. Она часто говорила о том, что вскоре придется подыскать для меня гувернантку, которая не станет скучать в нашем пустынном краю и сможет поладить с Денизой. Однако найти такую особу было нелегко.
   А когда на плечи бабушки легли еще и заботы о Мариусе, ей стало еще труднее. Он был спокойным мальчиком; езда на лошади и объявленные им охотничьи подвиги ограничились гибелью нескольких воробьев (которых мой кузен подстерегал с необыкновенным терпением и убивал почти в упор), а также несколькими кругами по лугу верхом на лошадке мельника, очень смирной. Однажды ружье, которое Мариус зарядил слишком туго, дало сильную отдачу и испугало его; в другой раз лошадка, которую он пришпорил, взвилась на дыбы и сбросила всадника на газон. После этого мой кузен стал очень осторожен. Пешие прогулки также не всегда проходили для него без потрясений. Мариус похвастался передо мной, что он великолепный ходок и любит бродить по горам. Он увидел, как я бегом спускаюсь в Зеленый зал и перехожу поток по большим камням, и ему волей-неволей пришлось последовать за мной, но Мариус заявил, что это неприятное место и сад ему нравится больше. Что же касается моря, к которому нас отвезли в карете, мой кузен заявил, что оно «дурацкое», поскольку, едва он ступил ногой в лодку, у него закружилась голова, и улегся на дно, твердя, что вот-вот умрет.
   Итак, моя бабушка могла не опасаться непоседливости и безрассудства маленького демона. Это ее устраивало. В общем, Мариус был хорошим ребенком, совершенно наивным и с прекрасным характером. У него не было выдающихся качеств, но зато не было и серьезных недостатков, и угрожающих пороков. Бабушка смогла оставить его у себя, предоставить нам обоим полную свободу и при этом спать спокойно. Но какое образование дать этому мальчику, раз уж она считала, что сама не может дать удовлетворительное образование даже девочке? Бабушка посоветовалась с кюре Костелем и Фрюмансом, с которыми сходилась все более и более.
   – Прежде всего, нужно понять, – ответил кюре, – какими знаниями этот молодой человек обладает в настоящий момент; если хотите, Фрюманс устроит ему маленький экзамен.
   – Хорошо, – сказала бабушка. – Боюсь, я слишком мало знаю, для того чтобы его экзаменовать. Пусть этим займется мсье Фрюманс; он окажет мне большую услугу.
   Мариус де Валанжи всегда был вежлив и любезен со всеми, кто был ниже его, но, увидев беднягу Фрюманса, который должен был оценить его знания, стал высокомерен до наглости. Решив поиздеваться над ним, Мариус стал молоть всякий вздор в ответ на его вопросы, чем вызвал у меня восторг, но был недостаточно остроумен, чтобы смутить Фрюманса, который отвечал ему гораздо более забавными шутками. Посрамленный мальчик разразился рыданиями, и поскольку не был ни злопамятным, ни нахальным, признался, что не знает того, о чем его спрашивают.
   – Возможно, вы в этом не виноваты, – сказал Фрюманс. – Может быть, вас просто плохо учили.
   Оставшись наедине со своим дядюшкой и моей бабушкой, Фрюманс заявил, что Мариус читает с трудом и не имеет ни малейшего понятия даже об элементарных вещах. Вероятно, как сам он хвастался, он умеет танцевать и играть контрадансы на скрипке, но латынь знает не лучше французского, и если его отправить в колледж, его смогут принять только в восьмой класс [7 - Младший класс.].
   – Боже упаси, – сказала бабушка, – отправить этого двенадцатилетнего мальчика, которому на вид можно дать пятнадцать, к малышам. Его мать не решилась на такое унижение, значит, и мне не следует так поступать. Послушайте, мсье Фрюманс, я уже давно об этом подумываю, а сейчас еще более укрепилась в своей мысли. Вы такой длинноногий… Вам понадобится не более получаса, чтобы добраться до нас из вашего дома. Проводите у нас ежедневно по шесть часов, включая перерывы на еду. При этом утро и вечер вы сможете посвящать своему дорогому дядюшке. И позвольте наилучшим образом вознаградить вас за ваше время и труд. Зная ваш характер, я осознаю, что труднее всего будет убедить вас взять то, что вам полагается, но пообещайте мне принять мое предложение.
   Фрюманс отказался брать плату, заявив, что завтрак и обед – это уже большие расходы для бабушки. К тому же ему казалось настолько же странным продавать знания дорогим ему людям, насколько его дядюшке казалось странным продавать причастие верующим.
   – Если вы не согласитесь получать жалованье, – продолжала бабушка, – я не смогу согласиться на то, чтобы причинять вам беспокойство.
   Фрюманс колебался. Он не решался отказать в помощи бабушке, которую искренне любил и почитал, но было заметно, что мысль о том, чтобы каждый день приходить к нам и обучать особу столь невежественную, как мой кузен, казалась ему неприятной и даже мучительной и он предпочел бы этому нищету, черный хлеб и лохмотья.
   – Направьте своего племянника исходя из его интересов, – обратилась бабушка к кюре Костелю.
   – Сударыня, в глубине души он желает иметь как можно меньше неприятностей в этом скорбном мире, – философски ответил кюре. – Думаю, Фрюманса могут огорчить трудности, связанные с обучением вашего племянника, если он потерпит поражение и ребенок, а это весьма вероятно, его возненавидит.
   – Вы правы, дядюшка! – воскликнул мсье Фрюманс. – Больше всего я опасаюсь именно этого.
   – Вы заблуждаетесь, – продолжила бабушка. – Мариус очень ласковый мальчик, и хоть он и не такой разумный, как мне показалось вначале, вас, возможно, вознаградят занятия с моей внучкой, которая вовсе не глупа и очень хочет учиться.
   При этих словах лицо Фрюманса изменилось так внезапно, что я была удивлена. Он устремил на меня вдруг заблестевшие черные глаза, и его желтоватое лицо неожиданно покраснело.
   – Неужели… – пробормотал он, глядя на меня в упор, – неужели я буду иметь честь… и удовольствие давать уроки мадемуазель Люсьене?
   – Ну конечно, – ответила бабушка. – Она будет очень благодарна вам и горда этим обстоятельством.
   – Правда ли это, мадемуазель Люсьена? – спросил Фрюманс с чарующей откровенностью и сердечностью.
   Я ответила утвердительно, но в этот миг из моих глаз выкатились две крупные слезы. Видимо, я разрывалась между чувством симпатии и уважения, которых был достоин Фрюманс, и отвращением, которое вызывала у меня его бедность. Никто не понял моего волнения; возможно, бабушке даже вздумалось приписать его моему исключительному благородству.
   – Чудесно, моя девочка, – сказала она, – вы благоразумны. Обнимите меня.
   – А вы согласитесь пожать мне руку? – спросил у меня расчувствовавшийся Фрюманс.
   И мне пришлось протянуть ему руку, за которой я всячески ухаживала, после того как Мариус в моем присутствии выразил глубочайшее презрение к грязным ногтям. Я с ужасом увидела, что Фрюманс подносит ее к своим губам, и чуть не упала в обморок. Бабушка поняла, что со мной происходит, и отослала меня вместе с кюре к моему кузену.
   Позже Фрюманс рассказал мне о том, что она сказала ему, когда он с радостью и энтузиазмом выразил согласие стать нашим наставником. Моя бабушка объяснила ему, что я очень впечатлительная девочка и нужно будет избегать любого повода, который может вызвать антипатию или насмешки со стороны его учеников. Она заставила Фрюманса взять деньги вперед, и благодаря этому в следующее воскресенье он явился к нам совершенно преображенный.
   Нетрудно догадаться, что мы с Мариусом ожидали его безо всякого нетерпения; всю неделю мы сетовали на решение бабушки. Мариус демонстрировал презрение к хаму в лохмотьях, которого нам навязали, и со свойственным ему бахвальством обещал сыграть с Фрюмансом какую-нибудь злую шутку и заявлял, что вовсе не намерен учиться под его руководством. Я чувствовала, что мой кузен неправ, но когда он имитировал внешний вид и манеры Фрюманса, когда с помощью старой, кое-как свернутой дырявой газеты показывал ужасное состояние его одежды и шляпы, когда говорил мне: «Я стану надевать перчатки во время урока, чтобы не касаться перьев, которые он трогал; бабушке следовало бы дать нам для письма белые чернила и черную бумагу, потому что, когда он прикоснется к белому листу, на нем не будет видно чернил», – и добавлял тысячу других саркастических замечаний, – я не решалась выступить в защиту несчастного педагога и тоже изощрялась в остроумии наравне со своим несравненным кузеном.


   Х

   Наконец явился Фрюманс; я даже не сразу его узнала. На нем было белоснежное белье, скромная, но совершенно новая одежда, шляпа, туфли; волосы были причесаны, подстрижены, тщательно вымыты. На Фрюмансе были перчатки, а когда он их снял, оказалось, что его руки и ногти безукоризненны, хотя кожа и оставалась грубой из-за тяжелой работы. Он сбрил бороду, и его чистое лицо как бы посветлело, несмотря на загар и смуглый оттенок кожи. Одним словом, Фрюманс не только обновил свой внешний вид, но и, судя по всему, намерен был следить за собой во всех отношениях и рассчитывал сдержать обещание. Озабоченный этим, первые дни он был неловок, нерешителен, скован, но на этом всё и закончилось. Его одежда и привычки оставались безукоризненными; очень скоро Фрюманс стал походить на человека, который всю жизнь прожил в материальном достатке и вращался в высшем свете. Я тогда подумала, что, вероятно, и я когда-то испытала нечто подобное, что такая же перемена произошла и со мной, когда я после бродячей, вероятно, нищенской жизни оказалась в пахнущих духами руках моей бабушки.
   Что касается Фрюманса, уход и хорошая пища вскоре благоприятно подействовали на его худобу, и его бледность сменилась здоровым румянцем. Вскоре наступил день, когда Дениза сказала бабушке:
   – Знаете, сударыня, Фрюманс теперь очень хорошо выглядит; оказывается, он весьма привлекательный парень. А что об этом думает Люсьена?
   – Ну, – воскликнула я, – я рада, что он отмылся от грязи, но все еще нахожу его некрасивым! Правда, Мариус, он ужасен?
   – Нет, – ответил Мариус, – это красивый крестьянин.
   – Это чудесный человек, – сказала бабушка, которая считала полезным время от времени умерять тщеславие своего внучатого племянника. – У него чудесные глаза, зубы, волосы, высокий рост…
   – И лапы! – воскликнул Мариус.
   – Большие красивые лапы, которыми он отлично умеет пользоваться, – продолжала бабушка. – Я желаю вам, милый мой, чтобы когда-нибудь вы стали во всем похожим на этого человека.
   Мариус скорчил гримасу и ничего не ответил, но, пошептавшись со мной в уголке, поспешил убедить меня в том, что у Фрюманса никогда не будет хороших манер и что подобным красавчикам место за плугом, а если одеть их получше, то на запятках кареты.
   Честно говоря, меня вовсе не волновало, красивое или уродливое лицо у Фрюманса. Дети в этом не разбираются, к тому же мой кузен был для меня исключительным образцом изысканных манер; но, отказывая нашему педагогу во врожденном или благоприобретенном благородстве, Мариус надолго повлиял на мое мнение о Фрюмансе. Отвращение исчезло, его естественным образом сменило уважение и даже дружба, но, несмотря на деликатные старания моей бабушки открыть нам глаза на бескорыстие и гордость нашего учителя, достаточно было одного слова кузена, чтобы я начинала судить о Фрюмансе как о человеке второстепенном, стоящем намного ниже самого Мариуса. Безусловно, тогда мы не имели ни малейшего понятия о социальной иерархии; мы следовали инстинкту, который заставляет детей искать что-то новое у тех, кто стоит выше их самих, и никогда, или чрезвычайно редко, у тех, кто ниже. В этом они похожи на все человечество, которое не хочет возвращаться назад. Но дети не способны понять, что их идеал может отличаться лишь внутренними достоинствами. Они хотят видеть его одетым в золото и шелк, живущим в сказочном дворце. Красивые куртки своего кузена, его маленькие руки и прекрасные светлые локоны, и, возможно, даже цепочку от его часов и пахнущую розами помаду для волос я воспринимала как несомненный знак превосходства над окружающими. Не следует думать, однако, что мое сердце или мои рано пробудившиеся чувства волновались в его присутствии. Я была ребенком в полном смысле слова, и в самом начале своей истории должна сказать, что не только не была влюблена тогда в Мариуса, но и вообще никогда не испытывала к нему любви. Этим объясняется странный характер чувства, которое впоследствии так сильно повлияло и на мою, и на его жизнь.
   Его власть надо мной была тем более странной, что Мариус постоянно вызывал у меня раздражение или скуку. Он совершенно не разделял моих вкусов и абсолютно не желал поступаться мне ни в чем, тогда как я ему в угоду жертвовала своими вкусами, с ропотом или без. У меня была привычка и неодолимая потребность двигаться, а поскольку я всецело отдавалась тому, что делаю, я в конце концов страстно полюбила уроки Фрюманса. Для Мариуса же занятия с ним были бедой, с которой он смирялся, протестуя лишь по неодолимой привычке, а движение вызывало у моего кузена усталость, которую, как бы он ни старался, он не мог преодолевать так же, как я. Его здоровье было таким же слабым, как разум ленивым. Поэтому Мариус очень мешал успехам, к которым я стремилась и которых могла бы достичь, занимаясь с Фрюмансом. Если бы бабушка не настояла на том, чтобы я продолжала занятия, с Мариусом или без него, я бы все свободное время играла с кузеном в карты или же наблюдала за тем, как он демонстрирует свою ловкость в бильбоке [8 - Бильбоке – игрушка: шарик, прикрепленный к палочке. (Примеч. ред.)].


   XI

   Я еще не упоминала о небольшом круге людей, с которыми, кроме аббата Костеля и Фрюманса, мсье Бартеза, адвоката, верного и доброго друга нашей семьи, и врача, мсье Реппа, мы поддерживали отношения – мне трудно сказать, что они составляли круг нашего общения, ведь у нас почти не было соседей. Только по воскресеньям к нам иногда приезжали с визитом гости из Тулона. Бабушка ввиду своего почтенного возраста и слабого здоровья не обязана была отвечать им ответным визитом или делала это лишь пару раз в год.
   Наиболее значительными посетителями были: адмирал, начальник порта – человек, поведение которого менялось, как только его начинали узнавать получше; префект, тоже постоянно менявший свое поведение и в присутствии которого моя бабушка, осторожная роялистка, тщательно следила за своими выражениями; королевский прокурор – старый друг семьи, чудесный человек, очень скрупулезный, который не мог ни о чем думать и заботиться, кроме своих обязанностей. У него была краснолицая жена, которую он иногда брал с собой и которая только то и делала, что жалела нас, ведь мы живем так изолированно, и настойчиво советовала нам переехать в город, о котором при этом говорила всякие гадости. Иногда у нас появлялся разорившийся, но кое-как с помощью торговли поправивший свои дела дворянин, считавший себя нашим кузеном. Его звали мсье де Малаваль; он по старой моде разделял волосы на прямой пробор и собирал их в хвост. Этот человек, весьма честный в делах, очень искренний, на которого всегда можно было положиться, страдал одним необъяснимым недостатком, в котором упрекают всех южан, коих он был законченным образцом. Мсье де Малаваль не мог вымолвить и трех слов, не исказив правды самым простодушным образом. То ли потому, что он говорил не думая и боялся запнуться, то ли оттого, что он представлял себе факты искаженно и как бы переворачивал их, впервые оценивая, но каждую его реплику следовало понимать в противоположном смысле, ибо все они были ложью. Если у мсье де Малаваля спрашивали, каково расстояние между двумя географическими пунктами, он безапелляционным тоном сообщал выдуманную цифру, которая всегда была либо вдвое больше, либо вдвое меньше настоящей. Если речь шла о высоте горы, он без колебаний заявлял, что она составляет тысячу двести туазов [9 - Один туаз равен приблизительно двум метрам.], тогда как на самом деле она не превышала и двухсот, и напротив, утверждал, что гора низенькая, если она была высокой. Если мсье де Малаваль сообщал нам новости из порта, рассказывал о прибытии кораблей, он произносил названия, существовавшие лишь в его воображении, или уведомлял нас об отплытии судов, которые на самом деле оставались в порту. Подробности, которыми этот человек щедро снабжал свои рассказы, исторические сведения, знанием которых он гордился, были абсолютно вымышленными. Я никогда не встречала более лживого рассказчика. Де Малаваль уверял, что прочитал в газете о каких-то невероятных событиях, о которых там и речи никогда не было, и при этом не был ни пессимистом, ни паникером, ибо неизменно объявлял о какой-нибудь победе великой армии за шесть недель до сражения. Однажды он принялся уверять королевского прокурора, что тот накануне приговорил к смертной казни человека, который, напротив, был оправдан. А он, де Малаваль, будто бы присутствовал на заседании и слышал, как выносили приговор; не знаю уж, может, он даже видел, как этот человек взошел на эшафот.
   Самым странным во всей этой истории было то, что у мсье де Малаваля был закадычный друг, мсье Фурьер, бывший капитан корабля, у которого был точно такой же вздорный характер и который с таким же апломбом и невинным видом сообщал ложные сведения. Бесстрастно, без всякого предубеждения, без какой бы то ни было причины эти двое помогали друг другу извращать все мыслимые факты. У них была такая же фальшивая память, как у некоторых людей бывает фальшивый голос; они вдвоем сочиняли на ходу всевозможные истории, прерывая друг друга, чтобы припомнить факты, причем один в какой-то момент убежденно дополнял выдумки другого. Этих господ можно было бы счесть сумасшедшими, однако в том, что касается практической стороны жизни, они были весьма рассудительны. Моя бабушка говорила, что у ее покойного отца был такой же недостаток, и объясняла эти странности употреблением крепких напитков и волнениями на корабле.
   Не буду упоминать о других столь же достойных людях; но мне все-таки следует сказать пару слов о некой мадам Капфорт, которая уверяла, будто по происхождению она англичанка, и иногда именовала себя «Кэпфорд», хотя всем было отлично известно, что ее предки Капфорты были мельниками в нескольких поколениях. Эта дама жила на самой большой мельнице при въезде в долину – в старом, крепком, но обветшавшем сооружении, похожем на цитадель, которое мадам Капфорт охотно называла «своим замком». Это была высокая сухощавая женщина с плоской фигурой, плоским лицом и таким же характером; со скромно-вызывающим видом она напрашивалась к нам в гости, ссылаясь на то, что хочет привлечь мою бабушку к делам благотворительности и благочестия. Никто не любил мадам Капфорт, а работавшие у нее мельники, с которыми она обращалась просто отвратительно, твердили, что она запутывает расчеты и добрую часть благотворительных пожертвований, которые она должна была хранить, употребляет на то, чтобы улучшить торговлю и собрать приданое дочери.
   Эта дочь, прямая как палка и сухая как щепка, иногда сама ходила по домам, собирая пожертвования. Поговаривали, что на самом деле она пытается найти себе мужа. Я, право, не знаю, кто из них казался мне более неприятным, язвительным, слащавым и фальшивым – мать или дочь. Они использовали религиозность как способ подняться по социальной лестнице, проникая в разные семьи, ища протекции у высшего духовенства и навязывая свое общество якобы благочестивых и уважаемых особ старым аристократическим фамилиям нашего края. Моя бабушка долго заблуждалась на их счет, а Дениза любила посплетничать с ними о мсье Костеле и других неверующих в округе; однако бабушка, здравый смысл которой с годами лишь возрастал, обращала мало внимания на этих дам и приказывала служанке помалкивать.


   XII

   Что особенно способствовало просветлению ума моей дорогой бабушки, так это уроки, которые давал нам Фрюманс и на которых она часто присутствовала. Ее зрение слабело день ото дня, она уже почти не могла шить, и даже когда вязала, просила меня сидеть рядом с ней, чтобы поднимать петли, которые она случайно сбрасывала. Однако вначале она почти не слушала, о чем говорилось на уроках, вообразив, что ничего в них не поймет.
   – Я всю жизнь была невеждой, – говорила бабушка. – Сколько мне осталось? Нет смысла что-либо менять.
   Но Фрюманс излагал свои мысли так понятно и интересно, что ей понравились его уроки. С ней произошло нечто удивительное: в семьдесят пять лет она приобрела более обширные знания, чем в молодости. Словно лампа, которая вспыхивает ярче перед тем, как погаснуть, интеллект моей бабушки засиял на склоне ее жизни. Ее набожность избавилась от примеси суеверия, и даже представления об обществе лишились предрассудков, свойственных людям ее возраста и круга. Когда пала Империя и с возвращением Бурбонов возобновились претензии и верования прошлой эпохи, моя бабушка смогла уберечься от ложного опьянения и держалась в стороне от жестокой и наивной легитимистской реакции. Она всегда обладала мудростью и благоразумием, которых не смогли поколебать ни испытанные ею горести, ни отрицательное влияние, которое иногда оказывала на нее Дениза. Обретя независимость суждений, моя бабушка, вероятно, просто стала сама собой.
   А вот Дениза была неспособна меняться к лучшему. Вскоре ее начало беспокоить, что Фрюманс постепенно занимал в нашей семье важное место. Хотя вначале она приняла его хорошо и даже восхищалась им, вскоре ее стало тревожить то, что она называла «безбожием», и служанка стала досаждать учителю. Она была еще молода, называла себя вдовой, хотя моя бабушка отлично знала, что Дениза никогда не была замужем и еще способна потерять голову. На моих глазах разыгралась маленькая драма, в которой ни я, ни Мариус ничего не поняли, хотя одно событие, поразившее меня, должно было бы вывести меня на верный путь и помочь сделать соответствующие выводы.
   Однажды – мне было тогда около двенадцати лет, я очень хорошо училась и все были мной очарованы – я выпросила у бабушки, в качестве вознаграждения за примерное поведение, разрешение поехать посмотреть Регас вместе с Фрюмансом, Мариусом и Денизой. Регас (или регаж, или рагаж, или рагас, ибо это общее название в разных диалектных формах применяется ко всем пропастям в наших горах) – это естественный колодец, в котором на устрашающей глубине спит тихая вода, которую едва можно разглядеть. Отверстие колодца напоминает большую вертикальную щель, искривленную и зияющую на склоне отвесной скалы, во впадине которой растет единственное в этой местности прекрасное фисташковое дерево, как бы грациозно выступающее из грандиозной и печальной скалы. Терраса, которая служит своеобразной площадкой перед дверью в пропасть, представляет собой тупик, который выглядит как последняя доступная ступень у подножия вершины, и там, посреди беспорядочных скал и их огромных обломков, растет дикорастущий сад, полный деревьев и цветов.
   Чтобы добраться туда от ложа Дарденны, нужно в течение получаса подниматься почти вертикально вверх. Мариус, не выдержав, бросился на траву, назвал это место «отвратительным» и забылся глубоким сном. Я же совершенно не чувствовала усталости, и эта местность мне очень нравилась, хоть я и не решалась сказать об этом. Грандиозность была мне по вкусу. Если смотреть с этой точки, Средиземное море, виднеющееся вдали сквозь странные проемы между вершинами гор, высившихся на переднем плане, напоминало лазурную стену. Другие вершины, громоздившиеся друг над другом, вплоть до той, что преграждала нам путь, были белы как снег, а кособокие, обвитые лианами сосны, лепившиеся по склонам, и кусты алоэ, заполнявшие расщелины, казались черными как чернила. Неровные пики хребта, на который мы взошли, скрывали от нас долину. Суровый и романтичный пейзаж. Я чувствовала здесь одновременно и возбуждение, и благоговейность, и мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы прислушаться к объяснениям Фрюманса о феномене Регас. Он показал нам высохшее русло потока, который вырывается из этого огромного вертикального рта, когда дожди переполняют пропасть.
   – Такое случается лишь один или два раза в год, – сказал Фрюманс, – если ливень продолжался два-три дня без перерыва. Вы видите, однако, что с этой стороны дождевая вода не может проникнуть в пещеру, но она просачивается туда через трещины на вершине или через скрытые внутри горного массива притоки. Она собирается, как в сифоне, а потом, когда он переполняется, с яростью вырывается оттуда и водопадами вливается в русло Дарденны, одним из наиболее обильных, но и наиболее бесполезных (ибо не имеет обычного выхода) источников которой она является. Возможно, однажды наступит день, когда люди попытаются прорыть подземный канал от нижней части русла Дарденны до этого источника. Я часто приходил сюда, мы с дядей провели тут кое-какие эксперименты и установили, что во время засухи в этом колодце всегда содержится огромное количество бесполезной воды, которая могла бы снабжать такой город, как Тулон; однако для того, чтобы пробить толщу основания этой горы, нужны силы, превосходящие те, которыми люди располагают сейчас, при условии, что они не затратят на это слишком много времени и денег.
   Видя, что я погрузилась в мечты, Фрюманс предложил мне составить гербарий растений на площадке Регас, и я помогла ему наполнить коробку чернушкой дамасской (цветы которой, небесно-голубого цвета, качаясь на высоких тонких стеблях, напоминали звездочки и украшали землю), образцами ракитника, вязели, мыльнянки, мирта, земляничного дерева, мастикового дерева, средиземноморской сосны, сассапарили, ладанника и лаванды. В соседних кустах мы нашли озирис белый, прекрасную афеландру, разные сорта солнцецвета, вербейник, а на скалах – белый гипсофил и двадцать других южных растений, которые были мне уже знакомы. Я сохранила этот гербарий и могла бы назвать все растения, но это замедлило бы мой рассказ и всего лишь напомнило бы мне об одном из самых таинственных дней моего детства.
   После того как учитель посвятил меня в тайны альпийской флоры, он предложил мне отдохнуть. Я легла на некотором расстоянии от Мариуса, который спал уже довольно долго, и тоже попыталась заснуть, но мне это никак не удавалось. Машинально, без всякого любопытства и вначале не испытывая интереса, я слушала разговор Денизы и Фрюманса, находившихся в нескольких шагах от меня. Поскольку я прикрыла лицо, чтобы уберечься от насекомых и от солнца, эти двое подумали, что я сплю, и хотя я жадно ловила их слова, но лежала очень тихо, чтобы они ничего не заподозрили. Я воспроизвожу их диалог с того момента, когда он показался мне странным. Дениза говорила глухим и чуть дрожащим голосом:
   – Ах! Вы негодуете, мсье Фрюманс, я вижу, что негодуете!
   – С чего бы это, мадемуазель Дениза?
   – Потому что она прикрыла лицо и вы не можете, по своей привычке, пожирать ее глазами.
   – Пожирать ее глазами? Ну, вы, однако, сильно преувеличиваете! Я считаю ее красивой, умной и доброй, и, безусловно, мне приятно видеть ее в любое время, но я никоим образом не хочу ее съесть.
   – Ну да, она умна и приятна на вид, это правда, но послушайте, она вовсе не добра! Она забавляется тем, что высмеивает и вас, и меня, и вместе со своим кузеном, от которого она без ума, замышляет всякие пакости.
   – Ну, детям ведь нужно забавляться, Дениза! Нельзя считать их злыми из-за этого.
   – Ну да, вы защищаете ее, всё ей прощаете!
   – А разве вы ее не балуете? Это же так естественно!
   – Я? Да, я действительно ее баловала, но больше этого не будет. Я терпеть ее не могу.
   – Что вы такое говорите, Дениза? Полно, вы ли это?
   – Да, именно я говорю с вами, и вы отлично знаете, что я хочу сказать.
   – Да нет, клянусь честью, я ничегошеньки не понимаю.
   – Тогда побожитесь, что вы не влюблены! Ну-ка, ну-ка, вы ведь без ума от нее!
   Фрюманс, очевидно, был озадачен, потому что ответил не сразу.
   – Поклянитесь же! – воскликнула Дениза с такой горячностью, что могла бы разбудить любого, кто спал бы менее крепко, чем Мариус.
   – Мне незачем клясться, – ответил Фрюманс, – я никому не собираюсь давать отчет в своих чувствах, какими бы они ни были; но если бы я даже и был влюблен, в чем не было бы ничего удивительного для человека моего возраста, какую вы усматриваете связь между моей любовью и тем дружеским чувством, которое я испытываю к этой маленькой девочке?
   – Ну, может, эта девочка и маленькая, но она растет. Боже правый! Как быстро оно растет, это вражье семя!
   – Дениза, – продолжал Фрюманс строгим тоном, – я знаю, вы вздорная особа, но мне кажется, что сейчас вы теряете рассудок.
   – Не говорите так, – возбужденно потребовала служанка, – никогда так не говорите, мсье Фрюманс! Когда-то меня сочли сумасшедшей и заперли на замок. Мне пришлось вытерпеть адские муки, и все из-за этого проклятого ребенка, которого у меня украли и который никогда бы не вернулся назад, если бы не я. Да, от горя у меня когда-то помутилось в голове, но я не была сумасшедшей, и ведь это моя вера, мои молитвы помогли найти малышку. Ну что, скажите мне, это похоже на поведение сумасшедшей? Я сумасшедшая! Ох, как несправедливы люди!
   – Ну если вы не сумасшедшая, – ответил Фрюманс, – тогда вы просто порочная женщина. Довольно, давайте разбудим детей и вернемся в замок. Мне неприятно с вами разговаривать.
   – Ну уж нет! – с жаром выпалила Дениза. – Я хочу все вам рассказать. Возможно, мне больше не представится такого случая, ведь когда я пытаюсь это сделать, вы поворачиваетесь ко мне спиной! Послушайте, вы станете причиной моей смерти, а может быть, из-за вас я буду проклята!
   – Довольно, Дениза, довольно! – раздраженно произнес Фрюманс. – Если дети вас услышат…
   – Да пусть слушают, если хотят! – выпалила Дениза, следуя за учителем на некотором расстоянии, и еще больше повысила голос, не в силах сдержать возбуждение.
   Фрюманс стал что-то говорить ей вполголоса; мне удалось разобрать несколько слов.
   – Маленькая девочка! Бедный невинный ангел! – произнес он. – Это просто возмутительно, отвратительно, то, о чем вы думаете!
   – Ну уж нет! – закричала Дениза. – Возраст тут ни при чем! Через несколько лет все будут заглядываться на нее. Вы просто обратили на нее внимание раньше других, вот так. Вы такой неосторожный, такой глупый и такой безбожник! Ни во что не верите. Вы революционер. Думаете, ее отдадут за вас, эту красивую, богатую и знатную барышню, за вас, подкидыша, такого же беднягу, как я, за слугу, чуть более избалованного, вот и все!.. Когда вы выскажете свои прекрасные мысли вслух, вас выставят за дверь. Эта девчонка любит своего кузена, а с вами просто кокетничает, чтобы позабавиться. Она станет вас презирать, попомните мои слова, наплюет на вас!
   При этих словах Дениза громко зарыдала. Мариус проснулся, и мне пришлось «пробудиться» от своего притворного сна, чтобы прийти Фрюмансу на помощь, поскольку с моей кормилицей случился истерический припадок. Я хотела подойти к ней, но она посмотрела на меня блуждающим взором и, схватив камень, бросила бы его в меня, если бы Фрюманс не вырвал его у нее из рук.
   – Ничего, ничего! – воскликнул он, заметив мой ужас. – У Денизы нервный приступ из-за солнечного удара. Это пройдет. Спускайтесь потихоньку по тропинке, дети, через минуту Дениза вас догонит. Не бойтесь, я ей помогу.
   – Я останусь, – ответила я, – мне не страшно. И Мариусу тоже, правда, Мариус? Скажите нам, что нужно делать, мсье Фрюманс.
   – Ничего. Вот Дениза уже почти и успокоилась. Все в порядке. Идемте. Я помогу ей спуститься. А вы, дорогой Мариус, помогите кузине. Тропинка очень крутая.
   Мариусу тогда было пятнадцать лет, и он уже не был таким изнеженным, как раньше, хотя все еще боялся солнца и усталости. Он продолжал презирать Фрюманса и очень любил Денизу, но обезумевшая служанка внушала ему скорее страх, чем жалость, и он ускорил шаг, спеша отойти от нее подальше и не думая ни обо мне, ни о рекомендациях Фрюманса. У подножия горы мы встретили слугу, приехавшего за нами в двуколке. Фрюманс посадил туда Денизу, которая как будто успокоилась, и предложил нам с Мариусом проделать оставшуюся часть пути пешком. Меня это вполне устраивало, а вот моему кузену не понравилось. Он вскочил на сиденье рядом с кучером и посоветовал мне последовать его примеру. Я собиралась, как обычно, исполнить его прихоть, но вдруг почувствовала, что Фрюманс как-то странно сжимает мое предплечье.
   – Если вы не устали, – сказал он, – я бы предпочел, чтобы вы потихоньку спустились пешком.
   – Дорогое дитя, – сказал Фрюманс, когда мы остались на дороге одни, – я не думаю, чтобы Дениза когда-либо питала к вам недобрые чувства. Однако последнее время этой бедной женщине приходят в голову странные мысли, и в такие моменты создается впечатление, будто она не узнаёт даже самых дорогих ей людей. Вот почему я позволил себе вас разлучить, не сердитесь на меня за это; кроме вашего обучения, я не имею права командовать вами, за исключением случаев, когда нужно уберечь вас от опасности или от огорчения.
   – Что, Дениза опять сойдет с ума и такой и останется? – спросила я со слезами.
   – Нет, нет, это пройдет… Но вы действительно думаете, что она была безумна?
   – Да, я это знаю, – ответила я, – старая Жасента рассказала мне обо всем.
   Фрюманс сделал вид, будто сомневается. Он волновался, видя, как все это на меня подействовало, поскольку, в противоположность Денизе, был убежден, что детей следует оставлять в полном неведении о темных сторонах жизни.
   – Спать и расти, – часто говаривал он, – вот и все их заботы. То, что этому мешает, просто отвратительно.
   Как бы взволновался и опечалился бедный Фрюманс, если бы заподозрил, что я слышала безумные слова Денизы и мой встревоженный ум уже пытался разгадать секрет! Почему служанка обвиняла его в том, что он влюблен в меня? Но прежде всего, что такое любовь? Разве это слово не было выдумано для легендарных Амадисов и Персине [10 - Амадис Галльский – герой средневекового рыцарского романа; Персине – предположительно, герой феерической мелодрамы А. Симоннена «Грасьез и Персине» (1806).]? Разве это не то же самое, что дружба или, в крайнем случае, ее квинтэссенция, романтическое чувство, способное подвигнуть человека на великие дела? Каким образом могло случиться, что Фрюманс влюбился в меня и мечтал когда-нибудь на мне жениться, ведь в свои двадцать три года он казался мне старым, будто дедушка? В конце концов он сказал: Нет, это было бы дурно, – и я ему поверила. Пытаясь проникнуть в эти неразрешимые и тем не менее опасные для моего возраста вопросы, я молча преодолела оставшуюся часть пути. Фрюманс решил, что мой сосредоточенный вид объясняется неприятной сценой, свидетельницей которой я стала, и проникся уважением к моей чувствительности. Когда мы подошли к замку, учитель взял меня за руку и сказал:
   – Не думайте, что вас надолго разлучат с вашей кормилицей. Она обязательно выздоровеет.
   – Значит, бедной Денизе все же придется уйти?
   – Думаю, что недолгая отлучка пойдет ей на пользу. Доктор скажет, что нужно делать.


   XIII

   Уж не знаю, то ли Фрюманс предупредил мою бабушку, то ли сама Дениза рассказала ей вечером о своем психическом расстройстве. Мне показалось, что все в доме несколько обеспокоены. Бабушка велела поставить для меня в ее комнате маленькую кровать. Моя спальня всегда находилась рядом со спальней Денизы. Неужели все боялись, что служанка причинит мне вред? Я не могла в это поверить. Когда приступ прошел, бедная женщина стала оказывать мне такие же пылкие знаки внимания, как и всегда; в последующие дни мне даже казалось, что, удвоив свою заботу, она стремилась доказать, что действовала как в лихорадке и я по-прежнему оставалась ее кумиром.
   Я видела огорчение Денизы, ее раскаяние и была с ней более ласкова, чем обычно. Соответственно, возросли ее экзальтация, ее привязанность ко мне. Не сомневаюсь, что Дениза была искренна. Она очень огорчилась, когда бабушка запретила ей сопровождать меня на прогулке и наблюдала за мной, если Фрюманса не было рядом. Без меня Дениза бродила как неприкаянная. Казалось, что в доме она чувствует себя узницей. Служанка плакала с утра до вечера. Ей также запретили появляться на уроках, а Фрюманс всеми силами ее избегал. Я проскальзывала в комнату Денизы, чтобы ее утешить, и мне казалось, что она совершенно выздоровела.
   Через несколько недель служанка выглядела смиренной и кроткой. Доктор счел, что режим, которому ее подвергли, пошел ей на пользу. Все успокоились, а нездоровье Денизы объяснили воздействием майского солнца, которое за несколько дней напекло ей голову.
   Однажды утром бабушка приказала запрячь лошадей в большую карету – она решила нанести визиты друзьям в Тулоне. Большая карета – ее всегда называли именно так – была той самой, из которой меня похитили, хотя от нее осталось одно название, все равно как если бы у ножа много раз меняли и рукоятку, и лезвие. После многочисленных починок и преобразований карета превратилась в открытый шарабан, вмещавший шестерых пассажиров. Мариус устроился на переднем сиденье рядом со слугой и Фрюмансом, у которого были какие-то дела в городе. Бабушка и Дениза расположились сзади, а я села между ними.
   Мы довольно спокойно проехали около одного лье, как вдруг Дениза начала безудержно целовать меня, рискуя испортить мою соломенную шляпку и помять украшавшие ее ленты, которые мне очень нравились. Я пару раз оттолкнула служанку и наконец попросила бабушку сказать Денизе, чтобы она оставила меня в покое.
   – Ах, мадам, – воскликнула моя кормилица, – подумать только, именно на этой дороге и в этой самой карете, и, может быть, именно в этом самом месте у меня украли это бесценное сокровище!
   – Перестаньте вспоминать об этом, – ответила бабушка. – Вы и так уже наговорили бедной девочке много лишнего; она ничего не понимает в ваших рассказах. Впрочем, это было вовсе не здесь. Это случилось близ Реве. Как можно было так ошибиться? Успокойтесь, пожалуйста, иначе я больше не возьму вас с собой.
   – Я буду слушаться, – пообещала Дениза с детской покорностью. – Но пусть Люсьена позволит мне поцеловать ее еще один раз, последний на сегодня, клянусь!
   – Поцелуйте ее, девочка моя, – сказала бабушка, – и на этом закончим.
   Дениза привлекла меня к себе, стала раскачивать на коленях, будто малого ребенка, и осыпать поцелуями, бормоча при этом что-то бессвязное и бросая на меня такие пылающие взгляды, что я испугалась. Вдруг, когда я уже хотела с помощью бабушки прекратить эти чрезмерные ласки, служанка с удивительной силой приподняла меня, намереваясь бросить в пропасть, рядом с которой проезжала наша карета. Я в ужасе закричала и уцепилась за шею Фрюманса, сидевшего впереди, спиной ко мне; последнее время он был обеспокоен возбуждением Денизы и выглядел настороженным.
   Учитель схватил меня на руки и пересадил к себе, затем велел остановить лошадей и сказал бабушке, проявив при этом недюжинное спокойствие:
   – Одна из лошадей хромает, мадам. Думаю, нам следует вернуться на мельницу, чтобы ее подковать.
   Бабушка поняла его. А Мариус нет. Мы вернулись в замок, где Денизу, у которой начался жар и бред, уложили в постель и стали за ней ухаживать. Вместо того чтобы отвезти нас в Тулон, карета поехала за доктором, жившим недалеко от мельницы мадам Капфорт. Когда он приехал, больная уже успокоилась, но доктор долго беседовал с бабушкой и Фрюмансом, и в конце концов было решено, что бедняжке Денизе нельзя больше оставаться с нами. Нам не хотелось отправлять ее в приют для умалишенных, не убедившись прежде в том, что она не сможет выздороветь в каком-нибудь другом месте. Мадам Капфорт, приехавшая вместе с доктором, нашла способ то ли удивить нас, то ли завоевать чуть больше доверия, чем ей это обычно удавалось, высказав мнение, которое показалось бабушке довольно разумным. И хотя тут были свои неудобства, время показало, что на тот момент это был, возможно, единственный выход. Мадам Капфорт вызвалась приехать за Денизой на следующий день и отвезти ее к своей знакомой монашенке, которая сумеет уговорить мою кормилицу остаться вместе с ней в монастыре. Там будут воздействовать на религиозность Денизы, дадут ей работу в часовнях; это развлечет ее и, возможно, полностью излечит от приступов меланхолии и безумия. По крайней мере, этого попытаются добиться, а если через какое-то время столь разумного распорядка ее все же признают неизлечимой, придется подумать о режиме более строгом.
   Все было сделано так, как посоветовала нам угодливая соседка, и на следующий день Дениза уехала. Фрюманс в это время повел нас с Мариусом на прогулку в противоположную сторону. Верный своему правилу не огорчать детей созерцанием печальных событий, изменить которые они не могут, он помог бабушке скрыть от нас тяжелое состояние здоровья моей кормилицы и возможный срок ее отсутствия. Бабушка также попыталась утаить от нас свою грусть, но она очень страдала, я это видела, несмотря на ее попытки скрыть свое состояние, так же как я скрывала от нее свое, ибо мое огорчение было глубже, чем я решалась признаться в этом Мариусу. Мой кузен надо всем потешался; его основным занятием было высмеивать то, что он называл моими «приступами чувствительности».
   Поскольку каждая вещь имеет изнанку и противоположность, отъезд Денизы избавил нас от многих огорчений и беспокойств. Ее образ жизни, необдуманные слова и странное поведение уже давно утомляли бабушку и смущали меня. Думаю, Фрюманс, которого Дениза вначале возненавидела, а потом, вопреки его воле, страстно полюбила без надежды на взаимность, тоже вздохнул с облегчением, ведь теперь ему больше не нужно было обороняться от ее фантазий и упреков. Мариус, чье тщеславие Дениза неосторожно разожгла похвалами и непомерным восхищением, стал более рассудительным и чуть более внимательным на уроках. Наших прогулок уже не портили постоянные опасения. К счастью, я догадалась, что никому, даже Мариусу, не стоит говорить о том, что Дениза дважды подвергала мою жизнь опасности, и о той странной ненависти, которая дремала в ее больной душе под покровом экзальтированной нежности. Бабушка, знавшая все, никогда не говорила со мной об этом. Я чувствовала, что также должна хранить молчание из уважения к несчастью своей кормилицы, а возможно, и к себе самой. Дети иногда бывают инстинктивно деликатны, и это дается им легко, ибо они не осознают этого.
   Итак, смятение из-за моих представлений о человеческих чувствах, которое вызвали во мне слова Денизы, быстро рассеялось, тем более что я ни с кем об этом не говорила. Лишь изредка я узнавала кое-что о кормилице, когда нас навещали мадам Капфорт или доктор. Иногда мне говорили: «Дениза чувствует себя неплохо», а иногда: «Ее состояние не улучшается». Эти фразы часто противоречили друг другу и не давали мне возможности правильно оценить ее состояние. Несмотря на испуг, который я испытала по ее вине, мне хотелось бы повидаться с Денизой, но бабушка не позволила этого, хотя мадам Капфорт и вызвалась проводить меня в монастырь. Дениза стала удобным предлогом для навязчивых визитов нашей соседки; моя бабушка отлично обошлась бы и без них, но не решалась дать отпор этой деспотической преданности.
   Из-за своего любопытства мадам Капфорт напоминала сороку: она внимательно все рассматривала, всех расспрашивала, а если ее заставляли немного подождать в гостиной, чтобы дать почувствовать, что ее присутствие неуместно, казалось, приходила в восторг. Наша соседка отправлялась прогуляться по окрестностям, на мельницу, на луг, а потом, расспросив всех обо всем, возвращалась в кухню. Таким образом, мадам Капфорт лучше нас знала о том, что происходит в наших владениях. Ей было известно, как идут дела у наших фермеров, знала все о родственниках и друзьях наших слуг. Мариус, становившийся все более саркастичным, сравнивал ее с музеем, в котором «статуи и картины спрятаны под грудой хлама, собранного у дорожного столба: поломанными гребнями, яблочными огрызками, бутылочными горлышками и старыми башмаками».
   – Вот, – говорил он, – все, что можно было бы извлечь из мозгов миледи Кэпфорд, если, преодолев отвращение, покопаться в них.
   Я почти ничего не сказала о докторе Реппе, хотя это был наиболее прилежный из наших сотрапезников в то время, когда он выезжал на свою дачу, расположенную по соседству с мельницей Капфортов. Это был очень милый человек, пузатый и краснолицый, одевавшийся в деревне почти так же плохо, как кюре Костель, однако, как говорили, довольно богатый. Ему было лет пятьдесят пять, и он был неплохим врачом, в том смысле, что не верил в медицину и, избавив себя от бесполезных занятий, почти ничего не прописывал своим больным. Он ни к кому не питал злобы, и у него не было каких-либо серьезных привязанностей, разве что к малышке Капфорт, к которой он относился как к дочери и которая, возможно, и была ею.
   Я не упомянула также еще об одном персонаже, который должен был бы играть гораздо более важную роль в моей жизни. Но что я могла бы сказать о своем отце? Я его не знала, ни разу не видела и думала, что никогда и не увижу. Мне было известно, что у меня есть отец, очаровательный господин, как сказала мне Дениза, светский человек, по словам бабушки; но служанка едва его знала, да и бабушке почти ничего не было о нем известно. Мой отец эмигрировал в шестнадцать лет, ища пристанища и богатства за границей. Там он дважды был женат; у него было уже несколько детей от второго брака; он жил в роскоши. Если наши друзья спрашивали у бабушки, непременно безразличным тоном, но с вежливой улыбкой на губах: «Давно ли вы получали известия от господина маркиза?», она неизменно отвечала с такой же натянутой улыбкой: «Благодарю вас, у него все прекрасно». Она не сообщала о том, что сын писал ей регулярно – один раз в год, не чаще, что бы ни случилось, – что содержание его писем было незначительным и что, в неизменном постскриптуме, он спрашивал о Люсьене, никогда не называя меня своей дочерью. Я знала отца лишь по его детскому портрету, написанному пастелью и вставленному в богатую раму. Картина висела в гостиной. Он ни о чем мне не говорил. Впечатление об отце, запечатленном в образе ребенка, ничего не может внушить другому ребенку, тем более если он старше, чем лицо на портрете. На полотне был изображен пятилетний розовощекий карапуз, с напудренными волосами, в красном фраке. Мариус часто смеялся над этим костюмом; наряженный таким образом дядюшка внушал ему так мало уважения, что мой кузен не мог взглянуть на него, не сделав гримасы или насмешливого реверанса.
   Бабушка, рассказывая о своем сыне, неизменно советовала мне уважать отца и молиться за него. Она больше не просила меня любить его, после того как я однажды спросила ее: «А он меня любит?», на что бабушка ответила просто: «Он должен вас любить». Я знала, что моя мать умерла. Мне было неизвестно, чем была вызвана ее смерть, скорее всего, скорбью из-за моего похищения. К счастью, Дениза тоже не знала этого, иначе обязательно попыталась бы посеять страх в моей душе, сообщив об этом, но она не преминула рассказать мне о том, что мой отец женился вторично.
   – Так у меня теперь новая мама? – спрашивала я время от времени у бабушки.
   – У вас есть мачеха, – отвечала она, – но нет другой матери, кроме меня.
   С ранних лет привыкнув к такой странной ситуации, я совершенно о ней не думала. Настоящее было легким и приятным. Моя бабушка была женщиной ангельской доброты, и я не предполагала, что могу ее потерять.


   XIV

   А между тем, хотя мы с Мариусом и не обращали на это особого внимания, бабушка слабела день ото дня. Разум ее оставался ясным, воля твердой, но зрение стремительно ухудшалось, и она уже больше не могла обременять себя хозяйственными заботами. Нам очень не хватало Денизы: хотя та и плохо управляла домом, все же она избавляла бабушку от многих хлопот, и несмотря на то, что Фрюманс стал оставаться у нас дольше, чтобы скрупулезно вести счета, он не мог следить за домашним хозяйством. Меня же никогда не приобщали к этим рутинным обязанностям, столь полезным и необходимым для женщины. Было уже слишком поздно внушать мне интерес к ним; к тому же я была еще очень юна, для того чтобы составить обо всем этом верное представление. Дениза имела привычку командовать, и ее строгие окрики привели к тому, что я стала испытывать отвращение к принуждению всякого рода.
   Бабушка почувствовала необходимость привлечь какую-нибудь женщину к управлению хозяйством, к надзору и заботам, в которых, по ее мнению, нуждалась моя драгоценная юная особа, и к помощи, в которой она сама очень нуждалась. Она спросила совета у аббата Костеля, который, то ли из скромности, то ли из лени, не очень любил вмешиваться в чужие дела и потому посоветовал ей обратиться к его племяннику.
   – Фрюманс, – сказал он, – более практичен, чем я, и к тому же каждый день проводит время у вас и видит больше людей. Мне кажется, он знает кого-то…
   Мой учитель побеседовал с бабушкой, и после этого разговора она показалась мне радостно-взволнованной.
   – Фрюманс рекомендовал мне настоящее сокровище, – сказала бабушка. – Теперь я могу быть спокойна до конца своих дней.
   – Так это кто-то, кого вы знаете, бабушка?
   – Да, по слухам, детка; эта женщина будет привязана к вам, и я заранее прошу вас полюбить ее, как люблю ее я… даже не будучи с ней знакома.
   – Она скоро приедет?
   – Надеюсь. Хотя Фрюманс пока что не уверен, что сможет ее убедить.
   Мой учитель в это время что-то писал. Он подозвал меня.
   – Если бы вы захотели, – сказал он, – добавить пару строк к моему письму, эта женщина, скорее всего, решилась бы приехать, чтобы заботиться о вашей бабушке и о вас.
   Я решила напустить на себя важный вид.
   – Вы уверены, – спросила я, – что она будет нас любить?
   – Ручаюсь в этом.
   – И что моей бабушке будет с ней хорошо?
   – Нисколько в том не сомневаюсь.
   – Значит, это мой долг – написать этой женщине?
   – Я убежден в этом.
   – И что же вы мне продиктуете?
   – Нет, вы сами должны найти слова, чтобы она вам поверила. Женщина, о которой я говорю и которой пишу, может служить кому-либо только из преданности и при условии, что ее будут любить.
   – Разве можно обещать, что будешь любить кого-то, кого еще не знаешь?
   – Поставьте свои условия: если она их не выполнит, вы будете иметь право не любить ее и она уйдет.
   Все более проникаясь сознанием собственной важности, я написала на чистом листе бумаги, который дал мне Фрюманс: «Мад…»
   – Ее следует называть «мадемуазель»?
   – Нет, мадам. Она вдова.
   Я написала: «Мадам, если вы захотите приехать к нам и сможете всем сердцем полюбить мою бабушку, я также полюблю вас от всего сердца. Люсьена де Валанжи».
   – Отлично, – сказал Фрюманс.
   Он сложил письмо и положил его в карман, не написав адреса.
   – Как же зовут эту даму? – спросила я.
   Учитель ответил, что она сама скажет мне об этом, когда приедет, а когда я поинтересовалась, где она живет, заявил, что пока не знает, но у него есть способ передать ей наше письмо.
   – Это, должно быть, – сказал мне Мариус, когда я обо всем ему рассказала, – какая-нибудь бедная родственница. Особа, которую рекомендуют Костели, должна быть такой же голодной, как и этот бедняга кюре. Ну, мне-то все равно, какой она будет. Думаю, теперь мне уже недолго здесь оставаться.
   Мариус уже некоторое время говорил о своем отъезде, и каждый раз мое сердце сжималось, а глаза наполнялись слезами. Привычка жить вместе с ним составляла половину моей жизни. Не знаю, объяснялось ли это дружескими чувствами или эгоизмом. Мариус, конечно, не любил меня и ни в чем мне не помогал, но все время был рядом; он как бы позволял мне отстраниться от себя самой. Кузен мешал мне быть собой, но я не представляла, что буду делать без него. Часто мне хотелось выйти из-под его влияния и взять себя в руки, но уже через несколько часов я начинала скучать по Мариусу и мне казалось, будто он тоже по мне скучает. Наши отношения напоминали дружбу двух щенков, которые слегка кусают друг друга, но не могут расстаться.
   Не имея большого выбора для привязанности, Мариус, очень мало развитый для своего возраста как умственно, так и духовно, обратил ее на меня, еще ребенка, согласного его слушать и развлекать, а также перечить ему. Но мой кузен не подозревал, что я ему необходима, и исключительно машинально привлекал меня и удерживал подле себя. По мере взросления Мариус начал изредка испытывать необходимость поразмыслить о будущем, вырваться из узкого круга, в котором мы жили, а между тем никак не мог решить, чем хочет заниматься и кем намерен стать. Он совершенно серьезно спрашивал об этом у меня, а я не знала, что ему ответить. Тогда кузен начинал сердиться либо притворялся, что ужасно хочет уехать, чтобы заставить меня обсудить вместе с ним, куда бы он мог отправиться.
   Это бедное дитя не имело почти никаких средств к существованию, но при этом считало себя богатым. Мариус слышал, что унаследовал тридцать тысяч франков, и считал, что это большой капитал, способный обеспечить ему независимость и даже роскошную жизнь до конца дней. Напрасно Фрюманс, с которым мой кузен соизволил посоветоваться по этому вопросу, уверял его, что тридцать тысяч франков – это хорошее подспорье для того, кто работает и довольствуется малым, и ничто для человека, ведущего праздный образ жизни и стремящегося к роскоши. Он не убедил Мариуса. Тот продолжал верить, что, живя в довольстве и не работая, никогда не исчерпает своего наследства. Поэтому мой кузен говорил о выборе профессии лишь для того, чтобы получить право гулять, где ему хочется, и одеваться, как ему нравится. Бабушка, воспитывавшая Мариуса и полностью его содержавшая, стремясь уберечь в целости и сохранности его небольшое состояние, ограничивала его потребности в элегантности. Она одевала моего кузена прилично и добротно, но он стыдился покроя своей одежды и формы шляп, если они не соответствовали последней моде. Для него это было предметом искренних огорчений и стыда, а когда я добивалась разрешения отдать ему одну из своих новых косынок, чтобы Мариус мог превратить ее в галстук, он проводил целый день, завязывая и развязывая узел, и испытывал при этом невероятную радость. Вот потому-то мой кузен и мечтал о том дне, когда у него появится собственный портной или когда можно будет носить форменное платье. Ему нравился бравый вид молодых моряков, и бабушка желала бы, чтобы ее воспитанник избрал карьеру, в которой отличился ее муж и другие члены ее семьи, но Мариус ничего не смыслил в математике и, безусловно, испытывал отвращение к морю. Он хотел бы стать моряком, не выходя из порта.
   – Тогда, – спрашивала его я, – возможно, ты желаешь служить в сухопутных войсках?
   – Да, – отвечал мой кузен, – я хотел бы стать гусаром или альпийским стрелком, ведь у них такая красивая форма.
   – Но ты ведь еще слишком молод, чтобы стать солдатом!
   – Я не буду солдатом. Мне хочется быть офицером, я же дворянин.
   – Но мсье Фрюманс говорит, что тогда тебе придется поступить в военное училище, где изучают математику. А еще он говорит, что ты ни за что ее не одолеешь, если не будешь учиться как следует.
   На этом все и заканчивалось. Мариус не хотел или не мог ничего выучить. Самое большее, на что был способен мой кузен, – это делать вид, будто он слушает Фрюманса и внимательно следит за его объяснениями. Даже это можно было считать победой, одержанной лишь из соображений несколько высокомерной вежливости, над отвращением к любому принуждению. Мариус обладал единственной силой – силой мягкости, с помощью которой принуждал к тому же окружающих. Когда Фрюманс, невероятно терпеливый, начинал страдать от его рассеянности, Мариус говорил ему с изысканной вежливостью: «Сударь, прошу прощения, пожалуйста, изъясняйтесь яснее», – так, будто виноват не он, а учитель. Когда же я злилась на Мариуса, он говорил: «Ты ведь знаешь, что я не рассержусь и ты можешь говорить все, что тебе вздумается, меня это не обеспокоит». Он произносил это так гордо и спокойно, что гроза быстро проходила, не принеся ему, однако, ни малейшей пользы, не взволновав его ни на мгновение, не поколебав ни единого волоска в его удивительно хорошо завитой челке, треугольником спускавшейся на лоб. Мариус по-прежнему был самым красивым мальчиком на свете, что не мешало ему быть одновременно самым ничтожным. Я привыкла к его внешности и более не находила в ней очарования. Его элегантность больше не ослепляла меня, а бесконечные причесывания и тщательная чистка ногтей выводили меня из терпения. Бильбоке кузена мне опротивело, а его охота вместе с Фрюмансом, убивавшим дичь, в которую не попал его ученик, смешила; но Мариус покорял меня своей невозмутимостью.
   Позже я узнала, что бабушка, сначала беспокоившаяся о его будущем, положилась в этом на волю Господню, добившись от Фрюманса признания в полном отсутствии способностей у его ученика.
   – Ну что ж, – сказала она, – наберемся терпения и постараемся не сделать мальчика несчастным. Не осознавая своих ошибок, он не поймет и наказания. Кем он станет? Возможно, как и многие другие, мелкопоместным дворянином, экономящим целый год, чтобы неделю блеснуть в свете, или изматывающим себя на охоте и нигде не появляющимся; а может, ограниченным в средствах младшим офицером, двадцать лет ожидающим эполет; если только он не станет таким же, как мой сын, который, будучи всего лишь красивым юношей, только и умеющим нравиться женщинам, дважды спасся благодаря удачной женитьбе.
   Бедная бабушка будто в воду глядела.


   XV

   Однажды вечером, недели через две, Фрюманс только что ушел от нас, и вдруг мы увидели, что он с взволнованным видом возвращается. Он был не один: за ним следовала невысокая брюнетка, милое лицо которой мне сразу же понравилось. Несмотря на то что она была худенькой, в ней чувствовались сила и энергичность. Черты лица у нее были тонкими и четко очерченными, загар оттенял свежесть оживленного лица. Одета женщина была очень опрятно, во все новое – так в наших краях одеваются крестьянки. Незнакомка сразу же посмотрела на меня, и поскольку она не решалась со мной заговорить, я, повинуясь непреодолимому порыву, обняла ее как можно крепче. Она расплакалась, осыпала мои руки поцелуями и сказала с легким иностранным акцентом (который не соответствовал ее одежде, но который почему-то не показался мне незнакомым):
   – Я ожидала, что полюблю вас, и вот я уже вас люблю, и это на всю жизнь, если вы пожелаете.
   Я проводила женщину к бабушке; та встретила ее весьма приветливо, предложила присесть и обсудить условия. Я уже хотела удалиться, но какое-то странное любопытство заставило меня замедлить шаг, и, обернувшись, через приоткрытую дверь гостиной я увидела, что бабушка обнимает эту худенькую женщину, прижимает к груди, называет ее мое дорогое дитя и порывисто целует в лоб. Я подумала, что Фрюманс, вероятно, рассказал бабушке о нашей новой экономке нечто очень хорошее, и таинственность, которой были окутаны его слова, лишь увеличила уважение и симпатию, которые я уже испытывала к этой женщине.
   В тот же вечер мадам Женни Гийом – она поселилась у нас под этим именем – приступила к своим обязанностям, отказавшись отдохнуть после путешествия, да она и не выглядела усталой. Не знаю, рассказал ли ей Фрюманс в письме о наших привычках и характерах, но мадам Гийом, безусловно, руководила нашим ужином так, словно ничем другим в своей жизни не занималась. Кажется, бабушка попыталась уговорить ее сесть с нами за стол, но экономка не согласилась на это почетное предложение и с самого начала заняла положение скромной крестьянки, в силу своих обязанностей отдающей приказания слугам, но в нерабочее время не отличавшей себя от них.
   О, моя замечательная, благородная Женни, какую подругу, какую настоящую мать нашла я в вас! Именно вам я обязана всем, что есть благородного в моей душе и мужественного в моем характере.
   Она не была импульсивной и навязчиво-ласковой, как Дениза. Небольшая фигурка Женни не сгибалась в поклоне по любому поводу, глаза были не готовы исторгать чуть что потоки слез, но одно ее слово было для меня более ценно, нежели страстное обожание моей кормилицы. Какая огромная разница была между ними! Насколько Женни превосходила во всем мою бедную безумицу! Экономка обладала умом, который я была еще не в состоянии оценить, но который, однако, не вызывал у меня никаких сомнений. Поскольку Женни никогда не говорила о своем прошлом и не позволяла себя расспрашивать, трудно было догадаться, где она выучилась всему, что знала. Она читала и писала лучше меня и, безусловно, лучше, чем Мариус и бабушка. Женни говорила, что всю жизнь работала не покладая рук и прочитала огромное количество книг, как хороших, так и посредственных, которые хвалила или критиковала с удивительной проницательностью. Действительно ли благодаря чтению или же с помощью тонкой интуиции ей удавалось судить обо всем столь здраво, узнавать тайны человеческого сердца, безошибочно улавливать оттенки чувств? Женни обладала также особой наблюдательностью и удивительной памятью. Заменяя бабушку во время наших уроков, она шила у окна или чинила белье домочадцев, очень быстро, не отрывая глаз от работы, и при этом не пропускала ни слова из того, что нам объясняли. Если я чувствовала, что не смогу на следующий день правильно ответить урок, вечером я расспрашивала Женни у себя в спальне, и она исправляла мои ошибки или давала пояснения, всегда простым и ясным языком, который составлял как бы сущность, по-деревенски основательную, всего того, что Фрюманс вынужден был растолковывать Мариусу долго и подробно.
   Откуда черпала она способности, столь обширные и разнообразные, переходя от секретов приготовления пищи и ухода за домашней птицей – ибо экономка следила и за этим – до ухищрений разума и логики? Еще немного, и Женни научилась бы математике и латыни. Не было ничего недоступного для этого светлого и гибкого ума. Гораздо более способная, чем я, Женни во время беседы заставляла меня запоминать исторические даты и термины, которые я постоянно забывала. А поскольку это пассивное запоминание ее не удовлетворяло, она полночи читала в постели. Ей вполне хватало четырех-пяти часов для сна. Женни всегда ложилась позже всех и вставала первой, ела очень мало, не отдыхала днем, и при этом никогда не болела, или же, если у нее иногда и случалось недомогание, мы об этом не догадывались, да и сама она, возможно, тоже. На ее свежем лице, некоторой неподвижностью правильных черт напоминавшем камею, никогда не отражались ни усталость, ни страдание.
   Это удивительное маленькое существо, безусловно, продлило дни моей бабушки, устраняя заботы и страхи, свойственные старости. Женни завела в доме строгий порядок, чистоту и разумную бережливость, сделавшие нашу жизнь такой же простой и чистой, как светлая полноводная река, текущая по мраморному руслу. Никаких остановок, никаких разливов. Казалось, что Женни держит в своих руках ключи от шлюзов нашей жизни. Бабушка как бы задержалась на несколько лет в промежутке между старостью и дряхлостью. Слуги перестали хитрить и злоупотреблять ее доверием, и при этом у них ни разу не было повода пожаловаться на то, что их обязанности не упорядочены. Фермеры стали добросовестнее и счастливее. Аббат Костель начал лучше следить за собой и, по-прежнему оставаясь ученым-философом, стал более аккуратным и умеренным в еде. Мадам Капфорт теперь реже приходила к нам, заметив, что люди менее склонны отвечать на ее бесконечные вопросы. Даже мсье де Малаваль и его друг Фурьер умерили свои фантастические заявления. А между тем Женни никогда не выходила из своей роли, ни разу не позволила себе сказать лишнего слова. Она не делала замечаний о посторонних, и дом наш никогда не был более уважаемым; на бабушку и на всех нас ложился отблеск прямодушия и ровного настроения Женни. Привыкнув к ее обществу, мы стали тверже в своих убеждениях и сдержаннее в манерах. Внешний вид дома, всё, вплоть до расстановки вещей и приема пищи, отличалось благопристойностью и достоинством, которые оказывали на нас скрытое влияние. Безалаберность, свойственная жизни южан, сменилась истинной гостеприимностью, тем более ощутимой, что она стала сдержаннее.
   Я была совершенно счастлива. Да и какое право я имела жаловаться на судьбу? Я была всеми любима, в то время как множество невинных душ в моем возрасте встречают лишь равнодушие и несправедливость!


   XVI

   В 1818 году мне было четырнадцать лет, а Мариусу семнадцать. В том, что касается знаний, я превосходила детей своего возраста, его же образование оставляло желать лучшего. Однако оно принесло ему большую пользу, в том смысле, что, вынужденный слушать объяснения (хотя слушал он их невнимательно и понимал плохо), Мариус все-таки получал представление об этих предметах и мог говорить о них, не выглядя при этом смешным. Мой кузен отличался красотой, у него было имя и природный ум. Он умел поддерживать приятный и остроумный разговор. В свете Мариус пользовался успехом (он уже начал бывать в обществе). Бабушка позволила ему завести собственную лошадь и поддерживать отношения с нашими знакомыми в Тулоне и Марселе, куда мой кузен отправлялся время от времени. Его выход в свет имел в нашей провинции больший успех, чем ожидал Фрюманс со своей наивной добросовестностью, ибо хотя он и краснел из-за посредственности своего ученика и боялся за его поведение в обществе, Мариус получал в свете поддержку, завязывал отношения и всегда возвращался с такой дозой уверенности и даже апломба, что мы изумлялись. Мой кузен умел вести себя подобающе и приспосабливался к общепринятым обычаям с легкостью человека, ставящего правила превыше всего. Однако его замечательная светскость не мешала Мариусу показывать нам, как сильно он теперь скучает в нашем обществе и как ему хочется наконец нас покинуть. Видя его нетерпение, бабушка снова начала подыскивать своему воспитаннику какое-нибудь занятие. В некоторых благородных семьях в нашем крае все еще сохранилось предубеждение против торговли, промышленности и большей части свободных профессий. Молодой человек из хорошей семьи, если он небогат, может стать только моряком либо военным; но невозможно было стать военным, то есть сразу же офицером, как рассчитывал Мариус, а бабушка, зная его высокомерие и утонченность, не решалась предложить ему стать юнгой или солдатом.
   Однажды, посреди полного штиля нашего существования, разразилась маленькая буря, о которой мне рассказали гораздо позже, поэтому я увидела ее последствия, не зная причины.
   А причина была весьма прозаическая. Мариус, не испытавший до сих пор любовного влечения и слишком недоверчивый или слишком осторожный, чтобы вдали от нас ввязаться в какую-нибудь интрижку, вдруг стал беспокойным, рассеянным, взволнованным, почти мрачным. Он ненавидел Женни за то, что она ему не льстит, и, однако, в одно прекрасное утро попытался помириться с ней, сказав ей, что она хорошенькая. Женни пожала плечами. Мариус стал повторять ей это на протяжении многих дней. Не знаю уж, как она его проучила, но он очень на нее обиделся, а с Фрюмансом стал держаться высокомерно и даже нагло. Несколько раз в моем присутствии у Мариуса вырывались показавшиеся мне странными насмешливые слова о том, что Женни предпочитает высокого красавчика-учителя, которого он терпеть не может.
   Однажды мой кузен явился на урок в охотничьем костюме и с ружьем в руке. Он принес свои тетради Фрюмансу.
   – Будьте добры проверить их, – сказал он. – Сегодня я собираюсь на охоту.
   Это было проявлением открытого неповиновения. Фрюманс ничего на это не ответил. Он взял тетради, исправил в них ошибки и вернул ученику, прибавив с невозмутимым спокойствием:
   – Желаю удачной охоты, мсье Мариус.
   – Мсье Фрюманс, – ответил мой кузен, искавший повода для ссоры, – меня зовут мсье де Валанжи.
   – В таком случае, – сказал учитель с кроткой улыбкой, – желаю удачной охоты, мсье де Валанжи.
   – Благодарю вас, мсье Фрюманс. Я ухожу и, предупреждаю вас, с этих пор буду заниматься самостоятельно.
   – Ну что ж, – ответил Фрюманс, – как вам будет угодно.
   – Но, – продолжал Мариус, – поскольку не принято, чтобы молодая особа имела воспитателя, если у нее уже есть гувернантка, я считаю, что теперь вы можете избавить себя от обязанности сопровождать мою кузину во время прогулки, разве что ее гувернантка будет нуждаться в вашей компании. В последнем случае мне нечего будет возразить.
   – Вы могли бы обойтись без этого замечания, – сказал, краснея, Фрюманс. – Я считаю, что оно самого дурного вкуса и тона.
   – А ваш тон дерзок, сударь.
   – Это ваш тон оскорбителен, сударь.
   – Так вы оскорблены, мсье Фрюманс?
   – Да, мсье Мариус. И довольно. Прошу вас не продолжать.
   – А если я все же продолжу?..
   – Вы выкажете неуважение к дому вашей двоюродной бабушки.
   – К дому моей бабушки, то есть к ее слугам?
   – К ее слугам, если хотите. Видя ваше настроение, я ожидал от вас чего-либо подобного, но вы действуете вопреки своему характеру, который лучше, чем можно подумать после ваших недавних слов. Не хочу возбуждать вас еще сильнее и потому больше не стану вам отвечать.
   Фрюманс взял мои тетради и принялся проверять их – с таким видом, будто Мариуса вовсе не было в комнате. Я увидела, как мой кузен схватил книгу и замахнулся, чтобы запустить ею в голову учителя. Я вскочила и бросилась на стул, стоявший напротив Фрюманса, с другой стороны столика. Если бы Мариус метнул свой снаряд, он обязательно попал бы в меня. По моему резкому движению кузен понял, что я хочу предостеречь его от дурного и безумного поступка. Мой кузен швырнул книгу на пол и вышел из комнаты.
   Поскольку я побледнела и дрожала, Фрюманс закрыл тетради, подошел к другому столу, налил стакан воды и предложил его мне.
   – Успокойтесь, мадемуазель Люсьена, – сказал он, – это пустяки. Мсье Мариус обычно кроток и вполне безобиден; это просто приступ горячечного безумия.
   – О боже! – воскликнула я. – Он что, станет таким же, как бедная Дениза?
   – Нет, мсье Мариус молод, в его возрасте это быстро проходит. Ступайте на прогулку с мадам Женни, а я вскоре поговорю с вашим кузеном и успокою его совершенно, после того как он немного придет в себя.
   Я пошла к Женни. У меня не было от нее секретов. Я попросила ее объяснить мне, что только что произошло. Женни сделала вид, будто ничего не понимает, и так же, как Фрюманс, сказала, что Мариус, видимо, нездоров и нужно позволить ему немного отвлечься. Мой кузен уже ушел, и его не смогли найти; к вечеру он не вернулся. Мы бы все ужасно о нем беспокоились, если бы он не передал нам через крестьянина, встретившегося ему по дороге, что собирается провести ночь в Тулоне.
   На следующий день к бабушке явился доктор Репп. Он сообщил, что Мариус находится в его домике. Доктор встретил моего кузена, когда тот направлялся в Тулон, и помешал ему совершить безрассудный поступок: Мариус собирался записаться во флот.
   – Возможно, вы напрасно его переубедили, – ответила бабушка. – Ребенок стал мужчиной, который уже не может сидеть здесь без дела.
   – Да, да, возможно, – согласился доктор. – Я знаю причину его гнева. Мадам Капфорт, чертовски проницательная, замечательная женщина, вынудила у него признание, почему он больше не может у вас оставаться. Мы посоветовали ему попросить вашего родственника, мсье де Малаваля, подыскать для него какое-нибудь занятие у себя в конторах.
   – Мариус счетовод? – воскликнула бабушка. – Да он же ненавидит цифры!
   – Полно! Ему почти не придется иметь с ними дела – его возьмут как внештатного служащего, чтобы дать ему больше свободы. Вы должны уладить это с мсье де Малавалем. Посмотрим, как будет вести себя этот молодой человек, а потом решим, что с ним делать. Видите ли, в каждой ситуации необходимо симптоматическое лечение. Только оно соответствует ходу времени и реакциям человеческого естества.
   Бабушка провела необходимые переговоры с мсье де Малавалем и мсье Фурьером, а поскольку она была сердита на Мариуса, велела ничего ему не говорить. Мой кузен еще неделю оставался в домике у Реппа, предаваясь праздности в компании доктора и мадам Капфорт. Первый внушал ему правила умеренности, вторая же пыталась вбить в его бедную голову эгоистические расчеты и отраву неблагодарности.


   XVII

   Через неделю Мариус вернулся. На следующий день начиналась его работа в фирме «Малаваль, Фурьер и Ко». Мой кузен должен был вести коммерческую корреспонденцию и изучать соотношение между прибылью и убытками в торговом флоте. Мариус был очень спокоен и с удивительной невозмутимостью попросил у моей бабушки прощения за свою горячность, в которой, по его словам, мсье Фрюманс Костель совершенно неповинен. Мой кузен сожалел, что я стала свидетелем скандала, но, несмотря на наставления бабушки, вовсе не считал необходимым помириться со своим наставником.
   – Я не скоро увижусь с мсье Фрюмансом, – сказал Мариус, – а поскольку нам с ним больше незачем выяснять отношения, то и говорить не о чем. Я пришел, чтобы поблагодарить вас за заботу обо мне и сказать вам, дорогая бабушка, что, достигнув совершеннолетия, собираюсь наградить мсье Фрюманса за уроки, которые он мне давал, а мсье де Малаваля – за гостеприимство, которое он будет оказывать мне во время моего обучения. Я никому ни в чем не хочу быть обязан; надеюсь, вы это понимаете и никогда не сомневались на этот счет.
   Бабушка выглядела очень печальной, особенно последние два дня, а услышав, с какой высокомерной холодностью Мариус все это произносит, не смогла не выразить осуждение и сочувствие.
   – Бедное дитя! – сказала она, обнимая Мариуса с некоторой торжественностью. – Мне хотелось бы, чтобы таким образом вам удалось избавиться от обязательств и освободиться от чувства благодарности; но если бы вы продолжали жить у меня и вести себя разумно, я бы постаралась скрыть от вас правду, которую вынуждена внезапно открыть вам сейчас, поскольку вы приняли решение, не посоветовавшись со мной. Слушайте же, а ты, Люсьена, ступай к Женни.
   Через час я увидела, как Мариус вышел от бабушки и, опустив голову, побрел по направлению к Зеленому залу. Мне стало очень страшно. Женни только что сообщила мне, что у Мариуса совершенно не осталось средств к существованию: хранитель его небольшого капитала разорился. Два дня назад бабушка узнала о катастрофе, в результате которой ее воспитанник остался нищим.
   – Да, идите к нему, – сказала Женни. – Не бойтесь, он не покончит с собой. Постарайтесь его утешить, ибо он достоин сожаления.
   Я присоединилась к Мариусу возле озерца, на которое он смотрел с мрачным видом, однако (сейчас я в этом уверена) без малейшего намерения броситься в него.
   – Знаю, ты разорен, – сказала я, взяв кузена под руку; он резко оттолкнул меня, но я не обратила на это внимания. – Однако, видишь ли, нет худа без добра, как говорит Женни. Ты останешься с нами?
   – Это слова Женни? – спросил Мариус с горячностью.
   – Нет, мои.
   – Ну да, Женни терпеть меня не может, и я ее тоже, а ты не сможешь оставить меня здесь, не обесчестив себя. Не понимаешь?.. Ты еще ребенок, не стоит даже пытаться объяснить тебе вещи, недоступные для тебя.
   – Да нет же, – сказала я, – ты должен мне все объяснить. Я уже достаточно взрослая, чтобы понять.
   – Ну так вот, – продолжал Мариус, – знай: если меня оставят тут из жалости, мне придется безропотно выносить все то, что меня шокирует и ранит: прежде всего присутствие мадемуазель Женни, подлинной хозяйки дома, с ее вызывающим и презрительным видом, а также мсье Фрюманса, с его состраданием к моей неспособности к точным наукам. А ведь теперь я знаю, что следует думать об этих двух почтенных особах. Мадемуазель Женни – интриганка, изображающая бескорыстие, для того чтобы наша бабушка оставила ей больше денег, а мсье Фрюманс – хам, который, возможно, преследует две цели: жениться на Женни, после того как она разбогатеет, или же… Но остального ты не поймешь, я и так сказал тебе слишком много.
   – Нет, я хочу услышать все! Я должна знать, о чем ты думаешь.
   – Ну так постарайся стать немного взрослее и заглянуть в будущее. Тебе четырнадцать лет, через пару лет тебя, возможно, решат выдать замуж, а если этот педант будет оставаться рядом с тобой, ты будешь скомпрометирована.
   – Скомпрометирована? Что это значит?
   – Вот видишь, ты не понимаешь!
   – Так объясни!
   – Это очень сложная, деликатная тема. Это означает «заподозрена».
   – Но заподозрена в чем?
   – В желании выйти замуж за Фрюманса.
   – Я?! Возможно ли это?
   – Это было бы возможно, если бы ты оказалась недостойна имени, которое носишь, и согласилась бы выйти за мужлана, а поскольку теперь ты будешь находиться с этим человеком, так сказать, тет-а-тет, тебя заподозрят в том, что ты поощряла его ухаживания. И тогда, видишь ли, благородные люди будут презирать тебя, а я, не сумевший прогнать мсье Фрюманса (ведь после сцены, которую я ему устроил, он все-таки остался и собирается пребывать здесь и дальше), буду чувствовать себя униженным, потому что смирился с подобной ситуацией.
   – Ты думаешь, что у мсье Фрюманса есть какие-то планы на мой счет?.. Он ведь в отцы мне годится!
   – Мсье Фрюмансу всего лишь двадцать пять лет, он не мог бы быть твоим отцом. А что до планов… он уже давно их вынашивает. Они появились у него, как только он здесь появился.
   – Ты бредишь, Мариус! Это невозможно.
   – Почему же? Наш учитель отлично понимал, что ты вырастешь, станешь богатой и когда-нибудь выйдешь замуж. Предположим, он никогда не надеялся стать твоим мужем, но подумал: «Мое присутствие скомпрометирует ее, и скандал можно будет уладить с помощью большого количества денег или отличного места, которое мне обязаны будут предоставить». Ты качаешь головой. Ты мне не веришь?
   – Нет!
   – Ну так спроси у доктора или у кого-нибудь еще из местных жителей – ибо это всем известно, – почему прогнали бедную Денизу. Возможно, сейчас эта женщина действительно безумна, ведь она перенесла столько горя! Но она не была безумной, когда ее изолировали… Я все знаю: она любила Фрюманса!
   – Ох!
   – Нечего тут охать! Возможно, мсье Фрюманс не столь добродетелен, как все считают. Вероятно, он обещал Денизе жениться на ней, а потом, когда передумал, она поняла, что происходит. Фрюманс был очень мил с тобой, баловал тебя, носил на руках, как маленького ребенка. Он хотел, чтобы ты к нему привязалась, как к доброму папочке, чтобы впоследствии можно было легко тобой управлять. И тогда Дениза, с ее горячностью, приревновала его к тебе. Она стала говорить о мести. Это было глупо. Ее слова испугали Фрюманса, и он поспешил объявить ее сумасшедшей.
   – А что, доктор говорит теперь, что она на самом деле не сумасшедшая?
   – Ты же знаешь, доктор говорит то, что от него хотят услышать: то да, то нет. Но мне известны подробности от других людей, которым Дениза все рассказала.
   – Признайся, под «другими людьми» ты подразумеваешь мадам Капфорт!
   Действительно, бедный юноша повторял слова этой дрянной женщины. Он, прежде презиравший и высмеивавший ее, теперь прислушивался к ней, потому что, недовольный собой, испытывал желание оправдать в собственных глазах ошибку, которую совершил, адресовав свои первые ухаживания почтенной Женни и вообразив, будто Фрюманс является его соперником. Забывая о собственных прегрешениях и стараясь, чтобы я ни в коем случае о них не догадалась, Мариус утешал себя, думая о том, что оказал слишком много чести этим нищим и теперь следует разоблачать их интриги, насколько это возможно.
   Меня на миг огорчили эти гадкие, клеветнические откровения, и, должна признаться, я уже готова была в них поверить. Мариус был в моих глазах мужчиной, уже повидавшим свет, который, не имея книжных знаний, обладал тем не менее опытом и мог судить о практических вещах. Я же в этом отношении была еще совсем ребенком! Все вокруг так блюли мою чистоту, так старались уберечь меня от зла! Каждый раз, когда в моем присутствии заходила речь о каком-нибудь преступлении или скандале, бабушка отвлекала меня, чтобы я не слышала, о чем говорят, Женни уводила, а Фрюманс заставлял прочесть какую-нибудь прекрасную историю. При малейшем проявлении беспокойства с моей стороны мне говорили: «Люди, совершающие дурные поступки, больны. Не думайте о них – это дело врачей». После истории с Денизой это объяснение неизменно казалось мне убедительным, поскольку кормилица любила меня, но при этом хотела убить.
   После разговора с Мариусом я решила, что меня окружает безумие, что оно губит души, в которых я находила убежище, разрушает эталоны, которые мое сознание принимало за опору и пример для подражания. Какое-то время я опасалась и сама сойти с ума. Боюсь, вместо того чтобы защитить своих друзей и пристыдить Мариуса, я только то и делала, что вместе с ним молола вздор и дрожала от страха, как будто мы с ним оба упали в пропасть.


   XVIII

   Наконец головокружение прошло. Ко мне вернулся здравый смысл, и я так энергично отклонила подозрения Мариуса, что он удивился и покраснел, осознав собственную доверчивость, но не захотел признать, насколько был неправ в своих суждениях.
   – Допустим, – сказал мой кузен, – всё это преувеличение и мсье Фрюманс недостаточно хитер и предусмотрителен для подобных расчетов. Тем не менее является несомненным, что его присутствие в замке, теперь, когда меня здесь не будет, не нужно и даже опасно для твоего будущего. Бабушка уже стара, и Женни вертит ею, как хочет. Я не сомневаюсь в том, что экономка защищает Фрюманса, возможно, даже не подозревая об опасности. В конце концов, Женни, при всем ее уме, женщина из народа и ничего не знает о свете, о его правилах, о злословии, которое вызывают неподобающие поступки. То, что ты говоришь о мадам Капфорт, можно сказать и о многих других. Люди подозрительны, они любят обвинять тех, кто не считается с их мнением. Ты принадлежишь к светскому обществу. Когда-нибудь ты будешь поступать так же, как его представители, поэтому заранее должна подчиниться светским правилам и бояться их нарушить. Вот почему нельзя допустить, чтобы Фрюманс оставался здесь, пусть даже он и самый порядочный человек на земле. Обещай мне отказаться от его уроков. В противном случае я буду думать, что ты хочешь жить, как дикарка, пренебрегая тем, что о тебе думают, и порвать с обществом порядочных людей. Тогда, видишь ли, я умою руки и никогда больше сюда не вернусь.
   – Было бы гораздо проще, если бы ты остался, – сказала я. – Если захочешь, Фрюманс поможет тебе наверстать упущенное.
   – Нет, милая моя, – ответил Мариус, – слишком поздно. Здесь я никогда ничему не научусь, мне тут не с кем соревноваться. Бабушка оказала мне плохую услугу, не послав в Сен-Сир [11 - Сен-Сир – город во Франции, где находится офицерская школа, основанная в 1808 г. (Примеч. ред.)], где я, возможно, учился бы не хуже других.
   Итак, покидая замок, Мариус способен был лишь упрекать всех нас, даже бабушку, свою благодетельницу, даже меня, которая, по его мнению, не могла быть ему достойным соперником в учебе! В тот момент неблагодарность кузена показалась мне чудовищной. Я не смогла ответить ему, и мы молча покинули Зеленый зал. У меня болело сердце, но моя гордость была уязвлена и я старалась не заплакать. Обиженный Мариус шагал с высоко поднятой головой, с рассеянным и холодным видом, время от времени ломая ветку или наступая на какое-нибудь растение, так, словно он презирал и ненавидел все, что встречалось ему на пути.
   – Ну так что, – сказал он, когда мы поднялись на луг, – ты тоже сердишься на меня? Тебе хочется поскорее послать меня к черту?
   – Ты что, действительно намерен отправиться в ад? – спросила я, пряча беспокойство за шуткой.
   – Да, мое милое дитя, – ответил Мариус с горечью, которую напрасно пытался скрыть под непринужденностью. – Я буду спать в каморке с крысами и блохами, мои пальцы будут испачканы чернилами, а одежда – дегтем; я буду заниматься сложением и вычитанием по десять-двенадцать часов в день. Мне известно, что мсье де Малаваль предложит мне есть с ним за одним столом, хотя бы ради того, чтобы заставить слушать его шутки. А потом, однажды вечером, чтобы развлечь меня, он пригласит меня на небольшую прогулку в порту и мы станем плавать на лодке от одного судна к другому. Это будет смешно до безумия!.. Но что поделаешь? Если ты беден, приходится плясать под чужую дудку. Вот что все говорят мне… чтобы утешить!
   – Ты преувеличиваешь. Бабушка по-прежнему будет давать тебе деньги.
   – Бабушка будет давать их мне до тех пор, пока я не начну зарабатывать. Она небогата; к тому же молодому человеку почти ничего не дают, опасаясь, что он станет вести себя неразумно. Вот почему мои расходы будут оплачивать лишь до тех пор, пока что-нибудь не изменится, и, как сейчас, будут класть мне в карман двадцать франков со словами: «Ступай, малыш, развлекись как следует».
   Наш разговор прервал Фрюманс, искавший нас, чтобы попрощаться.
   – Мсье Мариус нас покидает, – сказал он мне, – а вам, мадемуазель Люсьена, теперь нужен не воспитатель, а гувернантка. Ваша бабушка поняла это и позволила мне удалиться. Я с сожалением прерываю уроки, которые мне так приятно было вам давать и во время которых вы делали такие успехи, но, с другой стороны, мой дядюшка очень скучал. Он нуждается во мне – я должен помочь ему перевести весьма объемный классический труд. Я буду иметь честь являться к вам иногда по воскресеньям, чтобы засвидетельствовать свое почтение мадам де Валанжи, и если вы иногда, прогуливаясь, будете заходить в Помме, мой дядюшка с радостью вас примет.
   Вот каково было простое и сдержанное прощание Фрюманса. Я была так удивлена и взволнована его неожиданным решением, что не смогла ничего ему ответить. По моему молчанию он догадался о том, что я очень огорчена, и протянул мне большую руку, в которую я вложила свою, сдерживая слезы. Надеюсь, Фрюманс заметил это и не стал сомневаться в моей привязанности. Что же до Мариуса, он, увидев, что его обвинения развеяны уходом Фрюманса в прах, был сконфужен и огорошен еще больше, чем я. Мой кузен едва нашел в себе силы ответить на холодно-вежливый поклон нашего наставника, – он, так хорошо умевший кланяться.
   – Вот видишь, – сказала я, когда мы с Мариусом снова остались одни, – ты поверил в ужасную ложь, в то время как коварных заговоров, которые ты подозревал, не существует вовсе. Признай же, что ты был неправ, и не отпускай своего бедного друга, которого ты так огорчил, не помирившись с ним.
   Мариус пообещал мне исполнить это и, вероятно, ночью как следует обдумал мои слова, потому что на следующее утро оседлал коня и нанес Фрюмансу визит. Уж не знаю, хватило ли у моего кузена мужества открыто попросить прощения, но его поступок свидетельствовал о раскаянии и уважении, и Костели это оценили. Вечером, прощаясь с бабушкой и со мной, Мариус расплакался. Он впервые проявил чувствительность, и меня это по-настоящему взволновало. Я не задумывалась над тем, был ли он огорчен потому, что лишался удобств нашего дома и родственной нежности. Мой кузен плакал, и это было так необычно, что бабушка тоже растрогалась. Перед тем как сесть в карету, которая должна была отвезти Мариуса в Тулон со всеми его пожитками, он, сделав над собой невероятное усилие, подошел к Женни и извинился за свое нелепое поведение. Она притворилась, будто не понимает, о чем идет речь, и, протянув Мариусу руку, уверила его, что не помнит никакого злого умысла с его стороны, и посоветовала ему присылать нам свое белье, чтобы мы могли содержать его в порядке.
   Кучер уже сидел на козлах с кнутом в руке, когда Мариус пошел сказать последнее прости, которое волновало его больше, чем все остальное, – он отправился попрощаться со своей лошадью. Это была уже не маленькая лошадка мельника, а красивый корсиканский конь, которого моя бабушка купила Мариусу в прошлом году. Я видела, что, выходя из конюшни, мой кузен рыдал сильнее, чем после наших объятий, но мне не очень хотелось развивать эту мысль. Я жалела Мариуса, ибо он терял сразу все: свои привязанности и удовольствия. Я заверила его, что не допущу, чтобы его лошадь продали, и когда он приедет к нам в следующий раз, она будет на прежнем месте.


