-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Эстер Сегаль
|
| Ландшафты Алигьери
-------
Эстер Сегаль
Ландшафты Алигьери
1
Земную жизнь пройдя до половины,
Я очутился в сумрачном лесу,
Утратив правый путь во тьме долины.
Каков он был, о, как произнесу,
Тот дикий лес, дремучий и грозящий,
Чей давний ужас в памяти несу!
Так горек он, что смерть едва ль не слаще.
Но, благо в нем обретши навсегда,
Скажу про все, что видел в этой чаще.
Не помню сам, как я вошел туда,
Настолько сон меня опутал ложью,
Когда я сбился с верного следа…
Данте Алигьери, «Божественная комедия» (перевод М. Лозинского)
Лес был более чем странным.
Во-первых, он совершенно не пах лесом. И вообще ничем не пах, что сразу навело меня на мысли о подхваченном мною где-то насморке. Но так как нос (а я это сразу проверил) оказался вовсе и не заложен, то мысли тут же приобрели совсем иное направление: я начал искать в окружающей меня растительности признаки фальшивого декора.
Однако тщетно – лес был настоящий. Довольно густой и темный. Только без запаха. И без звука. И для завершения удивительной картины – без малейшего признака ветра, который, казалось, никогда и не гостил в здешних местах: ни одна ветка дерева не шелохнулась за все то время, что я позволил потратить на наблюдения, и мне даже подумалось, что качнись она – сразу нарушит какой-то неписаный закон и местные представления о гармонии.
Итак, лес был странным.
Но еще больше пугало меня то, что я совершенно не помнил, как туда попал.
Я попытался сосредоточиться на этой мысли, но почему-то без толку. Все мои соображения на этот счет ускользали и рассеивались, как пар над только что снятой с огня кастрюли. Нет, из этого строительного материала решительно ничего нельзя было соорудить.
Вообще-то я никогда не жаловался на проблемы с памятью. Наоборот, память у меня всегда была что надо. И даже более того: я могу с уверенностью назвать ее превосходной, что, впрочем, чревато как плюсами, так и минусами.
Из плюсов отмечу хотя бы свою суперуспеваемость в университете: ведь стоило мне один раз как следует ознакомиться с материалом в учебнике, как дальше мне уже было достаточно закрыть глаза и воссоздать в воображении нужные мне страницы с практически фотографической четкостью.
К минусам могу причислить явную замусоренность этой самой памяти. Ведь чуть только любой из возможных раздражителей: звук, картинка или запах – пробудят в ней ощущение подобия какому-то из уже хранящихся в ее тайниках сокровищ, как она щедро выплескивается в сферу моего сознания, и я долго потом не могу от нее отвязаться.
И вспоминается мне зачастую всякая чушь. Например, расшатанный скрипучий стульчик, на котором раскачивался мой сосед по детсадовской столовой, жадно поглощая манную кашу с растекшейся ярко-желтой масляной струйкой.
А от стульчика я тут же подневольно (раб собственной памяти) перехожу к ложке этого упитанного мальчишки. А ложка двигается быстро и ритмично: от тарелки – ко рту, ото рта – к тарелке. И я, пугающий своей худобой интеллигентский отпрыск, вяложующее существо, вечное наказание нетерпеливых воспитательниц, мечтающих перегнать нас из столовой в игровую – решаю подражать обжоре. И тоже двигаю ложкой в нужном темпе. Но каша почему-то не проглатывается, а скапливается за щеками. И выплевывается. И капает на подбородок и на стол. И меня ругают и ставят в угол. И я…
Ну, вот видите? Так всегда. И поток воспоминаний бывает просто не остановить. А вот сейчас я вновь и вновь спрашиваю себя, как я оказался в этом странном лесу? И ничего. Пустота.
Может, стоило бы присмотреться к собственным следам и, пройдя по ним обратно, попытаться восстановить путь сюда?
Поверьте, я постарался это сделать, но не обнаружил на земле никаких следов: ни своих, ни чужих. А попытка впечатать след в землю, вот этак вдавить подошву моего недешевого ботинка в податливую почву, к моему удивлению и даже практически ужасу, совершенно не удалась: то, что под ногами, словно отпрянуло от моей стопы, а потом с облегчением вернулось в исходное положение, как будто понятия массы и силы вовсе ни к чему его и не обязывали.
Мне стало не по себе. Я даже поежился, как от холода. Но холодно не было, а погоду можно было бы даже назвать отличной. И она как минимум располагала к прогулке.
Лес был густой, но, по имеющимся у меня представлениям, все леса имеют обыкновение заканчиваться, а посему я решил двигаться в поисках просвета. И хотя движение было наугад, что-то мне подсказывало, что я выбрал правильное направление.
Я шел и продолжал удивляться, потому что земля все также податливо принимала мои шаги, чтобы затем моментально и тщательно смыть впечатления о моем недавнем присутствии. И более того: после меня не только не оставалось следов, но к тому же еще я своей тяжестью и резкостью движений (то и дело приходилось довольно грубо раздвигать ветки, грозящие лицу) не нарушал первоначального лесного порядка. Или беспорядка, если вам угодно.
Иными словами, трава не мялась под моими ногами, сучки не трещали и даже и не думали ломаться. Птицы, наблюдающие за мной с высоких веток, не упархивали и не позволяли ни удивленного, ни тревожного, да и вообще никакого свиста. И казалось, протяни я руку к любой из этих пичуг, она ни за что не будет спасаться бегством.
И просвета между деревьями пока что не наблюдалось. И куда я иду, у меня не было ни малейшего понятия. И, в отличие от бесстрашных птиц, я чувствовал, что вовсе не так уж и бесстрашен. А потом появился он…
Это был совсем крошечный лисенок: нежный, желтый, пушистый и доверчивый.
Увидев его, я остановился как вкопанный. А он, как будто специально меня здесь ждал, замотал хвостом. Тоже, впрочем, совершенно беззвучно.
– Привет, малыш! – сказал я ему, хотя обычно и не имею привычки заговарить с животными.
Лисенок смотрел на меня пристально, и мне на какое-то мгновение показалось (я, правда, сразу же отогнал эту жуткую мысль), что он меня изучает и пытается определить мою суть. Причем, не так, как обычная лиса, движимая инстинктом и прозревающая в человеке охотника, а как-то осмысленно, по-человечески, глядя в самую глубь моего внутреннего «я».
– Жаль, мне нечем тебя угостить! – снова обратился я к лисенку, невольно ловя себя на том, что, кажется, подхалимничаю.
Лисенок проигнорировал мое замечание. Наверное, не понял. Или понял (Б-же, что я несу), но оказался не голодным.
Я приблизился к нему на шаг.
Он и не думал давать деру.
– А ты очень милый! – продолжил я заговаривать ему зубы. – А вот если бы ты помог мне найти дорогу, тогда тебе бы и вообще цены не было.
Лисенок скосил трогательный глаз и позволил мне подойти еще на два шага.
– Ну как, договорились? – спросил я.
И тут же, хотите верьте, хотите нет, но он повернулся и на пока еще неуклюжих лапках двинулся сквозь чащу. Похоже, согласился показать мне путь.
Не то чтобы, правда, я уж окончательно в это поверил. Все ж таки здравый смысл, всегда мне присущий и пока еще не поблекший даже в этом непонятном лесу, требовал признать, что путеводных лисиц не бывает. Но, с другой стороны, мне же было совершенно все равно, куда идти, так почему бы не за ним?
И мы отправились.
Длилось наше шествие довольно долго. И по пути я рассматривал желтую трепетную спинку моего крошечного проводника и думал о лисятах. Разве они гуляют по лесу в одиночку? Разве не копошатся дружными стайками вблизи родителей? Разве отходят далеко от своего логова? Разве доверяются незнакомым людям? Разве способны на длительные путешествия? Разве…
Я уже перебрал все возможные вопросы, когда откуда-то возникло первое подобие звука.
Я тут же замер и прислушался.
Лисенок последовал моему примеру. Так что уже не очень было понятно, кто кого ведет. А потом мы оба синхронно дернулись и направились в сторону чего-то пока еще смутного, но вполне могущего при ближайшем рассмотрении (вернее, прислушивании) оказаться журчанием.
По мере нашего продвижения звук возрастал, и вскоре у меня уже не было сомнения, что где-то совсем рядом находится родник. Тут же очень захотелось пить, и я как обычно (это действительно для меня обычно, так как часто, увлекаясь работой, я забываю и о еде, и о питье), задался вопросом, когда же в последний раз и чем мне удалось утолить жажду.
Но хотя всегда моя услужливая память тут же в ответ на подобное обращение хозяина воссоздает знакомый образ емкости и напитка, на этот раз все опять оказалось более чем странным: я не помнил, что именно и когда именно я пил. И тут же мне стало ясно, что из памяти начисто стерлось не только то, как я сюда попал, но и все то, что предшествовало этому.
Я поднапрягся, но опять безрезультатно: мне не удалось воссоздать ни сегодняшнего утра, ни вчерашнего вечера. Да и, пожалуй, чуть ли ни всей предыдущей недели. Как будто я только час назад запер свой офис и тут же перенесся сюда.
Вы спросите, как я понял, что из моей памяти выпала целая неделя? Очень просто.
Вот я явственно воссоздаю себе картину запирания моего офиса, и в эту картину вписывается последнее, что видно на противоположной двери стене. И это – ну, то, что видно – медленно исчезает из поля зрения, отрезаемое дверной гильотиной. Но, исчезая, все же успевает указать мне мое точное расположение во времени, ибо это – не что иное, как настенный календарь.
А тут, в лесу, глядя на циферблат моих наручных швейцарских часов, я явно вижу, что к той дате можно спокойно прибавить еще семь пролетевших дней. И я надеюсь, что моя секретарша не преминула оторвать уже ненужные календарные листки. Вернусь – проверю.
Впрочем, мысли о возвращении показались мне вдруг какими-то нелепыми на фоне всего происходящего. И я, прогнав этих нежеланных гостей, вновь сосредоточился: сначала на лисенке, а потом и на роднике, который возник прямо за деревьями.
Он был чист и непоседлив. И очень жив на фоне остального леса. По крайней мере потому, что звучал – единственный солист в доме глухонемых.
Я подошел к нему и напился.
И тут же вздрогнул. Потому что в воде мне померещилось что-то странное. Что-то, по своей форме напоминающее полузакрытый человеческий глаз с довольно густыми и длинными ресницами.
Это явно не могло быть частью моего отражения.
Но и ничьего чужого отражения тоже, ибо вокруг (я специально оглянулся во все стороны и перепроверил) никого не было.
Лисенок тоже лакал воду маленьким язычком.
Что делать дальше, было совершенно непонятно.
2
Пока к долине я свергался темной,
Какой-то муж явился предо мной,
От долгого безмолвья словно томный.
Его узрев среди пустыни той:
«Спаси, – воззвал я голосом унылым, —
Будь призрак ты, будь человек живой!»
Он отвечал: «Не человек; я был им…»
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
Я напился и продолжил озираться, обозревая местность вокруг родника.
Повсюду по-прежнему царило безмолвие, если не считать журчания воды, еще ранее обнаружившей странную непокорность, явно диссонирующую с законами леса. Я набрал горсть маленьких камешков и для интереса начал бросать их на землю. Они шлепались в ее податливую мякоть, ни малейшим образом не нарушая тишины. Я развернулся и бросил один в источник. Вода поглотила пронзившего ее пришельца с характерным чавканьем.
Все это меня очень заинтересовало, но мои размышления на этот счет не привели ни к каким выводам, кроме одного, уже порожденного мною ранее: я ничего не понимаю, и это уже серьезно начинает меня раздражать.
А так как мириться с собственной беспомощностью не в моих принципах, я решительно освободил свою ладонь от оставшихся камешков и обратился к своему мохнатому товарищу:
– Ну, вот что, родник пробивает себе путь в земле. Будем следовать этому пути.
Лисенок не ответил, но довольно бодро изобразил полную готовность мне следовать. И мы двинулись. Все той же малочисленной и странной процессией: впереди крошечный звереныш, позади долговязый и худощавый мужчина средних лет в деловом костюме (это я).
Кстати, что касается костюма, я могу с уверенностью сказать, что именно в нем я неделю назад выходил из своего офиса. Правда, в руке у меня тогда был портфель. А вот где этот портфель может быть сейчас, ума не приложу.
И очень жаль, ибо в нем хранится (буду пока относиться к потерянному портфелю в настоящем времени) добрая половина всех моих папок. То есть основная часть моего бизнеса. То есть в переводе на деньги…
Мысль о деньгах показалась сейчас совсем нелепой, ибо невозможно было представить, что за ближайшими деревьями развернулась гостеприимная шашлычная или еще нечто, где бы мне захотелось и удалось за что-нибудь расплатиться.
Лисенок, между тем, уверенно вышагивал вдоль русла нашего ручейка, который каким-то непостижимым образом все больше креп, расширялся и намекал на собственную неиссякаемость.
– Еще пара километров, и он, пожалуй, станет рекой, – сказал я не то самому себе, не то своему спутнику, который по-прежнему никак не реагировал на мои дружественные реплики.
Но пару километров мы так и не прошли, потому что минуты через две комок желтого пуха внезапно остановился как вкопанный.
– Ты чего это? – удивился я. – Пошли дальше.
Но он впал в ступор и впервые меня не послушался, как будто его инстинкт или какое-то особо лисье знание подсказали ему, что достигнута определенная черта, переступать которую категорически воспрещается.
– Ну, если ты пас, то извини: нам придется расстаться. Потому что меня совсем не радует перспектива остаться тут навсегда, и я отправляюсь дальше, – сказал я не без сожаления.
Лисенок, видимо, понял, но не поддался на мою провокацию, а проявил характер и затрусил восвояси.
– Ну что ж, – решился я – тебе назад, мне вперед.
Так я потерял своего единственного на данный момент друга. Причем безо всякой гарантии обрести замену. А она бы мне отнюдь не помешала.
Впрочем, надежда вновь оживила меня, когда я заметил, что по мере усиления течения явно редеют деревья.
– Этот лес заканчивается! – подбодрил я сам себя и ускорил шаг. И тут же впервые осознал, что мой голос является вторым (кроме шума ручья) звуком, который здесь слышен. И это было очень странно, ведь я тем самым как бы распадался на две ипостаси: основная часть моего тела подчинилась закону местной немоты, но голосовые связки остались при своем коронном мастерстве.
– Эге-гей! – крикнул я для проверки.
Эха не возникло, но звук был громкий, а мой голос – узнаваемый.
И больше ничего. Тишина.
Абсолютная тишина, размешанная в воздухе и посему проникающая повсюду и парализующая все, кроме моей гортани и водного потока.
Я закрыл глаза и сосредоточенно впитал в себя отсутствие звуков. А зря. Потому что на какое-то время я тем самым лишился возможности наблюдать. А услышать я никого не мог. Поэтому я не мог знать, что кто-то ко мне крадется, а когда я разлепил свои веки, он стоял уже прямо передо мной.
Я вздрогнул и невольно попятился.
Он сделал приветственный знак рукой.
Я вгляделся в него пристальнее.
Он сделал то же самое.
Мне показалось, что он кто-то из знакомых, но давно забытых.
Он даже не пытался сличить мои черты с чьими-то из банка данных его памяти: было очевидно, что он и так прекрасно знает, кто я такой.
И вот это, кстати, было мне на руку. И я тут же мысленно понадеялся, что незнакомец наконец-то разъяснит мне, что со мной происходит.
– Здравствуйте! – несмотря на абсурдность ситуации я посчитал разумным соблюдать приличия.
– Здравствуйте! – откликнулся он.
– Я тут заблудился, – подыскал я нужную формулу для продолжения беседы, деликатно намекая, что неплохо бы было, чтобы и он объяснил, кто он такой и как оказался рядом.
– Я тут живу, – отзеркалил он мою формулу с одной фактической поправкой.
– Вы тут один живете? – поинтересовался я, готовясь к тому, что сейчас вслед за первым сюда повалят и остальные аборигены.
– Нас тут много, – подтвердил мою догадку он и тут же рассеял мои опасения, – но они там, за рекой, и через нее почти никогда не переходят.
Я догадался, что рекой именуется ручей и что он служит водоразделом между здесь и там.
– А Вы зачем перешли? – тут же продолжил я допрос незнакомца и, глядя на его ноги, обутые в совершенно сухие мокасины, добавил: – И как перешли?
Он проследил за моим взглядом и подробно и поступательно разъяснил:
– Я перешел, чтобы тебя встретить. Перешел вброд. Обувь снял и держал в руках. Штанины закатал.
Я молча кивнул и задумался, что бы такое спросить дальше.
Он выжидал молча.
– Где мы? – наконец решился я, приступая от преамбулы к самой сути.
– О… – растерялся он. – Что, вот так прямо сразу?
– А что, это место засекреченное?
– Да нет, вполне даже доступное массам.
– А массы за рекой?
– Да, они за рекой.
– А как река называется?
– О… – незнакомец снова издал тот же конспиративный звук.
Я слегка разозлился.
– Может быть, мне не положено такими вещами интересоваться? Так Вы прямо так и скажите, чтобы я зря к Вам не приставал.
– Да нет, интересоваться можно. Просто о некоторых явлениях тут у нас принято самостоятельно догадываться.
– И кто Вы такой, мне надо догадаться самому?
– Нет, это я Вам могу сказать. Меня зовут Жан Поль, – незнакомец улыбнулся и протянул мне руку.
Рука была теплая и располагающая к доверию. Впрочем, как и ее хозяин: человек среднего возраста и ниже среднего роста с одновременно приветливым и слегка ироничным взглядом больших глаз.
Я тоже представился.
– Ну, вот и славно – сказал он. – Тогда пойдем.
– Куда?
– К нам.
– За реку?
– За реку.
– А зачем?
– Ну, раз уж Вы здесь, наверное, Вам стоит осмотреться получше и узнать побольше.
– А, кстати, почему я здесь?
– Чтобы увидеть и узнать.
– Логично, – согласился я. – Но совершенно не понятно.
– Пока, – успокоил он.
– Что «пока»?
– Пока не понятно. Но это ненадолго.
– Вы думаете?
– Я уверен.
– А почему именно я?
– Ну, Вы вовсе не первый.
– А где мой портфель?
– Остался там, вместе с остальными вещами.
– И я смогу их забрать?
– Это зависит только от Вас.
– Тогда я заберу.
– Вполне возможно.
– Но не точно?
– Я же сказал: это зависит от Вас. Если Ваше желание получить свои вещи обратно не изменится, то обязательно заберете.
– А почему оно должно измениться?
– Потому что там всякое случается.
– «Там» – это за рекой?
– За рекой.
Дальше мы некоторое время шли молча, и я пытался как следует утрамбовать в сознании все услышанное от Жан-Поля. Утрамбовывалось плохо.
– А почему я ничего не помню? – начал я новую серию расспросов.
– Так всегда бывает, – ответил он, опять более чем уклончиво.
– А почему?
– Так уж оно устроено.
– Кем?
– А вот это из тех вопросов, об ответах на которые догадываются сами.
– А если я не догадаюсь?
– Тогда вернетесь за портфелем и уйдете.
– В таком случае, стоит ли вообще догадываться?
– А разве Вам не интересно попытаться?
Я сразу не нашелся, что ответить.
С одной стороны, мне, пожалуй, действительно, было интересно. Но, с другой стороны, в мире и помимо этого оставалось множество интересных вещей, которыми мне, вероятно, тоже стоило бы заняться, но время и солидность моего растущего бизнеса не позволяли. Так с чего я должен был сейчас рисковать своим положением неизвестно ради чего?
– А мы уже почти пришли. Вот здесь надо пересекать реку.
Я прервал свои размышления и проследил за протянутым в направлении предполагаемого брода пальцем Жан Поля. Указанное место совершенно ничем не выделялось.
– Как Вы определяете точно место? – удивился я. – Тут же нет ничего особо приметного.
– Я ничего не определяю. Я просто вижу, что это здесь.
Я пожал плечами. Жан Поль между тем начал закатывать штанины своих брюк для обратного пути.
Я помедлил чуть-чуть и последовал его примеру. И тут он едва заметно улыбнулся.
– А, собственно говоря, Жан Поль, откуда Вы знали, что я здесь? И почему именно Вы пошли меня встречать?
– Знал и пошел по одной простой причине: потому что работа у меня такая. Я – проводник.
– Через реку?
– Через реку. И через все остальные места, которые за ней, тоже.
– А кто назначил Вас проводником?
– О… так сложились обстоятельства. Это, впрочем, было предопределено уже давно. Как только я отважился написать одну пьесу.
– Вы драматург?
– Да, и писатель, и философ. По крайней мере, так пишут в энциклопедиях. Там, у вас. Но здесь это мало кого интересует. Впрочем, как и меня самого.
– А как называлась Ваша пьеса?
– «За запертой дверью».
– Простите, не знаю, не читал.
– Я совсем не удивлен. Хотя когда-то она была очень популярна. Как и остальные мои произведения.
– Вас забыли, Жан Поль?
– Нет, меня помнят.
– А о чем пьеса?
– Об аде.
– О чем?
– Об аде. О месте расплаты для грешных душ.
– Вы хотите сказать, что из-за того, что Вы описали ад, Вас сделали местным проводником?
– Да, именно так.
– Но тогда… – тут я сам испугался собственной мысли. – Логика может быть только одна: Вас сделали проводником того места, на которое Вы посягнули в своем творчестве. И это значит, что мы сейчас… в аду?
– Вот видите, Вы уже начали догадываться.
– Но, позвольте, этого же просто никак не может быть. Ведь я-то жив. Или… Скажите, я жив?
– Да, Вы еще живы. Ну, по крайней мере, в том смысле, который Вы пока подразумеваете.
– А есть еще какой-то?
– Более чем.
– А Вы?
– В том смысле, который Вы подразумеваете, – нет.
– Тогда как же мы общаемся? И зачем?
– Всему есть объяснение. И Вы его получите.
– Когда мы перейдем через реку?
– Не ранее.
– А эта река… Это что… она?
– Вы имеете в виду реку из царства мертвых?
– Ну да, эту самую, как ее?.. Лету – реку забвения. О, Б-же, я ведь из нее уже пил!
– Ах, оставьте, пожалуйста, Ваши примитивные представления. Ну, пили. И что? Право, ничего страшного. Немного воды (кстати, заметьте, чистейшей!) еще никому не навредило.
– Но это та самая река?
– Когда Вы говорите о «той самой», имейте, пожалуйста, в виду, что народные представления о ней весьма смутны и не соответствуют действительности. Вы начитались когда-то древнегреческих мифов, да попользовались пару раз идиомой «кануть в Лету», и думаете, что уже все знаете. А это, поверьте мне, далеко не так.
То есть, конечно, древние греки действительно верили в реку забвения, из которой души умерших обязаны испить для того, чтобы забыть о своих грехах и чтобы тем самым ничто не омрачало их вечное пребывания в преисподней. Но, видите ли, это все очень поверхностно. Да, и сами посудите, где же логика? Ведь если в аду необходимо страдать за былые ошибки, какой же смысл их забывать?
– Да, пожалуй, – согласился я.
– Вот-вот! Поэтому и сами греки, запутавшись в собственных представлениях об Аиде (об аде, то бишь), ввели в систему его координат еще одну реку. Но то уже была Мнемозина, то есть река памяти. А Данте называет ее Эвноя. И из нее надо было пить для того, чтобы не забыть, а вспомнить. Соответственно, не о грехах, а добрых делах и важных достижениях.
– А из этих рек можно было пить по собственному выбору?
– Некоторые думали, что так. А некоторые полагали, что пить приходится из обоих.
– Но тогда ад автоматически превращается в рай. Ибо чего проще: выпил из Леты – забыл о плохом. Хлебнул из Эвнои – вспомнил о хорошем. И живи себе с полным ощущением своей абсолютной праведности.
– Вы совершенно правы! – обрадовался проводник, и я не без гордости отметил, что он доволен смышленостью своего очередного клиента (меня). – Поэтому мне гораздо больше нравится не греческая, а еврейская легенда о реке забвения.
– Как, и у евреев была Лета? – удивился я.
– Да, была. И есть. И они об этой реке писали еще задолго до греков. Только называется она в этих текстах по-другому.
– Как же?
– Динор.
– И чем Вам больше нравится Динор?
– Тем, что из него пьют вовсе не сразу по прибытии в ад, а только по завершении определенного периода искупления. То есть сначала нужно отстрадать, и только потом выпить и забыть о том, что тем самым оплачено.
– Логично, – согласился я.
– И вот что интересно, – продолжил Жан Поль. – Пройдя через Динор, душа, по мнению еврейских философов, удостаивается большего и более возвышенного понимания истины. И, стало быть, эта река в каком-то смысле объединяет в себе обе греческие реки: и Лету, и Эвною. Ибо с помощью одного и того же Динора ты и забываешь, и обретаешь новое знание.
– Ехал грека через реку… – вспомнил я некстати.
– Вы думаете, это имеет какое-то отношение? Впрочем, почему бы и нет? Язык – штука гораздо более объемная, чем кажется на первый взгляд. Подойди к нему с позиций языковой археологии и чего только не раскопаешь! Напластования эпох и культур, смешение святости и лицедейства. И это здорово!
– Похоже, Вам все-таки не так уж безразлично то, что Вы были писателем, – сыронизировал я.
– Пережитки! – отрезал он.
– А где Харон? – поспешил я переменить тему. – Разве не он проводник?
– Проводники все время меняются., – объяснил Жан Поль. – Если верить Данте, то его водил Вергилий. Сам Данте тоже не избежал этой участи. Потом эту должность наследовали другие. До недавнего времени проводником тут был Гессе. А теперь вот я.
– И все писатели?
– Увы.
– Ну, я-то не писатель, так что мне это не грозит.
– Если только Вы еще не станете писателем.
– А это возможно?
– Не более и не менее, чем возвращение Вашего портфеля.
– Но это, насколько я помню, зависит только от меня самого.
– Именно так.
– В таком случае, я не собираюсь становиться писателем. И тем более писать произведения об аде.
– Ну, что ж, давайте пока что так и порешим.
– Вот что-то не нравится мне Ваше «пока что».
– Но более точно вряд ли можно определить.
Тут Жан-Поль окончательно справился со штанинами и начал стаскивать мокасины.
Я тоже потянул за шнурки своих ботинок. А потом мы пошли к берегу и начали заходить в реку. Она оказалась вполне приятной температуры.
– Видит грека в реке рак… – вспомнилась мне еще одна дурацкая строчка.
Жан Поль промолчал.
– И все-таки не понятно, – опять встрял я. – Почему я в аду?
Жан Поль безмолвствовал. Потерял охоту к беседе? Или, может, того требовал ритуал перехода через реку?
– Да, кстати, – поинтересовался я, как бы мимоходом. – А как Ваша фамилия?
– Сартр.
– Как?! Да разве же Вы не были атеистом?
– Был.
3
Иди за мной, и в вечные селенья
Из этих мест тебя я приведу,
И ты услышишь вопли исступленья
И древних духов, бедствующих там,
О новой смерти тщетные моленья;
Потом увидишь тех, кто чужд скорбям
Среди огня, в надежде приобщиться
Когда-нибудь к блаженным племенам…
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
Некоторое время мы с Сартром шли по воде молча и сосредоточенно. Я осторожно нащупывал пальцами ног структуру речного дна, а Сартр, похоже, был просто погружен в самого себя.
Но потом, когда я вполне освоился с бродом и перестал напрягаться, он вдруг, словно почувствовав мою готовность продолжать разговор, прервал молчание и огорошил меня вопросом:
– А знаете ли Вы, какими изощренными бывают пытки ада?
Я не знал и, честно говоря, после такой формулировки не больно-то и хотел узнавать. Но, видимо, вопрос был чисто риторический и мое мнение на самом деле никого не интересовало, ибо Сартр, не дожидаясь моей реакции, тут же продолжил:
– Вот, например, нас – писателей – заставляют прочитывать всю ту чушь, которую вдохновенно пишут о нас (естественно, посмертно) наши биографы. И прежутчайшее же это, доложу я Вам, занятие. Так что невольно жалеешь о некогда столь желанной знаменитости и мечтаешь, чтобы и имя твое, и многострадальные твои сочинения поскорее, простите за каламбур, канули в Лету.
Вот Вы об атеизме моем заговорили. И, действительно, откройте любую статейку обо мне и сразу упретесь в этот незыблемый пункт. Но что они все понимают во мне и моих взглядах? И даже если они вырывают из контекста то или иное мое высказывание (а кто сказал, кстати, что я от них еще при жизни не отрекался и, тем более, после смерти), судят они как-то поспешно и поверхностно. А ведь загляни любой из них в мои сочинения, обязательно найдет там множество интонаций, намеков, зацепок, из которых сплетается общая картина, весьма многогранная и исполненная полутонов. Но нет! Им все ясно и так.
Я не пытался даже прервать эту тираду, не будучи знаком ни с творчеством Жан Поля, ни с анализом этого творчества поздними специалистами. А он уверенно переставлял ноги, уже выше колен скрытые под водой, и продолжал обличать своих мучителей:
– Знаете, я однажды рассказ написал. Называется «Стена». Это про испанских заключенных, которых приговорили к расстрелу и сообщили им об этом заранее, за одну ночь до приведения приговора в исполнение. И вот в эту ночь они не могут сомкнуть глаз. Они думают, функционируют физически, насколько это возможно в условиях жалкого тесного и сырого подвала, где их заточили, но, по сути, они уже умирают заранее, не дожидаясь смертельных пуль. Они умирают здесь, потому что ярко осознают свою смертность и ее неизбежность.
Там есть персонаж один страшный – доктор, который приходит в подвал побыть с ними этой ночью. Он приходит не из человеколюбия или медицинского долга, он приходит как исследователь: наблюдать и записывать в блокнотик их необычные предсмертные симптомы. Как они потеют, несмотря на страшный холод, как они бесконтрольно мочатся в штаны, как они сереют, как трескаются их губы – ну, и так далее.
И вот один из этих смертников вдруг заявляет второму: «Я говорю себе: ««Потом? Потом ничего не будет».". Но я не понимаю, что это значит. Порой мне кажется, что я почти понял… но тут все снова ускользает, и я начинаю думать о боли, о пулях, о залпе. Я материалист, могу тебе в этом поклясться, и, поверь, я в своем уме и все же что-то у меня не сходится. Я вижу свой труп: это не так уж трудно, но вижу его все-таки Я, и глаза, взирающие на этот труп, МОИ глаза. Я пытаюсь убедить себя в том, что больше ничего не увижу и не услышу, а жизнь будет продолжаться – для других. Но мы не созданы для подобных мыслей».
А вот теперь скажите мне, принадлежали ли эти строки атеисту или нет? С одной стороны, можно сказать и так. И тогда мой герой просто из трусости цепляется за потустороннюю силу своего сознания. Но можно ведь, и кажется, это вернее, понять и иначе: «ммы не созданы для подобных мыслей», потому что что-то в нас дико противится этому. И это что-то – как раз то, что способно смотреть на мертвое тело со стороны.
– И это – душа! – наконец-то, вставил я свое словцо.
– Вы бы это так назвали? – оживился Сартр.
– Ну, учитывая, что мы отправляемся в царство душ, иного определения как-то в голову не приходит.
– Ах, вот оно что! – пожал плечами мой проводник и снова замолчал.
Как реагировать на эту его реплику, я не знал.
Мы еще некоторое время шли молча, а потом, когда вода в реке явно пошла на убыль и до второго берега было уже рукой подать, Жан Поль подвел итог своей речи:
– В общем, со стороны литературоведов очень некрасиво за нами подглядывать. И если бы они еще знали, что нам об этих их подглядываниях все известно, им бы стало мучительно стыдно!
Я в душе согласился с Сартром, и тут же это навело меня на тревожную мысль:
– Позвольте! Но разве Вы сами сейчас не ведете меня подглядывать за другими?
– Кто Вам это сказал? – удивился Сартр.
– Ну, как же! Мы же в аду, там грешники мучаются. И Вы мне, по-видимому, должны будете продемонстрировать страдания этих обнаженных от былых прикрытий душ.
– Еще как продемонстрирую. Но при этом Вы не будете шпионом. И не заставите их краснеть от стыда.
– Как это?
– А очень просто. Во-первых, Вы не узнаете их имен…
– Но вот у Данте, кажется, они были названы, – перебил я.
– Когда Данте ходил здесь за Вергилием, а потом и сам в качестве проводника, у них были свои правила. Мои правила устанавливаю я. И они таковы: никакого компромата. Все безымянно.
– Это было «во-первых», – деловито встрял я, заминая оплошность.
– Да, это было «во-первых». Из чего следует, что есть и «во-вторых». И «во-вторых» – это то, что они сами хотят, чтобы Вы на них посмотрели.
– Сами? Но зачем им это?
– В этом их шанс.
– Шанс на что?
– На то, чтобы поскорей покинуть это место.
– А разве же его можно покинуть?
– Можно. Но будем считать, что этого вопроса Вы мне пока что еще не задавали. Ибо если Вы будете так торопиться, то я, отвлеченный каждым следующим вопросом, не буду успевать отвечать на предыдущие, и так мы совсем никуда не продвинемся. Поэтому советую остановиться на прошлом Вашем замечании. Мы его рассмотрим, а потом пойдем дальше. И некоторое время без всяких вопросов. Идет?
– Идет. Да и потом, Вы просто не оставляете мне выбора.
– Иногда это даже лучше.
Сартр первым достиг берега и, видимо в ожидании, когда высохнут ноги, уселся в душистую траву.
Стоп! Что я сказал? В «душистую»? Как бы ни так. Она своим внешним видом явно просилась быть душистой. Но увы, странности того берега не закончились и на этом. Так что никакого запаха не было.
И я даже (чисто для эксперимента) сорвал травинку и, помусолив ее в руках, поднес к носу – ничего.
Сартр же тем временем с явным удовольствием (что даже показалось мне странным, учитывая, что мы находились в царстве мертвых) вытянул ноги, потянулся и прочитал мне еще одну лекцию:
– Итак. Вас удивило, что мученики сами желают, чтобы Вы за ними понаблюдали. Но это именно так.
Видите ли, это большое заблуждение думать, что нас тут заставляют выполнять те или иные действия или подвергаться тому или иному воздействию. Я, кстати, ясно излагаю?
– Вполне.
– Хорошо! – одобрил Сартр и продолжил, – Ээто было бы просто нелепо. И у нас был бы не ад, а какая-то жалкая антиутопия в стиле Оруэлла.
Тут он скосил на меня глаз, и я вынужден был признаться, что не читал, но слышал.
Жан Поль кивнул, удовлетворившись признанием, и повел линию своего повествования дальше:
– На самом деле, каждый из нас сам выбирает путь искупления. И некоторым в данном случае близок следующий вариант: определить свой способ страдания и при этом показать себя другим будущим обитателям этой местности с целью предупредить, а значит, и предотвратить их возможные ошибки в той или иной схожей ситуации.
– То есть бывший вор с отрубленными руками показывается потенциальному вору, чтобы тому не повадно было. Тот (зритель, то бишь) соответственно предпочитает не воровать, чтобы избегнуть подобной увиденной участи. И эта заслуга (зрителя) делится им с мучеником (натурщиком), что сокращает последнему срок наказания.
– Блестяще! – воскликнул Сартр. – С одной маленькой поправкой. Тут у нас никому руки не отрубают. Избавляйтесь от примитивизма.
– Допустим. Но у меня тогда возникает вопрос: я лично как-то не замечал в себе тяги к преступлениям. Почему же просмотру подвергаюсь именно я?
– Ну, если бы Вы были писателем, вопрос оказался бы нелепым: Вы бы описали здесь увиденное в книге, издали бы оную большим тиражом, она бы неизбежно попалась на глаза какому-нибудь преступнику, или даже нескольким, и, тем самым, Вы бы убили одним выстрелом двух зайцев. Остановили бы будущий грех и помогли бы искуплению предыдущего.
– Но я не писатель.
– И это значит, что есть другой ответ.
– Какой?
– А кто Вам сказал, что я его знаю?
Я разочарованно умолк. Но Сартр поспешил меня утешить:
– Зато я точно знаю, что к концу Вашего путешествия Вы его обретете.
– Почему моего, а не нашего?
– Потому что совсем не обязательно, что мы завершим его вместе.
– Но Вы же проводник.
– Но в некоторые места тут вдвоем не протиснуться.
– Не пугайте меня.
– И не думал.
Ноги высохли, и мы синхронно начали обуваться. При этом, раскатав штанины, я обнаружил, что мои дорогие костюмные брюки безнадежно измяты. И тут же поймал себя на мысли, что в аду это совершенно не важно. И тут же поддался рефлексии и породил следующую странную мысль: «Не может быть, чтобы это был ад! Разве же туда попадают в таких костюмах?! В таких даже не хоронят!» Мысль мне не понравилась, и я ее отогнал. Сделать это было не так уж и трудно, тем более что мой провожатый опять приступил к инструктажу:
– Ваша задача проста: смотреть. Внимательно. Приглядываться к деталям. И делать выводы.
– Можно с ними разговаривать?
– Если посчитаете это уместным.
– А если они так не посчитают?
– Постарайтесь, чтобы ваши мнения по этому поводу совпали.
– Но у меня ведь нету опыта. Мне как-то еще не приходилось общаться с мертвыми, – заранее начал оправдываться я.
– Опыта у Вас достаточно, если учесть, что последние два часа Вы только это и делаете.
Сначала мне показалось, что он шутит, а потом, осознав всю подоплеку его высказывания, я похолодел от его правоты: да, я уже два часа безостановочно общался с покойником!
Впрочем, так как для своего мертвецкого стажа он явно прекрасно сохранился, меня это не так уж и напугало.
– Вы готовы? – спросил он, вставая на ноги.
– Смотреть и приглядываться к деталям? Да, – ответил я, проделывая то же самое.
И для пущей убедительности устремил свой пристальный взор в унылый ландшафт, расплывавшийся перед нами на этом берегу. И тут же вздрогнул от неожиданности: в зыбком полусумрачном мареве, дрожащем над бескрайним (по крайней мере, на первый взгляд) полем мне померещился уже недавно виденный мною образ – большой, полузакрытый, как будто от усталости, глаз с густыми ресницами.
Я вздрогнул и перевел взгляд на Сартра. Он, кажется, ничего не заметил.
– Там глаз, – попытался я ввести его в курс дела.
– Вот как? – не особо удивился он.
– Я его уже видел сегодня. В роднике.
– Угу – как-то неопределенно хмыкнул он.
– А теперь здесь, в поле.
– Нам пора идти, – решительно двинулся он, проигнорировав мое замечание. И я понял, что это, по-видимому, относится к области тех вещей, о которых надо догадываться самому.
4
«… Я так был рад словам твоим внимать
И так стремлюсь продолжить путь начатый,
Что прежней воли полон я опять.
Иди, одним желаньем мы объяты:
Ты мой учитель, вождь и господин!»
Так молвил я; и двинулся вожатый,
И я за ним среди глухих стремнин…
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
Мы шли по полю очень долго. Я уже начал выматываться и отставать. Сартр же проявлял недюжинную выносливость. «Наверное, все мертвые такие», – подумал я не без радости. То, что я явно не справлялся с нагрузкой, означало, в таком случае, что я все-таки жив, в чем я уже несколько раз за этот день успел усомниться.
– Уже скоро, – подбодрил меня проводник.
Я пропыхтел в ответ что-то невнятное.
При этом мне очень хотелось, чтобы Жан Поль оказался прав. Но мое зрения заставляло отнестись к его обещанию скептически: куда хватало глаз, простиралось все то же поле.
И все-таки Сартр меня не обманул. И хотя ландшафт и не думал меняться, но зато вскоре, прямо посреди поля, обнаружилось странное сооружение, при ближайшем рассмотрении оказавшееся круглой будкой без единого окна и с наглухо закрытой дверью, для верности запертой снаружи на большой в деревенском стиле засов.
– Что это? – в два захода выговорил я, пытаясь отдышаться.
– Это? – проводник указал на будку, как будто рядом с ней находилось еще нечто, предполагавшее выбор. – Это зеркальная комната.
– Зеркальная комната? – переспросил я. – Это что-то вроде комнаты смеха?
И тут же мне вспомнилось самое первое мое посещение этого аттракциона. Было мне тогда лет пять от роду. И я не очень понял, что же, собственно говоря, смешного в этих корявых отражениях, которыми оскорбляют нас вычурные и глупо установленные по кругу каким-то злым дядькой (а кем же еще?) зеркала.
Мы с мамой представали в этих кривых стекляшках то жалкими карликами, то длиннющими макаронинами, то толстячками и вытянутыми веревочными лапками, то верзилами, практически лишенными конечностей.
Все люди очень смеялись, а мне хотелось плакать. Потому что вдруг показалось, что эти зеркала могут быть и правдивыми, и что они возвращают человеку ту самую потайную суть, которую он скрывает от самого себя, а узрев в куске стекла, не смеет опознать и отрицает тождество рапирой смеха.
Ну, в смысле, это я сейчас такими словами мое тогдашнее ощущение описываю. Но уверен, что в целом именно из-за этого я в тот момент и расстроился.
И комната смеха, кстати, тоже была совершенно круглая. Правда, снаружи посетителей никто не запирал.
Жан Поль переждал, пока я переварю первые впечатления, и заметил:
– С этого все начинают.
– Вы же говорили, – тут же встрял я, – что каждый сам для себя выбирает свой путь.
– Именно так, – терпеливо согласился Сартр. – Но начало всех путей в этой комнате. А дальше уже не счесть траекторий.
– И что там происходит?
– Да ничего особенного. Каждый, кто туда попадает, просто смотрит в зеркало. Долго и внимательно смотрит в зеркало.
– Долго? – переспросил я. – А как же остальные?
– Какие остальные? – не понял проводник.
– Ну, на свете же много людей более или менее одновременно умирают. Так где же остальные, которые ждут своей очереди? Им тут, наверное, целого поля не должно хватать.
– Да всем места хватает, не беспокойтесь, – умилился Сартр. – У Вас просто еще земные представления о времени. А тут, видите ли, мгновения могут растянуться в годы, а годы сжаться до доли секунды. Так что толкучки не бывает. И очередей мне еще наблюдать не приходилось.
– Ах, вот оно что! – осознал я и тут же стал въедливо обмозговывать разъяснения Сартра, пытаясь обнаружить, к чему бы еще можно было придраться.
Попытался и нашел:
– А почему Вы сказали, что те, ну, которые там, внутри, смотрят в зеркало? Учитывая грамматические правила, надо было бы выразиться иначе: что они «смотрятся» в зеркало.
– Это если бы они себя в зеркале рассматривали, тогда бы они «смотрелись», – обиделся Жан Поль. – А они рассматривают вовсе не себя.
– А что еще можно рассматривать в зеркале?
– Что?! Да, Б-же мой! Целую бездну всего! – воскликнул Сартр, чуть ли не заламывая руки. – Да что же это Вы такие вопросы задаете. Это же элементарно. Да, Вы что литературы вообще не читали? Ну, хотя бы сказки народные. Вот эту, например, про девицу, которая приговаривала: «Катись, катись, яблочко наливное, по серебряному блюдечку, покажи мне и города и поля, покажи мне леса, и моря, покажи мне гор высоту и небес красоту». Ну, а дальше там, помните: «Вдруг раздался звон серебряный. Вся горница светом залилась: покатилось яблочко по блюдечку, наливное по серебряному, а на блюдечке все города видны, все луга видны, и полки на полях, и корабли на морях, и гор высота, и небес красота: ясно солнышко за светлым месяцем катится, звезды в хоровод собираются, лебеди на заводях песни поют».
Я с удивлением рассматривал Сартра, который оказался на редкость подкованным в русском фольклоре.
Он же с упоением продолжал:
– Или возьмите хоть пушкинское: «Свет мой, зеркальце, скажи, да всю правду доложи…» Или, вот еще лучше. Андерсен. Вы помните, с чего начинается «Снежная королева»?
Я не помнил. Но мои воспоминания и не требовались Жан Полю, который тут же начал шпарить наизусть: «История первая, в которой рассказывается о зеркале и его осколках.
Ну, начнем! Дойдя до конца нашей истории, мы будем знать больше, чем сейчас. Так вот, жил-был тролль, злой-презлой, сущий дьявол. Раз был он в особенно хорошем расположении духа: смастерил такое зеркало, в котором все доброе и прекрасное уменьшалось дальше некуда, а все дурное и безобразное так и выпирало, делалось еще гаже. Прекраснейшие ландшафты выглядели в нем вареным шпинатом, а лучшие из людей – уродами, или казалось, будто стоят они кверху ногами, а животов у них вовсе нет! Лица искажались так, что и не узнать, а если у кого была веснушка, то уж будьте покойны – она расползалась и на нос и на губы. А если у человека являлась добрая мысль, она отражалась в зеркале такой ужимкой, что тролль так и покатывался со смеху, радуясь своей хитрой выдумке.
Ученики тролля – а у него была своя школа – рассказывали всем, что сотворилось чудо: теперь только, говорили они, можно увидеть весь мир и людей в их истинном свете. Они бегали повсюду с зеркалом, и скоро не осталось ни одной страны, ни одного человека., которые не отразились бы в нем в искаженном виде.
Напоследок захотелось им добраться и до неба. Чем выше они поднимались, тем сильнее кривлялось зеркало, так что они еле удерживали его в руках. Но вот они взлетели совсем высоко, как вдруг зеркало до того перекорежило от гримас, что оно вырвалось у них из рук, полетело на землю и разбилось на миллионы, биллионы осколков, и оттого произошло еще больше бед. Некоторые осколки, с песчинку величиной, разлетаясь по белу свету, попадали людям в глаза, да так там и оставались. А человек с таким осколком в глазу начинал видеть все навыворот или замечать в каждой вещи только дурное – ведь каждый осколок сохранял свойство всего зеркала. Некоторым людям осколки попадали прямо в сердце, и это было страшнее всего: сердце делалось как кусок льда. Были среди осколков и большие – их вставили в оконные рамы, и уж в эти-то окна не стоило смотреть на своих добрых друзей. Наконец, были и такие осколки, которые пошли на очки, и худо было, если такие очки надевали для того, чтобы лучше видеть и правильно судить о вещах.
Злой тролль надрывался от смеха – так веселила его эта затея. А по свету летало еще много осколков».
Слушая Сартра, я опять вспомнил свои детские ощущения в комнате смеха и подумал, что Андерсен, должно быть, чувствовал то же самое. Если, конечно, комнаты смеха в его столетии уже изобрели.
Но тут как раз цитата закончилась и я, прервав размышления, собрался задать очередной вопрос.
Тщетно. С проводником мне явно повезло – он желал разжевать мне все до рыхлого мякиша, а потому переключился на следующего автора:
– Или вот возьмем Булгакова. Помните в «Мастере и Маргарите» хрустальный глобус Воланда?
Это я, да, смутно припоминал.
– Вот-вот! – радостно закивал Жан Поль, обнаружив в моих глазах искру понимания, и снова залился соловьем, на этот раз еще больше интонируя и изображая беседу хозяина глобуса с Маргаритой в лицах:
«Рядом с Воландом на постели, на тяжелом постаменте, стоял странный, как будто живой и освещенный с одного бока солнцем глобус…
Он… стал поворачивать перед собою свой глобус, сделанный столь искусно, что синие океаны на нем шевелились, а шапка на полюсе лежала, как настоящая, ледяная и снежная…
– Кровь – великое дело, – неизвестно к чему весело сказал Воланд и прибавил: – Я вижу, что вас интересует мой глобус.
– О да, я никогда не видела такой вещицы.
– Хорошая вещица. Я, откровенно говоря, не люблю последних новостей по радио. Сообщают о них всегда какие-то девушки, невнятно произносящие названия мест. Кроме того, каждая третья из них немного косноязычна, как будто нарочно таких подбирают. Мой глобус гораздо удобнее, тем более что события мне нужно знать точно. Вот, например, видите этот кусок земли, бок которого моет океан? Смотрите, вот он наливается огнем. Там началась война. Если вы приблизите глаза, вы увидите и детали.
Маргарита наклонилась к глобусу и увидела, что квадратик земли расширился, многокрасочно расписался и превратился как бы в рельефную карту. А затем она увидела и ленточку реки, и какое-то селение возле нее. Домик, который был размером в горошину, разросся и стал как спичечная коробка. Внезапно и беззвучно крыша этого дома взлетела наверх вместе с клубом черного дыма, а стенки рухнули, так что от двухэтажной коробки ничего не осталось, кроме кучечки, от которой валил черный дым. Еще приблизив свой глаз, Маргарита разглядела маленькую женскую фигурку, лежащую на земле, а возле нее в луже крови разметавшего руки маленького ребенка.
– Вот и все, – улыбаясь, сказал Воланд, – он не успел нагрешить…»
– Все понятно! – я решительно прервал монологи Сартра, опасаясь, что он сейчас обратится еще к какому-нибудь литературному произведению. О его начитанности (если учесть, что она возрастала и после смерти) я уже был достаточно высокого мнения. – Так какого же рода зеркало находится внутри этой будки?
– О… – посерьезнел мой проводник. – У этого зеркала весьма любопытные свойства. В нем последовательно отражается вся жизнь испытуемого. Но не так как он ее лично мог бы припомнить: эпизод за эпизодом, а, так скажем, со всеми последствиями его поступков.
Ну, например, представим, опаздываете Вы на автобус и мчитесь к нему, пока двери не захлопнулись. И по сторонам не глядите. А на улице, между прочим, гололед. А вокруг, также, между прочим, другие люди.
И среди них, допустим, юная пианистка, которая готовится к международному конкурсу, который через два дня. И она-то как раз не спешит, а медленно и чинно, дыша по дороге в консерваторию оздоровительным воздухом, продвигается на репетицию.
Но Вы не замечаете это нежное создание и задеваете ее мощным атлетическим плечом…
Тут я бросил взгляд на свои плечи и, будучи ревнителем правды, посчитал своим долгом возразить Сартру:
– У меня довольно узкие плечи.
– Это сейчас неважно! – категорически отринул мое возражение проводник. – Это лишь фантазия. И в моей фантазии у Вас атлетические плечи. Одним из которых, между прочим, Вы задеваете девушку, и она, деликатно ойкнув, падает на лед. И естественно, как и все прочие люди в случае внезапного падения, инстинктивно подставляет под себя руку.
А руки у нее нежные, как и полагается пианистке. И пальцы тонкие. И один из них ломается со страшным хрустом (тут Сартр постарался изобразить губами хруст, и это у него неплохо получилось). И вот – перелом.
В другой ситуации оно бы и ничего. Главное, голова, ну, там еще и позвоночник – целы. Но она-то к международному конкурсу готовилась. И это была мечта всей ее жизни.
Ан нет, сорвалось. От мечты пришлось отказаться. Да еще и перелом оказался со смещением. И палец (тут Сартр выставил напоказ свой явно не пианистский перст) – криво сросся. И с музыкальной карьерой (все предыдущие годы – насмарку) девушке приходится распрощаться. И, она, злым роком и Вами-торопыгой ввергнутая в депрессию, однажды не выдерживает и кончает жизнь самоубийством, прыгнув на рельсы в метрополитене. Ну, или головою в омут. Как Вам больше нравится.
– Мне большое нравится, чтобы она отравилась фосфором, – не пряча иронии, подыграл я.
– Пусть будет! – милостиво согласился Жан-Поль и тут же продолжил: – И и вот в этой, как Вы изволили выразиться, «будке», или, как она на самом деле называется, «зеркальной комнате», Вам и показывают в зеркале все (обратите внимание: абсолютно все) последствия всех последствий всех продолжений всех Ваших начинаний!
И, несмотря на то, что Сартр тут явно загнул с предложением, я его понял. И тут же воскликнул:
– Но чтобы все это просмотреть, на это же никакой жизни не хватит.
– Это земной жизни никакой не хватит. Но я-то Вам уже объяснил, что здесь время течет по-иному. Так что всем всего хватает. И никто при этом не торопится. И не бежит сломя голову. И не ломает соседям по тротуару пальцы.
Последнюю реплику проводник бросил с явной укоризной, как будто палец я, действительно, кому-то сломал.
– А почему дверь заперта снаружи? – наконец задал я вопрос, как мне показалось, по существу. – Это разве не противоречит вашим правилам добровольного наказания.
– А вот слова «наказания» я не употреблял, если Вы заметили, – серьезнейшим образом отреагировал Сартр. – И Вам не советую.
– Так разве же в аду не наказывают?
– Вовсе нет.
– Тогда что же здесь делают?
– Вот обживетесь немного, поймете, – пообещал Сартр. – А пока верну Вас к предыдущему вопросу: зачем дверь заперта снаружи.
– И зачем же?
– Это надо не для того, чтобы насильно удерживать того, кто находится внутри. Это надо для того, чтобы, в случае если дверь случайно приоткроется от порыва ветра (тут я удивленно вскинул брови, ибо ветра, как я уже писал, по моим наблюдениям, в этих местах и не бывало), в зеркале не отразилось чего-нибудь лишнего. Чужой жизни, например.
– Да что здесь может отразиться? Тут же голое поле кругом.
– Не скажите, – покачал головою Жан Поль.
– Ну, и не скажу – я уже привык с ним постоянно соглашаться.
– А как же мы внутрь войдем? Дверь как откроем? Ведь отразится что-нибудь не то!
Сартр улыбнулся улыбкой учителя, убедившегося, что первоклашка делает успехи.
– Он сам нам откроет, – многозначительно протянул он. – Потому что его время пришло!
5
Там вздохи, плач и исступленный крик
Во тьме беззвездной были так велики,
Что поначалу я в слезах поник.
Обрывки всех наречий, ропот дикий,
Слова, в которых боль, и гнев, и страх,
Плесканье рук, и жалобы, и всклики
Сливались в гул, без времени, в веках,
Кружащийся во мгле неозаренной,
Как бурным вихрем возмущенный прах.
И я, с главою, ужасом стесненной:
«Чей это крик? – едва спросить посмел. —
Какой толпы, страданьем побежденной?»
И вождь в ответ: «То горестный удел
Тех жалких душ, что прожили, не зная
Ни славы, ни позора смертных дел…»
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
Так как Сартр сказал, что время пришло, то я незамедлительно вперился взглядом в тяжелый засов и ожидал, что вот-вот дверь сдвинется со своего места, и в раскрывшемся зеве дверного проема обнажится таинственная будочная утроба.
Но ничего не происходило. Разве что в сознании у меня что-то потихоньку прояснялось, пока не прояснилось окончательно и не вылилось в вопрос:
– Позвольте, а как же он нам откроет, если дверь заперта снаружи?
– Очень просто, – ответил как всегда невозмутимый Жан Поль. – Он подаст нам знак, и мы отопрем его снаружи. Ведь мы для этого и пришли.
– Ах, вот оно что! – поддакнул я. – А если бы он захотел выйти на свободу еще до того?
– Тогда бы мы пришли раньше.
– А если бы он еще не был готов…
– Тогда позже.
– То есть Вы хотите сказать, что совпадение его желания и нашего присутствия в любом случае было бы стопроцентным?
– Именно так.
– И как это регулируется? У вас тут, что ли, беспроволочный телеграф?
– Нет никакого телеграфа. Но специфика этого места такова, что все происходит в точно назначенное время. Включая взаимодействие всех местных обитателей, имеющих потребность друг в друге. Опоздать никуда невозможно. Как, впрочем, и придти заблаговременно.
Я попытался осознать услышанное. Но осознавалось плохо. Тем более, что всецело сконцентрироваться на словах проводника не удавалось: отвлекали унылое поле и мрачная будка.
– А он там не задохнулся без окон? – посочувствовал я узнику зеркальной комнаты.
– Нет, – уверенно заявил Сартр.
– И от голода не умер?
– Вопрос неуместен: напомню Вам, что смерть у него уже давно позади.
– Давно, Вы сказали?
– Да, давно.
– Сколько же времени он тут провел?
– Смотря как считать: по земным критериям – несколько минут, по местным – несколько месяцев. Но парадокс заключается в том, что этот приблизительно указанный мною срок справедлив лишь для внутреннего пространства данной будки. В других уголках нашего мира могут быть обратные эффекты: местные минуты, равные земным годам, десятилетиям и даже столетиям.
– Предельно ясно! – съязвил я.
– Ничего не поделаешь! – Сартр развел руками. – Так уж оно сложилось!
– И при этом, если некто, находящийся в зеркальной комнате, где земная минута равна местному месяцу, почувствует потребность в ком-то, кто находится в некой избушке – на– курьих ножках или в горячем джакузи в жерле вулкана, где местная минута равна земным сорока восьми годам и шестнадцати с половиной часам, их времена каким-то образом наложатся одно на другое и совпадут в этом чистом поле около запертой двери.
– Точно! И именно таким способом, кстати, я попал на тот берег, в тот самый момент, когда Вы его тоже как раз обнаружили и оказались готовы к переправе.
– И лисенок поэтому ушел?
– Поэтому.
– Но как же это возможно? И кто же за всем этим следит?
– На первый вопрос отвечу просто: возможно, ибо работает и ежемгновенно подтверждается новыми фактами.
– Ежемгновенно, простите, это по какому времени? – встрял я.
– По всем! – отрезал Сартр, ничуть не смутившись. – Что же касается второго вопроса, то тут Вы опять забежали вперед, так что разрешите на это пока никак не реагировать. Просто положитесь на меня и поверьте, что я прав.
Я постарался положиться и поверить, но тут же нашел в словах Жан Поля некое логическое несоответствие.
– Можно внести поправку? – спросил я, как прилежный школяр.
– Валяйте! – милостиво разрешил Сартр.
– Вот мы тут с Вами болтаем уже четверть часа, а внутри, между прочим, тихо. Значит, мы все же пришли раньше назначенного времени?
– Отнюдь, – покачал головой мой проводник. – Этот зазор в несколько минут просто был запрограммирован, чтобы Вы смогли получить необходимые разъяснения, пока тот, кто внутри, ни подаст нам знака.
– Запрограммирован? С точностью до минуты?
– До секунды!
– Неужели? – усомнился я, но не успел даже расцветить свое восклицание достаточным колером цинизма, как из будки раздался тихий стук. (Тут я взял на заметку, что в этом царстве безмолвия живые души (или мертвые – как лучше сказать-то?) все же способны нарушать тишину.)
– Пора, – улыбнулся Сартр и протянул руки к дверному засову.
Это была крепкая доска, которую просто требовалось приподнять и извлечь из дверных пазов. Как только это было сделано, дверь тут же начала медленно раскрываться.
Я с любопытством потянулся к открывающейся щели в надежде рассмотреть внутреннее убранство будки. Но мне это не удалось, ибо в дверном проеме тут же возникла человеческая фигура, заслонившая собою все и вся.
И не то чтобы это был какой-то великан – наоборот, параметры его тела приближались к отметке «ниже среднего», но так как комната внутри оказалась неосвещенной, то за его спиной не просматривалось совершенно ничего.
Он слегка сощурился от дневного света (отнюдь неяркого) и без всякого удивления обнаружил нас.
Я ждал, что придется провести церемонию взаимного представления, но мы как-то обошлись без этого. И все-таки молчание было недолгим.
– Увы! – сказал недавний узник зеркальной комнаты. И еще раз: Увы!
– Поделиться не желаете? – с готовностью откликнулся Жан Поль, явно не равнодушный к психоанализу.
– А толку?! – спросил незнакомец и махнул рукой.
– Душу облегчить.
С учетом того, что у обитателей ада, по всей видимости, ничего кроме души и не оставалось, это было весьма весомое предложение. Но, видимо, смятенная душа в свое облегчение не очень верила, ибо не поторопилась открыться нараспашку (в соответствии с известным выражением), а наоборот, еще больше замкнулась в себе и некоторое время молча заламывала руки.
– Мне стыдно! – наконец, произнесла она. Или все-таки он (глядя на этого мужчину, я решил называть его соответственно видимым телесным признакам).
– Стандартная реакция! – прокомментировал Сартр, очевидно, для меня.
– И что с ним теперь будет? – посочувствовал я бедолаге.
– Обычно после этого они бредут куда глаза глядят.
– И куда приходят?
– К следующей станции.
– К одной и той же?
– Как правило.
– Даже если их глаза глядят в разные стороны?
– Куда бы ни глядели.
– Так получается, что у вас тут с пространством то же самое, что и со временем: у каждого свое, но у всех в результате совпадает?
– Такое уж это место! – согласился проводник.
– А давайте, пока он не побрел куда глаза глядят, расспросим его, что именно ему там привиделось, – с определенной долей наглости предложил я.
– Пожалуйста. Кто же Вам мешает?
– Может, для этого удобнее внутрь войти? А то здесь как-то… сыро.
– Никак нельзя. Туда вход разрешен только по одному. А то видения наложатся, и такое начнется!
– А мне дадите попробовать?
– А Вы вот сначала с коллегой пообщайтесь, а потом будете решать, стоит ли проситься.
Я перевел глаза на коллегу. Он был мрачен, но пока еще не порывался брести куда глаза глядят.
– Расскажите, пожалуйста, что Вас так расстроило, – обратился я к нему как можно вежливее.
– То, что исправить ничего нельзя! – с надрывом в голосе отозвался он.
– Стандартная реакция! – повторился Сартр.
А бывший обитатель будки уселся прямо в траву, прислонившись к своему недавнему убежищу спиной, и начал первый свой рассказ.
Первая история из зеркальной комнаты
Я был самым стандартным ребенком, и в школе учился через пень-колоду. Пока однажды на уроке природоведения не случилось удивительное: я заинтересовался пленочкой от репчатого лука.
Мы тогда всем классом проводили эксперимент. На каждой парте стоял маленький микроскоп, а в руках у нас кипела работа. Надо было очистить луковицу от шелухи, затем разделить целую головку на отдельные пластинки и оторвать от каждой тончайшую кожицу. А потом эта прозрачная нежная материя погружалась в йодовый раствор и становилась фиолетовой, чтобы в микроскоп можно было разглядеть отдельные ее клеточки.
Я как сейчас помню свой восторг от той картины, которая открылась моему глазу, прилипшему к окуляру: это был целый городок из маленьких продолговатых вакуолей, разделенных мембранами. И слова эти, только что изученные на уроке: «вакуоль», «мембрана» – я еще долго перекатывал во рту.
И вечером, улегшись в кровать, в полной темноте и с закрытыми глазами я все повторял: «вакуоль, вакуоль». И мне казалось, что слюна у меня становится сладкой, словно от леденца.
С того дня я задумал посвятить себя естествознанию. Проникнуть в микромиры, скрывающиеся от невооруженного людского глаза.
И каждый предмет отныне выглядел для меня по-другому. Я смотрел на самые примитивные из них и думал: «Вот ужо я тебя познаю. Ведь и ты состоишь из мельчайших элементов. И твои живые клетки однажды предстанут передо мной всем своим скопом и обнажат твою истинную суть».
А когда в 7 классе у нас появилась химия, моему восторгу не было предела…
Предел наступил позднее, когда после моего 14-летия отец поинтересовался, чем бы именно мне хотелось заняться в жизни.
Я ответил, не колеблясь, что фармацевтикой, ибо к тому времени мое увлечение химией как таковой стало приобретать более узкий и гуманистический характер. Я мечтал изобретать уникальные лекарства – панацею от самых страшных болезней со смертельным привкусом: от хронического бесплодия до рака и СПИДа. Но мой отец лишь неодобрительно покачал головой.
– Фантазировать ты горазд, – сказал он. – Но кто же вместо тебя принесет в дом свою трудовую копейку? Достаточно уже мы с матерью тебя кормили. Пора и тебе задуматься о том, как обеспечить нам достойную старость.
