-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Курбан Саид
|
|  Али и Нино
 -------

   Курбан Саид
   Али и Нино


   4

   Kurban Said
   ALI AND NINO
   Copyright © 1970 by Lucy Tal
   First published in German by Tal Verlag, Vienna in 1937
   All rights reserved in all countries by Harry N. Abrams, Inc.

   Перевод с немецкого Софьи Ардынской


   © С. Ардынская, перевод, 2022
   © Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2022 Издательство АЗБУКА -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------





   Глава первая

   «С севера, юга и запада Европа окружена морями. Естественные ее границы образуют Северный Ледовитый океан, Средиземное море и Атлантический океан. Крайней северной оконечностью Европы наука считает остров Магерё, южную ее оконечность образует остров Крит, а западную – Данмор-Хед. Восточная граница Европы проходит по территории Российской империи вдоль Урала, пересекает Каспийское море, а потом пролегает по Закавказью. Вот здесь наука еще не произнесла свой окончательный приговор. Если одни ученые относят область, расположенную южнее Кавказских гор, к Азии, то другие, в особенности учитывая культурное развитие Закавказья, полагают, что эта земля есть часть Европы. Таким образом, в некоторой степени от вашего поведения зависит, будет ли наш город принадлежать прогрессивной Европе или отсталой Азии».
   Учитель самодовольно улыбнулся. У сорока мальчиков, учеников третьего класса императорской российской классической гимназии закавказского города Баку, при мысли о такой бездне учености и бремени ответственности перехватило дыхание.
   Какое-то время все мы: тридцать магометан, четверо армян, двое поляков, трое сектантов и один русский – потрясенно молчали. Потом Мехмед-Хайдар, сидевший за последней партой, поднял руку и произнес:
   – Господин учитель, пожалуйста, позвольте нам остаться в Азии.
   Ответом ему стал оглушительный взрыв смеха. Мехмед-Хайдар сидел в третьем классе уже второй год. Почти ни у кого не возникало сомнений, что если Баку и далее будет считаться частью Азии, то в третьем классе он останется еще на год. Кроме того, особым министерским указом уроженцам азиатских окраин России дозволялось сидеть в одном классе, сколько пожелают.
   Облаченный, как положено по званию, в мундир русского учителя гимназии, Санин наморщил лоб.
   – Выходит, Мехмед-Хайдар, вы хотите остаться азиатом? Ну-ка выйдите вперед. Вы можете обосновать свое мнение?
   Мехмед-Хайдар встал перед классом, покраснел и замолчал. Он стоял, приоткрыв рот, нахмурившись, с глупым видом глядел в пространство и не говорил ни слова. И пока четверо армян, двое поляков, трое сектантов и один русский потешались над его глупостью, я поднял руку и объявил:
   – Господин учитель, я тоже хочу остаться в Азии.
   – Али-хан Ширваншир! И вы туда же! Хорошо, выйдите вперед.
   Учитель Санин на миг прикрыл глаза, мысленно проклиная судьбу, изгнавшую его на берег Каспийского моря. Потом откашлялся и с важностью продолжал:
   – А вы-то, по крайней мере, можете обосновать свое мнение?
   – Да, мне в Азии очень хорошо.
   – Так-так. А вы бывали в по-настоящему дикарских, нецивилизованных азиатских странах, например в Тегеране?
   – Конечно, прошлым летом.
   – Ах вот как. Можно ли увидеть там великие достижения европейской культуры, например автомобили?
   – О да, и даже очень большие. Рассчитанные на тридцать и более человек. Они ездят не по городу, а курсируют между населенными пунктами.
   – Это автобусы, и они заменяют железную дорогу. Вот что значит отсталость. Садитесь, Ширваншир.
   Тридцать азиатов заликовали и стали бросать на меня одобрительные взгляды.
   Учитель Санин раздосадованно замолчал, ведь в его обязанности входило воспитывать учеников достойными европейцами.
   – А бывал ли кто-нибудь из вас, например, в Берлине? – вдруг спросил он.
   Сегодня ему положительно не везло: сектант Майков поднял руку и объявил, что побывал в Берлине в раннем детстве. Он до сих пор живо помнил душную, пугающую подземную железную дорогу, шумные поезда и бутерброд с ветчиной, который приготовила ему мать.
   Мы, тридцать магометан, несказанно вознегодовали. Сеид Мустафа даже попросил разрешения выйти, потому что при одном упоминании ветчины ему сделалось дурно. На том дискуссия о географической принадлежности города Баку и завершилась.
   Прозвенел звонок. Учитель Санин с облегчением вышел. Сорок учеников бросились вон из класса. Наступила большая перемена, и провести ее можно было за тремя занятиями: выбежать во двор и поколотить учеников соседнего реального училища за то, что они щеголяли в золотых пуговицах и золотых кокардах, в то время как мы довольствовались серебряными; или поговорить друг с другом по-татарски, чтобы нас не понимали русские, – в нашей гимназии это воспрещалось; и наконец, перебежать улицу, чтобы проникнуть в женскую гимназию Святой царицы Тамары.
   В гимназии Святой царицы Тамары девочки в скромных синих форменных платьях с белыми передниками гуляли по саду. Меня поманила моя кузина Аише. Я проскользнул в садовую калитку. Аише шла, держась за руки с Нино Кипиани, а Нино Кипиани была самой прекрасной девочкой на свете. Когда я поведал им о том, как бросился в бой на полях географии, самая прекрасная девочка на свете наморщила самый прекрасный на свете носик и произнесла:
   – Али-хан, какой ты глупый. Слава богу, мы в Европе. Если бы мы жили в Азии, я бы давным-давно уже носила покрывало и ты бы не смог меня увидеть.
   Я признал себя побежденным. Неопределенное географическое положение города Баку позволило мне наслаждаться созерцанием самых прекрасных глаз на свете.
   Опечаленный, я потихоньку стушевался и прогулял остаток занятий. Бродил по узким улочкам, поглядывал на верблюдов, на море, думал о Европе, думал об Азии, о прекрасных глазах Нино и грустил. Навстречу мне попался нищий с покрытым гноящимися язвами лицом. Я подал ему милостыню, и он хотел поцеловать мне руку. Я испуганно отпрянул. А потом два часа искал этого нищего по всему городу, чтобы дать облобызать руку. Ведь мне показалось, что я его оскорбил. Я его не нашел и мучился угрызениями совести.
   Все это случилось пять лет тому назад.
   За эти пять лет произошло множество событий. Нам назначили нового директора, который предпочитал хватать нас за воротник и трясти, ведь давать гимназистам пощечины строго воспрещалось. Учитель Закона Божьего весьма доходчиво объяснил, какую милость явил нам Аллах, позволив родиться магометанами. В класс к нам поступили двое армян и один русский, а двое магометан выбыли: один потому, что в свои шестнадцать лет женился, а другой потому, что на каникулах был убит врагами по законам кровной мести. Я, Али-хан Ширваншир, трижды побывал в Дагестане, дважды в Тифлисе, один раз в Кисловодске, один раз у дяди в Персии и чуть было не остался на второй год, так как не сумел отличить герундий от герундива. Мой отец поговорил о моем провале с муллой, и тот объявил ему, что вся эта латынь – пустое и вздорное безумие. После этого отец надел турецкие, персидские и русские ордена, поехал к директору, пожертвовал деньги на приобретение для гимназии какого-то физического прибора, и меня перевели в следующий класс. Тем временем в гимназии повесили плакат, гласивший, что ученикам строго воспрещается входить в здание с заряженными револьверами, в городе провели телефонную связь, открыли два кинематографа, а Нино Кипиани по-прежнему оставалась самой прекрасной девочкой на свете.
   Всему этому вскоре предстояло закончиться, всего одна неделя отделяла меня от выпускных испытаний, и я сидел у себя в комнате и размышлял о бессмысленности латинских уроков на берегу Каспийского моря.
   Комната моя, красиво обставленная, располагалась на третьем этаже нашего дома. На стенах висели темные бухарские, исфаханские, кашанские ковры. В извивах их узоров угадывались очертания садов и озер, лесов и рек – таких, какими представали они в фантазии ткача, совершенно незаметные глазу невежды и невыразимо прекрасные для взора знатока. Кочевницы из далеких пустынь собирали в диких зарослях колючего терновника травы, из которых изготавливали красители. Тоненькие длинные пальчики выжимали сок из этих трав. Тайне этих нежных красок много веков, и зачастую ткачу требовалось целое десятилетие, чтобы завершить свой чудесный шедевр. Потом он вешает на стену ковер, испещренный таинственными символами, украшенный едва намеченными, лишь угадываемыми сценами охоты и рыцарских поединков, обрамленный каллиграфически вытканной строкой: стихом ли Фирдоуси, мудрым ли изречением Саади. Из-за множества ковров комната кажется темной. Низкий диван, два табурета, инкрустированных перламутром, много мягких подушек – и по всему этому разбросаны вызывающие крайнее раздражение и крайнюю же скуку книги, вместилище западной премудрости: учебники по химии, латыни, физике, тригонометрии – вздор, придуманный варварами, чтобы скрыть свое варварство.
   Я со стуком захлопнул книги и вышел из комнаты. Узенькая застекленная веранда, откуда открывался вид на двор, вела на плоскую крышу дома. Я поднялся наверх. Стоя на крыше, я окинул взглядом свой мир: толстую крепостную стену старого города и руины дворца с арабской надписью над входом. По лабиринту старинных улиц шествовали верблюды с такими тоненькими лодыжками, что возникало искушение их погладить. Передо мной возвышалась приземистая круглая Девичья башня – любимый предмет легенд и путеводителей. Дальше, за нею, начиналось море, лишенное всякой истории, свинцово-серое, бездонное Каспийское море, а за моей спиной простиралась пустыня с ее острыми утесами, песком и саксаулом, спокойная, безмолвная и непобедимая, самый прекрасный пейзаж на свете.
   Я тихо сидел на крыше. Меня совершенно не интересовало, что существуют другие города, другие крыши и другие пейзажи. Я любил плоское море, и плоскую пустыню, и затесавшийся меж ними старый город, его разрушенный дворец и шумных людей, которые прибывали в этот город, искали нефть, а потом, разбогатев, уезжали отсюда, потому что не любили пустыню.
   Слуга принес чай. Я отпивал глоток за глотком и думал о выпускных испытаниях. Они не слишком-то меня тревожили. Разумеется, я выдержу. Но даже если и останусь на второй год, тоже не беда. Тогда крестьяне у нас в имениях скажут, что я, со всем пылом возревновав о приличествующей мудрецу учености, не пожелал покинуть дом знания. Да и в самом деле жаль было уходить из гимназии. Серая форма с серебряными пуговицами и кокардой выглядела элегантно. В штатском платье вид у меня будет куда невзрачнее. Однако штатское платье носить я буду недолго. Всего одно лето, а потом – да, потом поступлю в Лазаревский институт восточных языков в Москве. Я сам его выбрал, там у меня будет немалое преимущество перед русскими. То, что им придется заучивать с трудом, я знаю сызмальства. А еще, нет красивее формы, чем у студентов Лазаревского института: красный мундир с золотым воротником, с узкой позолоченной шпагой и лайковыми перчатками даже по будням. Не будешь носить форму – русские тебя уважать не станут, а если русские меня уважать не станут, Нино за меня не пойдет. Но я должен во что бы то ни стало жениться на Нино, хотя она и христианка. Грузинки – самые прекрасные женщины на свете. А если она не захочет за меня выйти? Что ж, тогда я призову себе в помощь парочку лихих молодцов, переброшу Нино через седло и умчу ее через персидскую границу в Тегеран. Тогда уж она за меня непременно пойдет, что же еще ей останется-то?
   Если смотреть с крыши нашего бакинского дома, жизнь представлялась прекрасной и несложной.
   Керим, слуга, тронул меня за плечо.
   – Пора, – промолвил он.
   Я встал. Действительно, мне стоило поторопиться. На горизонте, за островом Наргин, показался пароход. Если верить бланку с печатным текстом, доставленному нам домой телеграфистом-христианином, то на этом пароходе плыл к нам мой дядя со своими тремя женами и двумя евнухами. Мне надлежало его встретить. Я сбежал по лестнице. Мне подали карету, и мы быстро покатили вниз, к шумной гавани.
   Мой дядя занимал весьма высокое положение. Шах Насер ад-Дин удостоил его особой милости, даровав ему титул Ассад ад-Довле – «Лев империи». Иначе его и величать нельзя было. У него было три жены, множество слуг, дворец в Тегеране и обширные поместья в Мазендеране. Ради одной из своих жен, малютки Зейнаб, он и прибыл в Баку. Ей сравнялось всего восемнадцать, и дядя любил ее больше прочих жен. Она была больна, она не могла забеременеть, а именно от нее дядя хотел детей. Для исцеления от бесплодия она уже ездила в Хамадан. Там посреди пустыни возвышается высеченная из красноватого камня статуя льва, устремившего задумчивый взор куда-то вдаль. Ее воздвигли древние цари, от которых и имен не осталось. Вот уже много веков женщины совершают паломничество к этому каменному льву, уповая на то, что теперь смогут испытать радость материнства и родить множество детей. Но лев не помог бедняжке Зейнаб. Столь же бессильны оказались амулеты дервишей из Кербелы, заклинания мудрецов из Мешхеда и тайные искусства тегеранских старых ведьм, знающих все секреты любви. Теперь она приехала в Баку, чтобы благодаря знаниям западных врачей излечиться от недуга, который не сумела победить местная, восточная, мудрость. Бедный дядя! Ему пришлось взять с собой и двух других жен, старых и нелюбимых. Этого требовал обычай: «Можете иметь одну, двух, трех или четырех жен, если будете обращаться с ними одинаково». Но обращаться одинаково означает и одаривать одинаково, и радовать одинаково – и вот уже все три жены едут вместе с моим дядей в Баку.
   По совести говоря, меня все это касаться не должно. Женщинам место в андеруне, закрытых от посторонних глаз домашних покоях. Благовоспитанный человек не упоминает о женах, не задает о них вопросов и не передает им привет. Они – тени своих мужей, даже если их мужьям покойно только в тени этих женщин. Это мудрый, добродетельный обычай. «У женщины ума не больше, чем на курином яйце волос», – гласит одна из наших пословиц. Созданий, лишенных ума, надлежит неусыпно охранять, а не то они навлекут несчастье на себя и на других. Думаю, это мудрое правило.
   Маленький пароход подошел к причалу. Матросы с широкой волосатой грудью спустили сходни. Пассажиры – русские, армяне, евреи – ринулись вниз в безумной спешке, торопясь как можно скорее попасть на твердую землю, словно речь идет о жизни и смерти. Мой дядя не показывался. «Торопливость внушает дьявол», – всегда повторял он. И только когда все пассажиры сошли на берег, на палубе показалась величественная фигура «Льва империи».
   Он был облачен в сюртук с шелковыми лацканами, на голове его красовалась маленькая круглая черная каракулевая шапочка, а на ногах – туфли без задников. Его окладистая борода была крашена хной, как и ногти, в память о крови, тысячу лет тому назад пролитой мучеником Хуссейном за истинную веру. Маленькие его глазки смотрели устало, двигался он медленно. За ним шагали, явно взволнованные, три женщины, с головы до пят окутанные непрозрачным черным покрывалом, – его жены. А за ними шествовали двое евнухов, которым вменялось в обязанность оберегать честь его светлости: один, всем своим ученым видом напоминавший засушенную ящерицу, другой – маленький, пухлый и горделивый.
   Дядя медленно сошел по сходням. Я обнял его и почтительно поцеловал в левое плечо, хотя на улице такое изъявление вежливости и не считалось обязательным. Его жен я не удостоил и взглядом. Мы сели в карету. Женщины и евнухи поехали следом в закрытых колясках. Перед нами открывался столь восхитительный вид, что я приказал кучеру двинуться в объезд по Приморскому бульвару: пусть дядя, как положено, восхитится моим городом.
   На Приморском бульваре стояла Нино, глядя на меня смеющимися глазами.
   Дядя, неторопливо, с достоинством поглаживая бороду, спросил, что нового в городе.
   – Да ничего особенного, – произнес я, вполне осознавая свою задачу: мне надлежало начать с каких-то пустых мелочей и лишь потом перейти к вещам действительно важным. – Дадаш-бек на прошлой неделе заколол Ахунда-заде, потому что Ахунд-заде вернулся в город, хотя восемь лет тому назад он похитил жену Дадаш-бека. Дадаш-бек заколол его в тот же день, когда он приехал в город. Теперь его разыскивает полиция. Но не найдет, притом что все знают, что Дадаш-бек засел в Мардакяне. Умные люди говорят, Дадаш-бек поступил правильно.
   Дядя одобрительно кивнул:
   – Нет ли еще каких новостей?
   – Да, в Биби-Эйбате русские открыли очередное богатое месторождение нефти. Нобель привез в наши края большую немецкую машину, чтобы засыпать часть моря и пробурить нефтяные скважины.
   Дядя очень удивился.
   – Аллах, Аллах, – промолвил он, озабоченно поджав губы.
   – Дома у нас все благополучно, и, если Богу будет угодно, на следующей неделе я покину дом знания.
   Так я говорил и говорил, а старик с торжественным и сосредоточенным видом слушал. И только когда карета уже стала подъезжать к нашему дому, я отвел глаза в сторону и произнес:
   – В город приехал из России один знаменитый врач. По слухам, он очень сведущ в своем ремесле и по лицу человека читает его прошлое и настоящее, чтобы провидеть его будущее.
   Дядя внимал мне с притворной скукой, приличествующей его положению, слегка прикрыв глаза. Совершенно безучастно спросил он меня, как зовут мудреца, и я понял, что он очень доволен мною. Ибо я вел себя, как пристало достойному, хорошо воспитанному молодому человеку.


   Глава вторая

   Втроем – мой отец, мой дядя и я – сидели мы на плоской, защищенной от ветра крыше нашего дома. Было очень тепло. На крыше были разостланы мягкие разноцветные карабахские ковры, украшенные варварскими гротескными узорами, и мы сидели на них по-турецки. За спиной слуги держали фонари. Перед нами на ковре было расставлено великое множество восточных лакомств: пахлава, засахаренные фрукты, барашек на вертеле, плов с курицей и изюмом.
   Как и прежде, я восхищался изяществом, с которым вкушали яства мой отец и мой дядя. Одной правой рукой они отрывали большие куски лепешек, раздвигали их, словно кармашек, наполняли мясом и отправляли в рот. Необычайно элегантно мой дядя запускал три пальца правой руки в блюдо с жирным дымящимся пловом, брал горстку, сминал ее, вылепливая шарик, и клал в рот, не уронив ни единого рисового зернышка.
   Ей-богу, русские непомерно кичатся своим умением есть ножом и вилкой, хотя и дурак овладеет им за какой-нибудь месяц. Я спокойно ем ножом и вилкой и знаю, как положено вести себя за столом у европейцев. Но хотя мне уже восемнадцать, я не могу с таким же благородством манер, как мой отец и мой дядя, всего тремя пальцами правой руки расправляться с целым рядом восточных яств, даже не запачкав ладонь. Нино называет наши застольные обычаи варварскими. В доме Кипиани всегда едят, сидя за столом, по-европейски. У нас так едят, только когда в гости приходят русские, и Нино ужасается при мысли, что я сижу на ковре и ем руками. Она забывает, что ее собственный отец впервые взял в руки вилку, когда ему исполнилось двадцать.
   Поужинав, мы помыли руки. Дядя произнес краткую молитву. Потом кушанья унесли. Подали маленькие чашечки с густым темным чаем, и дядя принялся разглагольствовать, как это обычно делают пожилые люди после обильной трапезы, пространно и весьма многословно. Мой отец лишь иногда вставлял несколько слов, а я и вовсе молчал, как того требовал обычай. Говорил только мой дядя, а предметом своим, как всегда приезжая в Баку, избирал времена великого Насер ад-Дина, при дворе которого он некогда играл важную, хотя и не очень понятную роль.
   – Тридцать лет, – промолвил дядя, – возлежал я на ковре милостей, каковых удостаивал меня по доброте своей шахиншах. Трижды его величество брал меня с собою в заграничные путешествия. Во время этих поездок я узнал мир неверных лучше, чем кто бы то ни было. Мы посещали императорские и королевские дворцы и встречались с самыми знаменитыми христианами нашего времени. Это очень странный мир, но самое странное в нем то, как там обходятся с женщинами. Женщины, даже супруги королей и императоров, расхаживают по дворцам, сильно оголившись, и никого это не возмущает, быть может, потому, что среди христиан нет настоящих мужчин, быть может, по какой-то иной причине, одному Аллаху ведомо. Зато неверных возмущают совершенно безобидные вещи.
   Однажды его величество был приглашен на пир к царю. Рядом с ним сидела царица. На тарелке его величества лежал лакомый кусочек курятины. Его величество взял этот лакомый жирный кусочек – как полагается по всем правилам, тремя перстами правой руки – и переложил его со своей тарелки на тарелку царицы, чтобы тем самым оказать ей любезность. Однако царица побледнела как полотно и от страха закашлялась. Позднее до нас дошли слухи, что многие придворные и великие князья были до глубины души потрясены этим простым жестом вежливости, совершенным его величеством шахом. Вот сколь унизительное положение занимают у европейцев женщины! Их оголяют перед всем миром, с ними можно обходиться сколь угодно невежливо! Французскому посланнику было даже позволено после окончания пира обнять супругу царя и закружиться с ней по залу под звуки отвратительной музыки! Сам царь и многие офицеры его гвардии взирали на это зрелище совершенно спокойно, и никто и не подумал защищать честь царя.
   В Берлине мы стали свидетелями зрелища еще более странного. Нас привели в оперу. На большой сцене стояла толстуха и пела омерзительным голосом. Опера называлась «Африканка» [1 - Опера Джакомо Мейербера на либретто Эжена Скриба (1865). – Здесь и далее примеч. перев.]. Голос певицы не пришелся нам по вкусу. Кайзер Вильгельм, заметив это, тотчас повелел наказать эту женщину. В последнем акте на сцену высыпало множество негров, где они сложили большой костер. Женщину связали и сожгли на медленном огне. Этим мы были очень довольны. Потом нам сказали, что костер разожгли не всерьез, а только для виду, бутафорский. Но мы в это не поверили, ведь певица на костре издавала крики столь же ужасные, сколь и еретичка Куррат-уль-Айн [2 - Куррат-уль-Айн (наст. имя Фатиме Заррин-Тадж Барагини Казвини; 1814 (1817?) – 1852) – иранская поэтесса, богослов, проповедница Веры Баби (бахаизма), борец за права женщин.], которую незадолго до этого шах приказал сжечь в Тегеране.
   Дядя замолчал, предавшись воспоминаниям. Потом глубоко вздохнул и продолжал:
   – Одного только не могу я понять в христианах: у них лучшее оружие, лучшие солдаты и лучшие заводы и фабрики, чтобы производить все необходимое для убийства врагов. Всякого, кто изобрел что-либо, чтобы убивать с удобством, быстро и в массовых масштабах, прославляют, удостаивают высоких почестей, награждают орденом. Его непременно ждет богатство. Хорошо, пусть так, ведь без войны не обойтись. Но с другой стороны, европейцы строят больницы, а человека, который во время войны лечит и кормит вражеских солдат, тоже прославляют, удостаивают высоких почестей и награждают орденом. Шах, мой достославный повелитель, всегда удивлялся тому, что в Европе одинаково чествуют за совершенно противоположные поступки и устремления. Однажды он говорил об этом с императором в Вене, но и император не смог объяснить ему это странное обыкновение. Зато нас европейцы, напротив, презирают и хулят за то, что враги для нас – враги, за то, что мы убиваем своих врагов и не щадим. Они презирают нас за то, что нам позволено иметь четырех жен, хотя у них самих частенько бывает и больше четырех, за то, что мы живем и правим так, как нам повелел Аллах.
   Дядя замолчал. Стемнело. Тень его походила на тощую старую птицу. Он приосанился, откашлялся по-стариковски и с сердцем произнес:
   – И все же, хотя мы и делаем все, что повелевает нам Аллах, а европейцы – ничего из того, что повелевает им христианский Бог, их сила и могущество неуклонно возрастают, а наши неуклонно умаляются. Кто объяснит мне, в чем причина такой несправедливости?
   Мы этого объяснить не могли. Он поднялся, усталый, измученный старик, и, пошатываясь, нетвердыми шагами спустился к себе в покои.
   Мой отец последовал за ним. Слуги унесли чайные чашки. Я остался на крыше один. Спать мне пока не хотелось.
   Тьма окутала город, который напоминал зверя, залегшего в засаде, готового вот-вот броситься на жертву или начать игру. Собственно, существовали два города, и один покоился в объятиях другого, словно орех в скорлупе.
   Скорлупой можно было считать внешний город, расположенный за пределами старой стены. Улицы там были широкие, дома высотные, люди алчные и шумные. Этот внешний город был обязан своим возникновением нефти, добываемой в нашей пустыне и составляющей наше богатство. Театры, школы, больницы, библиотеки, полицейские, красавицы с обнаженными плечами – все это был внешний город. Если во внешнем городе стреляли, то лишь ради денег. Во внешнем городе начиналась географическая граница Европы. Во внешнем городе жила Нино.
   А вот за старой стеной дома были узкие и кривые, словно клинки восточных сабель. Минареты мечетей пронзали нежную луну совсем не так, как буровые вышки семейства Нобель. На восточной оконечности стены, обнимающей старый город, возвышается Девичья башня. Мехмед Юсуф-хан, правитель Баку, возвел ее в честь своей дочери, которую захотел взять в жены. Но брак этот не был заключен. Когда похотливый отец стал всходить по ступеням, ведущим в ее опочивальню, дочь бросилась с башни вниз. Камень, о который разбила она голову, величают Камнем Девы. Иногда невесты перед свадьбой возлагают у этого камня цветы.
   Часто обагряла кровь улицы нашего города. И эта пролитая кровь вселяет в нас силы и мужество.
   Прямо перед нашим домом виднеются ворота князя Цицианова, и возле них тоже пролилась кровь, яркая и благородная. Случилось это много лет тому назад, когда наша земля входила еще в состав Персии и платила дань правителю Азербайджана. Князь Цицианов, генерал царской армии, осадил наш город. В городе правил Хусейн-Кули-хан. Он открыл ворота города, впустил князя и объявил, что сдается великому белому царю. Князь въехал в город в сопровождении всего нескольких офицеров. На площади за воротами был устроен пир. Горели огромные костры, на вертелах поджаривались целые воловьи туши. Опьяненный вином, князь Цицианов склонил усталую голову на грудь хана Хусейн-Кули. Тут мой далекий предок, Ибрагим-хан Ширваншир, обнажил длинный кривой кинжал и протянул его правителю. Хусейн-Кули-хан медленно перерезал им горло князю. Кровь хлынула на кафтан Хусейна-Кули, но он все резал и резал, пока не отделил голову князя от тела. Голову положили в мешок с солью, и мой предок привез ее в Тегеран шахиншаху. Но царь преисполнился решимости отомстить за убийство. Он послал на штурм Баку множество солдат. Хусейн-Кули затворился во дворце, молился и думал о завтрашнем дне. Когда царские солдаты поднялись на стены крепости, он по подземному ходу, ныне засыпанному, бежал на море, а оттуда в Персию. Прежде чем войти в подземный ход, он начертал на входной двери одно-единственное, но мудрое изречение: «Тот, кто думает о завтрашнем дне, утрачивает мужество».
   Возвращаясь домой из гимназии, я часто выбирал путь через руины дворца. Зал с величественными мавританскими колоннадами, где некогда хан вершил правосудие, сегодня опустел и стал рушиться. Всякий бакинец, добивающийся своих прав, ныне должен обращаться к русскому судье за крепостной стеной. Но так поступают лишь редкие кляузники. Не потому, что русские судьи жестоки и несправедливы. Они гуманны и справедливы, но справедливость их не по нраву нашему народу. Допустим, вор попадает в тюрьму. Там он сидит в чистой камере, пьет чай, иногда даже с сахаром. И никому это не идет на пользу, и менее всего обокраденному. Глядя на такой приговор, народ пожимает плечами и сам решает, по каким законам судить преступника. После полудня истцы приходят в мечеть, мудрые старцы садятся в кружок и вершат правосудие по законам шариата, по законам Аллаха: «Око за око, зуб за зуб». Ночью по узким переулкам старого города иногда крадучись пробираются какие-то закутанные до глаз в плащи люди. Сверкнет кинжал, раздастся сдавленный крик, и вот уже правосудие свершилось. Кровная вражда стучится в один дом за другим. Однако к русскому судье обращаются редко, а того, кто так поступает, презирают мудрецы, а дети на улице осыпают насмешками, показывая язык.
   Иногда по ночным улицам старого города проносят мешок. Из мешка раздаются приглушенные стоны. И вот уже морские волны с тихим всплеском принимают тяжелую ношу, мешок исчезает под водой. На следующий день какой-нибудь мужчина сидит у себя в комнате на полу в разодранной одежде, с глазами, полными слез, ибо он исполнил закон Аллаха и покарал прелюбодейку смертью.
   Наш город хранит множество тайн. В его укромных уголках скрывается множество невиданных чудес. Я люблю эти чудеса, эти укромные уголки, эту тьму, оживляемую по ночам рокотом моря, эти послеполуденные безмолвные размышления во дворе мечети, когда все замирает от жары и воцаряется тишина. По воле Аллаха я родился здесь мусульманином-шиитом, последователем учения имама Джафара. Пусть смилуется Он надо мною и позволит мне и умереть здесь же, на той же улице, в том же доме, где я родился. Мне и Нино, грузинке и христианке, которая ест ножом и вилкой, у которой смеющиеся глаза и которая носит тонкие, прозрачные шелковые чулки.


   Глава третья

   Парадный мундир выпускников гимназии украшал воротник с серебряными галунами. Серебряная поясная бляха и серебряные же пуговицы были начищены до блеска. От жесткого серого сукна еще исходило тепло утюга. Мы стояли в зале гимназии, обнажив головы, стараясь не шуметь. Торжественная церемония экзамена началась с того, что все мы вознесли молитву о помощи Богу, почитаемому в православной церкви, хотя ее официальное учение исповедовали лишь двое из нас.
   Поп в тяжелом, расшитом золотом праздничном облачении, с длинными надушенными волосами, держа в руке большой золотой крест, начал читать молитву. Зал наполнился ладаном, учитель и двое последователей официальной церкви преклонили колени.
   Слова священника, произносимые нараспев, как принято в православной церковной службе, глухо отдавались под сводами зала, не вызывая у нас отклика. Как часто на протяжении этих восьми лет мы безучастно и равнодушно внимали привычным пышным оборотам:
   «…благослови милостью Божией императора и самодержца Всероссийского Николая Второго Александровича… и всех плавающих и путешествующих, всех учащихся и труждающихся, и всех воинов, на поле брани за веру, царя и отечество павших, и всех христиан православных».
   Я, скучая, уставился на стену. Там, под двуглавым орлом, в широкой золоченой раме висел, подобно византийской иконе, писанный в полный рост портрет государя, милостью Божией императора и самодержца Всероссийского. У царя было удлиненное лицо, светлые волосы, а взгляд его серых холодных глаз был устремлен в пространство. Грудь его украшало великое множество орденов. Вот уже восемь лет я собирался пересчитать их и снова и снова сбивался, не в силах дойти до конца.
   Прежде рядом с портретом государя висел и портрет государыни. Потом его сняли, потому что сельских магометан возмущало открытое платье царицы и они отказывались отдавать детей в гимназию.
   Пока поп читал молитву, мы прониклись торжественным настроением. В любом случае наступал чрезвычайно волнующий день. С раннего утра я делал все возможное, чтобы достойно выдержать экзамены. На рассвете я принял решение обходиться со всеми в доме как можно любезнее. Однако, поскольку почти все еще спали, задача эта оказалась неразрешимой. По дороге в гимназию я подавал милостыню каждому встреченному нищему. Осторожность никогда не помешает. Одному я от волнения, не разобрав, даже дал вместо пятака целый рубль. Когда он принялся рассыпаться в благодарностях, я с достоинством произнес: «Благодари не меня, но Аллаха, ибо моей рукой дарует тебе Он!»
   Не может же быть, чтобы после столь благочестивых изречений я провалился.
   Молебен завершился. Гуськом потянулись мы к столу экзаменаторов. Экзаменационная комиссия напоминала пасть допотопного чудовища: бородатые лица, мрачные взгляды, парадные мундиры с золотым галуном. Все было исполнено торжественности и наводило страх. Впрочем, русские очень редко срезают на экзамене магометан. У любого из нас много друзей, а друзья наши – крепкие молодчики с кинжалами и револьверами. Учителя знают об этом и боятся бешеных, бесшабашных бандитов – своих учеников – не меньше, чем ученики их. Перевод в Баку большинство учителей полагают карой Господней. Нередко случается, что на учителей нападают в темном переулке и изрядно поколачивают. Разбирательство всегда заканчивается одинаково: преступников не находят, а учителей поневоле куда-то переводят. Поэтому они и закрывают глаза, когда ученик Али-хан Ширваншир, почти не таясь, списывает на экзамене по математике у своего соседа Метальникова. Только один раз, поймав за списыванием, учитель подходит ко мне и в отчаянии шипит: «Осторожнее! Смотрите, чтобы не заметили, Ширваншир, мы же не одни!»
   Письменная математика прошла без сучка без задоринки. Довольные, побрели мы по Николаевской улице, чувствуя себя почти уже выпускниками. На завтра был назначен письменный экзамен по русскому. Тему, как всегда, доставляли в запечатанном конверте из Тифлиса. Директор взломал печать и торжественно прочел: «Женские образы Тургенева как идеальное воплощение души русской женщины».
   Удобная тема. Я мог писать что угодно, только хвалить русских женщин, и высокий балл у меня в кармане. Вот с письменной физикой дело обстояло сложнее. Однако там, где не хватает знаний, на помощь приходит испытанное средство – списывание. Так что и физику я выдержал успешно, а потом комиссия предоставила осужденным однодневную отсрочку.
   Затем настала пора устных испытаний. Тут уж не приходилось рассчитывать на хитрость. Надо было давать на простые вопросы замысловатые ответы. Первым экзаменом значился Закон Божий. Гимназический мулла, в длинной, ниспадающей складками накидке, подпоясанный зеленым шарфом, как пристало потомку пророка, обыкновенно скромно державшийся в тени, внезапно занял главное место за экзаменационным столом. Он сочувствовал своим ученикам. У меня он спросил только шахаду, мусульманский символ веры, и отпустил, поставив высший балл, после того как я послушно произнес символ веры в его шиитском изводе: «Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет – пророк Его, и Али – наместник Его».
   Последнее было особенно важно, ведь только упоминание об Али отличало правоверных шиитов от их заблудших братьев – суннитов, которым тем не менее, вероятно, не вовсе было отказано в милости Аллаха. Так учил нас мулла, ибо он придерживался либеральных убеждений.
   Напротив, учитель истории был куда как далек от либерализма. Я вытянул билет с вопросом, прочитал его, и мне сделалось не по себе. «Победа Мадатова в битве при Елисаветполе» – значилось в моем билете. Учитель тоже почувствовал некоторую неловкость. В битве при Елисаветполе русские коварно убили того самого знаменитого Ибрагим-хана Ширваншира, который некогда помог Хусейну-Кули отрезать голову князю Цицианову.
   – Ширваншир, можете воспользоваться своим правом и выбрать другой билет.
   Учитель проговорил это мягко, успокаивающим тоном. Я недоверчиво покосился на стеклянную вазочку, в которой, наподобие лотерейных, лежали экзаменационные билеты. Каждому ученику разрешалось один раз поменять билет. После этого он утрачивал право на высший балл, только и всего. Но я не хотел искушать судьбу. Обстоятельства смерти моего предка были мне, по крайней мере, известны. А ведь из стеклянной вазочки я мог вытянуть и совершенно загадочные вопросы, например о последовательности прусских монархов, всех этих Фридрихов, Вильгельмов и Фридрихов-Вильгельмов, или о причинах американской Войны за независимость. Ну кто во всем этом разберется? Я покачал головой: «Нет, спасибо, я буду отвечать по своему билету».
   Потом я поведал, в как можно более вежливых и учтивых выражениях, о персидском шахзаде Аббас-Мирзе, который во главе сорокатысячного войска выступил из Тебриза, чтобы изгнать русских из Азербайджана. И о том, как армянин генерал Мадатов с пятитысячным войском встретил персов у стен Елисаветполя и приказал стрелять по ним из пушек, после чего Аббас-Мирза упал с коня и заполз в канаву, вся его армия разбежалась, а Ибрагим-хан Ширваншир с горсткой богатырей при попытке переправиться через реку и спастись бегством был взят в плен и расстрелян.
   – Русские победили не столько благодаря своему мужеству, сколько благодаря техническому превосходству артиллерии Мадатова. В результате русские смогли заключить на своих условиях Туркманчайский мирный договор, обязывавший персов заплатить дань, сбор каковой дани опустошил пять персидских провинций.
   Завершив так свой ответ, я поплатился оценкой «хорошо». Я должен был бы сказать: «Русские победили благодаря своему беспримерному мужеству, обратив в бегство в восемь раз превосходившего их врага. В результате стороны смогли заключить Туркманчайский мирный договор, открывший для персов западную культуру и доступ к западным рынкам».
   Как бы то ни было, ради чести своего предка я поступился баллом и согласился на «удовлетворительно».
   Но вот выпускные испытания завершились. Директор произнес торжественную речь. С достоинством, серьезно и нравоучительно он объявил нас достигшими зрелости, а потом мы бросились вниз по лестнице, точно выпущенные на свободу арестанты. За стенами гимназии нас ослепило солнце. Желтый песок пустыни покрывал уличный асфальт мельчайшими крупинками; городовой, который все эти восемь лет снисходительно защищал нас, стоя поблизости на углу, подошел нас поздравить и получил от каждого по полтине. С шумом и криками, ни дать ни взять разбойничья шайка, кинулись мы по улицам.
   Я поспешил домой и был встречен, как Александр после победы над персами. Слуги поглядывали на меня с благоговейным ужасом. Отец расцеловал меня и обещал выполнить три любых желания. Дядя полагал, что столь знающему человеку место при дворе, в Тегеране, где его, несомненно, ожидает блестящая будущность.
   Когда первое волнение улеглось, я украдкой проскользнул к телефону. Целых две недели я не говорил с Нино. Мудрое правило предписывает мужчине избегать общения с женщинами, если ему предстоит решать жизненно важные вопросы. Но сейчас я бросился к уродливому телефонному аппарату, покрутил ручку и крикнул в трубку:
   – Тридцать три – восемьдесят один!
   – Выдержал, Али? – откликнулся на другом конце провода голос Нино.
   – Да, Нино!
   – Поздравляю, Али!
   – Когда и где, Нино?
   – В пять у пруда в Губернаторском саду, Али.
   Разговаривать дальше было опасно, ведь за моей спиной замерли в ожидании, так и норовя что-нибудь подслушать, родственники, слуги и евнухи, а за спиной Нино – ее аристократическая матушка. А потому довольно. К тому же бестелесный голос – явление настолько странное, что даже не радует по-настоящему.
   Я поднялся в большой покой отца. Он сидел на диване и пил чай. Рядом с ним расположился дядя. Вдоль стен стояли слуги, не сводя с меня глаз. Выходит, испытания для меня еще не кончились. На пороге зрелости отец должен был по всей форме, прилюдно дать сыну наставления и мудрые советы. Это было трогательно и немного старомодно.
   – Сын мой, теперь, когда ты вступаешь в жизнь, я обязан еще раз напомнить тебе об обязанностях мусульманина. Мы живем здесь в окружении неверных. Дабы не погибнуть, нам надлежит придерживаться старинных нравов и обычаев. Почаще молись, сын мой, не пей вина, не целуй чужих женщин, благотвори бедным и слабым и будь всегда готов обнажить меч и пасть за веру. Если ты с честью погибнешь на поле брани, мне, старику, будет больно, но если ты останешься в живых, утратив честь, мне, старику, будет стыдно. Никогда не прощай врагам, сын мой, мы же не христиане. Никогда не думай о завтрашнем дне, ибо это внушает страх и превращает в труса, и не забывай веру Магомета в ее шиитском изводе, как учил ей имам Джафар.
   Дядя и слуги внимали с торжественным и мечтательным выражением лица. Слова отца они слушали как откровение. Потом отец встал, взял меня за руку и произнес внезапно дрогнувшим, сдавленным голосом:
   – И еще об одном умоляю тебя: не занимайся политикой! Чем угодно, только не политикой!
   Я с легким сердцем поклялся этого не делать. От политики я был весьма и весьма далек. Насколько я понимал, моя влюбленность в Нино порождала трудности отнюдь не политического свойства. Отец еще раз обнял меня. Теперь я окончательно достиг зрелости.
   В половине пятого я, по-прежнему в полной парадной форме, медленно шагал по Крепостному переулку в сторону Приморского бульвара. Потом повернул направо, мимо Губернаторского дворца, к саду, который ценой невероятных усилий разбили некогда на засушливой бакинской почве.
   Меня охватило странное чувство освобождения. Мимо прокатил в коляске городской голова, и мне уже не требовалось ни стоять по стойке смирно, ни отдавать честь, как надлежало на протяжении восьми гимназических лет. Серебряную кокарду с инициалами Бакинской гимназии я торжественно выломал с фуражки. Я разгуливал по саду как частное лицо и на миг испытал даже искушение открыто закурить папиросу. Однако мое отвращение к табаку пересилило соблазны свободы. Я не стал курить и повернул в парк.
   Это был большой пыльный сад с редкими, печальными деревьями и заасфальтированными дорожками. Справа возвышалась крепостная стена. Посреди сада поблескивали беломраморные дорические колонны городского клуба. Между деревьями были установлены бесчисленные скамейки. Несколько запыленных пальм приютили трех фламинго, неподвижно взиравших на опускающийся за горизонт красный шар солнца. Неподалеку от клуба был вырыт пруд, то есть огромный, выложенный каменными плитами круглый глубокий бассейн, который по замыслу городской управы предстояло наполнить водой и населить лебедями. Однако далее намерений дело не пошло. Вода в Баку дорогая, а лебедей и вовсе не найти. Вот потому-то бассейн навечно вперился в небо пустой глазницей мертвого циклопа.
   Я сел на скамейку. Солнце пробивалось из-за хаотичного нагромождения серых квадратных домов с плоскими крышами. Тень дерева за моей спиной становилась все длиннее. Стуча туфлями без задников, прошла мимо женщина, укутанная покрывалом в синюю полоску. Из-под покрывала показался длинный, изогнутый, как клюв хищной птицы, нос, словно нацеленный на меня. Я ощутил странную усталость. Как хорошо, что Нино не носит покрывала и что нос у нее не длинный и не изогнутый. Нет, я никогда не заставлю ее носить покрывало. А вдруг все-таки да? Я и сам уже точно не знал. Лицо Нино предстало передо мной в лучах заходящего солнца. Нино Кипиани, с красивым грузинским именем, с достойными родителями, выбравшими европейский образ жизни. Да какое мне дело до имен и родителей! У Нино была светлая кожа и большие, смеющиеся, сияющие, темные кавказские глаза с длинными, нежными ресницами. Только у грузинок бывают такие глаза, исполненные мягкой, приглушенной веселости. Больше ни у кого. Ни у европеек. Ни у азиаток. Тонкие, прочерченные полумесяцем брови и профиль Мадонны. Я погрустнел. Меня опечалило это сравнение. Мужчин на Востоке с кем только не сравнивают. А вот женщин остается лишь уподобить христианской Мириам, символу чужого, непонятного мира.
   Я опустил голову. Передо мной пролегала заасфальтированная дорожка Губернаторского сада, покрытая пылью великой пустыни. Песок ослеплял. Я закрыл глаза. И тут над ухом у меня раздался детски непринужденный, радостный смех.
   – Святой Георгий! Надо же, Ромео заснул, поджидая свою Джульетту!
   Я вскочил. Рядом со мной стояла Нино. На ней по-прежнему было скромное синее форменное платье гимназии Святой царицы Тамары. Она была стройна, даже слишком стройна на восточный вкус. Однако именно этот недостаток пробуждал во мне нежность и сочувствие. Ей было семнадцать, и я знал ее с того дня, когда она впервые прошла по Николаевской улице в гимназию.
   Нино села на скамью. Глаза ее сияли из-под густых, тонких, изогнутых грузинских ресниц.
   – Так, значит, все-таки выдержал? Я за тебя немножко боялась.
   Я обнял ее за плечи:
   – Да, было чуть-чуть тревожно. Но ты же знаешь, Бог не оставит благочестивого.
   Нино улыбнулась:
   – Через год ты станешь для меня богом. Жду, что во время испытаний ты спрячешься у меня под партой и шепотом будешь мне подсказывать на математике.
   Так было установлено раз и навсегда много лет тому назад, с того самого дня, когда двенадцатилетняя Нино на большой перемене в слезах прибежала к нам в гимназию и притащила меня к себе в класс, а я спрятался у нее под партой и шепотом подсказывал ей решение математических задач. С тех пор Нино видела во мне героя.
   – А как поживает твой дядя с его гаремом? – спросила Нино.
   Я принял важный, торжественный вид. Собственно говоря, все происходящее в гареме надлежало хранить в тайне. Однако перед невинным любопытством Нино не могли устоять никакие законы восточной нравственности. Я произнес, лаская ее мягкие, густые черные кудри:
   – Гарем моего дяди вот-вот отправится назад, на родину. Как ни странно, по слухам, западная медицина сумела помочь. Впрочем, доказательств еще нет. Пока надежд преисполнился только мой дядя, но не моя тетя Зейнаб.
   Нино нахмурила детский лобик:
   – Вообще-то, все это некрасиво. Моим родителям не по душе такие нравы, гарем – это что-то постыдное.
   Она говорила как школьница, повторяющая затверженный наизусть урок. Я дотронулся губами до ее ушка.
   – Я не заведу гарема, Нино, обещаю, ни за что на свете.
   – Зато ты наверное заставишь жену носить покрывало!
   – Может быть, кто знает! Покрывало – вещь полезная. Защищает от солнца, пыли и от чужих взглядов.
   Нино покраснела.
   – Ты навсегда останешься азиатом, Али! Ну какое тебе дело до чужих взглядов? Женщине хочется нравиться.
   – Но нравиться она должна только своему мужу. Открытое лицо, нагая спина, полуобнаженная грудь, прозрачные чулки на стройных ногах – все это обещания, и женщина должна их сдержать. Мужчина, который видит женщину настолько оголенной, захочет увидеть и больше. Чтобы уберечь мужчину от таких желаний, и существует покрывало.
   Нино удивленно поглядела на меня:
   – Как ты думаешь, в Европе семнадцатилетние девушки и девятнадцатилетние юноши тоже говорят о таких вещах?
   – Наверное, нет.
   – Тогда и мы больше не будем об этом, – строго сказала Нино, поджав губы.
   Я погладил ее по волосам. Она подняла голову. На глаза ее упал последний луч заходящего солнца. Я склонился к ней… Я целовал долго и нецеломудренно. Она тяжело дышала. Глаза у нее закрылись, на лицо легла тень длинных ресниц. Потом она вырвалась. Мы молча уставились в темноту. Спустя некоторое время мы, несколько пристыженные, поднялись со скамьи. Держась за руки, мы вышли из сада.
   – Все-таки надо было мне надеть покрывало, – сказала она у выхода.
   – Или сдержать обещание.
   Она смущенно улыбнулась. Все снова стало простым и понятным. Я проводил ее до дома.
   – Я, конечно, приду на ваш бал! – промолвила она на прощание.
   – А что ты делаешь летом, Нино? – не отпуская ее руку, спросил я.
   – Летом? Мы едем в Карабах, в Шушу. Но только не воображай, что можешь отправиться за нами следом, так тебе и позволят.
   – Что ж, хорошо, тогда увидимся летом в Шуше.
   – Ты невыносим. Сама не знаю, за что ты мне нравишься.
   Дверь за ней захлопнулась. Я пошел домой. Евнух моего дяди, похожий на мудрую сушеную ящерицу, с ухмылкой посмотрел на меня:
   – Грузинки очень хороши, хан. Не стоит только лобзать их на виду у всех, в саду, где могут увидеть всякую минуту.
   Я ущипнул его за дряблую щеку. Евнух имеет право говорить любые дерзости, он ведь не мужчина и не женщина. Он существо бесполое.
   Я поднялся к отцу.
   – Ты обещал исполнить три моих желания. Первое я уже выбрал. Это лето я хочу один провести в Карабахе.
   Отец посмотрел на меня долгим взглядом, а потом с улыбкой кивнул.


   Глава четвертая

   Зейнал-ага был простым крестьянином из деревни Бинагади, что неподалеку от Баку. Он владел клочком скудной, засушливой земли в пустыне и возделывал ее до тех пор, пока во время рядового, небольшого землетрясения на его участке вдруг не открылась трещина и из трещины этой не хлынул поток нефти. Отныне Зейнал-аге не требовались ни ум, ни сноровка. Золото само потекло ему в руки. Он раздавал золото великодушно и даже расточительно, однако оно только прибывало и обрушивалось на бывшего крестьянина тяжким бременем, пока совершенно его не измучило. Рано или поздно за такой удачей не могла не последовать расплата, и Зейнал-ага стал жить в ожидании подобного возмездия, словно приговоренный в ожидании казни. Он строил мечети, больницы, тюрьмы. Совершил паломничество в Мекку и основывал детские приюты. Но несчастье не обмануть и не подкупить. Его восемнадцатилетняя жена, с которой он вступил в брак семидесятилетним, навлекла позор на его имя. Он восстановил свою честь, как положено по обычаю, жестоко и неумолимо, и после этого преисполнился невыразимой усталости. Семья его распалась, один сын покинул его, другой покрыл его главу несмываемым позором, совершив грех самоубийства.
   Отныне он жил в своем бакинском дворце из сорока покоев – седой, печальный, согбенный. Ильяс-бек, единственный оставшийся у него сын, был нашим однокашником, и потому бал по случаю окончания гимназии устроили у Зейнал-аги, в самом большом зале его дома, под гигантским потолком из матового горного хрусталя.
   В восемь часов я поднимался по широкой мраморной лестнице. Наверху гостей встречал Ильяс-бек. Как и я, он был облачен в черкесский костюм с изящным, тонким кинжалом на поясе. Как и я, он не снимал каракулевой папахи, ведь отныне и мы имели право не обнажать головы.
   – Селям-алейкум, Ильяс-бек! – воскликнул я, дотронувшись правой рукой до шапки.
   Мы поприветствовали друг друга по старинному местному обычаю: правой рукой я пожал его правую руку, а левой – его левую.
   – Сегодня закрывают лепрозорий, – прошептал мне Ильяс-бек.
   Я довольно кивнул.
   Историю с лепрозорием втайне выдумал наш класс. Русские учителя, даже если они много лет преподавали в нашем городе, не имели о местной жизни ни малейшего представления. Поэтому мы убедили их, что поблизости от Баку якобы располагается лепрозорий. Когда кто-нибудь из нас хотел прогулять уроки, наш староста являлся к классному наставнику и, стуча зубами от страха, объявлял, что несколько больных сбежали из лепрозория в город. Их якобы разыскивает полиция. Предположительно, они-де скрываются именно в том квартале, где живут такие-то и такие-то. Классный наставник, побледнев, освобождал «таких-то» и «таких-то» от занятий вплоть до задержания больных. Отпуск мог длиться неделю или дольше, смотря по обстоятельствам. Никому из учителей так и не пришло в голову справиться в санитарном управлении, действительно ли поблизости от города существует лепрозорий. Учителя явно полагали, что в нашем диком, зловещем краю каких только ужасов не сыскать. Однако сегодня должно было состояться торжественное закрытие лепрозория.
   Я вошел в уже переполненный зал. В углу, окруженный учителями, с важным видом сидел директор нашей гимназии, действительный тайный советник Василий Григорьевич Храпко. Я подошел к нему и почтительно поклонился. На протяжении гимназических лет я представлял интересы учеников-магометан перед директором, поскольку от природы наделен талантом с легкостью распознавать языки и наречия и подражать им. Если большинство из нас не произнесут и одного русского предложения, тотчас же не обнаружив в себе инородцев, то я владел даже отдельными русскими говорами. Наш директор был родом из Петербурга, поэтому с ним полагалось говорить по-петербургски, то есть согласные произносить шепеляво, а гласные проглатывать. Получается малоприятно, но чрезвычайно утонченно. Директор никогда не замечал насмешки и радовался «успешно продвигающейся русификации этой далекой окраины».
   – Добрый вечер, господин директор, – скромно сказал я.
   – Добрый вечер, Ширваншир, вы уже пришли в себя после ужасов, пережитых на выпускных испытаниях?
   – О да, господин директор. Но тем временем на меня обрушилась ужасная новая напасть.
   – И что же это?
   – Вы не знаете, что произошло в лепрозории? Мой двоюродный брат Сулейман видел все собственными глазами, он ведь служит в Сальянском полку поручиком. От увиденного и пережитого он сделался совсем больным, мне пришлось за ним ухаживать.
   – А что же случилось в лепрозории?
   – Как? Господин директор не знает? Все больные вырвались оттуда и вчера двинулись на город. Против них пришлось выслать две роты Сальянского полка. Прокаженные захватили две деревни. Солдаты окружили их и расстреляли всех, больных и здоровых. Сейчас сжигают зараженные дома. Разве это не ужасно, господин директор? Лепрозория больше нет. Прокаженные с отваливающимися руками и ногами, с гноящимися язвами на лице, иногда еще живые, хрипящие в агонии, лежат за городскими стенами; их медленно обливают керосином и сжигают.
   У директора на лбу выступила испарина. Вероятно, он стал лихорадочно размышлять, не пора ли все-таки ходатайствовать перед министром о переводе в более цивилизованные края.
   – Варварская земля, населенная варварами, – печально произнес он. – Однако заметьте себе, дети, как важно, чтобы власть обеспечивала в стране порядок и умела прибегать к быстрым, решительным мерам.
   Класс, обступив директора, с усмешкой слушал его разглагольствования о порядке – истинном, несомненном благе. Лепрозорий с его обитателями ушел в небытие, а наши преемники в следующих классах пусть выдумывают что-нибудь новое.
   – А разве вы не знаете, господин директор, что сын Мехмед-Хайдара уже перешел во второй класс нашей гимназии? – с наигранным простодушием спросил я.
   – Что-о-о?
   У директора глаза полезли на лоб. Мехмед-Хайдар был позором нашей гимназии. В каждом классе он сидел по крайней мере по три года. Шестнадцати лет он уже женился, но по-прежнему продолжал посещать гимназию. Его сыну исполнилось девять, и он поступил в ту же гимназию. Поначалу счастливый отец попытался скрыть этот факт. Но однажды маленький пухленький мальчик на перемене подошел к нему и, глядя на него большими невинными глазами, заявил по-татарски: «Папа, если ты не дашь мне пятак на шоколадку, я скажу маме, что списал работу по математике».
   Мехмед-Хайдар ужасно смутился, поколотил дерзкого сорванца и попросил нас при удобном случае сообщить директору о том, что у него есть сын, в как можно более мягких, щадящих выражениях.
   – Иными словами, вы утверждаете, что у ученика шестого класса Мехмед-Хайдара есть сын, который уже посещает первый класс? – спросил директор.
   – Именно так. Он очень, очень просит прощения. Однако он хочет, чтобы его сын, как и он сам, приобщился к западной учености. Воистину трогательно видеть, как стремление к западным знаниям охватывает все более широкие слои населения.
   Директор покраснел. Он мысленно соображал, не нарушает ли то обстоятельство, что отец и сын посещают одну и ту же гимназию, какое-нибудь гимназическое правило. Но решить не мог. И потому папе и сыночку позволили и далее осаждать крепость западной науки.
   Тут отворилась незаметная боковая дверь. В сторону отодвинули тяжелый занавес. Мальчик лет десяти за руку ввел в зал четверых темнокожих слепцов, персидских музыкантов. Они уселись на ковер в углу зала и достали странные музыкальные инструменты древней персидской работы. Раздался жалобный звук. Один из музыкантов классическим жестом восточного певца поднес руку к уху.
   В зале наступила тишина. И вот другой перс, преисполнившись воодушевления, ударил в бубен. Певец высоким фальцетом затянул песню:

     Подобен персидскому клинку стройный стан
     твой.
     Уста твои подобны сияющему рубину.
     Если б я был турецким султаном, взял бы тебя
     в жены.
     Я бы вплел жемчуга в твои косы,
     Я бы целовал твои ноги.
     В золотом кубке я поднес бы тебе
     Свое сердце.