   XIX

   Между тем, когда Мариус уехал, я испытала огромное облегчение. Я поняла, что принадлежу самой себе, и, не обязанная больше развлекать кузена, целый день развлекалась сама так, как мне хотелось. Я смогла в который уже раз приступить к устройству садика, надеясь, что на этот раз никто, изображая рассеянность, не вытопчет растения и что на месте гиацинтов, посаженных сегодня, завтра я не увижу спаржу. Однако уже на следующий день я начала упрекать себя в эгоизме, думая о том, что Мариус несчастен и, возможно, лишен всего – а ведь он такой деликатный; что им помыкают и унижают его – а ведь он такой гордый и высокомерный. Увидев, как я плачу в уголке, Женни стала утешать меня, как могла, а когда я посетовала на то, что у меня нет денег, чтобы дать их своему бедному кузену и этим облегчить его участь, сказала:
   – У вас есть деньги. Возьмите в моей комнате, сколько хотите.
   Я даже не знала, что у меня есть сбережения. Женни уверила меня, что сэкономила кое-что из подарков, которые делала мне бабушка на Новый год и день рождения. Я была ребенком, меньше всего склонным что-то считать и подсчитывать. Я не поставила слова Женни под сомнение и спросила у нее дрожащим голосом, есть ли у меня сто франков. По моему мнению, эта сумма намного превышала ту, которая нужна для скромных удовольствий молодого человека, но я подумала, что не могу дать Мариусу меньше денег, ведь у него столько потребностей.
   – У вас больше ста франков, – сказала Женни. – Однако лучше каждый раз давайте кузену небольшую сумму, чтобы чаще доставлять ему удовольствие.
   Но я не смогла удержаться и, когда Мариус приехал к нам, сразу же с детской радостью вручила ему полученные мной сто франков. Кузен рассмеялся мне в лицо и спросил, где я это взяла. Он, всегда все подсчитывавший, отлично знал, что у меня вовсе не было денег.
   – Послушай, – сказал мне Мариус, раздраженно оттолкнув от себя деньги и увидев, что я заплакала, – неужели ты настолько глупа, что думаешь, будто я соглашусь взять милостыню?
   – Почему ты называешь это милостыней? Я делаю тебе подарок. Надеюсь, ты можешь принять от меня подарок?
   – Нет, дорогая Люсьена, не могу.
   – Почему?
   – Почему! Почему! Потому что это деньги Женни!
   – Ну а если бы она дала мне их взаймы?
   – Ну нет, Люсьена, спасибо. Я ничего не хочу. Ты славная девочка, у тебя доброе сердце. Знаешь, я очень тебя люблю. Я никогда тебе этого не говорил – глупо говорить об этом просто так, – но мне было жаль с тобой расставаться. Я не возьму твоих денег, вот и всё. Это было бы подло!
   Я ничего не поняла из его объяснений и стала упрекать кузена в том, что он не испытывает ко мне дружеских чувств.
   – Хватит считать меня маленькой девочкой, – сказала я ему. – Женни ко мне более справедлива. Она говорит, что человек не может быть слишком молод для того, чтобы любить своих родных и интересоваться их судьбой. Я вижу, что ничего для тебя не значу и ты хочешь всех нас забыть.
   Мариус долго выслушивал мои упреки и, видимо, не знал, что ответить. Наконец он принял решение; видно было, что оно далось ему с трудом. Кузен решительно сунул деньги в мой карман.
   – Не будем больше вспоминать об этом, – сказал он. – Чем дольше ты об этом говоришь, тем яснее я вижу, что ты ничего не понимаешь в правилах света. Но я постараюсь все тебе объяснить. Мужчина может принимать покровительство и помощь лишь от трех женщин: матери, сестры и…
   – И кого?
   – И жены. Ну так вот, моей матери уже нет на свете, а бабушка… даже очень добрая, это не то же, что мать. Сестра… Но ты же мне кузина, а не родная сестра!
   – Я думала, что это одно и то же.
   – Да, сейчас. Но через два-три года все изменится, ты больше не будешь мне как сестра. Ты выйдешь замуж, а мужья не любят кузенов.
   – Почему?
   – Какая же ты дурочка с этими своими «почему»! Они ревнуют, вот почему! Мужья всегда подозревают, что кузены испытывают любовь к своим кузинам.
   – Но ты же не испытываешь ко мне любви?
   – Пока что нет, ведь ты слишком юна. Когда ты станешь старше, я мог бы в тебя влюбиться, но это было бы безнадежно. Ты слишком богата для меня.
   – Богатство не будет иметь значения, если мы полюбим друг друга.
   – Да, правда. Наконец я услышал от тебя разумные речи. Если люди равны по рождению, воспитывались вместе и не уроды, они могут пожениться, и то, что принадлежит одному, будет принадлежать и другому. Если жена богата, муж тоже постарается разбогатеть. Все приходит с возрастом и опытом, и свет это одобряет. Но чтобы стать мужем и женой, нужно подходить друг другу, а может случиться так, что когда ты станешь взрослой, у тебя появятся амбиции, кокетство, куча недостатков, которых пока что нет, ведь говорят, что они появляются у юных девушек.
   – Это слова мадам Капфорт? Итак, ты не хочешь на мне жениться?
   – Мне еще рано об этом думать. Позже будет видно.
   – А как ты думаешь, я могла бы когда-нибудь почувствовать к тебе любовь?
   – Этого я не знаю. Все зависит от того, что ты подразумеваешь под этим словом.
   – Но… я ничего не подразумеваю, я никогда ее не видела. Вероятно, любовь – это дружеское чувство, руководствуясь которым люди отдают друг другу все, и больше нет ни твоего, ни моего, как ты и говорил.
   – Да, именно так.
   – Ну, тогда, Мариус, я, возможно, уже испытываю к тебе любовь.
   – Вот как?
   – Да, поскольку мне жаль, что я более обеспечена, чем ты, и не могу помочь тебе разбогатеть. Впрочем, погоди! То же самое я чувствую по отношению к Женни… Если мы поженимся, ты позволишь мне любить ее так же, как и тебя?
   – Да. Если бы Женни помогла нам пожениться!
   – Хочешь, я спрошу, что она об этом думает?
   – Нет, еще слишком рано. Женни, вероятно, скажет, что мы беседуем о предметах, недоступных для девушки твоего возраста, и действительно, я считаю, что мы сейчас говорим смешные глупости.
   – Нет, не думаю, что рассудительность смешна. Послушай, побеседуй со мной рассудительно, скажи, о чем бы ты думал и как бы вел себя, если бы в будущем меня полюбил?
   – Я стал бы работать, Люсьена! Стал бы хорошо себя вести. Мое сердце было бы спокойно, и я размышлял бы о будущем. Старался бы быть тебе приятным, оказывал бы тебе внимание. Я охотнее делал бы то, что нравится тебе, чем то, что нравится мне. Я был бы ласковее, чем прежде. Стал бы хорошо одеваться, чтобы доставить тебе удовольствие. Вскоре я заработал бы достаточно денег, чтобы купить красивый кабриолет и прекрасную лошадь и возить тебя на прогулки. Каждое утро я приносил бы тебе цветы. Сопровождал бы тебя, куда бы ты только пожелала, даже в те места, которые нравятся тебе и не нравятся мне. Считал бы красивым все, что нравится тебе, даже регас и море. Ну и, наконец, я был бы таким же очаровательным, как один молодой человек, которого я видел в Авиньоне и который недавно женился по любви на своей кузине. Они оба выглядели очень счастливыми. Хотя этот молодой человек и небогат, у его кузины хватит денег на двоих; она казалась очень довольной.
   – Если бы ты стал таким милым, как говоришь, Мариус, и если бы начал усердно работать, уверяю тебя, я была бы рада выйти за тебя замуж.
   – Ну что ж, Люсетта, это вполне может случиться. Кто знает?
   Гонг, призывавший нас к обеду, прервал этот странный разговор, имевший для меня в будущем столь горестные последствия.


   ХХ

   Безусловно, Мариус не хотел меня соблазнить. Если он и преуспел в этом, то сам того не понимая; он будто скользил по склону, на вершине которого внезапно оказался благодаря детской непосредственности моего характера. Но несомненно также, что мадам Капфорт подготовила пути для этого своеобразного обязательства, которое мы с кузеном взяли по отношению друг к другу. Она незаметно расспросила Мариуса и теперь знала все, что хотела: во-первых, что мы с Мариусом не были рано созревшими детьми и что нам никогда не приходила в голову мысль разгадать совместно таинства любви – доказательством этому служил тот факт, что при первом проявлении чувственного влечения Мариус понял, что я еще не женщина и что единственной женщиной в доме была Женни; что затем Фрюманс вызвал у него чувство ревности и под этим предлогом Мариус постарался поскорее избавиться от его руководства; и, наконец, что Мариус был не в состоянии самостоятельно достичь достойного положения и годился лишь на то, чтобы стать красивым муженьком какой-нибудь вульгарной, но достаточно обеспеченной деревенской девушки.
   И мадам Капфорт быстро сделала логическое заключение. У нее была единственная дочь, некрасивая, но довольно богатая, и мадам Капфорт подумала, что у Мариуса благородное имя и есть связи, благодаря которым она наконец-то сможет войти в круг провинциальной знати, куда ей так хотелось попасть. Одной лишь набожности для этого было недостаточно; следовало прибегнуть к интригам, чтобы заключить этот союз. Характер Мариуса позволял надеяться, что он согласится терпеть общество мадемуазель Капфорт в обмен на ее приданое.
   Однако, внушив Мариусу, что его будущее зависит исключительно от удачной женитьбы, мадам Капфорт навела его на мысль о том, что он может жениться на мне (вероятно, ей самой это не приходило в голову). Увидев его удивление, нерешительность и даже, возможно, страх и поняв, что допустила ошибку, наша соседка поспешила заявить, что я для него слишком молода. Его женой может стать лишь шестнадцатилетняя девушка (именно столько было Галатее Капфорт). А поскольку Мариус, должно быть, не соизволил ее понять, поскольку он, быть может, стал говорить обо мне, своем лучшем друге, мадам Капфорт постаралась вызвать у него отвращение ко мне, сочинив гнусный и нелепый роман, героем которого должен был стать Фрюманс. Можно предположить, что этому способствовали странные признания, вырванные ею у несчастной Денизы во время ее безумных припадков.
   Результат этого нагромождения нелепиц оказался противоположным первоначальному замыслу. Мариус даже не думал о Галатее, которая часто становилась жертвой его остроумных саркастических замечаний. Он невольно стал размышлять обо мне, возможно также, чтобы досадить Фрюмансу и Женни.
   Мариус, очевидно, пообещал себе пока что ничего мне не говорить и дождаться возраста, когда туманные отроческие мечты могут стать вполне реальными планами. Захваченный врасплох развитием событий, известием о своем несчастье, бурным проявлением интереса с моей стороны, моим желанием его спасти и моей полнейшей невинностью, заставлявшей меня говорить о любви как о неизвестном, которое следовало найти, решив математическую задачу, может быть, растроганный моей искренней дружбой и простодушием его так называемых врагов, мой кузен наконец неожиданно для себя согласился с мыслью, что я могу стать его спасительницей от несчастий, и уже почти готов был позволить любить себя, если уж мне так хочется, и, возможно, ответить мне взаимностью, если я со временем это заслужу.
   А меня, глупую девчонку, манила странная судьба, к которой меня не располагали ни чувства, ни увлечение, ни особое уважение, ни слепое воображение, – одним словом, ничто из того, что в сердце молоденькой девушки вызывает любовь роковую или романтическую. Единственным серьезным чувством, которое я при этом испытывала, была жалость, единственным роковым предначертанием – привычка баловать Мариуса, единственным романтическим влечением – моя потребность в самопожертвовании.
   Женни, моя несравненная Женни, не поняла, что должна остановить мое скольжение по крутому склону, и если и испытала некий страх, то решила, что не стоит предупреждать меня, дабы не вызвать головокружения. Когда я, горя желанием поскорее ей открыться, в тот же вечер рассказала о бесконечных беседах, которые вели мы с Мариусом, Женни всего лишь рассмеялась.
   – Мсье Мариус еще больший ребенок, чем вы, – сказала она. – Через два года вы еще не будете готовы к замужеству. В шестнадцать лет девушкам неизвестно, кого они любят, а ваш кузен будет еще слишком молод для того, чтобы иметь серьезные намерения. Итак, еще несколько лет вы можете оставаться такой же счастливой и доверчивой, как сейчас. Что же касается вашего будущего мужа, об этом стоит подумать заранее, но не вам, а вашей бабушке.
   – Ты права, Женни, – ответила я, – и я вовсе не о себе беспокоюсь. Однако если это позволит Мариусу стать добрым и рассудительным, пусть он так думает.
   – Нет, – возразила Женни, – это абсолютно бесполезно. Мариус и так станет добрым и рассудительным. Вы отлично знаете, что он мягок, честен, что, совершив нелепый поступок, он испытывает стыд. Не нужно пока что принимать его всерьез. Мсье Мариус еще не повзрослел. Это школьник, который рассуждает о светской жизни, зная о ней не больше, чем мы с вами. Ваш кузен горд, и это очень хорошо; он отказался взять ваши деньги, и это прекрасно. Однако бедный мальчик так боится лишений! Ну что ж, погодите. Посмотрите, как он будет себя вести. Если мсье Мариус проявит мужество и терпение, я встречусь с мсье де Малавалем, передам ему ваши деньги, и, не догадываясь о причине, ваш кузен станет лучше питаться и условия его жизни изменятся. Я попрошу, чтобы к нему относились внимательнее, он же подумает, будто заслужил это хорошим поведением, – и это подтолкнет его продолжать в том же духе.
   Женни оказывала на меня приятное воздействие. Ее слова всегда меня успокаивали. Я крепко заснула, да и она не проявляла ни малейшего беспокойства. Изведав все мыслимые для женщины несчастья, Женни сохранила оптимизм благодаря своему несравненному благородству. Особенно она верила в детей, говоря, что для того, чтобы они стали добрыми, нужно сделать их счастливыми. Она никогда не испытывала ни предубеждения против Мариуса, ни досады на него. Женни добродушно подсмеивалась над ним, не замечая злобных чувств, которые он к ней испытывал. В тот день, когда она, будучи честной и разумной женщиной, показалась ему вдруг «очень хорошенькой», Женни не рассердилась, а рассмеялась Мариусу в лицо. Она никому не рассказала о его нелепом и мимолетном сумасбродстве. Будучи умной и доброй, Женни даже предположить не могла, на какую несправедливость способен слабый, безвольный Мариус.
   Признаюсь, мне не хватило решительности открыть ей на это глаза. Я слишком уважала Женни, для того чтобы пересказывать ей отвратительные выдумки мадам Капфорт. Итак, Женни тогда так и не узнала, как мелочен мой бедный кузен.
   Что же касается Фрюманса, я не понимала причин, побудивших его столь стремительно отказаться от места учителя. Я, безусловно, еще очень нуждалась в его уроках; больше никто не был для меня так же полезен. Лишь со временем я узнала о том, что произошло в тот день, когда Мариус закатил Фрюмансу эту странную, неуместную сцену.
   В этот день воспитатель осознал, что более не может быть полезен Мариусу и что глупая ревность этого ребенка может его самого поставить в смешное положение в нашем доме. Фрюманс почувствовал, что один из них двоих должен отступить, и не мог допустить, чтобы это был Мариус. Он искал моего кузена, чтобы сообщить ему о том, что собирается удалиться, но, не найдя его, поговорил с бабушкой. Племянник кюре сослался на занятость и, не выказав ни сожаления, ни слабости, тихонько ушел. У бедного Фрюманса при этом болело сердце, но он обладал мужеством и невероятным упорством.


   XXI

   Мне следует вспомнить об одном событии, которое впервые заставило меня задуматься о странном месте, которое, несмотря на свое счастье и благополучие, я занимала в обществе.
   Мариус уехал от нас около месяца тому назад. Я отправилась с Женни в Тулон, чтобы сделать там кое-какие покупки. В одной из лавочек мы встретили мадам Капфорт с какой-то женщиной, которую я сначала не узнала, потому что она была закутана в черную накидку. Поначалу я не обращала на эту женщину ни малейшего внимания, но вдруг она бросилась ко мне и стала осыпать поцелуями, так что я едва не задохнулась. Это была моя бедная Дениза, так сильно изменившаяся и подурневшая, что, отвечая на ее ласки, я не смогла сдержать слезы.
   Поскольку она очень бурно выражала радость, вызванную нашей встречей, и это могло привлечь внимание прохожих, мадам Капфорт отвела нас в комнату за лавкой, шепнув мне:
   – Не бойтесь, ваша кормилица все еще несколько эмоциональна, но уже не безумна. Вы же видите: я выезжаю вместе с ней.
   Я совершенно не боялась, а поскольку со мной была Женни, не сомневалась, что бабушка не будет сердиться на меня за то, что я проявляю интерес к своей кормилице. Сначала Дениза постаралась успокоиться и поговорить со мной, но вид Женни внезапно пробудил в ней ревность, и по ее горящим глазам и прерывающейся речи я ясно увидела, что она еще не выздоровела. Что бы ни говорила ей Женни, пытаясь ее успокоить, это лишь увеличивало раздражение моей кормилицы. Внезапно вскочив, она закричала:
   – Вы обманщица и интриганка! Я вас узнала! Именно вы привели эту девочку (при этом она указала на меня) к бедной мадам де Валанжи. Но это вовсе не ее ребенок, это ваша дочь.
   Мадам Капфорт, жадно слушавшая Денизу, сделала вид, будто хочет ее разуверить, и стала лукаво выспрашивать у Женни, действительно ли именно она привела меня к бабушке. Женни ответила, что не понимает, о чем идет речь. Дениза рассердилась и стала еще громче обвинять нашу экономку, продолжая утверждать, что узнала ее.
   – Вы хотите, чтобы кто-то поверил в ваши россказни? – кричала моя кормилица. – Уж не меня ли вы хотите обмануть? Я ведь отлично знаю, что ребенок умер. Да и как бы могла я этого не знать, ведь я сама его убила!
   – Замолчите, Дениза, – сказала мадам Капфорт таким тоном, как будто на самом деле приглашала ее продолжить, – вы теряете рассудок. Вы не убили бы ребенка, которого кормили, разве что если бы были сумасшедшей.
   – А кто вам сказал, что это не так? – продолжала кричать Дениза. – Откуда мне знать, когда именно я потеряла рассудок? Нет, этого я не помню. Мне известно, что позже меня заперли и заставили пройти через все муки ада; но мне также известно и то, что были мост и карета. Уже не помню, где именно это было, и не могу сказать когда. Я бросила ребенка в воду, чтобы посмотреть, есть ли у него крылья: мне приснилось, что они у него есть. Но их не было. Он утонул, и никто так и не смог его найти. И тогда…
   Дениза не смогла продолжить: ее охватило бешенство. Приказчики бросились к ней и вынуждены были удерживать ее силой, в то время как Женни поспешно уводила меня прочь.
   Она старалась успокоить меня, поскольку эта странная и мучительная сцена вызвала у меня сильное волнение, однако была потрясена так же, как я, и по дороге домой мы почти половину пути хранили молчание. Наконец Женни нарушила его, поинтересовавшись, о чем я думаю.
   – И ты еще спрашиваешь! – воскликнула я. – Я думаю, что мадам Капфорт поступила неосторожно и даже жестоко, допустив, чтобы бедная Дениза встретилась с нами. Ей ведь должно быть известно, что моя кормилица все еще не в своем уме и от волнения у нее может случиться припадок.
   – А вам не кажется, – задумчиво проговорила Женни, – что мадам Капфорт сделала это нарочно?
   – О господи! Да, возможно! Мадам Капфорт ненавидит нас, уж не знаю почему!
   – Но не Денизу. Она лечит вашу кормилицу, молится вместе с ней, гуляет. Нет, мадам Капфорт не ожидала увидеть ее в таком состоянии!
   – Согласна. Но как ты думаешь, Женни, Дениза всегда была безумна?
   – Именно об этом я хотела спросить у вас. Слышали ли вы когда-нибудь о том, чтобы Дениза вела себя странно еще тогда, когда была вашей кормилицей?
   – Нет, никогда. Она путается в воспоминаниях. Дениза действительно хотела меня убить, но это было незадолго до того, как она нас покинула.
   И я рассказала, как Дениза хотела выбросить меня из кареты, когда я оказалась рядом с ней. Женни расспросила меня обо всех подробностях, которые я была в состоянии ей сообщить. Она слушала меня очень внимательно, и, пораженная обеспокоенным выражением ее лица, я произнесла:
   – Знаешь, мне кажется, ты думаешь, будто меня убили.
   – Я не могу так думать, – возразила Женни, улыбаясь моей наивности, – ведь вы сейчас здесь, со мной.
   – Конечно, Женни. Но если бы это была не я? Послушай, а что, если Дениза бросила в воду настоящую Люсьену, не понимая, что делает, а та, которую она захотела бросить в реку снова, была ненастоящей Люсьеной, как она и уверяет?
   – В таком случае ненастоящая Люсьена – это вы?
   – Ну а вдруг?
   – То есть кто-то был заинтересован в том, чтобы столь гнусно обмануть вашу бабушку?
   – Или же кто-то просто ошибся и без злого умысла привел к ней девочку, которая не была ее внучкой.
   – Значит, вы думаете, что Дениза осознает, о чем говорит?
   – А разве ты думаешь иначе? Ты выглядишь очень грустной и удивленной.
   – Но Дениза также заявляет, что это именно я привела вас к мадам Валанжи. Этому вы верите?
   – Нет, если ты станешь это отрицать.
   – Я могу поклясться вам, что сегодня увидела Денизу впервые.
   Мне показалось, что Женни уклоняется от прямого ответа на мой вопрос, и я, в свою очередь, посмотрела на нее так внимательно, что она смутилась.
   – О дорогая моя Женни! – воскликнула я. – Если ты действительно воспитывала меня, а затем привела сюда, не скрывай этого от меня. Я так тебя любила!
   – Вы любили меня? – взволнованно переспросила Женни.
   – Я любила свою мать! Все очень старались сделать так, чтобы я ее позабыла, но единственное, что сохранилось в моей памяти, – это горе, которое я испытала, когда она оставила меня там, с моей бабушкой, которой я не знала. Я никогда ни с кем не говорила об этом, и мне не хотелось бы огорчать бабушку, но тебе я могу это сказать: мне очень долго не удавалось полюбить ее, и даже сейчас иногда, когда я вспоминаю о той женщине, я невольно думаю, что никогда никого не любила так, как ее.
   То ли Женни действительно не была той, о ком я говорила, то ли ей строго-настрого запретили рассказывать мне правду и она сумела сдержаться и солгать, охраняя мой покой, но она развеяла мои подозрения и даже немного побранила меня за то, что я предпочитаю своей бабушке какой-то призрак, который, возможно, мне всего лишь приснился.
   – Я хотела бы убедиться в этом, раз уж мне не следует об этом вспоминать, – ответила я. – Но не понимаю, почему я не могу быть твоей дочерью и при этом любить бабушку.
   – Вы рассуждаете как ребенок, Люсьена! Вы уже слишком взрослая, чтобы так говорить. Если бы вы были моей дочерью, вы не были бы внучкой мадам де Валанжи и Дениза была бы права, называя меня интриганкой и обманщицей, ибо тогда получалось бы, что я обманула вашу бабушку, а это было бы отвратительно.
   – Твои слова заставляют меня умолкнуть. Я не подумала об этом, а после того, что сказала мне Дениза, будто бы увидела сон наяву. Теперь я понимаю, что Фрюманс прав: детям не следует разговаривать с безумцами, это сбивает их с толку. Могу сказать тебе лишь одно, Женни: если представить, что я ненастоящая Люсьена… а ты ведь этого не знаешь, и никто не может доказать обратное…
   – Прошу прощения, доказать обратное можно. Но хорошо, давайте представим! Что вы хотели этим сказать?
   – Я хотела сказать, что, в сущности, мне было бы совершенно все равно! Раз уж моя бабушка любит меня как свое дитя, я люблю ее как свою бабушку и не могу быть особенно привязана ни к бедной маменьке, которой я не знала, ни к папаше, с которым, как мне кажется, никогда не познакомлюсь. Знаешь, Женни, ведь он не написал ни слова в ответ на письма, которые меня заставляли ему отправлять. А ведь они были такие милые! Я очень старалась, обещала ему, что буду сильно его любить, если он хоть немного полюбит меня. Ну так вот, кажется, он этого не хочет.
   – Это невозможно, – ответила Женни, – но предположим, что это правда. Ваша бабушка любит вас за двоих, поэтому не нужно говорить, что вы согласны быть ненастоящей Люсьеной. Если бы мадам де Валанжи это услышала, она была бы очень огорчена.
   – Я не хочу ее огорчать. Ну а тебе, Женни, раз уж ты мне никто, тебе безразлично, настоящая ли я или нет?
   – Ну, меня это не касается. Будьте кем хотите, от этого я не стану любить вас ни больше, ни меньше.
   – В таком случае ты любишь меня сильнее всех, ведь остальные, и даже, возможно, бабушка, не глянули бы более в мою сторону, если бы я не была мадемуазель де Валанжи. Однако в этом ведь не было бы моей вины.
   Мы подъезжали к дому. Женни, понимая, что мое воображение разыгралось, поспешила рассказать о нашем неприятном приключении бабушке с тем, чтобы та меня успокоила. Так и произошло. Я с большим уважением отнеслась к ее спокойствию и серьезности.
   – Можете быть уверены, мое дитя, – сказала мне бабушка, – что вы моя внучка, а ваша бедная кормилица сама не знает, что говорит. Пожалейте Денизу и поскорее забудьте ее слова. Уважайте и любите Женни так же, как и меня, я ничего не имею против, но знайте: у вас нет другой матери, кроме меня. Что же до вашего батюшки, которым вы немного недовольны, вспомните о том, что он вас почти не знал, что в свое время у него не было возможности приехать к вам и что теперь у него другая жена и дети, которым он обязан уделять внимание. Он знает, что вам со мной хорошо, и вы не должны думать, будто имеете право в чем-то его упрекать. Обещайте мне, что более этого не повторится.
   Я обещала и очень быстро забыла бредни Денизы и свои собственные. Впрочем, у меня осталось твердое убеждение, что Женни и моя прежняя мама – одно и то же лицо. Это как бы запечатлелось в моем сердце. Конечно, из этого вовсе не следовало, что я была дочерью Женни, но ничто не мешало мне думать, что именно она меня воспитала.
   Эта встреча имела еще одно следствие, которого я почти не заметила и не осознала. Когда я рассказала о случившемся Мариусу, он, вместо того чтобы успокоить меня, как это сделала бабушка, глубоко задумался и не позволил мне более возвращаться к разговору о нашем браке. Поскольку эти планы возникли в результате спонтанного чувства, через несколько лет они полностью выветрились у меня из головы, и казалось, Мариус тоже не сохранил об этом воспоминаний.


   XXII

   После того как Фрюманс и Мариус уехали, у меня началась новая жизнь – жизнь, полная интеллектуальных опасностей.
   Я считаю, что обучением девочки не должны заниматься исключительно женщины, разве что она намерена провести жизнь в монастыре. Сама того не осознавая, вскоре я ощутила нехватку мужского, более широкого взгляда на вещи, который до сих пор давали мне уроки Фрюманса.
   Ко мне пригласили гувернантку, которой наскучило у нас через две недели, потом другую, которая надоедала мне более продолжительное время и причинила много вреда. В этом была повинна излишняя скромность моей милой Женни. Она решила, что не справится с этой работой, однако Бог свидетель: тщательно следя за моими тетрадями, книгами и заметками во время занятий с Фрюмансом, она со свойственным ей талантом интересоваться всем, проникать в дух и суть вещей и, наконец, делать любую работу привлекательной, могла бы, продолжая выполнять свои обязанности и ничего не меняя, способствовать формированию моего ума, вероятно, медленнее, но рассудительнее и спокойнее.
   Женни боялась, что, если станет заниматься исключительно мной, будет вынуждена меньше заботиться о бабушке, возраст которой требовал особой опеки. Кроме того, навещавшие нас особы убедили Женни в том, что барышне моего круга ни к чему получать слишком серьезное образование, достаточно заниматься искусством. Об искусстве наша экономка имела лишь весьма смутное представление. От природы она обладала хорошим вкусом, но не подозревала о том, что это означает на практике. Женни не знала, что для того, чтобы заниматься искусством, нужно обладать особыми способностями или получить серьезное образование. Она слышала о людях со многими талантами и не сомневалась, что я смогу стать такой же в процессе обучения. Такими же были мнение и желание моей бабушки. В результате меня доверили заботам английской мисс, которая, как говорили, только что завершила образование молодой леди, вышедшей замуж в Ницце, и о которой мы получили наилучшие рекомендации. Англичанка в течение двух-трех лет должна была обучать меня музыке, живописи, английскому, итальянскому и в придачу немного географии и истории. К счастью, последний предмет я знала лучше ее.
   Мисс Эйгер Бернс была сорокалетней девицей, ужасно некрасивой; с первого же взгляда она вызвала у меня антипатию и отчуждение. Даже сегодня мне было бы сложно проанализировать ее характер: возможно, в нем не было ничего определенного. Мисс Бернс представляла собой не личность, а скорее продукт общества; это была монета, имевшая лишь условную стоимость и истертая частым прикосновением пальцев, из-за чего уже нельзя различить чеканку. Кажется, эта особа была из хорошей семьи и в ранней молодости испытала много разнообразных несчастий. Все это повлекло за собой жизнь в безденежье и зависимости, в полном подчинении формальным правилам общества. В сущности, мисс Бернс уважала лишь видимость, и если не противилась ничему, то лишь потому, что у нее уже не было на это сил. Утомление читалось в ее бесцветных глазах, апатия – в длинных худых руках, всегда беспомощно свисавших вдоль тела; уныние слышалось в глухом голосе и замедленной речи. Но под этой увядшей внешностью таились гордость принцессы, лишившейся трона, и, возможно, воспоминание об огромном разочаровании. Единственно живым в ней было воображение, но это были смутные, нелепые фантазии, какие-то беспорядочные бесцветные мечтания. Короче говоря, из всех ее пор сочилась скука – мисс Бернс испытывала ее сама и внушала другим.
   Гувернантка не научила меня ничему стóящему, хоть и отняла много времени. Ее уроки были длинными, скучными и сумбурными. Под предлогом строгой пунктуальности она абсолютно не заботилась о моих успехах. Главным для нее было заполнить свое и мое время регулярной, бесполезной, нудной работой. Ей было достаточно того, что уроки проводились вовремя. Поскольку мисс Бернс, насколько было мне известно, никого и ничего не любила, она влачила свои дни, вялая и разочарованная, внешне полностью смирившаяся, но внутренне протестующая против всего и вся.
   Из всего, чему она должна была меня научить, я освоила лишь английский. Итальянский я знала лучше ее. Фрюманс обучал меня итальянской грамматике в сопоставлении с латинской, и я отлично усвоила все правила. Благодаря южному акценту, который постоянно был у меня на слуху, правильное произношение давалось мне легче, чем мисс Эйгер с ее британским пришепетыванием и неисправимой интонацией. Она преподала мне также основы музыки, но сухость ее игры заставила меня возненавидеть фортепьяно. Гувернантка писала акварелью с глупой отважностью, зная наизусть правила, но применяя их невпопад. Скалы у нее получались слегка округлыми, деревья – немного заостренными, вода всегда была одинаково голубой, а небо – розовым. Рисуя озеро, мисс Бернс не могла не поместить туда лебедя, а если изображала лодку, в ней неизменно сидел неаполитанский рыбак. Она страстно любила руины и находила способ, независимо от возраста и местонахождения ее моделей, втиснуть туда стрельчатую арку, увитую все тем же плющом, который неизменно служил украшением на ее картинах.
   Мисс Бернс даже не пыталась научить меня пению. Своими сентиментальными романсами и дрожащим голосом, звучание которого напоминало резкие крики чаек, она внушила мне такую ненависть к этому занятию, что я с первого же дня стала ломать комедию, запев на четверть тона ниже, чем следовало. Гувернантка заявила, что у меня нет слуха, и от романсов я была спасена.
   Итак, оставался лишь английский, который я выучила, разговаривая с мисс Бернс. У меня были способности к языкам, я с легкостью запоминала даже диалектные особенности. Кстати, я обнаружила, что единственный способ вытерпеть банальные разговоры мисс Эйгер – это извлекать для себя пользу, разговаривая с ней по-английски во время совместных прогулок. Поскольку в возрасте от четырнадцати до пятнадцати лет я чувствовала некоторую слабость, Женни потребовала, чтобы я каждый день подолгу гуляла. Это было бы мне очень приятно, если бы она могла меня сопровождать. Но оставив бабушку под присмотром мисс Бернс, Женни могла быть уверена, что, вернувшись, застанет англичанку спящей или погруженной в свои мысли в углу гостиной, а мою бедную бабушку – забытой в кресле, задумчивой, печальной или осаждаемой докучливыми гостями.


   XXIII

   По этой причине мне пришлось смириться с прогулками в компании мисс Эйгер; при этом я следила за тем, чтобы она не уснула во время ходьбы. Гувернантка уверяла меня, что ничего не боится и пешком поднималась на горные вершины Швейцарии и Италии вместе с юными леди, которых воспитывала, но, видимо, в то время у нее было больше сил и мужества. А может быть, смирившись, она и там послушно следовала за ними по протоптанным дорожкам, поскольку наши крутые тропинки и пропасти ей вовсе не нравились. Я имела жестокость водить гувернантку по пересеченной местности, по самым сложным дорогам, а поскольку мисс Бернс не хотела, чтобы ее навыки хождения в Альпах подвергли сомнению, она шла за мной, красная как свекла; с кончика ее носа капал пот. Когда мы приходили на место, она садилась, как бы желая проникнуться красотой пейзажа, и открывала свою папку, сильно пахнущую английской кожей, чтобы запечатлеть его в своей художественной манере. Но поскольку рисуя она рассказывала мне о Пик-дю-Миди в Пиренеях, о Монблане или Везувии и воспоминания мешали ей увидеть и понять то, что было у нее перед глазами, гувернантка возвращалась к своим притупившимся скалам, острым деревьям и фантастическим аркам, служившим ей точкой отсчета. Понемногу, делая вид, что тоже рисую, я отдалялась от нее и в одиночестве углублялась в ущелья, стараясь найти что-нибудь, еще не изученное мной, или пряталась за выступом скалы в укромном уголке, чтобы насладиться природой и спокойно помечтать. Мисс Бернс мало беспокоили мои исчезновения. Вернувшись час или два спустя, я обнаруживала, что она заснула от усталости в некрасивой позе или торопливо прячет в сумку роман, который читала украдкой. Мне интересно было узнать, что она читает, и пару раз, незаметно приблизившись, я смогла пробежать глазами несколько строк, глядя ей через плечо. Отчасти соблазн запретного плода, отчасти каприз избалованной девочки побуждали меня потихоньку проникать в ее спальню и брать один из томов, которые мисс Бернс уже прочитала, в то время как она брала с собой на прогулку (тоже тайно) следующий том. Я прятала свою книгу в корзинку, и как только гувернантка начинала рисовать, убегала, уверенная, что скоро она примется за чтение. Это обязательно случалось, и таким образом мы обе, таясь друг от друга, разделенные кустом или овражком, поглотили огромное количество романов.
   Эти романы в грязной обложке, с пятнами на полях, мисс Эйгер брала в книжных магазинах Тулона, пользуясь посредничеством мадам Капфорт, с которой моя гувернантка была в хороших отношениях и которая всегда хотела всем угодить. Безусловно, содержание этих книг не было неприличным, но это были очень плохие романы: истории о несчастной любви, причем любовников почти всегда разлучали либо разбойничьи набеги, либо предрассудки жестоких родственников. Действие, как правило, происходило в Италии или Испании, героев звали дон Рамиро или дон Лоренцо. Автор описывал восхитительный лунный свет, при котором читали таинственные письма; романсы, исполняемые под балконом замка; ужасные скалы, дававшие приют добродетельным отшельникам, терзаемым угрызениями совести; журчащие родники, куда проливались потоки слез. Там было также невероятное количество кинжалов, героинь, похищенных и упрятанных в монастыри (чье местонахождение невозможно было обнаружить), писем, которые перехватывали предатели, неизменно сидевшие в засаде, неожиданных встреч дочери с отцом, брата с сестрой, благородных друзей, отверженных и затем оправданных, жестокой ревности и страшных ядов, от которых добрый старый монах обязательно находил противоядие. Голос крови играл в повествовании судьбоносную роль и приводил к неуклонным разоблачениям искусных интриг, разгадать которые можно было с первых же страниц романа. Безусловно, на свете были и хорошие книги, которые Фрюманс не побоялся бы дать мне в руки немного позже, но, вероятно, мисс Эйгер знала их все наизусть, и ее притупившийся мозг нуждался в этом вульгарном возбуждении, как нуждаются гурманы в острой приправе.
   Эта дурная пища действовала на меня, как незрелые плоды, которые предпочитают дети. Я поглощала эти романы, понимая, что они написаны плохо и пестрят неправдоподобными ситуациями. В литературном смысле они были для меня совершенно безопасны. Нравственность их была безупречной. Единственный вред, который причинили мне эти книги, заключался в том, что они приучили меня любить неестественное, а эта склонность для добра вредна так же, как и для зла. Я мечтала о высоких добродетелях, достигаемых безо всякого труда, о беспримерном мужестве, неизменно стремящемся к действию и презирающем осторожность, о душевной чистоте, побеждающей опасности, о слепом бескорыстии, и, наконец, я воображала себя самой совершенной героиней, какую только способны были создать мои авторы. Это возвращало меня к романтическим устремлениям детства, которые питались волшебными сказками Денизы и которые более мудрая и чистая Женни сумела повернуть в нужном направлении, не уничтожив их полностью, а теперь из-за небрежности мисс Эйгер они вырвались наружу.
   Еще одним неприятным следствием этого чтения было то, что я потеряла интерес к серьезным вещам. Итак, под руководством своей англичанки я совершенно не развивалась интеллектуально, и в том возрасте, когда ребенок становится юной девушкой, моя душа, не подкрепленная достойной пищей, спасалась от неприятностей лишь благодаря неведению.
   Вот в каком состоянии духа нашел меня Мариус, приехавший к нам через год. После нескольких небольших шалостей в Тулоне его послали в Марсель, и теперь он был очень собой доволен. Мой кузен заметно вырос, но мне казалось, что его портят слегка пробивающиеся светлые бакенбарды, которыми он очень гордился и которыми ни за что на свете не пожертвовал бы. Наличие небольшой бородки превращало его из мальчика в молодого человека. Он уже видел себя взрослым мужчиной, но это было предвидение эгоиста, который рассчитывает на других и не испытывает желания работать над собой. Когда я стала расспрашивать Мариуса, он ответил, что скучает в Марселе точно так же, как скучал у нас, но смирился и решил вести себя примерно, чтобы не испытывать унижения из-за нагоняев. Хотя мсье де Малаваль относился к нему по-отечески, Мариус презирал его и считал нелепым начальником и педантом. К новым знакомым мой кузен относился не лучше, чем к старым, а его ум еще более, чем раньше, склонен был все порицать.
   Легко можно догадаться, что своей развязной манерой поведения Мариус не вскружил мне голову. В романах, которые я успела прочитать, ни один Лоренцо не представлялся мне в холодном и насмешливом облике. Эти чувствительные персонажи были пылкими и восторженными, умирали от любви к красавице, готовы были десятилетиями искать ее на суше и на море, когда жестокая судьба их разлучала. Они питались слезами, водой из ручья и романсами. Подобная любовь польстила бы моей гордости и разожгла бы во мне пламя рыцарственной преданности. Мариус, более чем обычно рассудочный и, как мне показалось, равнодушный, обречен был навсегда остаться маленьким мальчиком, с которым я воспитывалась, легкомысленным и насмешливым, и я не стала доверять ему свои девичьи мечты.
   Мне нетрудно было их скрывать: Мариус гораздо больше интересовался своей лошадью, чем мной. Он довольно остроумно насмехался над желтыми волосами и пестрыми платьями мисс Эйгер. Был вежлив с Женни и забыл спросить, как дела у Фрюманса. Мариус нанес визит мадам Капфорт и по возвращении долго смеялся над ней. И, наконец, он попрощался со мной, пожелав мне хоть немного подрасти, ибо существовала опасность, что я останусь карлицей.


   XXIV

   Аббат Костель страдал от подагры и уже не мог приходить к нам, чтобы служить мессу. Фрюманса я теперь почти не видела. Бабушка, не пренебрегавшая молитвой и соблюдавшая правила, решила, что я буду отправляться в Помме вместе с мисс Эйгер и со слугой – он будет вести под уздцы коня Мариуса, на которого мы с гувернанткой будем садиться по очереди, когда устанем. Мисс Эйгер молча подчинилась этому приказанию, но едва лишь села на коня, тут же пустила его галопом и умчалась, а потом вернулась, чтобы я, в свою очередь, могла на него сесть. Ослепленная отважностью англичанки, я почувствовала, что завидую ее успеху, и, едва оказавшись в седле, не стала дожидаться, когда слуга возьмется за уздечку. Я подстегнула коня пятками, и Зани, которому понравился галоп, понес меня по полям. Я очень испугалась, но самолюбие позволило мне сохранить присутствие духа. Не мешая коню ложными маневрами и не пугая его своими криками, я думала лишь о том, как бы уберечься от постыдного падения, и это позволило мне забыть об опасности. Набегавшись вдоволь, Зани остановился и стал щипать травку. Я погладила его, выпрямилась, поправила поводья, и мне удалось повернуть коня и спокойно возвратиться к спутникам.
   С тех пор я стала такой же бесстрашной наездницей, как и мисс Эйгер. Я не потерпела бы над собой превосходства столь неуклюжей особы, как она, и не захотела слушать ничьих советов, кроме советов Мишеля. Мишель был нашим старым слугой, бывшим драгуном, неплохим наездником и лучшим человеком на свете.
   Я уже очень давно, наверное, года два, не была в Помме. Деревня по-прежнему выглядела таинственной и печальной, церковь была все такой же полуразрушенной, и аббат Костель тоже постепенно превращался в развалину.
   После службы мы не преминули нанести ему визит. Мне не терпелось увидеть Фрюманса, который все не показывался. Мессу, на которой присутствовали мэр и мэтр Пашукен, пятый житель деревни, служил полевой сторож.
   Фрюмансу, однако, было известно, что мы пришли, и он захотел оказать нам не столь скромное гостеприимство, как в первый раз. Он сохранил привычку к чистоте, но поскольку ему не удалось победить отвращение к порядку, свойственное его дядюшке, решил избавить нас от неприятности вновь оказаться в той части дома, где жил мсье Костель. Фрюманс по-прежнему жил под одной крышей со своим дядюшкой, но бывшую кухню и смежную с ней буфетную превратил в большой рабочий кабинет и маленькую спальню. Он сам побелил почерневшие стены, поправил плитки пола, смастерил большой стол и два деревянных стула, сиденья которых были набиты водорослями и покрыты тканью. Фрюманс посадил у дверей и окон вьющиеся розы, испанский жасмин и виноградную лозу. Нижнюю часть внешних стен украшали цветущие каперсы (между прочим, это самые красивые цветы на свете). Сад был ухожен, фруктовые деревья тщательно подстрижены, ююба давала тень, быстрорастущие мастиковые деревья образовывали ограду, и в общем море растений перуанский морской лук и арабский птицемлечник служили корзиной для чудесных ростков гигантского медовника, который из-за формы и цвета листьев называют африканским черноголовником.
   – Вот видите, мадемуазель Люсьена, – сказал Фрюманс, провожая нас мимо цветника, – в Белломбре я стал садовником. Семена для этих растений я взял у вас. Здешний сад не такой пышный, как ваш, но выглядит почти таким же красивым. Отсюда тоже можно увидеть голубое море, и старый заброшенный форт на ближнем уступе горы не портит общего впечатления.
   В то время как мисс Эйгер открыла папку и стала торопливо набрасывать форт, Фрюманс повел меня в свой большой рабочий кабинет. На одном конце стола высилась кипа книг и бумаг. Другой конец был застелен плотной белой скатертью. На тарелках из местной красной глины лежали свежие яйца, сливки из козьего молока, хлеб и красиво сервированные фрукты. Сам кабинет тоже производил приятное впечатление: не было ни паутины, ни гекконов, ни скорпионов, бегающих по стенам, которых я с ужасом увидела когда-то в доме кюре. Старинные подставки для дров блестели, а пол был покрыт испанской циновкой – подарком друга-путешественника или торговца.
   Фрюманс с удовольствием наблюдал за удивлением и удовлетворением, которые я испытала, увидев, с каким комфортом он устроился, ведь я боялась вновь испытать отвращение, которое вызвал у меня когда-то вид его уединенного жилища.
   – Вероятно, это Женни научила вас благоустраивать дом, а наш садовник рассказал, как привести в порядок сад? – предположила я.
   – Да, это Женни, – ответил Фрюманс, – это мадам Женни научила меня своим примером. Она дала мне понять, что окружающие нас вещи должны символизировать нашу чистую совесть и не раздражать своим видом. Даже если человек одинок в этом мире, он всегда должен быть готов принять путника или друга, которого посылает ему небо. Сегодня у меня праздник, мадемуазель Люсьена, и я был бы счастлив, если бы мадам Женни вас сопровождала. Скажите ей, что вас не так уж плохо принимали в моем уединенном жилище. Может быть, вы хотите пообедать? Должен ли я сказать вашей гувернантке, что вы голодны? Я приготовил для нее чай. Я вспомнил, что англичане только то и делают, что пьют чай.
   – Если у вас есть чай, – ответила я, – мисс Бернс обязательно это оценит. Не будем мешать ей рисовать и пообедаем вдвоем. Я почувствовала голод, как только увидела, как красиво сервирован стол.
   Фрюманс поблагодарил меня за то, что в его доме у меня появился аппетит, так, словно этим я оказала ему величайшую честь. Он был в восторге от того, что я похвалила его японскую мушмулу. Фрюманс сам ее вырастил; я ее еще не видела. Мушмула – это красивый плод, похожий на абрикос, с небольшими ядрышками внутри. Я до сих пор помню эту деталь и объяснения Фрюманса, который то сидя, то стоя давал мне урок ботаники, при этом прислуживая мне так же деликатно и с такой же любовью, как это делала Женни. Я была тронута столь дружеским приемом и слегка польщена тем, что была единственным предметом его забот. Мы забыли о мисс Эйгер, и со мной впервые в жизни обращались как с дамой, приехавшей в деревню с визитом. Это придало мне уверенности в себе, и я с удовольствием рассказала хозяину о том, как я сама, без чьей-либо помощи, управляла конем, как пустила его галопом и при этом почти не испугалась.
   Фрюманс слушал и смотрел на меня с наивным обожанием. Никто еще не вел себя более непедагогично, чем он, и я впервые по-настоящему поняла, насколько он скромен и доброжелателен. Фрюманс не стал спрашивать меня, продолжаю ли я обучение; по-видимому, он не сомневался в том, что мисс Эйгер заменяет его с большей пользой для меня. Фрюманс говорил со мной лишь о том, что, по его мнению, должно быть мне приятно. Он думал, что я люблю музыку и рисование, и считал, что благодаря правильному обучению я стала гораздо счастливее. Фрюманс случайно услышал новости о моем кузене и с большим удовольствием сообщил мне о том, что Мариус по-прежнему очаровывает всех своими хорошими манерами и приятным остроумием.
   Я почувствовала желание открыть Фрюмансу душу. Моя недавно появившаяся на свет рассудительность заставила меня ответить ему, что мисс Эйгер ничему меня не учит, потому что сама ничего не знает.
   – Что же до Мариуса, – добавила я, – лучше бы он был немного менее любезным и немного более любящим.
   Слушая меня, Фрюманс сдерживал удивление. Он был немного смущен, не зная, разговаривает ли с ребенком или с юной девушкой. Я была в неопределенном переходном возрасте, и Фрюманс был очень осторожен и одновременно весьма мне сочувствовал. Он попытался выразить сомнение в невежественности мисс Эйгер и в эгоизме Мариуса. Я прервала его с внезапной пылкостью, объяснявшейся возникшим вдруг желанием ему довериться.
   – Послушайте, мсье Фрюманс, – сказала я, – вы слишком добры, вы похожи на Женни, которая старается представить все в выгодном свете, потому что ей хотелось бы помешать мне трезво взглянуть на мою жизнь, а я боюсь огорчить ее рассказом о том, что мне не нравится. Но вам-то я могу сказать, что сейчас уже менее счастлива, чем когда-то.
   Фрюманс был поражен. Его лицо омрачилось. Он взял меня за руку и молчал, боясь спровоцировать новые откровения и все же ожидая их.
   Наконец-то я могла кому-то довериться! У меня появилась возможность высказаться, проанализировать свои мысли, познать себя, войти в жизнь как личность и перестать быть маленькой девочкой. Иначе мне трудно было бы объяснить приступ безрассудной откровенности, с которым я, в довольно ярких выражениях, описала Фрюмансу мисс Эйгер и Мариуса. Он слушал меня внимательно, иногда улыбаясь моим насмешкам и плохо скрывая восхищение моим, по его мнению, блестящим умом – о чудный человек! – иногда пристально глядя на меня с удивительным пониманием и нежным сочувствием. Когда я поведала Фрюмансу все свои огорчения, он сказал:
   – Послушайте, дорогая мадемуазель Люсьена, вы напрасно не решаетесь откровенно поговорить с Женни. Она предоставила бы решить эти проблемы мадам де Валанжи.
   – Фрюманс, моя бабушка уже очень стара! Она по-прежнему добра и все так же заботится о моем счастье, но она очень ослабела, и любое волнение ей вредит. Женни столько раз советовала мне избавлять бабушку от неприятностей, что теперь я, хоть и очень несчастна, не решаюсь сказать ей об этом.
   – Но на самом деле вы ведь не очень несчастны, не правда ли? – подхватил Фрюманс с ласковой и доброй улыбкой.
   – Не знаю, – ответила я, – возможно, все же несчастна!
   И поскольку, говоря о себе, я очень заинтересовалась собой, на руки Фрюманса скатились две крупные слезинки.
   Никогда бы не подумала, что он так чувствителен, этот мужчина, закаленный тяжелым трудом и обожженный солнцем. Он чуть не задохнулся и отвернулся, чтобы скрыть волнение. И тогда я вновь стала маленькой девочкой, которую Фрюманс баловал и которая позволяла ему баловать себя. Я обвила руками его шею и разрешила себе выплакаться у него на груди, сама толком не зная, чем это вызвано, ведь мисс Эйгер отнюдь не относилась ко мне плохо, а неблагодарность Мариуса никогда не мешала мне спать спокойно.
   Мог ли Фрюманс меня понять? Я ведь сама плохо себя понимала! Он постарался угадать, что со мной происходит, и понял, что я испытываю потребность жить полной жизнью и мыслить, но неправильно истолковал реальность: Фрюманс счел, что мне пришла пора любить и я влюблена в Мариуса.
   – Успокойтесь, дорогое дитя, – сказал он, вдруг снова заговорив покровительственным тоном, как когда-то. – Прогуляйтесь к роднику, подышите свежим воздухом, а я пока уделю внимание вашей гувернантке. Мне бы не хотелось, чтобы мисс Бернс увидела вас в слезах: она разволнуется, не понимая, в чем дело. Я угощу ее чаем. Дядюшка составит ей компанию, а я присоединюсь к вам, и мы поговорим с вами о ваших маленьких огорчениях.


   XXV

   Хотя выражение маленькие огорчения меня немного обидело, я спустилась чуть ниже, села в тени скалы, из трещин и разломов которой на мою голову падали скупые слезы ручья. Я полюбила проводить время в одиночестве и чувствовала себя немного поэтом. Наконец-то я оказалась в романтической ситуации: легкая таинственность, верный друг, который отыщет меня в живописном укромном месте, чтобы утешить и излечить мудрыми речами, достойными отшельника былых времен, жестокое горе, причин которого я точно не знала и которого не испытывала еще час тому назад – это была ситуация, неожиданное происшествие в моей размеренной жизни. Это было, наконец, мое первое приключение!
   С искренним удовольствием я давала волю воображению, сравнивая себя со знаменитыми страдалицами из прочитанных романов и с некоторым удивлением и тревогой раздумывая о том, как бы убедить Фрюманса не считать мои огорчения такими уж детскими и наивными.
   Он пришел через четверть часа и, взяв меня под руку (что было ему не очень-то удобно, поскольку я была еще мала ростом), сказал следующее:
   – Направляясь сюда, я обдумал то, что вы мне сказали. Я увидел забавные рисунки мисс Эйгер и минутку послушал, о чем она говорит с моим дядей. Из этих коротких наблюдений я смог, однако, сделать вывод, что ваша гувернантка женщина добрая, довольно посредственная и слегка экзальтированная. Возможно, это не такие уж серьезные недостатки для того, чтобы стремиться поскорее удалить ее от вас и чтобы вам так уж не терпелось от нее избавиться.
   – Вы правы, – ответила я. – Мисс Эйгер зарабатывает у нас себе на жизнь, и мне бы не хотелось отсылать ее из-за пустяков.
   – Вы всегда были очень добры, такой и остались. Потерпите еще немного недостатки этой дамы – до тех пор, пока не удастся заменить ее с пользой для вас и без ущерба для нее. Вам это под силу?
   – Да, – ответила я, польщенная тем, что могу проявить великодушие. – Да, я в состоянии это сделать.
   – Я же, – продолжал Фрюманс, – обещаю серьезно поговорить о вас с мадам Женни. Если вы вернетесь сюда в следующее воскресенье, постарайтесь сделать так, чтобы она пришла вместе с вами, а мисс Эйгер осталась в замке. Мы придумаем, как найти вам компанию более полезную, нежели эта рассеянная особа. Скажите-ка… Я заметил, что в течение двух часов, что вы здесь находитесь, вы в одной стороне, а ваша гувернантка в другой. Она всегда так мало интересуется тем, чем вы занимаетесь?
   – Я же говорила вам, Фрюманс: это я веду ее на прогулку, словно козу на выпас; без меня она бы потерялась, как носовой платок.
   – Значит, Женни этого не знает?
   – Нет, Женни об этом неизвестно. Когда я выхожу вместе с мисс Эйгер, та принимает вид доброй наставницы. Она двадцать раз напоминает мне о том, чтобы я не забыла накидку и перчатки, в то время как сама забывает все свои вещи, кроме…
   – Кроме чего?
   – Кроме своих романов.
   – Она зачитывается романами?
   – Не читает ничего другого.
   – Но вас она не заставляет это делать?
   – Нет, – ответила я, краснея. – Она прячется от меня, чтобы насладиться ими.
   Фрюманс заметил, что я покраснела, и постепенно заставил меня во всем признаться. Я не умела лгать и рассказала ему, что читаю романы мисс Эйгер одновременно с ней. Я сообщила Фрюмансу названия этих книг. Он мог бы мне ответить: «Пусть меня зарежут, если я знаю хоть одно из них!» Но поскольку под его простодушием скрывалась недюжинная проницательность, ему удалось понять, что эти романы были интересны мне и что я не сообщила Женни о нерадивости своей гувернантки только потому, что боялась лишиться увлекательного чтения украдкой.
   Первым побуждением Фрюманса было рассказать мне о бесплодности или об опасности подобного чтения, однако, еще не зная, удастся ли ему избавить меня от мисс Эйгер, он нашел лучший способ.
   – Мне неизвестны эти книги, – сказал Фрюманс, – следовательно, я почти уверен, что в них нет ничего полезного и поучительного для особы вашего возраста. Раз уж вы любите читать, не могли бы вы выбирать хорошие и увлекательные книги? Вы хотите, чтобы я достал их для вас?
   – Да. Но если такое чтение не входит в программу отупляющего воспитания мисс Эйгер, она отнимет их у меня. Она упрямо следует своим идеям, если ей случается заиметь таковые.
   – Ну что ж, если вы читаете тайком от нее ее собственные книги, почему бы вам так же не читать те, которые предлагаю вам я?
   Идея была блестящей, и я немедленно согласилась.
   – Итак, до следующего воскресенья, – произнес Фрюманс. – На той неделе я поеду в Тулон, поищу там издания небольшого формата, и вы возьмете их с собой. Вы обо всем расскажете Женни: вы же знаете, она вас не выдаст. А теперь, – добавил он, – поговорим о мсье Мариусе. Не причинил ли он вам каких-либо огорчений? Может быть, мне удастся это исправить?
   – Нет, – ответила я. – Сейчас Мариус очень мил со мной. Он уже не так деспотичен, как раньше, и я не могу на него пожаловаться.
   – Так в чем же дело?
   Я не знала, что ответить. Мариус, безусловно, не усиливал мою обычную скуку, а наша с ним помолвка не вызывала у меня беспокойства. Я ответила Фрюмансу неуверенно. Я заявила – и, говоря это, сама себя в этом убедила, – что мне хотелось бы видеть в Мариусе нежного брата, в то время как он оказался лишь равнодушным приятелем.
   – Кузен вам не доверяет? – спросил Фрюманс.
   – Нет, он делится со мной своими мыслями, поскольку я нахожусь рядом с ним и нам ведь нужно о чем-нибудь говорить. Но ему нечего мне доверить. Он никого не любит и не ненавидит; у него ледяное сердце.
   Я говорила так, потому что мне нужно было что-нибудь сказать. Фрюманс поверил в это так же, как верила я. Я подыскивала повод для огорчения, чтобы возвыситься в собственных глазах. Он же поверил в то, что мои огорчения реальны, и стал всерьез меня утешать, в чем я совершенно не нуждалась.
   – В самом деле, – сказал мне Фрюманс, – Мариус несколько импульсивен и довольно легкомыслен, но он еще так молод, что несправедливо было бы судить о его характере. У него есть хорошие качества, которым я всегда отдавал должное, и если вы очень привязаны к своему кузену, вам следует бороться с его недостатками, не упрекая Мариуса в них слишком явно. Он очень раним; это объясняется ложным положением, в котором он находится. Сейчас ему приходится рассчитывать лишь на себя, тогда как он считал, что его судьба обеспечена самим фактом рождения в благородной семье. Вероятно, это большое несчастье – убедить себя в том, что ты что-то собой представляешь независимо от своих духовных качеств. Но вы измените его, откроете ему глаза и мало-помалу, возможно, через несколько лет, получите заслуженную благодарность за свое влияние и добрые советы. Вы очень чувствительны, мадемуазель Люсьена. Не обижайтесь, но это качество может сделать вас несправедливой… А сейчас давайте поднимемся в дом, а потом вы вернетесь в замок и обнимете Женни и бабушку. Вы должны быть счастливы: у вас есть две нежные матери. Подумайте о тех, у кого нет ни одной!
   Мы вернулись в дом священника. Мисс Эйгер описывала аббату Костелю Везувий, ледники и Пик-дю-Миди. Фрюманс помог мне взобраться на Зани и сказал, что не нужно ни мчаться галопом, ни скакать рысью на спуске. Мне очень хотелось его ослушаться, но я увидела, что он следит за мной взглядом, пока это возможно, а потом перескакивает с камня на камень, как бы наблюдая за мной. Я была весьма польщена заботливостью Фрюманса и с тех пор стала принимать его всерьез.
   – У меня есть настоящий друг, – говорила я себе. – Я уже не одинока в этом мире.
   Каким же неблагодарным ребенком я была! Видимо, я несколько пресытилась несравненной привязанностью Женни, а возможно, привыкла считать, что так и должно быть. Мне требовалась новизна, и я находила ее в старинной полузабытой дружбе с Фрюмансом.


   XXVI

   В следующее воскресенье Женни долго не решалась пойти со мной в Помме, и это меня удивило. Мне пришлось сказать, что Фрюманс хочет поговорить с ней обо мне и что в моей жизни все складывается не так хорошо, как она думает. Когда мне удалось вызвать у нее беспокойство, я отказалась давать объяснения, твердя, что это должен сделать Фрюманс. Женни решилась отправиться в Помме лишь после того, как взяла с доктора обещание пообедать с бабушкой и оставаться с ней до нашего возвращения.
   Мы пообедали вместе с кюре и его племянником. Затем Фрюманс сделал мне знак и я отправилась с его дядюшкой в сад, а сам он полчаса разговаривал с Женни; затем они присоединились к нам, а кюре нас оставил. Лицо Женни, как всегда, выражало спокойствие и уверенность. Фрюманс же был взволнован – его глаза как-то странно блестели. Он взял мои руки, обвил ими шею Женни и сказал мне:
   – Любите ее всем сердцем, ведь вы для нее всё.
   – Мсье Фрюманс прав, – ответила Женни, обнимая меня. – Вы есть и всегда будете для меня главной. Но почему же вы, плохая девочка, не рассказали мне о том, что эта англичанка так вам неприятна?
   – Я говорила тебе об этом, дорогая Женни. А ты отвечала: «Вы привыкнете». Ты же видишь, понадобилось вмешательство Фрюманса…
   – Он рассказал мне подробности, о которых я не знала. Послушайте, мы сделаем так, как он говорит. Вы потерпите еще немного, будете читать не те книги, о которых ничего не знаете, а те, которые лежат здесь и которые мы возьмем с собой. Бабушка подыщет новую гувернантку – это не делается за один день, – а вы тем временем будете заниматься сами, вы ведь это обещали. Вы ничего не сломаете себе, свалившись с лошади, и еще…
   – Что еще, Женни?
   – Ну так вот, вместо того, чтобы целый день мечтать, вы будете, как раньше, делать выписки из книг, давать себе задания; станете сама себе наставником. Фрюманс считает, что у вас достанет для этого силы воли. А я, право, не знаю. Что скажете?
   – То есть Фрюманс смог оценить мою рассудительность лучше, чем ты?
   – Возможно. Но Фрюманс говорит, что вы не можете и не должны ничего ему обещать, потому что он уже не ваш учитель и его могут упрекнуть в том, что он вмешивается в чужие дела. Вам следует дать обещание лишь себе самой. Именно вы должны сказать нам, достаточно ли вы знаете и уважаете себя для того, чтобы справиться с такой задачей.
   Сомнения Женни меня слегка обидели.
   – Я могу обещать себе все что угодно, – ответила я, – но не могу догадаться обо всем сама. Нужно, чтобы Фрюманс настолько мною интересовался, чтобы иногда вразумлять меня и объяснять мне то, чего я не пойму. Речь не идет об отношениях учителя и ученицы. Я не понимаю, почему Фрюманс не может быть моим другом, если я этого хочу, и принять мое доверие, которое я ему охотно вручаю.
   Сама того не подозревая и не вызывая подозрений у Фрюманса, я вовлекала его в свою повседневную жизнь, а чтобы стало понятно, перед каким выбором – между своими и моими интересами – он оказался, я должна объяснить, что с ним происходило.
   Фрюманс, прочитавший столько книг о древних и живший так далеко от современников, был настоящим стоиком. Его острому уму не хватало знаний о мире, где главными были деятельность и общение и где ему не нашлось места. Хотя я совершенно этого не подозревала, Фрюманс не верил в загробную жизнь, а Бога представлял себе как всеобщий закон, существующий сам по себе и для самого себя, созидающий и уничтожающий без любви или ненависти предметы и людей, вовлеченных в его разрушительную деятельность. Поскольку все проходит быстро и невозвратно, сказал он себе, какой смысл суетиться в этом маленьком пространстве свободы и инициативы, дарованном человеку? Пусть каждый слушается своих желаний и ценит те небольшие удовольствия, которые выпали на его долю! Потом Фрюманс стал наивно анализировать себя самого и понял, что эту эгоистическую систему разрушает стремление к самоотверженности, с которым ему было бы трудно бороться; поэтому он пообещал себе не бороться с ним вовсе. Он прежде всего любил своего приемного отца и готов был посвятить ему жизнь; если это будет необходимо для благополучия кюре, зарабатывать для него достаточно, или жить бедно, если окажется, что он нуждается лишь в самом необходимом.
   Аббат сделал выбор: он нуждался в обществе племянника. Фрюманс решил отбросить мысли о будущем, пока жив его друг, а в дальнейшем подобным же образом посвятить себя другому существу, которое сочтет достойным этого.
   Упростив таким образом свою жизнь, Фрюманс сохранял полное спокойствие и с радостью предавался своим занятиям. Жалованья кюре хватало на хлеб насущный. В этих краях в то время можно было прожить на несколько су в день. Шесть часов работы у Пашукена давали еще несколько су, которых было достаточно, чтобы содержать свою одежду в порядке. Дом постепенно ветшал, и Фрюманс сам штукатурил и ремонтировал его. У его дядюшки была хорошая библиотека, а в Тулоне у них было несколько друзей, которые давали им новые книги; этого было достаточно, чтобы находиться в курсе интересных публикаций. Впрочем, последним в доме аббата не особо интересовались! Там так любили древних, что не приветствовали прогресса. Кюре и его племянник были уверены, что человеческий разум проходит всегда одни и те же этапы, а поскольку это до некоторой степени верно, более верили в колесо, совершающее обороты, оставаясь на месте, чем в колесо, которое вращается, двигаясь вперед. Последняя мысль, все более распространявшаяся, была очень спорной десять лет тому назад [12 - Не следует забывать, что Люсьена пишет это в 1828 году. (Примеч. авт.)] и еще не проникла в наши горы, поэтому Фрюманса, строившего свою жизнь по образцу Эпиктета [13 - Эпиктет (50–138) – древнегреческий философ-стоик.] или Сократа, не считали слишком эксцентричным.
   Удовлетворенный принятым решением, которое казалось проявлением апатии, но на самом деле не было им, Фрюманс, как мы видели, долго колебался, прежде чем согласился учить меня и моего кузена. Исключительные обстоятельства, позволявшие ему одновременно бывать у нас и заботиться о дяде, побудили его решиться на то, что он называл «милостью фортуны», то есть в течение трех с половиной лет зарабатывать шестьсот франков в год. С этим сокровищем, которое он поместил в старую коробку из-под соли, подвешенную над изголовьем дядюшкиной кровати, рядом с изображением Иисуса-стоика, Фрюманс уже не беспокоился ни о чем на свете. Если дядюшка заболеет или станет инвалидом, есть деньги для его лечения. Фрюманс взял оттуда лишь небольшую сумму на покупку крестьянской одежды и на поддержание чистоты.
   Итак, он был счастлив, если не считать тайной горести, с которой умело боролся и которую умело скрывал – своей привязанности к Женни, ко мне, к моей бабушке и даже к Мариусу. Живя рядом с нами, Фрюманс не мог к нам не привязаться и упрекал себя за эту слабость, которая вовлекала его в целый ряд неясных для него альтруистических поступков. Он верил только в то, что поддается определению. Сталкиваясь с чем-то неопределенным, Фрюманс начинал сомневаться в себе, а неизвестность его пугала; это было одновременно и его достоинством, и недостатком. Он слишком любил людей, запрещая себе их любить; он был таким человеком, который, сто раз сказав себе: «Я тут бессилен», готов был ради ближних подвергнуться опасности, не рассуждая долго и не оглядываясь.
   Руководствуясь дружескими чувствами, он без возражения откликнулся на мой зов.
   – Вы отлично знаете, – наивно ответил мне Фрюманс, – что я всем сердцем люблю вас и буду вам повиноваться, но только с одним условием: пусть ваша бабушка больше не присылает нам подарков. Понадобился бы погреб, чтобы хранить бутылки старого вина, вместе с вареньем и другими сладостями, которые передает нам эта милая дама. Моему дядюшке этих гостинцев хватит еще надолго, а мне лакомства вовсе не нужны, и, кроме того, это похоже на оплату, а вы сами сказали, дорогая Люсьена, что речь не идет об отношениях учителя и ученицы; теперь мы просто два друга, которые станут беседовать, когда вам этого захочется… то есть когда это будет необходимо.
   Я сумела сделать это необходимым. Без всякой задней мысли я завладела дружбой, интересом и вниманием Фрюманса, не подозревая, что мои тщеславные и пустые признания могут смутить спокойствие его духа и нарушить регулярность его привычек. Мне захотелось стать его балованным ребенком, так же как я была балованным ребенком Женни, но одновременно я желала стать его настоящей подругой и быть интересной для него. Женни была мне матерью. Я пыталась сделать так, чтобы Фрюманс стал мне братом.
   Я была очень эгоистична, что не помешало мне искренне привязаться к нему. Я виделась с Фрюмансом каждое воскресенье. Каждое воскресенье я скромно обедала на краешке его большого стола вместе с Женни или мисс Эйгер, которые сопровождали меня по очереди. Странно – и мне стыдно в этом признаться, – но мне больше нравилось, когда я приезжала с гувернанткой: она оставляла меня наедине с моим другом, в то время как прямодушие и строгое здравомыслие Женни несколько мешало мне говорить Фрюмансу все, что взбредет в голову. Мне хотелось понять странную жизнь этого аскета-отшельника. Раньше я об этом не задумывалась, теперь же спрашивала себя, как он может жить совсем один, не испытывая страха или скуки? Когда Фрюманс говорил, что избрал такую жизнь сам, сознательно и без сожаления, он становился в моих глазах особой важной и загадочной и я очень гордилась тем, что была с ним на равной ноге.
   Я читала хорошие книги, которые он мне давал. Мне сложно было перейти от Лоренцо и Рамиресов к героям Плутарха, но, думая, что я возвышусь в собственных глазах, если познакомлюсь с ними, я проявила упорство и незаметно повышала свой уровень, открывая новые горизонты. Фрюманс был удивлен, увидев, за сколь короткое время я поняла, что по-настоящему прекрасно. К сожалению, книг, которые он с удовольствием доставал для меня, скоро стало недостаточно. Фрюманс признался, что больше ничего не может предложить для чтения девушке, наивность которой стремился сохранить, просвещая ее ум, и что потребовались бы краткие отредактированные изложения текстов. Между тем хорошее чтение – это единственная защита юной девушки от осаждающих ее бесплодных фантазий. Фрюмансу пришлось читать мне отрывки, которые он отбирал по вечерам несколько раз в неделю. Сначала он делал это по необходимости, затем ему это понравилось, ибо я отвечала на его усердие заметными успехами и он начал мной гордиться. Это обучение, бывшее секретом между нами и Женни, меня особенно притягивало. Бабушка наконец поняла, что мисс Эйгер не учит меня ни рисованию, ни музыке, и потому не приносит никакой пользы. Она предупредила гувернантку, что ей следует найти другую семью, и в один прекрасный день мисс Эйгер уехала в Неаполь, ликуя при мысли, что снова увидит Везувий, и совершенно не огорчаясь из-за расставания с нашим никудышным краем. Ее отъезд так мало изменил нашу жизнь, что мы его почти не заметили, но я испытала некоторое беспокойство, когда Женни сообщила мне, что больше не может оставлять бабушку одну, что новой гувернантки еще не нашли и что я больше не смогу посещать мессу по воскресеньям. Я не жалела о мессе – Дениза навсегда отвратила меня от набожности. Я была христианкой, и Фрюманс поступал правильно, скрывая от меня свой атеизм (меня бы это шокировало), однако я не считала, что буду проклята, если перестану ходить на службы, и понимала, что лучше пропускать их, чем пренебречь заботой о бабушке.
   Но отказаться от воскресных разговоров со своим ученым другом… вот что было для меня настоящим горем, и я стала жалеть об отъезде мисс Эйгер.
   Однако мне была необходима физическая нагрузка, и как только Женни увидела, что я слегка побледнела, она забеспокоилась и решила, что я буду ездить по лугу верхом на Зани под наблюдением Мишеля. Для слуги нашлась другая лошадь, и он стал ездить вместе со мной, чтобы легче было давать мне уроки верховой езды. Луг скоро мне наскучил, и в сопровождении наставника мне позволили скакать галопом – по дороге к Реве, затем еще дальше, а потом повсюду, и, наконец, поскольку у меня больше не было причин пропускать мессу, которая по-прежнему была важна для моей бабушки, я вновь стала ездить в Помме и возобновила воскресные беседы.
   Все было в порядке. Я более не скучала, меня не пугало одиночество; постепенно мне стали нравиться моя независимость и активность, хоть я и не слишком рьяно искала цель жизни и область применения своих сил. Фрюманс очень разумно и деликатно формировал мое сознание и направлял мои мысли. Ему понадобилось совсем немного времени, чтобы понять: я слегка кокетничала с ним, а вовсе не была встревожена, и не требовала столько внимания, как ему показалось вначале. Фрюманс считал, что меня легко излечить, и, будучи оптимистом, мечтал о моем будущем, исполненном разума и счастья. Мне шел восемнадцатый год, и мой разум еще не был возмущен. Но один случайный инцидент, в котором, однако, был повинен благоразумный Фрюманс, вызвал настоящий ураган.


   XXVII

   У меня слишком сильные религиозные чувства, и в то же время мне преподавали рациональную философию, и этого было достаточно для того, чтобы я поверила в слепой рок, который иногда повелевает людскими судьбами. Это всего лишь плод нашего воображения, ибо мы сами стремимся навстречу вымышленным опасностям, которые оно для нас создает.
   Совершенно незначительное событие, о котором я сейчас расскажу, имело печальные последствия из-за моего чрезмерного самомнения. Оно не только смущало и мучило меня в юности, но и чуть было не стоило жизни человеку, которого я любила больше всего на свете; последствия сказались далеко не сразу, но были довольно серьезными и постепенно усиливались. Даже сегодня это признание, которое я заставляю себя сделать, может послужить непреодолимым препятствием для доверия, к которому якобы располагает мой характер. Ну что ж, я расскажу обо всем без утайки.
   В одной из тетрадей, в которые Фрюманс выписывал для меня отрывки из серьезных произведений, однажды воскресным вечером я нашла листок другого формата, чем тетрадь, написанный почерком более убористым, торопливым и менее разборчивым. Тем не менее я узнала почерк Фрюманса. Это была записка, которую он написал самому себе; вероятно, она не предназначалась для посторонних глаз и попала сюда случайно. Вот эта записка:
   «Сегодня принято говорить и считать, что древние не знали любви. Утверждают, будто это новое чувство, сформировавшееся под влиянием более утонченных нравов и христианских идеалов. Следовало бы уточнить, что понимают под словом “любовь” в нашем веке.
   Я далек от реального мира и могу искать ответ лишь в литературе, которая всегда есть выражение чувств и устремлений конкретной эпохи, но новая литература кажется мне скорее искусственной, чем искренней. Я нахожу в ней некое преувеличение, желание описать некое горячечное состояние: поэмы и романы создаются под влиянием литературной потребности выразить страстное волнение или горькое разочарование. А в основе всего этого, как мне кажется, я вижу сердце человека, столь же наивного и грубо эгоистичного, как и на заре цивилизации. Не ошибаюсь ли я?»
   Вплоть до этого места записка Фрюманса не очень меня интересовала. Но я все-таки продолжала читать, все еще думая, что это критическое эссе могло быть составлено для меня.
   «Мудрость гласит: если сомневаешься, воздержись. Я легко могу воздержаться от критики современных литераторов и не жажду получше узнать людей, которые идут той же дорогой, что и их предшественники… Но откуда эта необходимость анализировать себя самого, спрашивая у себя: неужели мудрецы прошлого любили, страдали и стремились к высшему благу так же, как… могу ли я сказать “как я”? Что я знаю о себе? Что известно мне о высшем благе, кроме того, что принцип справедливости находится в сердце праведника? Однако я слышу глас вопиющего в пустыне: Любовь, дружба, Гименей!
   Да, вот те три ноты, которые чудятся мне в дуновении вечернего ветра и жалобах потока. Таинственный голос, несравненно поэтичный… Однако, Фрюманс, ты не поэт и не веришь в Бога!
   Кто же ты? Взрослый ребенок, экзальтированный мечтатель или просто молодой человек без женщины?
   Кто внушил тебе мысль, что ты влюбленный без возлюбленной? Влюбленный, ты, признающий исключительно доводы рассудка? Имеешь ли ты право любить, ты, никому не желающий навязывать свое чувство? Влюбленный!.. То есть человек, который любит! Но любовь возможна лишь при наличии взаимности, освящающей ее. А до тех пор это ожидание, стремление, инстинкт и ничего более.
   Мне кажется, что Она будет осквернена эгоистическим ухаживанием. Поэтому я не должен говорить, не должен думать, не должен считать, что люблю ее.
   Но я могу думать о ней так же, как о природе, обо всем, что есть прекрасного, простого и великого под небесами. Она существует, она такова, какова есть, и глазами своей души я вижу ее как высшее благо, являющееся мне повсюду и не принадлежащее никому. Я…»
   На этом страница заканчивалась, а продолжения не было. Я много раз перечитала эти странные рассуждения, не понимая их. Иногда мне казалось, что все можно объяснить, а иногда я ничего не понимала. Как уловить эту тонкую грань между оскверняющим инстинктом и освящающей взаимностью? Мне казалось, что это какая-то тарабарщина, а Фрюманс сошел с ума. А возможно, это было определением метафизики любви; в таком случае это было выше моего разумения. Я отлично понимала, что это было написано не для меня и никому не адресовалось, что это секрет души, взволнованной подавляемым чувством или какой-то проблемой. Был ли Фрюманс влюблен? Или он был поэтом? Он заявлял, что ни первое, ни второе не верно. Между тем на его рассуждениях лежала печать поэзии, наряду с восторженными устремлениями слышалась насмешка над собой, а еще идеал, немое обожание кого-то, страстный порыв, суровое отречение. Я уснула, пытаясь понять все это, сложив и спрятав под подушку таинственный листок.