Я мысленно содрогнулся от лавины ответственности, которая с грохочущим эффектом покатила на меня откуда-то с потолка в районе горделиво распяленной люстры с подвесками, незадолго до этого памятного разговора приобретенной моими родителями очень выгодно в комиссионке, очень выгодно.
Я в очередной раз поизучал с минуту подвески и робко спросил:
– Так кем же ты мне предлагаешь стать?
Отец поощрительно хлопнул меня ладонью по плечу и снял с полки один из томов полного собрания сочинений Николая Васильевича Гоголя.
– Вот, почитай, – сказал он. – Тем более, что это у вас в нынешнем году в программе. И особо обрати внимание на страницу, отмеченную закладочкой.
Я взял книжку и отправился за шкаф, служивший мне перегородкой, отделяющей мой личный мир от родительского ложа.
Книжка оказалась «Мертвыми душами», и начал я прямо с заложенного места (аж с 11-й главы), где отец Павлуши Чичикова поучает его перед отправлением в городскую школу:
«При расставании слез не было пролито из родительских глаз; дана была полтина меди на расход и лакомства и, что гораздо важнее, умное наставление: «Смотри же, Павлуша, учись, не дури и не повесничай, а больше всего угождай учителям и начальникам. Коли будешь угождать начальнику, то, хоть и в науке не успеешь и таланту Б-г не дал, все пойдешь в ход и всех опередишь. С товарищами не водись, они тебя добру не научат; а если уж пошло на то, так водись с теми, которые побогаче, чтобы при случае могли быть тебе полезными. Не угощай и не потчевай никого, а веди себя лучше так, чтобы тебя угощали, а больше всего береги и копи копейку: эта вещь надежнее всего на свете. Товарищ или приятель тебя надует и в беде первый тебя выдаст, а копейка не выдаст, в какой бы беде ты ни был. Все сделаешь и все прошибешь на свете копейкой». Давши такое наставление, отец расстался с сыном и потащился вновь домой, и с тех пор уже никогда он больше его не видел, но слова и наставления заронились глубоко ему в душу.
Павлуша с другого же дни принялся ходить в классы. Особенных способностей к какой-нибудь науке в нем не оказалось; отличился он больше прилежанием и опрятностию; но зато оказался в нем большой ум с другой стороны, со стороны практической. Он вдруг смекнул и понял дело и повел себя в отношении к товарищам точно таким образом, что они его угощали, а он их не только никогда, но даже иногда, припрятав полученное угощенье, потом продавал им же. Еще ребенком он умел уже отказать себе во всем. Из данной отцом полтины не издержал ни копейки, напротив – в тот же год уже сделал к ней приращения, показав оборотливость почти необыкновенную: слепил из воску снегиря, выкрасил его и продал очень выгодно. Потом в продолжение некоторого времени пустился на другие спекуляции, именно вот какие: накупивши на рынке съестного, садился в классе возле тех, которые были побогаче, и как только замечал, что товарища начинало тошнить, – признак подступающего голода, – он высовывал ему из-под скамьи будто невзначай угол пряника или булки и, раззадоривши его, брал деньги, соображаяся с аппетитом. Два месяца он провозился у себя на квартире без отдыха около мыши, которую засадил в маленькую деревянную клеточку, и добился наконец до того, что мышь становилась на задние лапки, ложилась и вставала по приказу, и продал потом ее тоже очень выгодно. Когда набралось денег до пяти рублей, он мешочек зашил и стал копить в другой. В отношении к начальству он повел себя еще умнее. Сидеть на лавке никто не умел так смирно».
Прочитанное меня потрясло.
– Да ведь этот автор издевается над своими героями! – подумал я.
Но, как ни странно, отца этот мой довод никак не заинтересовал. В ответ на мое предложение рассмотреть ситуацию с позиции самого Гоголя он сказал следующее:
– Интересно, сколько твой Гоголь в месяц получал? И это при страшенном-то таланте: этак правду жизни схватить и описать! И правда эта вот какая, одна-единственная: береги копейку, она не предаст.
Я сильно втянул воздух носом, чтоб не расплакаться. Отец же продолжал:
– Мне тут замдиректора торгового училища кое-что должен, так что за поступлением, я думаю, дела не станет.
Так и решилась моя судьба.
Конец первой истории из зеркальной комнаты
Несостоявшийся фармацевт хлюпнул носом и посмотрел наверх, как будто устрашающая люстра его детства еще нависала над его головой. Но люстры не было, и ничего не было, кроме какого-то низкого и тяжкого серого неба.
Должно быть, этот факт вновь напомнил ему о неисправимости совершенного в прошлой жизни, потому что он тут же уронил лицо в ладони, и следующая его реплика буквально просочилась через пальцы:
– И все это я так ясно, так ярко увидел заново в зеркале! А потом там возникло и неожиданное продолжение.
Это была лаборатория.
Самая современная. С целой продуманной системой колб, весов, всяких агрегатов (увы, не став химиком, я так и не смогу обозначить все их названия) и компьютеров.
Там кипела какая-то микроскопическая и, очевидно, чрезвычайно весомая по значению жизнь. И меня страшно туда потянуло. Так захотелось погрузиться во все это, стать другом тем людям, которые, облаченные в спецодежду и маски, так что и лиц не различить, сосредоточенно творили какую-то лишь им доступную в осознании реальность.
А потом я присмотрелся к одному из них, и мне показалось, что именно этим человеком я как раз и мог бы быть, окажись я там, среди них. Лица его я тоже разобрать не мог, но вся его фигура, легкая сутулость, брови над маской цвета свежего салата, руки с характерными широкими костяшками пальцев – ну, буквально все могло быть моим.
И эти его руки, такие мне знакомые и почти родные, становились в зеркале все больше и больше. И я видел, как он своими неуклюжими, даже грубыми, на первый взгляд, пальцами, проделывает такую нежную и тонкую работу: отмеряет на весах какие-то вещества, берет пинцетом мельчайшие крупицы реактивов – бросает в емкости, наблюдает реакции и вводит данные наблюдений в компьютер. И на его экране возникают формулы.
Я вглядывался в них, и вдруг потихоньку меня пронзало понимание.
Вот удивительно, я ведь никогда ничего этого не учил, а тут оказалось, что все знаю. И гениальность рождающихся формул, пронзительное откровение их возникновения в той лаборатории потрясли меня до слез.
Да, это должно было быть моим. Но я прошел мимо. И уже ничего не изменить.
И тогда в зеркале возникла еще одна картина – больничная палата.
Там лежали люди, и из них торчали разные ужасные трубки. Через некоторые из них что-то подавалось в тела этих больных, а через, другие, наоборот, выкачивалось.
Я боялся заглянуть в их лица. Но зеркало, как нарочно, увеличило для меня каждое лицо: несколько пожилых и несколько совсем юных. И их закушенные губы. А потом их руки, судорожно и бесконтрольно комкающие одеяла…
Я видел все. Я сам содрогался от их мучений. А потом на приборах, подвешенных над одной из кроватей, что-то запищало и та линия, которая отражает ритм сердца и которую так любят показывать в сериалах, вдруг перестала извиваться и резко распрямилась.
И вбежала медсестра. И даже не стала ничего предпринимать: звать врачей с реанимационным набором или самостоятельно делать какие-нибудь усилия, вроде укола или искусственного дыхания.
Она просто стояла и молча констатировала смерть.
И тогда я понял, что все эти люди – смертники. И что их не спасти. А если бы и можно было спасти, то не стоило бы этого делать, чтобы насильственным образом не продлевать их невыносимые мучения.
И я понял, что те формулы, которые писал в лаборатории кто-то похожий на меня, были лекарством для этой палаты безнадежных. И они все умерли, один за другим. А помимо них, еще множество людей с тем же диагнозом.
Умерли. Что ж… все умирают.
Но эти конкретные просто из-за того, что я пошел в торговое училище.
И вот тут он прервался и заплакал.
6
Притча о человеке, который ничего не смел
Он боялся сказать то, что думал, в лицо.
И запачкать рубашку цветочной пыльцой.
И не в ногу шагнуть, если в общем строю.
И под письмами выставить подпись свою.
И без зонтика выйти в безоблачный день.
И прослыть несолидным у важных людей.
И сидеть в кинозале в последнем ряду.
И ходить, не сутулясь, у всех на виду.
Он боялся раздоров и в драку не лез.
Жил без крепких напитков и крепких словес.
Он немытые яблоки есть не привык.
И хранил от покупок и чек, и ярлык.
Он боялся контрастов и ярких цветов.
Никогда к переменам он не был готов.
Карту взять из колоды страшился не ту.
И, в очках не нуждаясь, играл в слепоту.
Он боялся товаров по льготной цене.
И система на нем отыгралась вполне:
После смерти его без излишней возни
В уцененном гробу на покой отвезли.
А над крышкой средь комьев земли улеглась
Взвесь несделанных дел и несказанных фраз.
И над ними для верности камень притих
С эпитафией жизни: от сих и до сих.
Как выяснилось, несостоявшийся фармацевт имел в запасе еще несколько печальных историй.
Вторая история из зеркальной комнаты
Сначала я выучился на продавца, а, успешно закончив практику, начал метить и в товароведы.
Распределили меня удачно: на кондитерскую фабрику, где, как каждому ясно, можно было неплохо поживиться. Шоколад и конфеты ведь все любят, и валюта эта в системе социальных отношений отдельно взятых индивидов никогда не обесценивается.
Выносить конфеты со склада я начал почти сразу. И ничуть не боялся, потому что все у нас это делали. Даже почти неприкрыто: когда проходили через проходную, не особо беспокоились, что карманы топорщатся, а из сумок и портфелей торчат коробки с ассорти.
Шоколадные кругляшки со сладкой помадкой внутри работницы фабрики брали прямо с конвейера и клали себе в рот. Потом ими же, уже завернутыми в яркие блестящие фантики и вновь освобожденными от оных, закусывали в перерыве: кто – чай, кто – водку.
И жили припеваючи. Все: от сторожа до замдиректора. А вот директор был странный: совсем иной породы.
Трудно поверить, но, похоже, что он совсем не воровал. То ли сладкого не любил, то ли честным был от природы. Но у него никогда ничего, ни конфет, ни шоколадок, – ниоткуда не торчало.
Некоторые из наших сотрудников поговаривали, правда, что в директорскую честность ни капельки не верят. Честных людей, мол, и вообще не бывает. А тем более не может быть честным человеком тот, кто дослужился до такого солидного поста. А стало быть, ворует он, но… по-крупному. Не так, как мы, простые смертные (тут рассказчик ненадолго прервался и призадумался, видимо только здесь и сейчас впервые осознав всю горечь употребленного им классического выражения). Не коробками, а тоннами: машинами, товарными вагонами. Потому-то карманы и не топорщатся.
Но я тогда думал, что, может, он и взаправду такой особенный. А сейчас-то я уже это точно знаю: в зеркале подглядел.
В общем, не нравился нашим работникам директор. Как-то при нем несподручно было. И за производством он как-никак, а присматривал. И заму своему особо разгуляться не давал.
Поэтому зам (нам-то что? К нам-то директор лично за пазуху не заглядывал, а с замом у него смежные кабинеты были) решил от неудобного начальника избавиться. Стандартно так, по накатанному: написал телегу кой-куда, обвинил бедолагу в растратах и взяточничестве. Да и на лапу, наверняка, нужным человечкам не пожалел. И взяли нашего директора. С должности сняли и дали срок.
А я это знал заранее. Так получилось, что сидел как-то допоздна с отчетами да реестрами: надо было так сметы свести, чтобы море наворованного продукта каким-то слишком явным образом не пролилось к берегам бухгалтерии – и слышал из приоткрытой двери зама, как он там химичил (произнеся это слово и уловив в нем близкое корневое родство с обозначением любимой и так и не достигнутой специальности, рассказчик вновь чуть не разрыдался). Зам обсуждал со своими подельниками, как состряпать липовые улики против директора, и до меня без всяких помех долетало каждое слово.
И вот тут наметился в моей жизни еще один роковой момент.
Мне, вообще-то всегда с большим трудом давался выбор, а на этот раз я от внутреннего раздора с самим собой чуть было и вообще не слег. Все думал, а ну, как предупредить директора об опасности и дать ему шанс подготовиться к защите? Или промолчать? Потому как кто знает как знать, кто же в этой истории окажется сильнее: директор или его заместитель? И если все-таки последний, то не будет ли обидно потерять выгодное местечко? Тем более, что и тетке по отцовской линии я уже обещал по коробке птичьего молока к окончанию каждой школьной четверти: ее оболтус обычно с двойки на тройку перебивался, а с птичьим молоком (в учительский стол, естественно) его успеваемость дивным образом резко возрастала.
И учитывая все эти отягчающие обстоятельства, мне было очень трудно решиться стать директорским заступником. Хотя желал, искренне желал. По крайней мере, сначала.
И все-таки промолчал.
И директора, как я уже говорил, сняли и посадили.
И зама повысили и перевели в директорский кабинет.
Но птичье молоко ничуть хуже не стало.
Хоть и ингредиенты его слегка изменились.
Конец второй истории из зеркальной комнаты
– А потом Вам, конечно же, еще что-то показали? – предположил я по опыту прошлого рассказа.
– Увы! – страждущий вновь обратился к своему первоначальному слову, – Увы! Дело в том, что я, конечно, первое время переживал из-за директора, терзался мыслями о том, где он и как он себя чувствует. Но потом оно как-то постепенно притупилось и вообще забылось. И не всплывало в память вплоть до самой смерти (моей, естественно, а не директорской).
А тут я увидел тюрьму.
И лагерь, в который его отправили по этапу.
И невзрачную и примитивную лагерную больничку, где он умирал от гангрены.
– Ноги, что ли, отморозил на лесоповале? – спросил Сартр, очень неплохо для француза разобравшийся с тонкостями типичной сибирской ситуации.
– Нет. Это была последняя стадия сахарного диабета, – ответил бывший обитатель будки. – Ирония судьбы заключалась в том, что ему в его состоянии остро требовался инсулин и временами… сладкое. Но бывшему директору кондитерской фабрики в лагере никто не давал шоколада, который мог бы спасти ему жизнь.
– Он не дождался амнистии? – спросил я.
– Нет, скончался на втором году заключения. И оставил после себя вдову и двоих детей, которых арест отца застал в самый разгар учебы в институтах. Институты эти они, по вполне понятным соображениям, так и не смогли закончить.
– А закончили бы, могли и фармацевтами стать. И изобрести чудодейственное лекарство от сахарного диабета, – съязвил я.
– Да, это замкнутый круг! – чуть не взвыл рассказчик. – И каждый шаг каждого из нас оборачивается множеством повторяющихся бликов в общем зеркале истории.
– Которое еще почему-то до сих пор не разбилось, – продолжил я все в том же ироничном тоне. И тут же поймал себя на том, что внезапно холодею от острой и соблазнительной в своем кощунстве мысли: а вот войду-ка я в зеркальную комнату, и разобью там эту шпионскую стекляшку на фиг!
Я тут же бросил беглый взгляд на проводника: не догадался ли он, не заметил ли чего в выражении моего лица? Но нет, Жан Поль казался безмятежным и смотрел лишь на нашего собеседника, который явным образом выражал желание продолжать.
Третья история из зеркальной комнаты
Упомянутыми детьми бывшего директора кондитерской фабрики были мальчик и девочка. Вот на этой девочке я чуть было и не женился.
Мы познакомились на какой-то вечеринке, которая устраивалась для работников фабрики и их семей в честь одного из основных с точки зрения господствующей в нашем государстве идеологии праздников.
Столы фабричного актового зала, как и предполагалось, ломились от сладостей, и я как раз рассуждал, что было бы, если бы я работал в икорном бизнесе и следил не за качеством помадки, а за нерестом лососей, когда она возникла в дверном проходе, бросила беглый взгляд на гостей и убранство и направилась прямо ко мне.
Потом она объяснила, что было привлечена вовсе не моей физиономией, а фактом отсутствия за моим столом тех, которых она больше всего терпеть не могла. Но так или иначе, а мне повезло в тот вечер развлекать эту барышню (сначала я не знал, что она директорская дочка), и мы два часа наслаждались беседой. Причем, солировала по большей части она. Оказавшись умелой пародисткой, она незаметно для своих жертв изображала для меня жесты, мимику и даже характерные фразы того или иного из гостей. А я улыбался и ел конфеты (представленные в большом количестве) и бутерброды (в количестве более или менее пристойном).
Когда ее отца арестовали, она сразу прибежала ко мне и, стуча мне в грудь маленькими, но крепкими кулачками, требовала признать, что папа невиновен. И что его отпустят. Оправдают и отпустят. Очень быстро отпустят. Ведь, прямо, сегодня, ну, в крайнем случае, завтра? Ведь так? Ведь так?
Еще она кричала, что мы обязаны написать петицию в его защиту. Чтобы я ее написал. Прямо сейчас. Взял и написал. И первым подписал. У меня дома ведь есть бумага? Ведь так? Ведь так?
А она тогда будет мне всю жизнь благодарна. И подарит мне свою любовь. Ее любовь, правда, и без того уже моя. Но если раньше в этом еще можно было усомниться, то теперь это уже точно так будет. Вне всякого сомнения. И мы поженимся очень быстро. Ну, сегодня уже нельзя, все закрыто. Но завтра можно подать заявление. Можно ведь завтра? Ведь так? Ведь так?
Я успокаивал ее, как мог. Гладил по голове. Шептал, что все образуется. Но что торопиться не надо. Надо все обмозговать. Взвесить. Чтобы помочь папе, а не навредить. Потому что петиция – это вещь такая, неоднозначная. Как бы не испортить дело. И самим не схлопотать.
А насчет свадьбы, тоже непонятно, к чему нам спешка. Тем более, без папиного благословения как-то и некрасиво. А благословение-то сейчас как получишь, папа-то в тюрьме? А вот вернется папа, тогда и…
Она слушала меня и потихоньку переставала задавать вопросы, требовать ответов и повторять свое бесконечно «ведь так?», как будто именно от меня как от какого-нибудь оракула зависело воплощение желаемого ею будущего.
А потом она оторвалась от моей груди, молча надела свое пальтишко и ушла.
Больше я ее никогда не видел.
Конец третьей истории из зеркальной комнаты
– Нет, видел. В этом зеркале, – тут же поправился рассказчик. – Но, опять-таки, уже ничего нельзя изменить.
– А с ней что стало? – живо заинтересовался я, осознавая, что романтические струны моей души (а, кстати, любопытно, я-то тут в аду в каком качестве: как душа отдельно или все-таки в совокупности с телом? Надо потом не забыть – разобраться), пожалуй, самые тонкие.
– Она вышла замуж за шофера, – мрачно ответствовал ее бывший жених. – Родила ему троих. А потом похоронила. Потому как ехал в не весьма трезвом виде и врезался в афишную тумбу. Бетонную. Дети, в основном, в папу пошли. Правда, мальчишки шоферят, а девчонка все же стремится к культуре. В балет подалась. Танцует в массовке. Тоненькая такая. На маму в молодости похожа.
– Это все Вы тоже в зеркале увидели? – спросил я.
– В нем в самом.
– Но это все звучит не так уж и плохо.
– Да, так, вроде, ничего себе.
– Тогда почему Вы так расстроились?
– Потому что я в зеркале еще и свою жену увидел. До и после.
– Простите, до и после чего?
– Смерти., – сказал он и уточнил, – Ммоей.
– И что?
– А то, что жуткая она – вот что. Аж, с души воротит.
И я не стал вдаваться в подробности. Потому как если страждущую душу с души воротит, что тут еще скажешь?
Мы еще некоторое время посидели молча, а потом освободившийся из будки резко поднялся на ноги и стал прощаться:
– Что-то замешкался я тут с вами. Лучше побреду.
– Куда глаза глядят? – на всякий случай осведомился я.
– А куда же еще? – ответил он вопросом на вопрос.
А потом развернулся и медленно побрел.
– И я пойду, – решительно заявил я Сартру.
– Внутрь, что ли? – не удивился тот.
– Да. Где потом встретимся?
– Я здесь подожду.
– Ну, или это я Вас там подожду. – уточнил я. – Потому как, чье время быстрее окажется – это еще большой вопрос.
Жан Поль улыбнулся с видом заговорщика и пошел за доской.
– И меня запрут, – подумал я, без всякого впрочем, испуга. И снова шевельнулось во мне дерзкое и сочное:
– Ох, разобью.
Сартр с вежливой готовностью распахнул передо мною дверь.
И я вошел.
7
«ВХОДЯЩИЕ, ОСТАВЬТЕ УПОВАНЬЯ!»
Я, прочитав над входом, в вышине,
Такие знаки сумрачного цвета,
Сказал: «Учитель, смысл их страшен мне».
Он, прозорливый, отвечал на это:
«Здесь нужно, чтоб душа была тверда;
Здесь страх не должен подавать совета…»
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
Сначала было просто темно. Так темно, что мне пришлось пробираться к середине комнаты, широко расставив перед собой руки, чтобы не натолкнуться на какой-нибудь неожиданный предмет. Впрочем, эта предосторожность была излишней, ибо никаких предметов в комнате не оказалось, если не считать довольно низкий крепкий стул, на который я и уселся за неимением ничего другого.
Стул скрипнул подо мной (интересно, кстати, под душами умерших он тоже скрипит?), и, вероятно, этот звук спровоцировал последующее: почти моментально раздался детский плач.
Я напряженно вглядывался в темноту, пытаясь обнаружить источник звука, и вскоре мои уже чуть-чуть натренированные глаза, действительно, узрели в глубине комнаты маленькую деревянную кроватку, в которой, по-видимому, и находился, проснувшийся младенец.
– У-аааааааааа! – надрывался он все сильнее и сильнее, и этот жалостливый нарастающий звук заставил меня нервно заерзать на своем только что обретенном сидении.
– У-аааааааааа! У-аааааааааа! – я не знал, каковы правила игры и есть ли у меня право вмешиваться в жизнь (или смерть?) адских младенцев (Г-споди, словосочетание-то какое жуткое получилось!) и потому колебался.
И откуда тут вообще мог взяться младенец? Разве же душам младенцев здесь место? Разве же не уготованы им райские кущи?
Впрочем, откуда я это взял? Из какого-нибудь слащавого телешоу «По душам о душе»? Из книги? Из народной (какого народа?) мудрости?
И что вообще они там (кто это – «они», и почему я вынес себя из этого множества?) понимают об аде?
– У-аааааааааа! – очередной взвизг окончательно прервал мои размышления и сорвал меня с места. Я просто обязан был подойти к малышу, взять его на руки и укачать. И хотя у меня совершенно не было еще подобного опыта, почему-то укачивание чужого младенца меня не устрашило.
Я решительно направился к кроватке. Ребенок подбадривал меня своим соло с явной тенденцией к крещендо.
Как я уже сказал, кроватка стояла в самой глубине комнаты и до нее требовались какие-нибудь семь шагов. Я их делал с осторожностью и все-таки не уберегся: уже в самом конце нехитрого пути уперся (хорошо хоть не со всей силы, а то лицу бы не поздоровилось) в холодную гладкую перегородку, не пускавшую меня к страждущему младенцу.
– У-аааааааааа! У-аааааааааа! – кричал он, а я был скован в своих действиях этой внезапно вставшей на пути подлой прозрачной стеной.
Стоп! Почему внезапно вставшей? Да она тут всегда была. И не прозрачная она вовсе. Потому что это она – оно и есть. Зеркало!
Стало быть, и ребенок не настоящий. Это иллюзия – картинка из моей жизни. И надо просто вернуться на прежнее место, сесть на стул и спокойно наблюдать за происходящим.
Спокойно, потому что вовсе никто не нуждается в помощи.
– У-аааааааааа! – раздалось снова, назло всем моим рассуждениям. Но я уже был тертый калач. (Интересно, кстати, что за бредовое выражение? Зачем калачи вообще трут? И почему именно качество трения добавляет калачу необходимое достоинство? Чушь! Не думать об этом! Вернуться к стулу и успокоиться!)
– У-аааааааааа! У-аааааааааа!
И что это за ребенок – вот что любопытно? Что-то не узнаю я его, а ведь зеркало должно отображать только события, связанные с моею жизнью.
Я так и не сдвинулся с места и стал напряженно припоминать всех младенцев, с которыми на протяжении последних почти сорока (ибо столько мне и есть) лет меня сталкивала судьба.
Младенцев почти не насчитывалось, хоть память у меня (как я уже говорил) отменная.
Приплыл из прошлого какой-то младенец в синей коляске из маленького парка рядом с домом моего детства. Но он не плакал, а все больше мирно спал (говорят, на воздухе они хорошо спят), да и потом, вообще не имел ко мне никакого отношения, кроме того, что, по всей видимости, был соседским.
Был еще младенец из маминой родни. Но его я видел только на фотографии, однажды извлеченной мамой из плотного конверта, пришедшего с юга от какой-то из незнакомых мне, хоть и близких по крови теток.
А может… тут меня даже пот холодный прошиб (однако, и в аду потеют!)… Может… это мой ребенок? Ребенок, порожденный случайно, и ненамеренно? Моя плоть от плоти, о существовании которой я бы и не узнал, не будь этого зеркала? И показывают мне его специально, чтобы осознал, устыдился, ужаснулся… Или отыскал, облобызал, дал свою фамилию и начал воспитывать?
Мысли мешались в моей голове, чему особо способствовали непрекращающиеся «у-аааааааааа», за которыми я чутко следил, пытаясь понять, как они звучат: по-родственному или не особо.
И тут послышались тихие шаги. Скрипнула дверь (не от будки, а та, что в зеркале), загорелся ночничок и женщина в длинной ночной рубашке и в шали на голых плечах вошла в зеркальную комнату (не в мою, а в младенческую – не в ту, которая с зеркалом, а в ту, которая внутри него).
Она подошла к кроватке, извлекла оттуда орущий и стучащий ножками комок с легким всклокоченным пухом на голове и прижала к своему теплому, сладко пахнущему со сна (этого я, конечно, не чувствовал, а почему-то представил себе) телу.
Ребенок тут же утихомирился, и был очень благодарен за это женщине, которая, наконец-то, пришла на подмогу своему дитяти и моим ушам.
Лица ее пока что не было видно, но я ждал, что рано или поздно оно переместится и я смогу разглядеть его в свете ночника.
Женщина, между тем, уселась в кресло по ту сторону зеркала и обнажила привлекательную и, по всей видимости, питательную грудь.
Ребенок сладко зачмокал, а она слегка покачивалась в кресле и, по всей видимости, разбуженная, но не до конца проснувшаяся, витала в каких-то своих тихих грезах.
Меня что-то смущало. И даже не то, что я оказался невольным зрителем сцены грудного кормления. И даже не вопрос, зачем мне все это показывают. А что-то странное и неуловимое. Что-то трогательное и важное, чему у меня не было объяснения.
Кормление продолжалось долго. Сначала из одной груди, потом из другой. И еще с перерывами на похлопывание младенца по спинке с финальным срыгиванием.
Наконец, все закончилось. Но чуть только женщина пыталась избавиться от своей драгоценной ноши и переложить отпрыска обратно в колыбель, как он, казалось уже спящий, тут же открыл рот и издал первое (в этой серии) слабое «у-аааааааааа».
Женщина тут же вернула капризника в свои объятия и принялась расхаживать по своей, отделенной от меня прихотью зеркала комнате. Туда-сюда, туда-сюда.
И вот, в какой-то момент на ее лицо упал свет и я увидел… Нет, этого просто не может быть! Неужели! Но да, нет сомнения… это была моя собственная мать.
А младенец, значит… да кто же еще, у меня ведь нет братьев и сестер… Да, это со всею очевидностью был я сам.
– Ну и характер, – подумал я не без отвращения. – Никогда бы не подумал, что способен так орать.
Но сейчас он… я… нет, все-таки буду называть его «он». Итак, сейчас он молчал. И блаженствовал на мамином плече. А она ходила по комнате, которая тоже, чем больше я всматривался, становилась все более и более узнаваемой.
Вот занавески, которые так пугали меня в детстве, когда в них запутывались уличные тени.
Вот кресло-качалка, в которой кормила меня мама, а потом, со временем, в которой так полюбил качаться я сам.
Вот книжная полка, на которой уже сейчас красовалась с любовью сделанная подборка ярких будущих моих любимых книжек.
Вот махровый заяц со стеклянными глазами. Причем, оба глаза целы. Ну, конечно! Я ведь еще не успел вырвать один из них.
Вот фотография на стене, а на ней речка, и маленький домик за редким забором, и гуси на траве чуть поодаль, а на переднем плане у забора какие-то люди, незнакомые мне, но очень интересные: несколько мужчин в картузах и несколько женщин в платках. И какие-то из них пара: мои пра-пра… В общем, не важно, сколько «пра». Главное, что дед и бабка.
Вот мама проносит меня (его) рядом с этой фотографией, и я (он, нет, пусть уже все-таки буду я) приоткрываю один глаз и сквозь сон гляжу на речку, и на людей, и на маленький домик. Гляжу, пока он не проносится мимо, скрытый маминым плечом. А потом опять гляжу. А потом еще несколько раз, пока сон окончательно меня не сморит.
А когда сон сморил (его? или меня?) младенца, мама осторожно переложила его в кроватку и ушла, так и не потушив ночник.
В его свете комната была как настоящая. И я все смотрел на нее. И больше всего на фотографию на стене. Потому что я прекрасно помню, что когда чуть-чуть уже подрос, да и потом еще в течение многих лет я очень любил смотреть на нее.
Смотрел, бывало, не отрываясь, как завороженный. И все гадал, кто же из этих людей мои пра-пра. И им ли принадлежал маленький домик. И как они там жили: счастливо или не очень, с в достатком достатке или в бедности. И что теперь с этим домиком. И где он стоит, если, конечно, еще стоит.
Очень уж он мне нравился. Очень уж манил к себе с самого детства. И, наверное, именно благодаря этой невероятной тяге к маленькому домику, я и выбрал себе род занятий и стал тем, кем стал. Человеком с портфелем, в котором…
Тут я опять заволновался по поводу своего портфеля, в котором столько важных бумаг. Где он? Смогу ли я получить его обратно? И если да, то когда? И если нет, то как же быть? Как же быть, это, конечно, в том только случае, если я вообще выберусь отсюда.
Впрочем, долго волноваться о портфеле мне не пришлось, потому что в зеркальной комнате (не в моей, а в той, что внутри зеркала) начали происходить изменения: она вдруг стала как-то съеживаться и скукоживаться. Все предметы в ней уменьшились до размера игрушечных. И только фотография с маленьким домиком, наоборот, разрасталась. Так что уже и люди на ней стали обычного человеческого роста и домик уже показался мне не таким уж и маленьким.
Я с интересом наблюдал за происходящей в зеркале метаморфозой, пока фотография совершенно не перестала быть фотографией, а стала, скорее, уже кадром из фильма, который – хлоп – и ожил, запущенный специально для меня каким-то невидимым, но щедрым по отношению к моему разыгравшемуся не на шутку любопытству оператором.
– Ну, вот и все! Можете шевелиться, – послышался голос, по всей видимости, фотографа, который до этого, опять же, по всей видимости, велел позирующим замереть.
Позирующие тут же и зашевелились. И тут же подошли к фотографу, которого на снимке в моей детской, конечно, не было видно, но сейчас стало вполне видно. И слышно тоже. Фотограф как раз вылезал из-под черной накидки на своем допотопном агрегате. И физиономия у него была чрезвычайно довольная.
– А когда будут снимки? – спросила какая-то самая любопытная из женщина.
– В следующий раз аккурат привезу, – ответствовал фотограф со всею серьезностью.
– Так еще сколько жда-а-ать! – протянула нараспев и грустно самая любопытная из женщин.
– Ничего не попишешь, – отреагировал фотограф. – Проявлять снимки буду в городе. И в следующий раз аккурат привезу.
Дальше последовали трогательные прощания, люди, – кто в одиночку, кто втроем, кто попарно – разбрелись в разные стороны, и у забора остались двое: мужчина и женщина. Она нежно прильнула к нему, глядя в даль вслед уходящим. Он приобнял ее за талию. И периодически они оба поднимали руки и махали тем, кто, вероятно, оборачивался, чтобы тоже помахать им.
Потом, когда все махающие окончательно исчезли из виду, мужчина подхватил женщину на руки и, кружа ее и при этом заливисто смеясь, пошел к дому.
– Отпусти, черт! – кричала она, пытаясь отбиваться. Он – ни в какую!
Она сорвала с него картуз и растрепала волосы. Он – в отместку – стащил с нее платок, откуда вывалились две тяжелые косы.
А потом они скрылись в доме, куда я, по воле зеркала, последовал за ними.
Он все еще нес ее на руках и целовал в губы, и в щеки, и в шею. А она, когда они были в сенях, изогнулась, зачерпнула в ладони воду из большого ведра, стоящего у стенки, и брызгала ему в лицо.
Он встряхивал шею, заслонялся от брызг. И оба смеялись, и смеялись, и смеялись. Так безудержно и смачно, как умеют только любимые и любящие, и щедрые своей любовью, и отгородившиеся ею от всего остального мира как щитом.
Я же, невольный свидетель их пьяного счастья, вновь недоумевал: зачем мне это показывают и что мне делать со всем, увиденным в зеркале.
Мужчина, между тем, словно почувствовал мой взгляд (это, конечно, мне только показалось, ибо на самом деле было невозможным, особенно если учесть, что я наблюдал за сценой более чем столетней давности) и повернулся в мою сторону. Я даже мог бы сказать, что мы встретились взглядами, если бы не был уверен в том, что на самом деле он меня не видит.
И все-таки его лицо меня поразило. Не какой-то особой красотой или соразмерностью черт. Не выражением бесшабашного задора, которому мог бы позавидовать любой из современников (моих, а не его, а еще вернее, моих из той реальной жизни, от которой я, вероятно, сейчас был не менее далек, чем он).
Нет, не этим. А тем, что его лицо было… моим.
И если бы я с некоторого времени (времени моего первоначального взросления) не оставил привычку вглядываться в фотографию на стене, то, наверное, я и сам, даже по старинному нечеткому снимку, смог бы обнаружить это сходство. И его не скрыл бы от меня ни прищур моего предка, потревоженного вспышкой, ни низкий козырек картуза, заслоняющий высокий лоб.
Но, увы, к тому времени, когда я вступил в лета, в которых мое сходство с предком стало таким поразительным, я уже перестал интересоваться фото со стены. Поэтому я ничего не заметил. Да, впрочем, если бы и заметил, не думаю, что это потрясло бы меня так сильно, как увиденное в зеркале.
Потому что тот человек был сейчас таким живым (Г-споди, что это я говорю? Я же в аду!). Он был таким реальным, зримым, могучим, влекущим своей молодостью и силой своего чувства, что мне хотелось подать ему руку, побрататься с ним (с прадедушкой, значит), обнять его по-дружески и от всей души (души, пока еще одетой в тело, в отличие от его, явно раздетой).
И вместе с тем я завидовал ему. И ревновал его к своей прабабке, такой еще тоже цветущей и очаровательной. И ревновал к той полноте жизни, которую они оба, по всей видимости, ощущали и от которой мне тоже очень захотелось испить. Зачерпнуть в ладони, как прабабка из ведра, и наглотаться всласть.
Но я, все еще стоящий вплотную к зеркалу и от всех этих впечатлений совершенно позабывший об отступлении к стулу, только гладил руками холодную зеркальную поверхность, но не мог нарушить ограничений, протянуть руку сквозь запретную грань и коснуться моих давно умерших предков, кажущихся мне в данный момент гораздо более живыми, чем я сам.
– Как вас зовут? – пытался докричаться я до них сквозь зеркало. – Как вас звали? Когда вы родились? Когда скончались? Где ваши могилы?
Понятно, что я не мог рассчитывать на то, чтобы получить ответ.
Впрочем, на последний вопрос, у меня был свой собственный вариант ответа:
– Могилы-то я найду. Ведь могилы – это моя профессия.
И только я мысленно это произнес, как видение из зеркала исчезло, как будто и не бывало. Впрочем, зеркальная поверхность оставалась темной лишь мгновение, а затем тут же услужливо выстроила мне другую картину, на этот раз гораздо более узнаваемую.
Моим глазам предстала моя собственная квартира. Вся, во всей красе. Во всех своих не очень, мягко скажем, впечатляющих габаритах. Но зато во всем комфорте, который я люблю и который отличает каждый сантиметр моего холостяцкого жилища.
Вот передо мной прихожая, залитая мягким светом встроенных в подвесной потолок лампочек (я сам их заказал).
Вот кухня в ее никелированном блеске. Там у меня все в стиле техно. Повсюду металл. Металлический электрочайник со свистком на отдраенной до сверкания плите. Металл и стекло в оформлении посудомоечной машины, встроенной духовки, микроволновой печи. И холодильник цвета металлик. И большие магниты с наточенными ножами всех размеров, форм и предназначений на антрацитовом кафеле.
Вот гостиная. Суперская. Я выбирал для нее каждый предмет самолично. Диван из черной кожи, низкий и закругленный, безо всякого намека на углы. На нем кожаные подушки цвета слоновой кости. Рядом торшер, до кнопок которого легко дотянуться рукой, не вставая с места. Тут же маленький стеклянный столик с пультом от телевизора, со свежими журналами, с парой-тройкой книг, с папкой по делу, которое я взял прямо перед исчезновением (если, конечно, я вообще ОТТУДА исчезал, ведь, можно предположить и обратное: я продолжаю быть ТАМ, или ТАМ и ТУТ одновременно).
И словно в подтверждение моих беспокойных мыслей по этому поводу зеркало плавно перемещает меня в кабинет (он же во второй своей половине – спальня), где в постели на добротной кровати из серого дерева (вблизи видно, что оно в мелкую черную полоску, даровавшую моему спальному гарнитуру своеобразное название «Зебра») сплю… я.
Рядом будильник, и мне прекрасно видно, который час: до моего стандартного пробуждения остались 4 минуты.
Я сплю в кровати. Безмятежно. Так, как я люблю: одна рука, согнутая в локте, упрятана под подушку, другая – слегка свисает над ковром.
Я слежу за собой спящим через стекло.
Я в постели слегка вытягиваю ногу.
Я из-за стекла слежу за движением своей ноги в постели.
Я не подозреваю, что будильник вот-вот сработает.
Я слежу за лихорадочно меняющимися цифрами будильника, ведущего отчет о каждом часе, минуте и секунде.
Я пробуждаюсь от резкого звона. Но не сразу: требуется некоторое время, пока позывные проникнут в сознание, пока что замкнутое в пространстве сна.
Я моментально и стойко воспринимаю звонок, тем более, что мои глаза уже предупредили меня о том, что он неминуем, и я встречаю его в полной готовности.
Я ТАМ.
Я ТУТ.
Я – ОН.
ОН – Я.
Я ТАМ встаю с кровати и в одних трусах иду в смежную комнату (то, что принято называть совмещенным санузлом).
Я ТУТ покорно жду, пока я ТАМ закончу все необходимые процедуры, и знаю, что придется ждать довольно долго.
Я ТАМ возвращаюсь в спальню (она же во второй своей половине – кабинет), искупавшийся, свежевыбритый, благоухающий сразу целым букетом ароматов от: зубной пасты, жидкого мыла, шампуня, дезодоранта и лосьона после бритья.
Я ТУТ, конечно же, не чувствую, как я ТАМ благоухаю. Но я точно знаю, насколько и чем.
День (ТАМ) начался, и я (ТАМ и ТУТ) продолжаю играть в игру. В двойную игру своей настоящей и ненастоящей (вот только бы понять, где какая) жизни.
Я упираюсь лбом в прозрачное стекло и смешиваюсь сам с собой. И теряюсь в себе. И постепенно перестаю понимать, кто на кого откуда смотрит.
И еще, наблюдая за этим странным мной, который варит кофе, жует бутерброд, глядит на часы: то наручные, то настольные, затягивает галстук, ставит чашку в посудомоечную машину, надевает пиджак, берет портфель (да куда же он, наконец, запропастился?), достает связку ключей от квартиры и машины и захлопывает дверь, я ТУТ вдруг ощущаю резкий приступ одиночества и жалость к себе ТАМ.
И еще я вспоминаю звонкий шлепающий звук, с которым моя прабабка погрузила белые ладони в колодезную воду в ведре, и как при этом ее косы коснулись деревянного выкрашенного в коричневый цвет пола и двумя змейками проползли по нему, пока прапрадед сделал свои несколько шагов. И мне захотелось туда, к ним.
И тусклый в дневном свете торшер, который я ТАМ забыл погасить, показался мне насмешкой надо мною ТАМ и ТУТ, который почему-то оказался не в том месте. А какое из них: ТАМ или ТУТ, или они оба – не то, не знаю.
Мне еще некоторое время показывали мою пустую квартиру, а потом и она растворилась в недрах коварного зеркала.
Растворилась без следа. И на место растворенного ничего больше не пришло. Разве что на пару секунд мне померещился полузакрытый глаз, обрамленный ресницами, а под ним, пожалуй, еще и ноздря. Всего на несколько секунд. И все. И я так и остался стоять в недоумении.
А где же обещанные последствия всех последствий всех продолжений всех моих начинаний?
А где страшный стыд и боль за прегрешения?
Где адская мука, я вас спрашиваю?
И что это вообще за ад такой?
Чувствуя, что на душе у меня накипело и что мне необходимо излить все накопившиеся вопросы кому-нибудь, я вспомнил о своем проводнике.
– Пойду к Жан-Полю, – всполошился я и направился к выходу.
Я был, естественно, заперт, но не боялся, ибо точно знал что делать: постучать.
И на мой стук возник моментальный отклик снаружи.
Было слышно, как тяжелый засов со скрежетом покидает свои тиски и с легким стуком прислоняется к будочной стене (я в очередной раз отмечаю, что природа вокруг безмолвна, но действия, производимые душами, звучны). Сейчас дверь откроется, и я увижу Сартра.
А вот и…
Сартра снаружи не оказалось. Там меня ждал кто-то другой.
8
«Что за рок тебя подвиг
Спуститься раньше смерти в царство это?
И кто, скажи мне, этот проводник?»
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
Передо мной предстал бледный худой человек с длинным лицом и острым носом. Лицо обрамляли черные волосы, выстриженные каре.
Человек был узнаваемым, ибо его портрет (а портрет-то привирал, в жизни он не такой приглаженный, – подумал я и сразу же поправил себя: в смерти он не такой приглаженный, а какой он был в жизни, знать не могу, потому и не буду голословно осуждать автора портрета) красовался над самой доской в кабинете литературы в той школе, где я когда-то имел несчастье учиться.
Уроки у нас, по большей части, были скучные, а потому портрету не повезло, ибо изнемогающие под ношей ямбов, хореев и прочих классических красот, исторгаемых гортанью нашей чуть гнусавой педагогини, мальчишки любили изжевать кусочек промокашки, заправить ее в опустошенную трубку от шариковой ручки и плеваться им в цель. А о лучшей цели, чем портрет над самой доской нельзя было и мечтать.
А потому лицо увековеченного портретистом было сплошь усеяно комочками жеваной бумаги, что придавало ему вид существа то ли излишне бородавчатого, то ли переболевшего оспой в самой безжалостной форме.
И все же, несмотря на то, что я привык к нему то ли в бородавках, то ли в оспинах, я его сразу узнал и не в силах сдерживаться, хоть это и прозвучало как-то не особо вежливо, радостно приветствовал его по фамилии:
– Гоголь!
– Рад познакомиться! – ничуть не смутившись, сердечно откликнулся он и раскланялся.
– Николай Васильевич, – продолжил я, как по учебнику, все еще приглядываясь к новому знакомцу: а настоящий ли он.
Тот невозмутимо позволил себя разглядывать.
– Ну, и везет же мне на писателей! – воскликнул я, окончательно поверив собственным глазам.
Русский классик развел руками, в знак то ли сожаления, то ли одобрения по поводу моего удивительного везения.
– Где Сартр? – спросил я, переходя сразу к сугубо деловой части нашего предполагаемого общения.
– Временно отлучился. Я вместо него.
– Временно, – это по какому времени? – уточнил я.
– По его личному, естественно, – уточнил Гоголь.
– Вы тоже проводник?
– Проводник.
– А что Вы вообще делаете в аду?
– Как что? – удивился Гоголь. – Терзаюсь муками.
– По какому поводу?
– Из-за того, что не ту книгу написал.
– Про ад?
– Про ад.
А что Вы вообще делаете в аду?
– Как что? – удивился Гоголь. – Терзаюсь муками.
– По какому поводу?
– Из-за того, что не ту книгу написал.
– Про ад?
– Про ад.
– Я не то чтобы на все сто процентов знаком с Вашим творчеством, но все же: Вы какое именно произведение имеете в виду?
– «Мертвые души».
– А, это то, что товаровед цитировал., – проникся я внезапным пониманием. – Но разве же это про ад?
– Конечно про ад. Про что же еще?
– И что же Вы бы написали вместо этого, если бы имели такую возможность?
– «Души мертвых», – незамедлительно ответствовал Николай Васильевич.
– О, я полагаю, что это было бы нечто в совсем ином жанре.
– Пожалуй, хотя и вытекает из предыдущей темы. Видите ли, мои «Мертвые души» оказались довольно многогранным произведением. И довольно прилипчивым. Это в свое время побудило меня начать писать продолжение. Я планировал еще 2-й и 3-й тома. 2-й том, правда, я впоследствии самолично уничтожил и спустя десять дней умер. К 3-му, соответственно, даже и не приступил, хотя и осмыслил его приблизительную идею.
– И что же это была за идея? – полюбопытствовал я, проникаясь сожалением сожалением о былом пренебрежении литературой.
– Я хотел повторить творческий подвиг Данте. Не случайно же я назвал свои «Мертвые души» поэмой, к чему может придраться любой мало-мальски смыслящий в жанровых различиях критик, который со спокойной совестью должен был бы обозначить мое произведение повестью или романом. Напиши я все тома, так даже эпопеей. Но определение «поэма» как-то не вяжется с моим текстом, если только не воспринимать его как намек, что, собственно говоря, и было задумано. Намек на 3-частную поэму Данте Алигьери.
Великий итальянец посвятил свою трилогию трем… Г-споди, как же их назвать-то? Отсеками, что ли… Трем отдельным замкнутым в себе территориям загробного мира: аду, чистилищу и раю.
Так и я. 1-й том «Мертвых душ» – это ад. Дальше, уже, надеюсь, Вам и самому понятно.
– Понятно, – живо отозвался я. – Только непонятно, что Вы все-таки имеете в виду? У Вас там, вроде, не ад в 1-м томе (насколько я помню из программы), а помещичья Россия 1-й половины 19-го века.
Сказал и сам себе удивился. Прямо от зубов отскочило. И прямо в той формулировке, что я некогда зазубривал к экзамену. Но я же, впрочем, уже в самом начале упоминал про свою особенную память. Так что, стало быть, и нечего, на самом деле, удивляться.
И я тут же перестал удивляться, а начал прислушиваться к ответу Гоголя. Тот, в свою очередь, приступил к еще более пространному объяснению.
Ад может быть обнаружен где угодно. И мои герои – настоящие пленники ада, разъедающего их души (пусть и трепещущие в еще живых телах). Вы посмотрите на мой паноптикум. Там же урод на уроде сидит и уродом погоняет.
– Э, да это Вы, кажется, самого себя цитируете, – возник я, положившись на еще одну внезапно всплывшую подсказку памяти.
– Одного из моих героев, – поправил меня Николай Васильевич. – Впрочем, там, если быть точными, речь шла о мошенниках. Но я, с Вашего позволения, продолжу.
Я утвердительно наклонил голову и он продолжил:
– Во 2-м томе с уродами должна была начаться метаморфоза, оживляющая окостеневшие души. Это – фаза чистилища. Ну, и 3-й том – рай, когда герои превращаются в праведников.
– А я думал, что мертвые души – это те бывшие крепостные, которых Чичиков скупал для своих меркантильных целей.
– Это только на поверхности так. А на самом деле, если приглядитесь, это фальшивая приманка для цензоров. Мертвые – это те, что у меня в повествовании еще формально живы, а те, что формально мертвы, наделены определенной живостью. И не только в глазах моего Собакевича, который пытается за них содрать в три дорога, расхваливая их былые качества.
Тут Николай Васильевич слегка сменил интонацию и безо всякого напряжения или хотя бы минимального необходимого сопроводительного воспоминаниям морщения лба без запинки завел слегка нараспев:
«– Итак?.. – сказал Чичиков, ожидая не без некоторого волнения ответа.
– Вам нужно мертвых душ? – спросил Собакевич очень просто, без малейшего удивления, как бы речь шла о хлебе.
– Да, – отвечал Чичиков и опять смягчил выражение, прибавивши, – несуществующих.
– Найдутся, почему не быть… – сказал Собакевич.
– А если найдутся, то вам, без сомнения… будет приятно от них избавиться?
– Извольте, я готов продать, – сказал Собакевич, уже несколько приподнявши голову и смекнувши, что покупщик, верно, должен иметь здесь какую-нибудь выгоду.
«Черт возьми, – подумал Чичиков про себя, – этот уж продает прежде, чем я заикнулся!» – и проговорил вслух:
– А, например, как же цена?.. хотя, впрочем, это такой предмет… что о цене даже странно…
– Да чтобы не запрашивать с вас лишнего, по сту рублей за штуку! – сказал Собакевич.
– По сту! – вскричал Чичиков, разинув рот и поглядевши ему в самые глаза, не зная, сам ли он ослышался, или язык Собакевича по своей тяжелой натуре, не так поворотившись, брякнул вместо одного другое слово.
– Что ж, разве это для вас дорого? – произнес Собакевич и потом прибавил: – А какая бы, однако ж, ваша цена?
– Моя цена! Мы, верно, как-нибудь ошиблись или не понимаем друг друга, позабыли, в чем состоит предмет. Я полагаю с своей стороны, положа руку на сердце: по восьми гривен за душу, это самая красная цена!
– Эк куда хватили – по восьми гривенок!
– Что ж, по моему суждению, как я думаю, больше нельзя.
– Ведь я продаю не лапти.
– Однако ж согласитесь сами: ведь это тоже и не люди.
– Так вы думаете, сыщете такого дурака, который бы вам продал по двугривенному ревизскую душу?
– Но позвольте: зачем вы их называете ревизскими, ведь души-то самые давно уже умерли, остался один неосязаемый чувствами звук. Впрочем, чтобы не входить в дальнейшие разговоры по этой части, по полтора рубля, извольте, дам, а больше не могу.
– Стыдно вам и говорить такую сумму! вы торгуйтесь, говорите настоящую цену!
– Не могу, Михаил Семенович, поверьте моей совести, не могу: чего уж невозможно сделать, того невозможно сделать, – говорил Чичиков, однако ж по полтинке еще прибавил.
– Да чего вы скупитесь? – сказал Собакевич. – Право, недорого! Другой мошенник обманет вас, продаст вам дрянь, а не души, а у меня что ядреный орех, все на отбор: не мастеровой, так иной какой-нибудь здоровый мужик. Вы рассмотрите: вот, например, каретник Михеев! Ведь больше никаких экипажей и не делал, как только рессорные. И не то как бывает московская работа, что на один час, – прочность такая, сам и обобьет, и лаком покроет!
Чичиков открыл рот, с тем чтобы заметить, что Михеева, однако же, давно нет на свете; но Собакевич вошел, как говорится, в самую силу речи, откуда взялась рысь и дар слова.
– А Пробка Степан, плотник? я голову прозакладую, если вы где сыщете такого мужика. Ведь что за силища была! Служи он в гвардии, ему бы Б-г знает что дали, трех аршин с вершком ростом!
Чичиков опять хотел заметить, что и Пробки нет на свете; но Собакевича, как видно, пронесло: полились такие потоки речей, что только нужно было слушать:
– Милушкин, кирпичник! мог поставить печь в каком угодно доме. Максим Телятников, сапожник: что шилом кольнет, то и сапоги, что сапоги, то и спасибо, и хоть бы в рот хмельного. А Еремей Сорокоплёхин! да этот мужик один станет за всех, в Москве торговал, одного оброку приносил по пятисот рублей. Ведь вот какой народ! Это не то, что вам продаст какой-нибудь Плюшкин.
– Но позвольте, – сказал наконец Чичиков, изумленный таким обильным наводнением речей, которым, казалось, и конца не было, – зачем вы исчисляете все их качества, ведь в них толку теперь нет никакого, ведь это всё народ мертвый. Мертвым телом хоть забор подпирай, говорит пословица.
– Да, конечно, мертвые, – сказал Собакевич, как бы одумавшись и припомнив, что они в самом деле были уже мертвые, а потом прибавил: – Впрочем, и то сказать: что из этих людей, которые числятся теперь живущими? Что это за люди? мухи, а не люди.
– Да всё же они существуют, а это ведь мечта.
– Ну нет, не мечта! Я вам доложу, каков был Михеев, так вы таких людей не сыщете: машинища такая, что в эту комнату не войдет; нет, это не мечта! А в плечищах у него была такая силища, какой нет у лошади; хотел бы я знать, где бы вы в другом месте нашли такую мечту!»
При последнем восклицании Гоголь погрозил то ли мне, то ли другому, невидимому мною слушателю, пальцем и внезапно остановился.
– Ощущаете? – спросил он меня. – Да эти мои покойные Милушкины и Михеевы живее живых Собакевичей и Маниловых. И уж тем более Плюшкиных.
– Так вот же, Вам и самому книга Ваша нравится. Что же Вы терзаетесь, что не так написали?
– Потому что не так. Не донес читателю всей замысленной мною сути. Недоделал. Недописал. А недописал, потому что не так начал. Потому и уничтожил почти всю рукопись 2-го тома. Хотел попробовать заново. По-другому. По-настоящему. Чтобы и ад, и рай, и чистилище живее заиграли, взаправду. И… не успел.
– Что Вы себя казните? – возмутился я. – Вы же тогда-то не знали, как оно по-настоящему!
Но моя попытка утешить печального классика особым успехом не увенчалась из-за неточности аргумента, который Николай Васильевич тут же безжалостно опровергнул:
– Знал!
– Откуда же? – удивился я.
– А Вы никогда не слышали, что я страдал ужасной фобией? Боялся, что меня похоронят заживо?
– Нет, – ответил я, и это была чистая правда: я никогда ни о чем подобном не слышал. – А, почему, собственно говоря, Вы этого боялись? Ну, я имею в виду, что это довольно-таки необычная для человека боязнь.
– Потому что в последний период моей жизни я был подвержен летаргии.
– Это когда долго спят и не могут проснуться?
– Да. И при этом выглядят совсем как мертвые, ибо жизненные процессы максимально заторможены, дыхание слабое – в общем, профан от медицины (не говоря уже об обывателях) запросто может принять это за смерть. Что, кстати, неоднократно и происходило в истории. Поэтому я в своем завещании, предварив это традиционным «находясь в полном присутствии памяти и здравого рассудка», так и написал:
«Завещаю тела моего не погребать по тех пор, пока не покажутся явные признаки разложения. Упоминаю об этом потому, что уже во время самой болезни находили на меня минуты жизненного онемения, сердце и пульс переставали биться… Будучи в жизни своей свидетелем многих печальных событий от нашей неразумной торопливости во всех делах, даже и в таком, как погребение, я возвещаю это здесь в самом начале моего завещания, в надежде, что, может быть, посмертный голос мой напомнит вообще об осмотрительности».
– Вот оно как! – начал осмысливать я. – И что же, когда Вы… ну, во время этой… летаргии своей спали, Вы что?..
– Да, – просто ответил Гоголь. – Именно так.
– Вы здесь, значит, бывали?
Гоголь кивнул.
– Как я сейчас? – осмелился я задать и этот, больше всего меня тревожащий вопрос.
– Нет, – он отрицательно покачал головою. – У Вас, кажется, что-то другое.
– Почему Вы так думаете?
– Вообще-то, я не думаю, а знаю.
– Тогда почему Вы вставили это сомнительное слово «кажется»? – заартачился я.
– Из деликатности.
– Из какой еще деликатности?
– Ну, чтобы не проявлять перед Вами однозначного превосходства: Вы, мол, не обладаете этой информацией, а я, мол, обладаю.
– Информацией о том, как я сюда попал.
– Ею самой.
– А почему бы не сделать и меня ее обладателем?
Гоголь вздохнул.
– Можете не отвечать, – тут же смилостивился я, хотя и не без горечи. – Я уже понял: это один из тех вопросов, ответы на которые надо искать самостоятельно.
– Вот-вот! – обрадовался классик. – И, поверьте, что это для Вашей же пользы.
– Верю, – ответил я.
И не солгал, потому что иного выхода у меня все равно не было.
9
«Иные сами смерть себе несут
И своему добру; зато так больно
Себя же в среднем поясе клянут
Те, кто ваш мир отринул своевольно…»
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
– А теперь я хотел бы получить разъяснения по поводу увиденного там, внутри, – я кивнул в сторону будки, дверь которой опять уже оказалась запертой на засов. Причем, когда Гоголь успел ее запереть, ума не приложу, ведь за все время нашего разговора я не спускал с него глаз.
– Спрашивайте, – ответил Николай Васильевич с полным выражением радушия на лице: мол, чем могу, помогу.
– Когда Вы дверь заперли?
– Я ее не запирал.
– Как не запирали. Вот же она, закрыта на засов.
– Закрыта, потому что правила такие.
– Так что же она сама закрылась ради соблюдения правил?
– Да нет, конечно, не сама.
– Тогда я совсем ничего не понимаю.
– Чего же тут не понимать-то? Это же классический силлогизм, когда третье вытекает из суммы первого и второго. А они у нас таковы: 1) Гоголь дверь не закрывал, 2) дверь закрыта. Теперь вывод: 3) дверь закрыл не Гоголь, а кто-то другой.
– И кто же этот другой? – поинтересовался я с некоторой долей издевки.
– А вот он, – ничуть не смущаясь от моей интонации, классик указал рукой в сторону странного господина, отделившегося от будочной стены нам навстречу.
Господин был строен и величав. Поверх бархатного камзола носил черную накидку, а на голове черную ккруглую шапочку, тоже из бархата.
– Прошу любить и жаловать, – Гоголь взял на себя роль посредника в нашем знакомстве, – Уриэль Акоста.
Мы пожали друг другу руки. Но, к своему стыду своему, я так и не понял, с кем совершаю рукопожатие.
– Судя по Вашему костюму, Вы… – начал я осторожно и замялся.
– Все правильно, – подхватил он, облегчая мою задачу. – Покрой старинный. Мода конца 16 – начала 17 века. Сшит в Голландии, где я прожил последнюю часть моей жизни. Это 23 года. А первую (и обратите внимания, как причудливо ложатся цифры), то есть 32 года, я провел в Португалии. Это моя родина, исторгшая меня без всякой пощады.
– За что? – удивился я.
Он же сразу задал мне встречный вопрос:
– Вы знаете, что такое быть евреем?
– Э-э-э-э, – смутился я. – Это – очень многострадальная нация.
– В Португалии конца 16 века нельзя было быть евреем. Поэтому вся моя семья приняла ложное крещение. Ложное, потому что только на улице мы изображали из себя христиан. Дома же, наедине с самими собой, мы оставались приверженцами своей исконной религии.
Таких, как мы, в Испании и Португалии называли марранами, то есть свиньями. И если кто-то из нас попадался на исполнении традиционного еврейского традиционного обряда, наказанием ему была смерть.
Очень многие марраны закончили жизнь трагически: были схвачены инквизицией, подвергнуты пыткам и смертной казни – как правило, сожжению заживо. Но были и те, кого миновала страшная участь. К этим счастливчикам относилась и моя семья.
Нам удалось бежать в самую свободную из существовавших тогда (да и долгие годы впоследствии) стран: в Голландию. Там, в Амстердаме, нам больше ничего не угрожало, и мы снова покрыли головы (тут он дотронулся пальцем до своей шапочки) и заговорили на своем языке.
Но именно эта свобода для меня в итоге обернулась смертью. А смертельным орудием стала книга, которую я написал в Амстердаме.
– Г-споди, уж не об аде ли была книга? – воскликнул я, улавливая определенную тенденцию в происходящих вокруг меня событиях.
– Вы проницательны – похвалил меня Акоста. – Формально, книга была не об аде. Но он занимал там важнейшее место. Дело в том, что, проникшись свободомыслием, еще не свойственным моей эпохе, но уже потихоньку конденсирующимся в воздухе, чтобы однажды пролиться в умы мыслителей благодатным и одновременно с этим опасным дождем, я позволил себе подвергнуть сомнению некоторые постулаты классического иудаизма. И в том числе веру в загробную жизнь. Или в ад, как Вы изволили выразиться. Впрочем, как и в рай.
– А почему дождь опасный?
– Какой дождь? – Акоста вскинул бровь.
– Благодатный и одновременно опасный дождь свободомыслия, – процитировал я почти дословно.
– А, – сообразил он. – Потому что мысль может очень далеко завести. Так далеко, что и не выберешься. Дай мысли свободу и дальше жди последствий: когда созидания, а когда и разрушения, когда света и прогресса, а когда смерти и слез.
– И Вас куда же она завела?
– В то место, в котором и Вы временно изволите пребывать – ответил Акоста. – Впрочем, это я так, ради красного словца.
– А почему словцо красное?
– Потому что в древнерусском языке слово «красный» являлось не обозначением цвета, а обозначением пригожести. И до сих пор оно является однокоренным со словом «красота».
– А откуда Вы русский знаете? Вы же были португальцем и голландцем.
– Я был евреем. И еще при жизни знал с десяток наречий. А тут мы и вообще можем свободно изъясняться на любом из существующих сейчас или существовавших когда-либо языков.
– И я могу?
– Я бы, пожалуй, Вам разрешил. Но правила таких, как Вы, пока что почитают за исключение. И в этом, поверьте, есть особая прелесть – Вы еще живы.
– А Вы умерли. Из-за книги, – я постарался вернуть разговор в прежнее историко-биографическое русло.
– Да. Но не сразу. Сначала ее сожгли.
– Кто?
– Все.
– Что значит все?
– Всем городом жгли. И в этом акте удивительную солидарность проявили и евреи, и христиане, и городские власти. Видите ли, ад – он всем нужен. Без него как-то неуместными становятся и закон, и мораль, и иерархия социальных статусов.
– Хорошо, хоть Вас не сожгли.
– Меня отлучили.
– Это как?
– Это просто, – встрял вдруг доселе помалкивающий Гоголь. – У нас на Руси это анафемой называлось.
– А у нас (где именно – не скажу, потому что везде, как и мы сами) – у евреев – это называлось «херем», – сказал Акоста. – И означало это, что никто из общины не имеет право со мной никаким образом взаимодействовать.
– Аааа, – понял я. – У нас это бойкотом называется.
– И это очень трудно, скажу я Вам, жить в полной изоляции. Поэтому я частично раскаялся за свои ложные воззрения и был благодаря этому прощен и возвращен в общину. Но ненадолго. Потому что мысль моя вела меня дальше. Дальше в мир абстракций и дальше от них, от амстердамских евреев. Поэтому меня отлучили вторично. И я снова не мог этого вынести. И тогда снова совершил покаяние. Но пережить отказ от своих воззрений не смог. А потому, зайдя в тупик и впав в депрессию, не нашел иного выхода и застрелился.
– Печально, – откликнулся я.
– Я продолжу, – сказал Акоста, предварительно дав мне немного времени попечалиться.
– Продолжайте, – разрешил я.
– Немного, кстати, осталось, – объявил он и продолжил. – И тут оказалось, что загробная жизнь, в которую я не верил, есть. Вот она.