   Певец умолк. Тут раздался голос его соседа слева. Громко, грубо и злобно он вскричал:

     И каждую ночь,
     Точно крыса, прокрадываешься ты
     Во двор соседа!

   Бешено загремел бубен. Зарыдала однострунная скрипка-ребаб. Третий певец воскликнул, гнусаво и страстно:

     Он шакал, неверный…
     О несчастье! О горе! О позор!

   На мгновение воцарилась тишина. Затем, после трех-четырех музыкальных тактов, вступил четвертый певец и затянул тихо, мечтательно, почти нежно:

     Три дня буду я точить свой кинжал.
     На четвертый я заколю своего соперника.
     Я разрежу его тело на мелкие кусочки.
     Я переброшу тебя, о возлюбленная, через седло,
     Я сокрою лицо свое покрывалом войны
     И унесусь с тобой в горы.

   Я стоял у одной из парчовых занавесей, украшавших зал, рядом с директором и учителем географии.
   – Ужасная музыка, – едва слышно посетовал директор, – точно ночной рев кавказского осла. Интересно, а о чем там речь?
   – Верно, бессмыслица какая-нибудь, под стать этой какофонии, – отвечал учитель.
   Я хотел на цыпочках незаметно ускользнуть.
   Тут я заметил, что тяжелая парча слегка заколыхалась, и осторожно оглянулся. За занавесью стоял старик с белоснежными волосами и странными, очень светлыми глазами, он слушал музыку и плакал: это был господин Зейнал-ага, отец Ильяс-бека. Его руки с набухшими голубоватыми жилами дрожали. Этот старик с дрожащими руками, который едва ли умел написать собственное имя, владел состоянием более чем в семьдесят миллионов рублей.
   Я отвел глаза. Этот Зейнал-ага был простым крестьянином, но в искусстве певцов понимал больше, чем наши учителя, объявившие, что мы достигли зрелости.
   Слепцы допели песню. Теперь музыканты заиграли кавказскую танцевальную мелодию. Я прошелся по залу. Гимназисты стояли, собравшись стайками, и пили вино, в том числе и магометане. Я пить не стал.
   По углам болтали друг с дружкой девочки, подруги и сестры наших товарищей. Среди них было много русских, со светлыми косами, с голубыми или серыми глазами и с напудренными сердцами. Они разговаривали только с русскими, в крайнем случае с армянами и грузинами. Если к ним обращался магометанин, они смущенно хихикали, выдавливали из себя несколько слов и отворачивались.
   Кто-то открыл крышку рояля. Раздались звуки вальса. Директор закружился в танце с губернаторской дочкой.
   Но вот наконец с лестницы донесся голос:
   – Добрый вечер, Ильяс-бек. Я немного опоздала, но не по своей вине.
   Я бросился на лестничную площадку. Нет, Нино надела не вечернее платье и не парадную форму женской гимназии Святой царицы Тамары. Талия ее, охваченная туго зашнурованным корсетом, была так тонка, что, кажется, я мог бы обнять ее одной ладонью. Стан ее облегал коротенький бархатный кафтан с золотыми пуговицами. Длинная черная юбка, тоже бархатная, ниспадала до самого пола. Из-под нее выглядывали только носки расшитых золотом сафьяновых башмачков. Голову ее покрывала маленькая круглая шапочка, с которой спускались на лоб два ряда тяжелых золотых монет. Старинный праздничный наряд грузинской княжны и лик христианской Мадонны.
   Мадонна рассмеялась:
   – Не сердись, Али-хан. Чтобы зашнуровать этот наряд, требуется без малого час. Это еще бабушкино наследство. Только ради тебя я и втиснулась.
   – Первый танец мой! – воскликнул Ильяс-бек.
   Нино вопросительно посмотрела на меня. Я кивнул. Танцевал я неохотно и неуклюже, а Ильяс-беку вполне мог доверить Нино. Ведь он знал, как себя вести.
   – «Молитву Шамиля!» – крикнул Ильяс-бек.
   Слепые музыканты тотчас же, без перехода, заиграли безудержную, неистовую мелодию…
   Ильяс в один прыжок оказался в середине зала и выхватил кинжал. Ноги его замелькали в зажигательном ритме кавказского горского танца. Клинок сверкал у него в руке. Нино, танцуя, приблизилась к нему. Маленькие ножки ее семенили, напоминая чудесные игрушки. Начался танец, подобный таинству, священнодействию. Мы принялись в такт хлопать в ладоши. Нино изображала невесту, которую вот-вот похитит пылкий возлюбленный… Ильяс зажал нож в зубах. Раскинув руки, словно превратившись в горного орла, закружил он вокруг девушки. Нино полетела по залу, непрестанно вертясь, точно в водовороте, за ножками ее нельзя было и уследить. Своими гибкими руками передавала она все стадии похищения: страх, отчаяние и покорность. В левой руке она сжимала платок. Она дрожала всем телом. Лишь монеты, украшавшие ее шапочку, лежали не шелохнулись, как полагается, а добиться, чтобы в этой неистовой пляске они оставались неподвижными, было труднее всего. Только грузинке по силам пройти по залу, кружась в бешеном танце, так, чтобы ни одна монета у нее на лбу не звякнула. Ильяс неустанно преследовал ее. По кругу обходил он следом за нею зал, не отставая ни на шаг. Взмахи его рук становились все более повелительными и властными, все нежнее делались жесты Нино, словно защищающейся от притязаний похитителя. Наконец она замерла, точно испуганная, настигнутая охотником лань. Ильяс теперь описывал круги все уже и уже, с каждой минутой приближаясь к жертве. Все быстрее и быстрее становились его прыжки. Нино глядела на него ласково и смиренно. Руки ее дрожали. В последний раз, словно взвыв, застонали персидские музыкальные инструменты, и Нино разжала левую руку. Платок упал на пол. И в то же мгновение кинжал Ильяса низринулся на маленький клочок шелка, пригвоздив его к полу.
   Так завершился этот танец, символическое изображение страсти…
   Кстати, а упоминал ли я, что перед танцем передал Ильяс-беку свой кинжал, а себе взял его оружие? Платок Нино пронзил мой собственный кинжал. На всякий случай я решил перестраховаться, недаром ведь мудрое правило гласит: «Прежде чем доверить верблюда защите Аллаха, покрепче привяжи его к забору».


   Глава пятая

   – Ступив на эту землю, дабы снискать славу и возбудить в соседях страх и благоговение, наши великие предки, о хан, воскликнули: «Кара бак!» – «Гляди-ка… здесь лежит снег!» А приблизившись к горным склонам и узрев девственный лес, воскликнули: «Карабах!» – «Черный сад!» С тех пор и носит эта земля имя Карабах. А раньше она именовалась Сюник, а еще раньше – Агванк. Ибо ты должен знать, о хан, что земля наша древняя и славная.
   Старик Мустафа, мой хозяин, у которого я поселился, приехав в Шушу, с достоинством замолчал, осушил чарку карабахской фруктовой водки, отрезал кусочек странного сыра, свитого из бесчисленных нитей и видом напоминавшего женскую косу, и продолжал болтать:
   – В наших горах обитают каранлык – темные духи, они охраняют наши сокровища, это всякому ведомо. А вот в лесах возвышаются священные камни и текут священные ручьи. У нас чего только нет. Пройдись по городу да погляди, работает ли кто, – таких почти и не сыскать. Погляди, грустит ли кто, – таких и вовсе нет. Погляди, есть ли среди нас трезвые, – таких тоже нет! Не удивительно ли это, господин?
   Но меня удивляла изысканная, восхитительная лживость этого народа. Ради прославления своей маленькой земли карабахцы готовы выдумать что угодно. Вчера один толстяк-армянин пытался уверить меня, будто христианской церкви Мегрецоц в Шуше пять тысяч лет.
   – Ты ври, да не завирайся, – возразил я, – христианству меньше двух тысяч лет. Не могла же христианская церковь быть построена до рождения Иисуса.
   Толстяк принял весьма оскорбленный вид и укоризненно произнес:
   – Конечно, ты человек образованный. Но послушай старика: может быть, к другим народам христианство и пришло две тысячи лет тому назад, а нас, жителей Карабаха, Спаситель просветил еще на три тысячи лет раньше. Вот как все было.
   Спустя пять минут тот же человек как ни в чем не бывало поведал мне, что французский маршал Мюрат по происхождению-де армянин из Шуши. Он, мол, ребенком переселился во Францию, дабы и там прославить карабахскую землю.
   Еще по дороге в Шушу кучер, когда мы переезжали по маленькому каменному мостику, сказал:
   – Этот мост возвел Александр Великий, отправляясь в Персию, где обессмертил себя подвигами.
   На низких перилах красовалась высеченная крупными цифрами дата: 1897. Я показал ее кучеру, но тот только пренебрежительно рукой махнул:
   – Ах, господин, это русские добавили задним числом, чтобы умалить нашу славу.
   Шуша показалась мне странным городом. Расположенная на высоте пяти тысяч метров над уровнем моря, населенная армянами и магометанами, она много веков играла роль некоего моста между Кавказом, Персией и Турцией. Это красивый город, окруженный горами, лесами и реками. Горы и долины усыпаны маленькими глинобитными хижинами, которые здесь с наивной важностью величают дворцами. Там живут местные аристократы, армянские мелики и нахарары, азербайджанские беки и агалары. Эти люди часами сидели на пороге своих домиков, курили трубки и рассказывали друг другу, как часто Россию и лично царя спасали генералы – уроженцы Карабаха и какая судьба неизбежно постигла бы Российскую империю, если бы Карабаха не было.
   Семь часов добирались мы от маленькой железнодорожной станции на конной повозке вверх по крутой, извилистой горной дороге в Шушу: мы – это я и мой кочи. По роду занятий кочи – охранники, а по личной склонности – разбойники. В обязанности кочи входит стеречь дома и оберегать покой их обитателей. Вид у них весьма воинственный, они с головы до ног увешаны оружием и предпочитают хранить мрачное молчание. Быть может, безмолвствуя, они предаются воспоминаниям о лихих делах прошлого, а быть может, просто так помалкивают, и все. Мой отец послал со мною в дорогу кочи, чтобы тот защищал меня от незнакомцев или незнакомцев от меня. Я так до конца и не понял. Охранник мой был любезен, состоял в отдаленном родстве с семейством Ширваншир и был надежен, как могут быть только родственники на Востоке.
   Пять дней просидел я в Шуше в ожидании приезда Нино, с утра до вечера слушал рассказы о том, что все богачи, храбрецы и вообще хоть сколько-нибудь замечательные люди в мире родом отсюда, гулял в городском парке и пересчитывал церковные купола и минареты. Шуша явно была очень богобоязненным городом. Семнадцати церквей и десяти мечетей должно было с избытком хватить шестидесяти тысячам жителей. Кроме того, город мог похвастаться расположенными поблизости многочисленными святынями, прежде всего, конечно, знаменитой усыпальницей, святилищем и двумя деревьями святого Сары-бека, посмотреть которые карабахские хвастуны потащили меня в первый же день.
   Усыпальница святого находится в часе езды от Шуши. Каждый год весь город отправляется в паломничество к его гробнице, а потом устраивает пир в священной роще. Люди особенно благочестивые ползут туда на коленях. Это весьма затруднительно, но чрезвычайно повышает репутацию паломника. К деревьям, растущим у гроба святого, ни в коем случае нельзя прикасаться. Всякого, кто дотронется хотя бы до одного древесного листочка, тотчас же разобьет паралич. Вот сколь велика власть святого Сары-бека! Какие чудеса совершил этот святой, мне никто объяснить не смог. Зато описали во всех подробностях, как однажды он, преследуемый врагами, прискакал на коне на вершину той самой горы, где сейчас стоит город Шуша. Преследователи уже настигали его. И тут его конь одним прыжком перелетел через гору, через скалы, через весь город Шушу. На том месте, где копыта его скакуна вновь коснулись земли, богобоязненный человек и по сию пору может узреть следы благородного коня, глубоко отпечатавшиеся в камне. Так уверяли меня жители Карабаха. Когда же я выразил некоторые сомнения в возможности такого прыжка, они негодующе возразили: «Но, господин, это же был карабахский конь!» И тогда они поведали мне легенду о карабахском коне: все-де в их краях прекрасно. Но прекраснее всего – карабахский конь, тот знаменитый конь, в обмен на которого Ага-Мухаммед, шах персидский, предлагал весь свой гарем. (А разве мои друзья не знали, что Ага-Мухаммед был скопец?) Конь этот почитается едва ли не священным. На протяжении столетий мудрецы ломали головы, как бы вывести непревзойденного скакуна, скрещивая разные породы, и вот наконец на свет появилось это чудо, лучший конь в мире, знаменитый золотисто-рыжий конь карабахской породы.
   Все эти похвалы возбудили мое любопытство, и я попросил показать мне такого восхитительного коня. Но спутники лишь поглядели с состраданием:
   – Легче проникнуть в гарем султана, чем в стойло карабахского коня. Во всем Карабахе не наберется и дюжины чистокровных золотисто-рыжих коней. Кто их увидит, считается конокрадом. Только при объявлении войны владелец седлает своего золотисто-рыжего чудесного скакуна.
   Поэтому мне пришлось удовольствоваться одними рассказами о легендарном коне и вернуться в Шушу. И вот я сидел, внимая болтовне старика Мустафы, ждал Нино и чувствовал себя покойно и уютно в этом сказочном краю.
   – О Хан, – промолвил Мустафа, – твои предки вели войны, а ты человек ученый и посещал дом знаний. Поэтому ты наверняка слышал об изящных искусствах. Персы гордятся Саади, Гафизом и Фирдоуси, русские – Пушкиным, а далеко на Западе жил поэт, которого звали Гёте и который написал поэму о дьяволе.
   – И все эти поэты тоже происходят из Карабаха? – перебил я его.
   – Нет, мой благородный гость, но наши поэты лучше, даже если они и отказываются запечатлевать звуки мертвыми буквами. Преисполнившись гордости, они не записывают свои стихи, а лишь произносят наизусть.
   – Кого ты имеешь в виду? Ашугов?
   – Да, ашугов, – с важностью откликнулся старик. – Они живут в деревнях неподалеку от Шуши, и на завтра у них назначено поэтическое состязание. Хочешь съездить к ним? Послушать да подивиться?
   Я не возражал, и на следующий день наша повозка покатила по извилистой горной дороге вниз, в деревню Дашкенд, цитадель кавказского поэтического искусства.
   Почти в каждой карабахской деревне найдутся местные певцы, которые всю зиму напролет сочиняют, а весной отправляются бродить по свету, исполнять свои песни во дворцах знати и в хижинах простолюдинов. Однако существуют три деревни, населенные исключительно поэтами и в знак того почета, которым пользуется поэзия на Востоке, освобожденные от любых податей и налогов в пользу местных феодалов. Одна из этих деревень – Дашкенд.
   С первого взгляда можно было понять, что жители этой деревни не простые крестьяне. Мужчины расхаживали с длинными волосами, в шелковых кафтанах и недоверчиво косились друг на друга. Женщины держались в тени, вид имели печальный и носили за мужьями музыкальные инструменты. В деревне собралось полным-полно богатых армян и магометан, которые устремились сюда со всей страны, чтобы насладиться искусством ашугов. Маленькую площадь в деревне поэтов заполонила толпа любопытных, жаждущих увидеть необычайное зрелище. Посреди площади замерли двое охваченных воинственным пылом знаменитых поэтов, которым предстояло вступить в ожесточенный поединок. Они насмешливо поглядывали друг на друга. Их длинные кудри развевались на ветру. Один ашуг воскликнул:
   – От твоих одежд несет навозом, лицом ты походишь на свинью, таланта у тебя меньше, чем волос на животе девственницы, а за гроши ты готов написать хулительные стихи на себя самого.
   Другой отвечал отрывисто, резко и мрачно:
   – Ты облачился в одеяния катамита, а голос у тебя, как у евнуха. Ты не в силах продать свой талант, ибо никакого таланта у тебя никогда не было. Ты кормишься жалкими крошками, что падают с того стола, за которым пирует мой бесценный дар.
   Так они довольно долго бранили друг друга, страстно и несколько монотонно. Зрители хлопали. Потом появился седовласый старец с лицом апостола и назвал две темы поэтического состязания, одну лирическую, другую эпическую: «Луна над Араксом» и «Смерть Ага-Мухаммед-шаха».
   Оба поэта возвели очи горé. Потом они запели. Они затянули песнь о жестоком скопце Ага-Мухаммеде, который отправился в Тифлис, чтобы в тамошних серных ваннах вновь обрести мужскую силу. Когда серные ванны не возымели желаемого действия, скопец разрушил город и приказал предать мучительной смерти всех его жителей, мужчин и женщин. Однако на обратном пути, в Карабахе, его настигло возмездие. Остановившись на ночлег в Шуше, он, спящий, был заколот у себя в шатре. Великий шах нисколько не насладился жизнью. Он голодал во время военных походов. Ел черный хлеб и пил кислое молоко. Завоевал множество стран и был беднее последнего нищего, обитателя пустыни. Таков был скопец Ага-Мухаммед.
   Свою импровизацию оба певца строили по классическим канонам, причем один весьма детально изобразил муки скопца в стране непревзойденных красавиц, а другой в мельчайших подробностях описал казнь тех же красавиц. Слушатели были довольны. На лбу у поэтов выступила испарина. Потом тот, что держался посмирнее, воскликнул:
   – На что походит луна над Араксом?
   – На лик твоей возлюбленной, – перебил его мрачный и задиристый.
   – Нежно поблескивает золото этой луны, – возгласил смирный.
   – Нет, она подобна щиту великого воина, с честью павшего на поле брани, – возразил задира.
   Так они постепенно исчерпали весь арсенал поэтических сравнений. Потом оба пропели по песне о красоте луны, об Араксе, вьющемся по равнине, словно девичья коса, и о влюбленных, которые по ночам приходят на берег его и созерцают луну, отражающуюся в речных водах…
   Победителем был признан задира. С язвительной улыбкой он принял заслуженный приз – лютню-саз своего соперника. Я подошел к нему. Он с печальным видом взирал в пустоту, пока его латунная чаша наполнялась монетами.
   – Ты не рад победе? – спросил я.
   Он презрительно сплюнул.
   – Разве это победа? Вот раньше были победы! Сто лет тому назад. Тогда победитель мог отрубить голову побежденному. Вот как почитали тогда искусство. А сейчас мы сделались робкими и изнеженными. Никто не готов более проливать кровь за стихи.
   – Но теперь ты считаешься лучшим поэтом страны.
   – Нет, – ответил он, внезапно еще более погрустнев. – Нет, – повторил он, – я всего-навсего ремесленник. Я не настоящий ашуг.
   – А кто же настоящий ашуг?
   – На месяц рамазан, – произнес задира, – выпадает таинственная ночь, ночь аль-Кадр. В эту ночь природа на час засыпает. Реки замирают в своем течении, злые духи бросают охранять сокровища. Можно услышать, как растет трава и как переговариваются между собою деревья. Из речных вод поднимаются гурии, а люди, зачатые в эту ночь, становятся мудрецами и поэтами. В ночь аль-Кадр ашуг должен призывать пророка Ильяса, святого покровителя всех поэтов. В должное время пророк является поэту, дает ему отпить из своей чаши и молвит: «Отныне ты настоящий ашуг и узришь все, что ни есть на свете, моими очами». Удостоенному столь несравненного дара теперь покоряются стихии; голосу его повинуются люди и звери, ветра и моря, ведь слово уст его исполнено силы, ниспосланной Всемогущим.
   Задира опустился на землю и устроился, опираясь подбородком на ладони. А потом всхлипнул, коротко и злобно.
   – Но никто не знает, когда именно бывает ночь аль-Кадр и на какой час этой ночи все засыпает. Поэтому-то и нет на свете настоящих ашугов.
   Он встал и ушел – одинокий, мрачный и замкнутый, степной волк в зеленом раю Карабаха.


   Глава шестая

   Деревья у Пехахпурского источника взирали на небо, словно усталые святые. Вода его журчала, устремляясь по узкому каменистому руслу. Невысокие холмы закрывали вид на Шушу. На востоке карабахские поля постепенно уступали место пыльным азербайджанским степям. Оттуда веяло знойным дыханием великой жаркой пустыни, огнем Заратустры. На юге, подобно пастушеской земле Библии, заманчиво простирались армянские луга. Обступавшая нас роща замерла, ни одно дерево не шелохнулось, словно ее только что покинули последние боги античности. Казалось, это им во славу был разожжен костер, дымившийся сейчас перед нами. Вокруг пламени на разноцветных ярких коврах расположилась компания пирующих грузин и я. У костра громоздились кубки с вином, фрукты, горы овощей и сыра. На мангале, в клубах ароматного дыма, поджаривались на вертеле куски жаркого. Возле источника сидели сазандари, странствующие музыканты. В руках они держали инструменты, сами названия которых звучали как музыка: дойры и чианури, тары и диплипито. Сейчас они как раз пели какой-то баят, любовную песнь в персидском стиле, исполнить которую потребовали городские грузины, чтобы тем острее ощутить прелесть непривычной, сельской и лесной, жизни. Наш учитель латыни назвал бы эту попытку вести себя раскованно и подстраиваться под местные обычаи «дионисийским настроением». А всех этих веселящихся на природе гостей пригласило на ночной праздник только что прибывшее семейство Кипиани.
   Передо мной сидел тамада, руководивший пиром по строгим правилам местного праздничного церемониала. У него были блестящие глаза, густые черные усы и раскрасневшееся лицо. Держа в руке кубок, он выпил за мое здоровье. Я сделал маленький глоток из своего бокала, хотя обычно не пью. Но в роли тамады выступал отец Нино, и к тому же считается невежливым не пить, когда требует распорядитель пира.
   Слуги принесли воды из источника. Кто испил этой воды, мог вкушать яств, сколько пожелает, не пресыщаясь, ведь одним из бесчисленных чудес Карабаха были и волшебные свойства воды, что текла в Пехахпурском источнике.
   Мы пили эту воду, и горы яств постепенно уменьшались. Я смотрел на строгий, освещенный мерцающим огнем профиль матери Нино. Она сидела рядом с мужем, и глаза ее смеялись. Эти глаза впервые увидели свет в Мингрелии, на равнине Риони, там, где волшебница Медея повстречала аргонавта Ясона.
   Тамада поднял бокал:
   – Выпьем за здоровье светлейшего князя Дадиани!
   Старец с детскими глазами поблагодарил за оказанную честь. Вот уже в третий раз пирующие наполняли вином и осушали бокалы и кубки. Легендарная вода Пехахпура среди прочего помогала избежать опьянения. Никто из гостей не пьянел, ибо во время праздничного застолья грузин испытывает не грубое отупение всех чувств, а сердечный восторг и возвышенную веселость. Голова его остается столь же ясной, сколь и вода Пехахпурского источника.
   Рощу озарял свет многочисленных костров.
   Мы были не единственными пирующими. Вся Шуша каждую неделю отправлялась в паломничество к разным источникам. Пиры длились до рассвета. Христиане и магометане пировали вместе под сенью языческой священной рощи.
   Я посмотрел на Нино, которая сидела рядом со мной. Она же отвернулась и обратилась к седовласому Дадиани. Этого требовали правила хорошего тона. Стариков надлежало уважать, молодых – любить.
   – Непременно приезжайте как-нибудь в Зугдиди ко мне во дворец, – произнес старец, – на берегу реки Риони, где некогда рабы Медеи добывали золото, опуская в воду руно. Приезжайте и вы, Али. Увидите тропический девственный лес Мингрелии с его древними деревьями.
   – С удовольствием, ваша светлость, но только ради вас, а не ради деревьев.
   – Али-хан боится деревьев, точно дитя – буки, – вставила Нино.
   – Ну не то чтобы как дитя буки, но то, что для вас деревья, для меня – пустыня.
   Дадиани подмигнул, сощурив свои детские глаза.
   – Пустыня, – промолвил он, – с чахлым кустарником и раскаленным песком.
   – А меня как-то настораживают и смущают деревья, ваша светлость. Слишком уж леса таинственные и загадочные, так и кажется, будто за следующим стволом подстерегает то ли призрак, то ли демон. Лес необозрим. В лесу царит полумрак. Лучи солнца теряются в тени деревьев. В этой полутьме все предстает нереальным. Нет, не люблю я деревья. Лесные тени меня угнетают, а шелест ветвей навевает грусть. Я люблю простые вещи: ветер, песок и камень. Пустыня проста, как удар меча, а лес сложен, как гордиев узел. Мне в лесу делать нечего, я там заблужусь, ваша светлость.
   Дадиани задумчиво поглядел на меня.
   – У вас душа кочевника пустыни, – проговорил он. – Быть может, правильнее всего было бы поделить людей на два типа: приверженных лесу и приверженных пустыне. Сухое опьянение Востока порождает пустыня, где человека одурманивают жаркий ветер и жаркий песок, где мир предстает простым и незамысловатым. В лесу же все загадочно и запутанно. Одна лишь пустыня ни о чем не спрашивает, ничего не дарует и ничего не обещает. Но пламя души родится в лесу. А вот человек, приверженный пустыне, – я так и вижу его перед собой – одержим всего одним чувством, ему ведома всего одна истина, владеющая всем его существом. А у «лесного человека» множество личин. Фанатик приходит из пустыни, творец – из леса. В этом-то, наверное, и заключается главное различие между Востоком и Западом.
   – Поэтому мы, армяне, и грузины так любим леса, – вмешался в разговор Мелик Нахарарьян, молодой человек из знатнейшей армянской семьи. Это был толстяк с глазами навыкате, с густыми нависшими бровями и склонностью к философствованию и пьянству. Мы с ним вполне ладили. Он выпил за мое здоровье и воскликнул:
   – Али-хан! Орлы рождаются в горах, тигры рождаются в джунглях. А что рождается в пустыне?
   – Львы и воины, – отвечал я, и Нино довольно захлопала в ладоши.
   Подали барашка на вертеле. Снова и снова наполнялись бокалы. Радость жизни, столь свойственная грузинам, охватила лес. Дадиани стал оживленно обсуждать что-то с Нахарарьяном, а Нино лукаво и вопросительно посмотрела на меня.
   Я кивнул. Уже стемнело. В свете костра пирующие походили на призраков или на разбойников. Никто не обращал на нас внимания. Я встал и медленно направился к источнику. Склонился над водой и напился из пригоршни, испытывая истинное блаженство. Долго глядел я на отражение звезд в темной поверхности воды. Тут я услышал за спиной шаги. Сухая ветка хрустнула под чьей-то легкой ножкой… Я протянул руку, и Нино взяла ее своей. Мы углубились в лес. Деревья взирали на нас угрожающе и неодобрительно. Пожалуй, не стоило нам уходить от костра, не стоило Нино опускаться на траву на краю маленькой лужайки и тянуть меня за собой. В жизнерадостном Карабахе царили строгие нравы. Старик Мустафа с ужасом поведал мне, что восемнадцать лет тому назад в его краю было совершено прелюбодеяние. С тех пор-де фруктовые деревья так и не плодоносят…
   Мы смотрели друг на друга, и лицо Нино, освещенное луной, казалось бледным и загадочным.
   – Так ты теперь княжна, – произнес я, и Нино искоса поглядела на меня. Вот уже двадцать четыре часа она была княжной, а ее отцу потребовалось двадцать четыре года, чтобы в Петербурге доказать свое право на княжеский титул. Сегодня утром из Петербурга пришла долгожданная телеграмма. Старик радовался, как ребенок, который обрел утраченную мать, и пригласил всех нас на ночной пир.
   – Княжна, – повторил я, взяв ее лицо в ладони.
   Она не сопротивлялась. Может быть, она выпила слишком много кахетинского. А может быть, ее одурманивали лес и луна. Я поцеловал ее. Руки у нее были мягкие и теплые. Ее тело медленно уступало моему натиску. Похрустывали сухие древесные ветки. Мы лежали на мягком мху, и Нино глядела мне в лицо. Я прикасался к ее маленьким, упругим, выпуклым грудям, вдыхая едва различимый запах и ощущая солоноватый вкус ее кожи.
   С Нино происходило что-то странное, и эта непостижимая волна захлестнула и меня. Все ее существо словно свелось к одному-единственному чувственному ощущению, властному и могущественному, вселяемому землей, навеваемому дыханием земли. Ее охватило телесное блаженство. Глаза у нее затуманились. Узкое лицо ее казалось необычайно серьезным. Я расстегнул на ней платье. Кожа ее в свете луны отливала желтоватым блеском, словно опал. Я слушал стук ее сердца, а она произносила какие-то бессмысленные слова, исполненные нежности и блаженства. Я прижался лицом к ее груди. Колени ее дрожали. По лицу ее побежали слезы, и я стал сцеловывать их, отирая ее влажные щеки. Она встала и замолчала, вся в плену таинственных, загадочных чувств. Ей, моей Нино, было всего семнадцать, и она посещала гимназию Святой царицы Тамары. Потом она произнесла:
   – Мне кажется, я люблю тебя, Али-хан, пускай даже я теперь и княжна.
   – Может быть, титул тебе носить осталось недолго, – сказал я, и на лице Нино отразилось недоумение.
   – Что ты хочешь этим сказать? По-твоему, царь снова может отобрать его у нас?
   – Ты утратишь его, когда выйдешь замуж. С другой стороны, титул «хан» тоже неплох.
   Нино сложила руки на затылке, откинула голову и рассмеялась:
   – «Хан», может быть, звучит и недурно, но «ханша» – ужасно! Да и титула такого нет. И вообще, мне кажется, ты мне делаешь предложение как-то странно, если это, конечно, предложение.
   – Именно так.
   Пальцы Нино скользнули по моему лицу и зарылись мне в волосы.
   – А если я соглашусь, тогда ты сохранишь об этом лесе добрую память и не будешь больше бранить деревья?
   – Думаю, да.
   – Но в свадебное путешествие ты повезешь меня к дяде, в Тегеран, и я по особой протекции смогу посетить шахский гарем и там удостоюсь чести попить чаю и побеседовать с многочисленными толстушками.
   – Да, и что?
   – А потом мне будет позволено посмотреть на пустыню, потому что там нет никого, кто мог бы посмотреть на меня.
   – Нет, Нино, зачем тебе смотреть на пустыню, тебе там не понравится.
   Нино обняла меня за шею и прижалась носом к моему лбу.
   – Может быть, я и вправду за тебя выйду, Али-хан. Но ты уже подумал, какие препятствия нам придется преодолеть, кроме лесов и пустынь?
   – А какие?
   – Сначала мои родители умрут от горя, узнав, что я выхожу за магометанина. Потом твой отец проклянет тебя и станет требовать, чтобы я перешла в ислам. А когда я это сделаю, царь-батюшка сошлет меня в Сибирь за отпадение от православной веры. И тебя как совратителя за мною следом.
   – А потом мы усядемся на льдину посреди Северного Ледовитого океана, и нас съедят белые медведи, – засмеялся я. – Нет, Нино, до этого не дойдет. Тебе не придется переходить в ислам, твои родители не умрут от горя, а в свадебное путешествие мы поедем в Париж и в Берлин, чтобы ты посмотрела на деревья в Булонском лесу и в Тиргартене. Ну, что скажешь?
   – Ты так добр ко мне, – удивленно сказала она, – и я не скажу «нет», но и согласия пока дать не могу. Но я же от тебя не убегу. Когда я окончу гимназию, мы поговорим с родителями. Вот только похищать меня ты не должен. Только не это. Я знаю, как это у вас заведено: перебросите через седло, увезете в горы и так положите начало жестокой кровной вражде с семейством Кипиани.
   Внезапно ее охватил приступ неудержимой веселости. Казалось, все в ней смеется: лицо, руки, ноги, даже кожа. Она прислонилась к древесному стволу, опустила голову и снизу вверх поглядела на меня. Я стоял перед ней. В тени дерева она походила на экзотического зверька, который таится в лесу, опасаясь охотника.
   – Идем, – произнесла Нино, и мы направились по лесу к большому костру.
   По дороге ей пришло в голову еще кое-что. Она остановилась и прищурилась, глядя на луну.
   – А наши дети, какую веру будут исповедовать они? – озабоченно спросила она.
   – Разумеется, достойную, – отвечал я уклончиво.
   Она недоверчиво посмотрела на меня и на какое-то время замолчала. А потом грустно добавила:
   – А не слишком ли я стара для тебя? Мне ведь скоро семнадцать. Твоей будущей жене сейчас должно бы быть лет двенадцать.
   Я успокоил ее. Нет, она явно не слишком стара. В крайнем случае слишком умна, ведь неизвестно, всегда ли ум такое уж преимущество. Может быть, все мы на Востоке слишком рано взрослеем, стареем и умнеем. Может быть, мы все без исключения глупые и наивные. Я и сам не знал. Меня сбивали с толку и смущали деревья, смущала Нино, смущал далекий отсвет пиршественного костра, а больше всего смущал себя я сам, ведь я, наверное, тоже слишком много пригубил кахетинского и, словно разбойник, вторгшийся из пустыни, бесчинствовал в очарованном саду любви.
   Впрочем, Нино совершенно не походила на жертву разбойника, прискакавшего из пустыни. Она шла к костру спокойно и уверенно, нисколько не таясь. Когда мы дошли до Пехахпурского источника, никто не мог бы сказать, что она только что плакала, безудержно смеялась или испытывала нежное томление. Никто ни в чем не заподозрил нас, на некоторое время исчезнувших в лесу. Я сел к костру и вдруг почувствовал, как у меня горят губы. Я наполнил свой бокал водой из источника и поспешно его осушил. Отставляя бокал в сторону, я встретился взглядом с Меликом Нахарарьяном, который смотрел на меня дружелюбно, внимательно и несколько снисходительно.


   Глава седьмая

   Я лежал на диване на террасе маленького домика и мечтал о любви. Она оказалась совсем не такой, как следовало бы. С самого начала совсем не такой. Я встретил Нино не у колодца, куда она пришла за водой, а на Николаевской улице, по дороге в гимназию. Поэтому эта любовь и будет совсем не такой, как у моего отца, деда или дяди. Любовь для жителя Востока начинается у колодца, у маленького, неторопливо плещущего деревенского источника, или у большого поющего фонтана в городе, где нет недостатка в воде. Каждый вечер девушки, неся на плече высокие глиняные кувшины, идут к колодцу, неподалеку от которого, собравшись кружком, сидят молодые мужчины, не обращая внимания на проходящих мимо девиц. Они болтают о войне и о добыче. Медленно наполняют девушки свои кувшины, медленно идут они назад. Кувшин тяжел. Он до краев наполнен водой. Чтобы не оступиться, девушки откидывают покрывало, скромно опуская очи долу.
   Каждый вечер ходят девицы к колодцу. Каждый вечер молодые люди сидят в дальнем конце площади. Так начинается любовь на Востоке.
   Совершенно случайно девушка поднимает глаза и бросает взгляд на мужчин. Мужчины этого не замечают. Только когда эта девица возвращается, один из них оборачивается и смотрит в небо. Иногда при этом он встречается взглядом с девушкой. А иногда и не встречается – в таком случае назавтра его место занимает другой. Когда двое у колодца несколько раз встретились взглядом, все понимают, что это начало любви.
   Все остальное прикладывается само собою. Влюбленный бродит в окрестностях города, распевая баллады, его родственники ведут переговоры о размерах выкупа за невесту, а мудрецы гадают, сколько новых воинов впоследствии произведет на свет эта пара. Все просто, любое желание осуществляется по заранее установленным правилам.
   А как же я? Где мой колодец? Где покрывало, окутывающее лицо Нино? Странно. Женщину под покрывалом не рассмотреть. Однако влюбленный все о ней знает: ее привычки, ее мысли, ее чаяния. Покрывало прячет глаза, нос, рот. Но не душу. В душе восточной женщины нет никаких тайн и загадок. Совсем не то женщины, не носящие покрывала. Можно увидеть их глаза, нос, рот, иногда даже много больше. Но никогда нельзя узнать, что таится в глубине этих глаз, даже если убежден, что знаешь это наверняка.
   Я люблю Нино, и все же она тревожит меня и смущает. Она радуется, когда другие мужчины на улице оглядываются ей вслед. Добрая жительница Востока в таком случае возмутилась бы. Она целует меня. Мне позволено прикасаться к ее груди и гладить ее бедра. А ведь мы еще даже не помолвлены. Она читает книги, в которых подробно говорится о любви, и потом у нее бывает мечтательный, исполненный томления взгляд. Когда я спрашиваю ее, о чем она тоскует, она удивленно качает головой, ведь она явно и сама не знает, о чем именно. Я никогда ни о чем и ни о ком не томлюсь и не тоскую, кроме нее. Когда Нино рядом, я вообще ни о чем больше не думаю. Мне кажется, Нино такая тоска овладевает потому, что она слишком часто бывала в России. Отец брал ее с собой в Петербург, а русские женщины, как известно, сплошь сумасшедшие. У них слишком соблазнительные глаза, они часто изменяют своим мужьям и все-таки редко рожают больше двоих детей. Так наказывает их Бог! И несмотря на это, я люблю Нино. Люблю ее глаза, ее голос, ее смех, то, как она говорит и как думает. Я женюсь на ней, и она станет мне доброй женой, как все грузинки, сколь бы веселы, раскованны или мечтательны они ни были. Иншалла.
   Я повернулся на другой бок. Размышления меня утомили. Насколько приятнее было закрыть глаза и мечтать о будущем, то есть о Нино, ведь будущее начнется для нас со свадьбы, с того самого дня, когда Нино станет моей женой.
   Это будет волнующий день. Мне нельзя будет увидеть Нино в этот день. Нет ничего опаснее для первой брачной ночи, чем если жених и невеста посмотрят друг другу в глаза. За Нино приедут мои друзья, на конях, с оружием. Она явится в непроницаемом для взоров покрывале. Только в этот, один-единственный, день придется ей облачиться в одеяние восточной женщины. Мулла будет задавать нам вопросы, а мои друзья, стоя по четырем углам зала, станут шептать заклинания от мужского бессилия. Этого требует обычай, ведь у всякого найдутся враги, которые в день свадьбы, до половины вытащив кинжал из ножен и обратив лицо к западу, прошепчут: «Анисани, банисани, мамаверли, каниани, он не может, не может, не может».
   Но к счастью, у меня есть верные друзья, а Ильяс-бек знает все спасительные заклинания наизусть.
   Тотчас же после свадьбы мы расстанемся. Нино отправится к своим подругам, а я – к своим друзьям. Торжественно провожать юность мы будем порознь.
   А потом? Да, что же потом?
   На миг я открываю глаза, вижу деревянную лестницу, деревья в саду и снова закрываю, чтобы лучше различить, что будет потом. День свадьбы – самый важный, более того, единственно важный день в жизни, да к тому же еще такой тяжелый.
   В эту первую ночь трудно попасть в брачный покой. У каждой двери в длинном коридоре вырастают, точно из-под земли, ряженые и пропускают жениха, только получив от него монету. В брачном покое доброжелатели к этому времени успевают спрятать петуха, кошку или еще какую-нибудь тварь. Мне придется хорошенько осмотреться. Ведь иногда в постели хихикает какая-нибудь старуха и соглашается освободить брачное ложе не раньше, чем тоже разживется мздой.
   Наконец я остаюсь в одиночестве. Открывается дверь, и в опочивальню входит Нино. Теперь настает черед самому трудному. Нино улыбается и выжидательно смотрит на меня. На ней тесный-претесный сафьяновый корсет. Он стянут шнурами, спереди завязанными сложными-пресложными узлами. Распутать их невероятно трудно, и в этом их единственное назначение. Развязывать их мне придется самому. Нино не должна мне помогать. Или она все-таки не бросит меня в беде? Ведь узлы затянуты дьявольски изощренно, а просто разрезать их ножом считается несмываемым позором. Жених должен сохранять самообладание, ибо на следующее утро друзья явятся проверить, развязаны ли узлы. Горе несчастному, который не сумеет их предъявить. Он сделается посмешищем для всего города.
   В первую брачную ночь дом превращается в настоящий муравейник. Друзья, родные друзей и друзья родных друзей заполоняют коридоры, крышу и даже улицу перед домом. Они ждут не дождутся решающего знака и теряют терпение, когда ждать становится невмоготу. Тогда они стучат в дверь, мяукают и лают, пока не раздастся долгожданный револьверный выстрел. Тотчас же друзья с восторгом принимаются палить в воздух, выбегают из дома и выстраиваются в некоем подобии почетного караула, который не пустит нас с Нино на улицу, пока эта игра ему не надоест.
   Да, хорошенькая выдастся первая брачная ночь, согласно старинным обычаям, как учат нас отцы.
   Должно быть, я заснул, лежа на диване, ведь когда я снова открыл глаза, на полу рядом со мной сидел на корточках мой кочи и чистил ногти лезвием кинжала. Я и не слышал, как он пришел.
   – Что нового, братик? – лениво позевывая, спросил я.
   – Да ничего особенного, барчук, – отвечал тот скучающим тоном. – У соседа поссорились женщины, а еще осел испугался, забежал в ручей и до сих пор там стоит.
   Кочи помолчал, вложил кинжал в ножны и довольно равнодушно продолжал:
   – Царь повелел объявить войну нескольким европейским монархам.
   – Что-о-о? Какую еще войну?
   Я вскочил на ноги и в замешательстве уставился на него.
   – Самую обычную.
   – Не может быть! Да кому объявил?
   – Нескольким европейским монархам. Имен я не запомнил, слишком уж их много было. Но Мустафа их все записал.
   – А ну сей же час его позови!
   Кочи покачал головой, явно осуждая столь недостойное любопытство, исчез за дверью и вскоре вернулся в сопровождении домохозяина.
   Мустафа усмехался, наслаждаясь собственным превосходством, и так и сиял, упиваясь всезнайством. Да, разумеется, царь объявил войну. Весь город уже знает. Один я, мол, сплю на балконе. Впрочем, по какой именно причине царь объявил войну, точно неизвестно. Так уж он решил в неизреченной мудрости своей.
   – Да кому, в конце-то концов, объявил войну царь? – раздраженно воскликнул я.
   Мустафа сунул руку в карман и извлек покрытый каракулями листочек бумаги. Откашлялся и принялся читать с достоинством, но то и дело запинаясь:
   – Германскому кайзеру и императору австрийскому, королю баварскому, королю прусскому, королю саксонскому, королю вюртембергскому, королю венгерскому и многочисленным иным правителям.
   – Я же тебе говорил, барчук, вон их сколько, всех и не упомнишь, – скромно заметил кочи.
   Мустафа тем временем сложил свой листок и добавил:
   – Напротив, его величество халиф и султан Османской империи Мехмед Решад, а также его величество шахиншах иранский султан Ахмед-шах заявили, что пока не примут участия в этой войне. Ведь это война неверных друг с другом, а значит, нас она не очень-то и касается. Мулла из мечети Мехмеда Али полагает, что победят немцы…
   Мустафа не успел договорить. Из города, заглушая все, внезапно донесся звон семнадцати церковных колоколов. Я выбежал на улицу. Купол раскаленного августовского неба застыл над городом, неподвижный и угрожающий. Синие горы вдалеке замерли безучастными свидетелями. Колокольный звон словно раскалывался о серые утесы. Улицы заполонили люди. Взволнованные и разгоряченные, они с тревогой вскидывали головы, глядя на купола храмов Божьих. В воздухе кружилась пыль. Все говорили охрипшими голосами. Церкви со своими ветхими стенами, казалось, безмолвно устремили взор в вечность. Их колокольни вздымались над нами, словно тая в себе невысказанную угрозу. Колокольный звон затих. На минарет расположенной по соседству мечети взошел толстый мулла в ярком ниспадающем одеянии. Он поднес ладони раструбом ко рту и призвал горделиво и печально:
   – Спешите на молитву, спешите на молитву, молитва лучше сна!
   Я кинулся в конюшню. Кочи оседлал мне коня. Я вскочил в седло и понесся по улицам, не обращая внимания на прохожих, провожающих меня испуганным взглядом. Конь навострил уши в радостном возбуждении. Я выехал из города. Передо мной протянулась уходящая вниз широкая лента горной дороги. Я поскакал галопом мимо домов карабахской знати, и простоватые, крестьянского вида аристократы кричали мне вслед:
   – Уже на битву торопишься, Али-хан?
   Я бросил взгляд вниз, в долину. Маленький домик с плоской крышей окружал сад. Едва завидев его, я позабыл все правила верховой езды. С крутых холмов я и дальше скакал бешеным галопом. Дом все приближался, а за ним исчезали горы, небо, город, царь и весь мир. Я свернул в сад. Из дома вышел слуга с неподвижным лицом. Он поглядел на меня глазами мертвеца.
   – Княжеское семейство уехало три часа тому назад.
   Я машинально сжал рукоять кинжала.
   Слуга сделал шаг в сторону.
   – Княжна Нино оставила вашей светлости Али-хану Ширванширу письмо. – Он сунул руку в нагрудный карман.
   Я соскочил с коня и опустился на ступени террасы. Конверт был мягкий, белоснежный и благоухающий. Я нетерпеливо вскрыл его. Крупным детским почерком на листе было написано: «Дражайший Али-хан! Внезапно началась война, и нам приходится вернуться в Баку. Я не успела тебя предупредить. Не сердись. Плачу, люблю тебя. Лето скоро кончится. Приезжай скорей за мной следом. Жду тебя, тоскую. В дороге буду думать о тебе. Отец полагает, что мы победим и война быстро завершится. У меня от всей этой неразберихи голова идет кругом. Сходи, пожалуйста, на базар в Шуше и купи мне ковер, а то я так и не собралась. Мне нужен с узором из разноцветных конских голов. Целую тебя. В Баку наверняка будет ужасно жарко. Твоя Нино».
   Я сложил письмо. Собственно, все было в порядке. Вот только я, Али-хан Ширваншир, как глупый мальчишка, очертя голову вскочил в седло и поскакал в долину, вместо того чтобы, как полагается, пойти к городскому голове и поздравить его с началом войны или, по крайней мере, в какой-нибудь мечети Шуши вознести молитвы о даровании победы царской армии. Я сидел на ступенях террасы, уставившись в пустоту. Какой же я дурак. Что же оставалось делать Нино, как не послушно уехать вместе с родителями домой и просить меня как можно быстрее вернуться следом за ней? Разумеется, когда в стране начинается война, девушка должна сначала встретиться со своим возлюбленным, а не писать ему благоуханные письма. Но в нашей стране не было войны, война шла в России, а это мало касалось нас с Нино. И все же я злился: на старика Кипиани, который так спешил попасть домой, на войну, на гимназию Святой царицы Тамары, где девушек не учат вести себя надлежащим образом, и прежде всего на Нино, ведь она просто взяла и уехала, в то время как я, забыв о долге и достоинстве, кинулся к ней. Я перечитывал и перечитывал ее письмо. Внезапно я выхватил кинжал, взмахнул рукой, клинок блеснул на солнце и вонзился в ствол соседнего дерева, издав звон, напоминающий рыдание.
   Подошел слуга, вытащил кинжал, оглядел его с видом знатока и вернул мне.
   – Настоящая кубачинская сталь, а рука у вас сильная, – не без робости произнес он.
   Я сел на коня и медленно поехал назад. Вся ярость моя куда-то улетучилась. Вернее, она осталась в древесном стволе. Нино поступила совершенно правильно. Она хорошая дочь и будет мне хорошей женой. От стыда я ехал, не поднимая головы. На дороге клубилась пыль. Солнце окрасилось алым и уже садилось на западе.
   Тут я очнулся, услышав лошадиное ржание, поднял голову и замер. На миг я забыл Нино и весь мир. Передо мной вырос конь с маленькой, узенькой головкой, надменными очами, стройным телом и ногами балерины. Золотисто-рыжий, он словно поблескивал в косых лучах солнца. В седле сидел старик с висячими усами и кривым носом: князь Меликов, сосед-помещик. Я натянул удила и, не веря глазам своим, восхищенно воззрился на скакуна. Что там рассказывали мне жители Шуши о знаменитой породе лошадей святого Сары-бека? «Они золотисто-рыжей масти, и на весь Карабах их и всего-то сыщется дюжина. Их берегут, словно насельниц султанского гарема». И вот такое золотисто-рыжее чудо предстало теперь передо мной.
   – Куда путь держите, князь?
   – На войну, сын мой.
   – Какой конь, князь!
   – Да, диво дивное, ничего не скажешь! Мало найдется тех, кто владеет настоящими золотисто-рыжими…
   Тут взор князя смягчился.
   – Сердце его весит ровно шесть фунтов. Когда такого коня обливают водой, тело его блестит, подобно золотому кольцу. Он еще ни разу не видел солнечного света. Сегодня, когда я вывел его из конюшни и солнечные лучи озарили его глаза, они засверкали, точно бьющий из-под земли ключ. Наверняка так сияли глаза того, кто открыл человечеству огонь. Мой скакун происходит от коня Сары-бека. Я еще никому его не показывал. Только когда царь призывает на войну, седлает князь Меликов чудесного золотисто-рыжего жеребца.
   Он с достоинством попрощался со мной и поскакал дальше, тихонько позвякивая саблей. На нашу землю действительно пришла война.
   Когда я доехал до дома, уже стемнело. При объявлении войны городом овладел безудержный восторг, он просто себя не помнил от радости. Местная знать, опьянев, с шумом носилась по улицам, паля в воздух.
   – Прольется кровь! – наперебой кричали они. – Прольется кровь! О Карабах, как прославится имя твое!
   Дома меня ожидала телеграмма: «Возвращайся немедленно. Отец».
   – Собирай вещи, – приказал я кочи. – Завтра мы уезжаем.
   Я вышел из дома и стал смотреть на веселый людской водоворот, выплеснувшийся на улицу. Что-то смутно тревожило меня, но я и сам не мог понять, что именно. Я поднял глаза к звездам и принялся долго и напряженно размышлять.


   Глава восьмая

   – Скажи мне, Али-хан, кто наши друзья?
   Мы спускались по крутой горной шушинской дороге. Мой кочи, простой деревенский парень, неутомимо выдумывал все новые и новые престранные вопросы, касающиеся войны и политики. Обычный человек у нас обсуждает всего три темы: религию, политику и ведение дел. Война входит во все эти области. О войне можно говорить сколько угодно и когда угодно: в пути, дома и в кофейне – и тема эта совершенно неисчерпаемая.
   – Наши друзья, кочи, – это император японский, император индийский, король английский, король сербский, король бельгийский и президент Французской республики.
   Кочи неодобрительно поджал губы.
   – Ведь президент Французской республики штатский, как же он выступит в поход и станет воевать?
   – Не знаю. Может быть, пошлет какого-нибудь генерала.
   – Правитель должен воевать сам, а не поручать это другим. А то ничего хорошего из этого не выйдет.
   Он озабоченно поглядел на спину нашего возницы, а потом с видом знатока произнес:
   – Царь маленький и щупленький. А кайзер Вильгельм высокий, сильный и широкоплечий. Он победит царя в первом же бою.
   Этот добрый человек был совершенно уверен, что во время войны противоборствующие монархи начинают битву личным кавалерийским поединком, и разубеждать его было бесполезно.
   – А если Вильгельм побьет царя, то возглавить войско придется царевичу. А он еще совсем мальчик, да еще недужен. А вот у Вильгельма шестеро сильных, здоровых сыновей.
   Я попытался развеять его уныние:
   – Вильгельм может сражаться только правой рукой, левая у него сухая.
   – Да пустяки, вздор, левая ему нужна, только чтобы держать удила. Дерутся же правой рукой.
   Он задумчиво нахмурился и вдруг спросил:
   – А правда, что императору Францу-Иосифу сто лет?
   – Точно не знаю, но он действительно очень-очень стар.
   – Ну не ужасно ли, – откликнулся кочи, – что такому старику придется сесть на коня и вытащить саблю из ножен?
   – Да никто его не заставляет.
   – Еще как заставляет. Теперь они с королем сербским кровные враги. Императору Францу-Иосифу не переступить через пролитую кровь, он должен мстить за эрцгерцога, своего наследника. Будь он крестьянином из нашей деревни, то, пожалуй, мог бы согласиться на выкуп за убитого, простить врагов, скажем, за стадо в сто коров и новый дом. Но император не может простить убийства своего племянника и наследника. Иначе все станут прощать своим кровным врагам, и так исчезнет обычай кровной мести, и в стране настанет упадок нравов.
   Кочи был прав. Кровная месть – важнейшее основание государственного порядка и добрых нравов, как бы ни протестовали против нее европейцы. Конечно, похвально, когда мудрые старцы просят и даже умоляют семью убитого отказаться от мести, если враги заплатят за его кровь. Но по сути, обычай кровной мести упразднять нельзя, ведь это фундамент нашего общества. Человечество же состоит не из народов, а из семей. Между семьями царит некое равновесие, установленное Богом и основанное на способности мужчин зачинать потомство. Если это равновесие нарушают грубой силой, то есть убийством, то семья, согрешившая против воли Господа, тоже должна лишиться одного из своих членов. Тогда равновесие будет восстановлено. Конечно, осуществить кровную месть иногда бывало трудновато, часто стреляли не в того или убивали больше врагов, чем намеревались. Тогда кровная месть продолжалась. Но в основе своей этот обычай был вполне достойным и ясным. Мой кочи прекрасно понимал его и потому удовлетворенно кивнул: да, столетний император, который садился на коня, дабы отомстить за пролитую кровь, поступал разумно и справедливо.
   – Али-хан, если император и сербский король должны разрешить этот спор между собой, то какое дело до них остальным монархам?
   Это был трудный вопрос, на который у меня самого не нашлось ответа.
   – Смотри, – сказал я, – наш царь верит в того же Бога, что и сербский король, поэтому он ему и помогает. Кайзер Вильгельм и другие враждебные монархи, мне кажется, состоят в родстве с императором, а король Англии – с царем, вот потому-то одни поддерживают нас, а другие – наших врагов.
   Этот ответ совершенно не удовлетворил кочи. Император Японии явно верил не в православного Бога, а в совсем иного, а таинственный штатский, который правил во Франции, никак не мог состоять в родстве ни с одним монархом. Кроме того, по мнению кочи, во Франции вообще не было Бога. Поэтому сия страна и называлась республикой.
   Все это во многом было непонятно и мне самому. Я давал расплывчатые ответы и наконец сам перешел в нападение, в свою очередь задав вопрос, уж не собирается ли мой бравый кочи пойти на войну.
   Он мечтательно поглядел на свое оружие.
   – Да, – отвечал он, – конечно, я пойду на войну.
   – Но ты же знаешь, что не обязан? Мы, магометане, освобождены от воинской повинности.
   – Разумеется, знаю, но я хочу пойти на войну, – произнес мой наивный «денщик» и внезапно сделался очень болтлив. – Лучше войны ничего и быть не может. Я повидаю мир. Услышу, как ветер свистит на западе, и увижу слезы на глазах врагов. Мне выдадут коня и винтовку, и со своими друзьями я поскачу по завоеванным деревням. Если я вернусь, то привезу с собой много денег, и все будут восхищаться моим геройством. Если мне суждено погибнуть, то я умру, как подобает мужчине. Тогда все будут поминать меня добрым словом, а моего сына или моего отца – высоко почитать. Нет, ничего лучше войны и быть не может, не важно, с кем воевать. Раз в жизни каждый мужчина должен пойти на войну.
   Он говорил долго и восторженно. Он пересчитывал раны, которые намеревался нанести своим врагам, он уже мысленным взором видел военную добычу, глаза его сверкали пробудившимся воинственным огнем, а смуглое лицо стало походить на лик древнего витязя, героя божественной книги «Шахнаме».
   Я завидовал ему, ведь он был человеком простым и точно знал, что делать, а я только в нерешительности и в раздумьях смотрел вдаль. Все дело в том, что я слишком долго учился в императорской гимназии, вот и заразился от русских мечтательностью и склонностью к рефлексии.
   Мы подъехали к вокзалу. Здание вокзала осаждали женщины, дети, старики, крестьяне из Грузии, кочевники из Загаталы. Невозможно было понять, куда и зачем они хотят уехать. Да похоже, они и сами этого не знали. Одни застыли подобно тупым, бессловесным комьям земли на поле, другие пытались взять штурмом поезда, не важно, в каком направлении эти составы двигались. Старик с гноящимися глазами, в изодранном овчинном тулупе, рыдал, сидя у двери в зале ожидания. Он бежал сюда из Ленкорани, что на персидской границе. Он был убежден, что дом его разрушен, а дети погибли. Я сказал ему, что Персия с нами не воюет, но он только безутешно уставился в пространство.
   – Нет, господин. Слишком долго ржавел меч Ирана. Сейчас его заточат заново. На нас нападут кочевники, шахсевены разрушат наши дома, ибо мы живем в царстве неверных. Иранский лев опустошит нашу землю. Наших дочерей превратят в рабынь, а сыновей – в катамитов.
   Так он причитал долго и бессмысленно. Мой кочи раздвигал толпу. С трудом протолкнулись мы на платформу. Локомотив своей плоской мордой напоминал допотопное чудовище. Кромешно-черный, злобный, он рассекал золотистое лоно нашей пустыни. Мы вошли в вагон и захлопнули за собой дверь купе. Мзда, переданная кондуктору, обеспечила нам покой. Кочи уселся по-турецки на диван с красной бархатной обивкой, на которой были вытканы три переплетенные золотые буквы «ЗЖД», то есть Закавказская железная дорога, гордость русской колониальной политики. Поезд тронулся.
   Окно было закрыто. За стеклом раскинулись в мечтательном покое желтые пески. Маленькие голые холмы поблескивали в этом песчаном море, покатые, со скругленными вершинами. Я открыл окно и выглянул наружу. Над жаркими дюнами веял прохладный ветер, прилетевший с далеких, невидимых морей. Отливали красноватым блеском утесы, изъеденные временем и непогодой. По камням словно сбегали сверкающие крупицы минералов. Вокруг низких холмов извивались, подобно змеям, чахлые травы. По пескам шествовал караван. Сотня или более верблюдов – одногорбых, двугорбых, больших, маленьких – боязливо посматривали на поезд. У каждого висел на шее колокольчик. В такт его звону верблюды вяло и расслабленно шагали в ногу и покачивали головами. Все они двигались совершенно равномерно, словно одно-единственное тело, под кочевническую симфонию, посвященную странствующей душе Востока… Достаточно одному из них споткнуться, оступиться, и его колокольчик зазвенит невпопад. Верблюд почувствует этот диссонанс и забеспокоится. Это странное создание, плод любви зверя и птицы, рождено сладострастием пустыни, недаром оно одновременно кажется изящным, привлекательным и отталкивающим. Само его существо есть отражение всей пустыни: ее простора, ее меланхолии, ее дыхания, ее сна.
   Мягкий песок, серый и скучный, напоминал лик вечности. Погруженная в свои сны, блуждала в вечности душа Азии. Поезд с золотыми буквами «ЗЖД» двигался не в том направлении. Мое место было рядом с верблюдами, с их погонщиками, с этим песком. Почему я не сорвал стоп-кран? Назад! Назад! Я больше не хочу! Я слышу диссонанс в однообразном звоне колокольчиков уходящего в вечность каравана.
   Какое мне дело до мира, начинавшегося за этой горной грядой? До его войн, его городов, его царей, его забот, его радостей, его чистоты и его грязи? Мы по-иному чисты и по-иному грешны, у нас иной ритм жизни и иные лица. Пусть себе поезд несется на запад. Я остаюсь.
   Я далеко высунул голову из окна. Караван отстал. Я поискал его глазами вдали. На меня снизошел покой и безмятежность. На мою землю не ступили враги. Никто не угрожал степям Закавказья. Пусть мой кочи идет на войну. Он прав. Он будет сражаться не за царя и не за Запад. Он наемник и будет служить только собственной жажде приключений, он хочет пролить кровь и увидеть слезы на глазах врагов. Как всякий азиат. Я тоже хочу пойти на войну, всем своим существом я жажду свежего воздуха и кровавой схватки, вечернего дыма над великим полем брани. Какое прекрасное слово «война»: в нем звучит мужественность и сила, оно словно удар копья. И все-таки я родился стариком, я рассуждаю так, будто мне много веков. До этой войны мне нет дела. Я не стремлюсь одержать в ней победу. Я должен остаться здесь на тот случай, если враг вторгнется в наши края, в наш город, в нашу часть света. Пусть безрассудные идут на эту войну. Однако должно найтись немало и тех, кто останется дома и будет защищать нашу землю, если нападет враг. Ведь я смутно ощущаю: кто бы ни победил в этой войне, надвигается опасность куда более грозная, чем все завоевательные походы царя. Кто-то невидимый хватает караван под уздцы и жаждет силой отвести его на новые пастбища, на новые пути. Но это могут быть только пути Запада, а я не хочу ими ходить. Поэтому я и остаюсь дома. Только когда невидимый враг нападет на мой мир, я обнажу меч.
   Я снова откинулся на спинку сиденья. Хорошо было додумать мысль до конца. Пусть люди говорят, что я остаюсь дома, не желая расстаться с темными глазами Нино. Пусть так. Может быть, эти люди даже правы. Но для меня эти темные глаза – словно родная земля, словно призыв родины, умоляющей вернуться сына, которого чужеземец пытается завлечь на ненужные, чуждые пути. Я остаюсь, чтобы уберечь темные глаза родины от невидимого.
   Я посмотрел на кочи. Тот спал и храпел восторженно и воинственно.