   XXVIII

   Мне приснился Фрюманс, в одеянии восточного принца идущий по волшебному саду. Фея преобразила его и вела к роскошному храму, где ожидала невеста, закутанная в длинную вуаль. Почему крестьянин Фрюманс вдруг стал таким великолепным? И кто была его невеста? Кто-то сказал мне: «Это ты». Я рассмеялась, храм исчез, и я увидела Фрюманса – в лохмотьях, прислуживающего на мессе аббату Костелю.
   Я встала рано и, дожидаясь завтрака, вышла подышать воздухом на террасу. В этот день я спустилась в Зеленый зал, чтобы никто не увидел, как я перечитываю таинственную страницу. Неужели Фрюманс всерьез отрицал существование Бога? И кто такая Она? Вот над чем я ломала голову. Было ли это верховное божество философов – Мудрость, возлюбленная метафизиков, интеллектуальное озарение? Следовало ли под словами «женщина», «влюбленный», «Гименей» понимать платоновскую аллегорию? Я решила спросить об этом у Фрюманса.
   Но я не осмелилась осуществить свое намерение. Нет, это была не аллегория. Фрюманс влюблен. Она – это женщина. Что за женщина? Где? Как? Мое любопытство превратилось в одержимость. Изучая таинственный текст, я забросила учебу. Временами эти поиски казались мне возвышенными, а записка Фрюманса – шедевром. В следующий момент это были бесцельные мечтания, над которыми Мариус лишь посмеялся бы.
   В любом случае это была дверь, открытая в мир, намного превосходивший романы мисс Эйгер, любовь созерцательная и, так сказать, безличная.
   «Если бы я осмелилась, – думала я, – я бы попросила Фрюманса преподать мне нравственную науку о любви, ибо это действительно наука, я отлично это вижу, и, возможно, самая прекрасная из всех. Мне кажется, я поняла бы ее, даже если она абстрактна».
   Но стыдливость сдерживала меня, и я так же наивно искала ее причину, как Фрюманс – источник своего желания. Узнав о том, что он не верит в Бога, я почувствовала также некоторое недоверие к нему.
   Всю неделю я предвкушала момент, когда смогу поговорить с ним и ловко натолкнуть на обсуждение этой серьезной темы. Но в воскресенье, когда мы вместе с Мишелем ехали по равнине, меня вдруг осенило; сердце мое забилось сильнее, и какой-то фантастический голос прошептал мне на ухо, как во сне: «Она – это ты». Я была возмущена. Я повернула коня, сказав Мишелю:
   – Мы не поедем сегодня на мессу.
   – Мадемуазель плохо себя чувствует?
   – Да, Мишель, у меня ужасно болит голова.
   Я вернулась домой. Женни разволновалась. Она заставила меня выпить липовый отвар и умоляла прилечь в постель на часок-другой. Я пообещала ей это, для того чтобы она оставила меня одну. Я перечитала эту проклятую страницу и на этот раз даже удивилась, как это не поняла сразу, о ком идет речь. Она – это действительно я. Я была божеством, верховным существом; рассудком я понимала, что брачный союз между нами невозможен, но меня обожали молча. Я являлась в облаке, говорила из водопада, однако мне никогда бы не сказали об этом. Что же делать теперь, когда я обо всем догадалась?
   Я не любила Фрюманса, не могла его любить, не из-за его бедности или низкого происхождения – я была героиней романа, античным философом и не обращала внимания на подобные мелочи, – но потому, что тоже обладала душой стоика, витающей высоко, вдали от мирской суеты. Фрюманс это понял. Я была для него недосягаемым идеалом! Ответить на земную любовь мне, высшему существу? Вот еще! Я не могла сойти с пьедестала, куда взгромоздилась и где так прекрасно выглядела. Таким образом, я постановила, что не буду любить. Фрюманс оценил меня верно: я гораздо выше любви, и, поскольку меня достойна лишь братская дружба, мне следовало пожалеть Фрюманса и постараться излечить его от пагубных волнений, вернуть его к вере в Бога и, таким образом, спасти от отчаяния, не переставая при этом быть предметом его восхищения.
   Итак, в следующее воскресенье я пустилась в путь, спокойная и исполненная сострадания. Я пустила коня шагом – его бег нарушил бы мою серьезность. Мой несчастный друг должен был увидеть меня преисполненной достоинства и улыбающейся. Я застала Фрюманса за занятием, не совсем подобающим мученику любви: он стоя записывал мелом данные математической задачи на внешней стене ризницы. В другой руке он держал оловянный кувшинчик для причастия, который только что наполнил вином в доме священника, и ждал, пока кюре наденет свой пожелтевший от времени стихарь и пыльную ризу, чтобы начать службу, ибо в этот день полевой сторож был болен и Фрюманс собирался прислуживать на мессе вместо него.
   – А вот и вы, – сказал он, не оборачиваясь. – Сегодня, мадемуазель Люсьена, с обедом придется немного подождать: я нынче ризничий.
   – А почему вы ризничий, вы ведь не верите в Бога?
   Этот неожиданный вопрос очень удивил Фрюманса. Он не заметил, что в его бумагах не хватает одного листка: племянник кюре не придавал значения таким упражнениям ума и, возможно, не перечитывал написанного, а поскольку он никогда не говорил о религии – ни со мной, ни даже в моем присутствии, – то и не ведал о моем открытии.
   – Кто вам сказал, что я не верю в Бога? – спросил Фрюманс тоном человека, пытающегося что-то вспомнить. – Я никогда не высказывался на эту тему в вашем присутствии.
   – Никто ничего мне не говорил, – ответила я. – Я подумала это, заметив, как мало вас волнует то, что вы небрежно проливаете на землю освященное вино и одновременно пишете цифры, не имеющие никакого отношения…
   – Вы правы, – ответил Фрюманс, с улыбкой глядя на почти опустевший кувшинчик, – я все разлил, и мсье Костелю нечем будет причащать прихожан. Я вернусь в дом. Присядьте пока что на вашу скамью, мадемуазель Люсьена. Я больше не буду отвлекаться, чтобы не задерживать богослужение.
   Глядя на то, как он служит мессу, я впервые внимательно следила за его лицом и поведением. Фрюманс был серьезен и добросовестен во всем, что делал. Он знал мессу назубок и исполнял ее с математической точностью. Он становился на колени, поднимался, снова опускался на колени, как хороший солдат, исполняющий команды, – машинально и серьезно. На его лице не было ни насмешки, ни аффектации. Такое же приличное спокойствие читалось на лице и в поведении аббата. Ни в ком из них не было ничего такого, что могло бы вызвать у кого-нибудь возмущение.
   Когда пришло время нам, как обычно, побеседовать наедине, Фрюманс предупредил мое желание, повторив вопрос:
   – Итак, кто-то сказал вам, что я безбожник?
   – Я уже говорила вам: никто, разве что Дениза и мадам Капфорт, ругавшие когда-то вас с дядюшкой за то, что вы служите мессу без веры. Я уже давно об этом забыла, но…
   – Но вспомнили сегодня?
   – Да, это так. Я сказала вам первое, что пришло мне в голову. Вы рассердились, мсье Фрюманс?
   – Ничуть. А что до меня самого, разве я когда-нибудь оскорбил вас своим поведением в церкви?
   – Нет, но…
   – Но что?
   – Мне интересно, почему вы делаете то, во что не верите.
   – Предположим, что…
   – Мне не нужны предположения. Я хочу, чтобы вы сказали мне, верите ли вы в Бога и действительно ли насмехаетесь над отправлением религиозного культа.
   – Думаю, в каждом культе есть что-то хорошее, в каждом веровании – что-то истинное, и я никогда не насмехался над религиозным культом, как сейчас, так и в прошлом.
   – Это значит, что вы ни во что не верите?
   – Вам обязательно нужно это знать, мадемуазель Люсьена? Зачем вам это?
   – Но… вы мне интересны, мсье Фрюманс. Я уважаю вас. Я считаю, что аббат почтенный человек, и мысль о святотатстве…
   – Неужели вы думаете, что человек, не верящий в таинство причастия, может помешать чуду исполниться и месса, отправленная им, перестанет иметь значение? Именно мсье Костель провел ваше первое причастие и причащал вас на Страстной неделе. Соответствовало ли религиозное образование, которое он вам дал, правилам катехизиса, которым ему следовало вас обучить? А ваше причастие, возможно, вы считаете его недействительным?
   – Безусловно, нет. Церковь позволяет нам считать свершившимся любое религиозное действо, выполненное надлежащим образом. Однако если бы епископ считал мсье Костеля атеистом, он немедленно отлучил бы его от Церкви.
   – И был бы прав?
   – Да, если бы опасался, что священник станет внушать своей пастве атеистические идеи.
   – Но если бы оказалось и было подтверждено, что он этого не делает и его обучение соответствует необходимой программе?
   – Тогда епископу нечего было бы сказать и только Бог мог бы судить о совести священника, находящегося в разладе со своим долгом.
   – Мне нравится, что вы так четко выражаете свои мысли, дорогая Люсьена, и я сейчас вам отвечу, но не будем говорить о мсье Костеле. Он верит в Бога и Евангелие, в этом я могу вас заверить. Христианство нравится ему более чем любая другая религия, хоть он и относится терпимо к любому вероисповеданию. Мсье Костель не скрывает своих взглядов. Вы слышали, о чем он говорит, видели, как он поступает; я даже думаю, что ваша вера – достаточно точное отражение его веры.
   – Это правда, Фрюманс. Я никого не смею осуждать и должна сказать, что не получала от мсье Костеля ни указаний, ни запретов на этот счет. Мне кажется, он во многом сомневается, но не знаю точно, в чем именно.
   – И вы, совсем еще ребенок, хотите разобраться в суровой совести старика, который всю свою жизнь провел, взвешивая «за» и «против»?!
   – Конечно, нет, – ответила я, смущенная строгим тоном Фрюманса. – Я говорю не об аббате Костеле, которого уважаю без всяких оговорок, ведь он действительно христианин. Речь идет о…
   – Речь идет обо мне, человеке, который христианином не является?
   – Ну да, – произнесла я с некоторой горячностью, поскольку была обижена его слегка высокомерной сдержанностью. – Вы научили меня рассуждать, вот я и рассуждаю. Вы обещали мне ответить.
   – Я вовсе не обещал рассказать вам о своих личных убеждениях, – проговорил Фрюманс также с некоторой горячностью, – и считаю, что в этом отношении вы слишком любопытны. Речь шла о том, чтобы выяснить, может ли человек, которого вы считаете атеистом и который, возможно, действительно им является, поступать низко или неуважительно, служа некоему культу. Так вот, отвечаю вам: все относительно. Существует законное сомнение, которое дает право каждому участвовать в любом официальном акте гражданского и религиозного закона своего времени и своей страны, не презирая его и не оскорбляя никоим образом. Верно, что образование и размышления могут привести серьезного человека к заключению, что любая религия есть ложь, а любой культ – лицемерие; в таком случае он не должен входить ни в один храм и ему не следует совершать общепринятые обрядовые действия. Однако другой, не менее серьезный человек, может, при таком же образовании и таких же размышлениях, сделать противоположный вывод. Он может сказать себе, что идеализм – это естественная потребность человеческого духа и все, что учит нас понимать добро и красоту, достойно уважения, при условии, что речь не идет о внушении с помощью силы или хитрости. Так вот, наблюдая за тем, как я помогаю дядюшке выполнять действия, которые он считает правильными, вы могли бы сказать себе, что я человек, принимающий всё и не отвергающий ничего. Homo sum… [14 - Начальные слова латинского выражения Homo sum humani nihil me alienum puto (Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо).] А поскольку вы учили латынь, вам известно окончание.
   – И вы хотите, чтобы я принимала вас именно таким, вас, кого я прошу просвещать меня?
   – Я хочу, чтобы вы считали меня порядочным человеком, человеком с чистой совестью, но более ничего не буду требовать от вас, если вы полагаете, что моих знаний для вас уже недостаточно и я не могу помочь вам совершенствовать идеал, соответствующий вашим устремлениям. У каждого они свои, дорогое дитя, и мудрость заключается в том, чтобы познавать их, тогда как образование должно стараться им не противоречить.
   – А если это все-таки дурные убеждения?
   – Дурных убеждений не было бы, если бы они могли быть свободно высказаны в правильно устроенном обществе. Знаю, свободой можно злоупотребить: это неизбежное зло, сопровождающее то, что само по себе хорошо; но поскольку нетерпимость, подкрепленная деспотизмом, который является ее выражением, есть худшее из зол, приходится выбирать зло меньшее. Итак, будьте набожной, если вам заблагорассудится, но не требуйте этого от меня. Если бы люди были свободны от чужого мнения, было бы очень легко избегать споров!
   Фрюманс давал мне урок мудрости, который я, вероятно, приняла бы с благодарностью две недели назад, но каким образом можно было согласовать независимость его взглядов с культом, который я ему приписывала? Я рассматривала заявление Фрюманса как мятеж и объясняла это тем, что мои сомнения ранили его гордость. Поэтому я стала обращаться с ним несколько высокомерно, одновременно стараясь подсластить горечь, которую подозревала. Не помню уж, какими словами я выразила Фрюмансу свое доверие, но я продолжала считать, что должна отвести от него опасность атеизма.
   – Это понятие законного сомнения, которое так вам нравится и которое кажется мне ужасным… – добавила я. – Вижу, что оно может помешать вашему счастью.
   – Правда? – спросил Фрюманс с ласковой улыбкой, которая полностью изменяла выражение его лица, обычно задумчивого. – Вас так беспокоит мое счастье в этом мире и в том?
   – Давайте говорить только об этом мире, поскольку он единственный, в который вы верите. Но если бы вами вдруг овладели жестокая печаль и тайная грусть, в чем вы нашли бы прибежище?
   – В дружбе мне подобных, – без колебаний ответил Фрюманс. – Только человек способен посочувствовать моим слабостям и помочь мне развеять тревогу. А Бог, если бы мне позволено было задать Ему вопрос и если бы Он соблаговолил ответить, сказал бы: «Твое горе есть закон твоего бытия. Ищи опору в тех, кто живет по таким же законам, а также в себе самом, если тебе подобные не сумеют тебе помочь».
   Мне показалось, что Фрюманс приблизился наконец к сути вопроса и что я начинаю читать его мысли.
   – Я вижу, – сказала я, – что вы очень сильны и более горды, чем чувствительны. Вы страдаете, и вам нравится делать это в одиночестве, не обращаясь к провидению, видимому или невидимому.
   – Невидимое провидение… – повторил Фрюманс. – Я ощущаю его в себе и в сердце своих друзей. Оно называется «стремлением к добру». Как только я избавляюсь от ложных иллюзий, я чувствую в себе и в тех, кто похож на меня, эту реальную силу, и моя задача применить ее с пользой.
   – Итак, вы намерены в одиночестве или руководствуясь советами вашего дядюшки, бороться с одолевающим вас недугом?
   – Но меня не одолевает недуг! – воскликнул Фрюманс, громко смеясь над моими изысканными выражениями. – Мне не нужно бороться ни с жестокой печалью, ни с тайной грустью. Для философов моего типа не существует подобных страданий.
   – Какого же рода ваша философия? – спросила я, чрезвычайно разочарованная.
   – Это философия человека, который мало о ней говорит, но часто к ней прибегает, – ответил Фрюманс со сдержанным оживлением. – Я не преподаю философию. Не читаю лекций, не пишу книг. Я люблю разум как таковой и питаюсь им, как самой здоровой пищей. И эту пищу, нужную мне, я нахожу повсюду. Она зреет на всех деревьях. Получив самые скромные знания, учишься собирать лучшее, а тогда уж романтическое отчаяние, так называемые душевные муки вы можете сравнить с испорченными вкусами или затрудненным пищеварением.
   Фрюманс говорил с такой убежденностью, что я решилась обо всем ему рассказать, дабы избавиться от серьезного беспокойства. Я показала ему найденную страницу и спросила немного лукаво, не является ли это переводом какого-то текста из новой книги.
   – Да, вероятно, это перевод или отрывок, – сказал он, пробежав текст глазами.
   Но вдруг покраснел, увидев свое имя: Однако, Фрюманс, ты не поэт и не веришь в Бога!
   – Так вот что вас так возмутило? – сказал он, преодолевая смущение и недовольство. – Ну так не будем говорить об этом; не будем говорить об этом никогда. Неправильно писать для себя о том, о чем не хочешь рассказывать другим. Этого больше не повторится.
   Фрюманс скомкал страницу и бросил ее в камин. Успокоившись, он хотел рассказать мне что-то из древней истории, но я решила во что бы то ни стало добиться его признания. Я уступала жгучему любопытству. Его можно было бы назвать преступным, если бы я понимала, что делаю.
   – Речь не идет о греках и о римлянах, – возразила я. – Речь о вас и обо мне.
   – Обо мне, возможно. Но о вас?..
   – Обо мне, добровольно ставшей вашей ученицей, которая имеет право задавать вам вопросы. Ваши идеи созвучны с моими. Что вы подразумеваете под?..
   – Забудьте о моих загадках.
   – Это невозможно! Я знаю их наизусть.
   – Тем хуже! – ответил Фрюманс недовольно.
   Но он вскоре успокоился.
   – Раз уж я совершил ошибку, мне следует ее исправить. О чем вы хотели меня спросить?
   – Что вы называете высшим благом?
   – Кажется, я написал об этом: принцип справедливости в сердце праведника.
   – Отлично. Но вы и о какой-то особе сказали: «Я вижу ее как высшее благо».
   – Да, она ассоциируется у меня с понятиями справедливости, правды и добра.
   – И с мыслями о любви, дружбе и браке, ибо таковы ваши выражения.
   – Зачем бы я стал это отрицать? Вы уже достаточно взрослая и знаете, что цель подлинного влечения – единение двух людей, которые достаточно уважают друг друга и желают провести жизнь вместе. Через несколько лет такой день настанет и для вас, Люсьена! Сделайте правильный выбор: вот какой вывод следует из моих размышлений, раз уж мои мысли вас интересуют.
   – Так вы хотите жениться, Фрюманс? Я не знала, вы никогда мне об этом не говорили.
   – Я и не собирался говорить вам, какой в этом смысл? Однако давайте условимся: я не испытываю желания жениться, я лишь сожалею, что не могу этого сделать.
   – Потому что?..
   – Потому что единственная женщина, которая мне подходит, не может мне принадлежать. Следовательно, я не думаю об этом.
   – Вы все-таки невольно об этом думаете.
   – Да, но это то же самое, как если бы я не думал об этом вовсе. Послушайте, Люсьена, я доволен тем, что этот текст послужил нам сегодня отправной точкой для философствования. Существуют невольные мечтания, так же как и четко выраженные мысли. Жизнь духа состоит из этих альтернатив, которые можно было бы сравнить с состоянием сна и бодрствования. В любом возрасте, и в вашем даже чаще, чем в моем, случается упадок духа или, напротив, чрезмерные вспышки воображения, приводящие к мечтаниям. Разумно поддаваться им как можно реже, ведь это область иллюзии, а иллюзия – это время, потерянное для мудрости. Правильно организованный ум посвящает очень мало времени мечтаниям и почти не доверяет им. Он быстро переводит их в размышления, а размышление – это поиск отчетливости и правды. Вы хорошо меня понимаете?
   – Кажется, да: вы хотите помешать мне стать романтичной?
   – Но вы уже стали такой!
   – Это в прошлом. Вы научили меня любить силу и разум, но если вам хочется, чтобы я продолжала в том же духе, вы сами должны перестать быть романтиком.
   – Спасибо за урок, мой дорогой философ! Видимо, недели две тому назад я был романтиком в течение пяти минут, но поскольку совершенно забыл обо всем, этого как будто и не было. Наш ум иногда превращается в бредящего больного, за которого не может отвечать здоровый человек.
   14 Начальные слова латинского выражения Homo sum humani nihil me alienum puto (Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо).


   XXIX

   Мы поговорили о философии, и я ушла, совершенно успокоенная насчет Фрюманса, но уязвленная. Как, эта огромная, глубокая любовь, которая мне приоткрылась, была всего лишь глупой выдумкой, отброшенной им, мимолетной фантазией, о которой он даже не помнил? Предмет ее был весьма унижен тем, что значит так мало, и теперь я не желала думать, что в записке шла речь обо мне.
   А ведь я верила в это целых две недели! Я была то взволнована, то напугана, то оскорблена, то опьянена этой мыслью, почти больна – и все для того, чтобы услышать, что, возможно, обо мне помечтали пять минут и смогли обойтись без того, чтобы продолжать это занятие!
   Дурное чувство пробудилось в избалованном и одиноком ребенке, каким я была тогда, и я вдруг превратилась в маленькую дурочку; не хочу сейчас доискиваться, было ли это результатом кризиса личности, какой случается у других девушек. Я строго сужу об этом мимолетном прошлом, за которое сейчас испытываю легкий стыд и угрызения совести, и потому не хотела бы ничего смягчать. Сейчас можно лишь сделать вывод: я играла со страстью, не зная ни причин ее, ни цели.
   Я поймала себя на сожалениях о том, что не мне удалось нарушить покой Фрюманса, и краснею при мысли, что так унизила свое достоинство. Досада была столь сильной, что я постаралась избавиться от нее, уверяя себя, что целомудренному и скрытному Фрюмансу удалось утаить от меня свою любовь и развеять мои подозрения. Он с давних пор меня обожал. Он любил меня, когда я была еще ребенком, из-за чего Дениза сходила с ума от ревности. Вероятно, Фрюманс выдал свои чувства именно тогда, когда эта противная Капфорт стала приписывать ему корыстные планы обольщения. Возможно, за те два года, что мы почти не виделись, Фрюманс забыл обо мне, но за последний год, когда мы с ним встречались каждую неделю, вновь горячо меня полюбил. Он смотрел на меня с восхищением, обучал с большим усердием. Он был совершенно уверен в том, что не сможет жениться на мне и не должен даже думать об этом. Будучи рабом долга и очень гордым человеком, Фрюманс боролся со своей склонностью, корил себя за нее и насмехался над собой. Он предпочел бы умереть, лишь бы не позволить, чтобы я догадалась о его чувствах, а когда я была уже близка к разгадке, вышел из положения, с улыбкой всё отрицая, что было с его стороны проявлением высочайшего героизма.
   Вот так мысленно всё уладив, я вернулась к своей роли кумира, которая мне чрезвычайно нравилась, и стала рассматривать Фрюманса как достойного меня обожателя. Он был молчалив, покорен, робок, удивительно самоотвержен. Он спокойно говорил со мной о моем будущем замужестве с человеком моего положения, которого я изберу сама. Фрюманс готов был стать моим наперсником и преданно служить своей возвышенной любви, но на следующий день моей свадьбы с Мариусом или другим молодым человеком благородного происхождения умер бы от отчаяния. Мне заранее было жаль своего благородного друга, которым я пожертвовала. Мысленно я устраивала ему достойное погребение высоко в горах и сочиняла эпитафию. Я писала на его могиле стих из Тассо, которому научила меня мисс Эйгер (лучше бы она этого не делала):
   Brama assai, poco spera e nulla chiede [15 - Он многого жаждет, мало надеется и ничего не просит (итал.).].
   Ну и, наконец, я бальзамировала Фрюманса в своих будущих воспоминаниях и вооружалась целомудренной и нежной меланхолией на то время, когда его не станет.
   Вот так я излечилась от романтичности! Да и как еще можно излечиться от нее, если хорошая книга рисует более чистый, но не менее соблазнительный идеал, чем книга плохая? Можно ли прочесть что-то в восемнадцать лет, где не говорилось бы о любви, то серьезно, то в шутку? Сказки для младенцев тоже начинаются с рассказа о короле и королеве, нежно любящих друг друга, и заканчиваются сообщением, что принцесса и принц поженились и жили счастливо. Стоит перейти к истории, области реальных событий, и ты видишь, что любовь погубила Трою и потрясла империи. Приникнув к святым источникам поэзии, встречаешься с Петраркой, пылающим страстью к Лауре, и с Данте, воспевающим Беатриче.
   Беатриче! Это была моя мечта, моя опасная путеводная звезда. Я уже довольно хорошо знала итальянский. Не стоит учить язык, если ты намерен игнорировать его красоты. Фрюманс, который не мог дать мне в руки «Ад», обрезал имевшееся у него издание, чтобы я смогла прочитать «Рай». Это завершило мою погибель. Мысленно я стала его Беатриче. Я решила излечить Фрюманса от страсти, которой он не испытывал, и обратить его мысли к Небесам, в которые он не верил.
   Не знаю, заметил ли Фрюманс, что его ученица стала странной и беспокойной, но он теперь часто отлучался по воскресеньям, и вскоре я по целым месяцам не заставала его в Помме. Мсье Костель передавал мне мои тетради, которые его племянник за неделю просмотрел и прокомментировал, а также книги, которых мне не хватало. Для меня всегда был сервирован обед на большом столе, но напрасно я продлевала свой визит – возвращение Фрюманса ожидалось только вечером, и я вынуждена была уходить, не повидавшись с ним. Я точно знала, что у Фрюманса не было важных дел в Тулоне и что он страдал, не имея возможности оказать мне свое милое и скромное гостеприимство.
   Загадочность его поведения нисколько не обижала меня и даже очаровывала. Он меня избегал! Совершенно напрасно, поскольку я приходила, чтобы пролить на его раны небесный бальзам! Но Фрюманс просто не мог выносить мое присутствие каждое воскресенье, боясь себя выдать. Он убегал, прятался «в диких пещерах», чтобы обрести запас стоицизма и не поддаться искушению.
   Если бы этот славный малый действительно боролся со страстью ко мне, я превратила бы его в мученика, ибо изо всех сил напоминала ему о себе. Все это было бы отвратительно, но незнание того, что такое страсть, мешало сознанию предупредить меня; я думала, что благотворное влияние моей чистой дружбы незаметно поможет Фрюмансу сохранять достоинство, не заставляя его слишком сильно страдать. Сама того не понимая, я играла роль отчаянной кокетки. Эта игра могла бы погубить меня, если бы Фрюманс не был самым мудрым и самым лучшим из людей.
   Поскольку теперь мы с ним почти не виделись, мне вздумалось писать ему под тем предлогом, что у меня есть вопросы о моих занятиях. Мне захотелось отточить свой стиль и рассказать о себе этой смущенной мною душе. И вот я принялась исписывать страницу за страницей, делясь мечтаниями и размышлениями, и вкладывать эти листы в свои учебные тетради, как бы случайно; но вскоре я поняла, что это слишком наивно и в то же время лицемерно, и тогда обратилась непосредственно к Фрюмансу с просьбой развеять мои сомнения. Рассуждая о знаменитых историях любви или об известных отречениях от нее, я пыталась вовлечь его в тонкости психологии и чувств, в которых путалась сама. Я ставила вопросы, подчеркивала цитаты, призывала Фрюманса подумать о высокопарных глупостях или неразрешимых проблемах, касавшихся наших с ним отношений. Мои рассуждения были неслыханно дерзкими и одновременно удивительно невинными, ибо Женни сумела воспитать меня такой же целомудренной, какой была сама, и она, с ее прямодушием и деликатностью, безусловно, смогла бы успокоить смятение моего сердца, если бы я соизволила с ней посоветоваться. Но я была неблагодарной: мне вздумалось избавиться от ее руководства. Да и к тому же мне, вероятно, было бы стыдно, если бы она догадалась о романтических выдумках, которыми я окружила Фрюманса.
   Он же отвечал на мои нескромные вопросы очень осторожно. Фрюманс не захотел принять мое сочинительство на свой счет. Он сделал вид, будто считает это пробой пера, которую я передавала ему для того, чтобы он высказал свое мнение. Фрюманс довольствовался тем, что, возвращая мне мои сочинения, оставлял на полях замечания вроде: «Неплохо написано», «Праздный вопрос», «Довольно верное рассуждение», «Тщетные поиски», «Страница хорошо написана и содержит разумные мысли», «Наивные разглагольствования», «Уместное замечание», «Пустые мечтания человека, засыпающего с пером в руках» и т. д., и т. п. Он не оставил у себя ни одного из этих драгоценных текстов, предназначенных для того, чтобы просветить и успокоить его смятенную душу. Поначалу меня это несколько удивляло, но потом я постаралась уверить себя в том, что Фрюманс переписывает их и в один прекрасный день скажет мне: «Я притворялся, будто не обращаю на них внимания, но они помогли мне: своей святой дружбой вы спасли меня от любовных гроз».
   Его святой доброты было бы довольно, чтобы излечить меня от глупых иллюзий, но новые обстоятельства вскоре должны были их развеять.


   ХХХ

   Бабушка обратилась ко всем своим знакомым с просьбой найти для меня новую гувернантку. В нашей местности не было иностранки, которая пожелала бы похоронить себя в нашей глуши, а местным не хватало знаменитых художественных талантов, которые по-прежнему считались чрезвычайно важными. Поскольку я не имела склонностей к искусству, преподаваемому подобным образом, бабушка согласилась пожертвовать им, но убедила себя в том, что я чувствую себя одинокой, из-за того что Женни слишком много внимания уделяет ей – бедная женщина упрекала себя в этом! – и, наконец, что я скучаю и поэтому нуждаюсь не в гувернантке, а в компаньонке. Доктор Репп уже долгое время осторожно заводил речь об особе, которая никому из нас не казалась симпатичной, а я ее почти ненавидела. Речь шла о его протеже Галатее Капфорт, которой к тому времени исполнилось двадцать лет. Она была все так же уродлива, но – говорил он, – у нее чудесный характер и она достаточно образованна. Эта девушка совсем недавно покинула монастырь, где неизменно получала первый приз за шитье, познания в арифметике и примерное поведение. Галатея была очень набожна, что совершенно необходимо для женщины, – отмечал доктор, который сам обходился без религии и заходил в этом отношении гораздо дальше Фрюманса, поскольку высмеивал церковные обряды и считал их недостойными своего пола. Он утверждал, что Галатея будет для меня просто находкой: она поможет мне стать немного женственнее. Доктор опасался, что мои вкусы амазонки, мужское воспитание и независимость мыслей могут угрожать моему счастью, а возможно, и репутации в свете! Если же рядом со мной будет благонравная и кроткая девушка, я стану более усидчивой, и, в любом случае, всегда можно будет сослаться на то, что у меня была рассудительная подруга. Этот выбор полностью одобрят благонамеренные люди нашего края.
   Последний пункт оказался справедливым. Подличая и лицемеря, мадам Капфорт втерлась в доверие к знакомым моей бабушки, и те дружно стали упрекать ее в предубеждении, которое ранее разделяли. Ее сопротивление, поддержанное мной, длилось довольно долго, но тут мадам Капфорт, уж не знаю каким образом, добилась места для Мариуса в расположенном в Тулоне управлении государственным флотом, с приличным жалованьем и необременительными обязанностями; это была своего рода синекура. Следовало выразить благодарность за неожиданный успех, выпавший на долю члену нашей семьи. Мадам Капфорт предлагала свою дочь gratis [16 - Даром (лат).], из дружбы и преданности.
   – Единственным вознаграждением для Галатеи, – говорила она, – единственной выгодой для нее было бы приобрести в обществе мадам де Валанжи манеры и привычки светского общества и найти в Люсьене очаровательную подругу.
   Женни, до сих пор поддерживавшая мое сопротивление, решила, что нужно уступить. Галатея представлялась ей кроткой и внимательной. Привыкнув оказывать помощь бедным – а ее мать выставляла это напоказ, чтобы вызвать восхищение у верующих, – мадемуазель Капфорт умела ухаживать за больными и развлекать стариков.
   – Раз уж она вам не нравится, я буду внимательно за ней наблюдать, – заверила меня Женни, – а если увижу, что эта девушка способна ухаживать за вашей бабушкой и развлекать ее, смогу больше времени уделять вам.
   – Но зачем нам здесь кто-то чужой, ведь мы с вами вдвоем можем ухаживать за моей дорогой бабушкой и развлекать ее?
   Женни ответила мне, что моя дорогая бабушка не хочет, чтобы я занималась ею с утра до вечера, и что она будет страдать, если решит, что я жертвую собой ради нее. В этом была доля правды. Бабушка почти ничего не видела и сразу же засыпала, как только ей начинали что-нибудь читать. Ей нужен был легкий разговор, а я не сумела бы ежедневно варьировать одну и ту же тему. Галатея же сможет разговаривать с ней о пустяках и не станет при этом скучать, поскольку ее ум не занят ничем другим. Она уже полностью сформировалась, ей более не нужна физическая нагрузка. И, наконец, бабушке хотелось отблагодарить ее мать, а доктор говорил, что можно пригласить мадемуазель Капфорт на несколько месяцев, что это ни к чему нас не обязывает и позже будет видно. Он всегда так разговаривал со своими больными.
   Мне пришлось уступить. Галатея устроилась у нас, в комнате, которую прежде занимала мисс Эйгер. Женни попросила меня оказать мисс Капфорт хороший прием. Она была робкой и неуклюжей, вероятно, ее стоило пожалеть и приободрить. Я старалась изо всех сил, решив проявить благородство. Я научила Галатею, как нужно одеваться, садиться, есть, здороваться, закрывать двери, не натыкаться носом на стены и не падать с лестницы, поскольку эта девушка, призванная обучить меня правилам поведения, приличествующего моему полу, была настоящей рохлей и чувствовала себя в нашем доме более растерянной, чем пастушка коз с Регаса. До сих пор она имела дело лишь с монашенками и парнями на мельнице.
   Галатея довольно быстро обтесалась и вскоре стала выглядеть вполне пристойно. Вскоре мне пришлось признать, что она добрая и услужливая девушка. Галатея старательно ухаживала за моей бабушкой и никогда не обижалась; она не была ни интриганкой, ни притворщицей, словом, очень отличалась от своей матери и добродушием и нерешительностью напоминала доктора Реппа. Я подружилась со своей компаньонкой, хоть она отнюдь не отличалась большим умом. Галатея была полной невеждой; единственное, что она умела, – это ставить метки на белье и переписывать «Отче наш». Она проводила свою жизнь за починкой одежды и переписыванием молитв, а ее творческие способности проявлялись в том, что она раскрашивала образки и пела церковные гимны, слова которых изменяла самым нелепым образом. Раньше я испытывала предубеждение против Галатеи: считала ее неискренней и злоречивой, но я была несправедлива к ней и потому захотела загладить свою вину. Она была ласковой, подобно собаке, которая лижет руку, готовую ее ударить. Когда Галатея своей глупостью выводила меня из себя, она угадывала это по моим глазам и обнимала меня, чтобы обезоружить. Тогда я тоже обнимала ее, раскаиваясь в собственной горячности, хоть у нее и было неприятное лицо кирпично-красного цвета, усеянное веснушками, прямые волосы напоминали коноплю, а руки всегда были влажными, что вызывало у меня отвращение.
   Галатея скорее умерла бы от отчаяния, чем пропустила бы воскресную службу, поэтому мне пришлось брать ее с собой в Помме. У нас была только одна верховая лошадь, Зани, которого она ужасно боялась, но Галатея упросила Мишеля сажать ее позади себя на свою большую упряжную лошадь, сказав, что привыкла так ездить с мельниками. Когда Фрюманс увидел рядом со мной Галатею, он перестал меня избегать, и я еще более утвердилась в убеждении, что его смущала мысль оказаться со мной наедине. Я ошибалась: Фрюманс лишь боялся возбудить злые толки.
   Итак, наши с ним беседы вновь стали частыми и долгими. Галатея присутствовала на них, разинув рот от восхищения, поскольку ничегошеньки не понимала. Я думала, что вскоре она утомится и через час наши разговоры ее усыпят. Не тут-то было. Мне пришлось признать, что она отличается невероятным усердием. Я предложила ей воспользоваться великолепными наставлениями, которые получала я, и поскольку Галатея, казалось, старалась изо всех сил, я вообразила, будто с помощью Фрюманса смогу сделать ее чуть менее невежественной. Я занялась ее обучением, но дело пошло совсем не так, как я предполагала. С первых же уроков Галатея заявила, что я слишком многого от нее требую и она не понимает меня так, как Фрюманса. Тогда я попыталась заставить ее пересказать то, о чем говорил Фрюманс, и убедилась, что она абсолютно ничего не поняла из нашей беседы.
   Однажды я заметила, что во время воскресного урока лицо Галатеи было краснее, чем обычно, а потом она вдруг ужасно побледнела; все это повторилось много раз. Фрюманс спросил, не больна ли она. Галатея упрямо отрицала это, а потом вдруг упала в обморок. В другой раз она принялась плакать без всякой причины. Фрюманс высмеял ее нервозность – несколько жестоко, как мне показалось, – а когда я сказала ему, что Галатея прилагает максимум усилий, чтобы чему-то научиться, ответил мне тихонько, что лучше бы она признала свою никчемность и вернулась в монастырь или на мельницу.
   Иногда Галатея сердилась на меня, иногда же проявляла ко мне чрезмерную нежность. По ночам она плакала в своей постели, а днем забывалась в молитве. Наконец она прониклась ко мне полным доверием и довольно резким тоном сообщила, что умирает от любви к мсье Фрюмансу Костелю.
   Мне следовало бы попросить ее не выдавать секретов своего столь чувствительного сердца, но суетное любопытство подтолкнуло к тому, чтобы разузнать больше. Галатея по натуре была невероятно влюбчивой. Она не помнила, чтобы когда-нибудь не испытывала страстного чувства. В детстве она обожала Тремайяда, который был подмастерьем мельника. После обожания многих других ejusdem farinae [17 - Здесь: таких же мукомолов (лат.).], если можно так выразиться, Галатея влюбилась в Мариуса, и он, утверждала она, дал ей понять, что хочет на ней жениться. Мадам Капфорт посоветовала дочери быть с ним любезной, но однажды Мариус обидел девушку своими капризами. Он при всех стал над ней насмехаться, и ей пришлось забыть его, тем более что она вновь увидела Фрюманса, в которого уже не раз влюблялась, встречая у нас. Теперь, когда она встречалась с Фрюмансом каждую неделю, сомнений не оставалось: это был ее возлюбленный. Галатея надеялась внушить ему ответное чувство. Между прочим, он был беден, а она богата и со временем разбогатеет еще больше: доктор Репп обещал дать за ней приданое. Ее мать, женщина амбициозная, вероятно, воспротивилась бы этому браку, но Галатея была уверена, что доктор, ни в чем ей не отказывавший, сумеет ее защитить. Мадам Капфорт боялась доктора и должна уступить. Фрюманс, оценив верность Галатеи, станет лучшим из мужей и счастливейшим из смертных. Вот каковы были мысли Галатеи.
   Но препятствием на пути к столь блестящему будущему была я, в то время как должна была помочь своей чувствительной подруге, а не мешать ей… Тут уж я потеряла терпение и сухим тоном поинтересовалась у Галатеи, что она имеет в виду.
   – Милая малышка, – ответила она, – напрасно ты скрываешь свои чувства. Я отлично поняла, что ты тоже влюблена в мсье Фрюманса. Кстати, об этом поговаривают в наших краях. Ты более умна и образованна, чем я, и очень кокетлива, потому что не слишком набожна. Так вот, тебе нужно забыть мсье Фрюманса. Ты из благородной семьи и не можешь выйти за него замуж. Ты должна откровенно поговорить с ним обо мне, как ты умеешь, если захочешь. Нужно дать понять мсье Фрюмансу, что ему не следует быть таким гордым и робким по отношению ко мне, ибо я уже все решила за него, а если мама захочет снова отправить меня в монастырь, я устрою так, чтобы он меня похитил. И тогда уж нас должны будут обвенчать. В этом нет ничего дурного. Брак очищает всё. Мой духовник сказал мне, что грехи, если они не злонамеренны, не считаются смертными.
   Она произнесла еще сотню глупостей подобного рода, не давая мне времени ответить, и, выговорившись наконец с большим воодушевлением, убежала в свою комнату, крикнув напоследок, что я должна как следует подумать и попросить Бога направить меня на верный путь.
   Меня не столько разозлила глупость Галатеи, сколько возмутило то, что она приписывает мне любовь к Фрюмансу. Сойти со своего пьедестала таинственного кумира, для того чтобы соперничать со столь ничтожной особой, – это унижение заставило меня покраснеть до корней волос, и если бы Галатея не убежала вовремя, я бы, наверное, ее избила.
   После ее раскаяния я смягчилась, и напрасно. Мне не следовало позволять, чтобы эта девица, невоспитанная и неумная, и, следовательно, неспособная защититься от одолевавших ее желаний, поверяла мне свои фантазии, свои томления, свою физическую тягу к замужеству. Я не подозревала, сколько жестокости таилось в глупом романе, которым она меня угощала. Возможно, Галатея и сама не могла в этом разобраться; мне хочется думать, что эта девица не знала всего, на что намекала, потому что она использовала выражения, принятые во время исповеди, а они иногда бывали возмутительно непристойными.
   К счастью, тогда я не понимала их и не хотела догадываться об их значении; но постоянно слушая, как Галатея жалуется на горечь одиночества или на то, что она называла «недоверием и суровостью своего любимого», я избрала противоположную точку зрения, чрезмерно всё преувеличив: я начала рассматривать любовь как постыдную слабость и решила никогда не влюбляться. Это могло бы защитить меня от опасностей ранней юности, но, как и все решения, принятые без знания и опыта, послужило толчком к ложному пониманию жизни и супружества.


   ХХХI

   Накануне моего девятнадцатилетия Мариус переехал в Тулон, получив там небольшую должность, более приятную, чем работа служащего в фирме Малаваля. Жалованье у него было очень скромным, но зато исполнилось одно из желаний моего кузена: он получил право носить форму моряка, не будучи таковым на самом деле. Мариус надевал хорошо сшитый синий костюм и фуражку, обшитую шнуром, не опасаясь, что его отправят в плаванье.
   Он вновь стал красивым, а с улучшением условий жизни улучшился и его характер. Мариус по-прежнему был насмешливым, но стал более живым и веселым.
   Имея не много служебных обязанностей, он проводил теперь у нас каждое воскресенье и вскоре заметил, какие странные гримасы корчит Галатея при одном лишь упоминании о Фрюмансе. Склонность к насмешкам заменяла Мариусу проницательность; он понял то, о чем Женни даже не догадывалась. И стал с наслаждением мучить мадемуазель Капфорт. Мой кузен писал ей письма с невероятными признаниями от имени Фрюманса, назначал свидания в укромных уголках наших гор, подстраивал так, чтобы Галатея находила любовные послания даже в своей обуви. А потом стал забавляться, делая вид, будто влюблен в нее и ревнует к Фрюмансу. В общем, если Мариус не свел мадемуазель Капфорт с ума, то лишь потому, что она была слишком глупа, чтобы потерять рассудок.
   Я не одобряла жестоких выходок своего кузена и не участвовала в них, но когда Мариус (который, придумывая свои проделки, не советовался со мной), рассказывал мне обо всем, не могла удержаться от смеха. Я так давно не веселилась! Общество кузена возвращало меня к счастливым дням моего детства и успокаивало смущавшие меня причуды воображения.
   Он сопровождал нас к мессе, куда мы в теплое время года часто ходили пешком. Мариус дружески относился к Фрюмансу, и тот считал его любезным и добрым. Кузен давал мне возможность спокойно заниматься, поскольку уводил Галатею в сад или к ручью и там устраивал ей сцены ревности, которые она принимала всерьез, так что уже и не знала, кого ей следует любить – Фрюманса или Мариуса. Мне кажется, она умудрялась мечтать об обоих, что вызывало у нее приступы безумного веселья, во время которых она говорила и действовала так, будто была пьяна. Иногда мой кузен развлекался тем, что якобы терял Галатею в горах, и, вернувшись, говорил мне, что не следует ждать ее – она вернулась в Белломбр одна. Мы отправлялись домой вместе с Мишелем, Галатея же, к огромному удивлению Фрюманса, возвращалась в Помме. Он догадывался, что это шалости Мариуса, но совершенно не предполагал, что сам каким-то образом в них вовлечен. Провожая к нам мадемуазель Капфорт, Фрюманс проявлял любезность и простодушие, а она испытывала смертельный ужас, видя, как Мариус выходит им навстречу с пистолетами. Однажды он прислал к ней мальчика с запиской: «Когда вы вернетесь, я буду уже хладным трупом!!!» Галатея поверила, что он покончит с собой, и примчалась со всех ног. Мариус спрятался и заставил два часа его искать.
   Ничто не могло вывести бедную дурочку из заблуждения. Когда я пыталась объяснить ей, что Мариус над ней смеется, Галатея заявляла, что я влюблена в него и ревную. Признаюсь, после этого я начинала презирать ее и оставляла на милость преследователя.
   Затевая эти козни, Мариус откровенно разговаривал со мной о забавных причудах любви и, по его собственным словам, был в восторге, когда убеждался, что я так здраво и положительно мыслю на этот счет. Дело в том, что если бы кузен захотел внушить мне нежные чувства, ему бы это не удалось. Он был слишком холоден, чтобы испытывать страсть, и слишком ироничен, чтобы изображать ее, но привел меня к теории, разрушавшей мои романтические иллюзии до основания. Мариус внушил мне, что супружество есть просто дружеское соглашение, преимущества которого исключают энтузиазм и страсть. Он сам искренне в это верил: если его уму и было двадцать два года, то сердцу можно было дать все сорок.
   Я стала думать так же, как и Мариус, лишаясь идеала, который завел меня слишком далеко. Желая убедить себя в том, что я выше любви, я все равно отдавала ей дань, считая, что возвышаюсь над чем-то очень значительным. Теперь же, глядя на нелепые чувства Галатеи, которые из-за жестоких шуток моего кузена казались мне карикатурой моих прежних иллюзий, я говорила себе, что недооценила рассудительность Фрюманса, что я никогда ни для кого не была идеалом – по той причине, что для разумных людей не существует идеальной любви.
   Сколько колебаний и раздумий для моей бедной девятнадцатилетней головы! В новой фазе своей юности я вновь стала скептиком. Мариус снова обрел утраченную было власть надо мной. Я стала смешливой и энергичной, не будучи веселой по-настоящему, ибо любое разочарование нагоняет грусть. И вот я ищу в рассказах Фрюманса лишь сухие исторические факты, больше не люблю поэзию, удивляю своего учителя холодной рассудочностью суждений и кажусь ему большей атеисткой, чем он сам.
   Еще один кризис положил конец моему женскому тщеславию. Однажды, отчитывая Мариуса за слишком жестокие шутки над Галатеей, я спросила, желая его растрогать: неужели он не в состоянии, несмотря на нелепое поведение Галатеи, разглядеть ее подлинную привязанность к Фрюмансу, чувство преувеличенное, плохо осознаваемое и слабо выраженное, но само по себе достойное уважения.
   – Впрочем, – добавила я, – что мы знаем о будущем? В конце концов, Фрюманса мог бы растрогать тот факт, что эта богатая девушка предпочла его более выгодным женихам, а поскольку мы с тобой оба очень любим Фрюманса, мы будем жалеть о том, что так мучили и, можно сказать, унижали его жену.
   – Что за странная мысль? – ответил Мариус. – Во-первых, уважающий себя человек никогда не женится на Галатее. Фрюманс же, кроме того, что является таким человеком, имеет серьезную, вовсе не романтичную, но давнюю склонность к одной знакомой тебе особе… Почему ты покраснела? Думаешь, я выдаю тебе секрет? Это не так. Меня посвятили в него уже давно, и поскольку я вижу, что ты тоже осведомлена об этом, я скажу тебе, откуда это узнал. Помнишь, четыре года назад, решив уйти из дома, я испытывал предубеждение против Женни и Фрюманса? Я был неправ. Они доказали это, проявили ко мне привязанность и деликатность. Меня настроили против них с помощью злых россказней, которые я тебе, по-моему, повторил – вторая ошибка, но тогда я был еще ребенком, и потому следует забыть об этом. Но я никогда не забуду, как меня отчитала твоя бабушка, открыв истинное положение дел. Видимо, она вообразила, будто я ухаживаю за Женни, и сочла необходимым напомнить мне о том, что я дворянин и не могу, да, вероятно, и не захочу жениться на простолюдинке, какой бы привлекательной она ни была. И добавила: «Кстати говоря, Женни вообще не вольна вас слушать. Она обручена с добрым и мудрым Фрюмансом. Мне по душе этот брак, и я замолвила за него словечко. Женни не смогла сразу же принять окончательное решение – по очень серьезным причинам, о которых вам совершенно незачем знать, но которые могут быть устранены со дня на день. Так вот, Женни в моем присутствии обещала Фрюмансу выйти за него замуж, как только исчезнут препятствия, и вы можете сказать людям, клевещущим на эту достойную и дорогую мне женщину, что на свете нет ничего более законного и благородного, чем дружеские чувства, которые испытывает к ней Фрюманс, и ее уважение к нему».
   Это откровение Мариуса вызвало у меня удивление и огромное волнение. Мы как раз ехали в Помме, оба верхом, так как в этот день моему кузену одолжили коня в Тулоне; Галатея же сидела на лошади позади Мишеля.
   Я не смогла устоять перед соблазном еще раз сыграть роль в этой новой пьесе, о которой только что узнала. Мне было очень стыдно за то, что я не узнала обо всем этом вовремя (тогда я не стала бы изливать на Фрюманса свое сочувствие), а также за то, что не догадалась: крик его сердца – Любовь, дружба, о Гименей! – был адресован вовсе не мне, а моей милой Женни.
   Оставшись наедине с Фрюмансом, я испытала желание изменить впечатление, которое могла произвести на него своим поведением и неосторожными расспросами. Как знать? Возможно, этот проницательный человек разгадал мое детское заблуждение на его счет? Я перевела разговор, который обычно направляла, как мне заблагорассудится, на тему брака. Сначала Фрюманс слегка нахмурился, возразив, что я уже знаю историю этого вопроса во все времена и во всех цивилизованных странах и что в его обязанности не входит знакомить меня с понятиями, применимыми к настоящему времени.
   – Это настолько логичная и общепринятая с точки зрения морали вещь, – добавил он, – что я не могу поделиться с вами по этому поводу какими-то особыми философскими понятиями.
   – Прошу простить меня, Фрюманс, – ответила я чрезвычайно серьезно. – Я достигла такого возраста, когда не сегодня завтра мне придется сделать выбор; не можете ли вы сказать мне, должна ли я принять это как необходимость, неизбежную в моем положении, или же вы посоветуете мне дождаться времени, когда я стану более образованной, рассудительной и проницательной?
   – Я ничего не могу вам посоветовать. Если бы вы были абсолютно свободны, я сказал бы вам, что торопиться незачем, но если ваша бабушка, опасаясь, что вы останетесь в этом мире одна, захочет, чтобы вы поторопились, мне ни в коем случае не следует ей противоречить.
   И тогда, чтобы выведать истину, я солгала.
   – Думаю, – сказала я, – моя бабушка хочет, чтобы я вышла замуж.
   – В таком случае слушайтесь бабушку и Женни, которые сделают все для вашего счастья.
   – Моего счастья, Фрюманс! Почему вы используете столь банальные выражения, вы, мыслящий столь возвышенно! Следует ли рассматривать брак как обещание счастья? Может быть, нужно принять его как обязанность, дань уважения к обществу и семье, не спрашивая себя, буду ли я чувствовать себя хорошо или плохо?
   – Если вы настолько сильны, мой дорогой философ, – сказал, улыбаясь, Фрюманс, – то это отличная броня от непредсказуемых случайностей, но позвольте надеяться, что судьба вознаградит вас за эту благородную мудрость, которую вы накапливаете впрок.
   – Зачем вы питаете меня иллюзиями, которые мне более не нужны, дорогой Фрюманс? Вы знаете, что они у меня были; я была романтична.
   – Да, – смеясь, сказал Фрюманс, – лет этак сто… то есть год или два тому назад.
   – Если я и поверила, что брак может составлять радость жизни, то по вашей вине, друг мой.
   – По моей вине? Как это?!
   – О господи! Разве вы не были во власти желаний, поразивших меня… Согласна, вы в этом не виноваты; но разве вы не были готовы любить, не полюбили кого-то, кого и сейчас, думается мне, продолжаете любить?
   Фрюманс покраснел. Его смуглое мужественное лицо все еще способно было выражать по-детски непосредственные эмоции.
   – Люсьена, – ответил он, – будучи романтичной, вы проявляли любопытство. Тогда это было логично, но сейчас…
   – Сейчас, дорогой Фрюманс, я говорю серьезно и перехожу непосредственно к теме, которая меня интересует; пожалуйста, проявите ко мне доверие и уважение. Я умею хранить тайны и уже давно заметила вашу склонность к одной особе, которая мне дорога.
   – Это она сказала вам об этом?
   – Нет, но я знаю, что моя бабушка уже долгое время желает этого брака, и удивляюсь количеству препятствий на вашем пути.
   – Возможно, эти препятствия будут существовать вечно, Люсьена. Вы видите, что я принимаю это с достоинством, в соответствии с обстоятельствами.
   – Да, но должна ли я из этого заключить, что вы более не считаете, будто счастье есть награда за исполненный долг, что вы не верите в загробную жизнь?
   – Дорогое дитя, – сказал Фрюманс, вставая, как бы для того, чтобы прервать этот разговор, – я верю в необходимость исполнения долга и в счастье, обретенное в этой жизни, потому что последнее является если не наградой, то, по крайней мере, необходимым следствием первого. Сознание святой любви к женщине дает мне уверенность в том, что я получу удовлетворение, доказав ей это; но если роковое стечение обстоятельств вынудит меня пройти мимо этого счастья, не познав его, я все-таки найду утешение в том, что смогу сказать себе: в каждую минуту своей жизни я был достоин того, чтобы претендовать на него, и унесу в могилу уважение моей подруги. С такими мыслями уже не мучаешься и не лелеешь несбыточные мечты, а просто выполняешь свой долг преданности – столько времени, сколько на это потребуется, а если это ни к чему не приведет, умираешь спокойно: в этом никто не виноват!
   Фрюманс говорил это стоя, положив одну руку на стол, другую на грудь, без аффектации, но с какой-то искренней торжественностью. Мне показалось, что он преобразился. Я никогда не видела его таким. Его лицо и поза были восхитительными, глаза сверкали, как два черных бриллианта, освещенных солнцем.
   Я была взволнована. Вид Фрюманса подействовал на меня как откровение. Я ничего не смогла сказать в ответ; я намеревалась вынудить его открыть мне свой секрет, секрет терпения и настойчивости, в котором угадывала, кроме силы стоика, более властное таинственное пламя, еще прекраснее, чем философия. Призрак любви, увиденный и отвергнутый, стоял перед моими глазами, внушая мне необъяснимое уважение, смешанное со страхом и, возможно, сожалением!


   XXXII

   Мариус с помощью шуточек пытался развеять мое волнение. Я покинула Помме удивленная и сосредоточенная, и в этот день кузен напрасно старался меня развеселить. Я твердо решила подвергнуть Женни такому же испытанию, что и Фрюманса. Прежде чем последовать по ледяной дороге, которую открывала передо мной ирония Мариуса, я хотела узнать, существует ли в высокой душе любовь морально возвышенная и может ли женщина любить мужчину, не уподобляясь при этом томной Галатее.
   В тот же вечер, уединившись с Женни, я попыталась вызвать ее на откровенный разговор, но испытывала при этом гораздо большее смущение, нежели во время беседы с ее женихом. В Женни было нечто столь суровое, что я впервые почувствовала застенчивость. Как только она поняла, о чем именно я ее спрашиваю, Женни посмотрела на меня довольно строго.
   – И кто же сказал вам об этом? – спросила она. – Об этом знали лишь три человека: ваша бабушка, Фрюманс и я.
   Даже не пытаясь солгать ей, я рассказала, о чем поведал мне кузен.
   – Мсье Мариусу следовало держать это при себе, – произнесла Женни. – А вам еще рано беспокоиться о будущем других людей. У вас будет довольно хлопот, когда речь пойдет о вас самой.
   – Когда же это произойдет?
   – Тогда, когда вы выразите подобное желание. Или оно уже возникло?
   – Нет, дорогая Женни, я просто растеряна и хотела бы знать, нужно ли любить своего мужа.
   – Да, безусловно, нужно любить его больше всех на свете, если он того заслуживает, а если нет, следует посвятить свою жизнь тому, чтобы скрывать его ошибки и проступки. Это очень больно. Вот почему необходимо иметь супруга достойного, заслуживающего любви, а не выходить замуж, не подумав как следует.
   – А ты вышла замуж совсем юной, Женни?
   – Да, слишком рано.
   – И была несчастна?
   – Не будем говорить обо мне.
   – Ну уж нет! Ты согласилась стать женой Фрюманса, значит, ты его уважаешь.
   – Да, я очень его уважаю.
   – Выходит, ты любишь его больше всех на свете?
   – Нет, Люсьена.
   – Как это – нет?
   – Есть человек, которого я люблю больше, чем его.
   – И кто же это?
   – Вы.
   – О, милая Женни, – воскликнула я, обнимая ее, – ты боишься, что я буду ревновать! Но я не хочу быть ревнивой. Я не эгоистка и согласна, чтобы ты любила своего мужа больше, чем меня.
   – Фрюманс мне не муж, Люсьена, и вполне возможно, что никогда им не станет.
   – Почему бы это?
   – По причинам, открыть которые я вам не могу и которые не зависят ни от него, ни от меня.
   – Как ты таинственна, Женни!
   – Я вынуждена быть такой, дитя мое.
   Я заметила, что ее лицо омрачилось. Я еще никогда не видела ее такой грустной. Я бросилась ей на шею, рыдая.
   – Ты пугаешь меня, – сказала я. – Мне кажется, что ты несчастна.
   – Здесь? С вами? – произнесла Женни, улыбаясь. – Нет, это невозможно. Если я и была несчастлива в этом мире, в том не было моей вины, и поэтому я, как вы видите, спокойна.
   – Ты говоришь, как Фрюманс, но еще более спокойно, чем он. Он утверждает, что чистая совесть есть награда за все; но когда говорит это, его глаза блестят и видно, что он любит тебя больше всего на свете.
   – Так вы беседовали обо мне с Фрюмансом? О, безрассудная девочка, вы ни перед чем не останавливаетесь!
   – Ты осуждаешь меня за это?
   – Нет, вы поступаете так, потому что добры и, возможно, потому, что заблуждаетесь на наш счет, а мне бы этого не хотелось; вы можете решить, будто мы с Фрюмансом думаем о себе, а ведь мы думаем лишь о вас.
   – А почему бы вам не подумать о себе?
   – Дорогая девочка, – сказала Женни с серьезным и уверенным видом, – мне не хочется снова выходить замуж. Но ваша бабушка, настоящий ангел доброты, внушила себе, что мне нужен еще один друг, кроме вас и нее самой. Фрюманс поверил в это, потому что так сказала ваша бабушка. Но сейчас он знает, что я прежде всего мать, что вы мой единственный ребенок и я не та женщина, которая беспокоится о своем будущем, – будь что будет. Я подумаю о нем, когда ваше будущее будет обеспечено. Вашему мужу я, возможно, не понравлюсь так же, как вам… тогда… ну, тогда посмотрим!
   – Значит, привязанность, которую ты испытываешь к Фрюмансу, зависит от твоего желания? Ты настолько сильна, что можешь сказать: «Я могла бы полюбить его, но не пожелала этого» или: «Я полюблю его в такой-то день, тогда, когда мне захочется».
   – Вы издеваетесь надо мной, насмешница? – по-прежнему спокойно спросила Женни. – Ну да, я такая. Я прошла школу, которую вам, слава богу, не доведется пройти, и накопила такой же прочный запас силы воли, какой Фрюманс обрел благодаря своим книгам. Придет время, и я расскажу вам о себе, но пока что не могу этого сделать.
   – Скажи мне хоть что-нибудь, Женни! Ты веришь в Бога?
   – Да, конечно, что за вопрос? Люди, много страдавшие, не могут не верить в Бога.
   – А тебе известно, что Фрюманс атеист?
   – Да, я знаю, он так мыслит!
   – И тебя не беспокоит это, когда ты думаешь, что, возможно, станешь его женой?
   – Во-первых, я нечасто об этом думаю. Нет смысла думать о том, чего не можешь ни приблизить, ни отдалить. Следует принимать жизнь такой, какова она есть. Кроме того, если мне придется жить с человеком, сомневающимся в существовании Бога, я надеюсь, что смогу его изменить.
   – А если тебе не удастся это сделать?
   – Я успокоюсь. Скажу себе, что он прозреет в лучшей жизни, что Бог сочтет его достойным и даст ему больше света, чем во время земной жизни… Послушайте, Люсьена, уже одиннадцать часов. Спите спокойно, и пусть моя судьба вас не волнует. Мне было бы стыдно жаловаться на нее, ведь вы так сильно меня любите.
   Женни поцеловала меня в лоб и ушла в свою спальню, такая же спокойная, как всегда.
   Исповедь Фрюманса приоткрыла мне дверь к идеалу, а возражения Женни ее закрыли. В течение какого-то времени мое будущее было скрыто от меня непроницаемым облаком. Души сильные, как у Фрюманса, мечтали о любви и преодолевали ее. Души возвышенные, как у Женни, откладывали любовь, не мечтая о ней. Оказывается, этот тиран наших сердец довольно добродушен и его легко обуздать, если только обладаешь сильным характером, а я имела претензию никому в этом не уступать.


   XXXIII

   И вот тогда, беседуя от нечего делать о Фрюмансе, Женни и даже об этой дурочке Галатее, мы с Мариусом незаметно перешли к разговору о нас самих. Во мне росла странная досада на судьбу, и кузен каким-то образом догадался, что мое сердце исполнено грусти и разочарования. Он не действовал с дурным умыслом, просто воспользовался этим, как использовал всё, что попадалось ему под руку.
   – Ты очень наивна, – сказал мне Мариус, – раз так заботишься о будущем! Оно у тебя очень простое, тебе остается лишь принять его. Ты благородного происхождения, хорошо воспитана, и независимо от того, богат твой отец или нет, есть у него другие дети или нет, я знаю, что твоя бабушка уже сделала тебя своей единственной наследницей. У тебя будет около двенадцати тысяч ренты, тысяча франков в месяц, – для провинции это весьма приличный капитал!
   – Но Мариус, меня не интересуют деньги; я никогда о них не думала.
   – Напрасно. Прежде всего нужно знать, на что можно рассчитывать в этой жизни. Ты – хорошая партия и должна понимать, что в обществе тебя считают независимой особой.
   – Допустим. Но что мне делать с этой независимостью?
   – То же, что и всем женщинам: выходить замуж.
   – То есть сразу же отказаться от столь драгоценной независимости?
   – Ты неверно судишь о браке. Только для несчастных и простых людей супружество – это ярмо. Светские же господа совершенно не думают о том, чтобы угнетать друг друга.
   – А что им может в этом помешать?
   – Нечто очень сильное, то, что правит миром: светский этикет.
   – И всё?
   – И всё. Но это действительно всё. Ты, наверное, веришь в богобоязненность, добропорядочность, любовь?
   – А ты?
   – Ну да, я тоже, но лишь постольку, поскольку все это является частью главного, того, что я называю светским этикетом, то есть уважением к себе и боязнью презрения других светских людей.
   – Твои рассуждения кажутся мне весьма холодными, Мариус!
   – Дорогая, лишь холод сохраняет, жар же все портит.
   – Итак, в первую очередь я должна искать себе мужа в мире, подчиняющемся светскому этикету?
   – Да, в мире, к которому ты принадлежишь и из которого не сможешь вырваться, не испытав постыдного унижения.
   – Но ведь существуют же и вне его большие умы и великие личности?
   – Опасайся всего великого и большого. Море большое, и в нем рождаются бури. Если ты стремишься к трудной, героической судьбе, не спрашивай у меня совета, мне не нравится все слишком сложное и сверхъестественное. Я вижу счастье в соблюдении приличий, ведь это проще простого. Никаких ложных амбиций, никаких мудреных идей! Практический здравый смысл, сдержанный нрав, приятные взаимоотношения, доброжелательность и благополучие; насмешка над мыслью о мести дуракам, уважение и любезная забота о людях, которых любишь; достаточно свободного времени и спокойствия, для того чтобы воспитывать своих детей в уважаемом и мирном кругу: что еще нужно двум благовоспитанным и рассудительным людям?
   Постоянно возвращаясь к этой теме, Мариус сумел убедить меня в том, что он прав, и я устыдилась своих фантазий. Я начала пересматривать свои принципы и убедилась в том, что пошла по неверному пути. Осознав свое инстинктивное кокетство по отношению к Фрюмансу, теперь я тешила себя мыслью, что он этого не замечал. А потом задумалась: что случилось бы, если бы он был человеком амбициозным, беспринципным или просто слабохарактерным? Я представила себе весь ужас этой немыслимой ситуации, нелепые страдания, вроде тех, что испытывает Галатея, осуждение света, неодобрение Женни, отчаяние бабушки. И все это могло случиться со мной, невзирая на невинность моей души и чистоту моих намерений! Я сурово осуждала себя, стараясь в то же время примириться с собой, говоря себе, что Мариус избавил меня от тщетных иллюзий и я должна быть признательна ему за это.
   Я обдумывала все это, пытаясь успокоиться и прилагая для этого огромные усилия, которые как раз и мешали мне обрести спокойствие. Впервые встретившись с Фрюмансом после того, как я вырвала у него признание, я взглянула на него другими глазами. Мне показалось, что его физическая красота, которая была реальной, но всегда оставляла меня равнодушной, являлась отражением интеллектуальных достоинств, и их было больше, чем я полагала ранее. Я почувствовала, что меня раздражают пылкие собственнические взгляды, которые бросала на Фрюманса Галатея. Я была с ним как никогда серьезна и сдержанна, хотя ранее не удостаивала его такой чести. Изучая его с точки зрения пресловутого светского этикета, так высоко ценимого Мариусом, я находила, что непринужденные манеры и свободная речь Фрюманса делали его поведение более изысканным, а выражения более естественными. Я простодушно поделилась своими наблюдениями с кузеном, на что он ответил:
   – Конечно, Фрюманс приличный и очень тактичный малый, в этом и заключаются умения и достоинства людей низкого сословия.
   Эти слова шокировали меня, и я сказала Мариусу о своих чувствах. Он расхохотался и спросил меня, не намерена ли я пойти по стопам Галатеи. Это сравнение настолько меня оскорбило, что кузену пришлось попросить у меня прощения.
   Однако эта небольшая стычка повторилась и взволновала меня больше, чем следовало. Я невольно думала о Фрюмансе так же часто, как тогда, когда заставляла себя жалеть его. Я больше не витала в небесах, больше не была ангелом его мечтаний. Зато он становился навязчивым, загадочным, возможно, даже небезопасным предметом моих грез. Я не была влюблена в него, о нет, разумеется, я не могла его любить; но Фрюманс олицетворял для меня любовь сильную и настоящую, верную и преданную, такую, какой я воображала ее во время романтического периода, и, вспоминая об этом счастливом времени, когда я уже готова была поверить в свое высшее предназначение, я жалела о нем и находила действительность грустной и бесцветной. Часто я восклицала в одиночестве: «Стоит ли жить?!»
   Поскольку мое состояние ухудшалось, я совершила подлинный акт героизма: решила отказаться от уроков и бесед с Фрюмансом. Мне помог уход Галатеи, которую, уступив моим просьбам, Мариус наконец вразумил. Да и сам Фрюманс начал догадываться о чувствах этой девушки и дал ей понять, что ему это неприятно. Мариус взял на себя обязанность разуверить Галатею и пожурить ее за такое поведение. Поскольку к ней впервые отнеслись серьезно, именно теперь эта девица сочла себя преданной и осмеянной. Она устроила нам сцену отчаяния и однажды утром сама ушла к матери, которая отругала ее и вечером снова привела к нам. Женни пришлось открыть ей правду. Мадам Капфорт не рассердилась. Она смиренно поблагодарила Женни за добрые советы, а Мариуса за доброту, которую он проявил к «ее бедному, слишком простодушному ребенку». Мадам Капфорт ушла, благословив всех нас, но была глубоко унижена и пылала к нам непримиримой ненавистью.
   Воспользовавшись случаем, я заявила Женни, что не считаю более необходимым бывать в Помме по воскресеньям. Я боялась, что Галатея в приступе идиотизма признается матери, что ревниво воспринимала «предпочтение», которое Фрюманс мне оказывал, и тогда мадам Капфорт обвинит меня в том, что я поставила ее дочь в смешное и невыгодное положение. Женни согласилась, что я права, и пообещала рассказать моей бабушке о том, что произошло.
   Итак, внезапно и по собственной воле я перешла к новому этапу своей жизни – моральному одиночеству, – рискнув без посторонней помощи взвалить на себя ужасный груз волнений смущенного и ничем не занятого сердца. Я не делала вид, будто избегаю Фрюманса. Он приходил с дядюшкой, который по большим праздникам проводил богослужение в Белломбре. Иногда я также встречалась с ним во время прогулок и дружески заговаривала, но, поскольку я всегда ехала верхом, а Фрюманс шел пешком, мы расставались, едва обменявшись парой слов. Я больше не посылала ему выписок и ни о чем с ним не советовалась.
   По-моему, у Мариуса в это время была какая-то интрижка в Тулоне; под разными предлогами он прекратил свои еженедельные визиты и теперь бывал у нас не чаще раза в месяц. Женни так мало поощряла мои излияния, что я более не разговаривала с ней о том, что меня озадачивало. Вместе с ней я была поглощена заботами о бабушке, за которой я ухаживала почти весь день, после того как она вставала утром с постели. По вечерам, когда она ложилась в кровать, а это всегда было довольно рано, я еще немного читала в своей спальне. С шести до десяти утра я либо ездила верхом вместе с Мишелем, либо прогуливалась по нашему обширному поместью, которое иногда все же покидала, сменяя его одиночество на уединение скрытых в горах, пустынных оврагов.
   Я стала такой прилежной и мечтательной, что Женни забеспокоилась, но ей пришлось смириться с этим. Я просто не вынесла бы этого ужасного одиночества, если бы не стала со всей страстью развивать свой ум. Я изучала древние языки, естественные науки и философию. Читала серьезные книги, начала осваивать геометрию. Я находила способ заполнить свои дни и постепенно стала считать их слишком короткими для всего, что мне хотелось узнать или хотя бы понять в природе и человечестве.
   Мои познания были теперь весьма обширными для моего возраста и пола, но это не избавило меня от жестоких страданий из-за пустоты в сердце, и чем больше я старалась заглушить его порывы, тем сильнее оно напоминало о себе в дни тревог. В конце концов я стала относиться к нему как к опаснейшему врагу и обвинять его во всем. Богу известно, однако, что оно оставалось таким же чистым и требовало лишь исключительной и невинной привязанности. Но куда ее поместить? Мой разум отвечал сердцу, что для этого нет места и бесцельная любовь – это опасный инстинкт, который следует побороть. Интеллектуальный труд был для меня серьезной опорой; каждый раз занятия доставляли мне такое удовольствие и давали столько вдохновения, что я уже воображала, будто навсегда успокоилась и вышла победительницей из этого поединка, но затем внешние обстоятельства, которые были мне неподвластны, вновь нарушали мой покой.
   Бабушка хотела выдать меня замуж, и время от времени ее друзья – мсье Бартез, мсье де Малаваль, доктор и некоторые другие – приезжали, чтобы обсудить с ней какие-то неясные планы или предложить претендентов, готовых явиться к нам. Бабушка советовалась со мной сама или через Женни, но то, что рассказывали мне об этих претендентах, мне не нравилось. Прежде всего, я хотела бы никогда не расставаться с бабушкой и убедиться в том, что меня не разлучат с Женни. В этом и заключалась сложность: одни были моряками, бездомными и зависимыми людьми; мне пришлось бы следовать за ними или приезжать в разные порты; у других были семьи, с которыми они не могли расстаться. Мне говорили о мужчинах, с которыми я была знакома и которые начинали вызывать у меня антипатию, как только, вспоминая о них, я думала о том, что мне придется от них зависеть. Я начинала смертельно ненавидеть их лишь потому, что они мне не очень понравились. В положении девицы на выданье таятся свои тревоги и опасности, на которые мужчины не особенно обращают внимание. Они считают высокомерной и вздорной девушку, которая, не испытывая к ним отвращения, не начинает сразу же испытывать симпатию. Мужчины менее привередливы, чем мы, потому что уверены: они всегда будут нами повелевать, а уж если у них есть какие-то личные и социальные преимущества, они считают, будто оказывают нам честь, предлагая свое покровительство. Мы же, зная, что, отдав предпочтение мужчине, больше не будем принадлежать себе и своим близким, очень боимся этого чужого человека, который приходит, чтобы нас купить, и часто при этом торгуется. Желание и детское любопытство приводят к замужеству чаще, чем рассудительность. В пятнадцать лет у тебя мало возражений; в двадцать же начинаешь бояться, а я была уже в этом возрасте, когда мне стали поступать серьезные предложения.
   Впрочем, должна признаться, их было немного. Хотя я и была чрезвычайно скрытной, моя репутация ученой девицы, которую высмеивала и осуждала мадам Капфорт и ее близкие и достоинства которой чрезмерно преувеличивали мсье Бартез и его друзья, отпугнула многих претендентов на мою руку. В нашей провинции люди еще немножко варвары; у них, безусловно, много ума, смекалки и воображения, но нравы грубоваты, а культуры мало. Кроме того, постепенно, окольными путями, я узнала, что мое романтическое положение потерянного, а затем найденного ребенка вызывало у людей довольно серьезное беспокойство, а недоброжелательность обращала это против меня. Безумства Денизы нашли отклик; несвязные речи бедной кормилицы, обитающей в приюте для душевнобольных, пересказывались и комментировались – можно даже не спрашивать благодаря кому. Эти речи невольно наталкивали на мысль, что я дочь Женни и что, думая завещать мне свое состояние, моя бабушка питает бесплодные иллюзии.
   Между тем мсье Бартез, который был ее лучшим и единственным преданным другом, утверждал, что мое будущее в любом случае вполне обеспечено, и Мариус, занявшийся этим вопросом по моей просьбе, как будто тоже в этом не сомневался, а Женни, с которой я лишь изредка решалась заговорить об этом (настолько мне страшно было вызвать у нее мысль, что я сомневаюсь в ее порядочности), так спокойно подтверждала мое происхождение, и ее слова были для меня столь священны, что я рассматривала малейшее сомнение в этом как пустой и абсурдный слух, который ни на миг не должен был меня обеспокоить. Поверите ли? Я так мало об этом волновалась, что иногда начинала презирать спокойствие своего существования. В дни хандры мне нравилось представлять себе, что моему будущему угрожает катастрофа, которая направит мое нынешнее бесцельное существование в иное русло. Мне нравилось воображать, что я девушка из народа и рано или поздно мне придется вернуться к трудовой жизни и безвестности.
   И в этих мечтах – раз уж я сейчас исповедуюсь, нужно сказать все, – я видела друга, спутника, супруга, такого, как Фрюманс, бедного, неизвестного, стойкого, целыми днями занимающегося физическим трудом на солнце и умственным в тиши ночей: существо подлинно сильное и смелое, преданное мне до полного самозабвения, закаленное в водах Стикса [18 - По одной из легенд греческий герой Ахилл получил свою неуязвимость благодаря тому, что его мать, богиня Фетида, окунула его в воды священной реки Стикс.] и испытывающее большее счастье от сознания исполненного долга, чем от милостей фортуны и славы. Этот призрак походил на Фрюманса, но, однако, не был им, не мог быть, поскольку Фрюманс любил Женни. Впрочем, я и не хотела, чтобы это был он; но любой другой человек, который не был как две капли воды похож на Фрюманса, не казался мне достойным моего доверия и уважения.
   Эти интеллектуальные предпочтения не были предметом моей постоянной заботы. Я должна сказать всю правду или, по меньшей мере, все, что мне известно об этом загадочном эпизоде моей жизни. Дни, недели, месяцы я не думала о Фрюмансе, а когда вспоминала о нем, каждый раз испытывала все большее внутреннее спокойствие. Женни не напоминала мне о нем. Еще более, чем я, погруженная в повседневные заботы, она, казалось, никогда не думала о женихе, а если и упоминала о нем, то всегда в связи с какой-нибудь мелочью или фактом, ее не касавшимся. С каждым днем возможность их союза представлялась ей все более невероятной. Женни думала о своем возрасте, а если я ей говорила, что она все еще намного красивее меня и почти так же молода, она пожимала плечами и отвечала:
   – О чем вы? Мне тридцать три года!
   Позже я поняла, почему Женни тратила столько моральных усилий, которыми была так щедро наделена, на то, чтобы отвергать саму возможность любви. Сознавая, что из-за свойств моего характера и положения меня нелегко выдать замуж, она не хотела, чтобы я увидела или хотя бы вообразила не свое, а чужое счастье. Ей почти удалось заставить меня забыть о том, что Фрюманс все-таки стремился к этому счастью и в бесконечном ожидании обретал удовлетворение, достойное их обоих.
   Я попыталась подражать этим двум избранным существам и, перестав интересоваться собой, жить лишь чувством долга. Увы! Я была слишком молода для того, чтобы принести такую огромную жертву без усилий и сомнений. Меня снедала скука, скука посреди столь активной и заполненной занятиями жизни! Но это правда: я скучала. Посреди дня бывали моменты, когда самые увлекательные книги падали у меня из рук, как будто они были невероятно тяжелыми; на прогулке меня охватывало дикое желание перепрыгнуть через пропасть или броситься на траву и разрыдаться. По ночам я видела, как призрак без лица и имени склоняется над моим плечом и выхватывает перо у меня из рук. Этот призрак испытывал ко мне симпатию. Я слышала, как он шепчет мне на ухо: «Берегись! Между дорогой, которой ты шла когда-то, и той, по которой тебе следует идти сегодня, лежит пропасть; это дорога в никуда».
   Наступил день, когда, почувствовав, что эта навязчивая мысль меня пугает, я решила, что смогу избавиться от нее, бросившись в объятия Мариуса. Это было головокружение от безысходности.


   XXXIV

   Интрижка в Тулоне закончилась, и Мариус снова стал регулярно появляться у нас. Эта небольшая вылазка в мир эмоций ни на йоту его не изменила. Как и прежде, он повторял мне: «Счастье – это отсутствие забот, это отрицательное состояние».
   Я еще раз выслушала незыблемые теории кузена и, завидуя его безмятежному безразличию, спросила с грустной решимостью, не думает ли он, что мы вдвоем могли бы однажды осуществить его мечту. Мариус казался чрезвычайно удивленным.
   – Вот как? – ответил он с нервным смешком. – Надеюсь, ты не скажешь, что влюблена в меня?
   – Не волнуйся, не влюблена. Я достаточно знаю тебя – а теперь и себя, – для того чтобы понимать: мы с тобой можем говорить о браке так же, как и о любой другой реальной вещи. Ты когда-нибудь думал о том, что, если нам захочется, мы могли бы пожениться?
   – Это было бы не так просто, как тебе кажется. Мы с тобой равны по рождению, а женитьба уравняла бы нас и в том, что касается финансов, но твоей бабушке, которая больше ничего не решает, но, возможно, все еще строит на твой счет честолюбивые планы, нужно узнать твое мнение, прежде чем что-либо предпринять.
   – Это значит, что всё зависит от меня.
   – Извини, но и от меня тоже!
   – Несомненно. Но вот о чем я намерена тебя спросить. Тебе хотелось бы стать моим мужем?
   – Погоди, дай поразмыслить.
   – Ты что, никогда раньше об этом не думал? Скажи честно!
   – Буду честен с тобой: мне уже сто раз приходило это в голову; иначе и быть не могло. Безусловно, я люблю тебя больше всех на свете, но это вовсе не означает, что я умру от отчаяния, если ты выйдешь замуж за другого, более богатого, образованного и любезного человека – это твое право. И именно потому, что я всегда признавал за тобой это право, я никогда не думал о тебе как о человеке, с которым хочу связать свою судьбу. Это ясно?
   – Да, и вполне разумно.
   – Разумно и честно.
   – Это соответствует светскому этикету.
   – Ах, Люсьена! Вот ты и попалась! Ты иронизируешь, малышка!
   – Нет, я использую твою лексику, чтобы избежать недоразумений.
   – Послушай, девочка: если ты всего лишь хочешь меня испытать – не стоит труда. Я никогда не буду ухаживать за тобой, то есть никогда не буду тебе лгать. Я не стану закатывать глаза и испускать вздохи, от которых могли бы завращаться крылья Галатеиных мельниц. Я никогда не сделаюсь пастушком, никогда не буду держать тебя за руки и не стану молить о сладком поцелуе в тени деревьев. Ты никогда не увидишь меня перед собой на коленях. Это было бы не только слишком глупо, но и нечестно. Ты уже не ребенок и знаешь, что девушка, как бы хорошо она ни была воспитана, может стать нервозной, даже не обладая такой чувствительностью, как у Галатеи; мне прекрасно известно, что благородный мужчина не должен воздействовать на чувства юной девушки, не будучи уверенным в полном к нему доверии, которое она оказывает ему свободно и рассудительно. Я не какой-нибудь мужлан, и ты должна признать, что светские правила, которыми я горжусь, составляют подлинную добродетель молодого человека моего возраста.
   Слова Мариуса меня полностью удовлетворили. Что бы я ни говорила и ни думала, я любила величие; мы были детьми Империи, и хотя меня воспитывали как легитимистку, дым героизма все еще застилал мой разум. Я вообразила, что в обдуманной холодности Мариуса есть нечто великое, и призрак Фрюманса показался мне скорее напыщенным, чем искренним. Философия Мариуса была наивна, а стоицизм моего кузена полностью отражал его натуру. Я приняла пустоту за проявление силы.
   – Я довольна тобой, – ответила я. – Именно так я понимаю взаимное уважение. Тебе остается лишь сказать, будешь ли ты действительно благодарен мне, если, предположим, я проявлю инициативу и поговорю с бабушкой.
   – Что ты имеешь в виду на этот раз?
   – Будешь ли ты действительно счастлив, так, как ты это понимаешь, разделив со мной жизнь?
   – Да, если твоя жизнь останется такой же, как сейчас.
   – А что теперь ты имеешь в виду?
   – То есть считаешь ли ты, что сможешь сохранить столь правильные мысли, которые высказываешь сейчас, и полностью мне доверять?
   – Я доверяю твоему характеру и хочу сохранить правильные мысли. Что я могу тебе сказать?
   – Хорошо, мы еще поговорим об этом. Мы сколько угодно будем советоваться по этому поводу, и если через некоторое время по-прежнему будем довольны друг другом, тогда остановимся на мысли, что нам не следует более расставаться; если же, напротив, признаем, что эта идея неосуществима, отбросим ее, не теряя взаимного уважения и оставаясь лучшими друзьями – это тебя устроит?
   – Безусловно.
   С этого момента я стала считать, что полностью успокоилась. Я думала о браке с Мариусом точно так же, как если бы собиралась приобрести крепкий, надежный дом или библиотеку, которая предоставит мне увлекательное и серьезное чтение на всю жизнь. Я вновь стала спокойно спать. Грусть моя развеялась. Я мечтала о счастье для других. Женни должна была остаться рядом со мной, и в мыслях я выдавала ее за Фрюманса, который становился наставником моих детей. Мариус отдавал должное этим прекрасным друзьям. Мы с ними никогда не должны были расстаться. Всю свою жизнь я провела бы в доме моей дорогой бабушки. Я никогда бы не разлучалась с ней, ни при ее жизни, ни после смерти. Я благоговейно хранила бы вещи, которые она сделала или привела в порядок; я жила бы, чтя воспоминания о ней.
   Мариус сдержал слово: он не начал ухаживать за мной, но мой серьезный, решительный вид внушал ему доверие. Кузен стал более любезным, чем когда-либо прежде. Это было сдержанное уважение, постоянные знаки внимания, братская любезность без малейшего пафоса, в которой не было ничего фальшивого. Казалось, что Мариус, сам того не замечая, поддавался чувству, более тонкому, чем наше привычное товарищество. Он безупречно держал себя с бабушкой, которая вновь привязалась к нему и стала его баловать. Я способствовала этому, как могла. Мне было очень приятно, что я тоже могу кого-то баловать, и я позволяла своему сердцу жить этой дружбой, которая, как я считала, имеет преимущества перед любовью.
   Мне не хотелось бы показаться неблагодарной или несправедливой по отношению к Мариусу. Думаю, он был совершенно искренен, в том смысле, что с моей помощью хотел обрести счастье, то есть материальный достаток, внимание и надежное положение в обществе, за что он твердо решил отблагодарить меня мягкостью, заботой и тысячью мелких уступок в семейной жизни. Однако не следовало требовать от него чего-либо из того, что не соответствовало его природе; невозможно было объяснить Мариусу то, что было за гранью его представлений. Для женщины, лишенной воображения и тонкости восприятия, он был бы образцовым супругом. Я старалась стать похожей на него и пыталась изменить свой характер: в этом отношении кузен мог заблуждаться и, возможно, совершенно искренне обещал сделать меня счастливой. Наше взаимное доверие незаметно росло от воскресенья к воскресенью. Осенью 1824 года Мариус получил месячный отпуск, во время которого мы с ним еще больше сблизились. Мой кузен любил охотиться, а поскольку ему очень хотелось сохранить независимость, вначале он отправлялся на охоту каждый день, желая посмотреть, не обижусь ли я. Я догадалась, что Мариус подвергает меня испытанию, и не выказала ни малейшей обиды. Он это оценил и перестал охотиться. Мариус проводил со мной все время, листая мои книги и критикуя их, часто невпопад, но все же как будто интересуясь ими, давал мне советы по хозяйству, как человек, умеющий все упрощать, помогал развлекать бабушку, сопровождал меня во время прогулок, как бы не ища интимности, но умея создать ее и воспользоваться ею, чтобы я могла оценить будущее, которое он нарисовал в своем воображении.


   XXXV

   Мне хотелось посоветоваться с Женни, но Мариус отговорил меня, убедив в том, что вовсе не обязан терпеть постороннее вмешательство в наши с ним отношения.
   – Я равно не хочу, чтобы в беседах с тобой меня как хвалили, так и ругали. Думаю, Женни сейчас относится ко мне с уважением, и почти уверен, что она посоветовала бы тебе остановить выбор на мне; то же самое я думаю о Фрюмансе. Но неужели ты допускаешь, что я должен получить твое доверие из вторых рук и наши друзья обязаны за меня поручиться? Нет, такого я не потерплю; это меня унизит. Я не напрашивался тебе в мужья и никогда не заговорил бы об этом, даже если бы страстно этого желал; впрочем, это совершенно не в моем характере. Ты сама подала эту мысль, и она может оказаться удачной, но я хочу быть обязанным только тебе, а пока у тебя остается хоть капля сомнения, ограничусь ролью брата, к которой привык и которая ничуть меня не затрудняет.
   Мариус демонстрировал гордость и в других ситуациях, и это мне понравилось. Мой кузен решительно отказался сесть на свою лошадь, ставшую моей. Он потратил сэкономленные деньги на то, чтобы купить другую и сопровождать меня во время прогулок, доказывая этим, что способен заработать достаточно для того, чтобы одеваться и обзаводиться всем необходимым.
   – Человеку не нужно слишком уж сильно стараться, – говорил Мариус, – чтобы ни от кого не зависеть. Если я по-прежнему буду беден, у меня хватит рассудительности, чтобы не показывать этого, и тогда, даже не став счастливым, я не буду казаться несчастным.
   Однажды мы снова поехали на Регас. Мариус помог мне подняться, а когда я оказалась наверху, спустился за Женни, которой помогал так же старательно, чтобы доказать, что не ухаживает за мной. Мне захотелось нарвать цветов; мой кузен взобрался на труднодоступные скалы, набрал большой букет и бросил мне его оттуда, вместо того чтобы изящно преподнести. Женни слегка удивилась этому.
   – Люсьене отлично известно, – сказал ей Мариус, спустившись, – что я не галантен, но услужлив, когда речь идет о ней.
   Эта манера привлечь меня к себе, делая вид, будто не желаешь ради этого и пальцем пошевелить, задела мою гордость. Однажды, сидя на берегу озерца в Зеленом зале, мы с кузеном стали вспоминать детство, и это его немного растрогало.
   – Ты помнишь, – сказал Мариус, – что именно в этом месте шесть лет назад ты спросила у меня, не думаю ли я, что мы когда-нибудь полюбим друг друга? Ну так вот, это хорошо, что мы с тобой все еще настоящие друзья и думаем о браке как о высшем проявлении уважения друг к другу.
   – А ты готов к этому, Мариус?
   – Готов. И сто раз готов согласиться с решением, которое ты примешь, не важно, положительным или отрицательным оно будет.
   Я попыталась мысленно сравнить решимость Мариуса по отношению ко мне с решимостью Фрюманса по отношению к Женни, но почувствовала, что это далеко не одно и то же, и пообещала себе больше не думать об этом. Не знаю, возможно, прощаясь с мечтой о любви, я подавила вздох, но была твердо намерена от нее избавиться.
   – Завтра, – сказала я Мариусу, – я сообщу бабушке о том, что хочу выйти за тебя замуж, если она даст свое согласие.
   – А если она скажет «нет»?
   – Ну почему она скажет «нет»?
   – Все-таки предположим.
   – Я попрошу ее сказать «да» и буду повторять эту просьбу каждый день, пока она не согласится.
   – Ну тогда она обязательно согласится – она ведь всегда исполняет твои желания.
   – Значит, теперь мы с тобой помолвлены?
   – Да, – ответил Мариус.
   И, внезапно отпустив мою руку, он поспешно удалился. Я была очень удивлена. Через минуту он вернулся.
   – Извини меня, – сказал мой кузен. – Видимо, я разволновался и испугался, что наговорю глупостей, если сразу же начну тебя благодарить. Это уж при бабушке, когда она даст согласие, я скажу о том, насколько тронут благородством твоего сердца. Иначе это будет дурно: я не должен вести себя как ребенок.
   Через месяц, после некоторого колебания, несколько раз проконсультировавшись с Женни и наведя в Тулоне справки о поведении Мариуса, бабушка сказала «да». Женни разделяла мое доверие к Мариусу, а Фрюманс искренне поздравил меня с выбором. Все трое думали, что я всегда любила своего кузена и он наконец это понял и заслужил. Бабушка избавила Мариуса от выражения благодарности, проведя трогательную торжественную церемонию.
   – Ничего не говорите, дитя мое, – сказала она ему. – Станьте передо мной на колени, возьмитесь за руки и поклянитесь, что сделаете Люсьену счастливой!
   Мариус с сосредоточенным видом повиновался и попросил разрешения подарить мне кольцо с бриллиантами, унаследованное от матери.
   – Так вы его не продали, дитя мое? – спросила, расчувствовавшись, бабушка. – А между тем одно время вам приходилось очень туго! Такая деликатность меня трогает. Сегодня вы будете вознаграждены за это, увидев кольцо на пальце Люсьены.
   Подали обед. На нем присутствовали кюре и Фрюманс, единственные свидетели нашей помолвки. Все вместе мы решили не разглашать это событие до тех пор, пока не будет получено согласие моего отца, которому аббат должен был немедленно написать от имени бабушки. Мариус в тот же вечер должен был уехать в Тулон и возвратиться к нам лишь тогда, когда отцовское согласие будет получено. Этого требовали правила приличия, и мы подчинились им без возражений.
   Ужин начался довольно торжественно. Бабушка попыталась сделать его веселым, насколько позволяли ей ее недуги; она поддерживала беседу, из которой улавливала лишь отдельные слова. Единственным человеком, речи которого она понимала, была Женни, которая, по ее словам, знала, какое ухо у бабушки лучше слышит. Увы, какое же? Женни стояла за стулом моей бабушки и ловко вставляла нужное слово, чтобы та была в курсе происходящего. Остальное бабушка угадывала и начинала смеяться. Она выпила пару капель мускатного вина и почувствовала себя бодрее. Бабушка начала рассказывать с большим юмором. Ее разум по-прежнему был светел. Аббат был очень добр и благоразумен. Фрюманс своим красноречием выручал Мариуса, который лишь любезно и уместно отвечал на вопросы.
   Женни прилагала максимум усилий, чтобы выглядеть довольной, но я уловила в выражении ее лица странную тревогу. Думаю, она находила Мариуса слишком уж спокойным. Ну, а что до меня, я чудесно играла предназначенную мне роль невесты; я как будто вновь обрела достоинство и должна была соблюсти данное Мариусу обещание сохранять невозмутимость. Однако два-три раза сердце мое сжималось от болезненного волнения и безграничного ужаса; кровь приливала к щекам, а затем, боясь упасть в обморок, я бледнела как смерть. Мою грудь переполняли рыдания. Почему? Я не могла бы ответить, но это было так, и, стараясь скрыть свои чувства, я безумно страдала.