Тут Акоста сделал широкий жест рукой, указуя на окрестности.
Я проследил за его жестом глазами и согласился:
– Она есть. Вот она.
– И она не так уж плоха, – вставил свое слово Гоголь. – Здесь не хватает только одного.
– Чего же? – полюбопытствовал я.
Оба мои собеседника опустили глаза, из чего я сделал вывод, что и на этот вопрос мне предстоит ответить самому.
– Хорошо, – я не стал с этим спорить. – Тогда объясните мне, что за странные вещи я видел в зеркальной комнате.
– С удовольствием, – кивнул Акоста.
– Постараемся, – согласился Гоголь.
– Итак, – начал я как можно торжественнее и официальнее. Вопрос первый: почему мне там не показали всех подробностей всех последствий всех продолжений всех моих начальных действий?
– Потому что Вы еще живы, – ответил Акоста.
– Если бы Вам показали все, у Вас бы отняли свободу выбора, и Вы, в случае возвращения ТУДА, стали бы мертвецом при жизни., – добавил Гоголь.
– Шаг бы боялись сделать, думая о последствиях, – уточнил Акоста.
– Предпочли бы умереть от голода в собственной постели. Как я, – признался Гоголь.
– Достаточно, – остановил я их обоих. – Тогда вопрос второй: почему мне показали именно то, что показали?
– Видимо, это то самое главное, из чего Вы должны извлечь выводы в случае, если вернетесь ТУДА, – ответил Акоста.
Гоголь молча кивнул.
– Интересно, какие выводы можно из этого извлечь? – спросил я.
– Вы – единственный зритель. Вы – соавтор собственной жизни. Вы и извлекайте, – изрек Гоголь.
– А почему соавтор?
– Ну, Вы же не считаете себе единственным хозяином своей судьбы? – удивился Акоста.
– Именно так я всегда и считал, – ответил я самоуверенно и не подумав. Впрочем, тут же осекся и добавил, что, пожалуй, уже не считаю.
Мы сосредоточенно помолчали. Пресекать молчание опять-таки пришлось мне:
– Вопрос третий: Сартр сказал, что если дверь в будку не держать закрытой, в зеркале всякое ужасное может отобразиться. Это почему?
Отвечать взялся Николай Васильевич:
– Не всех пускают в зеркальную комнату. Это хоть и первый этап в освоении данной местности, но и его надо заслужить. При этом есть такие души, которые пока еще не находятся на должном уровне. И тут возникает определенная проблема: именно из-за того, что они не на должном уровне, им нельзя здесь быть, но именно же из-за того, что они не на должном уровне, они этого не понимают и рвутся сюда изо всех сил. Вот и получается, что оставь лишь дверь открытой, и они зайдут, и зеркало их воспримет, уловит смутные движения их пока еще смутных душ и отобразит их в себе во всей их замутненности. И это очень испугает и того, кто находится (если находится) внутри, и их самих. А испугавшись, они могут еще больше отдалиться от того состояния, которое необходимо для того, чтобы их сюда, наконец, пустили.
– Замкнутый круг, – вставил Акоста.
– Поэтому дверь нужно запирать., – добавил Гоголь.
– А если они ее сами откроют? – спросил я.
– Ты их видишь? – поинтересовался Гоголь.
– Нет, – ответил я, на всякий случай озираясь.
– А, между тем, они тут, – совсем рядом с нами., – прошептал Акоста.
– Где? – испугался я.
– Повсюду. Их, вообще-то, очень много., – сказал Акоста. – Но ты их не видишь, потому что они еще не заслужили ада. И не воплотились здесь. И, стало быть, им нечем открыть дверь.
– Но они ждут, когда кто-то из нас совершит ошибку, – добавил Гоголь.
– Из вас – это их тех, кто живет в аду (Г-споди, опять словосочетание бредовое!)?
– Из нас – это из проводников., – объяснил Акоста.
– Как, и Вы тоже проводник? – воскликнул я.
– Мы все тут проводники, – сказал Акоста.
– Кроме тебя, – добавил Гоголь.
– И кто же из вас поведет меня дальше? – спросил я.
– Тот же, кто и начал. А вот он, кстати, и возвращается., – объявил Гоголь.
Я проследил за его взглядом и увидел Сартра. Тот тоже заметил, что я на него смотрю, и знаком велел мне подняться и следовать за ним.
– Тебе пора! – сказал Акоста.
– Тебе пора! – повторил Гоголь.
– Тебе пора! – крикнул Сартр из своей пока еще дали.
– Мне пора! – согласился я.
– Но мы не прощаемся, – заметил Акоста. Нам с тобой еще местами по пути.
– Местами?
– Да, местами, которые периодически будут совпадать. Так что, увидимся.
– Увидимся, – обрадовался я.
Мы еще раз пожали друг другу руки, и я пошел сквозь густую траву по чистому полю туда, где меня ждало еще что-то, что, как я надеялся, поможет найти те ответы, которые никто не может дать, а потому их надо добывать самому.
10
Я отовсюду слышал громкий стон,
Но никого окрест не появлялось;
И я остановился, изумлен.
Учителю, мне кажется, казалось,
Что мне казалось, будто это крик
Толпы какой-то, что в кустах скрывалась.
И мне сказал мой мудрый проводник:
«Тебе любую ветвь сломать довольно,
Чтоб домысел твой рухнул в тот же миг».
Тогда я руку протянул невольно
К терновнику и отломил сучок;
И ствол воскликнул: «Не ломай, мне больно!»
В надломе кровью потемнел росток
И снова крикнул: «Прекрати мученья!
Ужели дух твой до того жесток?
Мы были люди, а теперь растенья.
И к душам гадов было бы грешно
Выказывать так мало сожаленья».
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
Поле закончилось, и мы вступили на совершенно новую в смысле растительности, да и климата тоже, территорию. В воздухе, окутавшем нас, сразу образовалась какая-то влажность. Моя рубашка, да, кажется, и пиджак вместе с ней, сразу прилипли к телу, и я, никогда не бывавший в тропиках, тем не менее, сразу вспомнил именно это слово.
Вокруг происходило бурное цветение. Ухоженные клумбы, свидетельствовавшие о руке мастера, перемежались с причудливыми кустарниками и самыми разнообразными деревьями. Над всем этим великолепием порхали птицы, названия которых мне неведомы (если вернусь ТУДА, надо будет проверить посмотреть в интернете).
– Жарко, – пожаловался я Сартру.
– Сейчас пройдем тропический участок, – отозвался тот, – будет холодно.
И, действительно, тропики каким-то невероятным образом закончились так же внезапно, как и начались, а я узрел растительность совсем иного рода, вполне свойственную средней полосе России. За ней, в свою очередь, простирались все новые и новые участки: от австралийского до тундры. При этом даже моих скромных познаний в карте полушарий хватило, чтобы понять, что чередуются они без всякой географической (в земных понятиях) логики.
– Где мы? – спросил я у своего проводника.
– В оранжерее, – ответил он.
– И что это за место?
– Место размышления и покаяния.
– Разве это не свойства всего ада в целом? – удивился я.
– Безусловно, – ответил Жан-Поль. – Но на каждом этапе есть свои особенности. Специфика этого места в том, что душам, направленным сюда (сразу оговорюсь, что здесь оказываесяоказывается вовсе не каждая), предоставляются самые стерильные условия для размышлений, ибо их ничто не отвлекает. Ну, или почти ничто.
– А где они, эти души? – удивился я, ибо на всем пути мы никого не встретили, да и впереди не мелькало ни одной тени, ни в прямом, ни в переносном смысле этого слова.
– Да вот же они, – сказал Сартр, указывая на природу вокруг.
Я вздрогнул от поразившей меня догадки:
– Что? Растения?
– Да: цветы, кусты, деревья – все это временные прибежища душ, нуждающихся в этой, увы, строгой мере.
– Что? Вот это все… – я хотел дотронуться до зеленого сочного листа на ближайшей ко мне ветке, то так и не осмелился… – Вот это все – бывшие люди?
– Строго говоря, это образцы. Сами души своей основной частью находятся в растениях, произрастающих ТАМ. Но каждое растение скопировано и помещено тут, в оранжерее: для облегчения наблюдения, ухода и вмешательства, по необходимости. И верхние части душ в них.
– Что за ерунда? – воскликнул я. – Как это: нижние части, верхние части. Да разве же душу можно разделить?
– Еще как можно. И разделить, допустим, на две самостоятельные. Или на три. Или на двадцать – как Вам угодно. И растянуть, так что она будет присутствовать и ТУТ, и ТАМ, и еще ГДЕ-НИБУДЬ одновременно.
– Ну и ну! – восхитился я.
– А что, по-Вашему, сейчас происходит с Вашей душой? Вы не задумывались над тем, что постольку, поскольку Вы живы, какая-то душа должна поддерживать Ваше тело? А что же тогда такое тот Вы, с которым я сейчас имею честь беседовать?
– Да, действительно, – снова поразился я. – Так это потому, что моя душа, как Вы сказали, «растянута»: часть ТАМ, а часть ЗДЕСЬ?
– Да, что-то в этом роде. Естественно, под растяжением я не имел в виду то же, что подразумевается под этим словом в ТОМ мире. Я не смог бы измерить данное растяжение в привычных Вам категориях, вроде метров или дюймов. Наши миры, будучи очень далекими, одновременно и так близки, что почти соприкасаются.
От размышлений обо всех этих зыбких величинах голова моя пошла кругом, и все-таки я постарался собраться и задал Сартру следующий вопрос, который на данный момент интересовал меня более всего:
– А за что эти души превращены в растения?
– Повторюсь: не превращены, а одеты., – ответил Жан-Поль. – Временно. Ненадолго. Тут, у нас, кстати, надолго вообще ничего не бывает.
– Как не бывает? – сегодня меня явно ждало потрясение за потрясением – Так разве же ад не навсегда? А как же, даже выражение такое есть: «вечные муки ада»?
– Чушь – отрезал проводник. – Это какие-то садисты придумали, наверное. Сами подумайте, какой смысл в вечном наказании? Да и есть ли такая вина, которую невозможно искупить? Особенно, если учесть, что люди не являются прирожденными злодеями, а действуют, как правило, в силу глупости, слабости или обстоятельств. А если мы говорим об искуплении, то логично предположить, что оно все-таки рано или поздно, но неизбежно наступает. Обычно, рано, а не поздно, кстати.
– Тогда ад – это лишь временное пристанище?
– Конечно.
– Но тогда почему Вы тут так долго? – я задумался на мгновение и уточнил свой вопрос. – Ну, вернее, Вы-то, как раз, меньше всех тех, с кем я успел здесь познакомиться. Но Гоголь, и Акоста. Получается, что они тут: один 200, другой 300 лет.
Жан-Поль грустно покачал головой, опять став ужасно похожим на учителя, только что выслушавшего крайне неудачный ответ своего подопечного:
– Вы опять забыли о том, что время здесь течет ох как неодинаково. АА, кроме того, все перечисленные Вами лица давно уже не являются мучениками. Мы – проводники. Мы помогаем новичкам. И это наш личный выбор. Собственно, как и у каждого в этом мире.
– И у тех, кто стали… оделись в растения?
– Безусловно. И у них тоже. Насилия здесь не бывает.
Это снова потрясло меня. Мои детские наивные представления о зверствах ада рушились на глазах.
– Почему они на это согласились?
– Потому что им требуется научиться размышлять. В жизни они как-то не успели это сделать. Все бегали, носились за чем-то, в основном, за призраками счастья, успеха и достатка. И часто пробегали мимо искомого. А еще периодически затаптывали на бегу других, не менее достойных индивидов. Теперь им ничто не мешает сосредоточиться. Они лишены возможности производить любые действия, бегать в том числе. Но иногда им приходится становиться очевидцами того, как мимо них (кустов и деревьев) пробегают другие. Это наводит их на новые продуктивные мысли. А иногда эти другие затаптывают их на бегу. Это очень больно. Но на этом завершается их испытание, и они могут перейти на следующий этап.
– А вы тут наблюдаете, как цветок вянет. Или дерево падает от ветра., – предположил я.
– Тут ветра не бывает, – напомнил Жан-Поль. – Но дерево все равно гибнет. Душа снимает износившуюся одежду.
– Я теперь буду бояться ходить по траве, – сказал я. И добавил:
– Если вернусь.
– Бояться ничего не надо. Ничего не бывает просто так. И если кто-то на кого-то наступил, значит, так и должно быть.
– Думаю, что те, на кого наступают, с Вами бы не согласились.
– Поначалу не согласились бы, а потом и они признали бы, что это так. Все рано или поздно это признают.
Мы еще некоторое время шли по оранжерее. Судя по цветущим сакурам (и правда, красотища!) мы вступили в японский уголок.
– А нельзя ли, – спросил я своего проводника, – пообщаться с кем-нибудь из них? Узнать его историю?
– Почему бы и нет, – ответил Сартр. – Общайтесь.
– А как? – удивился я.
– Да очень просто. Выберите кого-нибудь, сядьте рядом, дотроньтесь и слушайте себе.
– Так просто?
– Так делают наши садовники. Думаю, что и у Вас должно получиться.
– Садовники?
– Ну да, те, кто следят за оранжереей.
– И много их?
– Есть несколько.
– А почему мы ни одного не встретили по пути?
– Потому что не надо было пока. Вы же уже знаете, что все встречи здесь происходят только в самый нужный момент.
– Да, простите, я забыл.
И тут же я начал озираться и вглядываться в окружающие меня растения. Мне хотелось не ошибиться с выбором. А они все были прекрасны и манили меня теми тайнами, которые, как выяснилось, скрывались в их корнях, коре и листве.
Наконец, я выбрал какой-то экзотический цветок, присел рядом с ним в траву и нежно и с опаской дотронулся до одного из его лепестков. Первичный контакт был налажен.
А потом в уже привычном моему уху безмолвии возник тихий шепот. Или это был не шепот, уловленный ушами, а шепот, проникший сразу в мое сознание? Мне сейчас трудно точно описать, что это было. Но так или иначе, а я услышал рассказ цветка с человеческой душой. Вот он.
Рассказ цветка с человеческой душой
Мы жили бедно. Я завистью исходил, глядя на игрушки и всякие дорогие штучки, которые мои одноклассники приносили в школу и раскладывали на партах.
Сначала мне казалось, что бедность – непоправима. А потом я понял, что это не так. И что все зависит от моих собственных усилий, которые я буду готов вложить в то, чтобы все изменить. И я начал.
Прежде всего, я решил хорошо учиться. Некоторые выдающиеся выпускники моей школы становились стипендиатами престижных колледжей. Но для этого, конечно, надо было постараться и добиться аттестата с самыми высшими баллами.
У меня воля была – то, что надо. И ничто: ни насмешки соучеников (оторвись от тетради, профессор, у тебя у самого уже не кровь, а чернила), ни желание потратить досуг на развлечения, ни изумление собственных родителей (что это за ребенок такой? у нас таких в роду не бывало, брось книжку, иди разомнись на футбольном поле) не могли помешать моей сосредоточенности.
В результате к моменту окончания последнего класса между мной и стипендией было лишь одно вероятное препятствие – другой выпускник, с аттестатом не хуже моего. Мы все время шли на равных, но как пройдут выпускные экзамены и кого именно изберет суровая комиссия, предугадать было невозможно.
Мысль о том, что мои многолетние усилия: все это остервенение, с которым я отказывался от права на отдых, на прогулку, на глупое и бесцельное, но иногда столь приятное общение со сверстниками и сверстницами, все те моральные и физические усилия успеть, выучить, понять, когда я иногда буквально воевал со сном и лил себе на голову холодную воду, чтобы не смежить веки на последних нерешенных уравнениях или последних недочитанных строчках текста – что все это пропадет даром, если вдруг предпочтут не меня, а его, убивала меня.
Эта мысль терзала мой мозг, вгрызалась в него как натренированная ищейка с железными челюстями. Я не мог есть, я не мог заснуть – повсюду и постоянно передо мной стоял дразнящий вопрос: и что же будет, если это окажешься не ты?
Моя семья никогда не смогла бы оплатить мне учебу. Да они и не особо одобряли мое стремление получить высшее образование. Все мои родственники преспокойно обходились школьным. А потом заколачивали где-нибудь на простых работах, которые всегда можно легко потерять, но зато и найти тоже очень легко.
А я грезил об иной жизни: о белых воротничках, о запонках в накрахмаленных манжетах, торчащих из рукавов шикарного с легким блеском делового пиджака, о портфеле из дорогой кожи, об автомобиле, о секретарше и о коктейлях в изысканных барах.
И вот теперь, когда я столько сил вложил в достижение этой мечты, и она уже буквально порхала рядом, чуть ли не задевая меня своими крыльями по носу, я мог утратить ее, капризной бабочкой упорхнувшую на плечо к моему сопернику.
Нет! Решительно нет! Этого я не мог позволить! Но что мне оставалось, кроме как положиться на жребий и, затаив дыхание, ждать, как он упадет?
Но чем дольше длилось ожидание, тем невыносимее мне становилось. И кроме страха, отчаяния, ужаса перед возможной ошибкой несправедливой судьбы, в моей душе вызревало что-то еще. Что-то новое, огромное и страшное. Это была ненависть. Ненависть к этому прилизанному ушастому парню. К этому баловню, любимчику родителей, учителей и (да, так мне казалось) всего мира.
И зачем ему вообще стипендия? Его отец достаточно состоятелен, чтобы оплатить ему колледж. Его мать, – не то, что моя, прилипшая к гладильной доске (этим она зарабатывала на жизнь). Его мать – певица, имеет связи и вполне может помочь своему отпрыску продвинуться в жизни.
Так почему же он мешается у меня под ногами? Почему смеет претендовать на мою удачу? Почему подставляет плечи бабочкам, которые должны стать моими?
Ненависть жгла меня денно и нощно. Выгрызала мои внутренности, так, что я мучился изжогой, и губы мои потрескались, как земля засушливым летом.
Вот уже прошла часть выпускных экзаменов, и опять мы с ним шли совершенно на равных. И с каждым следующим разом, когда на двери аудитории вывешивали наши оценки, я закипал от бешенства и желал моему сопернику самых страшных мучений, вплоть до смерти.
И вот тогда я впервые задал себе вопрос: а почему, собственно говоря, я должен позволять какой-то там нелогичной судьбе вставать на том пути, который я начал прокладывать своими, и не малыми, прямо скажем, силами? Почему бы мне и здесь, на этом этапе развития событий, не взять инициативу в собственные руки?
Вы, конечно, уже понимаете, что я имел в виду и что я задумал?
План мой следовало привести в исполнение немедленно, ибо до последнего экзамена, после которого и должно было решаться наше будущее, оставалось всего два дня.
Я не собирался его убивать. Мне было достаточно его слегка покалечить, чтобы он не смог сдать экзамен и не добрал набрал положенного балла. Только и всего. А потом (так я утешал свою совесть) он поправится, все досдаст, получит аттестат и пойдет себе учиться дальше, всего одним годом позже. Только и всего.
Он, как и я, и особенно во время сессии, часто допоздна засиживался в городской библиотеке. Надо сказать, что это здание по праву считалось одной из достопримечательностью достопримечательностей нашего города. И знаменито оно было не только своими богатейшими архивами, но и тем, что являлось творением одного из ярчайших в нашей национальной истории архитекторов.
А еще тем, что к зданию вела широкая и длинная величественная лестница из белого камня. В ней было 104 ступеньки. И даже сейчас, когда у меня нету ног, я все равно могу представить себе каждый гулкий шаг моего ежедневного восхождения к этому храму знаний.
Естественно, для старичков и инвалидов предусматривался и другой вход: не с фасада, а с торца. Но мы, мальчишки, никогда не тяготились обилием ступенек, и буквально летали в библиотеку и оттуда, вверх и вниз.
Эта лестница и вдохновила меня на месть моему сопернику. Поздно вечером накануне экзамена, когда старик– служитель библиотеки вежливо объявил о закрытии и собрал наши книги (я сидел поодаль, спрятавшись в нише просторного зала, и старался не попадаться ненавистнику на глаза), он вышел на улицу, а я, крадучись, вслед за ним.
Я был одет во все черное, на лоб предусмотрительно низко надвинул козырек бейсболки, и практически растворился в темноте.
Он беспечно насвистывал и был, по всей видимости, в отличном настроении. Тем лучше, его свист заглушал мои, и так практически бесшумные, шаги в легких теннисках.
Я отсчитал 9 ступенек (он, опережавший меня на 4 ступеньки, соответственно, успел преодолеть 13), подбежал к нему сзади и со всей силы толкнул вперед.
Он как-то театрально (или мне это только показалось, ведь я мог отрепетировать все, кроме его реакции) взмахнул руками и рухнул с лестницы, кувыркаясь по ступеням и отскакивая от некоторых из них, как гуттаперчевая кукла.
Он не успел крикнуть, а его слабые стоны в такой поздний час не привлекли ничьего внимания, учитывая минимальное количество прохожих и тот факт, что мы были среди последних читателей библиотеки, засидевшихся до закрытия. Так что нашли его не сразу, а когда нашли, сразу доставили в городскую больницу, где констатировали несколько незначительных переломов и один серьезный – перелом позвоночника в шейном отделе.
Вот, собственно, и все.
Я получил стипендию, закончил колледж, устроился на престижную работу, сделал карьеру, дослужился до начальника отдела, затем до начальника крупного производства, затем перешел работать в министерство, поднялся до замминистра, женился на дочери своего босса и унаследовал за ним министерское кресло. И на похороны родителей не успел, оба раза (и во время смерти отца, и во время смерти матери) находясь в отъезде по государственным делам.
Он долго лечился. Поправился, но не до конца, так и оставшись в инвалидном кресле. Духом не упал, завершил образование экстерном, женился, тоже на какой-то калеке, и стал журналистом, завоевав большую популярность своими острыми политическими репортажами, а также статьями об искусстве.
Несколько раз он писал обо мне. За что-то ругал, за что-то хвалил. И к его комплиментам, и к его шпилькам я относился с приязнью – и то, и другое повышало мой политический рейтинг. И когда кто-то из моих советников намекнул, что перо этого слишком речистого писаки следовало бы немного затупить, я снисходительно отказался, сославшись на широту души.
В общем, казалось, что жизнь удалась. У нас обоих.
Конец рассказа цветка с человеческой душой
– А что с ним теперь? – спросил я.
– О, теперь у него уже есть здоровые ноги. А у меня нет, – услышал я в ответ и оторвал пальцы от лепестка.
– Грустно! – сказал я Сартру.
– Так оно часто бывает, – отозвался он. – Но ничего. Я же сказал, что это ненадолго. Да и уход тут за ними отменный. Садовники стараются.
При упоминании о садовниках я тут же и увидел одного из них, длинного, как каланча. Такого высокого, что сразу припомнилось какое-то выражение, слышанное в детстве. Что-то, вроде: «Дядя, достань воробушка».
11
Едва ко мне вернулся ясный разум,
Который был не в силах устоять
Пред горестным виденьем и рассказом, —
Уже средь новых пыток я опять,
Средь новых жертв, куда ни обратиться,
Куда ни посмотреть, куда ни стать.
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
– Дядя, достань воробушка! – как-то невольно вырвалось у меня изо рта.
– И этот туда же, – отвечал верзила, сначала заканчивая подвязывать какую-то сломанную ветку высокого дерева (их тут из-за роста держат, подумал я) и только потом поворачиваясь ко мне лицом.
Впрочем, поворачиваться он только начал, но не закончил, ибо тут же появился и воробушек и принялся активно склевывать каких-то насекомых, обитающих в коре дерева, рядом с которым стоял садовник.
Садовнику это понравилось (наверное, насекомые были для дерева вредными), а потому, несмотря на мою недавнюю просьбу, он доставать воробушка не стал, а просто полюбовался на него, а затем уже окончательно повернулся ко мне.
– Ой, а я Вас знаю, – сказал я, узнав верзилу по фотографиям, где он, правда, не казался таким уж высоким.
– И я Вас знаю, – ответил тот.
– А Вы меня откуда же знаете? – удивился я, не будучи ни знаменитым, ни даже хотя бы современником давно почившего (по земным меркам) верзилы.
– А мы тут много чего знаем, – все так же лаконично огласил он.
– Мы тут много чего знаем, – повторил Сартр, со всей своей низкорослостью (чуть более метра пятидесяти) совсем потерявшийся на фоне оказавшегося мне знакомым великана.
– Маяковский, – протянул мне руку садовник, по всей видимости, не желая пренебрегать приличиями, несмотря на факт своей узнаваемости.
Я тоже представился, как уже несколько раз за последние несколько часов, и сразу активно вступил в разговор:
– Простите, можно вопрос?
– Валяйте, – отозвался Маяковский.
– А Вы ЗДЕСЬ, что ли, так подросли? Мне кажется, ТАМ Вы были ниже ростом.
– Ничего не поделаешь, – сказал садовник. – Когда человек обрастает мифами при жизни, они еще больше прорастают из него впоследствии.
– Вот меня, например, всегда дразнили коротышкой, – вмешался Сартр. – Да и теперь народная молва меня преследует ТАМ и не дает изменить параметры ТУТ.
– А меня воспринимали как махину, особенно со сцены – и вот результат, – добавил Маяковский.
– Незнаменитым легче, – согласился Сартр. – Их ничто не обязывает, и они могут становиться, какими хотят.
– А я думал, что смерть освобождает от всех зависимостей, – философически изрек я.
– Увы и отнюдь, – сказал Сартр. – Нелепейшее из мнений. Все наоборот: смерть их только обостряет!
– Сами посудите, – добавил Маяковский. – Вы же здесь уже не совсем новичок, успели осмотреться. Видели и осознали, что ТУТ приходится отвечать за ТАМ. Так какое же освобождение приносит смерть?
– Да, это так, – согласился я и тут же решил сменить тему. – А почему Вы работаете садовником?
– Тому есть несколько причин, – ответствовал Маяковский. – Во-первых, мой отец был лесничим. Так что можно сказать, что это у меня наследственное. Во-вторых, вот Вы тут про воробьев изволили выражаться, а народ сказал, что вот слово, например, – не воробей, вылетит – не поймаешь.
Я разинул было рот, не понимая, к чему он клонит, но Маяковский тут же все и разъяснил:
– Это я к тому, что за каждое слово надо держать ответ. Если не ТАМ, то ЗДЕСЬ. Я написал когда-то, что, мол, «будет город-сад» (тут я энергично закивал, помня цитату по школьной программе), вот теперь и воплощаю этот лозунг в действии. В-третьих, я себя убил, а потому логично, что мне приходится поддерживать чужие жизни, пусть даже и в растительной форме. Ну, и в-четвертых, мне эта работа нравится.
– Нравится? – переспросил я.
– Да, очень! Чувствую себя нужным и важным. И потом —, это прекрасная возможность соприкасаться с земной жизнью. И даже вмешиваться иногда. А мы все здесь по этому очень скучаем.
– Правда, правда, – поддакнул Сартр. – Скучаем, еще как!
– И как же вы соприкасаетесь и вмешиваетесь?
– Соприкасаемся визуально и эмоционально, – ответил Маяковский. – Следим, стало быть, за всем происходящим с растением на воле, и переживаем.
– Как следите? – перебил я.
– Очень просто: смотрим на растущее здесь и видим его отражение, двойник, точнее сказать, в реальном мире.
– В реальном? – придрался я. – А этот, значит, нереальный?
– Реальность реальности рознь, – встрял Жан-Поль. – Если учесть, что само это слово проиходитпроисходит от латинского «realis», что означает «вещественный», «действительный», то у нас тут, конечно, не совсем реальный мир. Но, с другой стороны, здесь есть своя «вещественность». На нашем, соответствующем нам, уровне. А потому получается, что и этот мир может быть назван реальным. Для местных жителей, по крайней мере.
– Но мы выражаемся понятным тебе языком., – добавил Маяковский. – А потому под реальным миром я подразумевал твой, ибо ты еще жив.
– Но и ваш, потому что вы по нему скучаете, – парировал я и по реакции своих собеседников понял, что попал в точку.
– Да, мы скучаем, – согласился Сартр. – Потому что здесь нам не хватает самого главного.
– Того, что я лишь частично, в самой слабой форме, могу восполнить в оранжерее, а потому и попросился здесь работать, – поддакнул Маяковский.
– И это то, о чем мне предстоит догадаться самому, – уточнил я.
– Правильно. А откуда ты знаешь? – удивился Маяковский.
– Мне об этом Акоста и Гоголь сказали.
– Гоголь – мой родственник, – обрадовался Маяковский.
– Неужели?
– Да, И Пушкин тоже. Причудливы переплетения человеческих судеб.
– А я чей родственник? – нескромно поинтересовался я.
– О, в твоей родословной тоже есть несколько весьма достойных людей, – улыбнулся Сартр.
– Но ты должен найти их сам, – добавил Маяковский.
– Найду, – пообещал я то ли им, то ли самому себе – Тем более, что искать – это моя профессия.
– Ну, и хорошо, – подытожил Маяковский и тут же посерьезнел, прислушался к чему-то моим ухом неуловимому и переменился в лице: – Надо бежать.
И мы побежали.
Бежали мы недолго и подоспели (как всегда в этих местах) вовремя. Так что все последующее произошло в ближайшую секунду и, соответственно, полностью у меня на глазах.
И вот что это было.
Один из цветков (не тот, что совсем недавно оказался моим собеседником, а другой, совсем иного сорта, но не менее красивый) вдруг какою-то невероятной и грубой силой был исторгнут из почвы, так что его буквально подбросило кверху вместе с корнем. А затем он упал на землю и как-то моментально и совершенно непостижимым (для земной природы) образом пожух и скукожился.
Я поглядел на Маяковского, ожидая объяснений, но тому, по всей видимости, было не до меня, ибо он не отрываясь глядел на увядшее растение, а затем произвел очень странный (на мой, еще неопытный взгляд) жест. Он протянул руку, как бы намереваясь помочь упавшему подняться, чем поверг меня в самое настоящее изумление.
И вот тут я, изумленный, совершил ошибку. Мне бы смотреть на землю, на безвременно погибший цветок. А я вместо этого вперился в лицо Маяковского, надеясь в нем прочесть разгадку. И вот этих нескольких мгновений, на которые я отвлекся от непосредственного созерцания почвы, оказалось достаточно, чтобы пропустить… самое невероятное превращение, свидетелем которого мне было даровано оказаться.
На месте увядшего цветка лежал какой-то незнакомый мужчина весьма помятого вида и явно пытался придти в себя.
Вот он уже обнаружил протянутую руку, вот уже подал садовнику свою. И вот уже Маяковский поднимает бедолагу с земли, помогает отряхнуться и поддерживает, пока тот делает первые неуверенные шаги на слабых ногах, которые ему, со всей очевидностью, еще только предстоит вновь почувствовать своими.
– Кто это? – хотел было спросить я, но не спросил, потому что догадался.
Конечно, это была душа, возвращенная в ад после успешно пройденного испытания в теле растения.
– Что с ним произошло? – да, этот вопрос, да, показался мне уместным.
– Одна мелкая торговка ТАМ вырвала его из земли, для того чтобы выгодно (как ей представляется) продать крупному (опять же, как ей представляется) поставщику. Последний же еще раз продал и перепродал данный цветок, вкупе с ему подобными, а также представителями иных сортов, пока наш друг (он, кстати, был единственным во всей партии, обладающим человеческой душой) не оказался подаренным неким обожателем весьма посредственной танцовщице третьесортного кабаре и не был водворен в ее (делимую с еще 15 подобными танцовщицами) грим-уборную, где преждевременно зачах, окутанный практически не выветриваемым сигаретным дымом и нездоровым духом сплетен и кокетства.
Все это Маяковский объяснил мне мимоходом, не переставая обучать помятого господина элементарным навыкам ходьбы.
– И заметьте, – добавил Сартр, – все это ТАМ заняло шесть дней, одиннадцать часов и двадцать три минуты. Я имею в виду время от отрывания цветка от материнской почвы и вплоть до его полного умирания в пыльной вазе с плавающими окурками. ТУТ же эффект был практически молниеносным, как Вы и сами изволили наблюдать.
Я глубокомысленно кивнул, тем самым подтверждая, что, действительно, наблюдать изволил.
Маяковский, тем временем, довел несчастного (нет, пожалуй, все же счастливого, ведь здесь однозначно лучше, чем в вазе) мужчину до припасенного для такого случая уютного шезлонга и стал отпаивать его каким-то целительным соком, заодно плеснув в заранее приготовленные стаканы и нам с моим проводником.
– И фруктами закусите, – добавил Маяковский, указуя на маленький столик и блюдо, заполненное доверху. – Сам собирал.
Тут я вспомнил, что, действительно, ничего не ел и довольно давно, но мысль о том, что плоды могут быть с ЭТИХ деревьев убило во мне возопившее было чувство голода.
– А Вы не смущайтесь, – сказал проницательный Жан-Поль, вонзая зубы в яблочную мякоть. – Плодоношение – это одна из доступных им радостей. Особенно если плоды достойные люди вкушают. Так что не брезгуйте. Тем более, что фруктовая плоть – настоящая и по вкусу Вам вполне привычная, вне зависимости от душевных свойств дерева, на его физиологические процессы никак не влияющих.
Я робко откусил. Оказалось очень вкусно.
– Странно., – сказал я.
– Что странно? – спросил Маяковский, видимо, переживая за урожай.
– Странно, что мир у вас без звуков и без запахов, а вот вкус есть.
– Так это потому, что взращено силами человеческой души, – объяснил садовник.
– Здесь дано в ощущении лишь то, что производится нами – добавил Сартр. – Наша речь, наши прикосновения, вкус приготовленной собственноручно пищи.
– Это частично помогает восполнить то главное, чего мы здесь лишены, – добавил Маяковский.
Это последнее замечание я предпочел оставить без комментариев.
Мы молча закусывали и наблюдали, как бывший цветок (он же бывший человек) набирается сил, чтобы вот-вот подняться и побрести куда глаза глядят (почему-то в этом маршруте у меня не было сомнения).
– А как вы смотрите на растение и видите его двойника ТАМ? – спросил я Маяковского, закончив с очередным плодом.
– А Вы сами попробуйте, – неожиданно предложил он.
– Я попробую, – согласился я, уже приученный не отказываться от предоставляемых мне здесь возможностей. – А как?
– Да просто. Смотрите на растение внимательно и постарайтесь сконцентрироваться только на нем. А на все остальное, что его окружает ЗДЕСЬ, не обращайте внимания. И тогда сможете увидеть его ТАМ.
И я увидел.
Уставился на симпатичный стройный такой кленик. Почувствовал в нем, наверное, что-то родное. И смотрел, смотрел на него, пока не забыл, где я нахожусь. А прерван я был в своем созерцании грубым и визгливым окликом:
– Чего пялишься? Гляди, чтобы буркалы не повыскакивали.
Я вздрогнул от неожиданности. Но тут выяснилось, что реплика была вовсе не адская (в прямом, а не в переносном смысле этого слова), а вполне себе даже земная. И что принадлежала она обычной дворничихе, которая обращалась вовсе даже и не ко мне, а к какому-то интеллигенту в очках (это не я решил, что он интеллигент, а она его так охарактеризовала), который имел неосторожность прислониться к клену с целью завязывания неподатливого синтетического шнурка собственного ботинка и засмотрелся, как поборница частоты волокла метлою опавшие листья вперемешку с иным неприродным мусором.
– Ишь ты, интеллигент (звук [г] она произносился с украинским придыханием). Стоит и смотрит на трудящегося человека. И чего смотрит, спрашивается?
Еще три движения метлой.
– А может, ты извращенец? Смотришь на женщину и извращаешься, маньяк? – грозно добавила дворничиха, и потянулась пухлыми пальцами в грубой рукавице к свистку, висящему на монументальной груди.
Человек в очках, кое-как справившись со шнурком, поспешил ретироваться под мерное стаккато метлы.
– Я дома, – взгрустнулось мне. И полным ностальгии взглядом я поспешил обозреть открывшееся открывшиеся мне волей случая и Маяковского просторы.
Просторы оказались знакомыми.
– Да это же улица перед моим собственным офисом! – чуть было не воскликнул я. А может быть, и воскликнул, но не был никем услышан.
А выбранный мною клен оказался тем самым кленом, который рос у меня под окном. Только тогда, глядя еще из окна на клен, а не из клена на окно, как сейчас, я не замечал, что это именно за дерево. Все как-то некогда было.
Сейчас же, добравшись взглядом до вершины клена, я смог осмотреть свой офис в непривычном ракурсе.
Вот мой стол. Только обычного бумажного беспорядка на нем не наблюдается. Наверное, это моя секретарша навела порядок, воспользовавшись моим отсутствием.
А вот книжный шкаф с аккуратными папками, систематизированными по алфавиту и снабженными крупными датами на цветных корешках.
А вот суперсовременная картина, подаренная одним из моих благодарных клиентов: все круги да загогулины, заляпанные жирными брызгами краски, застывшими под стеклом выпуклыми корочками. И название характерное: «Томление души». Г-споди, если бы этот мазила знал, как души на самом деле томятся! (Если вернусь, надо будет ему растолковать.)
А вот и секретарша: она открывает дверь и входит в мою комнату из своего предбанника с маленькой леечкой, чтобы полить разведенные ею же на моем подоконнике цветы в горшках.
Я с нежностью наблюдаю за ее движениями, пока меня самым неприятным образом не поражает мысль, что в этих горшках тоже могут быть воткнуты бывшие люди!!!
И что они!!! Да и этот клен, который своей вершиной заглядывает в мое окно!!! Они все!!! Могут быть свидетелями моих (я лихорадочно пытаюсь припомнить, всегда ли приличных) мыслей, разговоров и действий!!!
Нет, определенно, может быть, лучше уже туда и не возвращаться?
Впрочем, решения пока принимать рано. Пока я просто наблюдаю.
Наблюдаю за моей секретаршей, которая как раз заканчивает с поливкой цветов и подходит к стенке, на которой, как мне доподлинно известно, висит мой отрывной календарь.
И вот она протягивает руку и, судя по ее движению, отрывает листок.
О, хоть бы она его прислонила к окну, чтобы я мог прочесть, какое ТАМ у них сегодня число!
Но нет, она же не сумасшедшая, чтобы выставлять листы календаря в пустое (она же не знает, что я там) заоконное пространство. Так что, какое ТАМ число, мне узнать не суждено. А жаль!
Я бы еще, пожалуй, полюбовался видом своего офиса, но тут меня отвлек какой-то гнусный мальчишка, который, ничуть не заботясь о страдании души, одетой в несчастное дерево, начал острой бритвой выцарапывать какую-то грандиозную и, видимо, значимую для человечества надпись.
Надпись оказалась состоящей из двух слов: «Полякова – дура!» Кого именно из распространенных в России Поляковых он имел в виду, мне неведомо. Да и процесс выцарапывания я не стал рассматривать до конца, остановившись уже на слоге «ду» из-за абсолютной очевидности продолжения.
Отчаянно соскучившись и преисполнившись сострадания по отношению к мучимому клену, я захотел вернуться обратно и тут же обнаружил себя неподалеку от Сартра и Маяковского, допивавших сок. Помятого мужчины с ними уже не было.
– Ну как? – приветствовал меня мой проводник.
– У себя на работе был, – отвечал я кратко.
– Интересное совпадение – заметил Маяковский.
– Да уж, – буркнул я.
– Это он пошутил, – сказал Сартр. – Тут у нас простых совпадений не бывает.
– Так что, мне это все опять специально показали?
– Конечно, специально, – ответил Жан-Поль. – А кстати, как ощущения? Назад не тянет?
– Да что-то не очень, – признался я, а мои собеседники при этом переглянулись.
– Ну, в таком случае, нам пора идти дальше, – засуетился вдруг Сартр. – Да и Владимира Владимировича мы отвлекли, а у него еще много дел.
– И то правда, – сказал Маяковский, приподнимаясь во весь свой гипертрофированный после смерти рост и вновь протягивая мне руку, на этот раз для прощального рукопожатия.
Я ответил ему со всей сердечностью. Тем более, что и стихи его я всегда любил.
А он, как почувствовал, вдруг заговорил о стихах:
– Вы знаете, перед тем как пустить себе пулю в сердце, совсем незадолго до того, я написал строки, которыми дорожу до сих пор. И мне хочется их Вам подарить. Не посвятить, конечно, ибо они уже давно написаны и посвящены другому человеку. Женщине, – уточнил он. – Но я хочу, чтобы Вы также считали их своими. Ну, моим завещанием, что ли. И я надеюсь, что это Вам поможет, если Вы, конечно, вернетесь. Ну, ТУДА, Вы меня поняли.
– Спасибо, – сказал я. – А что за стихи.?
– Вот они, – ответил Маяковский и продекламировал:
Любит? не любит? Я руки ломаю
И пальцы разбрасываю разломавши.
Так рвут загадав и пускают по маю
Венчики встречных ромашек.
Пускай седины обнаруживает стрижка и бритье.
Пусть серебро годов вызванивает уймою.
Надеюсь, верую: вовеки не придет
Ко мне позорное благоразумие.
– Запомните это, – добавил поэт и садовник.
– Запомню, – пообещал я. А потом долго смотрел, как он уходит и на ходу дотрагивается до ромашек, щедро разросшихся вокруг.
И вдруг опять, на какое-то мгновение, глядя взглянув на ромашковые головки, я увидел среди них полузакрытый глаз, обрамленный густыми ресницами.
Да что же это, в самом деле?
12
«Как я сужу, пред вами разомкнуты
Сокрытые в грядущем времена,
А в настоящем взор ваш полон смуты».
«Нам только даль отчетливо видна, —
Он отвечал, – как дальнозорким людям…»
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
– Печально это все, – сказал я своему проводнику, когда мы покидали оранжерею.
– Что именно? – поинтересовался он.
– Ну, вся эта жизнь… растительная. Неужели нельзя иначе?
– Можно. Я же уже объяснял, что здесь у нас все добровольно. Каждый сам себе выбирает способ исправления. И этот конкретный, поверьте мне, не так уж плох. Так что соглашаются практически все. Кроме особо непоседливых и тех, кто прошел эту стадию еще при жизни.
– При жизни? – изумился я.
– Ну да, при жизни.
– Это как?
– Да очень просто. В чем специфика жизни растения? В том, что оно лишено движения. Питается себе материнскими соками земли, балуется фотосинтезом. Растет молча. Так и некоторые люди. Например, впавшие в кому. Или парализованные. Или обездвиженные тяжелой формой депрессии. Так что питаются из трубок или поддерживаются аппаратами.
– Таких еще часто называют «растениями».
– Называют, не понимая при этом, насколько данное название справедливо. Ибо пережив такое состояние перед смертью, заболевшие избавляют себя от испытания оранжереей после.
– А мы их жалеем.
– Напрасно. Лучше все-таки пройти это ТАМ, чем ЗДЕСЬ.
– Некоторым не дают пройти это до конца. Об этом сейчас много спорят, и многие выступают за эвтаназию, считая, что негуманно, поддерживать растительный образ жизни безнадежных больных, но гуманно дать им шанс умереть достойно.
– Эвтаназия бессмысленна и жестока. Она не сокращает, а продлевает срок испытания. Но, с другой стороны, ее сторонников трудно осуждать: они же не могут взять в расчет нашу, запредельную для них пока логику. Я подчеркну – пока. Ибо сторонникам насильственного вмешательства в вопросы жизни и смерти тоже суждено попасть в оранжерею.
– Мера за меру?
– Да, что-то в этом роде. Только с поправкой на то, что местные представления о мере намного более тонки, чем ТАМ у вас.
– А у вас ТУТ все намного более тонкое, – заметил я.
– Нам подстать, – скромно ответствовал он.
Я уже привык, что климатические зоны здесь сменяются резко и непоследовательно, и все-таки был удивлен, когда сразу за оранжереей, яркой и влажной, раскинулась выжженная и, на первый взгляд, вполне себе бескрайняя пустыня.
Ноги тут же стали заплетаться о песок, который не преминул также моментально просочиться в ботинки и, учитывая его раскаленность, сразу же меня замучить.
Мой проводник извлек из карманов две специально припасенные белые тряпки и подал мне одну.
– Вот, обмотайте вокруг головы, а то напечет, – сказал он и тут же подал мне пример правильного наматывания.
Я послушно сделал то же самое.
– Где мы? – спросил я, с трудом шевеля губами.
– В пустыне, – лаконично ответил он, лишь подтверждая данное в ощущении и мне самому.
– Что за пустыня? – крикнул я, чувствуя, что в голове начинается неприятный звон, в котором растворяется все, в том числе и звучание моего собственного голоса.
– Помолчите пока, – посоветовал Сартр. – Тут неподалеку оазис. Там и поговорим.
Я послушно замолк и стал грезить об оазисе. И еще по дороге к нему я недоумевал, какому именно роду наказания (нет, стоп, это слово меня просили не употреблять), какому именно роду исправления подвергаются души в этом неприятном месте. И где они, эти души? Уж не в песчинках ли, которые злобно жалят мои ноги в ответ на мои безжалостные тяжелые шаги?
От этих мыслей мне стало совсем не по себе.
А высказывание Жан-Поля про «неподалеку» оказалось явно преувеличенным: мы шли и шли, и конца-краю пустыне ничто не предвещало.
Тем неожиданнее предстал перед нами обещанный оазис. Взаправдашний и типичный, как в фильмах на сюжеты «Тысячи и одной ночи». Там было все: и прозрачные источники, и высокие пальмы. Выбрав уютное местечко в теньке и напившись, мы с Сартром возобновили прерванный разговор.
– Сначала я хочу задать один вопрос, который меня беспокоит еще с момента нашей беседы с Маяковским, а потом Вы мне объясните, зачем в аду пустыня.
– Хорошо, – ответил проводник. – Я Вас слушаю.
– Садовник сказал, что меня знает. Что он имел в виду? Он знает, кем я был ТАМ? Он знает, зачем я оказался ТУТ? Он знает, куда я иду?
– И все это, и еще то, кем Вы станете, когда нас покинете. Если покинете, конечно, – добавил он, как всегда подчеркивая величия свободы выбора, предоставляемой здесь каждому и, в том числе, забредшему сюда живому человеку, то есть мне.
– Откуда ему известно о моем будущем? – в очередной раз удивился я.
– Опять Вы забываете о неоднородном течении времени в этом мире.
– Нет, я не забыл. Но просто это как-то трудно уместить в голове.
– Трудно, – согласился Жан-Поль. – Но потихоньку Вы привыкните. А для начала, я думаю, Вам поможет какая-нибудь поучительная история.
– С удовольствием, – заявил я и приготовился слушать.
– О, нет! – засмеялся Сартр. – Рассказывать буду не я. Пусть Уриэль рассказывает, он на это мастак.
– Акоста? – удивился я, оглядываясь. – Но его же здесь нет.
– Не было, – уточнил проводник. – Не было. А теперь будет.
– Почему?
– Ну, во-первых, потому, что он тоже любит этот оазис. А во-вторых, Вам же именно сейчас приспичило поговорить о парадоксах времени, а здесь, как вам уже известно, желаемое с действительным всегда совпадают.
Я кивнул и тут же увидел Акосту, который, возникнув буквально ниоткуда, уже присел над источником и сосредоточенно наполнял водой небольшую флягу.
– Здравствуйте, Акоста! – поприветствовал я его.
– Я же говорил, что мы еще увидимся, – напомнил он. – Так что Вы хотите, чтобы я Вам рассказал?
– Что-нибудь о прыжках во времени, – подсказал Сартр.
– Хорошо, – кивнул Акоста. – Тогда я Вам расскажу одну еврейскую историю. Еврейское, – это моя слабость – пояснил он мне.
Я не стал капризничать.
– Это произошло около 260 лет назад. По земному времени.
– Вас тогда уже не было, – придрался я.
– ТАМ не было, – уточнил рассказчик. – Но это совсем не значит, что не было НИГДЕ. ГДЕ-то я, конечно же, был. А потому могу Вам поведать данную историю со всеми подробностями. Практически как очевидец. Тем более, что я таковым, в определенном роде, и являюсь.
– Хорошо – согласился я. – И где же это произошло?
– На Украине, – сообщил Акоста. – А главным действующим лицом в этой истории являлся непростой человек. Большой мудрец, каббалист и чудотворец. Звали его рабби Исраэль. Но почти никто не называл его так, а все больше по его прозвищу: Баал-Шем-Тов. В переводе с иврита это означает «Владеющий Хорошим Именем». А под «Хорошим Именем» имеется в виду Имя Б-га, зная которое, сведущие люди и совершают чудеса.
Акоста задумался на несколько мгновений, а потом добавил:
– Вот, собственно, и все, что Вам следует знать в качестве предисловия. А теперь сама история.
История о прыжках во времени
Пришел однажды Баал-Шем-Тов на некий затерявшийся в самых глубинах панской Украины постоялый двор.
Хозяином заведения был зажиточный еврей-арендатор. Он пользовался постоялым двором и угодьями вокруг него, а за это ежегодно и исправно вносил в помещичью казну солидный куш.
Постояльцев у еврея было хоть отбавляй. В зале горилка лилась рекою, закуски шкворчали на сковородках. В конюшнях всегда до отвалу было свежего сена, а в комнатах изморенных дорогой гостей ждали свежие постели.
Да и не только проезжие заглядывали к еврею на огонек. Водились у него и завсегдатаи из местных мужичков. Да и сам пан-помещик заглядывал неоднократно. Выпивал водочки, утирался расшитым рукавом и крякал сыто и по-княжьи.
И был еврей-арендатор очень доволен жизнью и ни о чем больше уже и не мечтал.
А Баал-Шем-Тов – тот любил мечтателей. А потому, переночевав под крышей гостеприимного дома, спросил хозяина:
– Скажи, чего бы тебе еще хотелось в жизни?
Тот задумался, брови высоко поднял от напряжения, но ничего не смог придумать. И так и сказал именитому гостю:
– Ничего, рабби! Ничего мне не надо! У меня все есть!
И, действительно: сыновья пристроены, дочери – все с приданным. Чего еще желать?
– Точно ничего не хочешь? – переспросил Баал-Шем-Тов (а уж у него-то – даров и благословений на любой вкус)
– Нет, рабби, ничего не хочу.
– Ну, ладно, – смирился Баал-Шем-Тов. Тогда у меня есть к тебе маленькая просьба.
– Конечно, – говорит арендатор. – Чего изволите?
– Это, – отвечает ему Баал-Шем-Тов, – не к спеху. Но когда ты будешь в городе, не передашь ли ты указанным вот тут на конверте адресатам мое письмо?
И с этими словами рабби протянул хозяину постоялого двора упомянутый конверт.
– Передам, – согласился хозяин. – Отчего же не передать?
Взял конверт, положил промеж своих бумаг в ящике стола. И забыл про него. Дело ведь, как было сказано, не к спеху. Да и в город он в ближайшее время не собирался.
Баал-Шем-Тов отправился себе известной одному ему дорогой – благодетельствовать другим евреям, которые, да, в чем-то нуждались (а в чем-то нуждались все). А этот, ни в чем не нуждающийся, остался при своем. И, забыв об эпизоде с Баал-Шем-Товым, опять полностью погрузился в рутину своего постоялого (но не постылого) двора.
Так прошли 15 лет.
Сначала они шли, как прежде, отлично.
Потом просто неплохо.
Потом так себе, со скрипом.
А потом наш арендатор разорился.
Как-то не задалось что-то в природе. И вдруг на постоялом дворе и путников почти не стало, и местные поизвелись. А если заходил какой обозлившийся на жизнь-индейку мужик, так водки выпивал. А на закуску и не смотрел.
И до того дошло, что у еврея уже совсем не осталось денег, чтобы вовремя внести пану-помещику арендную плату.
А пан-помещик без денег еврея у себя во владениях терпеть не собирался. А потому за злостную неуплату он решил арендатора наказать: отобрать у него аренду и выгнать на все четыре стороны в кратчайший срок.
И то спасибо, что в долговую яму не посадил. Тем более, что в те годы на Украине слово «яма» в данном случае надо было понимать совершенно буквально.
Со слезами и стонами отчаявшийся еврей собирал вещи и прощался с домом.
И вот, вдруг, в какой-то момент он вспомнил, как на этом самом месте, где он оказался сейчас, 15 лет назад он стоял вместе с Баал-Шем-Товом и на вопрос праведника: «Скажи, чего бы тебе еще хотелось в жизни?» – он ответил так глупо, так бездарно.
Вот сейчас бы он нашел нужные слова. Попросил бы неиссякаемого благополучия. Или хотя бы побольше ума. Но увы, поезд (они, правда, тогда еще в тех краях не ходили) ушел.
И тут наш еврей себя буквально по непутевой голове хлопнул.
– Я же просьбу Баал-Шем-Това не выполнил! Письмо не передал! И кто знает, может, все, что со мной произошло – это наказание за невыполненное обещание?!
Бросился бывший хозяин постоялого двора к своему бывшему столу. И извлек оттуда так и пролежавшее на месте все 15 лет письмо.
Положил он его в нагрудный карман и решил, что первым делом, пристроив семью у знакомых, отправится в город и исправит упущенное, если, конечно, адресаты, указанные на конверте, еще живы. Потому как сам Баал-Шем-Тов к тому времени уже давно не числился среди живых.
Сказано – сделано. И вот уже наш герой предстает на городской площади, где пытается остановить всех и каждого и спросить, где проживают такой-то, такой-то и такой-то (всего, стало быть, трое), имена которых написаны на конверте.
А все и каждый качают головами и отвечают приблизительно одно и то же:
– Там перед какой-то, какой-то и какой-то еще указано, что они – все трое – являются главами местной общины. А у нас в городе глав общины с такими именами отродясь не бывало.
– Ну, может, не отродясь? – спрашивал бывший арендатор с затаенной надеждой. – Может, 15 лет назад все-таки были.
Но на это все и каждый говорили, как отрезали:
– Сказано тебе: отродясь, значит, отродясь.
Наконец, измученный бесплодными поисками, наш еврей отправился в то единственное место, где всегда можно получить достоверную информацию – в синагогу. Но и там благочестивые молящиеся отвечали то же, что до этого все и каждый на улице:
– Не знаем таких глав общины. Не было их у нас.
Бывший хозяин постоялого двора только руками разводил от изумления. А в одной руке продолжал держать письмо, которое каким-то непостижимым образом оказалось адресованным в никуда.
И тут произошло следующее: в двери синагоги с шумом и грохотом ворвалась возбужденная толпа и закричала десятком голосов:
– В доме у раввина только что закончилось заседание. Выбраны новые главы общины. Это: такой-то, такой-то и такой-то.
И всем, кто уже успел обсудить с бывшим арендатором предмет его поисков, только и оставалось, что еще раз свериться с конвертом: да, имена полностью совпадали.
– Этого не может быть! – сказали знатоки, качая головами и, соответственно, бородами. – Это что же получается: Баал-Шем-Тов письмо в на 15 лет спустя написал? Такого не бывает!
– Бывает! – упрямо твердил арендатор и поспешил к дому раввина (его, естественно, взялись сопровождать все посетители синагоги) вручать письмо новоизбранным главам общины.
Те приняли его не без сомнения, но все же раскрыли конверт, извлекли оттуда вложенный листок и зачитали вслух (ибо общественность на этом настаивала):
«Податель сего – значилось там – достойный еврей, который волею обстоятельств разорился и находится в чрезвычайном положении. Прошу помочь ему выплатить долг помещику, а я, в свою очередь, благословляю его, чтобы дела его в скорости поправились».
Вот и все. И еще небольшая приписка:
«Уважаемые новоизбранные главы общины. Вы, может быть, не верите в истинность этого письма и считаете его подделкой. В таком случае сообщаю, что у одного из вас (далее следовало имя) сейчас жена рожает. Так вот. Она уже не рожает, а родила. И через минуту прибежит гонец и сообщит, что родился мальчик. Мазл тов! (Это значит – «Поздравляю» – а буквально: «Хорошего счастья!»)
Исраэль, сын Элиэзера».
Вот и все.
Собственно говоря, в этой истории нет уж такого большого чуда. Любой каббалист умеет проникать душой в высшие миры, где время течет гораздо быстрее. В одном из них, например, одна местная минута равна 15 земным годам.
Так что, как Баал-Шем-Тов узнал о будущих событиях, как раз предельно понятно.
И, по мнению некоторых комментаторов, чудо Баал-Шем-Това как раз не в этом, а в том, что в его большом сердце хватало заботы о каждом, нуждающемся в помощи. Даже если нуждаться в помощи этот каждый будет только через 15 лет.
Вот теперь точно все.
Конец истории о прыжках во времени
– Вам понятно? – спросил Сартр.
– Мне понятно – ответил я.
– Я так и знал, – удовлетворился Сартр. – Собственно, Вам и раньше уже все объяснили. Но на живых примерах оно всегда как-то нагляднее.
– Нагляднее, – согласился я.
– А то вот еще историю могу рассказать, – воодушевился Акоста. – Древнюю, из Талмуда. Она, правда, потом каким-то уникальным способом просочилась в фольклор разных народов. Я ее потом встречал даже в сборниках русских народных сказок.
– Это Вы о чем? – удивился я.
– Да вот сюжет.
Сюжет из Талмуда, он же русская народная сказка
Жили-были два друга. Такие неразлучные, что хотели всю жизнь делить напополам и горе, и радость. И поклялись, что, когда найдут невест, обязательно пригласят друг друга на свадьбы, даже если судьба и разведет их предварительно в разные края.
И вот так случилось, что один друг безвременно умер и обрел вечный покой на деревенском кладбище. А другой благополучно возмужал, нашел невесту и назначил дату свадьбы.
И вот, накануне этой самой даты, идет себе жених по дороге, предвкушает завтрашнее торжество, а навстречу – кто бы Вы думали? Он самый, его покойный друг.
– Что ж это ты, брат, договор нарушаешь? – спрашивает покойник (или его открывшаяся глазу товарища душа)
– Прости, брат, – оправдывается тот. – Я и подумать не мог, что и с того света гостей на свадьбы приглашают.
– Ладно, не грусти, – говорит покойник. – Я тебя прощаю. Но выпить со мной ты должен.
– Где? – удивляется живой.
– В моей могиле, – отвечает мертвый.
Ну, в общем, сила дружбы победила страх. И они отправились на кладбище выпить за счастье молодых.
Зашли в раскрытую могилу. Выпили раз, выпили два, выпили три напоследок и распрощались.
Вернулся жених в деревню… и ничего не узнает: где был его дом, там чужой стоит. А где невестин стоял, там вообще все быльем поросло.
Он к прохожим: выручайте, братцы, расскажите, что да как.
А прохожие только плечами пожимают и понятия не имеют, кто он такой и что ему от них надо.
Наконец, догадались просмотреть местную летопись, хранящуюся в синагоге, и прочли, что ровно 70 лет назад один жених бесследно пропал накануне свадьбы.
Сначала его искали, а потом перестали. Невеста его вышла замуж за другого, и вот совсем недавно ее, уже прабабушку, схоронили. Все на том же деревенском кладбище.
А еврейские мудрецы с тех пор постановили (и заметьте, это строго блюдется и по сей день) целую неделю перед свадьбой сторожить жениха и невесту и никуда не выпускать их в одиночку.
А все потому, что силам зла неугодно, чтобы соединялись счастливые пары. Это нарушает концентрацию духовной тьмы в мироздании. По крайней мере, так говорят каббалисты
Конец сюжета из Талмуда, или его же в качестве русской народной сказки
– А почему он пропал на 70 лет? – уточнил я.
– Потому что в следующем из духовных миров (в том, который выше предыдущего, где одна минута равна 15 годам) одна минута равняется целым семидесяти – ответил Акоста.
– Однако же быстро они 3 рюмки опрокинули, – восхитился я.
– Так не забывайте, что и минута минуте бывает рознь. По крайней мере, ТУТ у нас.
– Понятно, – предпочел закруглиться я. – А теперь расскажите мне, зачем в аду нужна пустыня.
– Как зачем? Для того, чтобы искать в ней колодцы, – последовал ответ.
13
Я видел толпы голых душ в пустыне:
Все плакали, в терзанье вековом,
Но разной обреченные судьбине.
Кто был повержен навзничь, вверх лицом,
Кто, съежившись, сидел на почве пыльной,
А кто сновал без устали кругом.
Разряд шагавших самый был обильный;
Лежавших я всех меньше насчитал,
Но вопль их скорбных уст был самый сильный.
А над пустыней медленно спадал
Дождь пламени, широкими платками,
Как снег в безветрии нагорных скал.
Так опускалась вьюга огневая;
И прах пылал, как под огнивом трут,
Мучения казнимых удвояя.
И я смотрел, как вечный пляс ведут
Худые руки, стряхивая с тела
То здесь, то там огнепалящий зуд.
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
– В каждой пустыне можно найти колодец. Как правило, даже несколько. А в нашей-то – колодцев пруд пруди, – сказал Сартр.
– Только их надо уметь искать, – добавил Акоста.
– Этим и занимаются души, – предположил я.
– Верно, – согласились оба.
– И за что же им поручено такое задание? – спросил я.
– Много за что, – начал объяснения мой первый проводник. – За то, что при жизни не умели искать то, что им действительно было надо. Или за то, что обретая действительно важное, не умели его ценить. Или за то, что не умели, приглядываясь к миру, дому и собственным друзьям и близким, увидеть за наносным слоем житейской грязи чистую воду живой души. И в самих себе не умели. Не умели долго и упорно, пока их души совсем не измельчали и не иссохли.
– По сути, – добавил Акоста – их можно было назвать мертвыми уже при жизни. А после смерти, став по-настоящему мертвыми, они обречены обретать новую жизнь, странствуя по пустыне.
Я представил себе эту картину и мне стало не по себе. Я попытался ощутить, не иссохла ли моя собственная душа. Но моя душа за последние часы впитала столь многое, что, кажется, была переполнена до краев.
– А знаете, кто однажды побывал в этой пустыне еще при жизни? – спросил Сартр.
– При жизни? Как я? – задал я очередной вопрос.
– Как Вы. И потом, вернувшись ТУДА, он со всех сил пытался докричаться до остальных людей и написал об этом целую книгу.
– Книгу? Об аде? – в очередной раз удивился я обилию писателей, посвятивших свое перо этой теме.
– Он его замаскировал и обозвал Сахарой, – объяснил Жан-Поль.
– Да что же это за книга? – воскликнул я в нетерпении.
– О, Вы, безусловно, ее читали. Она называется «Маленький принц». Автор – Антуан де Сент-Экзюпери.
– «Маленький принц»? – снова поразился я. – Да это же для детей.
– Судя по собственному предисловию Антуана, для взрослых, – заспорил со мной Акоста. – Или, по крайней мере, для тех детей, которыми когда-то были эти взрослые. И которыми они все, на самом деле, продолжают быть.
– Как известно (тут я потупился и покраснел, ибо мне это совершенно не было известно), Сент– Экзюпери был профессиональным летчиком. Несколько раз он попадал в аварии и получал тяжелейшие травмы, после которых долго восстанавливался, – продолжил Сартр. – Первая его травма была черепно-мозговая. Вот тогда-то он и попал сюда впервые.
– Травма? – буквально закричал я. – Это значит, что и я сейчас травмирован где-то ТАМ?
– Этого я не говорил, – ответил Сартр, недовольно поморщившись.
– И что, по-вашему, есть только один способ попасть сюда? – поддакнул ему Акоста.
– Но мне хотелось бы знать, каким именно способом пришлось воспользоваться мне, – взмолился я не на шутку.
– Рано! – осадили меня мои проводники. – Еще не время.