   Глава девятая

   Город вяло и лениво раскинулся в жарких лучах августовского закавказского солнца. Его древний, морщинистый лик нисколько не менялся. Многие русские исчезли. Они пошли воевать за царя и Отечество. Полиция обыскивали дома в поисках немцев и австрийцев. Нефть выросла в цене, и люди, не важно, жили они в старом городе или за его крепостными стенами, весьма и весьма обрадовались. Одни лишь профессиональные завсегдатаи чайных читали сводки с фронта. Война шла где-то далеко, на другой планете. Названия завоеванных или оставленных городов казались чужими и далекими. С первых страниц журналов дружелюбно и победоносно взирали портреты генералов. Я не поехал в Москву поступать в институт. Во время войны я не хотел расставаться со своей родиной. Учеба от меня не убежит. Многие стали презирать меня за то, что я еще не пошел воевать. Однако, глядя с крыши нашего дома на пеструю суету, царящую в старом городе, я осознавал, что никакой призыв царя никогда не оторвет меня от родной земли, от родной крепостной стены. Отец спросил меня удивленно и встревоженно:
   – Неужели ты и вправду не хочешь идти на войну? Ты, Али-хан Ширваншир?
   – Нет, отец, не хочу.
   – Большинство наших предков погибли на поле брани. В нашей семье это естественная смерть.
   – Знаю, отец. Я тоже паду на поле брани, но не сейчас и не так далеко.
   – Лучше умереть с честью, чем жить в бесчестии.
   – Я не живу в бесчестии. Ничто не обязывает меня идти на эту войну.
   Отец недоверчиво посмотрел на меня. Неужели его сын – трус?
   В сотый раз поведал он мне историю нашего рода: еще во времена Надир-шаха пятеро Ширванширов сражались за империю Серебряного Льва. Четверо из них погибли в индийской кампании. Лишь один вернулся из Дели с богатой добычей. Он покупал имения, возводил дворцы и пережил мрачного правителя. Потом, когда Шахрох-шах пошел войной на Хусейн-хана, этот мой предок стал под знамена неукротимого Ага-Мухаммеда, князя из династии Каджаров. Вместе со своими восьмью сыновьями он бок о бок с Ага-Мухаммедом сражался в Зенджане, Хорасане и Грузии. Только трое из них выжили в этих войнах, сохранив верность великому скопцу и далее, когда тот занял шахский престол. Их шатры стояли в лагере Ага-Мухаммеда в ту ночь, когда он был убит в Шуше. Кровью девятерых своих сыновей и братьев заплатили Ширванширы за поместья в Ширване, Мазендеране, Гиляне и Азербайджане, которыми наделил их кроткий и незлобивый наследник Ага-Мухаммеда Фетх Али-шах. Трое братьев властвовали над Ширваном как наследственные вассалы шахиншаха. Потом пришли русские. Ибрагим-хан Ширваншир защищал Баку, и его геройская смерть при Гяндже заново покрыла славой его род. Лишь после заключения Туркманчайского мирного договора Ширванширы поделили свои имения, присягнули на верность разным монархам и стали воевать на стороне разных правителей. Персидские Ширванширы сражались и умирали за Мохаммед-шаха Каджара и Насер ад-Дин-шаха в походах против туркмен и афганцев, русские Ширванширы – за царя во время Крымской, Русско-турецкой и Русско-японской войн. В награду они получали поместья и ордена, а их сыновья оканчивали гимназию, даже не умея отличить герундий от герундива.
   – В стране снова война, – заключил мой отец, – однако ты, Али-хан Ширваншир, сидишь на ковре трусости, скрываясь за нестрогим, снисходительным царским законом. К чему слова, если история нашего рода не вошла в твою плоть и кровь? Тебе надлежало бы не прочесть историю своих предков и их подвигов на мертвых, пожелтевших, запыленных страницах книг, а ощутить ее в собственном сердце, в собственной горячей крови, текущей по жилам.
   Мой отец сокрушенно замолчал. Он презирал меня, ибо не понимал. Неужели его сын – трус? В стране война, а его сын не бросается в бой, не жаждет пролить кровь врагов, не чает узреть слезы у них на глазах. Нет, воистину он отмечен печатью вырождения!
   Сидя на ковре, облокотившись на мягкие подушки, я шутливо сказал:
   – Ты обещал исполнить три моих желания. Во-первых, я захотел провести лето в Карабахе. Сейчас я назову второе желание: я возьмусь за меч, когда сам захочу. Думаю, обнажить меч никогда не поздно. Мир нарушен надолго. Нашей стране мой меч еще пригодится.
   – Хорошо, – согласился отец.
   После этого он замолчал, не упоминал более о войне и только искоса, испытующе долго разглядывал меня. Что ж, может быть, печатью вырождения его сын все-таки не отмечен.
   Я поговорил с муллой мечети Тезепир.
   Мулла понял меня с полуслова. Он пришел к нам в дом в широких ниспадающих одеяниях, распространяя аромат амбры. Он затворился с моим отцом. Он убеждал его, что, как гласит священный Коран, мусульманин не обязан идти на эту войну. Свое мнение он подтвердил многочисленными изречениями пророка. С тех пор у меня в доме воцарился покой.
   Но только в доме. Наших молодых людей объял воинственный пыл, и не каждый оказался достаточно осмотрительным, чтобы противостоять всеобщему безумию. Иногда я навещал друзей. Потом проходил через Шемахинские ворота, сворачивал направо в Ашумский переулок, пересекал улицу Святой Ольги и неторопливо брел к дому старого Зейнал-аги.
   Ильяс-бек сидел за столом, склонившись над воинским уставом и какими-то брошюрами. Рядом с ним, нахмурившись, с испуганным выражением лица сидел на корточках Мехмед-Хайдар, самый глупый ученик в гимназии. Война взбудоражила его. В мгновение ока покинул он дом знаний и отныне, подобно Ильяс-беку, лелеял только одно желание: ощутить на плечах золотые офицерские погоны. Оба готовились к экзамену на офицерский чин. Входя в комнату, я обычно слышал отчаянный полушепот Мехмед-Хайдара:
   – Задача армии и флота – защита царя и Отечества от внешнего и внутреннего врага.
   Я отбирал у бедняги учебник и принимался его экзаменовать:
   – Скажи, дорогой Мехмед-Хайдар, кто такой «внешний враг»?
   Он морщил лоб, судорожно соображал и выпаливал:
   – Немцы и австрийцы!
   – А вот и ничего подобного, дорогой! – злорадствовал я и, торжествуя, зачитывал: – «Внешний враг есть любое воинское подразделение, угрожающее с враждебными намерениями перейти наши границы».
   Потом я обращался к Ильяс-беку:
   – Что понимается под выстрелом?
   Ильяс-бек отвечал без запинки, как автомат:
   – Под выстрелом понимается выбрасывание пули из дула под воздействием пороховых газов.
   Эта игра в вопросы и ответы длилась довольно долго. Удивительно, как трудно было прикончить врага по всем правилам науки и как по-дилетантски еще занимались этим искусством у нас на родине. Потом оба – и Мехмед-Хайдар, и Ильяс-бек – принимались восторженно мечтать о радостях будущего похода. Главную роль в их мечтаниях играли чужеземные женщины, которых они найдут в развалинах завоеванных городов, но никак не изуродуют и не искалечат. Битый час предаваясь безудержным мечтам, они приходили к выводу, что любой солдат носит в ранце маршальский жезл, и снисходительно посматривали на меня.
   – Когда мне присвоят офицерский чин, – говорил Мехмед-Хайдар, – ты должен будешь уступать мне дорогу и отдавать честь, ведь я, герой, грудью защищаю твою шкуру, трус и лентяй.
   – К тому времени как тебе присвоят офицерский чин, война давным-давно закончится, а немцы возьмут Москву.
   Будущих героев такое предсказание нисколько не возмущало. Им было совершенно безразлично, кто победит, – как, впрочем, и мне. Между нами и фронтом простиралась одна шестая часть суши. Столько и немцам не завоевать. Вместо одного христианского монарха нами будет править другой христианский монарх. Вот и все. Нет, для Ильяс-бека война была приключением, а для Мехмед-Хайдара – удачным поводом достойно окончить гимназию и посвятить себя единственно возможному для мужчины ремеслу. Разумеется, из обоих выйдут недурные боевые офицеры. Храбрости нашему народу не занимать. Но зачем? Этот вопрос не задавали себе ни Ильяс-бек, ни Мехмед-Хайдар, и все мои предостережения были ни к чему, ведь в них проснулась кровожадность Востока.
   Получив изрядную порцию презрения, я уходил из дома Зейнал-аги. По армянскому кварталу с его сутолокой и суетой я попадал на Приморский бульвар. Волны Каспийского моря, свинцовые и соленые, лизали гранитные молы. В порту стояла канонерка. Я сел на скамейку и принялся разглядывать маленькие местные парусники, которые мужественно боролись с волнами. На таком паруснике я мог легко, без хлопот уплыть в Персию, в Астару – мирное, лежащее в руинах гнездышко, служившее вратами в великую зеленую страну шаха. Там раздавались печальные вздохи классических поэтов, страдающих от неразделенной любви, там еще жили воспоминания о подвигах витязя Рустама и благоухающих розовых садах, окружающих тегеранские дворцы. Прекрасная, погруженная в мечты страна.
   Я несколько раз прошелся туда-сюда по бульвару. Я все еще никак не мог привыкнуть навещать Нино у нее в доме. Это противоречило всем правилам хорошего тона. Однако, учитывая, что шла война, старик Кипиани соглашался закрыть глаза на некоторое их нарушение. Наконец я собрался с духом и взбежал по лестнице пятиэтажного дома. На третьем этаже висела латунная табличка с краткой надписью: «Князь Кипиани».
   Мне отворила горничная в белом переднике и сделала книксен. Я отдал ей шапку, хотя восточный обычай предписывал гостю не снимать головной убор. Но я знал, как надлежит вести себя в Европе. Княжеское семейство сидело в гостиной за чаем.
   Это была большая комната с мебелью, обитой красным шелком. По углам стояли пальмы и цветы в кадках, стены были не покрашены и не увешаны коврами, а оклеены обоями. Княжеское семейство пило английский чай из больших чашек с красивыми узорами. К чаю полагались сухарики и печенье, и я поцеловал княгине руку, пахнущую сухариками, печеньем и лавандовой водой. Князь обменялся со мной рукопожатием, а Нино протянула мне три пальца, украдкой косясь в чашку.
   Я сел за стол, и мне тоже налили чаю.
   – Так, значит, хан, вы решили пока не записываться добровольцем? – благосклонно осведомился князь.
   – Да, князь, пока нет.
   Княгиня отставила чашку.
   – Но я бы на вашем месте вступила в какой-нибудь комитет содействия армии. Тогда, по крайней мере, вы сможете ходить в военной форме.
   – Спасибо, княгиня, отличная мысль.
   – Я тоже войду в какой-нибудь комитет, – сказал князь, – хотя в конторе без меня не могут обойтись, свободное время я должен пожертвовать на алтарь Отечества.
   – Вы совершенно правы, князь. Вот только у меня почти нет свободного времени. Боюсь, я принесу Отечеству мало пользы.
   – И чем же вы занимаетесь? – искреннее удивился князь.
   – Свое время я посвящаю управлению поместьями, князь.
   Эта фраза произвела глубокое впечатление. Я заимствовал ее из какого-то английского романа. Если благородному английскому лорду решительно нечем заняться, он посвящает свое время управлению поместьями. Я заметно вырос в глазах князя и княгини. Еще несколько таких заявлений, и Нино разрешат по вечерам ходить со мной в оперу. Я еще раз поцеловал мягкую руку княгини, поклонился, даже пограссировал на петербургский манер и обещал снова прийти в половине восьмого.
   Нино проводила меня до двери, а когда горничная подала мне шапку, она сильно покраснела, опустила голову и произнесла на своем очаровательном ломаном татарском:
   – Я ужасно рада, что ты остаешься. Я правда рада. Но скажи, Али, ты действительно так боишься войны? Мужчины же должны любить войну. А я полюблю даже твои раны.
   Я не покраснел. Я взял ее руку и пожал.
   – Я не боюсь. Когда-нибудь ты тоже сможешь лечить мои раны. Но если тебе так нравится, до тех пор можешь считать меня трусом.
   Нино устремила на меня ничего не понимающий взгляд. Я отправился домой и растерзал старый учебник химии в клочья.
   Потом выпил настоящего персидского чая и заказал ложу в опере.


   Глава десятая

   Быстро закрыть глаза, зажать уши и погрузиться в воспоминания. Как это было? Тогда, в Тегеране? Огромный синий каменный павильон с начертанным над входом изысканным вензелем шаха Насер ад-Дина. Посередине – четырехугольная сцена, а в зале сидят, стоят, лежат, так что не осталось ни единого свободного места, достойные мужи, взволнованные мальчики, восторженные юноши – благочестивые зрители мистерии, представляющей страсти святого Хусейна. Зал скудно освещен. На сцене бородатые ангелы утешают юношу Хусейна. Жестокий халиф Язид посылает в пустыню своих верховых воинов, дабы те принесли ему голову святого. Заунывные плачи перебивает звон мечей. Али, Фатима, Хавва, первая женщина, бродят по сцене, распевая четверостишия-рубаи. На тяжелом золотом блюде безбожному халифу подносят голову святого. Зрители содрогаются и плачут. По рядам проходит мулла, ваткой собирая их слезы в маленький флакончик. Этим слезам приписывают разнообразные магические свойства. Чем глубже вера зрителей, тем сильнее воздействие пьесы. Подмостки превращаются в пустыню, ящик – в усыпанный алмазами трон халифа, несколько деревянных столбов – в Эдемский сад, а бородатый мужчина – в дочь пророка.
   А теперь открыть глаза, опустить руки и оглядеться.
   Резкий свет бесчисленных электрических лампочек. Красный бархат лож, поддерживаемых золочеными гипсовыми богами. В зрительном зале поблескивают лысины, словно звезды на ночном небе. Тускло мерцают белоснежные спины и обнаженные руки женщин. Темная бездна отделяет зрителей от сцены. В этой бездне сидят застенчивого вида люди с музыкальными инструментами. Над партером, создавая равномерный шум, сливаются негромкие беседы, шелест открываемых программок, треск дамских вееров и лорнеток: так выглядит Бакинская городская опера за несколько минут до начала «Евгения Онегина».
   Нино сидела рядом, обратив ко мне узенькое личико. Губы у нее были влажные, а глаза сухие. Сегодня она была молчалива. Когда в зале погас свет, я обнял ее за плечи. Она склонила голову набок и, казалось, всецело погрузилась в музыку Чайковского. По сцене бродил Евгений Онегин в добропорядочном сюртуке, а Татьяна тем временем пела арию.
   Оперу я предпочитаю потому, что сюжет знаю заранее и мне не нужно, как в драматическом театре, изо всех сил вникать в суть действия, чтобы понять, что происходит на сцене. Музыка редко меня раздражает, вот разве что если она уж очень громкая. В зале темно, и, когда я закрываю глаза, соседи думают, что душа моя погрузилась в симфонический океан.
   На сей раз я сидел с открытыми глазами. За нежным профилем Нино, чуть наклонившейся вперед, я различал первые ряды партера. В середине первого ряда расположился толстяк с глазами навыкате и челом философа – мой старый друг Мелик Нахарарьян, представитель знатнейшего армянского семейства Шуши. Словно поместившись между левым глазом и носом Нино, он покачивал головой в такт арии.
   – Смотри, Нахарарьян, – прошептал я ей.
   – Гляди лучше на сцену, варвар, – прошептала она в ответ, но покосилась на толстого армянина.
   Тот обернулся и любезно кивнул нам.
   Во время антракта я столкнулся с ним в буфете, где покупал Нино шоколадные конфеты. Он вошел к нам в ложу и расселся, толстый, мудрый, слегка лысеющий.
   – Сколько вам лет, Мелик Нахарарьян? – спросил я.
   – Тридцать, – отвечал он.
   Нино прислушалась.
   – Тридцать? – переспросила она. – Выходит, нам недолго еще наслаждаться вашим обществом.
   – Почему же, княжна?
   – Ваших ровесников уже призывают на фронт.
   Он громко рассмеялся, глаза его словно выкатились еще сильнее, а толстый живот так и заколыхался.
   – К сожалению, княжна, я не смогу пойти воевать. Врачи определили у меня неизлечимое заболевание – эмпиему придаточных пазух. Мне пришлось остаться в тылу.
   Название его недуга звучало экзотически и напоминало о болях в животе. Нино, широко открыв глаза, уставилась на него.
   – А это очень опасная болезнь? – участливо спросил я.
   – Да как вам сказать… Если врач в достаточной мере осознает свою ответственность перед пациентом, любая болезнь может сделаться опасной.
   Нино удивилась и вознегодовала одновременно.
   Мелик Нахарарьян происходил из самой знатной армянской семьи, какая только существовала в Карабахе. Отец его был генерал. Сам он был силен как медведь, абсолютно здоров и холост. Когда он уходил из ложи, я пригласил его после оперы поужинать с нами. Он вежливо поблагодарил и принял приглашение.
   Поднялся занавес, и Нино положила голову мне на плечо. Под звуки знаменитого вальса она даже подняла на меня глаза и прошептала:
   – По сравнению с ним ты почти герой. По крайней мере, у тебя нет придаточных пазух.
   – У армян фантазия богаче, чем у магометан, – попытался я хоть чем-то оправдать Нахарарьяна.
   Нино не подняла голову с моего плеча, даже когда героический тенор Ленский стал под дуло онегинского пистолета и, как положено, был застрелен.
   То была легкая, изящная и совершенная победа, и ее надлежало прославить.
   Нахарарьян поджидал нас у входа в оперный театр. Он прибыл на автомобиле, который по сравнению с конной упряжкой дома Ширванширов казался чрезвычайно элегантным и европейским. Мы поехали по ночным улицам города, мимо мужской и женской гимназий. Ночью и та и другая принимали облик почти дружелюбный. Мы остановились у мраморной лестницы городского клуба. Наше поведение можно было счесть небезупречным, ведь Нино еще училась в гимназии. Однако, когда один спутник носит фамилию Ширваншир, а другой – Нахарарьян, княжна Кипиани спокойно может нарушать правила гимназии Святой царицы Тамары.
   Мы прошли на ярко освещенную террасу клуба, выходящую на ночной, темный Губернаторский сад. Передо мной предстали звезды, мягко поблескивающее море и маяки острова Наргин.
   Зазвенели бокалы. Нино и Нахарарьян пили шампанское. Поскольку ничто на свете, даже глаза Нино, не могло заставить меня публично употреблять в моем родном городе алкоголь, я, как обычно, прихлебывал оранжад. Когда танцевальный оркестр из шести музыкантов наконец ненадолго замолчал, позволив нам спокойно поговорить, Нахарарьян серьезно и задумчиво произнес:
   – Вот сидим мы здесь, представители трех величайших народов Кавказа: грузинка, магометанин и армянин. Родившиеся под одним небом, выросшие на одной земле, совершенно разные и все же единые – словно три ипостаси божества. Одновременно европейцы и азиаты, многое перенявшие у Запада и Востока и много им давшие.
   – Мне всегда казалось, – промолвила Нино, – что настоящая стихия кавказца – это война. А теперь я сижу между двумя кавказцами, ни один из которых не хочет идти на войну.
   Нахарарьян снисходительно взглянул на нее:
   – Мы оба хотим сражаться, княжна, оба, но только не друг против друга. Отвесная стена отделяет нас от русских. Стена эта – Кавказские горы. Если русские победят, у нас на земле установится русское владычество во всем. Мы утратим свои церкви, свой язык, свое своеобразие. Мы сделаемся бастардами Европы и Азии, вместо того чтобы стать мостом между обоими мирами. Нет, кто сражается за царя, сражается против Кавказа.
   Тут Нино стала изрекать школьные премудрости, которыми напичкали ее в гимназии:
   – Персы и турки терзали нашу страну. Шах опустошал ее восточные области, султан – западные. Сколько грузинских рабынь попали в гаремы! Русские ведь не вторглись в Грузию. Мы призвали их. Георгий Двенадцатый добровольно отрекся от престола в пользу царя. «Не для приращения сил, не для корысти, не для распространения и так обширнейшей в свете империи приемлем мы на себя бремя управления царства грузинского…» Разве вы не знаете этих строк?
   Разумеется, мы их знали. На протяжении восьми лет в гимназии нас заставляли заучивать наизусть манифест, который сто лет тому назад издал Александр I. На главной улице Тифлиса эти слова были выбиты на бронзовой табличке: «Не для приращения сил…»
   Отчасти Нино была права. В ту пору гаремы Востока переполняли пленные кавказские женщины, а улицы кавказских городов были усеяны телами христиан. Я мог бы ответить Нино: «Я магометанин, а вы христиане. Бог отдал вас нам во власть как военную добычу». Но я промолчал, дожидаясь ответа Нахарарьяна.
   – Видите ли, княжна, – сказал он, – политически мыслящий человек должен найти в себе мужество быть несправедливым и необъективным. Признаю, с русскими к нам в страну пришел мир. Однако этот мир мы, народы Кавказа, сейчас сможем сохранить и без русских. Русские уверяют, будто их долг – защищать нас друг от друга. Вот для чего-де требуются русские полки, русские чиновники и русские губернаторы. Но, княжна, сами посудите, неужели вас нужно защищать от меня? Неужели меня нужно защищать от Али-хана? Разве мы все вместе не сидели, собравшись в кружок, на цветном ковре в Пехахпуре под Шушой? Персия сегодня уже не враг, которого кавказским народам надо бояться. Враг наш засел на севере, и враг этот внушает нам, что мы дети, которых надлежит защищать друг от друга. Но мы уже давно не дети, мы выросли.
   – И поэтому вы не идете на войну? – спросила Нино.
   Нахарарьян уже порядком набрался шампанского.
   – Не только поэтому, – объявил он. – Я вял и ленив. Я обижен на русских за изъятие земель у Армянской церкви, а на террасе этого клуба приятнее, чем в окопах. Моей семье и без меня досталось довольно славы. Я эпикуреец.
   – Я придерживаюсь иного мнения, – сказал я, – я не эпикуреец и люблю войну. Но не эту войну.
   – Вы еще молоды, друг мой, – заметил Нахарарьян, отпив шампанского.
   Он разглагольствовал долго и, разумеется, умно. К тому времени как мы собрались уходить, он почти убедил Нино в справедливости своей точки зрения. Домой мы ехали на автомобиле Нахарарьяна.
   – Какой прекрасный город, – сказал он дорогой, – врата Европы. Если бы Россия не была столь отсталой, мы давно стали бы европейской страной.
   Я вспомнил блаженные времена, когда изучал в гимназии географию, и довольно улыбнулся.
   Вечер выдался удачный. На прощание я поцеловал Нино руки и глаза, пока Нахарарьян стоял, отвернувшись к морю. Потом он привез меня к воротам князя Цицианова… Дальше автомобилю было не проехать. За стеной начиналась Азия.
   – Вы женитесь на Нино? – спросил он напоследок.
   – Иншалла, если будет на то воля Божья.
   – Вам придется преодолеть некоторые трудности, друг мой. Если вам потребуется помощь, я в вашем распоряжении. Я за то, чтобы первые семейства наших народов соединились узами брака. Нам нужно единство.
   Я с благодарностью пожал ему руку. Выходит, действительно бывают приличные армяне. Это открытие сбивало с толку.
   Изрядно утомленный, вошел я в дом. Слуга читал, сидя на корточках на полу. Я заглянул в книгу. По ее страницам извивалась арабская вязь, значит это был Коран. Слуга встал и поприветствовал меня. Я взял Божественную книгу и прочитал: «Воистину, узрите, правоверные: вино, азартная игра, а также идолы и истуканы есть скверна и деяния сатаны. Избегайте их! Ибо при помощи их дьявол хочет отвратить вас от поминания Аллаха и намаза».
   От страниц Корана исходил сладковатый аромат. Тонкая желтоватая бумага похрустывала. Слово Аллаха, зажатое меж двух кожаных обложек, служило строгим напоминанием о грехе. Я вернул Коран слуге и ушел к себе в комнату. Вытянулся на мягком диване, широком и низком. Закрыл глаза, как всегда, когда хотел получше рассмотреть что-либо. Увидел шампанское, Евгения Онегина, светлые бараньи глаза Нахарарьяна, мягкие губы Нино и сонмище врагов, лавиной обрушивающихся на нас из-за крепостной стены и затопляющих город.
   Снизу, с улицы, доносилось монотонное пение. Это был Хашим, Влюбленный. Он был очень стар, и никто не знал, какую любовь он оплакивает. К нему пристало арабское почетное прозвище Меджнун – безумный от любви.
   Ночью он тайком крался по пустым улицам, садился где-нибудь на углу, плакал и до рассвета пел о своей любви и о своем горе.
   От монотонных его песен клонило в сон. Я повернулся к стене и погрузился во тьму и грезы.
   Жизнь по-прежнему была прекрасна.


   Глава одиннадцатая

   У любой палки два конца. Верхний и нижний. Если перевернуть палку, то верхний конец оказывается внизу, а нижний – наверху. А между тем сама палка какой была, такой и осталась.
   Вот так и со мной. Я все тот же, что и месяц, и год тому назад. Где-то далеко бушует все та же война, все те же генералы побеждают или терпят поражение. Тот, кто еще недавно бранил меня трусом, теперь опускает глаза, когда я прохожу мимо: друзья и родные превозносят мою мудрость, а мой собственный отец смотрит на меня с восхищением.
   Между тем палка какой была, такой и осталась. Однажды город облетела весть: его императорское величество султан Османской империи и халиф Мехмед V Решад вознамерился пойти войной на мир неверных. Его победоносные войска двинулись-де на восток и на запад, дабы освободить магометан от гнета России и Англии. Якобы объявлена священная война и зеленое знамя пророка развевается над дворцом халифа.
   Так я сделался героем. Друзья, приходя в гости, хвалили меня за дальновидность. Я был прав, отказавшись идти на войну. Никогда не должен магометанин сражаться против султана. Турки, наши братья, войдут в Баку, и наш народ объединится с турецким народом, создав великую общность правоверных.
   Я молчал и только безмолвно кланялся. Мудрец должен холодно принимать и похвалы, и порицания. Мои друзья разложили географические карты и ожесточенно заспорили о том, через какой квартал войдут турки в Баку. Я разрешил их спор, сказав, что турки, откуда бы они ни явились, сначала войдут в армянский квартал Арменикенд. Друзья с восхищением посмотрели на меня и стали превозносить мою мудрость.
   За ночь всеобщее настроение переменилось. Ни один мусульманин не брался более за оружие. Зейнал-аге пришлось заплатить круглую сумму, чтобы Ильяс-бека, внезапно утратившего всякое желание сражаться, оставили в бакинском гарнизоне. А ведь перед тем как Турция объявила России войну, бедняга только-только успел выдержать экзамен на офицерский чин, и, о чудо, даже Мехмед-Хайдар умудрился не провалиться. Теперь оба они, поручики, сидели в казарме, завидуя мне, ведь я не принес военной присяги царю. А им путь назад был заказан. Никто не принуждал их приносить присягу. Они дали ее добровольно, и я первым отвернулся бы от них, если бы они вздумали ее нарушить.
   Я подолгу молчал, мысли меня посещали какие-то смутные. Я только время от времени уходил по вечерам из дому и спешил в маленькую крепостную мечеть. Рядом с нею стоял домик. Там жил Сеид Мустафа, мой гимназический друг. Его я и навещал под вечер, ближе к ночи.
   Сеид Мустафа был одним из потомков пророка. У него были узкие раскосые глаза и рябое лицо. Он всегда носил зеленый пояс, как полагалось человеку, имеющему столь почетный титул. Отец его был имамом в маленькой мечети, а дед – знаменитым ученым-богословом в мавзолее имама Резы, что в священном городе Мешхеде. Сеид Мустафа каждый день пять раз возносил молитвы. Мелом писал он на своих подошвах имя безбожного халифа Язида, чтобы ежедневно попирать ногами врага веры. В десятый, траурный, день месяца Мухаррам он ногтями до крови раздирал себе грудь. Нино он представлялся слишком фанатичным, и за это она его презирала. Я же любил его за ясность мысли, ведь он, как никто иной, умел отличать добро от зла, а истину от лжи.
   Он встретил меня с веселой улыбкой мудреца:
   – Ты слышал, Али-хан? Богач Якуб-оглы купил дюжину ящиков шампанского, чтобы распить его с первым турецким офицером, который войдет в город. Шампанского! Шампанского в честь магометанской священной войны!
   Я пожал плечами:
   – Чему ты удивляешься, Сеид? Люди совсем обезумели.
   – Кого Аллах хочет наказать, того лишает разума, – мрачно, дрожащими губами произнес Сеид, вскочив с места, и продолжал: – Восемь человек бежали вчера в армию султана. Восемь! Я спрашиваю, Али-хан, что творится в голове у этих восьмерых?
   – В голове у них пусто, как в животе голодного осла, – отвечал я осторожно.
   Ожесточенная ярость Сеида не знала границ.
   – Посмотри только, – воскликнул он, – шииты сражаются за суннитского халифа! Разве Язид не пролил кровь внука пророка? Разве Муавия не убил коварно праведного Али? Кому принадлежит наследие пророка? Халифу или Скрытому, имаму вечности, в жилах которого течет кровь пророка? Вот уже много веков предается скорби народ шиитов, мы ведем кровопролитные войны с отступниками, что хуже неверных. Здесь шииты, там сунниты, и между ними – пропасть. Не так уж много времени прошло с тех пор, как султан Селим приказал уничтожить сорок тысяч шиитов. А теперь? Шииты сражаются за халифа, похитившего наследие пророка. Забыто все: и кровь благочестивого, и таинство имамов. Жители нашего шиитского города жаждут прихода суннитов, которые разрушат нашу веру. Чего хочет этот турок? Энвер продвинулся до Урмии [3 - Речь идет о походе османского политического деятеля и полководца Энвер-паши на персидский город Урмию, за который во время Первой мировой войны неоднократно разворачивалась борьба между османскими и русскими войсками.]. Иран поделят на части. Наша вера будет уничтожена. О Али, приди с огненным мечом вершить суд над отступниками! О Али, Али…
   Слезы побежали по его лицу. Он сжал руку в кулак и принялся глухо ударять себя в грудь. Я потрясенно уставился на него. Я более не понимал, где правда, а где ложь. Да, турки – сунниты. И все же я всем сердцем жаждал прихода Энвера в наш старый город. Что же это? Неужели кровь наших мучеников и вправду пролита напрасно?
   – Сеид, – сказал я, – турки – наши соплеменники. Они говорят почти на таком же языке, что и мы. Кровь Турана течет в жилах обоих наших народов. Поэтому, может быть, под сенью османского полумесяца легче умирать.
   Сеид Мустафа отер слезы.
   – В моих жилах течет кровь пророка Мухаммеда, – холодно и горделиво промолвил он. – А кровь Турана? Думаю, ты забыл даже то немногое, чему научился в школе. Поезжай на Алтай или еще дальше, в Сибирь: кто там живет? Тюрки вроде нас, они говорят на языке, похожем на наш, они – наши родичи. Однако Аллах лишил их разума, они остались язычниками и поклоняются идолам: богу воды Су-Тенгри, богу неба Теб-Тенгри. Если бы эти якуты или алтайцы преисполнились могущества и пошли на нас войной, неужели нам, шиитам, пристало бы радоваться их победам только потому, что они – наши соплеменники?
   – Что же нам делать, Сеид? – спросил я. – Меч Ирана заржавел. Тот, кто сражается против турок, помогает царю. Неужели мы должны во имя пророка Мухаммеда защищать крест царя от полумесяца халифа? Что нам делать, Сеид?
   Лицо Мустафы несказанно погрустнело. Он посмотрел на меня, и мне показалось, что все отчаяние умирающего тысячелетия глядит на меня его глазами.
   – Что нам делать, Али-хан? Я и сам не знаю.
   Сеид Мустафа был честным человеком.
   Я ошеломленно замолчал. Керосиновая лампа в комнате Сеида чадила. В маленьком круге света ярко выделялись узоры молитвенного коврика. Коврик этот напоминал сад, который можно сложить и взять с собой в странствие. Хорошо было ему, Сеиду Мустафе, бичевать пороки нашего народа. Для него пребывание в этом мире было равносильно странствию. Пройдет еще десять, двадцать лет, и он станет имамом в мавзолее Резы в Мешхеде, одним из тех мудрецов, что, незримые и незаметные, направляют судьбу Персии. У него уже сейчас были глаза старца, сознающего и принимающего собственную старость. Он не уступит ни грана своей веры, даже ради величия и могущества Персии. Лучше погибнуть, чем запятнать себя грехом, соблазнившись ложным блеском и преходящей земной славой. Вот потому-то он и молчит, не зная, что делать. Вот потому-то я и люблю его, одинокого стража на пороге истинной веры.
   – Наша судьба в руках Аллаха, Сеид Мустафа, – сказал я, стараясь отвлечь его от мрачных мыслей. – Да укажет нам Всевышний прямой путь. Но сегодня я хотел обсудить с тобой другое.
   Сеид Мустафа посмотрел на свои крашенные хной ногти, перебирая янтарные четки. Он открыл глаза, и рябое его лицо вдруг расплылось в улыбке.
   – Знаю, Али, ты хочешь жениться.
   Потрясенный до глубины души, я вскочил. Я-то собирался обсуждать с ним создание магометанско-шиитской скаутской организации, а он уже сейчас с важностью, без всяких на то оснований присваивал себе роль духовного наставника и пастыря.
   – Откуда ты знаешь, что я намерен жениться, да и какое тебе дело?
   – Я вижу это по твоим глазам, и, вероятно, мне есть до этого дело, ведь я твой друг. Ты хочешь жениться на Нино, христианке, которая меня терпеть не может.
   – Именно так. Что ты на это скажешь?
   Мустафа проницательно и многозначительно посмотрел на меня:
   – Скажу: «Женись». Всякий мужчина должен жениться, и лучше всего на женщине, которая ему нравится. В том, чтобы он ей нравился, нет необходимости. Умный мужчина не пытается заслужить расположение женщины. Женщина – всего лишь поле, которое мужчина вспахивает. Нужно ли полю любить пахаря? Довольно и того, чтобы пахарь любил свое поле. Женись. Но не забывай, что женщина – всего лишь поле.
   – Так, значит, ты думаешь, что у женщины нет ни ума, ни души? – спросил я.
   Он сочувственно поглядел на меня:
   – Как ты можешь спрашивать, Али-хан? Конечно, у женщины нет ни ума, ни души. Да и зачем бы? Довольно и того, что она будет добродетельна и родит много детей. Закон гласит: «Показания одного мужчины в суде значат больше, чем показания трех женщин». Не забывай об этом, Али-хан.
   Я готовился к тому, что благочестивый Сеид станет проклинать меня, услышав, что я хочу жениться на христианке, которая его терпеть не может. Его ответ глубоко тронул меня. Он и вправду был честен и мудр. Я как можно мягче спросил:
   – Выходит, тебя не смущает, что она христианка? Или ей перейти в ислам?
   – Зачем? У существа, не имеющего ни ума, ни души, не может быть и веры. После смерти женщину не ждет ни рай, ни ад. После смерти она просто распадется, растворившись в пустоте. Но сыновья, конечно, должны исповедовать ислам шиитского толка.
   Я кивнул.
   Он встал и подошел к книжному шкафу. Длинными обезьяньими пальцами извлек с полки какую-то пыльную книгу. Я покосился на ее переплет. Это оказалась написанная по-персидски «История дома сельджуков».
   – Вот, – сказал он, – страница двести семь.
   Потом он прочитал вслух:
   – В год шестьсот тридцать седьмой по летоисчислению Хиджры во дворце Куванна умер султан Ала ад-Дин Кей-Кубад. На сельджукский трон взошел Гийас ад-Дин Кей-Хосров. Он вступил в брак с дочерью грузинского князя, и столь великую любовь питал он к грузинке-христианке, что повелел отчеканить на монетах ее лик рядом со своим. Тут к нему явились люди мудрые и благочестивые и молвили: «Султан не должен нарушать законы Всевышнего. Намерение его грешно». Могущественный правитель разгневался: «Всевышний поставил меня властвовать над вами! А ваш удел – повиноваться мне». Тут мудрецы, восскорбев, ушли восвояси. Однако Всевышний просветил султана. Он призвал к себе мудрецов и изрек свой приговор: «Я не хочу нарушать священные законы, соблюдать которые поручил мне Бог. Посему да будет сделано так: на монетах отчеканить льва с длинной гривой и с мечом в правой лапе. Это я. А солнце, восходящее над моей главой, – женщина, которую люблю я больше жизни. Отныне это закон». С тех пор лев и солнце стали символами Персии. Впрочем, мудрецы говорят: нет женщин красивее грузинок.
   Мустафа закрыл книгу и с усмешкой посмотрел на меня.
   – Видишь, то же, что сделал Кей-Хосров, делаешь теперь ты. Ни один закон не запрещает это. Грузинки – часть добычи, которую пророк обещал правоверным: «Приди и возьми ее». Так гласит Священная книга.
   Внезапно его мрачное лицо смягчилось. Маленькие злобные глазки засияли. Он испытывал блаженство, оттого что сумел рассеять мелочные сомнения современного человека, прибегнув к словам Священной книги. Пусть неверные знают, в чем заключается истинный прогресс!
   Я обнял и поцеловал его. Ушел, и гулко разносились по ночным улицам мои шаги, твердые и уверенные. Ведь теперь я, как на несокрушимую скалу, опирался на Священную книгу, средневекового султана и ученого Мустафу.


   Глава двенадцатая

   Пустыня напоминает врата в таинственный, непостижимый мир. Из-под копыт моего коня летят песок и камни. Седло у меня мягкое, словно набитое пухом. Это седло терских казаков. В таком седле казак может спать, лежать и стоять. В седельных сумах хранится его имущество: краюха хлеба, бутылка водки да золотые монеты, отобранные в кабардинских деревнях. В моих седельных сумах пусто. Я вслушиваюсь в свист ветра, дующего в пустыне. Я лечу и лечу, растворяясь в бесконечности серого песка. Кабардинский войлочный плащ, бурка, мягко облегает мои плечи, надежно защищая от невзгод. Она не пропускает ни солнечных лучей, ни дождевых капель. Разбойники и лихие всадники придумали ее для разбоя и лихой езды. В несколько приемов такая черная войлочная бурка превращается в палатку. В складках бурки можно скрыть доход от всего набега. Похищенные девицы, съежившись, жмутся под буркой, словно попугаи в клетке.
   Я скачу к Вратам серого волка. Титаны седой древности возвели их посреди пустыни недалеко от Баку. Вот они, два полуразрушенных серых утеса в океане песка. По преданию, Боз Гурд, серый волк, прародитель всех тюрков, когда-то вывел клан Османов через эту каменную теснину на зеленые равнины Анатолии.
   Ночью, при свете полной луны, у этого утеса собираются шакалы и волки пустыни. Они воют на луну, как собаки, почуявшие покойника. Каким-то космическим шестым чувством волки угадывают трупный запах, ведь Луна – это труп. Когда в доме умирает человек, собаки воют, ощущая трупный запах, уже исходящий от умирающего. Собаки состоят в родстве с волками пустыни. Как мы, подданные русских, с теми волками, которых ведет на Кавказ Энвер.
   Я скачу по великой пустыне, бесконечной и безмолвной. Рядом со мной скачет мой отец. В седле он походит на кентавра, так слился он со своим конем.
   – Сафар-хан, – хрипло произношу я. Редко называю я отца по имени. – Сафар-хан, я должен поговорить с тобой.
   – Говори прямо на скаку, сын мой. Когда быстро скачешь, и сам того не замечая, говорить легче.
   Уж не смеется ли отец надо мной? Я охаживаю кнутом узкий круп коня. Мой отец поднимает брови. Он слегка дает коню шенкелей и тотчас же догоняет меня.
   – И о чем же ты хочешь со мной поговорить, сын мой? – почти насмешливо молвит он.
   – Я хочу жениться, Сафар-хан.
   Надолго воцаряется молчание. Слышен только свист ветра. Из-под конских копыт летят камни. Наконец раздается его голос:
   – Я построю тебе виллу на Приморском бульваре. Я присмотрел уже подходящее место. Пожалуй, там и конюшня не повредит. Летом сможешь выезжать в Мардакян. Первого сына ты должен наречь Ибрагимом. В честь нашего предка. Если хочешь, подарю тебе автомобиль. Вот только это бессмысленно, улицы у нас слишком узкие. Лучше все-таки построить конюшню.
   Снова воцарилось молчание. Мы уже оставили позади Врата серого волка. Мы скачем к морю, в направлении предместья Баилов. Голос отца доносится словно издали:
   – Найти тебе красивую жену или у тебя уже кто-то есть на примете? Ныне нередко случается, что молодые люди сами выбирают себе невест.
   – Я хочу жениться на Нино Кипиани.
   На лице моего отца не дрогнул ни один мускул. Правой рукой он нежно гладит гриву коня.
   – У Нино Кипиани, – произносит он, – слишком узкие бедра. Но думаю, так у всех грузинок. И все-таки они рожают здоровых детей.
   – Отец, как ты можешь!
   Я и сам не знаю, что меня возмущает, но что-то возмущает точно.
   Отец искоса посматривает на меня и улыбается.
   – Ты еще очень молод, Али-хан. Женщине куда важнее иметь широкие бедра, чем знать много иностранных языков.
   Он говорит подчеркнуто равнодушно.
   – Когда ты хочешь жениться?
   – Осенью, когда Нино окончит гимназию.
   – Хорошо. Тогда ребенок родится в мае. Май – счастливый месяц.
   – Отец, как ты можешь!
   Меня снова охватывает какой-то непонятный гнев. Мне кажется, что отец надо мной смеется. Я женюсь на Нино не ради ее фигуры или ее образованности. Я женюсь на ней потому, что люблю ее. Мой отец улыбается. Потом останавливает коня и говорит:
   – Тут на много верст вокруг нет никого, только ветер свистит. Не важно, на каком бархане позавтракать. Я проголодался. Так что давай сделаем привал здесь.
   Мы соскакиваем с коней. Из седельной сумы мой отец извлекает плоскую лепешку и овечий сыр. Протягивает мне половину, но есть мне не хочется. Мы лежим на песке, он ест, неотрывно глядя куда-то вдаль. Потом на лице его появляется серьезное выражение, он приподнимается и садится, скрестив ноги, держась очень прямо. Он произносит:
   – Очень хорошо, что ты женишься. Я был женат трижды. Но жены мои мерли, точно осенние мухи. Теперь я, как ты знаешь, не женат. Но если ты женишься, может быть, женюсь и я тоже. Твоя Нино – христианка. Не позволяй ей приносить в дом чужую веру. По воскресеньям посылай ее в церковь. Но ни один поп не должен переступить порог твоего дома. Женщина – сосуд скудельный. Важно знать это. Не бей ее, когда она будет носить ребенка. Но никогда не забывай, что ты господин, а она живет в тени твоей. Тебе известно, что любому магометанину дозволяется иметь четырех жен сразу. Но лучше будет, если ты удовольствуешься одной. Можешь взять вторую жену, только если Нино не родит тебе детей. Не изменяй жене. Она имеет право притязать на каждую каплю твоего семени. Вечное проклятие ожидает прелюбодея. Будь с нею терпелив. Женщины – те же дети, только куда хитрее и коварнее; это тоже важно знать. Если хочешь, осыпай ее подарками, дари ей шелка и драгоценности. Но если тебе когда-нибудь понадобится совет и она даст тебе его, поступай ровно наоборот. Пожалуй, это самое главное.
   – Отец, но я же ее люблю.
   – В сущности, женщину любить не следует, – покачал головой он. – Можно любить родину или войну. Некоторые любят красивые ковры или редкостное оружие. Впрочем, случается, что мужчина любит женщину. Ты ведь слышал о воспетой поэтами любви Лейлы и Меджнуна, знаешь любовные газели Гафиза. Всю свою жизнь Гафиз воспевал любовь. Но некоторые мудрецы говорят, что он ни разу не разделил ложе с женщиной. А Меджнун и вовсе был безумец. Поверь мне, мужчина должен защищать и оберегать женщину, это она должна его любить. Так повелел Всевышний.
   Я не произнес более ни слова. Мой отец тоже замолчал. Может быть, он был прав. Любовь – не самое важное в жизни мужчины. Вот только я еще не обрел мудрости столь же глубокой, сколь была свойственна ему. Внезапно мой отец рассмеялся и весело воскликнул:
   – Ну хорошо, завтра я пойду к князю Кипиани и посватаю для тебя Нино. Или у нынешних молодых людей теперь в обычае самим делать предложение?
   – Я сам поговорю с Кипиани, – поспешно сказал я.
   Мы сели на коней и поскакали в Баилов. Вскоре показались нефтяные вышки Биби-Эйбата. Черные их остовы напоминали какой-то темный, зловещий лес. Пахло керосином. Рабочие с измазанными нефтью руками толпились возле буровых скважин. Нефть широким потоком изливалась на плодородную землю. Проезжая мимо Баиловской тюрьмы, мы вдруг услышали выстрелы.
   – Это что, кого-то казнят? – спросил я.
   Нет. На сей раз никого не расстреливали. Выстрелы доносились из казармы Бакинского гарнизона. Там прилежно упражнялись в искусстве войны.
   – Хочешь навестить своих друзей? – спросил мой отец. Я кивнул.
   Мы въехали на широкий учебный плац казармы. Ильяс-бек и Мехмед-Хайдар занимались строевой подготовкой в составе своих подразделений. По лбу у них сбегал пот.
   – Правой-левой! Правой-левой!
   На лице Мехмед-Хайдара застыло выражение глубочайшей серьезности. Ильяс-бек походил на изящную марионетку, управляемую чужой волей. Оба они подошли ко мне и поздоровались.
   – Ну, как служба? – спросил я.
   Ильяс-бек промолчал. Мехмед-Хайдар мрачно уставился прямо перед собой.
   – Да уж всяко лучше, чем гимназия, – проворчал он.
   – Нам назначили нового командира полка. Какого-то князя Меликова из Шуши, – сообщил Ильяс-бек.
   – Меликов? Как же, знаю. Это у него золотисто-рыжий конь?
   – Он самый. Весь гарнизон только об этом коне и говорит.
   Мы помолчали. Плац покрывал толстый слой пыли. Ильяс-бек мечтательно глядел на ворота взором, исполненным зависти и тоски. Мой отец ударил его по плечу.
   – Завидуешь Али, думаешь, он свободен? Скоро его свободе придет конец. Он вот-вот вступит в брак.
   Ильяс-бек смущенно улыбнулся:
   – Да, но своей свободой пожертвует ради Нино.
   Мехмед-Хайдар с любопытством поднял голову.
   – Ого, – сказал он, – наконец-то, пора уж.
   Сам-то он был давно женат, и жена его носила покрывало. Ни я, ни Ильяс-бек не слышали даже ее имени. А сейчас он весьма надменно воззрился на меня, наморщил низкий лоб и произнес:
   – Что ж, теперь ты узнаешь, какова жизнь на самом деле.
   В устах Мехмед-Хайдара это прозвучало очень наивно. Я пожал руку им обоим и ускакал из казармы. Что могли знать о жизни Мехмед-Хайдар и его закутанная в покрывало жена?
   Я приехал домой и улегся на диван. В азиатской комнате всегда царит прохлада. За ночь она наполняется холодом, словно источник водой. А днем в такую комнату бросаешься, словно в прохладную ванну.
   Вдруг зазвонил телефон. Из трубки донеслись жалобы Нино:
   – Али-хан, я погибаю от жары и математики. Приходи, помоги мне.
   Спустя десять минут она уже протягивала мне навстречу свои худенькие ручки. Ее нежные пальцы были испачканы чернилами. Я поцеловал эти чернильные пятна.
   – Нино, я поговорил со своим отцом. Он согласен.
   Нино одновременно трепещет и смеется. Робко, боязливо оглядывается. Лицо ее окрашивается румянцем. Она подходит ко мне близко-близко, и я замечаю ее расширенные зрачки.
   – Али-хан, я боюсь, я так боюсь, – шепчет она.
   – Чего боишься? Экзамена?
   – Нет, – говорит она и отворачивается, устремив взгляд на море. Она проводит рукой по волосам и произносит:
   – Али-хан, пусть поезд движется из города X в город Y со скоростью пятьдесят верст в час…
   Глубоко тронутый, я склоняюсь над ее школьной тетрадью.