   XXXVI

   Я закончила долгий и беспристрастный анализ своего интеллектуального и духовного развития. Мне следует подытожить его в нескольких словах. Я начала с периода веры в чудеса, что было неизбежным следствием необычных обстоятельств, значение которых еще больше увеличилось из-за экстравагантных мистических выходок моей кормилицы, свидетелем которых я стала. Женни меня успокоила. Благодаря ее влиянию и урокам Фрюманса я спокойно и с пользой для себя перешла в период отрочества. Тогда мое благоразумие несколько пошатнулось, а воображение было чрезмерно возбуждено чтением романов мисс Эйгер. Фрюманс еще раз излечил меня, давая предметные уроки; но это было время, когда мое сердце, если можно так выразиться, пыталось нащупать цель существования, и я создала для себя странную смесь стоицизма и поэзии. Затем наступило разочарование – следствие моего уязвленного тщеславия. Я чуть было не начала жалеть Фрюманса и, стыдясь себя, решила покарать свое сердце, заглушив его порывы. Я бросилась искать прибежища в спокойной дружбе и благоразумном браке, облагороженном чувством сострадания к моему бедному кузену.
   Вот как, при монотонной, спокойной с виду жизни я познала себя и обрела тайную силу, которую дают нам серьезные страдания или внутренние волнения. Ранее я слишком сильно любила себя и слишком высоко оценивала. Теперь я любила себя недостаточно, относилась к себе пренебрежительно, но обрела силу. Я была серьезна, искренна, чрезмерно бескорыстна и при этом все еще достаточно мужественна, для того чтобы противостоять нежданным невзгодам исключительной судьбы.
   День, когда я впервые проявила инициативу (что повлекло за собой помолвку с Мариусом), был отмечен печатью рока. Ужин продлился дольше, чем обычно; мои сменявшие друг друга приступы ужаса и ощущение победы над собой грозили меня выдать, и мне действительно не терпелось уединиться с Женни, чтобы поплакать на ее груди, услышать от нее объяснение моего волнения и получить утешение. Аббату Костелю, который собирался переночевать у нас, но не привык ложиться поздно, хотелось бы, чтобы все встали из-за стола и он мог бы написать торжественное письмо моему отцу. Но бабушка, казалось, об этом даже не думала. Вдруг Женни обратила мое внимание на то, что бабушка немного покраснела и засыпает с улыбкой на губах. Мы отвели ее в гостиную, и она крепко уснула там в большом кресле. Между тем это было не в ее привычках.
   – Она сегодня была слишком возбуждена, – сказала Женни, – ей нужно отдохнуть.
   И, опустившись перед бабушкой на колени, приподняла ее голову, клонившуюся вперед.
   – Господин аббат, набросайте черновик письма, – добавила Женни. – Когда мадам проснется, ей прочитают его, и, если она все одобрит, завтра утром вы сможете его переписать; все равно сегодня вечером мы отправить его уже не сможем.
   Аббат принялся за дело, спрашивая у Мариуса его фамилию, имена и титулы, а Фрюманс, сидя рядом с дядюшкой за столом, помогал ему яснее выражать свои мысли и бороться со сном.
   Вдруг дверь осторожно открылась и Мишель сделал мне знак подойти к нему. Думая, что речь идет о каком-то хозяйственном вопросе, я вышла в соседнюю комнату и увидела там нашего родственника мсье де Малаваля вместе с мсье Бартезом.
   – Прежде всего я хотел бы поговорить не с вами, дорогое дитя, – сказал последний, пожимая мне руку. – Мне сказали, что здесь аббат Костель. Могу ли я с ним повидаться и побеседовать так, чтобы этого не заметила ваша бабушка?
   Я ответила, что бабушка спит, и пообещала позвать аббата.
   – Не нужно! – сказал мсье де Малаваль, останавливая меня. И спросил, обращаясь к мсье Бартезу: – Наша дорогая Люсьена не очень хорошо знала своего отца, не так ли?
   – Она вовсе его не знала, – ответил мсье Бартез.
   – Ах, простите! – продолжал мсье де Малаваль, воспоминания которого, как мы помним, никогда не соответствовали действительности. – Когда он возвратился во Францию… Погодите… Это было в 1807 году. Я уверен, что видел его. Он сказал мне…
   – Сейчас не время сочинять события, которых никогда не было, – с нетерпением перебил его мсье Бартез. – Маркиз ни разу не возвращался из эмиграции, и Люсьена никогда его не видела.
   – Ну раз вы так считаете, – сказал мсье де Малаваль, – тем более стоит…
   – Вы хотите известить нас о каком-то семейном несчастье?! – воскликнула я, обращаясь к мсье Бартезу. – Мой отец?..
   – Вы ни разу не видели его, дитя мое? – спросил он. – Ну так вот, вы больше его никогда не увидите!
   Меня более поразило это замечание, чем само известие, и то, что наш друг счел для меня утешением, стало горечью. Мне нужно было поплакать; из моих глаз потекли слезы. Мариус, стоявший у приоткрытой двери, заметил это и подбежал ко мне.
   Велев ему закрыть дверь, мсье де Малаваль, которого мсье Бартез поправлял каждую минуту, в конце концов сообщил нам, что днем он получил известие о смерти маркиза де Валанжи. Это была официальная информация, сообщенная семейным адвокатом, мистером Мак-Алланом. Мой отец умер в своем йоркширском поместье. Он упал с лошади и прожил после этого лишь два часа, не приходя в сознание. Таким образом, я даже не могла утешать себя мыслью о том, что в свой последний час отец думал обо мне.
   – Поскольку нам поручено передать эту грустную новость вашей бабушке, – сказал мсье Бартез, – мы хотели бы сделать это со всевозможной деликатностью. В ее возрасте трудно переносить подобные удары. Поэтому мы уйдем, не повидавшись с ней, а вам, дорогие дети, с помощью аббата Костеля и достойной мадам Женни придется ее подготовить. Выберите момент, когда мадам де Валанжи будет хорошо себя чувствовать. Если нужно, подождите несколько дней, спешить совершенно незачем. Однако, Люсьена, у меня есть причины сказать вам, что я хотел бы поговорить с ней до конца недели. Сделайте так, чтобы к этому времени ваша бабушка уже узнала о происшедшем.
   Когда мы провожали визитеров, мсье де Малаваль, видя, что я потрясена, и зная рассудительность моего кузена, счел необходимым посоветовать ему вполголоса, как меня утешить.
   – Послушайте, – сказал он Мариусу, – раз уж Люсьена так мало знала своего отца, – он настаивал на том, что я все-таки его немного знала, – скажите ей, что она станет очень богата. Правда, после второго брака мсье де Валанжи осталось полдюжины маленьких англичан, но уверяют, что он оставил после себя полдюжины миллионов стерлингов.
   – Вы абсолютно ничего об этом не знаете, – возразил мсье Бартез. – К тому же Люсьену мало интересуют деньги и сейчас не время об этом говорить.
   Я пожала ему руку и вернулась вместе с Мариусом в гостиную, где бабушка все еще спала, склонившись на плечо Женни, в то время как аббат с помощью Фрюманса продолжал писать торжественное письмо, адресованное мертвецу.
   Контраст между этим спокойным занятием в полутемном помещении с трагической картиной смерти моего отца так подействовал на мое воображение, что я не смогла заговорить. Я села подле бабушки, чтобы сменить Женни, которой сделала знак подойти к столу, и Мариус сообщил ей, а также аббату и Фрюмансу, каким мрачным образом мы получили согласие моего отца.
   – Кто упал? – внезапно спросила бабушка, проснувшись от слова, которое Мариус произнес слишком громко.
   – Никто, – сказала Женни, у которой было больше самообладания, чем у остальных присутствующих. – Я просила Мариуса не разговаривать громко, чтобы вы могли вздремнуть.
   – По-моему, я не спала, – ответила бабушка. – У меня тяжелая голова. Дети мои, старое вино и ваша молодая любовь опьянили меня. Письмо напишем завтра, а сейчас мне нужно как следует отдохнуть.
   Женни увела ее. Аббат тоже удалился, сказав мне несколько сердечных слов соболезнования. Фрюманс решил, что должен оставить меня наедине с женихом.
   – Ну что ты, – сказал мне Мариус, – отчего так сильно горюешь, дорогое дитя? Мсье де Валанжи никогда не относился к тебе, как отец, и если бы был жив, возможно, внушил бы твоей бабушке, что в том, что касается нашего бракосочетания, имеются какие-то причины для волнений и недовольства. Грустно говорить об этом, но эту внезапную смерть можно считать едва ли не подарком судьбы для нас.
   – Я не понимаю, – ответила я, несколько задетая его словами, – как смерть отца, каков бы он ни был, можно рассматривать как подарок судьбы, но понимаю, что помолвка, какой бы счастливой она ни казалась, может быть омрачена и даже поставлена под угрозу столь печальной новостью.
   – Послушай, Люсьена, – продолжал Мариус, тоже немного обиженный. – Ты, видимо, считаешь, что меня волнует только материальная сторона вопроса. Уверяю тебя, я лишь по слухам знаю, какое богатство приписывают твоему отцу. Но я всегда говорил себе, что ты, безусловно, получишь лишь малую часть его наследства, а возможно, и вовсе ничего. Поскольку мсье де Валанжи разбогател благодаря второй жене, он, вероятно, предпринял необходимые предосторожности, чтобы передать их общим детям средства, которые они получат – то ли от нее, то ли от него. Я считаю это совершенно естественным и абсолютно не жалею, что дела обстоят именно так. Но хоть я и доволен, что теперь для нас не существует препятствий, не делай, пожалуйста, из этого вывод, будто я принимаю слова мсье де Малаваля всерьез и радуюсь миллионам стерлингов, о которых он сообщил.
   – Мариус, я действительно не понимаю, о чем ты говоришь, как будто речь в самом деле идет о миллионном наследстве! Ты не думаешь о том, что нам с тобой предстоит – сообщить бедной бабушке, что ее единственный сын умер, не попрощавшись с ней и не получив ее благословения?! А что, если, узнав об этом, она тоже скончается?
   – Вот это действительно было бы несчастьем! – ответил Мариус, вытирая мне глаза носовым платком. – Но слезы тут не помогут. Я считал, что в час серьезных испытаний ты будешь вести себя более мужественно… Послушай, пойди-ка отдохни. Я вижу, что ты ужасно подавлена! А я разыщу Фрюманса, и мы с ним составим план, как подготовить бедную бабушку к этому удару. Это гораздо важнее, чем заранее оплакивать то, что может произойти.
   Он говорил со мной суровым и слегка ироническим тоном. Я почувствовала, что Мариус уже начинает повелевать мной, как ребенком, которого следует водить за руку и направлять в жизненной борьбе. Это испугало меня, хотя и следовало признать, что мой жених прав.


   XXXVII

   Я не смогла поговорить с Женни. Она не захотела оставлять бабушку одну, и я присоединилась к ней. Женни видела, что бабушке плохо. Ее беспокойство передалось мне. Мы просидели молча до часу ночи. Потом, несмотря на мое сопротивление, Женни отправила меня спать, но я так и не сомкнула глаз. Как только рассвело, я пошла к бабушке и увидела, что она крепко спит и снова выглядит как обычно. Она встала, как всегда, со свежей головой и послала за аббатом, который прочитал ей черновик письма, написанного накануне. Бабушка изъявила желание заранее подписать чистый лист бумаги, на который будет переписано это послание, потом велела Мариусу отправить письмо, как только он вернется в Тулон, о чем говорилось накануне. Мой жених сделал вид, будто уходит, но затем вернулся, поскольку чувствовал, что нужен здесь, да и я хотела, чтобы он был рядом – на всякий случай. Мариус не показывался бабушке на глаза, что было совсем нетрудно, ведь ее глаза так плохо видели! Мне пришлось направлять ее руку, когда она подписывала роковое письмо, которое никто не собирался отправлять. Днем, видя, что бабушка совершенно спокойна, я попыталась, заведя речь о своей свадьбе, поговорить с ней о моем отце. Обычно она старалась избегать этой темы или же отвечала весьма лаконично. Но на этот раз, сделав исключение, ответила с заметным волнением:
   – Твой отец чужой для тебя человек; но он, хоть и забыл о нас, не преминет выполнить свой долг, когда придет время. Ну и к тому же время лечит. Твой отец еще довольно молод, ему всего сорок четыре года. Он забывает, что мне более восьмидесяти и что, если он и далее будет откладывать свой приезд, может меня уже не застать. Но мне хочется надеяться, что, узнав о твоей свадьбе, он все-таки вспомнит о нас.
   – Не будем тешить себя этой мыслью, бабушка. Мой отец не любит Францию, к тому же у него другая семья и он меня не знает…
   – А меня он тоже не знает?.. Не говори мне таких жестоких слов, девочка! Мать не забывают. Приедет он или нет, оставь мне хотя бы иллюзию. Лишившись ее, я умру.
   Испуганная и растроганная тем, что материнское сердце еще кровоточило, я взяла свои слова обратно и сделала вид, будто разделяю надежды бабушки. На следующий день было еще труднее сказать ей правду, а еще через день Женни удалось лишь оживить уснувшую было нежность и вызвать слезы на ее глазах, за которые я бы охотно заплатила своей кровью.
   – О Мариус, – воскликнула я, вернувшись к жениху, который ожидал меня в саду, – мы совершили преступление! Мы решили пожениться, то есть совершить действие, слишком сильно повлиявшее на мою бабушку, а теперь ищем способ, как нанести ей страшный удар. Это убьет ее, клянусь тебе! И повинны в этом будем именно мы!
   – Тогда, – сказал без колебания Мариус, – избавим ее от этого испытания… Подождем полгода, год, если понадобится, раз уж существует возможность скрыть от нее правду. Это будет нелегко, нам нужно быть настороже, Люсьена!
   – Я возьму это на себя, и Женни тоже. Это, кстати, будет очень просто. Возвращайся к своим делам и не сомневайся: я оценю терпение, с которым ты будешь ждать меня.
   – Не знаю, с чего ты взяла, будто для этого мне потребуется проявить огромное терпение, – сказал Мариус. – Мы с тобой молоды, у нас вся жизнь впереди. Ты дала мне слово, я дал слово тебе. Потеряв бабушку, ты станешь совершенно независимой. А если вдруг передумаешь… ты знаешь, как я ценю порядок и хороший вкус.
   Наша доверительная беседа становилась все более сухой, но тут к нам подошел мсье Бартез. Мне показалось, что Мариус обрадовался его появлению. Я оставила их вдвоем, а сама пошла предупредить бабушку о визите ее старого друга, но лишь после того, как сказала ему, что не намерена сообщать ей роковую новость, и взяла с него обещание, что он тоже не обмолвится об этом.
   Вернувшись, чтобы попросить мсье Бартеза дождаться пробуждения бабушки, я увидела, что Мариус очень оживленно с ним разговаривает. Мсье Бартез знал о нашей помолвке и одобрял наше решение. Он был высокого мнения о манерах Мариуса и с удовольствием давал ему советы на этот счет. Мсье Бартез был чудесным человеком, честным, услужливым, немного беспечным и нерешительным, как большинство окружавших меня людей и как многие знакомые мне жители Прованса. Я поняла, что он успокаивает Мариуса по поводу непредвиденных обстоятельств, которые могли возникнуть в связи со смертью моего отца.
   – Ничего не бойтесь, – говорил мсье Бартез моему жениху. – Женни располагает доказательствами, которые могут успокоить некоторые возражения. Кроме того, существует по всем правилам составленное завещание: мадам де Валанжи завещала Люсьене всю доступную ей часть, то есть половину средств, а в отношении остального ей пришлось положиться на добрую волю и деликатность маркиза. Я предпочел бы, чтобы она составила завещание в пользу Люсьены, не называя ее своей внучкой, потому что здесь могут возникнуть возражения относительно ее гражданского состояния, если мы будем иметь дело с людьми недоброжелательными. Но мадам де Валанжи отклонила это предложение как предосторожность, оскорбительную для ее сына, и я не решился настаивать.
   – Но ее сын умер, – сказал Мариус, – а наследники могут проявить враждебность.
   – Его наследники располагают огромным богатством по линии матери. Зачем им лишать Люсьену сравнительно малого наследства? Сейчас мне хотелось бы, чтобы мадам де Валанжи написала своей невестке как законной опекунше детей от второго брака и договорилась с ней о необходимых распоряжениях, может быть, отказавшись от какой-нибудь незначительной собственности, приобретенной в Англии мсье де Валанжи, с тем чтобы полностью сохранить земли Белломбра. Тогда, лишившись своей части наследства со стороны отца, Люсьена спокойно сможет распоряжаться наследством бабушки. Очевидно, у вдовы маркиза есть полномочия на то, чтобы решить эту проблему, хотя бы временно.
   – Сейчас главное, – продолжал Мариус, который, как мне показалось, знал мою ситуацию и оценивал ее лучше, чем я (что было нетрудно), а также лучше, чем сам мсье Бартез, – узнать, одобрил ли маркиз де Валанжи завещание, составленное его матерью в пользу Люсьены.
   – Что касается этого, он не одобрил его, но и не отверг, поскольку не написал об этом ни строчки. После того как он второй раз женился, письма от него приходили все реже и реже, а содержание их было таким неопределенным, что можно было предполагать всё что угодно. Мсье де Валанжи, безусловно, ознакомился с завещанием матери, которая спросила у него совета, прежде чем составить этот документ, однако так и не высказал своего мнения на этот счет. Складывается впечатление, что он счел это все несерьезным или же не получил писем, в которых сообщалось ему об этом. Почти так же мсье Валанжи отнесся к тому, что Люсьена нашлась: он считал, что ее личность требует проверки, и ни разу не назвал ее дочерью. В некоторых его письмах – а я все их храню у себя и, прежде чем явиться к вам, перечитал их, – о ней говорится как о «причуде» – таково его выражение.
   – Каким образом я могу быть причудой? – спросила я у мсье Бартеза, совершенно озадаченная.
   – Якобы вы чужой ребенок, которого мадам де Валанжи вздумалось воспитывать как свою внучку, чтобы утешиться после утраты.
   – Вы никогда не рассказывали об этих подробностях ни Люсьене, ни мне! – задумчиво произнес Мариус.
   – Это лишь огорчило бы вас. Мадам де Валанжи поделилась этим только со мной, и вы оба благоразумно не станете никому об этом рассказывать. Сегодня положение дел изменилось, и я думаю, что только вдова Вудклифф могла бы искать с вами ссоры. Но какой в этом смысл?
   – Кого вы называете вдовой Вудклифф?
   – Богатую вдову, на которой женился мсье де Валанжи вторым браком и которая, видимо, считая его недостаточно аристократичным, продолжает называть себя «леди Вудклифф», добавляя к этому титул «маркиза де Валанжи».
   – А каким образом мой дядя стал маркизом? – спросил Мариус; он казался все более задумчивым.
   Мсье Бартез, то ли намеренно, то ли по рассеянности не ответив ему, продолжал:
   – У этой дамы нет совершенно никаких оснований завидовать имени и богатству Люсьены, поскольку ее собственное богатство и имя гораздо значительнее – и для нее самой, и для ее детей. Это очень знатная дама, и не стоит полагать, что она будет столь мелочна. Со своей стороны, мсье де Валанжи пренебрег матерью, отказался от друзей и забыл свое отечество; вероятно, он не оставил инструкций, противоречащих тому, что происходило здесь во время его отсутствия. Поэтому я думаю, дорогие дети, что вам незачем бояться будущего. Однако, поскольку дополнительные предосторожности не повредят, я считаю, что Люсьена должна как можно скорее сообщить об этом событии своей бабушке, и если она в состоянии это сделать, возможно, стоит уговорить ее изменить завещание.
   – Да, Люсьена, нужно об этом подумать. Это в твоих интересах.
   И, поскольку я не отвечала, Мариус спросил:
   – Ты что, не слышишь, что тебе говорят?
   – Слышу, – ответила я несколько раздраженно, – но я уже сказала вам, что не хочу ни мучить, ни огорчать свою бабушку. Я вижу, что за последние несколько дней она очень ослабела. А я предпочла бы вовсе остаться без наследства, нежели хоть на неделю сократить ее жизнь.
   – О господи! – нетерпеливо воскликнул Мариус. – Я же говорю не о деньгах. Ты что, не понимаешь, что это дело чести?
   – Объяснись. Сегодня день сплошных загадок!
   – А между тем догадаться так просто. Если ты не настоящая внучка нашей бабушки, значит, носишь имя, которое на самом деле тебе не принадлежит. Поэтому нужно постараться уладить все таким образом, чтобы никто не смог оспорить твой гражданский статус, ибо если ты и не боишься быть разоренной, думаю, быть обесславленной – это все-таки серьезно.


   XXXVIII

   Я чувствовала себя настолько униженной этим резким ответом, что не могла сделать ни шага. Я упала на скамью и разрыдалась. Мсье Бартез слегка попенял Мариусу за прямолинейность и, мягко обращаясь ко мне, дал понять, что, в сущности, мне следует опасаться серьезных последствий. Я тогда впервые осознала, что могу оказаться чужой для своей бабушки, ребенком, которого подбросили для того, чтобы выманить у нее деньги, дочерью цыгана, а то и вора с большой дороги!
   Я подавила рыдания и обратилась к Мариусу с вопросом:
   – Ну как, ты по-прежнему хочешь на мне жениться?
   – Я дал тебе слово и не могу взять его назад.
   Он произнес это так холодно, что я почувствовала: он вынуждает меня исполнить мой долг, точно так же как он исполнял свой.
   – Не бери свое слово назад, я сама его тебе возвращаю, – решительно сказала я. – Перед Богом и в присутствии мсье Бартеза я разрываю нашу помолвку.
   Это было не тем, что хотелось услышать Мариусу, по крайней мере не в таких выражениях. Ничто не свидетельствовало о том, что я не мадемуазель де Валанжи и что мое имя и мое наследство будут оспаривать. Мариусу не хотелось бы разрывать помолвку на всякий случай, да и мсье Бартез призывал меня к благоразумию, но я была обескуражена, и, кроме того, должна признаться, немного боялась характера Мариуса и жалела о своей свободе. Кузен догадался об этом и стал меня упрекать, не для того чтобы переубедить, а чтобы оставить двери открытыми. Поскольку я не уступала, Мариус рассердился и, попрощавшись с мсье Бартезом, которого позвали к бабушке, тихонько сказал мне:
   – Ты понимаешь, дорогое дитя, что если ты исключишь меня из своей будущей жизни, какой бы она ни была, в том положении, в котором мы сейчас находимся, я должен буду покинуть этот дом. Если бы мы собирались пожениться, мое присутствие здесь было бы естественным и законным, но если этому не суждено случиться, я могу тебя скомпрометировать. Бабушка думает, будто я уехал, и мне действительно придется это сделать. Прощай! Я буду приезжать иногда, чтобы узнать, как у нее дела.
   Мариус ушел, не дожидаясь ответа, и я чуть было не побежала следом за ним. Мне было невыносимо думать о том, что наша с ним дружба будет прервана одновременно с помолвкой, ведь в прощальных словах моего кузена слышалась явная досада, и мне показалось, что это я во всем виновата; но у меня не было времени как следует прислушаться к своему сердцу. Ко мне торопливо шла Женни. Она была бледна и не могла разомкнуть рта, чтобы обратиться ко мне. Охваченная ужасом, я подбежала к ней со словами:
   – Бабушка умерла?
   – Нет, – ответила Женни, – но будьте мужественны. – И добавила печальным и торжественным тоном, который и сейчас еще звучит у меня в ушах: – Мадам умирает!
   – Кто-то проговорился? – спросила я на бегу.
   – Никто. Она ни о чем не знает. Но ее час пробил.
   И, остановившись у дверей гостиной, Женни с силой сжала мою руку и добавила с душераздирающей энергией:
   – Улыбайтесь!
   Именно это говорят юным девушкам, когда их прихорашивают и везут на бал. Моя дорогая бабушка должна была умереть: вот какой праздник меня ожидал!
   Она сидела в своем кресле, бледная как призрак, и все еще улыбалась! Мсье Бартез держал ее за руку. Жасента пыталась согреть холодные, как лед, ступни ее ног, которые бабушка уже не могла поставить на грелку. Мсье Бартез, глубоко взволнованный, с лицом, залитым слезами, сказал ей, видя, что она смотрит в открытое окно:
   – Да, сегодня очень тепло!
   Я приблизилась, чтобы поцеловать холодные руки бабушки. Казалось, она удивлялась тому, что ничего не чувствует. Бабушка еще могла размышлять и видеть, ибо посмотрела на меня так, как будто спрашивала себя, не приснилась ли я ей. Сделав огромное усилие над собой, она произнесла:
   – Бартез! Вы ведь знаете? Это мое дитя!..
   Ее голова запрокинулась, на лице запечатлелось божественное спокойствие. Мне показалось, что бабушка умерла. Я подавила крик: Женни заставила меня сдержаться, устремив в мою сторону взгляд, властность которого покорила бы кого угодно. В тот миг, когда вечность открывалась перед нашей любимой бабушкой, она не должна была слышать рыданий земного прощания. Мсье Бартез хотел увести меня, но ни один человек не смог оторвать меня от этого кресла, в которое я молча вцепилась. Так прошло несколько минут. Я была не в состоянии уловить переход от жизни к смерти на этом спокойном лице; глаза бабушки все еще были устремлены на меня. Мсье Репп, совершавший обход, вошел, посмотрел, не сказав ни слова, взял ее за руку и стал слушать пульс.
   – Ну что ж, кончено, – произнес он. – Вот и всё.
   Он как будто хотел добавить: «Вы видите, умирать не трудно».
   Я ничего не понимала; я в это не верила. Бабушка оставалась здесь, прямо перед моими глазами, в том же положении и с тем же выражением лица, которое я привыкла видеть, когда она испытывала усталость или засыпала.
   – Послушайте! – сказал доктор, тормоша меня. – Вам незачем было об этом знать, но я уже две недели каждое утро ожидал этого события. Лампа погасла из-за отсутствия масла. Ваша бабушка прожила чудесную жизнь. Вы не могли надеяться, что это продлится еще. Выйдите, дорогое дитя, вам здесь больше нечего делать.
   – Оставьте ее, – сказала Женни. – Не нужно убегать от мертвых как от врагов. Разве душа ее бабушки мертва? Возможно, она еще тут и видит и слышит нас.
   Доктор пожал плечами, но взволнованная нежной духовностью Женни, я роняла слезы на щеки, руки и одежду бабушки, говоря так, как будто она могла меня слышать:
   – Я люблю вас, я люблю вас, я люблю вас!
   – Хорошо, – сказала мне Женни, лицо которой тоже было залито слезами. – А теперь оставьте меня здесь вместе с Жасентой. Когда я уложу нашу дорогую бабушку и приготовлю ее, вы вернетесь и еще с ней поговорите. Только не плачьте долго, чтобы не слишком огорчать ее там, где она сейчас.
   – А где она сейчас, Женни?! – воскликнула я растерянно.
   – Не знаю. Но с Богом, это точно, и Он также с нами, так что мы не так уж разлучены, как это кажется.
   Нерушимая вера Женни поддержала меня. Я сидела вместе с ней у ложа нашей дорогой усопшей и через два дня, поддерживаемая Мариусом, поднялась вместе с Женни на холм, ведущий в Помме. Мы шли за небольшой, задрапированной черным телегой, которую везли мулы. Наши друзья из Тулона и местные жители составляли похоронную процессию. Мою бабушку очень любили, и под палящим солнцем люди шли молча, обнажив головы.
   Аббат Костель ждал нас у дверей церкви. Фрюманс был на кладбище, где за последние двадцать лет никого не хоронили. Он сам выкопал яму, поскольку счел это своим долгом. Когда гроб поднесли к ней, я увидела, что Фрюманс стоит, держа в руках лопату. Это было единственное лицо, которое меня поразило. Я пыталась найти в его глазах разрешение страшной загадки небытия, которой с трудом может противостоять вера в час неизбежного расставания с дорогим существом. Во взгляде Фрюманса я увидела лишь глубокое уважение и искреннюю боль, но никакого признака горечи или слабости. Он чувствовал себя достаточно сильным, чтобы согласиться с мыслью о том, что все однажды закончится.
   Но я не могла вести себя так же и с тревогой следила за Женни, которая, казалось, была преисполнена заботы, благословляла и не хотела расставаться с нашей дорогой усопшей до тех пор, пока гроб не опустят в землю. Я находила утешение в силе Женни, которая была созвучна моей.
   В тот момент, когда яму стали засыпать землей, вокруг меня раздались пронзительные крики и громкие причитания. Этот античный обычай, еще сохранившийся в отдаленных деревнях, есть не столько проявлением печали, сколько своеобразной, ярко выраженной данью почтения к покойнику. Возможно, что это также желание вызвать у родственников и друзей спасительное волнение, чтобы заставить их поплакать и облегчить печаль. Некоторые говорят, что эти крики призваны отпугнуть злых духов и помешать им унести душу умершего… Громкие звуки испугали меня, и я убежала в дом Фрюманса, куда он вскоре последовал за мной. Но он не знал, что я здесь, поскольку не видел меня. Фрюманс с сосредоточенным видом поставил в угол лопату и разрыдался, как ребенок, уткнувшись в стену. Я вскочила и бросилась в его объятия. Мы долго плакали вместе, не говоря ни слова.


   XXXIX

   Не помню, что происходило дальше. С виду я казалась мужественной, но действовала автоматически. Не помню, что я отвечала. Мне показалось, что все очень добры со мной, даже мадам Капфорт, и я терпеливо сносила присутствие Галатеи. После похорон у нас был обед. Этот старинный обычай показался мне довольно жестоким, но Женни со своим обычным мужеством подчинилась ему и следила, чтобы всех как следует обслужили. Мариус, кажется, нежно говорил мне что-то, но я равнодушно реагировала на попытки меня утешить: в сущности, ничьи слова не дошли до моего сердца, и лишь немая боль Фрюманса немного его успокоила.
   Не знаю, какие формальности были выполнены. Когда через три или четыре дня я оказалась наедине с Женни, мне показалось, что я нахожусь в чужом доме. Мое я, лишенное я моей бабушки, более ничего для меня не значило. А между тем было оглашено ее завещание. Оно делало меня хозяйкой ее состояния. Если никто не выдвинет возражений, я стану ее наследницей.
   Возражений можно было ждать, когда новость о кончине моей бабушки достигнет ушей вдовы и детей мсье Валанжи. Мсье Бартез навестил меня, радуясь отсутствию новостей; он надеялся, что мои заморские родственники так же равнодушны ко мне, как когда-то отец.
   Мариус нанес мне официальный визит; его сопровождали бывшие начальники, мсье де Малаваль и мсье Фурвьер. О нашей женитьбе не было сказано ни слова, хотя де Малаваль, который покровительствовал моему кузену, делал все возможное, чтобы возобновить этот вопрос. Я уклонялась от ответов на его намеки. Я считала сложившуюся ситуацию временной, и мне нравилось рассматривать ее именно так, когда я думала о том, что, если бы мое будущее было обеспечено, у меня не было бы больше предлога не выходить замуж за Мариуса. Я была слишком честна, чтобы думать о ком-то другом, но, безусловно, деловитость жениха серьезно пугала меня, и я считала безрассудством доверие, которое позволила себе внушить.
   Мариус со своей стороны помогал мне отсрочить наши планы. В этот день де Малавалю моя судьба представлялась в розовом цвете, а его другу Фурвьеру, напротив, в черном. Мариус метался как неприкаянный между двумя этими ангелами-вдохновителями, и его хладнокровия было недостаточно, чтобы скрыть растерянность. Впервые после печального события, которое всё поставило под сомнение, мне захотелось рассмеяться и немного поиздеваться над нерешительностью и беспокойством моего кузена. Я увидела, что он догадался об этом и всерьез на меня обиделся. Мне хотелось бы, чтобы Мариус разозлился на меня, но он не мог на это решиться.
   Когда он ушел, я горько заплакала, рассказав Женни обо всем, что было у меня на сердце. До сих пор, то ли из гордости, то ли из храбрости, я скрывала от нее свои чувства.
   – Не знаю, ошибаетесь ли вы по поводу характера этого ребенка, – ответила она мне с присущим ей здравомыслием, как всегда, соединенным с проницательностью. – У каждого есть недостатки, но дружба призывает их не замечать. Я прекрасно видела недостатки Мариуса, но считала, что вы слепы к ним, а кроме того, думала, что от них есть лекарство. Я говорила себе, что именно с закрытыми глазами вам удастся его исправить. Людей можно перевоспитать, только если любишь их. Но оказалось, что вы не любите или разлюбили Мариуса, раз уж вы его осуждаете. Вам не нужно выходить за него замуж.
   – Но как же я смогу этого избежать, Женни, если сохраню свое состояние?
   – Не знаю. Но думаю, что нужно сказать ему правду.
   – Тогда Мариус станет моим врагом и, возможно, начнет клеветать на меня.
   – Возможно. И, безусловно, он будет иметь право обвинять вас в капризности.
   – Если ты осуждаешь меня, значит, я подлежу осуждению, и в таком случае я должна пожертвовать собой и все-таки выйти замуж за Мариуса!
   – Нет, Люсьена. В браке человек жертвует не только собой. Он невольно делает несчастным того, кого не любит. Не понимаю, почему, если, по вашим словам, вы всегда испытывали недоверие к Мариусу, вы до вчерашнего дня готовы были выйти за него замуж. Это была очень странная идея, а я не люблю идей, которых не могу объяснить. Если это ошибка по отношению к себе самой, нужно быть готовой ее исправить. Вы приобретете врага, поскольку неверно выбрали друга, но лучше так, чем выходить замуж, не желая этого. Это было бы большей ошибкой, и наказание было бы неотвратимым: покараны были бы и невинный, и виновный.
   – Ты считаешь Мариуса невинным?
   – Боже мой, конечно! Ведь из вас двоих он менее рассудителен и умен. Мариус движется по прямой, не желая ничего менять. Вам следовало бы оценить его раньше.
   Женни была права. Мои представления о счастье были ложными, так же как и слишком приземленное понимание брака. Я рассматривала его всего лишь как соглашение о тихой и спокойной жизни, а не как идеал взаимной преданности. Я была наказана за эту ошибку, поскольку мне придется вернуться назад и сказать Мариусу: «Я не могу тебя любить». Он был бы вправе мне ответить: «Почему же ты позволила мне думать иначе?»
   Эта ситуация казалась мне унизительной, и временами, когда гордость брала верх над истинным достоинством, мне хотелось во что бы то ни стало сдержать свое слово, вместо того чтобы выслушивать упреки в том, что я его нарушила. Женни пресекла эти ложные намерения. Она предпочитала видеть, что я от всего отказалась, чем наблюдать, как я попираю священное таинство брака. Моя душа становилась благороднее рядом с ее душой, но в то же время мое сердце, которое я считала закаленным, вновь начинало разрываться на части. Передо мной опять маячил идеал любви, и одиночество сжимало меня в тисках смертельной скуки.
   Решив подождать, как будут развиваться события, Мариус не появлялся у нас несколько недель, а поскольку он не написал мне, чтобы заверить: несмотря ни на что он будет к моим услугам, я успокоилась на его счет. Я сказала Женни, что, открыв ему правду, когда он потребует от меня этого, не рискую оскорбить его нежность. Я попыталась узнать у нее, что она думает о моих правах, в случае если их будут оспаривать.
   – Полагаю, – сказала Женни, – что если, оспаривая завещание, вам оставят лишь половину состояния вашей бабушки, вам хватит на жизнь и этого. А если добавить к этим деньгам мои…
   – Замолчи, Женни! Давай не будем говорить о деньгах. Что есть у одной, то есть и у другой, это решено, и нам обеим всегда будет этого достаточно. Меня немного волнует лишь то, кто я на самом деле. В бумагах, которые оставила моя бабушка, на сей счет ничего не сказано.
   – То, что может прояснить этот вопрос, – ответила Женни, – находится в наших руках. Оно там, в письменном столе, ключ от которого у вас есть; вы сто раз видели этот запечатанный пакет. В тот день, когда у вас спросят, действительно ли вы та, кем вас считают, мы откроем этот пакет и прочитаем его содержимое. Не спрашивайте у меня подробностей. Я обязана молчать до определенного часа, а если он так и не наступит, вы прочтете все сами и сохраните в тайне.
   Я не стала дальше расспрашивать Женни. Выражение ее лица было столь торжественным, что я побоялась совершить святотатство, прикоснувшись к бумагам, которые она мне вверяла.


   XL

   Прошло два месяца, и я уже начала думать, что меня забыли или пощадили. Я жила вместе с Женни в меланхолическом уединении. Я запретила себе выезжать. Мне казалось, что мои траурные одежды не должны видеть солнце, даже если мне придется нарушить свое одиночество. Инстинктивное чувство сдержанности заставляло нас с Женни оставаться в тихом закрытом доме, где мы старались внушить себе, будто нечто от нашей дорогой усопшей все еще в нас нуждается. Мы не строили планов: мы чувствовали, что еще не имеем на это права. Даже если бы мое будущее оказалось обеспеченным, мы бы упрекали себя в том, что не сумели сохранить как можно дольше столь милое для нас прошлое.
   Между тем Женни начала волноваться за мое здоровье, которое несколько страдало от этого уединения. Несмотря на маленький рост, я была очень энергичной и чувствовала себя здоровой лишь тогда, когда много двигалась и при любой погоде проводила бóльшую часть дня на свежем воздухе.
   – Вам нужно покататься верхом на лошади, – сказала мне Женни. – Поезжайте в Помме. В будни в тех краях не встретишь ни души. Фрюманс передал мне, что памятник нашей дорогой бабушке уже закончен и установлен. Вот, отвезите ей этот букет, который я собрала сегодня утром. Она любила эти цветы. Поезжайте, моя милая. Мишель будет вас сопровождать.
   – А почему бы тебе не поехать со мной, Женни?
   – Скажу вам честно: Фрюманс думает, что теперь я могу и должна выйти за него замуж. Он говорит, что ему будет приличнее заниматься вашими делами, если мы с ним будем женаты.
   – Так ты получила известие, что устранены препятствия, которые мне неизвестны, но которые, по твоим словам, существовали?
   – Да, я убедилась в том, что овдовела. Мой муж умер за границей. Мне написали об этом и прислали наконец официальный документ; кажется, он в полном порядке.
   – Так почему бы тебе не выйти замуж за превосходного друга, который тебя так любит?
   – Потому что ваша судьба еще не решена. Кроме того, Фрюманс не может оставить своего дорогого дядюшку. Если вы будете разорены или окажетесь в стесненных обстоятельствах, как я смогу вам помочь, уединившись в таком месте, как Помме, где нельзя заработать ни су?
   – Женни, дорогая, неужели ты думаешь, что будешь содержать меня своим трудом? Ты считаешь, что я на это соглашусь?
   – А что же с вами будет? Послушайте, что вы умеете делать? Если бы вы захотели научиться музыке и рисованию… Я воображала, что при необходимости это могло бы стать вам подспорьем. Но вам это не понравилось. Вы пожелали стать ученой. Вам не стали перечить, ибо нужно уважать порывы молодой души… Но что может делать женщина, знающая латынь и греческий и знакомая с великими идеями, которыми заполнил вашу голову Фрюманс? Вы могли бы учить мальчиков, а если бы вышли замуж за своего кузена, смогли бы преподать своим сыновьям все то, чего не пожелал знать Мариус; но если вы захотите стать учительницей или компаньонкой, вам не доверят барышень, боясь, что вы сделаете из них бакалавров.
   – Тем лучше, Женни! Оказаться в положении мисс Эйгер или Галатеи? О, ни за что!
   – Ладно, вы горды, это мне известно, но лишь от нас зависит, будем ли мы унижены другими. Разве я испытывала унижение, находясь здесь, я, никогда никому не служившая?
   – Ты права, моя Женни, я просто дурочка. Я могла бы, как ты, быть экономкой где-нибудь… вместе с тобой!
   – Бедное дитя, как вы простодушны! В один дом не берут сразу двух женщин. Да вы и не знаете того, что должна знать экономка; вы более умны, чем следовало бы, но у вас не хватило бы терпения!
   – Хочешь, мы станем прачками или швеями? Тогда мы сможем работать дома.
   – Да, каждая из нас будет зарабатывать по шесть су в день, и нам придется тратить по двадцать су на скудную еду и жалкое жилье.
   – А что ты собиралась сделать для меня, когда говорила…
   – Это мой секрет. У меня есть источник средств, хоть и небольшой, но довольно надежный. На случай, если нам придется отсюда уехать… Вот почему я не хочу выходить замуж за Фрюманса. Ну что, вы призадумались? То, что мы обсуждаем, может произойти лишь в худшем случае, обычно все бывает совсем не так, как это себе представляешь. Кстати, до сих пор не появилось никаких подводных камней, так что не думайте об этом и поезжайте подышать свежим воздухом – вам это необходимо.
   Я села на лошадь и в сопровождении Мишеля поскакала в Помме. Там я застала лишь аббата Костеля. Он отвел меня к могиле, которую я собиралась почтить. Это тоже была работа Фрюманса. Он выбрал красивый камень, один из тех, что обладают белизной и мелкозернистостью мрамора. Фрюманс приказал обработать его в соответствии с моими эскизами и сам выгравировал надпись и орнамент. Я положила букет, который вручила мне Женни, и, несмотря на то, что решила не плакать, вынуждена была бороться с собой, думая о той, кто лежит здесь и уже не сможет меня защитить.
   Я собиралась вновь сесть на лошадь, но тут увидела Фрюманса в сопровождении неизвестного мне лица. Это был мужчина лет сорока, среднего роста. Лицо у него было скорее благородным, чем красивым, но умным и исполненным доброты. Он держал себя весьма непринужденно, а его одежда, простая, но элегантная, свидетельствовала о том, что передо мной представитель современной цивилизации.
   Между тем у Фрюманса, который остановил меня, чтобы представить этого человека, был взволнованный вид; тень серьезной грусти, разлившаяся по его благородному лицу, казалось, возвещала, что для меня настал час испытаний.
   – Мистер Мак-Аллан, – сказал Фрюманс, – адвокат, приехавший из Англии. Семья покойного маркиза де Валанжи, вашего отца, поручила ему встретиться с вами.
   Я почувствовала, что бледнею, и смогла лишь пробормотать несколько слов. Моя растерянность усилилась, когда я поняла, что мистер Мак-Аллан заметил это и испытал ко мне жалость. Я чувствовала себя униженной и одновременно была возмущена этим состоянием, поскольку ни в коей мере такого не заслуживала. Это было лишь началом череды тревог, которые мне довелось испытать.


   XLI

   Англичанин, приветствовавший меня надлежащим образом в соответствии с обычаями своей страны и достаточно вежливо, исходя из наших обычаев, смотрел на меня с любопытством, в котором, по всей вероятности, не было ничего оскорбительного, но которое глубоко меня задело. Я подняла голову.
   – Я не много знаю о традициях страны этого господина, – сказала я Фрюмансу. – Мне известно, что достаточно, чтобы кто-нибудь из моих друзей представил его мне для того, чтобы он имел право просить у меня объяснений или давать их мне, но мне казалось, что, учитывая обстоятельства, он должен был бы представиться мне в моем доме.
   – Вы совершенно правы, мадемуазель, – сказал Мак-Аллан на очень хорошем французском, с легким акцентом, скорее приятным, чем раздражающим. – Я приехал сюда для того, чтобы просить мсье Костеля ввести меня в ваш дом, и если я позволил себе вот так явиться к нему, то для того, чтобы сообщить о своем прибытии и получить разрешение отправиться в замок Белломбр вместе с мсье Костелем и мсье Бартезом.
   – Вы вместе с названными господами можете приехать к нам, когда вам заблагорассудится, – ответила я. – Я не стану назначать ни день, ни время, поскольку понимаю, что речь идет о делах и я не имею права проявлять инициативу.
   – Мадемуазель Люсьена, – продолжал адвокат, – можете ли вы, вопреки обычаям, разрешить мне поговорить с вами здесь? Думаю, я не нарушу приличия, если побеседую с вами в этом доме в присутствии вашего кюре и мсье Фрюманса, одного из ваших друзей. Я уверен, что это предварительное объяснение, которое ни к чему вас не обязывает и во время которого вы не должны будете сегодня отвечать, может некоторым образом вас успокоить, а мне позволит сберечь время.
   – А как вы думаете? – спросила я у аббата Костеля.
   Он ответил, что, поскольку прежде не видел мистера Мак-Аллана, ему приходится полагаться на мнение Фрюманса, который уже беседовал с адвокатом и, очевидно, знает, с какой целью он прибыл. Фрюманс, в свою очередь, сказал, что считает необходимым посоветовать мне выслушать мистера Мак-Аллана без недоверия. Мы уселись вчетвером за большим столом, где по-прежнему высилась стопка книг Фрюманса.
   Адвокат с первого взгляда оценил ситуацию. Он понял, что кюре Костель ничего не смыслит в моих делах и вообще в практической стороне жизни, но он уже знал, что Фрюманс заслуживал авторитета и доверия, которым пользовался у моей бабушки и у меня. Поэтому, обращаясь равным образом к нему и ко мне, и очень мало к аббату, Мак-Аллан сказал следующее:
   – Прежде всего я должен сообщить, кто я и зачем здесь. Я не оратор, я юрист, кто-то вроде адвоката-консультанта, как вы называете это во Франции. Я достаточно основательно изучил французское законодательство, для того чтобы иметь возможность вести дела, вот почему леди Вудклифф, маркиза де Валанжи, действующая от имени своих несовершеннолетних детей, остановила на мне свой выбор, поручив представлять ее интересы во Франции. Это значит, что я приехал во Францию не для того, чтобы выступать против вас, мадемуазель Люсьена, а для того, чтобы поговорить с вами и передать предложения госпожи маркизы.
   – Если вы явились для того, чтобы поговорить с мадемуазель де Валанжи, – ответил Фрюманс, по выражению моего лица догадавшийся о моих чувствах, – она, вероятно, хотела бы, чтобы это происходило с полным взаимоуважением. Позволю себе заметить, что во Франции к молодым особам не обращаются по имени; исключение составляют лишь родственницы и невесты.
   Мистер Мак-Аллан тонко улыбнулся. Я заметила, как часто его ироническая улыбка контрастирует со взглядом, чистым, открытым и доброжелательным. Мне трудно было выбрать между боязнью и симпатией, которые внушал этот человек. Несколько секунд он молчал, как бы готовя меня к удару, который собирался нанести, и наконец решился, как человек, чувствующий облегчение, если его призывают к откровенности.
   – Вы торопитесь, сударь, – сказал Мак-Аллан, – но попали прямо в цель, и я не стану на это жаловаться, поскольку сам того хотел. Вы затронули самую суть вопроса, и прежде чем рассмотреть его, умоляю присутствующую здесь мадемуазель не подозревать отсутствия уважения в моей сдержанности относительно фамилии, которую она носит. Вам уже известно, сударь, что я приехал сюда, чтобы договориться, и не согласился бы выполнять неприятное для меня поручение, если бы мне не было позволено говорить прежде всего о мире.
   – Значит, я нахожусь в состоянии войны с семьей моего отца? – спросила я, сделав над собой усилие.
   – К счастью, пока что нет, и только от вас и ваших консультантов зависит не допустить ее объявления.
   Мак-Аллан сделал паузу, посмотрел прямо на меня и, вставая, с некоторой торжественностью в голосе продолжал:
   – Мадемуазель Люсьена… Увы, возможно, вас даже зовут иначе. Имя «Люсьена» было дано при крещении дочери маркиза де Валанжи от первого брака, но ничто не доказывает и, возможно, никогда не сможет доказать, что вы – это она. Ваша жизнь окутана тайной, которая кажется мне непроницаемой. Семья, интересы которой я представляю, видит в вас лишь подкидыша и не желает думать иначе. Мое личное мнение по этому поводу в целом совпадает с их мнением, однако если вы потребуете, клянусь вам, что совершенно искренне и беспристрастно займусь поисками правды. Я честный человек, но вы ничего об этом не знаете; вы не обязаны верить мне на слово, но вам придется это признать, если вы вынудите меня стать вашим противником. Давайте не будем пока что становиться на тропу войны. Мы можем этого избежать… Я повторю вам вкратце то, о чем уже более подробно рассказал мсье Фрюмансу. Сегодня утром в Тулоне я встретился с мсье Бартезом, который сейчас, вероятно, уже находится в Белломбре и советуется с мадам Женни, вашей доверенной особой; скорее всего, вы еще застанете его там и он даст вам совет. Мсье Бартез, которого я уважаю и к словам которого прислушиваюсь, видимо, всецело полагается на доказательства, которые, как уверяет упомянутая мадам Женни, она может предъявить. Я же, не веря в эти доказательства, хочу сделать вам серьезное предложение. Откажитесь от наследства. Вы сможете сохранить его лишь после долгой и изнурительной борьбы, которая, скорее всего, приведет к краху. Оставьте себе имя «Люсьена». Прибавьте к нему, если хотите, частичку «де»: станьте «мадемуазель де Люсьен», если ни одна семья с такой фамилией не выскажется против; но откажитесь от фамилии «де Валанжи» и от наследства вашей благодетельницы, в любом случае весьма спорного. Примите двойное содержание по сравнению с тем доходом, который дают земли Белломбра. Уезжайте из Прованса, из Франции, если пожелаете, и живите, где вам понравится, свободная и богатая. Никто никогда не потребует от вас отчета в ваших поступках, в том, как вы тратите получаемые деньги, и в том, как вы устраиваете свою жизнь. Подумайте об этом… Вот я и выполнил данное мне поручение.
   Сказав это, мистер Мак-Аллан сел, видимо, не ожидая ответа, но по его взгляду я поняла, что ему хотелось бы увидеть вспышку моих непосредственных эмоций. Вероятно, она не преминула бы последовать, если бы этому не помешал Фрюманс, ответивший адвокату вместо меня.
   – Прежде чем мадемуазель де Валанжи, – сказал он, – составит мнение по поводу этого необычного предложения, ей нужно посоветоваться с друзьями. Она едва достигла совершеннолетия, и ее бабушка, предвидя свою скорую смерть, назначила ей опекуна в лице мсье Бартеза, чьи советы будут весьма полезны.
   – Потому-то я и не жду, – заметил мистер Мак-Аллан, – что мадемуазель примет решение сегодня. Что до ее совершеннолетия, я приму это как факт, но вам так же сложно будет установить возраст мадемуазель Люсьены, как и ее гражданское состояние. Это настоящий приключенческий роман, и в этом нет ни вашей, ни моей вины. Но поскольку к этому, безусловно, кто-то причастен, возможно, те особы, которых мадемуазель Люсьене захочется избавить от обвинений в мошенничестве, думаю, она не пожалеет, если решит последовать моему совету.
   – Умоляю вас объясниться! – воскликнула я. – Я ничего не понимаю.
   – Мистеру Мак-Аллану, вероятно, неловко давать вам объяснения здесь, – сказал Фрюманс. – Думаю, мадемуазель де Валанжи, пришло время познакомить его с доказательствами, на которые он намекнул, и с особой, которая надеется развеять его сомнения. Я считаю, что вы должны немедленно вернуться в Белломбр. Мы же очень скоро последуем за вами, поскольку сможем застать там мсье Бартеза и, возможно, мсье де Малаваля, мсье Мариуса де Валанжи и доктора Реппа: мне известно, что сегодня они собирались нанести вам визит. Вы не должны ничего решать, не проконсультировавшись с родственниками и друзьями.
   Прежде всего мне хотелось проконсультироваться с Женни. Неужели ее подозревали в причастности к темной истории моего похищения? Дрожа, я пожала руку Фрюмансу и попрощалась с мистером Мак-Алланом, ясный, спокойный взгляд которого, казалось, силой своей сосредоточенности вбирал в себя волнения моего сердца и неясности судьбы. Я молча села на коня и уехала.
   Шагов через сто мне показалось, что я вот-вот потеряю сознание. Страшный странный сон, который с самого детства и особенно в последнее время всплывал в моем воображении, внезапно становился явью! Я оказывалась без имени, без возраста, без семьи, без прошлого, без будущего, без защиты и ответственности! Я не могла представить себе ситуацию, в которой внезапно оказалась. Меня охватил ужас, и я поняла, что меня предупреждали напрасно: ничего подобного я не предвидела.
   Я и сейчас ничего не могла предугадать. Я пыталась понять, что происходит, но мои глаза застилало туманом. Сверкающая под солнцем местность вдруг показалась мне серой и унылой. Легкий ветерок, горячий, как самум, ударил в меня порывом холодной зимней бури. Пытаясь побороть слабость, я подстегнула коня и отпустила поводья. Бедный Зани, которому уже давно не доводилось скакать во весь опор, помчался как вихрь. Он пересек Дарденну, прыгая по скользким плитам с ловкостью горного козла. Я доверилась его смелости, не отдавая себе в этом отчета. Мне нужно было увидеть Женни, мою единственную утешительницу. Я даже не подумала оглянуться, иначе различила бы позади на вершине холма силуэт мистера Мак-Аллана – адвокат в отдалении следовал за мной вместе с Фрюмансом, делясь с ним своими замечаниями по поводу моего пылкого и смелого нрава.



   Том второй


   XLII

   Я увидела Женни беседующей с мсье Бартезом, который, встретившись сегодня утром в Тулоне с мистером Мак-Алланом, рассказывал ей о том, что я уже успела узнать.
   – Ну что ж, бедная моя девочка, – произнес он, протягивая ко мне руки, – война объявлена! Нам прислали полномочного представителя, очень вежливого и осторожного, но тем не менее весьма категоричного и неуступчивого. Они хотят, чтобы вы отказались от всего, и предлагают вам денежную компенсацию…
   – Которую я ни за что не приму! – воскликнула я. – Это предложение – оскорбление памяти моих родных, ибо бабушка признала меня, а мать от меня бы не отказалась. Либо я их дитя, либо никто, и я ни в коем случае не могу принять эту милостыню.
   – Люсьена права, – сказала Женни, обнимая меня. – Я была уверена, что она ответит именно так.
   – Не будем торопиться, – продолжал мсье Бартез. – Я только что перечитал это знаменитое доказательство, оно вызывает у меня полное доверие и не внушает мне ни малейших сомнений, но юридически оно не имеет неоспоримой силы – не стоит заблуждаться на этот счет. Мистер Мак-Аллан уже давно знаком с этим делом, и мы можем раскрыть свои карты, но сомневаюсь, что его это испугает.
   Женни машинально сминала сложенный лист бумаги. Вид у нее был скорее удивленный, чем подавленный. Она всегда верила в это доказательство, и ее разум отвергал сомнения мсье Бартеза, а значит, и мой разум не мог полностью их принять. Я знала характер нашего друга, который сейчас был явно напуган, а ведь обычно ему была свойственна самоуверенность. Я пыталась ему противостоять.
   Но следовало торопиться: мистер Мак-Аллан должен был скоро приехать. Я сообщила мсье Бартезу о визите англичанина и Фрюманса и спросила, может ли кого-нибудь скомпрометировать борьба, которую я собиралась начать.
   – Да, разумеется, – ответил он, – и весьма серьезно.
   – Но никого из ныне здравствующих! – выпалила Женни с поразившим меня отчаянием.
   – Извините, но именно кое-кого из ныне здравствующих, – возразил мсье Бартез, – и кого-то очень достойного, в ком, клянусь, я ни за что бы не усомнился; но внешние обстоятельства могут свидетельствовать против…
   – Против кого же?! – воскликнула я. – Говорите, мсье Бартез, вы должны об этом сказать!
   Он сделал торопливый жест и взглядом указал на Женни, которая подошла к окну, услышав конский топот, и, казалось, не подозревала, что ее могут в чем-либо обвинить. Она повернулась лицом к мсье Бартезу и спросила у него с нетерпеливым простодушием:
   – Ну, так против кого же?
   – Не стоит сейчас об этом говорить, – ответил он ей. – Возможно, наш противник и не подумает об этом. А вот, смотрите, он уже приехал, не правда ли? Хочу посоветовать вам обеим быть чрезвычайно осторожными. Никакой ненужной резкости, никаких экзальтированных решений, никакой вызывающей поспешности! Полное спокойствие, исключительная вежливость, что бы нам ни говорили, а главное, воздержимся сегодня от ответа, пока после этой встречи не посоветуемся друг с другом.
   Мистер Мак-Аллан выехал вместе с Фрюмансом на лужайку. Я пошла им навстречу. Мсье Костель пешком следовал за ними. Мы стали ждать его, и беседа, сначала пустая и натянутая, вскоре перешла к сути дела.
   – Прежде чем продемонстрировать наши силы, – сказал мсье Бартез мистеру Мак-Аллану, – мы очень хотели бы знать причину объявленной нам войны. Мне известно, сударь, что вы очень учтиво заявляете, будто несете мир, однако под вашими вежливыми предложениями, безусловно, кроется угроза, и порядочность не позволит вам скрыть от нас ее причину. Я еще до некоторой степени мог бы понять, почему опротестовано завещание в пользу мадемуазель де Валанжи, ущемляющее интересы ее сводных братьев и сестер, но отказывать ей в праве на ее имя – это доказательство личной враждебности, ничем не мотивированной, о которой вы должны нам рассказать.
   – Вот этого я сейчас как раз и не собираюсь делать, – сказал мистер Мак-Аллан мягко, что, однако, вовсе не уменьшало категоричности ответа. – Если есть причины для вражды, хоть я вовсе этого и не подтверждаю, я не стану вместе с вами искать их объяснения до тех пор, пока не буду принужден к этому обстоятельствами. Повторяю, сударь: я здесь в роли примирителя; я приехал сюда, чтобы изучить ситуацию, которую могу и хочу уладить, если обе стороны окажут мне доверие, которое я обязуюсь оправдать. Я наделен всеми необходимыми полномочиями для переговоров и желаю вести их. Я также наделен всеми необходимыми полномочиями для борьбы – возможно, мне не придется к ним прибегнуть, пока что я этого не знаю. У меня развязаны руки; возможно, наступит момент, когда я решу предоставить другим возможность вести войну, и тогда вам захочется, чтобы я никому не передавал этой возможности и этого права. Потому оставим бесцельную дипломатию. Покажите мне ваше оружие, а я покажу вам свое. Мадемуазель Люсьена, сделайте меня своим советником, не пренебрегая в то же время советами мсье Бартеза. Вы взвесите на одних и тех же весах одно и другое мнение. Вам покажется, что истина находится на одной из чаш, но я вам ручаюсь, что добросовестность и искренность намерений будут иметь одинаковый вес на обеих чашах.
   Мистер Мак-Аллан, безусловно, обладал даром убеждения. Было ли это преимуществом его профессии, привычным краснобайством? Не скрывался ли за этим видом уверенной честности безжалостный обман? По лицу мсье Бартеза я поняла, что он не очень доверяет англичанину, а по лицу Женни – что она интуитивно решила ему довериться. Фрюманс слушал внимательно и ничем не выдавал своих чувств. Что же до мистера Мак-Аллана, если он и играл роль, то делал это весьма искусно. Он так свободно обращался со всеми нами, как будто был членом нашей семьи, и хотя во взглядах, которые он бросал на меня и Женни, читалось любопытство, в них невозможно было уловить ни капли недоброжелательства.
   – Покончим с этим, – сказала Женни, предложив всем нам сесть. – Я уверена, что этот господин ищет правды и она поразит его. Поскольку мне надлежит открыть ее, я это сделаю. Прочитайте сначала историю, от начала до конца, а если я что-то пропустила, вы потом зададите мне вопросы, и я на них отвечу.
   Когда она разворачивала листок, который прежде положила в карман, пришли доктор Репп вместе с Мариусом и мсье де Малавалем (как и предупреждал меня Фрюманс). Мне очень хотелось, чтобы Мариус узнал правду. Мнение доктора могло быть полезным, а если и следовало бояться странных суждений мсье де Малаваля, то можно было рассчитывать на данное им слово не высказывать их вслух. Мсье Бартез попросил его об этом, так же как и остальных присутствующих. После того как были предприняты эти предосторожности и все были представлены друг другу, мсье Бартез прочитал следующее.


   XLIII

   «Я, нижеподписавшаяся, Джейн Гильем, известная сегодня под именем Женни Гийом, появившаяся на свет 10 апреля 1789 года от Кристена Гильема и Мари Керней, родившихся и проживавших в Сен-Мишеле на острове Уэсан (Бретань) и состоявших в законном браке, – заявляю и клянусь перед Богом, что скажу здесь правду, всю правду и ничего, кроме правды.
   Мой отец был рыбаком и, хотя он был беден, имел средства к существованию исключительно благодаря своей работе, хорошему поведению и бережливости его супруги, женщины столь же мужественной и благочестивой, как и он сам. Если понадобится, можно навести о них справки.
   Мне было четырнадцать лет, когда я потеряла мать. Через год я вышла замуж за двадцатидвухлетнего Пьера-Шарля Ансома, рожденного в Шатлене (Бретань), сироту. Покинув приют для детей от неизвестных родителей, он начал рыбачить на лодке вместе с моим отцом, который нанял его своим помощником. Когда мы поженились, Пьер-Шарль стал скучать в наших местах и предложил мне заняться торговлей, потому что считал, будто у него есть к этому склонность. Поскольку я любила своего мужа, а мой отец был еще достаточно молод и мог жениться снова (о чем он уже заводил речь, и это меня несколько огорчало), я без особых возражений согласилась с Ансомом. Он купил товары, и около года мы продавали их в прибрежных деревнях Бретани с довольно большой выгодой для себя. Раз уж мне следует сказать об Ансоме всю правду, должна признаться, что он не очень любил трудиться и все заботы возлагал на меня, но не был ни злым, ни плохим человеком, и мы с ним никогда не ссорились. У него было слишком много идей и недостаточно образования, чтобы определить, чего именно он хочет, и удовольствоваться заработанным. Ему все время хотелось увеличивать прибыль, не обманывая людей – я бы этого не потерпела, – а придумывая новые способы заработка. Мы все время меняли ассортимент товаров, а поскольку я была энергична и очень организованна, нам все удавалось, но амбиции моего супруга всё росли. Вначале это было не столько из-за денег, сколько для того, чтобы потешить свое воображение, работавшее непрерывно. Ансом уверял, что благодаря своему уму и моему мужеству, безусловно, сможет разбогатеть и заставит говорить о себе.
   Больше всего на свете он любил перемену мест, поэтому, когда через год мой муж узнал, что скоро я стану матерью, он был чрезвычайно удручен тем, что нам придется где-нибудь осесть. Я сказала, что буду рожать в Сен-Мишеле на острове Уэсан, а после там же отдам ребенка кормилице, поскольку мне приходилось выбирать: расстаться с малышом или отказаться от нашего ремесла. Итак, я вернулась домой и там узнала, что мой отец женился на женщине, которой вовсе не хотелось пускать меня в свой дом; мне пришлось поселиться у подруги на побережье, которая, недавно отлучив от груди последнего ребенка, предложила кормить моего. Эту подругу, прекрасную женщину, зовут Иза Карриан, и я думаю, что, если потребуется, ее, а также ее брата Жана Поргю, можно будет найти все там же. У Изы я и родила 3 июля 1803 года девочку, которую при крещении назвали Луизой.
   Как только я вновь смогла заняться торговлей, я присоединилась к мужу, ждавшему меня в Ланнионе. Он продал товар с убытком, а не с выгодой; я поступила правильно, сделав кое-какие сбережения, ведь Ансом ничего не понимал в делах и, если начинал заниматься ими самостоятельно, сразу же попадал впросак. Я увидела, что он изменился и сошелся с людьми, о которых я была дурного мнения, ибо они бездельничали, но при этом всегда имели достаточно денег, чтобы угостить моего мужа. Не то чтобы он любил разгульную жизнь – он был слабого здоровья и не переносил излишеств, – но обожал поговорить, а глоток алкоголя развязывал ему язык на целый день. Все это было лишь напрасной тратой времени, и когда я предложила Ансому уехать из города, он меня послушался.
   По дороге в Морле, где мы должны были закупить новые товары, муж вдруг сказал мне, что ему надоела мелкая торговля и он хочет заняться чем-нибудь другим, но не мог определить, чем именно. Он говорил много ничего не значащих слов и показался мне настолько возбужденным, что я испугалась, ведь он не был пьян; складывалось впечатление, будто он сходит с ума.
   Мне удалось успокоить Ансома, и в Морле он позволил мне пополнить нашу передвижную лавочку; но когда наши финансовые дела начали налаживаться, муж расстался со мной, сказав, что должен на неделю съездить в Лорьян, где собирается изучить одно дело, я же буду ему только мешать, поскольку ничего в этом не пойму. Пришлось согласиться, поскольку, хотя Ансом и не был злым, он был очень упрямым. Я огорчилась, ведь, несмотря на его недостатки, была привязана к нему; впрочем, никогда не следует слишком пристально всматриваться в изъяны своего мужа. Я опасалась лишь его вздорного ума, но Ансом взял с собой мало денег, а я должна была продолжать зарабатывать на жизнь, с ним или без него, поскольку хотела, чтобы моя маленькая Луиза ни в чем не нуждалась.
   Ансом отсутствовал три месяца, и я уже начала серьезно волноваться, когда он приехал ко мне в Нант. Он ничего не заработал, но не очень огорчался по этому поводу. Ансом сказал, что путешествовал и узнал много новых способов разбогатеть, но так и не смог дать мне внятных объяснений по этому поводу. Он меня побаивался, говоря, что я слишком щепетильна и мне доступна лишь работа лошади, которая крутит колесо пресса, не заботясь о том, как получается сидр. Ансом крепился еще какое-то время, потом снова заскучал и, казалось, вот-вот опять сойдет с ума.
   – Позволь же мне наконец уехать куда-нибудь, – твердил он. – Я отправлюсь в Англию, в Америку, и либо ты больше никогда обо мне не услышишь, либо я привезу миллионы.
   Больше невозможно было разговаривать с ним о том, чтобы скопить небольшое состояние и спокойно жить где-нибудь вместе с ребенком. Я убедилась, что Ансом совсем потерял голову и моя дочь теперь может рассчитывать только на меня. Я отказалась следовать за мужем в Париж, куда он хотел поехать, и однажды утром он исчез, а через два месяца вернулся с большим количеством роскошного товара, который, по его словам, он купил в Лионе. Ансом так и не объяснил мне, на какие деньги все это приобрел. Я испугалась и отказалась продавать этот товар.
   – Ты что, – сказал мне муж смеясь, – думаешь, что я его украл?
   Я ответила, что если бы я так думала, то умерла бы от горя, но считаю, что он достаточно легкомыслен и мог позволить впутать себя в опасные аферы, и мне не нужен товар, о происхождении которого он не может мне рассказать.
   Я и сейчас думаю, что дурные поступки мой муж совершал, сам того не понимая. Мне не хотелось разбираться ни в этом, ни в других делах. Иногда я видела у Ансома драгоценности, иногда деньги, но ни разу не согласилась до них дотронуться. Его это не сердило: он смеялся, называя меня дикаркой. Это меня немного успокаивало. Я знала, что мой муж остроумен, и не могла поверить, что он способен веселиться, делая что-то плохое, но, разумеется, мне самой было невесело. Мне требовалось мужество, чтобы скрыть огорчение.
   В третий раз Ансом отлучился, когда я продавала галантерейные товары в Нормандии, и, поскольку мне удалось немного заработать, я решила отдохнуть несколько дней и посетить родные края, чтобы повидать свою бедную малышку, которую едва знала и о которой у меня уже довольно давно не было известий. Я собиралась уехать, как вдруг появился мой муж с хорошенькой девочкой на руках.
   – Вот твоя дочь, – сказал он мне, – вот наша Луиза, я привез ее тебе. Ее уже отлучили от груди. Больше не расставайся с ней. Ты же видишь: ей было плохо и она слишком хрупкая для своего возраста.
   Действительно, несмотря на радость, я не могла не всплакнуть, увидев, что моя полуторагодовалая дочь маленькая и худенькая, как десятимесячный ребенок. Она была бледненькой, а женщина, которую мой муж нанял для того, чтобы она заботилась о девочке по дороге, походила на нищенку.
   Ансом расплатился с ней и тут же отослал, больше я ее не видела и не узнала бы, если бы встретила. Муж сказал мне, что она с острова Уэсан, но я ее там не встречала, и мне было незнакомо имя, которое он назвал. Должна сказать, что сначала Ансом назвал ее одним именем, как бы наугад, потом другим; я ничего не узнала об этой женщине. Мой муж заявил, что прибыл из Испании по морю и высадился в Бресте, где справился обо мне у человека, с которым мы переписывались; что ему захотелось повидать нашу малышку и что, увидев, как плохо о ней заботятся, он решил привезти ее ко мне, наняв первую попавшуюся женщину. Он не смог найти никого более пристойного, кто согласился бы поехать с ним.
   – Раз ты привез мне мою Луизу, – ответила я, – я всё тебе прощаю, а поскольку я накопила денег, намереваясь поехать к ней, то оставлю ее у себя и поселюсь здесь, чтобы дать ей возможность хоть немного поправиться, ведь ей это очень нужно.
   Я была так счастлива увидеть свое дитя и как следует познакомиться с ним, что оставила свою повозку с лошадью на ферме в Нормандии, в окрестностях Кутанса, и сняла там комнату для себя, поскольку Ансом поговаривал о том, что снова уедет, и действительно уехал через два дня. За два месяца моя бедная малышка снова стала здоровой, румяной и жизнерадостной; я научила ее первым словам, ведь когда мой муж ее привез, она не умела говорить, хотя была уже в том возрасте, когда дети начинают лепетать. Я проводила целые дни на лугах, глядя, как она резвится на траве под солнышком. Я покупала для нее молоко. Теперь я думала только о ней. Все были добры к нам, а фермерша утешала меня, говоря, что ее дети тоже отставали в развитии, но потом поправились и окрепли. Это придавало мне мужества. Я забывала о своих горестях; впервые в жизни я была счастлива.
   Однажды я получила письмо от Ансома, отправленное из Бордо. Он сообщил мне о своем отъезде в Америку, посоветовал как следует заботиться о нашей малышке и прислал сто луидоров. Я боялась брать их, но в конце концов взяла, говоря себе, что если они были добыты неправедным путем, я верну их тому, кто у меня их потребует и даст этому разумное объяснение. Кроме того, я не могла позволить себе сомневаться в честности своего мужа, это запрещало мне чувство долга – у меня не было доказательств, и я даже сейчас могу поклясться, что, кроме этой аферы с ребенком, не знаю за ним ничего плохого. К сожалению, когда-нибудь придет время, когда я вынуждена буду провести расследование и когда его память, возможно, будет запятнана. Но я буду отодвигать этот день насколько возможно и поблагодарю Бога, если он никогда не наступит.
   Вместе с тем, что я заработала, у меня теперь было достаточно денег; к тому же мне больше не нужно было отчитываться в делах перед мужем, который оставил меня одну, и я решила спокойно пожить вместе с Луизой в наших краях годик-другой. Девочка нуждалась в матери и была еще недостаточно вынослива, чтобы вести со мной трудовую жизнь на колесах. Я высадилась на побережье Уэсана, прямо напротив дома Изы Карриан, и хотя должна была бы сердиться на нее за то, что она довела мою дочь до такого состояния, не захотела пройти мимо ее дверей, не показав ей, насколько улучшилось положение, и не выслушав извинений с ее стороны.
   Итак, я зашла к ней и увидела, что она в трауре. Иза потеряла мужа и маленького сына.
   – Ты пришла в тяжелую годину, – сказала она, обнимая меня. – Вот я и осталась одна в этом мире. А ты так добра, что не сердишься на меня. Я ни в чем не виновата и так же горько оплакивала твою дочь! Но я вижу, что ты утешилась. Вот у тебя уже и вторая, такая же красивая, как и первая. Ей ведь не может быть больше года. Мне кажется, что для своего возраста она довольно крупненькая.
   Я подумала, что Иза сошла с ума. Когда я поклялась ей, что полагаю, будто держу на руках Луизу, она поклялась мне, что Луиза умерла полгода назад и я могу увидеть ее могилку и свидетельство о смерти. Что же до моего мужа, то после нашего отъезда его никто не видел в наших краях – он мне солгал, отдал на воспитание незаконнорожденное дитя, возможно, ребенка, которого прижил с той нищенкой, о которой, впрочем, ни Иза, ни кто-либо другой в тех краях никогда не слышал.
   Нет смысла говорить здесь о том, какое горе я испытала. Я заперлась на всю ночь с бедной Изой, которая была ни в чем не виновата, ибо ухаживала за моей дочерью так же хорошо, как и за собственным ребенком. Их обоих унесла эпидемия, а Карриан погиб в море. Иза осталась без средств к существованию, но хотела отдать мне деньги, которые я выслала ей наперед за кормление малышки. Я настояла, чтобы она оставила их себе, и мы вместе стали размышлять о том, что же делать с моей лже-Луизой. Я думала недолго. Я любила эту девочку и не испытывала к ней ничего, кроме этого чувства. Что же до моего мужа, я не должна была и не хотела его обесчестить. Я попросила Изу сохранить все в тайне; она мне поклялась и сдержала слово. Девочка, которую мне дали и возраста которой я не знала, вполне могла сойти за моего второго ребенка. Мой отец, которому я показала малышку на следующий день, упрекнул меня за то, что я не написала ему, что во второй раз стала матерью. А я мягко пожурила его за то, что он не сообщил мне о смерти моей дочери. Он ответил, что о плохих новостях писать еще труднее. Мы обнялись. Лже-Луизу, которую я назвала Ивонной, поскольку мои дочери не могли носить одинаковые имена, моя семья приняла, абсолютно не заподозрив правды. Моя мачеха была неплохой женщиной, но обрадовалась тому, что я устроилась у Изы на побережье. Я наняла работников, которые отремонтировали дом моей подруги, и оборудовала там небольшую лавочку, которая вскоре стала привлекать тех, кто отъезжал или прибывал, и это позволило мне жить в чистоте и благополучии. Я с каждым днем все более привязывалась к Ивонне; так прошло около четырех лет, которые нельзя назвать несчастливыми.
   Но однажды, когда, навестив больную родственницу в другом конце острова, я возвращалась вечером со своей малышкой по пустынной дороге, я увидела среди скал лодку контрабандиста, причалившего на ночь, а в этой лодке – мужчину, который был мне знаком. Это был один из членов дурной компании, с которыми мой муж встречался в разных городах, постоянно секретничал и проводил вместе с ними по нескольку недель. Мне не очень хотелось разговаривать с этим человеком, но я подумала, что он может сообщить мне новости об Ансоме, о чем я его и попросила, подойдя к рифу, за которым стояла его лодка. Не выходя из лодки, он ответил мне, что наша встреча – это удача, ведь ему поручено было кое-что мне рассказать, если мы где-нибудь встретимся. Прежде всего, он сообщил мне одно обстоятельство, которое очень меня рассердило, а именно что мой муж, после того как долго занимался контрабандой, нанялся на пиратское судно и его корабль, вероятно, все еще курсирует вдоль берегов Америки, где говоривший со мной человек и встретил его случайно год тому назад. Мне не удалось выспросить у него подробности, ведь он сам ранее был флибустьером и вовсе не хотел рассказывать о себе. Я спросила у него, не он ли известен под кличкой Езау. Мужчина заявил, что я ошибаюсь: его зовут Бушетт. Видя, что из него более ничего невозможно вытянуть, я уже собиралась уйти, как вдруг он словно о чем-то вспомнил и, глядя на Ивонну, спавшую на моем плече, спросил:
   – Это та самая?
   – Какая та самая?
   – Ну, та, которую мы привезли с юга вместе с цыганкой, которая больше не могла ее кормить.
   – Да, та самая.
   Я ответила так, надеясь узнать правду, и притворилась, будто не очень удивлена. Я сказала Бушетту, что хочу наконец узнать точно, откуда эта малышка, потому что муж наказал мне хорошенько ухаживать за ней, чтобы потом вернуть ее туда, откуда ее забрали.
   – Бога ради, – ответил контрабандист, – делайте с ней, что хотите! Ансом начал это дело, но теперь забыл о нем, как и о многих других. Дурацкая афера, я никогда ее не одобрял! Это было слишком опасно, и столько всего нужно было уладить. Вам ведь известно, что Ансом сумасшедший?
   – Вы утверждаете, будто мой муж сумасшедший?
   – На него находит время от времени, и каждый раз, желая достичь чего-то нового, он повторяет старые ошибки.
   – Послушайте, скажите правду: где эта цыганка взяла ребенка?
   – Я отлично знаю, откуда этот ребенок, однако мне неизвестно, кто его взял: цыганка или сам Ансом.
   – Но зачем же он это сделал?
   – Идея была такая: вернуть девчонку через некоторое время, так, будто бы он нашел ее и спас, и заставить родственников как следует за нее заплатить. Ансом говорил то одно, то другое. То он намеревался отдать девчонку немедленно, но боялся, что его схватят; то собирался отправить письмо без подписи и заранее потребовать большую сумму. Но он не доверял цыганке, а я не желал в это вмешиваться. Между тем ребенку стало плохо и Ансом испугался, что дитя умрет по дороге. Меня это тоже беспокоило. Поиски велись довольно далеко от места происшествия, и я расстался с Ансомом в Валансе на Роне. Через три недели я встретил его – он возвращался из Парижа. Ансом продвигался медленно и шел обходными путями, чтобы сбить полицию с толку. Я посоветовал ему отвезти малышку к вам, ведь если он хотел вернуть ее с пользой для себя, нужно было доставить ее в хорошем состоянии. Так он и поступил, но я вижу, что, отправляясь в Америку, ваш муж забыл рассказать вам правду. Это очень на него похоже. Ансом боялся вас, или же его мысли были заняты чем-то другим. Что поделаешь? Такой уж он человек!
   – Не важно, о чем он думал, – произнесла я. – Я хочу вернуть эту девочку. Скажите мне, чья она.
   – Ей-богу, сейчас я уж и не вспомню. Могу сказать только, что дело было в окрестностях Тулона. Поезжайте туда, и вы на месте обо всем узнаете. Такое случается нечасто, и эта история, вероятно, наделала много шума.
   Мне хотелось бы узнать обо всем более подробно, но контрабандист увидел – или ему показалось, что увидел, – приближение береговой охраны и вышел в море, сделав мне знак удалиться. Мне нужно было отнести малышку домой: она очень устала. Назавтра и несколько следующих дней я искала этого человека на побережье, но так и не смогла найти и стала думать о том, как мне поступить.
   Мне было очень жаль расставаться с Ивонной. Признаюсь, часто, обнимая ее, я давала себе слово оставить ее у себя и ничего никому не говорить; но представляя себе горе ее родителей, я начинала стыдиться своих мыслей и просила Бога дать мне силы выполнить Его волю. Через неделю я уехала в Тулон, где вскоре узнала, что четыре года назад была потеряна десятимесячная девочка и бабушка все еще разыскивает ее. Получив сведения о местности и о соседях этой дамы, я пришла к кюре в Помме. Он хорошо меня принял; я попросила его устроить мне с мадам де Валанжи тайную встречу. В тот же вечер она назначила мне свидание в потаенном уголке своего парка, носящем название Зеленый зал, и, оставив малышку на попечение кюре и его племянника Фрюманса, переодевшись в платье жительницы Прованса и пряча лицо под капюшоном, я встретилась с этой дамой, которой и рассказала свою историю. Она настолько мне доверилась, что хотела заплатить, даже еще не увидев внучку, но, разумеется, я отказалась от денег: мне они были не нужны, и к тому же у мадам де Валанжи могло возникнуть впечатление, будто я хочу заработать. На следующий вечер, по-прежнему соблюдая предосторожности, я привела девочку. Бабушка не могла ее узнать, но хорошо помнила о маленьких родимых пятнах на ухе и правой ноге девочки, о следах от прививок и о небольшом светлом локоне, выделявшемся среди черных волос. Мадам де Валанжи записала все это заранее, чтобы иметь возможность узнать девочку, если ее приведут к ней, а поскольку у Ивонны обнаружились все эти признаки, в том числе и светлый локон, который сохранился и хорошо виден даже сейчас, ни бабушка, ни я не сомневались в том, что это действительно она. Я вернула малышку мадам де Валанжи, заставив ее поклясться на Евангелии, что она никому не расскажет ни слова из того, о чем я ей поведала, ведь это дело могло привести виновного на каторгу, а я была не уверена, что мой муж ни в чем не виноват. Добрая дама хотела оставить меня в своем поместье, но я опасалась, что, если меня станут разыскивать, это в конце концов скомпрометирует Ансома. Я поклялась мадам де Валанжи честью, что вернусь к ней, если овдовею, и освобожу ее от клятвы, если для установления личности и законных прав Люсьены нужно будет открыть правду. Я вернулась сюда после того, как узнала, что мой муж умер, но, чтя его память, никому ни о чем не рассказывала. Чтобы избежать расспросов, я не призналась даже в том, что раньше знала Люсьену, и немного изменила свое имя. В отношении бедного Ансома я сделала всё, чего требовал долг. Клянусь: в том, что я написала в присутствии мадам де Валанжи и мсье Фрюманса, приемного племянника аббата Костеля, моя память совершенно мне не изменяет. Я не могу ничего ни добавить, ни убавить, в подтверждение чего ставлю свою подпись в день Троицы года 1816.

 Джейн Гильем, вдова Ансома
 Замок Белломбр».



   XLIV

   Не знаю, какое впечатление произвел этот документ на остальных присутствующих. Я же была настолько взволнована, что едва могла оценить его юридическое значение. Я видела лишь доброту, искренность, бескорыстие, героическую простоту Женни, ее великодушие по отношению к мужу, нежность ко мне и то, сколько ей пришлось выстрадать, чтобы, так меня любя, отказаться от возможности называть меня своей дочерью. Вспоминая об усилии, которое ей пришлось сделать, чтобы расстаться со мной, усилии, скрываемом с такой деликатностью, что она едва упоминала о нем в своем рассказе, бедная Женни неожиданно для себя расплакалась. Я обняла ее и плакала вместе с ней, забыв об остальном.
   Меня привел в чувство голос мсье Бартеза – он встал и произнес растроганно и торжественно:
   – Не буду сейчас говорить о юридической значимости этого документа. Думаю, самый строгий и придирчивый суд не откажется рассмотреть его со всем вниманием; но могу сказать, и скажу это перед всем миром, что лично мне он внушает абсолютное доверие. В этом, мистер Мак-Аллан, я также клянусь перед Богом!
   Я посмотрела на англичанина, лицо которого впервые приобрело строгое и сосредоточенное выражение. В этот момент в нем чувствовались серьезность и достоинство судьи, и таким он мне нравился больше, чем в обличье любезного и проницательного адвоката, привыкшего к сделкам.
   – Прежде чем я сообщу вам о своем впечатлении, – сказал Мак-Аллан, обращаясь к мсье Бартезу, но устремив свой проницательный взгляд на Женни, которая вытерла слезы и обрела свойственное ей выражение спокойной решительности, – позвольте задать вам один вопрос. Действительно ли мадам Джейн Гильем написала этот документ самостоятельно?
   – Да, самостоятельно, в моем присутствии, – ответил Фрюманс. – В этой гостиной. Мадам де Валанжи сидела там, где сейчас сидите вы, и тихонько разговаривала со мной, в то время как мадам Женни писала у серванта между двумя окнами. Дети, мсье Мариус де Валанжи и его кузина, играли вон на той лужайке. Мадам Женни писала в течение часа и сама прочитала нам то, что по нашей просьбе решила высказать в случае возможной смерти.
   – И вы ничего не дополнили, не убавили, не исправили впоследствии, мсье Фрюманс? Ответьте – вы знаете, вашего слова мне будет достаточно.
   – Даю вам честное слово, что не изменил ни фразы, ни слова, ни слога. Даже если бы изложение было неверным и непонятным, чего не случилось, я погрешил бы против совести, если бы хоть в чем-то изменил непосредственность, я бы даже сказал, индивидуальный характер этого сообщения.
   – Вы верно сказали, мсье Фрюманс, – продолжал мистер Мак-Аллан, перестав разглядывать Женни, – это сообщение делает честь уму и характеру мадам Ансом. Я бы даже добавил следом за мсье Бартезом, что оно может иметь большое нравственное значение в том смысле, что, на мой взгляд, снимает ответственность с этой дамы. Я говорю это совершенно искренне и прошу мадам Женни (кажется, она предпочитает именно это имя) пожать мне руку.
   Женни не колебалась. Она встала, протянула руку нашему противнику и, пристально глядя на него, сказала:
   – Да, я предпочитаю оставаться Женни. Это имя напоминает мне лишь об одном грустном событии – о смерти мадам… Но пусть меня называют как угодно, – добавила она, – я в любом случае буду довольна, если правда восторжествует.
   – Ну как же ей не восторжествовать? – сказал мсье де Малаваль, уставший от роли пассивного слушателя. – Всем ведь известно, что маркиз де Валанжи признал свою дочь.
   Мистер Мак-Аллан удивленно посмотрел на Малаваля. Беглая улыбка нетерпения на устах мсье Бартеза подсказала ему, что не стоит принимать во внимание неожиданные суждения этого человека, но слабый отблеск промелькнувшего на наших лицах веселья очень быстро исчез. Мистер Мак-Аллан вновь сел и сделал следующее заключение, ставшее таким же неожиданным для Женни и для меня, как и замечание мсье де Малаваля.
   – Я обдумал содержание этого документа, – сказал англичанин, обращаясь в лице мсье Бартеза ко всем присутствующим, – и поддерживаю это очень верное выражение, которое употребил мсье Фрюманс. Это сообщение, можно даже сказать, свидетельство, которое, невольно и вовсе об этом не думая, мадам Женни выдала самой себе. Я счастлив, что могу сказать ей о том, что оно развеяло сомнения, которые могли возникнуть у меня по поводу ее честности. Но, – и тут мистер Мак-Аллан остановился, чтобы принудить нас взвесить силу возражений, которые он собирался привести, – я заявляю, что чтение взволновавшего меня документа абсолютно ничего не меняет в моем отношении к сути дела.
   Мариус, считавший, что я выиграла тяжбу, сделал жест гневного удивления, но мистер Мак-Аллан как будто не заметил этого или не захотел обратить внимание, поскольку спокойно продолжал:
   – Мне были известны – хоть и не из этого документа – изложенные в нем факты, и моя оценка этих фактов никоим образом не изменилась от объединяющего их изложения.
   – Откуда же вы могли это знать?! – удивленно воскликнула Женни.
   – Я знал их так хорошо, – ответил адвокат, – что они даже послужили основой для расследования, которое я провел перед приездом в Прованс.
   – Вы не согласитесь рассказать нам, каким образом их узнали? – спросил мсье Бартез.
   – Нет, я не могу согласиться на это, но, сударь, представьте себе абсолютно правдоподобную и объяснимую ситуацию, а именно что мадам де Валанжи, не выдавая секрета Женни, уже давно изложила своему сыну аргументы, которые заставили его признать мадемуазель Люсьену своей дочерью.
   Это был ответ, не допускающий возражений, однако я заметила подозрительный взгляд мсье Бартеза, устремленный на доктора Реппа, который выглядел невозмутимым и как бы равнодушным к этим предположениям. Чтобы прояснить ситуацию, скажем, что доктор, поскольку он был единственным лицом, имевшим возможность оставаться наедине с моей бабушкой, мог воспользоваться ее минутной слабостью, чтобы расспросить о намерениях, поклявшись никому об этом не говорить. Доктор был провинциалом до глубины души, а под его беззаботным видом скрывалось невероятное любопытство. Он мог сообщить мадам Капфорт о своих догадках или о том, что ему удалось подслушать, а та могла выболтать этот секрет, до того как умерла моя бабушка.
   Как бы то ни было, мистер Мак-Аллан никого не выдал.
   – Итак, я знал, с чего начать поиски, – продолжал он. – Проведя расследование, я узнал, что мадам Джейн Гильем, будучи законной женой своего мужа и нося фамилию Ансом, была косвенно замешана в контрабанде на побережье Франции и Англии. Я узнал, что у нее была дочь Луиза, родившаяся и умершая в 1803 году на острове Уэсан. Сведения, которые мадам Гильем сообщает по этому поводу, абсолютно точны. Я узнал также, что она вновь появилась на этом острове с девочкой, которую называла своей второй дочерью и которую воспитывала четыре года, проживая в доме честной женщины по имени Иза Карриан. Мне также известно, что после того, как мадам Ансом уехала с этим ребенком, не сообщив о цели своего путешествия, она не появлялась в родных краях, где у нее больше не было семьи. Отец этой женщины умер во время ее поездки на юг Франции. Она снова занималась передвижной торговлей вместе с Изой Карриан, до тех пор пока не узнала о смерти своего мужа Ансома и не устроилась здесь компаньонкой. Иза Карриан продолжала самостоятельно вести торговлю вплоть до своей смерти…
   – Так Иза умерла?! – воскликнула Женни, удрученная и подавленная.
   – Да, полгода назад в городе Анже, – ответил мистер Мак-Аллан. – Я вижу, что вы этого не знали, и сожалею, что нанес вам удар, тем более болезненный, что вместе с Изой Карриан исчезло чрезвычайно важное свидетельство. Она единственная в ваших краях знала, что Ивонна не ваша дочь, но так тщательно хранила эту тайну, что больше никто об этом не подозревает. Что же касается контрабандиста или флибустьера по имени Езау или Бушетт, мне было неизвестно о его существовании; однако даже если он еще жив, трудно найти человека, которого вы едва знали, скрывающего свое имя, род занятий и, вероятно, проступки. Следы сообщницы-цыганки, помощницы или служанки Ансома, обнаружить еще труднее. Что касается самого Ансома, вы выслали копию свидетельства о его смерти, чтобы иметь возможность продать в Сен-Мишеле на острове Уэсан несколько вещей, принадлежавших вам и записанных на его имя. И наконец, чтобы подвести итог, вот результаты моего расследования, которым в течение двух последних месяцев я активно занимался как в Бретани, так и в Нормандии, Вандее и на островах, стремясь разобраться в этом деле. В различных местах, где они побывали вместе, супруги Ансом оставили после себя довольно отчетливые воспоминания. Ансом поразил нескольких человек своим природным умом, веселостью, бесшабашностью и странностями. Как только этот человек ввязывался в какое-нибудь темное дело, он сразу же менял фамилию, и следы его вскоре теряются. Его вдова оставила после себя менее давние и более четкие воспоминания. Говорят, что торговлей вразнос она занималась с безукоризненной честностью. Все ее знали и уважали. Люди выражали сожаление, что ее больше не видно во время крестных ходов в Бретани и на ярмарках в Нормандии, у яркой стойки с пестрыми лентами и цветными тканями, полощущимися на ветру. Тамошние жители задумывались о том, что стало с ней за эти двенадцать лет, но, поскольку за это время состав населения значительно меняется, в других местах успели забыть ее имя или лицо, а иногда и то, и другое. Никто не смог сказать, был у нее один ребенок или несколько. Никто не видел рядом с ней малыша. Считали, что муж часто доводил эту женщину до разорения и в конце концов бросил ее. Вот всё, что я смог узнать, поскольку действовал один, и могу вас успокоить, мадам Женни: не желая возбуждать подозрения в адрес особы, которой я не имел чести знать, я давал понять, что мои расследования вызваны тем, что я хочу передать вам небольшое наследство. Но в заключение добавлю: ваша история правдива в том, что касается вас. Ее можно было бы считать правдоподобной, если рассматривать как тщательно составленный роман. В ней есть некоторые обстоятельства, которые могут свидетельствовать для подтверждения личности мадемуазель Люсьены де Валанжи, но по основному пункту нет абсолютно никаких доказательств. Вы можете годами искать этих двух свидетелей и так и не найти – флибустьера, которого, возможно, уже повесили на корабельной рее, и цыганку, которую, по вашим же словам, вы бы даже не узнали. Главный герой драмы умер (это засвидетельствовано), не оставив вам ни доказательств, ни записки, ни памятного знака. Итак, определение гражданского состояния мадемуазель Люсьены основано на нескольких внешних признаках, которые показались знакомыми ее бабушке: двух-трех маленьких родимых пятнах на коже и золотистой пряди, которую я различаю, не отрицаю этого, в ее темных волосах. Но неужели ее друзья и советники на самом деле думают, будто столь нечетко выраженные индивидуальные признаки в сочетании с иллюзиями нежной бабушки и подтвержденные свидетельством лишь одной особы, достойной доверия, но не обладающей четкими сведениями, возможно, обманутой и в любом случае не имеющей возможности привести автора рассказа, которому она поверила, – я обращаюсь к юристу, который нас слушает, к врачу, которому известно, как меняется ребенок от года до четырех лет, к людям, знающим, что такое действительность, репутация, уверенность в реальных фактах, я обращаюсь к мадемуазель де Валанжи, которая производит впечатление правдивой и рассудительной особы, наконец, я спрашиваю у вас, мадам Женни, женщины, явно возвышающейся над средним уровнем, прямодушной и достаточно образованной: считаете ли вы, что ваше свидетельство и ваши доказательства действительно могут пригодиться?