– А потому, – резко изменил направление Сартр, – вернемся к Сент-Экзюпери. Он увидел и узнал здесь очень многое, что потом в символической форме отобразил в своей книги. Все его путешествия по астероидам – это мистификации, призванные подчеркнуть ту или иную идею, которую душам положено отрабатывать ЗДЕСЬ, в нашем мире.
– Надо отдать должное таланту Антуана, – добавил Акоста, – некоторых ему удалось разбудить. Но он не мог удовлетвориться лишь некоторыми.
– О, это был особый человек, – сказал Сартр. – Он и погиб геройски: разбился и вместе с останками самолета утонул близ Марселя, отправившись в разведывательный полет во время Второй Мировой войны.
– И это при том, – вставил Акоста., – Ччто он не был обязан мобилизоваться. Более того, все уговаривали его остаться в тылу и приносить пользу отечеству не в качестве пилота, а в качестве писателя и журналиста. Но тщетны были уговоры. Он сказал: «Я обязан участвовать в этой войне. Всё, что я люблю, – под угрозой. В Провансе, когда горит лес, все, кто не сволочь, хватают вёдра и лопаты. Я хочу драться, меня вынуждают к этому любовь и моя внутренняя религия. Я не могу оставаться в стороне».
– Но вернемся к «Маленькому принцу» – сказал Жан-Поль.
– Да, кто такой этот маленький принц? – спросил я.
– Это был проводник Антуана, – ответил мой собственный проводник. – Он-то и открыл ему глаза. И показал, как добывать воду в пустыне. И Экзюпери записал все это очень проникновенно, так что слезы на глаза наворачиваются.
И как уже не в первый за сегодняшний день раз, он начал бойко цитировать наизусть.
«Миновала неделя с тех пор, как я потерпел аварию, и… я выпил последний глоток воды.
– Да, – сказал я Маленькому принцу, – все, что ты рассказываешь,
очень интересно, но я еще не починил свой самолет, у меня не осталось ни капли воды, и я тоже был бы счастлив, если бы мог просто-напросто пойти к роднику.
– Лис, с которым я подружился…
– Милый мой, мне сейчас не до Лиса!
– Почему?
– Да потому, что придется умереть от жажды…
Он не понял, какая тут связь. Он возразил:
– Хорошо, когда есть друг, пусть даже надо умереть. Вот я очень рад, что дружил с Лисом…
«Он не понимает, как велика опасность. Он никогда не испытывал ни голода, ни жажды. Ему довольно солнечного луча…»
Я не сказал этого вслух, только подумал. Но Маленький принц посмотрел на меня – и промолвил:
– Мне тоже хочется пить… пойдем поищем колодец…
Я устало развел руками: что толку наугад искать колодцы в бескрайней пустыне? Но все-таки мы пустились в путь.
Долгие часы мы шли молча; наконец стемнело, и в небе стали
загораться звезды. От жажды меня немного лихорадило, и я видел их будто во сне. Мне все вспоминались слова Маленького принца, и я спросил:
– Значит, и ты тоже знаешь, что такое жажда?
Но он не ответил. Он сказал просто:
– Вода бывает нужна и сердцу…
Я не понял, но промолчал. Я знал, что не следует его расспрашивать.
Он устал. Опустился на песок. Я сел рядом. Помолчали. Потом он сказал:
– Звезды очень красивые, потому что где-то там есть цветок, хоть его и не видно…
– Да, конечно, – сказал я только, глядя на волнистый песок, освещенный луною.
– И пустыня красивая… – прибавил Маленький принц.
Это правда. Мне всегда нравилось в пустыне. Сидишь на песчаной дюне. Ничего не видно. Ничего не слышно. И все же в тишине что-то светится…
– Знаешь, отчего хороша пустыня? – сказал он. – Где-то в ней скрываются родники…
Я был поражен, вдруг я понял, что означает таинственный свет, исходящий от песков. Когда-то, маленьким мальчиком, я жил в старом-престаром доме – рассказывали, будто в нем запрятан клад. Разумеется, никто его так и не открыл, а может быть, никто никогда его и не искал. Но из-за него дом был словно заколдован: в сердце своем он скрывал тайну…
– Да, – сказал я. – Будь то дом, звезды или пустыня – самое прекрасное в них то, чего не увидишь глазами.
– Я очень рад, что ты согласен с моим другом Лисом, – отозвался Маленький принц.
Потом он уснул, я взял его на руки и пошел дальше. Я был взволнован. Мне казалось – я несу хрупкое сокровище. Мне казалось даже, что ничего более хрупкого нет на нашей Земле. При свете луны я смотрел на его бледный лоб, на сомкнутые ресницы, на золотые пряди волос, которые перебирал ветер, и говорил себе: все это лишь оболочка. Самое главное – то, чего не увидишь глазами…
Его полуоткрытые губы дрогнули в улыбке, и я сказал себе еще: трогательней всего в этом спящем Маленьком принце его верность цветку, образ розы, который сияет в нем, словно пламя светильника, даже когда он спит… И я понял, что он еще более хрупок, чем кажется. Светильники надо беречь: порыв ветра может погасить их…
Так я шел – и на рассвете дошел до колодца.
– Люди забираются в скорые поезда, но они уже сами не понимают, чего ищут, – сказал Маленький принц. – Поэтому они не знают покоя и бросаются то в одну сторону, то в другую…
Потом прибавил:
– И все напрасно…
Колодец, к которому мы пришли, был не такой, как все колодцы в Сахаре. Обычно здесь колодец – просто яма в песке. А это был самый настоящий деревенский колодец. Но поблизости не было никакой деревни, и я подумал, что это сон.
– Как странно, – сказал я Маленькому принцу, – тут все приготовлено: и ворот, и ведро, и веревка…
Он засмеялся, тронул веревку, стал раскручивать ворот. И ворот заскрипел, точно старый флюгер, долго ржавевший в безветрии.
– Слышишь? – сказал Маленький принц. – Мы разбудили колодец, и он запел…
Я боялся, что он устанет.
– Я сам зачерпну воды, – сказал я, – тебе это не под силу.
Медленно вытащил я полное ведро и надежно поставил его на каменный край колодца. В ушах у меня еще отдавалось пенье скрипучего ворота, вода в ведре еще дрожала, и в ней дрожали солнечные зайчики.
– Мне хочется глотнуть этой воды, – промолвил Маленький принц. – Дай мне напиться…
И я понял, что он искал!
Я поднес ведро к его губам. Он пил, закрыв глаза. Это было как самый прекрасный пир. Вода эта была не простая. Она родилась из долгого пути под звездами, из скрипа ворота, из усилий моих рук. Она была, как подарок сердцу…
– На твоей планете, – сказал Маленький принц, – люди выращивают в одном саду пять тысяч роз… и не находят того, что ищут…
– Не находят, – согласился я.
– А ведь то, чего они ищут, можно найти в одной-единственной розе, в глотке воды…
– Да, конечно, – согласился я.
И Маленький принц сказал:
– Но глаза слепы. Искать надо сердцем.
Я выпил воды. Дышалось легко. На рассвете песок становится золотой, как мед. И от этого тоже я был счастлив. С чего бы мне грустить?..»
– Лис, – закричал я, как только Сартр остановился. – Я ведь все время думал про этого лиса, когда шел за моим лисенком. Уж не родственники ли они?
– Да, твой лисенок его пра-пра-пра, ну, и еще несколько пра правнук.
– Вот почему он был такой ручной! Это гены, – догадался я.
И мои собеседники заулыбались. Наверное, потому, что то, что я сморозил о генах, не очень монтировалось с природой загробного мира.
– Значит, Экзюпери сюда тоже привел лисенок.
– Да, у нас, как правило, этим именно лисы занимаются, – согласился Акоста. – Хотя, например, Данте сильно гипертрофировал своего проводника и превратил его в целое полчище хищников. Впрочем, на то воля мастера. И между нами, некоторые, побывавшие здесь, еще и не так потом извращались.
– Кто, например? – поинтересовался я.
– А, да тут у нас целая антология собрана, – воскликнул Сартр. – Будет время, я Вас ознакомлю.
– А пока, – вдруг посерьезнел Акоста, – извольте опять в пустыню.
– Зачем? – удивился я, вспомнив о неприятностях первого перехода и как-то не особо желая расставаться с оазисом.
– Ну, во-первых, – ответил Сартр, – не вечно же Вам тут торчать. Надо же продвигаться к цели. А, во-вторых, разве Вам неинтересно отыскать свой собственный колодец?
– А в нем мое собственное самое главное? – догадался я.
– Ну, это зависит от того, насколько Вы умеете вглядываться в глубь, – сказал Сартр.
– И насколько умеете пить чистую воду, – добавил Акоста.
– Да я постараюсь, – торжественно пообещал я.
– И правильно, – одобрил Акоста. Тем более, что поиск колодцев – это дело хорошее. Библейские патриархи этим занимались. И Моисей, пока водил свой народ сорок лет в пустыне. И вот еще что интересно: самые яркие знакомства библейских праотцев и праматерей происходили у колодцев. Как Вы думаете, почему?
Мне пока что нечего было ответить на этот вопрос. По крайней мере, свою суженную я не надеялся встретить в знойной пустыне ада. Но двигаться все равно надо было.
На прощанье (в очередной раз) Акоста протянул мне свою заполненную водой оазиса флягу.
– Это Вам на дорогу, пока свой колодец не отыщите, – сказал он.
Мы обнялись, и я обернулся было к Сартру. Но он остался неподвижен.
– Вы разве не пойдете со мной? – спросил я, слегка пугаясь.
– Не особо люблю бороздить пустыни, – ответил он. – Да, и потом, свой колодец я уже давно нашел. Так что мне там делать нечего.
– А как же я один? Как я справлюсь? – усомнился я.
– Справитесь как-нибудь, – успокоил Сартр.
– Мы в Вас верим, – поддакнул Акоста.
– Тем более, что Вам совершенно нечего бояться. Вы же уже знаете: если что, в самый нужный момент, с Вами обязательно кто-нибудь совпадет – добавил Сартр.
– Кто-то из нас. Или кто-то другой, не менее Вам необходимый, – уточнил Акоста.
– В общем, мы еще увидимся, – подытожил Жан-Поль. – В зеркальную комнаты комнату один заходили? И в пустыню отправляйтесь в одиночку.
– Ну, тогда я пошел, – нарочито беспечно сказал я, как следует зацепляя флягу за ремень моих уже не очень шикарных деловых брюк и снова обматывая голову белой тряпкой.
– Скатертью дорога! – пожелали мне оба моих проводника. И честно сказать, в их устах это традиционное пожелание из русского фольклора звучало как-то немного нелепо.
Впрочем, мне было не до русского фольклора.
14
Мне солнце било в правое плечо
И целый запад в белый превращало
Из синего, сияя горячо…
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
Песок обжигал не только ноги, но и всего меня: очень скоро глазам стало больно смотреть не бесконечную желтизну, и мое собственное дыхание казалось мне горячим и лихорадочным, как будто не я вдыхал и выдыхал силою своих легких, но зной, облеченный таинственной властью, вдувал в меня свои испарения.
То и дело я останавливался: то стереть пот со лба свободным куском обмотанной вокруг головы тряпки, то вытряхнуть из ботинок забившийся туда песок, который уже успел изрядно натереть мне ноги, то оглядеть окрестности. Последние были так однообразны, что можно было с легкостью заподозрить, что мое передвижение – лишь кажущаяся видимость, и что на самом деле я не продвинулся ни на шаг.
Кроме того, меня занимала каверзная мысль: я совершенно не представлял себе, как именно должен выглядеть искомый мною колодец. Судя по тексту Экзюпери, это могла быть и яма в песке, и вполне современная конструкция.
Вероятно также, что мой «личный» колодец мог оказаться и совсем невиданной формы. К этому я был вполне готов, но меня тревожило, по каким именно признакам я смогу обнаружить близость колодца и правильное к нему направление.
У меня не было ни компаса, ни конкретного задания, куда идти. И если поначалу (на момент выхода из оазиса) это меня нимало не смущало, то теперь, по мере продвижения (если только оно, повторю, не было иллюзорным) вглубь пустыни, я опасался в успехе начатого предприятия все больше и больше.
Не говоря уже о том, что в коловращении моих мыслей не обошлось и без крамолы: «А зачем я вообще на это согласился? На кой он мне сдался этот колодец? Да еще где? В аду!»
Можно было, наверное, и плюнуть на все это дело, но что-то продолжало толкать меня вперед, и я сам затруднялся дать этому «что-то» адекватное определение.
Гордыня? Трусость? Вера?
Что бы это ни было, оно работало на славу. И я шел, шел и шел.
Шел, мне кажется, по меньшей мере, несколько часов, за которые вокруг меня не изменилось ровным счетом ничего, если не считать, конечно, те жалкие кучки песка, которые я высыпал на материнскую почву из своих ботинок.
Что же касается следов, то они надолго не сохранялись: пустыня отторгала насильственно впечатываемый мною в ее плоть орнамент и восстанавливалась с поразительной быстротой.
Периодически я отпивал из фляги Уриэля: очень экономно, по глотку. Но все равно она стремительно (по отношению к моему затянувшемуся переходу) пустела.
Да, кстати, насчет затянувшегося перехода. Я не случайно сказал выше, что мне только кажется, что я шел уже в течение нескольких часов. Спрашивается, о каком таком «кажется» может идти речь, если у тебя на руках швейцарские часы, которые еще никогда в жизни тебя не подводили? Но, увы, усвоенные уроки моих проводников о неоднородности времени в этих местах, были восприняты мною слишком хорошо. Так что и привычка сверяться с циферблатом очень скоро (интересно, сколько на это понадобилось земного времени?) угасла, как будто ее не было и в помине.
Итак, я шел. И рассуждал по дороге (мысленно, естественно) о парадоксах времени и пространства (последнее мне тоже представлялось вполне реальным и чуть ли даже не очевидным). Но потом эти мысли мне показались непродуктивными и уж никак не приближающими меня к заветной цели. А посему я решил сосредоточиться на ней, то бишь на колодце.
Почему-то мне подумалось, что мысль тоже имеет значение в моем поиске, и если думать о колодце, и только о нем, то он быстрее покажется в реальном кошмаре пустыни.
Но, увы, и эта идея меня подвела, так что через несколько дополнительных (и опять же, приблизительных) часов ходьбы, я обессилел окончательно и готов был сдаться.
Первым шагом к капитуляции оказался решительный отказ ног продолжать свое дело. И я послушался их и попросту уселся на песок.
На второй стадии я достал флягу и долго изучал ее содержимое. В результате изучения выяснилось, что там осталось глотков пять, не больше.
Один из них я сделал тотчас же, клянясь себе, что остальными воспользуюсь лишь в крайнем случае. Только вот, что такое крайний случай, я пока, увы, совсем не мог предположить.
И тогда мне захотелось спать. И хотя улечься почивать в самой сердцевине ада – мысль несколько странная, но что поделаешь? Так нагло диктовал мой ослабший организм. И я решил ему подчиниться.
Было бы, конечно, неплохо найти для отдыха тень, но тени вокруг не наблюдалось и, кто знает, может, в ближайшее (это по какому?) время и не предвиделось, так что я начал укладываться прямо тут же, на раскаленном песке.
Первую минуту еще было терпимо, но вскоре солнце пропекло меня насквозь сверху, а горячий песок, несмотря на присутствие пиджака и брюк, снизу. Спать не получалось.
И вот тогда я открыл глаза и увидел…
Она шла по песку на некотором расстоянии от меня. Не очень близко, но и не настолько далеко, чтобы не догнать.
– Догнать! – скомандовал я сам себе и тут же оказался на ногах.
Погоня не была слишком утомительной, ибо она шла медленно.
Она – это была девушка, стройная и закутанная в легкое светлое покрывало. И я подумал, что это первое существо противоположного пола, встреченное мною в этих местах. Тут же вспомнились слова Акосты о суженных, обретаемых возле колодцев, но я тут же отмел это воспоминание с негодованием: я точно не собирался жениться на покойнице.
Вблизи девушка оказалась похожей на мою секретаршу, так что я даже вздрогнул от неприятной мысли, что она каким-то нелепым образом скоропостижно скончалась, и теперь мои офисные дела в фазе окончательного краха.
Впрочем, помимо эгоистических рассуждений о собственном бизнесе, я почувствовал и сострадание к милой секретарше, к которой я уже успел привыкнуть и определенным образом привязаться.
Но это не могла быть она, ведь я совсем недавно видел ее из оранжереи. Тьфу ты, пропасть, опять «совсем недавно», да тут ведь время скачет, как хочет. Так что я мог ее видеть и давно: лет 15 назад, а то и 70.
В любом случае, пока все этим мысли проносились в моей голове, я уже успел поравняться с незнакомкой, которая при ближайшем рассмотрении оказалась не моей секретаршей.
Нет, какая-то фраза нелепая получилась. Как будто это да, была секретарша, но не моя. Скажу иначе: она оказалась не секретаршей.
Нет, опять не так, как будто по встречным девушкам сразу видно, какая у них профессия. Нет, по некоторым иногда да, действительно бывает видно. Но вот так сразу определить, что человек не секретарша – это высший пилотаж.
В общем, лучше так: она оказалась не той, о ком я подумал. Уф, вот теперь все в порядке.
– Постойте! – окликнул я ее.
Она, до сего момента погруженная в собственные мысли и не заметившая погони, вздрогнула и оглянулась.
«Чего она боится? – подумал я. – Разбойников в аду? Разве здесь есть, что отбирать? Жизнь – и та уже отобрана, так что терять, похоже, нечего».
И все-таки единственная потеря здесь была возможна: я имею в виду потерю одиночества. Видимо, это и взволновало незнакомку, которая чуть слышно (видно было, что и она в полном изнеможении) пробормотала:
– Кто Вы? И откуда здесь взялись?
Я сделал все возможное, для того чтобы показаться галантным, даже, помнится, дотронулся до узла галстука перед тем, как начать объяснения, но тут же спохватился, что это нелепо. И что не факт, что на покойных женщин так же легко производить приятное впечатление, как и на живых.
– Я полагаю, что, как и Вы, преследую ту же цель – ищу колодец, – сказал я.
Она пристально вглядывалась в меня некоторое время, а потом, наконец, медленно произнесла:
– Колодцы ищут поодиночке. Такие правила. И я не понимаю, почему ради нас их нарушили.
В ее голосе, действительно, явно слышалось недоумение.
– Вы уверены, что искатели (язык как-то не повернулся назвать их душами) никогда не пересекаются? – спросил я. – Возможные встречи ведь не отрицают дальнейших самостоятельных поисков.
– Насколько мне известно, никогда.
– Тогда странно, – удивился я.
– Странно – подхватила она.
– Но согласитесь, что если мы встретились, значит, кому-то угодно, чтобы это произошло. Ведь я так понимаю, что в этом мире иначе не бывает.
– Допустим, – согласилась она. – Но для чего это?
– Может быть, все просто: у нас с Вами один колодец на двоих? – предположил я.
Она отрицательно покачала головой:
– Колодцы не бывают общими.
– А у Антуана де Сент-Экзюпери и маленького принца был, – заупрямился я.
– Принц был проводником Антуана, а не самостоятельным искателем, – возразила она и, тем самым, поразила меня своей осведомленностью.
Мы помолчали некоторое время, не переставая размеренно шагать. Надо было продолжать беседу.
– Как Вы умерли? – спросил я.
– Быстро, – ответила она, ничуть не удивившись моему вопросу.
– Я имел в виду способ.
– Увы, довольно тривиально. Меня задушили шнуром от занавески.
Мне услышанное совсем не показалось тривиальным.
– О, Б-же! – ужаснулся я и остановился на месте как вкопанный. – Кто же это сделал?
– Мой отец – ответила она, не останавливаясь, так что и я вынужден был снова продолжить движение.
– За что?
– За то, что разговаривала с посторонним мужчиной.
– Где?
– На рынке. Я сортировала там инжир, мой отец продавал, а тот человек оказался покупателем.
– Ну и что?
– Он обратился ко мне. Сделал комплимент плодам. И… мне тоже. А я заулыбалась, посмотрела прямо на него в упор. И сказала спасибо. И чтобы еще приходил у нас покупать.
– Ну и что? – вновь не понял я.
– Меня видели люди. Им не понравилось, что я вела себя так нескромно, и они сделали замечание моему отцу.
– Ну и что? – спросил я в третий раз.
– Дома отец избил меня. Очень сильно и больно. Мне было стыдно показываться на улице с синяками, которые сплошь покрывали мое лицо. И когда отец велел мне идти работать, я отказалась. Тогда он снова избил меня. И так продолжалось несколько дней.
– Какой кошмар! – содрогнулся я от всех этих подробностей. – Прочему Вы не обратились в полицию?
Девушка усмехнулась, как будто я сказал какую-то страшную глупость:
– В наших краях нет полиции.
– Где это в ваших краях?
– В Иране, в маленькой деревне.
– Вы мусульманка? – наконец-то начал догадываться я.
Она кивнула.
– И что же было дальше?
– Я не смогла выдержать побоев и позора и бежала из дома. Но это оказалось ошибкой. Роковой ошибкой. Когда девушка убегает из дома, про нее сразу начинают наговаривать страшные вещи. Про меня сразу распространили слухи, что я бежала с мужчиной. С тем с рынка, или с каким-то другим. Не важно. Честно-честно, это было не так: я была совершенно одна и просто пряталась в лесу.
– Да что Вы передо мной-то оправдываетесь? Мне все равно. По мне так будьте с кем хотите, что это за бред все?
– Я честно была одна. Но меня это уже не могло спасти. В глазах всех людей деревни я опозорила свою семью. И моему отцу ничего не оставалось, как восстановить семейную честь.
– Как? – не понял я.
– Убить меня. Когда я вернулась, он так мне и сказал.
– Так и сказал? Вы, получается, знали, что он задумал?
– Конечно, знала.
– И не сопротивлялись?
– У меня не было такой возможности. Я просто подчинилась.
– Жуть! – подвел я итог.
Девушка никак не это не отреагировала. Видимо, все переживания, связанные с этой истории, были у нее уже далеко позади.
– Но позвольте – вдруг сообразил я. – Почему же Вы тогда в аду? Вы же ни в чем не виноваты.
– Для того чтобы попасть сюда, не обязательно быть виноватым, – ответила она.
– Да как же так?! – продолжал упорствовать я. – Ад – это же для грешников.
– Вы грешник? – спросила она.
– Я – вообще живой, – сорвалось у меня с языка.
– Живой? – отшатнулась она.
– Живой – повторил я (отпираться было уже поздно). – Но Вам нечего бояться: я не собираюсь повторно душить Вас шнуром от занавески.
– Тут нет занавесок, – сказала она и впервые улыбнулась. – А что касается грехов, я думаю, что Вы уже обратили внимание, что здесь живут и очень достойные люди.
Я тут же вспомнил Сартра, Гоголя, Акосту, Маяковского и подумал, что, действительно, они – более чем достойные. И я с опозданием удивился тому факту, что не успел удивиться этому ранее.
Мы еще некоторое время шли молча.
– Хорошо, давайте уточним вопрос, – вновь сфокусировался я на моей собеседнице. – Зачем Вы ищете колодец? Мне объяснили, что их ищут те люди, которые при жизни не умели дорожить важными вещами. Или такие, у которых души были грязные и черствые. Мне кажется, что к последней категории Вы не принадлежите. Тогда в чем же дело?
– Наверное, в том же, в чем и Ваше: мне надо отыскать то важное, чего я была лишена при жизни. В моем случае, мне кажется, я догадываюсь, о чем идет речь.
– О чем же?
– О свободе. О праве голоса. О смелости защищать свои интересы, свою жизнь.
– И Вы собираетесь обрести все это на дне колодца? – спросил я.
– А почему бы и нет?! – ответила она на полном серьезе.
– А я вот не знаю, что меня там ждет.
– Тем приятнее будет узнать, – утешила меня она.
И тут же мы увидели еще одну фигуру, так же бредущую по песку вдалеке. И это тоже была женщина.
– Еще кто-то! – воскликнул я. – Пойдемте догоним и ее.
– Нет, – девушка решительно покачала головой. – Ее догонять не надо.
– Почему?
– Потому что она не настоящая. Это галлюцинация. Мираж. Такое бывает в пустыне.
– Мираж?! – поразился я. – Но откуда Вы знаете?
– Ее здесь все знают. Она показывается тем, кто уже близко к цели.
– Кто это?
– Это Агарь.
– Кто-кто?
– Агарь – праматерь моих предков. Библейская героиня, родившая Аврааму Ишмаэля.
– Библейская? Что она делает здесь, в нашем времени? – спросил я и тут же осекся.
Понял, что время, наверное, опять совершило скачок и дурит нас напропалую. Впрочем, в случае с миражем, наверное, можно и не валить все на время. Мираж – дело такое. Ему не прикажешь. Является, когда захочет. Или когда сознание утомленного путника позовет. О, Г-споди! Неужели я уже дошел до этого?
А Агарь, между тем, шла и шла: к нам спиной, на почтительном расстоянии, которое ничуть не увеличивалось и не сокращалось.
– А зачем она это… показывается? – сформулировал я, отчаянно тряся головой и пытаясь отогнать наваждение.
– Подсказывает, как правильно искать колодцы.
– У нее такой большой опыт в этом деле? – удивился я.
– Вы если живой и еще обратно возвратитесь, книжки почитайте, – посоветовала девушка, вдруг оказавшаяся гораздо более начитанной, чем можно предположить о жительницах иранских деревень. В прочем, для меня было очевидно, что ее образование пополнилось уже здесь.
– Обязательно почитаю, – пообещал я. – Что, например?
– Да вот хоть с Библии и начните. Там иногда можно интересные вещи почерпнуть. Вот, про Агарь, например:
«И встал Авраам рано утром, и взял хлеба и мех воды, и дал Агари, положив ей на плечи, и ребенка, и отослал ее. И пошла она, и заблудилась в пустыне Беер-Шева. И не стало воды в мехе, и бросила она ребенка под одним из кустов. И пошла, и села вдали, на расстоянии выстрела из лука, ибо она сказала: пусть не увижу я смерти ребенка. И она села поодаль, и подняла голос свой, и заплакала. И услышал Б-г голос отрока; и ангел Б-жий воззвал с неба к Агари, и сказал ей: что с тобою, Агар? Не бойся, ибо услышал Б-г голос отрока оттуда, где он находится. Встань, подними отрока и возьми его за руку, ибо Я великим народом сделаю его. И открыл Б-г глаза ее, и она увидела колодец воды, и пошла она, наполнила мех водою и напоила отрока».
Надо сказать, прослушанный отрывок хоть и заставил меня в очередной раз поразиться совершенству памяти обитателей ада, все же не очень меня впечатлил.
– Поняли? – спросила девушка.
– Нет, – честно ответил я.
– Да как же? Неужели не услышали? Ну, вот это место: «И открыл Б-г глаза ее, и она увидела колодец воды». Смотрите, тут не написано, что ей сотворили колодец. Или показали его. Она и раньше сидела рядом с ним, просто его не видела. Потому что глаза у нее были закрыты. В переносном смысле. А чтобы найти свой колодец, надо искать с открытыми глазами.
– И что это значит? – спросил я, подустав от всей этой метафизики.
– Это значит, что через глаза надо смотреть сердцем.
– Про сердце я помню. Об этом и у Экзюпери сказано. Но это пока что только слова. А вот как это сделать?
На это у девушки не нашлось ответа. Может быть, он был у Агари. Но у нее об этом спросить было невозможно. Во-первых, потому что она – галлюцинация. А во-вторых, даже в качестве галлюцинации она уже все равно пропала из виду.
Между тем, солнце, казалось, совсем потеряло стыд и палило все ярче и ярче. Губы мои совсем потрескались от жары, жажды и беседы. Так что выбора не оставалось, и я достал флягу, припрятанную на крайний случай.
– Хотите пить? – предложил я девушке, протягивая свой сосуд.
Она же отреагировала странно: буквально отшатнулась от предложенной воды и закрыла лицо руками. Неужели она совсем не страдала от жажды? Или не хотела лишать меня моих скромных запасов?
– Что с Вами? – испугался я. У меня прямо такое ощущение, что я Вам не воду, а змею протянул.
– Вам надо выбросить флягу, – ответила она.
– Это почему это?
– Потому что пока у человека еще есть вода, он не может найти колодца.
– Какая связь?
– Только тот, кто жаждет от всей души, обретает воду. Но никто на это не способен, пока у него остается хоть один верный глоток.
– Тут целых четыре, – выдал я для справки.
– Тем более, – ответила она.
– Ну, хорошо – согласился я. – Только зачем выбрасывать? Вот допьем водичку и сразу останемся ни с чем. Ну, и с новыми силами приступим к поиску.
– Я не буду, – сказала она. – Я свою флягу еще раньше выбросила.
– Как? – удивился я. – И Вам дали флягу?
– Их тут всем дают.
– Ну, знаете, предупреждать же надо, – обиделся я. – А меня, между прочим, никто не предупредил.
– Колодцы ищут своими силами, – ответила она. И я оценил метафору.
– Ну, что ж! Выбрасывать – так выбрасывать! – решился я и, не завинчивая крышки, отбросил флягу в сторону.
Мои четыре недопитых глотка просочились в песок, и на этом месте тут же проклюнулся росток.
– Это что еще? – удивился я. – Юный саксаул, что ли?
Росток, не обращая на меня внимания, бешено пустился в рост.
Это странное явление природы меня заинтриговало.
15
… Еще других назвал бы я; но минул
Недолгий срок беседы и пути:
Песок, я вижу, новой пылью хлынул;
От этих встречных должен я уйти…
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
Девушка взирала на растение с нескрываемым изумлением.
– Невероятно! – наконец, отреагировала она.
– Что же в этом такого? – решил я изобразить крутого парня. – Тут и похлеще вещи происходят.
– Я не о скорости роста, если Вы об этом подумали, – уточнила она. – Я о реакции. Почему пустыня его прорастила? Что это означает?
Мы стояли над псевдосаксаулом (а может, это он все-таки и был) и наблюдали, как он стремительно вытягивается, не забывая на полном ходу обильно покрываться бурной зеленой порослью.
– А почему, в конце концов, это должно что-то означать? – спросил я.
– Здесь всегда и все что-то означает, – ответила она. – Этот мир как упругая оболочка для душ. Чутко реагирует на каждое их движение (ах, вот откуда, наверное, выражение «движение души»!). Послушным пластилином выстраивает новую реальность им под стать.
Она помолчала немного и вдруг добавила:
– А Вы лепили когда-нибудь из пластилина?
– Конечно – ответил я, удивляясь странности вопроса.
– А я никогда. Я его и не видела даже… Пока сюда не попала.
– А здесь где видели? – поинтересовался я.
– ОТСЮДА можно смотреть ТУДА, – ответила она.
Я кивнул: мне это уже было известно.
Растение, между тем, догнало и перегнало человеческий рост. Не только девушки, но и мой – довольно солидный.
– Так все же, что это значит? – снова повторила она.
– А Вы когда свою флягу выбрасывали, такого не было? – задал я очередной вопрос.
– Я и не думала отвинчивать крышку.
– Боялись, что не выдержите искушения?
– Не люблю совершать ненужные и излишние действия.
– Это Вас так в деревне воспитали.
– Да, пожалуй, – согласилась она. – Потому что экономить надо на всем. Не только на деньгах, но и на словах, на секундах, на жестах.
– Серьезная школа!
– Да, – вновь согласилась она. – Только в ней, кажется, совсем почти не бывает выпускников.
«Какие все здесь умные сразу становятся, – подумал я. – Просто со всеми чувствую себя школяром».
– Так что же это, все-таки, значит? – в третий раз повторила она.
– Может быть, это знак? – предположил я. – Если из нескольких капель произрастает вот такое вот (я указал на растение, на вершину которого уже больно было смотреть из-за распростершегося над ней во всем своем блеске солнца), то, вероятно, о присутствии колодца должны сигнализировать множество вот таких.
– Мне кажется, слово «должны» неуместно, – покачала она головой. – Здесь все нестандартно. И ничего не подчиняется простой логике. Если один отреагировал определенным образом, другой не обязан повторяться. Даже если природа вещей это и подразумевает.
– Тогда, может быть, это знак, что искомый нами колодец именно здесь, под растением? – сделал я новую попытку. – Я пролил воду сверху и тут же откликнулась вода снизу?
– Вы предлагается его выкопать? – спросила девушка, и я, честно говоря, не понял, что точно она имела в виду под словом «его»: выкопать саксаул или выкопать колодец.
– У меня вообще-то нет лопаты, – ответил я и развел руками.
Она посмотрела на мои разведенные руки и, кажется, окончательно убедилась, что лопаты, действительно, нет.
– Ну, тогда… Может быть, оно указывает нам новый путь, наверх? – высказал я очередное предположение, почему-то вспомнив русскую сказку про бобовое зернышко, которое один неосторожный старик обронил в щель пола собственной избы, а оно проросло и выросло деревце. А сообразительный старик (и откуда только молодецкая прыть взялась?) вскарабкался по деревцу до самого неба и попал в рай, где разжился весьма полезными в хозяйстве предметами и, тем самым, обеспечил себе безбедную старость (вернее, остаток старости, ибо он уже и к началу повествования, как мы помним, был стариком).
Девушка посмотрела на меня с явным сомнением. И по этому взгляду было видно, что лично она никуда по саксаулу лезть не собирается.
– Я думаю, это просто иллюстрация к понятию «щедрость», – наконец-то, и она позволила себе высказать собственное мнение.
– Чего-чего? – переспросил я.
– Ну, здесь же все не просто так, – сказала она. – Сюда попадают для того, чтобы учиться.
– Учиться чему?
– Учиться, как правильно жить, – ответила она. – Чтобы, вернувшись, не повторять своих ошибок и быть лучшим человеком.
– Вы когда о возвращении говорите, Вы меня имеете в виду? – уточнил я.
– Почему же только Вас? – удивилась она. – И себя, и всех остальных тоже.
– Позвольте! – изумился я, окончательно переставая ее понимать. – Это же я – живой!
Надо сказать, что прозвучало это довольно убедительно, но я сам при этом слегка усомнился, что декларируемый мною факт до сих пор соответствует истинным обстоятельствам.
– Вы – живой, – согласилась она.
– А Вы, простите, я не хочу Вас обидеть, но… В общем, Вы – неживая.
– Я умерла, – согласилась она и с этим.
– Так куда же Вы собираетесь возвращаться? – уточнил я. – Вас же уже это… похоронили.
– В новое тело, естественно, – сказала она без всякого смущения, но и без тени сомнения.
– А… я что-то об этом слышал – припомнил припомнил я (припомнил очередное туманное телешоу в стиле «Жизнь после смерти: правда и вымысел») – Реинкарнация. Так это… на самом деле так?
– Не для всех, – ответила девушка. – Некоторые остаются здесь, некоторые путешествуют дальше. Но многие возвращаются. Я, например, решила вернуться. Поэтому я и ищу колодец. Я должна напиться его воды, чтобы научиться тому главному, чего мне не хватало в прошлой жизни и чего я не хочу упускать в последующей.
– А мне, стало быть, нужно напиться из моего колодца, для того чтобы изменить что-то в моей пока еще настоящей жизни, – повторил я как затверженный урок, абсорбируя новую для меня информацию.
И тут же в голове моей всплыли очередные подробности русского (да и мирового) фольклора: все эти сказки о живой и мертвой воде, о молодильных яблоках (уж не они ли должны проклюнуться на моем саксауле?) и еще вот это: – «Не пей, братец Иванушка, а то козленочком станешь». Похоже, кто-то из народных сказителей тоже побывал в здешних краях.
В любом случае козленочком (или, учитывая мой возраст, козлом) я становиться не собирался. А вот напиться живой воды – почему бы и нет? Только для этого все еще предстояло найти этот таинственный колодец в этой ужасной пустыне.
Тряпка на моей голове вся взмокла от пота. Пиджак (о Г-споди, что же я за идиот! Почему я не догадался снять его раньше?) превратился в жаровню, на которой легко мог бы сгореть какой-нибудь шальной пролетающий мимо по своим делам мотылек, если бы только они здесь водились. Ботинки казались мне кандалами. Но это уже была неизбежность, ибо без них было бы еще хуже.
Девушка в своем легком покрывале, кажется, чувствовала себя немного лучше. Или это было связано с тем, что она являлась душой в чистом виде, а меня еще где-то ТАМ продолжала отягощать страждущая плоть?
В любом случае, я решил вернуться к разговору о продолжающем удаляться в небеса растении.
– Вы что-то там упоминали о щедрости, – сказал я.
– Я имела в виду, что это, – тут и она указала на растительный феномен, – может быть живой картиной к этому качеству. Вы так мало дали этой пустыне, но она так горячо на это отреагировала. Этот урок неплохо воспринять и припомнить ТАМ. Чтобы помогать другим. Иногда для этого требуется так мало, но для кого-то это становится вопросом жизни и смерти.
– Поучительно, – заметил я. – Если вернусь, надо будет задуматься о благотворительности.
– Не все измеряется деньгами, – ответила она. – Иногда можно расщедриться на слово, и оно одно обернется для кого-то спасением. Если бы кто-то, например, заступился за меня, все могло бы закончиться и без шнура.
Мы еще помолчали. И я, наконец, решил прервать всю эту философию и заняться делом.
– Мы так и будем тут стоять на жаре или двинемся дальше? – спросил я.
– Надо идти, – согласилась она. – Только знаете, что я думаю?
– Что?
– Нам надо идти в разные стороны – к разным колодцам.
Я тут же ужаснулся перспективе снова оказаться в одиночестве и запротестовал:
– Колодцы ведь могут быть и рядом.
– В таком случае, мы опять встретимся.
Я понял, что она права.
– Давайте встретимся в любом случае. Потом. Когда найдем, то, что искали. Обсудим это. Поделимся впечатлениями, – предложил я.
– ЗДЕСЬ или ТАМ? – уточнила она.
– Ну, ТАМ, я думаю, это будет сложнее. Да и пока Вы там опять… (я поискал нужное слово) возникнете, я уже буду стариком. А Вы – ребенком.
– И жить, вероятно, мы будем в разных странах, – добавила она.
– И потом, не факт еще, что я вернусь, – продолжил линию я. – Насколько я понял из слов моих проводников, они этот факт ставили под сомнение.
– Тогда?.. – спросила она.
– Тогда встретимся здесь.
– Где?
– Где? Да хоть у этого саксаула. Может быть, он для этого и вырос.
– Это Ваше предположение, пожалуй, удачнее предыдущих – ответила она.
– Только вот как мы его найдем в пустыне? – испугался я. – Тут же нет никаких ориентиров.
– Если надо будет, найдем, – сказала она, не колеблясь.
– Да, если надо, тут всегда и все совпадают, – повторил я услышанное от Сартра.
– Тогда договорились, – подтвердила девушка. – А теперь пойдем.
– Постойте, – остановил ее я. – Я даже не спросил, как Вас зовут.
– Какая разница? – ответила она. – ТО имя уже не мое, а БУДУЩЕЕ – мне еще пока не известно.
– Но остальные называли мне свои имена, – заупрямился я.
– Это потому что они решили остаться здесь. А я в пути. И мне имя не нужно.
– Хорошо. Оставайтесь безымянной, – согласился я и еще долго смотрел ей вслед.
Она медленно растворялась в пустыне. А я все смотрел, пока ее светлое покрывало окончательно не слилось с песком. И все-таки я еще пытался сфокусировать зрение на какой-то движущейся точке и назвать эту точку ею. Хотя, может быть, это движение было лишь прихотью разыгравшегося с самим собою песка.
Губы мои совсем растрескались. Фляги больше не было. Если я не найду колодец в самое ближайшее время, я умру.
Впрочем, умереть в аду, наверное, невозможно. И в этом есть что-то утешительное.
16
Я снова на ринге. Блюстители правил
Мне в мускулы целят зрачки из рядов.
Как колко! Но я отвлекаться не в праве.
А время разбилось на после и до.
Два эти осколка не склеить отныне,
А в брешь просочился расплывшийся миг.
Я в нем заблудился, как будто в пустыне,
И как выбираться, еще не постиг.
И солнце – напротив. Пусть терпит до гонга,
Досрочный удар ведь с трибун засекут.
Но время распалось на быстро и долго.
И нет рефери – пастуха для секунд.
Мне с солнцем бороться? Помилуйте, бросьте!
Я сдамся сейчас же. Но буду ли прав?
Ведь кто-то же свел нас двоих на помосте,
Родство весовых категорий признав.
Противник сильнее и выше. Так что же?
Я снизу. А что, апперкот ни к чему?
Я смажу перчаткой по солнечной роже,
Затмение солнца устрою ему.
Мне жарко. И солнце затмило софиты.
Запретный прием. Что ж молчанье хранят
Все судьи? Пускай: мы с противником квиты.
Но я на ногах и держусь за канат.
Я слепну от света, я сохну от жажды,
Перчатки сгорели и тлеют давно.
Но бью я наотмашь: единожды, дважды,
И время срастается снова в одно.
Я бью, и трибуны дрожат от накала.
Я бью, и противник лишается сил.
Я бью, и судья объявляет нокаут…
А может быть, просто закат наступил.
Было просто ужасно жарко.
Так жутко жарко, что начали мешаться мысли.
Первая из них, которая тут же начала затаптываться последующими, была такой: «Не может быть, чтобы солнце стояло в зените целые сутки кряду!»
Вторая, набежавшая на первую, как волна (увы, не морская, а песка), была весьма агрессивна в своем отрицании: «Может быть! Еще как может быть! Здесь все что угодно может быть!»
«Ах, да, – словно бы хлопнув себя по лбу, вмешалась третья мысль. – Тут же время неоднородно! И как это можно было позабыть?!»
Ну, и так далее.
Сбившись приблизительно на шестьдесят седьмой мысли, я уже дальше за ними вообще не следил. Но тогда они, обидевшись, расползлись (не относительно друг друга, а каждая в своем объеме) и разрослись из простых мыслей до сложно-составных видений.
Сначала мне показалось, что я в пустыне не один. Как будто кто-то идет рядом со мной, и песок шелестит от его шагов.
Я остановился и прислушался. Да, определенно что-то шумело. Но шаги ли это?
Я сел на песок и постарался не шевелиться. Шелест продолжался. Сначала слабый, чуть различимый, а потом все более и более мощный. Можно было даже подумать, что слышны не шаги одиночки, но шествие целой армии. Или это просто ветер разыгрался?
Но ведь ветра в аду до сих пор не наблюдалось, да и сейчассейчас, несмотря на шум, тревожащий мой слух, мои глаза не отмечали никаких признаков взвихрения песка, которое могло бы свидетельствовать о ветре.
Нет, это был не он. Но тогда что? Защитная реакция моего окончательно утомившегося организма? Сигнал сбоя системы?
«Надо отдохнуть!» – приказал я сам себе. Но вместо этого еще больше начал прислушиваться, буквально впитывая все то, что просачивалось в мои уши извне, до тех пор, пока изначальный шелест не превратился в самую настоящую полифонию грохота, в которой я мало-помалу начал различать и отдельные голоса.
– Пить! Пить! Пожалуйста! – звенели скрипки.
– Жарко! Ох, как жарко! – гудели валторны.
– Когда же? Когда? – стучали литавры.
– Все! Больше не могу! Не могу! – позвякивало нечто, вроде ксилофона.
Я, только что жадно втягивающий в себя всю эту симфоническую пьесу, от страха заткнул уши. Но, к моему удивлению, это нисколько не помогло. Наоборот, странные голоса как будто даже зазвучали внутри меня. Еще громче и пронзительнее. Да так, что я и сам заголосил.
– Кто вы такие? – кричал я. – Что вам от меня надо?
Они не отвечали, но каждый целенаправленно и беспрерывно продолжал свою партию.
– Пить! Пить!
– Жарко! Ох, как жарко!
– Когда же?
– Больше не могу!
Эти были самые громкие, но за ними, как бы на заднем плане театра звука, угадывались и иные реплики, причем, во множестве.
Среди них я смог уловить:
– Нет никакого колодца! И быть не может!
– Да вот же он, вот!
– Как же так? Вот вода, я ее вижу! И не зачерпнуть! Дайте же что-нибудь! Дайте ведро!
– Мое, мое! Не троньте! Не смейте трогать!
Ну, и так далее.
– Да кто же вы все такие?! – снова взревел я. И снова безрезультатно.
Я перестал сжимать свои уши и схватился руками за голову.
– Определенно, я брежу, – обратился я на этот раз к самому себе. – Но ничего страшного в этом нет. Отдохну немного, и все пройдет. А не пройдет само, так кто-нибудь придет мне на помощь. Потому что ЗДЕСЬ я всегда в безопасности. Я же не один, и критический момент моего конца будет обязательно отодвинут совпадением с чьим-то благотворительным моментом снабжения потерявшихся в пустыне водою и тенью.
Этот ход мыслей меня порадовал.
– Значит, все-таки не брежу.
И тут же пришло опасение:
– Но если не брежу в этом, то брежу ли в том?
Окончательно распоясавшиеся голоса дошли тем временем до фортиссимо, что еще больше убеждало меня в их реальном, а не призрачном существовании.
– А это просто души, которые ищут колодцы, – попытался я объяснить самому себе. – То ли их время каким-то образом с моим совместилось (по крайней мере, частично, на уровне звуковых эффектов), то ли это ушная галлюцинация – эхо от предыдущих путников.
Я впился пальцами в податливый песок и начал с силой сжимать его, словно боясь оторваться от реальности. Хотя, между нами, о какой реальности можно говорить, если ты в аду?
– А вот еще вариант, – продолжал я внутренний диалог с самим собой, – это моя душа обрела особую чуткость, и ей даны в ощущении страдания ее коллег.
– Но тогда почему они твою душу не слышат? – спросил меня кто-то противный из внутреннего диалога. – Они что, не такие чуткие?
В голосе противного слышалась гадостная язвительность. Но я не поддался на его провокации и отвечал твердо:
– Они не слышат, потому что их тут нет. А есть только остаточные следы их когдатошнего (Г-споди, что за слова из меня лезут!) присутствия.
– Или предвкушение присутствия будущего, если учесть, что ЗДЕСЬ все не как у людей, и время наизнанку, – немедленно начал запутывать меня противный.
– Или будущего, – согласился я, чтобы усыпить его бдительность, и чтобы противный не особо о себе мнил.
Но он разгадал мой маневр. Еще бы, он же был частью меня!
– И ничего я и не мню, – обиженно загундосил он. – Я просто рассуждаю логически. Тем более, что это моя сильная сторона.
– Не твоя, а моя! – заспорил я.
– Нет моя, – заупрямился он. – Ты – вообще расхлябанная личность. А я – твой стержень.
– Так, хватит! – пресек я эту болтовню. – Не хватало мне еще внутренних голосов!
– Не хочешь внутренних, слушай наружные, – обиделся противный и замолк.
И тут же те голоса, действительно, усилились, уже не перебиваемые никакими моими диалогами.
– Я так несчастен! – говорил кто-то из них.
– И все равно не хочу назад, – хныкал другой, словно бы отвечая первому – Та жизнь была адом, а здесь вовсе даже и не плохо!
– Я своего ребенка новорожденного утопила в колодце, – шептала какая-то женщина (судя по тембру и по употребленной ею форме глагола). – Я не хочу искать колодец. А вдруг он там? Вдруг он откроет глаза и будет смотреть на меня?
– А в колодце водичка прохла-а-адная! – фантазировал сытый бас – Ведерочко достану и весь обольюсь!
Если честно, мне это надоело. И в каком-то смысле мир полного безмолвия, который открылся мне в лесу на том берегу реки, был мне чем-то приятнее и ближе.
– В путь! – скомандовал я самому себе, решительно поднимаясь с песка. – Сидя на месте, точно ничего не обнаружишь.
– А Агарь вот обнаружила, – вмешался вроде как обидевшийся до этого противный. – А ты и маршируя по пустыне не обнаружишь, потому что сердце у тебя неправильное. Такому воду ни за что не найти!
– А вот это мы еще посмотрим! – прикрикнул я на противного. – А ты молчи. А то вот найду, а тебе не дам.
– Хм! – только и хмыкнул он. Но в этом хмыке чувствовалось скрытое торжество, которое могло обозначать только одно: «Что тебе, то и мне. От меня так просто не отделаешься».
И тут вдруг я увидел…
Где-то далеко еще, почти у самого горизонта… Что-то зеленое, что-то совсем иное, нежели уже навязши в зубах (не буквально, конечно) песок.
Я бросился к горизонту. Но он, как всегда в таких случаях, лихо бросился от меня.
Так мы и бежали. И расстояние между нами не сокращалось.
– Там оазис! Зеленое – это оазис! – подбадривал я себя.
Но если бы это оказалось правдой, то, по моим подсчетам, я уже давно должен был его достичь. А он – вон он где, все там же, у горизонта.
– Что значит «давно»? – снова предался я самоутешению – Тут же время течет по-другому. Так что не надо отчаиваться. Это точно оазис. Он впереди. А бегу я к нему совсем немного – от силы минуту– другую.
Я нагло врал. Я бежал уже час. Или даже больше.
Но опять же, время-то ТУТ не такое, как ТАМ, а значит, можно было и дальше врать, считая принимая вранье за истину.
Зеленое же все это время убегало от меня.
– А если я от него побегу, будет ли оно меня догонять? – спросил я самого себя.
– Поэкспериментировать желаешь? – вновь возник противный.
– Желаю, – с вызовом ответил я и тут же бросился в обратном направлении.
Но я даже не успел в соответствии с возникшим у меня планом внезапно коварно обернуться и засвидетельствовать, что зеленое, действительно, следует за мною. Не успел, потому что увидел его впереди.
Обернулся – и сзади тоже.
– Это два оазиса, – сказал я себе.
– Фиг два оазиса, – встрял противный. – Это у тебя зрение просто начало мутиться от жары и жажды.
– Он прав, – подумал я.
– Я всегда прав, – ответил он вслух на мою прочитанную им мысль.
Я закрыл глаза. Неужели зеленое проступит и под сомкнутыми веками?
Проступило – но не зеленое, а ярко-огненное. Как солнечная вспышка. Как раскаленный песок, который слишком долго был перед глазами и впечатался в них навсегда.
А может быть, это был тот самый таинственный свет, исходящий от песков, о котором писал Экзюпери?
Я попробовал сосредоточиться на этой идее.
– Но он утверждал, что такое не увидишь глазами, а только сердцем. А у меня это перед глазами стоит, – засомневался я.
– Сердце не исключает глаза, а помогает им, – заявил вдруг противный, словно переметнувшись на мою сторону.
– Да и перед глазами-то стоит только перед закрытыми, – продолжил я гнуть свою линию.
– Так открой их! – подзуживал он.
– Нет, я еще не готов, – ответил я.
Собственно говоря, чего я ждал?
Я ждал какого-то откровения, которое, как мне вдруг показалось, должно было явиться и озарить меня правильной догадкой о местонахождении моего колодца.
Почему у меня возникло это предчувствие, я не знаю. Может быть, из-за того, что я, наконец-то, закрыл глаза и посмотрел не вокруг себя, а в себя самого. А может быть, потому что, наконец-то замолкли голоса, которые до этого мешали мне сосредоточиться. А может быть, и они-то замолкли только потому, что их вспугнуло то озарение, которое и я почувстовалпочувствовал издалека и вот теперь ждал.
– Но ведь озарение нужно заслужить, – сказал я себе – А чем я его заслужил?
– Ты ходил по жаркой пустыне.
– Нет, не то.
– Ты отказался от последних глотков воды.
– Не то.
– Ты научился прислушиваться к другим душам.
– Опять не то.
– А что же то?
– Не знаю.
Я снова задумался. Так и не открывая глаз. И опять пытался представить себе тот колодец, который я ищу.
Будет ли он ямой в песке или деревянным квадратным домиком со скрипучим журавлем?
Будет ли там ведро на веревке или глиняный кувшин?
А впрочем, какая разница, какой он будет внешне. Главное, что там будет внутри. Что я смогу почувствовать во вкусе колодезной воды? Только прохладу и свежесть? Или надежду? Дерзость? Отвагу? Мудрость?
Чему он должен меня научить?
Чему бы я хотел у него научиться?
Я не знал еще ответов на все эти вопросы, но я почувствовал, что на правильном пути. Что колодец нельзя найти просто так, не задумываясь о его уникальных свойствах. О том, что изменится, после того, как я смогу из него испить.
– Готов? – послышался мой внутренний голос, которому, по-видимому, надоело ждать.
Я не стал ему отвечать, а просто медленно открыл глаза.
Потом встал и зашагал как ни в чем ни бывало.
И даже не мог точно установить направление, в котором иду: то ли туда, где мне мерещился первый оазис, то ли туда, где мерещился второй, то ли вообще направо или налево (или, соответственно, налево или направо) от них обоих.
Мне, впрочем, это было уже совершенно не важно.
Потому что я точно знал, что колодец найду в любом случае. Куда бы я ни пошел. И что это будет довольно скоро.
На самом деле это оказалось еще быстрее, чем я думал. И на колодец я чуть не наступил. И чуть не перемахнул через него, не заметив, в своем стремлении к нему же.
А все потому, что внешне он оказался совсем не таким, как я себе представлял. То есть ни одна из предполагаемых мною его форм не соответствовала действительности.
А был он вот какой: железная крышка, торчащая из-под присыпавшего ее тонким слоем песка.
Железная крышка, над которой я занес ногу, но тут же и остановился.
Потому что эта крышка полыхнула отраженным солнечным светом.
Или собственным светом, совсем по Экзюпери.
То, что это колодец, я понял сразу. И бросился перед ним на колени. И стал расчищать крышку от песка.
Она была плотно закрыта. И посредине у нее торчало кольцо, за которое, со всей очевидностью, нужно было потянуть.
Но я потянул не сразу, а сначала погладил крышку ладонями. И удивился тому, что она не была ни раскаленной, ни хотя бы горячей, какой бы ей полагалось быть по законам физики.
– Здесь другие законы, – подсказал мне внутренний голос. И это уже был голос не противного, а голос моего сердца.
А крышка была прохладной. Должно быть, потому что скрывала под собой воду. И тайну.
Наконец, я решился и потянул за кольцо.
Под крышкой оказался железный обод, плотно облегающий устье выкопанного в песке колодца. С одной стороны обода была еще и железная петля, а в ней – крепко привязанная каким-то замысловатым узлом веревка.
Я заглянул вниз и где-то в неопределимом на первый взгляд далеке разглядел маленький блестящий кружок – воду. Веревка тянулась туда, должно быть, влекомая тяжестью привязанного к ней сосуда.
Я медленно начал подтягивать веревку. Оказалось, совсем нетяжело.
– Хоть бы не пустая, – подумал я.
Но все-таки какой-то незначительной тяжестью она обладала, что очень меня обнадежило и сделало мои движения нежными и осторожными.
При ближайшем рассмотрении вытянутый мною из глубины колодца предмет оказался небольшой джезвой, предназначенной для приготовления примерно двух порций турецкого кофе.
Это меня немного озадачило.
– У Экзюпери ведро было. А у меня какая-то фитюлька, – обиделся было я.
Но обижаться не следовало, ибо сердце мое подсказывало, что каждому – свое. И что джезва – это как раз то, что надо. То, что надо лично мне. Хотя почему это так, мне было еще невдомек.
– Вдомек потом когда-нибудь станет, – в очередной раз раздался мой внутренний голос. – А сейчас пить надо.
И я выпил.
О, как прекрасна она была – эта вода!
Как чарующе холодна!
Как укрепляюще она подействовала на все мое тело!
Но я не только этого эффекта ждал. Я хотел еще и впечатлений духовного рода.
– Наверное, это не сразу действует, – успокоил я сам себя. – Наверное, надо подождать.
И я подождал.
И опять ничего не произошло.
– Нельзя сомневаться, – приказал я себе. – А то точно ничего не будет.
И я не сомневался.
И через некоторое время, которое я провел без всякого сомнения, я услышал шум воды.
– Это из колодца. Откуда же еще? – воскликнул я и снова заглянул внутрь.
Там наступили перемены: вода поднималась ко мне и блестящий кружок все разрастался и разрастался в диаметре.
А в нем начали появляться картины.
Сначала (или я снова брежу?) там возник мой прадед, несущий на руках мою прабабку, которая толстыми косами подметала крашенный деревянный пол.
Потом там была одна моя прабабка, стоящая на ногах.
Или это уже не прабабка, а другая женщина?
Похожа чем-то на прабабку. Но все-таки другая. И не с косами, а с распущенными волосами до плеч. И в платье современном.
Но кто же это?
Не знаю, в первый раз вижу.
А потом вода перестала подниматься. И в ней отразилась последняя картина – полузакрытый глаз в обрамлении густых ресниц. И тонкий нос, вернее, половина носа под ним.
Опять – двадцать пять!
А в джезве оставалось еще несколько глотков. Надо было их допить.
Я проглотил их залпом, и вдруг почувствовал какую-то необъяснимую и несвойственную мне доселе легкость.
Вдруг захотелось куда-то бежать. И даже не куда-то, а к кому-то.
И еще захотелось какого-то еще не испытанного счастья.
И поверилось в это счастье, которое внезапно стало казаться гораздо более реальным, чем, например, совсем недавно еще абсолютно реальный, но уже где-то потерянный мной портфель.
И солнце вдруг перестало палить во всю мощь и очень быстро (как при ускоренной перемотке видео) покатилось к закату. А потом, уже в закатном своем состоянии, повисло большим полукружием на похолодевшим и ставшим даже приятным песочком.
Я вернул джезву на место и закрыл крышку колодца.
А на горизонте замаячило высоченное-превысоченное дерево.
– Значит, на свидание пора, – сказал я самому себе. – Тем более, что до дерева-то и рукой подать.
17
Но вскоре сладостные звуки слов
Прервало древо, заградив дорогу,
Пленительное запахом плодов…
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
Мы, как и договаривались, встретились у саксаула. Только на этот раз там все было по-иному. Во-первых, девушка вдруг как-то изменилась: вытянулась, посвежела, разрумянилась. И волосы ее, выбившиеся из-под покрывала, оказались не черными, как я предполагал, а рыжими.
А, кстати, почему я предполагал, что волосы должны быть черными? Потому что она мусульманка из Ирана?
Нет, потому что у нее были черные брови.
Вот именно, что были.
Тогда были черными. А сейчас тоже стали рыжими.
Или может быть, это другая девушка?
Нет, судя по тому, как улыбается мне, словно старому знакомому, та же самая.
Вот так дела! Прямо-таки, какое-то наваждение.
Но это все еще было «во-первых». А теперь «во-вторых».
Во-вторых, дерево (наверное, это все-таки не саксаул) на самом деле, как я и предполагал ранее (пусть даже только в шутку), покрылось плодами.
Диковинными какими-то плодами. Такими, каких не встретишь ни на одном мировом рынке.
Я имею в виду ТОТ мир.
И хотя я еще не все его рынки осмотрел, но в невозможности встретить подобные плоды ни на одном из них был уверен на все сто процентов.
В общем, еще раз скажу – вот так дела!
И все равно я был рад видеть и дерево, и девушку.
– Добрый вечер! – сказал я ей с полным правом на это (на слово «вечер», то бишь), ибо зависшее над пустыней закатное солнце давало мне для этого все основания.
– Добрый вечер! – ответила она.
– Что это на нашем дереве выросло такое, не знаете?
– Знаю.
– Неужели?! – изумился я. – И что же это?
– В ботаническом смысле я вряд ли смогу это обозначить, – сказала она – Но зато я знаю духовное предназначение этого растения.
– И какого же оно?
– Это дерево жизни.
– Какое-какое? – переспросил я.
– Дерево жизни. Неужели не слышали? Ну, выражение такое должны были все-таки встречать? О нем же тоже в Библии написано: «И насадил Г-сподь Б-г сад в Эдэне с востока, и поместил там человека, которого создал. И произрастил Г-сподь Б-г из земли всякое дерево, приятное на вид и годное в пищу, и дерево жизни посреди сада, и дерево познания добра и зла».
Услышав это, я изумился еще больше:
– Да как же Вы тогда ЭТО дерево деревом жизни называете, если ТО дерево жизни в раю растет, а не в аду?! И произращено оно не мною из моей фляги, а Г-сподом Б-гом?!
– Это я Вам о понятии напомнила, только и всего.
– Да при чем тут понятие, если все не совпадает?!
– На это я Вам ответить не могу, – сказала она. – Но только мне точно известно, что ЭТО, вот именно ЭТО – и есть дерево жизни.
– Откуда Вам это известно?
– Из колодца.
– Он с Вами разговаривал, что ли?
– Да, и картинки показывал для наглядности.
– Ну, картинки он и мне показывал. Но слов не было.
– Наверное, Вам они были и не нужны.
– А Вам нужны?
– Мне нужны. Потому что это были инструкции.
– Инструкции для чего?
– Инструкции для возвращения на землю.
– И что Вам сказали?
– Сказали, что нужно съесть плод с дерева, которое выросло у меня на глазах.
– И Вы решили, что это именно оно? – уточнил я.
– Ну, других у меня на глазах не вырастало – ответила она.
– Хорошо. Допустим, Вы его съедите. И что дальше?
– А дальше я здесь умру.
– Вы уже мертвы, – напомнил я.
– Там мертва. А здесь жива. Теперь должно быть все наоборот. Чтобы там родиться, надо здесь исчезнуть.
– Ну, тогда – это не дерево жизни, а дерево смерти, – съязвил я.
– Смерть – это и есть жизнь. Просто они по-разному выглядят ТАМ и ТУТ.
– Понятно, – сказал я. Хотя мне все было совершенно не понятно.
Мы, как это уже было у нас принято на прошлой встрече, немного помолчали.
И все это время она смотрела не на меня, а на плоды дерева.
Ну, и я на них тоже стал смотреть. И они меня, если честно, совершенно не вдохновляли.
– По-моему, они какие-то несочные, – сказал я, наконец, прервав молчание.
– Да, какие-то жестковатые, – согласилась она.
– Как жизнь – сморозил я. – Тоже довольно жесткая штука.
– Ну, смотря какая жизнь, – ответила она. – Я надеюсь, у меня на этот раз хорошая будет.
– И я надеюсь.
Я опять вперился в дерево, сплошь увешанное этими непонятными штуковинами.
– Они вяжут, наверное. Как хурма.
– У нас хурма всегда сладкая была, – удивилась она.
– А у нас не всегда. Иной раз в рот возьмешь, так скрутит, что и не откроешь.
– А я любила хурму.
– Да и я любил. Когда не вяжет, – сказал я. И тут же добавил – Вернее, не любил, а люблю.
Я-то ведь жив еще. Ну, по крайней мере, я так думаю.
– Вот интересно, это какое на вкус? – вдруг сказала она.
– Ну, пока не попробуем, не узнаем – ответил я.
– Что значит «попробуем»? – испугалась она. – Это только мое дерево. Вам с него есть нельзя.
– Это почему это?
– Потому что Вам не надо ТУТ умирать. Вы еще ТАМ не умерли.
– Но я джентльмен. Я не могу Вам разрешить съесть его первой. А вдруг оно отравленное? Вы же тогда умрете!
– Во-первых, напоминаю: я уже умерла. А во-вторых, я же и хочу опять умереть.
Да, это был явный логический тупик.
– Тогда оно точно отравленное, – сказал я.
– Но этот яд – только местного значение, а ТАМ это будет как эликсир жизни, – успокоила меня она.
Я задумался.
– И что же Вы мне предлагаете делать? – наконец, раскрыл я рот. – Смотреть, как Вы тут умрете у меня на глазах? Может быть, еще и хоронить Вас прикажете?