   Глава тринадцатая

   Вечерний воздух словно обратился в матовое стекло. С моря наползал густой туман. На перекрестках чадили мрачные уличные фонари. Я бежал по Приморскому бульвару. Из пелены тумана выныривали лица и тотчас же исчезали, равнодушные или испуганные. Я споткнулся о брошенную поперек дороги доску и налетел на присевшего на корточки амбала, портового грузчика. Амбал этот с бессмысленным видом шевелил толстыми губами, пережевывая что-то. Глаза его, томные, точно с поволокой, были устремлены вдаль. Погруженный в безумные видения, он жевал гашиш. Я сжал кулаки, стукнул его по спине и понесся дальше. Портовый город, мигая, смотрел на меня своими поблескивающими в тумане окнами. Я пнул ногой какое-то стекло, раздался звон осколков, и на меня воззрился проходящий перс с искаженным от ужаса лицом.
   Из тумана вынырнул передо мной чей-то живот. Вид тучного человека привел меня в неистовство; я боднул его головой. Живот оказался мягким и жирным. Чей-то голос добродушно произнес:
   – Добрый вечер, Али-хан.
   Я поднял глаза и увидел перед собой Нахарарьяна; он, улыбаясь, глядел на меня сверху вниз.
   – К черту! – выкрикнул я и хотел было броситься дальше, но он меня удержал.
   – Вы не в себе, друг мой. Побудьте лучше со мной.
   Голос его звучал сочувствующе. Внезапно на меня обрушилась страшная усталость. Я замер, вялый, весь в поту.
   – Пойдем к Филипосянцу, – предложил он.
   Я кивнул. Мне было совершенно все равно, что теперь будет. Он взял меня за руку и повел по улице Барятинского в большую кофейню.
   Когда мы опустились в глубокие кресла, он сочувственно сказал:
   – Амок, кавказский амок. Возможно, следствие этой невыносимой жары. Или у вас, Али-хан, есть особые причины так буйствовать?
   В кофейне стояла мягкая мебель, стены были оклеены красными штофными обоями. Прихлебывая горячий чай, я принялся рассказывать: как я сегодня позвонил старику Кипиани и попросил принять меня, как Нино, испуганная, тайком выскользнула из дома. Как я поцеловал руку княгине и обменялся рукопожатием с князем. Как я расписывал древность и богатство своей семьи и как на изысканном русском, которому и сам царь позавидовал бы, попросил руки княжны Кипиани.
   – А что было потом, дорогой мой? – судя по всему, чрезвычайно заинтересовался Нахарарьян.
   – Потом? Только послушайте!
   Я приосанился, подражая князю Кипиани, и заговорил, пародируя его, с легким грузинским акцентом:
   – Мой дорогой сын, почтенный хан. Поверьте, я не мог бы пожелать для дочери лучшего супруга. Любая женщина сочла бы за честь стать избранницей человека, наделенного вашими превосходными качествами. Но подумайте, Нино ведь совсем юная. Что может девочка знать о любви? Не станем же мы, в самом деле, перенимать индийский обычай детских браков. А потом, существуют различия в религии, воспитании, происхождении. Я говорю это ради вашего же блага. Ваш отец наверняка со мной согласится. А еще время самое неподходящее, идет эта ужасная война, кто знает, что станется со всеми нами? Меня тоже заботит благополучие Нино. Я знаю, ей кажется, что она вас любит. Я не буду противиться вашему счастью. Но должен попросить вас об одном: подождем до конца войны. К этому времени вы оба станете старше. Если вам удастся сохранить ваше чувство, то мы вернемся к этому разговору.
   – И что вы теперь намерены сделать, хан? – спросил Нахарарьян.
   – Я похищу Нино и увезу в Персию. Я должен во что бы то ни стало смыть с себя позорное пятно! Отказать Ширванширу! Да что он себе позволяет? Меня унизили, Нахарарьян. Род Ширванширов древнее рода Кипиани. Во времена Ага-Мухаммед-шаха мы опустошили всю Грузию. Любой Кипиани тогда был бы рад отдать свою дочь в жены Ширванширу. И при чем тут различие религий? Неужели ислам уступает христианству? А моя честь? Мой собственный отец высмеет меня. Христианин отказывается отдать за меня свою дочь! Мы, магометане, – беззубые волки. Сто лет тому назад…
   От ярости у меня перехватило дыхание, и я замолчал. Впрочем, я и так сказал слишком много. Нахарарьян ведь и сам исповедовал христианство. У него были все основания почувствовать себя оскорбленным, но он не подавал виду.
   – Понимаю ваш гнев. Однако он не сказал «нет». Разумеется, ждать до конца войны смешно. Он просто не может осознать, что его дочь выросла. Совершенно не возражаю против похищения. Это старое, испытанное средство, вполне соответствующее нашим традициям. Но все же прибегать к нему можно, только исчерпав все остальные. Пожалуй, нужно объяснить князю политическое и культурное значение этого брака, и тогда он даст согласие.
   – Ну и кто возьмет это на себя?
   Тут Нахарарьян широкой ладонью ударил себя в грудь и воскликнул:
   – Я возьму это на себя, я! Положитесь на меня, хан.
   Я удивленно посмотрел на него. Чего добивается этот армянин? Вот уже второй раз он вмешивается в мою жизнь. Может быть, он пытается подольститься к магометанам, помня о наступлении на Кавказ турок? Или всерьез хочет основать прочный союз кавказских народов? Мне было все едино. Он явно меня поддерживал. И я подал ему руку.
   Он крепко ее пожал.
   – Я буду держать вас в курсе событий. Вы сами пока ничего не делайте. И не вздумайте ее похитить. Увезете ее, только если других средств не останется.
   Я встал. Внезапно мне показалось, что я могу положиться на этого толстяка. Я обнял его и вышел из кофейни. Не успел я сделать и двух шагов, как кто-то догнал меня. Я обернулся. Это был Сулейман-ага, старый друг моего отца. До того я заметил его в кофейне. Он положил мне на плечо тяжелую руку и произнес:
   – Ширваншир обнимает армянина, фу…
   Я содрогнулся, но он уже исчез в ночном тумане.
   Я пошел дальше. Как хорошо, думал я, что я не сказал отцу, зачем именно иду сегодня к Кипиани. Я просто притворюсь, что еще не успел с ними поговорить.
   Вставляя ключ в замочную скважину, я мысленно покачал головой: «Какая же глупость эта слепая ненависть к армянам».

   Следующие несколько недель моя жизнь вращалась вокруг черного телефонного аппарата. Это безобразное устройство с большим диском вдруг стало играть важную роль, о которой я раньше и не догадывался. Я сидел дома и каждый раз, когда отец спрашивал меня, почему же я медлю делать предложение, бормотал в ответ что-то непонятное. Время от времени черное чудовище издавало шум. Я снимал трубку, и голос Нино передавал сводку с театра военных действий.
   – Это ты, Али-хан? Слушай: Нахарарьян сидит у мамы и обсуждает с ней стихи ее деда, поэта Илико Чавчавадзе.
   А чуть позже:
   – Али, слышишь меня? Нахарарьян говорит, что Руставели и эпоха царицы Тамары испытали сильное влияние персидской культуры.
   А потом:
   – Али-хан! Нахарарьян пьет чай с папой. Он только что сказал: «Магия этого города заключается в мистической связи его рас и народов».
   А еще полчаса спустя:
   – Нахарарьян исходит мудростью, словно крокодил – слезами. Он говорит: «На наковальне Баку выковывается раса нового, умиротворенного и примиренного Кавказа».
   Я рассмеялся и положил трубку на рычаг. Так проходил день за днем. Нахарарьян ел, пил и сидел у Кипиани. Он сопровождал их на прогулках и давал им советы иногда мистического, иногда практического свойства. По проводу телефонной линии я с удивлением следил за прихотливыми, извилистыми путями, избираемыми армянской хитростью.
   – Нахарарьян говорит, что первые деньги были призваны напоминать лик Луны. Золотые монеты и их власть над людьми якобы явились следствием древнего культа Луны, распространенного среди кавказцев и иранцев. Я больше не могу слушать этот вздор, Али-хан. Приходи в сад.
   Я шел в сад. Мы встречались у старой крепостной стены. Нино, стройная, тоненькая, прижималась к старому, изъеденному временем и непогодой камню. Коротко и торопливо она сообщала, как мать заклинает ее не связывать судьбу с безумным, буйным магометанином. Или как отец полушутя предупреждает ее, что я-де еще наверняка заточу ее в гарем, и как она, малютка Нино, тоже полушутя предупреждает родителей: «Вот увидите, он меня еще похитит. И что тогда?»
   Я погладил ее по волосам. Я знал Нино как нельзя лучше. Она всегда добивается, чего хочет, даже если не всегда точно знает, чего именно хочет.
   – Война может продлиться еще лет десять, – роптала она, – а родители сами не понимают, чего от нас требуют.
   – Ты меня так любишь, Нино?
   Губы у нее задрожали.
   – Мы созданы друг для друга. Родители чинят мне всяческие препятствия. Но я буду сопротивляться изо всех сил и уступлю, только когда стану старой и разрушенной временем, как эта стена. Кстати, я действительно тебя люблю. Но горе мне, если ты меня похитишь!
   Она замолчала, ведь невозможно одновременно говорить и целоваться. Потом она украдкой ускользнула домой, и игра у телефона началась заново.
   – Али-хан, Нахарарьян говорит, будто бы его отец написал ему из Тифлиса, что наместник поддерживает смешанные браки. Он-де называет такие союзы физическим насыщением Востока западной культурой. Ты понимаешь, что это значит?
   Нет, я не очень-то понимал. Я слонялся по дому и отмалчивался. Моя кузина Аише, однокашница Нино, навестила меня и рассказала, что Нино за три дня получила пять оценок «неудовлетворительно». Ответственность за эти двойки все без исключения возлагали на меня. Мне, мол, надлежит больше заниматься не будущим Нино, а ее гимназическими заданиями. Я пристыженно замолчал и сыграл с кузиной в нарды. Она выиграла и пообещала помочь Нино в школе. Снова зазвонил телефон.
   – Это ты? Нахарарьян с отцом несколько часов обсуждали политику и экономику. Нахарарьян говорит, что завидует магометанам, потому что им разрешено вкладывать деньги в персидские поместья. Кто знает, что станется с Россией? Может быть, здесь все рухнет. А ведь одним только магометанам позволено покупать землю в Персии. Он точно знает, что семейству Ширваншир принадлежит половина Гиляна. Земельные владения – это же лучшая гарантия на случай переворотов в России. Нахарарьян произвел на родителей большое впечатление. Мама сказала, что существуют магометане, наделенные тонкой душевной культурой.
   Прошло еще два дня, и армянская шахматная партия завершилась победой. Нино на другом конце телефонного провода то рыдала, то смеялась.
   – Родители благословляют нас, аминь.
   – Но теперь твой отец должен сам позвонить мне, он же меня оскорбил.
   – Я скажу ему об этом, обещаю.
   Так и случилось. Князь произнес тихим, подчеркнуто мягким голосом:
   – Дочь открыла мне душу, и я убедился, что она питает к вам искреннее, святое чувство. Грешно было бы препятствовать вашему союзу. Приходите к нам, Али-хан.
   Я явился в дом Кипиани. Княгиня заплакала и поцеловала меня. Князь преисполнился торжественности. Он заговорил о браке, но совсем не так, как мой отец: на его взгляд, брак должен был основываться на взаимном доверии и взаимном уважении, а муж и жена – помогать друг другу словом и делом. Кроме того, им всегда надлежало помнить, что они равноправны и обладают свободной душой. Я торжественно поклялся, что никогда не заставлю Нино носить покрывало и не заведу гарем. Вышла Нино, и я поцеловал ее в лоб. Она втянула голову в плечи, худенькие, как у птички, испуганной и беззащитной.
   – Все же пока ничего не говорите никому, кроме вашего отца, – предупредил князь, – сначала Нино должна окончить гимназию. Учись как следует, дитя мое. Если провалишься, придется ждать еще год.
   Нино приподняла тоненькие, словно проведенные пером брови:
   – Не тревожьтесь, батюшка, я не осрамлюсь ни на экзаменах, ни в браке. Али-хан поможет мне и в том и в другом.
   Выходя из дома, я увидел у дверей автомобиль Нахарарьяна… Тот перевел на меня глаза навыкате.
   – Нахарарьян, – воскликнул я, – что вам подарить: конный завод или деревню в Дагестане? А может быть, вы предпочтете персидский орден или апельсиновую рощу в Энзели?
   Он похлопал меня по плечу.
   – Ничего не нужно, – сказал он, – мне довольно сознания, что я поправил судьбу.
   Я с благодарностью посмотрел на него. Мы поехали за город, на залив, в Биби-Эйбат. Там темные машины терзали пропитанную нефтью землю. Подобно тому как вмешался в мою судьбу Нахарарьян, вторгся дом Нобелей в неспешную, веками не менявшуюся жизнь местного ландшафта. На большом протяжении море отодвинули от берега, преобразив очертания прибрежной полосы. Обнажившийся фрагмент дна перестал быть морем, но не успел превратиться в сушу. Однако тут же нашелся предприимчивый чайханщик, который открыл на крайней оконечности вновь обретенной земли чайную. Мы сидели там и пили кяхтинский чай, лучший на свете, крепкий, как алкоголь. Опьяненный душистым напитком, Нахарарьян разглагольствовал о турках, которые, возможно, вторгнутся в Карабах, и о резне армян в Малой Азии. Я слушал его вполуха.
   – Не бойтесь, – сказал я, – если турки дойдут до Баку, я спрячу вас у себя в доме.
   – Я не боюсь, – откликнулся Нахарарьян.
   Далеко над морем, за островом Наргин, сияли звезды. На берег снизошли покой и тишина.
   – Море и берег похожи на мужчину и женщину, вечно борющихся, но неотделимых друг от друга.
   Кто это произнес? Я или Нахарарьян? Я уже не понимал. Он привез меня домой. Отцу я сказал:
   – Кипиани благодарит за честь, оказанную его роду домом Ширванширов. Мы с Нино помолвлены. Сходи завтра к князю и обсуди все подробности.
   Я чувствовал себя очень усталым и очень счастливым.


   Глава четырнадцатая

   Тянулись дни, за ними недели, а за неделями и месяцы. В мире, в стране и у меня дома многое случилось за это время. Ночи стали длиннее, на дорожках Губернаторского сада лежала желтая листва, мертвая и скорбная. Осенний дождь затемнял небо на горизонте. В море сталкивались, наползая друг на друга, льдины и в конце концов разбивались о скалистые берега. Однажды утром на улицы опустился тончайший покров снега, и на миг в городе воцарилась зима.
   А потом ночи снова сделались короткими.
   Размеренным шагом пришли из пустыни печальные верблюды. В желтую шерсть их набился песок, а глаза их, узревшие вечность, неизменно были устремлены вдаль. На горбах они тащили пушки, привязанные по бокам стволами вниз, с дулами, обращенными к земле, ящики с патронами и ружья – добычу, взятую в великих сражениях. По городу брели в серых матерчатых шлемах-энверие, введенных в обиход Энвер-пашой, пленные турки, измученные и оборванные. Они маршировали под конвоем в сторону моря, откуда на маленьких каботажных пароходах их увозили на остров Наргин. Там они умирали от дизентерии, голода и тоски по родине. А иногда убегали и находили смерть в солончаковых пустынях Персии и в свинцовых волнах Каспийского моря.
   Где-то далеко бушевала война, однако теперь она внезапно приблизилась и приобрела почти зримые, осязаемые очертания. С севера приходили все новые и новые поезда с солдатами. С запада – поезда с ранеными. Царь сместил своего дядю и лично возглавил десятимиллионную армию. Его дядя теперь правил Кавказом, и на нашу землю упала его мрачная, могущественная тень. Длинная костлявая рука великого князя Николая Николаевича протянулась до самого сердца Анатолии. Гнев на царя он вымещал, бросая свои дивизии в дикое, безудержное наступление. Через заснеженные горы и бесплодные пустыни волны его гнева устремлялись к Багдаду, к Трапезунду, к Стамбулу. Долговязым Николаем прозвали его люди и в ужасе перешептывались о том, каким буйным неистовством охвачена его душа, о том, какое темное безумие овладело свирепым, неумолимым воином.
   В войну вступали все новые и новые страны. Фронт протянулся от Афганистана до Северного моря, а имена монархов-союзников, названия их держав и фамилии полководцев усеивали газетные столбцы, словно ядовитые мухи – тела героев.
   И снова настало лето. Палящий зной излился на город, асфальт так и плавился под ногами. На Востоке и на Западе противники одерживали блестящие победы, а Нино, стоя в актовом зале гимназии Святой царицы Тамары, доказывала свою зрелость, решая математические уравнения, приводя цитаты из классиков, называя исторические даты, а в самых отчаянных случаях – умоляюще вскидывая огромные грузинские глаза.
   Я томился, без конца сидя в чайных, кофейнях, у друзей и дома. Многие осуждали меня за дружбу с армянином Нахарарьяном. Полк Ильяс-бека по-прежнему стоял в городе и упражнялся на пыльном плацу в строевой подготовке. Все так же были открыты опера, театр и кинематограф. Многое случилось за это время, но ничего не изменилось в мире, в стране и дома.
   Когда Нино приходила ко мне, вздыхая под бременем знаний, я прикасался к ее лицу, ощущая кончиками пальцев прохладную гладкую кожу. Ее глубокие глаза преисполнялись любопытства и страха. Мы ходили в городской клуб, в театр и на балы. Нас сопровождали Ильяс-бек, Мехмед-Хайдар, Нахарарьян и даже благочестивый Сеид Мустафа. Гимназические подруги Нино глядели нам вслед, а Аише, моя кузина, поведала, как учителя, безмолвно снисходя к будущей госпоже Ширваншир, ставят ей в классном журнале одну оценку «удовлетворительно» за другой.
   Мы редко оставались наедине. Друзья окружали нас отвесной стеной озабоченной благожелательности. Между собой они ладили не всегда. Когда толстый богач Нахарарьян, маленькими глоточками отпивая шампанское, стал вещать о взаимной любви кавказских народов, лицо Мехмед-Хайдара омрачилось, и он произнес:
   – Думаю, господин Нахарарьян, вы напрасно беспокоитесь. После войны все равно останется всего-то горстка армян.
   – Но одним из оставшихся будет Нахарарьян, – воскликнула Нино.
   Нахарарьян молча прихлебывал свое шампанское. До меня доходили слухи, будто он собирается перевести все свои деньги в Швецию.
   Меня это нисколько не касалось. Каждый раз, когда я просил Мехмед-Хайдара обходиться с Нахарарьяном повежливее, тот норовил нахмуриться и выпалить:
   – Я не терплю армян, одному Аллаху известно почему.
   После выпускного бала я проводил сияющую Нино домой, и старый Кипиани сказал:
   – Теперь вы помолвлены. Собирай чемоданы, Али-хан. Мы едем в Тифлис. Я должен представить тебя своей семье.
   Так мы поехали в Тифлис, столицу Грузии.

   Тифлис напоминал дремучий лес. Вот только каждое дерево здесь носило свое собственное имя и приходилось Нино дядей, двоюродным или троюродным братом, тетей или кузиной. Трудно было не заблудиться в таком лесу. Имена звенели и дребезжали, точно ржавая сталь. Орбелиани, Чавчавадзе, Церетели, Амилахвари, Абашидзе. На окраине города, в саду Дидубе, семейство Орбелиани давало пир в честь нового свойственника. На грузинской зурне исполнялись «Многая лета», «Мравалжамиер», кахетинская боевая песнь и зажигательная хевсурская «Лило». Кутаисский кузен Нино по фамилии Абашидзе пропел «Мгали Делия» – песнь, с которой некогда шли на врагов имеретинские горцы. Кто-то из дядьев станцевал «Давлури», а какой-то седобородый старец бросился на ковер, лежащий на зеленой лужайке, и с восторгом пошел вприсядку, исполняя старинную пляску букхна и подолгу застывая в замысловатых позах. Пир длился всю ночь. Когда из-за гор медленно показалось солнце, музыканты заиграли гимн: «Пробудись, царица Тамара, Грузия со слезами призывает тебя». Я неподвижно застыл за столом рядом с Нино. Перед нами взблескивали мечи и кинжалы. Грузинский танец с ножами, исполняемый в предрассветном сумраке многочисленными кузенами, напоминал некое театральное действо, нереальное и далекое. Я прислушался к разговорам соседей. Они доносились словно из глубины веков:
   – Во времена Саакадзе один из Церетели защищал Тифлис от Чингисхана.
   – Вы же знаете, Чавчавадзе древнее царского дома Багратионов.
   – Первый Орбелиани? Он прибыл из Китая три тысячи лет тому назад. Он был сыном императора. У Орбелиани до сих пор встречаются раскосые глаза.
   Я робко огляделся. Разве могли сравниться с ними немногие Ширванширы, до меня ушедшие в вечность? Нино принялась меня утешать:
   – Не печалься, Али-хан. Конечно, мои родственники – сплошь аристократического происхождения, но вспомни: где были они все, когда твой предок завоевал Тифлис?
   Я промолчал, но мысленно преисполнился гордости: уже сейчас, среди родни, Нино ощущала себя женой Ширваншира. Я благодарно взглянул на нее.
   Красное кахетинское напоминало жидкое пламя. Помедлив, я поднял бокал за дом Орбелиани, ко мне склонилась какая-то пожилая женщина и произнесла:
   – Пейте спокойно, Али-хан. В вине есть частица Бога. Лишь немногим это ведомо. Все прочие виды опьянения порождены дьяволом.
   Когда мы вернулись в город, уже совсем рассвело. Я хотел было направиться в гостиницу, но кто-то, кузен или дядя Нино, меня удержал:
   – Нынешней ночью вас принимал дом Орбелиани, а теперь вы мой гость. Мы позавтракаем в Пургвино. А на обед к нам придут друзья.
   Так я стал пленником грузинских княжеских семейств.
   Это продолжалось целую неделю. Мы беспрерывно пили алазанские и кахетинские вина, закусывая жареным барашком и сыром мотал. Кузены сменялись, как солдаты на фронте грузинского гостеприимства. Неизменными участниками празднеств и пиров пребывали лишь мы с Нино. Я восхищался ее выносливостью и терпением. В конце недели она оставалась свежей, как первая весенняя роса. Глаза ее сияли, на губах неизменно играла милая улыбка, и она не уставала беседовать с кузенами, дядьями и тетушками. Лишь едва заметная хрипотца в голосе выдавала, что она дни и ночи напролет танцевала, пила вино и почти не спала.
   На восьмой день, утром, ко мне в номер вошли ее кузены Сандро, Додико, Вамех и Сосо. Я боязливо укрылся под одеялом.
   – Али-хан, – безжалостно заявили они, – сегодня вы гость семейства Джакели. Мы едем в Коджори, в имение Джакели.
   – Сегодня я ни к кому не поеду, – мрачно отвечал я, – сегодня предо мной, бедным мучеником, отверзаются врата рая. Архангел Михаил с пламенеющим мечом впускает меня, ибо я умер на стезе добродетели.
   Кузены посмотрели друг на друга и рассмеялись громко и жестоко. А потом произнесли всего одно слово:
   – Сера.
   – Сера?! – повторил я. – В сере утопает ад, а я попаду в рай.
   – Нет, – возразили кузены, – сера-то тебе как раз и нужна.
   Я приподнялся в постели. Голова у меня отяжелела. Руки и ноги бессильно свисали, словно налившись свинцом, и потеряли чувствительность. Из зеркала на меня взглянуло бескровное, изжелта-зеленое лицо с тусклыми глазами.
   – Да, жидкое пламя, – произнес я и вспомнил о кахетинском вине. – Так мне и надо, поделом. Мусульманин не должен пить.
   Я выполз из постели, кряхтя, как дряхлый старец. Все кузены напоминали Нино глубокими, выразительными глазами, стройностью и гибкостью. Грузин среди азиатских народов подобен благородному оленю, который забрел в дремучий девственный лес с его дикими животными. Ни один народ Востока не обладает такой грацией, таким изяществом движений, такой пьянящей жаждой жизни и такой здоровой способностью радоваться праздности и безделью.
   – Мы предупредим Нино, – сказал Вамех. – В Коджори мы поедем не сейчас, а часа через четыре, когда ты придешь в себя.
   Он вышел из номера, и я услышал, как он разговаривает по телефону:
   – Али-хан внезапно занемог. Он будет лечиться серой, придет в себя часа через четыре. Пусть княжна Нино со своими родственниками выезжает сейчас, а мы отправимся вслед за нею попозже. Нет, ничего страшного. Он просто немного занемог.
   Я вяло оделся. Грузинское гостеприимство так отличалось от тихих, торжественных приемов у дяди в Тегеране. Там пили крепкий чай и беседовали о стихах и изречениях мудрецов. Здесь пили вино, танцевали, смеялись – тонкие, но исполненные сдержанной силы. Неужели это врата Европы? Нет, конечно нет. Грузия принадлежала нам, но все же так отличалась от остальной Азии. Да, это были врата, но куда они вели? Может быть, за ними открывалась последняя мудрость, переходящая в детскую безмятежную игривость. Я не знал. Я чувствовал безмерную усталость. Пошатываясь, я спустился по лестнице. Мы сели в карету.
   В баню! – крикнул Сандро.
   Кучер стегнул лошадей. Мы покатили в городской квартал Майдан и остановились возле большого здания с крышей в форме купола. У дверей стоял полуголый человек, исхудалый как скелет. Его невидящий взгляд, казалось, устремлен куда-то вдаль и прозревает нирвану.
   – Гамарджоба, мекисе! – воскликнул Сандро.
   Привратник вздрогнул. Он поклонился и поприветствовал нас:
   – Гамарджоба, тавади! Добрый день, вельможные господа.
   Потом он провел нас в зал большой Бебутовской бани.
   Там было просторно и тепло, повсюду стояли каменные ложа, на которых покоились нагие посетители. Мы разделись. По коридору мы прошли в другое помещение. Там в полу были проделаны четырехугольные отверстия, наполненные сернистой водой, над которыми клубился пар. Словно во сне, до меня донесся голос Сандро.
   – Однажды некий царь охотился в Мцхете с соколами. Сокол стал преследовать глухаря. Царь принялся ждать, когда тот принесет добычу, но и сокол, и глухарь исчезли. Царь отправился на поиски и вышел к роще. По роще протекал ручей с желтоватой, цвета серы водой, в нем и утонул глухарь. Рядом со своей жертвой сидел сокол. Так царь открыл сернистый источник и заложил первый камень в основание города Тифлиса. Наша баня стоит над источником глухаря, а дальше, в квартале Майдан, находилась роща. Сера дала начало Тифлису, в сере ему и погибнуть.
   Зал с высоким сводчатым потолком наполнял пар, бил в ноздри резкий запах серы. Я опустился в горячую воду, похожую на бульон из протухших яиц. Тела кузенов влажно поблескивали. Мокрой рукой я потер грудь. Сера стала проникать в мою кожу. В этом источнике купались все завоеватели и воины, на протяжении двух тысячелетий покорявшие этот город: хорезмшах Джелал ад-Дин, сын Чингисхана Чагатай, хромой Тимур, повелитель самумов. Все они погружались в воды целебных источников, опьяненные пролитой кровью, отяжелевшие, и всю кровавую тяжесть смывали волшебные благодетельные струи.
   – Довольно, Али-хан, выходи.
   Голоса кузенов словно прорвали пелену, изгнав образ купающихся завоевателей. Я выбрался из сернистой ванны, перешел в соседнюю комнату и без сил упал на каменное ложе.
   – Мекисе! – позвал Сандро.
   Тотчас явился худой как скелет массажист, с глазами, зрящими нирвану. Он был совершенно обнажен, не считая тюрбана на наголо выбритой голове. Я улегся на живот. Мекисе голыми ногами прыгнул мне на спину и принялся с легкостью пританцовывать на ней, словно плясун на ковре. Потом его пальцы впились в мое тело, точно острые железные крючья. Он стал выкручивать мне руки, и я услышал, как хрустят кости. Кузены, обступив мое ложе, начали давать советы:
   – Выкрути ему еще раз руки, мекисе, надо его хорошенько полечить.
   – Вспрыгни-ка ему еще разок на хребет да ущипни как следует за левый бок.
   Вероятно, все эти толчки, пинки и щипки причиняли немалую боль, но я ее не ощущал. Я возлежал, белый от густой мыльной пены, и чувствовал только, как все мои мышцы медленно расслабляются.
   – Достаточно, – объявил мекисе и снова застыл в позе пророка.
   Я встал с ложа. Все тело у меня отчаянно заболело. Я выбежал в соседний зал и бросился в ледяные сернистые волны второй купальни. У меня перехватило дыхание. Однако в руки и ноги уже вернулась чувствительность, они вновь наполнились жизнью. Я вышел из купальни, завернувшись в белую простыню. Кузены и мекисе выжидательно посмотрели на меня.
   – Хочу есть, – с достоинством промолвил я и, скрестив ноги, уселся на каменное ложе.
   – Он исцелился! – хором взревели кузены. – Скорее несите арбуз, сыр, овощи, вино!
   На том лечение завершилось.
   Полулежа в предбаннике, мы принялись пировать. Я забыл об одолевавшей меня совсем недавно усталости и слабости. Алая благоуханная мякоть ледяного арбуза избавляла от привкуса серы. Кузены мелкими глоточками пили белое напареули.
   – Вот видишь, – произнес Додико и не закончил фразы, ведь уже это краткое «вот видишь» содержало в себе все, что он хотел выразить: гордость местными серными купальнями, сострадание к иноземцу, не выдержавшему грузинского гостеприимства, и по-родственному теплое уверение в том, что уж он-то, Додико, вполне снисходительно относится к слабостям свойственника-мусульманина.
   Наш круг расширился. К нам присоединились соседи, нагие, вооружившиеся бутылками вина. Князья и кредиторы князей, слуги, бездельники, ученые, поэты и помещики-горцы мирно сидели вместе, являя радостную картину грузинского равенства. Баня превратилась уже в некий клуб, кофейню или народное собрание голых веселых людей с беззаботными, смеющимися глазами. Однако время от времени среди всеобщего веселья раздавались серьезные речи, исполненные мрачных предчувствий.
   – Нас захватит турецкий султан, – произнес толстяк с маленькими глазками, – великий князь не возьмет Стамбул. Слыхал я, что один немецкий инженер построил в Стамбуле пушку. Так вот ежели из нее выстрелить, можно попасть прямехонько в купол Сионского собора.
   – Ошибаетесь, князь, – проговорил другой, с круглым, точно тыква, лицом, – эту пушку не скоро построят. Проект ее еще только разрабатывают. Но даже когда она будет готова, ее снаряды до Тифлиса все равно не долетят. Все географические карты, к которым вынуждены обращаться немцы, неверны. Их начертили русские. Еще до войны. Понимаете? Русские карты, ну как они могут быть верными?
   В углу кто-то вздохнул. Я обернулся и различил белоснежную бороду и длинный орлиный нос.
   – Бедная Грузия, – вздохнул бородатый, – мы точно меж двух половинок раскаленных щипцов. Если победят Османы, земле царицы Тамары конец. Если победят русские, то что тогда? Тогда бледный царь достигнет своей цели, но нашу шею обхватят пальцы великого князя. Уже сейчас на войне погибают наши сыновья, лучшие из лучших. А потом? То, что останется, задушит османский султан, или великий князь, или еще кто-нибудь, может быть, какая-нибудь машина, а может быть, какой-нибудь американец. Вот ведь, казалось бы, какая загадка: наш воинственный огонь быстро угасает. С землей царицы Тамары покончено. Посмотрите сами: наши воины малы ростом и тщедушны, урожаи скудны, а вино кислое.
   Бородатый умолк, продолжая тихо вздыхать. Мы молчали. Вдруг чей-то боязливый, подавленный голос прошептал:
   – Они погубили нашего благородного Багратиона. Он женился на племяннице царя, и русские ему этого не простили. Царь сам послал его в Эриванский полк, на фронт. Багратион сражался как лев и пал, пронзенный восемнадцатью пулями.
   Кузены мелкими глоточками пили вино. Я сидел по-турецки, устремив взгляд в пустоту. «Багратионы, – думал я, – древнейший княжеский род христианского мира. Бородач прав. Грузия погибает меж двух половинок раскаленных щипцов».
   – Он оставил сына, – добавил еще один из пирующих, – Теймураза Багратиона. Его берегут, холят и лелеют.
   Все замолчали. Мекисе стоял у стены. Додико потянулся и сладострастно зевнул.
   – Как же прекрасна наша земля, – промолвил он. – Сера и город, война и кахетинское вино. Поглядите, как течет Алазань по равнине. Как чудесно быть грузином, даже когда Грузия погибает. Судя по вашим речам, наше положение безнадежно. Но разве бывало когда-то иначе на земле царицы Тамары? И все-таки реки текут, виноград созревает, народ танцует. Наша Грузия прекрасна. И всегда останется прекрасной, несмотря на всю безнадежность своего положения.
   Он поднялся, юный и стройный, с нежной, бархатистой кожей, потомок певцов и героев. Старик с белоснежной бородой благосклонно улыбнулся.
   – Клянусь Богом, так все будет, пока есть у нас еще такие юноши.
   – Не забывай, Али-хан, – наклонился ко мне Вамех, – сегодня ты гость семейства Джакели и едешь к ним в Коджори.
   Мы встали и вышли из бань. Кучер стегнул лошадей.
   – Джакели происходят из древнего рода князей… – начал Вамех.
   Я весело, безудержно рассмеялся.


   Глава пятнадцатая

   Мы с Нино сидели в кафе «Мефисто» на Головинском проспекте. Перед нами возвышалась гора Мтацминда с церковью Святого Давида. Кузены смилостивились, на день оставив нас в покое. Нино подняла глаза, устремив взгляд на храм. Я знал, о чем она думает. Наверху, на горе Мтацминда, мы побывали на могиле Александра Грибоедова – поэта, драматурга и посла его императорского величества в Персии. На могильной плите была выбита надпись: «Ум и дела твои бессмертны в памяти русской, но для чего пережила тебя любовь моя?»
   Эти слова начертала Нино, да-да, Нино Чавчавадзе. Ей было шестнадцать, когда она стала женой посла и поэта. Нино Чавчавадзе, двоюродная бабушка той Нино, что сидела сейчас рядом со мной. Ей было семнадцать, когда жители Тегерана осадили дом русского министра. «Йа Али Салават, о благословенный Али!» – кричал народ. Посол был вооружен лишь короткой шпагой и пистолетом.
   Кузнец бросился на посла с молотом и размозжил ему грудь. Спустя несколько дней на окраине Тегерана нашли обезображенный труп. И голову, которую к тому времени уже обглодали собаки. Вот и все, что осталось от Александра Грибоедова, поэта и царского посла. Фетх Али-шах, правитель из династии Каджаров, выразил тогда свое удовлетворение произошедшим, а наследник престола Аббас-Мирза не нарадовался. Шах богато наградил Месиха, фанатичного и мудрого старца, да и одному из Ширванширов, моему двоюродному деду, пожаловал имение в Гиляне.
   Это случилось сто лет тому назад. А теперь на террасе кафе «Мефисто» сидели я, Ширваншир, внучатный племянник того Ширваншира, и она, Нино, внучатая племянница той Нино.
   – Нас должна бы разделять кровная вражда, Нино, – произнес я, кивком указывая на гору Мтацминда. – Ты воздвигнешь мне столь же прекрасный памятник?
   – Может быть, – ответила Нино. – Смотря по тому, как ты будешь вести себя при жизни.
   Она допила кофе.
   Я встал. Нино любила этот город, как дитя – мать. По Головинскому проспекту мы направились в старый город. Перед Сионским собором Нино остановилась. Мы вошли в темный, промозглый храм. Собор был возведен в стародавние времена. Воздвигнутый в форме креста, с остроконечным куполом, он хранил память обо всей крови, пролитой ради овладения этим городом. Вверху на алтаре помещался крест, сплетенный из виноградных лоз. Его некогда принесла с собою с Запада святая Нино, просветительница язычников, вместе с первой вестью о Спасителе мира. Нино преклонила колени. Она перекрестилась и возвела взор к иконе своей святой заступницы.
   – Святая Нино, прости мне, – прошептала она.
   В свете, падающем из церковных окон, я увидел у нее на глазах слезы.
   – Пойдем, – сказал я.
   Она послушно вышла за порог. Не говоря ни слова, зашагали мы по узким тифлисским улицам. Потом я спросил:
   – А что должна простить тебе святая Нино?
   – Тебя, Али-хан.
   Она произнесла это печальным, усталым голосом. Не очень-то приятно было ходить с Нино по улицам Тифлиса.
   – А почему?
   Мы дошла до Майдана. Грузины сидели в кофейнях или прямо посреди улицы. Неподалеку кто-то играл на зурне. Внизу в долине пенилась Кура. Нино задумчиво глядела вдаль, словно желая найти там себя саму.
   – Тебя, – повторила она, – тебя и все, что нас связывает.
   Я догадывался и без объяснений, но все же спросил:
   – Что?
   Нино остановилась. На другом конце площади возвышался собор Кашвети. Каждый камень в его стенах своей белизной, нежностью и округлостью напоминал деву.
   – Пройдись по Тифлису, – сказала Нино. – Видишь хоть одну женщину под покрывалом? Нет. Чувствуешь дыхание Азии? Нет. Это другой мир. Улицы здесь широки, а души открыты. Всякий раз, когда я приезжаю в Тифлис, я словно заново прозреваю, Али-хан. Здесь нет ни безумцев-фанатиков вроде Сеида Мустафы, ни мрачных угрюмцев вроде Мехмед-Хайдара. Здесь живется легко и весело.
   – Эта земля попала меж двух половин раскаленных щипцов, Нино, – предостерег я.
   – Вот именно поэтому, – промолвила она, семеня по старинной булыжной мостовой, – именно поэтому. Семь раз хромой Тимур разрушал Тифлис. Нашу страну наводняли турки, персы, арабы и монголы. Но мы выжили. Они опустошали, бесчестили, убивали Грузию, но никогда по-настоящему не владели ею. С Запада пришла святая Нино с крестом, сплетенным из виноградных лоз, и мы принадлежим к западному миру. Мы не Азия. Мы самая восточная страна Европы. Разве ты сам этого не ощущаешь?
   Нино шла быстрыми шажками, нахмурив свой детский лоб.
   – Оттого что мы когда-то дали отпор Тимуру и Чингисхану, шаху Аббасу, шаху Тахмаспу и шаху Исмаилу, и живу на свете я, твоя Нино. И вот являешься ты, без меча, без боевых слонов, без войска, и все же ты по-прежнему наследник кровожадных шахов. Мои дочери будут носить покрывало, а если меч Ирана обретет прежнюю остроту, мои сыновья и внуки в стотысячный раз опустошат Тифлис. Ох, Али-хан, нам все-таки следовало бы раствориться в мире Запада.
   Я схватил ее за руку:
   – Чего же ты хочешь, Нино?
   – Ах, – откликнулась она, – я такая глупенькая, Али-хан. Я хочу, чтобы ты полюбил широкие улицы и зеленые леса, хочу, чтобы ты научился лучше понимать, что такое любовь, чтобы не жил безвылазно в азиатском городе, уткнувшись в старую полуразрушенную стену. Я всегда боюсь, что лет через десять ты преисполнишься ханжеского благочестия, засядешь в своих гилянских имениях, а потом проснешься однажды утром и скажешь: «Нино, ты всего-навсего поле». Скажи сам, что ты любишь во мне, Али-хан?
   Тифлис кружил Нино голову, она словно пьянела от влажного воздуха, поднимающегося от волн Куры.
   – Что я люблю в тебе, Нино? Тебя, твои глаза, твой голос, твое благоухание, твою походку. Чего же еще? Я люблю в тебе все. Грузия и Иран любят одинаково. Здесь, на этом самом месте, тысячу лет тому назад стоял Руставели, ваш величайший поэт. Он пел о любви к царице Тамаре. А его песни напоминают персидские рубаи. Без Руставели не было бы Грузии, а без Персии не было бы Руставели.
   – Да, все так, – задумчиво произнесла Нино, – но, может быть, на этом самом месте стоял также Саят-Нова, великий поэт и певец любви, которому шах приказал отрубить голову за то, что он воспевал любовь грузин [4 - Саят-Нова (1722?–1795) – знаменитый армянский поэт, писавший на нескольких языках.].
   Переубедить мою Нино было невозможно. Она прощалась со своей родиной, а прощаться с тем, что дорого, всегда невыносимо тяжело.
   – Мои глаза, мой нос, мой лоб – все это ты любишь, Али-хан, – вздохнула она. – И все-таки ты кое-что забыл. Любишь ли ты мою душу?
   – Да, твою душу я тоже люблю, – отвечал я устало.
   Странно, когда Сеид Мустафа утверждал, что у женщины нет души, я смеялся, но когда Нино потребовала, чтобы я признал существование у нее души, я разозлился. Да и что такое душа женщины? Любая женщина должна радоваться, поняв, что мужчина и знать не хочет о бездонной пропасти ее души.
   – А что ты любишь во мне, Нино?
   И вдруг она заплакала прямо на улице. По щекам ее полились большие детские слезы.
   – Прости меня, Али-хан. Я люблю тебя, просто тебя, такого, как ты есть, но я боюсь того мира, в котором ты живешь. Я совсем сошла с ума, Али-хан. Я стою на улице с тобой, моим женихом, и возлагаю на тебя вину за все завоевательные походы Чингисхана. Прости свою Нино. Глупо думать, будто ты ответствен за смерть каждого грузина, которого когда-либо убивал магометанин. Я никогда больше не обвиню тебя в этом. Но послушай, я, твоя Нино, – тоже крохотная частичка той самой Европы, что ты так ненавидишь, и здесь, в Тифлисе, я ощущаю это особенно остро. Я люблю тебя, а ты любишь меня. Но я люблю леса и луга, а ты – горы, камни и песок, ведь ты дитя пустыни. Вот потому-то я и боюсь тебя, твоей любви, твоего мира.
   – И что же? – спросил я недоуменно и растерянно.
   – Как «что же»?
   Она вытерла глаза, снова заулыбалась, склонила голову к плечу и повторила:
   – Как «что же»? Через три месяца мы с тобой поженимся, чего же тебе еще?
   Нино мгновенно переходит от слез к смеху, от любви к ненависти. Она простила мне все завоевательные походы Чингисхана и готова была любить меня по-прежнему. Она взяла меня за руку и повлекла за собой по Верийскому мосту в лабиринт тифлисского базара. Так она символически просила прощения. Базар был единственной восточной заплатой на европейском одеянии Тифлиса. Толстые торговцы коврами, армяне и персы, расстилали свой товар, играющий всеми красками Востока. Сияющие желтые латунные чаши, украшенные белыми изречениями, громоздились возле лавок. Девица-курдиянка со светлыми удивленными глазами гадала по руке, казалось и сама пораженная собственным всеведением. У входа в трактиры стояли тифлисские бездельники и со степенною важностью вели диспуты обо всем на свете. Мы вдыхали резкие запахи города, в котором говорили на восьмидесяти разных языках. Грусть Нино развеялась при виде пестрых, извилистых базарных улочек и переулков. Кого тут только не было: армянские торговцы, курдские предсказатели судьбы, персидские повара, осетинские священники, русские, арабы, ингуши, индийцы – все народы Азии сходились на тифлисском базаре. Возле одной лавки поднимается суматоха. Торговцы обступают спорящих. Ассириец ожесточенно препирается с евреем. До нас доносится только: «…Когда мои предки увели твоих предков в вавилонское пленение…» Зеваки разражаются оглушительным хохотом. Нино тоже смеется: над ассирийцем, над евреем, над базаром, над собственными слезами, которые она пролила на тифлисскую булыжную мостовую.
   Мы идем дальше. Через несколько шагов наша прогулка подходит к концу, круг замыкается. Мы снова оказываемся у кафе «Мефисто» на Головинском проспекте.
   – Может быть, зайдем еще раз? – нерешительно предлагаю я.
   – Нет. Чтобы отпраздновать примирение, поедем лучше на гору, в церковь Святого Давида.
   Мы свернули в одну из боковых улочек, которая вела к подвесной канатной дороге. Мы сели в красную кабину, и она медленно поползла вверх, на гору Мтацминда. Город у нас на глазах стал погружаться в глубину, а Нино принялась рассказывать мне историю знаменитой церкви:
   – Много-много лет тому назад на этой горе жил святой Давид, а в городе – царская дочь, вступившая в греховную связь с неким князем… Князь покинул ее. Оказалось, что она ждет ребенка. Когда же разгневанный отец стал требовать, чтобы она назвала имя соблазнителя, царевна, не желая предавать возлюбленного, из страха обвинила святого Давида. В ярости царь повелел привести святого во дворец. Потом призвал свою дочь, и та повторила обвинение. Тут святой взял свой посох и дотронулся им до чрева царевны. И произошло чудо. Из чрева ее раздался голос ребенка и произнес имя истинного виновного. Царевна же, по молитвам святого, родила камень. Из камня этого забил источник Святого Давида. Женщины, мечтающие родить, совершают омовение в водах целебного источника. Как хорошо, Али-хан, что святой Давид покинул этот мир, а чудесный посох его исчез неведомо куда, – задумчиво добавила Нино.
   Мы прибыли на место.
   – Хочешь сходить к источнику, Нино?
   – Это может еще годик подождать.
   Стоя у церковной стены, мы глядели на раскинувшийся внизу город. Глубокая долина Куры лежала в голубоватой дымке. Купола церквей возвышались над каменным морем, словно одинокие острова. На востоке и на западе простирались сады – излюбленные места гуляний и пикников тифлисских прожигателей жизни. Вдалеке вырисовывался на фоне неба мрачный Метехский замок, некогда цитадель грузинских царей, а ныне темница, куда царское правительство бросало кавказских политзаключенных. Нино отвернулась. Верноподданничество в ее душе явно не уживалось с негодованием, охватившим ее при виде печально известного застенка.
   – Уж не томится ли в Метехи кто-то из твоих кузенов, Нино?
   – Нет, но, по совести говоря, тебе там самое место. Пойдем, Али-хан.
   – Куда?
   – Навестим Грибоедова.
   Мы свернули за церковную стену и остановились у изъеденного временем и непогодой могильного камня.
   «Ум и дела твои бессмертны в памяти русской, но для чего пережила тебя любовь моя?»
   Нино нагнулась и подняла с земли камешек. Быстрым жестом прилепила его к могильной плите и разжала руку. Камешек упал на землю и покатился нам под ноги. Нино густо покраснела. Согласно старинному тифлисскому поверью, если девица прижмет камешек к влажному могильному камню и он на миг прилипнет, то не пройдет и года, как ее возьмут замуж. Камешек Нино упал на землю. Я заметил ее смущение и рассмеялся.
   – Вот видишь? А до твоей свадьбы осталось всего три месяца! Выходит, наш пророк был прав, когда сказал: «Не верь мертвым камням».
   – Да, – отвечала Нино.
   Мы вернулись на канатную дорогу.
   – А что мы будем делать после войны?
   – После войны? То же, что и сейчас. Гулять по Баку, навещать друзей, ездить в Карабах и рожать детей. Будем наслаждаться жизнью.
   – А я хочу увидеть Европу.
   – Хорошо. Поедем в Париж, в Берлин, на целую зиму.
   – Да, на целую зиму.
   – Нино, неужели ты разлюбила нашу землю? Если хочешь, переедем в Тифлис.
   – Спасибо, Али. Ты очень добр ко мне. Мы останемся в Баку.
   – Нино, мне кажется, лучше Баку ничего нет.
   – Вот как? А ты видел много городов?
   – Нет, но, если хочешь, я объеду с тобой вместе весь мир.
   – И будешь все время тосковать по старой бакинской крепостной стене и по задушевным беседам с Сеидом Мустафой. Но впрочем, ничего страшного. Я люблю тебя. Оставайся таким, как есть.
   – Знаешь, Нино, я глубоко привязан к своей родине, к каждому камню, к каждой песчинке пустыни.
   – Знаю. Странно любить Баку. Для иностранцев в нашем городе только и есть что жара, пыль да нефть в избытке.
   – Это потому, что они иностранцы.
   Она обняла меня за плечи и коснулась губами моей щеки.
   – Но мы же не иностранцы и никогда ими не станем. Ты всегда будешь любить меня, Али-хан?
   – Конечно, Нино.
   Наша кабина прибыла на нижнюю станцию. Тесно обнявшись, мы пошли по Головинскому проспекту. Слева, за изящной кованой решеткой, располагался парк. Въезд в него был заперт. На часах стояли двое солдат, замерших без движения, словно бы даже и не дышавших, окаменевших. Над закрытыми воротами торжественно парил императорский двуглавый орел. Парк был частью дворцовой резиденции, принадлежавшей великому князю Николаю Николаевичу, наместнику царя на Кавказе.
   Вдруг Нино остановилась.
   – Смотри, – сказала она, указывая куда-то на парк.
   За решеткой, в тени сосновой аллеи, медленно шагал высокий худой человек с седыми висками. Вот он обернулся и устремил на меня взгляд своих больших глаз, исполненный холодного безумия. Лицо у него было удлиненное, с впалыми щеками. Губы плотно сомкнуты. В тени итальянских сосен-пиний он походил на сильного, благородного и опасного зверя.
   – О чем ты задумался, Али-хан?
   – О царской короне, Нино.
   – Она бы очень пошла к его седине. Что он будет делать?
   – Говорят, свергнет царя с престола.
   – Пойдем, Али-хан, мне что-то не по себе.
   Мы отошли от изящной кованой решетки. Нино сказала:
   – Лучше тебе не бранить царя и великого князя. Они спасают нас от турок.
   – Великий князь – половина тех раскаленных щипцов, что охватывают сейчас твою землю.
   – Мою землю? А твою?
   – У нас все по-другому. Нас не охватывают раскаленные щипцы. Мы распростерты на наковальне, а великий князь сжимает в руках молот. Вот потому-то мы его и ненавидим.
   – И восторгаетесь Энвер-пашой. Вздор, Энвер-паша никогда не войдет в Баку. Великий князь победит.
   – Аллах бариф, одному Богу ведомо, – примирительно откликнулся я.


   Глава шестнадцатая

   Войска великого князя стояли в Трапезунде; они захватили Эрзерум и, перевалив через курдские горы, устремились к Багдаду. Войска великого князя стояли в Тегеране, в Тебризе, даже в священном городе Мешхеде. Тень Николая Николаевича упала на половину Турции и половину Персии. Собранию грузинских аристократов великий князь объявил:
   – Повинуясь приказу царя, я не остановлюсь до тех пор, пока золотой византийский крест не воссияет в новом блеске над куполом Святой Софии.
   Положение у стран полумесяца складывалось незавидное. Только кочи да уличные амбалы по-прежнему восхищались могуществом Османов и превозносили победоносный меч Энвер-паши. Персии более не было, а вскоре предстояло погибнуть и Турции.
   Мой отец сделался очень немногословен и часто уходил из дому. Иногда он склонялся над сводками с фронта и географическими картами, шепотом перечислял названия захваченных городов, а потом часами сидел неподвижно, перебирая янтарные четки.
   Я ходил по ювелирным, цветочным и книжным магазинам. Посылал Нино драгоценные камни, цветы и книги. Встречался с ней, и на несколько часов для меня исчезали война, великий князь и полумесяц, подвергающийся серьезной опасности.
   Как-то раз мой отец сказал:
   – Останься сегодня вечером дома, Али-хан. К нам придут гости обсуждать важные вещи.
   Он произнес это несколько смущенным тоном, не глядя мне в глаза.
   Я понял, в чем дело, и съязвил:
   – Разве ты не заставил меня поклясться, отец, что я никогда не буду заниматься политикой?
   – Тревожиться о судьбе собственного народа еще не означает заниматься политикой. Бывают времена, Али-хан, когда долг всякого – думать о благе народа.
   В тот вечер мы с Нино условились пойти в оперу: в Баку проходили гастроли Шаляпина. Несколько дней Нино радовалась, предвкушая чудесную постановку. Я подошел к телефону и позвонил Ильяс-беку.
   – Ильяс, я сегодня занят. Ты не можешь сходить с Нино в оперу? Билеты я уже купил.
   – Что это тебе вздумалось? – недовольно отвечал тот. – Я же себе не принадлежу. Сегодня назначен в ночной наряд вместе с Мехмед-Хайдаром.
   Я позвонил Сеиду Мустафе.
   – Я и правда не могу. Договорился встретиться с великим муллой Хаджи Максудом. Он всего на несколько дней приехал из Персии.
   Я позвонил Нахарарьяну. Тот несколько смущенно спросил:
   – А почему бы вам самому не пойти, Али-хан?
   – К нам придут гости.
   – Обсудить, как раз и навсегда покончить с армянами. Не так ли? В те времена, когда мой народ истекает кровью, мне, собственно говоря, не следовало бы ходить в театр. Но я готов оказать вам дружескую услугу, – кстати, Шаляпин и вправду поет замечательно.
   Наконец-то. Друзья познаются в беде. Я предупредил Нино и остался дома.
   В семь стали собираться гости, именно те, кого я ждал. Наш большой зал с красными коврами и мягкими оттоманками в половине восьмого принял более миллиарда рублей, а точнее, обладателей этого миллиарда. Число их было невелико, и я знал их всех уже много лет.
   Первым пришел Зейнал-ага, отец Ильяс-бека. Он совсем сгорбился, его водянистые глаза, казалось, затуманились, устремленные в пространство. Он сидел на оттоманке, положив рядом палку, и медленно и неторопливо поглощал кусочек турецкого меда. После него в зал вошли двое братьев, Али Ассадулла и Мирза Ассадулла. Их отец, покойный Шамси, оставил им миллионов десять. Сыновья унаследовали отцовский ум, да к тому же научились читать и писать. Так они многократно преумножили свое состояние. Мирза Ассадулла любил деньги, мудрость и покой. Его брат напоминал огонь Заратустры. Он горел, не сгорая. Он непрестанно пребывал в движении. Он любил войны, приключения и опасности. По слухам, он был замешан во многих кровавых историях здесь, в Баку. Мрачный Бурджат-заде, сидевший рядом с ним, не любил приключений, зато тем более любил любовь. Единственный среди нас он имел четырех жен, которые отчаянно ссорились между собой. Он стыдился своих домашних неурядиц, но ничего не мог изменить в женской природе. Когда его спрашивали, сколько у него детей, он меланхолично отвечал: «Пятнадцать или восемнадцать, как же мне, бедному, упомнить?» Когда его спрашивали, сколько у него миллионов, он отвечал так же.
   Юсуф-оглы, сидевший в другом конце зала, посматривал на него неодобрительно и завистливо. У него была всего одна жена и, по слухам, далеко не красавица. Она сказала ему еще в день свадьбы: «Если будешь расточать свое семя на других женщин, я отрежу им уши, носы и груди. О том, что я сделаю с тобой, я не хочу даже говорить».
   Жена его происходила из воинственного рода. Это была не пустая угроза. Поэтому бедняга принялся коллекционировать картины.
   Человек, который вошел в зал в половине восьмого, был очень мал ростом, очень худ, у него были изящные руки и накрашенные красным лаком ногти. Мы встали и поклонились, сочувствуя его горю. Несколько лет тому назад умер его единственный сын Исмаил. В честь сына он воздвиг на Николаевской улице роскошное здание. «Исмаил» – было написано золотыми буквами на его фасаде. Это здание он подарил мусульманскому благотворительному учреждению. Его звали Ага Муса Наги, и только благодаря своему весьма внушительному состоянию, двумстам миллионам, его принимали в нашем кругу. Все дело в том, что он больше не исповедовал ислам. Он вступил в секту Баба – еретика, которого приказал казнить шах Насер ад-Дин. Лишь немногие из нас точно знали, чего именно хотел Баб. Зато все знали, что по велению Насер ад-Дина последователей еретика пытали, загоняя под ногти раскаленные иголки, сжигали на костре и забивали плетьми. Секта, на которую обрушились подобные кары, явно учила чему-то неподобающему.
   К восьми все гости были в сборе. Нефтяные князья, они расположились на диванах, пили чай, ели сласти и говорили о своих делах, которые шли как нельзя лучше, о своих домах, лошадях, садах и о проигрышах за зеленым столом в казино. Так они проговорили до девяти, следуя правилам вежливости. Потом слуги убрали со стола, закрыли двери, и мой отец сказал:
   – Мирза Ассадулла, сын Шамси Ассадуллы, хотел бы поделиться своими мыслями о судьбах нашего народа. Давайте послушаем, что он нам поведает.
   Мирза Ассадулла обратил к нам свое красивое, несколько мечтательное лицо.
   – Если войну выиграет великий князь, не останется ни одной мусульманской страны. Гнев царя обрушится на нас со всей своей силой. Нас он не тронет, потому что у нас есть деньги. Но он закроет мечети и школы и запретит наш язык. На нашу землю во множестве явятся чужестранцы, ведь никто отныне не будет защищать народ пророка. Для нас было бы лучше, если бы победил Энвер, пусть даже он и одержал бы самую незначительную победу. Но можем ли мы внести вклад в его борьбу? Нет, говорю я. У нас есть деньги, но у царя денег больше. У нас есть люди, но у царя людей больше. Что же нам делать? Если мы отдадим царю часть наших денег и часть наших людей, если мы пошлем на фронт, вооружим и обмундируем дивизию, быть может, после войны он и вспомнит о нас с благодарностью. Или есть другой выход?
   Он замолчал. Его брат Али приосанился.
   – Царский гнев страшен. Но кто знает, вдруг после войны вообще не будет царя?
   – Даже в таком случае, брат мой, на нашей земле по-прежнему останется слишком много русских.
   – Число их может уменьшиться, брат мой.
   – Нельзя же убить их всех, Али.
   – Можно убить их всех, Мирза.
   Они умолкли. Потом заговорил Зейнал-ага – очень тихо, старчески-надтреснутым голосом и без всякого выражения:
   – Никому не ведомо, что записано в Книге судьбы. Победы великого князя ничего не значат, даже если он захватит Стамбул. Ключ к нашему счастью спрятан не в Стамбуле. Он спрятан на Западе. И там побеждают турки, даже если на Западе они и носят имя немцев. Русские занимают Трапезунд, немцы занимают Варшаву. А русские? Существуют ли еще русские? Я слышал, что крестьянин по фамилии Распутин подчинил себе царя, гладит царевен и называет царицу «мамой». Некоторые великие князья хотят свергнуть царя с престола.
   Есть люди, которые только и дожидаются мира, чтобы восстать. После этой войны все будет совсем по-другому.
   – Да, – подтвердил толстяк с длинными усами и сверкающим взором, – после этой великой войны все будет совсем по-другому.
   Это был Фатали-хан Хойский, адвокат. Мы знали, что он близко к сердцу принимает дело народа и печалится о его судьбе.
   – Да, – с воодушевлением повторил он, – а поскольку все полностью изменится, нам никого не придется молить о милости. Кто бы ни победил в этой войне, он выйдет из борьбы ослабленным, изнемогающим от ран, а мы, не ослабленные, не израненные, сможем тогда уже не просить, а требовать. Мы – исламская, шиитская страна, и мы ожидаем от дома Романовых и от дома Османов одного и того же: предоставления самостоятельности во всех наших делах. Чем больше ослабеют великие державы после войны, тем осязаемей будет для нас шанс обрести свободу. Наша свобода будет порождена нашей нерастраченной силой, нашими деньгами и нашей нефтью. Ибо не забудьте, мир нуждается в нас больше, чем мы в нем.
   Собравшиеся в комнате были очень довольны. «Подождать» – какое прекрасное слово. Подождать и посмотреть, кто победит, турки или русские. У нас есть нефть, и победитель будет молить нас о милости. А до тех пор? Строить больницы, детские приюты, убежища для слепых, богадельни для воинов – наших единоверцев. Никто не должен упрекнуть нас в недостатке патриотических настроений.
   Я сидел в уголке, молчал и в душе злился. Али Ассадулла подошел ко мне и сел рядом.
   – Что вы на это скажете, Али-хан?
   Не дожидаясь моего ответа, он наклонился и прошептал мне на ухо:
   – Хорошо было бы вырезать всех русских на нашей земле. И не только русских. Всех иностранцев, которые говорят не так, как мы, молятся не так, как мы, и думают не так, как мы. В сущности, все этого хотят, но один лишь я осмеливаюсь говорить об этом вслух. А что будет потом? Да пусть правит хоть Фатали. Хотя я скорее за Энвера. Но сначала надобно перебить всех чужеземцев.
   Слово «перебить» он произнес нежно и мечтательно, так, как другие произносят слово «любить». Глаза у него сияли, он принял лукавый вид. Я молчал. Тут, прищурив маленькие глазки, заговорил Ага Муса Наги, последователь веры бахаи.
   – Я старик, – промолвил он, – и меня глубоко печалит то, что я вижу, и то, что я слышу. Русские вырезают турок, турки – армян, армяне хотят вырезать нас, а мы – русских. Не знаю, хорошо ли это. Мы выслушали, что думают о судьбах нашего народа Зейнал-ага, Мирза, Али и Фатали. Я понял, что вас волнуют школы, больницы, язык и свобода. Но что такое школа, если там учат одному вздору, что такое больница, если там врачуют тело, но забывают о душе? Наша душа жаждет воссоединиться с Богом. Однако каждый народ думает, что верит в какого-то своего, особого бога, отличного от богов прочих. Но я думаю, что устами всех мудрецов речет один и тот же Бог. Поэтому я почитаю Христа и Конфуция, Будду и Магомета. Мы произошли от одного Бога и через посредство пророка Баба к нему вернемся. Вот о чем должно возвестить народу. Нет ни черного, ни белого, ибо черное уже таит в себе белое, а белое – черное. Поэтому мой совет таков: не будем совершать ничего, что могло бы причинить вред хоть кому-то, ибо мы таим в себе каждого, а каждый – нас.
   Мы ошеломленно замолчали. Так вот какова ересь Баба…
   Рядом со мной раздались громкие рыдания. Я удивленно обернулся и увидел, что лицо Али Ассадуллы залито слезами и искажено скорбью.
   – О моя душа, – рыдал он, – о, насколько же вы правы. Какое блаженство внимать вам. О Всемогущий! Если бы только все столь же глубоко познали истину…
   Он осушил слезы, и, еще пару раз возрыдав, произнес уже куда более сухим тоном:
   – Без сомнения, о почтеннейший, десница Господа превыше всех прочих, но оттого не менее верно, о источник мудрости, что нельзя непременно полагаться на благодатное вдохновение, ниспосылаемое Всевышним. Мы всего-навсего люди, и, если божественное вдохновение заставляет себя ждать, нам самим приходится искать выход.
   Это были мудрые слова и вовремя пролитые мудрые слезы. Я заметил, как Мирза с восторгом глядит на брата.
   Гости встали с мест. Тонкие, изящные руки на прощание по очереди притронулись к каждому смуглому челу. Сгибались в поклоне спины, уста шептали:
   – Мир вам. Да пребудет с вами радость, друг мой.
   Собрание завершилось. Миллиард излился на улицу, прощался, пожимал руки, кивал. Была половина одиннадцатого. Зал нашего дома опустел, и при взгляде на него в душе у меня воцарилось уныние. Я не мог оставаться в одиночестве и сказал слуге:
   – Я схожу в казарму. Ильяс-бек назначен в ночной наряд.
   Я зашагал к морю, мимо дома Нино, в большую казарму. В окне караульни горел свет. Ильяс-бек и Мехмед-Хайдар играли в кости. Я вошел, и они поздоровались молча, одним кивком. Наконец они доиграли. Ильяс-бек бросил кости в угол и расстегнул воротник.
   – Ну, как все прошло? Ассадулла опять поклялся вырезать всех русских?
   – Примерно так. А что слышно о войне?
   – Война, – произнес он скучающим тоном, – немцы заняли всю Польшу. Великий князь увязнет в снегах или захватит Багдад. Может быть, турки завоюют Египет. Откуда мне знать? Скучно на этом свете.
   Мехмед потер подстриженную под машинку остроконечную голову.
   – Почему скучно-то, – возразил он, – у нас есть кони и солдаты, и мы умеем обращаться с оружием. Что еще нужно мужчине? Иногда мне хочется перейти через горы, залечь в траншее и увидеть перед собой врага. Пусть этот враг будет силен и ловок, пусть от него пахнет потом.
   – Попросись на фронт, – предложил я.
   Мехмед-Хайдар бросил на меня исподлобья грустный, беспомощный взгляд.
   – Я не готов стрелять в своих единоверцев-мусульман. Даже в суннитов. Но я принес присягу и не могу дезертировать. Не так, совсем не так все должно быть у нас на земле.
   Я с нежностью смотрел на него. Он сидел передо мной, широкоплечий, сильный, с наивным лицом, и просто задыхался от боевого задора.
   – Я и хочу на фронт, и не хочу, – печально произнес он.
   – А что будет с нашей землей? – спросил я его.
   Он помолчал, наморщив лоб, как свойственно тугодумам. Наконец он сказал:
   – С нашей землей? Надо бы строить у нас мечети. Дать посевам воду, ведь нашу почву мучает жажда. А еще скверно, что любой иностранец приезжает к нам и начинает нам рассказывать, какие мы глупые. Пускай мы даже и глупые, это наше дело. А еще мне кажется, стоило бы развести огромный костер и сжечь на нем все буровые вышки в стране. Зрелище было бы красивое, а мы бы снова обеднели. Тогда бы мы никому больше не понадобились, и чужеземцы оставили бы нас в покое. А на месте бывших буровых вышек я выстроил бы красивую мечеть, украшенную голубыми изразцами. А еще надо бы развести буйволов, а там, где добывали нефть, разбить поля.
   Он замолчал, погруженный в видения будущего. Ильяс-бек довольно рассмеялся:
   – А еще хорошо бы запретить всем читать и писать, ввести свечное освещение и избрать царем первого дурака.
   Мехмед-Хайдар не заметил насмешки.
   – Да, неплохо бы, – согласился он, – прежде дураков было куда больше, чем сейчас. Дураки строили не нефтяные вышки, а арыки, чужеземцы не грабили нас, а становились жертвами грабежа. Прежде счастливых людей было больше.
   Меня охватило желание обнять и расцеловать этого наивного, простоватого юношу. Его устами словно бы говорил комок нашей бедной, скудной, сухой, истерзанной земли.
   Тут меня пробудил от мечтаний бешеный стук в окно. Я выглянул наружу. На меня уставилось чье-то смуглое рябое лицо. Раскосые глаза блестели безумным блеском.
   – Это я, Сеид Мустафа. Впустите меня.
   Я кинулся к двери. Сеид Мустафа ворвался в комнату. Тюрбан криво сидел на его потном лбу. Зеленый пояс развязался, широкий серый плащ покрывала пыль. Он бессильно упал на стул и, задыхаясь, проговорил:
   – Нахарарьян похитил Нино. Полчаса тому назад. Они едут в Мардакян.