   XLV

   После речи Мак-Аллана воцарилось растерянное молчание. Только Женни не поддалась всеобщему унынию.
   – Да! – громко сказала она. – Думаю, что для установления истины правды должно быть достаточно. Пусть нам дадут время! Я сама начну поиски. Неизвестно, умер ли тот контрабандист. Возможно, он жив. Я провела десять лет в поисках доказательств смерти своего мужа и в конце концов получила их. Мне неизвестно, как на самом деле зовут этого контрабандиста, но однажды я узнала его в лицо. Почему бы мне не узнать его снова? В Уэсане и других местах до сих пор есть контрабандисты. Все они знают друг друга. Я обращусь к ним и заставлю их говорить. Зачем человеку, который рассказал мне правду, выдумывать все это? Каким образом он мог бы попасть в точку? Такого совпадения вам объяснить не удастся. И почему бы ему не сообщить теперь все, что ему известно, раз уж он не был сообщником похитителей? Нет-нет! Всё не кончено из-за того, что мы не провели необходимых поисков, и мы это сделаем. Пришло время их начать. Меня это уже не пугает. Если мой муж и не сможет избежать осуждения, он уже избежал наказания. А у меня нет детей. У Ансома не было семьи, а у меня ее больше нет. Во всем мире отныне только я ношу это обесчещенное имя. Ничто не помешает мне теперь спасти Люсьену. Вероятно, я напрасно ждала так долго. О невинных следует думать прежде, чем о виновных… Ну что поделаешь, ведь это был мой муж! И когда в Бресте или Тулоне я видела, как ведут скованных каторжников, мое сердце сжималось и я думала: «Неужели мне придется послать его туда?» Я проявила слабость, бедная моя Люсьена! Прошу прощения. Я все исправлю. Если нужно, я завтра же отправлюсь в путь и, если понадобится, поеду даже в Америку.
   – Погодите, Женни! – воскликнул мсье Бартез, взволнованный почти так же, как и я. – Вы обещали ответить на вопросы. Где умер Ансом?
   – В канадской долговой тюрьме. Похоже, этот бедняга окончательно сошел с ума!
   – Как вы узнали о том, что он умер, и почему лишь через десять лет начали разыскивать место его смерти и ее официальное подтверждение?
   – Я стала искать подтверждение, лишь только узнала о его смерти, но мне было неизвестно, где это случилось. Бретонские моряки, отправившиеся на ловлю китов, встретили на Новой Земле своих старых знакомых из Канады, тоже рыбаков, и, поскольку они вспоминали о людях, с которыми когда-то бороздили моря, речь зашла и о моем муже. В молодости Ансом тоже рыбачил в этих местах и запомнился тем, что был самым веселым и самым ленивым из всей компании. И тогда один канадец сказал: «Я встретился однажды с Ансомом в Монреале и знаю, что он умер где-то там. Он больше не занимался рыбной ловлей. Он делал кое-что другое». Мне не удалось узнать, чем именно занимался мой муж. Однако мне сказали: «Теперь вы вдова», но я не могла быть в этом уверена. Тогда я поручила одному поверенному из наших краев навести справки. Я потратила на это довольно большую сумму. Было написано много писем. И наконец не более двух лет тому назад обнаружилось, что мой муж умер в квебекской тюрьме под именем Персевиль, но кредиторы знали его как Ансома, и его смерть была зарегистрирована под этим именем. Я хотела уплатить долги мужа, но мне не удалось отыскать его кредиторов: это были такие же бродяги, как и он сам. Я попросила узнать, не оставил ли он каких-нибудь вещей, бумаг, писем для меня. Нет, Ансом ничего не оставил, а если бы он что-то и написал, мне сказали, это было бы бредом сумасшедшего. Но, в самом деле, почему бы мне сейчас не поехать туда самой, чтобы все разузнать? Безумцы иногда много говорят, и им случается сказать правду. Я могу найти его сокамерников, врача, санитара, выяснить, испытал ли Ансом угрызения совести в свой последний час, не вспомнил ли, не боялся ли чего-нибудь, не говорил ли о ребенке?
   – Вы так же проницательны, как и разумны, мадам Женни, – мягко сказал мистер Мак-Аллан, – но неужели вы думаете, что, совершив эти чудеса преданности и долга, неясные слова, произнесенные в бреду и переданные через столь продолжительное время, будут иметь ценность для правосудия? Нет, поверьте, это просто мечты! Все, о чем вы нам рассказали, делает еще более тонкой нить… не хочу сказать волосок, связывающий мадемуазель Люсьену с обществом. Все, что вы собираетесь предпринять, может лишь сделать невозможной выгодную, я бы даже сказал, блестящую сделку для особы, которую вы любите. Ваши поиски могут затянуться, а пока вы будете этим заниматься, что будет с мадемуазель Люсьеной, доведенной до нищеты, лишенной вашего общества, вынужденной в одиночку вести мучительную борьбу, не говоря уже об опасностях, подстерегающих в этом мире беззащитную девушку?
   – Вы ошибаетесь, сударь, – сухо сказал Мариус, – моя кузина будет находиться под защитой своих родственников, мсье де Малаваля и моей.
   – Вы слишком молоды, сударь, – ответил адвокат, – а защита мсье де Малаваля будет благородной, но бесполезной. Смогут ли опекуны противостоять уверенности в том, что они взяли на себя эти обязанности из мнимого чувства долга?
   Не знаю, что собирался ответить ему Мариус, но тут аббат Костель, до сих пор молчавший и совершенно не проявлявший своих чувств, вдруг заговорил с горячностью и энергией.
   – Вам неизвестно, сударь, – сказал он Мак-Аллану, – что мсье Мариус де Валанжи – жених мадемуазель де Валанжи и что она не нуждается в подачках своей мачехи, для того чтобы сохранить имя, которое носит. Даже если она его потеряет, то вновь обретет на следующий день – поэтому ваши предложения не имеют силы. Ни мсье Мариус, ни его кузина никогда не примут предложенных денег; само предположение об этом уже является для них оскорблением. Я советую вам не возобновлять это дело, но если вам так нравится, занимайтесь им. Добейтесь, чтобы мадемуазель де Валанжи разделила имущество бабушки со своими сводными братьями, можете даже отобрать у нее абсолютно всё: она будет лишь ожидать решения своей судьбы, бороться с неудачами и утешаться любовью супруга и преданностью друзей.
   – Золотые слова, господин аббат, – без колебания ответил Мак-Аллан. – Если на этом дебаты закончены, мне остается лишь замолчать, считая, что моя миссия выполнена. Я препоручу другим людям – бóльшим охотникам, чем я, следить за исполнением судебных решений, – заботу о том, чтобы оспорить завещание и гражданское состояние наследницы. Итак, ответственность за грядущую катастрофу ложится теперь на мсье Мариуса де Валанжи, а я умываю руки: я исполнил свой долг.
   Аббат Костель пробил лед. Мариусу оставалось рискнуть, но он не был человеком, принимающим героические решения, лишь внешне претендовал на это, а его гордый вид в любой ситуации согласовывался с его собственными интересами. Мой кузен счел хорошим тоном предложить мне свою защиту, чтобы в случае успеха я испытывала к нему признательность. Но эта защита не подразумевала, что в случае поражения мы с ним заключим брак. Мариус побледнел и, чувствуя, что все смотрят на него, потерял голову. Он сжал кулаки и бросил на меня вызывающий взгляд, исполненный ужаса, – странная смесь угрозы и растерянности, не ускользнувшая ни от мсье Бартеза, ни от мистера Мак-Аллана, ни от Фрюманса. Мне оставалось лишь одно, а именно повторить перед всеми заявление, которое я уже сделала в присутствии мсье Бартеза. Я почувствовала также, что должна всё взять на себя, чтобы спасти Мариуса от унижения оказаться недостойным великодушной роли, которую совершенно напрасно приписал ему мсье Костель. Итак, я заявила, что по причинам, не имеющим отношения к данной ситуации, я изменила планы и заранее отклонила благородное предложение, которое собирался сделать мне кузен. Избавившись от непосильного груза, Мариус вновь обрел присутствие духа и смог красиво выйти из положения.
   – Раз дела обстоят именно так, – сказал он, подойдя ко мне, – с этого момента я имею право лишь советовать и надеюсь, что ты будешь сообщать мне о своих решениях и учтешь мнение, которое я выскажу. А сейчас, после того как я предложил тебе все, что мог, я считаю излишним настаивать на способе спасения, который ты отвергаешь – возможно, напрасно, – и удаляюсь, чтобы избавить тебя от необходимости объяснять причину своего отказа.
   Мариус поцеловал мне руку, с непринужденной элегантностью попрощался с присутствующими и удалился в сопровождении мсье де Малаваля, который счел необходимым высказать вежливое осуждение в форме сожаления. Он дал волю своему блестящему воображению и стал рассказывать о происшедшем, комментируя его таким образом: Мариус на семейном совете, самым откровенным образом и со всей возможной пылкой настойчивостью попросил моей руки. Он сам, а также мсье Бартез и даже мистер Мак-Аллан всячески призывали меня вознаградить эту рыцарскую любовь и чистое пламя. Но я послушалась дурных советов аббата Костеля и Фрюманса. Не знаю уж, какую роль в этой семейной драме сыграла Женни, но в разрыве повинна была я. Это был безрассудный поступок, каприз избалованного ребенка, и если бы я проиграла дело, то могла бы винить во всем только себя. Такова в дальнейшем была версия мсье де Малаваля, с некоторыми вариациями, но по сути неизменная.


   XLVI

   Когда мсье де Малаваль удалился вместе с Мариусом, положение упростилось. В теме, так благородно и неловко поднятой мсье Костелем, положительным было то, что мы смогли возобновить переговоры, в сути которых мне обязательно нужно было разобраться. Мистер Мак-Аллан, естественно, спросил у меня, настаиваю ли я на отказе от денег, сформулированном аббатом, несмотря на соображения, заставившие меня разорвать помолвку. В этом осторожном вопросе мне почудилось что-то ироническое, и я ответила, что прошу дать мне время на размышление, чтобы объяснить причину своего отказа.
   – Я уже приняла решение, – добавила я, – и, что касается меня, своего мнения не изменю. Но существуют формальные вопросы, и мне необходимо узнать, что думают об этом мои консультанты.
   Это был сдержанный ответ. Именно его хотел услышать мсье Бартез, уважение к которому я должна была проявить.
   – Оставлю вас наедине с вашими друзьями, – сказал мистер Мак-Аллан, вставая. – Прошу прощения за то, что в первый же день проявил такую настойчивость, но признаюсь вам: завтра я намерен быть еще более настойчивым, поскольку прошу у вас разрешения вернуться сюда на следующий день.
   – Так скоро, сударь? – спросила я.
   – Да, это слишком скоро, – согласился Мак-Аллан, – тем более что для рассмотрения этого дела я располагаю временем, но оно все-таки ограничено, и чем больше мы его потеряем, тем труднее нам будет принять решение. Я, кстати, имею личные причины часто видеться с вами, причины, о которых, возможно, расскажу вам и которые, клянусь, служат исключительно вашим интересам. Я буду очень рад, если мсье Бартез, или мсье Фрюманс, или доктор, или они втроем смогут завтра прийти сюда вместе со мной, ведь я совершенно не собираюсь уговаривать вас втайне от них.
   – Мои служебные обязанности не позволят мне вернуться сюда завтра, – сказал мсье Бартез, – и думаю, что господин доктор присутствует тут в качестве доброжелательного свидетеля, не более. Мадемуазель де Валанжи примет вас завтра и в любой последующий день, если сочтет это приемлемым. Но как преданный друг ее бабушки, я ставлю одно условие: вы ограничитесь тем, что повторите свои предложения, не требуя, чтобы мадемуазель де Валанжи взяла на себя какие-то обязательства в мое отсутствие, а она должна дать мне обещание ничего не решать окончательно без моего присутствия при составлении соглашения. Думаю, мсье Костель, мсье Фрюманс и мадам Женни согласятся со мной.
   Мистер Мак-Аллан поспешно принял это условие, я также обязалась его соблюсти, и адвокат ушел вместе с доктором, спросив меня о том, когда состоится следующая встреча. Я назначила ее на двенадцать часов дня.
   Как только мы с мсье Бартезом оказались наедине, он постарался развеять тень надежды, которая еще могла оставаться у Женни, Фрюманса и у меня.
   – Пусть вас не вводит в заблуждение, – сказал он нам, – спокойный и даже холодный вид, который я вынужден был принять в присутствии вашего противника. В сущности, я считаю наше положение затруднительным, а путешествие, которое собирается предпринять Женни, сомнительным выходом из ситуации, и не могу ни посоветовать, ни принять его как возможную надежду. Кстати, оно продлилось бы дольше и было бы менее эффективным, чем судебное разбирательство. С сегодняшнего дня я обязываюсь сам проводить необходимые поиски, но было бы опрометчиво рассчитывать на чудо и отказываться от предложений, которые могут оказаться достойными. Все зависит от формы и причины этих предложений. Не возмущайтесь, мсье Костель, и вы, Люсьена, ничего не предрекайте. Я не могу пока понять причин, побуждающих вашу мачеху так дорого платить за ваш отказ от имени, которое вы можете носить, не причиняя ей никакого вреда. Тут кроется какая-то тайна, которую мы разгадаем, если будем внимательны и терпеливы. Если мы обнаружим, что за этим скрывается что-то оскорбительное для вас, я первый посоветую вам начать беспощадную борьбу. В противном случае долгом ваших друзей будет призвать вас как следует подумать и, возможно, уступить в удобный момент.
   Фрюманс согласился с мсье Бартезом, и это повлияло на мнение Женни и мсье Костеля. Оба пообещали ждать озарения, которое Фрюманс обязывался искать, а мсье Бартез, по его мнению, уже угадывал.
   – Послушайте, – сказал мне Фрюманс во время расставания, – я попытаюсь устранить некоторые сомнения, которые хочу пока что оставить в секрете, хотя мне кажется, что мсье Бартез их разделяет. Именно вам, мадемуазель Люсьена, надлежит стать такой же искусной, как мистер Мак-Аллан, и вырвать у него необходимые признания. Нужно узнать, ненавидит ли вас ваша мачеха, даже не будучи с вами знакомой, и узнать причины этой ненависти.
   – Увы, Фрюманс, – ответила я, – я не чувствую себя достаточно ловкой для этого и боюсь теперь, что мистер Мак-Аллан слишком уж искусен.
   – Слишком искусен? Ну нет, – продолжал Фрюманс. – Слишком большая искусность называется двуличностью, а мистер Мак-Аллан искренен, но ему ни к чему быть искренним настолько, чтобы выдавать секреты своих клиентов. Будьте столь же искусны, как он, то есть искренни, загоните англичанина в угол и дайте ему понять, что уступите лишь тогда, когда мотивы будут достойны вас.
   – Но зачем же уступать? – сказала я Женни, как только мы с ней остались наедине. – Если у меня нет никаких законных прав, мне остается лишь смириться. Почему они хотят, чтобы я продала им имя, если считают, что оно мне не принадлежит? Продаешь только то, что является твоим: продать чужое добро – все равно что украсть, присвоить его себе. Понимаешь, Женни? А я совершенно не понимаю моей мачехи!
   – Я твердо знаю, что это имя принадлежит вам по праву, – ответила Женни, – и понимаю: они не надеются, что отобрать его у вас будет легко. Но почему они на этом настаивают? Возможно, я догадываюсь, в чем причина. Вам неизвестна история вашего отца, я же ее знаю и вынуждена была скрывать ее от вас. Но теперь мне следует все вам рассказать, иначе вы пойдете по ложному пути. Давайте пообедаем, и я открою вам правду.


   XLVII

   После смерти бабушки мы с Женни всегда обедали вместе. Я не могла допустить, чтобы она стояла за моим стулом, и Женни, хоть и не без труда, согласилась сидеть напротив меня. Наша обычная трапеза была такой скудной, что мы сами себя обслуживали.
   – Знаете ли вы, – спросила Женни, когда мы перешли к десерту, – почему ваш отец был маркизом, хотя его мать маркизой не была?
   – Я думала, что бабушка была маркизой, но из осторожности скрывала свой титул во время Революции.
   – Почему же тогда она не вернула его себе во время Реставрации, как сделали многие другие люди, которые как бы забыли о своих титулах во времена Империи?
   – Не знаю, Женни. Бабушка не была тщеславной, вот и всё.
   – Ваша бабушка ценила свое благородное происхождение. Не скажу, что это объяснялось тщеславием, но все аристократы это ценят, и именно потому, что мадам де Валанжи очень уважала титулы, она не захотела пользоваться тем, который ей не принадлежал.
   – Так она не была маркизой?
   – И ваш отец не был маркизом.
   – Твои слова меня изумляют. Так почему же он присвоил себе этот титул?
   – Господи! Ваш отец был эмигрантом. Он поступил так же, как многие другие люди, которые, имея лишь имя, добавили титул за границей, чтобы облегчить свое положение. Когда ваш отец женился на вашей матери, титул оказался как нельзя кстати. Она не могла похвастаться знатностью, но принесла ему некоторый достаток, который он промотал, и вот он оказался один – вдовец, бедняк и все еще якобы маркиз. Ваш отец был очень красив и галантен. Он сумел понравиться леди Вудклифф, богатой и знатной вдове, родственники которой потребовали, чтобы он доказал свое происхождение. Ваш отец этого сделать не смог. Он написал своей матери, попросив ее добиться, чтобы Белломбр, бывшее владение маркизов, род которых угас, снова стал маркграфством, принадлежащим ему. Тогда он звался бы маркиз де Валанжи-Белломбр, или просто маркиз де Белломбр. Он думал, что это возможно, – ваш отец сохранил дореволюционные представления. Мадам де Валанжи не стала этого делать. Она считала это смешным, поскольку не имела никаких родственных связей с бывшими владельцами Белломбра, и всё, что она могла предъявить Бурбонам, – это то, что Бонапарт убил обоих ее братьев, сражавшихся в английской армии. Мадам не хотелось об этом вспоминать. Она разделяла идеи своего мужа, который, как она говорила, «был немножко патриотом», а кроме того, заявляла, что честным именам не нужны титулы и она не испытывает необходимости добавлять себе благородное звание, будучи столь же благородной, как и любой человек в Провансе. Женитьба ее сына на леди Вудклифф состоялась, несмотря на сопротивление семьи этой дамы: леди Вудклифф любила вашего отца. Однако она, похоже, раскаялась в том, что вышла за него замуж: он слишком много тратил, и если не разорил ее, то лишь потому, что она одержала над ним верх и обходилась с ним довольно строго. Говорят, что это очень энергичная женщина, но ей так и не удалось добиться, чтобы ее благородные родственники называли ее маркизой. Они упрекали ее в мезальянсе, и она не простила мадам де Валанжи за то, что та не уступила ее желанию. Леди Вудклифф отказалась приехать повидаться с ней, и она же послужила причиной того, что ваш отец так и не решился открыто признать вас. Я догадываюсь, чего она хочет сейчас: ваш отец прозрачно намекал на это в письмах. Леди Вудклифф желает, чтобы ее старший сын стал маркизом. Она намерена добиться согласия короля Франции и не пожалеет на это денег. Она хочет, чтобы Белломбр стал владением ее сына, а когда ей удастся это осуществить, простит себя за то, что до недавнего времени была просто мадам де Валанжи. Вот почему она предлагает вам много денег за то, чтобы вы уехали отсюда. Леди Вудклифф думает, что если вы выйдете замуж под именем де Валанжи и получите в приданое свои владения в Белломбре, титул маркиза получит ваш муж. Ничем другим ее поведение я объяснить не могу.
   – Ты, вероятно, права. Но эта женщина сумасшедшая, не так ли?
   – Боже мой! Разве для того, чтобы объяснить половину происходящего на свете, не следует допустить, что причина всего этого в безумии? Вот почему нужно быть рассудительными и терпеливыми с людьми, чей ум болен.
   – Да, Женни, ты права. Это напомнило мне о том, что я собиралась тебе сказать. Я прощаю твоего мужа. Ах, когда я думаю о том, что, если бы не он, я бы никогда с тобой не познакомилась, я готова поблагодарить его за неприятности, которые он нам доставил.
   Женни обняла меня:
   – Я слишком уж отрешенно относилась к тому, что вы можете оказаться в опасности. Возможно, если бы я пожертвовала своим мужем, у нас сегодня были бы доказательства.
   – Ты исполнила свой долг, и за это я уважаю тебя в тысячу раз больше. Видишь ли, Женни, сегодня утром, встретив этого англичанина, я была потрясена, но после того как услышала, как ты читаешь свою и мою историю, обрела мужество. Ах, если бы я была твоей дочерью! Я гордилась бы этим.
   – Не говорите так! Тогда вы не были бы внучкой мадам де Валанжи!
   – Ты права, я должна дорожить именем, которое она передала мне с таким доверием, и вся моя благодарность должна быть направлена на этого ангела доброты. Что же касается титулов, я к ним так же равнодушна, как и она.
   – Хорошо. Но имя бабушки должно быть для вас священно – вы не можете его продать. Пусть его отберут у вас силой, если захотят и смогут, но никто не сможет сказать, что его у вас купили!
   – Дорогая моя Женни, – воскликнула я, – ты прочла это в моем сердце! Итак, решение принято, и если я не была резка с мистером Мак-Алланом так же, как аббат Костель, то лишь потому, что не хочу, чтобы люди подумали, будто мною движет досада и я желаю вызвать скандал. Ну, и кроме того, Фрюманс сказал совершенно справедливо: необходимо узнать, за что меня преследуют.
   – Вас ненавидят из-за бабушки, которой не смогли отомстить при жизни, но пока что я не вижу, чтобы речь шла о преследовании, – это лишь проявление тщеславия. Вероятно, стало известно, что вы собираетесь выйти замуж за Мариуса.
   – Как об этом могли узнать? До сих пор это было нашим секретом, поскольку письмо моему отцу так и не было отправлено.
   – Вот именно! Кто-то в наших краях следит, доносит и, возможно, представляет в черном свете всё, что здесь происходит. Это было понятно из писем вашего отца к мадам де Валанжи, и ее это очень огорчало! Мсье Бартез, которому передали эти письма, возможно, знает об этой истории больше, чем говорит.
   – Ты права. Очевидно, кто-то пишет обо мне гадости в Англию, и, возможно, они считают, что я недостойна носить то же имя, что и они!
   – Не думайте так, – сказала Женни. – Что дурного можно о вас сказать?
   Женни была оптимисткой, это был изысканный недостаток благородной натуры, вынесшей множество испытаний, но неизменно безмятежной. Ей удалось развеять мою тревогу и приобщить меня к удивительному спокойствию, которое было ей свойственно. Казалось, оно становилось сильнее в часы испытаний, а если Женни и случалось чувствовать восторг или негодование, то уже через минуту она принималась за дело, терпеливо и энергично.
   – А что ты думаешь о Мариусе? – спросила я у Женни с улыбкой, когда она причесывала меня на ночь.
   – О Мариусе? Я не хочу о нем говорить, – ответила она.
   – Ну, в твоих устах это серьезное осуждение.
   – Не принуждайте меня говорить о нем.
   – Ну да. А тебе не кажется, что Мариус, воспитанный моей бабушкой и всем ей обязанный, должен был совершить безумный поступок и жениться на мне?
   – Вы не дали ему времени на то, чтобы побороть свою трусость. Если бы вы сказали: «Мариус, я на тебя рассчитываю», он не решился бы противоречить аббату. Мсье Костель был неосторожен. К этому молодому человеку нужен другой подход.
   – А! Так тебе хотелось бы, чтобы я дождалась, пока Мариус одумается и обретет мужество?
   – Вы слишком требовательны. Берегитесь: в таком случае вам никогда не удастся быть счастливой! Вы хотите, чтобы люди моментально осознавали свой долг и исполняли его?
   – А ты разве когда-нибудь колебалась, прежде чем исполнить свой долг, Женни? Разве не ты научила меня ходить быстро и прямо, так же как ты?
   – Не у всех острое зрение и стремительные жесты. Рано еще осуждать этого ребенка. Кто знает, может быть, сегодня вечером он раскается, а завтра придет и скажет, что хочет вас спасти?
   – Ах, Женни, я прошу Бога не внушать Мариусу этого благородного порыва! Ведь тогда мне, возможно, придется согласиться, поскольку я обязана спасти от оскорблений имя, которое передала мне бабушка.
   – Послушайте, Люсьена, говорить это заставляет вас чувство досады? Скажите откровенно, вы уверены, что больше не испытываете дружеских чувств к Мариусу?
   – Да, конечно, дружеские чувства я еще испытываю. Я прощаю ему то, что он эгоист и трус. Все-таки я уважаю его в других отношениях… Но…
   – Но что? Вы не испытываете к Мариусу любви, это я отлично знаю, и мне всегда казалось, что вы не хотите ее узнать.
   – Я действительно не хочу ее узнать. Это экзальтированное чувство, которого я боюсь… Но…
   – Что за «но»?
   – Ах, Женни, я не знаю, мне кажется, что дружба бывает разной. По-моему, если ты не любишь Фрюманса…
   – Я не люблю его.
   – Хорошо! Но твои дружеские чувства к нему основаны на полном доверии к его характеру, и такая дружба должна быть очень приятной!
   – Да, это приятно, но вы мало встретите таких характеров, как у Фрюманса. Возможно, он уникален. Подумайте, ведь он жил не так, как другие, у него не было соблазнов. Он ничего не ждет от мира, и мир не вторгнется в его жизнь. Что же до вашего кузена, то, хоть я и не хочу, чтобы вы выходили за него просто из уважения, он, возможно, заслуживает того, чтобы остаться вашим другом. Однако он видит вокруг себя много примеров честолюбия; возможно, ему дают плохие советы…
   – Давай поговорим о Фрюмансе. Почему ты не испытываешь к нему любви?
   – А почему вы считаете, что я должна любить, вы, осуждающая любовь как безумие? Позвольте, милая, быть мне столь же рассудительной, как вы.
   Было уже поздно, я устала и к тому же знала, что, когда в разговоре затрагивались некоторые темы, душа Женни закрывалась, как книга.


   XLVIII

   На следующий день, в полдень, я удивилась, увидев, что мистер Мак-Аллан пришел к нам пешком.
   – Я не приехал из Тулона, – сказал он мне. – Подумал, что это слишком далеко и, чтобы часто общаться с вами, я буду вынужден терять время, да и глазам моим вредна дорожная пыль. Я воспользовался гостеприимным приглашением доктора Реппа и поселился у него, ведь это единственный дом недалеко от вас.
   Женни слегка нахмурила брови, и это натолкнуло меня на мысль, что наш противник поселился у нашего весьма равнодушного друга, имеющего очень ненадежную подругу. Я невольно спросила у мистера Мак-Аллана, познакомился ли он с мадам Капфорт.
   – Да, – ответил он без промедления. – И был наказан за свои грехи: мне пришлось провести вечер с этой льстивой особой и ее удивительной дочерью.
   – Чем же удивляет вас Галатея?
   – Всем. Но я надоедаю вам своим присутствием не для того, чтобы говорить о ней. Я явился, чтобы быть в вашем распоряжении.
   Женни незаметно вышла. Она надеялась, что, оставшись со мной наедине, мистер Мак-Аллан охотнее расскажет о том, что советовал мне выведать у него Фрюманс, но передо мной был крепкий орешек, а я была совершенно не способна к дипломатии. Ни вкрадчивость, ни настойчивость не могли пробить броню мистера Мак-Аллана, а хуже всего было то, что, казалось, он вовсе и не хитрил.
   – Почему, – сказал он мне после нескольких бесполезных вопросов с моей стороны, – вы хотите узнать мотивы маркизы де Валанжи? Мне не было поручено вам их объяснять. Мы с вами должны принять сложившуюся ситуацию, а поскольку я не позволяю себе спрашивать у вас отчета в ваших чувствах и представлениях о моей клиентке, то не считаю себя обязанным говорить с вами о ней, иначе чем о факторе, противодействующем будущему, о котором вы мечтали.
   Улыбнувшись, я заметила Мак-Аллану, что это не то, что он мне обещал, заявив, что будет в моем распоряжении.
   – Я рассчитывал, – ответил мистер Мак-Аллан, – что ваши распоряжения не будут противоречить моим обязательствам. С такой особой, как вы, невольно рассчитываешь на доверительные отношения. Отдавая себя в ваше распоряжение, я не думал, что подвергаюсь угрозе изменить своему долгу.
   – И я надеюсь, что вы не ошиблись. Но я ведь думала, что ваш долг – открыть мне правду. Приехали ли вы сюда как посланник мира, чтобы сказать мне: «Считая, что вы не имеете права отбирать у нас права наследования, мы сжалились над вашей бедностью и, уважая привязанность, которую испытывала к вам мадам де Валанжи, предлагаем вам средства к существованию»? Или же с высоты своего высокомерия и презрения вы явились, чтобы сообщить мне следующее: «Мы не хотим признавать ваши права, но, чтобы не ввязываться в сражение, заплатим любую цену за ваше отречение, заботясь о вашем прошлом не больше, чем о будущем»?
   – Я думаю, – ответил мистер Мак-Аллан, – что верна первая версия, поскольку именно в таких выражениях я собираюсь составить текст нашего договора, если вы на это согласитесь.
   – Вы говорите, что эта моя интерпретация удачна. Но можете ли вы поклясться, что она истинна?
   – А вы, мадемуазель, можете ли поклясться мне, что если она истинна, то вы не будете отвергать мои предложения?
   – Вы знаете, что я не могу ответить вам, не узнав прежде мнения своих советников.
   – А я точно так же не могу ответить вам, не получив от вас обещания.
   – Вижу, – сказала я, – что мы с вами попали в порочный круг и вы играете на моем простодушии. Это не очень достойная победа, мистер Мак-Аллан! Вам, вероятно, приходилось в своей жизни выполнять более почетные и более сложные задания! Ну что ж, скажу вам, что я думаю об этой ситуации. Я не только являюсь препятствием для осуществления планов, мне неизвестных, но, кроме того, также по неизвестным мне причинам, эти люди стыдятся родственных связей со мной, и мне кажется, что если бы я приняла… если я приму ваше предложение, они придут в восторг от моего унижения и алчности.
   Я говорила с бóльшим волнением, чем намеревалась. Мистер Мак-Аллан наблюдал за мной, и я не смогла скрыть от него свое возмущение. Я отдернула руку, которую он хотел пожать, и выказанное им по этому поводу удивление поразило и немного обидело меня.
   – Ну что ж, – сказал англичанин, и мне показалось, что он тоже несколько взволнован, – я вижу, что вы не согласны. Возьмите неделю на размышление, посоветуйтесь с мсье Бартезом, который хочет, чтобы вы согласились.
   – Вы ничего не знаете, сударь, о том, что думает мсье Бартез.
   – Простите, но мсье Бартез решителен, честен, осторожен и довольно силен, однако он прислушивается к своей совести. Только люди, лишенные убеждений или очень поверхностные, могут скрывать свои чувства от внимательного глаза. Мсье Бартез знает, что вы бессильны перед законом, и если бы он сейчас был здесь, его бы обеспокоила ваша резкость. А сейчас я попрощаюсь с вами, чтобы вы по неосторожности не сожгли свои корабли.
   – Ну что ж, то, что вы делаете, не делает вам чести, – сказала я, не обращая внимания на его поклон. – Вы обрекаете меня на неделю напрасных тревог, хотя могли бы уже сейчас дать пищу для серьезных размышлений. Мне, безусловно, следует выполнить какой-то долг. Не существует серьезных ситуаций, которые не обязывали бы нас к чему-нибудь. Отчего же необходимо, чтобы я не знала, в чем заключается моя обязанность, ведь я хочу лишь узнать и исполнить ее? Неужели я беспомощный ребенок, способный подписать договор о собственном унижении или разорении, не понимая, что он делает? Должна ли я, следуя советам светского благоразумия, принять деньги и потерять свое имя или мне необходимо, положившись на свою гордость, бороться за его сохранение с таинственными и, возможно, беспощадными проявлениями враждебности? Как, я так ничего и не узнаю и лишь какое-то положение закона, свидетельствующее в мою пользу или против меня, будет руководить моим разумом и совестью? Нет! Я уже не ребенок. Со вчерашнего дня мне кажется, что я обрела силу и мужество зрелой женщины. Скажите мне, что во имя чести от меня требуют огромного самопожертвования – я уверена, что в состоянии его совершить; или что вследствие какой-то невероятной ненависти меня хотят растоптать – я чувствую в себе достаточно сил, чтобы этому противостоять. Но не говорите мне, что я в опасности и что для того, чтобы спастись, мне придется выбирать между позором и нищетой, ибо я считаю, что не заслужила позора и не намерена терпеть нищету.
   – Ну что ж, мадемуазель Люсьена, – сказал мистер Мак-Аллан, явно растроганный моим отчаянием, – я более не советую вам ждать неделю, а прошу дать неделю мне. Я сделаю все возможное, чтобы изменить тяжелую ситуацию, в которой вы очутились, и надеюсь, что вернусь с предложением, на которое вы сможете согласиться.
   – Недели недостаточно, – ответила я, – на то, чтобы сюда, в глухой уголок Франции, пришел ответ из Англии.
   – Возможно. Но я все же напишу, а после этого, вероятно, воспользуюсь своими чрезвычайными полномочиями. Но прежде чем я с вами расстанусь, не позволите ли вы мне увидеть очень странное и живописное место, которое, как мне сказали, входит в состав Белломбра?
   – Это Зеленый зал, – ответила я. – Я отведу вас туда, ведь сейчас вода поднялась и это место опасно для тех, кто там не бывал.
   – Нет, позвольте мне взять проводника.
   – В это время вы его не найдете.
   – Тогда мне придется отказаться… Поверьте, для этого нужно много мужества. Прогулка с вами меня очень привлекает, но вы ведь сочли бы меня невоспитанным, если бы я согласился, не так ли?
   – Ничего подобного, ведь я сама предложила вас проводить.
   – Тогда я уступаю.


   XLIX

   По дороге мистер Мак-Аллан, на голове у которого была великолепная соломенная шляпа, затейливо снабженная всем, что может защитить англичанина от южного солнца, удивился, что я в полдень бросаю вызов этому пеклу.
   – Я заметил, – добавил он, – что в южных странах у черных волос появляется желтоватый отлив, смягчающий их. На Севере же волосы брюнеток, как правило, лишены оттенков и кажутся тусклыми. Это всего лишь бледные статуи, на голову которым набросили бархат или черный шелк. А вот у вас, девушек юга, в волосах сияет золото.
   – Это намек на мою светлую прядь, не так ли, мистер Мак-Аллан?
   – Нет, клянусь честью, я об этом не думал. Я лишь восхищался вашей кудрявой головой, и должен вам сказать, не делая пошлых комплиментов, потому что говорю искренне, что считаю вас чрезвычайно красивой, мадемуазель Люсьена.
   Я удивленно посмотрела на мистера Мак-Аллана. С какой стати он произнес эту неуместную любезность? Странный человек этот англичанин, он так отличается от большинства своих соотечественников. В морских державах встречаешь разные типы иностранцев. Поэтому я могла мысленно сравнивать и совершенно не находила в мистере Мак-Аллане чопорных манер и холодного выражения, что так контрастирует с нашей южной живостью. В нем было столько гибкости и грации, что его можно было бы упрекнуть в отсутствии британского чувства собственного достоинства. Лицо его было очень привлекательным, тонкие черты были бы скорее греческого типа, если бы не довольно большой промежуток между носом и верхней губой, который, несмотря ни на что, свидетельствовал о его национальности. Мистер Мак-Аллан был чрезвычайно тщательно причесан и выбрит; ослепительно-белое белье не мешало его рукам выглядеть такими же белыми, как руки изысканной женщины. У него были удивительно маленькие ноги, и в своих сапожках из тончайшего сафьяна он мог бы отправиться прямо на бал. И вообще, во всем его облике было нечто столь аристократическое и изящное, что я рядом с ним должна была выглядеть грубой и неотесанной.
   Не то чтобы я была слишком высокой или толстой. Я отличалась тонкостью линий, но была смугла, как мавританка, мои волосы не поддавались укладке, я не носила перчаток – ведь умела ловко отводить ветки, не натыкаясь на шипы, – а моя одежда не была дополнена ничем, что смягчило бы строгий траур.
   Взволнованный и как бы восхищенный вид, с которым смотрел на меня мистер Мак-Аллан, показался мне странным и подозрительным. Я считала, что он не может так сильно мной восхищаться. Был ли передо мной успешный и амбициозный мужчина, пытавшийся за мной ухаживать, или хитрый наблюдатель, который, разжигая женское тщеславие, желал узнать, где находится брешь в моей броне?
   Мистер Мак-Аллан, в свою очередь, заметил, что я за ним наблюдаю, и улыбнулся; при этом исчез дефект его верхней губы и показались белые зубы.
   – Не смотрите на меня так недоверчиво, – сказал он. – У вас иногда такой пронзительный взгляд, что можно было бы испугаться, если не обращать внимания на ровную линию бровей и мягкую тень ресниц. Полно! Это не французские мадригалы; вам прекрасно известно, каковы вы, и вы в тысячный раз слышите, как прохожий отдает должное вашей красоте.
   – Мистер Мак-Аллан, – ответила я, – я не слушаю замечаний прохожих, не ловлю их взгляды, и никто из моей семьи, моего окружения или близких друзей никогда не говорил мне, что я красива.
   – Неужели в этих краях все слепы?
   – Здесь, как и повсюду, очень любят уважающих себя девушек.
   – Вы даете мне урок, которого я не заслуживаю. Ничто в мире не вызывает у меня большего уважения, чем красота. Я побывал в Италии и Греции – именно для того, чтобы познакомиться с наиболее совершенными образцами искусства и природы. Считайте, что я педант, который невпопад заговаривает о своих художественных предпочтениях, но не принимайте меня за равнодушного наблюдателя, говорящего вам: «Вы прекрасны» тем же тоном, каким сказал бы: «Вы хорошо освещены солнцем».
   – Поскольку я хорошо освещена, – произнесла я, по-прежнему строго глядя на него, – скажите, похожа ли я на своего отца?
   Мистер Мак-Аллан постарался скрыть легкое раздражение.
   – Я не думал о маркизе де Валанжи, – ответил он, – но раз уж вы хотите, чтобы я сказал вам… Нет, вы на него не похожи, совершенно не похожи!
   Мне в свой черед пришлось скрыть разочарование; это было нетрудно. Мы приблизились к опасному входу в Зеленый зал. Я стала впереди мистера Мак-Аллана.
   – Воспользуйтесь тем, – сказала я ему, – что солнце светит ярко, и делайте то же, что и я. Сначала поставьте правую ногу сюда, возьмитесь правой рукой за железное кольцо, за которое я сейчас держусь, и отпускайте его лишь тогда, когда схватитесь левой рукой за ветку, которую я держу. Не отвлекайтесь, а если поскользнетесь, рассчитывайте больше на свои руки, чем на ноги.
   Я ловко прошла вперед, как человек привычный. Мистер Мак-Аллан, улыбаясь, последовал за мной. Он был в восторге от Зеленого зала, и вначале казалось, будто он просто восхищается его свежестью и живописностью, но я поняла, что он осматривает это место как следователь, проводящий дознание.
   – Знаю, о чем вы думаете, – сказала я. – Вам, вероятно, уже сообщили, что именно сюда привела меня Женни, чтобы отдать моей бабушке, и вы спрашиваете себя, как могла пожилая женщина сюда спуститься. Мне очень легко вам это объяснить. Когда воды немного, можно пройти по песку, по доступной тропинке, которую вы видите прямо перед собой.
   – Благодарю за разъяснение, – спокойно ответил мистер Мак-Аллан, – я воспользуюсь им в интересах истины. Если позволите, я набросаю чертеж этой местности.
   Он вытащил из кармана блокнот и быстро начертал несколько линий, а затем продолжил:
   – Мне сказали, что это место почти недоступно. Вижу, что меня обманули. Здесь чудесно. Вы позволите сорвать цветок?
   – Ну конечно, хоть и не понимаю, какое отношение это имеет к вашей экспертизе.
   – Это, – сказал англичанин, положив цветок в блокнот, – совсем другое. Это воспоминание.
   – Воспоминание о чем?
   – О вас. Не будете ли вы столь любезны сообщить мне, как называется это растение?
   – Это дикорастущий львиный зев.
   – А каково его научное название? Мне сказали, что вы увлекаетесь ботаникой. Не могли бы вы записать это название в мой блокнот?
   – Вам нужен образец моего почерка? Я никогда не писала ничего такого, от чего хотела бы отказаться, и без колебаний исполню вашу просьбу.
   Я записала латинское название растения, и мистер Мак-Аллан попросил меня добавить дату.
   На его лице по-прежнему была улыбка, и в ней было что-то столь неумолимо спокойное, что это начинало меня раздражать. Мистер Мак-Аллан продолжил беседу: стал непринужденно расспрашивать меня о том, что производят в нашем крае, о его особенностях, о красотах сельской местности и даже о моих вкусах и занятиях. Казалось, он хочет лишь приятно провести время, отвлечься от серьезных дел, и я решила удовлетворить его любопытство, искреннее или притворное, поскольку была главным предметом его изучения и отлично понимала, что он хочет составить обо мне определенное мнение.
   – Как же случилось так, – воскликнул он несколько невпопад, – что господин Мариус де Валанжи не решился исполнить свой долг по отношению к вам?!
   – У Мариуса нет долга по отношению ко мне, – ответила я.
   – Ох, простите, но он обязан был на вас жениться хотя бы потому, что вы приняли его предложение, когда считали себя богатой! Мне хочется выказать презрение этому красивому юноше!
   – А я запрещаю вам это, сударь. Вы забываете…
   – О родстве? Да, я все время об этом забываю. Простите меня, но почему вы его защищаете?
   – Потому что, как мне известно, он ни в чем не виноват передо мной. Это я разорвала нашу помолвку.
   – Напрасно. Так вы его не любите?
   – Это очень нескромный вопрос, господин Мак-Аллан.
   – Клянусь, что он не кажется мне нескромным! Ох, дитя мое, напрасно вы мне не доверяете!
   Это восклицание было искренним и сочувственным, и я побоялась показаться несправедливой, будучи все время настороже. Я ответила ему, что всегда испытывала к Мариусу лишь братскую дружбу и не собиралась ему в этом отказывать.
   – У него есть недостатки, мешающие более глубокому чувству? – продолжал Мак-Аллан. – Он, возможно, подозрителен, ревнив?
   Я не смогла сдержать легкий смешок.
   – Вижу, дело не в этом, – с легким удивлением продолжал адвокат. – Но тогда позвольте мне сказать, что если бы вы были девушкой благоразумной, стремящейся к уважению и надежному положению, вы должны были бы вчера удержать своего кузена, вместо того чтобы позволить ему поддаться трусости и чувству неблагодарности.
   – Избавьте поведение моего кузена от эпитетов, которыми я его не наделяю. Будьте уверены, что я не настолько благоразумна, чтобы принимать губительное самопожертвование. Если уж мне придется всё потерять, я не хочу никого втягивать в свои несчастья.
   Мы поднялись на луг и увидели вдали Фрюманса, прогуливавшегося с Женни по тропинке.
   – Кстати, – продолжал мистер Мак-Аллан, – мсье Фрюманс, ваш друг… ведь он ваш лучший друг, не правда ли?
   – Возможно, сударь, – простодушно ответила я.
   – Почему же он не женится на Женни, ведь говорят, что он очень в нее влюблен?
   – Потому что Женни отложила свой ответ до тех пор, пока не уладятся мои дела.
   – Женни его любит?
   – Женни очень его уважает.
   – Она, безусловно, права. Какой замечательный и достойный молодой человек! Я сказал бы даже, какой возвышенный ум! Вы ведь согласны со мной?
   – Наши мнения совпадают.
   – Я знаю, что мсье Фрюманс воспитывал вас, и задаю себе вопрос: кто на кого повлиял больше, учитель или ученица?
   – Как ребенок мог бы повлиять на столь способного и серьезного учителя?
   – Говорят, что он обожает вас.
   – Я считаю это слово преувеличением.
   – Я подразумеваю под ним чисто отцовские чувства и удивлен, что оно вас ранит.
   Я почувствовала, что краснею. Мистер Мак-Аллан, сам того не зная, намекнул на мой детский роман, на ту страсть, которую я напрасно приписала Фрюмансу и которая меня столь глупо взволновала, но поскольку в это была посвящена лишь я сама, я увидела, что напрасно возмутилась, услышав слово обожает, и, кажется, покраснела еще больше.
   Мистер Мак-Аллан сделал вид, будто ничего не заметил, и добавил:
   – Когда я говорю по-французски, мне случается употреблять выражения, оттенков которых я не знаю. Жаль, что вам не понравился английский язык и вы не захотели его выучить – мы бы понимали друг друга гораздо лучше.
   Я спросила у адвоката на хорошем английском, почему он приписывает мне нелюбовь к его языку и отказ говорить на нем.
   Мистер Мак-Аллан удивился еще больше, и с этих пор мы с ним почти все время говорили по-английски. Он нашел, что я хорошо владею этим языком и что у меня отличное произношение, но когда я попросила его сказать, откуда он почерпнул столько ложных представлений обо мне, адвокат сделал вид, что не помнит.
   – Наверное, мадам Капфорт говорила обо мне как об особе своевольной и немного странной?
   – Возможно, – ответил он, не задумываясь, – я уж и не помню. Эта дама много говорит, а я слушаю ее не с таким удовольствием, чтобы запоминать все, о чем она сообщает.
   – Вам придется слушать ее лучше, – сказала я, – поскольку вы вернетесь к доктору Реппу.
   – Разве я говорил вам об этом? Ну да, я собираюсь оставаться там во время своего пребывания здесь. Вас это беспокоит?
   – Нет, напротив, это меня успокаивает.
   – Я доволен вашим ответом и беру его на заметку.
   – Как и остальное?
   – Да, – ответил мистер Мак-Аллан после недолгого колебания, на которое я обратила внимание, но тут к нам подошли Женни с Фрюмансом, избавив англичанина от дальнейших объяснений.


   L

   У Фрюманса был более серьезный вид, чем обычно. В присутствии мистера Мак-Аллана он старался выглядеть менее озабоченным. Англичанин, завязав разговор с Женни, так, будто он был обычным визитером, прошел с ней немного вперед.
   – Ну как, – спросил у меня Фрюманс, – что нам известно о намерениях врага?
   – Ничего! Поймите, нам не удастся исповедать этого англичанина. Я чувствую лишь одно: говоря обо мне, мадам Капфорт старается нарисовать портрет, мало соответствующий оригиналу.
   – И она начала заниматься этим не вчера, – подхватил Фрюманс.
   – Неужели она состояла в переписке с мистером Мак-Алланом еще до того, как он сюда приехал?
   – С ним или с леди Вудклифф, не важно.
   – Откуда вы это знаете?
   – Я не знаю, но догадываюсь, и мне бы хотелось, чтобы это было именно так.
   – Потому что…
   – Потому что предубеждение, которое могло бы возникнуть у мистера Мак-Аллана против вас, рассеялось бы быстрее, а возможно, это уже произошло. Поэтому не бойтесь показаться ему такой, какая вы есть на самом деле.
   – Неужели вы испытываете к нему абсолютное доверие, Фрюманс?
   – Мне нужно узнать его чуть получше, чтобы подтвердить выражение абсолютное доверие. Пригласите нас обоих на обед. Женни поможет вам сделать так, чтобы это приглашение выглядело совершенно естественным и как бы импровизированным.
   – Я последую вашему совету. Но скажите, что я сделала плохого в своей жизни, чтобы обо мне могли дурно говорить?
   – Вы не знали, что такое зло, как же вы могли поступать дурно? Поэтому ваша реабилитация представляется мне делом легким, и, если этот англичанин не самый презренный из людей и не отъявленный лицемер, именно он этим и займется.
   Мы уже подходили к замку, и мистер Мак-Аллан хотел попрощаться с нами, услышав, что обед уже подан. Было всего лишь три часа дня, но мы с Женни сохранили привычки моей бабушки. Женни накрыла стол на четыре персоны и заметила Мак-Аллану, что его прибор уже стоит на столе. Он начал было отказываться, но было видно, что ему хочется согласиться. Я тоже стала настаивать, упомянув о том, что в наших краях не отказываются от проявлений гостеприимства.
   – Раз вы ссылаетесь на обычай, – ответил англичанин, – я оставляю на вашей совести совершаемую мной бестактность, к которой вы меня вынуждаете.
   И он сел справа от меня, на место, которое я ему указала. Мак-Аллан ел деликатно, будто женщина, но хвалил все блюда с видом знатока и делал Женни комплименты по поводу обслуживания и десерта. Он всем восхищался и был в приподнятом настроении. Впервые после смерти бабушки в нашем доме, погруженном в траур, скромное веселье разбудило угасшее эхо.
   Но эта приятная беседа, стоившая очень мало усилий такому светскому человеку, как мистер Мак-Аллан, не позволила нам разгадать его тайные намерения. Он очень ловко обходил вопросы о делах, и Фрюманс, отчаявшись разгадать его мысли, перевел разговор на серьезные темы, надеясь, что я воспользуюсь случаем и продемонстрирую высоту своих идей и чувств, которые он так старательно во мне воспитывал. Я почувствовала смущение, и тайный голос предупредил меня, что в подобной ситуации лучший выход для юной девушки – это хранить молчание. Наедине с друзьями я не боялась показаться слишком ученой, я говорила, спрашивала и в случае необходимости высказывала мнение по предметам, доступным мне и даже тем, в которых мне хотелось разобраться. Но в присутствии чужого человека я побоялась продемонстрировать свои скромные познания, и, хотя сам Мак-Аллан не раз довольно откровенно провоцировал меня на это, я ограничивалась тем, что слушала, не высказывая собственного мнения. Я могла бы быть менее сдержанной, и это не показалось бы неуместным, ведь я была искренна во всем и никто ни разу не упрекнул меня в болтливости; но за мной наблюдали, и мне не хотелось, чтобы создалось впечатление, будто мне это нравится.
   Когда мы встали из-за стола, мистер Мак-Аллан подал мне руку, чтобы пройти в гостиную, и стал горячо расхваливать глубокое и обширное образование Фрюманса.
   – Не знаю, возможно, я изменяю своему долгу, – весело добавил он, – но мне так хорошо, я так счастлив в гостях у своей противной стороны, что хотел бы провести здесь всю свою жизнь. Не припоминаю более приятного обеда, чем в этом доме, полном воздуха, с видом на море, блещущее вдали, с этим невероятным пейзажем перед глазами и в обществе трех особ, каждая из которых, безусловно, несравненна. Мадам Женни является в моих глазах образцом сердечности, преданности, природного ума, здравомыслия и прямодушия, делающим честь этому лучшему уголку Франции. Ее жених – не правда ли, ведь он ее жених? – настоящий философ и редкостный ум. Я никогда не встречал столь оригинального сочетания основательной мудрости с простотой нравов и подлинной искренностью. А что касается вас, мадемуазель Люсьена, я уж и не решаюсь сказать, что думаю о вас, настолько боюсь задеть вашу скромность.
   – Вот тут, – ответила я, смеясь, – вы лукавите! Слушая, как вы по достоинству оцениваете моих друзей, я была высокого мнения о вашем здравомыслии; но если вы собираетесь сделать комплимент мне, которая не вымолвила и трех слов, я понимаю, что вы просто хотите посмеяться над нами, и считаю это неблагодарным и жестоким по отношению к добрым людям, которые постарались принять вас как можно лучше.
   – Послушайте! – воскликнул с горячностью мистер Мак-Аллан, обращаясь к Фрюмансу, только что присоединившемуся к нам. – Мадемуазель де Валанжи очень меня огорчает. Она воображает, будто я ее еще не разгадал.
   – Не разгадали? – переспросил Фрюманс. – Можно ли разгадать человека, которому никогда ничего не нужно было скрывать и который в силу своего характера и наклонностей никогда ничего не утаивает?
   – О, прошу прощения, – продолжал Мак-Аллан. – Она скрывает свое образование, свой ум, свое превосходство под очаровательной робостью, которой не ожидаешь у особы столь выдающихся достоинств и которая при этом есть воплощение восхитительной женской грации. Ну что, разгадал я ее?
   – Да, – ответил Фрюманс, – и именно поэтому вы наконец назвали ее подлинным именем, не оспаривая того, что к ней следует относиться с уважением.
   – Мадемуазель де Валанжи, – продолжал мистер Мак-Аллан; моя фамилия вырвалась у него непроизвольно, но его никогда не смущали собственные порывы, – то, что я называю вас привычным для вас именем, ни к чему меня не обязывает. Мне известно, что считается хорошим тоном употреблять титул Ваше Величество, обращаясь к королям, лишившимся трона. Я англичанин и протестант, но когда вхожу в католический храм, обнажаю голову перед Божеством, которому там поклоняются, уверенный, что оно имеет право на одинаковое почитание во всех религиозных культах. Вы только что сказали мне горькие слова, предположив, будто мое восхищение и симпатия к вам всего лишь лукавство. Я обращаюсь к вашему другу: он тоже так считает?
   – Нет, – произнес Фрюманс, вонзив, словно шпагу, взгляд своих черных очей в ясную голубизну глаз Мак-Аллана.
   Это было словно состязание в искренности между этими двумя столь разными физиономиями: одной соблазнительной, другой мужественной. Мне показалось, будто они говорят друг другу: «Я вас уничтожу, если вы меня обманываете!»
   Неожиданно Мак-Аллан, бесстрашно сражавшийся с гордостью Фрюманса, растерялся перед моей, ибо меня не трогали его комплименты и во мне не было ни капли кокетства. Англичанин переменился в лице и пожаловался на то, что ему холодно, говоря при этом, что восхищается искусством, с которым нам удается сохранять прохладу в домах.
   – Если вам слишком холодно, – сказал ему Фрюманс, – спасение недалеко. Давайте немного пройдемся. Скоро вам станет теплее.
   Мужчины вместе вышли из дому, а поскольку они довольно оживленно обсуждали что-то в саду, Женни решила отнести им кофе под китайский смолосемянник, где стоял маленький столик, за которым мы иногда завтракали.
   – А мадемуазель де Валанжи к нам не выйдет? – спросил Мак-Аллан довольно громко, чтобы его было слышно из гостиной, где находилась я.
   – Нет, – ответила Женни, – мадемуазель не пьет кофе.
   – Ну что ж! – сказал Мак-Аллан.
   И сел за стол с Фрюмансом, который был рад остаться с ним наедине.
   Я сочла необходимым оставить их там вдвоем и вместе с Женни стала убирать в замке. Это более не доставляло нам удовольствия, ведь мы не знали, не придется ли нам в скором времени попрощаться со всем, что составляло наше благополучие. Но мы тщательно поддерживали порядок в доме, не желая допустить запустение того, что было частью жизни моей бабушки.
   Через час Фрюманс вернулся к нам.
   – А где адвокат? – спросила Женни.
   – Ушел, не пожелав попрощаться.
   – Он что, думает, что я на него сержусь? – спросила я.
   – Не знаю. Он был очень взволнован.
   – Почему? Что вы об этом думаете?
   – Думаю, что он был пьян.
   – Он пил только воду, – воскликнула Женни, – в то время как англичане могут выпить много вина!
   – Если вы уверены, что он был трезв, – признаюсь, я не обратил на это внимания, – тогда уж и не знаю, что о нем сказать. Вероятно, Мак-Аллан испытывает моральное опьянение, но клянусь вам, что он утратил рассудительность. Он понял это сам, поскольку убежал, не то смеясь, не то плача, заявив, что не хочет показываться на глаза дамам во время очень болезненного приступа невралгии.
   – Вы думаете, это комедия, Фрюманс?
   – Нет, следствие климата, не столь привычного для него, как он уверяет. Когда северяне хотят пощупать наше южное солнце, они быстро чувствуют его укусы.
   По задумчивому виду Женни я поняла, что ей хотелось бы расспросить Фрюманса с глазу на глаз, и вскоре оставила их вдвоем.


   LI

   С Женни я увиделась лишь во время ужина. Фрюманс уже ушел.
   – Послушайте, – сказала она, – последние двое суток Фрюманс мучается: он хочет поехать в Америку.
   – О боже, Женни, как спокойно ты об этом говоришь! Милый, дорогой Фрюманс! Он собирается оставить дядюшку, который не может без него обойтись, и тебя, которая так ему дорога, чтобы отправиться в такую даль на поиски весьма сомнительных доказательств!
   – Да, эта идея пришла ему в голову сразу же после того, как я вчера сказала, что хочу поехать сама. Но сегодня ночью аббату Костелю было очень плохо (а я не могу оставить вас одну, чтобы заботиться о нем), и теперь Фрюманс вынужден отложить отъезд. Знаете, что из всего этого получается? Дело в том, что для того, чтобы пресечь некоторые сплетни… сплетни обо мне, которые я не желаю вам повторять, я должна немедленно выйти замуж за Фрюманса.
   – Ах, Женни, – воскликнула я, бросаясь в ее объятия, – как я счастлива за него и за тебя!
   Но, от всего сердца произнося эти слова, я почувствовала щемящую тоску, как будто теряла одновременно и Женни, и Фрюманса. Мне показалось, что я навсегда останусь одна в этой жизни, что среди моего несчастья любовь будет утешать и вознаграждать всех вокруг, кроме меня, ведь я не сумела никому внушить любви и мне никогда не суждено ее познать. Неудовлетворенные желания моего сердца, порывы, неведомые мне самой и жестоко подавляемые, возможно, смутное воспоминание об удовольствии, которое я испытывала когда-то, думая, будто Фрюманс меня любит, еще какие-то чувства, острая боль страдания, невыразимое сожаление, непреодолимая ревность к ним обоим стиснули мою грудь, и я почувствовала, что с утратой надежды меня покидает и сама жизнь. Я потеряла представление о происходящем, а когда пришла в себя, оказалось, что я лежу на кровати, мои волосы растрепаны, руки исцарапаны ногтями, а губа прокушена. Бледная и подавленная Женни держала меня в объятиях.
   – В чем дело, Женни? – спросила я. – Что со мной случилось? Я упала? Умерла?
   Я ничего не помнила.
   – Вы были очень больны, и в какой-то момент мне показалось, будто вы сошли с ума. Наверное, во время обеда вам попалась в салате ядовитая трава. Успокойтесь, все уже позади и, надеюсь, больше не повторится.
   Тогда я вспомнила, что Женни собирается выйти замуж за Фрюманса, и, не говоря ей о горечи, которую испытываю, я разрыдалась.
   – Поплачьте немного, – сказала она, – это лучше, чем держать горе в себе. А когда вы окончательно поправитесь, мы поговорим.
   Я так измучилась, что спала хорошо и встала довольно поздно. Как только Женни вошла ко мне в комнату, я спросила ее, как себя чувствует аббат.
   – Ему не стало лучше, – сказала она, – напротив… Доктор Репп приходил к мсье Костелю сегодня утром, правда, вопреки его желанию: аббат не хочет лечиться, поскольку считает, что не болен. Но доктор говорит, что у мсье Костеля больной желудок и это весьма опасно.
   – Бедный аббат Костель! Неужели он тоже уйдет от нас? Я в одночасье потеряю друзей и останусь без всякой поддержки!
   – Извините, но не меня: ибо если, к несчастью, кюре придется вскоре умереть, Фрюманс поедет в Канаду и нам с ним нет смысла вступать в брак, чтобы сразу же расстаться!
   – Мне не хочется, чтобы Фрюманс совершал это путешествие ради меня! Я запрещаю ему это! Я хочу, чтобы ты подумала о себе и была счастлива, Женни!
   – Я выхожу замуж не для того, чтобы быть счастливой. Если вы несчастны, я не могу быть счастлива.
   – Обещаю тебе, что буду счастлива, что бы там ни случилось, если будешь счастлива ты. Поэтому тебе нужно выйти замуж, и поскорее.
   – Нет-нет, – сказала она, качая головой, – мне не следует выходить замуж! Я все обдумала. Фрюманс на минутку забегал сегодня утром, я спросила у него, так ли уж сильно он в меня влюблен, и он сказал, что не это является причиной его нетерпения. Он говорит, что на нас клевещут, и на него, и на меня, и ради вас со всем этим нужно покончить, ну, а я думаю, что не следует беспокоиться из-за лжи и нужно стремиться к правде. Я ни к кому не испытываю подлинной склонности, а если Фрюманс и питает ко мне дружеские чувства, он настолько рассудителен, что мой отказ вовсе не заставит его страдать. Подумав, я представила негативные стороны этого брака и, взвесив минусы того или иного решения, выбираю меньшее из зол. Пусть всё остается как есть! Посмотрим, как будут развиваться события.
   Я напрасно настаивала. Женни удалось убедить меня в том, что она права и что если когда-нибудь она и выйдет замуж, то только для того, чтобы иметь возможность лучше мне служить.
   На следующий день, почувствовав себя совсем здоровой, я хотела поехать верхом к аббату Костелю, чтобы проведать его, но Женни меня остановила. Мсье Бартез предупредил о своем визите, и я должна была его дождаться. Наша встреча никоим образом не разрешила сомнений. Мсье Бартез разобрался в том, кто, как он и догадывался, распространяет сплетни обо мне и о Женни. Он не захотел назвать никого конкретно, но мы поняли друг друга с полуслова. А вот когда я рассказала ему о своей продолжительной беседе с Мак-Алланом и о сначала очаровательной, а потом несколько странной манере, с которой англичанин выражал, казалось бы, живую симпатию ко мне и моим друзьям, мсье Бартез выразил надежду, что в адвокате своей мачехи я найду беспристрастного защитника и искусного примирителя. Он сообщил мне, что мистер Мак-Аллан побуждал его провести расследование в Монреале и Квебеке о том, что касается последних лет жизни Ансома и признаний, которые он мог сделать перед смертью.
   – Я уже принял меры, – добавил мсье Бартез. – Каков бы ни был исход соглашения или судебного процесса, всегда лучше собрать все возможные доказательства заранее. Если мы их не найдем, у нас хотя бы совесть будет чиста.


   LII

   На следующий день я послала Мишеля узнать, как здоровье кюре. Женни получила от Фрюманса такой ответ:

   «Ему немного лучше, я надеюсь и на этот раз его спасти. Возможно, это произойдет благодаря мистеру Мак-Аллану, который, сомневаясь в познаниях мистера Реппа, по собственному побуждению нашел в Тулоне, на корабле своих соотечественников, английского врача, который кажется мне весьма сведущим; его сильнодействующие лекарства сразу же дали результат. Мистер Мак-Аллан поселился в доме Пашукена. Он заявляет, что соседство мадам К. ему невыносимо и он предпочитает жить на нашем унылом хуторе, где по крайней мере может помогать мне лечить и развлекать больного. Что вам сказать? Мистер Мак-Аллан проявляет ко мне симпатию, причины которой я не очень понимаю, но я не могу не быть ему признателен. Горе ему, если это всего лишь западня!»

   На следующий день Фрюманс прислал нам новое письмо:

   «Моему дорогому больному сегодня еще лучше, чем вчера. Он говорит без затруднений и уже почти не задыхается. Английский врач снова побывал у него и нашел его состояние удовлетворительным. Мой любезный дядюшка выразил желание повидаться с мадемуазель де Валанжи. Если бы мистер Мак-Аллан все еще жил на мельнице, я бы не согласился, чтобы она к нам приехала, это было бы неудобно, но присутствие англичанина, напротив, побуждает меня желать этого визита. Приезжайте обе завтра утром».

   Мы приехали вовремя и увидели, что аббат сидит на половине Фрюманса, а тот, чтобы развлечь его, читает ему какой-то греческий текст, в то время как мистер Мак-Аллан с интересом слушает.
   – Может быть, вы продолжите? – сказал Фрюманс, подавая мне книгу. – Я немного устал.
   Мне было бы неудобно ему отказать. Я стала читать греческий текст, не обращая внимания на мистера Мак-Аллана, который внимательно слушал меня и время от времени осведомлялся о значении слова или фразы, которые, как он заявлял, не совсем ему понятны. Кюре, еще довольно слабый, попытался ему объяснить, но пару раз, теряя терпение от того, что меня перебивают, я сама быстро давала пояснения на английском языке или на латыни. Фрюманс молчал. Ему было важно, чтобы гость понял: я ученая женщина, и, сообразив это, я на него слегка рассердилась. Потом мсье Костель попросил оставить его наедине со мной и Женни.
   – Дорогие мои друзья, – сказал этот мужественный старец, – не подумайте, будто я задерживаю Фрюманса. Мне известно, что он не знает, что предпринять: поехать в Америку, чтобы оказать услугу мадемуазель де Валанжи, или остаться здесь, опять-таки, чтобы служить ей, получив на это право как супруг Женни. Не мое дело решать, что лучше, вам втроем нужно подумать об этом, но я знаю, что все боятся оставить меня одного, а я вовсе не хочу никому мешать. Я не болен, мое недомогание ничего не значит. Я еще молод и силен. Возможно, в каких-то мелочах я иногда был эгоистом, но теперь речь идет о важном, а я не ребенок. Пусть Фрюманс сегодня же расстанется со мной, если он может быть вам полезен. Обещаю, что не буду страдать, а если вы в этом усомнитесь, я решу, что вы считаете меня недостойным вашей дружбы.
   Бедный кюре, так уверенно рассуждавший о своей силе и здоровье, был так желт, худ и костляв, а голос его звучал так слабо, что я поклялась себе не разлучать его с Фрюмансом. Но чтобы успокоить дружеское благородство мсье Костеля, я вынуждена была пообещать ему, что мы позовем на помощь Фрюманса, как только в этом возникнет необходимость.
   Мы уже собирались вернуться домой, но тут Фрюманс сообщил, что мистер Мак-Аллан зовет нас на чай, и посоветовал не упускать случая сделать его своим сторонником. Мы отправились в дом Пашукена – самое старое и крепкое здание на заброшенном хуторе. Когда-то это было средневековое укрепление, а под крышей, сквозь разросшуюся траву, еще виднелись остатки бойниц, грозящих пропасти. Мистер Мак-Аллан вышел нам навстречу. Во время нашей короткой беседы с аббатом он снова привел себя в порядок, и теперь все было готово для того, чтобы нас принять.
   Мистер Мак-Аллан устроился в просторном сарае с глухими окнами, где не было мебели. У Пашукена под той же крышей было довольно удобное и опрятное жилье, хоть он и обитал там один, без жены и прислуги. Полевой сторож, его свояк, стал комиссионером и снабженцем мистера Мак-Аллана, и даже сам мэр, дядя Пашукена, поспешно исполнял приказы Джона, камердинера адвоката. Итак, бóльшая часть населения, представленная этими тремя персонажами, собралась в кухне, где мистер Джон, имевший более важный вид, чем трое остальных, велел поскорее вскипятить воду, намазать маслом тартинки и лично наблюдал за приготовлением чая, проводившимся по всем правилам.
   – Сейчас вы увидите, – сказал Мак-Аллан, ведя меня по лаборатории, где трое провансальцев, потея, исполняли приказания одного англичанина, чтобы приготовить для нас несколько чашек горячей воды, – как мы умеем выходить из положения в диких странах.
   Мне действительно было очень интересно посмотреть, как этот мужчина, так хорошо одетый, в такой великолепной обуви, так замечательно причесанный, живет в этой лачуге, не изменяя привычкам образцового джентльмена. Но Мак-Аллан принял нас не в заброшенном сарае Пашукена, а в походной палатке, вместительной, словно небольшая квартира. Это жилище из непромокаемой ткани полностью поместилось в сарае. Там была спальня, включавшая гамак и туалетный столик, которая днем была отделена занавесом от основной комнаты, получившей название гостиной. В этой гостиной разместились диван, стол, складные стулья и книжные полки – всё это было из легкого и прочного бамбука. Там было оружие, цветы, скрипка, книги, три-четыре роскошных дорожных несессера, содержащих все необходимое для письма, рисования, еды на позолоченном серебре и приготовления пищи. Не уверена, что в каком-нибудь углу не притаилась ванна. Комната Джона, почти столь же удобная, как и у его хозяина, также была палаткой, и все это можно было сложить за один час и увезти на простой телеге, запряженной двумя мулами. С этой палаткой, этим камердинером и со всеми этими приспособлениями для охоты, рыбной ловли, туалетными и кухонными принадлежностями и предметами роскоши мистер Мак-Аллан объехал Грецию, Египет и, кажется, часть Персии.
   Мне это показалось очень искусным, но наивным, и я не постеснялась об этом сказать.
   – Вы неправы, – ответил Мак-Аллан. – Лишь англичане умеют путешествовать. Благодаря своей предусмотрительности они всюду чувствуют себя как дома. Им удается избежать опасностей, неблагоприятных погодных условий, болезней и упадка духа, которые настигают путешественников других национальностей, и со всеми этими приспособлениями, над которыми вы смеетесь, мы продвигаемся дальше и быстрее, чем вы, идущие с пустыми руками.
   – Возможно, мистер Мак-Аллан. Но разве, собираясь в Прованс, вы готовились пересечь Сахару?
   – Ой-ой! – смеясь, воскликнул он. – У Прованса и Сахары, быть может, больше сходства, чем кажется на первый взгляд. Но с уверенностью могу сказать лишь одно: без своей экипировки я не смог бы так быстро устраиваться в этих краях там, где мне вздумается, иначе пришлось бы спать под открытым небом, а мне это не нравится. Полевая трава очень красива, но в ней ползают змеи, а на скалах, поросших мхом, водятся скорпионы. Поверьте, человек не создан для того, чтобы ночевать на лоне природы. Нужно, чтобы между ним и ней были одеяла, ковры, оружие и даже щеточки для ногтей, ибо чистота – это одно из самых серьезных правил, присущих английскому сознанию.
   – Женни наверняка думает, что вы правы, – сказала я, – да и я не считаю, что вы ошибаетесь. Но позвольте заметить вам, что для того, чтобы путешествовать с комфортом, нужно быть богатым, и если я одобряю то, что богач старается интеллектуально насладиться путешествиями, не подвергая себя риску и не страдая, я еще больше восхищаюсь бедным ученым или художником, который отправляется на завоевание неизвестного идеала в одиночестве, без всяких приготовлений, бросая вызов опасностям и несчастьям, как безумный, если хотите, как дикарь. Да, согласна, это смешно, но в этом также есть мужество, поэзия и слава французского духа.
   – Я вижу, что вы не любите англичан, – печально ответил мистер Мак-Аллан.
   И оставался грустным и молчаливым, предлагая мне чай и сэндвичи.


   LIII

   – Что с вами? – спросила я, видя, как он озабочен. – Эта пустынная местность вызывает у вас меланхолию?
   – Нет, – ответил он, – эта местность не действует на меня дурно. Она мне нравится, и я не меланхоличен, я gloomy [19 - Мрачен (англ.).].
   – А разве это не одно и то же?
   – Нет. Французская меланхолия лечится стихами или музыкой, а английский gloom превращается в бритву, которой перерезают себе горло, или в скалу, с которой прыгают.
   – Вот ужасные образы, которые никогда не возникнут в нашем южном воображении. Признайтесь, что вы скучаете здесь и вас тянет на родину.
   – Англичанин скучает, лишь находясь в Англии. Он испытывает тоску по тому, что находится далеко от его пенатов. Этот тип, по вашему мнению, холодный и глупый, имеет огромные притязания на недостижимое счастье.
   Поскольку мы говорили по-английски, Женни оставила нас, чтобы еще немного побыть с мсье Костелем, а я, рассчитывая, что Фрюманс скоро займет подле меня место Женни, осталась в палатке мистера Мак-Аллана наедине с хозяином этого причудливого замка. Он полулежал у моих ног на очень красивом персидском ковре и, опершись локтем на изголовье надувного дивана, на котором сидела я, небрежно освежал воздух в палатке, размахивая большим пальмовым веером.
   – Мадемуазель де Валанжи, – сказал мистер Мак-Аллан, осторожно направляя в мою сторону кончик опахала, – так вам не понравилась бы эта спокойная, созерцательная жизнь посреди настоящей пустыни?
   – Я провансалка, – ответила я, – а следовательно, энергична.
   – Вы можете быть как провансалкой, так и итальянкой или бретонкой, вам абсолютно ничего об этом не известно!
   – Вы не решились добавить, что я, возможно, цыганка?
   – Кто знает? Я бы хотел, чтобы вы были цыганкой!
   – Наверное, в интересах дела, которому вы служите?
   – Мое дело интересует меня так же, как вот это, – сказал мистер Мак-Аллан, отбрасывая подальше веер. – Какое мне до этого дело? Моя совесть совершенно чиста, когда я рассматриваю ситуацию столь ясную, как ваша. Ваша воля принять будущее, которое вам предлагают, или отказаться от него. Я свою миссию выполнил: рассказал вам правду, которую от вас скрывали, и не собираюсь больше оказывать на вас влияние. Мне совершенно все равно, какое решение вам заблагорассудится принять в отношении семьи, поручившей мне передать вам ее предложения. Будь вы аристократкой или цыганкой, богатой или нищей, меня все это интересует не больше, чем чепцы вашей бабушки, крестьянки или маркизы.
   – Вы наконец заговорили откровенно, мистер Мак-Аллан. Ваша забота обо мне была лишь игрой!
   – Ничего подобного! Она была искренна даже тогда, когда я не был с вами знаком. Мне было жаль вас. Мне поручили уничтожить вас, но я не хотел вас мучить и предпочел бы, чтобы вы были робкой и уступчивой. Если бы вы, понимая, насколько неопределенно ваше будущее, согласились взять деньги, я, будучи человеком мягким и гуманным, был бы рад тому, что спас бедную девушку… Но вы не хотите…
   – Я этого не говорила.
   – Не важно. Вы слушаетесь мсье Бартеза, откладываете решение, но вам не удастся обмануть меня, я читаю в глубине вашего сердца несгибаемую гордость и возмущение. Свои воображаемые права вы предпочитаете богатству, которое считаете милостыней.
   – Нет, мистер Мак-Аллан, я не столь решительна и горда. От друзей я приняла бы что угодно, даже милостыню.
   – А от врагов?
   – Ничего. Все зависит от интереса или отвращения, которое я внушаю своим противникам.
   – Но на кону две ставки: имя и деньги. Чем вы дорожите больше?
   – Вы отлично знаете: только именем.
   – А если бы вам предложили оставить имя, вы бы отказались от наследства?
   – Это область мсье Бартеза. Мне не следует отвечать на вопрос, которого вы еще не задавали в его присутствии.
   – Разумно. Но представим себе, что в результате долгого, мучительного, запутанного судебного процесса у вас (а я в этом уверен) отберут и то, и другое. Вы бы жалели лишь об утраченном имени?
   – Да, и еще о месте, в котором я живу, о доме, в котором выросла, о воспоминаниях своего детства, о невидимых отпечатках, которые оставила моя бабушка на самых незначительных вещах, окружающих меня… Но какое вам дело до всего этого? Вы ведь только что сами сказали, что вас это совершенно не интересует. Я вижу, что лишилась вашей благосклонности, из-за того что не смотрю на вещи вашими глазами и не следую покорно вашим советам. Поэтому я считаю, что о моих делах вам лучше говорить с мсье Бартезом и Фрюмансом, а со мной болтать о пустяках!
   – Послушайте, давайте покончим с этим, – сказал Мак-Аллан, вставая. – Вы любите благополучие, роскошь, свои края, друзей, которые вас окружают? Вы хотите сохранить Белломбр без всяких споров? Тогда откажитесь от имени и от титула: это всё, чего от вас хотят.
   – Титул никогда не сопровождал фамилию де Валанжи – я не могу отказаться от того, что мне не принадлежит.
   – А фамилия? Послушайте, за сколько вы согласитесь ее продать?
   – Ни за какие деньги! – закричала я в отчаянии, забыв об обещаниях, данных мсье Бартезу. – Пусть меня ограбят, если смогут, но я ни за что не совершу подлости, продавая то, что подарила мне бабушка!
   – Ну вот видите! – продолжал Мак-Аллан, смеясь и потирая руки, так, будто он одержал победу, заставив меня открыть свои мысли.
   Он показался мне злым и беспощадным, и я встала, чтобы уйти. Я сердилась на Женни и Фрюманса за то, что они оставили меня наедине с моим врагом. Я считала, что это неприлично, и в любом случае это было неосторожно, ведь они отлично знали, что у меня не хватит духу долго скрывать рану, нанесенную моему самолюбию, и проявлять осторожность, когда меня оскорбляют.
   – Мадемуазель де Валанжи, – продолжал Мак-Аллан, задержав меня с самым покорным и почтительным видом, – не жалейте о своей откровенности. Я ценю этот крик вашего сердца и совести и приму его к сведению.
   – Итак, война объявлена?
   – Нет, это не война, ибо я вижу, что вы заслуживаете почтения и уважения, и надеюсь добиться мира. Вам ведь известно, что я прилагаю к этому максимум усилий, и вы дали мне неделю на то, чтобы осуществить первую попытку.
   – Тогда почему же вы сказали, что вам безразлична моя судьба?
   – Ах, вы меня не поняли. Так и должно было случиться!
   – Объяснитесь.
   – А вы не хотите угадать?
   – Я не умею угадывать.
   – Это потому, что в вас слишком много от ангела и недостаточно от женщины.
   Фрюманс наконец появился, и хотя раньше я с нетерпением ожидала его прихода, теперь мне показалось, будто он пришел слишком рано. Мне хотелось бы до конца выслушать исповедь своего странного противника. Я услышала, как Фрюманс говорит англичанину вполголоса:
   – Ну что, вы сказали ей о…
   – Нет, еще слишком рано, – тем же тоном ответил ему мистер Мак-Аллан.
   В момент прощания Мак-Аллан и Фрюманс вновь стали разговаривать как бы намеками. Фрюманс хотел нас немного проводить, видимо, для того, чтобы сообщить нечто такое, чего Мак-Аллан не разрешал ему говорить. Но, очевидно, Мак-Аллан победил, потому что никто не пошел нас провожать.
   Я была заинтригована, а Женни, по-видимому, знавшая больше меня, не захотела ничего мне рассказать. Какой бы простушкой я ни была, мне все же показалось, что мистер Мак-Аллан намеревался за мной ухаживать, но я уже испытала позорное разочарование, вообразив, будто Фрюманс в меня влюблен, и теперь страдала излишней скромностью. А кроме того, Фрюманс ведь сказал, когда Мак-Аллан был у нас недавно, что он пьян и безрассуден, а позже в его письме к Женни мы прочли такие многозначительные слова: «Горе ему, если это западня!» Можно ли было представить, что, испытывая подобные сомнения по поводу здравомыслия и честности этого иностранца, Фрюманс ни с того ни с сего согласился бы поощрять его притязания на мою руку? Нет, безусловно, я ошибалась. Я легко и равнодушно отбросила мысли об этом.


   LIV

   Двумя днями позже во время прогулки я встретила Мак-Аллана. Мне неудобно было разговаривать с ним. Я была одна и находилась далеко от дома. Я притворилась, будто не замечаю его, хотя мы были довольно близко друг от друга. Не поворачивая головы, я свернула на тропинку, ведущую вправо; англичанин угадал мое желание и не показал, что увидел меня.
   На следующий день, поднимаясь по течению Дарденны, я шла между крутыми склонами, которые ниже заканчиваются Зеленым залом. Этот путь никто не выбирает для прогулок, потому что тропинка во многих местах затоплена или же завалена камнями. Вдруг я заметила, что то впереди, то позади меня сыплется песок, как будто над моей головой, в кустах, растущих на краю оврага, кто-то крадется. Я стала украдкой следить и заметила мистера Мак-Аллана, также следившего за мной. Несомненно, он рассчитывал увидеть в моем поведении что-нибудь странное или предосудительное. Решив позабавиться, я заставила его долго идти по самой неудобной дороге, какую только можно было себе вообразить, а затем села над водой, открыла книгу и провела так целый час, после чего вернулась той же дорогой домой, уверенная, что англичанин не теряет меня из виду. Вечером я получила чрезвычайно странное письмо от Галатеи; я исправляю бесчисленные орфографические ошибки, но сохраняю ее стиль.

   «Моя дорогая Люсьена, хотя ты думаешь, что я забыла тебя, и считаешь, наверное, что я тебя больше не люблю, я все еще твоя подруга и хочу предупредить тебя об одном обстоятельстве, которое может быть очень выгодным для тебя. Адвокат твоей мачехи, который жил у нас, то есть у доктора, два дня, влюбился в тебя с первого взгляда. Так сказала мама. Вместо того чтобы служить интересам твоей мачехи, он переметнулся на твою сторону, и они обязательно все перессорятся, ведь я знаю, что она очень обижена на тебя и мало тебя уважает. Только одно сердит этого господина, который в остальном так хорош: это твоя любовь к Фрюмансу, к которому он очень ревнует. А иначе, уверена, он бы женился на тебе, что было бы для тебя очень выгодно. Говорят, что он очень богат и пользуется большим успехом в высшем английском обществе. Поэтому советую тебе как можно скорее порвать с мсье Фрюмансом, который, согласна, более молод и красив, но у него ничего нет и он не сможет сделать тебя счастливой. Прислушайся к совету своей подруги, которая любит тебя и желает тебе только добра.

 Г. К.

   P. S. Сохрани это письмо в тайне, иначе мама побьет меня, если узнает, что я ее предала. Она слишком строга со мной, но я прежде всего хочу тебе добра».

   Я показала это послание Женни, которая, дважды прочитав его очень внимательно, сказала:
   – Это глупое письмо имеет большее значение, чем вам кажется. Я сохраню его, поскольку оно раскрывает гадкие секреты мадам Капфорт. Это действительно она клеветала на вас в письмах, и вот наконец то, в чем вас обвиняют. Она хочет уверить всех, будто вы намерены выйти замуж за Фрюманса. Раз уж случилось так, что это наконец до вас дошло, теперь я могу вам сказать: мне это уже известно, и я догадывалась, кто автор этой сплетни.
   – Но как же случилось, Женни, что подобная мысль пришла кому-то в голову, пусть даже это мадам Капфорт, у которой столько вздорных идей?
   – Вы не знаете, что Галатея… Но зачем вам об этом рассказывать?
   – Мне известно, что Галатея была влюблена в Фрюманса и даже сейчас оказывает мне честь ревновать его ко мне.
   – Эта дурочка рассказала вам об этом? Я надеялась, что нет! Ну так вот, Мариус жестоко ее высмеивал, а мать хотела и, возможно, до сих пор еще надеется выдать ее за него замуж. Галатея не зла, хуже того, она глупа. У нее вырвали секрет о том, что она влюблена в Фрюманса и ревнует его к вам, а Мариус насмехался над ней, и вы, возможно, тоже немного принимали в этом участие.
   – Никогда! Женни, мне это было противно.
   – Не важно. Мариус, разумеется, видел только вас и презирал Галатею. Мадам Капфорт это известно, и с помощью интриг ей удалось помешать вашему браку, натравив на вас врагов, угрожающих вашему счастливому будущему. Вот мы и раскрыли ее план. Постараемся воспользоваться тем, что нам известно. Пришло время вам обо всем узнать. Мак-Аллан тоже себя выдал. На днях, когда англичанин пил у нас кофе, он задал Фрюмансу тонкий, как ему казалось, вопрос, но Фрюманс оказался более чутким. Он сразу понял: его подозревают в том, что ваша с ним дружба носит слишком интимный характер. Фрюманс так резко поставил адвоката на место, что они едва не подрались. Внезапно мистеру Мак-Аллану стало стыдно и он раскаялся в том, что поверил клевете. Он ушел, очень огорченный и взволнованный. На следующий день англичанин покинул дом доктора Реппа и, устроившись в Помме, стал ухаживать за аббатом и выказывать Фрюмансу уважение и доверие. Таким образом, мистер Мак-Аллан вас больше ни в чем не подозревает и говорит совершенно искренне, когда утверждает, что хочет помирить вас с леди Вудклифф.
   – И все-таки наблюдает за мной, преследуя меня и подстерегая каждый мой шаг вне дома?
   – А, ну это потому, что он беспокоится за вас или ревнует. Мистера Мак-Аллана, возможно, действительно угораздило в вас влюбиться – мадам Капфорт не ошиблась. А что вы об этом думаете?
   – Женни, я ничего об этом не думаю, кроме того, что мистер Мак-Аллан меня тревожит и обижает. Так ты полагаешь, он сказал Фрюмансу о своем намерении жениться на мне?
   – Возможно, – ответила Женни, не пожелав высказаться яснее.
   – Фрюманс ничего не писал тебе об этом последние два дня?
   – Писал, но он, так же как и я, считает, что мы еще не составили полного мнения о мистере Мак-Аллане. Мы мало его знаем. Если он на самом деле таков, каким кажется, то Фрюманс советует вам серьезно отнестись к предложению руки и сердца. Сначала он хотел известить вас о том, что происходит, но потом уступил настояниям мистера Мак-Аллана, который считает, что это преждевременно, и боится, что он вам несимпатичен. Подумайте и не торопитесь.