– Этого я не знаю, – сказала она – В смысле, насчет похорон. Но это как-нибудь уже потом понятно станет.
Она замолчала и тоже задумалась.
– А вообще-то я не уверена, что души вообще нуждаются в похоронах. Они же, типа, должны быть бесплотными.
– Но я же Вас вижу. Могу даже пощупать, с Вашего разрешения.
И не дожидаясь разрешения, пощупал. Вернее, легонечко коснулся.
Она ойкнула.
– Вот, – сказал я. – Что и требовалось доказать.
– Это ничего не значит, – заупрямилась она. – Это Вы просто меня духовным зрением видите. И духовной тактильностью ощущаете.
– Ну, знаете. Вы совсем меня запутали.
– Я Вас не буду больше путать. Я этот плод срывать и кусать сейчас буду.
– Нет, постойте, – закричал я. – Сначала расскажите, что Вы там еще увидели? И зачем Вы ТУДА возвращаетесь?
– За свободой, – сказала она. – Как я и думала. И еще кое– за– чем.
– За чем?
– За любовью. Ведь в прошлой жизни я так и не успела никого полюбить.
– И я не успел, – сказал я.
– Вы еще успеете.
– И Вы успеете… На этот раз.
– Я надеюсь.
– Я Вам этого желаю.
– И я Вам этого желаю.
И рука ее потянулась за плодом.
Они висели высоко, и я, со смешанными чувствами, не сразу, но все-таки помог ей: пригнул нижнюю ветку, чтобы она смогла сорвать с нее тот плод, который приглянулся.
Он оторвался с чмокающим звуком.
– Наверное, все-таки сочный, – подбодрил ее я.
– Да, кстати, – вдруг вспомнила она. – А у меня теперь имя есть.
– Это Вам колодец сказал?
– Ага.
– И как же Вас теперь зовут? Вернее, как звать будут?
Она почему-то засмущалась, а потом тихо произнесла:
– Ева.
– Ева – повторил я. – Любопытно.
– Что любопытного? – нахмурилась она.
– Ну, эту-то историю я знаю.
– Какую?
– Ну, про Еву. И про Адама, соответственно. Только там все наоборот было, не так, как у нас. Там Ева сама съела и мужчину съесть заставила. А Вы мне запретили. И еще там дерево познания добра и зла было.
– А до дерева жизни их потом не допустили, – подхватила она.
– Вот видите, все наоборот.
– Ну и что? – легкомысленно отмахнулась она. – А в этой истории все так. Все так, как должно быть.
И с этими словами она вонзила зубы в плод.
Он хрустнул и потек соком.
(Сочный, значит, все-таки!)
И она проглотила сок.
И тут же опустилась на песок.
А когда я сделал два шага к ней навстречу, чтобы подхватить (опять-таки без ее разрешения) на руки, ее уже не было. Растворилась без следа.
И без следа на песке, в том числе.
– Умерла, значит – мужественно признал я свершившийся факт.
– Родилась, значит, где-то ТАМ – добавил мой внутренний голос.
– Уааааааа! Уааааааа! – послышалось вдруг.
Сначала я вздрогнул, как будто меня вернули назад, в зеркальную комнату, где совсем недавно я уже слышал подобные звуки.
– Дышит! Розовенькая!.. Сильная, ишь как ножками сучит! Три девятьсот! – донес до меня голос моего сердца. И добавил, передавая сигнал откуда-то далеко-далеко:
– Девочка! Доченька! Я назову ее Ева…
Я махнул рукой. А потом ее же приставил ко лбу, осматривая окрестности.
Оказалось, что чуть западнее саксаула, прошу прощения, дерева жизни, расположен оазис.
– Мне туда, – догадался я.
И пошел. А что еще было делать?
18
Закончил речь наставник мой высокий
И мне глядел в глаза, чтобы узнать,
Вполне ли я постиг его уроки.
Я, новой жаждой мучимый опять,
Вовне молчал, внутри твердил: «Не дело
Ему, быть может, слишком докучать».
Он, как отец, поняв, какое тлело
Во мне желанье, начал разговор,
Чтоб я решился высказаться смело.
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
Посреди оазиса возле родника сидел мой проводник Жан-Поль и что-то потягивал из большой пивной кружки.
– Что это Вы пьете? – спросил я, не без удовольствия присматриваясь к цвету и консистенции напитка.
– А что, по– вашему, можно пить из пивной кружки? – ответил Сартр.
– Пиво.
– Вот его и пью.
– Позвольте. Где же Вы раздобыли ЗДЕСЬ пиво?
Сартр взглянул на меня своими огромными птичьими глазами и выдохнул вместе с остатками пивной пены:
– ЗДЕСЬ, к Вашему сведению, все что угодно можно раздобыть.
– Где? – переспросил я, озираясь.
Вместо ответа Жан-Поль достал откуда-то из – за спины (под пальмой, что ли он их прячет?) вторую кружку и поинтересовался:
– Вот Вы сами пиво любите?
– Люблю.
– Какой сорт предпочитаете?
– «Балтику» № 5, – ответил я, не стесняясь и не без ехидства.
Сартр не замедля зачерпнул пустою и пока еще чистою кружкой воды из родника и протянул напиток мне:
– «Балтика» № 5. Угощайтесь.
Я угостился. И крякнул.
– Ну как? – спросил он.
– Невероятно – ответил я, – И где же это Вы таким фокусам обучились?
– Нет тут никаких фокусов. Все предельно просто.
– Простите. Но для меня это пока запредельно и непросто.
– Объясняю, – вздохнул он. И начал объяснять, подробно и разжевывая каждую деталь.
Суть его объяснений сводилась к следующему.
Если мы находимся в мире душ, то есть в духовном мире, логично предположить, что привычные нам из ТОГО мира физические процессы происходят ЗДЕСЬ совершенно иным способом. Кажущаяся видимость духовной реальности (словосочетание жуткое, но иначе не сказать), соответственно, зависит от духовных усилий. И если некто (например, Сартр как специалист, или я как новичок и пока что недоучка) приложит некое духовное усилие, повелевая, скажем, роднику изливаться не водой, а пивом, и не просто пивом, а пивом «Балтика», и не просто пивом «Балтика», а пивом «Балтика» № 5, то так уж этому и быть!
С другой стороны, вполне справедливо и обратное рассуждение.
Если мы находимся в мире душ, то есть в духовном мире, логично предположить, что привычные нам из ТОГО мира способы восприятия окружающей действительно, ЗДЕСЬ на не работают. А работают вместо них совершенно иные способы. Кажущаяся видимость духовной реальности (словосочетание жуткое, но иначе не сказать), соответственно, дается нам в ощущении не благодаря так называемым органам чувств (ибо о каких органах может идти речь при отсутствии тела?), но прямиком нашей душою. Душа же наша безгранична в своих возможностях. И если повелит себе почувствовать в родниковой воде вкус пива, и не просто пива, а пива «Балтика», и не просто пива «Балтика», а пива «Балтика» № 5, то так уж этому и быть!
Скажу сразу, Сартр меня вполне убедил. И все-таки я придрался:
– Так какой же способ правильный: первый или второй?
– А какая разница? – изумился проводник.
– Ну, интересно все-таки: это вода стала пивом, или вода кажется пивом?
– Вам вкусно? – поинтересовался Жан-Поль.
– Вкусно, – подтвердил я.
– Ну, тогда пейте, и не задавайте глупых вопросов. Тем более, что оба способа – это совершенно одно и то же.
– Как это одно и то же?
– Повторяю в последний раз, – предупредил Сартр сурово. – Кто велел воде стать пивом?
– Душа, – сообразил я.
– Хорошо. А кто велел языку почувствовать вкус пива?
– Душа, – повторил я.
– Тоже хорошо. Значит, решающую роль в процессе употребления Вами пива в любом случае играет душа. Душа – главная. И это – главное. И тогда какая разница, что именно она велит пиву: быть или казаться?
– Никакой, – согласился я.
– Вот пусть душа сама и выбирает, – подытожил Сартр. – А Вы просто пиво пейте.
– Да я уже выпил.
– Добавки хотите?
– Пожалуй.
– На здоровье!
– Странное пожелание для того света.
– Это я по инерции, – оправдался Сартр. – Да, к тому же, Вам, я надеюсь, еще жить и здравствовать.
Я молча приподнял свою кружку, а потом осушил ее до дна.
Пиво некоторое время растекалось по моему организму, а потом развязало мне язык. Так что из меня посыпались все новые и новые вопросы.
Для начала я решил уточнить эпизод с саксаулом:
– Почему дерево жизни выросло в пустыне на моих глазах, если, по версии Библии, оно должно быть вечным и находиться в центре райского сада.
Сартр не замедлил снова взять на себя наставнические функции:
– Отвечу вопросом на вопрос: а Вы что же, думаете, что у дерева жизни нет семян?
– Семян? – удивился я такому тривиальному и тем более неожиданному объяснению.
– Ну да, семян. Вообще-то, они просто повсюду. Вот только для того, чтобы прорастить их, нужно приложить некоторое усилие. В смысле, сами они не прорастают и не приживаются в чужой почве без определенного удобрения.
– И это удобрение?.. – начал догадываться я.
– Это жизнеутверждающие (в данном случае, для семян дерева жизни, в прямом смысле этого слова) поступки людей. Бывает так: проявишь щедрость, теплоту или самопожертвование ради ближнего – глядь, а росток и пробился. Потом глядь, а это уже целый баобаб.
– Или саксаул, – перебил я.
– Да хоть пихта, – продолжил он. – Вообще-то, как это выглядит, совершенно неважно. Важно, что на нем вырастет.
– На пихте-то?
– На пихте или на смоковнице – разницы нет. Плоды дерева жизни весьма устойчивы к окружающей среде и способны проклюнуться в любых условиях. Да и чего им стесняться? Зоркий глаз опознает и примет их в любом обличии. А пошлый все равно ни по чем не увидит.
Я задумался и пришел к выводу, что доверенная мне тайна – прекрасна.
– А семена эти только ЗДЕСЬ бывают? ТУДА не залетают? – уточнил я с затаенной надеждой.
– Этими семенами наполнены ВСЕ миры. Прямо таки с верху донизу и вдоль и поперек.
– И прорастают?
– И прорастают.
– Какое счастье!
– Приятно видеть, что кто-то от этого счастлив! – обрадовался Сартр.
– Да, я счастлив! – подтвердил я. И это была чистая правда.
Мы помолчали некоторое время. А потом я предложил еще по пиву, что мы и сделали. И закусили фисташками с фисташкового дерева, которое разрослось прямо у нас над головой.
Фисташки оказались жареными. И я уже знал, почему. Я просто такие больше люблю.
В общем, все было прекрасно. Пока я не уцепился за очередное логическое противоречие в предложенных мне объяснениях и вновь с тоской обратился к моему проводнику:
– Но позвольте, в таком случае, если дочерние (или сыновние?) деревья жизни растут повсюду, тогда какой смысл было само первоначальное дерево жизни запирать в недоступном раю и стеречь к нему доступ?
Сартр в очередной раз улыбнулся, радуясь новому повороту явно занимающей его беседы.
– А Вы сами как думаете? – сказал спросил он.
– У меня нет ответа, – честно признался я.
– Все дело в концентрации.
– В концентрации чего?
– Ну, жизни, естественно. Или, скажем так, жизненной силы.
– Концентрации жизненной силы где?
– Ну, в плодах, разумеется, – Сартр был явно в ударе, то ли от самой идеи, то ли от выпитого пива, то ли и от того, и от другого одновременно.
– Видите ли, – продолжил он, – без источника жизни никакая жизнь невозможна. Но любая жизнь связана с источником и подпитывается от него за счет плодов дерева жизни. Вопрос, только в том, от каких плодов и насколько подпитывается.
Вот Ваше личное дерево с плодами, по Вашим же словам, прорастили Вы. А то первое дерево жизни, тоже, естественно, с плодами, прорастили не Вы, а Б-г.
Дерево жизни, созданное Б-гом, дарует вкусившему от плодов этого дерева бессмертие. (И это логично, ведь созданное Б-гом совершенно, а стало быть, жизнь в райском дереве жизни абсолютна, а абсолютная жизнь – это и есть бессмертие.) Деревья же жизни, созданные образом и подобием Б-га, или, иначе говоря, человеком, такую концентрацию в себе целебного сока иметь не могут. Стало быть, и даруют они отведавшему от них не бессмертия, а только продолжения (более или менее временного) жизни.
Поэтому то первое и уникальное дерево надо от человека охранять (а то еще вкусит от него во всем своем – (человеческом, то бишь) – еще неизжитом гадстве, и это самое гадство вместе с собой и обессмертит), а производные от того первого и уникального деревья жизни, напротив, охранять не надо, а надо людям раздавать и людей в их употреблении поощрять.
– А если человек, не изживший в себе гадство, от такого дерева поест, что же в этом хорошего? Зачем этому гаду-то жизнь продлевать? Ее бы, наоборот, укорачивать надо? – спросил я.
– Так как же гад-то от него поест, если он его плодов принципиально своим гадским зрением различить не может, о чем говорилось несколько минут назад?
Да, пожалуй, Сартр подточил свою теорию. И не придерешься.
– Значит, гады в этом смысле не опасны? – переспросил я.
– Абсолютно безопасны, – подтвердил Жан-Поль.
– И значит, от того дерева жизни никто из нас поесть не может, только от этих?
– Только от этих. И тем самым продлить себе жизнь. Или обеспечить новую жизнь, как Ева. (Как Ваша Ева, я имею в виду, а не как библейская.) Но не бессмертие. Ибо до этого человечество еще не созрело.
– А созреет? – поинтересовался я.
– Обязательно созреет, – обнадежил меня Сартр. – Когда-нибудь. Точную дату назвать не могу.
– Тогда выпьем, – предложил я.
И мы выпили.
И закусили фисташками.
И было очень легко на сердце.
Но и немного грустно.
Потому что передо мной было еще столько всего неизведанного.
И было очевидно, что скоро мы покинем оазис. И пойдем дальше. И что там меня ждет, невозможно даже предположить.
И еще почему-то думалось о девушке из колодца. О современной девушке, слегка смахивающей на мою прабабку.
– А почему колодцы такие разные? – спросил я Жан-Поля.
– Потому что колодец – это судьба, – отозвался он. – Вы же не хотите, чтобы у всех были одинаковые судьбы?
– Не хочу. Но все-таки… Почему у одних судьба как большое ведро, а у других как маленький ковшик для варки турецкого кофе?
– Дело не в размере, и не в форме. Дело в самой подробности.
– И что я должен выучить из ковшика для кофе?
– Оооо – протянул Сартр, – Это один из тех вопросов, на которые ответы надо искать самостоятельно. Но, я уверяю Вас, однажды так случится, что Вы остро и окончательно поймете, что это мог быть и должен был быть только и именно ковшик для кофе. И ни что иное!
– А почему…. А почему мне везде мерещатся глаза с густыми ресницами? Полузакрытые?
Ответить на этот вопрос мой проводник уже не успел, потому что я сам сначала полузакрыл, а потом и совсем закрыл свои собственные глаза и… заснул. Заснул впервые за такой долгий, нескончаемо долгий (даже по местным временным меркам) день.
И снился мне сон.
19
Вождь, увидав, что я себя веду,
Как тот, кого внезапно разбудили,
Сказал мне: «Что с тобой? Ты как в чаду,
Прошел со мною больше полумили,
Прикрыв глаза и шатко семеня,
Как будто хмель иль сон тебя клонили».
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
И снилось мне, что я в аду.
Вы скажете, что глупо находиться в аду и видеть сны об аде же. Но тот ад, что открылся мне во сне, был совершенно не похож на тот, что наяву. Ничуть!
Скорее уже, он был похож на тот образный ряд, что возникает в голове у среднестатистического представителя нашей эпохи, когда его просят выдать набор ассоциаций с этим запредельным понятием. И это было очень неприятное место.
Прежде всего, там, в отличие от настоящего ада, наличествовал запах. Сильнейший и жуткий. Пахло машинным маслом, разогретым до температуры испарения.
Я еще тогда не понял, что сплю, а потому удивился вовсе не тому, что ухитрился почувствовать запах во сне (чего, как известно, не бывает, или, по крайней мере, в земном мире не бывает, если соответствующим образом не пахнет в спальне), а тому, что наконец-то запахло.
А потом позже и тому, что пахнет неадекватно, ибо в оазисе (а я ведь должен был, по собственному мнению, находиться именно там) так пахнуть не может и не должно.
И тогда я стал искать источник этой вони и, оглядываясь, с изумлением обнаружил, что оазиса нет и в помине. И что меня окружает совсем иная, унылая до тошнотворности местность.
Куда ни глянь простиралась голая каменистая почва, на которую больно было ступать, ибо ее жесткие выступы впивались в ноги даже сквозь толстые подошвы добротных ботинок.
Соответственно, вокруг не было никаких признаков растительности. И только серое болезненное небо над головой свидетельствовало, что речь все-таки идет о природе, а не о павильоне, построенном сумасшедшим режиссером для съемок по продиктованному шизофренией сценарию.
И вот когда я хорошенько рассмотрел все это, тогда мне впервые и по-настоящему стало жутко.
«Почему меня бросил проводник? – подумал я. – Почему ни о чем не предупредил? Почему не снабдил инструкциями?»
Я было совсем растерялся, но принудил себя успокоиться и напомнил себе же важное правило: ЗДЕСЬ нельзя потеряться, и если надо будет, кто-нибудь обязательно появится рядом.
– Кто-нибудь! – запустил я мысленный импульс в окружающее мрачное пространство.
– Чего надо? – моментально отреагировал кто-нибудь, маленькой сизой точкой возникший где-то вдалеке и не замедливший начать увеличение в размере.
«Услышал, приближается! – обрадовался я. – Однако ж, прав был Сартр: вот она, сила моей души!»
И я с облегчением и с изначальной симпатией следил, как точка становится более солидным знаком препинания, а затем приобретает все более ясные и осмысленные очертания.
Вообще-то оно (спешащее ко мне существо) было похоже на человека. Если бы не одна лишняя деталь: на голове у него были рога.
При ближайшем рассмотрении оказалось, что лишних деталей, на самом деле две, если учитывать еще и хвост, которого сначала не было видно, а потом он все-таки показался рядом с ногой существа, приветливо (или наоборот?) покачивая сизой кисточкой.
– Вы кто? – с ужасом и уже догадываясь спросил я.
– Я – черт, – представилось существо.
– Дожили! – не сдержал я восклицания.
– Протестую, – осклабился, черт. – Вы еще не дожили. Но… доживаете.
– Я вообще-то еще долго доживать собираюсь! – отрезал я, поражаясь чертовской (в прямом смысле этого слова) наглости.
– Долго – понятие относительное, – уточнил черт (надо же, и этот туда же – в философию).
– Зачем ты здесь? – спросил я.
– А мы вообще-то на брудершафт не пили, – обиделся он. – Или Вы думаете, что раз я черт, то мне можно тыкать?
– Я не хотел Вас обижать, – попытался оправдаться я (Г-споди, перед кем?!) – Вы первый начали.
– Работа такая сволочная, – пошел он на примирение – И не хочешь, а озвереешь.
Мне стало его жаль, и я тут же проникся к нему эмпатией:
– Что за работа?
– Жуткая просто! – начал он издалека.
– А конкретнее?
– Грешников поджариваю.
Надо ли говорить, что только зародившаяся во мне эмпатия тут же исчезла без следа?
– На чем?
– На чем придется: на вертелах, на шампурах, на решетках, на керосине, на углях, на масле…
Я пресек затянувшийся перечень:
– Маслом поэтому пахнет?
– И поэтому тоже.
– А еще почему?
– Разогретые грешники воняют. Но это ничего, к этому быстро принюхиваешься. Вот с другими сопроводительными эффектами хуже: громко слишком и нервозно.
– И у чертей есть нервная система?
– У чертей все есть. Вот у меня, например, слух есть абсолютный. А эти как начнут голосить – хоть всех святых выноси.
– А у чертей и святые есть? – придрался я.
– Я же сказал: у чертей все есть – насупился он. – На чем я остановился?
– Вообще-то, если можно, хотелось бы обойтись без подробностей.
– Нельзя!
– Это почему?
– Потому что Вы должны пойти за мной и все посмотреть.
– Почему это должен?
– Потому что я Ваш проводник и Вы должны меня слушаться.
– У меня был другой проводник. Я к нему привык, и с Вами никуда не пойду – заартачился я.
– Какой еще другой? – черт вскинул брови, и они максимально приблизились к рогам.
– Сартр, Жан-Поль.
– Есть у меня один подопечный Жан-Поль – черт вернул брови на место и наморщил лоб – Но он проводником никак не может быть. Он с жаровни слезть не может.
– За что? – ужаснулся я.
– За статейки провокационные. Подстрекал молодежь, призывал к террору.
– Нет, это не он, – отмахнулся я.
– А вот сейчас и посмотрите. С него и начнем, – заявил черт и, неожиданно (и пребольно) схватив меня за руку, потащил по каменной долине в одному ему известном направлении.
По пути я беспрестанно спотыкался и чертыхался. Но черт это в свой адрес не воспринимал и продолжал меня волочить что есть мочи.
При этом я с ужасом констатировал, что каменная долина – бескрайняя, а, стало быть, не предвидится и конца и краю моему мучительному перемещению.
Но тут, я, к счастью, ошибся, ибо, оказывается, путь нам дальше предстояло держать не по горизонтали, а по вертикали.
– Здесь, – вдруг резко остановился черт и пнул ногой (с копытцем) по крышке люка, торчащей прямо из камня.
Эта крышка мне сразу напомнила мой колодец, и мною овладела не испытанная доселе ностальгия.
Правда, были и отличия: крышка колодца таила под собой воду и надежду и была долгожданной и прекрасной, данная же крышка сверкала стальною злобой, да к тому же еще над ней, как бы плотно она не прилегала к камню, струился пар. Как видно, просачивался с места поджаривания… Кого, даже выговаривать не хочу.
Кольца, кстати, в крышке не было. Но, как оказалось, и не должно было быть, ибо я тут же увидел, как мой «проводник» (и это слово больше выговаривать не хочу) сдвигает ее в сторону. И из-под сдвинутой крышки вырвалось еще более плотное облако пара.
Когда я был маленький, мама, в случае моей простуды, заставляла меня дышать над паром от кастрюли с вареной картошкой.
Однажды я слишком резко приблизил к этому лечебному агрегату свое лицо, и обжегся. Я с воем отпрянул от кастрюли, и на моментально покрасневшем моем лице тут же сконденсировались крупные кусачие капли.
Вот приблизительно такой эффект произошел со мной и сейчас.
– Я? Туда? – завопил я. – Ни за что не полезу.
– Глупости, – ответил невозмутимый черт и тут же смрадно дунул мне в лицо.
Я отшатнулся, но жечь перестало.
– Теперь можем спускаться. Я Вас закалил.
– Как закалили?
– Как сталь.
Больше комментариев он, как видно, давать не собирался.
– Там лестница? – на всякий случай уточнил я.
– Да, – ответил он. – Спускайтесь следом. Спиной. И поаккуратнее.
С этими словами он сам начал исчезать в люке. Я (а что было делать?) – за ним.
«И чего же это я такой ведомый?» – сокрушался я, осторожно переставляя ноги с рейки на рейку и хватаясь руками за поручни.
– Потому что рядом находятся личности посильнее, которым хочется водить, – раздался голос снизу.
«Ого, да эта сволочь мысли читает» – неосторожно подумал я и тут же получил ответную (на эту мысль) реплику:
– Я не сволочь. Я, наоборот, очень даже интеллигентный и деликатный.
– Это я уже заметил, – сказал я вслух, понимая, что говорить про себя бесполезно и небезопасно.
– Ирония не уместна, – придрался он уже не к словам, а к интонации.
Дальше мы спускались молча.
Спуск был очень долгим. Я устал и жалел, что с самого начала не начал считать перекладины лестницы. Насчитал бы, наверное, пару сотен.
Наконец, мы оказались на земле (точнее сказать, на каменном полу подземелья).
– Вперед! – скомандовал черт и ринулся сквозь пар.
Отмечу, кстати, что пар густо обволакивал нас с самого начала спуска, но я его уже (черт, видно, как следует, дунул) совсем не боялся.
Боялся я другого: чем дальше мы продвигались, тем явственнее становились крики.
«Грешники мучаются», – ужаснулся я.
– Ага, – поддержал меня черт. – Понял теперь, что я имел в виду. И в этакой какафонии какофонии приходится работать. С моим-то абсолютным слухом.
– Меня вовсе не музыкальное несовершенство смущает, – огрызнулся я.
– Жалко, что ли, их? – догадался интеллигентный (по собственному его признания) черт.
– Жалко.
– Не верю, – усомнился он с пафосом Станиславского.
– Отчего же не верите?
– Не верю в человеческое сострадание. Раньше верил, а потом, как здесь работать начал, такого насмотрелся, что верить перестал. Потому как одни эгоисты сюда попадают.
Он остановился, обернулся и пристально посмотрел на меня:
– И ты эгоист. Не их жалеешь, а за себя боишься, что с тобою то же самое рано или поздно будет. Потому и содрогаешься. Потому и идти сюда не хотел. Блаженно неведение.
– А мы вообще-то на брудершафт не пили, – на этот раз обиделся я.
Черт осклабился и похлопал меня по плечу.
От этого дружеского похлопывания мне стало еще больше не по себе.
Наконец, мы пришли. Крики и стоны доносились из-за полуприкрытой двери в стене подземелья, куда и просочился мой спутник, увлекая меня за собой.
Помещение, которое открылось за дверью, было устрашающим.
Представьте себе кухню, где все привычные вам с детства инструменты увеличены до гротеска и где вместо свежевыпотрошенных куриных тушек приготовляются живые люди.
Я только взглянул – и меня тут же вырвало. Буквально выворотило наизнанку.
– Да и Вы интеллигент, как я посмотрю, – попытался приободрить меня черт.
«Интересно, какой смысл он вкладывает в слово «интеллигент»?» – вновь неосторожно подумал я.
– Уж не думаете ли Вы, что я невежа? Я, между прочим, словарь Ожегова наизусть знаю. И Даля тоже. И Большую советскую энциклопедию. Ну, не всю. Но от литеры «е» до «ш».
– И где же Вы все это успели выучить? – спросил я, стараясь сфокусировать взгляд на том месте, где у него из темени прорастали рога, и ни в коем случае, даже боковым зрением, не замечать того, что творилось по сторонам.
– У грешников из карманов поизвлекал и выучил, – ответил он. – А что ж добру пропадать? Это некоторые только у нас считают, что гори оно все огнем. А я литературу люблю. И просто так книжки палить не буду.
Я боялся пошевелиться. И дышать боялся, потому что смрад здесь внутри стал гораздо сильнее. И если спускаясь по лестнице и продвигаясь по подземелью, я, действительно, как выразился черт, смог как-то принюхаться, то тут уже было совсем нестерпимо.
– Я хочу на воздух, – попросился я.
– А как же Жан-Поль? Мы же к нему шли! Нет, так, с пустыми руками возвращаться нельзя. Пойдемте уж как-нибудь.
И он снова потащил меня, искусно маневрируя между шампурами, вертелами, решетками и прочими деталями адской утвари.
Я закрыл глаза и полностью отдался своему кормчему.
– Пришли, – вдруг неожиданно объявил он, останавливаясь. Да так резко, что я чуть не ударился подбородком о его украшенное рогами темечко.
Глаза я открыть боялся. Но черт был не умолим:
– Открывайте! Открывайте, кому говорят!
Я подчинился.
Передо мной на решетке над импровизированным мангалом, на котором, пожалуй, при желании можно было бы расположить и слона, лежал Жан-Поль.
О, ужас! Не просто абстрактный Жан-Поль, которых среди уроженцев Франции пруд пруди, как среди нас когда-то было Иванов, а теперь Владимиров, Александров и Дмитриев, но мой Жан-Поль.
– Сартр! – взревел я. – Как Вы здесь оказались?
Он ответил не сразу, ибо был занят.
При всем своем чудовищном положении (по земным меркам только за те несколько минут, что я стоял напротив, он уже должен был успеть обуглиться) он, периодически испуская крики, сосредоточенно трудился: что-то вычитывал из одной тетрадки и вписывал в другую.
Тетрадки тоже, как ни странно, не горели.
– Рукописи не горят! – самодовольно изрек начитанный черт.
– Сартр, что Вы здесь делаете? – снова воззвал я к моему настоящему проводнику.
Он оторвался от тетрадной страницы и впился в меня цепким взглядом своих огромных глаз.
– Отбываю срок, – наконец, промолвил он.
– За что?
– За ложные и опасные идеи своей философии.
– И когда срок закончится?
– Как только всю философию перепишу.
– Но этого же не может быть. Мы же с Вами только что были в оазисе.
– Не были мы ни в каком оазисе, – ответил Сартр. – Это черт Вас морочил.
Я, еще недавно считавший все последние события одним сплошным наваждением, теперь уже был готов поверить во что угодно. Но это причиняло мне страшную боль.
– Зачем, зачем он меня морочил? – горестно воскликнул я.
– Такое уж это место, – объяснил Жан-Поль. – Сначала морочат, а потом наказывают за то, что поддался мороку.
Душа моя разрывалась во мне (или вне меня, если учесть, что я находился в загробном мире).
И тут меня обуяло какое-то бешенство: я вспрыгнул на решетку (она тут же прожгла мои подошвы и впилась вплоть) и хватаясь за ее прутья голыми руками (боли я не чувствовал, но запах горелого мяса распространился моментально) пополз к Сартру.
– Вы что это, с ума сошли? – заголосил черт. – Вы чего это распоясались? Чего тут отсебятину устраиваете?
– Отстаньте, я Вас не боюсь, – отмахнулся я.
– Сгорите!
– Не сгорю. Мне не больно.
– Это потому, что Вам еще срок не дали. Больно только тем, кто уже начал отбывать. Но Вы все равно сгорите, безболезненно.
– Не сгорю! – заупрямился я и пополз дальше.
Сартр лежал на решетке беспомощный, как ребенок. И я, как только поравнялся с ним, сразу схватил его в объятия и потащил с решетки на пол.
– Все равно не верю, – провозгласил черт. – Это Вы не из сострадания, а из-за невозможности смириться со своими ложными представлениями о ненастоящем аде бесчинствуете.
– Замолкните. Меня Ваше мнение не интересует, – отбрыкнулся я, преодолевая последние полметра.
– И зря! – заявил он. – Я, между прочим, специалист в своем деле. Можно сказать, знаток человеческих душ. Знаю, и получше других, какая как прожаривается и за что.
– Пойдемте отсюда, Жан-Поль, – сказал я неподвижному человеческому кокону в своих руках и понес его к выходу из кухни.
Сартр в изумлении молчал и крепко прижимал к груди свои тетрадки.
– Неврастеник! – крикнул черт.
– Сам такой! – ответил я, снова переходя на «ты». – Тем более, сам сказал про свой невроз!
Кухонная дверь закрылась за нами, и мы вступили в подземный коридор.
– Здесь скоро будет лестница и люк, – успокаивал я Сартра, – и мы выберемся наружу.
Он смотрел на меня пристально, но ничего не говорил, словно после контузии.
– Скоро, уже скоро, – повторял я.
Но коридор, почему-то не кончался.
По моим подсчетам, мы уже раз 15 должны были успеть добраться до лестницы, но не тут-то было: мы шли и шли, а никакой лестницы не было и в помине.
«Неужели не в ту сторону пошел?» – ужаснулся я.
Но я и сам знал, что ошибиться не мог. У меня с детства, как я уже говорил, идеальная память. В том числе и топографическая.
Так что объяснение тут могло быть только одно: коридор растягивался и удлинялся по мере нашего с Сартром продвижения.
«Мы не выберемся отсюда никогда», – возникла у меня первая крамольная мысль.
Я тут же постарался ее отогнать, вспоминая (если только и это правило не было частью адского морока), что все зависит от моей собственной души и ее воли. Но отогнать не успел, ибо до меня донесся чертовски довольный и нагловатый чертовский голос:
– Ни за что не выберетесь. Тут раньше срока еще никто и никогда не освобождался.
Я ускорил шаг, потом побежал. Но коридор был безразмерным, а голос черта достигал нас повсюду, постепенно дробясь на отголоски и подголоски, как будто уже десятки, и сотни, и тысячи чертей кричали мне со всех сторон:
– Врешь! Не уйдешь! Не отпустим! Не позволим!
Я бежал со всех ног, пока совсем не выдохся. А тут к тому же и полученная мною от черта закалка стала иссякать (должно быть, за непослушание) и я начал вновь чувствовать кусачие прикосновения горячего пара, от которых, кажется, лопалась кожа. И уже было непонятно, что это за влага на моем лице, шее и руках: капли сконденсированного пара или собственная сукровица.
– Бросьте меня! – заговорил вдруг Сартр. – От судьбы не уйдешь. Мое место на жаровне.
– Ни за что! – ответил я, судорожно глотая воздух и, тем самым, обжигая еще и гортань.
– Бросьте! Это бессмысленно! – настаивал Сартр.
– Не брошу! – сказал я, теряя равновесие и сползая по стенке подземелья.
– Бро… – начал снова просить Сартр.
Но я его уже не слышал. Я умирал. И сознание покидало меня. А вместо сознания моя голова заполнялась паром…
– Бро… – вдруг услышал я, несмотря на то, что уже умер.
Нет, я ошибся, это было не «бро», а «про».
– Про-сни-тесь, – скандировал Сартр мне чуть ли не в ухо.
– Что?.. Что такое? – не понял я, раскрывая глаза и озираясь.
Никакого подземелья вокруг не было. Надо мною склонилось заботливое лицо моего проводника. Закатное солнце слабым румянцем раскрашивало воду в роднике и глянцевые листья растений вокруг.
– Вы долго спали, – сказал Сартр – а нам нужно идти.
Я приподнялся на локте.
– Что это было, Жан-Поль?
– Сон. Просто сон.
– Но почему это был именно такой сон? – я все еще не верил, что мы с Сартром в безопасности – Зачем мне его показали?
– Для того чтобы из Вашей души окончательно выветрились глупости и Вы смогли лучше понять, что и как на самом деле.
– Нет, я ничего не понимаю, – покачал я головой.
– Вот поэтому нам и надо торопиться. Я должен Вам показать кое-что важное, после чего, я надеюсь, Вы начнете понимать.
20
Я устремлял глаза в густые чащи
Зеленых листьев, как иной ловец,
Из-за пичужек жизнь свою губящий,
Но тот, кто был мне больше, чем отец,
Промолвил: «Сын, пора идти; нам надо
Полезней тратить время под конец».
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
Как выяснилось, по ту сторону оазиса была уже не пустыня, а городская улица в европейском стиле.
Меня, впрочем, подобные метаморфозы перестали удивлять, и поэтому я не стал мучить своего проводника излишними расспросами и ограничился скромной репликой:
– А куда мы идем?
Ответ его было удивителен своей заурядностью, которая, на мой взгляд, подошла бы в любой иной ситуации, но не во время путешествия по аду.
– В библиотеку – сказал Сартр.
– Зачем? – поинтересовался я.
– Как зачем? – в свою очередь, удивился Сартр. – Книжки читать, разумеется.
При упоминании о библиотеке, я почему-то представил роскошное здание с огромной лестницей, как в рассказе человека-цветка. Но местная библиотека выглядела совсем иначе.
Когда мы поравнялись с ней и Жан-Поль объявил: «Здесь», я даже не сразу понял, что цель нашего похода достигнута – уж больно библиотека оказалась невзрачной.
Это было небольшое полуподвальное помещение в высоком мрачном здании наподобие ратуши, сложенном как-то слегка вкривь и вкось из серого камня.
Скорее, этот наполовину вросший в землю этаж сгодился бы под бар со средневековым декором, но уж никак не под книжный дом.
Ко входу в библиотеку вели несколько ступеней вниз, а над дверью висел фонарь, внутри которого, несмотря не на полное безветрие, мелко дрожало вокруг фитиля оранжевое пламя.
Отмечу, что все то время, что мы шли по улице, нам не встретилось ни души (в буквальном смысле этого слова), и поэтому сама улица казалось бутафорской и созданной лишь в качестве кинопавильона, съемки в котором почему-то задерживаются.
Сартр, между тем, чувствовал себя вполне в своей тарелке и уже спускался по ступенькам. Я последовал за ним.
Он снял с крючка фонарь и только тогда толкнул тяжелую дверь, которая подалась медленно и с каким-то чересчур уж визгливым скрипом. Меня, впрочем, этот звук не особо раздосадовал (как это неизбежно бы случилось раньше, в ТОМ мире), ибо ЗДЕСЬ, на фоне безмолвия, любой звук радовал и укреплял то и дело убегающее ощущение реальности.
Сразу за дверью начинался узкий коридор, в котором время от времени обнаруживались ниши, ведущие в следующие коридоры.
– Это библиотека или лабиринт? – спросил я у проводника.
– Разве это противоречие? – ответил он вопросом на вопрос. – С чего Вы взяли, что библиотека не может быть лабиринтом, а лабиринт библиотекой?
Я задумался над этим и вынужден был признать, что одно другого, действительно, не исключает.
– Просто у меня стандартное мышление, – оправдался я перед Жан-Полем. – Я привык, что в библиотеках просторные залы, сильные лампы, удобные столы и милые пожилые библиотекарши.
– Всего этого я Вам, увы, пообещать не могу, – откликнулся Сартр. – Но что касается стандартов мышления, то признаюсь, мы для того сюда и пришли, чтобы с ними жестоко бороться и победить.
– И как мы будем это делать?
– Так, как это делается в библиотеках: с помощью книг.
Тут он остановился и внимательно осветил фонарем ближайшую из ниш.
– Нет, не эта, – разочарованно сказал он и продолжил движение по коридору, который, кажется, все больше и больше уходил в подземелье.
– А что мы ищем? – спросил я.
– Нужный зал.
– Понятно. Это как в обычных библиотеках, да? Зал классической литературы, научные залы и так далее?
– Да, что-то в этом роде.
– И что именно интересует нас?
– Путешествия в загробный мир: хроники, свидетельства, домыслы, фантазии – все, что породила человеческая мысль на эту тему.
– А как Вы определяется, где какой зал? Тут же нет никаких указателей?
– Тут есть указатели, особого рода. Вам пока что не понять?.
– Почему?
– Потому что Вы живы, и Ваши чувства еще не так обострены, как у нас.
– Вы нюхом, стало быть, улавливаете, где какие книги?
– Можно и так сказать. Только особым нюхом, конечно. Обычные запахи тут ни при чем.
– Да уж, наверное, ни при чем, – согласился я. – Тем более, что здесь, кажется, везде одинаково пахнет – сыростью.
На это замечание Сартр никак не отреагировал и еще некоторое время мы продвигались молча.
Замечу, что если бы я не успел уже более или менее сносно ЗДЕСЬ освоиться, то этот коридор, по всей видимости, меня бы серьезно напугал.
Мы, судя по всему, были глубоко под землей. Воздуха вполне хватало, но, тем не менее, в мозгу откуда-то возникла и тут же засвербела мысль о том, что скоро начнется дефицит. Да еще и коридор медленно, но верно сужался, так что я невольно скукожился и боялся широко расправить плечи и свободно вздохнуть.
Жан-Полю же ничего не мешало, и он шел и шел, пока не нашел то, что искал.
– Пришли! – торжественно объявил он и скрылся в нише. Я, как и положено ведомому проводником, – за ним.
Новый коридор оказался еще уже, но зато намного короче и вскоре резко перешел в небольшой зальчик, где, ради удобства публики (интересно, а здесь вообще-то кто-нибудь еще бывает?), имелись несколько каменных столов и несколько деревянных скамеек. А еще – некое подобие прилавка, за которым… стоял библиотекарь.
– Г-споди! Они что тут работают? В таких условиях? Целыми днями? – ужаснулся я.
– Кто это они? – уточнил Сартр.
– Библиотекари.
– С чего Вы взяли, что их много? Вы же видите только одного.
– Я сделал допущение: если залов много, то и библиотекарей должно быть много.
– Ваши допущения построены все на той же стандартной логике, – заметил Сартр. – А мы, напомню, сюда пришли именно для того, чтобы ее разрушить.
– Но тогда откуда же он здесь взялся? – спросил я.
– Он здесь ждал нас.
– Опять совпадение во времени и пространстве?
– Естественно. Вы же уже знаете: ЗДЕСЬ иначе не бывает.
– А если бы нам понадобились книги из другого зала, он ждал бы нас там?
– Именно так.
– Что желаете почитать? – вмешался в наш диалог доселе безмолвный библиотекарь.
Опишу его: он был пожилым, суховатого телосложения и остроносым. Его седые волосы были острижены в каре, а взгляд серых глаз казался на редкость пронзительным.
– Спасибо, Якоб. На этот раз читать будет он, – сказал Сартр.
– О, новый читатель! – обрадовался библиотекарь. – Тогда прошу заполнить формуляр.
С этими словами он положил на свой прилавок чистую картонку и пододвинул мне чернильницу.
– Пером когда-нибудь писать приходилось? – спросил он почти ласково.
– Нет, – честно признался я.
– Думаю, Вам понравится. Тут, конечно, приноровиться надо. Окуните перо в чернильницу, потом слегка встряхните, а то сплошные кляксы получатся. И сильно по бумаге не царапайте. Водите пером легонечко, без излишнего нажима.
Я попробовал исполнить его указания, и, надо сказать, не без успеха.
При этом сама мысль о том, что я заполняю не просто формуляр, а формуляр адской библиотеки, меня изрядно позабавила.
Да и формуляр был смешной: в нем уже имелись расчерченные графы, наполовину заполненные пером самого Якоба (так я думаю). Мне же оставалось лишь ликвидировать пустоты.
Выглядело это примерно так:
Имя.
Я написал.
Профессия.
Я не стал скрывать.
Возраст смерти.
Я поставил прочерк.
Место обитания.
С этим я затруднился и поднял глаза на библиотекаря.
– О, простите, я должен был Вам сначала показать образцы, чтобы Вам легче было ориентироваться.
С этими словами он протянул мне несколько уже заполненных другими читателями карточек, которые я с живым (однако, прикольное, однако, определение для мира мертвых) интересом принялся исследовать.
Одна из них принадлежала некому Константину, который скончался в возрасте 53, при жизни был монахом и занимался переписью летописей. Место обитания – ад.
Другую заполнил какой-то Али, поставщик кофейных зерен, умерший в 77 и обитающий… в раю.
Третья сообщила мне о Терезе, учительнице младших классов, прожившей всего 32 года и ныне пребывающей в чистилище.
– У вас тут что, читатели бывают из всех уголков загробного мира? – удивился я.
– А что Вас так в этом поражает? – спросил Якоб.
– Зачем из рая приходить за книгами сюда? Почему бы там не открыть свой филиал?
– А мы сейчас, по-вашему, где находимся? – в свою очередь сильно удивился Якоб.
Я в недоумении поглядел на Сартра. Тот улыбался.
– Он что, не знает? – обратился к Сартру и библиотекарь.
– Мы затем сюда и пришли, – загадочно ответствовал тот.
Я почувствовал, что вокруг меня назревает какой-то заговор.
– Хотите объяснить? – предложил я Жан-Полю.
– Скоро, скоро – сказал он. – Сначала почитаем.
– Сначала я должен дозаполнить формуляр. Что писать?
– Пишите – мир живых.
Так я и сделал.
Пока я нацарапывал эту надпись, Сартр разговорился с библиотекарем.
– Как дела у Вильгельма? – спросил он.
– Как всегда, опять зашился в своих манускриптах, – ответил Якоб.
– Да уж, Вы оба, – известные книжные черви.
– Это наша вечная страсть.
Я прислушался к диалогу, который свидетельствовал о том, что тут встретились старые знакомые, и вскинул брови.
Сартр тут же обратил внимание на мое любопытство и поспешил исправить свою оплошность:
– Извините, я ведь вас не представил друг другу. Это наш гость из ТОГО мира.
Я поклонился.
– А это Якоб Гримм. Соответственно, упомянутый в разговоре Вильгельм – его брат.
– Братья Гримм? – обрадовался я. – Сказочники?
– Лингвисты, профессора Берлинского университета, библиотекари, писатели, сказочники, – уточнил Сартр, выстраивая верный, с его точки зрения, ряд определений.
Якоб Гримм тоже поклонился.
– И еще – добавил Жан-Поль – Люди, приоткрывшие в своих сочинениях мир истины.
Якоб Гримм развел руками, словно хотел сказать: да что уж Вы так нас нахваливаете?
– Вот формуляр, – протянул я свою карточку.
– Отлично – сказал Якоб. – Что заказывать будете.?
Сартр тут же взял ситуацию в свои руки и начал бодро диктовать:
– «Мифы и легенды древней Греции», христианские апокрифы периода возникновения православия и роман Германа Гессе «Степной волк».
Набор заказанной литературы меня удивил, но спорить я не стал. В конце концов, я только ученик.
Якоб же кивнул с пониманием и тут же скрылся в еще одной, внутренней нише, которая имелась за его спиной.
«Там хранятся книги», – догадался я и, по всей видимости, не ошибся, ибо через две минуты Гримм уже вернулся с пачкой заказанных нами изданий.
– Пожалуйста, – протянул он их нам, вытаскивая из кармашка, приклеенного на внутренней обложке каждой книги, специальную карточку и прикрепляя их все к моему формуляру обычной канцелярской скрепкой – Читайте.
– Странно тут у вас как-то все, – заметил я – Столы каменные, чернильницы старинные, а скрепки современные.
– Эклектика, – подтвердил Сартр. – Смешение эпох и стилей. И в этом – своя прелесть.
Я спорить не стал.
Мы уселись за один из столов, и Сартр протянул мне первую книгу.
– Перед тем, как ее откроете, – предупредил он, – мне бы хотелось сделать небольшое вступление.
Я кивнул.
– В мировой литературе и философии есть изрядное количество рассуждений о загробном мире и описаний оного. Я заказал для Вас лишь некоторые образцы, которые отражают общие тенденции. Все читать не надо – я полагаю, что Вам хватит и отдельных отрывков. А потом обсудим прочитанное.
Я снова кивнул. И заметил краем глаза, что Якоб скрылся в своем хранилище.
Сартр же, между тем, открыл «Мифы и легенды древней Греции», пробежал глазами по оглавлению, нашел нужную страницу и указал мне.
Я послушно раскрыл книгу на указанном месте и начал читать.
Орфей и Эвридика
Орфей любил юную Эвридику, и сила этой любви не имела себе равных. Однажды, гуляя по лугу, Эвридика нечаянно наступила на змею. Вскрикнула Эвридика и упала. Лицо девушки побледнело. Ясный лоб покрылся испариной, закатились светлые очи.
На крик прибежал Орфей и увидел свою невесту. Ударил певец по струнам кифары (древнегреческий инструмент, разновидность лиры), но не открыла Эвридика глаз, не потянулась к нему, как прежде. Долго оплакивал Орфей любимую. И решил он спуститься в подземный мир, чтобы вернуть Эвридику и соединиться с нею. Ничего Орфей не взял с собой, кроме кифары и нераспустившейся веточки вербы.
Спустился он к берегам священного Стикса (река в царстве душ), за которым лежал мир мертвых. Вот и Харон. Но когда Орфей сделал шаг к ладье, то натолкнулся на весло, поставленное поперек. Старый лодочник знал свое дело: «Царство мертвых не для живых. Явишься, когда придет твое время!»
Рванул певец струны кифары, и над царством вечного безмолвия зазвучала песня прекрасного верхнего мира. Опустил Харон свое весло и, опершись на него, прислушался к неведомым звукам. Не прекращая петь, вступил Орфей в ладью, и вот он уже на другом берегу. Навстречу песне бежали толпы теней, а за ними гнался ужасный подземный пес Кербер (он же Цербер). Услышав пение, Кербер замедлил свой бег и замер, как земная собака по знаку охотника.
Вот и трон великих владык подземного мира Аида и Персефоны. Остановившись перед ними, запел Орфей лучшую из своих песен – песню о любви. И пока пел, веточка вербы, которую он принес, распустилась. Из лопнувших почек показались зеленые листочки. Как упоителен запах свежей зелени, не ведающей смерти и тлена! Слезы навернулись на глаза Персефоны.
Замерла песня, и наступило глубокое молчание. И прозвучал в нем голос Аида:
– Что ты просишь, пришелец?
– Я пришел ради моей возлюбленной Эвридики, пребывающей в мире теней. Смерть похитила ее у меня на заре любви. Тебе ли не знать, что все мы сюда придем. Вернется она под твою власть, и я явлюсь вместе с нею. На время прошу ее у тебя. Дай испытать Эвридике радость жизни.
– Пусть будет по-твоему, – молвил Аид. – Веди Эвридику в верхний мир. Она пойдет за тобой. Только помни: оглянешься – дар будет отнят. Имей терпение!
И двинулись они в путь. Миновали царство Аида. Харон их взял на ладью, и вот уже Стикс позади. Вверх поднималась крутая тропинка. Орфей шел впереди. Уже забрезжил свет. Волнение охватило Орфея. Не отстала ли Эвридика? Не осталась ли в царстве мертвых? Замедлил движение герой. Прислушался. Но тени ходят беззвучно. До верхнего мира оставалось несколько шагов, но не выдержал Орфей и оглянулся. Он ничего не увидел, но уловил легкое дуновение. Аид отнял свой дар. И сам Орфей был тому виной.
Снова к Стиксу спустился Орфей, надеясь вновь умолить подземных властителей. Но милость дается лишь один раз…
Конец мифа про Орфея и Эвридику
– Итак, что Вы думаете о прочитанном? – поинтересовался Сартр.
– Оно отражает человеческие чаяния о возможности возвращения утраченного.
– Еще?
– Здесь говорится и выборе и шансе, которые даются человеку и которые всецело в его руках.
– Хорошо. Еще?
– Все взаимосвязано: живые влияют на мертвых, мертвые – на живых.
– Отлично.
– Но древний автор…
– Мифы считаются коллективным творчеством, – перебил меня Сартр.
– Не важно, – отмахнулся я. – Я хотел сказать, что что-то тут не додумано. Понятно же, что умершая и похороненная (я надеюсь, он ее похоронил, ведь не разлагалась же она все это время вне могилы?) Эвридика не могла ожить.
– Вы уверены, что не могла? – снова перебил меня проводник.
– Уверен.
– А ведь есть целые религии, которые утверждают обратное, – заметил Сартр.
– Я не религиозен.
– Любопытное замечания для того, кто находится ЗДЕСЬ. Но продолжайте.
– Я хотел сказать, что если Эвридика не могла ожить, – я сделал ударение на «не могла», значит, поход Орфея в царство смерти лишь аллегория. И если бы Эвридика, все-таки вернулась в ТОТ мир, то уже, конечно, не Эвридикой, а кем-то другим. Как Ева.
Тут я вспомнил Еву и загрустил.
– Иначе говоря, Вы видите в этом рассказе определенные соответствия собственным впечатлениям, но и расхождения и неточности тоже.
– Да, – согласился я.
– Вы списываете их на необходимость текста соответствовать своей эпохе?
– А что, разве древние греки были настолько глупы, чтобы не понять и не принять идею переселения душ?
– Им было слишком трудно расстаться с мыслью об абсолютной уникальности тела, – сказал Жан-Поль. – Эвридика прекрасна как Эвридика – сказали бы Вам они. А как какая-нибудь рябая и толстая Агата или Аглая, пусть даже с Эвридикиной душой, кому же она нужна?!
– Глупо, – отрезал я.
– Это Вы сейчас так говорите, – сказал Сартр. – А вот что бы Вы сказали пару дней назад, до встречи с Вашей Евой?
– Я не знаю, – ответил я честно. – Наверное, я бы сказал, что загробной жизни вообще не существует. А если и существует, то глупо задумываться о ней, пока самому не придется с этим столкнуться.
– В таком случае, можем ли мы осуждать авторов мифа, которые осмелились хоть как-то ее описать?
– Я и не осуждаю. Это их дело и их право.
– Да? Ну что ж, в таком случае, мне интересно, останетесь ли Вы так же миролюбивы после ознакомления со следующим текстом.
21
О правосудье Б-жье! Кто страданья,
Все те, что я увидел, перечтет?
Почто такие за вину терзанья?
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
Сартр пододвинул ко мне книгу с христианскими апокрифами.
– То, что нас интересует в этом сборнике, это текст под названием «Хождение богородицы по мукам», – сказал он.
– Простите, пожалуйста, но я не знаю, что такое апокриф.
– Объясняю, – охотно откликнулся Сартр. – Апокриф – это неканонизированный текст раннехристианской эпохи. То есть такой текст, который не стал обязательной частью Библии, но при этом широко распространенный и популярный.
– Спасибо, – поблагодарил я за объяснение, а мой проводник продолжал:
– «Хождение богородицы по мукам» – древнерусское произведение, но переписано оно с греческих источников и нас интересует потому, что посвящено путешествию в ад.
– Кто путешествовал?
– Богородица.
– Я в богородицу Богородицу не верю.
– А я и не прошу Вас верить, я прошу почитать.
И я ему, естественно, подчинился.
Сразу же скажу, что прочитанное мною оказалось ужасно длинным и устрашающим. Приведу для примера лишь некоторые куски.
Отрывки из апокрифа «Хождение богородицы по мукам»
Богородица хотела увидеть, как мучаются души человеческие, и сказала архистратигу (архангелу, то бишь) Михаилу: «Поведай мне обо всем, на земле сущем». И ответил ей Михаил: «Что просишь, благодатная, я все тебе расскажу». И спросила его святая богородица: «Сколько мук, какими мучится род христианский?» И ответил ей архистратиг: «Не назвать всех мук». Попросила его благодатная: «Расскажи мне, какие они на небесах и на земле?»
Тогда архистратиг велел явиться ангелам с юга, и разверзся ад, и увидела богородица мучающихся в аду, и было тут множество мужей и жен, и вопили они. И спросила благодатная архистратига: «Кто это такие?» И ответил архистратиг: «Это те, кто… забыли бога и веровали в то, что сотворил нам бог для трудов наших, прозвав это богами: солнце и месяц, землю и воду, и зверей и гадов… и веровали, и до сих пор во мраке злом находятся, потому здесь так мучаются».
В другом месте она увидела… как протекала огненная река, там было множество мужей и жен, все погружены в реку – одни до пояса, другие до подмышек, третьи по шею, а иные с головой.
Увидев их, святая богородица заплакала громким голосом и спросила архистратига: «Кто это, по пояс в огонь погруженные?» И сказал ей архистратиг: «Это те, кого прокляли отцы и матери, за это здесь, проклятые, мучаются». Снова спросила богородица: «А кто те, что до подмышек в огне?» И ответил ей архистратиг: «Это были близкие кумовья, а меж собой враждовали, а другие блуд творили, за это здесь и мучаются». И спросила пресвятая богородица: «А кто те, что по шею в огненном пламени?» И сказал ей архангел: «Это те, кто ел человеческое мясо, за то здесь и мучаются так». И спросила святая богородица: «А кто те, что с головой ввержены в огонь?»
И увидела святая богородица мужа, висящего за ноги, поедаемого червями, и спросила ангела; «Кто это? Какой грех он совершил?» И сказал ей архистратиг: «Это человек, который получал прибыль за свое золото и серебро, за то он навеки мучается».
И увидела богородица жену, подвешенную за зубы, разные змеи выползали из ее рта и поедали ее. Видя это, пресвятая спросила ангела: «Что это за женщина и в чем грех ее?» И отвечал архистратиг, и сказал ей: «Эта женщина, госпожа, ходила к своим близким и к соседям, слушала, что про них говорят, и ссорилась с ними, распуская сплетни. Из-за этого и мучается». И сказала святая богородица: «Лучше бы такому человеку не родиться».
Михаил сказал ей: «Еще не видела ты, святая богородица, великих мук». Святая сказала архистратигу: «Пойдем и увидим все муки»…
В другом месте богородица увидела огненные столы и горящих на них многих мужей и жен, и святая спросила архистратига: «Те, кто попов не почитает, не встает им навстречу, когда они идут из церкви божией, – из-за этого и мучаются».
И увидела святая богородица железное дерево, с железными ветвями и сучьями, а на вершине его были железные крюки, а на них множество мужей и жен, подвешенных за языки. Увидев это, святая заплакала и спросила Михаила: «Кто это, в чем их грехи?» И сказал архистратиг: «Это клеветники и сводники, разлучившие брата с братом и мужа с женой»…
А в другом месте святая увидела мужа, подвешенного за ноги и за руки с четырех сторон, за края ногтей его. Он сильно исходил кровью, а язык его от огненного пламени скрутился… И сказал ангел: «Это эконом и служитель церкви, он не волю божию творил, но продавал сосуды и церковную утварь и говорил: «Кто работает в церкви, тот от церкви и питается», поэтому он и мучается здесь». И сказала святая: «Что заслужил, то и получает»…
И увидела святая мужа и крылатого змея с тремя головами – одна голова была обращена к глазам мужа, а другая – к его губам. И сказал архистратиг: «Этот бедный человек не может отдохнуть от змея». И добавил архистратиг: «Он, госпожа, святые книги прочитал, а сам не следовал им. Учил людей, а сам не волю божию творил, а жил в блуде и беззаконии»…
И увидела пресвятая женщин, подвешенных за ногти, и пламя выходило у них изо рта и опаляло их, а змея выползала из пламени того и обвивала их. Они вопили: «Помилуйте нас, так как мы одни мучаемся тяжелее всех». И, заплакав, спросила святая: «В чем их грехи?» И ответил архистратиг: «Это попадьи, которые не почитали своих попов и после их смерти выходили замуж, поэтому и мучаются».
И увидела богородица других женщин, лежащих в огне, поедаемых разными змеями, и спросила святая: «В чем их грехи?» И ответил Михаил: «Это монастырские черницы, которые тело свое предавали блуду, потому здесь они мучаются».
И сказал архистратиг: «Пойдем, пресвятая, я покажу тебе, где мучается множество грешников». И святая увидела реку огненную, и словно кровь текла в той реке, которая затопила всю землю, а посреди ее вод – многих грешников. Увидев это, богородица прослезилась и сказала: «В чем их грехи?» Ответил архистратиг: «Это блудники и прелюбодеи, воры, тайно подслушивающие, что говорят близкие, это сводники и клеветники, и те, кто пожинали чужие нивы и срывали чужие плоды, те, кто питается чужими трудами, разлучают супругов, пьяницы, немилосердные князья, епископы и патриархи, цари, не творившие волю божью, сребролюбцы, наживающие деньги, беззаконники». Услышав это, пречистая богородица заплакала и сказала: «О горе грешникам!» И добавила архистратигу: «Лучше таким грешникам и не рождаться!»
И… была глубокая тьма; там лежало много мужей и жен. И вокруг клокотало, словно в котле и словно морские волны разбивались над грешниками, и когда волны вздымались, то погружались грешники на тысячу локтей, не в силах сказать: «Праведный судья, помилуй нас». Их непрестанно ели черви, и был слышен скрежет зубовный…
Увидев это, заплакала святая и спросила: «Что это за река и волны ее?» И ответил ей архистратиг: «Это река вся смоляная, а волны ее все огненные, а те, кто в них мучается, это жиды, которые мучили господа нашего… и отравители, которые морят людей ядами, оружием убивают людей и удушают своих детей, за свои дела и мучаются они так». И сказала святая: «Пусть будет так по заслугам их!» И снова залила их бурная река и огненные волны, и тьма покрыла их…
Конец отрывков из апокрифа «Хождение богородицы по мукам»
Это было все в таком же духе, с привнесением нотки милосердия в самом финале.
Милосердия относительного, ибо избирательного и несостоятельного.
Сначала богородица попросила у выше стоящих инстанций прощения увиденным ею грешникам. Но не всем, а за исключением «неверных жидов».
Но вышестоящие инстанции не вняли просьбе богородицы и грешников не простили. А лишь даровали им один-единственный день покоя (жидам и этого не полагалось) в году, что, как понятно, ничтожно на фоне вечных страданий.
Ознакомившись со всей этой белибердой, я с недоумением взглянул на Сартра.
– Что это за бред? – спросил я у него, – И зачем Вы дали мне это читать?
– Что именно показалось Вам бредом? – уточнил он.
– Да все. Во-первых, что это еще за вечные муки? Мы-то с Вами знаем, что тут ничего вечного и даже ничего слишком длительного не бывает. Вы же сами мне это объясняли. Во-вторых, откуда этот расизм? В-третьих, богородица эта сомнительная какая-то. И не потому, что я вообще не верю в этот образ. А потому, что реплики у нее то слезливые, то жестокие. Пусть бы уже определилась как-нибудь со своей позицией! Ну, и наконец, что это дикие казни? Я ТУТ, кроме как в своем кошмарном сне, ничего подобного не наблюдал. Да и Вы сами запретили мне употреблять слово «наказание». И я, кстати, с тех пор все думаю, почему.
– Слово это я Вас просил не произносить, ибо оно бессмысленно. Наказание подразумевает безнадежность наказуемого, финальный итог неправильных поступков. Наказание – это садизм. А ЭТОТ мир вовсе не выдуман садистами. Поэтому никаких наказаний вообще не бывает. Бывают испытания. Бывают исправление и очищение. Бывает только то, что ведет к новому и лучшему. То, что помогает душе подняться на новую ступень, превзойти саму себя прежнюю. Я надеюсь, Вы меня понимаете.
– Стараюсь, – ответил я и вновь указал на книгу. – Но тогда откуда взялось вот это все?
– А Вы сами как думаете?
– Я думаю, что некоторые авторы не были ни в каком аду и даже одним глазком туда не заглядывали, а просто писали отсебятину.
– Зачем?
– Выполняли социальный заказ. Или изливали перебродивший гной своего больного воображения.
– Вы же совсем недавно говорили, что авторов осуждать нельзя.
– Я погорячился.
– А если предположить, что они все-таки были ЗДЕСЬ и видели именно то, что впоследствии описали? – спросил Сартр.
– Как такое можно было ЗДЕСЬ увидеть? ЗДЕСЬ же ничего подобного нет и в помине!
И вот тогда мой проводник загадочно улыбнулся и поднял указательный палец кверху.
Я попытался уловить, к чему он клонит. Но это было не так уж легко сделать.
– Нет, я решительно отказываюсь понимать! – сказал я, завершая попытки.
– Ну, подумайте еще чуть-чуть, – попросил Жан-Поль.
– Не могу.
– Я Вам подскажу. Вы же только подключите собственную логику.
– Хорошо, – согласился я.
– Тогда слушайте. Первый пункт силлогизма: Вы ЗДЕСЬ ничего подобного не видели. Второй пункт силлогизма: они ЗДЕСЬ это видели. Теперь третий пункт, он же вывод…
Тут Сартр прервался и ждал, что вывод я сделаю сам.
– Следовательно, кто-то из нас ошибается, – предположил я.
– Вы или они? – спросил Сартр.
– Надеюсь, что они.
– Неправильно.
– Что неправильно? Неужели все-таки я ошибаюсь?
– Нет, неправилен Ваш вывод.
– Тогда предложите свой вариант.
– Давайте сначала сделаем еще одну попытку. Повторяю. Первый пункт силлогизма: Вы ЗДЕСЬ ничего подобного не видели. Второй пункт силлогизма: они ЗДЕСЬ это видели. Теперь третий пункт, он же вывод…
Сартр опять замолчал и снова вопросительно посмотрел на меня.
– Я еще не все успел осмотреть, – попробовал я вторично.
– Что ж, с логикой у Вас все в порядке, но Вы опять, простите, попали пальцем в небо. Попробуйте еще раз.