   Глава семнадцатая

   Мехмед-Хайдар вскочил.
   – Я сейчас же седлаю коней! – крикнул он мне, сузив глаза, и бросился прочь из комнаты.
   Лицо у меня горело. Кровь стучала в висках, в ушах шумело, мне казалось, будто кто-то невидимый изо всей силы бьет меня по голове. Как во сне, до меня донесся голос Ильяс-бека:
   – Держи себя в руках, Али-хан, держи себя в руках. Дашь себе волю только через час, когда мы их догоним.
   Он стал передо мной. Его узкое лицо было бело, как бумага. Он перепоясал меня прямым кавказским кинжалом.
   – Вот, возьми, – произнес он, вложив мне в руку пистолет, и еще раз повторил: – Сохраняй спокойствие, Али-хан. Прибереги свою ярость до дороги на Мардакян.
   Я механически сунул оружие в карман. Сеид Мустафа склонился ко мне своим рябым лицом, его толстые губы зашевелились, и до меня долетели обрывки слов:
   – Я вышел из дому навестить мудрого муллу Хаджи Махсуда. Шатер его мудрости разбит возле театра. Мы говорили об имамате зейдитов [5 - Зейдиты – течение в шиитском исламе; названо по имени основателя, Зейда ибн Али.]. В одиннадцать часов я вышел от него. Я проходил мимо театра. Греховное действо только что закончилось, и я заметил, как Нино в сопровождении Нахарарьяна садится в автомобиль. Они не тотчас же уехали, а стали что-то оживленно обсуждать. Лицо Нахарарьяна не понравилось мне. Я подкрался поближе и принялся прислушиваться. «Нет, – воскликнула Нино, – нет, я люблю его». – «В этом краю не останется камня на камне, – убеждал Нахарарьян, – и я люблю вас сильнее. Я вырву вас из когтей Азии». – «Нет, – возразила Нино, – отвезите меня домой». Он завел мотор. Я вспрыгнул на багажную подставку сзади. Автомобиль поехал к дому Кипиани. Я не расслышал, о чем они говорили по пути. Автомобиль остановился у ее дома. Нино плакала. Внезапно Нахарарьян обнял ее и стал покрывать поцелуями ее лицо. «Вы не должны попасть в руки дикарей!» – воскликнул он, прошептал еще что-то, и под конец я разобрал еще слова: «Поедемте ко мне в Мардакян, мы обвенчаемся в Москве, а потом переберемся в Швецию». Я увидел, как Нино отталкивает его. Тут снова завелся мотор. Автомобиль рванулся с места, и они исчезли. Я что было сил бросился к вам, хотел…
   Он не договорил, или я не дослушал. Мехмед-Хайдар распахнул двери.
   – Кони оседланы! – крикнул он.
   Мы кинулись во двор. В сиянии полной луны я увидел этих благородных животных. Они негромко ржали и били копытами.
   – Вот, – сказал Мехмед-Хайдар.
   Он подвел меня к коню. Я увидел предназначенного мне скакуна и окаменел. Это было золотисто-рыжее карабахское чудо, конь Меликова, командира полка. Во всем мире не найти и дюжины таких коней. Мехмед-Хайдар с мрачным видом предрек:
   – Командир будет в ярости. Никогда этот конь не знал другого седока. Он несется как ветер. Не щади его. Ты их догонишь.
   Я вскочил в седло и плетью стегнул волшебного коня по крупу. Тот одним мощным прыжком вынес меня за ворота казармы. Я поскакал вдоль берега моря. С ненавистью охаживал я бока моего скакуна. Мимо меня, точно в безумной пляске, проносились дома, из-под копыт коня летели огненные искры. Меня охватил дикий, неописуемый гнев. Я рывком натянул удила. Конь стал на дыбы, а потом бросился дальше. Наконец мы оставили позади последние глинобитные хижины. Передо мной раскинулись освещенные луной поля и узкая проселочная дорога на Мардакян. Ночной воздух отрезвил меня. Справа и слева протянулись бахчи. Круглые дыни напоминали золотые самородки. Конь летел мощным упругим галопом, на удивление равномерным. Я подался вперед, прильнув к золотистой гриве скакуна.
   Так вот они! Я отчетливо различил их перед собой. До меня долетало каждое произнесенное ими слово. Я вдруг в подробностях представил себе ход мыслей чужеземца. Энвер ведет бои в Малой Азии. Царский трон зашатался. В армии великого князя есть армянские батальоны. Если фронт будет прорван, то войско Османов хлынет в Армению, Карабах и Баку. Нахарарьян предчувствует, что за этим последует. Полновесные слитки тяжелого армянского золота отправятся в Швецию. С братством кавказских народов будет покончено. Я так и вижу их обоих перед собой в театральной ложе.
   – Княжна, между Востоком и Западом разверзлась пропасть, которую не преодолеть даже любви.
   Нино молча слушает.
   – Мы, те, кому угрожает меч Османов, должны держаться вместе. Мы, посланники Европы в Азии. Я люблю вас, княжна. Мы предназначены друг другу судьбой. Жизнь в Стокгольме будет простой и легкой. Это Европа, Запад.
   И потом добавляет, и я слышу его слова будто наяву:
   – В этом краю не останется камня на камне.
   А напоследок произносит:
   – Распорядитесь своей жизнью сами, Нино. После войны мы переедем в Лондон. Нас примут при дворе. Европеец сам должен быть хозяином своей судьбы. Я тоже ценю Али-хана, но он варвар, навеки околдованный пустыней.
   Я охаживаю коня плетью. Раздается пронзительный крик. Так воет на луну волк, обитатель пустыни. Жалобно, не умолкая, тонким голосом. Ночь превращается в один неумолчный крик. Я что есть мочи подаюсь вперед. У меня саднит в горле. Зачем я кричу на освещенной луной дороге в Мардакян? Ярость я должен приберечь на потом. Резкий ветер сечет мне лицо. Слезы у меня на глазах выступают от ветра, от чего же еще. Я не плачу, даже внезапно осознав, что между Востоком и Западом разверзлась пропасть, которую не преодолеть даже любви. Соблазнительные, сияющие грузинские очи! Да, я происхожу от волка, обитателя пустыни, от серого волка тюрков. Как хорошо он придумал: «Мы обвенчаемся в Москве, а потом переберемся в Швецию». Воображаю стокгольмский отель, чистый, теплый, с белоснежными простынями. Виллу в Лондоне. Виллу? Я припадаю лицом к золотисто-рыжей шее коня и внезапно впиваюсь в нее зубами. Рот мой наполняется соленой кровью. Виллу? У Нахарарьяна есть вилла в Мардакяне. Посреди фруктовых садов, разбитых в оазисе, как и у всех бакинских богачей. Вилла из белого мрамора, у самого моря, с коринфскими колоннами. Кто быстрее, автомобиль или карабахский конь? Я ясно вижу эту виллу перед собой. Постель красного дерева, пышная и очень широкая. Белые простыни, как в стокгольмском отеле. Он не будет философствовать всю ночь. Он… конечно, он это сделает. Я вижу перед собой постель и грузинские глаза, с их затуманенным наслаждением и ужасом взором. Я глубоко впиваюсь зубами в конскую шею. Скакун бросается вперед. Дальше, дальше! Прибереги свою ярость до тех пор, пока их не догонишь, Али-хан.
   Дорога, по которой я скачу, узкая. Неожиданно я рассмеялся. Как же хорошо, что мы в Азии, в дикой, отсталой, некультурной Азии, где нет удобных шоссе, а только ухабистые дороги, словно созданные для карабахских коней. Кто быстрее движется на такой дороге, автомобиль или карабахский конь?
   Дыни на обочине поглядывают на меня, как живые. «Очень скверные дороги, – сетуют дыни, – не годятся для английских автомобилей. Только для всадников на карабахских конях».
   Выдержит ли мой конь эту бешеную скачку? Вероятно, нет. Я так и вижу перед собой лицо Меликова: тогда, в Шуше, он, позвякивая саблей, произнес: «Только когда царь призывает на войну, седлаю я этого коня». Да что там, вздор! Пусть карабахский старик плачет, глядя вслед своему коню. Я еще и еще раз охаживаю скакуна плетью. Ветер бьет мне в лицо, точно кулаками. Впереди показался поворот. На обочине растут какие-то кусты, и вот наконец издалека доносится шум мотора. На дорогу падает свет. Я вижу, как автомобиль медленно ползет по ухабистой дороге. Европейский автомобиль. Он не создан для дорог Азии. Еще раз стегнуть коня! Я различаю за рулем Нахарарьяна. И Нино, скорчившуюся в углу. Почему они не слышат конского топота? Нахарарьян не прислушивается к ночным шорохам? Он чувствует себя в безопасности за рулем своего европейского автомобиля, по пути в Мардакян? Пусть остановится, лакированный ящик. Тотчас же, прямо на этом месте! Я снимаю с предохранителя револьвер. Что ж, милый мой, бельгийское изделие, сослужи мне службу. Нажимаю на курок. На мгновение дорогу освещает узенькая полоска огня. Я натягиваю удила. Хороший выстрел, прямо в цель, милый мой пистолетик. Левая шина автомобиля спускается, точно шарик, из которого выпустили воздух. Лакированный ящик тормозит. Я подлетаю к нему, и кровь бешено стучит у меня в висках. Я отбрасываю прочь оружие, я уже и сам не знаю, что делаю. Передо мною два лица, на меня широко раскрытыми от ужаса глазами воззрились двое. Чья-то дрожащая рука обхватила рукоятку револьвера. Выходит, в европейском автомобиле он все-таки не вполне ощущал себя в безопасности. Я замечаю толстые пальцы, кольцо с крупным бриллиантом. Быстрее, Али-хан! Вот теперь ты можешь дать волю ярости. Я выхватываю кинжал. Дрожащая рука не нажмет на курок. Кинжал с мелодичным свистом пролетает по воздуху. Где научился я бросать кинжал? В Персии? В Шуше? Нигде! В моей крови, в моих жилах струится знание о том, какую линию должен описать в полете кинжал. Это знание унаследовано мною от предков. От первого Ширваншира, отправившегося в поход в Индию и взявшего Дели. Раздается крик, неожиданно тонкий и пронзительный. Жирная рука растопыривает пальцы. По запястью сползает струйка крови. Как чудно созерцать кровь врага на дороге в Мардакян. Револьвер падает наземь. Колышется толстый живот, тело судорожно пытается уползти. Сидевший в автомобиле одним прыжком кидается через дорогу, исчезая в кустарнике на обочине.
   Я соскакиваю с коня. Прячу кинжал в ножны. Нино замерла на мягком сиденье, держась очень прямо. Лицо ее жестко и неподвижно, словно высеченное из камня. Она только дрожит всем телом после пережитого ужаса ночной борьбы. Издалека до меня доносится топот копыт. Я бросаюсь в кусты. Острые ветки вцепляются в меня, точно руки невидимого врага. Листва хрустит под ногами. Тонкие засохшие сучья царапают мне ладони. Далеко в кустах тяжело дышит затравленный зверь – Нахарарьян. Отель в Стокгольме! Жирные губы, жадно шарящие по лицу Нино!
   Тут я замечаю его. Спотыкаясь, он толстыми руками раздвигает кусты. Теперь он что есть силы бежит по дынной бахче к морю. Револьвер я выбросил на дороге. Руки мои кровоточат, изодранные колючим кустарником. Вот и первая дыня. Круглая рожа, жирная и тупая. Я наступаю на нее, и она с треском лопается у меня под ногой. Я бегу по полю. Луна глядит на меня, и лик ее подобен смерти. Над дынной бахчой льются потоки холодного золотистого света. Тебе не суждено перевезти в Швецию золотые слитки, Нахарарьян.
   Сейчас, сейчас. Я хватаю его за плечо. Он оборачивается ко мне, застывает как колода, в глазах его читается ненависть разоблаченного преступника. Он замахивается и наносит мне удар кулаком в подбородок. И снова, на сей раз в живот. Хорошо же ты, Нахарарьян, научился боксу в Европе. У меня начинает кружиться голова. На несколько секунд перехватывает дыхание. Я же всего-навсего азиат, Нахарарьян. Не овладел искусством наносить удары ниже пояса. Умею лишь бешено биться в припадке злобы, словно волк – обитатель пустыни. Я бросаюсь вперед и обхватываю его, точно ствол дерева, впечатывая ноги в его живот, впиваясь руками в его толстую шею. Он ударяет меня, пытаясь свалить, раз, другой… Я судорожно наклоняюсь – и мы летим наземь. Мы катимся по полю. Внезапно я оказываюсь под ним. Нахарарьян вцепляется мне в шею и начинает меня душить. Рот на искаженном лице перекошен, нижняя губа отвисает. Я бью его ногами в живот, и мои колени уходят глубоко в жирную плоть. Он отпускает меня. На миг прямо перед собой я вижу его голую шею. Разорванный воротничок сдвинулся, обнажив белое горло. У меня из глотки вырывается глухой крик. Зубами я впиваюсь в его толстую белую шею. Да, Нахарарьян, вот так поступаем мы в Азии. Не бьем ниже пояса. Вот какова хватка серого волка. Я чувствую дрожь, пробегающую по его жилам.
   Бедром я ощущаю едва заметное движение. Нахарарьян протягивает руку и хватает мой кинжал. В пылу борьбы я совсем забыл о нем. Перед глазами у меня взблескивает сталь. Где-то в боку, на ребрах, я чувствую острую боль. Какая теплая у меня кровь. Однако лезвие только скользнуло мне по ребрам. Я отпускаю его шею и вырываю кинжал из его раненой руки. Теперь уже он оказывается подо мной. Его лицо обращено к луне. Я возношу кинжал. Тут он кричит, закинув голову, тонким, долгим, пронзительным криком. Его лицо превращается в один разверстый рот, широко распахнутые темные врата смертельного страха. Отель в Стокгольме, свинина на вертеле. О дынная бахча под Мардакяном!
   Зачем же я медлю?
   – Бей же, Али-хан, бей! – раздается голос у меня за спиной.
   Это подоспел Мехмед-Хайдар.
   – Чуть выше сердца, сверху вниз.
   Голос пресекается. Я знаю место, где обитает смерть. Еще только одно мгновение. Я хочу еще раз услышать, как враг умоляет о пощаде. И лишь потом нанести удар.
   Я возношу кинжал. Мышцы мои напряжены. Чуть выше сердца мой кинжал вонзается в тело моего врага, образуя с ним единое целое. Он содрогается один раз, потом еще. Я медленно поднимаюсь на ноги. Одежда у меня в крови. Моя это кровь или его? Теперь уже безразлично.
   – Как красиво ты все это сделал, Али-хан. Ты навсегда заслужил мое уважение! – оскалив в улыбке зубы, произносит Мехмед-Хайдар.
   У меня болит бок. Мехмед-Хайдар поддерживает меня. Мы исчезаем в густом кустарнике, а потом вновь появляемся у лакированного ящика, на дороге в Мардакян. Четыре коня. Двое всадников. Ильяс-бек в знак приветствия поднимает руку. Сеид Мустафа сдвинул зеленый тюрбан на затылок. Посадив перед собой на лошадь, он крепко держит Нино. Она молчит.
   – А как быть с женщиной? Ты сам зарежешь ее или это сделать мне? – медленно и тихо спрашивает Сеид Мустафа, полузакрыв глаза, точно во сне.
   – Бей, Али-хан! – убеждает меня уже Мехмед-Хайдар и протягивает мне кинжал.
   Я поднимаю глаза на Ильяс-бека. Он кивает, бледный как мел.
   – Потом мы бросим тело в море.
   Я подхожу к Нино. Глаза ее кажутся мне огромными… Во время перемены она прибежала к нам, вся в слезах, со школьной папкой в руке. Помню, как я спрятался у нее под партой и шепотом подсказывал: «Карл Великий был коронован в Ахене в восьмисотом году».
   Почему Нино молчит? Почему не плачет, как тогда, на большой перемене? Она же не виновата была в том, что не знает, когда короновался Карл Великий. Я обхватываю за шею ее коня и смотрю на нее. Мы встречаемся взглядами. Ее глаза молчат. Как же она красива, когда сидит вот так в седле Сеида, освещенная луной, неотрывно глядящая на кинжал. Грузинская кровь, лучшая на свете. Грузинские уста, которые лобызал Нахарарьян. Золотые слитки в Швеции – он их лобызал.
   – Ильяс-бек, я ранен. Отвези княжну Нино домой. Сейчас холодно. Укутай княжну Нино потеплее. Если с княжной Нино по пути что-нибудь случится, я убью тебя, Ильяс-бек. Слышишь, Ильяс-бек, такова моя воля, я сдержу свое слово. Мехмед-Хайдар, Сеид Мустафа, я слабею. Отвезите меня домой. Поддержите меня, я истекаю кровью.
   Я хватаюсь за гриву карабахского коня. Мехмед-Хайдар помогает мне сесть в седло. Ильяс-бек подходит ближе, осторожно поднимает Нино и сажает ее на мягкое казацкое седло. Она не сопротивляется. Он снимает с себя мундир и накидывает ей на плечи. Он все еще очень бледен. Он бросает на меня быстрый взгляд и кивает. Он привезет Нино домой живой и невредимой. Он уезжает первым, а мы на некоторое время еще задерживаемся. Мехмед-Хайдар и Сеид Мустафа не могут оставить меня одного. Я опираюсь на них. Мехмед-Хайдар вскакивает в седло.
   – Ты герой, Али-хан. Ты превосходно сражался. Ты исполнил свой долг.
   Он поддерживает меня, не давая упасть. Сеид опустил глаза. Он произносит:
   – Ее жизнь принадлежит тебе. Ты можешь убить ее. А можешь пощадить. И то и другое позволено. Так гласит закон.
   Он мечтательно улыбается. Мехмед-Хайдар вкладывает мне в руку удила.
   Мы молча едем в ночи. Вдали виднеются огни Баку, нежные и манящие.


   Глава восемнадцатая

   Узкий каменный уступ на краю бездны. Желтые утесы, сухие, изборожденные морщинами времени, голые. Камни, огромные, шершавые, грубо уложенные друг на друга. Четырехугольные, без всяких украшений, теснясь, висят над бездной хижины-сакли. Плоская крыша одной сакли служит двором другой, расположенной выше. Где-то глубоко внизу журчит горный ручей, в ясном воздухе утесы словно светятся. Узкая тропинка петляет меж камней, теряясь в пропасти. Так выглядит аул – дагестанская горная деревня. Комната в сакле темная, застланная толстыми циновками. Снаружи опирается на два деревянных столба узкий выступ крыши. Раскинув крылья, застыл, словно окаменев, в бесконечном небе орел.
   Я лежу в маленьком дворике, расположенном на крыше, и курю кальян с янтарным мундштуком. Мои легкие наполняются прохладным дымом. Виски у меня холодеют, голубое облачко дыма исчезает, уносимое слабым ветерком. Какой-то неизвестный благодетель, сострадая моему горю, подмешал к табачным листьям крупинки гашиша. Я заглядываю в бездну и вижу там лица. Они кружатся в зыбком мареве тумана. Передо мной предстают знакомые черты. Я различаю воина Рустама на ковре, висящем на стене моей комнаты в Баку.
   Когда-то я лежал там, закутанный в толстые шелковые одеяла. Ребро у меня болело. Повязка была белая и мягкая. В соседней комнате послышались тихие шаги. До меня донеслась негромкая беседа. Я прислушался. Теперь заговорили громче. Голос отца произнес:
   – Весьма сожалею, господин полицеймейстер. Я и сам не знаю, где сейчас мой сын. Полагаю, он бежал к дяде в Персию. Все это очень, очень прискорбно.
   В ответ зарокотал голос полицеймейстера:
   – Против вашего сына выдвинуто обвинение в убийстве. Уже выдан ордер на его арест. Мы найдем его и в Персии.
   – Да-да, совершенно с вами согласен. Любой суд объявит моего сына невиновным. Он действовал в состоянии аффекта, его поступок оправдывается обстоятельствами. Кстати…
   До меня донеслось шуршание новеньких банкнот, или мне так только показалось. Потом наступает молчание. И снова раздался голос полицеймейстера:
   – Да-да. Что же поделать, таковы молодые люди. Чуть что, хватаются за кинжал. Я только выполняю свой служебный долг. Но я вам сочувствую. Молодой человек не должен больше показываться в городе. Но ордер на его арест мне придется передать и в Персию.
   Шаги удалились. Снова наступила глубокая тишина. Извивы персидской вязи на ковре напоминают причудливые ходы лабиринта. Я проследил глазами за очертаниями букв и заблудился в контурах изящно изогнутого «N».
   Надо мной кто-то склонился, ко мне приблизились чьи-то лица. Чьи-то губы зашептали что-то непонятное. Потом оказалось, что я сижу в постели, перевязанный, а передо мной стоят Ильяс-бек и Мехмед-Хайдар. Оба улыбаются, оба в полевой форме.
   – Мы пришли попрощаться. Нас переводят на фронт.
   – Как так?
   Ильяс-бек теребит патронташ.
   – Я отвез Нино домой. Она по дороге не сказала ни слова. Потом я поскакал в казарму. К обеду все было известно. Меликов, командир полка, заперся у себя в кабинете и напился. Он больше не хотел видеть своего коня. Вечером он велел его застрелить. А потом попросился на фронт. Военно-полевого суда нам еще как-то удалось избежать благодаря вмешательству моего отца. Но нас направляют на фронт. Прямо на передовую.
   – Простите. Ваша судьба на моей совести.
   Оба принялись шумно возражать:
   – Нет, ты герой, ты поступил как мужчина. Мы очень тобой гордимся.
   – Вы видели Нино?
   Оба они точно окаменели.
   – Нет, мы не видели Нино.
   Они произнесли это очень холодно.
   Мы обнялись.
   – Не тревожься о нас. Мы и на фронте не пропадем.
   Они улыбнулись мне на прощание. Дверь за ними захлопнулась.
   Я лежал на подушках, устремив взгляд на красный узор ковра. Бедные мои друзья. Это моя вина. Я погрузился в странные сны наяву. Реальность куда-то исчезла. Передо мной в тумане парило лицо Нино, то смеющееся, то серьезное. Ко мне прикасались чьи-то руки. Кто-то произнес по-персидски:
   – Пусть курит гашиш. Очень помогает от угрызений совести.
   Кто-то сунул мне в рот янтарный мундштук, и сквозь обрывки видений до меня долетели слова:
   – Достопочтенный хан. Я потрясен. Какое ужасное несчастье. Я так хочу, чтобы моя дочь отправилась вслед за вашим сыном. Они должны немедленно пожениться.
   – Князь, Али-хан теперь не может жениться. Теперь он канлы и в любой миг может пасть жертвой кровной мести со стороны Нахарарьянов. Я послал его в Персию. Его жизни ежечасно угрожает опасность. Он не годится в мужья вашей дочери.
   – Сафар-хан, умоляю вас. Мы должны защитить своих детей. Они должны бежать. В Индию, в Испанию. Моя дочь обесчещена. Только брак может спасти ее.
   – Это не вина Али-хана, князь. А вообще-то, нетрудно сыскать кого-нибудь, кто с готовностью возьмет вашу дочь в жены: русского, а то и армянина.
   – Прошу вас. Это была безобидная ночная прогулка. Вполне понятная в такой-то духоте. Ваш сын поступил опрометчиво, движимый совершенно ложными подозрениями. Он должен загладить свою вину.
   – Как бы то ни было, князь, Али-хан теперь канлы, он не может жениться.
   – Но я тоже забочусь о благе собственного ребенка, Сафар-хан.
   Голоса смолкли. Настала тишина. Крупинки гашиша – кругленькие, похожие на муравьев.
   Наконец повязку сняли. Я ощупал шрам. Первая почетная отметина на моем теле, первый «орден за храбрость», которым я могу похвалиться. Потом я встал. Неуверенными шагами прошелся по комнате. Слуги провожали меня робкими, боязливыми взглядами. Распахнулась дверь. Вошел мой отец. Мое сердце бешено забилось. Слуга исчез.
   Какое-то время отец молчал, прохаживаясь взад-вперед по комнате. Потом остановился и сказал:
   – Каждый день приходит полиция, а впрочем, не только полиция. Все Нахарарьяны ищут тебя. Пятеро из них уже отправились в Персию. Мне пришлось нанять для охраны дома двадцать человек. Кстати, Меликовы тоже объявили тебе кровную месть. Из-за коня. Твоих друзей послали на фронт.
   Я молчал, потупившись. Отец положил мне руку на плечо и с нежностью произнес:
   – Я горжусь тобой, Али-хан, очень горжусь. На твоем месте я поступил бы точно так же.
   – Ты не сердишься, отец?
   – Ну разве совсем чуть-чуть. Только одно смущает меня, – промолвил он, обняв меня и заглядывая мне глубоко в глаза. – скажи, зачем ты пощадил женщину?
   – Не знаю, отец. Я тогда совсем выбился из сил.
   – Лучше было бы убить ее, сын мой. Но сейчас говорить об этом уже поздно. Не буду тебя ни в чем упрекать. Все мы, вся семья, очень гордимся тобой.
   – Что теперь будет, отец?
   Он опять заходил по комнате туда-сюда, обеспокоенно вздыхая.
   – Да, здесь тебе оставаться нельзя. И в Персию бежать тоже. Тебя ищет полиция и две могущественные семьи. Лучше всего будет тебе уехать в Дагестан. В ауле тебя никто не найдет. Туда не отважится сунуться ни один армянин и ни один полицейский.
   – На сколько, отец?
   – На очень долгий срок. Пока полиция не забудет об этом происшествии. Пока семьи наших врагов не примирятся с нами. Я буду тебя навещать.
   Ночью я уехал. Сначала в Махачкалу, а потом в горы. По узким горным тропам, на маленьких длинногривых лошадках. В далекий аул на краю разверстой бездны.
   Отныне я обретался тут, под надежной защитой дагестанского гостеприимства. «Канлы», – говорили обо мне местные жители, уважительно на меня поглядывая. Кто-то осторожно подмешивал гашиш в мой табак. Я много курил. Я молчал, мучимый галлюцинациями. Друг моего отца Кази Мулла, простерший надо мной сень своего гостеприимства, опекал меня. Он много говорил, и острые осколки его слов разрывали горячечные видения залитой лунным светом дороги, преследовавшие меня в моих снах наяву.
   – Пробудись от снов, Али-хан, гони думы, Али-хан. Слушай меня. Знаешь ли ты историю об Андалале?
   – Об Андалале, – машинально повторил я.
   – Знаешь, что такое Андалал? Шестьсот лет тому назад был такой красивый аул. Там правил добрый, мудрый и храбрый князь. Но народу нестерпимо сделалось от такого средоточия добродетели. Поэтому жители аула пришли к князю и сказали: «Ты нам опостылел, оставь нас». Тут князь заплакал, сел на коня, попрощался с родными и уехал далеко-далеко, в Персию. Там он достиг могущества и величия. Сам шах преклонял к нему слух свой. Он покорял страны и города. Но в душе таил злобу на Андалал. Поэтому он промолвил: «В долинах Андалала в изобилии залегают драгоценные камни и золото. Завоюем эту землю!» Во главе огромного войска шах двинулся в горы. Однако народ Андалала сказал: «Вас много, но вы далеко внизу. Нас меньше, но мы высоко вверху. Но превыше всех Аллах, он один, но могущественнее нас всех». И так народ Андалала пошел войной на захватчиков. Мужчины, женщины и дети – никто не остался в стороне. В первых рядах сражались сыновья князя, не покинувшие вместе с отцом родной край. Персы были побеждены. Первым бежал шах, последним – предатель, который привел его в Андалал. Прошло десять лет. Князь состарился, и стала мучить его тоска по родине. Он покинул свой дворец в Тегеране и поскакал домой. Жители аула узнали изменника, который некогда привел в их край вражеское войско. Они стали плевать ему под ноги и затворять перед ним двери. Весь день ездил князь по деревне, но не нашел ни одного друга. Тогда он направился к кади и промолвил: «Я приехал на родину, дабы искупить свою вину. Поступай со мной, как повелевает закон». – «Свяжите его, – распорядился кади и объявил: – по закону наших отцов этого человека надобно похоронить заживо». и народ воскликнул: «Да будет так!» Однако кади был справедлив. «Какие доводы можешь ты привести в свою защиту?» – спросил он, и князь отвечал: «Никаких. Я виновен. Хорошо, что здесь соблюдаются законы наших предков. Но тогда надобно исполнить и законы, которые гласят: „Кто сражается против своего отца, да будет казнен“. Я требую, чтобы и мои права не были нарушены. Мои сыновья сражались против меня. Их надобно обезглавить на моей могиле». – «Да будет так», – сказал кади и возрыдал вместе со всем народом, ибо сыновей князя ценили и почитали. Но закон полагалось исполнять. Изменника похоронили заживо, а его сыновей, лучших воинов своей земли, обезглавили на его могиле.
   – Пустая болтовня, – проворчал я, – неужели ты не знаешь чего-нибудь получше? Твой герой был последним в своем краю, да к тому же умер шестьсот лет тому назад, смертью изменника.
   Кази Мулла обиженно засопел.
   – А ты разве ничего не знаешь об имаме Шамиле?
   – Я все знаю об имаме Шамиле.
   – В правление имама Шамиля народ был счастлив. Пятьдесят лет прошло с тех пор. Народ был счастлив, не знал ни вина, ни табака. Вору отрубали правую руку, хотя и воровства-то в ту пору почти не случалось. Так было до прихода русских. И тут имаму Шамилю явился пророк. Пророк повелел объявить неверным газават, священную войну, и Шамиль возглавил ее. Все горские народы присягнули на верность Шамилю, принеся самые страшные клятвы, в том числе и чеченцы. Но русские были сильны. Они угрожали чеченцам. Сжигали их аулы и вытаптывали их поля. Тогда чеченские мудрецы отправились в Дарго, неприступную «крепость» имама, дабы умолять его освободить их от клятвы. Увидев его, они не осмелились разомкнуть уста. Вместо этого они пошли к Ханум, матери имама. Та была мягкосердечна и сострадательна. Она заплакала, услышав о страданиях чеченцев. «Я скажу имаму, чтобы он освободил вас от исполнения вашего обета», – пообещала она. Ханум пользовалась большим влиянием, а имам был почтительным сыном. Когда Ханум поведала ему о мольбе чеченских старейшин, он сказал: «Коран запрещает измену. Коран запрещает прекословить матери. Моей мудрости недостает, чтобы разрешить это противоречие. Я буду молиться и поститься, дабы Аллах просветил меня». Три дня и три ночи постился имам. Потом он вышел к народу и провозгласил: «Аллах объявил мне свою заповедь: первый, кто заговорит со мной об измене, будет наказан ста ударами палок. Первой, кто заговорил со мной об измене, была Ханум, моя мать. Я приговариваю ее к ста палочным ударам». Привели Ханум. С нее сорвали покрывало, бросили ее на ступени мечети и воздели палки. Но не успела мать имама получить первый удар, как имам упал на колени, заплакал и воскликнул: «Несокрушимы, как сталь, законы Всевышнего. Никто не может отменить их, в том числе и я. Но Коран дозволяет одно: дети могут взять на себя наказание родителей, и потому да обрушатся на меня оставшиеся удары». Имам разоблачился, лег на ступени мечети и крикнул: «Бейте меня, и клянусь честью имама, если будете бить меня не в полную силу, я прикажу отрубить вам голову!» Девяносто девять ударов принял имам Шамиль. Истекая кровью, лежал он на ступенях мечети. Кожа лоскутьями слезала с его израненной спины, народ глядел на него с ужасом. Никто более не осмеливался заговорить об измене. По таким незыблемым законам жили тогда горцы. Так было пятьдесят лет тому назад. И народ был счастлив.
   Я молчал. Орел в небесах исчез. Вечерело. На минарете маленькой мечети появился мулла. Кази Мулла расстелил молельный коврик. Мы совершили намаз, обратившись лицом к Мекке. Арабские молитвы звучали, как старинные боевые песни.
   – А сейчас уходи, Кази Мулла, друг мой. Я лягу спать.
   Он недоверчиво посмотрел на меня. Вздыхая, подмешал к табаку зерна гашиша. Потом он ушел, и я услышал, как он говорит соседу:
   – Канлы очень болен!
   А сосед отвечает:
   – Никто не болеет долго в Дагестане.
   Я лежал на краю дворика, разбитого на крыше, и заглядывал в бездну.
   Нахарарьян, как поживают твои золотые слитки в Швеции?
   Я закрыл глаза.
   Почему молчала Нино? Почему она молчала?


   Глава девятнадцатая

   Женщины и дети гуськом шагали по деревне. Вид у них был усталый, утомленный. Они пришли издалека. В руках они несли маленькие мешочки. Мешочки эти были набиты землей и навозом. Как настоящую драгоценность, прижимали они землю к груди. Они собрали эту землю далеко отсюда, в долинах, и расплатились за нее овцами, серебряными монетами и тканями. Они хотели высыпать на бесплодные утесы своей родины драгоценную землю, чтобы их скудная земля родила хлеб для пропитания народа.
   Поля, накреняясь, свисали над бездной. Людей спускали на их маленькие земельные наделы, предварительно обмотав цепью. Осторожные руки бережно сыпали землю на камни. Будущие поля обносили грубо сложенной стеной, чтобы уберечь тонкий слой почвы от ветра и лавин. Так посреди выветренных остроконечных скал Дагестана появлялись поля. Три шага в ширину, четыре в длину. Самое ценное, что было у горского народа. Ранним утром на эти поля отправлялись мужчины. Перед тем как склониться над плодородной землей, крестьянин долго молился. При сильном ветре женщины доставали одеяла и укрывали столь дорогую землю. Они ласкали посевы своими тонкими смуглыми пальцами и срезали редкие колоски маленькими косами. Растирали зерно и выпекали плоские продолговатые хлебы. В первый хлеб клали монетку: так дагестанцы благодарили Аллаха за ниспосланное им чудо – урожай.
   Я шел вдоль стены, защищающей маленькое поле. Выше на пастбищах, спотыкаясь, бродили овцы. На двухколесной повозке-арбе подъехал крестьянин в широкополой белой фетровой шляпе. Колеса арбы немилосердно скрипели – ни дать ни взять вскрикивающие младенцы. Пронзительный звук далеко разносился по окрестностям.
   – Братец, – сказал я, – напишу-ка я в Баку, попрошу прислать тебе нефти. Будет чем смазать колесные оси.
   Крестьянин ухмыльнулся:
   – Я человек простой, ни от кого не прячусь. Пусть всякий издалека услышит, что подъезжает моя арба. Вот потому-то я и не смазываю оси. Так одни абреки делают.
   – Абреки?
   – Да, абреки, отверженные.
   – А много еще абреков?
   – Да немало сыщется. Они разбойники и убийцы. Одни убивают для блага народа, другие – для собственной выгоды. Но каждый из них должен принести ужасную клятву.
   – И какую же?
   Крестьянин остановил лошадь и соскочил с арбы. Прислонился к стене, ограждавшей его поле. Достал откуда-то кусок соленого овечьего сыра, разломил своими длинными пальцами и протянул мне половину. В жесткой сырной массе попадалась темная овечья шерсть. Я невозмутимо принялся за еду.
   – Неужели ты не знаешь, какую клятву приносят абреки? В полночь абрек прокрадывается в мечеть и клянется: «Клянусь сим священным местом, кое я почитаю, что отныне стану отверженным. Я буду проливать людскую кровь и ни над кем не смилостивлюсь. Я буду преследовать любых людей. Клянусь отнимать у них все, что дорого их сердцу, их совести, их чести. Я заколю младенца на груди у матери, подожгу жалкую хижину последнего бедняка и принесу горе повсюду, где до сих пор царила радость. Если я не исполню эту клятву, если любовь или сострадание найдут путь в мое сердце, то пусть я никогда не увижу могилу своего отца, пусть вода никогда не утолит моей жажды, а хлеб – моего голода, пусть мое тело останется непогребенным на обочине дороги, а грязный пес справит на него нужду».
   Голос крестьянина звучал строго и торжественно. Он стоял, обратившись лицом к солнцу. У него были зеленые глубокие глаза.
   – Да, – заключил он, – такова клятва абрека.
   – И кто же приносит такую клятву?
   – Люди, на долю которых выпало много несправедливости.
   Я промолчал. Отправился домой. Четырехугольные сакли аула напоминали кубики для игры в кости. Немилосердно палило солнце. А что, если и сам я абрек – отверженный, изгнанный сюда, в эту дикую горную местность?
   Может быть, мне тоже стоит принести кровавую клятву, подобно разбойникам дагестанских гор? Я вошел в деревню. Слова мрачной клятвы звучали у меня в ушах, соблазняя и маня. У своей сакли я увидел трех оседланных лошадей, и одна из них щеголяла отделанной серебром сбруей. На террасе моего дома сидел шестнадцатилетний пухленький юнец с золотым кинжалом на поясе. Он махнул мне рукой и рассмеялся. Это был Арслан-ага, мой соученик по гимназии. У его отца было целое море нефти, а у мальчика – слабое здоровье. Поэтому он часто ездил принимать целебные ванны в Кисловодск. Я мало его знал, потому что он был много моложе, но сейчас, страдая от одиночества в глухом горном ауле, обнял его как брата. Он покраснел от гордости и произнес:
   – Я как раз проезжал со своими слугами мимо деревни и решил навестить вас.
   Я потрепал его по плечу:
   – Будьте моим гостем, Арслан-ага. Устроим сегодня пир в честь нашей родины.
   А потом крикнул в сторону хижины:
   – Кази Мулла, неси все на стол. У меня гость из Баку.
   Спустя полчаса Арслан-ага сидел передо мной, лакомился жареным барашком и пирогами и таял от блаженства.
   – Я так рад вас видеть, Али-хан. Вы живете как герой, в отдаленном ауле, затаившись от кровных врагов. Вы можете не волноваться. Я никому не выдам, где вы скрываетесь.
   Я мог не волноваться. Разумеется, весь Баку знал, где я нахожусь.
   – А как вы узнали, что я здесь?
   – Мне сказал Сеид Мустафа. Я выяснил, что ваша деревня будет мне как раз по пути, и он попросил передать вам привет.
   – А куда же вы едете, Арслан-ага?
   – В Кисловодск, принимать ванны. А двое слуг меня сопровождают.
   – Ах вот как, – улыбнулся я.
   Он с невинным видом уставился на меня.
   – Скажите, Арслан-ага, а почему вы не поехали прямо на поезде?
   – Боже мой, я хотел подышать горным воздухом. Вышел в Махачкале и направился прямиком в Кисловодск.
   Он откусил большой кусок пирога и принялся с наслаждением жевать.
   – Но прямая дорога в Кисловодск пролегает в трех днях пути отсюда.
   Арслан-ага сделал вид, будто очень удивлен.
   – Надо же! Выходит, мне сообщили неверные сведения. Но я все же рад, ведь, по крайней мере, я сумел вас навестить.
   Этот олух явно сделал крюк только для того, чтобы рассказать дома, что видел меня. Вероятно, в Баку я успел прославиться.
   Я налил ему вина, и он стал пить большими глотками. После этого он начал вести себя доверчивее.
   – А вы за это время никого больше не убили, Али-хан? Пожалуйста, пожалуйста, скажите мне, я никому вас не выдам.
   – Ну да, всего-то еще полсотне человек, не больше.
   – Нет, как можно!
   Не скрывая восторга, он пил вино. А я все подливал и подливал.
   – Вы женитесь на Нино или нет? В городе заключают пари. Говорят, вы ее еще любите.
   Он довольно рассмеялся и отпил еще глоток.
   – Знаете, мы все были потрясены. Целыми днями только об этом и говорили.
   – Вот как. А что нового в Баку, Арслан-ага?
   – В Баку? Да ничего, все то же. Открыли новую газету. Бастовали рабочие. В гимназии учителя говорят, что вы всегда отличались вспыльчивостью. Скажите, как вы только решились на отмщение?
   – Милый мой Арслан, дорогой друг, довольно вопросов. Теперь моя очередь. Вы видели Нино? Или кого-нибудь из Кипиани? А что поделывают Нахарарьяны?
   Бедняга подавился пирогом.
   – Нет, я не знаю, ничего не знаю. Никого я не видел. Я почти и не бывал нигде.
   – Почему же, друг мой? Вы болели?
   – Да-да. И очень тяжело. Дифтерией. Представьте себе, мне каждый день ставили по пять клистиров!
   – От дифтерии?
   – Да.
   – Пейте, Арслан. Это очень укрепляет здоровье.
   Он выпил. Потом я наклонился к нему и спросил:
   – Дорогой друг, когда вы в последний раз говорили правду?
   Он с невинным видом посмотрел на меня и откровенно признался:
   – Давным-давно, на уроке в гимназии, когда меня спросили, сколько будет трижды три.
   Милый мальчик успел уже порядком напиться. Я принялся его выспрашивать. Вино было очень сладким, а Арслан-ага очень юным. Он уже не скрывал, что явился сюда из чистого любопытства, что не болел никакой дифтерией и что знал назубок все бакинские сплетни.
   – Нахарарьяны тебя убьют, – лепетал он, – они только дожидаются подходящего случая. Они не спешат. Один раз я побывал у Кипиани. Нино долго болела. Потом ее отвезли в Тифлис.
   А теперь она вернулась. Я видел ее на балу в городском собрании. Знаешь, она пила вино, как воду, и весь вечер смеялась. И танцевала только с русскими. Родители хотят послать ее в Москву, но она противится. Она каждый день где-нибудь бывает: в опере, в театре, на балах, – и все русские в нее влюблены. Ильяс-бека наградили орденом, а Мехмед-Хайдар был ранен. Сгорела вилла Нахарарьяна, и я слышал, будто ее сожгли твои друзья. Да, еще кое-что. Нино завела собаку и каждый день немилосердно ее лупит. Никто не знает, как она назвала пса: кто говорит, Али-ханом, кто говорит, Нахарарьяном. Думаю, она назвала его Сеидом Мустафой. А еще я видел твоего отца. Он пообещал задать мне трепку, если я буду столько болтать. Кипиани купили в Тифлисе землю и дом. Может быть, они и совсем туда переселятся.
   Я умиленно посмотрел на него.
   – Арслан-ага, что с тобой будет?
   Он перевел на меня осоловевший взгляд и произнес:
   – Я стану царем.
   – Что?
   – Я хочу царствовать в красивой стране, где будет много кавалерии.
   – А еще?
   – Хочу умереть.
   – Как это?
   – Погибнуть, когда буду завоевывать свое царство.
   Я рассмеялся, и он принял обиженный вид.
   – Они меня засадили в карцер, мерзавцы, на целых три дня.
   – В гимназии?
   – Да, и догадайся за что. За то, что я снова опубликовал заметку в газете. О жестоком обращении с детьми в средних школах. Боже мой, какой же они шум подняли!
   – Но, Арслан, приличные люди не пишут заметки для газет.
   – Еще как пишут, а когда вернусь, напишу и про тебя тоже. Не называя твоего имени. Потому что я тактичный и к тому же тебе друг. И назову ее, скажем, «Страх, внушаемый кровными врагами, или Об одном прискорбном обычае нашего народа».
   Он осушил бутылку, упал на циновку и немедленно заснул. Пришел его слуга и неодобрительно взглянул на меня, словно говоря: «Постыдились бы, Али-хан, так поить бедного мальчика».
   Я вышел из дома. Вот же мелкая крыса, испорченный мальчишка этот Арслан-ага. Наверняка половину наврал. Зачем Нино бить собаку? Одному небу известно, как она эту дворнягу называет!
   Я прошел по деревенской улице и опустился наземь где-то на обочине. Вокруг меня громоздились утесы; в лунном свете они отбрасывали длинные тени и мрачно взирали на меня. Они предавались воспоминаниям о том, что было, или о том, что только предстало им в сновидениях? Звезды на темном небе напоминали огни Баку. Тысячи световых лучей прилетали из бесконечного космоса и встречались у меня в зрачках. Так я просидел целый час, прищурившись и глядя на небо.
   «Так, значит, она танцует с русскими», – подумал я, и внезапно меня охватило желание вернуться в город и завершить все безумства, начало которым положила та ночная скачка. Прошуршала ящерица, пытаясь незамеченной проскользнуть мимо. Я схватил ее. До смерти испуганное крохотное сердечко бешено стучало у меня в ладони. Я погладил ее холодную спинку. Она неподвижно глядела на меня маленькими глазками, в которых читался то ли страх, то ли мудрость. Я поднял ее к лицу. Она походила на оживший камешек, древний, шершавый от времени и непогоды, с дряблой, увядшей кожицей.
   «Нино, – сказал я и вспомнил о собаке, – Нино, а может быть, мне тебя тоже избить? Но как избить ящерицу?»
   Вдруг крохотное создание открыло ротик. Показало острый язычок и тотчас убрало снова. Я рассмеялся. Было что-то трогательное в том, как оно проворно показало мне язык. Я разжал руку, и ящерица юркнула куда-то и пропала среди темных камней.
   Я встал и пошел назад. Арслан по-прежнему лежал на полу и спал, облокотившись на колени встревоженного слуги.
   Я поднялся на крышу и курил гашиш до того часа, как муэдзин призвал на молитву.