   LV

   Когда мы обсуждали это, пришел Фрюманс, несмотря на то, что было уже довольно поздно.
   – Вы можете говорить в присутствии Люсьены, – сказала Женни, показав ему письмо от Галатеи, которое Фрюманс прочитал, краснея от возмущения. – Вот видите, – добавила она, – нам больше незачем шептаться.
   – Ну что ж, скажем все как есть, – ответил Фрюманс. – Мистер Мак-Аллан любит Люсьену. Но серьезно ли это? Я не разбираюсь в подобного рода страстях, и меня удивляет, что сорокалетний мужчина – ибо ему сорок лет, и он этого не скрывает – может быть настолько пылок и непосредствен. Теперь я могу гарантировать вам, что мистер Мак-Аллан совершенно откровенен с нами, а по отношению к себе даже несколько наивен. У него нервный, возбудимый, в своем роде романтичный характер. А это значит, дорогая Люсьена, что если он и не любит вас так, как уверяет, то искренне верит, что говорит правду.
   – Вы убеждены в этом, Фрюманс?
   – Да, сегодня я могу это подтвердить. Прошлой ночью мистер Мак-Аллан был очень болен и в отчаянии. Он не мог бы обмануть меня, разыграв комедию, смысл которой к тому же ему трудно было бы объяснить.
   – Я задала вам этот вопрос, – продолжала я, – только потому, что хочу знать точно, не является ли эта так называемая страсть оскорблением, которое я должна с презрением отбросить.
   – Вы можете быть спокойны на этот счет. Единственная цель этой так называемой страсти – дать вам уважаемое имя и хорошее состояние, вне зависимости от результата судебного процесса, который могут начать. А для того, чтобы у вас по этому поводу не возникало сомнений, мистер Мак-Аллан намерен жениться на вас немедленно, хоть, как он говорит, предпочел бы, чтобы вы остались без имени и средств – ему хотелось бы доказать вам свою преданность.
   – Если это в самом деле так, я испытываю к нему подлинное уважение и благодарность.
   – Да, – сказала Женни, – если он богат, а ваши дела плохи.
   – А я, – продолжал Фрюманс, – не могу себе представить, чтобы мужчина настолько одаренный и возвышенный во всех отношениях не был бы достойным человеком. Боюсь лишь одного: мужчина со столь экспансивным и взрывным характером не может быть по-настоящему серьезным и надежным другом, какого Люсьена надеялась обрести в лице Мариуса.
   – Согласитесь, Фрюманс, что после того, как я столь жестоко ошиблась в своем кузене, я более не могу доверять собственным суждениям. Я хотела бы положиться на ваше мнение и на мнение Женни. Постарайтесь прийти к согласию.
   – Ну что ж, – сказал Фрюманс, вынимая из кармана небольшой бумажник, – поскольку я выступаю здесь как адвокат Мак-Аллана, вот серьезное доказательство в его пользу: это письмо, которое он написал вашей мачехе, попросив меня отправить его завтра утром. Мак-Аллан позволил показать его вам. Прочтите.
   Я раскрыла кожаный бумажник, в который Мак-Аллан вложил свое письмо, чтобы оно предстало передо мной без единой пылинки и пропиталось запахом, который так нравится англичанам и который, по-моему, весьма малоприятен. Это было будто напоминание о мисс Эйгер. Я помахала письмом, отодвинула футляр подальше и, улыбаясь, прочитала адрес:

   «Миледи Вудклифф, маркизе де Валанжи-Белломбр.

   Миледи, я счастлив сообщить вам, что в точности исполнил ваши пожелания, передав на другой же день по приезде в Тулон ваши предложения мадемуазель Люсьене, называемой де Валанжи. Как и вы, я рассчитывал, что они немедленно соблазнят и покорят даже такую особу, стремящуюся к свободе и мало заинтересованную в аристократических привилегиях, какой нам описали приемную внучку усопшей вдовы мадам де Валанжи. Мои предложения вызвали гораздо больше удивления и огорчения, чем я мог бы ожидать, и до сегодняшнего дня мне отказывают в окончательном ответе. Но, не предугадывая, каким он будет, я должен сообщить вам, что немедленно приступил к изучению фактов, уверенный в том, что, если эта молодая особа окажется достойной уважения, вы никоим образом не захотите лишить ее имени, которое она носит. Я внимательно изучил ее внешность, тон, манеры и окружение. Я разговаривал с ней, повидался с ее друзьями, познакомился с небольшим числом достойных уважения людей из ее близкого окружения; я увидел здесь лишь самую чистую привязанность, совершенно бескорыстную преданность, большое уважение и отцовские чувства. У мадемуазель Люсьены, безусловно, есть враги и клеветники, и во главе этого заговора стоит женщина, часто писавшая вашему мужу о том, что в течение последних двадцати лет происходило в Белломбре; но эта особа недостойна доверия, и мне теперь известно, что с юного возраста она льстила себя надеждой понравиться маркизу, который сам тогда лишь вышел из отроческих лет. Она всегда ненавидела мадам де Валанжи, высмеивавшую ее за эти претензии, и посвятила всю свою жизнь тому, чтобы ей отомстить. Следует отметить еще одну деталь: дело в том, что эта женщина хотела выдать свою дочь за юного Мариуса де Валанжи, отклонившего ее намерения. Вот еще один повод для вражды к Люсьене, в которую, как предполагают, был влюблен ее кузен. Для большей полноты картины могу добавить лишь следующее: эта женщина переслала вам любовное письмо, якобы написанное Люсьеной одному молодому человеку, живущему по соседству, которое она, по ее словам, выхватила из рук своей невинной дочери. Так вот, именно ее дочь сочинила это письмо, а невинна она лишь в том смысле, что не знает или не понимает, какую выгоду ее мать смогла извлечь из ее опрометчивого поступка. Я сравнил почерк, потому что попросил мадемуазель Люсьену написать при мне несколько слов, хотя, клянусь вам, это было излишне. Вам известны орфография и стиль девушки, о которой идет речь, в то время как мадемуазель Люсьена, которую мы преждевременно сочли столь вульгарной, плохо воспитанной и мало заботящейся о своем достоинстве, оказалась особой чрезвычайно образованной, говорящей на нашем языке так же, как мы с вами, получившей лучшее образование, чем многие знакомые нам мужчины, и умеющей непринужденно держаться в самом изысканном обществе. Благодаря своим достоинствам она не только будет на своем месте в вашем кругу и в вашей семье; она может оказать вам честь, ибо достаточно познакомиться с ней, чтобы проникнуться к ней уважением, симпатией и, смею сказать, вполне заслуженным восхищением.
   Существовало одно деликатное обстоятельство, проверить которое было труднее. Вам написали, что мадемуазель де Валанжи питает давнюю склонность к одному молодому плутишке, введенному в дом в качестве наставника недостойной служанкой. Так вот, этот молодой плутишка – мужчина тридцати двух лет, редких знаний, высокой моральности и самых высоких достоинств. Хотя он беден и не имеет родителей, для Люсьены не только не было бы позором, но, возможно, свидетельствовало бы о зрелости ее чувств и разума, если бы она сделала его своим спутником жизни. Но мне известны ваши идеи о социальном соответствии, которые я не буду здесь обсуждать. Я должен был рассматривать факты, а они таковы: молодой человек, обвиненный в соблазнении, с возмущением отверг эту клевету. Кроме того, он сообщил мне, что уже довольно давно мадам де Валанжи обручила его с недостойной служанкой. Последняя – настоящий семейный ангел, воплощенная преданность, ум, прямота, трудолюбие и нравственная чистота.
   Я мог бы многое рассказать вам об этой Женни и о той важной роли, которую она сыграла в жизни мадемуазель Люсьены. Скажу также, какова, на мой взгляд, ценность доказательств, которые она может представить. Карты выложили на стол, но мое мнение по поводу гражданского состояния не изменилось. Если вы потребуете, я скажу вам правду, к чему меня обязывают долг и совесть. Я не изменил также мнения о незаконности завещания, лишающего ваших детей наследства со стороны бабушки, но это второстепенные вопросы, с решением которых можно не спешить, поскольку я предпринял необходимые меры, чтобы защитить права ваших детей. А вы теперь знаете то, что интересовало вас в первую очередь. Мадемуазель де Валанжи достойна того, чтобы сохранить имя, которое носит и которое, возможно, действительно ей принадлежит, несмотря на то, что, по моему мнению, она не будет иметь возможности доказать это в суде. До сих пор я также не увидел невозможности отвергнуть ее притязания. Закон не на ее стороне, однако благоприятные для нее предположения, основанные на ее нравственных принципах, а также на нравственных принципах Женни, могут позволить им продолжить борьбу. Однако вам следует знать, что во Франции, и особенно на юге, следует принимать во внимание общественное мнение, когда речь идет о делах таинственных и романтических. Действительно, здесь ходят слухи, высказываются сомнения и отпускаются шуточки по поводу таинственного возвращения маленькой девочки. Некоторые чопорные особы слегка критикуют ее слишком мужское воспитание и так называемую эксцентричность, которая не считалась бы таковой в Англии, как, например, езда верхом на лошади или редкие прогулки в одиночестве по пустынной местности. Конечно, будут циркулировать, и уже циркулируют среди черни, а также среди некоторых ханжей этого провинциального общества клеветнические измышления, распространяемые вашей недостойной корреспонденткой; однако я повидался с нашим консулом, префектом, мэром, начальником нашей морской базы лордом Певерилом, уже шесть лет пребывающим в Йере, а также с миссис Хок, принимающей в Тулоне избранное общество. Я навел справки в Лионе и Марселе, написал письма в Ниццу и Канны людям, которых вы мне рекомендовали, и получил от них ответы. Итак, могу вас заверить, что во-первых, все почтенные и серьезные люди высказываются в пользу Люсьены де Валанжи и выступают против ее завистников и клеветников; во-вторых, слишком враждебное утеснение ее в правах будет рассматриваться как безосновательное преследование; в-третьих, если особы, располагающие гораздо бóльшим состоянием, чем назначенная наследница, оспорят завещание, это произведет весьма дурное впечатление и поставит вашего представителя в чрезвычайно невыгодное положение.
   Думаю, миледи, что угадал ваши благородные намерения и великодушие, рассказав вам всю правду, и остаюсь вашим всепокорнейшим слугой,

 Джордж Мак-Аллан

   N.B. Не могу не упомянуть о докторе Реппе, писавшем вам столь загадочные письма. Это человек слабохарактерный и неосновательный, которым полностью управляет дама с мельницы. Позор, но умеренный, тому, кто дурно это истолкует!»


   LVI

   – Действительно, – сказала Женни, которая во время своей торговли немного выучила английский и, в течение трех лет слушая, как я упражняюсь в нем и разговариваю с мисс Эйгер, знала достаточно, чтобы понять содержание этого письма, – мистер Мак-Аллан человек достойный и разумный. Я сдаюсь, Фрюманс. Подумайте о нем, Люсьена, и прислушайтесь к себе.
   – Ну что ж, Женни, хорошо, я прислушаюсь, но следует ли мне уже сейчас сказать Фрюмансу, чтобы он начал его поощрять?
   – Нет, – взволнованно ответил Фрюманс, – не говорите мне этого!
   На меня как бы нашло помрачение. Мне показалось, будто Фрюманс испытывает душевную боль, толкая меня в объятия другого мужчины; но я ошибалась и очень скоро в этом убедилась.
   – Женни, – произнес он торжественным тоном, – вы знаете, как я вас люблю, и я хочу сказать вам об этом в присутствии этой благородной девушки, которая так дорога нам обоим. Вы моя сестра, мать и избранница моего сердца. Меня не пугают разделяющие нас препятствия. Если понадобится, я буду ждать еще десять лет, пока вы не сочтете себя свободной от обязанностей по отношению к Люсьене. Вот почему я не хочу, чтобы она торопилась с выбором, который может ускорить и определить ваше решение в мою пользу. Если она выйдет замуж и будет счастлива, вы сможете согласиться назвать меня своим мужем, но я соглашусь скорее навеки лишиться надежды, которую питаю столь благоговейно, чем допущу, чтобы Люсьена повлияла на мою совесть и разум! Прежде чем поощрить Мак-Аллана, я хочу еще немного его изучить. Я желаю узнать подробности его жизни и уловить оттенки его характера. Он питает ко мне доверие. В скором времени я вновь расскажу вам о нем. Но в ожидании этого не избегайте его, Люсьена. Понаблюдайте за ним. Предполагается, что вы не имеете представления о планах, о которых я не стал бы вам рассказывать, если бы не письмо Галатеи.
   – Но если Мак-Аллан спросит вас, догадываюсь ли я о них, вы же не станете лгать?
   – Если это будет нужно для того, чтобы поддержать ваше достоинство и сохранить независимость, я солгу, дорогое дитя. В подобных обстоятельствах это не такое уж большое преступление.
   – Спасибо, Фрюманс, – ответила я, пожимая протянутую мне руку. – Спасибо за огромные жертвы, которые вы приносите ради меня… Но ты, Женни, до сих пор не ответила на прекрасные слова, которые были адресованы тебе! Счастливая женщина – тебя уже не удивляет эта замечательная преданность!
   – Я отвечу в вашем присутствии, – сказала Женни, – хотя для Фрюманса это не будет новостью. Фрюманс, вы знаете, что по моему представлению не существует человека более достойного, чем вы; но я старше вас, я очень страдала во время замужества, и мне было бы спокойнее, если бы вам никогда не приходила в голову мысль жениться на мне, ведь я счастлива в своем нынешнем положении и питаю к вам самые возвышенные чувства. Если я ваша сестра и мать, то вы мой брат и сын. Нам никогда не найти лучшего определения, и если бы вы хотели обрадовать меня по-настоящему, вы бы не думали о том, что наш брак сможет дать нам нечто такое, чего не хватает нашей дружбе.
   Глаза Фрюманса на мгновение затуманились, но это быстро прошло. Он пожал руку Женни точно так же, как пожимал мою, и ушел, сказав ей:
   – Я всецело покоряюсь вашей воле.
   Мне показалось, что Женни была с ним очень жестока, и в то же время я была благодарна ей за это. Что происходило со мной? Я всю ночь не сомкнула глаз. Склонность ко мне Мак-Аллана, будь она всего лишь выдумкой или же настоящей страстью, пробудила во мне вереницу приятных фантазий, с которыми я давно уже распрощалась. Неужели в реальной жизни тоже можно любить? Неужели любовь существует не только в книгах? Фрюманс напрасно пытался ее преодолеть, Женни – оттолкнуть, Мариус – отрицать, Галатея – опошлять, а Мак-Аллан, возможно, преувеличивать. Эта незнакомка все равно присутствовала здесь, в моей жизни, и, бросая ее на весы своей судьбы, я чувствовала, что она сама по себе весит больше, чем иные возможности катастрофы или спасения. Напрасно я стремилась исключить ее из своей жизненной программы, она все равно, без моего ведома, туда проникла. Именно она послужила причиной враждебного отношения ко мне, именно она, под видом теории или идеала, стала неназванной целью моих устремлений; именно она, тем громче, чем решительнее я заставляла ее замолчать, крикнула мне: «Не выходи замуж за Мариуса!», именно она обеспечивала мне преданность Фрюманса, ибо он любил меня по-отечески, лишь потому, что всем своим существом обожал Женни; наконец, это она в лице Мак-Аллана облачалась в костюм делового человека и, совсем как в старинных комедиях, подбрасывала любовную записку вместо акта судебного исполнителя.
   Я бы покривила душой, если бы поклялась, что не почувствовала себя польщенной, обрадованной и чуть-чуть опьяненной впечатлением, которое мои скромные достоинства произвели на человека столь высокого положения и, возможно, следовало бы сказать, столь высоких моральных качеств. После того как я прочитала написанное Мак-Алланом письмо, невозможно было сомневаться в его порядочности; оставалось узнать, могу ли я рассчитывать на то, что его внезапно вспыхнувшая страсть долго не погаснет. Самолюбие побуждало меня верить этому, и Фрюманс, старавшийся подавить его своими сомнениями, причинял мне страдания, но ведь он заявлял, что ему неведома страсть подобного рода. Возможно ли, чтобы он относился к этому с презрением? А может быть, Фрюманс знал лишь одну достойную его страсть, единственную, которая была бы достойна и меня?
   Я постаралась уснуть, чтобы избавиться от путаницы в мыслях, и увидела сны, точнее неясные видения, которые каждый раз прерывало мое сознание, желавшее мыслить здраво и не поддаваться грезам. Мак-Аллан представал передо мной в чарующем облике; я наделяла его еще большим изяществом и благородством, чем было на самом деле, хотя он действительно обладал этими качествами. Я слушала, как он говорит мне тысячу слов, которых я ранее не понимала, которые прежде оскорбляли меня, а теперь ласкали мой слух, будто чудесная музыка. Я видела, как он пытается увидеться со мной в горах и возвращается с разбитым сердцем, потому что я уклонилась от встречи, или как он следует за мной по оврагу, пьянея от счастья, когда видит меня читающей книгу.
   Но меня внезапно будил голос Фрюманса, его крик «Берегись!», и я видела, как он мчится в огненной колеснице, унося Женни в облака, а я остаюсь в палатке Мак-Аллана, вдыхая аромат цветов, смешанный с запахом виндзорского мыла и резины. Я становилась насмешливой. Я считала, что мой муж слишком красив, слишком остроумен, слишком красноречив. Мне казалось, что он просто нанизывает фразы, вместо того чтобы высказывать серьезные мысли. Я обращалась с ним как с адвокатом, и мы ссорились. Он называл меня цыганкой, и я кричала Женни:
   – Зачем ты оставила меня с этим англичанином?
   Очнувшись ото сна, я садилась на кровати. Мои волосы были распущены. Я спускала ноги на пол и, дрожа, смотрела на свое отражение в зеркальной дверце шкафа.
   – Разве я так уж красива? – спрашивала я себя. – Откуда Мак-Аллан взял, что я прекрасна? Фрюманс, видимо, никогда этого не подозревал, Женни не говорила мне ничего подобного, а Мариус сто раз повторил, что я коротышка, чернавка, растрепа. Единственный его комплимент – это сравнение с довольно милой фигуркой индианки, стоявшей на бабушкином камине; в хорошем настроении он называл меня принцесса Пагода.
   Однако должен ведь быть во мне некий шарм, раз уж сорокалетний мужчина так им сражен. Возраст Мак-Аллана не казался мне недостатком – напротив, придавал его восхищению особую значительность.
   Любовь – опасный льстец и нахальный придворный! Как она действует на разум юной девушки, взывая к ее потребности любить! Френологи придумали варварский термин: конформность, лучше, чем прочие, отражающий врожденную потребность человека в поощрении, ибо он отвечает первым стремлениям юности найти понимание и защиту. До того как девушка или юноша услышат первое слово любви, они не знают сами себя. Они живут, испытывая постоянный страх перед другими и недоверие к самим себе. Девушка, которую еще легче смутить, краснеет, когда на нее смотрят. А что скрывается под этим румянцем? Первое смятение чувств? Нет, не всегда, потому что часто она не отдает себе в этом отчета. Это, скорее, боязнь непонимания, насмешки или презрения. В том возрасте, когда все способствует слабости, малейший намек на иронию, презрение или хотя бы просто любопытство оседает в душе слабого человека; но вот приходит любовь с ее поэтическими или страстными преувеличениями и вчерашний ребенок вступает во взрослую жизнь. Он начинает ощущать свою ценность или старается отыскать ее в себе, становится полноценным существом или стремится к этому. Он впервые обретает уверенность в том, что существует. Не важно, разделяет ли он чувство, которое внушает, он не может пренебречь им и овладевает им, как силой, которую искал и которую ему дали.
   На меня весьма подействовало это сознание, оно не потерялось в веренице суматошных сюрпризов моей неопытности. Я получила мужское воспитание. Я напрасно считала себя великим философом, однако мой ум получил определенное развитие, и мне хотелось все ясно осознавать. С некоторым смущением я призналась себе, что любовь Мак-Аллана мне приятна и я лицемерила, скрывая от Женни и Фрюманса, что она приносит мне удовлетворение. Я сопоставляла свое прямодушие с советами тщеславия и приходила к убеждению, что мне, как раньше, так и сейчас, следовало бороться с этим смятением чувств, если только я не решусь ему поддаться и ответить на предложенную мне любовь.
   Но я никак не могла принять решение и была как в лихорадке. Я не чувствовала особого влечения к Мак-Аллану, не была ослеплена его достоинствами. Я спокойно оценивала его положительные качества, но была склонна скорее преуменьшать их, чем преувеличивать. Казалось, его одобрение не до конца утоляло мою жажду. Мне хотелось, чтобы оно было более полным, более возвышенным и еще более лестным для меня. Такое чувство, как у Фрюманса к Женни? Возможно! Но все-таки Фрюманс казался мне стоиком, он слишком возвышался над своей любовью. Мне хотелось бы встретить человека такого же нравственно-сильного, как Фрюманс, и такого же изысканно-пылкого, как Мак-Аллан. Возможно, это зависело от объекта любви: может быть, Женни была слишком сурова для того, чтобы Фрюманс мог воспылать к ней настоящей страстью, а я, вероятно, была слишком наивна, чтобы Мак-Аллан относился ко мне серьезно.
   Наконец я подвела итог, констатировав, что мое сердце взволновано, но не наполнено, разум очарован, но не удовлетворен. Устав от этой борьбы, я заснула, говоря себе:
   – Либо я слишком молода для того, чтобы любить, либо уже вышла из возраста иллюзий.


   LVII

   Спала я мало и проснулась на заре, удивляясь, что не чувствую усталости, будто волнения во время бессонницы стали теперь средой, которая придавала мне новые жизненные силы. Я подумала о Фрюмансе, прежде чем вспомнить о Мак-Аллане. Мои вчерашние впечатления упорядочились, и я вновь увидела перед глазами фразу из письма адвоката: Хотя он беден и не имеет родителей, для Люсьены не только не было бы позором, но, возможно, свидетельствовало бы о зрелости ее чувств и разума, если бы она сделала его своим спутником жизни. Эти слова настолько взволновали и смутили меня, что я едва смогла их произнести, читая письмо Женни, но она, видимо, расслышала их и обдумала так же хорошо, как и другие фразы.
   Зачем Мак-Аллан написал это, зная, что я прочитаю его послание? Объяснялось ли это изысканной вежливостью или благородным признанием соперничества, адресованным Фрюмансу? Было ли это великодушным извинением чувства, которое он втайне мне приписывал и которое решил либо побороть, либо простить? Мак-Аллан невольно ревновал к Фрюмансу, так считала Галатея. Глупое утверждение! Но Женни не сказала, что это невозможно, и мне казалось, что теперь можно было в этом не сомневаться.
   Как же мне поступить? Развеять эту ревность было моим долгом, если бы я приняла ухаживания Мак-Аллана. Но если я их не приму, нужно ли мне оправдываться? И, кстати, в чем именно? Разве могла я думать о том, чтобы сделать Фрюманса спутником жизни, не ассоциируя его мысленно с женщиной, которую он любит? Выйти замуж за Фрюманса! Нет, право, я никогда об этом не думала, и моему разуму это казалось оскорблением. Мог ли Мак-Аллан задавать мне вопрос о предположении, которое сам же отвергал, поскольку ему было известно о предполагаемом союзе Фрюманса и Женни и поскольку он так доверяет Фрюмансу? Едва я закончила завтракать, как Женни известила меня о приходе моего «ухажера». Она никогда не произносила это слово в моем присутствии, и я чуть было не обиделась, но по ее улыбке поняла, что этим Женни хотела сказать мне: «Не воспринимайте всё слишком серьезно. Смотрите на ситуацию с юмором. Это защита безопасная, но без ханжества».
   Мне очень хотелось немного набить себе цену и поторговаться, прежде чем дать аудиенцию своему «ухажеру», но он пришел, безусловно, как полномочный представитель: я не должна была показать, что подозреваю нечто иное. Я приняла его без удивления и торжественности. Кстати, Мак-Аллан немедленно предупредил возможные возражения с моей стороны.
   – Я пришел, – сказал он, – не испросив позволения быть сегодня принятым вами. Я поступил коварно, признаю. Вы могли бы счесть меня нескромным. Но я предпочитаю быть откровенно навязчивым и повидаться с вами любой ценой, чем уехать прочь, не побеседовав с вами. Вот я здесь, потерпите мое присутствие, поскольку, ничего мне не позволив, вы не взяли на себя никаких обязательств.
   – И это, – сказала я, улыбаясь с самым непринужденным видом, который мне удалось принять, – серьезный разговор, приличествующий человеку, которому я должна выразить столь же серьезную благодарность?
   – О чем вы, черт возьми, говорите, мадемуазель де Валанжи? – спросил Мак-Аллан тоном, отчасти обеспокоенным, отчасти легкомысленным.
   – Я говорю о письме, которое вы написали своей клиентке. Как мне благодарить вас за хорошее мнение, которое вы составили обо мне, почти не зная меня, и которое не побоялись так скоро продемонстрировать?
   – Правда – это молния, – ответил Мак-Аллан. – Юрист доискивается ее с бесконечными предосторожностями и достойной восхищения тщательностью, но, как в делах, так и в науке, она ускользает, когда тебе кажется, что ты ее настиг. Я странный адвокат, не правда ли? Всю свою жизнь я занимался скучным анализом и сухими подсчетами вероятностей. Что поделаешь? Это моя профессия, и я любил ее как искусство; но после двадцати лет таких занятий я, как и в первый день, вижу лишь один критерий, помогающий узнать правду: это первое впечатление! В любви это называется ударом молнии.
   – Я ничего не понимаю в любви, – ответила я, – но она, вероятно, подчиняется тем же законам, что и другие чувства. Разве вы не боитесь довериться первому впечатлению? Вам никогда не приходилось пожалеть об этом и сказать себе: «Я ошибся»?
   – Со мной это случалось редко, и лишь тогда, когда я был очень молод. Зрелый человек, который провел свою жизнь, наблюдая за тем, как мужчины и женщины отстаивают свои интересы и борются со страстями, – настоящий глупец, если не научился оценивать всё с первого взгляда, и в таком случае, чем больше наблюдений он нагромождает, тем более недоверия вызывают его тяжеловесные и жалкие суждения.
   – Думаете ли вы, что леди Вудклифф разделяет ваши убеждения и не отклонит столь быстрое и столь однозначное свидетельство?
   – Леди Вудклифф…
   – Почему вы не решаетесь поделиться со мной своими предположениями?
   – Потому что тогда мне придется рассказать вам о ее характере, а это совершенно не входит в мои планы.
   – Не говорите мне ничего такого, о чем позднее можете пожалеть. Вы ведь адвокат: вам следует знать, что именно вы соблаговолите мне сказать.
   – Вы высмеиваете адвокатов и даже слегка их презираете. Если бы я был в этом уверен, я бы немедленно выбросил свою адвокатскую мантию!
   – Это не ответ. Желаете ли вы, чтобы я продолжала беспокоиться, в то время как письмо, которое вы позволили мне прочитать, казалось бы, дает мне надежду?
   – Это не было моей целью. Надежда – это сирена, которая красиво поет, но великолепно умеет вовремя ускользнуть. Не женщина, а именно надежда коварна как волна! Поэтому я не осмеливаюсь гарантировать вам успех. Мне всего лишь хотелось доказать вам, что я честный человек, а если вы по-прежнему мне не доверяете, то вы несправедливы ко мне из желания досадить.
   – Мистер Мак-Аллан, тут вы правы. Не считайте меня способной на подобную несправедливость – это было бы низостью или абсурдом! Я хотела бы полагаться на добрые чувства леди Вудклифф, так же как сейчас полагаюсь на ваше благородство.
   – Ну что ж!.. Леди Вудклифф, какими бы ни были ее чувства (о которых я не имею права распространяться), – это особа, стоящая высоко по праву рождения, а также благодаря ценимому всеми уму, красоте, все еще несомненной, и блестящим связям, несмотря на некоторое противодействие…
   – Возникшее вследствие ее брака с французским эмигрантом, безусловно, дворянином, но не маркизом.
   – Берегитесь, мадемуазель Люсьена! Если вы станете насмехаться над титулами, которыми так дорожит леди Вудклифф, у меня возникнут основания усомниться в том, что вы принадлежите к этой семье.
   – Тогда вам пришлось бы усомниться и в моей бабушке, которая была против узурпации титулов. Но оставим это! Вы говорили, что леди Вудклифф, несмотря на так называемый мезальянс, стоит очень высоко…
   – И, естественно, весьма чувствительна к светскому мнению. Поэтому я нажал именно на эту педаль, уверяя леди Вудклифф, что безосновательное преследование наследницы мадам де Валанжи встретит осуждение. Каковы бы ни были ваши предубеждения против моей клиентки, вы должны согласиться, что мои рассуждения – это лучшее, что можно было бы предложить в подобной ситуации.
   – Действительно ли я испытываю предубеждение против нее? Честно говоря, мистер Мак-Аллан, я и сама не знаю. Мне ничего не известно об этой женщине, кроме того, что она умышленно скрывает от меня свои намерения, в то время как вы открыли ей мои.
   – Теперь, дитя мое, – сказал Мак-Аллан отеческим тоном, что составляло одну из серьезных странностей его переменчивого характера, – вы знаете всё, что вам полагается знать. Вас оклеветали. Леди Вудклифф и я, мы были введены в заблуждение. Мы сочли, что оберегаем честь семьи, пытаясь исключить из нее вас. Этих причин больше не существует, точнее их никогда и не было. Я признаю это и тем самым просто выполняю свой долг. Я призываю свою клиентку поступить так же. Если я потерплю поражение, то буду подозревать, что существуют и другие причины для того, чтобы оттолкнуть вас, и прежде чем подчиниться, потребую, чтобы мне их представили. Надеюсь, вы не думаете, будто я лишь марионетка в чьих-то руках, машина, которую смазывают деньгами, для того чтобы она двигалась в нужном направлении. Я мужчина и джентльмен. Могу даже сказать, если это хоть немного возвысит меня в ваших глазах, мадемуазель Люсьена, что у меня благородные предки, которые, пусть, по моему мнению, и ничего не добавляют к моим личным качествам, все-таки не позволят моим благородным клиентам обращаться со мной как со случайным человеком, исполняющим обязанности адвоката. Это предрассудок, которым я не злоупотребляю, но который, помимо моей воли, полезен мне в аристократических кругах, где я осуществляю свою деятельность. Кроме того, я так же богат, как и большинство тех, кто поверяет мне свои интересы. Своим состоянием я обязан отцу, который тоже был адвокатом. Я же преумножил его, желая увеличить свою независимость, и никто не может льстить себя надеждой, что ему удастся повлиять на мое мнение, предложив выгодную сделку. Сейчас, по отношению и к вам, и к вашей мачехе, я работаю ради искусства, ради удовольствия, ради собственной чести. Леди Вудклифф не посылала меня сюда. Я собирался отправиться на юг Франции и, поскольку меня привлекли рассказы о вашей романтической истории, предложил своей клиентке помочь установить правду. Я принял полномочия, которым не изменю, но стремление обогатиться не заставит меня перейти границы. Итак, леди Вудклифф может отозвать меня, когда ей заблагорассудится. Я не боюсь вызвать ее недовольство, даже если оно возникнет по этому поводу. Моя репутация защищена от любых нападок и подозрений. Поверьте мне, Люсьена, это единственное, что я с гордостью могу вам предложить… как гарантию своего участия в вашем деле.


   LVIII

   Я разговаривала с Мак-Алланом два часа. Мы выходили из гостиной в сад, потом в Зеленый зал и на луг. Иногда нас сопровождала Женни, которая часто отлучалась, иногда я оставалась со своим поклонником наедине. Я не могла не видеть, что он действительно влюблен в меня, но тщательно избегала малейших излияний с его стороны, и должна сказать, что он был восхитительно деликатен, балансируя на грани между любовью и дружбой, и я не знала недостатка ни в прямодушных высказываниях друга, ни в сладком любовном пении.
   Вечером Фрюманс прислал Женни записку:
   «Неужели она действительно так хорошо его приняла? Он пришел просто вне себя от счастья. Чего она хочет – чтобы я поощрял или разубеждал его? Женни, умоляю вас, проследите за тем, чтобы она дала мне время узнать его как следует! Я не могу прийти и поговорить с вами об этом: аббат неважно себя чувствует».
   Я ответила ему сама:
   «Не поощрять и не разубеждать. Я жду и умею ждать».
   На следующий день я получила письмо от Мариуса.

   «Дорогое дитя! Хотя ты сухо отказалась от покровительства, которое я намерен был тебе оказать, я все-таки должен если и не дать тебе совет (поскольку ты, вероятно, не расположена слушать советы), то хотя бы предостеречь тебя. Ухаживания мистера Мак-Аллана могут тебя скомпрометировать, если ты будешь позволять ему это хотя бы еще несколько дней. Этот господин ни от кого не скрывает, что ты ему нравишься и что он достаточно богат, чтобы взять тебя в жены без приданого. Он довольно эксцентричен: утверждает, будто предпочитает, чтобы ты лишилась своего имени. Думаю, прежде чем делать такие признания, он должен был бы обратиться к мсье Бартезу, ведь это твоя единственная надежная опора, или к мсье де Малавалю, единственному твоему родственнику зрелого возраста. И, наконец, я считаю, что в качестве доверенного лица тебе лучше было бы избрать меня, а не Фрюманса; он, безусловно, славный парень, но не имеет ни малейшего представления о светских приличиях и о высшем обществе. Ты можешь сказать мистеру Мак-Аллану, что я нахожу его поведение легкомысленным, пусть он отнесется к этому, как ему заблагорассудится. Ты, конечно, вольна выходить замуж за кого тебе вздумается, но не нужно начинать с того, чтобы восстанавливать против себя мнение света, особенно в том щекотливом положении, в котором ты оказалась. Посоветуй все же этому красавчику-англичанину следовать нашим обычаям и скажи ему, что во Франции барышня твоих лет не выходит замуж самостоятельно и не позволяет незнакомцу за ней ухаживать. Если же этот господин компрометирует тебя вопреки твоей воле или без твоего ведома, тогда поручи мне избавить тебя от него, это будет просто; однако если это происходит с твоего согласия, я не имею права защищать тебя наперекор твоему желанию, но предупреждаю об опасности, которая тебя подстерегает. Твое дело – принять решение.

 Твой кузен и все-таки друг
 Мариус»

   Это послание меня оскорбило. Я подумала, что со стороны Мариуса очень мужественно и благородно заботиться о моей репутации после того, как он так легко оставил меня в одиночестве. Я не хотела больше размышлять об этом письме, но Женни решила посоветоваться с мсье Бартезом. Поскольку он был очень занят, мы поехали в Тулон и явились в его контору. Стиль послания моего кузена заставил его пожать плечами.
   – Не следует, – сказал мсье Бартез, – строить из себя храбреца, не обладая моральной стойкостью. Мариус упустил возможность показать себя с лучшей стороны, и ему сложно будет это исправить. Что касается опасности, которой Мак-Аллан может подвергнуть вашу репутацию, эти опасения сочиняют на мельнице, а о самом Мак-Аллане я кое-что разузнал. У нас в Провансе достаточно влиятельных англичан, и мне легко было получить необходимые сведения. У себя на родине это человек уважаемый; у него великолепная репутация. Я считаю, что мистер Мак-Аллан никак не может желать вас скомпрометировать, а его встречи с вами необходимы для тех дел, по поводу которых он общается с вами, и никто не может с этим поспорить. Так что принимайте его так, как он того заслуживает, и постарайтесь не разрушить надежды, которую внушает нам его поведение, прислушиваясь к бесполезным мнениям, единственная цель которых – желание лишить вас покровительства.
   Мсье Бартез получил сообщение о том, что леди Вудклифф передали письмо Мак-Аллана. Он сам не сомневался в успехе, и ему удалось убедить в этом и нас. Итак, я успокоилась, однако, несмотря на живой интерес, который я испытывала к Мак-Аллану, мне не хотелось бы снова увидеться с ним слишком скоро. Я чувствовала, что мне чужда роль, которую приходится играть по отношению к нему. Мне казалось, что я произвожу впечатление особы, которая ждет признания в любви, и держалась скованно, зная, что отныне рядом со мной находится человек, который может заподозрить, что в его присутствии я внимательно слежу за собой.
   Мистер Мак-Аллан часто приходил к нам и был просто очарователен. Мне трудно было привыкнуть к его странностям, но не могу сказать, что они мне не нравились, ибо открывали в нем некую наивность, которая так часто вызывала у меня сомнения, и в то же время привлекали меня, как привлекает воображение все неизвестное. Иногда мы немножко ссорились; Мак-Аллан был обидчив, а я всегда была склонна к насмешкам. Он был чрезвычайно озабочен тем, чтобы избавиться от причуд и смешных сторон, в которых мы упрекаем англичан и которые в те времена, когда мы еще не успели перенять многие, как положительные, так и отрицательные их качества, поражали нас гораздо сильнее, чем сегодня. Поэтому, боясь показаться слишком консервативным и чопорным, Мак-Аллан иногда становился легкомысленным, и тогда я упрекала его в том, что он недостаточно англичанин. Больше всего я боялась увидеть в нем некие черты, сближавшие его с Мариусом, хотя бы такие, как слишком тщательный уход за своей внешностью и подчеркнутая вежливость с людьми, не представляющими для него интереса. Но он с таким презрением отзывался о характере моего кузена, что я опаслась оскорбить Мак-Аллана, указав на это сходство, которое, кстати, было лишь внешним. Во всех жизненных ситуациях он вел себя смело и благородно. Не знаю, было ли такой уж большой заслугой с его стороны, уже достигнув богатства, независимости и завоевав себе доброе имя, уметь противостоять неприятностям, чтобы потешить свое сердце и разум, и, когда мне хотелось помешать ему унижать моего кузена, я спрашивала у Мак-Аллана, проявил бы он больше энергии, если бы находился в таком же уязвимом положении, как Мариус? Англичанина раздражали мои сомнения.
   – Нужно судить о дереве по его плодам, – говорил он мне. – Вы ведь занимаетесь ботаникой и отлично знаете, что нельзя определить, что это за растение, пока оно не достигнет зрелости. Человек в цветах и листьях – еще не человек, однако уже легко предсказать, будет ли бесплоден его цвет и быстро ли опадут его листья. Мариус – один из таких неудавшихся проектов или, точнее, одно из таких искусственных растений, которые ярко расцветают весной, но вам известно, что лето их высушит и они исчезнут. Ну так вот, мне больше нравится осень, и я вижу, вас удивляет, что я молод умом и духом. Это потому, что уже весной я кое-что собой представлял и это «что-то» дало плоды.
   Мак-Аллан любил метафоры, в отличие от Фрюманса, который их не ценил и почти никогда ими не пользовался. Интеллект Мак-Аллана был менее основателен, но более цветист. Он многое повидал, и если уж не доискивался до сути вещей, то, по крайней мере, ясно и с большим вкусом очерчивал их внешний облик. Его рассказы о путешествиях были поучительны и занимательны. Он обладал художественным вкусом и образной речью. Мак-Аллан довольно правильно оценивал людей, хотя, как мне казалось, был к ним слишком снисходителен. Меня поражали проявления добра и зла, он же допускал их сочетание в каком-то роковом противостоянии, которое считал необходимым для мирового равновесия. Иногда мне казалось, что его скептицизм указывает на поверхностность суждений, в других случаях меня поражала точность его анализа и я чувствовала его безусловное превосходство надо мной в практической морали и философии. Мак-Аллан не умел размышлять, как Фрюманс, одерживая в результате победу над собой или получая более глубокое представление о предмете своих исканий. Более непосредственный и нетерпеливый, он ловил идеи на лету и моментально приобретал убеждения, но судил здраво, и рассудок заменял ему талант.


   LIX

   Неделя пролетела для меня, как один час. Мак-Аллан навещал нас через день, иногда утром, иногда после обеда, и хотя Фрюманс считал, что он слабого здоровья и слишком изнежен, англичанин ходил по горам, как баск, и выносил жару так же хорошо, как и мы. Он не выставлял напоказ свою мощь, однако был очень силен. Мак-Аллан упорно оберегал себя от превратностей погоды: носил с собой зонтики от солнца, москитные сетки, веера, предпринимал всякого рода предосторожности, которые я постоянно высмеивала и к которым никогда не стала бы прибегать; но, в конце концов, он проделал тысячи лье в ужасных широтах и при этом не потерял ни единого волоса из своей красивой, светлой, шелковистой шевелюры, ни единого белого зуба, не утратил очаровательной женственной грации; этот хрупкий и красивый мужчина был закален, как самая высококачественная сталь. Глядя на него, Фрюманс шептал мне на ухо:
   – Всё взаимосвязано; эквивалентом физической силы, скрытой под хрупкой внешностью, должна быть, в моральном плане, железная воля, прячущаяся под бойкостью ума.
   Казалось, Фрюмансу англичанин с каждым днем нравился все больше, поэтому, конечно же, ему все сильнее хотелось, чтобы он понравился и мне. Мак-Аллан, безусловно, был мне очень симпатичен, но когда Фрюманс настаивал на том, чтобы я оценила его по достоинству, я чувствовала, что он начинает нравиться мне меньше. Я вела себя странно, была нерешительна, внезапно начинала капризничать, беспричинно радоваться, подавляла раздражение, смеялась, как ребенок, а то вдруг мне хотелось плакать, но настоящий кризис еще не наступил. Мак-Аллан не говорил мне ничего такого, что могло бы заставить меня принять решение, а Фрюманс, желавший выиграть время, чтобы лучше узнать англичанина и сохранить беспристрастность, больше не повторял мне его признаний.
   От леди Вудклифф пришел ответ, и обеим сторонам следовало подумать, как на него отреагировать. Это письмо было сухим и кратким. Личная антипатия моей мачехи была выражена в нем еще более категорично и таинственно, чем когда бы то ни было. Мак-Аллан отказался передать нам ее буквальные выражения, но ему пришлось немедленно сообщить моим советникам и мне, что его освобождают от дальнейшего ведения дела, видимо по его собственному желанию; таким образом, Мак-Аллану не следовало удивляться тому, что другому доверенному лицу поручено было опротестовать завещание моей бабушки и выразить решительный протест против моего гражданского состояния, если в трехдневный срок, с согласия моего семейного совета, я не подпишу отказ от любых претензий на наследство и на имя де Валанжи. В случае согласия мне по-прежнему предлагалось получать двадцать четыре тысячи франков пожизненной пенсии, предписывалось покинуть Францию по истечении недели и поехать, куда я захочу, за исключением Англии. Если я, хотя бы на короткий срок, нарушу эти условия, моя пенсия немедленно будет аннулирована. Все это было так грубо и оскорбительно, что, разумеется, ни мсье Бартез, ни Фрюманс, ни мсье де Малаваль, ни Мариус, ни Женни не сказали мне ни слова, чтобы как-то повлиять на мой ответ.
   – Сделайте одолжение, – сказала я мсье Бартезу, – напишите одну-две строчки леди Вудклифф. Сообщите ей, что я отказываюсь от любых сделок и дорожу своими правами.
   Мы находились в Тулоне, в конторе мсье Бартеза, который собрал нас, чтобы узнать наше решение. Он не вызвал только мсье Реппа. Все встали и молча подошли, чтобы пожать мне руку – Фрюманс с отцовской гордостью во взгляде, Бартез с достоинством, Малаваль с рассеянным видом, Мариус с мрачной торжественностью, как будто он уже окроплял святой водой мой саван. Выражение его лица показалось мне столь забавным, что я чуть не расхохоталась. Женни быстро обняла меня, чтобы скрыть мое лицо, и нам удалось расстаться весьма торжественно.
   Едва мы успели вернуться домой, как к нам пришли Фрюманс и Мак-Аллан.
   Англичанин сиял.
   – Ну что ж, – сказал он мне, – вы не только сожгли свой корабль, но и заставили прыгнуть в море всю эскадру, ведь я тоже там был, и мне пришлось прыгать вместе с вами; но никогда еще никто не прыгал с корабля с большей грацией, чем вы, и в более приподнятом настроении, чем я. Остается узнать, что мы будем делать с обломками. Чтобы решить все как можно быстрее, прошу вас поговорить со мной наедине.
   Мы были одни. Меня удивила эта ораторская предосторожность.
   – Мне кажется, – ответила я, – что вы не можете сказать мне ничего такого, чего не могли и не должны были бы услышать Фрюманс и Женни.
   – Вы ошибаетесь, – сказал Мак-Аллан, вернувшийся к роли адвоката. – С вами хочет проконсультироваться деловой человек. Фрюманс отлично знает, что только вы должны дать ответ на вопрос, который я вам задам.
   – Вы надеетесь, что у меня будет секрет от Женни?
   – Я уверен, что у вас будет секрет ради ее же блага, вот увидите!
   Он предложил мне руку, и мы спустились к реке, где, сев рядом со мной под ольхой, Мак-Аллан сказал следующее:
   – Вы приняли благородное решение, которое я одобряю и которым восхищаюсь, но будете вынуждены от него отказаться. Убежден, что вы не примете даров леди Вудклифф, но уверяю вас, вы не сможете защитить свои права. Не смотрите на меня так недоверчиво, широко открытыми глазами. Я сообщаю вам правду, и никто в мире не сможет более стойко, чем вы, принять ее со всеми последствиями. Если вы позволите начать судебный процесс, Женни, ваша дорогая Женни, будет скомпрометирована; это может ее погубить.
   – Что вы говорите? Это серьезно?
   – Так же серьезно, как мое почтение, дружба и уважение к Женни. Я прежде всего человек искренний, а потом уж адвокат, а вот тот, кого пришлют вместо меня, будет прежде всего адвокатом, а потом уже искренним человеком. Поймите правильно мои слова, не думайте, будто я претендую на то, чтобы быть единственным беспристрастным человеком в своей профессии. Безусловно нет! Слава богу, в нашем сословии есть много порядочных людей, но когда хотят сослаться на законы, более или менее благоприятные, абсолютно не принимая во внимание укоры совести и отметая эмоции, не выбирают адвоката среди тех, кто обращает внимание на эти вопросы. Ищут и легко находят доверенных лиц, более ловких, заранее готовых ничего не уважать. Итак, вскоре мы познакомимся в Тулоне с опасным противником – возможно, он уже приехал туда. Это будет какой-нибудь изворотливый французский поверенный, за которым, вероятно, последует адвокат, прославившийся ведением скандальных дел. Эти люди, вовсе не намеренные заключать с вами мировую, раздуют скандал, не предупреждая вас, не повидавшись с вами, не тратя времени на то, чтобы вас узнать и оценить. Они не будут предполагать, что вы ошиблись и действуете искренне. Они заставят вас, в манере судебного исполнителя, отказаться от прав, полученных нечестным путем: юриспруденция – одна из самых жестоких наук в мире, а борьба, которую она провоцирует, не знает пощады. Сомневаюсь, что, несмотря на возможные попытки вас опорочить, им удастся объявить ваши намерения умышленно нечестными и подлежащими наказанию в судебном порядке; но на Женни падет вся тяжесть судебного преследования, и, без всяких сомнений, ее обвинят в сговоре с мужем с целью подменить наследницу де Валанжи ребенком цыганки, возможно, его собственным ребенком. Я мог бы заранее описать вам процедуру и перипетии судебной драмы, которая тогда разыграется. Женни прежде всего постарается как можно скорее найти доказательства, так же как и Фрюманс, который со своей стороны предпримет определенные действия и тоже будет скомпрометирован. Могу уже сейчас предсказать, что в обвинительном акте будет упомянуто о его пособничестве, которое обвинитель докажет с помощью многочисленных нападок на него и подтасованных фактов. Ну ладно! Предположим нечто наименее вероятное в нынешних обстоятельствах: Фрюманс и Женни представляют важные свидетельства, делают поразительные заявления. Уверены ли вы, что восторжествуете, если каким-то чудесным образом ваше дело из предосудительного станет справедливым? Неопытные и наивные клиенты, такие как вы с Женни, питают сладкие иллюзии, что правое дело не может быть проиграно. Опытные юристы и участники судебного процесса скажут вам, что хороших судебных процессов не существует. Единственным благоразумным адвокатом-консультантом будет тот, кто скажет своим клиентам: «Никогда не подавайте в суд». Даже при условии, что вы абсолютно правы, судьи опытны и неподкупны, защитник красноречив и ловок, свидетельства поразительны, а доказательства неопровержимы, при самом благородном и осторожном поведении, одним словом, если шансы на вашей стороне, вас все равно можно будет победить с помощью какого-нибудь закона, удачно интерпретированного не в вашу пользу, с помощью какой-нибудь закавыки в процедуре, из-за какой-нибудь случайности, из-за мухи, пролетевшей над головами судей, из-за мелочи, из-за чего-то неуловимого и не имеющего названия, падающего на чашу весов Фемиды и приводящего в полное недоумение самых опытных юристов. Неужели вы думаете, будто невинных людей каждый день обвиняют намеренно? Нет, я уверен, что в наше время такое случается редко, а судья, который ошибается, осознавая свою ошибку, – явление исключительное. Вы знаете, что я оптимист: я считаю, что добро и зло в этом мире уравновешиваются. Я не верю в абсолютные истины на этой земле и проиграл слишком много справедливых дел, чтобы обвинять род людской в том, что он знает, что творит. Нет, Люсьена, нет, он этого не знает, а доверить свою судьбу нескольким людям, пусть даже избранным, так же разумно, как пуститься в плаванье без руля во время бури. Назовите мне хотя бы одно знаменитое дело, которое удовлетворило бы здравый смысл и совесть отдельных людей! Мне неизвестно ни об одном из нашумевших дел, о котором я не услышал бы следующего замечания: Однако нам так и не удалось узнать всю правду! У самых больших злодеев в истории криминалистики все еще находятся защитники, а самые крупные победы оставляют сомнения. Сколько адвокатов, молодых и старых, кусают локти, думая о том, что в тюрьмах и на каторге страдают несчастные, которых они защищали и с чистой совестью взялись бы защищать снова! В моих глазах, как и по всеобщему мнению, любой процесс оставляет после себя загадочную точку, которой не может увидеть ни один человеческий глаз и которая дает огромный простор для комментариев и догадок публики.
   У меня есть одна мысль по этому поводу, и я вам скажу о ней. Преступление никогда нельзя объяснить, ведь оно необъяснимо по своей природе. Преступление есть акт безумия: наиболее подготовленное мошенничество имеет исходным пунктом душевное расстройство, тупость и, следовательно, пустоту. Как уловить пустоту? Как измерить легковесность? Человеку это не дано, и в присутствии этой пустоты, этого отсутствия понятия о человечности, которое позволяет совершать бесчеловечные поступки, человеческая мудрость, наука приходят в возбуждение, начинают мучиться, консультироваться и рассуждать без конца, для того чтобы защищать и судить, то есть чтобы доказать и вынести решение. Доказать что, вынести решение по поводу чего? Доказать, что у безумия нашлись логические основания! Вынести решение по поводу той части, которую можно отнести на счет здравого смысла в этих безумных поступках! Вы понимаете, что это невозможно и что, углубившись в вашу историю, мы найдем там человека по имени Ансом, который хотел разбогатеть любой ценой и самыми абсурдными способами; который, вместо того чтобы положиться на здравый смысл и честность своей жены, вместо того чтобы зарабатывать на жизнь, постоянно выдумывал вздорные комбинации, о которых даже не мог ей рассказать и которые она, по его словам, не смогла бы понять – по той простой причине, что он и сам их не понимал; который в одно прекрасное утро – и я убежден в этом, Люсьена, – увидел, как мимо него проехала карета, в которой ребенок спал на руках у дремлющей кормилицы, и взял его, сначала сам не зная зачем, а позже оставил у себя под влиянием весьма легкомысленной мечты о богатстве, которую он не сумел реализовать и вскоре испугался опасностей, связанных с ее осуществлением. А возможно, все было иначе, ведь сама Женни сказала, услышав это от контрабандиста: вскоре Ансом забыл об этой мечте, об этом проекте, плохо разработанном и совершенно не обдуманном, перейдя к другим мечтам, которые в конце концов привели его в приют для душевнобольных. Однако поскольку этот человек был всего лишь душевнобольным и не умел рассуждать здраво – но при этом ему были свойственны и доброта, и чувство жалости (Женни сказала, что он не был ни жесток, ни груб, она его любила, возможно, до сих пор любит и не решается вручить Фрюмансу свое сердце, исстрадавшееся от воспоминаний о собственном разочаровании), – он позаботился о бедном ребенке, нашел нищенку, которая кормила малыша грудью, а затем отдал его своей жене, чтобы та приняла его как родного, пока он не решит иначе. Вот и вся история Ансома и весь смысл вашего судебного процесса – мечта безумца! Я не могу усмотреть здесь что-либо другое.
   Но считаете ли вы, что прокуроры и судьи, восседающие в своих креслах, адвокаты, мобилизованные ради такого случая, удовлетворятся столь простым объяснением, которое приведет к оправданию в память об Ансоме? Нет, тогда не стоило бы расточать столько красивых слов и проявлять такую проницательность. Нужно будет выявить преступление, констатировать похищение ребенка, схватить виновного. Ансома уже нет, но у него был сообщник: его ищут и находят или не находят; но, в любом случае, есть укрывательница похищенного, доверенное лицо, инструмент; Женни – единственная, на кого легла ответственность и кто мог извлечь выгоду из этого дела, – вернула ребенка и потребовала за это награду. Мы знаем, что она отказалась от денег. Но кто это сможет доказать? Поверят ли в это ее враги? Ее нежность к вам, мадемуазель Люсьена, привела ее в ваш дом, где она, по ее собственным словам, была щедро вознаграждена. Мы знаем, что она копит деньги для вас на случай несчастья, но намерения недоказуемы в судебном порядке, и даже если бы Женни удалось их доказать, вы пойдете с ней по одному делу и вас обеих обвинят в краже.
   – Довольно, довольно, мистер Мак-Аллан! – воскликнула я. – Вы меня пугаете.
   – Я подведу итог, – продолжал он, – и тогда уж закончу. Если бы я был адвокатом противной стороны, я бы действовал точно так же, как раньше. Я бы обследовал местность, тщательно изучил дорогу, идущую вдоль Дарденны, не оставил без внимания крутой поворот, чрезвычайно узкий мост, по которому спокойно проходили смирные лошади, привыкшие к тому, что их кучер постоянно спит. Я не преминул бы отметить, что из вашей открытой кареты – и тут я посетовал бы на то, что эту карету, которая могла бы служить вещественным доказательством, неоднократно переделывали (ведь я ее видел в вашем каретном сарае), – итак, я не преминул бы отметить, что из открытой кареты, с трудом вмещавшейся на дороге или задевавшей очень низкое ограждение мостика, спящая девочка могла упасть в бурный поток, который течет и ниспадает каскадом в этих двух местах, что ее могло унести водой и крики не были бы услышаны средь рокота волн – я бы не отказал себе в красоте стиля – и что она могла навеки исчезнуть в одной из этих неизученных, возможно, и не поддающихся изучению пропастей, которые на каждом шагу встречаются в этой местности. Я бы предположил, что Ансом или любой другой путешественник, подозрительный и неизвестный, не в ладах с полицией, предпочитающий овраги грунтовым дорогам, действительно стал свидетелем несчастного случая и, не имея возможности спасти ребенка, не позаботился о том, чтобы окликнуть людей в карете и показаться им на глаза, чтобы рассказать о том, что произошло; что, обдумывая затем это неожиданное происшествие и его последствия, этот человек сочинил и поведал своему другу Бушетту, жене Женни или ее товарке Изе Карриан целый роман, приведший к возвращению подмененного ребенка через четыре года – четыре года, которые не позволяют удостоверить его личность! Наконец я бы заявил, что мадемуазель Люсьена мертва, и это утверждение было бы достаточно достоверно подтверждено важным свидетельством, о котором вы не думаете, но которое ваши враги держат в запасе – свидетельством вашей кормилицы.
   «Но эта женщина безумна!» – воскликнет ваш защитник.
   «Отлично! – отвечу я ему. – Вы это признаёте, а мы подтверждаем. Дениза безумна, она всегда была такой и именно в припадке безумия бросила ребенка в пропасть. Она помнит об этом и обвиняет себя; у нее бывают минуты просветления, когда она кается в содеянном, и минуты отчаяния, когда она этим похваляется, и она не допускает других предположений, поскольку мадам Капфорт поддерживает это воспоминание и утверждает, что гораздо позже Дениза попыталась снова бросить вас в поток во время прогулки в той же карете. Фрюманс и Мариус присутствовали при этом и не смогут отрицать ее слова. Доктор Репп засвидетельствует, что мысль Денизы о том, чтобы погубить вас, стала навязчивой идеей, и так, в силу обстоятельств, свидетельство безумицы станет неопровержимым. Таким образом, малышки Люсьены больше не существует, а малышка Ивонна – случайный ребенок, сознательно принятый Женни, поскольку она не могла ошибиться в возрасте собственной дочери; пусть даже она и была юной матерью, но не могла принять девятимесячную девочку за свою дочь, бывшую вдвое старше. Таким образом, я бы заявил, что существуют абсолютно все основания для того, чтобы аннулировать акты гражданского состояния присутствующей здесь мадемуазель Люсьены, присваивающие ей имя и наследство мадам де Валанжи, а мадам Ансом я потребовал бы назначить штраф и тюремное наказание: бедность и бесчестие. Да, я мог бы выиграть или проиграть это дело, но если бы я его выиграл, я бы сказал плачущей мадемуазель Люсьене, или мадемуазель Ивонне: «Вам предлагали спокойствие, независимость и богатство; вы предпочли удовлетворенную гордость. Вы пожертвовали Женни – я умываю руки!» Я закончил, Люсьена, и вы должны мне ответить!
   – Ах, мистер Мак-Аллан, – воскликнула я, рыдая, – благодарю вас за то, что вы открыли мне глаза, и перед Богом клянусь, что ни в коем случае не буду защищать свои права в суде!
   – Это не всегда возможно, – ответил он. – Нужно найти способ не начинать тяжбу и одновременно не соглашаться со сделкой, которая вам претит.
   – Скажите мне, как поступить, я подчинюсь вашей воле.
   – Нужно отойти в сторону и позволить осудить себя заочно; придется покинуть эти милые края, дорогой вам дом, славных друзей (которым разлука с вами разобьет сердце), достойного Фрюманса, готового на всё! Придется уехать одной, лишь в сопровождении Женни, которая сумеет обеспечить вам средства к существованию. Главное – уберечь вас обеих от жестокой борьбы, результат которой невозможно предсказать. Если никто не явится в суд, для того чтобы отстаивать ваши права, не будет преследования, обвинительного заключения, ненужных поисков, напрасного скандала. Поскольку суд, который должен будет принять решение относительно законности завещания, не сможет этого сделать, не удостоверив вашего гражданского состояния, вам легко будет этому воспрепятствовать, отказавшись представить собственные доказательства; а поскольку мсье Бартез будет знать и уважать причины вашего отказа, ему придется позволить, чтобы вас полностью лишили прав, и заявить об отсутствии возражений. Удовольствуется ли леди Вудклифф первым судебным решением, на которое вы могли бы подать апелляцию? Ей придется это сделать, какой бы несговорчивой она ни была, ведь, если она захочет продолжать преследование, преимущество будет не на ее стороне. Однако можно ждать чего угодно от раздраженной женщины, и тогда мы поразмыслим о том, как заставить ее довольствоваться достигнутым… Но вы задумались. О чем вы сейчас думаете?
   – Я думаю о том, как помешать мсье Бартезу написать леди Вудклифф; боюсь, он уже это сделал, и тогда, оскорбленная моим гордым ответом, она по всем правилам начнет судебный процесс, от которого пострадает Женни.
   – Так вы теперь готовы принять ее денежный дар?
   – Да, и оскорбления, и потерю чести и достоинства, если это понадобится для полной безопасности Женни.
   – Вы бы ни перед чем не отступили?
   – Зачем отступать, если чуть бóльшая или чуть меньшая уступка будет угрожать или, наоборот, поможет сберечь то, что я хочу спасти любой ценой? Возможно, я смогу пережить унижение, которому меня подвергнут, с толком употребив предложенные мне деньги? Послушайте, я смогу построить больницу или завод, чтобы дать работу беднякам, и полностью откажусь от прибыли, ибо никогда в жизни – о боже, надеюсь, мистер Мак-Аллан, что вы в этом не сомневаетесь, – я не захочу получить ни обола [20 - Мелкая монета.] из рук леди Вудклифф!
   – Это можно сделать быстрее и проще, – произнес англичанин. – Примите всё, подпишите и, заключив сделку, оставайтесь во Франции или поезжайте в Англию – вашу пенсию в тот же час аннулируют, а вы сможете, улыбаясь, сообщить всем, что таковым и было ваше намерение.
   – Да, конечно! – воскликнула я. – Я и забыла, что меня изгоняют из родной страны! Я перееду в Помме, Женни выйдет замуж за Фрюманса и возобновит вместе с ним занятие торговлей. А я буду ухаживать за бедным аббатом. Стану читать ему Эсхила и Платона, продлю ему жизнь, насколько это будет возможно, и время от времени буду тайком приходить сюда, чтобы посмотреть на эти дорогие мне дом и сад, и на дерево, которое так любила моя бабушка!.. А впрочем, зачем? Там я буду рядом с ее могилой, ее костями. Надеюсь, что у меня их не отнимут! Вместо того чтобы жить в ее гостиной и молиться на ее скамеечке, я посажу цветы на кладбище, где она спит, и стану к ней еще ближе. Да, да, это все решает; помогите мне поскорее это исполнить, дорогой друг.
   Я была взволнована, я плакала и все-таки была счастлива. Мак-Аллан (которому я наконец доверилась, полностью и с энтузиазмом) смотрел на меня со слезами на глазах, и по его телу пробегала нервная дрожь. Я решила, будто он испугался того, что я сразу же последовала его совету, и жалеет меня.
   – Не думайте, что меня нужно жалеть, – сказала я ему, – напротив, я никогда не испытывала такой полной радости. Вы должны это понять. Вспомните, о чем я вам говорила две недели назад. Я боялась, что вынуждена буду принять решение, не зная, в чем заключается мой долг. Так вот, я уже две недели размышляю об этой проблеме, которая меня изматывает. А вы только что решили ее. Вы сказали мне: «Существует возможность расплатиться с Женни за то, что она для вас сделала. Поступитесь гордостью». Будьте благословенны, Мак-Аллан! Теперь я уже дышу свободнее, теперь я живу, и поскольку вы лучший из людей, я счастлива, что обязана этим вам.
   Мак-Аллан медленно опустился на колени, склонился до земли и поцеловал мои ноги. Столь глубокая дань уважения настолько меня удивила, что я даже испугалась.
   – За что же вы просите у меня прощения? – спросила я. – Может быть, это было испытание? Возможно, вы обманули меня, для того чтобы убедиться, как глубока моя привязанность к Женни?
   – Нет-нет, – ответил англичанин, вставая, – я знал, на что вы способны, и никогда не буду вас обманывать. Я сказал вам правду, а теперь нужно действовать. Я помчусь в Тулон, чтобы воспрепятствовать мсье Бартезу отправить письмо в Лондон. Вы должны передать мне записку для него. Попросите его приехать сюда завтра или дожидаться вас у себя. Нам дали три дня после получения письма на то, чтобы принять решение. Срок истекает завтра вечером, и именно завтра вечером надлежит послать леди Вудклифф соглашение, которое я должен был передать вам для подписи, и вы подпишете его в присутствии мсье Бартеза и других ваших советников. Что до мсье Бартеза, он не будет против; я знаю, что он считает ваше дело безнадежным и очень хорошо поймет ваши мотивы. Фрюманс поймет вас еще лучше. Малаваль, который любит деньги, поймет вас по-своему, а шевалье Мариус, увидев, что вы получили хороший доход, предложит вам свое сердце и имя; однако если вы хотите, чтобы это дело завершилось успешно, вам нужно стать очень внимательной, Люсьена, чтобы по одному неосторожному слову, по презрительному жесту никто не догадался, что вы собираетесь нарушить условия сделки. Поверьте: люди прежде всего похвалят вас за то, что вы согласились на выгодную сделку, и лишь немногие поймут вас, когда вы с презрением откажетесь от права ею пользоваться. Большинство людей любят положительные решения. А вот романтические поступки считаются безумными и удовлетворяют идеалу лишь ничтожного меньшинства. Поэтому на вашей стороне будет поочередно то большинство, то меньшинство; но вы должны подумать о том, как преодолеть единственное препятствие на пути к осуществлению ваших благородных намерений: сопротивление Женни.
   – Да-да, я думаю именно об этом. Нужно, чтобы Женни не догадывалась об истинной причине моего поведения. Полагаю, что она сама подала бы в суд, только бы спасти мое имя. Она обошла бы моря и земли для того, чтобы правда победила. Женни не знает, что означает идти на уступки, сомневаться и бояться. Она верит только в добро; ваши советы она назвала бы фантазиями. Необходимо, чтобы она сочла мое поведение трусостью. О да, мне придется выдержать серьезную борьбу с Женни, но я ведь делаю это ради нее и буду сильнее. Лишь бы только Фрюманс… Но вы ведь сказали мне, что он меня поймет и поможет мне?
   – Фрюманс уже давно находится в ужасном положении, дорогая Люсьена. Он смирился с этим: это человек весьма предусмотрительный, идеалист, как Дон Кихот, но заслуживающий еще большего уважения, поскольку обладает здравомыслием Санчо и таким же знанием практической жизни, как ваш покорный слуга. Фрюманс отлично знал, что если когда-нибудь начнут оспаривать ваше право на имя де Валанжи, это может погубить Женни и скомпрометировать его самого. Он не видел выхода из этого положения. Я показал ему этот выход, и вот теперь, оказавшись между вами двумя – его ученицей и невестой, – Фрюманс не знает, чей героизм ему следует поддержать. Он предчувствует, предвидит ваше решение. Фрюманс гордится вами, но страдает из-за Женни и себя самого, поскольку он тоже горд, наш дорогой философ, и ему хотелось бы, чтобы и Женни, и ему была уготована более опасная роль; однако вашему наставнику придется позволить вам свершить этот подвиг доблести, к которому подготовили вас его уроки, и супругу Женни придется согласиться на то, чтобы его жену спасло его дитя.
   – Полно! – воскликнула я, смеясь. – Фрюманс увидит, что его дитя хорошо выучило уроки античных мудрецов… Но солнце уже заходит, и вам нужно, не теряя ни минуты, отправляться в Тулон. Возьмите мою лошадь – пока еще она мне принадлежит.
   Мак-Аллан долго прижимал мою руку к своим губам и ушел, не сказав ни слова о самом себе. Я была благодарна ему за то, что он думает лишь о долге, который мне следовало исполнить.


   LX

   Когда я подходила к дому, Фрюманс вышел мне навстречу.
   – Ну что, – спросил он, – Мак-Аллан собирается в Тулон? Он уже уехал?
   – Да, мой дорогой Фрюманс, и вы знаете зачем.
   – Женни взволнована и удивлена. Что вы ей скажете?
   – Я думала об этом. Скажу ей, что в той ненадежной ситуации, в которой я сейчас нахожусь, я не могу согласиться с планами Мак-Аллана; что то же чувство гордости, которое не позволило мне выйти замуж за Мариуса, помешало бы мне сочетаться браком с англичанином; что я точно так же не хочу разбогатеть за счет одного, как не захотела обречь на нищету другого, и добавлю: «Поскольку можно предположить, что я очень сильно привяжусь к Мак-Аллану, я прекращаю борьбу и отметаю возражения, которые нас разделяют. Я соглашаюсь принять денежные средства, для того чтобы не нуждаться в его состоянии и иметь возможность сказать себе, что я люблю этого человека лишь за его достоинства».
   – Да, именно это и следует сказать, ведь Женни простит вам отсутствие мужества, только если убедится в том, что вы повинуетесь зову сердца.
   – Ну, тогда все будет в порядке, Фрюманс. Если понадобится, я скажу ей, что очень сильно влюблена в Мак-Аллана.
   – Вы говорите это тоном, который заставляет меня беспокоиться за него.
   – Я говорю это как особа, которая всем сердцем любит Мак-Аллана, но совершенно не собирается выходить за него замуж.
   – Как, разве это не было бы концом наших сомнений, вознаграждением за ваши жертвы?
   – Вы считаете, что я должна рассматривать Мак-Аллана как средство избежать нищеты? Нет, Фрюманс, если я когда-нибудь выйду замуж, это будет совершенно иначе. Еще позавчера, когда я думала, что смогу сохранить свое положение, я могла размышлять о будущем. Сегодня у меня уже нет будущего. Пусть же мне в утешение останется хотя бы мысль о том, что мои мечты о супружеской любви не будут иметь ничего общего с финансовыми интересами.
   – Понимаю вас, Люсьена, и решительность и сила, которую я открыл в вас после смерти вашей бабушки, превосходит мои предположения. О, вы достойны того, чтобы Женни предпочла вас мне и чтобы Фрюманс предпочел вас самому себе! Видя пример, какой подает мне такое дитя, как вы, я был бы трусом, если бы стал жаловаться на судьбу!
   – Фрюманс, – сказала я, – речь уже не идет о том, чтобы вы принесли себя в жертву. Нужно, чтобы моя собственная жертва оказалась кому-то полезной, а зачем она, если не будет способствовать вашему счастью? Мак-Аллан не успел рассказать вам об этом, но я приняла решение, которое вы должны хранить в тайне: я намерена остаться в Помме рядом с вашим дядюшкой. Я хочу, чтобы вы женились на Женни, теперь это необходимо, чтобы уберечь нас троих от клеветы. Нужно также, чтобы вы начали трудиться и скопили капитал, но, как сказала Женни, ни в вашей заброшенной деревне, ни в наших пустынных краях подходящей работы нет. Вы уедете вдвоем, я же хочу остаться, потому что аббат Костель не может находиться без присмотра и… потому что мне нужно немного побыть в одиночестве после столь тяжелого кризиса.
   Не знаю, стал бы Фрюманс возражать против моего плана, но нашу беседу прервала Женни, которая, увидев, как я возбуждена и решительно настроена, подумала, что я счастлива.
   – Ну что, – спросила она, – мистер Мак-Аллан доволен? Он был весел, как птичка, когда скакал галопом на вашем коне. А вы, Люсьена, вы рады?
   – Да, – сказала я, обнимая ее. – Я решила слепо следовать его советам, ибо он мой настоящий друг. Прошу тебя, Женни, не расспрашивай меня сегодня, я не смогу тебе ответить. Мне нужно помечтать, потому что раздумывать больше не следует, но ты видишь, что я весела и ни в чем не раскаиваюсь.
   Добрая Женни легко позволила себя обмануть. Она горячо пожелала мне счастья и, поверив моим словам и уважая то, что она объясняла целомудренной отрешенностью первой любви, не стала больше меня расспрашивать.
   Я с жаром и подлинным энтузиазмом жертвовала своей жизнью. Но к этому, однако, добавились раздражение и горечь, когда я увидела, что Женни разговаривает с Фрюмансом более откровенно, чем обычно, как будто, обретя надежду на мой скорый брак с Мак-Алланом, она наконец смирилась с мыслью о своем союзе с Фрюмансом. Пообедав, я оставила их вдвоем и устремилась в суровые ущелья, расположенные вдоль склона длинного горного хребта Фарон.
   Во мне происходила тяжелая внутренняя борьба. Я чувствовала, что мое сердце рвется на части и как будто борется с самим собой. Мне хотелось бы, чтобы Мак-Аллан оказался рядом, чтобы он наконец прямо сказал мне о своей любви, чтобы очаровал меня приятными речами на эту волнующую и деликатную тему, чтобы опьянил меня веселыми комплиментами, чтобы ему удалось внушить мне чувство, которое убеждает, удовлетворяет и позволяет душе отмести робкие сомнения и суетную гордость.
   – Это чувство существует, – уверяла я себя, – я внушаю его другим. Не пора ли мне самой его испытать? Если бы я любила Мак-Аллана так, как он, видимо, любит меня, я, может быть, уже не вспоминала бы о том, что мечтала об иной любви, но не смогла ее внушить.
   Мысль об этом вызвала во мне негодование в свой адрес. Каким образом воспоминание могло так занимать и мучить меня? Итак, я была кокеткой, ревновала к любому проявлению чувств, к Женни, ради которой так легко перечеркнула свою жизнь, но которой завидовала из-за того единственного, что мне не принадлежало, единственного, что я не смогла бы принести ей в жертву, – любви Фрюманса?
   Я ненавидела себя. Мне хотелось рвать на себе волосы и расцарапать собственное лицо. Я вынула бы сердце из груди, чтобы вырвать из него неведомого гостя, этого червя, названия которого я не знала: зависть, низость, эгоизм, страсть?
   – Итак, у меня скверная натура, – говорила я себе под влиянием слов Мак-Аллана, сомневавшегося в моем происхождении. – Я обречена судьбой бороться со склонностью к аморальным поступкам, словно бандит или незнакомая цыганка, которая, возможно, была моей матерью. А может быть, у меня ничтожное и глупое сердце и, как Галатея, я влюбляюсь во всех подряд. Возможно, я любила Мариуса так же, как и других. Что я знаю о себе? Вижу, что глупо было уважать себя, тогда как я заслуживаю лишь презрения. Но в сущности, имеет ли значение все это, если у меня достаточно гордости, чтобы вести себя подобающим образом, чтобы скрыть эту рану и сделать все возможное, дабы Фрюманс с Женни наконец сочетались браком, чтобы поступать вопреки тому, что подсказывают мне мои низменные инстинкты? Наверное, я смогу их обуздать, с Божьей помощью действуя вопреки им, ведь я отлично понимаю, что пытаюсь противиться злу.
   Я долго пробыла в этом месте. Солнце уже начинало клониться за горизонт. Гору окутывала голубая дымка, прозрачная, огромная, а море вдали напоминало пылающее зеркало.
   «Какой чудесный край, – подумала я, – хоть, возможно, это и не моя родина! Как я обожала его, как он меня чарует. Он был моим, и я с любовью открывала его для себя, бросая ему вызов, чтобы увидеть, сможет ли он одолеть мои силы и задор! Но буду ли я любить его так же, когда останусь здесь одна, когда мне удастся удалить от себя всех тех, кого я люблю, и когда я почувствую, что сердце мое опустело, что у меня не осталось ни желаний, ни надежд, лишь сухое чувство долга и неумолимое отречение?»
   Я возбуждалась все больше и больше, находясь во власти свирепого, нелогичного и властного чувства, бушующего в крови южан, неумолимость которого я впервые ясно почувствовала.
   «Если бы Мак-Аллан был сейчас здесь, – размышляла я, – и если бы я смогла рассказать ему о том, что происходит со мной, смог бы он это понять?»


   LXI

   И в этот момент я увидела перед собой Мак-Аллана. Вернувшись из Тулона, он отвел Зани в конюшню. Женни сообщила ему, в какую сторону я отправилась на прогулку, и он пришел сюда, чтобы рассказать о своей поездке. Его повествование было недолгим. Мсье Бартез приветствовал мое решение смириться – разумеется, он не знал, что, обеспечив свое материальное благополучие, я решила затем отказаться от него. Он ждал моего приезда на следующий день, чтобы все уладить в соответствии с моим желанием.
   – Но что случилось, Люсьена? – спросил Мак-Аллан. – Вы плакали, да и сейчас еще плачете! Может быть, вы жалеете о своем решении? Еще не поздно его изменить! Вокруг вас все исполнены решимости, и, если вы хотите войны, я готов воевать вместе с вами. Вы ведь знаете, что теперь я предан вам не на жизнь, а на смерть?
   – Нет, я ни о чем не жалею и по-прежнему исполнена решимости, как и мои друзья, но мне хотелось бы знать, любите ли вы меня так, как говорите. Хотите ли вы на мне жениться, Мак-Аллан? Скажите, мне пора об этом узнать.
   Он был поражен тем, что я взяла инициативу на себя, и долго молчал. Безусловно, он ожидал от французской барышни намеков и сомнений; но внезапно Мак-Аллан понял ход моих мыслей и ответил с горячностью:
   – Раз уж вы спрашиваете об этом, Люсьена, значит, вы решили мне отказать. Да, я вижу, вы горды и не хотите быть мне обязанной. Вы слишком боитесь того, что это прихоть с моей стороны, а может быть, я вам не нравлюсь… Вы недостаточно меня знаете. Богом заклинаю, ничего не говорите! Воспользуйтесь возможностью испытать меня, сравнить со своим идеалом: я не смогу ему соответствовать, но мне, быть может, удастся заставить вас забыть его, предложив другой, который, пусть в меньшей степени, все-таки покажется вам достойным. Что сказать? Я верю в себя, но не могу требовать, чтобы и вы поверили в меня. Я не сержусь на вас, Люсьена, несмотря на то что вы причинили мне боль. Но я выдержу страдания. Не произносите ни слова и позвольте мне также хранить молчание. Давайте вернемся в дом. Я не хочу услышать, что вы меня не любите.
   Мы молча шли по дороге к замку. Я чувствовала себя угнетенной и подавленной. Мак-Аллан раздражал меня: он упорно прижимал мою руку к своей груди, как будто желая подчинить меня своей воле вопреки моему желанию.
   – Послушайте, – сказала я, с силой выдернув руку, – я хочу, чтобы вы узнали правду. Для того чтобы я могла выйти за вас замуж в своем нынешнем положении, я должна страстно вас любить, иначе мне будет стыдно.
   – Мне это известно, – ответил Мак-Аллан. – Итак, я должен буду внушить вам страсть. Если я потерплю поражение, то сам буду в этом виноват и сердиться мне можно будет только на себя. Я предупрежден. Начинаю борьбу, гораздо более ужасную, чем та, которую мне поручили вести против вас, и буду сражаться самостоятельно. Речь идет о моем счастье и жизни, да, я это знаю. Необходимо будет сделать так, чтобы вы согласились принять мое имя и состояние, вы, предпочитающая скорее пожертвовать собственным именем, нежели взять деньги у врага. Вы не считаете меня врагом, но нужно, чтобы я стал вашим возлюбленным, а мне уже сорок лет, я англичанин и адвокат – вот три обстоятельства, которые вам вовсе не подходят и которые я должен как-то компенсировать. Никто не дерзнет сказать, что это будет легко, поэтому вы должны дать мне время и проявить немного терпения.
   – Вы говорите разумно! – сухо произнесла я.
   – О, ума у меня слишком много, но вы ненавидите рассудочность. Я забыл включить ее в список своих недостатков. Что еще? Скажите мне, пока вы об этом думаете.
   – Ничего нет хуже, чем шутить, видя мою тревогу.
   Мне показалось, что Мак-Аллану захотелось меня ударить. Я была склонна ответить ему тем же, но он сдержался.
   Мак-Аллан дал мне понять, что ему тоже очень горько и что за шуткой он пытался скрыть душевную боль, но не захотел оставить всякую надежду, а меня унижало то, что он был так уверен в своей победе. За деликатностью его слов скрывалась либо подлинно неопровержимая сила, либо невероятное самодовольство. Могла ли я угадать, что именно? Недовольная собой, униженная собственной слабостью, я требовала, чтобы Мак-Аллан проявил чудеса красноречия, и надеялась, что какая-то чудесная сила, которой я его наделяла, исцелит мои страдания. Я не облегчала ему задачу, напротив, старалась обескуражить его, и меня раздражало то, что моя грубость не разгневала Мак-Аллана настолько, чтобы вызвать у меня страх, или не привела его в такое отчаяние, чтобы это могло меня растрогать.
   Если бы я любила этого человека, я бы не предъявляла к нему столь безумных требований. Тогда одного его слова было бы достаточно, чтобы я полностью разделила его волнение. Тогда любой его поступок казался бы мне единственным подлинным проявлением любви и, как в те времена, когда Фрюманс избегал моих неуместных вопросов, легко смогла бы убедить себя, что осторожное сопротивление является признаком великой страсти. Значит, я не любила Мак-Аллана!
   Я сердилась на него еще и за то, что он так умело разыграл комедию перед Женни. Для того чтобы она могла принять мое отступничество, необходимо было, чтобы она поверила в наш скорый брак, и Мак-Аллан изобразил уверенность, которой не испытывал, но которая показалась мне вызывающей.
   На следующий день я совершила жертвоприношение. Я унизилась в присутствии тех, кто еще позавчера аплодировал моей стойкости. Я отступила, попрощалась со званием члена человеческого общества. Я без колебаний подписала отвратительный договор в присутствии своих советников: дрожащей Женни, удрученного Фрюманса, меланхолического мсье Бартеза, недоумевающего Малаваля и изумленного Мариуса. Документ немедленно был отправлен по почте. Я испытывала горькую радость.
   – Consummatum est [21 - «Свершилось» – последние слова распятого Христа (лат.).], – сказала я, улыбаясь. – Отныне я просто мадемуазель Люсьена, но поскольку мне, возможно, откажут и в имени, данном при крещении, я прошу вас, друзья мои, придумать мне какое-нибудь другое, которое не было бы слишком вульгарным.
   – Разве мсье Мариус де Валанжи, – ехидно проговорил Мак-Аллан, – не склонен по-прежнему предложить вам свое имя, которое позволит сохранить вам прежнее?
   – Может быть, после вас? – сухо ответил Мариус.
   Мак-Аллан вызвал его на эту дерзость, чтобы иметь право заявить о своих намерениях.
   – Я был бы счастлив, – громко сказал он, глядя на мсье Бартеза, – если бы мадемуазель Люсьена тоже так думала. Лишь от нее зависит, как долго она будет оставаться без опоры и без имени.
   – Правда?! – воскликнул добрый мсье Бартез, схватив англичанина за руки. – Ах вы, достойный человек!.. Ну что, Люсьена, дорогое дитя мое?
   – Я обещала подумать об этом, – ответила я.
   – Итак, – сказал Мариус, побледнев от гнева и сжав зубы, – наше обручение ничего не значит?
   – Мариус, – ответила я, – вы были обручены с мадемуазель де Валанжи. Она мертва, и теперь вы вдовец.
   – Верно, – ласково сказал мсье Бартез. – Дорогой Мариус, вам следовало проявить настойчивость тогда, когда мадемуазель Люсьена де Валанжи еще существовала.
   – Я был неправ, как видите, – сказал Мариус. – С тех пор у Люсьены появилась надежда на более выгодное замужество. Она оказалась мудрее, но хотя меня и отвергли, я предпочитаю и дальше играть свою роль.
   – Я охотно оставляю ее тебе, – ответила я ему. – Простите! Я забываю, что я теперь уже не ваша кузина, но поскольку возвращение к прошлому для нас невозможно – дверь захлопнулась, – я должна сказать правду. Я пока что недостаточно знаю мистера Мак-Аллана и не могу ответить ему, лишь искренне поблагодарив за любезность.
   Я пожала всем присутствующим руки и, напомнив им, что в течение недели должна буду покинуть Францию, заявила, что собираюсь немедленно начать подготовку к отъезду.
   Я вернулась домой вместе с Женни. Мы собирались подняться в свои комнаты, ведь было уже девять часов вечера, как вдруг в решетчатую дверь сада позвонили.
   Мишель не стал спрашивать меня, хочу ли я видеть Мариуса. Привыкший относиться к нему как к члену нашей семьи, слуга открыл ему, и Мариус ворвался в нашу гостиную.