Я задумался.
– Ну, – подбадривал он меня.
– Могу сделать еще одно предположение: с тех пор, как ЗДЕСЬ побывали они, многое изменилось.
– Опять здраво, но опять неправильно.
– Они были не ЗДЕСЬ.
– Увы, они были ЗДЕСЬ.
– Ну, тогда я точно ничего не понимаю.
– А Вы еще раз попробуйте. Ну, давайте, последняя попытка.
Тут я заметил, что Якоб Гримм вышел из своего книгохранилища и тоже ожидает от меня правильного ответа.
Что ж, неприятно не оправдывать чужих ожиданий, но ничего не поделаешь. Или все-таки попробовать?
– Так, – сосредоточился я, – первый пункт силлогизма: я ЗДЕСЬ ничего подобного не видел. Второй пункт силлогизма: они ЗДЕСЬ это видели. Третий пункт, он же вывод… Не все способны видеть полноту картины.
– Браво! – похвалил Гримм.
– Близко, близко, – добавил Сартр. – Но не совсем точно.
– А как точно?
– А вот как: все видят то, что ЗДЕСЬ есть, неодинаково.
– Как так неодинаково? – удивился я.
– Очень просто, – сказал Якоб. – Каждый видит все по-своему.
– Почему?
– Потому что каждый видит ЗДЕСЬ не то, что есть на самом деле, но лишь то, как это всамделишное отражается в самом наблюдателе, – объяснил Сартр.
– Каждый видит тут лишь самого себя, – добавил Гримм.
– ??? – это я, естественно, не озвучил, но посмотрел на моих наставников так, что мой немой вопрос прозвучал вполне себе громко и даже вопиюще.
– Жестокие люди видят ЗДЕСЬ жестокость, – это Сартр.
– Добрые – доброту, – это уже Гримм.
– Пессимисты – отчаяние, – Сартр.
– Оптимисты – надежду, – Гримм.
– А кто видит всех вас? – спросил я – Откуда во мне отразились Вы, Жан-Поль? И Вы, Якоб? И еще Гоголь? И Акоста? И Маяковский? И бывший товаровед? И человек-цветок? И… Ева? Ведь я не знал вас совсем. И о вас ничего не знал. Да к тому же, вы и умнее меня, и лучше, и… вы меня учите тому, о чем я бы сам даже не задумался.
– Мы существуем на самом деле. Но то, что Вам показали именно нас, это исключительно Ваша заслуга. Просто мы – самое подходящее отражение для Вашей души, – сказал Сартр.
– А им, стало быть, показывали чертей и грешников, подвешенных за языки или за ногти?
– Да.
– Значит, и такой ад существует?
– Существует. В душе. В душах много чего существует. Не всегда приятного, – промолвил Гримм. – В моей душе, например, существовало много прекрасных сказок. А в душе Данте, еще одного путешественника, ну, Вы знаете, – много кошмарных видений.
– А какой ад видели Вы, Жан-Поль?
– Я расскажу Вам. Очень скоро. Но сначала познакомьтесь с последней книгой, которую я для Вас выбрал.
И он протянул мне книгу – «Степного волка», – открытую в той части, где хозяин некоего магического театра (он-то, в результате, и оказывается адом) приглашает своих гостей, главного героя по имени Гарри и его девушку, – познакомиться с ним поближе.
Отрывки из романа Германа Гессе «Степной волк»
– Вам часто очень надоедала ваша жизнь. Вы стремились уйти отсюда, не так ли? Вы мечтаете о том, чтобы покинуть это время, этот мир, эту действительность и войти в другую, более соответствующую вам действительность, в мир без времени. Сделайте это, дорогой друг, я приглашаю вас это сделать. Вы ведь знаете, где таится этот другой мир и что мир, который вы ищете, есть мир вашей собственной души. Лишь в собственном вашем сердце живет та, другая действительность, по которой вы тоскуете. Я могу вам дать только то, что вы уже носите в себе сами, я не могу открыть вам другого картинного зала, кроме картинного зала вашей души. Я не могу вам дать ничего, разве лишь удобный случай, толчок, ключ. Я помогу вам сделать зримым ваш собственный мир, только и всего…
В моем театрике столько лож, сколько вы пожелаете, десять, сто, тысяча, и за каждой дверью вас ждет то, чего вы как раз ищете. Это славная картинная галерея, дорогой друг, но вам не было бы никакой пользы осматривать ее таким, как вы есть. Вы были бы скованы и ослеплены тем, что вы привыкли называть своей личностью. Вы, несомненно, давно догадались, что преодоление времени, освобождение от действительности и как бы там еще ни именовали вы вашу тоску, означают не что иное, как желание избавиться от своей так называемой личности. Она – тюрьма, в которой вы сидите. И войди вы в театр таким, как вы есть, вы увидели бы все глазами Гарри, сквозь старые очки Степного волка. Поэтому вас приглашают избавиться от этих очков и соблаговолить сдать эту глубокоуважаемую личность в здешний гардероб, где она будет к вашим услугам в любое время…
Теперь ты отбросил очки твоей личности, так взгляни же разок в настоящее зеркало! Это доставит тебе удовольствие.
Со смехом и забавными поглаживаньями он повернул меня так, что я оказался напротив огромного стенного зеркала. В нем я увидел себя.
Какое-то короткое мгновенье я видел знакомого мне Гарри, только с необыкновенно веселым, светлым, смеющимся лицом. Но не успел я его узнать, как он распался, от него отделилась вторая фигура, третья, десятая, двадцатая, и все огромное зеркало заполнилось сплошными Гарри или кусками Гарри, бесчисленными Гарри, каждого из которых я видел и узнавал лишь в течение какой-то молниеносной доли секунды. Иные из этого множества Гарри были моего возраста, иные старше, иные были древними, иные совсем молодыми, юношами, мальчиками, школьниками, мальчишками, детьми. Пятидесятилетние и двадцатилетние Гарри бегали и прыгали вперемешку, тридцатилетние и пятилетние, серьезные и веселые, степенные и смешные, хорошо одетые, и оборванные, и совсем голые, безволосые и длиннокудрые, и все были мной, и каждого я видел один миг и вмиг узнавал, и каждый затем исчезал, они разбегались во все стороны, налево, направо, убегали в глубину зеркала, выбегали из зеркала…
Конец отрывков из романа Германа Гессе «Степной волк»
– Ну как? – спросил Сартр.
– ЭТОТ мир – зеркало? – в свою очередь спросил я.
– Зеркало. Зеркало, в которое смотрится и в котором отражается душа. Со всей той грязью и со всем тем светом, которые она успела аккумулировать при жизни ТАМ.
– Королевство кривых зеркал, – припомнил я название старого детского фильма.
– Отнюдь, – вступился за свой мир Якоб Гримм. – Наоборот, прямее зеркал не бывает. Ведь каждый видит в своем зеркале именно то, что заслужил.
– И может подкорректировать изображение собственными усилиями, – добавил Сартр.
– И об этом догадался только Гессе?
– Он подошел к догадке ближе других, – ответил Сартр. – Впрочем, может быть, я не объективен, ведь Гессе был моим проводником.
– Гессе тоже заблуждался, – вмешался Гримм. – В его романе есть и накладки тоже.
– Например? – спросил я.
– Например – сказал Гримм и раскрыл мою книгу на другой странице. – Здесь Гарри (читай, сам Гессе) рассказывает о своем собственном проводнике и о том, что они вместе увидели.
– Кто же был его проводником?
– Моцарт.
Еще один отрывок из романа Германа Гессе «Степной волк»
Я смотрел поверх барьера в безмерные глубины пространства, там плыли туманы и облака, неясно вырисовывались горы и взморья, под нами простиралась бескрайняя, похожая на пустыню равнина. На этой равнине мы увидели какого-то старого длиннобородого господина почтенного вида, который с печальным лицом возглавлял огромное шествие: за ним следовало несколько десятков тысяч мужчин, одетых в черное. Вид у него был огорченный и безнадежный, и Моцарт сказал:
– Видите, это Брамс. Он стремится к освобожденью, но время еще терпит.
Я узнал, что черные тысячи – это все исполнители тех голосов и нот, которые, с божественной точки зренья, были лишними в его партитурах.
– Слишком густая оркестровка, растрачено слишком много материала, – покачал головой Моцарт.
И сразу затем мы увидели Рихарда Вагнера, который шагал во главе столь же несметных полчищ, и почувствовали, какая изматывающая обуза для него – эти тяжелые тысячи. Он тоже, мы видели, брел усталой походкой страдальца.
– Во времена моей юности, – заметил я грустно, – оба эти музыканта считались предельно противоположными друг другу.
Моцарт засмеялся.
– Да, это всегда так. Если взглянуть с некоторого расстояния, то такие противоположности обычно все ближе сходятся. Густая оркестровка не была, кстати, личной ошибкой Вагнера и Брамса, она была заблужденьем их времени.
– Что? И за это они должны так тяжко поплатиться? – воскликнул я обвиняюще.
– Разумеется. Дело идет по инстанциям. Лишь после того как они погасят долг своего времени, выяснится, осталось ли еще столько личных долгов, чтобы стоило взыскивать их.
– Но они же оба в этом не виноваты!
– Конечно, нет. Не виноваты они и в том, что Адам съел яблоко, а платить за это должны.
– Но это ужасно.
– Конечно. Жизнь всегда ужасна. Мы не виноваты, и все-таки мы в ответе. Родился – и уже виноват. Странно же вас учили закону Божьему, если вы этого не знали.
Я почувствовал себя довольно несчастным. Я увидел, как сам я, смертельно усталый странник, бреду по пустыне того света, нагруженный множеством ненужных книг, которые я написал, всеми этими статьями, всеми этими литературными заметками, а за мной следуют полчища наборщиков, которые должны были над ними трудиться, полчища читателей, которые должны были все это проглотить. Боже мой! А ведь, кроме того, были еще Адам, и яблоко, и весь остальной первородный грех. Все это, значит, надо искупить, пройти через бесконечное чистилище, и лишь потом встанет вопрос, есть ли за всем этим еще что-то личное, что-то собственное, или же все мои усилия и их последствия были лишь пустой пеной на море, лишь бессмысленной игрой в потоке событий.
Моцарт стал громко смеяться, увидев мое вытянувшееся лицо.
Конец отрывка из романа Германа Гессе «Степной волк»
– Этот кусок мне понравился меньше, – сказал я.
– Я же Вас предупредил, что здесь есть ошибки, – откликнулся Гримм.
– Какие, например?
– Например, суровость наказания. Вы заметили, что Гессе дал своим героям шанс на избавление от мук? Но при этом он не смог оторваться от принятого заблуждения своего времени, что муки эти длительны и комплексны.
– Вы имеете в виду, что он обязал Брамса и Вагнера сначала искупить одно, затем перейти к другому?
– Да, именно. Но это не так. Искупление многогранно, и если и требует этапов, то лишь потому, что сразу невозможно добраться до вершины, надо переходить со ступени на ступень.
– Но за каждый отдельный грех не дают целого срока, – добавил Сартр.
– И потом, – опять вступил в беседу Гримм, – вы обратили внимание на эту порожденную средневековым христианским сознанием жестокость: человек не виноват, он просто попался на удочку, закинутую массами, и, тем не менее, должен поплатиться?
– А это не так? – спросил я с надеждой.
– Конечно, нет, – ответил Гримм.
– Да и первородного греха никакого не было, – сказал Сартр.
– И яблока никакого Адам не ел – подхватил Гримм.
– Вернее, ел, но не яблоко, – добавил Сартр.
– Остановитесь, – взмолился я. – У меня от всего этого голова кругом идет. Да, и кто сказал, что правы вы, а не он. ЗДЕСЬ же всякое может отразиться. Стало быть, и Брамс с Вагнером, и яблоко… И…
Я задыхался. У меня не хватало слов.
Они смотрели на меня внимательно и ждали окончания своего эксперимента. Они ждали, когда я все осознаю, приму и успокоюсь. Но мне было очень трудно это сделать. Я ждал помощи. От них ли, или от кого-нибудь иного.
И тут вдруг за соседним каменным столом я заметил его…
– Г-споди, вы видите? Вы видите это? – закричал я.
Оба моих собеседника повернулись в указанную мною сторону. А там сидел… черт.
– Вы видите? – спросил я снова.
– Черта, что ли? – спросил библиотекарь.
– Видим, – подтвердил проводник.
Черт нагло на меня пялился и ухмылялся.
– Это он, – сказал я. – Тот самый, из моего сна.
Черт приветственно склонил рогатую голову и галантно дотронулся до груди.
– Скажите мне, – обратился я к Сартру и Гримму, – он есть или нет? Он тоже мое отражение? Но почему?
– А ты их больше слушай! – ухмыльнулся черт. – Они тебе такого нарасскажут, совсем крыша поедет.
– Кого же мне слушать?
– Меня, – воскликнул черт и поманил меня пальцем. – Подойди-ка и я тебе расскажу, как все ТУТ устроено на самом деле.
– Если хочешь, иди, – сказал Сартр. – Ты же знаешь, у нас тут все только добровольно.
22
Вы для всего причиной признаете
Одно лишь небо, словно все дела
Оно вершит в своем круговороте.
Будь это так, то в вас бы не была
Свободной воля, правды бы не стало
В награде за добро, в отмщенье зла.
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
– Если бы я существовал только в твоем сознании, – спросил меня черт, – как бы меня могли видеть они?
– Все наоборот, – сказал черту Сартр. – В таком случае мы просто обязаны тебя видеть, ибо и мы находимся в его сознании, которое в данный момент объединяет нас всех в одну общую группу.
– Но тут надо внести существенную поправку, – присоединился к беседе Гримм. – Мы не являемся продуктом его сознания. Мы – часть объективной реальности, заслуженно попавшая в фокус его сознания и подвергшаяся им анализу и переосмыслению.
– Стало быть, и я – часть объективной реальности? – захлопнул логическую ловушку черт – Что и требовалось доказать. А посему ответь (это уже было обращено прямо мне в лоб), чем я хуже, чем другие твои проводники?
– Тем, что ты – чуждый моему сознанию элемент, – ответил я, тоже переходя на ты.
Сартр и Гримм отреагировали на это аплодисментами.
– Вздор! – ничуть не смутился черт. – Чуждому в сознании вообще не место. Оно в принципе не может туда проникнуть. А, стало быть, я, может, и не понятый тобою, но родной.
– Ты не прав, – парировал я удар. – Бывает и насильственное проникновение в мозг. Например, под гипнозом, когда человеку внушают совершенно незнакомые и неорганичные ему идеи.
– Не все поддаются внушению, – черт тоже неплохо умел фехтовать аргументами, – но лишь те, мозг которых уже достаточно взрыхлен и удобрен для посева. И ты видишь меня исключительно потому, что сам меня в себе выпестовал.
– «Выпестовал», – передразнил я – Да я и слов-то таких никогда не употребляю. Стало быть, ты со своим лексиконом – мне посторонний.
– Не все слова, усвоенные из чтения или разговора, активны в человеческой речи. Но они дремлют в мозгу и пускают там семена. Твоим – пришла пора распускаться.
Сартр и Гримм молча наблюдали, как мы перешли в споре в область метафор, и с напряжением ожидали исхода битвы.
– Ты жесток и циничен, – спустил я черта на землю. – Я же совсем не такой.
– В тебе скрывается много чего нераскрытого и неизведанного. И как знаток психоанализа (а я тебе таковым, если ты помнишь, еще во сне представлялся) я могу распознать твои скрытые личины, одна из которых вполне даже рогата.
– Если даже ЭТОТ мир и является зеркалом, – начал я новую отповедь, – это не значит, что в нем отражаюсь лишь я сам. Отразиться может и то, что у меня за спиной, то, что извне. Ты – оттуда.
– Ну, уж нет. Даже мои коллеги, – тут черт указал на Сартра и Гримма, – признают, что отражение – всецело твое. А если туда и попало что-то из контекста, так и то только потому, что контекст этот так или иначе замечен и воспринят тобой. В конце концов, мы же не про обычное зеркало говорим, а про зеркало души.
– Зеркало души – это глаза, – вспомнил я народную мудрость.
– Или то, что поддается глазам, – возразил народу черт.
Я посмотрел на проводника и библиотекаря.
– Он прав, – заметил первый.
– Но это только тебе на руку, – сказал второй.
– Почему? – удивился я.
– А ты вспомни наше пиво, – подсказал мне Сартр. – Пиво существует или кажется?
– Это зависит от меня.
– Черт существует или кажется?
– Это зависит от меня.
– Сартр существует или кажется? – поспешно вмешался черт.
– Это… зависит от меня.
– Так кому же из нас быть, а кому казаться? – спросил Сартр.
– Так ведь мы же решили, что быть и казаться – это одно и то же, – припомнил я.
– Тем более. В таком случае, кому быть или казаться: нам или ему? – указав на черта, усилил ситуацию выбора Гримм.
– Или не быть и не казаться никому из нас? – черт высветил новые грани возможности.
– Во сне я выбрал его, – указал я на Сартра. – Что же может меня заставить поступить иначе наяву?
– Да хотя бы осознание того факта, что тебя попросту морочили, – сказал черт. – Или сладостное чувство господства. Представляешь: закрываешь ты глаза, открываешь обратно, а Сартра нет. И библиотеки вместе с ее покрывшемся пылью библиотекарем нет.
– И тебя нет, – добавил я.
– Да пусть хоть и меня, – не испугался черт. – Я не гордый. Могу и не быть, ради такого дела.
– Зачем он все это затеял? – спросил я Жан-Поля.
– Он – твое отражение, – ответил он. – Он выявляет и усиливает твой внутренний конфликт с самим собой. Ты стоишь на пороге большого открытия: весь ЭТОТ мир зависит от тебя.
– Между нами, и ТОТ мир тоже, – добавил Якоб.
– Это и сложно, и сладко – реплика Сартра.
– Это и ответственность, и шанс правильно ею распорядиться, – добавление Гримма.
– Ты не знаешь, соглашаться с этим, или нет, – прокомментировал мое внутреннее состояние Сартр.
– А черт тебя провоцирует. Пытается обострить идею до крайности, чтобы ты испугался следующего шага, – сформулировал Гримм.
– Вы облекаете меня слишком большими полномочиями, – наконец, вставил слово и я. – Не все же зависит от меня. А законы окружающего мира? А Б-г, наконец?
– Вот-вот, – обрадовался черт, – и я о том же. Ты видишь, куда они тебя завели? Ты уже почти возомнил себя хозяином мироздания. А силенки-то для этого есть? Гляди, пройдется один такой хозяин влево-вправо, а мир уже и трещит по швам.
– А ты-то, ты-то что предлагаешь? – возмутился я.
– Я, – тут черт встал, напыжился, весь как-то разросся и ткнул себя кулаком в грудь, – Я я – блюститель порядка. Мой мир – понятен и незыблем. Согрешил – пожалуй-ка в ад, на прожарку. Сеешь разумное, доброе, вечное (начитанный черт, черт бы его побрал – простите за тавтологию) – вот билетик в рай, аж, на верхнюю полочку. И никаких тебе потом перемещений. Сиди на месте, и цыц! Чтобы учет не пострадал. Чтобы мозги не съезжали набекрень. А с ними (тут он гневно потряс кривым пальцем в сторону Сартра и Гримма) никакого порядка не будет. А что будет? Я скажу тебе, что будет: шизофрения. И, между нами, ты уже от этого недалек. Буквально на волоске.
После столь проникновенного монолога, черт выдохся и уселся обратно на скамью.
– Мне не нравится твой порядок, – сказал я ему. – Я остаюсь с ними.
– Ну что ж, – черт явно владел собой и умел проигрывать, – как говорится, насильно мил не будешь. Но если что, никогда не поздно позвать меня обратно. А у меня почему-то такое предчувствие (тут он сильно выпучил глаза, как бы прозревая будущее), что я тебе еще понадоблюсь.
С этими словами он раскланялся и испарился.
– Вы правильно поступили, – обратился ко мне Якоб Гримм. – И знаете что? В моих сказках тоже встречаются черти. Потому что и мне приходилось с ними бороться… в своей душе.
– Как и каждому из нас, – добавил Жан-Поль.
– Как и каждому из нас, – согласился Гримм.
– Но мне все-таки еще многое непонятно, – объявил я – Например, следующее: как все-таки совместить концепцию мира как моего отражения с существованием объективной реальности и… Б-га, наконец.
– В Б-га верите, а в богородицу нет? – усмехнулся Сартр.
– Уж извините, не могу представить Всесильного Творца выползающего из чрева сотворенной им же женщины для того чтобы огласить сотворенный им же мир жалким младенческим писком.
– Оставим это, – вмешался Гримм. – Вернемся к поставленной Вами проблеме, которую можно свести к практически вечному вопросу о совместимости (или несовместимости) Высшей воли (что бы Вы ни понимали под нею: Создателя или законы природы) и свободы человеческого выбора. Я правильно формулирую?
– Вполне, – согласился я.
– Я предложу Вам возможную модель урегулирования этого философского конфликта, – сказал я.
– Извольте.
– Соизволяю. Представим себе, что в мире…
– В ЭТОМ или в ТОМ? – перебил я, требуя понятийной четкости.
– Мире вообще, – ответил Гримм. – Во всей совокупности составляющих.
Я кивнул.
– Так вот, представим себе, что в нем существует разделение функций между Б-гом и человеком.
– Б-гу – Б-гово, кесарю – кесарево, – блеснул я.
– Нет, не так, – возразил Гримм. – Я сразу оговорюсь, что разделение это существует не потому, что каждая из сторон чего-то не может и нуждается в компаньоне. Если считать Б-га Абсолютом, то очевидно, что Он может все. Но… есть разница между «может» и «хочет». Ведь если бы Он как бы не устранил Сам Себя из некоторых областей человеческой жизни, то люди были бы лишь послушными исполнителями Его воли.
– Весь мир театр, а люди в нем – актеры, – опять блеснул я.
– Допустим, но с одной оговоркой. Б-г – директор театра. Или, по-современному, продюсер. Он оформляет сцену декорациями, подбирает вам костюмы и распределяет роли. А вот текста ролей не существует. И фабулы нет. И режиссера не предвидится. Играйте сами, как хотите. Но только так, чтобы друг друга не покалечить, для чего существуют элементарные правила безопасности: со сцены друг друга не сталкивать, подножки не ставить, острыми предметами не размахивать, огня бесконтрольно не разжигать… ну, и так далее.
– Этика, – сказал я.
– Этика, – подтвердил Гримм. – Но какая пьеса получится, зависит только от вас. И какая роль окажется доминантной – только от исполнителя роли.
– От меня.
– От каждого «меня», произнесенного от первого лица.
– Вы не своею волей оказались в театре, – добавил Сартр. – Но на подмостках вы совершенно свободны. Уж поверьте мне, как драматургу.
– Да, кстати, Вы обещали рассказать мне про Вашу собственную пьесу об аде.
– Расскажу. На прощанье.
– Мы разве уже расстаемся? – испугался я.
– Еще нет, – ответил он.
– А какой фрукт ел Адам? И почему не было первородного греха? И почему у вас общая библиотека для обитателей ада, рая и чистилища?
– Начнем с последнего вопроса. На первые Вам лучше потом ответит Акоста, это он у нас специалист по еврейским классическим текстам. А с последним я и сам справлюсь. Тем более, что на данный момент ответ на него уже должен быть Вам очевиден.
– К чему Вы клоните? – удивился я.
– Нет никакого ада. И рая, и чистилища тоже.
– Как нет? – я почувствовал, что почва окончательно ускользает у меня из– под ног. – Как же нет? После всего того, что я уже здесь увидел и испытал, Вы говорите, что этого нет? Да вот ведь у вас и у самих в формулярах написано: место обитания – ад, рай, чистилище, мир живых.
– Вы неправильно меня поняли, – мягко возразил Сартр. – Я не имел ввиду, что нет ЭТОГО мира, я имел в виду, что нету именно ада, рая и чистилища. Вспомните еще раз разделение на «быть» и «казаться». Мы с Вами сейчас, безусловно, где-то пребываем. Но кто Вам сказал, что это, например, ад?
– Как кто? Да Вы же и сказали, – возмутился я.
– Я Вам этого никогда не говорил. Вы сами определили это место как ад, а я просто не стал Вам возражать. И никто, заметьте, никто из нас этого слова в качестве определения ЭТОЙ местности не произносил. Вы были единственным.
– Потому что… – начал догадываться я.
– Потому что и место это – единственное. Но так как оно изменяется в зависимости от того, кто в нем отражается, то и название ему каждый подбирает сам.
– Вы помните показанные Вам формуляры? – спросил Якоб. – Константин живет в аду, Али – в раю, Тереза – в чистилище. Но ходят они в одну и ту же библиотеку. Потому что зачем в одном небольшом местечке несколько библиотек?
– Ад и рай – одно и то же?!! – переспросил я.
– Конечно, – сказал Сартр. – Только кто-то, заходя в зеркальную комнату, вынужден наблюдать собственные ошибки, а кто-то прекрасные поступки.
– Многие наблюдают и то, и другое, – добавил Гримм.
– А в оранжерее произрастают плоды как добрых, так и злых дел.
– А колодцы?
– Вы думаете, что рай – это статичное место для ублажения счастливых идиотов? – воспламенился Жан-Поль. – Вы думаете, что там нечему учиться и не к чему стремиться? Так это тогда уже не рай, а отделение психбольницы.
– Рая нет, – уточнил я.
– Он есть. Для тех, кто помещает себя туда. И он тоже подразумевает развитие.
– Развитие – это основное дело души. Без этого она просто не может жить. Не может существовать, – сформулировал Гримм.
– Это не простой процесс, – сказал Сартр. – В нем и бывают падения, и взлеты. И только одного там не может быть – простоя. Его души не выносят в принципе.
– Так мы сейчас в раю? – улыбнулся я.
– Прекратите привязываться к понятиям, – серьезно ответил Сартр, несмотря на мою улыбку. – Мы ТУТ, а остальное не важно. Можете назвать ЭТО место хоть Елисейскими полями.
– Это Вы как француз мне предлагаете?
– Не хотите французского, давайте русское. Пусть будет Красная площадь.
– Ну уж нет! – воспротивился я – Пусть уж лучше будет рай. Интересно, кстати, какая там в раю наверху погода?
23
За то, что я обжорству предавался,
Я истлеваю, под дождем стеня.
И, бедная душа, я оказался
Не одинок: их всех карают тут
За тот же грех…
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
На улице рая шел проливной дождь. Так что мы с Сартром, отойдя от библиотеки буквально на два шага, моментально вымокли до нитки. Хорошо еще, что на улице было достаточно зданий с широкими балконами, под одним из которых мы тут же и замерли, спасаясь от острых и холодных дождевых струй.
На улице, как и прежде, не было ни души. Хотя на данный момент это можно было уже списать не на специфику данной местности, а просто на плохую погоду.
– А ЗДЕСЬ у вас зонтики бывают? – спросил я у своего проводника.
– Глупый вопрос, – ответил он как-то совсем невежливо.
– И что же в этом глупого? – слегка обиделся я.
– Сами подумайте.
Я подумал.
– Не могу понять, к чему Вы придрались, – наконец, изрек я.
– Хорошо. Подойдем к этому с другой стороны, – вздохнул Сартр. – Вот Вам самому, как кажется: есть ТУТ зонтики, или нет?
– По мне так, почему бы и не быть.
– Ну, так пусть будут.
Я тут же понял, что он имел в виду, и хлопнул себя по лбу, а потом торжественно провозгласил:
– Пусть будут!
И через мгновение обнаружил у себя в руках (когда схватить только успел-то?) два строгих черных зонта.
– Прошу Вас, – сказал я Сартру, протягивая ему один из них.
– Благодарю! – отозвался тот и раскрыл зонтик, который оказался вполне солидным, японским и автоматическим зонтиком. Точно таким, какой был (нет, лучше буду говорить – есть) у меня самого ТАМ.
– Теперь можно идти? – поторопил я Сартра.
– Погодите.
– Что такое?
– Видите ли, уж очень лужи большие. Так нельзя ли попросить у Вас еще и резиновые сапоги. Или, на худой конец, хотя бы калоши?
– Сапоги! – объявил я.
– Спасибо! – поблагодарил Сартр, примеривая заказанную обувь. – Надо же, точно в пору! Чувствуется рука мастера.
Моя пара тоже оказалась мне как раз, так что, как выяснилось, похвала моему мастерству не было преувеличенной. Хотя как именно мне это удалось, я и сам не понял.
– Теперь в путь! – объявил Сартр и ринулся вниз по улице. Я – за ним.
Дождь был громкий и хмельной. Он бил в барабаны наших зонтичных крыш и пах (я в очередной раз порадовался присутствию запаха) дурманящей смесью кислорода, травы и мокрой пыли. Лужицы и лужи в прогибах мостовой и щелях между ее камнями и плитами, растекались, переливались через край и сливались в ручьи, которые неслись еще быстрее нас в одном с нами направлении и весело пузырились под ногами.
– Жан-Поль! – позвал я, пытаясь перекричать дождь.
– Что? – отозвался он, тоже крича.
– Куда мы идем теперь?
– Туда, куда каждому пешеходу приятно зайти в такую погодку, чтобы отряхнуться, обогреться и выпить чего-нибудь горячего или горячительного.
– В кафе? – удивился и обрадовался я подобной перспективе.
– Да. И там совместим приятное с полезным. Во-первых, отдохнем и подкрепимся, а во-вторых, поищем ответы на уже заданные и еще пока не заданные Вами вопросы. К тому же я там встречу назначил.
– С кем?
– С Акостой. Наш философ Уриэль всегда рад новым лицам. Так что он не упустил бы очередной возможности порассуждать вместе с Вами о жизни.
– И о смерти, – добавил я.
– А не все ли равно? – пожал плечами Сартр, а зонтик его при этом дрогнул и сотворил в воздухе танцевальное па.
– Да и вправду, – согласился я без спора. – А до кафе далеко еще?
– А мы уже пришли, – объявил проводник.
И, действительно, прямо перед нами красовалась стеклянная дверь, обрамленная гирляндой цветных лампочек (электричество – на средневековой улице!) Она была матовой, из такого стекла, которое своей структурой напоминает мазки импрессионистов, а потому с улицы не видно было, что творится внутри. И только приятный свет проникал наружу и манил войти и насладиться им в полную мощь.
Мы так и сделали.
Внутри кафе, встретившее нас звоном колокольчика, оказалось очень славным и уютным.
Низкие столики были покрыты вишневыми бархатными скатертями с милыми шариками на концах бахромы. Рядом со столиками притулились удобные скамеечки, тоже обитые бархатом.
Напротив входа, чуть наискосок, потрескивал камин, снабженный всеми положенными ему причиндалами: кочергой, лопаткой для помешивания углей и искусно наколотыми дровами, сложенными на полу в довольно эстетичную горку.
За стойкой потирал руки полный, румяный и явно дружелюбный хозяин заведения – в чистейшем накрахмаленном переднике, но без колпака.
На его стойке в изящном порядке красовались кожаные папки с меню, украшенные золотым тиснением, грациозные и солидные бокалы и кружки для всех возможных известных мне напитков и, собственно, бутылки с этой драгоценной жидкостью.
– Добро пожаловать! – осклабился хозяин. – Заждались, заждались!
И с этими словами он обвел рукой помещение, предлагая нам выбрать столик.
Мы подчинились, и по пути к выбранному месту я продолжал осматриваться. Интерьер при этом мне показался очень стильным, но не лишенным одной бросающейся в глаза странности: все стены были завешаны деревянными позолоченными рамками, в которых под стеклом находились не картины, не гобелены и не фотографии, а стихи. При ближайшем рассмотрении все они (а я специально сделал контрольный обход) оказались… баснями Крылова.
– Почему здесь повсюду басни Крылова? – спросил я хозяина.
– Потому что они мне дороги как память, – ответил тот, по-прежнему очень доброжелательно.
– Вы так любили этого автора?
– Я и есть этот автор. Прошу любить и жаловать.
– Крылов? Иван Андреевич? – поразился я.
– Он самый.
Да, мне ТУТ явно везло на писателей.
Я внимательно вгляделся в его лицо, и тут меня осенила догадка.
– Вы?.. – начал было я.
Но и он все понял с полуслова и помог мне с окончанием фразы:
– Да, именно так. Я здесь, потому что написал произведение об аде.
– Да вы что, сговорились все, что ли?
– Тема уж больно интересная, – оправдался за всех Сартр.
– А я что-то не помню у Вас подобных басен – обратился я к Крылову с сомнением.
– А Вы разве их все прочитали? – ответил он вопросом на вопрос и тоже с большим сомнением. – Я почти уверен, что Вы ограничились лишь школьной программой. А я ведь написал неизмеримо больше!
Тут он вышел из-за стойки и грузным шагом направился к левой стене, откуда снял самую большую рамку, любовно протер стекло рукавом и поднес закупоренное там творение мне.
– Вот она, моя басня про ад, – сказал он. – Можете сами удостовериться.
И я удостоверился, прочтя басню от начала и до конца. Вот она.
Сочинитель и разбойник
В жилище мрачное теней
На суд предстали пред судей
В один и тот же час: Грабитель
(Он по большим дорогам разбивал,
И в петлю, наконец, попал);
Другой был славою покрытый Сочинитель:
Он тонкий разливал в своих твореньях яд,
Вселял безверие, укоренял разврат,
Был, как Сирена, сладкогласен,
И, как Сирена, был опасен.
В аду обряд судебный скор;
Нет проволочек бесполезных:
В минуту сделан приговор.
На страшных двух цепях железных
Повешены больших чугунных два котла:
В них виноватых рассадили,
Дров под Разбойника большой костер взвалили;
Сама Мегера их зажгла
И развела такой ужасный пламень,
Что трескаться стал в сводах адских камень.
Суд к Сочинителю, казалось, был не строг;
Под ним сперва чуть тлелся огонек;
Но там, чем далее, тем боле разгорался.
Вот веки протекли, огонь не унимался.
Уж под Разбойником давно костер погас:
Под Сочинителем он злей с часу́ на час.
Не видя облегченья,
Писатель, наконец, кричит среди мученья,
Что справедливости в богах нимало нет;
Что славой он наполнил свет
И ежели писал немножко вольно,
То слишком уж за то наказан больно;
Что он не думал быть Разбойника грешней.
Тут перед ним, во всей красе своей,
С шипящими между волос змеями,
С кровавыми в руках бичами,
Из адских трех сестер явилася одна.
«Несчастный!» говорит она:
«Ты ль Провидению пеняешь?
И ты ль с Разбойником себя равняешь?
Перед твоей ничто его вина.
По лютости своей и злости,
Он вреден был,
Пока лишь жил;
А ты… уже твои давно истлели кости,
А солнце разу не взойдет,
Чтоб новых от тебя не осветило бед.
Твоих творений яд не только не слабеет,
Но, разливаяся, век-от-веку лютеет.
Смотри (тут свет ему узреть она дала),
Смотри на злые все дела
И на несчастия, которых ты виною!
Вон дети, стыд своих семей,—
Отчаянье отцов и матерей:
Кем ум и сердце в них отравлены? – тобою.
Кто, осмеяв, как детские мечты,
Супружество, начальства, власти,
Им причитал в вину людские все напасти
И связи общества рвался расторгнуть? – ты.
Не ты ли величал безверье просвещеньем?
Не ты ль в приманчивый, в прелестный вид облек
И страсти и порок?
И вон опоена твоим ученьем,
Там целая страна
Полна
Убийствами и грабежами,
Раздорами и мятежами
И до погибели доведена тобой!
В ней каждой капли слез и крови – ты виной.
И смел ты на богов хулой вооружиться?
А сколько впредь еще родится
От книг твоих на свете зол!
Терпи ж; здесь по делам тебе и казни мера!»
Сказала гневная Мегера —
И крышкою захлопнула котел.
Конец басни «Сочинитель и разбойник»
– Ну как? – поинтересовался Иван Андреевич.
– Впечатляет, – похвалил я. – Только вот эти все котлы, цепи, адское пламя… Все это как-то…
– Что поделаешь? – начал оправдываться баснописец, – сейчас бы я это уже по-другому описал, но тогда, увы… Пережитки эпохи, дань времени и культуре… Но все равно неплохо, правда?
– Правда, – поспешил я с утешением. – А почему Вы тут кафе открыли?
– О, потому что, кулинария всегда была моей слабостью. Моей очень большой слабостью. Надо сказать, что мои современники, впрочем, как и более поздние исследователи, считали и, соответственно, продолжают считать, что я даже умер от обжорства. Якобы, подавился блином. Другая версия толкует о несварении желудка (что, в общем, тоже в кассу), третья о двустороннем воспалении легких.
– А на самом деле Вы почему умерли?
– Как почему?! Потому же, почему и все остальные: время пришло.
– Простите, я неточно выразился. Я хотел спросить, как Вы умерли.
– Грешен, – признался Крылов. – Обожрался. Всю жизнь был обжорой. Буквально, не мог оторваться от тарелки, даже несвежее ел, чтобы добро не пропадало, в чем своевременно уличен и заклеймен: пожизненно и посмертно.
– Но зато… – Сартр поднял указательный палец кверху, – Иван Андреевич толк в кушаньях знает и любого может так побаловать, что даже ад раем покажется. Ну, Вы понимаете: покажется тем, кто еще продолжает думать, что в аду.
– О да! – подтвердил Крылов. – Кстати, что заказывать будете?
Мы с Сартром раскрыли меню.
Меню меня поразило не меньше, чем его автор, как описанием блюд, так и их названиями. Приведу лишь несколько примеров.
Коктейль «Райское наслаждение»
Ингредиенты: шотландский виски, белый ром, красный вермут, засахаренные райские яблочки для украшения.
Жаркое «Всем смертям назло»
Ингредиенты: бараньи ребрышки, говяжья вырезка, пряный соус из белого вина, грибов, тимьяна и базилика, лук, чеснок, приправы, ломтики грейпфрута для украшения.
Салат «Воскресение из мертвых»
Ингредиенты: свежая зелень всех сортов, сладкий перец, томаты, огурцы, краснокочанная капуста, листовой салат, кедровые орешки, семена кунжута. Все нарезано, смешано и заправлено горчичным соусом прямо перед подачей.
Ну, и так далее в том же духе. Причем, все названия так или иначе обыгрывали тему смерти. И только одно блюдо именовалось в соответствии с моим учебником литературы за 6 класс: «Демьянова уха»
Соответствующая басня, кстати, красовалась прямо над нашим столиком:
Демьянова уха
«Соседушка, мой свет!
Пожалуйста, покушай». —
«Соседушка, я сыт по горло». – «Нужды нет,
Еще тарелочку; послушай:
Ушица, ей-же-ей, на славу сварена!» —
«Я три тарелки съел». – «И полно, что за счеты:
Лишь стало бы охоты, —
А то во здравье: ешь до дна!
Что за уха! Да как жирна;
Как будто янтарем подернулась она.
Потешь же, миленький дружочек!
Вот лещик, потроха, вот стерляди кусочек!
Еще хоть ложечку! Да кланяйся, жена!»
Так потчевал сосед Демьян соседа Фоку
И не давал ему ни отдыху, ни сроку;
А с Фоки уж давно катился градом пот.
Однако же еще тарелку он берет,
Сбирается с последней силой
И – очищает всю. «Вот друга я люблю! —
Вскричал Демьян. – Зато уж чванных не терплю.
Ну, скушай же еще тарелочку, мой милый!»
Тут бедный Фока мой,
Как ни любил уху, но от беды такой,
Схватя в охапку
Кушак и шапку,
Скорей без памяти домой —
И с той поры к Демьяну ни ногой.
Конец басни «Демьянова уха»
– Это я себе же в назидание здесь поместил. Чтобы не злоупотреблять гостеприимством. И чтобы посетители от обжорства не умирали, – объяснил Крылов.
– Как же они могут умереть, если они уже умерли? – удивился я.
– Вы же уже знаете, что смерть – это лишь переход к новой форме жизни. В таком, случае, если эта новая форма обрывается, почему бы не назвать обрыв смертью? – вступил в беседу Сартр.
– Допустим, – согласился я – Но все-таки не от обжорства же ТУТ умирать? Несолидно как-то.
– Души разные бывают, – возразил Крылов. – И некоторые еще как себе позволяют излишества. Райские удовольствия, так сказать. Ну, а я тут на потребу клиентов. Правда, и моралью не забываю их потчевать. Для того и рамки развесил.
И, действительно, басни, заключенные в рамки и тоже все как одна совершенно незнакомые мне по школьной программе, навевали мысли о бренности бытия.
Вот лишь пара образцов.
Еще басни Крылова
Крестьянин и Смерть
Набрав валежнику порой холодной, зимной,
Старик, иссохший весь от нужды и трудов,
Тащился медленно к своей лачужке дымной,
Кряхтя и охая под тяжкой ношей дров.
Нес, нес он их и утомился,
Остановился,
На землю с плеч спустил дрова долой,
Присел на них, вздохнул и думал сам с собой:
«Куда я беден, боже мой!
Нуждаюся во всем; к тому ж жена и дети,
А там подушное, боярщина, оброк…
И выдался ль когда на свете
Хотя один мне радостный денёк?»
В таком унынии, на свой пеняя рок,
Зовет он смерть: она у нас не за горами,
А за плечами:
Явилась вмиг
И говорит: «Зачем ты звал меня, старик?»
Увидевши ее свирепую осанку,
Едва промолвить мог бедняк, оторопев:
«Я звал тебя, коль не во гнев,
Чтоб помогла ты мне поднять мою вязанку».
Из басни сей
Нам видеть можно,
Что как бывает жить ни тошно,
А умирать еще тошней.
Похороны
В Египте в старину велось обыкновенье,
Когда кого хотят пышнее хоронить,
Наемных плакальщиц пускать за гробом выть.
Вот, некогда, на знатном погребенье,
Толпа сих плакальщиц, поднявши вой,
Покойника от жизни скоротечной
В дом провожала вечной
На упокой.
Тут странник, думая, что в горести сердечной
То рвется вся покойника родня,
«Скажите», – говорит:, «– не рады ли б вы были,
Когда б его вам воскресили?
Я Маг; на это есть возможность у меня:
Мы заклинания с собой такие носим —
Покойник оживет сейчас».—
«Отец!» – вскричали все, – «обрадуй бедных нас!
Одной лишь милости притом мы просим,
Чтоб суток через пять
Он умер бы опять.
В живом в нем не было здесь проку никакова,
Да вряд ли будет и вперед;
А как умрет,
То выть по нем наймут нас, верно, снова».
Есть много богачей, которых смерть одна
К чему-нибудь годна.
Конец басен Крылова
– Поучительно, – только и сказал я и тут же перешел к делу.: – Давайте все-таки что-нибудь закажем, Жан-Поль.
И мы заказали.
И жаркое, и гарнир, и салаты, и, конечно, вина.
И райское пиршество адского чревоугодия было в самом разгаре, когда дверь открылась и под сопроводительный звон колокольчика в заведение ввалился Акоста, с ног до головы запрятанный в дождевик из болонии.
– Ну и ливень! – сказал он, снимая свой спасительный плащ и отряхиваясь. – Я сейчас присоединюсь, только, с вашего разрешения, сначала погрею руки у огня.
– Наливочки для обогрева? – предложил Крылов.
– Не откажусь, – отвечал Уриэль, скукожившись у камина.
– А я люблю дождь, – сказал я. – Вот Вы, Акоста, сейчас дверь открыли, и с улицы сразу такой свежестью пахнуло, что мне захотелось наружу.
– Ну, так выйдите и подышите, кто же Вам мешает? – сказал Сартр.
Я так и сделал.
Вышел на порог, вздохнул полной грудью и уставился на дождевые потоки и на громадные пузыри.
«Странно, как долго дождь не кончается, – подумал я. – Впрочем, что значит долго? Совсем забыл, что тут время течет по-своему, как ему вздумается. И сколько я уже здесь нахожусь, черт его знает!»
При упоминании черта, я тут же его и заметил. Он прятался под козырьком дома на противоположной стороне улицы и не сводил глаз с двери нашего кафе.
Заметив, что я его вижу, он, застигнутый на шпионстве, ничуть не смутился, а приветственно помахал мне рукой. И еще сделал характерный жест, как будто рюмку в рот опрокидывал.
То ли он одобрял мое времяпровождение, то ли намекал, что и сам не против выпить – в любом случае, я выяснять этого не стал, а быстро отвернулся.
«А все-таки жалко его, – невольно подумалось мне – Дрожит там на улице, бедолага. Но, с другой стороны, не приглашать же его в нашу кампанию».
– Приглашать не надо, – крикнул черт. – Захочу, сам приду!
– Еще не хватало! – крикнул я в ответ и поспешил захлопнуть дверь.
Ее стекло заиграло бликами, и в одном из них мне померещился большой полузакрытый глаз.
24
Я в третьем круге, там, где, дождь струится,
Проклятый, вечный, грузный, ледяной;
Всегда такой же, он все так же длится.
Тяжелый град, и снег, и мокрый гной
Пронизывают воздух непроглядный;
Земля смердит под жидкой пеленой.
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
Вернувшись в кафе, я застал Акосту за едой. Он умело расправлялся с какой-то зажаренной птицей, которую я посчитал перепелкой, и отхлебывал из фаянсовой кружки горячий напиток.
– Глинтвейн! – познакомил меня Акоста со своим снадобьем. – Рекомендую. При жизни не пил, а здесь пристрастился. В такую погоду, скажу я Вам, самое то.
– Там на улице черт дежурит, – сообщил я. – За нами следит.
– Да черт с ним, – ничуть не смутился Сартр. – Пусть следит.
– Он ведь уверен в том, что еще пригодится мне, – напомнил я.
– Может, и пригодится, – Сартр оставался совершенно спокойным. – А Вы относитесь к этому без напряжения. Каждый носит в своей душе собственного черта. Надо только научиться правильно с ним обращаться.
– Это как?
– Это значит держать его под контролем и не особо позволять высказываться.
– А если он все-таки выскажется?
– Тогда доказать ему его неправоту.
– Споры с чертом даже полезны бывают, – добавил Акоста, отрываясь от птицы. – В них мысль оттачиваешь и ближе к истине продвигаешься.
– А почему это так? – спросил я.
– Что почему? – не понял Акоста. – Почему мысль оттачиваешь?
– Нет, почему так все устроено, что в каждом черт сидит.
– Ну, необязательно черт, если честно. Можно его и по-другому назвать: сомнением, например.
– Или провокатором, – добавил Сартр.
– Или злым началом в собственной душе, – предложил Акоста. – Так его евреи называют.
– И зачем это все?
– Да все для того же, – ответил Сартр. – Для свободы выбора. Ведь если бы Вам с самим собой периодически спорить не приходилось, на чем бы базировалась бы тогда эта свобода? На приказе партии? Начальника? Дяди Гриши из соседнего подъезда?
– Для этого Адаму и запретный плод подсунули, – сказал Акоста, обсасывая кость.
– Да, кстати, я же хотел Вас об этом спросить, – вспомнил я.
– Я знаю. И готов удовлетворить Ваше любопытство.
– Это было не яблоко?
– Нет.
– А почему все думают, что яблоко?
– Заблуждаются. Как и в большинстве других вещей.
– Потому что у «всех», как Вы изволили выразиться, – вмешался Сартр, – стереотипное мышление. С которым мы ТУТ и боремся всеми силами.
– А со стереотипами, ох, как тяжело бороться! – загрустил Акоста – Вот, казалось бы, что такое стереотип? Ерунда, мелочь, деталька невзрачная, но живуч! Он ближе к бессмертию, чем непризнанная истина, и иногда целых жизней человеческих… Да что там, отдельных жизней!… Жизней целых поколений не хватает, чтобы с ним расправиться.
– А когда расправишься, – поддакнул Сартр, – глядишь, а он опять пророс на пепелище, удобренном невежеством.
– Вот, например, Вам известно, что земля круглая? – поинтересовался Акоста.
– Да, – ответил я.
– И древним грекам было известно – сказал Акоста. – И древним евреям. Об этом пространно и у Аристотеля написано, и в Талмуде тоже. Но при всем при том, что это было написано и даже подлежало прочтению, тем не менее, в Европе 15 века боролись с Коперником и Бруно. А в 16-м веке – с Галилеем. И это же тысячелетия! Тысячи лет иметь возможность открыть книжку и во всем убедиться и не воспользоваться этим.
– Или воспользоваться, но отвергнуть. И объявить происками Сатаны.
– А, кстати, где Сатана? – уточнил я.
– Кто? – удивился Сартр, а потом вгляделся в мое лицо и чуть не захохотал.
– Ну, в аду, вроде как, Сатана должен быть, – промямлил я и даже пропел кое-как начало известной арии: «Сатана там правит бал».
– Оперу любите? – спросил Акоста.
– Да не особенно.
– Никакого Сатаны нет – заявил Сартр.
– Час от часу не легче, – возмутился я в борьбе за собственные стереотипы. – Ада нет. Рая нет. Теперь Сатаны нет.
– Есть, – успокоил меня Акоста. – Но не такой, каким Вы его представляете.
– Ну, такой страшный, рогатый, злобный, безжалостный, распорядитель ада, мучитель душ, противник Б-га, повелитель чертей, – предположил Акоста.
А я при упоминании им черта заметил, как дверь приоткрылась и сам черт просунул внутрь свою физиономию. При этом он проворной лапкой ухватился за колокольчик, чтоб тот не звякал, а потом приложил палец к губам, веля мне молчать.
– Подслушивает, – указал я на дверь моим собеседникам.
Они только отмахнулись.
– Я правильно обрисовал этого персонажа? – спросил Акоста.
– В общих чертах, – согласился я.
– Ну, так это бред, – начал он разбиение ложного образа. И даже потряс головой, как бы изгоняя наваждение. – Во-первых, у Б-га нет и не может быть никакого противника. Он единолично сотворил мир, и уже одно это подразумевает, что в этом мире не может быть никакой иной власти. Ибо мир, функционирующий по законам, установленным Создателем, не подразумевает лазейки для конкурентов. Так что Сатана – лишь гипертрофированное чучело, донельзя раздутое напуганными людьми.
– А, по-вашему, что, зла вообще нет? – уточнил я.
– В стандартном понимании нет. То есть оно, конечно, есть. Но не как самостоятельная сила, борющаяся с добром. А как сила вспомогательная именно для торжества добра.
– Да у меня голова идет кругом от Ваших сентенций, – пожаловался я. – Что значит вспомогательная? И если зло – вспомогательно добру, значит, оно и добро – по сути одно и то же.
– Браво! – в очередной раз похвалил меня Сартр. – Именно так оно и есть.
– Зло создано все для той же цели: для того, чтобы обеспечить человеку свободу выбора. Ведь не будь зла, никто не станет выбирать добро сознательно, – сказал Акоста.
– Не будет подвигов и героев, – добавил Сартр.
– Не будет праведников и благотворителей, – продолжил список Акоста.
– Не будет никакого личностного роста, – сформулировал Сартр.
– И не будет никакого подобия Б-гу, – закончил мысль Акоста. – Ибо то, что написано о сотворении человека «по образу и подобию Б-жью» подразумевает именно свободу выбора. Или просто свободу, если свести это идею к абсолютной простоте.
– А Сатана? – вернулся я к потерявшемуся на фоне всех прозвучавших рассуждений образу.
– А он – художник, – ответил Акоста. – Он лепит из зла всевозможные формы и предлагает нам заинтересоваться его продукцией.
– И мы очень даже интересуемся. А потом, попав в его мастерские сети, начинаем его же бояться и в страхе своем возносить на пьедестал, чуть ли не равный Абсолюту. А у него просто должность такая – водить нас за нос. И служит он добру, не больше и не меньше.
– Красиво это у вас все выходит, складно – похвалил я. – Но слишком просто как-то. И почему же, при всей своей простоте, эта теория не захватила мир?
– Потому что свобода выбора подразумевает две возможности: выбор добра, но и выбор зла. Что поделаешь, если люди то и дело попадают впросак? – огорчился Акоста. – Тем более, что и сам Адам подкачал. Чем и нас подвел.
– Ах да, мы же так и не разобрались с Адамом, – вспомнил я.
– С ним тоже все предельно просто, – отозвался Акоста. – Сейчас расскажу.
Рассуждения о первородном грехе
В рассказе о творении человека присутствуют следующие строки: «И сказал Б-г: создадим человека по образу Нашему, по подобию Нашему, и да властвуют над рыбами морскими и над птицами небесными, и над скотом, и над всей землей, и над всеми гадами, пресмыкающимися по земле. И сотворил Б-г человека по образу Своему, по образу Б-жию сотворил его; мужчину и женщину – сотворил Он их. И благословил их Б-г, и сказал им Б-г: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и овладейте ею, и владычествуйте над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над всяким животным, движущимся по земле. И сказал Б-г: вот, Я дал вам всякую траву семяносную, какая на всей земле, и всякое дерево, у которого плод древесный, семяносный, вам это будет в пищу».
Если внимательно вглядеться в эти скупые, но в то же время емкие предложения, то станет совершенно непонятно, откуда на них могли произрасти все те сорняки предрассудков, которые густою порослью успели заполонить умы человечества за какие-то пару тысяч лет.
(«Вообще-то, пара тысяч лет – это немалый срок», – подумал я, слушая Акосту, но так и не решился прервать его вдохновенную речь.)
Но если вооружиться топором и нещадно вырубить всю эту цепкую гадость, то в мозгу, не искушенном пустомыслием, сразу восстанет простая и справедливая картина.
Итак, начнем по порядку.
Во-первых, сразу бросается в глаза, что человек Высшею волей назначен хозяином земли. Пресловутое владычество над зверями, птицами, гадами и растениями – абсолютно и не терпит исключений. Но тогда откуда же вдруг возник тот самый запретный плод, который человечество с удивительным и ничем не объяснимым упрямством провозглашает яблоком?
Почему на фоне всевластия над растительным миром вдруг какой-то невнятной занозой на полномочиях венца творения появляется и торчит себе какое-то дерево познания, о котором сказано: «И заповедал Г-сподь Б-г человеку, сказав: от всякого дерева сада ты можешь есть, А от дерева познания добра и зла, – не ешь от него».
Сад, естественно, райский, или, в оригинальном произношении, Эден – первоначальное место обитания неразмножившейся еще человеческой популяции. Но это так, в качестве справки, и сейчас не важно.
А важно бросающееся в глаза и, сразу предупредим, лишь кажущееся противоречие между двумя обозначенными отрывками. И тут возникает вопрос (даже ряд вопросов): как с этим быть? Да уж не описался ли автор Пятикнижия? А если принять версию о боговдохновенности данного произведения, то не вводит ли нас Автор (на этот раз вот так, с большой буквы) сознательно в заблуждение? И, в таком случае, с какой целью?
Нет, все вопросы неправильны и неконструктивны. А конструктивен единственный: как бы так это объяснить, чтобы оба, на первый взгляд, противоречащих друг другу отрывка, оказались правильными и логичными?
Вот вооружась данным, позитивным стремлением, и поищем ответ. Как всегда, с помощью силлогизма.
Итак, утверждение первое: Адам – хозяин мира, а стало быть, и всей растительности, а стало быть, и дерева познания добра и зла.
Утверждение второе: Адаму можно есть любые плоды, кроме плодов дерева познания добра и зла.
Вывод?..
(Я по-прежнему не вмешивался и молча внимал рассуждениям Акосты.).
Вывод?..
Вывод: Адаму можно есть и их, но не сразу.
(Я удивленно выпучился на Акосту, не понимая до конца, к чему он клонит.).
Приведем пример для пущей наглядности.
Некий папа-садовод вывозит ребенка на дачу и говорит: «Ты видишь всю эту красоту, которую я тут устроил? А вкусно-то как! Только вишни пока не рви: они еще не созрели и кислые очень. Съешь – потом два дня из туалета не будешь выходить!»
(Я продолжал выпучиваться.).
Адам и дерево познания на первом этапе их столкновения в Эдене не совпадали. Скажем так, плоды дерева познания еще не созрели для переваривания человеком.
Или иначе: человек еще не созрел для переваривания плодов с дерева познания.
Особенно, если учесть, что речь шла о познании добра и зла.
Принятие концепции добра и зла в их истинном свете требует подготовки. Это значит, что человеку надо было сначала пожить в саду и разобраться с базовыми понятиями жизни и ее цели и только потом приступать к освоению добра и зла и опробования их, так скажем, на вкус.
Еврейские мистики утверждают, что через некоторое время (онооно, как известно, относительно, но в источниках упоминаются лишь какие-то жалкие 3 часа) употребление в пищу запретного плода тоже было бы разрешено. Но… не дождались люди, не дождались.
Впрочем, и это не страшно. Ибо вкусив от недозревшего плода дерева познания добра и зла, человек хоть и внес в собственные представления об этих явлениях изрядную путаницу (процесс, поразивший его мозг, можно сравнить лишь с упомянутым выше несварением желудка), зато по полной программе запустил в мироздание свободу выбора. Ведь теперь, когда определения добра и зла потеряли для него свою изначальную четкость, выбор стал труднее (это плохо), но и подвиг, в случае правильного выбора, больше (это хорошо)!
Так что о дереве познания, скорее, приходится рассуждать в чисто символическом ракурсе. Хотя, по всей видимости, оно имело и материальное воплощение. Но нигде, ни в одном из древних мистических трактатов, не упоминается яблоня.
(Акоста посмотрел на меня, желая прочесть в глазах вопрос, а что же это все-таки было. И он его прочел и тут же начал формулировать ответ.)
А из тех деревьев, что упоминаются, логичнее всего, предпочесть инжир.
На это указывает другой фрагмент библейского текста. Вот этот: «И открылись глаза их обоих, и узнали, что наги они, и сшили листья смоковницы, и сделали себе опоясанья». Рассуждение следующее.
Первый факт: Адам и Ева съедают запретный (временно) плод и, вследствие этого, осознают свою наготу, которая их до этого совершенно не смущала, а теперь вдруг показалась чем-то неправильным.
Второй факт: прикрыть наготу нечем, ибо еще не изобретены ни ткачество, ни охота как необходимый процесс для добывания шкур, а потому остается единственная возможность: прикрыть себя листьями дерева.
Вывод: то дерево, что «обнажает» (в переносном смысле) наготу, должно ее же (мера за меру) и прикрыть.
Логично?
По-моему, вполне.
Ну, а так как нам точно сообщено, что листья для первого в мире образца нижнего белья использовались от смоковницы (она же – инжир, она же – фига (отсюда и «фиговый листок»)), то, вероятно, о, что и добро, и зло (в их какой-то мистической концентрации и смеси) облеклось именно в плод этого дерева.
Впрочем, утверждать не будем, а лучше займемся следующей несостыковкой. Той, что в народном сознании породила идиотическую концепцию «первородного» греха (кстати, не совсем понятно, что имеется в виду под словом «первородный»: то ли первый грех человеческого рода, то ли грех, приведший к первому продолжению человеческого же рода) как первопричины плотского «падения», доселе не предполагавшегося необходимым для людских особей.
Итак, из первого упомянутого выше отрывка Пятикнижия следует, что моментально после творения человека, Б-г велел ему «плодиться и размножаться».
Как Вы думаете, Адам и Ева должны были реализовывать это распоряжение? Вегетативно? Вне плотского контакта?
Абсурд.
А, следовательно, Б-г изначально хотел, чтобы сотворенные Им существа вступили в интимную связь.
Но откуда же тогда это неприятие секса святошами более позднего периода? Что еще за «первородный грех»? Откуда он взялся? И откуда взялось безбрачие? Монашество? Членовредительство скопцов? И прочие порождения гангренозной мысли?
А все оттуда же: из неверно понятой фразы: «И открылись глаза их обоих, и узнали, что наги они…»
Ну и что? А раньше-то, парой строчек выше что написано? А вот что: «И навел Г-сподь Б-г крепкий сон на человека; и, когда он уснул, взял одно из ребер его, и закрыл плотию то место. И перестроил Г-сподь Б-г ребро, которое взял у человека, в женщину, и привел ее к человеку. И сказал человек: сей раз это кость от моих костей и плоть от плоти моей; она будет называться «иша» (это на иврите – женщина), ибо от «иш» (мужчины) взята она. Потому оставит человек отца своего и мать свою, и прилепится к жене своей; и станут они одной плотью. И были они оба наги, Адам и жена его, и не стыдились».
Не стыдились, потому что в теле человеческом и во всех его функциях ничего постыдного нет.
И в том, чтобы «прилепиться к жене и стать с ней единой плотью» – в буквальном, самом наибуквальном смысле – тоже!
А устыдились они только потом, после. Не после слияния в единую плоть, – это-то их как раз не смущало.
А после вкушения плода, которое специфически (как уже было сказано) подействовало на их сознание и просигнализировало, что тело может быть не так свято и чисто, как им казалось ранее.
Не друг для друга, но, по крайней мере, для посторонних глаз.
А если бы они недозрелый плод не употребили, так люди и до сих пор бы нагишом ходили. И никто бы в этом не усмотрел ничего дурного. Как и в сексе. Который, между прочим, совсем и не дурен. А, наоборот, прекрасен. Если его не испоганить, конечно!
Конец рассуждения о первородном грехе
Глядя на Акосту, его средневековое одеяние и благообразное выражение лица, я был поражен его свободным обращением с затронутой темой. Поражен и убежден стройной системой прозвучавших аргументов.
– А откуда яблоня взялась? – все-таки не удержался я от вопроса.
– Все оттуда же! Из стереотипного мышления. Укоренилась в почве предрассудков и разветвилась в массовом сознании.
– Еще подкрепилась всякими иными фольклорными яблоками – добавил Сартр. – Например, скандинавскими и славянскими молодильными. Или греческим яблоком раздора. Или яблоками Гесперид.
– Что еще за Геспериды? – удивился я незнакомому слову.
– Тетки такие из греческой мифологии, – уточнил Сартр.
– Да черт с ними, – отмахнулся Акоста.
А черт тут как тут, тут же снова просунулся в дверь и шумно нюхнул воздух. Должно быть, проголодался.
– Прекратите черта поминать, – попросил я своих собеседников. – Или уже пустите его и накормите.
– Пусть Иван Андреевич решает. Его забегаловка.
Крылов, все это время отсутствовавший по причине из-за возни на кухне, о чем свидетельствовали все более и более распространявшиеся смачные запахи, при упоминании своего имени (которого он явно не мог расслышать, но, должно быть, почувствовал) сразу же вышел к нам, вытер руки о передник и сказал, что двери его кафе открыты для всех.
Черту не надо было повторять дважды: он просочился внутрь, скромно уселся за дальний столик, и попросил водки и блюдо под названием «Черта с два». На поверку им оказалось что-то мясное, булькающее и дымящееся в горшочке.
Черт тут же зачавкал, а мы, не обращая на него внимания, продолжили беседу.
– Так значит, самое главное – это свобода выбора? – спросил я.
– Правильно использованная свобода выбора, – уточнил Сартр.
– Но если так задумано, за что же наказывать тех, кто выбрал неправильно? Это же провокация?
– Теперь Вы понимаете, почему я настаивал на неправомочности слова «наказание»? – обрадовался Сартр. – Потому что нет наказания, а есть подготовка к следующему выбору, зачастую сложная и болезненная.
– И именно этим занимаются души ТУТ, – продолжил я.
– Они и ТАМ этим занимаются, – уточнил Акоста. – Они везде этим занимаются, это же их основное предназначение.
– А почему я больше никаких душ ТУТ не встречаю? Как будто это ад… рай… не важно что – для меня одного.
– Хотите – встречайте! Все же от Вас зависит, – напомнил Сартр.