   Глава двадцатая

   Я и сам не знаю, как это случилось. Однажды я проснулся и увидел перед собой Нино. «Я смотрю, ты стал лежебокой, Али-хан, – сказала она, присев на край циновки, – а потом, ты храпишь, а это некрасиво».
   Я встал, совершенно не удивленный.
   – Храплю оттого, что курю гашиш, – отвечал я мрачно.
   Нино кивнула:
   – Тогда перестань курить гашиш.
   – Зачем ты бьешь собаку, несчастная?
   – Собаку? Ах да, левой рукой я хватаю ее за хвост, а правой бью по спине, пока она не взвоет.
   – Кстати, а как ты ее назвала?
   – Килиманджаро, – тихо сказала Нино.
   Я потер глаза, и внезапно передо мной совершенно отчетливо предстало все: Нахарарьян, карабахский конь, залитая лунным светом дорога и Нино в седле Сеида.
   – Нино, – воскликнул я, вскакивая на ноги, – как ты сюда попала?
   – Арслан-ага распустил в городе слух, что ты хочешь меня убить. Вот я, не теряя времени, и приехала.
   Она склонилась ко мне. Глаза у нее были полны слез.
   – Я так тосковала по тебе, Али-хан.
   Мои пальцы зарылись в ее кудри. Я поцеловал ее, и ее губы разомкнулись навстречу моим. Прикосновение к ее теплому, влажному рту опьянило меня. Я опустил Нино на циновку и рывком сорвал разноцветную оболочку, скрывавшую ее тело. Кожа ее оказалась мягкой и благоуханной. Я стал нежно гладить Нино. Она тяжело дышала. Она взглянула мне в глаза, и ее маленькая грудь затрепетала под моими ладонями. Я бросился на нее, и она застонала в моих крепких объятиях. Под кожей у нее выделялись худенькие, изящные ребра. Я прижался лицом к ее груди.
   «Нино», – прошептал я, и, словно в ее имени таилась загадочная, непостижимая сила, все видимое и настоящее, вся явь вдруг куда-то исчезла. Остались только большие, влажные грузинские глаза, в которых, сменяя друг друга, отразились страх, радость, любопытство и внезапная резкая боль.
   Она не плакала. Только вдруг схватила одеяло и укрылась под теплым пуховым покровом. Спрятала лицо у меня на груди, и каждое движение ее стройного тела напоминало призыв земли, истосковавшейся по благодетельному дождю. Я осторожно совлек с нее одеяло. Время остановилось.
   Мы молчали, утомленные и счастливые. Неожиданно Нино спросила:
   – Что ж, теперь поеду домой, ведь убивать меня ты как будто не собираешься.
   – Ты приехала одна?
   – Нет, меня привез сюда Сеид Мустафа. Он сказал, что привезет меня сюда и убьет, если я не оправдаю твоих ожиданий. Он сидит снаружи с револьвером. Если я тебя разочаровала, можешь его позвать.
   Я не стал его звать. Вместо этого я поцеловал ее.
   – Только для этого ты сюда и приехала?
   – Нет, – честно ответила она.
   – Говори все как есть, Нино.
   – Что?
   – Почему ты молчала тогда, сидя в седле Сеида?
   – Из гордости.
   – А почему ты сейчас приехала сюда?
   – Тоже из гордости.
   Я взял ее ладонь и потеребил ее розовые пальчики.
   – А Нахарарьян?
   Нино потерлась носом о мою грудь.
   – Нахарарьян… – протянула она. – Не думай, будто он похитил меня против моей воли. Я отдавала себе отчет в том, что делаю, и полагала, что поступаю правильно. Но я совершила ошибку. На мне лежала вина, и я заслуживала смерти. Вот потому-то я молчала, потому-то и приехала сюда. Вот, теперь ты все знаешь.
   Я поцеловал ее теплую ладонь. Она сказала правду, хотя мой соперник был мертв, а правда грозила ей опасностью.
   Она встала, осмотрела себя в зеркале и мрачно произнесла:
   – А теперь мне пора домой. Я не стану требовать, чтобы ты на мне женился. Я уеду в Москву.
   Я подошел к двери и чуть приоткрыл ее. Снаружи сидел рябой, скрестив ноги и сжимая в руке револьвер. Его зеленый пояс тесно охватывал живот.
   – Сеид, – обратился я к нему, – позови муллу и еще одного свидетеля. Через час я женюсь.
   – Я не стану звать муллу, – откликнулся Сеид Мустафа, – я только приведу двоих свидетелей. Я сам совершу брачную церемонию. Я наделен правом вас поженить.
   Я закрыл дверь. Нино сидела в постели, ее черные кудри рассыпались по плечам. Она засмеялась:
   – Али-хан, думай что делаешь. Ты женишься на падшей девице.
   Я лег, тесно прижавшись к ней всем телом.
   – Ты и правда хочешь на мне жениться? – спросила Нино.
   – Если ты возьмешь меня в мужья, я ведь канлы, меня разыскивают враги.
   – Знаю. Но сюда им не добраться. Мы просто останемся здесь.
   – Нино, ты хочешь остаться здесь в горах? В глуши, без дома, без слуг?
   – Да, – отвечала она, – я хочу остаться здесь, ведь здесь придется остаться тебе. Я буду вести хозяйство, печь хлеб и стану тебе хорошей женой.
   – А тебе не сделается скучно?
   – Нет, – просто сказала она, – мы же будем спать под одним одеялом.
   Тут постучали в дверь. Я оделся. Нино накинула мой халат. Вошел Сеид Мустафа в заново повязанном зеленом тюрбане. За его спиной переминались двое свидетелей. Он сел на пол. Извлек из-за пояса латунную чернильницу и перья. На чернильнице виднелась надпись: «Единственно во славу Аллаха». Сеид Мустафа развернул лист бумаги и положил его на левую ладонь.
   Макнул бамбуковое перо в чернила. Изящным почерком написал: «Во имя Аллаха, Милостивого и Милосердного».
   Потом он обратился ко мне:
   – Ваше имя, господин?
   – Али-хан, сын Сафар-хана из рода Ширванширов.
   – Какую веру вы исповедуете?
   – Ислам в его шиитском изводе, в изложении имама Джафара.
   – Чего вы хотите?
   – Заявить о своем желании взять в жены эту женщину.
   – Ваше имя, госпожа?
   – Княжна Нино Кипиани.
   – Какую веру вы исповедуете?
   – Православие.
   – Чего вы хотите?
   – Стать женой этого мужчины.
   – Вы намерены и далее исповедовать свою веру или примете религию супруга?
   Нино, чуть помедлив, подняла голову и гордо и решительно произнесла:
   – Я намерена и далее исповедовать свою веру.
   Сеид записывал. Лист скользил по его ладони, покрываясь изящно изогнутыми знаками арабской вязи. Брачный контракт был составлен.
   – Подпишите, – велел Сеид.
   Я поставил внизу свою подпись.
   – Мне подписаться прежним именем или новым?
   – Новым.
   Она твердой рукой вывела: «Нино-ханум Ширваншир».
   Потом расписались свидетели. Сеид Мустафа достал свою именную печать и приложил ее к брачному договору. На печати прекраснейшим куфическим письмом [6 - Одна из разновидностей арабского письма, известная с VIII века. Использовалась для копирования Корана, постепенно вышла из повседневного обихода и приобрела скорее декоративное значение. Названа по городу Куфа на территории Ирака, где впервые была разработана.] была выгравирована надпись: «Хафиз [7 - Мусульманин, знающий наизусть Коран; лицо, причисляемое к духовному сословию.] Сеид Мустафа Мешхеди, раб Властелина мира». Он передал брачный контракт мне.
   Потом обнял меня и сказал по-персидски:
   – Я недостойный человек, Али-хан. Однако Арслан-ага поведал мне, что без Нино ты погибаешь в горах и предаешься пьянству. Это грех. Нино попросила привезти ее сюда. Если то, что она сказала, правда, люби ее. Если нет, убьем ее завтра.
   – Это уже не правда, Сеид Мустафа, но мы ее все-таки не убьем.
   Он удивленно уставился на меня, потом оглядел комнату и рассмеялся.
   Спустя час мы торжественно бросили в пропасть кальян.
   На этом свадебная церемония завершилась.
   Как ни странно, жизнь снова пошла на лад. И даже очень быстро и решительно. Деревенские жители улыбались, когда я шел по улице, и я улыбался в ответ, потому что был счастлив. Ранним утром я смотрел, как Нино, босая, с пустым глиняным кувшином в руке, спешит к ручью. Она возвращалась, осторожно ступая голыми ножками по острым камням. Кувшин с водой она несла на правом плече. Ее узкая рука плотно обхватывала сосуд. Кувшин она уронила только однажды, в самом начале, когда споткнулась. Она горько плакала, не в силах перенести такой позор. Соседки утешали ее. Нино ходила за водой каждый день, вместе с остальными деревенскими женщинами. Гуськом поднимались женщины вверх на гору, и я издали мог различить голые ноги Нино и серьезный, устремленный прямо перед собой взгляд. Она не смотрела на меня, и я делал вид, будто ее не замечаю. Она немедленно усвоила закон гор: никогда, ни в коем случае не проявлять свою любовь при посторонних. Она входила в темную саклю, закрывала дверь и ставила кувшин на пол. Подавала мне воду. Доставала из угла хлеб, сыр и мед. Мы ели руками, как и все люди в ауле, мы сидели на полу, и Нино быстро овладела трудным искусством сидеть со скрещенными ногами. После еды Нино облизывала пальцы, показывая белоснежные блестящие зубы.
   – По здешнему обычаю, – говорила она, – теперь я должна помыть тебе ноги. Но мы одни, а к ручью ходила я, так что это ты будешь мыть ноги мне.
   Я опускал в воду ее маленькие, словно игрушечные, ножки, которые никак не желали стоять спокойно, и она плескалась в тазу, поднимая брызги, и капли летели мне в лицо. Потом мы шли во двор, расположенный на крыше наших соседей снизу. Я сидел на подушках, а Нино – у моих ног. Иногда она мурлыкала песенку, иногда молчала, обратив ко мне лицо Мадонны. Мне было очень хорошо. Хорошо, как никогда. Больше всего мне хотелось провести всю жизнь в этом дворе на крыше. Наедине с Нино, у которой были такие маленькие ножки и которая носила ярко-красные дагестанские шаровары. Ничто в ней не выдавало, насколько она привыкла жить иначе, мыслить иначе, поступать иначе, чем все остальные женщины в ауле.
   Ни у одного жителя аула не было слуг, и Нино тоже отказалась нанимать прислужников. Она готовила еду, болтала с соседками, а потом передавала мне безобидные сплетни. Я ездил верхом, ходил на охоту, приносил ей добытую дичь и ел кушанья, создаваемые ее фантазией и тотчас же отвергаемые ею же по причине странного вкуса.
   Однажды я поехал в Хунзах. Вернулся я, нагруженный достижениями культуры: керосиновой лампой, лютней, граммофоном и шелковой шалью… Когда она увидела граммофон, глаза у нее засияли. К сожалению, во всем Хунзахе мне удалось раздобыть всего две пластинки. Какой-то горский танец и арию из «Аиды». Мы попеременно проигрывали их, пока они не сделались неотличимыми друг от друга. По ночам она забивалась под одеяло, точно маленький зверек.
   – Ты счастлив, Али-хан?
   – Даже не описать. А ты? Тебе не хочется вернуться в Баку?
   – Нет, – серьезно сказала она, – я хочу доказать, что мне под силу то же, что и всем женщинам Азии: служить мужу.
   Из Баку доходили редкие вести. Родители Нино умоляли нас перебраться в страну получше или угрожали нас проклясть. Однажды в аул совершил вылазку отец Нино. Увидев хижину, в которой живет его дочь, он пришел в ярость.
   – Ради бога, немедленно уезжайте отсюда, Нино в этой глуши заболеет.
   – Я никогда не чувствовала себя лучше, чем сейчас, отец, – возразила Нино, – а уехать отсюда мы не можем. Мне пока еще не хочется овдоветь.
   – Но есть заграница, нейтральные страны, где до вас не доберется ни один Нахарарьян. Например, Испания.
   – Но, отец, как сейчас попасть в Испанию?
   – Через Швецию.
   – Я не поеду через Швецию, – гневно заявила Нино.
   Князь отбыл ни с чем и каждый месяц стал присылать нам белье, пироги и книги. Книги Нино оставляла, а все остальное раздаривала. Мой отец тоже навестил нас в ауле. Нино приняла его со смущенной улыбкой. Точно так же улыбалась она в гимназии, когда ей задавали уравнение со многими неизвестными. На сей раз уравнение она решила быстро.
   – Ты готовишь?
   – Да.
   – Ходишь по воду?
   – Да.
   – Я устал с дороги, можешь помыть мне ноги?
   Она принесла лохань и помыла ему ноги.
   – Спасибо, – сказал он и полез в карман. Достал длинную нитку розового жемчуга и надел Нино на шею.
   Потом он поел и заключил:
   – У тебя хорошая жена, Али-хан, вот только кухарка из нее никудышная. Я пришлю тебе повара из Баку.
   – Пожалуйста, не надо! – воскликнула Нино. – Я буду служить своему мужу.
   Он рассмеялся и прислал ей из города пару серег с крупными бриллиантами.
   В нашей деревне царил мир. Только однажды Кази Мулла примчался с важным известием: на окраине деревни поймали чужака. Вероятно, армянина. Вооруженного. Сбежалась вся деревня.
   Я был гостем аула. Моя смерть легла бы позорным пятном на честь каждого крестьянина. Я вышел из дома посмотреть на этого чужака. Это и вправду оказался армянин. Однако никто не знал, точно ли он один из Нахарарьянов. Явились деревенские старейшины, держали совет и вынесли решение: побить задержанного и изгнать из деревни. Если он действительно один из Нахарарьянов, пусть предупредит остальных. Если нет, то Аллах узрит доброе намерение крестьян и простит им.
   По вечерам, когда гасла керосиновая лампа, Нино лежала рядом со мной, уставившись во тьму. Она принималась подолгу размышлять вслух: точно ли нужно класть в баранье жаркое столько чеснока, действительно ли у поэта Руставели была связь с царицей Тамарой? Что делать, если в ауле у нее внезапно разболятся зубы? И за что вчера соседка до синяков отколотила мужа метлой?
   – В жизни столько неразгаданных тайн, – озабоченно произносила она и засыпала. Ночью она просыпалась, наталкивалась на мой локоть, бормотала горделиво и надменно: «Я Нино», а потом снова погружалась в сон, и я укрывал ее худенькие плечи одеялом.
   «Нино, – думал я, – вообще-то, ты заслужила большего, чем прозябать в дагестанском ауле».
   Где-то на другой планете бушевала война. Мы ничего о ней не знали. Горские селения по-прежнему полнились рассказами из времен Шамиля. Сводки с фронта до нас не доходили. Иногда друзья присылали нам газеты. Я ни разу не прочитал ни единой строчки.
   – А ты еще помнишь, что идет война? – однажды спросила Нино.
   – И правда, я и забыл совсем, – рассмеялся я.
   Нет, лучшей жизни и быть не могло, пускай это короткая, легкомысленная передышка, зазор между прошлым и будущим. Незаслуженный подарок, нежданно-негаданно врученный Господом Али-хану Ширванширу.
   Потом я получил письмо. Его привез всадник на взмыленном коне. Письмо не от отца и не от Сеида. «Арслан-ага – Али-хану» – значилось на конверте.
   – Что ему нужно? – удивленно пробормотала Нино.
   – К вам сейчас идет много почты, – сказал всадник. – Арслан-ага хорошо заплатил мне, чтобы важные вести вы узнали именно от него.
   «Жизнь в ауле кончилась», – подумал я и вскрыл письмо.
   Я прочитал: «Во имя Аллаха. Приветствую тебя, Али-хан. Все ли хорошо у тебя, твоих коней, твоего вина, твоих овец и людей, с которыми ты живешь? У меня, моих коней, моего вина и моих людей тоже все хорошо. Узнай же: в нашем городе произошли большие перемены. Заключенные вырвались из тюрьмы и теперь разгуливают по улицам. Я так и слышу, как ты спрашиваешь: „А что же полиция?“ Но видишь ли, полиция теперь сидит там, где раньше сидели заключенные, – в тюрьме у моря. А солдаты? Солдат нет. Так и вижу, друг мой, как ты качаешь головой, удивляясь, отчего же наш губернатор такое позволяет. Узнай же: наш губернатор вчера бежал. Он устал править недостойными людьми. После него остались несколько пар штанов да старая кокарда. Теперь ты засмеешься, Али-хан, решив, что я лгу. Как ни странно, друг мой, я говорю правду. Сейчас ты спросишь: „А почему же царь не пришлет новую полицию и нового губернатора?“ Узнай же: царя больше нет. И вообще больше ничего нет. Я и сам пока не знаю, как все это назвать, но вчера мы избили директора гимназии, и никто нам не помешал. Я твой друг, Али-хан, поэтому хочу, чтобы ты узнал все эти вести от меня первого, хотя многие в Баку пишут тебе сегодня. Узнай же: все Нахарарьяны уехали домой, а полиции больше нет. Да пребудет с тобой мир, Али-хан. Остаюсь твой друг и верный слуга Арслан».
   Я поднял глаза. Нино вдруг сильно побледнела.
   – Али-хан, – сказала она, и голос ее задрожал, – путь свободен, мы уедем, уедем, уедем!
   Охваченная каким-то странным восторгом, она все повторяла и повторяла одно это слово. Бросилась мне на шею и зарыдала. Забила босыми ножками по песку, устилавшему двор.
   – Да, Нино, конечно, мы уедем.
   На душе у меня было одновременно грустно и радостно. Голые каменистые горные склоны, желтые и величественные, поблескивали в лучах солнца. Сакли походили на ульи, а маленький минарет, казалось, безмолвно призывал на молитву.
   Жизнь в ауле кончилась.


   Глава двадцать первая

   Радость на лицах людей сменялась страхом. Поперек улиц, над головами прохожих, были натянуты ярко-красные транспаранты с бессмысленными надписями. Рыночные торговки толпились на углах, требуя свободы американским индейцам и южноафриканским бушменам. Фронт отхлынул вглубь страны. Великий князь исчез, и толпы оборванных солдат без дела слонялись по городу. Ночью слышались выстрелы, а днем сброд громил магазины.
   Нино склонилась над атласом.
   – Я ищу мирную страну, – сказала она, и ее палец стал скользить, обводя цветные линии границ.
   – Может быть, стоит выбрать Москву. Или Санкт-Петербург, – съязвил я.
   Нино пожала плечами. Ее пальцы открыли Норвегию.
   – Вот наверняка мирная страна, – произнес я, – но как туда попасть?
   – Туда не попасть, – вздохнула она и добавила: – А в Америку?
   – Море блокируют подводные лодки.
   – А если в Индию, Испанию, Китай, Японию?
   – Либо там война, либо туда не попасть.
   – Али-хан, мы в западне.
   – Вот ты все и поняла. Бежать бессмысленно. Надо думать, как привести в чувство и замирить наш город, по крайней мере пока не придут турки.
   – И зачем я вышла замуж за героя! – укоризненно протянула Нино. – Я терпеть не могу транспарантов, призывов и речей. Если так будет продолжаться, я убегу к твоему дяде в Персию.
   – Так продолжаться не будет, – заверил ее я и ушел из дому.
   В зале исламского благотворительного общества заседало собрание. Знатные господа, некогда тревожившиеся в доме моего отца о благе народа, сплошь отсутствовали. Зато зал наполняли сильные, мускулистые молодые люди. В дверях я столкнулся с Ильяс-беком. Они с Мехмед-Хайдаром вернулись с фронта. Отречение царя освободило их от присяги, и они явились в город, загорелые до черноты, гордые и пышущие здоровьем. Война пошла им на пользу. Казалось, им на миг приоткрылся какой-то иной мир и они навсегда сохранили в душе его облик.
   – Али-хан, – сказал Ильяс-бек, – надо действовать. Враг уже у ворот города.
   – Да, мы должны защищаться.
   – Нет, мы должны нападать.
   Он направился к трибуне. Заговорил громко, командным тоном:
   – Магометане! Я еще раз хочу обрисовать положение нашего города. С начала революции фронт трещит по швам. Русские дезертиры всевозможных политических оттенков, вооруженные и алчущие наживы, стоят лагерем под стенами Баку. В городе есть только одно-единственное магометанское воинское подразделение. Это мы, добровольцы Дикой дивизии. По численности мы сравнимы с русскими, а по количеству боеприпасов уступаем им. Вторая боеспособная часть в нашем городе – это военное крыло армянской националистической партии Дашнакцутюн. С нами связались руководители этой партии, Степан Лалаев и Андраник Озанян. Они набирают ополчение из бакинских армян, намереваясь перебросить его в Карабах и в Армению, чтобы защитить эти земли. Мы одобрили план по созданию такого ополчения, а также его переброски в Армению. В свою очередь, армяне вместе с нами готовы предъявить русским ультиматум. Мы требуем, чтобы потоки русских солдат и беженцев более не направляли через наш город. Если русские отвергнут наше требование, то мы совместно с армянами сможем настоять на его выполнении военными средствами. Магометане, вступайте в Дикую дивизию, беритесь за оружие. Враг у ворот.
   Я слушал и ощущал в воздухе запах войны и крови. Вот уже много дней я обучался на плацу казармы обращению с пулеметом. Теперь-то новые знания и найдут применение на практике. Рядом со мной стоял Мехмед-Хайдар, поигрывая патронташем. Я наклонился к нему:
   – После собрания приходи ко мне вместе с Ильясом. Сеид Мустафа тоже придет. Обсудим, что делать дальше.
   Он кивнул.
   Я пошел домой. Нино, как положено заботливой жене, принялась готовить чай. Вскоре явились мои друзья. Они были вооружены, даже за зеленым поясом Сеида виднелся кинжал. Мы как-то странно притихли. Город накануне боев казался угнетающе чужим. По улицам еще ходили люди, шли куда-то по делам или просто гуляли. Однако в самой их суете чувствовалось что-то нереальное, призрачное, словно они заранее ощущали, что все их повседневные хлопоты скоро утратят всякий смысл.
   – Оружия у вас хватит? – спросил Ильяс-бек.
   – Пять ружей, восемь револьверов, один пулемет и патроны. Есть еще погреб, укрыть женщин и детей.
   Нино внезапно вскинула голову.
   – Я не спущусь в погреб, – решительно сказала она, – я тоже буду защищать свой дом.
   Она говорила резко и ожесточенно.
   – Нино, – спокойно предложил Мехмед-Хайдар, – мы будем стрелять, а вы – перевязывать раны.
   Тут Нино опустила глаза и сдавленным голосом произнесла:
   – Боже мой, наши улицы превращаются в поле битвы. В театре разместился Генеральный штаб. Скоро пройти по Николаевской улице будет труднее, чем раньше уехать в Китай. Чтобы добраться до гимназии Святой царицы Тамары, придется либо поменять мировоззрение, либо победить армию. Я так и вижу, как вы, вооруженные, поползете на животе по Губернаторскому саду, а у фонтана, где раньше назначали свидания мы с Али-ханом, будет установлен пулемет. В каком странном городе мы теперь живем.
   – До боев не дойдет, – заверил Ильяс. – Русские примут наш ультиматум.
   Мехмед-Хайдар мрачно рассмеялся.
   – Забыл вам сказать: по дороге сюда я встретил Ассадуллу. Он сказал, что русские отвергли ультиматум. Они требуют, чтобы мы сдали им все оружие. Я свое оружие не сдам.
   – Значит, нас и наших союзников-армян ждет бой, – промолвил Ильяс.
   Нино молчала, обернувшись к окну. Сеид Мустафа поправил тюрбан.
   – Аллах, Аллах, – повторил он, – мне не довелось побывать на фронте. Я не такой умный, как Али-хан. Но я знаю закон. Плохо, когда магометанам в бою приходится полагаться на обещания и клятвы неверных. Вообще плохо полагаться на кого-либо. Так гласит закон, и такова жизнь. Кто стоит во главе армянских отрядов? Степан Лалаев! Вы знаете его. В тысяча девятьсот пятом году магометане убили его родителей. Никогда не поверю, что он об этом забыл. Я вообще не верю, что армяне будут сражаться на нашей стороне против русских. Да и кто вообще такие эти русские? Оборванцы, анархисты, разбойники. Их предводителя зовут Степан Шаумян, он армянин. Армянин-анархист и армянин-националист куда скорее найдут общий язык, чем магометанин-националист и армянин-националист. В этом-то и есть тайна крови. Дойдет до раздора – это так же верно, как то, что в Коране заключена истина.
   – Сеид, – возразила Нино, – кроме крови, есть еще и разум. Если победят русские, ни Лалаеву, ни Озаняну не поздоровится.
   Мехмед-Хайдар вдруг рассмеялся.
   – Простите, друзья, – сказал он, – я только подумал, что станется с армянами, если победим мы. Если турки наводнят Армению, мы же не станем защищать их страну.
   Ильяс-бек сильно разозлился:
   – Такое нельзя ни говорить вслух, ни даже помыслить. Армянский вопрос решится очень просто: батальоны, которые выставит против русских Лалаев, уйдут в Армению. Вместе с солдатами туда переберутся их семьи. Через год в Баку не останется ни одного армянина. Тогда у них будет своя страна, а у нас своя. Мы станем просто двумя соседними народами.
   – Ильяс-бек, – не согласился я, – Сеид в чем-то прав. Ты забываешь о тайне крови. Степан Лалаев, родителей которого убили магометане, поступил бы как последний подлец, если бы отринул долг крови.
   – А может быть, поступил бы как политик, то есть как человек, смиряющий напор собственной крови, чтобы не пролить кровь собственного народа. Если он умен, то нас поддержит. В собственных интересах и в интересах своего народа.
   Мы спорили до самого вечера. Потом Нино сказала:
   – Кто бы вы ни были, политики или просто люди, я хочу, чтобы через неделю вы опять собрались здесь. Живые и невредимые. Но если в городе начнутся бои…
   Она не договорила.
   Ночью, лежа рядом со мной, она не спала. Рот у нее был слегка приоткрыт, губы влажные. Она смотрела в окно и молчала. Я обнял ее. Она обернулась лицом ко мне и тихо произнесла:
   – Ты тоже будешь сражаться, Али-хан?
   – Да, – ответил я, – конечно.
   Она вдруг обхватила мою голову и прижала мое лицо к своей груди. Безмолвно, с широко открытыми глазами она принялась меня целовать. Ею овладела безумная страсть. Она прижималась ко мне, немая и ненасытная, охваченная наслаждением, страхом смерти, жаждой отдаться. Взор ее был словно устремлен в какой-то иной мир, видимый и доступный ей одной. Внезапно она вырвалась из моих объятий, вплотную притянула мою голову к себе и, вглядываясь в мои глаза, едва слышно произнесла:
   – Я назову ребенка Али.
   Потом она снова замолчала, обратив затуманенный взор к окну.
   Старинный минарет, изящный и стройный, четко выделялся в тусклом лунном свете. Нас обступали тени крепостной стены, темные и грозные. Издалека доносился звон сабель. Кто-то точил кинжал, и в скрежете слышались обеты и клятвы. Потом зазвонил телефон. Я встал и на ощупь двинулся в темноте к аппарату. В трубке послышался голос Ильяс-бека:
   – Армяне объединились с русскими. Они потребовали разоружить всех магометан. До трех часов утра. Разумеется, мы отказались. Ты обслуживаешь пулемет на стене, слева от ворот Цицианова. Я пошлю тебе еще тридцать человек. Подготовь все к обороне ворот.
   Я положил трубку. Нино, сидя в постели, не сводила с меня глаз. Я взял кинжал и проверил, достаточно ли острое лезвие.
   – Что случилось, Али?
   – Враг стоит под нашими стенами, Нино.
   Я оделся и позвал слуг. Они явились на зов, широкоплечие, сильные и неуклюжие. Я дал каждому ружье. Потом пошел к отцу. Тот стоял перед зеркалом, и камердинер чистил щеткой его черкеску.
   – Где тебе назначили место, Али?
   – У ворот Цицианова.
   – Что ж, хорошо. Я буду в зале благотворительного общества, при штабе.
   Сабля его зазвенела, он подкрутил усы и добавил:
   – Будь мужествен, Али. Враги не должны прорваться за стену. Если они займут площадь у ворот, накрой их пулеметным огнем. Ассадулла приведет крестьян из окрестных деревень и ударит врагу в тыл, выйдя по Николаевской улице.
   С этими словами он вложил в кобуру револьвер и устало прищурился.
   – В восемь часов отходит последний пароход в Персию. Нино во что бы то ни стало должна уехать. Если русские победят, они обесчестят всех женщин.
   Я вернулся к себе в комнату. Нино говорила в телефонную трубку:
   – Нет, мама, я никуда не поеду. Никакой опасности нет. Спасибо, папа, не беспокойся, у нас достаточно съестных припасов. Да, большое спасибо. Да оставьте же меня наконец в покое. Не поеду, нет и еще раз нет!
   Последние слова она почти выкрикнула. И положила трубку.
   – Ты права, Нино, – согласился я, – у родителей ты тоже не будешь в безопасности. В восемь отходит последний пароход в Персию. Собирай вещи.
   Нино залилась багровым румянцем.
   – Ты отсылаешь меня, Али-хан?
   Я еще ни разу не видел, чтобы Нино так покраснела.
   – В Тегеране ты будешь в безопасности, Нино. Если победят враги, они обесчестят всех женщин.
   Она вскинула голову и упрямо произнесла:
   – Меня им не обесчестить, ни за что. Не беспокойся, Али.
   – Уезжай в Персию, Нино, пока еще есть время.
   – Хватит, – строго сказала она. – Али, мне очень страшно. Я боюсь врагов, боюсь войны, боюсь тех ужасов, что нас ожидают. И все-таки я останусь. Помочь я тебе не могу. Но я твоя, теперь нас не разлучить. Я должна остаться здесь, и не будем больше об этом.
   На том и кончили. Я поцеловал ее глаза, я очень ею гордился. Она показала себя достойной женой, хотя и перечила мне. Я вышел из дома.
   Занимался рассвет. В воздухе висела пыль. Я поднялся на стену. Мои слуги лежали с ружьями за каменными зубцами. Тридцать ополченцев Ильяс-бека зорко следили за пустой Думской площадью. Усатые и загорелые, затаились они в ожидании врага, неповоротливые, безмолвные и ожесточенные. Пулемет с его маленьким дульным пламегасителем напоминал русский нос, широкий и вздернутый. Вокруг было тихо. Время от времени вдоль стены пробегали связные. Они передавали краткие сообщения. Где-то еще вели переговоры священнослужители и мудрые старцы, пытаясь в последний миг чудом примирить враждующих.
   Взошло солнце. На минарете Сеид Мустафа нараспев произнес молитву, жалобно и вместе с тем торжественно. Потом он спустился к нам, неумело волоча за собой винтовку. За поясом у него виднелся Коран. Я бросил взгляд на Думскую площадь за стеной. Заметил поднявшуюся пыль и нескольких человек, которые, боязливо нагибаясь, торопились перейти открытое пространство. Женщина в покрывале, бранясь и спотыкаясь, бросилась за своими детьми, игравшими на площади.
   Раз, два, три. Тишину разорвал гулкий удар колокола на здании городской думы. И тотчас, словно эти удары колокола таинственным образом отворили дверь в иной мир, с окраины донеслись первые выстрелы…


   Глава двадцать вторая

   Ночь выдалась безлунная. Парусник скользил по ленивым волнам Каспийского моря. Меня время от времени обдавало брызгами, горьковатыми и солеными. Черный парус напоминал в ночи распростертое крыло большой птицы.
   Я лежал на мокром дне лодки, укутанный в овчины. Лодочник, текинец с широким безбородым лицом, равнодушно глядел на звезды. Я поднял голову и провел рукой по овечьей шкуре.
   – Сеид Мустафа?.. – спросил я.
   Рябой нагнулся ко мне. Пальцы его перебирали четки из красных камней… Его ухоженная рука словно играла каплями крови.
   – Лежи спокойно, Али-хан, я здесь, – проговорил он.
   Я заметил слезы у него на глазах и привстал.
   – Мехмед-Хайдар погиб, – произнес я, – я видел его тело на Николаевской улице. С отрезанными ушами и носом.
   – Русские вторглись из Баилова и оцепили Приморский бульвар. А ты пулеметным огнем выбил врагов с Думской площади.
   – Да, – вспомнил я, – а потом пришел Ассадулла и повел нас в атаку. Мы бросились на русских со штыками и с кинжалами. Ты произносил нараспев молитву «Йа син» [8 - Тридцать шестая сура Корана. Названа по буквам арабского алфавита «йа» и «син», с которых начинается. В ней говорится о неверных, не слушающих увещаний и отвергающих призывы принять ислам.].
   – А ты… Ты упивался кровью врагов. Знаешь, кто стоял на углу дома Ашумова? Все семейство Нахарарьян. Их больше нет.
   – Их больше нет, – повторил я, – ведь у меня на крыше дома Ашумова было установлено восемь пулеметов. Мы овладели всей округой…
   Сеид Мустафа потер лоб. Лицо его было словно присыпано пеплом.
   – Пулеметные очереди раздавались там, наверху, весь день. До нас дошел слух, будто ты погиб. Нино тоже получила эту весть, но встретила ее молчанием. Она не хотела спускаться в погреб. Сидела у себя в комнате и молчала. Она молчала, а пулеметы строчили и строчили. Внезапно она закрыла лицо руками и закричала: «Я больше не хочу, я больше не хочу!», а пулеметы строчили и строчили. До восьми часов вечера; потом кончились патроны. Но враг этого не знал. Он решил, что это какая-то военная хитрость. Муса Наги тоже мертв. Лалаев его удавил.
   Я безмолвствовал. Текинец из «Красной пустыни», Кызылкума, уставился на звезды. Его пестрый шелковый кафтан слегка трепетал на ветру.
   – Я слышал, что ты бился в рукопашной у ворот Цицианова, – сказал Сеид. – Но я этого не видел. Я был на другом конце стены.
   – Я бился в рукопашной. Помню чью-то черную кожаную куртку в толпе врагов. Я пронзил ее кинжалом, и она окрасилась красным. Аише, моя кузина, тоже погибла.
   Лодка легко скользила по волнам. На дне ее пахло смолой. Лодка была безымянная, как и берега пустыни Кызылкум. Сеид тихо произнес:
   – Мы, священнослужители, облачились в саваны и вышли из мечети. Потом схватили кинжалы и бросились на врага. Почти все погибли. Меня Аллах пощадил. Ильяс тоже выжил. Он скрывается в деревне. Как грабили ваш дом! Вынесли и ковры, и мебель, и посуду. Остались одни голые стены.
   Я закрыл глаза. Я не чувствовал ничего, кроме одной пронзительной, невыносимой боли. Я видел перед собой телеги, нагруженные трупами, и Нино с узлом в руках, стоящую на пропитанном нефтью берегу в Биби-Эйбате. Лодка пустынного жителя стала причаливать. На острове Наргин светил маяк. Ночной город исчез во тьме. Черные буровые вышки походили на грозных стражей…
   И вот я лежал, укутанный в овчины, и грудь моя разрывалась от тупой боли. Я поднялся. Под маленьким навесом лежала Нино. Ее узкое лицо было очень бледно. Я взял ее холодную руку и почувствовал, как едва заметно дрожат ее пальцы.
   – И вы вправду полагаете, что в Чарджуйском оазисе можно по желанию менять цвет глаз?
   – Да, хан. На всем свете есть только одно место, где людям это под силу, – Чарджуйский оазис. Один святой предсказал…
   – Нино, – произнес я, – мой отец беседует с лодочником о чудесах Чарджуйского оазиса. Вот каким надо быть, чтобы вынести ужасы этого мира.
   – Не могу больше, – прошептала Нино, – не могу больше. Али-хан, пыль на улице окрасилась кровью.
   Она спрятала лицо в ладонях и беззвучно заплакала. Плечи ее задрожали… Я сидел рядом с ней, вспоминая площадь за высокой стеной, тело Мехмед-Хайдара, лежавшее на Николаевской улице, черную кожаную куртку, на которой внезапно расплылось красное пятно.
   Жить было больно.
   Откуда-то издалека донесся голос отца:
   – Неужели на острове Челекен водятся змеи?
   – Да, хан, и еще какие, чудовищно длинные, ядовитые. Однако ни один человек не видел их своими глазами. Один лишь святой из оазиса Мерв поведал как-то…
   Не в силах больше это выдерживать, я подошел к рулю и сказал:
   – Отец, Азия умерла, наши друзья погибли, а мы изгнаны. Аллах гневается на нас, а ты рассуждаешь о змеях на острове Челекен.
   Отец выслушал меня совершенно невозмутимо. Он прислонился к низенькой мачте и посмотрел на меня долгим взглядом:
   – Азия не умерла. Лишь границы ее сместились. Навсегда. Баку теперь в Европе. И это не случайно. В Баку больше не осталось азиатов.
   – Отец, я три дня защищал нашу Азию пулеметом, штыком и кинжалом.
   – Ты храбрый человек, Али-хан. Но что такое храбрость? Европейцы тоже храбры. Однако ты и все, кто сражался бок о бок с тобой, более не азиаты. Я не испытываю ненависти к Европе. Европа мне безразлична. Ты ненавидишь ее, потому что носишь в себе ее частицу. Ты посещал гимназию, ты знаешь латынь, ты женат на европейке. И что же, при всем том ты азиат? Если бы ты победил, то, сам того не желая, учредил бы в Баку Европу. Какая разница, мы или русские построим новые шоссейные дороги или фабрики. Иначе просто уже и быть не может. Если кровожадно убиваешь многочисленных врагов, это еще отнюдь не значит, что ты хороший азиат.
   – А что значит быть хорошим азиатом?
   – Ты наполовину европеец, Али-хан, вот потому-то ты и спрашиваешь. Нет смысла тебе объяснять, потому что на тебя воздействует только видимое. Лицо твое обращено к земле. Потому-то и причиняет тебе такую боль поражение, потому ты и не скрываешь эту боль.
   Мой отец замолчал. Взгляд его словно затуманился. Как и все пожилые люди в Баку и в Персии, он, кроме реального мира, жил еще в одном, глубоко сокрытом, потаенном мире грез, куда он мог уйти в любой момент и где он становился неуязвимым. Я смутно представлял себе этот мир почти потустороннего покоя, где можно было хоронить друзей и одновременно беседовать с лодочником о чудесах Чарджуйского оазиса. Я постучался в его врата и не был допущен. Я слишком глубоко погрузился в невыносимую реальность.
   Я сам перестал быть азиатом. Никто не упрекал меня в этом, но все, кажется, это знали. Я сделался чужаком и жаждал снова обрести родину в азиатском мире грез.
   Я стоял в лодке, вглядываясь в черное зеркало воды. Мехмед-Хайдар погиб, Аише погибла, наш дом разграблен.
   Я плыл на маленьком паруснике в страну шаха, навстречу великому покою Персии.
   Внезапно рядом со мной выросла фигурка Нино.
   – А в Персии, – спросила она и опустила глаза, – что мы будем делать?
   – Отдыхать.
   – Да, отдыхать. Я хочу проспать, Али-хан, целый месяц или даже целый год. В саду под зелеными деревьями. И чтобы вокруг не стреляли.
   – Значит, ты плывешь куда надо. Персия спит уже тысячу лет, и стреляют там очень редко.
   Мы перешли под навес. Нино тотчас же заснула. Я еще долго лежал без сна и видел перед собой силуэт Сеида и капли крови у него на пальцах. Он молился. Ему тоже был знаком потаенный мир, лежащий за гранью видимого.
   Где-то за восходящим солнцем начиналась Персия. Мы ощущали ее дыхание, скорчившись на дне лодки, поедая сушеную рыбу и запивая водой. Дикарь из племени текинцев разговаривал с моим отцом, и его равнодушный взгляд скользил мимо меня, словно я неодушевленный предмет.
   На четвертый день, вечером, на горизонте показалась желтая полоса. Она напоминала облако. Это и была Персия. Постепенно полоса делалась все шире и шире. На берегу виднелись глинобитные хижины и скромные причалы. Мы пристали к полусгнившему деревянному пирсу. К нам подошел человек в сюртуке и высокой барашковой папахе. На ней сияла серебряная кокарда: лев с воздетой передней лапой и восходящее солнце. За ним плелись двое полицейских из портовой инспекции, босые и оборванные. Человек в папахе посмотрел на нас большими круглыми глазами и произнес:
   – Как дитя в день своего появления на свет приветствует первые лучи солнца, приветствую я вас, благородные гости. У вас есть бумаги?
   – Мы Ширванширы, – отвечал мой отец.
   – Течет ли в ваших жилах та же кровь, что и у великого льва империи, Ассада ас-Салтане, которому открыты Алмазные врата шаха? Удостоились ли вы такого счастья?
   – Он мой брат.
   Мы выбрались из лодки. Человек в папахе сопровождал нас. Возле какого-то складского здания он сказал нам:
   – Ассад ас-Салтане предчувствовал, что вы к нему прибудете. Сильнее льва, быстрее оленя, прекраснее орла, безопаснее горной твердыни тот автомобиль, что он послал за вами.
   Мы завернули за угол: на обочине кряхтел старый, разбитый форд с заплатанными шинами. Мы сели в салон. Автомобиль затрясся. Шофер взирал на нас с видом капитана океанского парохода. Прошло всего-то полчаса, и автомобиль тронулся с места. Мы поехали через Решт в Тегеран.


   Глава двадцать третья

   Энзели, Решт, улицы и деревни, в которых ощущается дыхание пустыни. Время от времени на горизонте, точно призрак, является Аби-Йезид, «вода дьявола», персидская фата-моргана. Большая дорога в Решт пролегает вдоль речного русла. Однако сама река пересохла, дно ее покрылось трещинами. В реках Персии не осталось воды, разве что кое-где стоячие лужицы поменьше и побольше. Скалы вздымались на безводном берегу, отбрасывая огромные тени. Они походили на доисторических гигантов, толстобрюхих, довольных и сонных. Издалека доносился звон колокольчиков проходящего мимо каравана. Автомобиль сбросил скорость. По крутому горному склону шагали верблюды. Впереди, с посохом в руке, шествовал предводитель каравана. За ним следовали люди в черных одеяниях. Животные были исполнены сдержанной силы. На шее у них мелодично позвякивали маленькие колокольчики. Справа и слева с их серых спин свисали темные продолговатые мешки. Ткань из Исфахана? Шерсть из Гиляна? Автомобиль останавливается. На спинах верблюдов висят трупы. Сто, двести трупов, обернутых в черное сукно. Верблюды шагают мимо нас, и головы их напоминают колосья, колеблемые ветром. По пустыням и горам, по раскаленной добела солончаковой степи, по зеленым оазисам, мимо больших озер несет караван свою ношу. Далеко на Западе, на турецкой границе, верблюды опустятся на колени. Чиновники в красных фесках ощупают трупы, и караван пойдет дальше, пока не покажутся купола священного города Кербелы. Караван остановится у гробницы мученика Хусейна. Чьи-то руки бережно отнесут трупы в могилу, дабы они покоились в песке Кербелы, пока труба архангела не пробудит их от сна.
   Мы склонились в поклоне, прикрыв глаза ладонями.
   – Помолитесь и за нас у гробницы святого! – крикнули мы, но предводитель каравана ответил:
   – Кто бы помолился за нас самих!
   И вот караван уже шествует дальше, безмолвный и призрачный, точно Аби-Йезид, фата-моргана великой пустыни…
   Мы едем по улицам Решта. Горизонт скрывают сооружения из дерева и глины. Здесь ощущаются прошедшие тысячелетия. Одним взглядом легко окинуть глинобитные домики и переулки, узкие настолько, что становится понятно, как боятся жители города открытых пространств. Все вокруг однотонное, цвета пепла или горящих углей. Все выстроено даже не маленьким, а крохотным, может быть, в знак смирения перед судьбой. Плоский пейзаж оживляют только мечети, время от времени неожиданно появляющиеся в поле зрения.
   Навстречу попадаются люди в круглых, словно тыквы, шапках на выбритых головах. Лица напоминают застывшие маски.
   Повсюду пыль и грязь. Нельзя сказать, чтобы персияне любили пыль и грязь. Однако они просто оставляют вещи, как они есть, зная, что рано или поздно те обратятся в прах и рассыплются пылью.
   Мы отдыхаем в маленькой чайной. В помещении пахнет гашишем. На Нино бросают косые взгляды. Закутанный в лохмотья, с растрепанными волосами, с открытым ртом, из которого течет слюна, замер на углу дервиш с украшенной чеканкой медной чашей в руке… Он глядит на всех и никого не видит, словно прислушиваясь к невидимому и ожидая от него тайного знака… Он словно излучает невыносимое безмолвие. Вдруг он подпрыгивает, по-прежнему не закрывая рта, и выкрикивает:
   – Я вижу, как солнце встает на западе!
   Толпа приходит в ужас.
   В дверях появляется посланник губернатора.
   – Его превосходительство дали вам охрану, потому что с вами нагая женщина.
   Он имеет в виду Нино, которая не таится под покрывалом. Ее лицо по-прежнему невозмутимо. Она не понимает по-персидски.
   Ночь мы проводим в доме губернатора. Утром охрана седлает коней. Она сопровождает нас до Тегерана: из-за нагой Нино, не скрывающей лица, и из-за разбойников, время от времени наводящих страх на эту местность.
   Автомобиль медленно ползет по пустыне. Казвин. Древние руины. Шах Шапур [9 - Видимо, речь о Шапуре I, шахиншахе Ирана из династии Сасанидов, правление которого приходится на 240–270-е годы. Вел успешные войны против римлян.] собирал здесь войска. Здесь располагалась резиденция утонченных Сефевидов [10 - Сефевиды – иранская шахская династия. С начала XIV века правила рядом районов на севере Ирана, с начала XVI до середины XVIII века – всей территорией Ирана. Названа по имени основателя, Сефи ад-Дина.], художников, меценатов, ревностных приверженцев и проповедников ислама.
   Еще восемьдесят, семьдесят, шестьдесят километров. Улица вьется змеей. Городские ворота Тегерана украшены яркими изразцами. Цвета их ласкают взор. Четыре башни ворот выделяются на фоне снежной вершины Демавенда. Арабская арка с мудрым изречением вперяет в меня мрачный взор, словно черное око демона. Под огромными воротами лежат в пыли нищие, покрытые ужасными язвами, дервиши, странники в разноцветных лохмотьях. Они протягивают к нам руки с тонкими, изящными пальцами. Они поют о великолепии имперского города Тегерана, и в голосах их звучит скорбь и печаль. Они тоже некогда пришли в город множества куполов, исполненные надежды. А теперь они распростерты в пыли, сами пыль и прах, и напевают печальные песни о городе, который оттолкнул их.
   Маленький автомобильчик петляет по лабиринту узких улиц, по Топ-хане, Пушечной площади, мимо Алмазных врат шахского дворца, снова выезжает за городскую стену и по широкой дороге направляется в предместье Шемиран.
   Ворота дворца в Шемиране широко распахнуты. Нас обдает волной аромат роз. Голубые изразцы, которыми выложены стены, приятны и прохладны на ощупь. Мы торопливо проходим по саду, мимо фонтана. Темный покой с занавешенными окнами кажется источником прохлады. Мы с Нино бросаемся на мягкие подушки и тотчас же погружаемся в бесконечный сон.
   Мы спали, просыпались, дремали, видели сны и снова спали без всяких сновидений. В прохладном покое с занавешенными окнами было прекрасно. Низкие диваны и пол покрывали бесчисленные подушки, циновки и валики. Сквозь сон мы слышали трели соловья. Как чудесно и странно было дремать в большом доме, в тишине, вдали от всех опасностей, вдали от старой бакинской крепостной стены. Шли часы. Нино время от времени вздыхала, поднималась, еще не пробудившись окончательно, и опускала голову мне на живот. Я зарывался лицом в мягкие подушки, от которых исходил сладковатый аромат персидского гарема. Меня охватила непреодолимая лень. Я часами лежал без движения и мучился, потому что у меня чесался нос, а я не в силах был протянуть руку и почесать его. В конце концов зуд прошел сам собой, а я снова заснул.
   Вдруг Нино проснулась, встала и заявила:
   – Мне ужасно хочется есть, Али-хан.
   Мы вышли в сад. Солнце как раз опускалось за горизонт. Фонтан окружали розовые кусты. В небо вздымались кипарисы. Павлин с раскрытым хвостом неподвижно взирал на закатное солнце. Вдалеке виднелась на фоне неба белоснежная вершина Демавенда. Я хлопнул в ладоши. Ко мне тотчас бросился евнух с расплывшимся лицом. За ним, спотыкаясь, приковыляла старуха, нагруженная подушками и ковром. Мы сели наземь в тени кипариса. Евнух принес воду и чаши для воды и в изобилии расставил на разложенном ковре всевозможные лакомства персидской кухни.
   – Лучше уж есть руками, чем прислушиваться к пулеметной очереди, – сказала Нино, запустив левую руку в дымящийся рис.
   Евнух в ужасе отвернулся. Я показал Нино, как едят в Персии рис: тремя пальцами правой руки. Она рассмеялась впервые с тех пор, как мы бежали из Баку, и на меня снизошел глубокий покой. Как хорошо было в тихой стране шаха, в Шемиранском дворце, на родине благочестивых поэтов и мудрецов.
   Внезапно Нино спросила:
   – А где же твой дядя Ассад ас-Салтане и весь его гарем?
   – Вероятно, он сейчас во дворце в Тегеране. Четыре его жены, видимо, при нем. А гарем? Гарем и есть этот сад и комнаты, в этот сад выходящие.
   – Значит, меня все-таки заточили в гареме, – засмеялась Нино. – Я предчувствовала, что так и будет.
   Подошел второй евнух, иссохший старец, и спросил, не желаем ли мы, чтобы он нам что-нибудь пропел… Мы не пожелали. Три девицы скатали ковер, давешняя старуха унесли остатки пиршества, а маленький мальчик покормил павлина.
   – Кто все эти люди, Али-хан?
   – Слуги.
   – Боже мой, да сколько же здесь слуг?
   Я и сам не знал и подозвал евнуха. Тот долго думал, беззвучно шевеля губами. Выяснилось, что гарем обслуживают двадцать восемь человек.
   – И сколько здесь живет женщин?
   – Сколько прикажешь, хан. В настоящее время только одна – та, что сидит рядом с тобой. Но места тут достаточно. Ассад ас-Салтане со своими женщинами в городе. Это твой гарем. – Он присел на корточки и с достоинством продолжал: – Меня зовут Яхья Кули. Я страж твой чести, хан. Я умею читать, писать и считать… Я разбираюсь во всем, что касается домоводства и женщин. Ты можешь на меня положиться. Насколько я понимаю, эта женщина дикарка, но я постепенно научу ее хорошим манерам. Скажи мне, когда наступает ее ежемесячное недомогание, чтобы я записал дни. Я должен знать это: так я смогу заранее судить, сильно ли она раскапризничается.
   Ведь она наверняка любит капризничать. Я сам буду мыть и брить ее. Вижу, что у нее даже под мышками волосы. Чрезвычайно прискорбно, как мало внимания уделяют в некоторых странах воспитанию женщины. Завтра я покрашу ей ногти в красный цвет, а перед сном загляну ей в рот.
   – Боже мой, это еще зачем?
   – Если у женщины гнилые зубы, то у нее плохо пахнет изо рта. Я должен посмотреть, какие у нее зубы, и проверить свежесть ее дыхания.
   – Что там болтает это создание? – спросила Нино.
   – Предлагает свои услуги: он, мол, зубной врач. Кажется, чудак еще тот.
   Я проговорил это не без смущения, а потом сказал, обращаясь к евнуху:
   – Вижу, Яхья Кули, ты человек опытный и хорошо разбираешься в достижениях культуры… Однако моя жена беременна, и пока лучше ее не беспокоить. Стоит отложить ее воспитание до тех пор, пока она не родит.
   Произнося это, я почувствовал, как у меня горят щеки. Нино и вправду ждала ребенка, и все же я солгал.
   – Ты мудр, хан, – подхватил евнух, – беременные женщины туго соображают. Кстати, есть верное средство родить мальчика. Впрочем, – он окинул оценивающим взглядом стройную фигуру Нино, – оно пригодится только через несколько месяцев.
   Поодаль на веранде зашаркали многочисленные туфли без задников. Евнухи и женщины принялись подавать Яхья Кули таинственные знаки. Он сходил на веранду и вернулся с самым серьезным видом.
   – Хан, его преподобие высокоученый Хафиз Сеид Мустафа Мешхеди пришел приветствовать тебя. Я никогда бы не осмелился потревожить тебя, хан, пока ты вкушаешь радости гарема. Однако Сеид Мустафа – ученый богослов из рода пророка. Он ожидает тебя в покоях на мужской половине.
   Услышав титул «сеид», Нино подняла голову.
   – Сеид Мустафа? – переспросила она. – Пусть приходит, попьем вместе чаю.
   Репутация дома Ширванширов не погибла безвозвратно в ту же минуту только потому, что евнух не понимал по-русски. О том, чтобы жена одного из ханов принимала в гареме чужого мужчину, нельзя было и помыслить. Я произнес смущенно и несколько пристыженно:
   – Сеиду сюда нельзя. Это гарем.
   – Ах вот как. Какие странные обычаи. Ну хорошо, тогда примем его в другой части дома.
   – Боюсь, Нино… Как бы это сказать… Здесь, в Персии, все по-другому. То есть… Сеид как-никак мужчина.
   Глаза Нино округлились от изумления.
   – Ты хочешь сказать, я не могу показываться на глаза Сеиду, тому самому Сеиду, который привез меня к тебе в Дагестан?
   – Боюсь, что да, Нино, по крайней мере первое время.
   – Хорошо, – сказала она, и в голосе ее я внезапно почувствовал непривычную холодность, – а теперь иди.
   Опечаленный, отправился я в мужские покои. Сидел в большой библиотеке и пил с Сеидом чай. Он говорил, что намерен уехать к своему знаменитому дяде в Мешхед и оставаться там до тех пор, пока Баку не вырвется из рук неверных. Я соглашался с ним. Сеид из вежливости не спрашивал о Нино и даже не упоминал ее имени. Вдруг дверь распахнулась.
   – Добрый вечер, Сеид.
   Нино говорила спокойно, но сдавленным голосом. Мустафа вскочил. На его рябом лице изобразился едва ли не ужас. Нино опустилась на циновки.
   – Еще чаю, Сеид?
   За дверью в отчаянии шаркали туда-сюда многочисленные туфли без задников. Честь дома Ширванширов погибла безвозвратно, а Сеид пришел в себя лишь через несколько минут.
   Нино улыбнулась с оскорбленным видом:
   – Я не испугалась пулеметов, так неужели стану бояться твоих евнухов?
   Вот так мы и просидели вместе до позднего вечера, ведь Сеид был тактичным человеком.
   Перед сном ко мне смиренно приблизился евнух.
   – Накажи меня, господин. Я не должен был спускать с нее глаз. Но кто же мог предположить, что она так дурно воспитана! Это моя вина.
   На его расплывшемся лице я прочитал раскаяние.


   Глава двадцать четвертая

   Странно! Когда на пропитанном нефтью берегу Биби-Эйбата отгремели последние выстрелы, мне казалось, что я никогда больше не буду чувствовать себя счастливым. Всего месяц в благоуханных Шемиранских садах, и на меня снизошел блаженный покой. Мне показалось, будто я вновь обрел утраченную родину. Я походил на растение, вдыхающее прохладный воздух Шемирана.
   Я лишь изредка выезжал в город. Навещал родственников и друзей и бродил, в сопровождении слуг, по темному лабиринту тегеранского базара.
   По его узким улочкам, мимо лавок под гигантской крышей с многочисленными куполами, покрывающей все это сооружение. Я роюсь в горах роз, орехов, ковров, шалей, шелков и драгоценностей. Выуживаю из-под спуда вещей кувшины с золотыми узорами, старинную филигрань, сафьяновые подушки и редкостные ароматы. Тяжелые серебряные туманы плавно переходят в карманы персидского торговца. Мои слуги нагружены всевозможными чудесами Востока. И все это для Нино. Худенькая и трогательная, она не должна с испуганным видом затеряться в розовом саду.
   Слуги сгибаются под тяжестью подарков. Я иду дальше. В одном углу продаются Кораны, переплетенные в сафьян, и яркие миниатюры: вот дева под кипарисом, а рядом с нею – царевич с миндалевидными глазами; царь на охоте, с копьем в руке преследует бегущую лань. Вновь звенят серебряные туманы. Чуть дальше сидят на корточках за низеньким столиком двое купцов. Один извлекает из просторного кармана серебряные монеты и передает другому. Получатель внимательно осматривает каждую, пробует на зуб, взвешивает на маленьких весах, а потом прячет в большом мешке. Сотни, тысячи, может быть, десятки тысяч раз запускает купец руку в карман, прежде чем погасит долг. Жесты его исполнены достоинства. Тиджарет! Торговля! Сам пророк был купцом.
   Словно извилистые дорожки лабиринта, вьются узкие улочки базара. Рядом с купцами сидит на корточках в лавке мудрец, перелистывающий книгу. Лицо старца напоминает заросшую мхом наскальную надпись, тонкие, длинные персты говорят о снисходительности и милосердии. Пожелтевшие, заплесневелые страницы фолианта пробуждают в памяти благоухание ширазских роз, трели иранского соловья, восторженное пение, видение миндалевидных очей и длинных ресниц. Осторожно переворачивает ухоженная рука страницы старой книги.
   Шепот, шум, крики. Я торгуюсь за старинный ковер из Кермана, не в силах отвести взгляд от его нежных цветов. Нино любит изящные линии тканых садов. Рядом кто-то продает розовую воду и розовое масло. Тысячи роз слиты воедино в одной капле розового масла, словно тысячи людей – в лабиринте узких улочек тегеранского базара. Я вижу, как Нино склоняется над чашечкой розового масла.
   Рядом со мной останавливаются утомленные слуги.
   – Немедленно отнесите все это в Шемиран. Я приду позже.
   Слуги исчезают в толпе. Еще несколько шагов – и я, нагнувшись, отворяю низкую дверь и вхожу в персидскую чайную. В помещении полно посетителей. Посреди комнаты стоит рыжебородый человек. Полузакрыв глаза, читает он нараспев любовное стихотворение Гафиза. Слушатели вздыхают в сладостном блаженстве. Потом этот человек вслух принимается читать газету:
   – «В Америке изобрели машину, которая позволяет передавать речь человека на весь мир». – «Его величество шахиншах, своим сиянием затмевающий солнце, своею десницей достигающий Марса, на троне своем возвышающийся над всем миром, султан Ахмед-шах принял в своем дворце посла английского монарха». – «В Испании появился на свет младенец с тремя головами и четырьмя ногами. Население видит в этом дурной знак».
   Слушатели удивленно защелкали языками. Рыжебородый сложил газету. Снова звучит песня, на сей раз о богатыре Рустаме и его сыне Зохрабе. Я почти не слушаю. Я не свожу глаз с золотистого, в облачке пара чая. Я размышляю о том, что не все обстоит так, как надо.
   Я в Персии, я живу во дворце, и я доволен. Нино живет в том же дворце и совершенно недовольна. В Дагестане она добровольно сносила все лишения грубой, тяжелой жизни. Здесь ей не справиться с почтенными требованиями церемониального персидского этикета. Она хочет вместе со мной ходить по улицам, хотя это запрещено полицией. Муж и жена не могут ни принимать вместе гостей, ни ходить в гости. Она просит меня показать ей город и раздражается, когда я уговариваю ее не покидать гарема.
   – Я бы с радостью показал тебе город, Нино. Но тебя я не могу показать городу.
   В ее больших темных глазах читаются упрек и смятение. Как мне убедить ее, что жене одного из ханов не пристало бродить по городу без покрывала?
   Я покупаю самые дорогие покрывала.
   – Посмотри, Нино, какие они красивые. Как защищают лицо от солнца и пыли. Я бы и сам не отказался от такого покрывала.
   Она с грустной улыбкой откладывает покрывала в сторону.
   – Недостойно женщины закрывать лицо, Али-хан. Я начну сама презирать себя, если облачусь в такие одеяния.
   Я предъявляю ей полицейское предписание. Она разрывает его в клочья, и я заказываю закрытую карету с рифлеными стеклами в окнах.
   Так я поехал с ней по городу. На площади Топ-хане она увидела моего отца и захотела поздороваться с ним. Последовала ужасная сцена, и мне пришлось скупить полбазара, чтобы как-то ее успокоить.
   Я сижу в одиночестве, уставившись в чашку.
   Нино умирает от скуки, и я не могу этого изменить. Она хочет встречаться с женщинами из европейской колонии, но это невозможно. Жена одного из ханов не должна встречаться с женами и дочерьми неверных. Они будут до тех пор сочувствовать ей, что вот-де ей приходится терпеть жизнь в гареме, пока она и вправду не откажется терпеть жизнь в гареме и не взбунтуется.
   Недавно она навестила моих кузин и тетушек и вернулась домой совершенно потрясенная.
   – Али-хан, – в отчаянии воскликнула она, – они спрашивали, сколько раз в день ты удостаиваешь меня своей любви. Они говорят, что ты все свое время проводишь у меня. Это они знают от своих мужей. И не могут вообразить, что мы занимаемся еще чем-то. Они дали мне средство от демонов и посоветовали надежный амулет, чтобы уберечься от возможной соперницы. Твоя тетя Султан-ханум спрашивала, не утомительно ли быть единственной женой столь молодого мужчины, и все хотели узнать, как мне удалось добиться того, что ты не посещаешь мальчиков-танцовщиков. Твоя кузина Суата полюбопытствовала, не болел ли ты хоть раз дурной болезнью. Они утверждают, что мне можно позавидовать. Али-хан, мне показалось, будто меня забросали нечистотами.
   Я утешал ее как мог. Она забилась в уголок, как испуганный ребенок, боязливо оглядывалась и долго не могла успокоиться.
   Чай совсем остыл. Я сижу в чайной, чтобы все видели, что я не провожу всю свою жизнь в гареме. Не пристало все время сидеть у жены. Мои кузены уже насмехаются надо мной. Женщине принадлежат только определенные часы. Остальные же – мужчине. Но я для Нино единственное развлечение и рассеяние, я для нее газета, театр, кофейня, круг знакомых и муж в одном лице. Поэтому я не могу оставлять ее одну, поэтому я скупаю весь базар, ведь сегодня вечером дядя устраивает большой прием в честь моего отца, прибудет даже сын шаха, представитель императорской семьи, а Нино придется сидеть дома одной, в обществе евнуха, который все жаждет ее перевоспитать.
   Я ухожу с базара и еду в Шемиран. В большом, устланном коврами покое Нино задумчиво сидит возле целой горы серег, браслетов, шелковых шалей и флакончиков с благовониями. Она нежно, едва касаясь, целует меня, и меня внезапно охватывает отчаяние. Евнух подает шербет и неодобрительно косится на подарки. Нельзя так баловать жену.