   LXII

   Он был взбудоражен. Подстрекаемый Малавалем, Мариус решил сделать в этой игре последнюю ставку.
   – Люсьена, – сказал он мне, – между нами произошло недоразумение, и ты ставишь меня в невыносимое положение.
   – Послушай, Мариус… Поскольку сегодня мы с тобой еще говорим друг другу «ты», объяснись, пожалуйста.
   – Ты что, действительно выходишь замуж за Мак-Аллана? Ответь мне: да или нет.
   – Еще не знаю, но это возможно. А тебе-то что до этого?
   – Меня это обижает. Ты наносишь мне оскорбление.
   – Каким образом?
   – Ты даешь возможность людям думать, будто я бросил тебя в трудную минуту.
   Женни почувствовала, что мой ответ может унизить Мариуса и в ее присутствии это унижение будет вдвое сильнее. Она вышла.
   – Ответь же! – воскликнул Мариус, уже не пытаясь сдерживаться.
   – Так вот, дитя мое, я не сержусь на тебя, я тебя прощаю, однако мне совершенно ясно, что ты бросил меня в тот миг, когда у меня не было иной опоры, кроме тебя.
   – Разве я сказал хоть слово?
   – Нет, ты не сказал ни слова, которое люди могли бы повторить и которое поставило бы тебя в невыгодное положение. Но твои глаза мне все сказали, Мариус, я ясно прочитала в них, что если бы приняла от тебя жертву, к которой склонял тебя мсье Костель, муж заставил бы меня горько раскаяться в том, что я поверила в мужество жениха.
   – Все это абсурд, Люсьена. Ты ранима, требовательна и романтична, да, именно романтична – в этом твое и мое несчастье! Ты никогда не смотришь на вещи трезво. Твое воображение все преувеличивает или толкует неправильно. Из-за одного тревожного взгляда, из-за минутного удивления, которое тебе померещилось, ты разрушила всё. По какому праву?
   – О-о! Ты отказываешь мне в праве быть гордой и ранимой?
   – Да, отказываю. Я тебя не обманывал. Я никогда не обещал тебе быть страстным влюбленным. Я поклялся, что буду тебе нежным и учтивым мужем. Я никогда не притворялся героем, никогда не говорил подобно мисс Эйгер: «Хижина в лесу и любящее сердце». Жизнь казалась нам с тобой простой, поэтому я и обещал тебе простые решения.
   – Ну так на что же ты жалуешься, если в тот день, когда я поняла, что наша жизнь стала трудной, я не захотела навязывать тебе непростых решений?
   – Я жалуюсь на оскорбительную поспешность. Возможно, моральная доблесть – это сложно, но вполне возможно для меня. Кстати, это был вопрос чести. Почему ты решила, что я не сумел бы исполнить свой долг? Нужно было напомнить мне о нем ласково, а не требовать сейчас же его исполнить.
   – Тебе, Мариус, не следовало так легко отказываться от меня. Я никогда не говорила тебе, что буду кроткой, терпеливой и смиренной. Я не обещала стать холодной и сдержанной. Я горда. Разве ты меня не знаешь? Чему ты удивляешься? Мы оба подчинились своей природе. Это доказывает, что мы не были созданы друг для друга.
   – Тебе легко решать благодаря миллионам мистера Мак-Аллана.
   – Я не знаю, есть ли у мистера Мак-Аллана миллионы, я никогда об этом не спрашивала.
   – Это маловероятно.
   – Мариус, я оказалась по отношению к тебе в чрезвычайно унизительной ситуации, ведь отказ от обязательств при некоторых обстоятельствах может быть постыдным. Ты отлично знаешь, что меня оклеветали, и когда в присутствии наших друзей, в присутствии этого иностранца, который был тогда моим противником, ты почти с радостью принял мой отказ, это, несомненно, вызвало комментарии или подозрения по моему поводу, при воспоминании о которых я и сейчас еще краснею. Потом ты написал мне очень жестокие слова и, повторяя их сейчас, оскорбляешь меня – ты, такой кроткий и вежливый, – а я, такая необузданная, не сказала тебе ни одного горького слова. Я никому не позволила осуждать тебя в моем присутствии.
   – Люсьена, возможно, ты лучше меня, я этого не отрицаю, но разве ты не видишь, как я страдаю?
   – Отчего же ты страдаешь, Мариус?
   – Оттого, что ты уедешь одна, неизвестно куда и неизвестно с кем, а ведь ты, безусловно, моя единственная родственница и самый старинный друг. Хотя ты и променяла свое имя на обещание безопасной жизни, ты моя кузина, мадемуазель де Валанжи. Ты останешься ею навсегда – твои враги не смогут воспрепятствовать тому, чтобы тебя так называли. Отчего же ты хочешь, чтобы я принял твой отъезд спокойно и без сожалений? Скажи мне, что ты выходишь замуж за Мак-Аллана и что он тебе нравится. Будь откровенна, не относись ко мне так, будто мы уже ничего друг для друга не значим.
   – Ну что ж, я отвечу тебе откровенно: мистер Мак-Аллан мне очень нравится, и я буду стараться полюбить его, хотя бы из чувства благодарности. Теперь ты спокоен на мой счет?
   Мариус взял с каминной полки фарфоровую фигурку, которая была похожа на меня и из-за которой он называл меня «принцесса Пагода». Он посмотрел на нее внимательно и затем, с силой ударив о каминную решетку, разбил ее на мелкие куски.
   – Ты поступаешь дурно, – сказала я. – Мне здесь уже ничего не принадлежит. Ничего больше не разбивай, иначе мне придется заплатить за это.
   – Ты найдешь на это средства! – ответил Мариус, взяв шляпу. – Прощай, Люсьена. Ты опозорила меня, и твой будущий муж должен будет за это ответить.
   Я испугалась и задержала Мариуса. Поскольку он был вне себя, ослеплен яростью (как это бывает с холодными людьми, когда они перестают себя контролировать), я решила, что он собирается бросить вызов Мак-Аллану. Возможно, Мариус был способен на это, я не могла быть уверена, что он этого не сделает.
   – Мариус, – сказала я, – умеешь ли ты хранить тайны и можешь ли поклясться никому не говорить о том, о чем я собираюсь тебе рассказать?
   Он дал обещание, и я решила открыть ему правду о своем будущем положении.
   – Меня удивляет, – сказала я ему, – что ты счел меня способной продать свое имя и все еще уважаешь меня после подписанного мной соглашения. Знай же: я сделала это, чтобы избежать скандалов, которые мне противны, и опасностей, о которых я не могу тебе рассказать.
   – Я знаю, что это за опасности, – живо перебил меня Мариус. – Ты скомпрометировала себя с Фрюмансом и боишься, что об этом пойдет речь во время судебного процесса!
   – Ну нет, – воскликнула я возмущенно, – этого-то я как раз не боюсь, потому что ничего подобного не было! Но если ты в это веришь – а ты веришь в это, раз уж об этом говоришь, – я считаю, что ты жалкий трус. И ты еще претендуешь на то, чтобы бороться за меня с Мак-Алланом!
   – Так каковы же опасности?
   – Я собиралась рассказать тебе о них, но ты недостоин моего доверия. Уходи! Я больше ничего тебе не скажу.
   Мариус впервые в жизни пошел на попятный: он попросил у меня прощения за свою грубость, заявляя, что не вкладывал в сказанное обидного смысла.
   – Ты была воспитана слишком свободно, а это опасно, – добавил он. – Поговаривали, что Фрюманс был влюблен в тебя, и это вполне вероятно. Ты не остерегалась этого, потому что ничего не замечала, но хоть я и жалею о разговорах, которые повлекло за собой все это (о чем я иногда тебе рассказывал), я никогда не думал, что ты в этом виновата. Пожалуйста, успокойся и доверь мне свой секрет.
   – Ну так вот он: дело в том, что по той или иной причине, исходя из соображений, о которых могу судить лишь я одна, и прибегнув к способу, который я сейчас не хочу подробно обсуждать, я не получу от леди Вудклифф ни обола. У меня сейчас нет ничего, Мариус, абсолютно ничего, у меня отобрали всё, и сегодня, как и вчера – состоялся бы судебный процесс или нет, – я смогла бы предложить тебе лишь нищету.
   Мариус был сражен. Вот уже третий раз ему полагалось проявить героизм, и третий раз он не чувствовал себя способным на это. На мгновение он сделал вид, будто размышляет, и вышел из положения, прибегнув к новому оскорблению.
   – Раз уж ты согласилась отречься от своего имени и средств, – сказал он, покусывая перчатку, – и раз уж ты не можешь объяснить мне, отчего, совершенно внезапно, проявив недюжинное мужество, ты поддалась страху, твою совесть, видимо, действительно тяготит какой-то серьезный проступок или непоправимое несчастье и тебе пригрозили, что об этом объявят во всеуслышание.
   Не ответив ему, я открыла дверь и крикнула:
   – Убирайся!
   Мариус хотел еще что-то сказать, но я позвала Мишеля и велела ему посветить мсье Мариусу, ведь он собирается уходить. Женни вошла в комнату, а я вышла. Мариус не захотел с ней объясняться. Он ушел, раздраженный и пристыженный, но в глубине души довольный тем, что не попал в мои сети. Он более не думал драться с Мак-Алланом и сердился на мсье де Малаваля, из-за которого попал в столь неловкое положение. Мариус стал с подозрением относиться к людям и не позволил себе сказать ни слова в мой адрес. Я узнала об этом позднее, ведь его нога более не ступала в Белломбр, и до моего отъезда я его больше не видела.


   LXIII

   Женни не знала о том, что произошло между мной и Мариусом. Отныне у меня от нее был большой секрет; она ни за что не согласилась бы с тем, чтобы я ради нее пожертвовала своей гордостью, и я не хотела, чтобы она когда-нибудь об этом узнала. Поэтому я упорно хранила молчание, что ее удивляло и немного беспокоило. Я ласково утешила Женни и, делая вид, будто очень устала, легла спать, ничего не сказав ей о Мак-Аллане.
   На следующий день она с раннего утра взялась за дело. Ей хотелось оставить Белломбр безукоризненно чистым и в полном порядке. Женни убрала во всем доме, сверху донизу, все вымыла и вытерла. Она спрятала ценные вещи в шкафы, а ключи надела на кольцо, намереваясь отдать их Мак-Аллану. Я, со своей стороны, полностью расплатилась со слугами, переписала набело полный отчет об управлении имением, рассчиталась с долгами. На это ушли все деньги, которые я получила от фермеров. Я не знала, не рассчитают ли наших добрых слуг, мне не хотелось, чтобы они пострадали хотя бы в малейшей степени. Я посоветовала им оставаться на месте, пока мистер Мак-Аллан не решит их судьбу в соответствии с указаниями леди Вудклифф. Эти бедные люди, видя, что я готовлюсь к отъезду, и думая, что я разбогатела, захотели меня сопровождать. Мне стоило большого труда отговорить их складывать вещи. После обеда пришел Мак-Аллан и поговорил со слугами. Уж не знаю, какую надежду он им подал, но они успокоились.
   На следующий день я собирала свои вещи. Я решила взять с собой лишь очень скромный гардероб, несколько книг и дешевых украшений, которые бабушка подарила мне на Новый год. Я сложила в большой ящик свои гербарии и тетради так тщательно, будто собиралась устроиться в спокойном уголке, где у меня будет очень много свободного времени. Я делала все это механически, ничего, однако, не забывая, скорее для того, чтобы не оставить никаких воспоминаний о себе людям, которые лишили меня всего, чем намереваясь когда-нибудь этим воспользоваться.
   Вечером Женни спросила у меня, куда мы поедем. Послушавшись меня, она быстро подготовилась к отъезду, мне же следовало подумать о месте нашего будущего пребывания.
   – Прежде всего, – сказала я, – мне хочется, чтобы ты вышла замуж. Я ничего не буду решать, пока это не произойдет.
   – Вам отлично известно, – ответила Женни, – что аббат Костель еще не выздоровел, что у него часто случаются приступы болезни и невозможно даже думать о том, чтобы отнять у него племянника.
   – Я и не думаю об этом, – ответила я. – Но, возможно, мы найдем способ вскоре вернуться. Поклянись Фрюмансу, что выйдешь за него замуж до конца месяца.
   – Дайте такую же клятву Мак-Аллану.
   Женни смотрела на меня так внимательно, что мне пришлось опустить глаза. Возможно, мое оживленное романтическое настроение привело бы к тому, что я обманула бы ее, ради ее же блага. Мне хотелось так поступить, я готовилась к этому, но когда Женни задавала мне слишком прямой вопрос, в ней чувствовалось такое стремление узнать правду, что я не могла ей солгать.
   – Я не хочу, – недовольно сказала я, – чтобы ты обрекла меня на скоропалительный брак с человеком, с которым я знакома всего несколько дней. Ты знаешь Фрюманса уже двенадцать лет, и твои сомнения жестоки и смешны. Лишь одно могу тебе сказать; впрочем, ты знаешь это, и я удивлена, что тебя это не беспокоит. Меня упрекают в том, что я люблю, или любила раньше, Фрюманса. Думаю, пора с этим покончить. Я смогу оставаться вместе с вами, только если вы поженитесь.
   Я увидела, что Женни украдкой утерла слезу, и поняла, что, желая убедить ее, впервые в жизни заговорила с ней резко. Я чуть было не бросилась перед ней на колени, но внезапно мне в голову пришла мысль о том, что для того, чтобы добиться цели, я должна сделать нечто противоположное. Женни была так сильна и неприступна, что я могла сломить ее волю, лишь нанеся удар в самое сердце. Я принялась настаивать на своем и, помимо собственной воли, желая лишь изобразить нетерпение, дала волю тайным горьким чувствам. Мне нужно было поставить непреодолимое препятствие между собой и Фрюмансом, и я воображала, что в тот день, когда он женится, в моем сердце, вновь спокойном и свободном, исчезнет всякое воспоминание о тщетных волнениях, которыми оно было переполнено.
   – Странно, – сказала я бедной изумленной Женни, – что этот человек, в любви к которому меня обвиняют с самого детства, человек, к которому ревновал меня Мариус (да и сейчас еще ревнует), человек, из-за которого Дениза чуть меня не убила, этот человек, бывший причиной выпавших на мою долю унижений и клеветы, жертвой которой я стала, человек, всегда любивший только тебя и которого ты тоже, конечно, любишь, поскольку ждешь лишь моего замужества, чтобы сказать об этом, постоянно присутствует здесь, рядом со мной, руководит моими делами, занимается моим образованием, заботится о моем настоящем и будущем, и при этом ты не хочешь одобрить ситуацию, совершенно невинную по сути, но оскверненную жестокостью наших врагов. Видишь ли, Женни, это объясняется твоей чрезмерной жертвенностью, которая из возвышенной превратилась в неразумную. Ты решила, может быть, что я ревную к Фрюмансу, что я обвиню тебя в том, будто ты любишь его сильнее, чем меня, и пренебрегаешь мной ради него. Это, вероятно, так и было, когда я была ребенком; но вместо того, чтобы вразумить меня, что тебе очень легко было бы осуществить, ты добилась того, что я привыкла оттеснять его на второй план в твоем сердце и поступках. Ну так вот, довольно относиться ко мне как к маленькой девочке. Я более не избалованный ребенок из замка Белломбр. Я проклята и изгнана, и если бы не обладала бóльшим мужеством, чем то, которое ты мне внушила, уже умерла бы от горя и гнева; но слава богу, ты сильна, значит, и я тоже сильна, и уж теперь я не позволю убедить себя. Ты исполнишь свой долг перед Фрюмансом, которого ты делаешь несчастным, перед Мак-Алланом, который, вероятно, ревнует к нему, как ты сама сказала, и, наконец, и прежде всего, передо мной, поскольку твоя чрезмерная преданность дает повод к унизительным инсинуациям.
   – Унизительным! – воскликнула Женни, выпрямившись, с застывшим взглядом, как будто была на пороге смерти. – Вы бы чувствовали себя униженной, если бы любили Фрюманса? Вы действительно так думаете?
   Я поняла, что тоже бледнею. Мне показалось, что Женни уже давно разгадала меня и моя бурная реакция помогла ей увидеть, насколько страдает мое сердце.
   – Так ты думаешь, что я его люблю? – вскричала я, сжимая ее холодные руки. – Значит, ради меня ты отдаешь себя в жертву? Скажи наконец, если ты хочешь, чтобы я тебе ответила!
   – Не знаю, что взбрело вам в голову, – произнесла Женни, вновь обретя решимость и с грустным видом усаживаясь в кресло, – вы возбуждены и тоже заставляете меня волноваться. Мы с вами просто сами не знаем, о чем говорим. Вы хотите, чтобы я вышла замуж за Фрюманса, и я это сделаю, но после того, как вы сочетаетесь браком с Мак-Алланом. Фрюманс именно так себе это представляет и не хочет ничего иного. Я бы возненавидела себя и почувствовала к себе презрение, если бы покинула вас, не убедившись в том, что у вас есть опора. Ну что ж, давайте уедем вместе, ведь действительно вам не стоит торопиться и останавливать выбор на Мак-Аллане. Когда мы обе будем далеко отсюда, Фрюманс не сможет скомпрометировать ни вас, ни меня.
   Мне не удалось поколебать решимость Женни, и меня очень взволновала ее проницательность.


   LXIV

   Когда нас вновь посетил Мак-Аллан и я пожаловалась ему на сопротивление Женни, он, вместо того чтобы поддержать меня, всерьез меня огорчил, заявив, что я неправа.
   – Я позволил вам предаваться детским мечтам, – сказал он мне, – но договор нужно исполнять, иначе он станет недействительным. Когда увидят, что вы считаете его таковым, сразу же начнется судебное преследование, а уж если оно начнется, то закончится лишь тогда, когда это будет угодно Богу. Таким образом, если вы не доведете дело до конца, ваши усилия окажутся напрасными.
   – И сколько же времени мне придется нести это бремя позора, от которого я надеялась избавиться уже завтра?
   – Необходимо дождаться, когда ваши права полностью перейдут к леди Вудклифф, – тогда она перестанет вас опасаться.
   – Сколько времени на это понадобится?
   – Не знаю точно, не более шести месяцев. Я буду предпринимать необходимые меры вместе с мсье Бартезом.
   – И в течение шести месяцев я должна буду путешествовать на деньги леди Вудклифф?
   – Бартез получит их от вашего имени, а вы будете иметь возможность не пользоваться ими. Они будут принадлежать вам, поскольку вы уедете, но чтобы не ранить вашу гордость, договоримся, что, как только вы вернетесь во Францию, вы возместите вашему врагу всю сумму с процентами.
   – Это обязательно, для того чтобы Женни не тронули?
   – Обязательно.
   – Жертва оказывается больше, чем я думала.
   – Да, шесть месяцев унижений вместо одной недели, но Женни ради вас отдала двадцать лет жизни и подвергла опасности все свое существование. Вы еще с ней не рассчитались.
   – Извините меня за трусость, Мак-Аллан, и позвольте поблагодарить вас за то, что даете мне силы. Но как же нам прожить за границей, не взяв отвратительных английских денег леди Вудклифф?
   – У вас ничего нет?
   – Я все подсчитала. Если учесть расходы на похороны бабушки и на пожертвования, которые я обязательно хочу сделать сама, у меня остается около двадцати франков.
   – Я вас люблю, Люсьена. Именно о такой девушке я мечтал.
   – Но я не могу принадлежать вам, Мак-Аллан, ведь я еще не подошла к той черте, да, может быть, и не подойду никогда, когда страсть заставляет самолюбие молчать.
   – Я очень хорошо это знаю, можете не напоминать мне об этом. Но неужели ваше самолюбие столь непомерно, что оно не позволит вам принять скромную ссуду от ужасного английского друга, который случайно оказался богаче других ваших друзей и даже не заметил бы этого долга?
   – Этот долг был бы священным и не унизил бы меня, но тем не менее для того, чтобы он таким и оставался, я должна быть в состоянии его отдать. Каким образом? У Женни есть несколько тысяч франков, которые, по ее словам, она собирала для меня и которых я не хочу касаться – в них будущее ее и Фрюманса. Вы считаете, что я стану прогуливаться по Италии или Швейцарии с их сбережениями?
   – Вы не будете прогуливаться ни по Италии, ни по Швейцарии. Вы остановитесь в уединенном месте. Я могу предложить вам очень скромный домик, нечто вроде чистенькой хижины в Соспелло. Это красивое место на склоне Альп, недалеко от Ниццы и почти на границе с Францией. Я расстаюсь с Джоном и подарил ему этот домик, в котором он рассчитывает поселиться и сдавать часть комнат. Вы снимете их, это будет очень дешево. Джон за весьма скромную плату будет служить вам поставщиком, поваром, исполнителем поручений, проводником, если понадобится, ведь он знает Альпы так же хорошо, как вы свои провансальские бау; все это, при условии что ваш быт будет скромным, обойдется вам в двести франков в месяц, и у вас будет защитник, ибо Джон самый честный, самый смелый, самый лучший человек на свете.
   – Отлично. Но даже двести франков для меня слишком много, если я не смогу отдать их Женни или вам. Не могли бы вы найти мне какую-нибудь работу, которая дала бы мне возможность расплатиться?
   – Безусловно. Я обязуюсь найти для вас переводы. Поскольку вы образованны и очень хорошо знаете иностранные языки, вы можете рассчитывать на то, что я поручусь за вас перед издателем. Отправляйтесь со спокойной душой. Клянусь честью, я сделаю так, что вскоре вы сможете расплатиться.
   – Спасибо, Мак-Аллан. Но неужели все, что вы мне говорите, правда? Не посылаете ли вы меня к себе домой и не будет ли ежемесячная оплата фиктивной?
   – Я подарил домик камердинеру, чтобы вознаградить его за честную службу, и уж точно не собираюсь забирать его обратно. Поэтому, внося арендную плату за комнаты, вы будете там полновластной хозяйкой, а самостоятельно зарабатывая деньги, не будете иждивенкой.
   – А если вам вдруг вздумается там пожить?
   – Если вы решите никогда более меня не видеть, ваша воля будет исполнена. Вы не уверены в моей честности?
   Мне не следовало в нем сомневаться. Я очень обрадовала Женни, сообщив ей о своих новых планах и более не требуя, чтобы она рассталась со мной для того, чтобы вступить в брак. Она повторила мне, что мы выйдем замуж в один и тот же день или она навсегда останется вдовой.
   Я обещала мсье Бартезу и его жене, что приеду попрощаться с ними и другими знакомыми в Тулоне и его окрестностях, но поскольку, прощаясь с ними навсегда, я должна была казаться либо очень подавленной, либо чрезвычайно взволнованной, я боялась, что плохо сыграю свою роль. Мне неприятно было обманывать своих друзей. Я предпочла написать Бартезам, что не имею права огорчать их своим отъездом и что, поскольку мне представилась возможность поехать в Италию по суше и в сопровождении еще одного путешественника, я поспешила этим воспользоваться. Этим путешественником был Джон, который, согласно моему желанию двигаться медленно, нанял для меня в Тулоне извозчичью карету.
   Я не знала, куда Мак-Аллану заблагорассудится направить свои стопы после того, как я уеду из Прованса, и не решалась его об этом спросить, опасаясь, как бы он не подумал, будто я хочу, чтобы он не слишком от меня отдалялся. Однако я уже привыкла чувствовать его покровительство и была рада, когда он сам сообщил мне о том, что собирается еще на некоторое время остаться во Франции.
   – Возможно, – сказал он мне, – я пробуду в Провансе до тех пор, пока вы не вернетесь. Я представляю себе, что ваша покорность обезоружит леди Вудклифф и она снова начнет мне доверять. В таком случае я подавлю желание отказать ей и сделаю необходимые распоряжения, для того чтобы она вступила во владение Белломбром. В любом случае, захочет она поручить это мне или найдет другого адвоката, я считаю, что должен остаться здесь до нового распоряжения, после чего отправлюсь в небольшое путешествие по Франции, чтобы развлечься и получить новые впечатления. Мне говорили, что можно увидеть много красивого и интересного в долине Пьерфе, в обители Монтриё, на пике Брюск, в Сифуре и других местах. А вы можете какое-то время передавать мне свои указания и получать послания, которые я буду пересылать вам от имени издателей, заказывающих переводы.
   Я уговорила Мак-Аллана перебраться в Белломбр в день моего отъезда. Мне казалось, что я с меньшим отчаянием покину свой бедный дом, если хотя бы несколько дней его будет охранять друг.
   Мак-Аллан пришел вместе с Фрюмансом в пять часов утра, чтобы получить последние распоряжения и усадить нас в карету. Я сочла, что будет глупо везти с собой большой ящик с гербариями и книгами, и решила оставить его на хранение Фрюмансу. Я была безразлична ко всему, но Мак-Аллан уверил меня, что я снова почувствую интерес к ботанике, как только окажусь в Альпах, и с помощью Джона своими холеными руками устроил мой багаж на крыше кареты. Мак-Аллан давал Джону такие подробные инструкции, будто провожал в дорогу собственную дочь, передавая ее в руки надежного проводника. Женни, весьма озабоченная, укладывала продукты, которые мы съедим на первой остановке (мы решили сделать ее где-нибудь в лесу, в тени деревьев). Она так хорошо скрывала волнение, что казалась спокойной. Я не хотела оказаться слабее, чем она. Не моргнув глазом я попрощалась с Фрюмансом, Мишелем, со старой Жасентой и нашими добрыми мельниками. Я чуть было не расплакалась лишь тогда, когда пожимала руку Мак-Аллану, словно, не чувствуя необходимости демонстрировать ему свое мужество, дала себе волю и испытала такую же жалость к себе, какая отражалась, несомненно и без всякой борьбы с собой, в нежном и сочувственном выражении его лица.
   Он не спросил, когда сможет со мной увидеться, а я не решилась еще раз подвергнуть испытанию его замечательную деликатность, хоть мне и хотелось пригласить его приехать, когда у него найдется для этого время. Фрюманс, удивленный моим молчанием, посмотрел на меня с тревогой. Я боялась, что он проникнется теми же сомнениями, которые Женни испытывала по поводу скрываемых мной чувств, и сказала Мак-Аллану:
   – Напишите мне письмо; я вам отвечу.
   Это приглашение было довольно туманным. Мак-Аллан оценил это и попросил разрешения проводить меня верхом на лошади до того места, где извозчичья коляска выедет на большую дорогу. Я согласилась, опять-таки, чтобы не вызывать сомнений у Фрюманса.
   Что же касается бедняги Фрюманса, он даже не попросил такого же разрешения у Женни. Они едва сказали друг другу несколько слов, а их рукопожатие было кратким и сопровождалось молчанием. Мне показалось, что в их расставании, по крайней мере со стороны Фрюманса, присутствовало больше страсти и страдания, чем в заботах и чопорном эскорте Мак-Аллана. А что можно было угадать или нечаянно обнаружить по поведению Женни? Это был кузнечный молот, всегда без промаха кующий железо, надежная машина, без устали бьющая по нему и его обрабатывающая. Таким образом, под влиянием ее неустанной и, можно сказать, слепой деятельности прерывистые и утомительные этапы ее тяжелой судьбы упорно выстраивались в одну линию.
   Узкий живописный поселок, спускающийся и прячущийся на дне ущелья, образованного горами Фарон и Кудон, вывел нас на дорогу, ведущую в Ниццу, чуть выше деревни Ляваллет. Там Мак-Аллан спешился и подвел Зани к дверце кареты.
   – Вы попрощаетесь со своей лошадью? – спросил он.
   Я поцеловала Зани в лоб.
   – Почему же вы не взяли его с собой, раз так любите? – поинтересовался Мак-Аллан. – Он ведь ваш. Это подарок вашей бабушки, и никто бы не подумал отбирать Зани у вас. Он принадлежит вам так же, как ваша шляпа и туфли.
   – Возможно. Но зачем мне сейчас верховая лошадь?
   – Вы продадите его мне?
   – Да, но с условием, что вы передадите эти деньги леди Вудклифф. Я не хочу быть обязанной ее снисходительности.
   – Согласен! Тогда приложите ко лбу Зани эту веточку оливкового дерева, которую вы держите в руке, чтобы показать, что он продан и теперь принадлежит мне.
   – Мистер Мак-Аллан, – сказала я, – подойдите, чтобы я и с вами могла попрощаться. Вы лучший и любезнейший из людей. Сохраните мою оливковую веточку и положите ее на могилу моей бабушки. Когда вы будете писать мне, пришлите листочки с ее любимого дерева. Если вы спуститесь в Зеленый зал, подумайте обо мне и скажите себе, что вы сделали для меня все возможное.
   Я протянула ему руку. Мак-Аллан взял ее в свою, затянутую в перчатку, и пожал, как будто прощался с мужчиной, вместо того, чтобы нежно поцеловать, как он делал, когда мы были одни. В присутствии Джона он вновь становился англичанином с головы до пят.
   Карета тронулась. Я забилась вглубь ее и опустила вуаль, чтобы скрыть от Женни свои горькие слезы.


   LXV

   Я не могла бы сказать, о чем жалела больше. Я теряла все, и в свете этой страшной катастрофы прошлое казалось мне столь далеким, что я более не пыталась связывать себя с ним. То, что соединяло меня с Белломбром и долиной Дарденны – дом, уже не принадлежавший мне, бабушка, которая была теперь на небесах, Фрюманс, который никогда не был в меня влюблен, – все это были руины и траур, и мне хотелось как можно скорее навсегда расстаться с умершими надеждами, уже погребенными воспоминаниями… Но мое мирное и веселое прошлое: детство, безграничная доверчивость, а потом и бесконечные мечтания, первые волнения, стремление разгадывать загадки, найденные и вновь потерянные ответы на них, сознание собственной силы и слабости, колебания – целый мир, исчезнувший, как сон, – вот что существовало во мне жизнью бесцельной, бесплодной и невозвратной.
   Неужели все это было напрасно? В течение пятнадцати или шестнадцати лет я старалась развить свой ум в обществе, где это должно было сослужить мне службу, но ничто из того, к чему я привыкла стремиться, не имело определенного, понятного мне практического применения в новой жизни, открывавшейся передо мной. Меня пугало как прошлое, так и будущее; сейчас я как бы стояла на границе между тем и этим, одинокая и беспомощная, и в какой-то момент мне показалось, будто я уже умерла.
   Но разве Женни не была рядом со мной, разве не составляло ее благополучие отныне единственную подлинную цель моей жизни, поскольку это было причиной моего самопожертвования? Глядя на нее, ничего не знавшую, считавшую, что она живет ради меня и ничем мне не обязана, я изумлялась ее несгибаемой силе при испытании, которое меня сломило. Женни всегда смотрела прямо перед собой, очень редко налево или направо и никогда не оглядывалась назад. До того как она меня удочерила, ее жизнь была разрушена, но Женни без посторонней помощи соединила обломки и снова посвятила жизнь мне. В третий раз ей приходилось оставлять привычные края, труд и окружение, для того чтобы следовать за мной, служить мне, защищать меня, и все это она делала так, будто в мире всегда существовала лишь я одна, а остальное не стоило ни малейших сожалений: поразительная привязанность, за которую я никогда не смогла бы отплатить!
   Путешествие казалось удивительным только для меня. Женни вернулась к старым привычкам бродячей жизни так, будто никогда с ними не расставалась. Джон был в своей стихии; впрочем, он ехал по краю, давно уже им изученному. А мне, ни разу еще не покидавшей своих гор, было очень интересно увидеть другие, Эстрельский и Мавританский хребты, – они поглощали все мое внимание. Ницца мне не понравилась – показалась слишком шумной, слишком роскошной, слишком цивилизованной, и, главное, там было чересчур много англичан. Я не захотела оставаться там более одного дня – мне не терпелось увидеть затерянное в горах жилище, которое Мак-Аллан обещал мне в Соспелло. Домик был очарователен. Маленький, чистенький, очень просто обставленный, уединенный, удобный и прохладный, он был расположен в замечательном месте, высоко в горах. Там были такие скалы, водопады и растительность, по сравнению с которыми наш бедный Прованс показался мне маленьким и засушливым, и мне даже стало немножко стыдно, что я так им восхищалась.
   Первые дни меня опьянили. По образованию и наклонностям я была не только натуралисткой, но и, сама того не зная, человеком творческим, и грандиозные пейзажи производили на меня столь же грандиозное впечатление, как и очаровательные детали небольших поселений. Невероятное удовольствие, которое я испытала при виде Альп, стало для меня приятной неожиданностью, и я спрашивала себя: могу ли я быть несчастной, независимо от своего положения, имея такие склонности и обостренную способность испытывать удовольствие? Как и у всех молодых романтиков, у меня кружилась голова при мысли о том, что я стану жить в уединенной хижине, в неизведанных еще горах, и буду здесь одна, с книгой и со стадом овец.
   Я постаралась заразить Женни своим энтузиазмом.
   – Ты ведь все знаешь, – говорила я ей, – потому что умеешь подмечать. Почему же ты раньше не сказала мне о том, что в этом мире есть столь прекрасные места, что достаточно оказаться там, чтобы почувствовать себя хорошо, несмотря на уединение и бедность?
   – Ну, раз вы так думаете, – ответила мне Женни, – значит, все в порядке, ведь я думаю так же. Я считаю, что нет ничего красивее моей Бретани, но люблю все прекрасное, даже если оно иное, и, кстати, когда вы чем-нибудь восхищаетесь, я начинаю понимать, как следует смотреть на это. Мой отец не походил на других моряков, хоть и был беден и необразован. Он так сильно любил море, что, говоря о нем, находил слова, которые в детстве заставляли меня широко раскрывать глаза и настораживать слух. Возможно, именно благодаря этому я научилась смотреть и слушать…
   – Однако не засматривайтесь слишком уж на эти прекрасные горы, – сказала мне однажды Женни, когда мы с ней оказались в столь очаровательном месте, что мне не хотелось возвращаться к обеду, – кто знает, может быть, вам придется жить на равнине, или в городе, или в другой стране, где горы так же не похожи на эти, как не похож на них ваш Прованс?
   – А почему бы мне не жить там, где понравится?
   – У вас будет муж, Люсьена, не забывайте об этом, и пусть даже вы будете богаты, вам придется разделять его вкусы, занятия и обязанности.
   – Ты все время возвращаешь меня к мысли о замужестве, о чем я забываю с таким удовольствием! Почему мне обязательно жертвовать своей свободой? Скажи мне это наконец, ведь ты сама так мало стремишься выйти замуж!
   – Чтобы жить в одиночестве, Люсьена, нужно очень много мужества. Я не знала в нем недостатка, и все же, как видите… Когда от моего брака у меня остался только ребенок, который даже не был моим, все равно это значило в моей жизни больше, чем удовольствие оставаться свободной и жить, как захочется. Поверьте, мы, женщины, созданы для того, чтобы любить кого-нибудь больше, чем себя, – мужа, если он этого заслуживает, и детей.
   – О, ты это чувствуешь, Женни, а вот я пока не знаю. Я сама еще ребенок и ощущаю лишь потребность, чтобы меня любили и баловали, так, как это делаешь ты.
   – Вы имеете на это право, но это не может длиться вечно. Вскоре вы познаете чувство долга, и, поверьте, оно – самое приятное, что есть в жизни.
   – Зачем ты хочешь внушить мне такую мысль, Женни? Ты слишком неосторожна, на тебя это не похоже! О радостях материнства следует говорить девушке лишь тогда, когда она встретит мужа, которого сможет полюбить.
   – Я говорю с вами об этом, – ответила Женни, – потому что последнее время вы как будто играете с будущим, не желая думать о нем. Пришло время сказать вам, что это меня беспокоит. Вы слишком мало говорите со мной о мистере Мак-Аллане, хотя и пожертвовали ради него многим, поскольку, несмотря на то, что вы собираетесь перед Богом вверить ему свою судьбу, вы не хотите ни в чем от него зависеть. Почему вы ему не пишете?
   – Возможно, потому, что мне нечего сообщить.
   – Это плохо. Он вас любит.
   – О господи, – воскликнула я с раздражением, – может быть, я тоже его полюблю! Дай мне немного времени. Знаю ли я, что такое любовь? Ты не захотела мне это объяснить. Послушай, почему ты никогда не говорила мне о том, что такое любовь?
   – Потому что вас не так легко было выдать замуж. Сомнения по поводу ваших прав на наследство возникли уже давно. Да и характер у вас был сложный, вам не подходили кандидаты, которые вам представлялись. Видя, что никто вам не нравится, я боялась внушить вам желание поскорее выйти замуж.
   – А теперь, вижу, ты меня к нему подталкиваешь! Сознайся, что и ты со своей стороны…
   – Ну, если вы считаете, что я думаю о себе, – рассерженно ответила Женни, – тогда не будем больше говорить об этом.
   Я обняла ее и стала успокаивать, а затем с удовольствием перешла на другую тему. Я не могла сказать Женни, что осталась без средств к существованию и что для того, чтобы решиться принять миллионы Мак-Аллана, мне нужно гораздо больше времени, чем я заявляла прежде.


   LXVI

   Мак-Аллан и Фрюманс прислали нам письма. Первый писал четко и лаконично, сообщая новости об интересовавших нас людях, второй – остроумно и легко, с тысячей подробностей о том, что мне пришлось оставить и о чем он обещал заботиться во время моего отсутствия. Моего отсутствия! У нас с ним существовал договор о том, что я как можно скорее постараюсь снова увидеть свои края и друзей; но поскольку мое окружение и мои родные места должны были перейти в руки врага, мне уже не так сильно хотелось приближаться к Белломбру. Я желала забыть о Фрюмансе и обо всем, что могло бы о нем напомнить. Поскольку образ Мак-Аллана, безусловно, никак не мог стереть образ моего учителя, я стремилась уехать далеко, и поэтому только и мечтала о том, чтобы заработать средства к существованию. Я ответила на письмо Мак-Аллана, чтобы напомнить ему об обещании. Если бы он нашел для меня занятие, я бы терпеливо дожидалась момента, когда смогу избавиться от обязательств и вновь появиться в Провансе; но я не собиралась там оставаться. Я решила уехать куда-нибудь на некоторое время, возможно в Париж. Кто же в молодости, обладая творческой натурой, не стремился хотя бы раз в жизни увидеть этот город?
   Я не скрывала от Мак-Аллана своих колебаний и первого проявления любознательности, и он счел это хорошим знаком. Мак-Аллан одобрил мои планы и еще раз дал обещание найти для меня какую-нибудь работу, которая, как я считала, позволила бы мне сохранять независимость и поддерживать чувство собственного достоинства, но для этого следовало договориться с иностранными издателями, а он еще не успел получить ответы, которых ожидал.
   В другом письме Мак-Аллан сообщил мне довольно непринужденным тоном, что леди Вудклифф перестала сердиться на него и поручила ему найти управителя, который занялся бы замком и окружающими Белломбр землями. Думая, что мне это будет приятно, он поручил управление поместьем Мишелю, который вполне способен был с этим справиться. Жасента оставалась в доме вместе с ним.
   Я поблагодарила Мак-Аллана за заботу о моих старых друзьях и спросила, не собирается ли он вскоре вернуться в Англию. Чтобы сделать приятное Женни и не показаться неблагодарной, я добавила, что надеюсь увидеть его перед отъездом.
   «Нет, – ответил он мне, – я не увижу вас перед отъездом, потому что завтра уезжаю в Лондон. Мне пришла в голову здравая как для англичанина мысль. Видя, что леди Вудклифф смягчилась и склонна забыть о своем предубеждении против вас, я решил, что стоит хотя бы попытаться дать ей несколько разумных советов. Она дорожит будущим, возможно, иллюзорным, желая получить маркграфство, для того чтобы облагородить французское имя своего старшего сына – пусть так; но какой смысл отказывать вам в правах теперь, когда она выкупила их у вас, а вы не оспариваете то, на что она претендует?
   Зачем изгонять вас из Франции и запрещать носить имя “де Валанжи”, которому вы оказываете честь? Нужно покончить с прихотями леди Вудклифф, и я попытаюсь это сделать. Если я добьюсь того, чтобы был снят хотя бы один из запретов, это уже будет победой и я смогу надеяться, что немного позже добьюсь следующей победы. Позвольте мне действовать. Я не приму ни одного решения, не посоветовавшись с вами».
   Вскоре я получила от Мак-Аллана еще одно письмо, отправленное из Парижа.
   «Я не поеду в Лондон. Леди Вудклифф в Париже, – писал он. – Значит, я буду работать для вас здесь».
   Мак-Аллан уже сделал первые шаги. Он решил, что не должен скрывать от своей клиентки, что я собираюсь нарушить унизительные условия нашего договора. Убеждая ее в том, что ей могут поставить в упрек мое бескорыстие и гордость и что это было бы для нее постыдно, англичанин настойчиво призывал ее прекратить судебное преследование по делу, которое она возбудила против меня и которое еще не было окончено. Мой отказ от бабушкиного наследства стал бы еще более ценной и окончательной гарантией, если бы при этом мне не было отказано в моем гражданском состоянии.
   «Если бы я думал, – добавлял Мак-Аллан, – что соображения материального порядка могут повлиять на решение моей клиентки, я предложил бы ей от вашего имени вдвое сократить содержание, которое она вам выделила, ведь я знаю, что для вас не важна сумма и вы могли бы отказаться от всего, чтобы вновь получить право носить свое имя. Доверьтесь мне и позвольте собой руководить. Пока что ни одно из моих предложений не отклонили. Мне было обещано, что на следующей неделе меня вновь вызовут для переговоров. Кто знает, возможно, леди Вудклифф захочет с вами познакомиться? Увидев вас, она может изменить свое мнение. Будьте готовы по первому моему сигналу выехать вместе с Женни в Париж».
   Я написала Мак-Аллану, что вручаю свою судьбу в его руки и буду слепо следовать его советам. Я не показала этого письма Женни, надеясь, что, когда она узнает правду, все будет уже улажено. Я лишь сказала ей, что Мак-Аллан энергично добивается моего примирения с леди Вудклифф.
   – Если он сможет вернуть вам ваше имя, – сказала Женни, – я примирюсь с остальным.
   – По-твоему, я очень дорожу своим именем? – спросила я. – Ты ошибаешься. Это сентиментальность, благоговейное почтение к намерениям моей бабушки так сильно на меня подействовали. Но если бы я была незнакома с ней и не любила бы так сильно эту достойную, дорогую мне женщину, уверяю тебя, мне было бы совершенно все равно, называют ли меня Ивонна как-то там или Люсьена де Валанжи.
   – Неужели вы действительно так думаете? – спросила Женни. – Мне казалось, что дворянство у людей в крови и им дорожат не меньше, чем жизнью.
   – Ты бретонка, Женни, и усвоила предрассудки своей родины.
   – Возможно. У нас дворянское звание значит очень много. Мой отец был шуаном [22 - Шуаны – участники роялистского восстания против Французской революции.]. У меня нет своего мнения на этот счет, но я не решилась бы оспаривать ваши убеждения, если бы вы унаследовали их от бабушки.
   – Уверяю тебя, бабушка давала мне очень мало наставлений по этому поводу, и я вообще никогда бы об этом не задумалась, если бы для Мариуса это не было так важно; но именно Мариус, желая внушить мне высокомерие такого рода, отвратил меня от этого, а с тех пор, как я позволила отобрать у меня имя, я убедилась лишь в одном: во мне ничто не изменилось, и я не чувствую из-за этого ни малейшего стыда. Я ни на йоту не стала хуже. Думаю, что я не потеряла ни капли нравственного достоинства, и даже, если уж хочешь знать, мне кажется, что в тот день, когда я смогу начать заниматься чем-нибудь полезным и серьезным, ибо я стремлюсь к этому, я буду этим гордиться и впервые в жизни стану считать, что я что-то значу в этом мире.
   – Неужели вы говорите правду, Люсьена? Вы не обманываете себя, чтобы утешиться?
   Да, я говорила правду. С той поры как я потеряла из виду стены своего замка, я почувствовала, что стала сильнее и целеустремленнее, и готова была легко и непринужденно противостоять несправедливости и предрассудкам. Женни вскоре прониклась моей уверенностью.
   – Ну, раз так, – сказала она, – оставайтесь свободной до тех пор, пока не полюбите по-настоящему.
   – Теперь ты понимаешь, что я люблю Мак-Аллана недостаточно для того, чтобы выйти за него замуж?
   – Я думала, что вас соблазняет его благородное имя. Но если это не так, то какое значение имеют его деньги?
   – Единственное, что меня в нем привлекает, – это его преданность, но моя благодарность ему носит лишь дружеский характер. Если ты хочешь, чтобы я познала любовь…
   – Это необходимо, Люсьена. Нужно прислушаться к своему сердцу. Скажите, разве оно никогда не нашептывало вам, как бы вопреки вашему желанию, чье-нибудь имя?
   Женни шла к цели прямо и настойчиво, и это показалось мне грубым. Я так сильно смутилась, что не смогла скрыть этого от нее.
   – Что с вами? – продолжала она. – Вот вы и рассердились! Может быть, вы огорчены? Или чего-то боитесь? Я вас не понимаю! Если у вас есть тайна, кому еще вы можете ее доверить? Кто еще сможет разделить вашу печаль, понять ваше желание, прихоть, кто постарается немедленно их исполнить? Неужели Женни, для которой вы всё, для вас ничего не значит? Послушайте, Люсьена, вы должны сказать мне, кого любите!
   Она крепко обняла меня. Я с трудом вырвалась из ее объятий и убежала в свою комнату.
   Женни убивала меня своим желанием придать мне жизненных сил. Она угадывала мои мысли, читала в моей душе, проникала в меня, как луч солнца сквозь кристалл, в этом не было никакого сомнения. Недоставало лишь, чтобы во время допроса она произнесла имя Фрюманса; если бы я не убежала, это, вероятно, произошло бы.
   Ее слепое обожание возмутило меня. Женни не только с давних пор приносила мне себя в жертву, но собиралась пожертвовать и Фрюмансом, любившим ее, Фрюмансом, не любившим меня! Она была неделикатна от праведного усердия, деспотична от избытка самопожертвования. Женни не понимала, какому унижению меня подвергает. Она не сомневалась: если Фрюманс узнает о том, что я его люблю, он отвратится от нее и упадет к моим ногам. Женни не могла себе даже представить, что ее можно предпочесть мне. Она считала себя старой и некрасивой – создавалось впечатление, будто она никогда не смотрелась в зеркало. В ее глазах я была сверхъестественным существом, которое, стоило ему только пожелать, сможет затмить вокруг себя звезды, изменить законы вселенной и покорить все сердца. Женни хотела сделать меня тщеславной, эгоистичной, глупой и неблагодарной. Я не на шутку рассердилась на нее, ибо она была способна сказать Фрюмансу в один прекрасный день: «Придите! Люсьена не дорожит титулом. Она лишилась имени, а у вас его никогда не было. Она любит именно вас! Я догадывалась об этом, размышляла, ждала, и поскольку я ничего не значу, женитесь на ней и возблагодарите небо!»


   LXVII

   Еще одно письмо от Галатеи, которое принесли мне в эту минуту, лишь ухудшило мое и без того плохое настроение. Это бедное создание, не обескураженное моим молчанием, очевидно, с самыми добрыми намерениями считало, что поможет мне своими советами и сообщениями.
   «У нас здесь все удивились, – писала она, – узнав, что ты согласилась отказаться от своего имени. Я понимаю, что деньги важны, но это ведь еще не всё. Я думала, что ты стремишься сохранить свое положение в обществе. В наших краях это произвело на всех дурное впечатление. Говорят, тебе угрожали из-за твоей дружбы с Фрюмансом и ты испугалась, что мистер Мак-Аллан завладел в Помме твоими письмами и переслал их твоей мачехе. Люди думают так потому, что он не проводил тебя до Ниццы; они считают, что вы поссорились. С другой стороны, поговаривают, что мистер Мак-Аллан должен был жениться на твоей мачехе, но поссорился с ней из-за тебя. Поверь, очень грустно слышать, как тебя все время склоняют то одни, то другие, и ты напрасно не пишешь мне о том, что я могла бы сказать в твою защиту».
   Всё было направлено на то, чтобы меня лягнуть, прибегли даже к таким низостям, и я на мгновение обиделась на Фрюманса, как будто это он был повинен в том, что приключилось со мной унизительного и мучительного. Меня не особенно удивило сообщение о намечавшемся бракосочетании Мак-Аллана и леди Вудклифф. Я упомянула об этом в разговоре с Женни лишь для того, чтобы она смогла оценить буйное воображение дам с мельницы, но, не придавая значения этому странному предположению, я решила больше не писать Мак-Аллану, пока не получу от него очередного письма, сообщающего о намерениях моей мачехи. В течение двух месяцев он писал мне примерно раз в неделю, однако его усилия не принесли результата, и он не смог прислать мне договора с издателем. Мак-Аллан предлагал мне перевести какой-нибудь французский роман на свой выбор, обещая, что, когда это будет сделано, он сумеет его куда-нибудь пристроить. Но какой роман выбрать? Мак-Аллан не подсказал мне ни одного названия книги, которая еще не переведена в Англии и будет интересна английскому читателю.
   «Наберитесь терпения, – добавлял Мак-Аллан. – Благодаря усердию и настойчивости я по-прежнему надеюсь создать такую ситуацию, чтобы леди Вудклифф признала, что ваше пособие выдают вам в качестве платы за особняк, а не как оскорбительную подачку».
   Если бы не нетерпение, всегда сопровождающее любую неопределенность, я была бы счастлива в Соспелло. Пейзаж был очарователен, погода стояла чудесная, и я теперь много каталась верхом в этих местах, красота которых меня опьяняла. Однажды утром я увидела, что крестьянин из наших краев ведет к нам Зани. Покидая Белломбр, Мак-Аллан велел доставить лошадь Джону, поручив ему присматривать за ней, и передал мне, что просит меня иногда выезжать на Зани, чтобы поддерживать его в форме. Я была благодарна этому милому человеку за столь деликатное проявление внимания. У Джона была собственная лошадь, и он достал еще одну для Женни, которая отлично держалась в седле, поскольку все делала ловко и решительно. Джон был сама любезность, и к тому же ему были известны самые красивые места, ведь он уже бывал там со своим господином. Сдержанный, почтительный, внимательный, трезвый, с хорошими манерами и приятным лицом – мне прислуживал скорее джентльмен, чем камердинер или дворецкий. Мне показалось, что он неравнодушен к Женни, но она этого даже не замечала.
   Мы ни в чем не нуждались. Наша пища была простой. Мы обе не любили мяса и, как настоящие жительницы Прованса, могли бы при необходимости питаться лишь маслинами, апельсинами, гранатами и миндалем; однако Джон умудрялся подавать нам тысячу приятных лакомств за столь скромную цену, что мы удивлялись. Он выписывал для меня из Ниццы книги, которые я хотела прочитать, и готов был все перевернуть вверх дном ради малейшей прихоти. Все ему давалось легко, и мне кажется, что за всю свою жизнь Джон ни разу ни в чем не отказал особам, за благополучие и безопасность которых взялся отвечать.
   Его присутствие, безусловно, гарантировало нам уважение окружающих. Всегда одетый по последней моде, такой же свежий, так же гладко выбритый и в таких же красивых перчатках, как и его хозяин, Джон попросил, раз и навсегда, разрешения гарцевать на лошади рядом с нами, чтобы выглядеть не слугой, а компаньоном, которому позволено защитить нас от любого оскорбления. Он помогал нам избегать дорог, по которым слонялись зеваки. Уж не знаю, что он говорил любопытным, которым иногда хотелось приблизиться к нашему домику или заглянуть сквозь изгородь в наш сад, но нам не приходилось страдать ни от назойливости, ни от докучного внимания.
   Поэтому мне нетрудно было думать о том, чтобы сменить имя. Никто в мире не спрашивал его у меня, а если бы и спросили, то не получили бы ответа. Говоря о Женни и обо мне, Джон произносил «это дамы»; если же люди хотели узнать больше, он хранил молчание. Его холодное, вежливое, невозмутимое выражение лица внушало невероятное уважение. Не знаю, рассказал бы мне Джон что-нибудь о Мак-Аллане, если бы мне захотелось его расспросить. Он так произносил имя своего хозяина, как будто это был таинственный священный стих. Джон никогда не сопровождал его каким-нибудь похвальным эпитетом, словно ни одно слово в человеческом языке было не в состоянии отразить заслуги и безупречность его господина.
   Благодаря Джону наша жизнь стала столь спокойной и безопасной, что я с удовольствием вновь принялась за работу. Мне приятно было знать, что, хотя меня еще не все забыли в этом мире, я, по крайней мере, защищена от контроля и посягательств. Я не знала, вызваны ли толки моей необычной историей, но могла предположить, что, кроме приятелей мадам Капфорт, мной никто не интересовался. Поскольку все письма приходили на имя Джона, я показала ему почерк Галатеи и попросила, не раскрывая, бросать в огонь послания с мельницы. Он, по своему обыкновению, не возразил мне, но откладывал их, с тем чтобы отдать нераспечатанными, если мне вдруг вздумается их прочитать. Конечно, полиции Сардинии было известно, кто мы такие, но Джон предоставил им все необходимые сведения, и нас ни разу не побеспокоили.
   Эта жизнь, уединенная, с усердными занятиями, правильно заполненным досугом, перемежавшаяся интересными экскурсиями, пошла мне на пользу. Я забыла Фрюманса в том смысле, что он перестал быть для меня неким болезненным сновидением и источником надуманных угрызений совести. Все мои мысли постепенно сосредоточились на Мак-Аллане, с тех пор как Женни приняла мудрое решение никогда не говорить о нем со мной и ничто в моем окружении не вынуждало меня высказываться в его пользу или против него. Думать о нем спокойно помогало мне то, что в своих письмах он был восхитительно сдержан. Ранее, когда Мак-Аллан, ухаживая за мной, произносил какие-то слова, он иногда казался мне напыщенным. Когда он писал, он сдерживал свои порывы, и невозможно было бы усмотреть в его вежливых и нежных посланиях что-либо, кроме деликатной и уважительной дружбы.
   С того дня как я рассердилась на Женни, она немного загрустила, и я напрасно пыталась ее развлечь. Я ругала себя за то, что огорчила ее, но ни за что на свете не вернулась бы к предмету нашего разногласия.
   Однажды Женни чрезвычайно меня удивила.
   – Я должна доверить вам одну тайну, – сказала она. – Джон сделал мне предложение. Не возмущайтесь: в этом нет ничего оскорбительного. Этот парень мне ровня – он, как и я, из народа. Его отец был рыбаком на острове Мэн. Как и я, Джон нанялся на службу из привязанности, а не по финансовым соображениям. Мистер Мак-Аллан еще юношей увез его в свою страну, и с тех пор у Джона не было другого хозяина. Они любят друг друга, как и мы с вами. Кроме того, теперь Джон стал независимым и получил собственность, и хотя ради своего дорогого господина он всегда готов бежать на край света, теперь он уверен в том, что в любую минуту может вновь обрести свободу и вернуться в собственный дом. Это жизнь достойная и приятная.
   – Ну и что ты хочешь этим сказать?
   – Я хочу сказать вам, что если вы выйдете замуж за Мак-Аллана…
   – Это что, ловко поставленный вопрос, Женни? Я пока что не могу на него ответить.
   – Вы потеряли ко мне доверие?
   – С тех пор как я перестала внушать доверие тебе. Послушай, не хочешь ли ты сказать, что подумываешь о том, чтобы выйти замуж за мистера Джона?
   – А почему бы мне об этом не думать?
   – Ты смеешься надо мной! Разве Фрюманс уже умер?
   – Фрюманс отказался от меня.
   – Ты лжешь, Женни!
   – Вам нужны доказательства? Читайте.
   Я прочла следующее:
   «Да, Женни, я понимаю, что не могу быть вам опорой, находясь на расстоянии от вас, и, возможно, это надолго, может быть, навсегда! Судьба, которую я должен благословлять, придала сил аббату, и он заключил с жизнью новый контракт. Вы правы, говоря, что для вас и Люсьены моя бедная деревушка станет могилой и что при таких обстоятельствах настаивать на том, чтобы связать с вами мое будущее, было бы почти преступлением. Итак, мне следует либо желать смерти своему благодетелю, что недопустимо, либо отказаться от мечты, не созданной для меня. Вы так говорите, и я вам верю, поскольку привык считать вас самой мудрой и благочестивой особой в этом мире. Мне не жаль иллюзии, которая так долго меня питала. Ей я обязан чистотой своей молодости, развитием интеллектуальных возможностей и высокими мыслями. Итак, то, что остается от моей утраченной мечты, – это бесценное сокровище, и, вовсе не называя его разочарованием, я именую его благодеянием. Я вечно буду благодарен вам за то, что вы не лишили меня этой мечты слишком поспешно и внезапно. Я уже мужчина, и даже зрелого ума, и привык находить больше счастья в исполненном долге, чем страдать от одиночества. Я совершенно нечувствителен к лишениям и спокоен, как неподвижные скалы, разделяющие нас.
   Спасибо, Женни, именно вам я обязан всем этим, благородная женщина. Позвольте сказать вам, что какое бы вы ни приняли решение в дальнейшем: остаться с Люсьеной или расстаться с ней, – я навсегда останусь вашим искренним и верным слугой, если буду свободен, и бесконечно преданным другом, если окажусь в цепях».
   – Женни, – воскликнула я, – тебя обманула моральная сила Фрюманса! Он очень страдает, а ты хочешь его убить. Что за каприз? Наверное, ты дала ему понять, что собираешься выйти замуж за другого? Правда ли это? Возможно ли? Ты могла бы предпочесть человека, которого знаешь лишь несколько месяцев, человеку, который любит тебя вот уже столько лет?
   – Речь не идет ни о предпочтении, ни о браке, – ответила Женни. – Я намерена оставаться свободной. Я имею на это право, и мне это нравится. Я ничего не обещала ни Фрюмансу, ни Джону; просто мне хочется думать, что если бы я была на пятнадцать лет моложе, то поступила бы разумнее, выбрав Джона, а не Фрюманса. Фрюманс слишком уж образованный для меня.
   – Неправда, ты ведь все понимаешь!
   – Понимаю, но этого недостаточно. Мы не смогли бы вместе зарабатывать на жизнь. Кроме того, Фрюманс слишком молод, ему, вероятно, хотелось бы любви, а я уже неспособна любить. Я считала бы себя смешной или, если бы полюбила, возможно, стала бы ревновать его. Лучше уж умереть! Нет-нет, Фрюманс мне не подходит, и если бы мне пришлось выйти за него замуж, вы увидели бы мое отчаяние; но вы же понимаете, ему этого не нужно. Нехорошо говорить, что он меня обманывает. Если бы рассуждения Фрюманса были притворными, а его добродетель – лишь видимостью, его стоило бы презирать, и тогда прав был бы Мариус, назвавший его хамом.


   LXVIII

   Я не знала, что ответить на аргументы Женни, и, поскольку она так расхвалила Джона, мне стало казаться, будто моя спокойная, мудрая подруга поддалась чувству более сильному, чем длительная привязанность Фрюманса. Джон был уже немолод, я предполагаю, что он никогда не был красавцем, но у него был сильный характер, утонченность, благовоспитанность, и он был неглуп. Этот человек многое повидал, а Мак-Аллан постарался ему многое объяснить. Можно сказать, что в чем-то Джон был как бы отражением Мак-Аллана, а поскольку хозяин казался мне очень милым, почему бы Женни не счесть таковым его достойного слугу?
   Когда я осталась одна и стала размышлять об этой странной истории, я разгадала, в чем заключается хитроумное самопожертвование Женни. Убежденная в том, что я люблю Фрюманса, она постаралась в течение трех месяцев полностью отдалить его от себя своими письмами. Это был первый акт ее пьесы. Второй она только что сыграла вместе со мной, пытаясь заставить поверить меня в то, что способна полюбить другого, возможно, уже любит. В третьем акте Женни, безусловно, постарается влюбить в меня Фрюманса.
   Несравненная женщина! Нежность ко мне сводила ее с ума, ведь для того, чтобы стать дипломатом, она должна была изменить своей натуре, как бы пьянея от радости самопожертвования. В этот раз я совсем на нее не рассердилась. Я растрогалась и расплакалась, обхватив голову руками. Помню, тогда была темная теплая ночь. Прошел дождь; низкое небо было окутано серой пеленой, по которой пробегали более темные тучи какой-то неопределенной формы. Все молчало, как будто растворившись в странном таинстве этого вечера без сумерек. А между тем было двадцать четвертое июня; однако если бы не было так тепло, можно было бы подумать, что сейчас конец октября. Вдали слышался лишь шум разлившихся потоков. Деревня уже погрузилась в глубокий сон. Легкий бриз доносил волнами свежие запахи растений, аромат мха и мокрых листьев. Нервы мои, долго находившиеся в напряжении, сейчас полностью успокоились. Я почувствовала, что на меня благоприятно воздействует новый климат. Это не был жесткий, нервный Прованс; это был край, где растительность способствует умиротворению души и оздоровлению тела. Я чувствовала себя хорошо, была разумна, спокойна, проницательна.
   Побежденная благородством Женни, я вдруг поняла, что не имею ни малейшего желания им воспользоваться. Я не была уже маленькой девочкой, абсолютно ничего не знающей о последствиях любви и о цели брака. Я слишком много прочитала исторических текстов и слишком пристально изучала природу, чтобы не иметь представления о тайнах, на которые воображение часто набрасывает столь обманчивую вуаль. Думая о том, каким мог бы быть мой союз с мужчиной, таким же рассудительным и серьезным, как я сама – а ведь именно таким был Фрюманс, – я улыбалась. Я осознала, что священный трепет никогда не смог бы охватить два существа, которые столько раз вместе анализировали жизнь, человеческое сердце, философию и мораль. Если допустить, что Фрюманс мог бы забыть Женни или что он никогда ее не любил, все равно было бы невероятно, чтобы он испытал ко мне непосредственное чувство, которое мне необходимо было познать и внушить. Он слишком хорошо меня знал, слишком многому обучал, высмеивал, исправлял, критиковал и наставлял меня, как школьницу, чтобы в какой-то момент сделать своим кумиром. А мне, и в этом я теперь честно себе признавалась, хотелось стать кумиром для кого-нибудь, хотя бы на один день моей жизни. Я имела на это право, потому что чувствовала себя способной разделить обожание, с которым ко мне будут относиться. Передо мной наконец предстала любовь, великолепная и веселая, а возвышенная суровость Фрюманса, смирившегося с тем, что он потеряет Женни, и уверявшего себя в том, что исполненный долг есть самая большая радость, настолько испугала меня, что я побежала к Женни, чтобы на коленях, в молитвенной позе, умолять ее уберечь меня от этого.
   – Откажись от своего плана, – сказала я ей, – он безумен, неприятен, бесчеловечен! Я не люблю Фрюманса. Это была лишь игра моего больного воображения. Да, ты угадала, но неправильно все поняла и истолковала. Мне необходимо было любить, а Фрюманс был единственным достойным человеком в моем окружении; именно поэтому его образ преследовал меня. Но поверь, что этот образ внушал мне больше страха, нежели опьянения, а теперь, когда я лучше себя знаю, я дрожу при мысли о подобной любви, будто речь идет об инцесте. Я люблю Фрюманса как отца, но другие мои чувства молчат. О, позволь мне сказать тебе все! В моей жизни сейчас переломный момент, и не следует бояться, что я говорю с тобой, как женщина с женщиной. Твоя дочь уже не ребенок, она не хочет иметь от тебя секретов, поскольку их больше не существует для нее самой. Теперь я понимаю всё, что ты боялась мне объяснить. Я знаю себя, управляю собой, потому что, понимая, что живу, знаю, зачем живу. Ты была права, Женни: нужно любить; вот я и хочу любить. Но я не смогла бы отдать свое сердце лишь наполовину: я хочу обожать. Я никогда не буду обожать Фрюманса! Я слишком уважаю этого человека и стала бы бояться его. Я стояла бы перед ним, как перед прекрасной книгой, которую следует перевести без ошибок и над которой засыпаешь в молодости, когда солнышко зовет тебя в поля, а тебя заперли для выполнения слишком серьезной задачи. И ты, и Фрюманс, вы никогда не смеетесь, вы преодолели горы усталости, познали глубины страдания; вам будет хорошо вместе – вы будете богами, победившими чудовищ. Я не шучу, Женни: вы оба для меня превыше всего. Но независимо от вас существует нечто ужасное и опьяняющее, то, чего ни один из вас не может мне дать. Пусть твой прекрасный Фрюманс отступит! Он слишком хорош для меня. Мне нужно более молодое сердце, даже если оно бьется в груди сорокалетнего мужчины. Пусть явится Мак-Аллан, пусть снова скажет мне, что я прекрасна, что он считает меня совершенной, что хочет, чтобы я была разорена, изгнана, лишена имени, что он никогда еще не любил, что я первая любовь в его жизни. Я буду отлично знать, что все это абсурд и ложь, но пусть он скажет это наивно, пусть убедит себя в этом, пусть искренне поклянется – и я поверю ему, буду счастлива в это поверить! Такова любовь, Женни, и другой не бывает. Это вздорная мечта, если хочешь, безумие, сказал бы Фрюманс. Довольно подобных рассуждений! Довольно правильных мыслей, умозаключений, анализов, логических выводов, довольно трансцендентной философии, я устала от всего этого! Я хочу познать пьянящую мечту и погрузиться в бесконечное безумие. Позволь мне любить так, как я это понимаю, Женни, и никогда не говори мне о Фрюмансе: он убил бы меня или довел бы до отчаяния. Скоро я начала бы ненавидеть или высмеивать его, что было бы еще хуже. Фрюманс мой лучший друг. Не отбирай же его у меня, чтобы дать взамен ненавистного мужа!


   LXIX

   Слушая меня, Женни выглядела такой же изумленной, как я час тому назад. Она по-матерински охватила мою голову руками и смотрела мне прямо в глаза. Потом, как врач, пощупала мой пульс.
   – Ты можешь осмотреть меня, – сказала я ей, – и убедиться, что я говорю от чистого сердца. Мне же не нужен столь тщательный осмотр, чтобы понять: ты только что мне солгала. Послушай, признайся же в свой черед: мое дорогое совершенство, ты солгала! Ты не могла бы полюбить никого, кроме Фрюманса, иначе я потеряла бы часть уважения к тебе. А если бы Фрюманс смог забыть тебя ради меня, я перестала бы его уважать. Не пытайся же прибегнуть к хитрости, ты этого не умеешь, а если бы я попалась на твою удочку, это сделало бы несчастными нас троих.
   Женни растроганно улыбнулась и какое-то время молчала.
   – Вы хотите нарушить мои планы, – сказала она наконец, качая головой, – а ведь они были хороши, и я напрасно скрывала их от вас. Подумайте как следует: если ваш избранник не Мак-Аллан, значит, это Фрюманс или – только не сердитесь! – возможно, оба сразу! Вы так долго оставались ребенком, что сейчас еще не такая взрослая, как вам кажется… К тому же вы получили мужское воспитание, которое запутало вас, не сделав из вас мужчину!.. Вы обладаете буйным воображением, которое переходит от одного пола к другому, не зная, чего оно хочет. Иногда вы судите о мужчинах так холодно, будто вы им ровня, а потом у вас вдруг появляется желание найти своего повелителя, и это доказывает, что у вас никогда не вырастет борода и вы созданы для того, чтобы любить кого-то, кто лучше вас. Но кого? Фрюманс слишком серьезен, это верно, но достаточно ли серьезен тот, другой? Если хотите, я скажу вам – я считаю, что должна это сказать, – Мак-Аллан любил уже многих. Джон, как мне кажется, доверяет мне больше, чем кому бы то ни было в этом мире, и хотя я ненавижу нескромность, я все-таки задала ему несколько вопросов. Когда речь идет о вас, я способна на такие поступки, которые сочла бы дурными, если бы речь шла обо мне.
   – Так что же ты узнала?
   – Что Мак-Аллана считают человеком свободных взглядов, но это не так, однако он человек увлекающийся. Если он любит женщину, то способен ради нее на все; он не знает преград. Мак-Аллан прошел бы огонь и воду, вышел бы на бой с целой армией. И при этом он настойчив, терпелив, следовательно, опасен для тех, кто мог бы его слушать, лишь нарушив свой долг.
   – Отлично, Женни! Если он таков, я люблю его!
   – Да, вижу, вы уже мечтаете о страсти и искренне увлечены. Но нужно, чтобы это продолжалось длительное время с обеих сторон.
   – Мак-Аллан не способен хранить верность?
   – Это так. У него были продолжительные романы, но они заканчивались, поскольку он так и не женился.
   – Он изменял или ему изменяли?
   – Случалось и то, и другое. А сейчас он вызывает у кого-то невероятную ревность. Это значит, что он не был свободен от серьезной связи, когда влюбился в вас.
   – А он любит меня, это точно?
   – Несомненно, он вас любит. Джон, знающий симптомы, как он говорит, никогда не видел, чтобы его хозяин был так сильно пленен.
   – Но почему же Мак-Аллан не появляется у нас, ведь я разрешила ему повидаться со мной?
   – Вот этого Джон не знает или не хочет говорить. А вот я, кажется, знаю.
   – Ну так скажи!
   – Мак-Аллан начал было ревновать. Это не та ревность, которая могла бы вас оскорбить, но это значит, что он все еще боится, будто не нравится вам, и я готова поклясться, что мистер Джон вас изучает. Он сообщает хозяину о ваших прогулках, занятиях, настроении и даже о незначительных поступках.
   – Возможно, он ведет дневник?
   – Не знаю наверняка, но Джон много пишет по вечерам, и если только он не сочиняет книгу…
   – Он шпионит за мной. Это оскорбительно.
   – Вы неправы. Мак-Аллан всерьез задумал на вас жениться. Он не сомневается в вашем поведении, но хочет увериться в ваших чувствах…
   – И дать мне время в них разобраться? Ну что ж, он прав. Раньше я сомневалась в его скромности, теперь верю в нее. Но Мак-Аллан действительно подходит ко всему этому серьезно, Женни. Почему же ты говорила, что он недостаточно серьезен?
   – Потому что недостаточно быть серьезным в течение нескольких лет влюбленности. Нужно иметь особый характер, чтобы любить всю жизнь. А насколько я знаю и догадываюсь, Мак-Аллан, безусловно, способен ждать вас несколько лет, если понадобится. Он устроит вам замечательный медовый месяц, но что потом? Мужчина, который так внезапно испытывает восторг и так мало колеблется, меняя предмет обожания… О чем вы думаете?
   – О медовом месяце, Женни! Ты сказала красивую фразу.
   – Весьма обыкновенную, дитя мое!
   – Все равно она звучит чудесно. Это отражение момента в жизни двух существ, когда они считают, что созданы друг для друга, и любят своего спутника больше, чем самого себя. Ну что ж, дорогая моя, я хочу попробовать этот мед иллюзий, прогуляться под чарующим светом этого обманчивого светила, ведь он в тысячу раз предпочтительнее ярких лучей разума. Ты сказала, что у меня слишком много мужской проницательности; я хочу снова стать женщиной и поверить в счастье. Сейчас я все еще слишком хорошо понимаю, что любовь, возможно, длится не дольше месяца, но когда этот месяц заблестит над моей головой, он сведет меня с ума и уверит в том, что будет длиться вечно. Так вот, мой разум внушает мне, что счастье следует измерять не временем, а насыщенностью. Одно мгновение, говорят поэты, способно вместить вечность страдания или радости. Интуиция подсказывает мне, что это действительно так. Фрюманс никогда не смог бы меня этому научить – ему это неизвестно. Терпеливый механизм, он вовсе не жил и не может пробудить к жизни кого-либо другого. Мак-Аллан узнал жизнь раньше меня и сможет научить меня ей. Мир праху его бывших увлечений! Прощение его будущим неверностям! Если я хоть на один день почувствую, что живу, я буду обязана ему в тысячу раз больше, чем Фрюмансу за долгие годы моего обучения!
   – Ну что ж, раз так, я согласна, – произнесла Женни со вздохом. – Но позвольте мне хорошенько запомнить все, что вы сейчас сказали, чтобы напомнить вам об этом в день печали, сомнения или гнева.
   – Это будет совершенно бесполезно, Женни. Если такой день наступит, напоминание о вере и мужестве не излечит моих сомнений и разочарований… Но о чем ты беспокоишься? Ты ведь знаешь, что нет жизни без страданий, как нет медали без оборотной стороны. Позволь мне жить, как все: любить, страдать, упиваться успехом и обливаться слезами. Ты кутала меня в вату. Судьба всегда смеялась и будет смеяться над материнской нежностью. Твое дитя хочет сесть на корабль и поспорить с бурей. Позволь ему это!
   – Вперед! – сказала Женни. – Я смирюсь, если только смогу сопровождать вас в опасном плавании.
   – А вот этого я не хочу. Фрюманс…
   – Фрюманс может обойтись без меня. Он достаточно силен, вы же – другое дело.
   – Но ты…
   – Я люблю только вас. Фрюманс отлично это знает и не забывает об этом.


   LXX

   Женни несколько дней внимательно наблюдала за мной; но мое настроение не менялось, и хотя тайная радость от собственной победы длилась недолго, тем не менее я одержала окончательную победу, и мысли о Фрюмансе не вызывали у меня более ни малейшего волнения. Гроза собиралась в том месте, где небо было ясным и веселым. Такова жизнь. Однажды я получила от Мак-Аллана просто очаровательное письмо, полное приятных обещаний по поводу моего будущего. Он сообщал, что скоро прибудет с хорошими новостями.
   «Дорогая Люсьена, – писал Мак-Аллан напоследок, – не удивляйтесь, что я так много работаю для того, чтобы вновь возвести здание вашего социального и материального благополучия, я, желавший, чтобы вас лишили этого, для того чтобы иметь радость дать вам всё. Увы! Я не принимал в расчет вашей гордости, этой незыблемой скалы, разрушить которую мне не под силу. Ну так вот, я верну вам прежнюю жизнь, и тогда мы с вами будем говорить на равных, разве что вы, нанеся мне оскорбление, сочтете меня все еще слишком богатым для вас и не захотите вспомнить о том, что приносите в качестве приданого неоценимое сокровище: свое совершенство».
   Перечитывая это письмо на ходу, я вдруг столкнулась на прогулке с особой, о которой давно уже позабыла, – с мисс Эйгер Бернс, рисовавшей скалу и водопад. Моя бывшая гувернантка совершенно не изменилась – ни ее аляповатые платья, ни привычка накидывать шаль наизнанку, ни большая желтая папка, ни манера рисовать все неправильно, ни рассеянный взгляд, ни унылая физиономия, ни странное поведение. На мгновение мне захотелось избежать этой встречи, но если я выросла и изменилась, то Женни осталась прежней, и мы поняли, что Эйгер тотчас же нас узнала. Мне следовало проявить вежливость. Я обратилась к ней самым сердечным тоном, на который только была способна.
   Увидев нас, мисс Эйгер была смущена и, расспрашивая о моих делах, несколько раз оглядывалась, так, будто боялась, что ее увидят. В конце концов я даже подумала, что она пришла сюда с любовником, и мне захотелось взглянуть на него, ибо это должен был быть довольно причудливый персонаж. Но я слишком лестно думала о сорока пяти веснах бедной Эйгер. Я увидела лишь двух молоденьких мисс, удивительно тощих, которые случайно приблизились к своей воспитательнице, следившей за ними не больше, чем за мной. Они были еще довольно далеко от нас, и я могла бы поклясться, что у каждой из них был в кармане роман.
   – Это ваши ученицы? – спросила я у мисс Эйгер.
   – Да, – ответила она, – это девушки из очень благородной семьи, и мне бы не хотелось…
   – Чтобы они увидели вас со мной?
   – Я должна поговорить с вами, Люсьена, – смущенно продолжала мисс Эйгер. – Я не стала бы искать случая, но раз уж он представился…
   Я подумала, что она хочет попросить меня о какой-нибудь небольшой услуге, и пригласила ее навестить меня, когда у нее будет свободное время.
   – У меня его никогда не будет, – торопливо ответила мисс Эйгер.
   И, еще раз обернувшись, она обнаружила, что ее ученицы снова удаляются, в восторге от того, что она занята и они могут и дальше прогуливать урок.
   – Ну так скажите сейчас, – произнесла я.
   Мисс Эйгер сделала испуганный жест, по которому Женни поняла, что смущает ее, и удалилась.
   – Так в чем же дело, мисс Бернс?
   – Бедная моя Люсьена, я должна дать вам совет, если еще не поздно… Я не могу поверить, что вы погибли!
   – Благодарю за доверие, – сказала я иронически.
   – Не будьте так высокомерны, Люсьена. Ваша репутация погибла. Вам, видимо, дали плохой совет или же вам пришла в голову дурная мысль, раз вы поселились у мистера Мак-Аллана!
   – Я не живу у мистера Мак-Аллана. Я плачу´ арендную плату хозяину дома, который уже не принадлежит этому господину.
   – Да-да, я знаю, что все было подстроено для того, чтобы вас обмануть или чтобы вы могли объяснить происходящее, соблюдая приличия. Но если вы не знаете правды, я должна открыть ее вам, тогда моя совесть будет чиста. Знайте же, что ваша история наделала много шума и достигла даже моих ушей, а благодаря известности леди Вудклифф и известности мистера Мак-Аллана стала предметом толков не только здесь, но и в Англии. Мистер Мак-Аллан очень умный человек, с которым я когда-то встречалась в светских гостиных, но это ловелас, которого не уважают порядочные женщины. Его отношения с вашей мачехой известны всем, они столь продолжительны, что я не понимаю вашей слепоты. Все думают, что это женская месть в ответ на преследования мачехи. Сначала общество осуждало их, но когда стало известно, что вы согласились взять деньги (называли огромную сумму), чтобы отказаться от имени, которое оспаривалось, но которым, однако, вам следовало дорожить, и когда вдобавок ко всему стало известно, что вы приняли ухаживания со стороны соперника вашего отца, все ополчились на вас и решили вас не принимать. Вот почему – прошу прощения – я не могу прийти к вам и даже допустить, чтобы мои ученицы застали меня беседующей с вами. Прощайте, Люсьена. Воспользуйтесь моим предостережением, если только вы не развратная женщина. В последнем случае вы лишь посмеетесь над моей участливостью и презреете мое сочувствие.
   Сказав это, Эйгер закрыла свою папку, обвязала шаль вокруг худых бедер с таким видом, будто боялась нечаянно дотронуться до моей одежды, и быстро удалилась, не дав мне времени ответить.
   Женни увидела, что я очень взволнована. Я скрыла от нее полученное только что оскорбление – это было частью мученичества, которому я решила подвергнуть себя из любви к ней. Но я рассказала Женни о злобных выпадах в адрес мистера Мак-Аллана.
   – Видимо, – сказала я, – в этом есть доля правды, ведь меня предупреждают об этом уже во второй раз. Ты действительно ничего не знаешь? Джон решительно ничего не говорит по этому поводу? Кто эта женщина, испытывающая ко мне ревность, о которой ты упоминала?
   – Не знаю, – ответила Женни. – Но если Мак-Аллан обесчестил дом вашего отца и думает после этого на вас жениться, он непорядочный человек. А поскольку это не так, поскольку у него хорошая репутация и профессия, которая требует респектабельности… Нет, этого не может быть, Люсьена! Это выдумка мадам Капфорт, с которой мисс Эйгер была в очень хороших отношениях и с которой, возможно, все еще состоит в переписке. Таким образом, эти новости дошли до вас от двух женщин, одна из которых зла, а другая глупа. Во второй раз вам следует обращать на это внимания не больше, чем в первый.
   Однако Женни не смогла меня успокоить. Я была весь день в отчаянии и ночью не сомкнула глаз.
   – Ты понимаешь, – сказала я Женни на следующее утро, – что если в этой истории существует хотя бы видимость правды, я оказалась в постыдной, невероятной ситуации? Хотя Мак-Аллан не верит, что я дочь мсье де Валанжи, он не может доказать обратного, и после того, как он унизил моего отца, теперь лишает чести меня!
   – Он скоро приедет, – сказала Женни. – Вы объяснитесь с ним. Это необходимо!
   – Да, скоро Мак-Аллан приедет, и я, возможно, влюблюсь в него без памяти, ведь его последнее письмо было таким страстным, оно взбудоражило меня… Нужно бежать, Женни. Я не хочу с ним видеться, если только он не будет полностью оправдан.
   – Подождите до завтра, – сказала Женни. – Я узнаю правду во что бы то ни стало.
   – А если Мак-Аллан приедет сегодня вечером?
   – Ну что ж, тогда я узнаю обо всем немедленно.
   Женни поспешно ушла. Что она собиралась делать? Это отважное сердце готово было на всё ради меня. Женни направилась к Джону. Она застала слугу в его собственной небольшой гостиной, ибо он жил как джентльмен. Стены были увешаны женскими портретами – Джон говорил, что это фантазии художников или миниатюры с оригиналов неизвестных моделей, когда-то купленные его хозяином. Я восхищалась некоторыми работами, а Женни подумала, что это могут быть портреты бывших любовниц Мак-Аллана, собранные его дворецким. Она героически прибегла ко лжи, чтобы узнать правду.
   – Знаете, какая история с нами приключилась? – сказала Женни Джону. – У нас требуют портрет леди Вудклифф!
   Он недоверчиво улыбнулся, ведь мы получали письма только из его рук.
   – Вы мне не верите? – продолжала Женни. – Вчера вы, возможно, видели издали даму, которая разговаривала наедине с мадемуазель. Это ее бывшая гувернантка. Она знакома с леди Вудклифф, и та дала ей это поручение.
   – Покажите письмо, – сказал Джон.
   – Это устное поручение. На каком из этих портретов изображена леди Вудклифф?
   – Вот на этом, – сказал Джон, указывая на одну из гравюр. – Эта дама славилась красотой. Сэр Томас Лоуренс [23 - Томас Лоуренс (1769–1830) – знаменитый английский художник-портретист.] написал ее портрет, с него сделали гравюру. Если она требует вернуть портрет, можно сказать ей, что за него было уплачено. Он есть в продаже.
   – Тем не менее правда, что мистер Мак-Аллан был любовником этой дамы! Это всем известно.
   – Кроме меня, – невозмутимо ответил Джон.
   – Нет, вы все знаете. Я считала вас честным человеком, но это не так, раз вы потворствуете подлому поступку.
   – Мой хозяин не способен использовать меня для совершения подлости.
   – Докажите! Это в ваших силах. Мистер Мак-Аллан, несомненно, скажет правду мадемуазель Люсьене, которая намерена заставить его поклясться честью. Сделайте то же по отношению ко мне: дайте слово чести, что между вашим хозяином и женой маркиза де Валанжи никогда ничего не было. Поклянитесь, Джон, а я клянусь, что вам поверю.
   Джон побледнел, задрожал и ничего не сказал. Он был честным человеком. Женни пожала ему руку, а когда он хотел что-то объяснить, сказала:
   – Я больше ничего не желаю знать.
   Она прибежала ко мне, крича:
   – Едем! Это вопрос чести и достоинства; вам достанет для этого мужества.
   За два часа наши вещи были собраны.
   – Зачем вам уезжать? – сказал нам бедный растерянный Джон. – Мой хозяин дал бы вам удовлетворительные объяснения, и он это сделает. Мистер Мак-Аллан приедет к вам, не надейтесь, что он вас не найдет, даже если вы хорошо спрячетесь. Заявляю, что последую за вами, чтобы предупредить его, – таковы полученные мной указания, и я их выполню.
   Собирая вещи, я обдумала ситуацию и ожидала, что Джон именно так и поступит.
   – Я так мало хочу от вас прятаться, – сказала я ему, – что рассчитывала на ваше сопровождение. Найдите нам карету до Ниццы. Оттуда мы направимся сушей или морем и как можно быстрее постараемся доехать до Тулона. Не нужно предупреждать об этом вашего хозяина, я сама ему напишу.
   И действительно, я написала Мак-Аллану следующее:

   «Вы дали мне время подумать. Благодарю вас за это. Теперь я разобралась в своих желаниях. Я люблю другого и не могу принадлежать вам.

 Люсьена»

   Я составила это письмо в двух экземплярах, с тем, чтобы Мак-Аллан получил одно в Париже и другое в Соспелло, если он уже выехал. После этого я написала леди Вудклифф, маркизе де Валанжи, в Отель де Пренс в Париже:

   «Миледи, я разрываю соглашение, подписанное с вами. Я признала, что не имею никакого права на имя де Валанжи, равно как и на наследство, за которое вы предложили мне вознаграждение. В данной ситуации я не могу ничего от вас принять и позволяю вам использовать мое заявление так, как вам заблагорассудится.

 Люсьена»

   Не посоветовавшись с Женни и не рассказав ей о содержании этих двух писем, я запечатала их и сама отдала почтальону, которого подстерегала со всем вниманием и с которого не спускала глаз, пока он не удалился, унося два моих послания.
   Корабли были сожжены. Моя противница могла подтолкнуть суд к тому, чтобы он вынес приговор без опротестования и доказательств, кроме моего признания. Женни была навсегда спасена от судебного преследования, а я избавлена от позора своего соглашения. Невозможно было начинать судебный процесс, а я могла вернуться во Францию. Кроме того, я дала понять Мак-Аллану, что любила и продолжаю любить Фрюманса. Чтобы эти подозрения выглядели более правдоподобно, я заявила Женни, что хочу провести несколько дней в Помме. Она не стала возражать. Джон не пытался задержать наш отъезд. Мы так твердо намерены были удалиться, хотя бы и пешком, что нас можно было бы удержать только силой. Джон написал своему хозяину и нанял для нас карету. Я рассчиталась с ним деньгами Женни. На этот раз я грабила ее без угрызений совести: честь была нашим общим неделимым богатством. В тот же вечер мы уехали на дилижансе в Тулон. Мы не видели, чтобы Джон садился в него вместе с нами. Он спрятался на империале, но в Тулоне подошел к нам, готовый помочь выехать в Помме. Когда мы устроились в домике аббата, Джон исчез, не сказав ни слова.
   Фрюманс не мог прийти в себя от удивления. Он совершенно не подозревал о роли, которую на этот раз сыграл в моих отношениях с Мак-Алланом. Фрюманс решил, что я приехала посоветоваться с ним, и уступил нам свое жилье, а сам устроился у Пашукена.


   LXXI

   Я думала, что буду чрезвычайно взволнована в тот день, когда вновь увижу родные края после первого в своей жизни отсутствия. Однако я мало волновалась по этому поводу, настолько меня поглотили нанесенная мне рана и изумление от разочарования. Должна сказать, что Фрюманс вначале отказывался поверить в то, что Мак-Аллан может быть виновен; но Женни была так поражена молчанием Джона, и было нечто столь же поразительное в молчании, которое он хранил, как сопровождая нас, так и в момент прощания, что Фрюманс заколебался. Тем не менее он хотел объясниться с Джоном или с Мак-Алланом, но я столь энергично выступила против этого, а Женни так слабо его поддержала, что Фрюманс остался во власти серьезных сомнений.
   После ужасной ночи я встала очень рано и ушла в горы одна, не выбирая пути. Я дошла до Дарденны, не понимая, где оказалась. Узнав ухабистую крутую тропку, по которой следовало взбираться, я пошла по ней, наслаждаясь суровым одиночеством, и, приблизившись к зияющей пропасти, спросила себя, не будет ли разумно с моей стороны, если я навеки похороню себя там. В будущем меня уже не ожидало ничего, что могло бы вызвать желание жить. В этом мире меня удерживали лишь два чудесных друга, Фрюманс и Женни, несчастьем и наказанием которых я была. Разве не являлась я преградой для их союза? Разве теперь, когда я разорена и предана, Женни не собиралась вернуться к своему плану: заставить своего жениха полюбить меня? Да, безусловно, ее слепая преданность заставляла меня вновь предчувствовать это. Во время путешествия Женни говорила только о Фрюмансе. Она не захотела увидеть, что я страстно полюбила Мак-Аллана с того самого дня, когда у меня появились основания ненавидеть и презирать его. Видя, как стоически я все переношу, Женни пришла к заключению, что я не страдаю и смогу вернуться к идеалу безукоризненной добродетели и незапятнанной чистоты, каким был в ее представлении Фрюманс.
   Таким образом, я вновь приносила несчастье человеку, с которым не могла быть счастлива, ведь, вероятно, в это же самое время Женни уже старалась смутить и убедить его в том, что он должен осуществить ее мечту. И все это в то время, когда сама мысль об этой мечте казалась мне невыносимой и когда безмятежное лицо Фрюманса в сравнении с подвижной и оживленной физиономией Мак-Аллана казалось мне почти некрасивым.
   Все смешалось, сломалось, безнадежно переплелось в моей душе и судьбе. Если бы в этот момент здесь появился Мак-Аллан, я скорее бросилась бы в пропасть, чем стала бы его слушать; при каждом шорохе ветвей я вздрагивала от радости, ибо пожертвовала бы оставшейся жизнью, если бы могла еще хоть на час обрести веру в него.
   В чаще слышался какой-то размеренный шум: казалось, приближались чьи-то шаги. Я встала и приготовилась бежать, но упала, задохнувшись от учащенного сердцебиения. Минутой позже я увидела, что это куница грызет пень. Мой страх развеялся, уступив место жгучему сожалению.
   Мне захотелось в этот день испить до дна чашу своей боли и в последний раз увидеть Белломбр, ведь я твердо решила уехать отсюда, что бы ни случилось. Я спустилась по течению Дарденны, ступая среди олеандров по белым лестницам высохшего русла. Жатва была уже завершена, оливки собраны, зелень пожелтела; милый край показался мне ужасным, унылым, бесцветным, несчастным. Я остановилась перед печальным запертым домом. Я увидела Мишеля, подвязывающего розы в арке. Он меня не заметил, а я не осмелилась с ним заговорить. Я на секунду присела на пыльную дорогу, на которую смолосемянник с террасы отбрасывал слабую тень. Я увидела вдали мельников, занятых работой, так, будто вокруг ничего не изменилось. Они, безусловно, не думали обо мне. Избежав встречи с ними, я проскользнула в Зеленый зал. Ведущая к нему тропинка уже заросла травой, ведь никто по ней больше не ходил. Я машинально собрала букет, потом опустила его в воду, дрожавшую между камнями, и оставила его там. Я была проклята. Зачем же брать с собой эти бедные цветы?
   Я вернулась, совершенно разбитая, не сказав никому ни слова. По дороге я встретила нескольких крестьян. Одни не узнали меня под вуалью, другие остановились на мгновение, но, не услышав обычного приветствия, приняли меня за иностранку.
   Я увидела, что Женни беспокоилась обо мне. Она послала на поиски Фрюманса. Их заботливость рассердила меня. Я пожаловалась на то, что вызываю беспокойство и не могу страдать без помех. На глазах у Женни были слезы, и я сочла слабостью то, что она не смогла их скрыть, ведь у меня слезами было переполнено сердце.
   Я попыталась поговорить с аббатом Костелем. Он стал задавать такие вопросы и делать столь наивные замечания о состоянии моего духа, что мне показалось, будто я говорю с пятилетним ребенком. Аббат поздравил меня с тем, что я вовремя разглядела коварство, и пригласил поселиться в Помме, где изучение греческого должно было утешить меня от огорчений. Я рассталась с ним и пошла навестить могилу своей бабушки. Мое сердце и там не смогло успокоиться. Я заметила рядом с ее могилой другую, совсем свежую, и посмотрела на имя, написанное белым на маленьком кресте черного дерева. Тут неделю назад была похоронена старая Жасента. От этой неожиданной новости у меня вновь потекли слезы.
   – Какой смысл считать жизнь такой уж важной? – говорила я себе. – Она проходит так быстро и оставляет так мало следов! Мишель обожал свою старенькую мать, заботился о ней днем и ночью. А только что я видела, как он подрезает ветки и подвязывает розы с таким тщанием и любовью, будто и не похоронил ее на прошлой неделе. Я видела его лицо – оно было таким же кротким и спокойным, как и прежде. Создается впечатление, будто сын воспринимает покой, который обрела сейчас эта бедная женщина, как награду за жизнь, полную трудов и преданности. А я, разве я уже не умерла и не похоронена для всех, кто меня любил? Мое детство как бы постоянно орошалось доброжелательными улыбками и заботливыми взглядами. Я росла, будто благословенный цветок, на котором сосредоточены надежды семьи. Разве смолосемянник и розы в нашем саду не были таким же предметом заботливого ухода, разве они не составляли гордость и славу нашего дома? Если вдруг их иссушит ветер – посадят другие деревья и цветы на том месте, которое они прежде занимали. Когда придет новый хозяин с детьми – кто вспомнит о Мариусе и обо мне в Белломбре?
   Жажда смерти, мрачная и пламенная, овладела мной рядом с этими мирными холмиками. Я заметила на могиле Жасенты цветы, которые росли только в нашем саду и которые, вероятно, принес сюда Мишель. Так, значит, он все-таки не забыл о матери? Он положил их и на могилу моей бабушки: это была последняя дань уважения, нежное воспоминание. Я позавидовала судьбе ушедших, которых можно почитать и доставлять им удовлетворение в их таинственной загробной жизни с помощью столь наивных знаков внимания и простых забот, и воскликнула:
   – Счастливы мертвые, ибо они больше не мешают живым!
   Фрюманс вернулся и пришел за мной сюда после того, как часть дня искал в окрестностях. Вместо того чтобы поблагодарить, я его побранила, выказав горечь и уныние, наполнявшие мою душу. Фрюмансу захотелось примирить меня с существованием, снова напомнив о радостях исполненного долга. Его добродетельность рассердила меня. Я ответила, что легко быть сильным, если ты холоден, и не жалеть об утраченном счастье, если никогда не имел о нем ни малейшего понятия. Фрюманс вздохнул и украдкой взглянул на Женни, которая пришла, чтобы позвать меня к обеду. Я была несправедлива и жестока и сказала себе, что мне нужно умереть, чтобы не стать невыносимой.