– И я могу их увидеть, когда захочу? – переспросил я.
– Когда угодно, – подтвердил Сартр.
– Даже в такую погоду?
– А почему бы и нет?
Я встал, подошел к двери и распахнул ее.
На улице по-прежнему не было ни души (опять же, в прямом смысле этого слова).
– Я хочу их видеть! – приказал я не то кому-то постороннему, не то себе самому.
Потом зачем-то зажмурился и распахнул глаза вновь.
Стоит ли удивляться (хотя я все-таки удивился), что улица ожила?!
С обеих ее сторон навстречу друг другу стремились два людских (душных? душевных? душистых? душевых? нет, все не так, но как же правильно сказать-то?) потока. Два потока человеческих душ.
Тут были и мужчины, и женщины, и маленькие дети, и груднички в колясках, толкаемых мамашами и папашами. Некоторые шли пешком, некоторые ехали в экипажах, кто-то – в автомобилях.
Причем, и одеяния душ, и марки и модели авто свидетельствовали об огромном временном разнобое, который, впрочем, никак не мешал слаженному движению.
Хотя как они все помещались на одной улице – мне было невдомек.
Я присматривался, и иногда мне казалось, что пара пешеходов или несколько автомобилей и карет неизбежно должны столкнуться.
Но улица обладала чудодейственным свойством: она словно растягивалась и исключала возможность, чтобы ее обитатели пострадали.
Автомобили безо всяких светофоров и регулировщиков, ехали навстречу друг другу по одной и той же полосе, но всегда и безболезненно избегали контакта и спокойно следовали каждый своим путем.
«Наверное, дело не только в пространстве, но и во времени, – догадался я. – Они не сталкиваются, ибо живут каждый в своих координатах. И только произвол моей воли свел их воедино в моем сознании и воображении».
При этом все они нещадно мокли, но почти все обходились без зонтов.
«И их, что ли, обуть в сапоги? – подумалось мне. – А то вон как воду в обувь загребают!»
Но почему-то я решил обойтись без этой благотворительной акции. Что-то мне подсказало, что без их ведома мое очередное чудо с обмундированием против дождя может не сработать. И я просто наблюдал за ними.
Изучал их лица, их походку, их темп – и пытался догадаться, кто из них сейчас в раю, кто в аду, кто в чистилище, а кто – еще где.
«Сколько же их ТУТ мокнет! – изумлялся я. – И почему? И какой у каждого путь? И куда он их приведет? И есть ли тут мои знакомые? Или знакомые мне исторические деятели? И, если время здесь смотано, как шерсть в бабкином клубке, то есть ли среди этих людей гости из будущего? И кто они? И не мои ли это потомки? И не мои ли предки сейчас здесь гуляют среди тех, кто пришел из прошлого?»
И еще мне почему-то были очень симпатичны все эти люди. Даже самые мрачные. Даже те, лица которых скрывались навесами экипажей и крышами машин.
Похоже, я становился сентиментальным.
По крайней мере, от наносного слоя мизантропии, в которую я когда-то любил облачаться, как в маскарадный костюм, не осталось и следа.
– А дождь-то и не думает прекращаться! – произнес совсем рядом Акоста, тоже выглянувший на крыльцо на предмет изучения погоды.
– Да уж, льет, как из ведра, – согласился я.
– Не хочется как-то снова мокнуть, – пожаловался Акоста.
– Хотите, я Вам свой зонтик отдам? – предложил я.
– А Вы?
– А я, если надо, еще раздобуду. Или дождь закончится.
– А когда он закончится?
– А почему Вы меня об этом спрашиваете? Я в местной природе не разбираюсь.
– Вот, значит, как! – ухмыльнулся Акоста. – Зонтики из воздуха делать умеете, а в природе не разбираетесь!
Я попытался проникнуть в суть его циничной реплики. Но реплика оказалась неподатливой, и в ее суть никак не проникалось.
– Объясните, что Вы имели в виду, – наконец, сдался я.
– Я Вам лучше свой вопрос повторю, – сказа он. – Повторяю: когда дождь закончится?
– По мне, так хоть сейчас пусть заканчивается, – пожал плечами я.
– Пусть! – обрадовался Акоста, которому все же явно очень не хотелось мокнуть.
И тут… я понял.
– Пусть закончится! – повторил я, и тут же дождевые струи словно перерезали ножницами. Наверху прояснело, и последние дождинки молниеносно скакнули на мостовую.
– И это, значит, от меня зависело? – спросил я Акосту.
Он только молча кивнул.
Я устремился обратно в кафе и набросился на Сартра.
– Почему же Вы мне сразу не предложили прекратить дождь, вместо того чтобы одобрять сотворение зонтиков и выклянчивать у меня резиновые сапоги? – возмутился я.
– Ну, во-первых, Вы же сами говорили, что любите дождь. Так зачем же было лишать Вас приятных впечатлений? А во-вторых, Вы собственными усилиями должны воспитать Ваше сознание и научиться делать самый верный выбор. И чем меньше Вами руководят, тем лучше и быстрее у Вас это получится, – объяснил Сартр.
– А я, пожалуй, расскажу Вам на прощание одну очень полезную притчу – предложил Акоста.
– Мы уже прощаемся? – расстроился я.
– У каждого своя дорога, не так ли? – заметил он. – Может быть, наши еще пересекутся, но на данный момент нам надо двигаться в разные стороны.
Он помолчал и добавил:
– А притчу все-таки расскажу. Пригодится.
Притча
Служил в царской армии один солдат. Так себе солдатишка – ни рыба ни мясо. Службу свою знал, но ничем особым не отличался.
И вот так случилось, что именно ему, а никому другому было суждено спасти жизнь своего царя.
Было это так.
Царь скакал на своем царском коне по полю боя. А в него (в царя, а не в коня) с достаточно далекого для того, чтобы быть замеченным, но и с достаточно близкого для того, чтобы попасть, расстояния целился враг.
Наш солдат увидел врага и закричал царю:
– Пригнись!
Сначала, было, на него было рассердились высшие чины рассердились: разве можно так с царем разговаривать!
А потом разобрались во всем и простили. И одобрили. И решили даже наградить. За проявленную доблесть ради царя и отечества.
Позвали, значит, солдата предстать перед светлыми царскими очами. И сам царь ему и говорит:
– Загадывай любое желание! Что хочешь, все исполню!
Солдат подумал-подумал, а что выбрать, и не знает.
Царь уже терпение почти потерял, а у солдата ничего на уме так и нет. И вдруг его осенило.
– Знаю, – говорит, – царь-батюшка! Знаю! У меня прапорщик уж больно злой! Зверь, а не человек! Хуже той собаки, что в аду грешников терзает! Вели его от должности отстранить, а мне нового прапорщика назначить. Доброго и жалостливого.
Царь выслушал солдатскую просьбу и говорит в ответ:
– Ну и дурак же ты, солдат! Ты же мог меня попросить тебя генералом сделать! А ты только того и попросил, чтобы новый прапорщик тебя в морду не бил. Но царское слово – закон. Прапорщика я тебе сменю. А за твою непутевую жизнь не обессудь. Сам виноват!
Конец притчи
– Вот и все, мой друг! Вот и все! – сказал Акоста. – И мой Вам завет: учитесь выбирать!
Он закутался в плащ, хоть дождь и прекратился, и направился к выходу. Мы с Сартром – за ним.
Он помахал нам на прощание, и скрылся за углом большого серого дома по соседству.
– И нам пора, – сказал Сартр, дружески похлопывая меня по плечу, для чего ему пришлось приподняться на цыпочки.
– Ну, и черт с вами! – закричал в дорогу черт. – Идите. А мне и тут неплохо.
– Врет! – шепнул Сартр. – Он еще за нами увяжется, увидите.
– Да пусть увязывается, – легкомысленно разрешил я. – Мне-то что?
И мы зашагали.
Очевидно, навстречу каким-то новым приключениям.
25
Будь у меня защита от огня,
Я бросился бы к ним с тропы прибрежной,
И мой мудрец одобрил бы меня;
Но, устрашенный болью неизбежной,
Я побоялся кинуться к теням
И к сердцу их прижать с приязнью нежной.
Потом я начал: «Не презренье к вам,
А скорбь о вашем горестном уделе
Вошла мне в душу, чтоб остаться там…
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
Чем дальше мы шагали, тем светлее и торжественнее делалось у меня на душе.
Лужи на мостовой стремительно высыхали, но прежде чем позволить зависшему над городом солнцу выхлебать их до дна со смачным хлюпом, каждая из них успевала блеснуть и горячей блесткой оцарапать роговицы моих глаз. Но это было совсем не больно, а даже приятно, хоть блестки и вытекали потом из меня невольными слезами.
А еще мелкие солнечные зайчики, рожденные в лужевых линзах, скакали по щекам прохожих, которые так и не исчезли после того, как прекратился дождь. Зайчики забирались дамам под шляпки, а мужчинам под цилиндры, и под кепки, и под ковбойки, сомбреро, скуфьи, куфии, а также под то, что у нас ТАМ принято называть пыжиковой шапкой, хотя лично я с пыжиком не знаком и не знаю, где он водится.
– Пыжик – это новорожденное дитя северных оленей, – сказал Сартр.
– Вы что, как и черт, мои мысли читаете? – удивился я.
– Нет, не читаю, – ответил Сартр, мелко семенящий рядом. – Он ведь часть тебя, поэтому для него это не составляет труда. Я же – посторонняя твоему разуму сущность.
– А откуда Вы знали, что я про пыжика думаю?
– Очень просто: Вы на эту меховую шапку смотрели с таким выражением, словно пытаетесь понять, из чего же она сшита. А я просто Ваш взгляд перехватил и расшифровал.
– Так что же: их из новорожденных оленят шьют?
– Да, это излюбленный браконьерский промысел, – подтвердил Жан-Поль.
– Но это же жестоко! – возмутился я.
– А Вы что, до сих пор еще не обращали внимание на то, что Ваш мир жесток?
– Обращал, – с грустью признал я и тут же обвел глазами его мир, в данный момент столь чистый, свежий, благоуханный и лучезарный, что я невольно им залюбовался.
– А ведь странно, – задумался я, причем вслух.
– Что странно?
– В аду должно быть хуже, чем в мире живых, а мне тут почему-то больше нравится.
– Может быть, потому что на самом деле – это рай?
– Не все ли равно, как это называется? – вернул я ему его собственную недавнюю сентенцию. – В любом случае, ТУТ царство мертвых, ТАМ царство живых. ТАМ должно быть лучше.
– Отчего же должно? Кто это Вам сказал?
– Если бы это было не так, люди бы не боялись умирать и попадать сюда.
– Люди боятся всего неизведанного. И даже если Вы им пообещаете стопроцентную лучшую жизнь в мире ином, и слайды покажете, и накормите фантастически вкусными плодами местного происхождения, они все равно будут бояться. Смелыми становятся, только переступив черту, не иначе.
– Значит, здесь все смелые?
– Отсюда тоже ведут множество путей. И вступление на каждый из них требует смелости. Все новой и новой смелости. И так до бесконечности. Но, безусловно, ТУТ все смелее. Хоть чуть-чуть, но смелее, чем ТАМ, потому что хотя бы одна черта у каждого из них уже позади.
Я остановился и присмотрелся к толпе, желая различить в ее живом горячем массиве лица смельчаков. Я делал это долго, а Сартр мне не мешал и стоял себе поодаль, разглядывая не то собственные мокасины, не то причудливые ухмылки натертых до блеска человеческой обувью камней булыжной мостовой.
Я смотрел на лица, и мне казалось, что в них было больше сосредоточенности, чем у их земных копий, больше глубины, больше чувства.
И даже если лица эти отображали страдания (а таковых было немало – как видно, принадлежали они обитателям ада), искажавшие гармонию черт, все равно ни одно из их выражений нельзя было назвать гримасой, но скорее, благородной маской трагика, отыгравшего роль без фальши.
– Мне нравятся эти люди – сказал я своему проводнику, трогаясь с места.
А он тут же пошел рядом, так что я невольно поймал себя на мысли, что теперь уже не совсем понятно, кто чей проводник.
– Да, мне нравятся эти люди – подтвердил я еще раз.
– Может быть, потому, что они не люди? – отреагировал он, как это часто с ним бывало, в вопросительной форме. – Люди ТАМ, здесь лишь тени.
– Души, – поправил я.
– Души, – согласился он.
– Казалось бы, люди должны казаться привлекательнее…
– Опять должны? – перебил меня он.
– Казалось бы, им, наполненным жизнью, и карты в руки. Но почему же эти мне кажутся человечными?
– Меня скорее удивляет Ваше удивление по этому поводу, – прокомментировал Сартр. – А все потому, что Вы еще не изжили в себе все те стереотипы, которыми напичкали Вашу многострадальную голову тетя Клава из ясельной группы, и тетя Катя из детсадовской, и Валентина Васильевна из школы, и Петр Валерьевич из института, и как там еще всех тех остальных звали…
Надо сказать, что меня поразила его осведомленность по поводу имен моих былых наставников, но я не успел высказаться по этому поводу вслух, так как он продолжал, не останавливаясь (как в прямом, так и в переносном смысле):
– Я уже даже не говорю о литературе (мы уже с этим кое-как разобрались), искусстве и гнусных мыслеизвержениях вечно подкарауливающей за любым углом плодовитой толпы, которая, как несносная тетка, всегда готова облобызать тебя своими неестественного окраса и пухлости губами, чтобы оставить на тебе мокрый размазанный след сливового оттенка и желание отплевываться.
Пример был живой и отвратный, так что я поморщился.
– И вот эта тетушка-толпа внушила Вам, что в аду живут понурые грешники, которые с кислой миной и немузыкальным стоном несут на себе тяжкие вериги, бродят босыми пятками по раскаленным угольям или по понатыканным с акульей зубной частотностью в пол гвоздям и вечно страждут, проклятые.
Я отстранился и от этого образа, тем более, что тут же из-за угла показалась вовсе не описанная Сартром стоголовая тетка, а мой черт, благостно кивающий в такт каждому слову и особенно активно слову «проклятые».
– А это все не так, – продолжал тем временем идти и разглагольствовать Жан-Поль, совершенно не обращая внимания на происходящее вокруг. – И я объясню Вам, почему местные обитатели Вам понравились больше Ваших собственных сограждан.
– Почему? – вставил единственное словцо и я.
– Потому что ЗДЕСЬ все и каждый находятся в непрестанном поиске. ТУТ не принято думать о пустяках. ТУТ каждый пытается искупить свои ошибки, научиться новому и важному, найти свой колодец, приготовиться к будущему, в которое еще надо осмелиться шагнуть. ТУТ постоянное движение, непрекращающийся рост, выведение пятен, распрямление кривизны. ТУТ – работа. А ТАМ – и в этом-то и ужас! – зачастую только топтание на месте, пошлое пожирание и, как следствие, испражнение, а то и спуск, возврат, отступление. Трагедия! А ведь ТАМ есть самое главное, чего нет ЗДЕСЬ и за что любой из нас отдал бы всю свою жизнь…
– Ту или эту жизнь? – решил уточнить я.
– Любую из них, и еще десяток впридачу, только за то, чтобы получить обратный доступ к этому главному, которого мы сейчас лишены и без которого страдаем так, что даже рай кажется адом.
– Тем более, что это одно и то же, – в очередной раз придрался я.
– В этом смысле, уж точно одно и то же.
– И что же такое это главное?
– А Вы помните, что задавали этот самый вопрос уже несколько раз? – поинтересовался проводник.
– Да, задавал, – не стал отрицать я. – Но все время слышал в ответ, что об этом мне придется догадаться самому.
– Вот и догадывайтесь.
– Сейчас?
– Если можете, то сейчас.
Я задумался над тем, какое явное преимущество есть у моего мира над этим, и опять не нашел разгадки.
– Я не знаю, – покачал я головой.
– Не страшно. Вам осталось совсем немного.
– До чего?
– До конца путешествия.
– И что потом?
– Ответ все тот же: это будет зависеть от Вас.
А я, услышав прежние слова, вдруг поймал себя на мысли, что если раньше меня пугала перспектива остаться ЗДЕСЬ, то теперь мозг неприятно кольнула боязнь вернуться обратно.
Да неужели же я, живой (пока) человек, предпочту миру подобных мне царство бесплотных теней? (Какая разница, что бесплотные – тут же обругал я себя: что пиво, что закуски у них ТУТ – отменные.)
Но там же мой дом. И мой портфель. И моя профессия. И моя фотография с маленьким домиком. И моя загадка, которую я еще должен разгадать. И мое предназначение, которое я, как сладкий, но неразгаданный еще шифр из живых капель, пил из найденного в пустыне колодца. И Ева – Ева тоже там, и я, пожалуй, с удовольствием бы смотрел, сидя в каком-нибудь скверике, как эта рыжая малолетка играет в классики и украдкой посматривает не на непонятного дядьку (а то и дедку), который почему-то заинтересовался ее прыжками по размалеванным мелом квадратам. Прыжками, от которых звенит асфальт и все больше и больше сползают навстречу этому звону белые хлопчатобумажные гольфы с резинками.
– Так где же мне все-таки нравится больше? – спросил я у самого себя. – Где мне хочется быть?
– Вот это как раз нам и предстоит проверить, – отозвался Сартр, наконец остановился, наконец (я уже совсем перестал понимать, в какой именно части города, мы оказались) и ловко выхватил из нагрудного кармана сложенный вчетверо весьма замусоленный листок, пожелтевший не то от времени, не то по долгу службы. Скорее, от последнего, ибо со временем ЗДЕСЬ – непонятки.
– Что это? – спросил я у проводника, глядя как тот аккуратно, боясь порвать на сгибах, распрямляет загадочный листок.
– Это то, о чем Вы упоминали несколько минут назад.
– О чем же? – не смог вспомнить я.
– Вы сказали, что живым – и карты в руки. Вы живой – поэтому извольте получить карту.
– Когда так говорят, игральные карты имеют в виду, – поправил я чуждого русской идиоматике француза.
– Вы уверены, что не дорожные? – усомнился он.
– Да нет, пожалуй, не уверен, – усомнился следом и я.
– В любом случае, как бы там то ни было на самом деле, Вам полагается карта.
И с этими словами он протянул мне почти прозрачный листок, который я принял в свои руки со всей осторожностью, на которую только был способен.
Карта оказалась весьма примитивной.
Я ожидал увидеть там хотя бы приблизительный план местности с указанием сторон света и масштаба, но и то, и другое, и третье – отсутствовало. А были там три стрелки, смотревшие, соответственно, в три стороны, и на острие каждой стрелки было нанизано простецки (практически, как курица лапой) изображенному плакатику с надписью.
Читая надписи, я тут же почувствовал себя Иваном– царевичем, или даже, что, вообще-то, ближе к истине, Иваном-дураком, которого агрессивно дурит фольклорный произвол пьяного сказителя.
Стрелки гласили:
«Сюда пойдешь – себя найдешь».
«Сюда пойдешь – другого найдешь».
«Сюда пойдешь – себя по-другому найдешь».
Я крепко задумался.
Надолго.
Пока не осознал, что проблем передо мной сейчас ровно столько же, сколько и стрелок.
Во-первых, я не понимал, что каждая из них обозначает. Особенно вот этот последний пункт про «себя по-другому» меня совершенно выбил из колеи (впрочем, колеи все равно особо не наблюдалось).
Во-вторых, я, не понимая первого, не понимал так же, что именно – какое направление – мне следует предпочесть. И следует ли вообще предпочитать хоть какое-то из них.
И, наконец, в-третьих, я не понимал, относительно какого ориентира начерчена эта странная «карта». Ведь если бы я развернулся на каблуках на 180 градусов (тут я не стал полагаться только на теоретическое «если бы», а на самом деле проделал указанный маневр), то стрелки стали бы (и не «бы», а стали) указывать на направления, противоположные тем, что предполагались предыдущим моим расположением.
Осознав все это, я в недоумении посмотрел на Сартра, который наблюдал за моими муками, снисходительно улыбаясь.
– Куда мне идти, чтобы себя найти? – робко поинтересовался я.
– В соответствии со стрелкой – ответствовал проводник.
– А сейчас? – спросил я, резко разворачиваясь в обратном направлении.
– В соответствии со стрелкой, – улыбался он.
– А сейчас? – я упорно не желал сдаваться в плен недоступной мне пока логике и развернулся еще раз, правда, уже всего на 90 градусов.
– В соответствии со стрелкой, – произнес Сартр, вполне уже предугадываемые мною слова.
– Но это же совсем разные стороны, – развел я руками, чуть не выпуская из поникших пальцев коварный лист цвета осеннего листа (простите за стиль).
– Но Вы же согласились принять местные правила в отношении метаморфоз со временем? – удивился Сартр. – Вы же наблюдали, как причудливо меняется здесь пространство (при этих словах я опять заметил, как два сурово ревущих несущихся друг другу навстречу автомобиля благополучно избегли столкновения). Так почему бы Вам не признать, что изначальная система координат не важна?
– А что же тогда важно? – уточнил я.
– Как всегда, только одно, – отвечал Сартр. – Выбор.
– Надо выбрать направление?
– Надо.
– И куда бы я ни пошел, я все равно окажусь там, где сбудется это выбранное?
– Да.
– Этот выбор стоит перед каждым?
– Выбор стоит перед каждым. Этот конкретный выбор не всегда.
– Но передо мной он стоит? – уточнил я.
– Если бы не стоял, я бы не вручил Вам карты, – ответил Сартр.
– Это не карта, а только намек какой-то. Я его не понимаю, как же мне сделать выбор?
– Сердцем.
Я снова взглянул в свою истончившуюся донельзя в сгибах шпаргалку.
«Сюда пойдешь – себя найдешь».
«Сюда пойдешь – другого найдешь».
«Сюда пойдешь – себя по-другому найдешь».
– Разве для того, чтобы себя найти, не надо сначала себя потерять? – спросил я у Сартра.
Он только молча улыбался.
– Разве для того, чтобы найти другого, не нужно искать его среди себе подобных (в данной ситуации я имел в виду живых, ведь сам-то, вроде бы еще не успел умереть)?
Сартр продолжал улыбаться.
– В таком случае, у меня остается только один возможный выбор – искать себя по-другому. По крайней мере, в этом есть хоть какая-то понятная мне логика.
– Поздравляю Вас! – торжественно провозгласил Сартр.
– С чем? – поинтересовался я. – С правильным выбором?
– Был ли он правильным, мы узнаем только, когда Вы вернетесь.
– А я вернусь? – на всякий случай уточнил я.
– Всенепременно, – ответил проводник слегка высокопарно. – Обязательно вернетесь. Только вот куда, не знаю.
Я вздрогнул от тревожного предчувствия:
– Могу вернуться СЮДА, а могу и ТУДА?
– Куда-то, – ответил он, по сути так и не ответив.
Я отдал ему бумажку за ненадобностью и спросил как можно беспечнее:
– Мне опять одному идти?
– Я Вас провожу немного. По крайней мере до развилки дорог, – ответил Жан-Поль.
– А где развилка?
– Там, где Вы будете к этому готовы.
– Понятно, – кивнул я и зашагал в произвольном направлении, не сомневаясь, что оно в любом случае окажется правильным.
Проводник преданно шел рядом.
А за нами так же преданно волочился черт.
И я знал, что как только Сартр отстанет, тот не замедлит прицепиться.
– Наверное, рогатый не хочет, чтобы я становился другим, – подумал я.
– А хочу ли этого я сам? – это была моя вторая мысль.
– И почему все-таки я на это решился, – пришла ей на смену третья.
И еще почему-то вспомнились недавно съеденные котлеты.
– Ой, а мы же Крылову не заплатили, – тут же спохватился я. – Неудобно-то как.
– Мы ему заплатили, – спокойно заметил Сартр.
– Когда? Я не видел, чтобы Вы доставали кошелек?
– Здесь иная валюта, – улыбнулся он в очередной раз.
– И чем же Вы расплатились? – мне стало очень интересно.
– Не я, а Вы.
– Я?! – изумился я еще больше.
– Вы многое поняли. Значит, намного подросли. Значит, есть шанс, что еще многое сможете. И, значит, он не зря Вас кормил.
– Ах, вот оно что! – вник, наконец, я.
– Он, кстати, Вам еще и на дорогу завернул. И вот это Вы бы могли и заметить.
С этими словами Сартр достал из своего поистине бездонного кармана бумажный пакет с какой-то снедью.
– Это если проголодаетесь, пока будете себя по-другому искать – прокомментировал он.
– Спасибо, – поблагодарил я и взял пакет не без удовольствия. О том, чтобы засунуть его к себе в карман и речи не было: он бы явно не влез.
– Да, а о чем все-таки была та Ваша книга об аде? – напомнил я – Вы обещали рассказать.
– Об одиночестве – ответил Жан-Поль. – Это была пьеса. Сцена изображала гостиничный номер, куда портье помещает троих посетителей: двух мужчин и женщину.
– Странно, – перебил я – Нескромно как-то.
– Странно, – согласился он. – Но это для сюжетной надобности. И вот эти трое начинают пытаться взаимодействовать. Завязывать контакты, обнаруживать пристрастия. И тут выясняется, что перед нами – тот самый классический треугольник…
– Оба влюбляются в женщину, а она не знает, кого предпочесть? – блеснул я познаниями в классической геометрии чувств.
– Отнюдь, – отверг мои познания автор пьесы. – Она стремится к одному мужчине, к ней стремится, соответственно, другой. А тот первый стремится ко второму.
– Извращение? – приподнял я бровь (кажется, уже не в первый за сегодня раз).
Сартр не обратил внимания на мою реплику и продолжал:
– Отсюда – мой вывод, подхваченный массами и раздутый до философского кредо: ад – это другие. Другие – в их неспособности понять нас, принять нас и облегчить нашу потребность излить себя вовне. Или, иными словами, ад – это невозможность избегнуть глубинного одиночества.
– Да, это, пожалуй, настоящий ад, – согласился я.
Сартр тут же остановился и посмотрел на меня очень внимательно.
– Вы уверены, что Вы так думаете? – переспросил он.
– Да, – кивнул я – Уверен.
– Тогда мы пришли, – уверился в чем-то и он.
– Куда пришли? – не понял я.
– К развилке, – коротко ответил проводник.
– Где же она? – я осмотрелся и не увидел никаких признаков разветвления троп. Да и троп не было. А была все та же мостовая, лишь подошедшая ближе к городской окраине.
– Вот она, – сказал Сартр, указывая на камни прямо под моими ногами.
– И как Вы ее определили? – недоумевал я, не видя в данных камнях никаких отличий от остальных их собратьев.
– Естественно, не по камням я ее определил, а по Вам, – слегка рассердился Сартр, укоризненно качая головой по поводу моей тупости. – Я же предупредил, что развилка там, где Вы проявите готовность пуститься в путь.
– Да я ведь ее еще раньше проявил, – все еще не понимал я.
– Нет, тогда были только слова. Истинная готовность появилась только здесь.
– Так, ладно, оставим эти загадки, – возмутился и я. – Просто скажите, куда идти и что там делать.
– Идти туда, где «сюда пойдешь – себя по-другому найдешь», – ответил проводник. – А делать то, что сочтете нужным в зависимости от обстоятельств.
– Все предельно ясно, – не без сарказма заметил я, а потом выжал из голоса эту противную каплю сарказма и спросил искренне и мягко:
– Но мы еще увидимся?
– Да, – пообещал Жан-Поль. – Но я сейчас еще не могу знать, долгой ли, ли или короткой окажется наша следующая встреча.
И тогда мы, не сговариваясь, потянулись друг к другу и обнялись.
А его последние слова отозвались во мне очередной русской прибауткой: «Долго ли, коротко ли шел добрый молодец».
Я махнул рукой и пошел.
Сюда…
26
Трехзевый Цербер, хищный и громадный,
Собачьим лаем лает на народ.
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
Сюда пойдешь…
Я сюда и пошел. И во время всего пути руководствовался этим единственным словом «сюда». Слово это, правда, подходило к любому участку местности.
Когда мне хотелось свернуть (окраина города представляла собой довольно сложное сращение улиц, под стать замысловатому макраме), я говорил сам себе: «Сюда!» и сворачивал. Когда маневрировать не хотелось, мое «сюда» превращалось в прямую линию. В общем, «сюда» оказалось вполне удобным ориентиром.
Хотя, признаюсь, в своем путешествии подчинялся я не только смутному желанию и инстинкту, но еще и антропологическому интересу. Если только антропологию как науку можно отнести к человеческим душам, не обремененным телами.
Дело в том, что с тех пор, как я научился видеть других обитателей этого мира, они не переставали меня занимать. И сейчас, петляя по улицам, я не мог запретить себе небольшую игру: выбрать того или иного пешехода и следовать за ним в попытке угадать, кто он такой, где сейчас находится (в каком из известных мне отсеков загробного царства), как сюда попал, из какой эпохи, из какой страны и, самое главное, что с ним происходит сейчас и что его ожидает в будущем.
Мне уже было известно, что некоторые души задерживаются здесь (во всем многообразии форм этого «здесь») надолго, другие же отправляются обратно в жизнь. И, кто знает, может быть, помимо этих двух, существуют и иные варианты: например, проникновение в какое-нибудь третье (а также четвертое, пятое, шестое и т. д.) место, которое не является ни миром тел, ни миром душ, а миром мыслей, или миром чувств, или миром чистой энергетики, или…
Тут, впрочем, я осекся, ибо о существовании каких-то других пластов бытия мне никто ничего не говорил. И все-таки приятно было осознавать, что непознанное возможно и, вероятно, еще когда-нибудь меня удивит, подпуская к своим пока еще бережно хранимым тайнам.
Что же касается наблюдения за прохожими, то тут, как мне казалось, я делал успехи и в своей игре в угадалки и раз за разом попадал в яблочко.
И не потому, что мне была известна история костюмов, благодаря которой я мог бы так или иначе соотнести внешний вид моих случайных (или неслучайных) попутчиков с тем местом и временем, из которого они возникли, но – я словно погружался в них каким-то чувствительным щупальцем собственной души и вбирал в себя и их страдания, и их надежды, и ту их личную собственную стрелку, которая влекла их в том или ином направлении.
Вот, например, женщина. Судя по ее походке, по тому, как она приволакивает ногу в стоптанном стоптанной туфле, по ее сутулой спине и по легким хрипам, которые иногда вырываются из ее легких во время ходьбы, она уже в возрасте. Вернее, правильнее будет сказать, что она не сейчас уже в возрасте, а умерла уже в возрасте. Или ТУТ все не так элементарно работает?
Вот Сартр, например, выглядит явно моложе возраста своей официальной смерти. Да и Крылов держится молодцом.
Может быть, это потому что местные обитатели смотрятся так, как себя ощущают, а не так, как должны в соответствии с теми показателями, которые у них были, когда их застигла смерть?
И тогда женщина, идущая передо мной, может быть вовсе и не пожилой, а совсем юной (по ТЕМ законам), но просто уставшей от жизни, или тяжело дышащей и согбенной от собственных страхов, душевной (или все-таки душевой, душной, душистой – тьфу ты, с этим словообразованием!) слабости, хилости воображения и прочих внутренних личностных проблем.
Впрочем, какая разница? Главная, что она идет передо мной. И я чувствую, что она преисполнена сожаления. О том, что не сложилось. О том, что сложилось, но те совсем так, как хотелось бы. О том, что не дерзнулось, не успелось, даже не пришло на ум.
И еще она очень хочет получить второй шанс, вернуться и переделать, и все-таки рискнуть, и обязательно успеть и вовремя догадаться.
И я знаю, что это ее желание скоро будет исполнено. Что ее шагам уже недолго звучать по булыжной мостовой. Что в ней, как в плодородном чреве, созрело собственное будущее рождение. И что ее легким (не тем, что сейчас издают хрипы бессилия, а новым младенческим легким) уготовано через некоторое, совсем небольшое время заходиться в возмущенном крике, идущим из прорвавшейся почки свежего «я».
Откуда я это знаю – и сам не пойму. Но я знаю. И пропускаю через себя это знание. И радуюсь за женщину. И борюсь с желанием подойти к ней сзади и положить руку на плечо. И предложить облокотиться, пока она не дойдет до своего временного дома, где бы он ни оказался: ТУТ или ТАМ.
Но вот женщина поднимает голову и смотрит на окна третьего этажа по-средневековому узкого строения. Окна освещены, и я знаю, что она рада, что кто-то ее ждет. Сейчас она подойдет к тяжелой двери с маленьким зарешеченным окошком в самом верху, дернет за тяжелое металлическое кольцо и войдет внутрь. И мне придется искать нового попутчика.
Кто же это будет?
Уж не этот ли паренек на велосипеде? Его штанины такие длинные, что я удивляюсь, как это они не путаются в спицах. Но не путаются, а только похлопывают его по пяткам со смешным шипящим звуком. И тем быстрее хлопают, чем активнее он вращает педали.
А когда он это делает, я понимаю, что перестаю за ним поспевать. А это значит, что для моей игры он не подходит.
Впрочем, я и так уже успел его разгадать: он вполне лучезарный тип. Любит свистеть в душе (не в своей душе. В том душе, где моются. Хотя моются ли местные души в душе – для меня пока загадка). Любит горячие бутерброды. Любит пить пиво из больших кружек, причем, обязательно так, чтобы пена переваливалась через один край. Любит людей. Хочет стать врачом. В той жизни не успел – успеет в следующей.
И тут я отпускаю своего велосипедиста и переключаю внимание на… собак.
Оказывается, ЗДЕСЬ водятся и собаки. Интересно, только эти собаки – они кто? Души ТЕХ собак, или души людей в собачьих шкурах.
А почему бы и нет? Если люди иногда становятся растениями, то что им мешает становиться животными?
И я смотрю на собак и пытаюсь угадать, что таится у истоков собачьих судеб.
Собаки собрались у помойки. Она уже у самой последней черты, которая отделяет город от поля. Я его вижу, и оно очень похоже на то поле, которое мы с Сартром посетили в самом начале нашего путешествия. А собаки сидят у границы как стражи переменного пространства и смотрят на прохожих. В данном случае, на меня.
Их четыре: три какие-то беспородные, а одна – явно благородных кровей. Вот только не помню (а может, и не знал никогда, как точно называется эта порода: такая, с гладкой ярко-рыжей шерстью, огромными стоячими ушами, высокая, более полуметра в холке и очень изящная).
– Я называюсь фараонова собака, – говорит вдруг собака. Или вернее, не говорит, а как будто звучит прямо во мне, изнутри меня. – А другое мое название – мальтийская охотничья.
– Приятно познакомиться, – раскланиваюсь я с собакой. – А что вы все здесь делаете?
– Мы ждем.
– Чего?
– Пока не закончится наше испытание.
– А в чем оно состоит?
– В том, чтобы научиться контролировать себя.
– Почему именно это?
– Потому что это именно то, чего мы раньше не умели.
– Раньше – это когда?
– Когда были людьми. Мы тогда принимали решения, не подумав как следует. Рвались в бой без предварительного плана. Сначала действовали, а потом расхлебывали последствия неверных действий. Были импульсивны по-собачьему.
– А теперь?
– А теперь нам приходится думать дважды и трижды. Мы сами дрессируем себя как собак. Это я говорю без запятой, потому что не в качестве сравнения, а в качестве самоопределения. Нам даже лаять запрещено, не взвесив все последствия лая.
Я поразился осведомленности пса в грамматике. Хотя, с другой стороны, может, это вовсе и не его логическая конструкция, а моя, ведь он сам, напомню, звучал будто изнутри моего «я».
– И вам по вкусу эти правила? – спросил я его в себе.
– Какой смысл об этом задумываться? – ответил он во мне вопросом на вопрос. – Правила надо принимать и наполнять ограниченное ими пространство свободы максимально осмысленно.
– Вы мудрая собака.
– Пожалуй, мудрее, чем тот человек, которым я был когда-то.
– А кем Вы были?
– Большим политиком.
Странно, но почему-то еще до того, как он это сказал, я и сам так подумал.
Три других пса, между тем, не обращали на нашу беседу никакого внимания и вяло копались в отбросах.
– А почему Вы – породистый, а они – дворняги? – спросил я фараонову собаку, кивая на ее невзрачных товарищей. – Это от чего-то зависит?
– Шкура отражает форму прошлого бытия, – ответил мой странный собеседник. – Эти раньше были пролетариями. Пролетариями духа, вернее. Формальный социальный статус в таких делах не имеет значения.
– Что значит «пролетарий духа»?
– А Вы знаете исконное латинское значение этого слова?
– Нет, – удивился я, и мне стало стыдно перед собакой.
– Пролетарий – это «производящий потомство». Так называли людей, у которых нет никаких заслуг перед человечеством, кроме продолжения рода.
– Это тоже важная заслуга, – заметил я.
– Без сомнения, – согласился он и почесал лапой за ухом. – Я тоже щенков люблю. Но человек должен еще как-то состояться и в личностном плане: в творчестве ли, в социальной ли позиции. Моим товарищам (тут он тоже кивнул на состайников) в этом смысле не повезло.
– Повезет в будущем, – утешил я.
– Вот для этого покамест и носим шкуру, – добавил он.
Я посмотрел на него с уважением.
– А можно Вас погладить? – неожиданно даже для самого себя спросил я.
– Извольте, – ответил он таким голосом, который свидетельствовал о том, что его хозяин покраснел. Хотя, как понятно, под ярко-рыжей шерстью это было незаметно.
Я погладил его. Ему было явно приятно. И мне было приятно ощутить под пальцами его гладкую мускулистую спинку.
– А я и не думал даже, что в загробном мире бывают собаки, – признался я.
– Да как же? – удивился он, слегка оскаливаясь – Все знают, что в загробном мире бывают собаки. – Цербер, например.
– Ах, Цербер. Грозный и кусачий страж царства теней. И где же он?
– Вот его-то, как раз, и не существует, – сказал он.
– Однако, эта собака ловко надо мной подшутила – подумал я.
Но он и не думал шутить, а просто продолжал излагать мне свою концепцию местной собачьей жизни:
– Как Вы уже, должно быть, заметили, тут никто никого не кусает. Вот я бы, например, даже желая Вас укусить, все равно не смог бы.
– Почему?
– Потому что кусать здесь можно только самого себя. И это непростые укусы, а укусы совести, которыми страдают все: и собаки, и цветы, и люди.
И тут я впервые задумался о том, что лично меня никакие угрызения совести совершенно не терзают.
– Это, очевидно, потому, что Вы еще живы, – предположила собака во мне в ответ на мою мысль.
– Но ведь и у живых бывает совесть, – возразил я собаке в себе.
– Да, – согласился он. – Но для остроты укуса ей не хватает самого главного.
– И что же это?
– То, что есть только ТАМ. И чего ни за что и никогда не обрести ТУТ.
– Опять это таинственное самое главное, – посерьезнел я. – Когда же я, наконец, узнаю, что же это такое?!
– Точно сказать Вам не могу, – пригляделся он ко мне – Но мой собачий нюх подсказывает, что уже очень скоро.
– А Ваш собачий нюх не подсказывает, куда мне надо идти, чтобы скорее попасть туда, где «сюда пойдешь – себя по-другому найдешь»?
– А-а-а, – сказала собака с легким зевком. – Это тут совсем рядом, буквально передней лапой подать.
И, действительно, передней лапой он махнул в сторону поля.
– Может, составили бы мне компанию, – неожиданно предложил я.
– Нет, мне себя по-другому еще искать рано. Я пока здесь, при свалке, приписан.
– А Вы что же, знаете, что там бывает? Ну, там, где находят себя по-другому?
– А как же? ТУТ все про это знают.
– Расскажете? – спросил я с надеждой.
– Ни за что что, – пес категорически потряс изящной головой. – Потому что себя надо всегда искать по-другому. А вовсе не так, как тебе уже объяснили и показали.
– А если мне не понравится тот я– по-другому, которого я там найду?
– Вот глупости! – возмутилась собака. – Себя – по-другому надо принимать с благодарностью. Тем более, что и это ведь не конечная форма – всегда можно предпринять повторную попытку.
– Вы ТУТ все, кажется, совсем не боитесь изменений, – сформулировал я.
– Это точно. Единственное, чего мы ТУТ боимся, это как раз вещь противоположная: оставаться неизменными. Ужаснее ничего и быть не может!
И я подумал, что он прав.
Или это просто меня позвала моя стрелка.
– Мне пора, – сказал я фараоновой собаке, самой красивой из всех, которые мне когда-либо встречались в жизни (в той, и в этой).
– Счастливого пути, – сказала собака и помахала хвостом.
И тут я вспомнил про сверток, приготовленный для меня Крыловым, и развернул его.
Там оказались сочнейшие отбивные, которые я тут же положил перед моим мудрым собеседником. Все до одной.
– А как же Вы? – застеснялся тот.
– А я что? Если надо будет, перекушу как-нибудь «по-другому».
Собака приняла мое объяснение как должное и дала еще раз себя погладить.
И я пошел своей дорогой.
А когда обернулся, то увидел, что все четыре пса лакомятся моим подношением. Должно быть, у них тут процветала коммуна.
Мне почему-то это очень понравилось.
Нравилось мне и то, что сверток больше не отягощал моих рук.
И то, что где-то в поле меня ожидало что-то загадочное и очень важное.
Хотя поле, как всегда, казалось бескрайним и совершенно лишенным достопримечательностей.
– А вот и поглядим! – пообещал я самому себе и решительно пересек городскую границу.
27
Срывая замки от тюрьмы циферблата,
Секундная стрелка на волю сбежала.
Секунды назад, в перламутре распята,
Секунды кусала отточенным жалом.
А ныне свободна, и время не властно
Над острым ее нержавеющим телом.
И скрипом своим шестеренки напрасно
Взывают к беглянке – она улетела.
Часы и минуты по-прежнему живы,
Но вдруг охромели, и шаг их нечеток.
А рыбки секунд расплылись без наживы,
Распались, как бусины с порванных четок.
Седой часовщик заработает нынче:
Часам в их сиротстве подыщет невесту.
В коробке для стрелок изловит добычу
И ловко приладит на нужное место.
Беглянка же к птицам с бравадой хмельною
В попутчицы просится: «С вами и мне бы!»
И мнит себя гордо не стрелкой, стрелою,
Постигшею дали, пронзившею небо.
И воздух ее обнимает упруго.
И небо щекочет щекой голубою.
И к облаку ластится стрелка, как к другу.
И клочья пространства сшивает собою.
И хочется стрелке все больше и чаще
Делиться добытой свободой с другими,
С небес соскользнуть к заблудившимся в чаще
И вдруг оказаться замеченной ими.
Пробиться сквозь сумрак сияющей стали,
Пройти переплавку в порыве высоком
И стать указателем тем, кто устали,
И стрелкою компаса – сникшим до срока.
И верится ей, что найдется на свете
Одна из дорог, что темны и дремучи,
Где ей посчастливится путника встретить,
Такого, что в мире не сыщется лучше.
И стрелка ему направленье укажет.
И вместе они зашагают под утро.
И ей, присмиревшей, захочется даже
Вернуться в утраченный мир перламутра.
И тут же секунды наживку поймают.
И стрелка на леску их нежно нанижет
И где-то в апреле, а может быть, в мае
К запястью родному приляжет поближе.
В какой-то момент мне подумалось, что у меня дежавю.
Поле, действительно, казалось тем же самым, по которому я уже ходил вместе со своим проводником. Только сейчас я шел один, и сам должен был выбирать себе направление.
В остальном же – полное тождество ситуации.
Я даже поймал себя на том, что вглядываюсь в траву в попытке определить, не примята ли она в том или ином месте моими собственными шагами. Примятости не обнаруживалось.
– Да и не может быть это тем самым полем, – уговаривал я себя по мере продвижения по его (в точности, как у того первого) унылой глади. – То было между рекой и оранжереей, а это между городом и черт его еще знает чем.
А вот последние слова я произнес зря, потому что тут же вспомнил о черте, и, соответственно, он тут же не замедлил появиться.
Каким-то образом он меня обогнал и сейчас шел мне навстречу, нагло ухмыляясь и покусывая травинку.
– Давно не виделись, – сказал он.
– Давненько, – подтвердил я.
– Ну, и как оно?
– Да так, помаленьку.
Разговор показался мне исчерпанным, а потому я, как только мы поравнялись друг с другом, откозырял ему (несмотря на отсутствие козырька) и пошел себе дальше.
Но он и не думал отвязываться, а резко изменил направление, развернулся и зашагал со мною рядом.
Я молчал.
Он тоже.
Это немного раздражало, но я продолжал продвигаться и старался думать только о «сюда пойдешь», а не о своем рогатом спутнике.
– А ты ведь помнишь, что я твой проводник? – вдруг спросил он.
– Нет, не помню – отрекся я.
– А вот видишь, веду тебя все-таки.
– Я сам себя веду.
– Сам? – опять ухмыльнулся черт.
– Сам.
– Это тебе только кажется, что сам. А на самом деле это я тебя сюда заманил
– Глупости!
– А как же иначе я тут оказался? Тебя ведь поджидал.
– Ты – часть меня. Тебе ли не знать о моих перемещениях? Но ты никак не определяешь мой выбор.
И для большей убедительности я слегка оттолкнул черта и резко изменил направление.
Он сначала удивился, а потом быстро сориентировался и в два прыжка оказался передо мной и загородил мне дорогу.
– Ну уж нет, – взревел он. – От меня так просто не отделаешься.
И он схватил меня за грудки.
– Ты что, драться со мной собираешься? – удивился я такому повороту событий.
– Только, если будешь сопротивляться.
Я поднатужился и оторвал его мохнатые лапы от своего пиджака.
А потом развернулся в очередной раз и пошел в третьем направлении, которое (в этом я не сомневался) обязательно должно было привести меня к цели.
Черт, между тем, совсем рассвирепел.
Он догнал меня, навалился сзади и уронил в траву.
Я, в попытке освободиться, начал его пинать и отпихивать.
Завязалась драка.
– Бред какой! – думал я в это время почти с восхищением. – Я уже и не помню, когда дрался в последний раз. Кажется, в средних классах школы. И вот, пожалуйста, дерусь! Да еще с кем!
От черта пахло псиной (причем, не как от ухоженной фараоновой собаки, а гораздо хуже). Его рогатая башка мельтешила прямо перед моим лицом. Рот был искривлен в боевом порыве и неприятно поразил меня кривизной и остротой зубов. И тут к тому же черт еще и рыгнул, напоминая о сытном перекусе у Крылова.
Все это было крайне неприятно, и я еще больше поднатужился, чтобы оторвать от себя противную тварь.
– Зря ты обо мне так, – тут же жарко зашептал он мне в самое ухо. – Я ведь часть тебя самого. И не самая худшая часть, поверь мне. Ты ведь, если глубже копнешь, и не такую образину в себе обнаружишь. Так что меня еще и красавчиком в последствии назовешь.
– Я меняюсь, – выдохнул я ему в лицо, перехватывая воздух. – Я иду за новым собой. Я собираюсь стать другим. И для тебя во мне скоро места не останется.
Черт испугался моей решимости и ослабил хватку. А потом испугался еще и этого ослабления и для верности обмотал мою ногу своим прочным, как медицинский жгут, волосатым хвостом.
– Нельзя тебе туда ходить! – почти взмолился он. – Назад потом дороги не будет! Заморочили они тебя, черти. А все только для того, чтобы ты ТУТ остался и домой не смог вернуться. А я тебе друг!
– Черти – это кто? – перебил я его излияния.
– Друзья твои здешние.
– А разве быть чертом плохо? Ты ведь и сам черт.
– Да, но я этого и не скрываю. А они маскируются. И дурят тебе голову. И если ты сейчас туда зайдешь, потом уже будет концов не найти. Это я тебе обещаю.
– Куда зайду?
– Туда, куда они тебя так хитро заманили. Туда, которое обозначили как «сюда пойдешь…»
– Ты знаешь, что это?
– Знаю. Потому и пришел тебя предупредить. Оттуда все выходят другими.
– Я к этому и стремлюсь.
– Ты еще не знаешь, каким ты станешь. Тебе тогда может разонравиться все то, что ты сейчас любишь. Тебе станет наплевать на то, чем ты до сих пор дорожил. Ты насмеешься над прежним идеалом и отречешься от собственного дома. Все, что угодно может с тобой случиться. И этого уже не поправишь. Ни за какую цену.
Я перестал отбиваться и не без внимания выслушал это трагическое обращение к здравому смыслу. Но меня оно не убедило.
– Даже если бы ты оказался прав, – сказал я черту, – я все равно должен это сделать. Лучше так, как ты говоришь, со всеми этими последствиями, чем все оставшиеся мне дни корить себя за то, что так и не рискнул войти в дверь, которую передо мной зачем-то распахнули.
– Может быть, только затем, чтобы ты нашел силы от нее отказаться? – предположил черт.
– Нет, потому что отказ лишил бы меня сил продвигаться дальше и дальше рисковать. Я бы всю жизнь проклинал свою нерешительность и потихоньку превратился бы в неудачника. Потому что тому, кто единожды не использовал свой шанс, кто струсил, уступил боязни неведения, – больше двери не откроют.
Черт тоже перестал бороться и с искренней грустью посмотрел мне прямо в глаза, словно желая через них высосать взглядом всю мою решимость и все мои сомнения.
– Ты уверен в этом? – спросил он неожиданно тихо.
– Я уверен, – ответил я.
– Если ты меня сейчас прогонишь, – он уже практически шептал, – то я уже больше никогда не появлюсь на твоем пути. И не то чтобы я хотел тебя пугать, но… Ты не думай, что избавившись от меня, навсегда избавишься от черта. Ты просто приобретешь себе другого, подстать тому другому, каким будешь ты сам. И, вероятно, он будет еще страшнее меня и более крепок. Это меня, в каком-то смысле, утешает. Но все равно… Почему-то не хочется умирать.
– Так ты со мной за жизнь, что ли, сейчас боролся?
Он кивнул.
– Но почему ты должен умереть?
– Потому что переходя на новую стадию существования, каждый человек неизбежно хоронит своего черта. Такие правила: черт должен соответствовать уровню души. А мы развиваться не умеем. Наше дело, в отличие от вашего – статика. Вот и получается, что как только ты туда войдешь, меня спишут за ненадобностью.
Мне стало его жаль. Но с другой стороны, даже если его грусть не была наигранной и не являлась лишь частью коварного маневра в сценарии моего задержания, что я мог сделать? Пожертвовать своим шагом вперед ради его нелепого постоянства?
Это было исключено.
– Я не могу остановиться, – сказал я ему. – Поэтому давай просто попрощаемся по-хорошему.
– Давай, – неожиданно быстро согласился он.
И протянул мне руку, которой только что вцеплялся в мое горло.
Я протянул свою в ответ. И мы некоторое время лежали молча. А потом помогли друг другу подняться с травы.
– Ну, прощай, что ли, – я первым нарушил молчание.
– Прощай.
– Тогда я пошел.
– Иди.
– Мы больше не увидимся?
– Никогда.
– Мне жаль, что так получилось.
– Честно? – он снова посмотрел на меня в упор. – Тогда я тебе скажу правду: не жалей. Этому ты должен только радоваться.
И на этот раз я ему, действительно, поверил. И не говоря больше ни слова, пошел прочь. И даже оглядываться не хотел. А когда все же оглянулся, его уже нигде не было видно.
И поле все так же уныло простиралось куда глаза глядят.
И в нем все так же не было ни души (в очередной раз – в прямом смысле этого слова).
И его травы ласкали мои ноги.
А ноги мои несли меня в соответствии со стрелкой, которую мне показал на своей карте Жан-Поль.
Или это все-таки была моя карта? Интересно, куда она меня приведет?
Она привела меня к будке.
К той самой, в которой было зеркало с его живыми картинами.
К той самой. А значит, это все-таки было то поле. И я просто все это время ходил по кругу.
И засов на двери был все тот же. А это, в свою очередь, означало, что кто-то должен вот-вот появиться рядом, для того чтобы запереть меня снаружи.
– Но почему? – в недоумении спрашивал я самого себя. – Почему опять зеркальная комната? С нее ведь начинают путь, а я уже так сильно продвинулся? И ведь я там был уже, и при этом ничего такого со мной не произошло. И ничего не изменилось.
– Вы ошибаетесь, – сказал кто-то за моей спиной.
Я обернулся и увидел… странное существо. С одной стороны, это, вроде как бы, был человек. А сС другой стороны, он словно не стоял на земле самостоятельно, а его как будто бы воткнули в землю наподобие огородного пугала.
Но здесь не произрастало никаких ценных культур. А потому он, вряд ли, был пугалом. Да к тому же только что возник откуда-то. И лицо у него было сосредоточенное, но светлое и приятное. И глаза глядели внимательно.
– Кто Вы такой? – спросил я без церемоний.
– Я ангел, – ответил он, окончательно меня озадачив.
– То черт, то вот теперь ангел, – пожаловался я.
– Служба такая, – ответствовал он.
– А почему Вы не летаете? – поинтересовался я.
– Я летаю, – заверил меня он и тут же, для пущей убедительности, приподнялся в воздухе.
И тут, глядя на него снизу вверх, я, действительно, обнаружил, что ног у него не было, а вместо них торчала какая-то подставка, вроде переносного персонального пьедестала.
– Что у Вас с ногами? – придрался я, без всякого снисхождения к его инвалидности.
– У ангелов нет ног.
– Почему?
– За ненадобностью.
– Разве же с ними не удобнее?
– Удобнее что? Перемещаться? Так я, как мы только что выяснили, летаю. Стоять на земле? Мне это делать легче, чем Вам. Остается последний вариант ответа: выбирать направление? О да! Это единственное, что легче делать ногами, чем в инвалидной коляске или с помощью культи, вроде моей. Но вот это-то как раз мне совершенно без надобности. Это бывает у тех, кому положено совершать выбор. Я же направление не выбираю. Как и все мои коллеги. Мы просто появляемся там, где нужны. И не потому что хотим этого сами, а потому что так надо. И так уж все устроено.
– Зачем Вы здесь? – спросил я.
– Чтобы объяснить Вам, в чем Ваша ошибка.
– И в чем же она?
– В том, что Вы неправильно полагаете, что вернулись туда, где уже были.
– Как же неправильно? Разве же это, – тут я указал на будку, – не зеркальная комната, где мне показывали картинки из собственного детства и далекого прошлого моей семьи?
– Нет, это не зеркальная комната. Это что-то совсем другое.
– А почему тогда выглядит точно так же?
– А почему бы и нет?
– Действительно, почему бы и нет? – задумался я. – Может быть, у них ТУТ архитектор один и тот же повсюду постарался?
Тут я вспомнил городские здания и понял, что погорячился: ТУТ трудились явно несколько архитекторов. Но это не значило, что вся загородная территория не могла находиться в ведомстве одного и того же.
– И там не будет зеркала? – спросил я у ангела.
– Нет.
– Но Вы меня запрете?
– Запру.
– И что же там?
– Войдите и посмотрите.
Действительно, самым уместным действием было именно войти и посмотреть.
И я направился ко входу. И снял тяжелый засов, который ангел тут же любезно подхватил из моих рук. И потянул на себя дверь. И зашел в будку. И в полумраке, который был все-таки недостаточно плотен для того, чтобы мои глаза совершенно обессилили, обнаружил, что оказался… в прихожей моей собственной квартиры. И как только обнаружил это, тут же инстинктивно потянулся левой рукой к выключателю и нажал на кнопку.
Послушный и запрограммированный мною же во время недавнего ремонта свет вспыхнул и подтвердил мои предположения: это был мой дом. Я вернулся. Только вот привычного портфеля не было в моей руке. И ключей от квартиры не было в моей другой руке. И костюм мой был потрепан каким-то самым адским (опять же, в прямом смысле этого слова) образом.
– Бред какой-то! – воскликнул я, даже не понимая, рад ли я своему возвращению, или не очень.
Или, может быть, даже совсем не рад.
Но я не успел об этом подумать, ибо мое внимание было привлечено каким-то посторонним звуком, которого ранее никогда не раздавалось в моей квартире.
Из кухни, явно обитаемой, слышалось шкворчание сковородки.
Причем, не адской сковородки из моего сна, а самой обычной домашней сковородки, на которой, судя по запаху, который тут же, вслед за звуком, проник в мое сознание, жарились блинчики.
– Что за бред?! – снова воскликнул я и пошел на кухню.
На запах блинчиков.
На звук шипящего масла.
И… на шелест чьих-то тапочек.
28
В душе к любви заложено стремленье,
И все, что нравится, ее влечет,
Едва ее поманит наслажденье.
У вас внутри воспринятым живет
Наружный образ, к вам запав – таится
И душу на себя взглянуть зовет;
И если им, взглянув, она пленится,
То этот плен – любовь; природный он,
И наслажденьем может лишь скрепиться.
И вот, как пламень кверху устремлен,
И первое из свойств его – взлетанье
К среде, где он прочнее сохранен, —
Так душу пленную стремит желанье,
Духовный взлет, стихая лишь тогда,
Когда она вступает в обладанье.
Ты видишь сам, как истина чужда
Приверженцам той мысли сумасбродной,
Что, мол, любовь оправдана всегда.
Пусть даже чист состав ее природный;
Но если я и чистый воск возьму,
То отпечаток может быть негодный.
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
Войдя на кухню, я был потрясен увиденным: там хозяйничала и деловито сновала от стола к плите и обратно… моя секретарша.
Она была облачена в нечто среднее между пижамой и спортивным костюмом из мягкой серой обтекающей ее тело ткани.
– Что она здесь делает? – с ужасом подумал я. – Да еще в таком виде! Захватила квартиру в мое отсутствие? Переехала, чтобы поддерживать в ней порядок? Но зачем? Почему?
Она, между тем, обернулась в мою сторону, видимо, привлеченная шумом, и как ни в чем не бывало, нимало не удивившись, пошла ко мне, высоко держа в одной руке деревянную лопатку для переворачивания блинов и радостно улыбаясь.
– Уже вернулся? Так скоро? – спросила она. Но разве твой поезд не должен был прибыть только через час?
Проговорив все это, она пересекла то расстояние, которое нас разделяло, и подставила мне щеку для поцелуя. Все это меня не переставало поражать.
Я вяло чмокнул ее подставленную плоть и начал лихорадочно выстраивать первую подходящую для такого случая фразу. Фраза не выстраивалась.
Но, к счастью, моя секретарша (а раньше я этого и не замечал, видимо, потому что был отделен от нее стенами кабинета) оказалась на редкость болтливой, и я, не рискуя показаться букой, прислушивался к ее соло и пытался хоть как-то свести концы с концами.
– Блинчики почти готовы, – тем временем, объявила она. – Помой руки и садись. И я жду, что ты мне расскажешь все подробности своей поездки. Удалось ли тебе раскопать все детали?
Я послушно помыл руки и сел. Сев, ощутил приятную мягкость любимого стула, который сам не так давно выбрал в мебельном магазине.
Так что ягодицы вполне свидетельствовали о том, что стул мой. И кухня была моя. И квартира тоже. И только появление в ней этой женщины я никак не мог себе объяснить.
Она, между тем, не умолкала:
– Кстати, твой заказчик уже два раза звонил: вчера и сегодня. Нервничает. Ждет-не дождется результатов.
– Угу, – только и смог выдавить из себя я.
– Готово, – объявила она. – Ты сегодня с чем будешь: со сметаной или с вареньем? Или со сгущенкой? Еще шоколадный сироп есть.
Обилие вариантов меня удивило не так, как слово «сегодня», которое подразумевало, что она уже когда-то раньше кормила меня блинами. Но я этого решительно не помнил и не мог принять за правду.
– Ну, попробуй же и скажи, что они удались как никогда, – подстрекала она.
Я попробовал. Тем более, что, действительно, почувствовал голод. Тем более, что блинчики, на самом деле, удались превосходные. Тем более, что пока мой рот был занят ими, я мог отмалчиваться на законных основаниях.
– Сметанки добавь, – предложила она, пододвигая ко мне баночку. – И чай пей, а то остынет.
Я ел, и пил, и ловил себя на мысли, что, кажется, сошел с ума.
– А я скучала без тебя, – заметила секретарша, слегка краснея. – Дни считала, волновалась. А ты даже ни разу не позвонил.
Я чуть не подавился блином. Она нежно, но довольно сильно похлопала меня по спине и уселась обратно, на второй стул из недавно купленного мною комплекта.
– Не подумай только, что я тебя осуждаю, – начала оправдываться она. – Я знаю, что когда ты в поисках, ты поглощен этим всецело и вообще ни о чем другом думать не в состоянии. Я просто сообщаю тебе, что скучала. Чтобы ты знал, как я много о тебе думаю и как сильно тебя люблю.
На этот раз я поперхнулся чаем, который полился не в то горло.
Она снова похлопала меня по спине и заметила, что сегодня я особенно рассеян.
– Знаешь что? Сделаю-ка я тебе ванну. Полежи – понежься. Отдохни. Час уже поздний.
С этими словами она встала и удалилась, и вскоре из ванной, действительно, послышался звук льющейся воды.
– Что же мне делать? – тем временем думал я, дожевывая блин. – Кто мне объяснит, что здесь происходит? И как я сюда попал?
Я откусил еще кусочек.
– Если я вернулся сюда из ада (или рая), то сколько времени прошло в мое отсутствие? И как она умудрилась тут обосноваться? И почему общается со мной, словно она моя жена?
Я отхлебнул из кружки.
– Или я не вернулся, а это моя секретарша переместилась в ад (в рай)? Но тогда почему вместе с моей квартирой?
Я еще немного подумал и продолжил рассуждения:
– Но ведь Сартр обещал, что мы еще увидимся. Значит, я здесь только временно? Я еще вернусь ТУДА? Или он придет СЮДА? А СЮДА – это где?
В общем, ничего не было понятно.
Тогда я решил выглянуть в окно. Там было темно, но освещения уличных фонарей вполне хватало для того, чтобы опознать привычный, тысячу раз уже виданный мною пейзаж.
Вот ларек, открытый даже ночью. Из-под его козырька льется тусклый свет, а рядом переминаются с ноги на ногу несколько подростков, собирая вскладчину мелочь на папиросы вскладчину.
Вот детский сад. Его окна совершенно темны, а ворота заперты, но подросткам это не помеха, и я знаю, что вот-вот, приобретя папиросы, они усядутся курить именно там, на низких скамеечках между детскими горками и песочницей.
Вот аллея, на которой выгуливают своих питомцев припозднившиеся собачники.
Вот автобусная остановка. Пустая, ибо автобусы уже не ходят.
А вот парковка, где среди прочих частных автомобилей покоится и мой – темно-синий, любимый и шикарный.
Я дома.
Я вернулся.
Но почему?
Зачем?
За каким хреном?
И что, все-таки, делает здесь она???????
– Ванна готова, – услышал я за спиной. – Твое белье и пижаму и приготовила и положила вместе с полотенцем.
– Заботливая, – подумал я и медленно повернулся.
Она улыбалась и, видимо, действительно, была очень рада меня видеть.
– Какое сегодня число? – спросил я, почему-то стыдясь и хрипло.
– Здрасте-пожалуйста – сказала она. – А ты когда в поезд садился, тоже сомневался в дате? Как же тебя пустили?
– Число какое? – повторил я упрямо.
Она пожала плечами и назвала сегодняшний день, определяя его местоположение как в месяце, так и в году. И получалось, что я провел в потустороннем мире почти целый месяц. И еще – завтра был тем самым днем, когда я должен был сдать заказ своему клиенту.
И то, и другое меня совершенно не порадовало.
Я не знал, что скажу заказчику. Я не знал, каким образом вернулся домой именно накануне назначенного срока. И я не знал, как объяснить секретарше и самому себе, что здесь происходит.