   Жизнь для перса начинается ночью. Ночью люди оживают, мысли проясняются, слова льются свободнее. Жара, пыль и грязь терзают перса днем. Ночью же пробуждается таароф – удивительная персидская изысканность манер, аристократизм и благородство, столь отличающие Иран от мира бакинцев, дагестанцев и грузин. Ровно в восемь часов перед нашим домом остановились две парадные кареты, присланные дядей: одна – для моего отца, другая – для меня. Этого требует этикет. Перед каждой каретой бежали трое глашатаев и скороходов с фонарями на длинных ручках, отбрасывающими резкий свет на их застывшие в почтительном усердии лица. В юности им удалили селезенку, и теперь единственным делом их жизни было бежать впереди карет и с воодушевлением вскрикивать то и дело: «С дороги! С дороги!»
   По пути нам не встретилось ни единого человека. И все же скороходы через равные промежутки времени выкликали свое: «С дороги!» – ведь и этого требовал этикет. Мы ехали по узким переулкам, вдоль бесконечных серых глинобитных стен, скрывавших жизнь персов от непрошеных взглядов.
   Купола базарных лавок походили в лунном свете на огромную связку воздушных шаров, которую держит чья-то невидимая рука. Мы остановились у широкой стены, в которой был прорезан вход с красивыми, изящно выгнутыми сверху латунными воротами. Ворота отворились, и мы проехали во двор.
   Когда я приходил во дворец один, у ворот меня встречал лишь старый слуга в изорванном кафтане. Сегодня над входом во дворец висели гирлянды и цветные фонарики, а когда кареты остановились у порога, нам принялись кланяться уже восемь слуг.
   Огромный двор был разделен низкой стеной на две половины. За стеной находился гарем. Там журчал фонтанчик и пел соловей. На мужской половине двора располагался простой прямоугольный бассейн с золотыми рыбками.
   Мы вышли из карет. На пороге появился дядя. Маленькой рукой он закрыл лицо, потом низко поклонился и повел нас в дом. Большой зал с позолоченными колоннами и резными деревянными стенами был полон гостей. Передо мной мелькали черные барашковые папахи, тюрбаны и широкие легкие одеяния из темно-коричневых тканей. Посреди зала восседал пожилой человек с крупным орлиным носом, седыми волосами и бровями вразлет – его высочество шахзаде. Когда мы вошли в зал, все поднялись с мест. Мы поприветствовали сначала шахзаде, затем остальных приглашенных. Опустились на мягкие подушки. Присутствующие последовали нашему примеру. Посидев так минуту или две, мы все вновь вскочили и вновь принялись кланяться друг другу. Потом мы уселись уже окончательно и погрузились в торжественное молчание. Слуги разносили голубоватые чашки с благоуханным чаем. Корзины фруктов переходили из рук в руки, и его высочество прервал молчание, сказав:
   – Я немало поездил по свету и побывал во множестве стран. Нигде нет таких приятных на вкус огурцов и персиков, как у нас.
   Он очистил огурец, посолил и медленно, с грустным видом съел.
   – Ваше высочество правы, – заметил мой дядя. – Я тоже побывал в Европе и не уставал удивляться, до чего же у неверных мелкие и невкусные фрукты.
   – Каждый раз, возвращаясь в Персию, я вздыхаю с облегчением, – произнес господин, представлявший персидские интересы при одном иностранном дворе. – В мире не существует ничего, что могло бы вызвать зависть у персов. Собственно говоря, есть только персы и варвары.
   – Из числа варваров можно было бы исключить самое большее нескольких индийцев, – промолвил шахзаде. – Будучи в Индии, я видел людей, достойных уважения и стоящих на нашей ступени культурного развития. Однако здесь легко ошибиться. Один знатный индиец, которого я какое-то время считал равным персам, в конце концов все-таки оказался варваром. Я был приглашен к нему на ужин, и вообразите только, он ел внешние листья салата!
   Присутствующие пришли в ужас. Мулла в массивном тюрбане, с ввалившимися щеками произнес тихим, усталым голосом:
   – Различие между персами и всеми остальными заключается в том, что только мы умеем ценить красоту.
   – Воистину так, – поддержал его мой дядя, – красивое стихотворение мне милее шумной фабрики. Я прощаю Абу Саиду [11 - Видимо, речь о суфийском богослове, мистике и поэте Абу Саиде Майхани (967–1049), неоднократно обвинявшемся в ереси, распространении лжеучений и нарушении норм шариата.] его еретические воззрения, ведь он изобрел прекраснейшую нашу стихотворную форму, рубаи.
   Он откашлялся и почти нараспев прочитал:
   Пока мечеть и медресе Не опустошат и не разорят, Миссия правдоискателей не будет завершена. Пока вера и неверие не сольются воедино, Ни один человек не станет истинным
   мусульманином.
   – Ужасно, – покачал головой мулла, – просто ужасно. Но как благозвучно!
   Он поднялся, взял изящный серебряный кувшинчик для воды с длинным тонким горлышком и заковылял прочь из зала. Через некоторое время он вернулся и поставил кувшинчик на пол. Мы встали и поздравили его, ибо тело его исторгло из себя испражнения.
   Между тем мой отец спросил:
   – Правда ли, ваше высочество, что Восуг-эд-Доуле [12 - Восуг-эд-Доуле (Мирза Хасан-хан; 1874–1951) – иранский государственный деятель, крупный землевладелец. В разные годы занимал ряд дипломатических постов.], наш премьер-министр, хочет заключить новый договор с Англией?
   – Спросите лучше Ассада ас-Салтане, – улыбнулся принц. – Впрочем, это уже ни для кого не тайна.
   – Да, – подтвердил дядя, – и договор этот для нас очень выгоден. Ведь согласно этому договору варвары становятся нашими рабами.
   – Как это?
   – Дело в том, что англичане любят труд, а мы – красоту. Они любят войну, а мы любим покой. Вот потому-то мы с ними и объединились. Больше нам не нужно тревожиться о безопасности наших границ. Англия возьмет на себя защиту Ирана, построит дороги, возведет здания и еще заплатит нам деньги. Ведь Англия знает, чем обязана нам мировая культура.
   Молодой человек, сидевший рядом с моим дядей, был мой кузен Бахрам-хан Ширваншир. Он поднял голову и сказал:
   – Как вы думаете, Англия будет защищать нас ради нашей высокой культуры или ради нашей нефти?
   – И нефть, и культура – светочи мира и нуждаются в защите, – равнодушно ответил дядя, – но мы же не можем сами взяться за оружие!
   На сей раз вопрос задал я:
   – Почему нет? Например, я сражался за свой народ и вполне могу представить себе, что стану сражаться и в будущем.
   Ассад ас-Салтане неодобрительно взглянул на меня, а принц отставил чайную чашку.
   – Не знал, – надменно произнес он, – что среди Ширванширов есть солдаты.
   – Ах нет, ваше высочество! Он, вообще-то, воевал в чине офицера.
   – Все едино, Ассад ас-Салтане, – насмешливо повторил шахзаде и поджал губы.
   Я промолчал. Я совсем забыл, что в глазах утонченного перса солдатское ремесло – убогое и недостойное.
   Только мой кузен Бахрам-хан, кажется, придерживался иного мнения. Он был еще молод. Мушир ад-Доуле, знатный вельможа, который сидел рядом с шахзаде, принялся обстоятельно пояснять ему, что богоспасаемый Иран более не нуждается в мече, дабы затмевать своим блеском весь мир. В прошлом его сыновья-де и так доказали свое мужество.
   – В сокровищнице шахиншаха, – заключил он, – хранится золотой глобус. Все страны выложены на нем разными драгоценными камнями. И только поверхность Ирана покрывают чистой воды алмазы. И это не просто символ нашего величия. Это правда.
   Я вспомнил об иностранных солдатах, оккупировавших эту страну, об оборванных полицейских в гавани Энзели. Мне предстала Азия, сложившая оружие перед Европой из страха самой проникнуться европейским влиянием. Шахзаде презирал солдатское ремесло и все-таки был наследником того шаха, в правление которого мой предок победоносно вошел в Тифлис. Тогда Иран умел владеть оружием, не теряя лица. Времена изменились. Иран приходил в упадок, как во дни ценителей искусства Сефевидов. Шахзаде стихотворение было куда милее пулемета, быть может, потому, что в стихах он разбирался много лучше. Шахзаде был стар, мой дядя тоже. Иран умирал, но умирал с достоинством.
   Мне пришло на память рубаи Омара, шатерных дел мастера [13 - По преданию, знаменитый поэт Омар Хайям родился в семье изготовителя шатров.]:
   Мир я сравнил бы с шахматной доской: То день, то ночь. А пешки? Мы с тобой – Подвигают, притиснут, – и побили… И в темный ящик сунут на покой [14 - Перевод И. Тхоржевского.].
   Я и не заметил, как в задумчивости прочитал его вслух. Лицо шахзаде просветлело.
   – Верно, лишь случай заставил вас сделаться солдатом? – милостиво осведомился он. – Вы же образованный человек. Если бы вы сами могли избрать свою судьбу, неужели вы действительно остановились бы на солдатском ремесле?
   Я поклонился.
   – Что бы я выбрал, ваше высочество? Всего четыре вещи: «То – коралл вина, вера Заратуштры, чанга нежный стон, алых губ гранат».
   Процитировав знаменитый стих Дакики [15 - Дакики Абу Мансур Мухаммед (ум. ок. 977 г.) – известный персидский поэт. Использован перевод В. Левика.], я расположил к себе всех присутствующих. Даже мулла с запавшими щеками милостиво улыбнулся.
   Двери в пиршественный зал распахнули уже за полночь. Мы вошли. Поверх ковров была расстелена бесконечная скатерть. Слуги с фонарями неподвижно замерли по углам. На скатерти лежали большие белые лепешки. В середине возвышалось гигантское блюдо с пловом. Были расставлены бесчисленные большие блюда, средние и совсем маленькие. Мы уселись и стали вкушать всевозможные яства с всевозможных блюд. Каждый выбирал кушанья в той последовательности, какая была ему по нраву. Ели мы быстро, как требует этикет, ведь поглощение еды – единственное, что быстро делает перс. Посреди зала вздымалась дымящаяся гора риса. Мулла произнес краткую молитву.
   Рядом со мной сидел мой кузен Бахрам-хан. Он ел мало и то и дело с любопытством посматривал на меня.
   – Тебе нравится в Персии?
   – Да, очень.
   – И надолго ты здесь останешься?
   – Пока турки не завоюют Баку.
   – Завидую тебе, Али-хан.
   В голосе его звучало восхищение. Он свернул лепешку и начинил ее горячим рисом.
   – Ты стрелял из пулемета и видел слезы на глазах своих врагов. А меч Ирана заржавел. Мы восторгаемся стихами, которые Фирдоуси написал тысячу лет тому назад, и можем безошибочно отличить строчку Дакики от строчки Рудаки. Но никто из нас не знает, как построить шоссе или командовать полком.
   – Шоссе, – повторил я и вспомнил залитую лунным светом бахчу под Мардакяном. Хорошо, что никто в Азии не знает, как строить шоссе. А то карабахскому коню никогда бы не догнать европейский автомобиль.
   – А зачем тебе шоссе, Бахрам-хан?
   – Чтобы перевозить солдат на грузовиках, хотя министры и полагают, что нам больше не нужны солдаты. Но солдаты нам нужны! Нам нужны пулеметы, школы, больницы, упорядоченная система налогов, новые законы и люди вроде тебя. Меньше всего нам нужны старинные стихи, под меланхоличные звуки которых погибает Иран. Но есть и другие песни. Знаешь стихотворение поэта Ашрафа из Гиляна?
   Он склонился ко мне и тихо процитировал:
   – «Страдания и горе обрушились на наше отечество. Вставай, следуй за гробом Ирана. Молодых убили, когда они шли в похоронной процессии Персии. Кровь их окрасила луну, поля, холмы и долины».
   – «Прескверные стихи», – сказал бы шахзаде, ведь его эстетическое чувство было бы глубоко оскорблено.
   – Есть и еще одно стихотворение, – упрямо продолжал Бахрам-хан, – его автор – Мирза Ага-хан. Послушай: «Да минует Персию горькая судьба, да не овладеет ею враг-неверный. Невеста-Персия не должна разделить ложе с русским женихом. Ее неземной красотой не должен насладиться английский лорд».
   – Недурно, – согласился я, не удержавшись от улыбки, ведь молодая Персия отличалась от старой прежде всего тем, что стихи писала дурно. – Но скажи, Бахрам-хан, чего ты, собственно, хочешь добиться?
   Сидя очень прямо на бледно-красном ковре, он произнес:
   – Ты бывал на Пушечной площади? Там установлена сотня старых, заржавевших пушек, обращенных жерлами ко всем четырем сторонам света. А знаешь ли ты, что во всей Персии не сыскать больше ни одной пушки, кроме этого пыльного, ни на что не годного наследия умирающего рода? И ни одной крепости, ни одного военного корабля, и даже солдат-то не найти, кроме разве русских казаков, английских стрелков да четырехсот толстых багатуров – дворцовой стражи?
   Посмотри только на своего дядю, или на шахзаде, или на всех этих вельмож с горделивыми титулами. У них тусклые глаза и бессильные руки, они устарели и заржавели – ни дать ни взять пушки на площади. Они долго не проживут. Им давным-давно пора уйти на покой. Слишком долго наша судьба находилась в усталых руках шахзаде и поэтов. Персия похожа на протянутую ладонь нищего старца. А я хочу, чтобы она уподобилась сжатому кулаку сильного юноши. Оставайся здесь, Али-хан. Я кое-что о тебе разузнал. Как ты, с пулеметом в руках, до последнего защищал старую крепостную стену в Баку или как ночью, при лунном свете, перегрыз горло врагу. Здесь найдется что защитить, кроме старой стены, и оружия у тебя будет побольше чем один пулемет. Все лучше, чем сидеть в гареме или рыться в горах безделок на базаре.
   Я молчал, погруженный в размышления. Тегеран! Древнейший город мира. Рога-рей называли его вавилоняне, «царский город». Прах старинных легенд, потускневшее золото ветшающих дворцов. Витые колонны Алмазных врат, бледные линии старых ковров, плавные ритмы мудрых четверостиший-рубаи – все это предстало перед моим внутренним взором в прошлом, настоящем и будущем!
   – Бахрам-хан, – сказал я кузену, – когда ты достигнешь своей цели, когда ты построишь асфальтированные дороги и крепости, когда введешь в самых современных школах изучение самых скверных поэтов, что станется тогда с душой Азии?
   – С душой Азии? – улыбнулся он. – В конце Пушечной площади мы воздвигнем большое здание. Там мы и разместим душу Азии: знамена мечетей, рукописи поэтов, миниатюры и мальчиков-катамитов, ибо и они тоже составляют душу Азии. На фасаде мы выведем изящнейшим куфическим письмом слово «музей». Дядя Ассад ас-Салтане будет там музейным смотрителем, а его высочество – директором. Не хочешь ли помочь – возвести вместе с нами такое прекрасное здание?
   – Я должен подумать, Бахрам-хан.
   Ужин был завершен. Гости расположились на ковре в непринужденных позах, отдельными группами. Воздух посвежел. Из сада проникал запах иранских роз. Я сел наземь, перебирая четки, и стал глядеть во тьму. Вдалеке за куполами базара притаился Шемиран. Там, на мягких подушках, завернувшись в ковры, лежала моя Нино. Вероятно, она спала, со слегка приоткрытыми губами и распухшими от слез веками. Меня охватила грусть. Никаких чудес тегеранского базара недостало бы, чтобы глаза ее снова заулыбались.
   Персия! Может быть, мне и в самом деле остаться здесь? Среди евнухов и шахзаде, дервишей и шутов? Строить асфальтированные дороги, набирать армии, помогать тем, кто, хотя бы понемногу, внедряет Европу вглубь Азии?
   И вдруг я ощутил, что для меня нет ничего дороже на свете, чем улыбка в глазах Нино. Когда эти глаза в последний раз смеялись? Когда-то в Баку, у полуразрушенной старой стены. Мною овладела невыносимая тоска по родине. Я так и видел перед собою пыльную стену и солнце, заходящее за остров Наргин. Слышал шакалов, воющих на луну вдалеке, у Врат серого волка. Степь в окрестностях Баку покрывал песок пустыни. Вдоль берегов моря простиралась жирная, пропитанная нефтью земля, у Девичьей башни выкликали свои товары торговцы, а по Николаевской улице можно было дойти до гимназии Святой царицы Тамары. Там, во дворе гимназии, стояла под деревьями Нино, держа в руке школьную тетрадь, и глядела на меня большими удивленными глазами.
   Аромат персидских роз внезапно исчез. Я звал родину, как дитя зовет мать, и смутно догадывался, что родины этой более не существует. Я ощущал прозрачный воздух Баку, долетевший из пустыни, и легкий запах моря, песка и нефти. Я не должен был покидать город, в котором по воле Бога родился. Я был прикован к старой стене, словно пес – к своей конуре. Я поднял глаза к небу. Персидские звезды казались большими и далекими, словно драгоценные камни в короне шаха. Никогда еще я не осознавал с такой остротой, как сейчас, что здесь я чужой. Мое место в Баку. У старой стены, в тени которой, улыбаясь, сияли глаза Нино.
   Бахрам-хан осторожно взял меня за плечо:
   – Али-хан, да ты, кажется, совсем замечтался! Ты обдумал мое предложение, хочешь возводить здание нового Ирана?
   – Кузен Бахрам-хан, – сказал я, – как же я тебе завидую, ведь только изгнанник знает, что такое родина. Я не могу строить новый Иран. Мой кинжал наточен на камнях старой бакинской стены.
   Он грустно взглянул на меня.
   – Меджнун, – произнес он по-арабски, и это означало одновременно «влюбленный» и «безумец».
   В жилах его текла та же кровь, что и у меня, и потому он разгадал мою тайну. Я встал. В большом зале вельможи склонялись в поклоне перед отъезжающим шахзаде. Я заметил его исхудалую руку с длинными иссохшими пальцами и накрашенными красной хной ногтями. Нет, я пришел в этот мир не для того, чтобы торжественно похоронить в роскошном здании музея, как в гробнице, стихи Фирдоуси, любовные вздохи Гафиза и мудрые изречения Саади.
   Я прошел в зал и склонился над рукой шахзаде. Взгляд у него был печальный и отсутствующий, исполненный предчувствий грозного приближающегося рока. Потом я поехал в Шемиран и, сидя в карете, думал о площади с ржавыми пушками, об усталых глазах шахзаде, о безмолвном смирении Нино и о загадочной неизбежной гибели.


   Глава двадцать пятая

   На географической карте царил какой-то непонятный пестрый хаос. Названия мест, гор и рек переходили одно в другое, и прочитать их не представлялось возможным. Карта была разложена на диване, а я сидел перед ней с цветными флажками в руках. Рядом валялась газета, в столбцах которой названия мест, гор и рек были перепутаны столь же жестоко, сколь и на карте. Склоняясь над обеими, я старательно пытался сопоставить газетные опечатки с нечитаемыми названиями на карте. Воткнул зеленый флажок в центр маленького кружка. Рядом с кружком было напечатано: «Елисаветполь (Гянджа)». Последние пять букв уже заходили на горы в окрестностях Зонгулдака [16 - Зонгулдак – город на севере Турции.]. Согласно газетной заметке адвокат Фатали-хан Хойский провозгласил в Гяндже Азербайджанскую демократическую республику. Ряд зеленых флажков к востоку от Гянджи был призван изобразить армию, которую послал Энвер для освобождения нашей страны. Справа полки Нури-паши [17 - Нури-паша Киллигиль (1881–1949) – турецкий военачальник, сводный брат Энвера-паши, командующий Кавказской исламской армией.] приближались к городу Агдашу. Слева Мюрсель-паша [18 - Мюрсель-паша (Хаккы Мюрсель-бей; 1881–1845) – турецкий военный и политический деятель.] занял долины Илису [19 - Илису – горное селение в Азербайджане.]. Посредине сражались добровольческие батальоны. Теперь карта стала ясной и обозримой. Вокруг русского Баку медленно сжималось турецкое кольцо. Еще несколько перемещений зеленых флажков, и красные флаги врага неопрятной кучей стеснятся на большом пятне с надписью «Баку».
   Евнух Яхья Кули, стоя у меня за спиной, напряженно следил за странной игрой, которой я предавался. Вероятно, передвижение флажков на цветной бумаге казалось ему чем-то вроде вызывания духов, черной магией, а сам я – могущественным волшебником. Возможно, он путал причину и следствие и думал, что мне достаточно лишь переставить зеленые флажки на красное пятно, изображающее Баку, как сверхъестественные силы вырвут мой город из рук неверных. Он не хотел мешать мне за этим таинственным занятием и лишь по долгу службы докладывал монотонным серьезным голосом:
   – О хан, когда я попробовал было накрасить ей ногти красной хной, она отбросила блюдце и поцарапала меня, хотя я приготовил самую дорогую хну, какую только мог найти. Ранним утром я подвел ее к окну, осторожно-осторожно взял ее голову в ладони и попросил ее открыть рот. В мои обязанности, о хан, входит обследование ее зубов. Однако она вырвалась, вскинула правую руку и ударила меня по левой щеке. Было не очень больно, но обидно. Прости своему рабу, хан, но я не осмеливаюсь удалять ей волосы на теле. Она очень странная. Не носит амулеты и не принимает никакие средства, чтобы защитить своего ребенка. Не гневайся на меня, хан, если родится девочка, гневайся на Нино-ханум. Не иначе как она одержима злым духом, ведь ее бросает в дрожь всякий раз, когда я к ней прикасаюсь. Я знаю одну старуху в мечети Абдул-Азим. Она умеет изгонять злых духов. Может быть, стоило бы пригласить ее сюда. Подумай только, Али-хан: Нино-ханум умывается ледяной водой, должно быть намереваясь испортить себе кожу. Она чистит зубы жесткими щетками, пока не начнут кровоточить десны, вместо того чтобы, как все люди, чистить зубы указательным пальцем правой руки, предварительно окунув его в благоуханную мазь. Только злой дух мог внушить ей подобные мысли.
   Я слушал вполуха. Почти ежедневно являлся он ко мне в кабинет и выступал с докладом, всегда одним и тем же. Во взгляде его читалась честная озабоченность, ведь свои обязанности он привык выполнять добросовестно и чувствовал себя ответственным за моего будущего ребенка. Нино вела против него шаловливую, но упорную борьбу. Она кидалась в него подушками, гуляла без покрывала по стене нашего дома, выбрасывала из окна амулеты и обклеивала стены своей комнаты фотографическими карточками всех своих грузинских кузенов. Он доносил мне обо всем этом печально и испуганно, а по вечерам Нино, сидя передо мной на диване, разрабатывала план битвы на следующий день.
   – Как ты думаешь, Али-хан, – сказала она, задумчиво потирая подбородок, – может быть, полить ему лицо тонкой струйкой воды из шланга или лучше днем бросить на него кошку? Нет, я придумала кое-что позанятнее. Я буду каждый день делать гимнастику у фонтана, а его заставлю выполнять упражнения вместе со мной, а то он уже и так непомерно растолстел. Или еще лучше: просто защекочу его до смерти. Я слышала, что от щекотки можно умереть, а он ее ужасно боится.
   Она вынашивала мрачные планы мести, пока не заснула, а на следующий день евнух в ужасе сообщил мне:
   – Али-хан, Нино-ханум стоит у бассейна и делает руками и ногами очень странные движения. Мне страшно, господин. Она наклоняется вперед и назад так, словно у нее и костей нет. Может быть, таким образом она творит молитву неизвестному божеству. Она хочет, чтобы я повторял ее движения. Но я благочестивый мусульманин, господин, и готов простираться во прахе только перед Аллахом. Я очень боюсь за ее кости и за спасение собственной души.
   Прогонять евнуха не имело смысла. Вместо него явился бы другой, ведь дом без евнухов немыслим. Никто иной не может присматривать за женщинами, работающими по дому, никто другой не может вести расходы, хранить деньги и проверять траты. Исключительно евнух, лишенный желаний и неподкупный.
   Поэтому я молчал, глядя на зеленую линию флажков, окружающих Баку… Евнух деликатно покашлял.
   – Не вызвать ли старуху из мечети Абдул-Азим?
   – Зачем, Яхья Кули?
   – Чтобы изгнать злых духов из Нино-ханум.
   Я вздохнул, предчувствуя, что мудрой старухе из мечети Абдул-Азим едва ли под силу справиться с европейскими духами.
   – Не стоит, Яхья Кули. Я и сам умею заклинать духов. При случае я все улажу. Вот только сейчас вся моя волшебная сила уходит на эти зеленые флажки.
   В глазах евнуха отразились страх и любопытство.
   – Твоя родина будет освобождена, когда зеленые флажки вытеснят красные? Я правильно понял?
   – Все так, Яхья Кули.
   – А ты не можешь сразу же передвинуть зеленые флажки куда надо?
   – Не могу, Яхья Кули. На это у меня недостает силы.
   Он озабоченно поглядел на меня:
   – Ты должен вознести мольбы Аллаху, дабы он даровал тебе силы. На следующей неделе начинается священный месяц Мухаррам. Если ты в месяц Мухаррам помолишься о ниспослании силы, Аллах тебя услышит.
   Я сложил карту, ощущая одновременно усталость, смятение и грусть. Мне надоело слушать болтовню евнуха. Нино не было дома. В Тегеран прибыли ее родители, и Нино по многу часов проводила на маленькой вилле, где поселилось княжеское семейство. Втайне она встречалась там с европейцами, я знал об этом и молчал, потому что мне было ее очень жалко. Евнух замер, ожидая моих приказаний. Я вспомнил о Сеиде Мустафе. Мой друг ненадолго приехал в Тегеран из Мешхеда. Я редко виделся с ним, ведь он целыми днями пропадал в мечетях, у гробниц святых и вел мудрые беседы с оборванными дервишами.
   – Яхья Кули, – сказал я наконец, – поезжай к Сеиду Мустафе. Он живет возле мечети Сепахсалар. Попроси его оказать мне честь и навестить меня.
   Евнух ушел. Я остался в одиночестве. Моей силы и вправду недоставало, чтобы перенести зеленые флажки в Баку. Где-то в степях моей родины сражались батальоны турок, и среди них – добровольческие отряды под новым флагом Азербайджана. Я знал, как выглядит этот флаг, знал численность этих отрядов и знал битвы, в которых они принимали участие. В рядах добровольцев сражался и Ильяс-бек. Мне отчаянно хотелось оказаться на поле брани с его запахом свежевыпавшей утренней росы. Дорога на фронт была для меня закрыта. Английские и русские части охраняли границы. Широкий мост через Аракс, связывавший Иран с театром военных действий, теперь преграждали военные кордоны, колючая проволока и пулеметы. Словно улитка в домике, укрылся Иран в своем тихом, хорошо защищенном мирке. Ни один человек, ни одна мышь, ни одна муха не могли попасть в зараженную местность, где шла война, где раздавались выстрелы и где редко писали стихи. Зато в Иране нашли пристанище многие беженцы из Баку, в том числе Арслан-ага, болтливый юнец с нервной жестикуляцией. Он бегал по чайным и писал статьи, в которых сравнивал победы турок с блистательными походами Александра Великого. Одну статью запретили к печати, потому что цензура усмотрела в возвеличивании Александра тайный выпад против Персии, ведь персов Александр когда-то победил. С тех про Арслан-ага называл себя мучеником совести. Он побывал у меня и в мельчайших подробностях поведал о подвигах, которые я якобы совершил при обороне Баку. В его фантазиях легионы врагов промаршировали мимо пулемета с единственной целью – погибнуть от моих очередей. Сам он во время боев отсиживался в погребе типографии за сочинением патриотических прокламаций, которые нигде никогда не оглашались. Он зачитал их мне и попросил описать те чувства, что испытывает герой, когда идет в рукопашную. Я набил ему рот сластями и выпроводил. Он ушел, оставив после себя запах типографской краски и толстую неисписанную тетрадь, где мне надлежало изобразить чувства героя, идущего в рукопашный бой. Я посмотрел на ее белые листки, подумал о грустных глазах Нино, о ее отсутствующем взгляде, о собственной путаной и несуразной жизни и взялся за перо. Нет, не для того, чтобы описать чувства, испытываемые героем в рукопашном бою, а чтобы изобразить путь, который привел нас, Нино и меня, в благоуханные сады Шемирана и изгнал улыбку из ее глаз.
   Я сидел и писал персидским бамбуковым пером с прорезью. Упорядочивал отдельные заметки, которые начал еще в гимназии, и перед моим внутренним взором возникало прошлое, пока в комнату не вошел Сеид Мустафа и не обнял меня, прижавшись своим рябым лицом к моему плечу.
   – Сеид, – произнес я, – жизнь моя идет наперекосяк. Путь на фронт закрыт. Нино разучилась смеяться, а я проливаю чернила вместо крови. Что мне делать, Сеид Мустафа?
   Мой друг спокойно и испытующе посмотрел на меня. На нем были черные одеяния, лицо его сильно исхудало. Его тощее тело, казалось, согнулось под бременем некоей тайны. Он сел и проговорил:
   – Руки твои бессильны, Али-хан. Но у человека есть нечто большее, чем руки. Посмотри на мои одежды, и поймешь, что я имею в виду. Власть над людьми сосредоточена в мире Скрытого, имама вечности. Прикоснись к тайне – и обретешь частицу этой власти.
   – Я не понимаю тебя, Сеид Мустафа. Душа моя болит, я ищу путь, пытаясь выйти из тьмы.
   – Ты обратился лицом к земному, Али-хан, и забываешь о Скрытом, который властвует над земным. В шестьсот восьмидесятом году Хиджры под Кербелой, преследуемый врагами веры, пал Хусейн, внук пророка. Спаситель и Ведающий Множество Тайн. Его кровью Всемогущий Аллах окрасил опускающееся за горизонт и восходящее солнце. Двенадцать имамов правили общиной аш-шиа, то есть нами, шиитами: первым был Хусейн, а последним будет имам последнего дня, Скрытый, который и сегодня тайно ведет за собой народ шиитов. Повсюду видны деяния Незримого имама, но сам он неощутим и неосязаем. Я зрю его в восходе солнца, в чуде созревающих посевов, в шторме на море. Я внемлю его гласу в стрекоте пулемета, во вздохе женщины и в дуновении ветра. И Скрытый повелевает: да будет уделом шиитов скорбь, скорбь по крови Хусейна, пролитой в песках пустыни под Кербелой. Да будет посвящен скорби один месяц в году – месяц Мухаррам. Кто страдает, тот пусть плачет в месяц Мухаррам. В десятый день месяца Мухаррама исполняется судьба шиитов, ибо это день смерти мученика… Страдание, которое принял на себя юноша Хусейн, должно возлечь на рамена благочестивых. Кто примет на себя частицу этого страдания, удостоится и частицы благодати. Потому-то благочестивый и бичует себя в месяц Мухаррам, и в боли самоистязания открывается заблудшему путь благодати и жажда спасения. Вот в чем таинство месяца Мухаррама.
   – Сеид, – устало и раздраженно произнес я, – я спросил у тебя, как мне вернуть радость в свой дом, ибо меня переполняет смутный страх, а ты излагаешь мне прописные истины из учебника Закона Божьего. Прикажешь мне обегать мечети и бить себя по спине железными цепями? Я набожен и исполняю заповеди своей религии. Я верю в тайну Скрытого, но не верю, что могу обрести счастье, причастившись таинству святого Хусейна.
   – А я уверен в этом, Али-хан. Ты спросил меня, какой путь избрать, и я назвал его тебе. Иного я не знаю. Ильяс-бек проливает кровь на фронте под Гянджой. Ты не можешь поехать в Гянджу. А посему посвяти свою кровь Скрытому, который требует от тебя этого в десятый день месяца Мухаррама. Не говори, что священная жертва бессмысленна: нет ничего бессмысленного в мире страдания. Борись за свою родину в месяц Мухаррам, как Ильяс-бек под Гянджой.
   Я молчал. Во двор въехала карета с рифлеными стеклами на окнах, за ними смутно, неотчетливо показалось лицо Нино. Отворилась дверь в сад гарема, и Сеид Мустафа внезапно очень заторопился.
   – Приходи ко мне завтра в мечеть Сепахсалар. Там и продолжим разговор.


   Глава двадцать шестая

   Мы лежали на диване, разделенные украшенной перламутром доской для игры в нарды с шашками из слоновой кости. Я научил Нино этой персидской забаве, и с тех пор мы играли на туманы, серьги, поцелуи и имена будущих детей. Нино проиграла, заплатила долг и снова бросила кости. Глаза ее загорелись от азарта, а пальцы прикасались к шашкам из слоновой кости, словно это были драгоценные камни.
   – Ты меня разоришь, Али, – со вздохом сказала Нино, подвигая мне восемь туманов, которые я только что у нее выиграл.
   Она отставила доску, положила голову мне на колени, задумчиво возвела глаза к потолку и предалась мечтаниям. День выдался приятный; Нино наслаждалась, утолив жажду мести. А случилось это так.
   Еще утром дом огласили стоны и кряхтенье. Ее враг, Яхья Кули, явился к нам с распухшей щекой и с искаженным лицом.
   – Зубы болят, – объявил он с таким видом, будто вот-вот совершит самоубийство.
   Глаза Нино засияли торжеством и радостью. Она подвела его к окну, заглянула ему в рот и наморщила лоб. Потом озабоченно покачала головой. Взяла моток прочного шпагата и обвязала веревочкой гнилой зуб Яхья Кули, а другой конец прикрепила к ручке открытой двери.
   – Вот так, – объявила она, разбежалась и, бросившись на дверь всем телом, изо всей силы захлопнула. Раздался крик, от которого кровь стыла в жилах, евнух рухнул на пол и в ужасе проводил взглядом зуб, который, описав элегантную дугу, пролетел следом за дверной ручкой.
   – Скажи ему, Али-хан, вот что бывает, если чистить зубы указательным пальцем правой руки.
   Я перевел дословно, а Яхья Кули поднял с пола вырванный зуб. Однако Нино еще не сполна утолила жажду мщения.
   – Скажи ему, Али-хан, что этим лечение не кончается. Он должен лечь в постель и шесть часов прикладывать к щеке теплые компрессы. И по крайней мере неделю не есть сласти.
   Яхья Кули кивнул и вышел, избавленный от страданий и вместе с тем потрясенный.
   – Стыдись, Нино, – упрекнул ее я, – ты отнимаешь у бедняги последнюю радость.
   – Так ему и надо, – жестокосердно откликнулась Нино и достала доску для игры в нарды.
   Однако она проиграла, и потому справедливость оказалась отчасти восстановлена.
   Теперь она лежала, устремив взгляд на потолок, и поглаживала мой подбородок.
   – Когда завоюют Баку, Али?
   – Наверное, недели через две.
   – Две недели, – вздохнула она, – мне так хочется вернуться в Баку, так хочется, чтобы его взяли турки, знаешь, теперь все так изменилось. Тебе-то тут хорошо, а у меня ощущение, будто меня тут каждый день бесчестят и позорят.
   – Что значит «позорят», Нино?
   – Тут все обращаются со мной как с очень ценным, хрупким предметом. Уж не знаю, насколько я ценная, но точно не хрупкая и точно не предмет. Вспомни, как было в Дагестане! Совсем по-другому. Нет, здесь мне не нравится. Если Баку не освободят в скором времени, то нам надо будет куда-нибудь переехать. Я ничего не знаю о поэтах, которыми так гордится эта страна, но я знаю, что в день памяти мученика Хусейна люди ногтями раздирают себе грудь, бьют себя кинжалами по голове и бичуют железными цепями. Сегодня многие европейцы уезжают из города, чтобы не сделаться свидетелями этого неприглядного зрелища. Все это внушает мне отвращение. По-моему, здесь я во власти произвола и насилия, и оно может обрушиться на меня в любую минуту.
   Ее нежное лицо было обращено ко мне. Глаза казались как никогда глубокими и темными. Зрачки были расширены, взор мягок и словно устремлен куда-то вглубь ее собственного тела. Только это и выдавало ее беременность.
   – Ты боишься, Нино?
   – Чего? – с искренним удивлением произнесла она.
   – Некоторые женщины боятся приближения родов.
   – Нет, – серьезно ответила Нино, – не боюсь. Я боюсь мышей, крокодилов, экзаменов и евнухов. Но этого не боюсь. Иначе мне пришлось бы бояться насморка зимой.
   Я поцеловал ее прохладные веки. Она поднялась и откинула волосы с лица.
   – Я поеду к родителям, Али-хан.
   Я кивнул, прекрасно зная, что на маленькой вилле Кипиани будут нарушаться все законы гарема. Князь принимал грузинских друзей и европейских дипломатов. Нино пила чай, ела английское печенье и беседовала с голландским консулом о Рубенсе и о женском вопросе применительно к иранским нравам.
   Она ушла, и я увидел, как со двора выезжает карета с рифлеными оконными стеклами. Я остался в одиночестве и принялся размышлять о зеленых флажках и нескольких дюймах цветной бумаги, отделявших меня от родины. В комнате было полутемно. От мягких подушек дивана еще исходил нежный аромат духов Нино. Я соскользнул на пол и взял в руки четки. На стене красовался серебряный лев с мечом в левой лапе. Я поднял на него глаза. Серебряный меч сверкал у него в когтях. Меня охватило ощущение бессилия и неизбывной слабости. Стыдно было укрываться в спасительной сени серебряного льва, пока в степях под Гянджой проливает кровь мой народ. Я тоже был предметом. Ценным, тщательно хранимым и оберегаемым. Ширванширом, обреченным рано или поздно удостоиться пышного, торжественного придворного титула и выражать на утонченном, изящном классическом языке утонченные, изящные чувства. А тем временем на равнине в окрестностях Гянджи будет истекать кровью мой народ. Мной овладела глубокая безнадежность. На стене усмехался серебряный лев. Пограничный мост через Аракс был перегорожен, и ни один путь не связывал Персию с душой Нино.
   Я дернул четки. Нить лопнула, и желтые бусины раскатились по полу.
   Вдалеке раздались глухие удары бубна. Они звучали угрожающе и призывно, как предостережение из уст Скрытого. Я подошел к окну. Передо мной открылась пыльная раскаленная улица. Солнце над Шемираном стояло почти в зените. Барабанная дробь приближалась, сопровождаемая краткими возгласами, вырывающимися через равные промежутки из тысяч глоток:
   – Шахсей… Вахсей… Шах Хусейн… Ах, Хусейн.
   На углу показалась процессия. Посреди толпы сильные руки несли три огромных знамени, обильно расшитых золотом. Большими золотыми буквами было выткано на одном из них имя Али, друга Аллаха на земле. На черном бархате второго выделялись широкие линии, очертания одновременно благословляющей и отталкивающей левой ладони Фатимы, дочери пророка. А на третьем гигантскими буквами, казалось закрывающими собой небо, было начертано всего одно слово: Хусейн, внук пророка, мученик и спаситель.
   Толпа медленно шагала по улице. Впереди, в черных траурных одеяниях, с обнаженными спинами и с тяжелыми цепями в руках, выступали благочестивые кающиеся. В такт барабанной дроби поднимали они руки, ударяя себя цепями по покрасневшим, кровоточащим плечам. За ними, выстроившись широким полукругом, шли плечистые мужчины, причем, сделав два шага вперед, тотчас отступали на шаг назад. Над раскаленной улицей разносился их глухой призыв: «Шахсей… Вахсей…» Кинжалы, взблеснув, со свистом опускались на догола выбритые головы. Кровь покрывала одеяния мучеников. Вот один пошатнулся, его тотчас подхватили подоспевшие друзья и вынесли из толпы. На губах его играла блаженная улыбка.
   Я стоял у окна. Меня охватило никогда прежде не испытанное чувство. Призыв мучеников проник мне глубоко в душу, я преисполнился жажды отдаться всеобщему порыву. Уличную пыль запятнали капли крови, удары бубна звучали призывно, обещая долгожданное избавление от мук. Так вот оно, таинство Скрытого, врата страдания, которые вели к благодати спасения. Мои пальцы еще крепче обхватили подоконник. Мимо меня проплыло знамя Хусейна. Я узрел руку Фатимы – и все видимое вокруг внезапно исчезло. Я еще раз услышал глухую барабанную дробь, равномерные безудержные возгласы отдавались уже во мне самом, и я вдруг понял, что смешался с толпой. Я шагал в кругу широкоплечих мужчин и что есть мочи бил себя кулаками по обнаженной груди. Потом я смутно почувствовал, что меня объяла прохладная тьма мечети, и услышал печальный призыв имама. Кто-то вложил мне в руку тяжелую цепь, и я ощутил, как мою спину словно ожгло огнем. Шли часы. Передо мной раскинулась широкая площадь, а из горла у меня вырвался безумный ликующий крик: «Шахсей… Вахсей…» Рядом вырос дервиш с измученным лицом. Под дряблой его кожей проступали ребра. Глаза молящихся точно остановились. Они пели, и под их пение по площади проводили коня под окровавленным чепраком, коня юноши Хусейна. Дервиш с измученным лицом испустил долгий пронзительный крик. Его медная чаша отлетела в сторону, и он бросился под копыта коня. Я пошатнулся. Сжатые кулаки забарабанили по голой груди. «Шахсей… Вахсей…» Толпа ликовала. Мимо меня пронесли человека в запятнанных кровью белых одеждах. Издалека приплыли бесчисленные горящие факелы и увлекли меня с собой. Я сидел во дворе какой-то мечети, вокруг меня толпились люди в высоких круглых шапках, и на глазах у них выступили слезы. Кто-то затянул песню о юноше Хусейне и осекся, не в силах совладать с мучительной скорбью. Я поднялся на ноги. Толпа хлынула назад. Ночь была прохладная. Проходя мимо правительственных зданий, мы заметили на флагштоках черные флаги. Бесконечный ряд факелов напоминал реку, в которой отражаются звезды. Из-за углов выглядывали какие-то закутанные до глаз люди. У ворот консульств стояли патрули с примкнутыми штыками. На крышах домов толпились люди. Мимо толпы молящихся по Пушечной площади двинулся караван верблюдов, раздались жалобные причитания, женщины бросились наземь и забились в судорогах, освещенные тусклым светом луны. В паланкинах на спинах у верблюдов сидела семья святого мученика. Позади всех на черном скакуне, скрыв лицо забралом сарацинского шлема, ехал жестокий халиф Язид, убийца святого. Над площадью полетели камни, задевая шлем халифа. Он пришпорил коня и побыстрее скрылся во дворе Выставочного зала шаха Насер ад-Дина. Завтра там будет разыграна мистерия, инсценировка страстей мученика Хусейна. Возле Алмазных врат шахского дворца также были приспущены черные флаги. Багатуры, которые несли караул во дворце, тоже носили траурные повязки и стояли, опустив головы. Шах уехал из дворца. Он пребывал в своей летней резиденции. Толпа хлынула куда-то через улицу Ала ад-Довла, и я внезапно остался один на опустевшей, погрузившейся во мрак Пушечной площади. Жерла заржавевших орудий равнодушно взирали на меня. Все тело у меня болело, как после тысячи ударов розгами. Я дотронулся до плеча и почувствовал кончиками пальцев запекшуюся корку. У меня закружилась голова. Я пересек площадь и подошел к пустым дрожкам. Кучер взглянул на меня с почтением и сочувствием.
   – Возьми голубиного помета и смешай с маслом. Вотри эту мазь в раны. Хорошо помогает, – со знанием дела посоветовал он.
   Я устало бросился на сиденье.
   – В Шемиран, – велел я, – к дому Ширванширов.
   Кучер стегнул лошадь, и мы покатились по ухабистым улочкам. Время от времени он оборачивался и произносил с восхищением в голосе:
   – Должно быть, ты весьма набожен. Помолись в следующий раз и за меня. У меня самого-то времени на это нет, мне работать надобно. А зовут меня Зохраб Юсуф.

   По лицу Нино бежали слезы. Она сидела на диване, беспомощно сложив руки, и плакала, не закрывая лица. Рот ее был приоткрыт, уголки рта обращены книзу, а между щеками и носом залегли глубокие складки. Она зарыдала, сотрясаясь всем своим маленьким телом. Она не произносила ни слова. Большие прозрачные слезы капали с ее ресниц на щеки и растекались по беспомощному лицу. Я неотрывно смотрел на нее, потрясенный этой бурей страданий. Она не шевелилась, не отирала слез, губы ее то и дело вздрагивали. Я взял ее руки в свои. Они были холодные, безжизненные и чужие. Я поцеловал ее влажные глаза, и она устремила на меня непонимающий, отсутствующий взгляд.
   – Нино, – позвал я, – Нино, что с тобой?
   Она подняла руку ко рту, словно не давая себе заговорить. Когда она вновь отняла ладонь ото рта, на тыльной стороне отчетливо обозначились следы зубов.
   – Я ненавижу тебя, Али-хан, – произнесла она испуганным голосом.
   – Нино, ты больна!
   – Нет, я тебя ненавижу.
   Она зажала нижнюю губу зубами и посмотрела на меня глазами больного обиженного ребенка. С ужасом взглянула она на мою разорванную в клочья одежду и обнаженные, исполосованные рубцами плечи.
   – Да что с тобой, Нино?
   – Я тебя ненавижу.
   Она забилась в угол дивана, высоко подтянула к себе ноги и оперлась подбородком на худенькие колени. Поток ее слез внезапно иссяк. Она смотрела на меня печальными, неподвижными, чужими глазами.
   – Что я сделал, Нино?
   – Ты открыл мне свою душу, Али-хан.
   Она говорила без выражения, тихо и словно во сне.
   – Я была у родителей. Мы пили чай, и голландский консул пригласил нас к себе. Его дом выходит на Пушечную площадь. Он хотел показать нам самый варварский праздник Востока. Мы стояли у окна, и мимо нас тянулся нескончаемый поток фанатиков. Я услышала удары бубна, увидела лица одержимых, и меня охватила тошнота. «Оргия самоистязателей», – сказал консул и закрыл окно, ведь с улицы несло потом и грязью. Внезапно до нас донеслись дикие крики. Мы выглянули в окно и заметили оборванного дервиша, который бросился под копыта коня. А потом консул протянул руку, указывая куда-то вдаль, и удивленно произнес: «А разве это не…» Он не договорил. Я посмотрела, куда он показывает, и увидела туземца в разорванной одежде: посреди безумцев он бил себя в грудь и бичевал цепью по спине. Это был ты, Али-хан! Меня охватил невыносимый стыд, оттого что я, оказывается, вышла за фанатика и дикаря. Неотрывно следила я за твоими движениями, чувствуя на себе сострадательные взгляды консула. Наверное, потом мы пили чай или обедали. Я не помню, что было дальше. Я с трудом держалась на ногах, ведь я осознала, какая бездна нас разделяет. Али-хан, юноша Хусейн разрушил наше счастье. Я вижу, как ты беснуешься среди суеверных дикарей, и никогда уже не смогу увидеть тебя иначе.
   Она умолкла. И сидела передо мной, сломленная и страдающая, оттого что я попытался обрести родину и душевный покой у Скрытого.
   – И что же теперь будет, Нино?
   – Не знаю. Нашему счастью пришел конец. Я хочу уехать прочь отсюда – куда угодно, лишь бы там я смогла снова смотреть тебе в глаза, забыв о том безумце, беснующемся на Пушечной площади. Отпусти меня, Али-хан.
   – Куда, Нино?
   – Ах, не знаю, – промолвила она, едва дотронувшись до моей воспаленной спины. – Зачем ты только это сделал?
   – Ради тебя, Нино, но тебе этого не понять.
   – Нет, – проговорила она безутешно. – Я хочу уехать отсюда. Я устала, Али-хан. Азия отвратительна.
   – Ты меня любишь?
   – Да, – в отчаянии произнесла она, уронив руки на колени.
   Я обнял ее и, как ребенка, отнес в спальню. Раздел ее, а она лепетала какие-то бессвязные слова, в которых слышался горячечный страх.
   – Нино, – сказал я, – еще несколько недель, и мы уедем домой в Баку.
   Она устало кивнула и закрыла глаза. Медленным движением, сонно взяла она мою руку и прижала к своей груди. Так я сидел довольно долго, ощущая биение ее сердца под своей ладонью. От ее тела исходило тепло, она лежала, как ребенок, на левом боку, подтянув к животу колени, укрывшись с головой одеялом.
   Проснулась она рано, перепрыгнула через меня и выбежала в соседнюю комнату. Она долго мылась, плескалась и не разрешала мне войти. Потом сама вошла ко мне, стараясь не встречаться со мной глазами. В руке она несла чашечку с мазью. Пытаясь загладить свою вину, она стала натирать мне спину.
   – Тебе надо было бы меня избить, Али-хан, – благонравно сказала она.
   – Я не мог, я весь день только и делал, что бил самого себя, вот у меня силы и кончились.
   Она отложила мазь, и евнух принес нам чай. Она торопливо выпила чашку, смущенно глядя в сад за окном. Вдруг она решительно поглядела мне прямо в глаза и произнесла:
   – К чему лукавить, Али-хан. Я ненавижу тебя и буду ненавидеть, пока мы не уедем из Персии. Ничего не могу с собой поделать.
   Мы поднялись, вышли в сад и молча сели у фонтана. Мимо нас прошествовал павлин, по двору мужского дома с шумом прокатила карета моего отца. Внезапно Нино склонила голову к плечу и робко проговорила:
   – Но в нарды я могу поиграть даже с тем, кого ненавижу.
   Я принес доску, и мы стали играть, печально и рассеянно… Потом распростерлись на земле, перегнулись через край бассейна и принялись рассматривать свои отражения. Нино опустила руку в прозрачную воду, и наши лица исказились, пойдя мелкой рябью.
   – Не грусти, Али-хан. Ненавижу я не тебя, а чужую страну и чужих людей. Все это пройдет, как только мы вернемся домой и как только…
   Она прижалась лицом к водной глади, замерла так на несколько мгновений, потом подняла голову, и по ее щеке и подбородку побежали капли.
   – Это будет мальчик, но все-таки ждать нам еще семь месяцев, – заключила она потом с горделивым и несколько высокомерным видом.
   Я отер ей лицо и поцеловал прохладные щеки. И она улыбнулась.
   Теперь наша судьба зависела от тех полков, что маршировали по накаленной солнцем азербайджанской равнине к древнему городу Баку, окруженному буровыми вышками и оккупированному врагом.
   Где-то далеко вновь раздалась барабанная дробь в честь святого Хусейна. Я схватил Нино за руку, быстро увел ее в дом и закрыл окна. Достал граммофон и иглы для максимальной громкости. Поставил пластинку, и глубокий бас оглушительно пророкотал арию «Люди гибнут за металл…» из «Фауста» Гуно. Это была самая громкая пластинка, которая только существовала, и, пока Нино слушала, боязливо схватившись за меня, мощный бас Мефистофеля заглушал барабанную дробь и старинный призыв: «Шахсей… Вахсей…»