   LXXII

   Несколько следующих дней я не могла слушать утешения и не хотела строить планы. Я упрямо стремилась к одиночеству, выискивала недоступные ущелья, находила потаенные укрытия на склонах бау – высокого холма с пастбищами, резко уходящего вниз или кое-где скошенного. Формы его очень красивы, а на вершине царит покой, поскольку летом там жгут траву и никто туда не поднимается. Я проскальзывала в большие известняковые проемы, поддерживающие террасы, и там, в тени сосен, выросших в щелях, скрывалась от внимания друзей. Я упрямо лелеяла мысли о смерти, чтобы спастись от этой шумной жизни, которая улыбнулась мне когда-то, а теперь заслуживала лишь ненависти. Безусловно, у меня появилась возможность вернуться к Фрюмансу, но именно этот человек, не поддающийся ударам судьбы, возмущал меня как нечто противоестественное. Когда Женни попыталась поставить его мне в пример, я не на шутку рассердилась.
   – Если Фрюманс уже умер, – отвечала я ей, – почему не дает себя похоронить? Что это за претензия – жить без сердца и ума? Фрюманс больше ничему не может меня научить, и он никогда по-настоящему не мог мне помочь. Еще будучи ребенком, я могла бы сказать ему: «Скала, что у меня может быть с тобой общего?»
   Несмотря на жестокость, до определенной степени я была права. Фрюманс не мог ни утешить, ни ободрить меня, потому что совершенно ничего не понимал в моих страданиях. Он был слишком рационален, для того чтобы прикоснуться к такому деликатному и капризному предмету, как сердце девственницы. Фрюманс говорил со мной как с представителем своего пола, считая, что сделал из меня мужчину. Он полагал, что это безумие – жалеть о недостойной любви. Мне приходилось скрывать от Фрюманса свои страдания, а когда он начинал понимать их, ибо он был тонким наблюдателем, я резко говорила:
   – Ну что ж, да, это безумие! И что с того? Оставьте меня, раз уж вы тут бессильны!
   Он обращался со мной с нежностью и терпением, на которые был способен, но сердце мое было полно горечи: я считала, будто надоедаю ему, нарушая привычки его трудовой жизни, и мои горести его скорее угнетают, чем трогают.
   Мне казалось, что даже присутствие Женни не очаровывает Фрюманса так, как следовало бы ожидать. Возможно, ее постоянная забота обо мне заставляла его ревновать. В общем, я была в таком плохом настроении, что мне казалось, будто я более ни к кому не могу питать уважение.
   Женни увидела, что я разочаровалась в жизни, и мужество покинуло ее. Однажды утром меня поразила бледность ее лица, обычно такого свежего, и несколько седых волос, смешанных с черными локонами, падавшими на лоб. Я испугалась, увидев, что за неделю Женни постарела на десять лет.
   – Что с тобой?! – воскликнула я.
   – Во мне ваше горе, – ответила она.
   Женни говорила правду. Она теперь совершенно не занималась собой. Мое несчастье было ее несчастьем, она жила только им; удар, обрушившийся на меня, поразил ее в самое сердце. Почувствовав ужасные угрызения совести, я упала к ее ногам.
   – Женни, – сказала я, – я тебя убиваю! Вот почему последнюю неделю мне хочется убить себя!
   – Да, я это вижу. Знаю, вы более не желаете что-либо желать. Каждый раз, когда вы уходите, я говорю себе, что вы, возможно, не вернетесь, а если я стану вам надоедать, следуя за вами, будет еще хуже. Каждую ночь я думаю, что вы, возможно, не проснетесь. Вы разбираетесь в растениях и можете принести с прогулки какую-нибудь отраву. Поэтому ночью я не сплю, а днем хожу как в тумане. Готовя вам еду, я не знаю, кто ее будет есть, а когда чиню ваши юбки, разорванные во время беготни, думаю: «Здесь столько же зацепок, сколько было у нее приступов ярости!» Вы ведь, в конце концов, хотите избавить меня от своего присутствия, не правда ли? Ну что ж, доведите намерение до конца; после этого Женни недолго будет страдать. Убивать себя нельзя, Бог это запрещает; но если в жизни ничего не осталось, если некому больше служить, тогда, возможно, твой долг уступить место другим… Не говорите ничего, – добавила она, волнуясь, – я отлично знаю, о чем вы думаете! Вы хотите уйти, чтобы уступить мне место, чтобы я кого-то любила, чтобы вышла замуж, чтобы работала для себя. Глупое и жестокое дитя! Только попробуйте! С того света видна земная жизнь, и вы увидите замечательное счастье, которое оставили Женни! Ах, бедная мадам! Она видит нас сейчас оттуда, и мы отправляем ее в ад, ведь единственный ад – это несчастье тех, кого мы любили. А ведь она этого не заслужила, она, жившая только ради нас!
   Женни разрыдалась. Я никогда не видела, чтобы она так изнемогала от гнета жизненных обстоятельств. А она изнемогала, и это было делом моих рук. Я возненавидела себя.


   LXXIII

   Я встала, исполненная воодушевления.
   – Женни, – воскликнула я, – я буду жить ради тебя и бабушки! Ну вот! Мое горе отступает, так я хочу – оно уже прошло. Начнем действовать, желать, решать что-то вдвоем, немедленно, без советников и посторонней помощи. Уедем отсюда, главное – очень далеко. Мы будем поровну делить работу и хлеб, усталость и силы; радость наша будет заключаться в том, что мы будем утешать и излечивать друг друга от печалей!
   Женни не знала, чем я пожертвовала ради нее. Я сообщила ей, что теперь осталась без средств, ведь с одной стороны, не хочу ничем быть обязанной леди Вудклифф, а с другой – лишилась возможности подать в суд, чтобы восстановить свои права. Я дала ей понять, что поступила так под влиянием обиды на Мак-Аллана и что она тут ни при чем. Именно поэтому леди Вудклифф никак не могла объяснить мое решение; ей хотелось это исправить, она желала посоветоваться с мсье Бартезом, но он отсутствовал – его вызвали в Марсель по важному делу, и он должен был задержаться там на две недели. Я не хотела ждать его; впрочем, я рассматривала свое отречение как священный долг и устыдилась бы даже мысли о том, чтобы передумать. Это было единственным решением, в котором я находила утешение от унижений, которые мне пришлось испытать, а моя добровольная нищета была единственным доступным мне выражением протеста против клеветы, обрушившейся на меня.
   Женни вынуждена была смириться со свершившимся фактом.
   – Ну что ж, – сказала она, – займемся подсчетами. У нас есть всего восемь тысяч франков, из них шесть тысяч – это жалованье, которое я получала от вашей бабушки, а еще две тысячи были у меня раньше. С такими средствами жить нам не на что. Придется работать, и за пять-шесть лет мы должны накопить еще двенадцать тысяч франков. Тогда у нас будет тысяча франков ренты и мы сможем жить в деревне, где вы захотите, в красивой местности; вы будете читать книги, а я – хлопотать по хозяйству.
   – Отлично, Женни, будем работать, я к этому готова. А что мы будем делать?
   – Единственное, чем я смогу достаточно быстро заработать нужные нам средства, – это торговля. Мы купим лавочку, и я надеюсь, что нам будет сопутствовать удача и я смогу продавать товары с прибылью. Пока я буду торговать, вы будете делать переводы. Невозможно, чтобы с вашим образованием вы не нашли себе применения. Подозреваю, что мистер Мак-Аллан совершенно не занимался этим вопросом. Итак, мы начнем с того, что поедем в Париж и найдем издателя, раз уж это необходимо, а потом постараемся устроиться в каком-нибудь месте, удобном для вашей и моей работы. Если это не самый удачный выход, мы скажем себе, что делаем это в ожидании лучших времен.
   Фрюманс мужественно одобрил решение Женни, сказав ей, что если он станет свободным и сможет быть нам полезен, ничто в мире не помешает ему присоединиться к Женни и ко мне и посвятить нам свою жизнь.
   – Вы это понимаете, каждая из вас? – добавил он. – Где пожелаете, когда пожелаете: я смогу, вдали от вас или рядом с вами, помочь вам с торговлей или наймусь на службу. Все мое – ваше, сегодня и всегда. Когда скончается аббат Костель, между вами и мной не останется ни одного препятствия. Произойдет это через год, через двадцать или тридцать лет, я буду в вашем распоряжении, буду полностью вам принадлежать. Никогда не забывайте об этом, ни одна, ни другая.
   Мы еще не разобрали свои вещи и могли бы уехать в тот же вечер, но Фрюманс должен был забрать часть средств, которые Женни доверила мсье Бартезу, пустившему их в рост. Сегодня поздно было ехать в Тулон – контора была уже закрыта. Мы решили, что Фрюманс отправится туда завтра утром, а мы уедем вечером на почтовой карете.
   Приняв решение, я почувствовала себя спокойнее; я как бы заранее получила вознаграждение за будущую трудовую жизнь, которую готова была принять. Женни выглядела серьезной и задумчивой. Я повела ее на бау, чтобы вместе с ней в последний раз приветствовать заход провансальского солнца. Фрюманс сопровождал нас. Мы говорили о наших проектах, но молчание Женни нас обеспокоило.
   – Ты плохо себя чувствуешь? – спросила я. – Подъем по этой тропинке утомителен. Давай спустимся.
   – Нет, – ответила она, – движение всегда полезно. Поднимемся еще немного.
   Когда мы достигли середины холма, я усадила Женни и, притворившись, будто любуюсь огненным закатом на фоне Средиземного моря, украдкой смотрела на нее: я знала, что Женни не любит, когда о ней заботятся. Во взгляде Фрюманса я прочитала такое же беспокойство. Женни все больше бледнела, а яркий отсвет заходящего солнца, который красил в розовый цвет ее светлую одежду, придавал ее лицу синюшный оттенок. Вдруг она откинула голову назад, и я едва успела удержать ее в своих объятиях. Она потеряла сознание, но быстро пришла в себя.
   – Дети мои, – сказала Женни, – мне плохо. Я задыхаюсь. Оставьте меня здесь, дайте немного отдохнуть. Это пройдет – все проходит.
   Она еще дважды теряла сознание, но быстро приходила в себя; третий обморок длился около минуты. Я была в ужасе. Я корила себя за зло, которое причинила Женни. Фрюманс хотел нести ее на руках.
   – Нет, – сказала она, – вы меня убьете. Не трогайте меня. Оставьте тут. Потерпите немного.
   Мы были в четверти лье от ближайшего жилья. Фрюманс не спустился, а спрыгнул в соседний овраг, чтобы сорвать там листья мяты (другого средства от удушья у нас под рукой не было). Едва Фрюманс исчез из виду, как с Женни случился новый обморок, и я почувствовала, что ее предплечья напрягаются, а кисти рук сжимаются. Я подумала, что сейчас умру вместе с ней. Я больше не замечала яркого солнца. Все вокруг меня стало мертвенно-бледным. Я не видела даже Женни и чувствовала, что она рядом со мной, лишь ощущая губами ледяной пот у нее на лбу.
   Мята, которую принес Фрюманс, немного облегчила ее состояние, но не смогла придать ей сил.
   – Дети мои, – произнесла Женни, уже потеряв надежду, – мне кажется, что я умру здесь… Да, я чувствую, что умираю. Фрюманс, не оставляйте Люсьену… Не жалейте меня, я умираю, не причинив никому зла… Никому! Я умираю на солнце… на воздухе… но уже не чувствую этого. Фрюманс, прощайте. Я любила вас больше, чем вы думаете; если бы не Люсьена, я бы вышла за вас замуж. Любите ее… как сестру. О да! Я очень любила вас обоих! Похороните меня рядом с нашей дорогой мадам…
   На этот раз она так надолго потеряла сознание, что мы уже не ощущали биения ее сердца. Фрюманс решил нести Женни на руках. Дома мы положили ее на кровать, думая, что она мертва, и я не могу выразить словами отчаяние, которое нас охватило.


   LXXIV

   Три недели Женни находилась между жизнью и смертью. Врач, которого мы вызвали из Тулона, поскольку я совершенно не доверяла доктору Реппу, напрасно уверял меня в том, что это, несомненно, хроническая болезнь, которую Женни слишком долго скрывала и на которую слишком мало обращала внимания. Я в это абсолютно не верила, я обвиняла лишь себя, свою трусливую, эгоистичную натуру, в том, что ее сломило горе. Бывали ужасные дни, дни невыносимых страданий, когда сама Женни в забытьи обвиняла меня в том, что я постепенно убивала ее своими проблемами и капризами. Но только лишь боль отступала, она клялась мне в обратном и, не зная, о чем говорила в бреду, удивлялась моим угрызениям совести. Тогда Женни обещала жить ради меня, уверяя, что сумеет сделать нашу жизнь счастливой, и сердилась, что эти планы откладываются из-за ее болезни, и винила себя в этом. Но когда приступы повторялись, она призывала смерть, говоря, что достаточно настрадалась в жизни и пора с этим покончить.
   Я не отходила от Женни ни на минуту; я никому не доверяла самого тщательного и неприятного ухода за ней. Я не спала и двух часов в неделю и уже падала с ног от усталости и отчаяния, когда врач заставил меня забыть обо всем, сказав, что она спасена. Однако в нравственном отношении выздоровление было еще более мучительным, чем болезнь. Мое сердце и разум проходили все муки ада. Женни, образец мужества, никогда еще не оказывалась в таком состоянии, когда бы ее воля была парализована. Пассивная роль настолько противоречила ее натуре, что она потеряла мужество в тот момент, когда ей требовалось лишь терпение. Женни героически боролась со смертельной болезнью, и ее крики отчаяния искупались возвышенными усилиями смирения и нежности; но когда она обрела привычку желать, нарушение равновесия между силой ее желания и возможностью его исполнить привело к тому, что она стала слабой, как ребенок, с его капризами и нетерпением, со слезами и возмущением – она была, что называется, трудной больной, и иногда целыми днями мне казалось, будто она меня больше не любит.
   Я заслужила это наказание за то, что раньше слишком уж позволяла себя лелеять. Поэтому я ни на секунду не переставала обожать Женни, несмотря на то что она иногда обращалась со мной грубо. Мое сердце забыло о себе, презрело собственные раны, ради того чтобы принимать и разделять раны ее сердца. Я безропотно, неустанно и с удовольствием пила из этой чаши страданий, упрекая себя за то, что подлила в нее желчи: это было моим искуплением.
   С Фрюмансом Женни была мягче, благодарнее и сговорчивее, чем со мной. Таким образом она выказывала любовь, которую так долго скрывала, преодолевала и которой так хотела пожертвовать. Женни невольно проявляла гнев, отвращение, ревность – чувства, которые, вероятно, овладевали ею, когда она жертвовала собой ради меня. Дорогая моя Женни, как я начала ею восхищаться, едва узнала и оценила получше, когда ее бред и подавленность – следствие бреда – открыли мне внутреннюю борьбу, в которой победила ее любовь ко мне! Наконец сквозь ангельскую оболочку я увидела женщину, и ангел был тем божественнее, чем сильнее страдала женщина. Единственным моим утешением в этом испытании была возможность рассказать Фрюмансу во время редких моих с ним разговоров – Женни спала мало – о том, сколько любви к нему я увидела в так долго закрытом для нас сердце этой святой женщины. Я упрекнула его за то, что он слишком заботился о моей судьбе, и заставила пообещать, что, когда Женни ради меня вновь захочет от себя отречься – а мы отлично знали, что это произойдет, – у него хватит силы воли помочь мне с этим бороться.
   Фрюманс немного подумал и ответил:
   – Да, Люсьена, это необходимо сделать. Так и будет, клянусь в этом перед Богом.
   – Перед Богом? – воскликнула я. – Вы говорите «перед Богом», Фрюманс? Значит, вы молились во время агонии нашей драгоценной больной?
   – Нет, дорогая Люсьена, я не думал, что смогу добиться чуда, и знал, что его может сотворить одна лишь природа. Когда я говорю «Бог», я просто упоминаю одну из самых приятных гипотез, которые способен представить себе человеческий разум; я называю так абсолютное благо, стремление к которому в нас живет. Я принимаю то, во что верите вы, но это не значит, что сам верю в это. Смиритесь, Люсьена, и научитесь без ограничений уважать людей, которые любят правду, даже если их мнение кажется вам ошибочным.
   – Берегитесь, друг мой! Женни верующая. Не оскорбите ее чувств.
   – Если Женни захочет, чтобы я ходил в церковь, я буду это делать. Я могу даже сам отслужить мессу, если понадобится, а если она пожелает, чтобы я никогда не говорил о том, что я неверующий, я не произнесу об этом ни слова. Это же так просто!
   Я поняла, что Фрюманс ни на йоту не изменил своей программы. Жизнь, которую он вел в Помме, не способствовала изменению его мыслей. Он по-прежнему был самым лучшим, самым благородным, самым чистым и самым надежным человеком, но его метафизические воззрения не нуждались в идеале, и единственный Бог, который был ему необходим, – это его совесть. Фрюмансу был чужд священный огонь, огонь бунта против идей, которыми руководствуется большинство людей. Его не раздражало то, что он считал ошибочным. Фрюманс был замечательным образцом терпимости и мудрости. Ему не хватало огня, и я не удержалась и сказала ему, что он – холодное пламя.
   Фрюманс ответил, улыбнувшись:
   – Именно поэтому я и люблю женщину, которая старше меня; я вижу в ней совершенство, но не прошу ее зажечь меня. Пусть она только меня поймет.


   LXXV

   Наконец Женни поправилась. По мере того как к ней возвращались силы, уменьшалось ее нервное напряжение. В тот день, когда она смогла сделать то, о чем уже давно мечтала, а именно снова подняться на бау, в то место, где ее сразила болезнь и где она хотела, по ее словам, возобновить договор с жизнью, чтобы посвятить ее нам, Женни действительно полностью излечилась. Она хотела найти на холме то место, где упала, но уже наступила осень, и сожженная трава вновь проросла и зазеленела. Память Фрюманса помогла восстановить приметы, которых нам не хватало. Он легко отыскал впадину, где росла мята, и склон, где, как нам казалось, мы сказали Женни последнее «прости». В этом ужасном месте мы втроем взялись за руки и Женни сказала нам:
   – Дети мои, я благодарю Бога! Умереть в тот день мне не было бы ни трудно, ни страшно. Я не страдала. Я уже видела себя на том свете, и земные тяготы казались мне ничтожными в преддверии прекрасного неба, где мы со временем должны были встретиться. Я забывала о том, что нужно беспокоиться о Люсьене, я забывала о том, что нужно жалеть вас, мой бедный Фрюманс. Я уходила! Видимо, смерть делает человека эгоистичным, ведь я видела только Бога. Вы в это не верите, Фрюманс, – не важно; Люсьена меня понимает. Я сердилась на вас, когда оказалась на ложе страданий, за то, что вы не позволили мне закончить жизнь здесь, в этом прекрасном месте, в такой чудесный вечер! Вы не захотели отпустить Женни – это ваше право, поскольку она принадлежит вам обоим, и вот теперь я благодарю вас за это, ведь если эта жизнь и не стоит той, другой, она все же хороша, пока вы любимы. Вы ухаживали за мной, как ангелы, да вы и есть ангелы, и мне кажется, что я часто бывала с вами жестока. Я уже не помню как следует того, что говорила вам, даже в последнее время, когда я, кажется, часто бредила в горячке. Забудьте об этом, то была не Женни. Больной – это уже не личность. Он как пьяница. Верните меня к жизни окончательно, поговорите со мной о будущем. Послушайте, Люсьена, Фрюманс кое-что рассказал мне вчера и сегодня утром; если он не ошибается, наши планы вскоре кардинально изменятся, но необходимо убедиться, что он не ошибается и что вы все решили сами.
   Фрюманс вернулся тогда к своей навязчивой идее – оправдать Мак-Аллана.
   – Послушайте, – сказал он мне, – предположим, что у него были отношения с леди Вудклифф до ее брака с маркизом де Валанжи и с тех пор они закончились. Неужели вы сочли бы Мак-Аллана виновным в том, что через столько лет, прошедших после допущенной им ошибки, он подумал о том, чтобы предложить вам свое имя?
   – Нет, конечно; но его отношения с леди Вудклифф возобновились после смерти моего отца; они существовали, когда Мак-Аллан обязался приехать сюда, чтобы оспорить мои права.
   – А что, если эти отношения были абсолютно нейтральными и даже холодными?
   – Это невозможно, поскольку всего два месяца тому назад Мак-Аллан постоянно виделся с леди Вудклифф, делая вид, что отстаивает мои права.
   – Может быть, это и невероятно, но что, если невиновность Мак-Аллана можно доказать?
   – Если бы это было возможно, Джон поклялся бы в этом.
   – А если Джон, не зная правды, не смог этого утверждать?
   – Еще одна невероятность! Впрочем, эта преступная связь, существовавшая когда-то – а это засвидетельствовано и полностью подтверждено молчанием Мак-Аллана после моего разрыва с ним, – все равно вызвала бы у меня непреодолимое отвращение. Я дочь мсье де Валанжи! Нанес ли Мак-Аллан ему оскорбление до брака или после его смерти, это оскорбление ложится на меня, и я считаю, что это непоправимо.
   – Значит, – продолжал Фрюманс, пристально глядя на меня, – для того чтобы сорокалетний Мак-Аллан был оправдан в том, что уже любил, еще не будучи знакомым с вами, необходимо было бы, чтобы вы не были дочерью маркиза де Валанжи?
   – Да, Фрюманс, именно это было бы необходимо.
   – Но вам ведь не хочется, чтобы это было именно так?
   Я опустила голову и не смогла солгать, хотя обида еще не погасла в моей душе. Если бы Мак-Аллану удалось доказать то, что предполагал Фрюманс, я смогла бы снова его полюбить, я это чувствовала.
   – Для меня не очень важно, – ответила я наконец, – действительно ли я дочь человека, которого не знала и который меня совершенно не любил; но для меня очень важно не стать женой человека неделикатного. Умоляю вас, друзья мои, не говорите мне больше о нем, если только у вас не появится возможность полностью снять с него вину. Я пытаюсь оправдаться в собственных глазах, признав, что допускала ошибки, оценивая людей и надеясь на идеальное счастье. Я действительно страдала и наконец обрела силы. Два последних месяца я ни минуты не жила ради себя. Бог простил меня, я в этом уверена, потому что при мысли о том, что я могу потерять Женни, и видя, как она страдает, я прокляла свою гордость и отреклась от амбиций. И сейчас я точно знаю, что мы втроем сможем жить счастливо, имея небольшую сумму, которая у нее есть, и то немногое, что я смогу заработать. Мы будем оставаться здесь, пока жив аббат Костель. А потом, если у нас ничего не останется, поищем работу где-нибудь в другом месте. Гнет нищеты вовсе не страшен людям, уважающим себя, и я уверена, что дисциплина и трудолюбие помогут нам избежать крайних ее проявлений. Но если бы даже мне пришлось просить милостыню, я не стала бы жаловаться, лишь бы только Женни была жива и вышла за вас замуж. Люсьены де Валанжи более не существует, и вы не должны пытаться ее оживить; ее место заняла более достойная особа. Не мешайте же ей это доказать.
   Мое решение никогда больше не страдать из-за собственных бед было столь непоколебимым, что моим друзьям пришлось в это поверить. Болезнь несколько подточила силы и энергию Женни, и я воспользовалась этим обстоятельством, чтобы уговорить ее опубликовать на следующей неделе сообщение о бракосочетании. Поскольку теперь я ни за что не хотела с ней расставаться, она поняла наконец, что ее замужество положит конец предположениям, от которых я все еще могла пострадать. Через полтора месяца аббат Костель благословил ее союз с Фрюмансом.
   Как только Женни вышла замуж, она стала искать работу для нас обеих. Дома мои способности никоим образом не могли найти применения. Тулон не был городом литераторов, и, не будучи ни с кем знакома в Париже, я не могла надеяться найти издателя заочно. Мсье Бартез тщетно пытался мне помочь, а поскольку я не соглашалась принять материальную помощь, ему пришлось дать мне судебные дела на переписку – он был одновременно присяжным поверенным и адвокатом, тогда это еще допускалось в провинции. Я поспешно согласилась на порученную мне работу и справлялась с ней очень хорошо. Кроме того, поскольку Женни взялась обновлять кружева, я ей помогала, и вдвоем нам удавалось зарабатывать около пятидесяти франков в месяц. Этого было достаточно для того, чтобы жить в Помме, в чистоте и независимости. Домик аббата был полуразрушен, и, ожидая, пока мне удастся обставить собственную комнату, я поселилась в пустующем доме, принадлежащем Пашукену, который не согласился взять с меня арендную плату. Это был зажиточный и к тому же очень порядочный человек, поэтому мне было совершенно не стыдно воспользоваться его гостеприимством. Внезапно мсье Пашукен настолько проникся уважением ко мне, что в один прекрасный день предложил мне руку, сердце и двадцать тысяч франков капитала. Для девушки без имени и средств это, несомненно, была прекрасная партия, а фамилия Пашукен, если и казалась странной, была абсолютно достойной. Но доброму вдовцу-крестьянину было уже пятьдесят, и он с трудом читал. Я помогала ему вести реестры мэрии и убедила жениться на бедной кузине из Олиуля, о которой, как признался мне Пашукен, он частенько подумывал. Это была прекрасная особа. Она привела с собой служанку. Население Помме стало обновляться и увеличиваться: через три месяца полевой сторож женился на служанке, и присутствие четырех женщин, включая меня и Женни, несколько изменило унылый облик деревни.


   LXXVI

   Вот так закончился год; я не получала известий от Мак-Аллана и не позволяла Фрюмансу говорить мне о нем. Страстные чувства успокоились или уснули во мне, и, хотя существование мое было суровым, уверена, что этот отрезок времени оказался самым спокойным в моей жизни. Мне удалось убедить себя в том, что Фрюманс с его холодным философствованием прав и что единственный способ чувствовать себя счастливым – это быть в согласии с самим собой и в соответствии с этим устраивать свою судьбу. Если вы наделены страстной натурой – ищите приключений, позволяйте себе всё и упрекайте лишь себя за те превратности, которые встретите на своем пути. Если же вы натура любящая и если вам известен кто-то, чьи огорчения не дают вам уснуть, чьи заботы не позволяют вам развлекаться, – тогда останьтесь с этим человеком и полностью забудьте о себе; ведь если он действительно для вас дороже, чем вы сами, тогда что бы вы ни делали, чтобы вновь обрести свободу, это свяжет вас еще больше или отравит ваше освобождение.
   Когда в моем сердце грозила проснуться буря, я ее успокаивала.
   – Ты хотела любить, – говорила я себе, – значит, была рождена для любви. Твое образование, твои реакции, безумные мечтания и всепоглощающее стремление к идеалу, – все это не смогло заставить тебя найти другую цель. Тебя не привлекали светские амбиции, богатство, положение в обществе, шумные развлечения, и ты без сожаления пожертвовала всем этим. Значит, люби, но того, кого следует любить. У тебя есть обязательства перед безграничной привязанностью Женни. Отдать предпочтение кому-то другому – то же самое, что обдумывать, как совершить кражу.
   Эти размышления были краткими и категоричными. Я более не позволяла воображению выдвигать какие-либо возражения. Теперь я отвергала безделье и тревожное желание углубиться в себя. Я любила себя лишь при условии, что чего-то стою. Я порицала себя за то, что так долго любила себя без всяких условий. Впрочем, к счастью, у меня было очень мало свободного времени. Я зарабатывала на хлеб насущный. Днем я трудилась, и когда наступал вечер, была довольна собой. Я видела, что Женни спокойна, Фрюманс счастлив, аббат Костель весел, и могла сказать себе, что все это благодаря мне, ибо когда-то одно мое слово могло разрушить все, и это чуть было не случилось. Этот край, который я на мгновение возненавидела и который мне хотелось когда-то покинуть во что бы то ни стало, чтобы забыться в новом окружении, снова потихоньку завладевал моей душой, и я этому не противилась. Мои знания и способности могли бы развиваться в том мире, для которого я была подготовлена, но практическая бесполезность всего этого поразила меня в тот день, когда я отказалась от борьбы. С тех пор я окончательно убедилась в своей правоте. Бедность, изолированность, растерянность, отсутствие будущего свалились на меня без шума, без потрясений, будто неумолимый могильный камень на тело похороненного заживо.
   Ужасная ситуация, которая должна была бы сломить такую натуру, как моя, одновременно пылкую и рассудительную, была, однако, величественной и плодотворной, поскольку мое обостренное чувство долга и понимание жизни побудили меня горячо стремиться к ней, вместо того чтобы смиренно ее принимать. Мой корабль потерпел крушение. Не став ждать, когда смерть поглотит меня, я решительно бросилась в море, и мои чудесные жизненные силы или же невероятная милость судьбы не позволили мне утонуть. В подводном царстве мне открылся новый, загадочный, непостижимый мир; я так легко научилась дышать, что у меня появились новые органы, и теперь я различала блеск солнца, возможно, более прекрасного и чистого, чем то, что видят люди, живущие на поверхности. Да, да, эта метафора мне нравилась.
   – Пожелав бороться, – говорила я себе, – ты бы барахталась с трудом, напрасно, возможно, постыдно, недалеко от поверхности воды, не принадлежа ни к простому люду, ни к аристократии, не вызывая ни доверия, ни настоящей дружбы, поражая некоторых и пугая большинство. Но ты поплыла ко дну, окунулась в огромную пропасть самоотречения, напоминающую морские глубины, куда не проникают грозы и где царит холодное и ясное величие покоя.
   Дело в том, что, несмотря ни на что, мои интеллектуальные способности спасали меня от скуки и отвращения, ведь подлинные ценности никогда не исчезают. Мне, как и Фрюмансу, удавалось создавать для себя внутренний мир, полный великих имен и мыслей. Один час, выкроенный для чтения между продолжительным физическим трудом, значил для меня больше, чем целые дни, посвященные когда-то учебе и разговорам. Я напоминала крестьянина, который с отменным аппетитом съедает вкусный обед, перед тем как взяться за серп или топор, чувствуя, что набрался сил, для того чтобы поработать еще шесть часов. Вот так и я с энтузиазмом вновь бралась за иглу кружевницы или перо переписчицы, внимательно прочитав пять-шесть прекрасных книжных страниц, которыми жила остаток дня. По вечерам мы два часа прогуливались втроем, не выбирая дороги и беседуя обо всем – о вселенной, заметив муравья, или об истории рода человеческого, увидев проходящего мимо ребенка, ведущего козу.
   По ночам не было больше изматывающей бессонницы и губительных кошмаров, лишь глубокий сон! Если иногда ветер гремел плохо подогнанной черепицей на крыше домика, где для меня наконец удалось обустроить небольшое отдельное и довольно удобное помещение, я с удовольствием просыпалась и слушала этот шум. Эта простая жизнь, к которой я сумела привыкнуть, заставляла меня быть одинаково равнодушной и к бурям небесным, и к возмущениям разума. Если бы восточный ветер снес часть крыши, починить ее было бы несложно и недорого. Тем хуже для дворцов, если они падают! А если моя личность, которой я пожертвовала, иногда еще пронзала болью сердце, мне требовался всего лишь один день утомительной работы, чтобы ее побороть: тем хуже для построенных мной воображаемых дворцов!
   Я никогда не была кроткой. Женни говорила обо мне, что я великодушна, но это совсем не одно и то же. Нежностью меня легко было подчинить себе – велика заслуга! Мне очень хотелось быть хорошей при условии, что окружающие будут совершенны. В своей новой жизни я научилась не считать собственные мысли непогрешимыми, а желания – самыми важными. Подходя к ним с точки зрения разумности и собственного понимания долга, я вскоре привыкла изменять и даже прогонять их, как птиц, которых заставляют улететь с одного дерева, но у которых есть целый лес, чтобы устроиться спокойно. И это было весьма кстати, ведь, выйдя замуж, Женни несколько изменилась, и роль супруги повлияла на роль матери. Ее сердце совершенно не охладело ко мне; напротив. Думаю, она все еще запрещала себе слишком сильно любить Фрюманса, боясь, что в какой-то ее мысли, в каких-то планах я не окажусь на первом месте; но нервы ее были слегка подточены болезнью. Временами Женни бывала нетерпелива и иногда раздражалась, упрекая меня за то, что я не забрала в свою комнату самый красивый предмет нашей скудной меблировки или не взяла себе за столом лучший кусок. Прежде я бы заартачилась или обиделась, но теперь мне было приятно подчиняться ее воле и слушать, как она меня поучает – меня, столько раз злоупотреблявшую ее кротостью!
   Иногда Фрюманс боялся, что, обращаясь ко мне резким тоном, Женни огорчает меня. Я успокаивала его.
   – Оставьте ее, – говорила я. – Теперь я понимаю, что Женни мне уже не няня, а мать. Если бы она меня не ругала, я была бы чужой в семье и считала бы себя нахлебницей.
   Взаимная привязанность этих двух существ, созданных друг для друга, проявилась сразу же после свадьбы. В ней было столько спокойствия и внешней серьезности, как будто они были женаты уже десять лет. Женни все еще была красива, а после болезни еще больше похорошела, поскольку похудела, черты ее лица стали тоньше, и она выглядела моложе, чем раньше. Однако это не опьянило ее, не лишило достоинства, присущего ее подлинному возрасту, а Фрюманс, хоть и был безумно влюблен, как мне кажется, так искусно скрывал свою радость, что я ни на минуту не почувствовала себя лишней в их присутствии. Я была благодарна им за эту благородную целомудренность, оберегавшую мое внутреннее ощущение стыдливости. Их прекрасные светлые глаза всегда глядели на меня с нежной безмятежностью, и я ни разу не видела, чтобы мое приближение смутило их или застало врасплох. Я действительно была баловнем судьбы, и супруг Женни, вместо того чтобы стать между ней и мной, казалось, придал нашим отношениям некую полноту, абсолютную защищенность.
   Единственное, что мучило Женни, – это желание побыстрее улучшить наше материальное положение, особенно мое, ведь она не могла привыкнуть к мысли, что я простая работница. Если бы я ее послушала, то сидела бы сложа руки, в то время как она работала, и должна была бы согласиться, чтобы мы потратили ее сбережения на улучшение моего жилья и покупку нарядов для меня. Но в этом я ей решительно противостояла, и, увидев, что я счастлива жить так же, как она, обслуживать себя самостоятельно и работать физически, Женни постепенно успокоилась.
   Должна сказать, что местные жители очень нам помогали, стараясь не смущать нас. Нас любили не только соседи (а мадам Пашукен, замечательная женщина, баловала своей заботой и маленькими подарками), но и крестьяне из долины, и рабочие из Тулона, которые раньше часто трудились у нас в Белломбре; своим участием они протестовали против клеветы, распространяемой в наш адрес. По воскресеньям эти славные люди навещали нас, и видя, что я весела, не жалею о прежнем достатке и работаю с удовольствием, они почувствовали ко мне уважение, которое вскоре стало настоящим почитанием. Южане ничего не делают наполовину. Осуждение легко переходит в поношение, а симпатия – в восторг. Я по-прежнему была для них мадемуазель, и поскольку попросила их не называть меня больше «де Валанжи», чтобы не вызвать осуждения высшего света, они упорно обращались ко мне «мадемуазель де Белломбр». Таким образом, леди Вудклифф, даже если бы ей удалось добиться титула маркиза для своего сына, не могла бы лишить меня народного титула.
   Но что было еще более ценно, чем это своеобразное восстановление в дворянских правах, – это то, что хорошее мнение обо мне простых людей незаметно распространилось на все слои общества, как обычно бывает в подобных случаях. Никакой клевете не одолеть этих слов: любима беднотой! Самые высокомерные аристократы ревностно относятся к любви малых сих, и если не могут внушить ее непосредственно, пытаются добиться с помощью благодеяний. Я же ничего не могла купить; меня любили бескорыстно. К Женни относились с уважением. Ее видели по воскресеньям, когда она одна появлялась в городе, чтобы отдать сделанную работу и забрать заказы, а я, совершенно не пытаясь привлечь внимание к своему положению, в ее отсутствие занималась хозяйством и встречалась только с теми, кто нас посещал. Вскоре у нас стали появляться горожане, предлагавшие свои услуги, а потом и дворяне во главе с мсье де Малавалем, побуждавшие меня принять их покровительство. Я запретила им вмешиваться в мои отношения с врагами, и тогда эти люди еще энергичнее стали протестовать против вражды, жертвой которой я стала. Когда тулонский суд, основываясь на моем отказе от борьбы, лишил меня гражданских прав по иску моей мачехи, послышались крики, осуждающие это богатое семейство, жестоко отобравшее у меня все, ради того чтобы иметь право предложить мне в качестве милостыни средства к существованию, которые я не хотела и не могла принять. Люди отдавали должное моей гордости, а в народе поговаривали о том, чтобы устроить в честь меня триумфальное шествие, а также поджечь некую мельницу. Нам удалось успокоить их, но заговор, задуманный против меня, был обречен на провал, а мадам Капфорт, вынужденная молчать и изгнанная из многих почтенных домов, решила отрицать свою враждебность ко мне и лицемерно утверждала, будто была обманута. Она попыталась помириться со мной и сделала первые шаги, на которые я не ответила. Тогда она прислала ко мне Галатею, которую я приняла без обиды, но очень сдержанно, позволив ей говорить со мной исключительно о пустяках.
   Жители Белломбра, и прежде всего милый Мишель, тоже часто меня навещали, и если бы я согласилась, принесли бы мне все цветы и фрукты поместья. Мне с большим трудом удалось убедить людей в том, что я больше ни на что не имею прав, даже на розу из нашего сада. Ответом этому были рыдания и возгласы, которые, признаюсь, иногда меня немного раздражали: я не считала, что нахожусь в таком уж ужасном положении. Я обрела философское богатство, которого не могли оценить эти добрые люди.


   LXXVII

   Что стало с Мариусом? Он не решался меня навестить, хоть Галатея во время своего визита и намекнула, что ему этого хотелось бы, если бы только я дала свое согласие. Я не ответила: я не считала, что нам с Мариусом нужен был посредник, особенно такой, как мадемуазель Капфорт. Я находилась в Помме уже год и три месяца, когда получила от него странное письмо:

   «Люсьена, я лишился должности, и в этом есть доля твоей вины. Если бы ты не ввела в заблуждение меня и других людей тогда, когда я был бы еще в состоянии исправить ошибки, которые ты мне приписывала, меня бы не коснулись твои невзгоды и я не прослыл бы неблагодарным из-за того, что я не женился на тебе. Вспомни, это именно ты мне отказала. Но хотя я всем говорю об этом, никто не хочет мне верить, и я получал оскорбления, из-за которых ввязывался в скандальные истории. В конце концов я прослыл бретером и сумасбродом и утратил поддержку своих покровителей. Я остался без средств к существованию, поскольку ничего не смог сэкономить. Моя должность вводила меня в немалые расходы – я должен был прилично выглядеть в свете, – и я не смог ничего отложить. Подумай, что мне делать в такой ситуации? У меня нет профессии, твоя бабушка не заставила меня ее приобрести, и была неправа, ведь она не собиралась оставить мне наследство. Таким образом, я не могу предложить тебе помощь – не знаю, как помочь себе самому.
   Оказавшись в безвыходном положении и не желая познать ужасы и унижения нищеты, я вынужден был либо утопиться, либо принять предложение особы, к которой, несомненно, совершенно не испытываю любви и которую мне трудно будет принимать всерьез. Ты догадываешься, о ком идет речь. Она попыталась поговорить с тобой обо мне, хотела сделать признание, но ты с презрением отвернулась и быстро перевела разговор на другую тему. Ты презираешь меня, Люсьена, возможно, даже ненавидишь… Эта мысль невыносима для меня. Напиши мне хоть слово, скажи, что ты меня прощаешь или забыла обо мне, иначе я возьму назад обещание, которое вырвал у меня доктор Репп, и наймусь солдатом в Испанию или Австрию, скрывая свое имя, чтобы не опозорить его».

   «Дорогой Мариус, – ответила я ему, – если бы вы стали солдатом на службе Франции, я бы не считала, что ваше имя опозорено, но у нас с вами совершенно разные взгляды на этот счет, и то, что я могла бы сказать, покажется вам абсолютно бесполезным. Если вы не можете избежать ужасов и унижений презренной и праздной нищеты, женитесь ради богатства, но постарайтесь хотя бы испытывать уважение и дружеские чувства к своей жене. От вас зависит сделать так, чтобы вы могли относиться к ней серьезно. Пусть же отныне ваши усилия будут направлены на это… Обещаю помогать вам, сколько могу, отзываясь о ней с осмотрительностью, ведь она, во всяком случае, заслужила это кротостью своего характера. Вы понимаете, что раз уж я даю вам такое обещание и такой совет, это означает, что я совершенно на вас не сержусь и неизменно заинтересована в вашем счастье».

   Через несколько дней было опубликовано сообщение о предстоящем браке Мариуса с мадемуазель Капфорт, и Галатея написала мне:

   «Моя милая Люсьена, я знаю, что у тебя великодушное сердце и что ты дала Мариусу хорошие советы. Поэтому сообщаю тебе новость, которая тебя обрадует. Твоей мачехе не удалось добиться титула маркиза для своего сына. Поговаривают даже, что ей самой разонравилась эта идея, ведь она собирается в третий раз выйти замуж – за старого английского лорда, который передаст этому молодому человеку звание пэра. Ходят слухи, что Белломбр намерены продать, и, не скрою, мама и доктор мечтают купить его для нас с Мариусом. Если это удастся, я предложу тебе у нас кров и пищу. Надеюсь, что ты не огорчишь меня своим отказом.

 Твоя подруга на всю жизнь,
 Галатея»

   Итак, мадам Капфорт, пусть и заклейменная и презираемая, добилась-таки своего. Она меня ограбила, оклеветала, выгнала; она осуществила свою мечту – выдать дочь за дворянина, и этим дворянином был Мариус!
   Она отобрала у меня имя, жениха, состояние, собиралась купить мой дом и спокойно провести старость в кресле, в котором на моих глазах скончалась бабушка!
   – Нет, – сказал мне Фрюманс, с которым я поделилась своими мыслями, – по крайней мере, кресло спасено. Оно находится у Пашукена, надежно спрятано, и его поддерживают в хорошем состоянии. Я дожидался дня вашего рождения, чтобы поставить его в вашей комнате.
   – Как же вы это сделали, Фрюманс? Оно уже было выставлено на продажу?
   – Нет, и не имея возможности купить это кресло, я украл его.
   – Вы, Фрюманс?
   – Да, для вас, Люсьена. Я внимательно осмотрел этот почтенный предмет, измерил его, зарисовал и с помощью Мишеля, который умеет обивать мебель, смастерил точную копию, которую поставил на место оригинала. Мы совершили эту подмену ночью, тайком, как два злодея, и, однако, были очень довольны собой. Мне бы хотелось также забрать смолосемянник, но я нашел в мало кому известном месте в горах его отпрыска, которого мы собирались утром посадить под вашим окном. Для Женни я украл также вашу колыбель. Я даже подобрал в замковом дворе осколки принцессы Пагоды и склеил их. Они сохнут в моей мастерской.
   – Отлично, милый Фрюманс! Мариус наверняка опять разбил бы ее, если бы увидел в Белломбре. Вот я и стала укрывательницей краденого, но, как и вы, не испытываю угрызений совести. Теперь мы можем посмеяться над заманчивым обещанием, которое мне сделали. Можете представить, как я принимаю кров и пищу от будущей мадам Галатеи де Валанжи? Но я должна быть благодарна ей, ведь если что-то и могло заставить меня гордиться тем, что я потеряла свое имя, это именно то, что его подобрала она.
   – Будьте добры до конца, – произнес Фрюманс, – поблагодарите Галатею без насмешки и горечи, иначе это раздосадует ее мать.
   Именно так я и собиралась поступить и сделала это, но мне все еще не удалось избавиться от волнений Мариуса. Накануне свадьбы он опять написал мне:

   «Люсьена, этот день уже завтра! Пожалей меня. Это тяжкое испытание может оказаться выше моих сил. Поклясться в любви и верности этому смешному несчастному созданию, этой полуидиотке! Войти в эту отвратительную семью, слышать, как эта интриганка называет меня мой сын! Это напомнит мне о том дне, когда меня назвала так бабушка, соединив наши руки. В тот день мы с тобой любили друг друга, Люсьена! Для тебя это была дружба, я же напрасно боролся со своим чувством, чтобы не испугать тебя; я был в тебя влюблен. Не смейся: один раз в жизни нужно уплатить дань этому чувству. Я сделал это и понимаю, что больше никогда никого не полюблю. Я не умел любить, это правда, но будут ли другие любить тебя больше и разве Мак-Аллан тоже не бросил тебя? Послушай, Люсьена, у меня голова идет кругом. Эта ситуация кажется мне невыносимой. Ты согласилась присутствовать на моей свадьбе. Ты не хочешь участвовать в празднестве, но пообещала Галатее прийти в муниципалитет. Возможно, ты не думала сдержать свое слово. Однако спаси меня, приходи! Увидев тебя там, я все остановлю, скажу “нет”, заявлю, что люблю только тебя, отомщу всем твоим врагам, женившись на тебе! После, ненужный этому миру и обесчещенный нищетой, я пущу себе пулю в лоб, но оставлю тебе имя, которого никто не сможет у тебя отнять, исправлю свои ошибки и умру удовлетворенным. Приходи, Люсьена! Надежда на то, что ты придешь, даст мне силы дотащиться до мэрии».

   Разумеется, я не пошла туда, хотя ранее и решила дать это свидетельство прощения. Мариус не устроил скандала, он пошел в мэрию и церковь. На следующий день он прислал ко мне нарочного с просьбой вернуть его письма, что я и сделала. Благодаря поистине комическому совпадению, тот же нарочный вручил мне загадочную записку от Галатеи, в которой она требовала вернуть ей безумные признания, которые она сделала мне в письмах в Соспелло по поводу ее опрометчивой склонности к Фрюмансу. К счастью, когда мы уезжали, Джон отдал мне эти письма, которые я не захотела прочитать, и мне удалось вернуть их нераспечатанными, посоветовав курьеру – парню с мельницы, на которого была возложена столь деликатная миссия, – не перепутать пакеты и вручить их каждому из супругов отдельно.


   LXXVIII

   Прошло еще несколько месяцев, но ни состояние моего духа, ни наше материальное положение не изменились. Меня не следовало жалеть: мы жили просто и достойно. Мы откладывали на будущее, так сказать, по одному су на случай болезни, какого-нибудь несчастья или отсутствия работы. Женни все еще мечтала когда-нибудь выехать из Помме, чтобы найти для меня более цивилизованное окружение и подыскать себе работу получше; но аббат Костель чувствовал себя хорошо. Этот достойный человек был так добр, так уживчив и так счастлив видеть нас рядом с собой, что мы все лишь мечтали, чтобы он еще долго оставался с нами.
   Переговоры доктора Реппа с мсье Бартезом, которому поручено было продать Белломбр, затягивались. Мсье Бартез говорил, что не может принять решение, прежде чем леди Вудклифф не выйдет в третий раз замуж и ее новый супруг не передаст звание пэра ее старшему сыну. Такие инструкции передал ему Мак-Аллан от имени своей клиентки.
   Итак, леди Вудклифф действительно вновь выходила замуж. Значит, Мак-Аллан не любил ее и между ними более не было связи? В этом наивно уверяла меня Женни.
   – Это значит, – отвечал Фрюманс, – что между ними никогда не было серьезной привязанности, поскольку они никогда не думали сочетаться браком.
   Я слушала эти комментарии, но не добавляла своих. Я больше не сердилась на любовника леди Вудклифф. Он согласился с моим решением, не попытавшись меня обмануть. Этого ловеласа, который, по слухам, был столь опасен, столь настойчив, столь ловок в уговорах, покорила моя прямолинейность. Его молчание было единственным извинением, которое он мог мне предложить, единственной с его стороны данью уважения моему характеру, и я ценила то, что он это понял. Итак, я считала Мак-Аллана человеком легкомысленным, но не презирала его, ведь он мог бы погубить меня, но не решился на это, мог скомпрометировать меня, но воздержался от этого. У меня оставалось утешение: он, по крайней мере, не переставал считать меня более серьезной, чем его прежние пассии. Я хотела забыть остальное и прощала его при условии, что он по-прежнему будет мертвым для меня.
   Бывали моменты, когда я жалела о своих иллюзиях; бывали и такие, когда я вдруг начинала потихоньку плакать, сама не зная отчего; и наконец, бывали мгновения, когда мое сердце, умершее в груди, казалось мне тяжелым как камень. Не важно; я жила, действовала, улыбалась и работала без устали.
   Однажды вечером Женни, побывав в городе, сказала мне по возвращении:
   – Знаете, какие ходят слухи? Будто бы леди Вудклифф умерла накануне свадьбы. Таким образом, ее сын не станет ни герцогом, ни пэром, ни Вудклиффом, ни лордом, ни маркизом. Он будет Эдуардом де Валанжи, невероятно богатым, но простым провансальским дворянином.
   – Ну что ж, Женни, вот так из-за неожиданных событий рушатся великие проекты – так бывает со всеми замыслами на свете. Предпринимаешь массу усилий и не можешь причинить другому хотя бы немного зла. Эта бедная женщина растратила силы на свои амбиции и антипатии, и ей даже не удалось сделать меня несчастной. Упокой Господи ее душу! Она, очевидно, в этом нуждается.
   Мсье Бартез, который, так же как и его жена, всегда вел себя по отношению ко мне безукоризненно, приехал к нам через несколько дней и подтвердил новости, которые услышала Женни: моя мачеха умерла, и ее сын, недавно достигший совершеннолетия, согласился продать Белломбр.
   – Итак, – спросила я, – поместье приобретет Мариус?
   – Сомневаюсь, – ответил мсье Бартез, – тут большая конкуренция, и доктор Репп напрасно опустошит свой сейф. Он убил еще недостаточно больных, для того чтобы дать цену выше той, которую поручил мне назвать один из моих клиентов.
   – И кто же этот клиент, мсье Бартез?
   – Очевидно, тот, кто не любит мадам Капфорт!
   Я испугалась, подумав, что задала неделикатный вопрос деловому человеку, и не стала настаивать на более полном ответе.
   Неделей позже Женни с Фрюмансом поехали в Лавалет за хозяйственными покупками, и поскольку они должны были скоро вернуться, я поспешила закончить свою работу, чтобы встретить их, как они меня и просили.
   Мне нужно было пройти через Белломбр, но я уже не боялась этого, ведь мысль об отречении стала для меня привычной. Был чудесный зимний день. В наших краях о снеге и заморозках знают лишь понаслышке. Декабрь здесь еще теплый, а некоторые зимние вечера бывают мягче, чем летние дни после грозы. Это период спокойствия и тишины. Кажется, что природа предается размышлениям, перед тем как уснуть, и еще немного улыбается, прежде чем погрузиться в оцепенение. Я шла быстро. Было еще светло, когда я перешла Дарденну, а наступление темноты не беспокоило меня в этом краю, где все крестьяне были нашими преданными друзьями.
   Однако меня немного удивило и обеспокоило внимание со стороны неизвестного встречного, с которым я столкнулась на тропинке. Это не был обычный прохожий: мельник, ведущий на водопой своего мула, или поденный рабочий, несущий на плече инструменты. Молодой человек в элегантном костюме сидел верхом на лошади. Едва увидев меня, он то ли случайно, то ли намереваясь разглядеть меня поближе, спешился; лошадь пошла за ним. В тот момент, когда мы поравнялись, молодой человек замедлил шаг и поздоровался со мной, но не посторонился на тропинке, как будто собирался со мной заговорить. Тогда я уступила ему дорогу, продолжая быстро идти вперед и слегка кивнув головой в ответ на его приветствие и не взглянув на него. Я слышала, что он остановился за моей спиной, и зашагала еще быстрее. Я подошла к коню, щипавшему траву и не следовавшему за хозяином так добросовестно, как когда-то Зани, когда я клала уздечку ему на шею. Каково же было мое изумление, когда конь поднял голову, посмотрел на меня своими выразительными глазами и подошел ко мне с тихим довольным ржанием! Это был Зани, который был уже немного староват для такого молодого всадника, но находился в хорошем состоянии. Было видно, что за ним прилежно ухаживали; его круп был покрыт красивой сеткой, защищавшей коня от мух, из-за которой я не сразу его узнала.
   Я не выдержала и остановилась на мгновение, чтобы погладить Зани, а затем повернулась, чтобы посмотреть на юношу, которому он сейчас принадлежал. Я увидела, что молодой человек возвращается, и постаралась поскорее продолжить путь. Но Зани решил иначе: он пошел за мной, и я подумала, что, если побегу, он рысью пустится вслед за мной, ведь я приучила его к этому! Тогда со стороны может показаться, будто юноша, который, как мне казалось, был на несколько лет моложе, чем я, меня преследует. Такая преувеличенная неприступность будет выглядеть смешно. Я остановилась, чтобы молодой человек мог догнать Зани, с независимым видом бежавшего рядом со мной. Почувствовав приближение своего нового хозяина, конь как будто взбунтовался; с прежним проворством и грацией он встал на дыбы, а затем ускакал на луг, как бы снимая с меня ответственность.
   Я думала, что молодой человек побежит за Зани. Но не тут-то было. Он решительно обратился ко мне.
   – Мадемуазель де Валанжи, – сказал он, – вы узнали своего коня. Я вам незнаком, однако у меня больше прав на вашу благосклонность, чем у него. Не откажитесь обнять меня, ведь я направлялся сюда для того, чтобы попросить вас об этом.
   Столь странные слова заставили меня замереть от удивления, но поскольку было совершенно невозможно принять их за объяснение в любви, я была скорее удивлена, чем испугана. Наивный и почтительный вид этого ребенка уморительно контрастировал с дерзостью его слов. Красивое белоснежное лицо, светлая шевелюра, английский акцент, элегантная фигура, юный возраст, присутствие вместе с Зани так близко от Белломбра, просьба о благосклонности, братский поцелуй, о котором он так трогательно заговорил… Я задрожала.
   – Вы Эдуард де Валанжи, – воскликнула я по-английски, – старший сын леди Вудклифф!
   – Да, – ответил он, – я сын вашего отца и хочу быть вашим братом. Не отказывайте мне, Люсьена, иначе вы меня смертельно огорчите!


   LXXIX

   Я протянула ему руку.
   – Вижу, – сказала я, – что вы романтик и у вас благородное сердце, но я не могу считать вас своим братом. Я и сама не знаю, кто я, вам это отлично известно. Я с любовью храню воспоминание о старой даме, которая воспитала меня, уверив себя в том, будто я принадлежу к ее семье. Было установлено, что доказать это невозможно. Я смирилась с этим. Вы видите, что я не имею права принять ваши дружеские чувства, однако меня трогает ваш порыв, и я благодарю вас за это. Добрый вечер, сударь. Хотите, чтобы я позвала вашего коня и передала вам его поводья? Когда-то он слушался только меня.
   – Позвольте коню вернуться в свою старую конюшню, а мне поговорить с вами. Разрешите предложить вам руку?
   – Нет, это невозможно. Я ничего не могу от вас принять.
   – О! – огорченно и обиженно воскликнул молодой англичанин. – Это жестоко: вы не хотите простить! Но ведь моя мать умерла, и сейчас не время напоминать о том зле, которое она вам причинила.
   Я поклялась ему, что прощаю леди Вудклифф и хочу поскорее все забыть, но желаю сохранить положение, которое сочла уместным для себя создать.
   – Да, я знаю об этом, – ответил юноша. – Мне известно обо всем, что касается вас, но узнал я об этом совсем недавно! Иначе бы вы раньше услышали о моих чувствах. Я написал бы вам, но лишь после смерти матери мне впервые рассказали о вас правду, и моей первой заботой было выкупить Белломбр, выставленный на продажу. Я приехал сюда, для того чтобы вернуть вам наследство нашей бабушки, ибо оно принадлежит вам независимо от наличия или отсутствия юридических доказательств вашего происхождения. Как старший в семье, я могу заявить, что считаю вас своей сестрой, что никогда не буду оспаривать ваше право на имя «де Валанжи» и что мне достаточно свидетельства моей бабушки, воспитания, которое она вам дала, ее письменного волеизъявления и любви, которую она к вам питала, чтобы быть уверенным в том, что все это принадлежит вам законно. Моя мать была обманута. Позвольте мне не обвинять ее. Она решила, что обязана подчинить все своим честолюбивым планам относительно меня; но я не честолюбив, и денег у меня больше, чем это необходимо при моих потребностях и вкусах. Воспитывая меня, мне пытались внушить мысли, которых я не разделяю. Меня мало заботят титулы и высокое положение в обществе. Я не лорд Вудклифф, несмотря на усилия моей матери приобщить меня к семье своего первого мужа; я не маркиз де Валанжи, поскольку мой отец не имел этого титула; я не англичанин, ведь мой отец и его родные были французами. Я хочу жениться по любви на французской девушке, которую давно люблю… Не улыбайтесь, Люсьена, мне двадцать лет, и я с детства обожаю гувернантку своих сестер. Она ваша ровесница, и я никогда не полюблю другую женщину. Теперь вы меня знаете. Поверьте же мне и не разрушайте прекрасной мечты, которая привела меня сюда.
   Чувства моего брата не могли не растрогать меня до глубины души. Он был очарователен, говорил искренне, в нем было соблазнительное сочетание совершенной изысканности с замечательным простодушием. Мое сердце потянулось к нему, но я ведь столько раз говорила себе, что я, возможно, дочь цыганки! Поэтому я боролась с иллюзиями, понимая, что Эдуард де Валанжи поддался романтическому порыву, свойственному его возрасту, ничего по-настоящему не зная обо мне.
   Несмотря на его настойчивость, я собиралась расстаться с ним, позволив ему, однако, повидаться со мной в Помме, но в этот момент в конце тропинки показались Женни с Фрюмансом.
   – Вот моя семья, – сказала я Эдуарду. – Другой у меня нет, и только от этих людей я могу принять средства к существованию. Будьте уверены: мне никогда не удастся доказать своего права на вашу щедрость, и поймите, что я не могу принять вашего дара, не отказавшись от независимости и уверенности в будущем. В вашем окружении и среди посторонних всегда найдутся люди, которые усомнятся в моем гражданском состоянии и в зрелости вашего решения. Я снова стану в их глазах авантюристкой, и это после стольких усилий завоевать репутацию особы достойной и бескорыстной. Такая репутация, дорогое дитя, стоит любых титулов, и я дорожу ею гораздо больше, чем богатством, без которого я научилась обходиться. Позвольте же мне бескорыстно предложить вам дружбу, советы, если они вам понадобятся, и признательность за ваши добрые намерения.
   – Вы кое-что упускаете, Люсьена, – горячо возразил Эдуард. – Положение, в котором вы оказались, – это позор для меня, и для меня дело чести все исправить.
   Это замечание поколебало мою уверенность, и, поскольку Фрюманс и Женни уже приближались к нам, я предложила Эдуарду обратиться к ним.
   – В таком случае я победил, – ответил мой брат, – ведь я уже побеседовал с ними, и теперь они меня знают и доверяют мне.
   Действительно, Эдуард заговорил с ними как с людьми очень хорошо знакомыми, с которыми он расстался всего час тому назад. Мой брат остановил Женни и Фрюманса, когда они проходили мимо него, продержал их часть дня в Белломбре, чтобы дать им объяснения, и, зная, что я выйду им навстречу, опередил их, чтобы познакомиться со мной.
   – Вы закончите этот разговор сегодня вечером, – сказала Женни, заставив нас с Эдуардом обняться, – ведь мы все вернемся в Белломбр и там побеседуем. Подождите нас там с моим мужем, господин Эдуард; мне нужно немного отдохнуть и поговорить с Люсьеной.
   Мужчины удалились, и Женни усадила меня на камень рядом с собой.
   – Послушайте! – сказала она мне. – Мне известно многое, поскольку уже более двух лет мистер Мак-Аллан делает все, чтобы выяснить правду. Наконец он ее узнал, и сегодня я получила от него письмо. Вот почему я внимательно выслушала все, о чем недавно рассказал мне этот ребенок Эдуард, человек действительно достойный, смею вас уверить, но который не может и не должен ничего узнать…
   – Покажи мне письмо Мак-Аллана, Женни! У меня голова идет кругом от твоих предисловий!
   – Если бы я показала вам письмо, вы не смогли бы его прочитать, сейчас слишком темно; но я перескажу вам его содержание, и уж потерпите, необходимо еще одно предисловие. То, о чем я должна вам сообщить, очень серьезно, Люсьена, и сегодня я сто раз спрашивала себя, должна ли я вам рассказать об этом. Фрюманс решил, что нужно просветить вас на сей счет. Это секрет, который умрет вместе с нами тремя и Мак-Алланом, и нельзя допустить, чтобы угрызения совести испортили вам жизнь. Ошибка есть ошибка. Бывают такие ошибки, о которых дети виновных не имеют права судить, но которые, возможно, им следует искупить; однако долг приемных родителей – сделать так, чтобы искупление не длилось вечно, ведь это было бы несправедливо, и Бог не требует от них столь многого.
   – Не понимаю тебя, Женни! – воскликнула я. – Ты меня пугаешь! Что ты говоришь об ошибке и искуплении? Должна ли я стыдиться своего рождения?
   – Стыдиться можно лишь вреда, – продолжала она, взяв меня за руки, – который ты причинил себе сам. Мать есть мать…
   – Понимаю! Моя…
   – Ваша мать была милой женщиной, очень искренней, красивой и доброй. Однажды ей случилось забыться; она была захвачена врасплох. Это был несчастливый день. Она во всем призналась мужу. Горе убило ее. Вы ведь прощаете ей, не правда ли?
   – О да, Женни! Я все равно любила бы ее, если бы она была жива, и хотела бы ее утешить. Расскажи мне о ней.
   – Я уже рассказала.
   – Но кем она была?
   – Это была первая жена так называемого маркиза де Валанжи.
   – Ах! Моя бабушка…
   – На самом деле не была вашей бабушкой, но в глазах закона вы все-таки мадемуазель де Валанжи, и нужно, чтобы Эдуард считал себя вашим братом. Вы имеете право носить это имя.
   – Но лишь ценой обмана!
   – Вы обязаны сохранить секрет ради матери. Мсье де Валанжи его также не выдал; это было продиктовано его честью.
   – Но кто же меня похитил?
   – Вы не догадываетесь?
   – Нет, скажи же! Это был…
   – Это был он, мсье де Валанжи, оскорбленный и жаждущий мести. Он хотел удалить и навсегда устранить ребенка, который, как ему было известно, не от него. Я не знаю, как он познакомился с Ансомом, но предполагают, что ваша кормилица согласилась на похищение и в ее безумии была большая доля угрызений совести. Ансом получил за это деньги. Мак-Аллан нашел тому подтверждение в секретных фамильных документах. Там было письмо, в котором этот несчастный просил заплатить ему больше, чтобы он имел возможность уехать в Америку, и сообщал, что его жена воспитывает похищенного ребенка, что она никогда ни о чем не узнает и что он выполнил свою миссию. Вот каково это темное дело; но мы не можем воспользоваться этими документами, ведь маркиз присоединил к этому письму признание, вырванное у вашей матери: вот почему он так и не захотел признать вас и вернуться во Францию. Итак, примите решение суда, лишающее вас прав гражданского состояния, но согласитесь вернуть свое имя, поскольку Эдуард де Валанжи, не знающий правды, умоляет вас сделать это ради спасения его чести.
   – Ох, Женни, какая грустная история! Зачем ты мне ее рассказала?
   – Чтобы вы поняли: если Мак-Аллан и был когда-то любовником леди Вудклифф, вас это не касается.
   – Какое мне дело до легкомысленного Мак-Аллана? Мне в голову приходят мрачные мысли. Моя бедная мать умерла, узнав о моем исчезновении, не так ли?
   – Да, и ваше похищение доказывает, что она не дожидалась смерти, чтобы раскаяться и во всем признаться мужу. Конечно, то, как он этим воспользовался, обернув все против вас, свидетельствует о том, что она не была вознаграждена за свои признания. Но она раскаялась, а сломленная душа после покаяния возвращается к Господу. Любите и уважайте свою мать, Люсьена, она все-таки на небесах.
   Моя замечательная Женни умела говорить простые слова, проникающие в душу и возвышающие ее. Я поцеловала ей руки.
   – А теперь, – сказала я, – можешь рассказать мне всё, я к этому готова. Кем был мой отец?
   – Какой-то высокородный испанец, очень красивый, соблазнительный, блистательный. Вот все, что о нем известно. Мистер Мак-Аллан говорит, что догадывается о том, кто он, но, не имея полной уверенности, должен воздержаться от того, чтобы назвать его имя. Этот человек давно умер; вам не следует о нем думать. А теперь вернемся в Белломбр – там мы должны сказать вам кое-что еще.


   LXXX

   Я позволила Женни увести себя, не понимая толком, что делаю, – так сильно я была взволнована. Мне казалось, что я бреду как во сне. Я не могла говорить, и подробности, которые Женни добавляла к уже данным пояснениям, звучали в моих ушах, не осознаваемые разумом. Я чувствовала, что моя судьба изменится, но еще не понимала, каким образом, ведь мрачная тень покрывала и мое будущее, и прошлое. Эти вздорные мысли настолько овладели моим воображением, что, входя в Белломбр, я остановилась в испуге.
   – Уверяю тебя, – сказала я Женни, – что вижу призрак своей бедной матери, запрещающий мне входить в дом ее мужа.
   – Где вы его видите? – спросила, не растерявшись, Женни.
   – Вон там, у решетки, – ответила я в смятении и как бы в бреду.
   – Ну, так вы ошибаетесь, – продолжала Женни, указывая на небо. – Посмотрите на эту прекрасную белую звезду, сияющую над крышей: это ваша мать улыбается, потому что чувствует себя прощенной и видит вас счастливой.
   Женни околдовывала меня своей наивной поэтичностью. Я переступила порог и вошла под густую тень больших сосен, окружавших дом. Луна еще не взошла. Деревья стали выше, и если бы я не знала дороги, то, подходя к террасе, наткнулась бы на них. И вдруг в этой глубокой темноте чьи-то ладони, маленькие и нежные, схватили меня за руки. Это не были ладони Фрюманса или какой-то женщины. Вероятно, это были руки Эдуарда… Но почему же они дрожат? Почему у этого человека сдавило грудь, из-за чего он не в силах сдержать дыхание? Я почувствовала, что меня окутывает какая-то светлая энергия. Кровь нашептывала мне в уши невнятные слова. Мне показалось, что я сейчас лишусь чувств, а между тем никто не сказал ни слова. Появился Эдуард с лампой в руке. Значит, это все-таки не он. Это Мак-Аллан держал меня за руки.
   – Дорогая сестра, – сказал Эдуард, когда мы вошли в гостиную, – не отнимайте своей руки у этого честного человека. Вы, вероятно, знаете, что я связан с Мак-Алланом, но хочу представить вам его как своего лучшего друга. Я познакомился с ним три года назад, после смерти отца. Мак-Аллан тогда не рассказал мне о вас. Я ничего не мог для вас сделать, ведь был еще ребенком. Мак-Аллан решил, что не должен ссорить меня с матерью; но как только я оказался свободен, он сказал мне: «У вас есть сестра, достойная нежности и уважения. Ее отвергли и оскорбили. Возможно, она не захочет ничего от вас принять. Позвольте выкупить у вас ее наследство. Может быть, она согласится принять его от нас обоих, ведь меня она тоже отвергла; но я уверен, что смогу вновь добиться ее уважения и доверия». Итак, мы вместе приехали сюда и будем на коленях умолять вас остаться здесь, если сможем таким образом исправить зло, которое вам причинили и против которого мы оба протестуем.
   Эдуард обращался ко мне с искренностью и такой трогательной доброжелательностью, что я смогла поблагодарить его лишь слезами. Женни отвела его в сторону, а я вдруг оказалась наедине с Мак-Алланом. Наши друзья хотели, чтобы мы с ним поскорей объяснились. Я почувствовала себя неловко; теперь мне казалось, будто я виновата перед ним, а он никогда не был виновен передо мною.
   Мак-Аллан увидел мое смущение и понял его.
   – Вы чувствуете, – сказал он, – что напрасно так плохо думали обо мне. Вы заставили меня жестоко страдать, Люсьена, но до некоторой степени я это заслужил, ведь если я и не виноват перед вами, то во многом провинился перед самим собой, и моя жизнь, во многих отношениях безалаберная, требовала искупления. Вы часто упрекали меня в легкомыслии, не понимая как следует и не умея определить, в чем именно оно заключалось. Я должен признаться в этом, для того чтобы иметь возможность хоть немного оправдаться.
   Мое воспитание было ужасным. Слабого здоровья, единственный выживший из нескольких обожаемых детей, я был настолько избалован родителями, что долгое время считал, будто мир, вселенная, жизнь – все это создано для меня, для моего удовольствия, чтобы оберегать, развлекать меня и осыпать подарками. Я был умен, меня спасла любовь к труду, а самолюбие уберегло от пороков; но я по-прежнему жаждал ярких впечатлений и часто испытывал скуку – эту серьезную английскую болезнь, – если моя жизнь не была исполнена всякого рода волнений. В общем, я жил плохо, плохо понимал жизнь, плохо распоряжался своим временем, плохо направлял свое сердце. Меня неизменно обманывали в любви, но виню я в этом не саму любовь, не женщин, а свою поспешность, слепоту, нервозность, которые, признаюсь, были сильнее, чем разум, а также свою жажду волнений и опьянения, которую я не умел превозмочь.
   Именно леди Вудклифф стала причиной моего самого серьезного разочарования. Она была молода, красива, чрезвычайно умна; она была вдова и свободна… Она предложила мне свою руку. Я думал, что владею ее сердцем. Она изменила мне с маркизом де Валанжи, который отомстил за меня, женившись на ней вместо меня, ибо это был вульгарный честолюбец, авантюрист и, в общем, презренная личность. Я был счастлив, Люсьена, когда обнаружил, что этот человек вам абсолютно чужой. Что касается леди Вудклифф, вновь овдовевшей, она не могла более меня очаровать. Правда, она все еще была красива и соблазнительна, но хоть я и светский человек, сдержанный и щедрый, я не слабоволен и не ловелас. Леди Вудклифф захотела повидаться со мной. Я появился в ее гостиной с таким отстраненным видом, что ее это задело. Эта неотразимая женщина не смогла вынести моего спокойного прощения. Ей захотелось снова привязать меня к себе: я получил богатство и известность, и поскольку я с улыбкой принимал ее ухаживания, она решила на этот раз снизойти до того, чтобы принять мое имя.
   Но я не предложил ей ни своего имени, ни своего сердца, ни своих чувств. Леди Вудклифф сочла себя опозоренной и отвергнутой; она перенесла свой гнев на вас, а когда я попытался оправдать вас в ее глазах, она, скорее для того, чтобы досадить мне, чем из ненависти к вам, попыталась вас сломить.
   Я любил вас уже тогда, Люсьена, наша противница правильно это угадала, но любил недостаточно. Я не любил вас как следует, вы были правы, не доверяя мне и считая недостойным вас.
   Однако я был честен. Я снова думал, что полюбил впервые. Я женился бы на вас – я всегда держу слово – и, собираясь совершить этот добрый поступок, испытывал романтическую радость. К этому присоединялось также удовольствие мести: возможность унизить леди Вудклифф, без всякого коварства дать ей такой же урок, какой она коварно дала когда-то мне. Да, все это примешивалось к моему желанию на вас жениться. Вот видите, я признаюсь, что моя любовь была несовершенна. Но это еще не всё. В разгар всего этого я испытывал ужасные приступы ревности к Мариусу, за которого вы собирались выйти замуж, и к Фрюмансу, которого я, однако, любил от всего сердца, но которого считал более достойным вас, чем я. Я наивно признавался ему в своих чувствах, он смеялся надо мной, и я испытывал стыд, исцелялся от ревности и вновь был охвачен ею. Кто знает, может быть, столь частые приступы ревности привели бы к тому, что она стала бы мучением для меня и оскорблением для вас? Не важно, я не колебался; мне казалось, что я поборол предубеждение леди Вудклифф, и вдруг я понял, что она меня обманывает и продолжает вести в Тулоне судебную тяжбу против вас. Тогда я более чем когда-либо готов был на вас жениться, если бы вы согласились. Я уехал в Англию, чтобы привести в порядок свои дела и иметь возможность немедленно и окончательно посвятить вам свою жизнь. Я вернулся, я был в Париже, готов был отправиться в Соспелло и тут получил вашу записку: вы не любите меня, ваше сердце принадлежит другому! Я поверил этому и вот тогда-то полюбил вас по-настоящему – за откровенность и бесконечное бескорыстие, ведь бедного и неизвестного Фрюманса вы предпочли богатому и знаменитому Мак-Аллану. Женни никогда не любила этого славного человека, а он всегда любил только вас. Разве могло быть иначе? Женни была лишь предлогом, чтобы отвести подозрения, скрыть безнадежную страсть. Когда вы наконец смогли принадлежать избраннику своего сердца, вы пожертвовали надеждами на светскую жизнь, приняли нищету, уединенную жизнь, пребывание в этой покинутой деревне в самых унылых в мире горах. Вы были величественны, Люсьена! И не обманули меня. Вы никогда не поощряли моей любви. Я не мог на вас пожаловаться. Я действительно был в отчаянии, но не испытывал гнева.
   Когда леди Вудклифф показала мне ваше письмо, в котором вы сообщали, что отказываетесь от прав на имя и наследство, я испытал восхищение и уважение к вам и еще больше жалел о том, что вас потерял. Я бил себя в грудь. Мое несчастье было делом моих же рук. Я не оценил вас по достоинству, не сумел убедить. Мне следовало быть менее уверенным в себе, сильнее ревновать к Фрюмансу, энергично бороться с ним, устранить его, этого скромного и смирившегося соперника, который решил пожертвовать собой ради меня и победил вопреки всему! Мне следовало бы быть подозрительным, эгоистичным, страстным, наконец, заставить вас полюбить меня – но я не сумел этого сделать! Я был слишком стар для вас; мне не хватило скорее пыла, чем обаяния.
   Я был растерян, обдумывал тысячу безумных планов: бежать за вами, похитить вас, убить Фрюманса. Я сходил с ума, меня угнетал этот приговор: «Она его любит! Что бы я ни предпринял, она возненавидит меня за это. Не нужно больше никогда встречаться с ней; следует остаться ее другом».
   Я был болен, лежал в постели в горячке, когда приехал Джон. Он решил, что факты слишком щекотливы, чтобы писать о них. Джон приехал на почтовой карете, чтобы рассказать мне о происшедшем; он обвинял себя в моем несчастье, признавался, что, зная о моей давней связи с леди Вудклифф и не зная о том, окончательно ли я с ней порвал, он не решился поклясться в моей невиновности. Я простил Джона, велел ему ехать в Тулон, а потом в Соспелло, поручив ему следить инкогнито за вашими действиями и все мне докладывать. Я вновь обрел надежду и вновь потерял ее, узнав о болезни Женни. Я приписывал ее тайной любви, которой она пожертвовала и которая подточила ее силы. Я убедил себя, что, догадываясь об этом, вы никогда не выйдете замуж за Фрюманса, но именно поэтому будете любить его всю жизнь.
   А потом я подумал о том, что, если вы потеряете Женни, не пожелав принадлежать человеку, которого она любила, вы окажетесь одна в этом мире, в нищете и отчаянии. Я решил стать вашим другом и опорой до самого конца, даже если бы мне пришлось любить вас безответно.
   Готовый ко всему, я тайно поехал в Белломбр. Я вызвал Фрюманса. Мы встретились с ним ночью, на полдороге от Помме. Я понял, что он любит Женни, лишь ее одну, и что, если он любим вами, он так же мало догадывается об этом сейчас, как и в прошлом.
   Я был в Соспелло, когда узнал, что Женни спасена и выходит замуж за Фрюманса, и удивился, почувствовав, что все еще надеюсь. Я отправился в Тулон. Фрюманс приехал туда ко мне и дал понять, что вы действительно любили меня раньше и, возможно, все еще любите, но, считая себя дочерью мсье де Валанжи, никогда не преодолеете отвращения к бывшему любовнику его жены. Он сто раз спрашивал вас, понял, что вы непоколебимы, и, раз уж я не могу оправдаться, требовал, чтобы ваше смирение и спокойствие вашей души больше не были поколеблены. Я не мог отрицать прошлого. Ваша щепетильность, на мой взгляд, чрезмерная, была, однако, достойна уважения; и потом – я был любим! Любим этой восхитительной душой, гордой, героической, несгибаемой в жизненных испытаниях, и мне пришлось бы отказаться от обладания ею! Я мог бы покинуть родину, жаждать забвения – жалкое утешение, которое природа дает слабым людям, искать развлечений – наивного прибежища слабых сердец и умов! Нет, нет, для меня это было невозможно. Я вынужден был следовать за вами из чувства долга, из уважения к себе, из потребности заслужить ваше уважение; я чувствовал, что теперь люблю вас по-настоящему, страстно, без недоверия, без ревности, без малейшей горечи. Раньше я не понимал вас, мои подозрения вас оскорбили; я должен был возместить вам все в тысячекратном размере, выказав безграничную любовь и преданность. Я поклялся, что вы будете моей, но что нужно было сделать для этого? Раскрыть секрет вашего рождения – это главное. Я никогда не верил, что вы дочь этого лжемаркиза. Я говорил вам, что вы нисколько на него не похожи, а мой инстинкт редко меня обманывает. Решив найти следы вашего похитителя, я поехал в Бретань. Некоторые факты совпадали с тем, о чем говорила Женни. Я поехал в Америку. Я тщательно обыскал архивы похоронных бюро Квебека. Ансом действительно умер в этом городе; он был безумен и ничего не открыл. Я вернулся в Англию, решив вновь завоевать доверие леди Вудклифф, для того чтобы она передала мне бумаги, которые мог оставить ее муж. Когда я приехал, оказалось, что леди Вудклифф только что скончалась, и ее сын отдал мне семейный архив.
   Вы знаете о том, что я наконец обнаружил. Женни обязалась рассказать вам об этом. Эдуард никогда не должен этого узнать, и потому вам следует вернуть себе имя, полагающееся вам по закону, и принять определенную законом часть наследства. Будьте покойны, она очень невелика и несущественна для детей маркиза; проявив уважение к обычаям, этим поступком вы навсегда похороните тайну вашей матери. Вот доказательства того, о чем я рассказал Женни. Когда вы их прочтете, мы вместе сожжем эти бумаги.
   Я приобрел Белломбр, еще не зная, как к вам отнесется Эдуард. Я не хотел, чтобы Мариус воцарился на руинах вашего замка. А сейчас, Люсьена, когда после трех лет усилий я искупил свою вину, сейчас, когда вы возвысились в несчастье, а я очистился страданием, разве мы не стали достойны друг друга, и если правда, что вы меня еще любите, может быть, вы скажете мне об этом?



   Заключение

   Вот что вы мне сказали, Мак-Аллан, и я устояла перед этим ужасным испытанием! Я отказалась вам отвечать. Благословила вашу дружбу, вашу огромную помощь, вашу несравненную доброту; но если я вас любила – чего не могу отрицать, – должна ли я сказать, что по-прежнему люблю вас? Нет, я не могу и не должна этого говорить, ведь мне неизвестно, освободилась ли моя душа от любой другой привязанности настолько, чтобы принять ваше безграничное доверие к прошлому. Ваше прошлое полно страстей, ревновать к которым я не имею права. Но я все-таки невольно ревную, и, открывая в себе эту жажду страдания, эту необходимость завладеть вашим сердцем так, чтобы оно не помнило ни о чем, что не имеет отношения ко мне, я с ужасом спрашиваю себя: а что, если вы, читая в моем сердце, не испытываете такой же боли? Любила ли я Фрюманса? Этого я не знаю. Могу сказать, что я не любила Мариуса, но Фрюманса… Теперь я не люблю его и не жалею об этом. Я радуюсь его счастью, его дружеским чувствам. Я с трудом вспоминаю и с трудом могу определить природу волнений, которые испытывала: они кажутся мне необычными, необъяснимыми, неразумными, смешными; их чувствовала особа, которой больше не существует, которая никогда не была мной. Но я уже познакомилась с вами, Мак-Аллан, и уже любила вас, и тогда, когда сравнивала вас обоих, и тогда, когда идея выдать Женни замуж была одновременно моим безусловным желанием и невольным мучением. Ревновала ли я к привязанности Женни? Может быть, эти чувства говорили без моего ведома, а может быть, воображение или сердце? И, наконец, могу ли я считаться идеальным существом, чистота которого вас опьяняет? Я не решаюсь сказать «да», однако во мне было столько доброй воли, столько сомнений, столько стремления к добру, столько робкой целомудренности, столько совестливых опасений, столько суровости по отношению к себе, столько борьбы и столько порывов ревнивой гордости, что если бы я сказала: «Нет, я вас недостойна», я унизила бы себя больше, чем того заслуживаю. Я попросила у вас времени на размышление, времени, чтобы описать свою жизнь почти день за днем, слово за словом, час за часом. Я все отыскала, все вспомнила, все проанализировала, все записала: читайте! Если вы почувствуете, что будете вечно страдать из-за моей исповеди, не поддавайтесь жалости! Я сильна, я это доказала. Я не несчастна и никогда не буду несчастна, потому что завоевала уважение к себе и веру в свое мужество. Будьте же свободны и не бойтесь моих страданий, ибо вы сохраните свои дружеские чувства ко мне, и, подписывая эту рукопись, я знаю, что заслуживаю их перед Богом и людьми.

 Люсьена
 Помме, 1 марта 1828 г.

 //-- Ответ --// 
   «Белломбр, 2 марта 1828 г.
   Да, я очень страдал, читая, и, возможно, буду еще страдать, вспоминая. Не важно! Счастье – это необъятное небо, с его чистотой и грозами, а ваша душа – это солнце с его пятнами, но солнце! А я, кто я? Просто бедная птичка, сраженная бурями и воскрешенная вашим лучом. Люсьена, вы любили только меня, вот что было сказано, вот что вам нужно будет всегда говорить мне теперь, и я буду в это верить, потому что обожаю вас.
   Я приду за вами сегодня вечером, а затем вернусь и займу ваше место в Помме до дня нашей свадьбы. Фрюманс окончательно исцелит мою душу; он ничего не знает и никогда ни о чем не узнает. Боль и восторг! Боже мой! Боже мой! Как я счастлив! Люсьена, мы будем путешествовать, не правда ли? Вы всегда мечтали о путешествиях, а я всегда их любил. Вы хотели увидеть Париж, и Лондон, и Шотландию, и Италию, и Грецию, и Швейцарию – мы все это увидим вместе. Фрюманс и Женни будут жить в Белломбре вместе со славным кюре. Мы вернемся туда, когда вы пожелаете… Однако… разрешите мне провести несколько лет наедине с вами. Я ревную также к Женни, к ней более, чем к кому бы то ни было. У нее на вас больше прав, чем у меня. Позвольте мне получить эти права, позвольте заставить вас полюбить меня так сильно, чтобы я мог более никого не бояться. Да, так будет, клянусь вам; я стану сильно вас любить, а вы ведь очень справедливы! Люсьена, не говорите мне, что я страдаю, а если я буду страдать, не пугайтесь! Эта заноза не позволит мне почить на лаврах своего счастья. Она напомнит мне о том, что я должен работать без устали, чтобы заслужить его, и что для того, чтобы быть мужем такой женщины, как вы, нужно быть настоящим мужчиной в каждый час своей жизни. Почему бы нет? Это цена борьбы, которая закаляет волю и умножает нравственную энергию. Я нахожусь в расцвете интеллектуальных сил, но, слишком рано повзрослев, возможно, никогда не был молод. Пришло время закалить это беспокойное сердце, всегда голодное и никогда не насыщающееся. Пришло время, чтобы моя жизнь расцвела, подобно деревьям, чей сок спал весной и пробудился лишь в конце лета. Помню, когда-то вы сказали мне, что поздние розы самые красивые и источают наиболее тонкий аромат. Ну так вот, моя любовь принесет вам эти розы и распространит их аромат. Моя жизнь, наполненная трудом, мой талант, мои успехи, все мои тщетные волнения, вся моя суетная слава – все это отступает перед жизнью сердца, зовущей меня. С этих пор, Люсьена, я хочу жить лишь для вас, и брак, вместо того чтобы казаться мне концом моей карьеры, видится мне началом моего подлинного предназначения. О счастье! Мечта молодости!.. Нет, ты не мечта! Зрелый мужчина, все еще лелеющий огромную надежду в своей груди, обладает огромной способностью ее осуществить!
   Да, да, я спокоен! Спокоен? Нет, я опьянен, но опьянен верой, силой и светом! Безумец, ты думал, что ревнуешь к прошлому? Ты спал, проснись, забудь этот сон, и пусть прошедшее умрет как для тебя, так и для нее! Речь идет не о том, чтобы сражаться с призраком! Речь о том, чтобы стать безмятежным рассветом и пылающей зарей, рассеивающей тени!

 Мак-Аллан»