   Глава двадцать седьмая

   В первые дни персидской осени армия Энвера заняла Баку. Весть об этом облетела базары, чайные и министерства. Последние защитники города, изголодавшиеся, отрезанные от своих, высадились в портах Персии и Туркестана. Они рассказали о красном флаге с белым полумесяцем, победоносно развевающемся над старой цитаделью. Арслан-ага стал публиковать в тегеранских газетах фантастические описания прихода турок, а мой дядя Ассад ас-Салтане запретил газеты, поскольку ненавидел турок и считал, что тем самым оказывает услугу англичанам. Мой отец съездил к премьер-министру, и тот после некоторых колебаний позволил возобновить водное сообщение между Баку и Персией. Мы отправились в Энзели и поднялись на борт парохода «Насер ад-Дин» вместе со множеством других изгнанников, которые возвращались на родину, в освобожденный Баку.
   В Баку на пирсе выстроились молодцеватые солдаты в высоких меховых шапках. Ильяс-бек салютовал шпагой, а турецкий полковник обратился к вновь прибывшим с речью, в которой пытался придать своему мягкому стамбульскому турецкому сходство с нашим грубым родным наречием. Мы отправились в наш разоренный, опустошенный дом, и Нино на целые дни и недели превратилась в рачительную хозяйку. Она вела переговоры с плотниками, перерывала мебельные магазины и с озабоченным видом измеряла площадь наших комнат. Она проводила тайные совещания с архитекторами, и однажды наш дом наполнился шумом работ и запахами краски, дерева и строительного раствора.
   Посреди всего этого домашнего хаоса Нино сияла, преисполнившись гордости и чувства ответственности, ведь ей была предоставлена свобода действий при выборе мебели, убранства и обоев.
   По вечерам она сообщала мне, пристыженно и счастливо:
   – Не сердись на свою Нино, Али-хан. Я заказала кровати, настоящие кровати вместо диванов. Обои будут светлые, а ковры положим на пол. Детскую покрасим в белый цвет. Все должно быть не так, как в персидском гареме.
   Она обняла меня за шею и потерлась лицом о мою щеку, потому что ее мучили угрызения совести. Потом склонила голову набок, узким язычком провела по губам и изо всех сил попыталась его кончиком достать до носа. Так она всегда делала перед тяжкими жизненными испытаниями: экзаменами, визитами к врачу или похоронами. Я вспомнил день памяти мученика Хусейна и согласился, хотя мне и стало не по себе при мысли, что придется попирать ногами ковры и сидеть за европейскими столами. От прежнего мне оставалась только плоская крыша с видом на пустыню. Перестроить крышу Нино не предлагала.
   Дом наполнился пылью, шумом и известкой. Я сидел на крыше вместе с отцом, склонял голову набок, совсем как Нино, проводил языком по губам и смотрел на мир с виноватым видом. Во взглядах же моего отца читалась насмешка.
   – Ничего не поделаешь, Али-хан. Ведением хозяйства распоряжается женщина. Нино хорошо держалась в Персии, хотя это и давалось ей нелегко. Теперь твоя очередь. Не забывай то, что я тебе сказал: Баку стал частью Европы. Навсегда! Прохладная тьма закрытых комнат и красные ковры на стене остались в Персии.
   – Я тоже остался в Персии, и я уеду туда, как только взгляну на твоего ребенка. Буду жить в Шемиране, в нашем доме, и ждать, пока и там не появятся белые обои и кровати.
   – Мне придется остаться здесь.
   Он кивнул с серьезным видом:
   – Знаю. Ты любишь этот город, а Нино любит Европу. А вот мне не по душе новый флаг, шумиха вокруг нового государства и дух безбожия, который воцарился в нашем городе.
   Он спокойно смотрел перед собой и вдруг сделался очень похож на своего брата Ассада ас-Салтане.
   – Я старик, Али-хан. Новое мне претит. Ты должен остаться здесь. Ты молод и храбр и еще понадобишься своей стране.
   В сумерках я бродил по улицам своего города. По углам стояли навытяжку турецкие патрули, держась очень браво и устремив ничего не выражающий взгляд в пространство. Я разговаривал с турецкими офицерами, и они рассказывали мне о мечетях Стамбула и о летних вечерах в Татлысу. На фасаде бывшего губернаторского дома развевался флаг нового государства, а в гимназии разместился парламент. В старом городе, казалось, происходит какой-то непрерывный карнавал. Адвокат Фатали-хан был избран председателем совета министров и издавал законы, предписания и приказы. Мирза Ассадулла, брат того самого Ассадуллы, что хотел вырезать всех русских в Баку, стал министром иностранных дел и заключал договоры с соседними странами. Непривычное чувство государственной самостоятельности захватило и меня, и я вдруг полюбил новые гербы, униформы, посты и законы. Впервые я ощутил себя дома в своей собственной стране. Русские боязливо обходили меня стороной, а мои бывшие гимназические учителя почтительно меня приветствовали.
   По вечерам в клубе исполнялись азербайджанские мелодии, разрешалось не снимать шапку, и мы с Ильяс-беком угощали турецких офицеров, прибывших с фронта и возвращавшихся на фронт. Они рассказывали об осаде Багдада и о броске по пустыне во время Синайского похода. Они прошли по песчаным барханам Триполитании, по грязным дорогам Галиции, сквозь снежные бури по горам Армении. Они пили шампанское, нарушая заповедь пророка, и говорили об Энвере и о грядущем царстве Туран, в котором объединятся все люди тюркской крови. Я ловил каждое их слово, удивленный и завороженный, ведь все их планы, нереальные и призрачные, напоминали красивую несбыточную мечту. Днем улицы города оглашали военные марши. Паша, верхом на великолепном скакуне, в сияющих орденах, объезжал строй и салютовал новому флагу. Нас переполняли гордость и благодарность, мы забывали обо всех распрях между суннитами и шиитами и были едва ли не готовы лобызать жилистую руку паши и умереть за османского калифа. Один лишь Сеид Мустафа не разделял общего восторга, и в лице его читались ненависть и презрение. Среди звезд и полумесяцев, покрывавших грудь паши, он различил болгарский военный крест и негодовал на символ чужой веры на груди мусульманина.
   После парада Ильяс, Сеид и я сидели на Приморском бульваре, с деревьев на нас падали осенние листья, а мои друзья ожесточенно спорили о принципах, на которых должно быть основано новое государство. Из военных кампаний и боев под Гянджой, из разговоров с офицерами-младотурками, из собственного фронтового опыта Ильяс-бек вынес твердое убеждение, что лишь стремительно проведенные реформы по европейскому образцу спасут нас от нового вторжения русских.
   – Можно строить крепости, проводить реформы, прокладывать дороги и все-таки оставаться добрым магометанином! – патетически восклицал он.
   Сеид с усталым видом наморщил лоб.
   – Сделай тогда уж и следующий шаг, Ильяс-бек, – холодно проговорил он. – Скажи уж, что можно пить вино и есть свинину и все-таки оставаться добрым магометанином. Ведь европейцы уже давным-давно установили, что вино полезно для здоровья, а свинина питательна. Конечно, и тогда можно оставаться добрым магометанином, вот только архангел у врат рая этому не поверит.
   Ильяс рассмеялся:
   – Строевая подготовка и поедание свинины – это все-таки не одно и то же.
   – Но поедание свинины не далеко ушло от пития вина. Турецкие офицеры открыто пьют шампанское и носят на груди кресты.
   – Сеид, – спросил я, – а можно быть добрым магометанином и при этом спать на кроватях и есть ножом и вилкой?
   Сеид почти нежно улыбнулся:
   – Ты всегда останешься добрым магометанином. Я же видел, как ты бичуешь себя в месяц Мухаррам.
   Я молчал. Ильяс-бек сдвинул папаху.
   – Правда, что у тебя будет европейский дом с современной мебелью и светлыми обоями?
   – Да, правда, Ильяс-бек.
   – Хорошо, – решительно сказал он. – Баку теперь – столичный город. К нам прибудут иностранные послы. Нам нужны дома, где их можно будет принять, и дамы, которые смогут беседовать с женами дипломатов. У тебя именно такая жена, Али-хан, и именно такой дом. Ты должен работать в Министерстве иностранных дел.
   – Ильяс-бек, – рассмеялся я, – ты судишь о моей жене, о моем доме и обо мне, словно мы лошади и готовимся к скачкам на приз Налаживания Международных Отношений. Думаешь, я перестраиваю дом ради усиления наших позиций на международной арене?
   – Да, именно так и должно быть, – жестко сказал Ильяс-бек, и внезапно я почувствовал, что он прав, что каждым своим поступком, каждым словом и каждой мыслью мы должны служить делу создания этого нового государства, которое, подобно юному зеленому деревцу, вырастет на скудной, раскаленной от солнца азербайджанской земле.
   Я пошел домой, и Нино, узнав, что я не возражаю против паркетных полов и картин на стенах, довольно улыбнулась, и глаза ее засияли, как тогда, в лесу, у Пехахпурского источника.
   В эти дни я часто садился на коня и выезжал в пустыню. Смотрел, как опускается на западе за горизонт залитое кровью солнце, и на целые часы закапывался в мягкий песок. Мимо меня проходили турецкие войска. Однако на лицах офицеров вдруг появилось смятение и напряженность. Шумиха вокруг нашего нового государства на время заглушила для нас далекий гром пушек, доносившийся с фронтов мировой войны. Где-то далеко-далеко болгарские полки отступили под натиском врага.
   – Фронт прорван, его уже не восстановить, – объявили турки и перестали пить шампанское.
   Вести до нас доходили редко, но каждая поражала, как удар грома. В далекой бухте Мудрос сгорбленный человек поднялся на палубу английского броненосного крейсера «Агамемнон». Этим сгорбленным человеком был Хусейн Рауф-бей, военно-морской министр Османской Порты, полномочный представитель халифа при заключении перемирия. Он склонился над столом, поставил свою подпись на листе бумаги, и глаза паши, правившего нашим городом, наполнились слезами.
   Улицы Баку еще раз огласила песня о царстве Туран, но на сей раз звучала она скорбно, словно погребальный плач. В лайковых перчатках, молодцевато держась в седле, паша объехал строй. Лица турок были неподвижны. Спустили флаг священного дома Османов, раздалась барабанная дробь, и паша поднял руку в лайковой перчатке ко лбу. Турецкие колонны вышли из города, оставив после себя призрачные видения стамбульских мечетей, воздушных дворцов на берегу Босфора и худого человека – халифа, плечи которого словно окутывал незримый плащ пророка.
   Я стоял на Приморском бульваре, когда спустя несколько дней из-за острова Наргин показались первые корабли с английскими оккупационными войсками. У прибывшего генерала были голубые глаза, короткие усики и широкие, сильные ладони. Город наводнили новозеландцы, канадцы и австралийцы. Рядом с флагом нашей страны затрепетал Юнион Джек, а мне позвонил Фатали-хан и попросил прийти к нему в министерство.
   Я навестил его: он сидел в глубоком кресле, устремив на меня огненный взгляд.
   – Али-хан, почему вы до сих пор не состоите на государственной службе?
   Я и сам не знал. Заметил, какие толстые папки громоздятся на его столе, и мне стало совестно.
   – Я всецело принадлежу своему отечеству, Фатали-хан, располагайте мной.
   – Насколько мне известно, вы с поразительной легкостью овладеваете иностранными языками. Сможете быстро выучить английский?
   Я смущенно улыбнулся:
   – Фатали, мне не нужно учить английский. Я уже давно им владею.
   Он замолчал, откинув большую голову на спинку кресла.
   – А как дела у Нино? – внезапно спросил он, и меня весьма удивило, что наш премьер-министр, нарушая все правила этикета, осведомляется о моей жене.
   – Благодарю вас, ваше превосходительство, у нее все хорошо.
   – Она говорит по-английски?
   – Да.
   Он замолчал и потеребил свои пышные усы.
   – Фатали-хан, – спокойно сказал я, – я знаю, что вам нужно. Мой дом будет готов через неделю. В шкафу у Нино висят десятки вечерних платьев. Мы говорим по-английски, а счет за шампанское я оплачу сам.
   Губы его под пышными усами тронула едва заметная улыбка.
   – Прошу прощения, Али-хан, – произнес он, и взгляд его на мгновение смягчился, – я не хотел вас оскорбить. Нам нужны такие, как вы. В нашей стране не много найдется людей, у которых европейски образованные жены, которые носят древнее имя, говорят по-английски и имеют дом. Например, у меня никогда не было денег учиться английскому, не говоря уже о том, чтобы купить дом или жениться на европейски образованной женщине.
   С усталым видом он взялся за перо.
   – С сегодняшнего дня вы – атташе отдела стран Западной Европы. Свяжитесь с министром иностранных дел Ассадуллой. Он объяснит вам, в чем заключаются ваши обязанности. И… и… Но только не сердитесь. Не могли бы вы закончить обустройство дома через пять дней? Мне и самому стыдно обращаться к вам с такой просьбой.
   – Конечно, ваше превосходительство, – не дрогнув, произнес я и ощутил, как меня охватывает отвращение к самому себе, словно я только что коварно предал и бросил старого, дорогого, любимого друга.
   Я пошел домой. Пальцы Нино были вымазаны в глине и краске. Стоя на стремянке, она забивала в стену гвоздь, чтобы повесить картину, писанную маслом. Она очень удивилась бы, если бы я сказал ей, что тем самым она трудится на благо отечества. Я не стал этого говорить, а просто поцеловал ее грязные пальчики и разрешил ей купить холодильник, подходящий для хранения иностранных вин.


   Глава двадцать восьмая

   – У вас есть тетя?
   – Нет, у меня нет тети, но мой слуга недавно сломал правую ногу.
   – Вы любите путешествовать?
   – Да, я люблю путешествовать, но по вечерам обыкновенно ем одни фрукты.
   Примеры из учебника английской грамматики отличались просто неизмеримым идиотизмом. Нино захлопнула книгу.
   – Думаю, мы достаточно владеем английским, чтобы выдержать этот бой, но пробовал ли ты когда-нибудь виски?
   – Нино, – в ужасе воскликнул я, – ты заговорила, как автор этой грамматики!
   – Это у меня наступило вполне объяснимое отупение, Али-хан, вызванное неверно понятым желанием послужить отечеству. Кто придет сегодня вечером?
   Эту фразу она произнесла наигранно-равнодушным тоном.
   Я перечислил имена английских чиновников и офицеров, которые должны были сегодня вечером оказать нам честь своим визитом. Нино преисполнилась сдержанной гордости. Она наверняка знала, что ни у одного азербайджанского министра, ни у одного генерала нет такой жены: утонченной, европейски воспитанной, владеющей английским да еще княжеского рода. Она поправила вечернее платье, придирчиво оглядывая себя в зеркале.
   – Я пробовала виски, – мрачно заявила она. – Оно горькое и просто отвратительное на вкус. Вот потому-то, верно, его содовой и разбавляют.
   Я положил ей руку на плечо, и она благодарно взглянула на меня.
   – Какой странной жизнью мы живем, Али-хан. Сначала ты запираешь меня в гареме, а потом я превращаюсь в свидетельство культурного прогресса в нашей стране.
   Мы спустились в гостиную. Вдоль стен, украшенных пейзажами и изображениями животных, застыли вышколенные слуги. По углам стояли мягкие кабинетные кресла, столы утопали в цветах. Нино зарылась лицом в нежные лепестки роз.
   – А помнишь, Али-хан? Когда-то я служила тебе, ходя за водой из аула в долину.
   – И какая служба тебе больше по душе?
   Глаза Нино обрели мечтательное выражение, она не ответила. Но тут в дверь позвонили, и ее губы взволнованно вздрогнули. Впрочем, оказалось, что это пришла княжеская чета, ее родители. А еще Ильяс-бек в парадной форме. Он обошел все комнаты, тщательно оглядывая убранство, а потом довольно кивнул.
   – Надо бы и мне жениться, Али-хан, – с важным видом изрек он. – Скажи, нет ли у Нино кузин?

   Мы с Нино стояли у дверей, пожимая крепкие английские руки. Офицеры были как на подбор рослые, с красноватыми лицами. Дамы носили перчатки, были голубоглазы и улыбались благосклонно и с любопытством. Возможно, они ожидали, что яства подавать им будут евнухи, а развлекать – плясуньи, исполняющие танец живота. Вместо этого их обслуживали обученные лакеи, кушанья подавались слева, а на стенах висели картины, запечатлевшие зеленые лужайки и скаковых лошадей. Нино ахнула, когда какой-то молодой лейтенант налил себе полный стакан виски и осушил, не разбавляя предложенной содовой. Обрывки разговоров, которые до меня доносились, отличал тот же неизмеримый идиотизм, что и фразы из учебника грамматики.
   – Вы давно замужем, госпожа Ширваншир?
   – Почти два года.
   – Да, в свадебное путешествие мы отправились в Персию… Мой муж любит ездить верхом… Нет, в поло он не играет.
   – Вам нравится наш город? – Я очень рада. – Ах боже мой! Мы же не дикари. В Азербайджане уже давно нет многоженства. О евнухах я только читала в романах.
   Нино встретилась со мной взглядом, и крылья ее розового носика затрепетали от сдержанного смеха. Некая майорша даже осведомилась у нее, случалось ли ей бывать в опере.
   – Да, – вежливо отвечала она, – и читать и писать я тоже умею.
   Майорша была посрамлена, и Нино протянула ей блюдо с сэндвичами.
   Молодые англичане, чиновники и офицеры, склонялись перед Нино в поклоне, их руки прикасались к ее нежным пальцам, их взгляды скользили по ее обнаженной спине.
   Я старался этого не замечать. В углу устроился Ассадулла и совершенно спокойно курил сигару. Он сам ни за что на свете не выставил бы свою жену на всеобщее обозрение, показывая множеству чужих мужчин. Но Нино была грузинка, христианка, словно созданная для того, чтобы выставлять напоказ свои руки, глаза и спину.
   Мной овладели ярость и стыд. Обрывки разговоров, долетающие до моих ушей, казались бесстыдными и пошлыми. Я опустил взгляд. Нино стояла на другом конце зала, окруженная незнакомцами.
   – Спасибо, – вдруг произнесла она хрипло, – спасибо, вы очень любезны.
   Я поднял голову и увидел ее сильно покрасневшее, испуганное лицо. Она прошла через зал и остановилась передо мной. Ее рука прикоснулась к моему рукаву, словно ища спасения.
   – Али-хан, – тихо проговорила она, – я понимаю, что на душе у тебя сейчас так же, как было у меня в Тегеране, когда я навещала твоих тетушек и кузин. Что я делаю среди всех этих мужчин? Я не хочу, чтобы меня так разглядывали.
   Потом она отвернулась и взяла за руку майоршу. Я услышал, как она сказала гостье:
   – Вам действительно нужно посетить как-нибудь наш городской театр. Шекспира как раз переводят на азербайджанский. На следующей неделе у нас премьера «Гамлета».
   Я отер пот со лба и вспомнил о строгих законах гостеприимства. Старинное изречение гласило: «Если твой гость входит к тебе, держа в руке отрезанную голову твоего единственного сына, ты и тогда должен принять его, устроить пир в его честь и оказать ему все почести, приличествующие гостю».
   Мудрый закон. Однако иногда нелегко было ему следовать.

   Я разливал виски и коньяк в бокалы многочисленных гостей. Офицеры курили сигары, но никто не клал ноги на стол, хотя я этого и опасался.
   – У вас прелестная жена и прелестный дом, Али-хан, – продолжал мучить меня какой-то молодой офицер.
   Вероятно, он очень удивился бы, узнав, что только политические соображения спасли его от пощечины. Неверный пес осмелился открыто восхвалять красоту моей жены! Когда я наливал ему коньяк, рука моя дрогнула и несколько капель упали на пол.
   Пожилой чиновник с белоснежными усами и с белоснежным пластроном сидел в углу. Я передал ему печенье. У него были длинные желтые зубы и короткие пальцы.
   – Вы живете совсем по-европейски, Али-хан, – сказал он на чистейшем персидском.
   – Я живу, как принято у нас в стране.
   Он испытующе посмотрел на меня.
   – По-видимому, между Персией и Азербайджаном существует огромный культурный разрыв.
   – О да, мы обогнали Персию на целые столетия. Не забывайте, в нашем распоряжении мощная промышленность и сеть железных дорог. К сожалению, царское правительство подавляло развитие нашей культуры. У нас слишком мало врачей и учителей. Насколько мне известно, наши власти намерены послать целый ряд талантливых молодых людей в Европу, чтобы они наверстали там то, что было упущено под гнетом России.
   Так я разглагольствовал довольно долго и хотел было налить ему виски, но он не пил.
   – Я двадцать лет прослужил консулом в Персии, – проговорил он. – Больно видеть, как приходят в упадок старинные, освященные веками приметы восточной культуры, как современные жители Востока подражают нашей цивилизации и начинают презирать обычаи предков. Но может быть, они и правы. В конце концов, стиль жизни – их личное дело. В любом случае я допускаю, что ваша страна заслужила такое же право на самостоятельность, как и, скажем, республики Латинской Америки. Думаю, наше правительство вскоре признает государственную независимость Азербайджана.
   Получалось, что я болван, но цель вечера была достигнута. На другом конце зала, заслоняемый княжеской четой и Ильяс-беком, стоял министр иностранных дел Ассадулла. Я подошел к нему.
   – Что сказал старик? – торопливо спросил Ассадулла.
   – Сказал, что я болван, но Англия непременно признает нашу независимость.
   Мирза Ассадулла вздохнул с облегчением:
   – Нет, вы не болван.
   – Благодарю вас, господин министр, но думаю, я все-таки болван.
   Он пожал мне руку и попрощался с гостями. Когда он, выходя, поцеловал руку Нино, я заметил, как она с таинственным видом прошептала ему что-то на ухо. Он понимающе кивнул.
   Гости разошлись около полуночи, и в зале до сих пор пахло табаком и алкоголем. Утомленные, с облегчением поднялись мы по лестнице к себе в спальню, и внезапно нас охватил приступ странного озорства. Нино швырнула свои вечерние туфли в угол, вскочила на кровать и принялась подпрыгивать на упругом матраце. Она наморщила носик, выдвинула вперед нижнюю губу и сделалась похожей на маленькую шаловливую обезьянку. Надула щеки, ткнула в них указательными пальцами и произвела смешной звук, похожий на выстрел.
   – Как я тебе нравлюсь в роли спасительницы отечества? – воскликнула она.
   Потом она спрыгнула с постели, подбежала к зеркалу и стала восхищенно себя рассматривать.
   – Нино-ханум Ширваншир, азербайджанская Жанна д'Арк. Очаровывает майорш и притворяется, что никогда в жизни не видела евнухов.
   Она рассмеялась и забила в ладоши, маленькие и изящные. На ней было светлое вечернее платье с сильно открытой спиной. Нежные мочки ушей украшали удлиненные серьги. Жемчужное ожерелье на шее матово мерцало в свете лампы. Руки у нее были девически тонкие, темные кудри волнами ниспадали на шею. Она замерла перед зеркалом, соблазнительная в своем новом, незнакомом мне прежде очаровании.
   Я подошел к ней; передо мной предстала европейская принцесса с веселыми, смелыми глазами. Я обнял ее, и мне показалось, будто я обнимаю ее впервые. У нее была нежная, благоухающая кожа, а зубы поблескивали меж ярких губ, словно белые камешки. Мы впервые опустились на край постели. Я сжимал в объятиях европейку. Ее длинные, густые, изогнутые ресницы касались моей щеки, она лукаво подмигнула мне, и это было прекрасно, как никогда прежде. Я взял ее за подбородок и приподнял ее голову. Меня неудержимо манил мягкий овал ее лица, влажные, жаждущие поцелуев губы, исполненные томления глаза, полускрытые длинными грузинскими ресницами. Я погладил ее по шее сзади, и она бессильно склонила свою маленькую, изящную головку мне на ладони. Лицо ее выражало подлинную, глубокую страсть. Я забыл и о ее вечернем платье, и о европейской постели с отогнутыми одеялами и прохладными простынями. Я словно видел ее в ауле, в Дагестане, полуодетую, на узкой циновке, на глинобитном полу. Я обнял ее за плечи, и вот уже мы, прямо в одежде, распростерлись на бледном ковре из Кермана, в изножье величественной и роскошной европейской постели. Я увидел, как застывает лицо Нино на фоне нежных узоров ковра, как она в приступе мучительного наслаждения сводит брови. Услышал ее учащенное дыхание, ощутил твердые изгибы ее узких бедер и забыл о старом англичанине, о молодых офицерах и о будущем нашей республики.
   Потом мы лежали рядом, уставившись в потолок над нашими головами.
   – Платье погибло, – констатировала Нино таким тоном, словно признавалась, что очень и очень счастлива. Потом мы сидели на ковре, она положила голову мне на колени и принялась размышлять вслух:
   – Что бы сказала госпожа майорша? Она сказала бы: «Неужели Али-хан не знает, для чего существуют постели?» – Она поднялась во весь рост и своей маленькой ножкой пнула меня по колену. – Согласен ли господин атташе разоблачиться и, следуя принятым нормам дипломатического протокола, занять свое место в супружеской постели? Мыслимо ли, чтобы атташе валялись на коврах?
   Я встал, сонно ворча, сбросил с себя одежду и забрался под простыни рядом с Нино. Так мы и заснули.
   Проходили дни и недели, к нам являлись гости, пили виски и хвалили наш дом. Грузинское гостеприимство Нино в полной мере проявилось в ее веселой, непринужденной общительности. Она танцевала с молодыми лейтенантами и беседовала с пожилыми капитанами о подагре. Рассказывала англичанкам истории о царице Тамаре и убедила их, что великая царица правила и в Азербайджане тоже. Я сидел в министерстве, один в своем большом кабинете, набрасывал вчерне дипломатические ноты, читал донесения сотрудников наших дипломатических представительств и смотрел на море, раскинувшееся вдали за окном. Нино заезжала за мной, воплощение веселой, беззаботной женственности. Удивительно, но она сумела подружиться с министром иностранных дел Ассадуллой. Она принимала его, когда он приходил к нам в дом, давала ему мудрые советы, касающиеся светского этикета, а иногда я заставал их таинственно перешептывающимися в отдаленных уголках нашего дома.
   – Чего ты добиваешься от Мирзы? – спрашивал я, и она, улыбаясь, объясняла, что ее честолюбивое желание – стать первой женщиной, заведующей протокольным отделом.
   На моем столе громоздились письма, доклады и меморандумы. Строительство нового государства шло полным ходом, и приятно было разворачивать листы почтовой бумаги и документы, украшенные нашим новым гербом.
   Около полудня курьер привез мне газеты. Я развернул ту, что издавало наше правительство, и на третьей странице увидел свое имя: оно красовалось там, напечатанное жирными буквами. Ниже значилось: «Али-хан Ширваншир, атташе Министерства иностранных дел, в той же должности прикомандировывается к нашему посольству в Париже».
   Далее помещалась довольно длинная заметка, восхвалявшая мои выдающиеся качества и явно вышедшая из-под пера Арслан-аги.
   Я вскочил, бросился по анфиладе залов в кабинет министра и распахнул дверь.
   – Мирза Ассадулла, – воскликнул я, – что все это значит?
   – Ах вот вы о чем, – улыбнулся он, – сюрприз для вас, друг мой. Я обещал это вашей жене. Вам с Нино самое место в Париже.
   Я швырнул газету в угол, и меня охватила безумная ярость.
   – Мирза, – воскликнул я, – не существует никакого закона, который заставил бы меня на много лет покинуть родину!
   Он с удивлением воззрился на меня:
   – Чего же вы хотите, Али-хан? Все в нашем министерстве просто жаждут получить эти иностранные посты. Но вы для этой должности подходите как нельзя лучше.
   – Но я не хочу в Париж, и я уволюсь, если вы станете меня заставлять. Я ненавижу иноземный мир, иноземные улицы, иноземцев и их иноземные обычаи. Но вам этого не понять, Мирза!
   – Нет, – вежливо отвечал он, – но если вы настаиваете, можете остаться здесь.
   Я бросился домой. Сбежал по лестнице и совсем запыхался.
   – Нино, – выкрикнул я, – я не могу, не могу, я просто не могу!
   Она очень побледнела, и руки у нее задрожали.
   – Почему не можешь, Али-хан?
   – Нино, пойми меня правильно. Я люблю плоскую крышу у себя над головой, пустыню и море. Я люблю этот город, старую стену и мечети в узких переулках, и я задохнусь за пределами Востока, как рыба, вытащенная на берег.
   Она на мгновение закрыла глаза.
   – Жаль, – глухо произнесла она, и сердце у меня заныло от того, как она проговорила это слово. Я сел к ней и взял ее за руку.
   – В Париже я буду столь же несчастен, как ты в Персии. Мне все время будет казаться, что мной распоряжается чужая злая воля. Вспомни гарем в Шемиране. Ты не выносила Азию, а я не смогу выносить Европу. Останемся в Баку, где Азия и Европа незаметно переходят одна в другую. Я не могу поехать в Париж, там нет мечетей, нет старой стены и нет Сеида Мустафы. Мне надо время от времени любоваться душой Азии, чтобы вытерпеть толпы чужеземцев, которые будут к нам являться. Во Франции я возненавижу тебя так же, как ты меня – в день памяти мученика Хусейна в месяц Мухаррам. Не сразу, но когда-нибудь, после карнавала или бала, вдруг возненавижу, оттого что ты заставляешь меня жить в чуждом мне мире. Поэтому я останусь здесь, что бы ни случилось. В этой стране я родился и в этой стране хочу умереть.
   Она молча выслушала меня, ни разу не перебив, а когда я замолчал, склонилась ко мне, погладив меня по волосам.
   – Прости своей Нино, Али-хан. Я вела себя глупо. Не знаю, почему мне казалось, что ты скорее сможешь измениться, чем я. Останемся здесь и не будем больше говорить о Париже. Пусть у тебя будет твой азиатский город, а у меня – мой европейский дом.
   Она нежно поцеловала меня, и глаза у нее засияли.
   – Нино, очень трудно быть моей женой?
   – Нет, Али-хан, умной женщине нисколько не трудно. Но только если она действительно умная.
   Ее пальцы скользнули по моему лицу. Она была сильной, моя Нино. Я знал, что только что лишил ее самой прекрасной мечты ее жизни.
   Я посадил ее себе на колени.
   – Нино, когда родится ребенок, поедем в Париж, в Лондон, Берлин или Рим. Мы еще не успели съездить в свадебное путешествие. Остановимся, где хочешь, на целое лето, долгое-предолгое. И каждый год будем ездить в Европу, я же не тиран. Но я хочу жить в стране, частью которой был когда-то сотворен, ведь я сын нашей пустыни, нашего песка и нашего солнца.
   – Да, – сказала она, – и даже очень достойный сын, и забудем о Европе. Но ребенок, которого я тебе рожу, будет не сыном пустыни и не сыном песка, а просто сыном Али и Нино. Договорились?
   – Договорились, – произнес я, понимая, что тем самым соглашаюсь стать отцом европейца.


   Глава двадцать девятая

   – Тебя мать тоже рожала в страшных муках, Али-хан, а тогда мы еще не приглашали к своим женщинам европейских врачей.
   Сидевший передо мной на крыше нашего дома, мой отец промолвил тихим, печальным голосом:
   – Когда родильные муки сделались невыносимыми, мы дали твоей матери растолченной в пыль бирюзы и алмазов. Но это мало помогло. На восточной стене комнаты мы положили пуповину, чтобы ты вырос благочестивым и храбрым. Потом ты стал носить ее на шее как амулет и никогда не болел. Когда тебе исполнилось три, ты потерял ее и после того захворал. Сначала мы попытались отвлечь от тебя недуг, поставив к тебе в комнату вино и сласти. Запускали к тебе в комнату пестрого петуха, но и тогда недуг не отступил. Тут с гор спустился некий мудрый лекарь и привел с собой корову. Мы зарезали ее, и мудрый лекарь вскрыл ей брюхо и выпустил кишки. Он посадил тебя в коровье брюхо. Через три часа, когда он вытащил тебя, ты был весь красный, но совершенно здоровый и отныне не болел.
   Из дома донесся глухой протяжный крик. Я сидел неподвижно, держась очень прямо, весь обратившись в слух. Крик повторился, такой же протяжный и жалобный.
   – Сейчас она тебя проклинает, – спокойно сказал отец, – любая женщина во время родов проклинает мужа. В древности женщине после родов полагалось зарезать барана и окропить его кровью постель мужа и колыбель новорожденного ребенка, чтобы отвести от них те несчастья, что она призывала на их головы во время родов.
   – Сколько это может продолжаться, отец?
   – Пять, шесть, иногда и десять часов. У нее узкие бедра.
   Он умолк. Может быть, он вспоминал собственную жену, мою мать, которая умерла в родах. Внезапно он поднялся.
   – Идем, – велел он, и мы двинулись к двум красным молельным коврикам, расстеленным посреди крыши по направлению к Мекке, к священной Каабе. Мы разулись. Стали на коврики и сложили руки, закрыв правой ладонью тыльную сторону левой.
   – Это все, что мы можем сделать, но это больше, чем вся мудрость врачей.
   Он склонился в поклоне и принялся читать арабскую молитву:
   – Бисми илахи ррахмани рахим… Именем Аллаха Милостивого и Милосердного…
   Я принялся вторить ему, преклонив колени на коврике и касаясь лбом пола.
   – Алхамду лиллахи раби-л-аламин, аррахмани рахим, малики джауми дин… Хвала Аллаху, Господу миров, Милостивому и Милосердному, Властелину Судного дня…
   Я сидел на коврике, закрыв лицо руками. Крики Нино теперь долетали до меня, словно издалека. Губы мои, точно сами собой, повторяли слова Корана:
   – Иджакка на буду вайджакка настаин… Мы почитаем Тебя и молим Тебя о милости…
   Теперь мои руки лежали на коленях. Было очень тихо, и я мог расслышать шепот отца:
   – Ихдина сирата-лмустаким сирата лладина анаммта алайхим. О Аллах, веди меня на правильный путь среди тех, кому Ты указал его…
   Красные узоры молельного коврика расплывались у меня перед глазами. Лицом я прижимался к этим нечетким линиям.
   – Гайра лмагдуми алайхим вала ддалин. На кого Ты не гневаешься и кого не направишь Ты по ложному пути…
   Так мы простирались во прахе пред ликом Творца. Снова и снова повторяли мы слова молитвы, которую однажды в Мекке Господь ниспослал пророку как божественное вдохновение на чужом для него языке арабских кочевников. Крики Нино стихли. Я сидел на коврике, скрестив ноги, перебирая четки и шепча тридцать три имени Аллаха.
   Кто-то взял меня за плечо. Я поднял голову, увидел чье-то улыбающееся лицо и услышал какие-то непонятные слова. Я встал. Чувствуя на себе взгляд отца, медленно спустился по лестнице.
   Окна в комнате Нино были занавешены. Я подошел к постели. В глазах Нино стояли слезы. Щеки ее ввалились. Она едва заметно улыбнулась и вдруг произнесла по-татарски, на простом языке моего народа, которым едва владела:
   – Кис дир, Али-хан, чох гюзель бир кис. О кадар бахтиарим. Это девочка, Али-хан, чудесная девочка, я так счастлива.
   Я схватил ее за холодные руки, и она закрыла глаза.
   – Не давай ей заснуть, Али-хан, ей пока нельзя спать, – сказал кто-то у меня за спиной.
   Я погладил ее сухие губы, и она подняла на меня взгляд, спокойная и утомленная. К постели подошла женщина в белом переднике. Она показала мне сверток, и я увидел куклу с маленьким сморщенным личиком, крохотными пальчиками и большими, лишенными выражения глазами. Тут Куколка скривила личико и заплакала.
   – Какая она прекрасная, – восторженно произнесла Нино и растопырила пальцы, подражая движениям новорожденной.
   Я протянул руку и осторожно дотронулся до свертка, но Куколка уже успела заснуть с серьезным и даже хмурым видом.
   – Назовем ее Тамарой, в честь гимназии, – прошептала Нино, и я кивнул, ведь Тамара было красивое имя, часто встречавшееся и у христиан, и у мусульман.
   Кто-то вывел меня из комнаты. Я чувствовал на себе любопытные взгляды, а отец взял меня за руку. Мы вышли во двор.
   – Съездим-ка в пустыню, – предложил он, – а Нино скоро можно будет поспать.
   Мы сели на коней и галопом пустились в сторону желтых песчаных барханов. Мой отец что-то сказал, я не расслышал и только с большим трудом понял, что он собирался меня утешать. Я не мог взять в толк почему, ведь я очень гордился спящей дочерью со сморщенным задумчивым личиком и ничего не выражающими глазами.

   Потянулись дни, неотличимые друг от друга, словно бусины четок. Нино не расставалась с Куколкой. Ночью она пела ей тихие грузинские колыбельные и важно качала головой при виде своей маленькой нахмурившейся копии. Со мной она обходилась жестоко и надменно, как никогда, потому что я был всего-навсего мужчиной, не способным ни родить, ни покормить, ни запеленать. Я сидел в министерстве, рылся в документах, а она милостиво звонила мне и сообщала о всевозможных эпохальных событиях и потрясших мир деяниях.
   – Али-хан, Куколка сегодня засмеялась и протянула ручки к солнцу.
   – У нас очень умная Куколка, Али-хан, я показала ей стеклянный шарик, и она проводила его глазами.
   – Послушай, Али-хан, Куколка чертит пальчиком линии у себя на животике. По-моему, у нас очень одаренная Куколка.
   Однако, пока Куколка чертила линии у себя на животике и провожала взволнованным взглядом стеклянный шарик, взрослые люди в далекой Европе играли, чертя новые границы, переставляя с места на место армии и создавая новые государства. Я читал донесения, громоздившиеся у меня на столе, и посматривал на географическую карту с нанесенными на ней весьма сомнительными границами будущего мира. В Версале заседали таинственные люди с труднопроизносимыми именами и решали судьбу Востока. Лишь один человек, седовласый турецкий генерал из Анкары, решился на отчаянное сопротивление победителям. Европейские державы признали нашу страну, Азербайджан, самостоятельным государством, и мне пришлось затратить немало усилий, чтобы излечить от фантазий восторженного Ильяс-бека известием о том, что английские полки навсегда покидают территорию нашей суверенной республики.
   – Выходит, мы обрели полную свободу, – восхищался он, – на азербайджанской земле не осталось ни одного чужеземца!
   – Посмотри сюда, Ильяс-бек, – сказал я, подводя его к карте, – нам естественно было бы ожидать поддержки от Турции и Персии, но обе наши союзницы сейчас бессильны нам помочь. Мы подвешены в безвоздушном пространстве, а с севера нам угрожают сто шестьдесят миллионов русских, жаждущих заполучить нашу нефть. Пока здесь стоят англичане, ни один русский – не важно, красный ли, белый – не осмелится пересечь наши границы. Как только англичане уйдут, для защиты Азербайджана останемся мы с тобой да еще несколько полков, которые сумеет набрать наша маленькая страна.
   – Ах, вздор, – беззаботно покачал головой Ильяс-бек, – у нас же есть дипломаты, они для того и существуют, чтобы заключать договоры о дружбе с русскими. У армии другие задачи. Вот здесь, – он показал на карту, – мы должны укрепить армянскую границу. В Армении восстания. Генерал Мехмандаров, военный министр, уже отдал приказ.
   Бесполезно было убеждать его в том, что дипломатия имеет смысл, только когда ее поддерживает армия.
   Английские полки покидали город, улицы были празднично украшены флагами, наши войска маршировали на армянскую границу, а под Яламой, на русско-азербайджанской пограничной станции, страну защищали только пограничный патруль да несколько чиновников. Мы в министерстве занялись разработкой договоров и с белыми, и с красными русскими, а мой отец вернулся в Персию. Мы с Нино проводили его до причала. Он грустно посмотрел на нас и спросил, не хотим ли мы последовать его примеру.
   – Что ты будешь делать в Персии, отец?
   – Вероятно, женюсь, – равнодушно ответил он и поцеловал нас торжественно и рассеянно, – я время от времени буду навещать вас, а если эта страна погибнет – что ж, у меня есть несколько имений в Мазендеране.
   Он поднялся по трапу на борт, а потом, стоя на палубе, долго махал нам, старой стене, неуклюжей Девичьей башне, городу и пустыне, медленно уплывающим вдаль.
   В городе было жарко, окна в министерстве были полузанавешены. Явились русские уполномоченные со скучающими и лукавыми лицами. Они безучастно и торопливо подписали бесконечный договор, распадающийся на отдельные параграфы, абзацы и примечания.
   Наши улицы покрывали пыль и песок, жаркий ветер носил по воздуху клочья бумаги, княжеская чета, мои тесть и теща, уехали на лето в Грузию, а под Яламой границу по-прежнему защищали всего один патруль и несколько чиновников.
   – Ассадулла, – обратился я к министру, – за Яламой стоит тридцать тысяч русских.
   – Знаю, – мрачно откликнулся он. – Но наш городской комендант считает, что это маневры.
   – А если нет?
   Он бросил на меня раздраженный взгляд.
   – Наше дело – заключать договоры. Все остальное – в руке Аллаха.
   Идя по улице, я увидел нескольких бравых гвардейцев с примкнутыми штыками, охранявших здание парламента. В самом парламенте русские рабочие угрожали забастовкой, если правительство не возобновит ввоз нефти в Россию.
   В переполненных кофейнях мужчины читали газеты и играли в нарды. Дети возились в горячей пыли. Город тонул в лучах раскаленного солнца, а с минарета доносился призыв:
   – Спешите на молитву, спешите на молитву, молитва лучше сна!
   Я не спал. Я лежал на ковре с закрытыми глазами и видел пограничную станцию Ялама, которой угрожают тридцать тысяч русских солдат.
   – Нино, – начал я, – сейчас жарко, Куколка не привыкла к солнцу, а ты любишь деревья, тень и воду. Не хочешь на лето съездить к своим родителям в Грузию?
   – Нет, – отрезала она, – не хочу.
   Я замолчал, а Нино озабоченно нахмурилась.
   – Мы должны уехать вместе, Али-хан, в городе слишком жарко. У тебя же есть имение под Гянджой, посреди фруктовых садов и виноградников. Поедем туда, ты там будешь чувствовать себя как дома, а у Куколки будет тень.
   На это я не мог ничего возразить. Мы отбыли с вокзала, и вагоны нашего поезда так и сияли во всей красе, являя настоящий символ новой азербайджанской государственности.
   Дорога от вокзала к городу Гяндже вела широкая, длинная и пыльная. Церкви и мечети обступали низенькие домики. Высохшее русло реки разделяло магометанский и армянский кварталы, и я показал Нино камень, возле которого сто лет тому назад пал, сраженный русскими пулями, мой предок Ибрагим. За городом, у нас в имении, ленивые буйволы вяло и неподвижно лежали по грудь в холодной воде. Пахло молоком, виноградины созрели размером с коровий глаз. Местные крестьяне выбривали голову посередине, оставляя справа и слева длинные, зачесанные на лоб вихры. Маленький домик с деревянной верандой окружали деревья, а Куколка смеялась при виде лошадей, собак и кур.
   Мы устроились в доме, и я на несколько недель забыл о министерстве, договорах и о пограничной станции Ялама. Мы лежали в траве, и Нино жевала горькие травинки. Лицо ее, загорелое на солнце, было ясным и безмятежным, словно небо над Гянджой. Ей было двадцать, и она по-прежнему была слишком тоненькой по меркам Востока.
   – Али-хан, эта Куколка принадлежит мне и только мне. В следующий раз рожу мальчика, вот его можешь взять себе.
   Потом она разрабатывала подробные планы, касающиеся будущего Куколки, в которых нашлось место теннису, Оксфорду, изучению французского и английского языков, совсем по европейскому образцу.
   Я молчал, ведь Куколка была еще совсем крохотной, а под Яламой стояли тридцать тысяч русских. Мы играли в траве и ели на широких коврах, расстеленных в тени деревьев. Нино плавала в маленькой речке, чуть выше по течению того места, где купались буйволы. Крестьяне в маленьких круглых шапочках приходили к нам в имение, кланялись своему хану и приносили корзины персиков, яблок и винограда. Мы не читали газет и не получали писем, мир заканчивался для нас на краю имения, и нам было почти так же хорошо, как в дагестанском ауле.
   Как-то летним вечером, ближе к ночи, сидя в комнате, мы издалека услышали глухой конский топот. Я вышел на веранду, и с коня соскочил стройный человек в черной черкеске.
   – Ильяс-бек! – воскликнул я, протягивая ему руки. Он не ответил на мое приветствие. Он стоял, освещенный керосиновой лампой, и лицо его казалось серым и исхудавшим.
   – В Баку вошли русские, – торопливо сказал он.
   Я кивнул, как будто это было мне давно известно. У Нино, стоявшей за моей спиной, вырвался негромкий крик.
   – Что случилось, Ильяс-бек?
   – Ночью прибыли поезда из Яламы с русскими солдатами. Они взяли город в кольцо, и парламент капитулировал. Все министры, которые не смогли бежать, арестованы, парламент распущен. Русские рабочие стали на сторону своих земляков. В Баку не было солдат, а армия сражалась на армянской границе, где была обречена на поражение. Я буду собирать партизанские отряды.
   Я повернулся. Нино исчезла в глубине дома, пока слуги запрягали коней в карету. Она паковала вещи и тихо говорила что-то Куколке на языке своих предков. Потом мы ехали вдоль полей, а Ильяс скакал рядом. Вдалеке светились огни Гянджи, и на какой-то миг я почувствовал, как прошлое и настоящее переходят во мне друг в друга. Я смотрел на Ильяс-бека с кинжалом на поясе, бледного и торжественного, и на Нино, спокойную и горделивую, как некогда на дороге в Мардакян.
   Ночью мы приехали в Гянджу. Улицы были запружены людьми, на лицах читалось волнение и страх. На мосту, отделявшем армян и магометан друг от друга, стояли солдаты с ружьями наготове, и факелы освещали флаг Азербайджана на балконе здания парламента.


   Глава тридцатая

   Я сижу у стены большой гянджинской мечети. Рядом стоит тарелка с супом, во дворе лежат вповалку усталые солдаты. С реки доносится тявканье пулеметов. Их злобный лай долетает до двора мечети, а Республике Азербайджан остается жить всего несколько дней.
   Я сижу поодаль в большом дворе. Передо мной лежит моя тетрадь, и я торопливо пишу в ней строку за строкой, пытаясь еще раз запечатлеть прошлое.
   Как все это происходило неделю тому назад в маленьком номере отеля в Гяндже?
   – Ты с ума сошел, – заявил Ильяс-бек.
   Было три часа ночи, и за стеной спала Нино.
   – Ты с ума сошел, – повторил Ильяс-бек и стал ходить по номеру взад-вперед.
   Я сидел за столом, сознавая, что его мнение меня нисколько не волнует.
   – Я остаюсь здесь. Собираются партизаны. Мы будем сражаться. Я не убегу из своей родной страны.
   Я говорил тихо и точно во сне. Ильяс-бек остановился и грустно и упрямо взглянул на меня:
   – Али-хан, мы вместе учились в гимназии и дрались с русскими на больших переменах. Я поскакал за тобой, когда ты бросился в погоню за Нахарарьяном. Я привез Нино домой на своем коне, и мы вместе сражались у ворот Цицианова. А сейчас тебе надо уезжать. Ради Нино, ради самого себя, ради страны, которая, возможно, еще когда-нибудь будет в тебе нуждаться.
   – Ты остаешься здесь, Ильяс-бек, и я тоже останусь.
   – Я остаюсь, потому что я один на свете, потому что умею вести за собой солдат и потому что моей стране может пригодиться мой боевой опыт, не зря же я участвовал в двух военных кампаниях. А ты уедешь в Персию, Али-хан.
   – Я не могу уехать в Персию. И в Европу тоже не могу.
   Я подошел к окну. Внизу горели факелы, звенело железо.
   – Али-хан, наша республика не проживет и недели.
   Я равнодушно кивнул. За окном проходили люди, в руках у них я увидел оружие.
   Я расслышал шаги за стеной и обернулся. В дверях появилась заспанная Нино.
   – Нино, – сказал я, – последний поезд в Тифлис отходит через два часа.
   – Да, уедем, Али-хан.
   – Нет, уедешь ты с ребенком. Я приеду к вам позже. Мне еще надо задержаться здесь. А ты должна уехать. Все не так, как тогда в Баку. Все изменилось, и тебе нельзя здесь оставаться, Нино. Подумай о дочери.
   Я говорил, а внизу горели факелы, и Ильяс-бек стоял в углу, опустив голову.
   Нино словно очнулась от сна. Медленно подошла она к окну и выглянула на улицу. Потом посмотрела на Ильяс-бека, а он постарался не встречаться с ней глазами. Она вышла на середину комнаты и остановилась, склонив голову к плечу.
   – А как же Куколка, – спросила она, – ты ее бросишь?
   – Я не могу остаться с вами, Нино.
   – Твой предок пал у моста в Гяндже. Я помню это со времен экзамена по истории на аттестат зрелости.
   Нино опустилась на пол и внезапно вскрикнула, пронзительно и страшно, как раненый зверь на пороге смерти. На глазах у нее не выступили слезы, но она дрожала всем телом. Услышав ее крик, Ильяс-бек бросился прочь из комнаты.
   – Я же приеду к вам, Нино. Обязательно приеду через несколько дней.
   Она кричала, а внизу люди пели безумную песню об умирающей республике.
   Неожиданно Нино умолкла, неподвижным взором уставившись в пространство. Потом поднялась. Я прижал к себе сверток с Куколкой, взял чемоданы, и мы стали молча спускаться по лестнице. Ильяс-бек ждал нас в карете. По улицам, запруженным людьми, мы поехали на вокзал.
   – Всего три-четыре дня, Нино, – заверял Ильяс-бек, – всего три-четыре дня, и Али-хан вернется к вам.
   – Знаю, – спокойно кивнула Нино. – Сначала побудем в Тифлисе, а потом поедем в Париж. Купим там дом с садом, а следующий ребенок будет мальчик.
   – Так и будет, Нино, все так и будет.
   Говорил я ясно и отчетливо, и в голосе моем звучала уверенность. Она пожала мне руку и стала смотреть куда-то вдаль.
   Рельсы напоминали длинных змей, а поезд вынырнул из мрака, словно злобное чудовище.
   Она мимолетно поцеловала меня.
   – До свидания, Али-хан. Встретимся через три дня.
   – Конечно, Нино, а потом уедем в Париж.
   Она улыбнулась, и глаза ее ласкали, как мягкий бархат. Я стоял на платформе, не в силах двинуться, словно приросший к жесткому асфальту. Ильяс-бек проводил ее в купе. Она выглянула из окна, притихшая и потерянная, как маленькая испуганная птичка. Когда поезд тронулся, она махнула мне рукой. А Ильяс-бек соскочил на платформу.
   Мы поехали в город. Я думал о судьбе республики, жить которой оставалось всего несколько дней.
   Забрезжил рассвет, и город стал похож на военный лагерь. Из деревень приходили крестьяне с пулеметами и патронами, которые до сих пор где-то прятали. С противоположного берега реки, из армянского квартала, доносились одиночные выстрелы. На том берегу уже начиналась Россия. Красная конница хлынула на нашу землю, а в городе внезапно появился человек с кустистыми бровями, крючковатым носом и глубоко посаженными глазами: шахзаде Мансур Мирза Каджар. Никто не знал, кто он и откуда прибыл. Он происходил из царского рода Каджаров, и на его папахе сиял серебряный иранский лев. Он взял на себя командование совершенно естественно, без лишних слов, как полагается наследнику великого Ага-Мухаммеда. Русские батальоны двинулись к Гяндже, а город наводнили беженцы из Баку. Они рассказывали о расстрелянных министрах, об арестованных членах парламента и о трупах, которые топили в Каспийском море, предварительно привязав на шею камень.
   – В мечети Тезепир устроили клуб, и русские избили Сеида Мустафу, когда он захотел помолиться у стены. Они связали его и стали засовывать ему в рот свинину. Потом он бежал в Персию, в Мешхед, к своему дяде. Его отца русские убили.
   Арслан-ага, который передал мне эту весть, стоял передо мной, разглядывая оружие, которое мне надлежало раздать.
   – Я тоже хочу сражаться, Али-хан.
   – Ты? Ты, поросеночек, испачканный чернилами?
   – Я не поросеночек, Али-хан. Я люблю свою страну, как и всякий другой. Мой отец бежал в Тифлис. Выдай мне оружие.
   Лицо его было серьезное, веки подергивались.
   Я выдал ему оружие, и он пристроился в колонну, которая отправлялась через мост на вылазку против русских. Русские солдаты занимали улицы за мостом. Мы сшиблись в рукопашной, в пыли, под палящим солнцем. Передо мной мелькнули широкие рожи и блестящие трехгранные штыки. Меня охватила безумная ярость.
   – Ирали – вперед! – крикнул кто-то, и мы взяли штыки наперевес. Кровь полилась рекой, смешиваясь с потом. Я вскинул приклад, пуля обожгла мне плечо. Череп русского треснул под ударом приклада. Серый мозг брызнул в уличную пыль. Выхватив из ножен кинжал, я споткнулся о тело убитого врага и, падая, увидел, как Арслан-ага вонзает свой кинжал в глаз русского солдата.
   Издали донесся металлический сигнал трубы. Укрываясь за углом какого-то дома, мы вслепую вели огонь по армянским домам. Ночью мы проползли назад по мосту, и Ильяс-бек, увешанный пулеметными лентами, сидел на мосту и устанавливал пулеметы. Мы пошли во двор мечети, и Ильяс рассказал мне при свете звезд, как однажды, ребенком, купался в море и чуть было не утонул, подхваченный водоворотом. Потом мы прихлебывали суп, ели персики, а Арслан-ага, скорчившись, сидел перед нами, и я заметил, что между зубами у него кое-где зияют кровавые выщербины. Ночью он подполз ко мне, дрожа всем телом:
   – Мне страшно, Али-хан, я такой трус.
   – Тогда сложи оружие и беги по полям к реке, в Грузию.
   – Не могу, я хочу сражаться, я люблю свою страну, как и всякий другой, хоть я и трус.
   Я молчал.
   и вновь забрезжил рассвет. Вдалеке загрохотали орудия, а Ильяс-бек с биноклем стал у минарета рядом с шахзаде из царского рода Каджаров. Прозвучал трубный глас, жалобный и манящий, на минарете затрепетал флаг, и кто-то затянул песню о царстве Туран.
   – До меня доходили разные слухи, – произнес человек с мечтательными глазами и с лицом обреченного. – В Персии будто бы появился человек по имени Реза, он ведет в бой солдат и сокрушает врагов. Кемаль неотлучно пребывает в Анкаре. Вокруг него собралось войско. Наша борьба не напрасна. Двадцать пять тысяч человек идут нам на помощь.
   – Нет, – возразил я, – нам на выручку спешат не двадцать пять тысяч, а двадцать пять миллионов, мусульмане всего мира. Но одному Аллаху известно, успеют ли они.
   Я пошел на мост. Занял позицию за пулеметом, и пулеметные ленты заскользили между моими пальцами, словно четки. Рядом со мной, подавая пулеметные ленты моему соседу, сидел Арслан-ага. Лицо его было бледно, он улыбался. На линии русских произошло какое-то движение, мой пулемет застучал как бешеный. Со стороны противника донесся сигнал к атаке. Где-то за армянскими домами заиграли марш Буденного. Я поглядел вниз и увидел высохшее, потрескавшееся русло реки. Русские бежали по площади, падали на колени, прицеливались, стреляли, и их пули задевали мост. Я открыл ответный огонь, безумный, нескончаемый. Русские стали валиться наземь, как марионетки, но за ними возникали все новые и новые ряды, они бросались к мосту и падали на пыльный берег. Их были тысячи, и тоненькое тявканье одинокого пулемета на мосту в Гяндже звучало бессильно и горестно.
   Арслан-ага внезапно вскрикнул высоко и жалобно, как дитя. Я покосился в его сторону. Он лежал на мосту, и кровь текла из его открытого рта. Я нажал на гашетку. Русских накрыл огненный дождь, а их труба заиграла сигнал к атаке.
   Моя шапка полетела на дно пересохшей реки, то ли простреленная, то ли сорванная ветром, который дул мне в лицо.
   Я рывком расстегнул воротник и обнажил грудь; между мной и врагом лежало тело Арслан-аги. Выходит, можно было быть трусом и все-таки умереть смертью храбрых за отечество.
   На позициях противника заиграла труба, давая сигнал к отступлению, пулемет умолк, а я, весь в поту, голодный, застыл на мосту, ожидая, когда меня сменят.
   Вот наконец мне на смену явились коренастые, неуклюжие люди; под прикрытием пулеметного огня они укрыли тело Арслана. Я пошел в город.

   Теперь я сижу здесь, в тени стены, окружающей мечеть, и ем суп. С другой стороны двора, у входа в мечеть, стоит шахзаде Мансур, а Ильяс-бек склоняется над картой. Меня охватывает невыносимая усталость. Через несколько часов я снова займу позицию на мосту, а Республике Азербайджан останется жить всего несколько дней.
   Довольно. Я буду спать, пока труба не призовет меня на реку, на берегу которой мой предок Ибрагим-хан Ширваншир когда-то отдал жизнь за свободу своего народа.

   Али-хан Ширваншир погиб в четверть пятого на мосту в городе Гянджа, на своем посту за пулеметом. Его тело упало в сухое русло реки. Ночью я спустился за ним. Оно было пробито восемью пулями. У него в кармане я обнаружил эту тетрадь. Если Аллах позволит, я передам ее его жене. Мы похоронили его ранним утром во дворе мечети незадолго до того, как русские перешли в последнюю атаку. Жизнь нашей республики окончилась, как и жизнь Али-хана Ширваншира.
   Капитан Ильяс-бек,
   сын Зейнал-аги
   из деревни Бинагади, что под Баку