– Что с тобой? – спросила секретарша, заметив мою особенную суровую сосредоточенность.
– Устал, – буркнул я.
Она кивнула:
– Еще бы, сутки трястись в поезде. Так иди же в ванную скорее.
Я опять послушался. Потому что хотелось расслабиться в ванне. Хотелось чистоты. И хотелось выгадать еще двадцать минут одиночества. Потому что присутствие этой чужой женщины в моей квартире и ее стиль общения со мной пугали меня все больше и больше.
Так что я с удовольствием погрузился в теплую воду, ароматизированную чем-то цветочным и томным. И продолжил размышлять, периодически разгоняя ладонями пену и разбивая ее на отдельные пузыри.
– Наверное, у меня что-то с памятью, – думал я. – Может быть, еще до попадания в загробный мир я успел на ней жениться? Но почему тогда она считает меня отсутствующим лишь несколько последних дней, если на самом деле меня не было дома почти месяц? Или я все-таки был и просто этого не помню?
Я немного поплескался и намылил голову шампунем.
– Но чего вдруг я на ней женился? Она же меня никогда особо не привлекала? Работница хорошая, но не более того. И тут вдруг – хозяйничает в моей квартире. Почему?
Я лихорадочно начал подыскивать причины моей гипотетической женитьбе:
Она от меня беременна! Нет, чушь, я не помню, чтобы испытывал к ней влечение. И тем более, чтобы его реализовывал.
Не помню! Но это не значит, что этого не было. Могло быть, да забыться.
Но она же совершенно не в моем вкусе! Тогда как же этого могло произойти?
Наверное, я был пьян.
Нет, не может быть! Во-первых, я не пью. А во-вторых, не мог я, даже если был пьян.
И тут меня осенило: да она вовсе мне не жена. Она просто стеснена в финансах и, наверное, я по доброте душевной сам разрешил ей у меня пожить некоторое время, пока был в командировке.
Вот оно – решение. И хотя и этого я не помню, наверняка, было именно так.
Некоторое время я с удовольствием намыливался и чувствовал себя победителем. Пока не вспомнил ее слова за ужином: «Я просто сообщаю тебе, что скучала. Чтобы ты знал, как я много о тебе думаю и как сильно тебя люблю».
– Нет – с ужасом подумал я. – Она живет здесь не просто так.
А тут она еще и постучала в дверь ванной и попросила разрешения войти.
Это меня смутило окончательно.
– Я трусы забыла тебе положить. Сейчас занесу, хорошо?
От слова «трусы» мое смущение еще больше возросло.
– Так я открываю, – настаивала она.
– Повесь их лучше на ручку, – выкрутился я.
– Хорошо, как знаешь, – по ее голосу я почувствовал, что она удивилась.
И еще я подумал, что по тому, как она ко мне обращается, мы должны быть явно женаты и, видимо, довольно давно.
– Бред, бред и еще раз бред! – отфыркнулся я от пены и от мысли о своем странном браке одновременно.
Но мысль моя была агрессивна и немедленно ужалила меня в ответ на мое сопротивление.
– А где же я сегодня буду спать? – вот какая была моя кусачая мысль. – Неужели с ней в одной постели?.. Нет, я лучше как-то на диванчике в гостиной.
Но вдруг она обидится?
Да и пусть обижается, черт с ней!
При упоминании черта, я почему-то загрустил и вспомнил о нем добрым словом: а ведь он меня предупреждал!
Впрочем, что он имел в виду этим предупреждением? Знал ли он, что меня ждет собственный дом и полная неразбериха в нем?
А может, мне ей прямо признаться, что потерял память? Мол, не помню ни тебя, ни всего остального. Этим, кстати, завтра и перед заказчиком оправдаюсь. Ведь задание-то его я не выполнил.
Эта идея показалась мне продуктивной. И, преисполненный решимости, я вытащил из ванны затычку, вылез на резиновый коврик и начал вытираться.
Трусов среди приготовленной одежды, действительно, не оказалось, и я, целомудренно обернув бедра полотенцем, приоткрыл дверь ванной комнаты, чтобы снять их с дверной ручки.
Трусы были мои. Любимые и удобные. И мысль о том, что моими трусами заправляет чужая женщина, вдруг показалась мне нестерпимой.
– Все, точно. Сейчас выйду, скажу, что ничего не помню, и потребую объяснений. И если окажется, что мы женаты, разведусь.
Но все пошло не так, как я себе представлял.
Выйдя из ванной и отправившись на поиски секретарши, я обнаружил ее в спальне. Она возлежала в кровати. Не в моей холостяцкой, а в двуспальной и мне незнакомой.
– Мебель поменяла! – возмутился я про себя. – Или мы эту кровать вместе приобрели?
Секретарша призывно смотрела на меня из постели. Ее волосы разметались по подушке, а на частично торчащем из-под одеяла теле вместо пижамы образовалось что-то шелковое и совершенно не вяжущееся с тем секретарским образом, который был запечатлен в моей душе до недавнего времени.
И тут почему-то вместо того, чтобы прямо сказать о потере память, на что я твердо решился в ванной минуту назад, я промямлил что-то иное.
– Я, пожалуй, сегодня лягу в гостиной – сказал я.
По ее лицу было видно, что она разочарована.
– Что-то случилось? – спросила она с тревогой.
– Ничего не случилось, – вдруг начал оправдываться я. – А что могло случиться?
Она пристально посмотрела мне в глаза. Ее ресницы дрогнули. Под веками начали стремительно образовываться капли, и она озвучила свое страшное предположение:
– Ты встретил другую? Ты бы с нею в командировке? В поезде?
– Что за чушь! Никого я не встретил! – отрекся я, а сам подумал, что даже, если бы и встретил, все равно бы не помнил. Точно так же, как я не помню ее. Вернее, не ее, а ее в качестве моей возлюбленной.
– Тогда почему ты не хочешь спать со мной?
– Устал, – вновь сослался я на прежнюю найденную мной и довольной удачную причину.
– На диване в гостиной еще больше устанешь. Он короткий и неудобный для сна.
Я знал, что она права, но боялся сдаться.
– Ничего, как-нибудь, – продолжал сопротивляться я.
И тут она разрыдалась в голос.
– Я что, тебе противна? Да что с тобой стряслось? Ты сам не свой!
Я молчал, совершенно потеряв контроль над ситуацией. Насколько позволяли мои воспоминания, которые я уже, правда, по вполне понятным причинам, не мог считать абсолютно достоверными, в этой квартире еще никогда не происходило женских истерик.
А она все рыдала и рыдала.
Я сходил на кухню, налил ей воды и протянул стакан. Она попыталась, было, пить, но ей мешали слезы и забитый нос. Тогда я принес ей еще и салфетки.
Она, преисполненная благодарности, воспользовалась моим подношениями, но плакать не переставала, пока я, наконец, не осмелился и не выпалил как на духу:
– Послушай. Ты только не пугайся. Но я так себя веду потому, что ничего не помню.
Она тут же перестала рыдать и с изумлением воззрилась на мои губы, которые осмелились произнести то, что она услышала.
– Ничего не помню, – повторил я.
– Как же ничего? – переспросила она с сомнением. – Адрес свой помнишь, иначе как бы ты сюда попал. Как машину водить помнишь, вон она припаркованная внизу стоит. Чего же тогда не помнишь?
– Тебя не помню, – ответил я. – Вернее, помню, что ты у меня работала. Но чтобы мы вместе жили, не помню.
– Я у тебя работала? – тут она расхохоталась и ее слезная истерика перешла в смеховую.
– Я у тебя работала?! – заливалась она. – Нет, я не могу. Мамочки, да что же это такое?! Я у него работала. Нет, я просто умру от смеха.
И она хохотала и хохотала. Так что мне захотелось вырвать из ее рук недавно принесенный мною стакан и вылить оставшееся в нем содержимое ей в лицо. Но я не успел этого сделать, потому что она вдруг перестала смеяться так же резко, как до этого перестала плакать.
– Я у тебя работала? – снова спросила она, но уже спокойно.
– Да, – еле слышно подтвердил я, уже ни в чем не уверенный.
– Ты сошел с ума, наверное.
– А как же было? – спросил я, да так беспомощно, что она, кажется, совсем удостоверилась в моей беде и уже не сердилась, а смотрела жалостливо.
– Я не могла у тебя работать, ибо намного богаче тебя. И это я дала тебе деньги на то, чтобы раскрутить твой новый бизнес. И квартиру эту я купила.
Услышав это, я чуть не потерял сознание.
Голова моя пошла кругом и я невольно прилег на одеяло.
– Ты что, действительно, ничего не помнишь? – спросила она с тревогой и пробуя рукою мой лоб. – Вроде не горячий. Дай-ка попробую губами, так вернее.
И она приложилась к моему лбу губами. А потом заскользила по моему лицу, шее, груди.
– Ты и этого не помнишь? – спросила она с затаенной надеждой.
– Нет, не помню, – ответил я, смущаясь от ее ничем не заслуженных мною, да и не особо желанных ласк.
– Это ужасно! – пробормотала она, не переставая меня целовать.
Я, в свою очередь, попытался от нее отползти, но тщетно.
– Иди ко мне, – вдруг попросила она. – Может быть, тогда ты вспомнишь.
– Да что ты творишь? – возмутился я. – Ты не понимаешь, что я не помню ничего, что могло быть между нами ранее. Ты для меня сейчас чужая женщина. И я не могу вот так…
Как это «вот так» я объяснить не успел, потому что она зажала мой рот своим.
И я сдался. Да и кто бы устоял на моем месте.
Но, скажу честно, все, что произошло между нами, не доставило мне большого удовольствия, потому что я, преданный собственным организмом, не мог при этом избавиться от мысли, что совершаю что-то ужасное, что погружаюсь в ловушку, из которой уже не выбраться, и что теряю кого-то, кого бы я на самом деле хотел любить и чей образ сейчас насильно вытесняется этой женщиной, которую я зачем-то держу в объятиях, но которую никогда (это мне было совершенно ясно) не смогу назвать ни сладкой, ни желанной, ни любимой.
Она, между тем, старалась вовсю, надеясь собственным жаром воспламенить мою угасшую память. Тщетно. Со мной ничего не произошло. И только усталость и раскаяние заползли еще глубже в мою душу, и я почувствовал, что меня обволакивает страшная пустота, от которой уже нет спасения.
Секретарша (или уже не секретарша) блаженно откинулась на свою подушку и продолжая прерванный разговор, начала меня зачем-то утешать.
– А ты не бойся, – сказала она. – Мы тебя к врачу отведем. К лучшему специалисту. К самому лучшему. Слава Б-гу, деньги есть. Тебя вылечат, и мы еще будем счастливы. Как прежде, и даже больше. Хорошо, любимый?
От слова «любимый» меня покоробило. От мысли о докторе тоже.
А она еще порассуждала немного на эту тему и заснула.
Мне же не спалось.
– Б-же мой! Как я вляпался! – думал я. – Но почему? За что? И что же вообще со мной такое происходит?
Я попытался совместить все пережитое мною за последнее время, но все расползалось и ни за что не желало склеиваться.
И тут жуткая усталость овладела мной и я тоже погрузился в сон, короткий и отрывочный.
Сначала мне снился мой заказчик, который тряс меня за лацканы пиджака и требовал отчета о проделанной работе.
Я тщетно пытался оправдаться потерей портфеля, но он был глух к моим аргументам и тряс меня все сильнее и нещаднее.
А потом у него вдруг выросли рога и он превратился в черта, с которым я совсем недавно дрался ТАМ (о ужас, ЗДЕСЬ и ТАМ опять перепутались, и я уже совершенно перестал понимать, где нахожусь). Черт тоже тряс меня за грудки и приговаривал:
– Если зайдешь туда, уже ни за что не выберешься. Ни за что! И тогда вспомнишь меня. И горько пожалеешь.
А потом меня вдруг перестало трясти и бросило на песок под палящее солнце. И я знал, что должен отыскать свой колодец. Но было невыносимо жарко, и ноги мои меня не слушались, а мимо проходили какие-то люди. И замыкала их шествие женщина, закутанная в покрывало.
– Это Агарь, – произнес кто-то, и я попытался рассмотреть ее получше.
Но она вдруг скинула покрывало и оказалась в одном нижнем белье, которое начала тут же бесстыдно стаскивать и, демонстрируя мне свою наготу, обернулась моей секретаршей (женой – ?), которая вдруг припала ко мне, от чего мне стало еще жарче, и начала шептать слова любви.
Я пытался отмахнуться от нее, но она все больше и больше прилипала к моей коже и заставляла ее буквально гореть от несносной температуры.
– Это ад, – произнес тогда кто-то голосом Сартра над моей головой. – Но он же и рай. Это ведь зависит от того, как посмотреть.
Я попытался освободить свое лицо и найти говорящего. Но у меня не получалось.
– Если она от меня не отстанет, я никогда не смогу найти свой колодец! – вдруг понял я и с ужасом стал отталкивать ее от себя.
И почему-то идея колодца завладела мной целиком. Она вдохновила меня, и я смог вырваться из объятий этой женщины и побежал прямо по раскаленному песку в сторону предполагаемого колодца.
Мне казалось, что за мной погоня. Что женщина несется за мною во всю прыть, и не одна, потому что сзади раздавалось грозное улюлюканье целой толпы.
Но я верил, что вот-вот найду колодец, и в нем будет мое спасение.
И вот уже в песке показалась знакомая крышка. Я дернул за кольцо и, не задумываясь, прыгнул внутрь.
Колодец оказался глубоким, и мой полет продлился довольно долго, а когда я, наконец, погрузился в желанные воды, они оказались теплыми и с цветочным ароматом.
– Я в ванне, – догадался я.
И тут же голос жены (секретарши – ?) сообщил, что трусы на дверной ручке. И это уже было совсем не выносимо.
– Не хочу трусы!!! – истошно завопил я и… проснулся.
Было еще совсем рано. Даже не рассвет.
Я в ужасе от увиденного во сне озирался и надеялся, что новая реальность станет понятнее и ближе.
Увы! Кошмар продолжался наяву. Я по-прежнему находился в своей квартире, но в чужой двуспальной кровати. А на соседней подушке была голова моей… Я даже уже и не знал, как точно ее назвать.
Она спала, чуть приоткрыв рот. Тонкая слюнка вытекала из него на подушку. Ее волосы падали на лоб. Одно плечо, не прикрытое одеялом, сияло под лучом уличного фонаря. Но несмотря на всю эту трогательную картину и на то, что произошло между нами ночью, я почувствовал ужасную досаду.
Мне было жутко от того, что эта совершенно чужая мне женщина оказалась так нестерпимо близко. И от того, что я совершил что-то непоправимое, поддавшись на ее провокацию. И от того, что я перестал владеть ситуацией. И от того, что моя теперешняя жизнь мне совершенно не нравилась. И от того, что меня кто-то страшно обманул. Черт ли, Сартр ли, ангел ли безногий…
Я еще раз с ужасом взглянул на женщину рядом и вдруг осознал, что такое счастье. Это, когда просыпаешься поутру утром и видишь рядом любимое лицо.
А от этого, нелюбимого, мне надо было бежать.
– Бежать! – сам себе скомандовал я.
– Бежать! – повторил я, вылезая из кровати и надевая тапки.
– Бежать! – торопил себя я, направляясь в ванную смывать следы вчерашнего позора.
И вот тогда-то, там, помывшись и приступив к чистке зубов, я увидел в зеркале над раковиной два полузакрытых глаза в обрамлении густых ресниц. И тут меня осенило!
– Я попал в параллельную реальность! – обрадовался я. – И это значит, что все еще не окончательно. Что я могу отсюда выбраться.
Я тут же начал одеваться в лихорадочном темпе. А потом вышел из ванной и направился в коридор.
Ключи от квартиры, как им и положено, лежали на месте. Я схватил их и попытался выбраться наружу.
Увы! Ключи подходили, но дверь при этом не открывалась.
– Ловушка! – в очередной раз подумал я и снова дергал за ключи и поворачивал их так и этак.
Все – безрезультатно!
– Откройте! Выпустите меня! – закричал я тогда, что есть силы барабаня в дверь.
Женщина в спальне проснулась и, даже не накинув халата, выбежала за мной в прихожую.
– Опомнись! – причитала она. – Прекрати стучать. Не кричи. Сейчас соседи милицию вызовут.
– Откройте! Выпустите меня! – неистовствовал я, не обращая внимания на ее мольбу. – Откройте! Откройте немедленно!
Дверь не поддавалась, и я не был уверен, что не сбудутся мрачные прогнозы моей… опять же, не знаю, как ее правильно назвать.
А она, между тем, вцепилась в мое плечо и пыталась утихомирить меня слезами и щипками.
– Откройте! Выпустите меня! – взывал я ко всем, кого только мог представить с той стороны: к ангелу, к черту, к Жан-Полю, к незнакомцу.
Неважно кто это будет, главное – чтобы открыли.
Потому что я не мог оставаться здесь.
Потому что я чувствовал, что это место не мое и не для меня.
Потому что тут была смерть.
Потому что там была хоть какая-то надежда.
Потому что мне, наконец, надо было разобраться со всеми этими ЗДЕСЬ и ТАМ. И для этого мне необходимо было выбраться на свободу.
Вот почему я не переставал колотить в дверь и требовать, чтобы ее открыли.
29
Блажен, кто, наши посетив селенья, —
Вновь начал тот, кто прежде говорил, —
Для лучшей смерти черплет наставленья!
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
Я не помню, сколько времени прошло. Мне кажется, что я весь ушел в свой крик. Что вся моя сущность сконцентрировалась в нем, да еще в ладонях, которые дубасили по двери так, словно она одна являлась не то спасительной доской в океане, не то крышкой гроба.
Но только в тот момент, когда я вдруг вспомнил, что на самом деле все ЗДЕСЬ (хотя, напомню, что это такое – это ЗДЕСЬ – я не совсем понимал, или даже, совсем не понимал) зависит от меня самого, от моей творческой мысли, которая моделирует окружающую меня действительность, дверь поддалась моему напору.
Она открывалась медленно, целую вечность. Или, по крайней мере, такое было у меня ощущение. И я загадывал и боялся догадаться, что именно откроется моим глазам в ее долгожданном зевоме. Мой этаж и лифт напротив квартиры? Чистое поле загробного мира? Что-то иное? Что бы это ни было, я ужасно хотел туда.
Женщина, с которой я провел ночь, страшно выла за моей спиной, цеплялась за мою рубашку и продолжала угрожать соседями и милицией.
А когда дверная щель стала уже достаточно широкой, чтобы побудить меня начать туда протискиваться, женщина сменила тон и стала в своих уговорах ссылаться на свои нежные чувства и на предвкушение младенца, который вполне может образоваться в ее чреве после нашей сегодняшней близости.
Не скрою, что это меня напугало, и я даже немного почувствовал себя подлецом, который бросает жену (или даже еще хуже – беременную жену) ради химеры иного, не факт что и возможного счастья.
Но тут, к моей бурной радости, пространство за дверью стало уже достаточно различимым. И этим пространством (Ура! Ура! Ура!) было поле, где я совсем недавно расстался с чертом и познакомился с ангелом.
Значит, все-таки моя квартира и моя секретарша в ней были нереальны?
Я оглянулся.
Квартира выглядела и пахла совсем как всегда.
Секретарша смотрела на меня во все глаза и глотала слезы.
Они молили меня остаться.
Да и тапочки я не успел поменять на нормальную обувь.
И все-таки… наружу. Наружу. Туда, куда зовет меня мое сердце.
……………………………………………………………………………………………………
От долгих попыток открыть дверь я жутко запыхался и сейчас в изнеможении повалился в траву. На мне не было никаких тапочек. И никакой свежей рубашки тоже. А был я облачен все в тот же, уже изрядно потрепанный костюм и в видавшие виды ботинки.
– Отдышитесь и попейте, – сказал Сартр, протягивая мне флягу. Почти такую же, как та, что я когда-то добровольно выбросил в пустыне.
Видимо, это он открыл мне дверь, но заметил я его только сейчас.
– Что это, черт возьми, было, Жан-Поль? – спросил я.
– Это?
– Да, это!
– Это было Ваше последнее испытание. Называется Псевдореальная комната.
– Зачем?
– Для того, чтобы помочь Вам принять несколько важных решений.
– Каких именно? – спросил я и жадно припал губами к фляге.
– Первое: вернуться домой или остаться здесь.
– Я выбрал остаться здесь, – сказал я, обливая водой подбородок.
– Нет, – покачал головой Сартр. – Вы выбрали вернуться домой.
?..??..???.. Тут я, кажется, сам превратился в вопросительный знак, так удивили меня слова проводника.
– Как это? – наконец, выговорил я вслух. – А для чего же я, по – Ввашему, в дверь барабанил?
– Для того, чтобы вернуться в свой настоящий дом.
– Не понимаю.
– Сейчас объясню.
Он присел рядом со мной. Мы оба прислонились спинами к злосчастной будке (так же точно, как мы это делали рядом с Зеркальной комнатой), и он приступил к обещанным объяснениям.
– Вы помните, что я Вам рассказывал о своей пьесе? – для начала спросил он.
– Помню.
– Ее главным тезисом стал следующий: «Ад – это другие». Другие, в смысле те люди, с которыми мы обречены на близость, не сближаясь по-настоящему. Это было кошмаром моей жизни. Это угрожало и Вам.
– Мне? – перебил я.
– Вам – подтвердил он. – Видите ли, люди в большинстве своем пребывают в аду на земле, ибо не удостаиваются истинной близости друг с другом. Миллиарды обитателей вашей планеты находятся в постоянной двусторонней связи друг с другом. Но эта связь, родственная ли она, социальная или интимная, зачастую оказывается лишь мороком, лишь тенью реального чувства, чем-то ничуть не более значимым, чем то, что за несколько последних минут пережили Вы.
– Я был там целую ночь – поправил я моего проводника.
– Вы были там 4 минуты и 18 секунд, – уточнил он. – Не забывайте, что время ЗДЕСЬ – понятие относительное. И заметьте, этого относительно (уж извините за игру слов) небольшого времени Вам вполне хватило для того, чтобы осознать весь ужас этого истинного ада и захотеть сбежать оттуда.
– А если бы я не захотел?
– Вы бы остались там.
– Навсегда? – испугался я.
– Нет, только до смерти. До псевдосмерти.
– И когда бы она произошла?
– О, еще нескоро – сказал Сартр. – Сначала у Вас бы родился ребенок. Затем второй. Затем вы с супругой озаботились бы продажей вашей маленькой квартиры и приобретением двухэтажного коттеджа на окраине, поближе к природе. Затем Ваш личный бизнес претерпел бы сильные изменения, и через некоторое время Вы вознамерились бы забросить интересующее Вас доселе дело и поменять профиль. Ваши дети подрастали бы синхронно с Вашим благосостоянием, и Вы бы с удовольствием прикупили несколько контрольных пакетов акций процветающих перспективных фирм на их имена. Через сорок два года Вы бы скончались в окружении любящих родственников в одной из частных клиник вашего города от необратимых последствий обширного инфаркта миокарда. И только на поминках Ваших никто бы не пожелал, чтобы земля была Вам пухом, ибо поминок бы не было и в помине (опять же, простите за игру слов). Потому что вся эта жизнь, все сорок два года были бы одной смешной иллюзией Вашего сознания, которое, естественно не нуждается в игре в поминки, а сразу после псевдореальной смерти высвобождается из комнаты и возвращается в ЭТОТ мир с целью дальнейшего его исследования.
– Вы хотите сказать, что все это произошло бы там, внутри? – я, даже не оборачиваясь, прямо через голову, ткнул кулаком в стену проклятой будки.
– Да.
– И весь этот мир во всей длинноте описанного Вами срока уместился бы за этой дверью?
– Да.
– Поразительно.
– Поверьте, что со многими именно так и бывает. И таким образом, выбрав дом (вернее то, что несколько минут назад Вам казалось домом), Вы выбрали бы остаться ЗДЕСЬ, с нами. Причем, надолго.
– Но я выбрал возвращение из комнаты сюда, в поле.
– И, следовательно, Вы выбрали возвращение домой. В том дом, который на самом деле таковым и является.
– Как все сложно! – одновременно и возмутился, и почему-то обрадовался я.
– Просто бывает только в аду, – отозвался Сартр. – Для того чтобы превратить его в рай приходится попотеть.
– А если я не хочу возвращаться домой? – спросил я – Если я полюбил ваш мир и хочу остаться здесь?
– Не обманывайте себя. Вы же уже изобрели свою формулу счастья, так неужели же Вам не хочется воплотить ее в настоящей реальности?
– Какую формулу?
– Формулу соседней подушки, на которой лежит голова любимого человека.
Я слегка покраснел.
– Вам надо возвращаться, – сказал Сартр. – Здесь, по крайней мере, на данный момент, Вам больше делать нечего. А того, что было, хватит для того чтобы уберечь Вас ТАМ от ада одиночества и от ада поверхностных отношений.
– Вы думаете, я ТАМ буду счастлив.?
– Я очень на это надеюсь. Но наверняка не скажу, ведь свободу выбора – и Вашего, в том числе, выбора – никто не отменял. Но я думаю, что Вы приняли в комнате и это, второе решение.
– Какое?
– Стать счастливым.
– А почему тогда Вы мне дверь так долго не открывали?
– Чтобы Ваше решение успело окрепнуть. Да и потом, разве это долго? Всего какая-то секунда.
Я разволновался и задумался, чего бы еще такого спросить. А потом понял и спросил:
– А когда я умру и попаду сюда снова, мы еще увидимся?
– Как знать? – покачал головой Жан-Поль. – Может, и нет. Может, к тому времени мне уже надоест быть проводником и я захочу обратно в мир в каком-нибудь новом теле. Может быть, мы даже пересечемся ТАМ. Например, стану я Вашим капризным сынком. Или птицей, которая будет петь Вам на рассвете. Или, может быть, я все-таки Вас ЗДЕСЬ дождусь. Но сколько времени для этого понадобится, я не знаю. Вы ведь помните: оно относительно.
– А остальные? – спросил я. – Акоста, Гоголь, Маяковский, Крылов, Гримм. Я хочу их увидеть. Я хочу с ними попрощаться.
– И попрощаетесь.
– Когда?
– Да прямо сейчас. Мы ведь уже все предусмотрели.
И с этими словами он, хитро улыбаясь, указал своей рукой куда-то в сторону.
Я проследил за движением его указующей конечности и чуть не вскрикнул от радости. Потому что прямо к нам направлялось целое шествие. Все перечисленные мною люди, а с ними еще также какой-то незнакомец, шли через поле и несли с собой всякую всячину, по всей вероятности, необходимую для пикника: какие-то покрывала, посуду, кастрюли с нимбами дымка над плотными крышками, корзины с фруктами и ящики с бутылками.
– Это что, все ради моих проводов? – растрогался я.
– Мы успели к Вам привязаться – ответил Сартр. – Так почему бы не отпраздновать знакомство напоследок?
А потом они все раскладывали покрывала и расставляли снедь. И мы ели, и пили. Нахваливали Крылова, который все это приготовил. И Маяковского, который принес свежие фрукты из своей оранжереи. А незнакомец оказался братом Якоба Гримма Вильгельмом, мастерским рассказчиком.
– Расскажите нам сказку, – попросил у него Сартр.
– Расскажите, – присоединились к просьбе все остальные.
– Расскажите, – взмолился и я, вспоминая цветную книжку с яркими картинками под названием «Сказки братьев Гримм» – книжку из моего детства.
– Хорошо, – согласился Вильгельм. – Я расскажу одну из наших с братом сказок. Если вы не возражаете, сказка будет про ад.
Никто не возражал.
И он тогда рассказал.
Сказка про черта с тремя золотыми волосками
Жила-была на белом свете женщина и была она очень бедной. Родился у неё сын, и было ему предсказание, что будет ему во всём сопутствовать удача. А когда исполнится ему четырнадцать лет, то он женится на принцессе.
В это время как раз в это селение приехал король, чтобы узнать, что же нового происходит на его землях. Люди рассказали ему про ребёнка и про предсказание.
Короля эта новость очень разозлила, и отправился он в тот дом, где родился счастливый мальчик, и стал он родителей уговаривать отдать ему ребёнка:
– Я смогу дать ему всё, что он захочет, а в вашей бедности ему и есть-то будет нечего.
И ещё предложил им за это много денег, и мать с отцом подумали, что у такого богача их сыночку будет лучше, и согласились отдать королю своё дитя.
А король положил младенца в дорожный сундук, привёз его к бурной реке, бросил в глубокие воды, обрадовался, что избавил свою дочку от незваного будущего мужа, и поскакал к себе в королевство.
Сундук, тем временем, поплыл себе по реке, будто лодочка. Понесло его течением и прибило к берегу, на котором стояла мельница. Один из работников увидел сундук и вытащил его на берег. Он думал, что в нём какие-нибудь богатства, а открыв, увидел там маленького ребёнка, живого и невредимого.
У хозяев мельницы, то были муж и жена, как раз не было детей, вот они и взяли мальчика к себе на воспитание. Обрадовались они такому подарку и стали дитятко кормить, поить и заботиться, как о родном сыне. Вырастили они мальчика доброго и воспитанного.
Как-то довелось королю побывать и в этих краях, зашёл он на мельницу, увидел юношу и спросил их, чей это сын.
Они и рассказали ему, как всё произошло. Король догадался, что это тот самый счастливый мальчик, от которого он пытался избавиться.
– Можно ли вашего сына гонцом отправить с письмом к королеве? А ему за то будет награда, – спросил король у мельника и его жены.
Родители мальчика повиновались королю и стали собирать сына в путь. А король снова задумал избавиться от юноши, и в письме написал королеве, чтоб, как только этот гонец прибудет с посланием, тут же его казнить и закопать. И чтобы к его приезду всё было исполнено.
Поехал мальчик с письмом в путь, а дорога шла через дремучий лес. Ехал он до тех пор, пока не заблудился. Увидел вдали огонёк и стал двигаться на его свет. Наконец, он увидел избушку, вошёл и обнаружил возле огня старуху. Напугалась она юноши и спросила, кто он такой и куда направляется.
Мальчик рассказал ей, что послан с письмом к королеве, и спросил, можно ли ему остаться тут с ночёвкой.
– Ах ты, несчастный, – сказала старуха, – ты, верно не знаешь, что в этом доме живут разбойники, иначе не стал бы проситься сюда переночевать. Если они придут и увидят тебя здесь, худо будет.
Но юноша так устал с дороги, что ему было всё равно. К тому же, он был храбрым малым. Лёг и уснул.
Вечером вернулись разбойники домой, увидели спящего мальчика и стали гневаться на старуху, что впустила в дом чужака.
Старуха рассказала им, как этот юноша очутился в их доме, разбойники услыхали про письмо к королеве и открыли его. А в письме было сказано, что как только этот мальчик принесёт письмо, его нужно тут же казнить. Разбойникам стало жаль юношу, и они порвали письмо, а вместо него написали другое, где король, якобы, требовал, что, как только приедет этот посланник с письмом, его тут же нужно обручить с принцессой. Утром они показали мальчику дорогу, дали письмо и он снова отправился в путь.
Как только юноша принёс это послание королеве, она тут же исполнила волю короля, сыграла пышную свадьбу, и принцесса стала женой счастливца. А был он к тому же хорош собой, поэтому зажили они счастливо.
Но вот вернулся король домой и увидел то, что было предсказано этому мальчику с самого рождения, что обвенчался он с его дочерью.
– Что же произошло, ведь в письме я написал совсем другой указ? – спросил он у королевы.
Она дала ему письмо, которое принёс ей юноша, король прочитал его, и понял, что его подменили. Спросил он у счастливца, куда подевалось настоящее письмо, но так как тот ничего не знал, то рассказал только, как одну ночь провёл в разбойничьем притоне, и, возможно, письмо подменили там.
Король стал очень зол и воскликнул:
– Ну, уж нет, ничего у тебя не выйдет. Моя дочь не достанется тебе просто так. Чтобы получить её в жёны, принеси мне из самого ада три золотых волоса с головы чёрта. Если исполнишь, так и быть отдам за тебя принцессу замуж.
Король решил, что теперь уж точно избавится от этого юноши. Но тот был очень отважным и сказал, что добудет золотые волосы, и отправился в путь.
Долго шёл юноша и добрался до одного города. Там его начал расспрашивать привратник, что умеет он делать.
– Я всё могу, – сказал ему храбрый юноша.
Привратник спросил его, почему фонтан, что на рыночной площади, раньше бил вином, а теперь даже струйки воды из него не течёт.
Счастливец сказал, что когда он пойдёт обратно, тогда и объяснит в чём дело. И пошёл себе дальше, встретился ему на пути другой город, и там его стали расспрашивать, кто он, да что умеет.
Он снова ответил:
– Я умею всё.
Тогда спросили его, почему в их городе на дереве, на котором раньше росли золотые яблоки, теперь нет ни одного листочка.
И опять юноша сказал:
– Я скажу вам почему, когда вернусь назад.
Пошёл он дальше, пришёл к реке. Чтобы переправиться на другой берег, отправился он к перевозчику, тот тоже стал допытываться, что умеет юноша.
– Всё умею, – ответил ему счастливец.
Попросил он его объяснить, отчего он должен всё время перевозить людей, а сменить его некому. – Вот как вернусь обратно, тогда и объясню, – сказал юноша.
Переправил он его через реку, и пошёл он дальше, добрался до самой преисподней, а там всё чёрное и покрыто копотью. Чёрта в это время дома не было, а была только его бабушка.
– Что ты хотел? – спросила она юношу, и она ему показалась не такой уж страшной.
Юноша ответил ей, что ему нужны три золотых волоса с головы чёрта, не то не видать ему своей жены.
– Слишком уж ты много запросил. Если мой внук вернётся домой, то не жить тебе. Но я тебя пожалею и помогу.
Превратила его в муравья и спрятала себе в юбку, решила, что там он будет в безопасности. А ещё он попросил её, чтоб помогла ему ответить на три вопроса, которые задали ему привратники и перевозчик.
– Ответы на них найти непросто, но если ты будешь тихо сидеть и внимательно слушать, что будет говорить чёрт, когда я стану ему вырывать золотые волосы, то ты их получишь, – сказала ему бабка.
Прошло время, и чёрт вернулся домой, но как только он зашёл, сразу почувствовал, что здесь кто-то был.
– Что-то у нас людским духом пахнет, – сказал чёрт и стал искать по всему дому человека, но так никого и не нашёл.
Бабушка его стала уговаривать, чтобы он не раскидывал вещи по всему дому, потому что она только навела в доме порядок, а что человечьим духом пахнет, так это ему просто почудилось. И стала его кормить ужином. Наелся чёрт, напился, положил к бабке голову на колени, попросил её вшей поискать у него. Разморил его сон, он и задремал, тут старуха и выдернула первый волос.
Чёрт проснулся, да как закричит:
– Ты что это делаешь?!
Бабушка ему говорит, что она тоже случайно заснула, а ей сон плохой приснился, вот она и дёрнула его за волосы.
– Что ж тебе приснилось? – спросил у неё чёрт.
И старуха рассказала ему про фонтан на площади, из которого текло вино, а потом он иссяк, и в нём теперь и капли воды нет. И она не знает, почему так случилось.
– Я знаю, в чём там дело, – говорит чёрт, – там под камнем сидит жаба, которую надо убить, и тогда снова польётся вино.
Стала бабка снова вшей у него искать в голове, дождалась, пока он снова заснёт, и выдернула ещё один волос.
Снова проснулся чёрт, рассердился и закричал на бабку.
А она говорит ему:
– Не серчай, это я опять задремала, да снова странный сон увидела.
Спросил чёрт у старухи, что ей приснилось в этот раз.
– Увидела я, как в одном городе яблоня растёт, а на ней золотые яблоки. Но что-то случилось и не осталось на ней не единого листочка. Вот я и думаю, что же с ней такое приключилось.
– Я знаю, и могу тебе сказать, – ответил ей чёрт, – там под деревом живёт мышь, и она грызёт корни у этой яблони, вот оно и перестало плоды приносить. Надо эту мышь убить, и снова дерево будет родить золотые яблоки. А ты если ещё раз дернёшь меня за волосы, то я тебя ударю.
Стала бабка его ласкать, да по голове гладить, чёрт успокоился, да снова захрапел. Тут-то бабушка и выдернула третий волос. Проснулся чёрт, вскочил, да собрался уж было поколотить свою бабку, но она его утихомирила, сказала, что ей ещё один дурной сон приснился.
– Что ж тебе в этот раз приснилось? – спросил у неё внук.
Рассказала ему старуха про перевозчика, который должен плавать от одного берега к другому, и никто его не сменит. А почему, неизвестно.
– Да это же проще простого, – ответил ей чёрт, – надо просто первому, кто придёт к нему, дать в руки шест, тот и сменит его и станет сам перевозчиком, а тот будет тогда свободен.
После того, как бабушка всё у него разузнала, дала ему спокойно спать, а сама достала из складок своей юбки муравья и обернула его снова в юношу. Дала ему три золотых волоса, и отпустила его с миром. Счастливец хорошенько поблагодарил старуху, и отправился в путь. Дошёл он до переправы, и попросил перевозчика доставить его на другой берег.
– А взамен я тебе дам ответ на твой вопрос, – сказал ему юноша.
Как только переправились они на тот берег, счастливец и рассказал ему, что нужно сделать, чтоб освободиться. И пошёл себе дальше, пришёл в тот город, в котором яблоня раньше золотые яблоки приносила. Встретил того привратника, который его расспрашивал, и рассказал ему про мышь, которая корни у дерева грызёт. За то дали юноше в знак благодарности двух ослов, а на них мешки с золотом.
Пошёл он дальше вместе с ослами, и пришёл в следующий город. И там рассказал привратнику, про жабу, что сидит под камнем. И в этом городе дали ему ещё двух ослов, нагруженных золотом.
Пришёл юноша, наконец, назад к своей жене, которая очень обрадовалась, что вернулся он домой целый и невредимый. Принёс счастливец королю три золотых волоса, а король увидел ослов, нагруженных золотом, и тогда стал он доволен. И благословил тогда свою дочь и счастливца. И спросил, где же он взял такие богатства.
– Переправлялся я через реку, а золото лежало прямо на берегу, я его взял и пошёл.
Но король был алчным, и хоть был он и так очень богат, но захотелось ему ещё золота, и спросил он тогда у счастливца, нельзя ли и ему там взять себе немного.
– Конечно можно, только нужно попросить перевозчика отвезти вас на другой берег, там богатство и лежит.
Одолела короля жадность, и он тут же отправился к той реке, подошёл к перевозчику и попросил, чтоб тот отвёз его на тот берег. А тот отдал ему в руки свой шест, выпрыгнул из лодки и убежал.
А король с тех самых пор плавает от одного берега к другому.
Конец сказки про черта с тремя золотыми волосками
Пока Вильгельм Гримм все это рассказывал, мы, не переставая, наполняли и осушали бокалы. А Сартр почему-то в некоторых местах повествования толкал меня в бок и многозначительно возносил указательный палец к верху.
Теперь, после того, как рассказчик замолчал, Сартр позволил себе изящный комментарий.
– Вы это слышали? – спросил он меня. – Это он не просто так рассказал. Это для Вас.
– Для меня?
– Для Вас. И про Вас. Этим счастливцем можете оказаться и Вы. Тем более, что и Вы посетили ад и здесь прилично обогатились. Так что теперь можете возвращаться домой, к своей принцессе.
– У меня нет принцессы – уточнил я.
– Будет, – предсказал Якоб Гримм.
– Уж поверьте нам, сказочникам, – добавил его брат Вильгельм. – Было бы желание, а принцесса найдется.
– Обязательно найдется, – подтвердил Сартр и продолжил прерванную мысль. – А еще запомните две важные вещи. Первая: не надо бояться черта. Если найти к нему подход, он-то как раз и приведет Вас к истинному счастью.
– Это как? – удивился я.
– Очень просто, – встрял в нашу беседу Акоста – Черт – это часть Вашей собственной души. Научитесь спорить с ним, научитесь побеждать в споре. И тогда тот толчок, который даст Вам победа, вознесет Вас над миром, окрылит и наполнит силой.
– Я тоже чертей любил, – вставил свое словцо и Гоголь. – Ведь и у меня кузнец Вакула добился своего счастья с помощью черта.
– Все наши сказки похожи, – сказал Вильгельм Гримм, – потому что все мы списывали их с одного и того же источника.
Мы помолчали немного, закусили, а потом я вспомнил:
– А какая вторая важная вещь?
– Вторая, – торжественно объявил Сартр. – Вы догадались, кто этот перевозчик из сказки?
– Харон, – предположил я.
– Да, легендарная личность, соединяющая своею лодкой два берега, два мира: царство мертвых и царство живых. Так знайте, переход через реку не так уж труден. И какой выбрать берег – зависит только от Вас.
– А если я хочу быть на обоих берегах? – спросил я.
– Тогда приходите в гости, – сказал Маяковский.
– Приходите в гости, – сказал Крылов.
– Или мы к Вам придем, – сказал Сартр.
– Как?
– Во сне или наяву – какая разница?
– И в правду, никакой, – подтвердили хором братья Гримм.
И мы опять ели и пили. И к нашему пиршеству присоединилась фараонова собака. И ее молчаливые, как всегда, товарки, робко ждали поодаль своего права на сладкий кусок. И мы их кормили. И так засиделись до вечера.
И когда уже все слова были сказаны, а все вино выпито, Сартр – мой верный проводник – вдруг произнес то слово, которого мы все ждали.
– Пора, – сказал он. И встал.
Я понял, что пойдем мы с ним опять вдвоем.
– Мы должны переправиться через реку? – уточнил я предполагаемый маршрут.
– Да, – кивнул Сартр.
– Ну вот, опять ноги мочить, – скривился я в шутку.
– А я и не замечал, что Вы капризны, – подыграл он мне.
И я расцеловался со всеми. И в последний раз вгляделся в их лица.
– Да, кстати, – вдруг сказал Маяковский. – У Вас хорошие стихи.
– Какие стихи? – удивился я.
– Те, которые Вы вставите в свою книгу в качестве эпиграфов к некоторым главам.
– Я не собираюсь писать книгу, – отрекся я самым решительным образом.
– Вот и отлично, – обрадовался поэт. – По-настоящему хорошие книги получаются только тогда, когда их не собираются писать, а встречают и впускают в сердце, как неожиданных гостей.
– Это так! – чуть ли не хором поддержали его остальные писатели.
А ведь, действительно, странно, что в моем путешествии меня сопровождали именно и только писатели.
Но я не успел об этом подумать, потому что Сартр пошел вперед. А я, совсем как когда-то в начале пути, вслед за ним.
30
Ход не мешал речам, и речи – ходу;
И мы вперед спешили, как спешит
Корабль под ветром в добрую погоду.
А тени, дважды мертвые на вид,
Провалы глаз уставив на живого,
Являли ясно, как он их дивит.
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
Мы шли по полю. Но уже не в одиночестве, как когда-то, а в сопровождении душ, которые то и дело возникали то там, то тут, не обращая, впрочем, на нас внимания, а предаваясь собственным неотложным делам.
Особое мое внимание привлекла маленькая девочка, которая шла по траве неспешно, но весело, и собирала цветы в очень славный, нежный и огромный (чуть ли не больше ее самой) букет.
– Здесь много детей, – заметил я Сартру.
– И дети умирают, – ответил он.
– Почему?
– А почему бы и нет? Да и что в этом плохого? Вы-то ведь уже не воспринимаете смерть как прощальный аккорд бытия?
– Не воспринимаю.
Я еще некоторое время понаблюдал за девочкой. За ее движениями. За ее пестрым сарафаном, путающимся в траве.
На вид ей было лет десять, не больше.
Она обернулась на мой взгляд и сама посмотрела на меня пристально и строго.
– Ты кто? – спросила она.
– Человек, – ответил я наобум.
– И что ты тогда ЗДЕСЬ делаешь?
– Путешествовал. А теперь возвращаюсь домой.
– Здорово! – протянула она, почему-то с ударением на последнем слоге – А где твой дом?
– Где-то ТАМ.
При всей неопределенности моего ответа, он ее почему-то вполне удовлетворил.
– А там снег есть? – продолжила она свой допрос.
– Бывает, – сообщил я.
– Тогда возьми меня с собой.
К такому повороту событий я не был готов и в растерянности повернулся к Сартру. Он же, как ни в чем ни не бывало, прислушивался к разговору и, кажется, получал от этого удовольствие.
– Да как же я тебя возьму-то? – спросил я.
– Очень просто: за руку возьми, и пойдем, – ничуть не затруднилась она.
– И кем ты хочешь ТАМ быть?
– Снегирем.
– Кем? – признаюсь, ее ответ меня ошарашил.
– Снегирем – повторила она. – Птичка такая, голубая, но красногрудая. Рябиной питается.
– Зачем же тебе быть снегирем? – изумился я. – Не лучше ли человеком?
– Не лучше, – заупрямилась она и надула губки. – Летать хочу.
– А если тебя кошка съест?
– Ну и съест.
– Так погибнешь же.
– Подумаешь!
– А больно будет?
– Зато кошка будет сыта, – успокоила меня странная девочка.
– Ну, я даже уже не знаю, чем тебя и отговорить.
Я задумался, а потом объявил:
– Нет, знаю.
– И чем же?
– Ты хочешь быть снегирем с красной грудкой? – переспросил я.
– Да.
– А красные грудки бывают только у самцов. Самки – серые и невзрачные.
Я торжествовал. Но к моему удивлению девочку мой сильный аргумент совершенно не убедил.
– Значит, я буду самцом, – сказала она.
И я понял, что ее логика непоколебима.
– Хочет – пусть будет, – вмешался Сартр. – Ее выбор.
– У меня тоже есть выбор, – заметил я. – И я выбираю возвращаться один. Она, если ей угодно, пусть ищет других попутчиков. Я не хочу отвечать за кошачьи завтраки.
Девочка насупилась и придралась к несовершенству моей тирады.
– И не отвечайте, – сказала она. – Быть может, кошка съест меня вовсе не на завтрак, а на обед. Или на полдник. Или даже на ужин.
– Она тебя вообще никак не съест, – заявил я уже совершенно безапелляционным тоном. – Не будешь ты снегирем!
– Буду! – выпалила она не менее безапелляционно. – А ты зануда!
– Вот как значит! – обиделся я.
– Вот как! Только когда увидишь меня голодную на снегу, не забудь покормить семенами.
Я в ответ на эту просьбу только развел руками. А она развернулась и пошла себе своей дорогой. И сарафан ее отливал розовым и голубым, совсем по-снегиревски.
– Над ней взрослые в прошлой жизни страшно издевались – пояснил мне Сартр. – Ей не помешает немного полета. А боли она не боится. Что ей кошачьи зубы и когти после человеческой ненависти и надругательств!
А я ведь и сам уже научился чувствовать историю теней. Просто я к девочке с этой стороны и не приглядывался. И сейчас был рад, что не приглядывался.
И мы пошли дальше. И всю дорогу я почему-то думал исключительно о снегирях. И о кошках.
– А может ее в псевдореальную комнату отправить, – вдруг предложил я проводнику. – Пусть там полетает и успокоится.
– Ей туда не надо, – ответил он.
– Почему?
– Туда попадают только такие души, которые успели ошибиться в прошлом. Мы оберегаем их от повторных ошибок, и именно поэтому перед отправкой на землю даем им последний шанс потренироваться. Девочка же эта никогда не грешила, а потому не нуждается в тренировках.
– И Ева здесь не была, – вспомнил я. – Она исчезла сразу, после колодца.
– Это по той же самой причине – объяснил Сартр. – Потому что у нее в жизни не было грехов. А в ту комнату попадут только те, кто успел ТАМ сделать неправильный выбор.
– Но тут ведь есть какая-то нестыковка – продолжал сопротивляться я. – Ведь если у нее не было грехов, то почему ее так наказали? Почему она умерла таким зверским образом?
– Никогда не произносите слова «наказание», – напомнил мой наставник. – Наказания нет. Есть помощь в продвижении вперед. А смерть… Что смерть? Не всегда она соответствует жизни. По крайней мере, последней предшествующей ей жизни. И не всегда страшная смерть – так уж страшна. Она просто может быть очень крутым и жутко захватывающим дух, но трамплином в лучшее будущее. Главное – не надо ничего бояться.
– Я не буду, – пообещал я с полной уверенностью сдержать свое слово.
А потом мы переправлялись через реку.
Обувь, как и в прошлый раз, мы сняли, а штанины закатали. И река забвения омыла мои ноги и наполнила их какой-то особой легкостью и готовностью шагать и шагать вперед, сколько бы от меня не потребовалось.
– Хотите? Можете глотнуть, – вдруг неожиданно предложил Сартр.
– Зачем? – удивился я.
– Чтобы ТАМ не слишком впечатляться из-за некоторых воспоминаний. Чтобы придать им прелесть полузабытого сна.
– Нет, – решительно отверг я его предложение. – Я хочу помнить все.
– Ваш выбор, – прокомментировал он. – Как всегда и во всем – только Ваш выбор.
Мы выбрались на другой берег. И напоследок снова уселись в траву – обуваться.
– Нам осталось всего несколько минут, – сказал Жан-Поль.
– Спасибо Вам за все. Вы были замечательным проводником, – поблагодарил его я.
– Вы были замечательным туристом, – ответил он мне своим комплиментом. – Но под конец позвольте ложку дегтя.
Я насторожился. Но не особо испугался. Только поглядел на него вопросительно.
– Не то, чтобы мне этого хотелось, но все же придется преподнести тебе на прощанье горькую пилюлю, – сказал он, словно оправдываясь.
– Я готов ее принять, – смело заявил я.
– Хорошо. Тогда слушай: там, в псевдореальной комнате, ты совершил ошибку.
– Я знаю.
– Ты не должен был этого делать.
– Быть с ней, не любя ее?
– Да, – подтвердил Сартр.
– Я знаю, – согласился я.
– Я сам в своей жизни совершал эту ошибку вновь и вновь. И для меня вся жизнь была адом чужих душ и тел. Поэтому я могу быть с тобой откровенным.
– Я слушаю.
– Ты будешь за это наказан.
– Как?
– Тебе опять будет дан шанс ошибиться. И может быть, даже не один.
– Так что же мне делать? – спросил я.
– Не пропусти свою принцессу. И не перепутай, – сказал проводник. И столько души вложил в это назидание, что, казалось, от моего прилежания зависело и его собственное счастье.
– Я постараюсь, – пообещал я ему.
– И обязательно найди маленький домик, где жили твои прадед и прабабка. И узнай их имена. И не забудь то, что увидел в колодце.
– Хорошо. Хорошо.
– Ну, тогда все. Это было главное. А теперь давай прощаться.
– Давай.
И только тогда, когда наши руки крепко сцепились воедино, я обратил внимание, что мы перешли на ты.
– Почему вдруг? – спросил я, не уточняя сути вопроса.
Но Сартр понял и ответил просто:
– Не знаю. Но так было правильно. А теперь… иди. И лучше не оборачивайся.
И я пошел. И не оборачивался. И через несколько шагов вступил в лес. Тот самый. Пограничный. Густой и темный. И без запаха. И без звука. И без малейшего признака ветра, который никогда здесь и не гостил.
И следов никаких не было на его первобытном ковре. А попытка впечатать след в землю, вот этак вдавить подошву ботинка в податливую почву, мне снова не удалась: то, что под ногами, по-прежнему отпружинивало от моей стопы, а потом возвращалось в исходное положение, так как понятия массы и силы вовсе ни к чему его и не обязывали.
Но теперь я даже наслаждался тем, что земля так податливо принимала мои шаги, чтобы затем моментально и тщательно смыть впечатления о моем недавнем присутствии. Скоро они позабудутся ЗДЕСЬ совершенно – я возвращаюсь в МОЙ прежний мир.
Мне захотелось попрощаться с лесом и я закричал что есть мочи:
– Эге-гей!
Таким же криком я не так давно приветствовал этот лес. И на этот раз, точно так же, как и тогда, эха не возникло.
Мой голос быстро умер. И больше не было ничего. Тишина.
Абсолютная тишина, размешанная в воздухе и посему проникающая повсюду и парализующая все, кроме моей гортани. А потом, кажется, парализовало и гортань.
И мне стало ужасно душно. Резко перестало хватать воздуха.
А лес, который только что совершенно не пах лесом, да и вообще ничем не пах, вдруг запах… нашатырем.
Эпилог
Как иногда багрянцем залиты
В начале утра области востока,
А небеса прекрасны и чисты,
И солнца лик, поднявшись невысоко,
Настолько застлан мягкостью паров,
Что на него спокойно смотрит око, —
Так в легкой туче ангельских цветов,
Взлетавших и свергавшихся обвалом
На дивный воз и вне его краев,
В венке олив, под белым покрывалом,
Предстала женщина, облачена
В зеленый плащ и в платье огне-алом.
И дух мой, – хоть умчались времена,
Когда его ввергала в содроганье
Одним своим присутствием она,
А здесь неполным было созерцанье, —
Пред тайной силой, шедшей от нее,
Былой любви изведал обаянье.
***
Достал из портфеля свой деловой ежедневник и почему-то начал заполнять его графы заметками. Получается что-то наподобие дневника. А ведь раньше мне ничего подобного и в голову не приходило.
Быть может, это просто от скуки? От необходимости скоротать внезапно появившееся свободное время? От желания зафиксировать строй и колорит каждой минуты?
Да, впрочем, какая разница? Лежу себе и пишу.
Принесли ужин – опять пюре и тефтели. Прервусь на подпитку организма.
***
Про портфель я вспомнил сразу же, как только пришел в себя.
– Да все в порядке с твоим портфелем, – успокоила меня пожилая женщина в белом халате, сидевшая неподалеку от моей кровати. – Чуть с того света вернулся, и ему уже портфель подавай!
– Где он? – процедил я сквозь спекшиеся губы.
– В камере хранения. Квитанция в тумбочке, – успокоила меня она.
– А я где?
– Во дает! – опять поразилась женщина. – Сначала о портфеле, потом о себе.
– Где?
– В больнице.
– Почему?
– Аппендикс у тебя лопнул, красавец. Перитонит – слышал такое слово?
– Пить, – попросил я.
– А вот пить нельзя. Но можно мокрой ваткой губы смочить.
Она тут же это и сделала, и я жадно облизнулся.
Это придало мне каплю сил на следующий вопрос:
– А почему я ничего не помню?
– Потому что сознание потерял. А может, от наркоза еще не отошел. Как живот болел помнишь?
Я не ответил, только покачал головой.
– А как на скорой тебя везли помнишь?
Опять отрицательный ответ.
– Не помнишь и не надо. Все одно: ты все равно как новую жизнь начал.
– Откуда меня привезли?
– Вот уж чего не знаю – того не знаю.
– А Вы кто?
– Сиделка я. Хотя слово это непутевое – не особо сидеть-то удается. Вот правильно было бы сказать – ходилка. Потому что стольких уже выходила. И тебя выходим. Скоро и водички попьешь.
– А что это за комната?
– Реанимационная. И знаешь что? Хватит болтать. Подремли-ка лучше. Сил будет больше – быстрее встанешь.
Я послушно прикрыл глаза и увидел сквозь полусомкнутые веки свое отражение в отзеркаленной светом поверхности монитора какого-то прибора. Полной картины в его невеселой стекляшке не отобразилось, а четкой оказались только пол-лица, где над впалой щекой странной щелью косился на мир опухший полузакрытый глаз, обрамленный густыми ресницами.
Я несколько мгновений думал о глазе, а потом погрузился в сон.
***
Я небрит и задумчив.
Выписывать пока не собираются.
Коротаю время заметками и размышлениями.
Особо беспокоит одно: я так и не узнал у Сартра, что ЗДЕСЬ самое главное, чего ни за какие средства не добудешь ТАМ.
Не понимаю, как забыл спросить напоследок.
Или он специально меня отвлек, чтобы все-таки ответ я нашел самостоятельно?
Вот ищу.
От завтрака до обеда, и от обеда до ужина – ищу.
А после ужина все в палате телевизор смотрят – не дают сосредоточиться.
Сегодня показывали документальный фильм про Сент-Экзюпери. О том, как во время войны он полетел в разведку и не вернулся. И пятьдесят с лишним лет пролежал на дне реки, пока совсем недавно водолазы не обнаружили останки его боевого самолета и браслет, который он никогда не снимал с руки.
А на браслете высечены два имени: Антуан и Консуэло. Консуэло – это его любимая женщина.
Вот бы и мне такой браслет. А с ним – хоть ко дну, потому что жизнь, значит, уже сложилась.
***
Одна из медицинских сестер в моем отделении очень симпатичная. Она рыжая и напоминает мне Еву.
Зовут ее, правда, иначе, но тоже красиво – Регина.
В шутливом тоне, но с серьезными намерениями пригласил ее после выздоровления на чашечку кофе.
Сказала, что пойдет, если только выздоровлю не в ее смену. Иначе тут дежурить придется.
Я сказал, что подожду до конца смена.
Она возразила, что кофе тогда остынет.
***
Швы затягиваются хорошо. Но дренажная трубка мешает. И ходить еще по-прежнему больно.
Говорят все же, что иду на поправку быстро и меня скоро отпустят восвояси.
Скорей бы уже.
Устал от безделья. И бизнес стоит.
Секретарша навещала меня уже 3 раза с апельсинами, печеньем и отчетами.
Три новых клиента ждут, а я так и не справился с прошлым заказом.
Она, надо признать, все это время довольно толково и умело вела дела. А я, неблагодарный, не нахожу в себе сил ее похвалить.
Наоборот, мне даже смотреть ей в лицо иногда тяжело.
Наверное, потому что терзаюсь виной за ту ночь.
Как хорошо, что она об этом не знает. Смотрит с уважением, не чует во мне подлеца.
Цветы в офисе усердно поливает и не забывает мне об этом сообщать во время каждого визита. Говорит, вернусь, ахну – как все расцвело.
Что ж, и ахну.
***
Навел порядок в портфеле.
Билеты все просроченные, конечно. Но переписка с архивами – вполне обнадеживающая. Чувствую, есть все шансы свести концы с концами.
Как только определят дату выписки, надо будет снова со всеми договориться о встречах.
Моя секретарша – молодец, все отменила телеграммами, так что, надеюсь, хлопот я никому особых не доставил, и обид быть не должно.
И я найду то, что искал.
***
Регина мне нравится все больше и больше. Она спокойная какая-то. Есть в ней что-то от врожденной мудрости, что ли.
Жаль, что дежурит не каждый день. Учится в мединституте, а здесь только на полставки.
Жду следующего дежурства – по расписанию уже завтра.
***
Моя профессия родилась из фотографии с маленьким домиком.
Бывало, я смотрел, смотрел на нее пристально, и больше всего на свете мне хотелось узнать, что это за дом, кто его построил, кто в нем жил и какую судьбу имел.
Грезил я, что вырасту и смогу разузнать все эти подробности. И воссоздать цепочку между обитателями домика и мною самим.
Парадокс заключается в том, что чем-то подобным я и занимаюсь. Но не для себя, а для богатых клиентов.
Сейчас в России появилось много желающих раскопать собственные корни. После огульного самопотопления в пролетарской волне люди вдруг заскучали по былой социальной системе. Хотят притулиться к возможному дворянству или солидному купечеству. Метят в князья да графья.
А я посещаю архивы, объезжаю кладбища, раскапываю церковные записи и воссоздаю родословные. За солидную плату, разумеется.
И каждый год говорю себе: еще одно-два дела – и в отпуск, на поиски домика моих предков. Но отпуска еще ни разу так и не состоялось.
И сейчас дела поджимают. Прежний клиент еще не обслужен. Три новых – на пороге.
***
Регина не в духе – завалила экзамен.
Придется пока что обождать с ухаживаниями.
Пытался шутить, утешать. Но на ней лица нет.
Какая она все-таки рыжая!
***
Обещают на днях уже выписать.
Наконец-то.
Пора готовить телеграммы. Все сроки уже вышли.
***
Как только начал ходить по этажам, на одном из нижних обнаружил библиотеку.
Записался. Взял «Мертвые души». Перечитываю. Впечатляет.
***
Под окном палаты несколько рябин.
На одной сегодня сидел снегирь. А ведь еще не зима.
У меня, конечно, тут же возникли свои мысли по этому поводу, и я, суровя брови, погрозил снегирю кулаком.
Тому – хоть бы хны! Наглец!
***
Регина резко воспламенилась к учебе. Хочет серьезно готовиться к переэкзаменовке и временно уйти в отпуск за свой счет.
Может, это и к лучшему. Теперь кофе не остынет.
Она говорит, что все равно остынет, пока она все учебники не проштудирует.
Но я выкрутился: сказал, что кофеин повышает мозговую активность. Так что она сдалась.
Жду выписки. Люблю рыжий цвет.
***
Секретарша сказала, что один из трех новых клиентов должен уезжать на месяц за границу, а потому не может дожидаться моей выписки и просит разрешения посетить меня здесь, в больнице. Хочет обговорить все детали до отъезда.
Оно, конечно, тут не очень презентабельно. Не сравнить с моим офисом. Да и в пижаме, а не в костюме…
Впрочем, меня почему-то в последнее время такие вещи перестали смущать совершенно, так что почему бы и нет?
Велел секретарше назначить встречу на завтра после обеда и всех процедур.
Лишь бы только дело интересное попалось, потому что рыскать за химерами, которые потом облекутся в какого-нибудь дьячка-пропойцу, не люблю.
***
Встреча назначена на 4 часа пополудни. Уже скоро.
Стою у окна и изучаю больничный двор.
Но не потому, что желаю высмотреть клиента, а потому что провожаю взглядом Регину.
Она только что отдежурила, и ее спина вот-вот должна показаться под моим окном.
Сверху, конечно, видно не особо, но рыжий хвост – сияет. А мне больше ничего и не надо.
Неужели влюбляюсь?
***
Она вошла так, как входят, когда цокают каблуками.
Но она каблуками не цокала, потому что ее заставили надеть поверх сапожек синие больничные бахилы.
Она тоже была рыжая. И удивительная. И лицо ее было знакомое, а взгляд такой глубокий, как будто она смотрела через какую-то внутреннюю подзорную трубу. Или со дна колодца.
А я смотрел на нее, смотрел и никак не мог сообразить, кто она такая и откуда она взялась, хотя сам ждал ее со вчерашнего дня.
– Я здесь по поручению моего отца, – сказала она знакомым голосом. – У него есть все основания полагать, что он, то есть мы – принадлежим к известному аристократическому роду. И он, будучи наслышан о Ваших успехах на этом поприще, хотел бы поручить сбор необходимых доказательств именно Вам.
– Вам будет приятно, если Вы окажетесь аристократкой? – спросил я.
– Мне будет все равно, – ответил она. – Я здесь ради отца.
– А почему он сам не пришел?
Она вспыхнула рыжиной по коже и сказала тихо:
– Он инвалид, и лишен возможности передвигаться.
– Понятно, – поторопился сказать я, отсекая необходимость дальнейших объяснений.
– Вы сделаете это быстро? Видите ли, отцу в последнее время стало значительно хуже, – произнесла она, явно преодолевая боязнь озвучить проблему и, тем самым, добавить ей реальности.
– Я сделаю это максимально быстро, – заверил я.
И слушал ее и не мог наслушаться, смотрел и не мог насмотреться. И пьянел от счастья.
– Вот Вам моя визитка и папка со всей необходимой информацией, – сказала она.
Я бережно принял в свои руки протянутые мне предметы и задержал взгляд на первом из них.
Ее имя было коротким и легко запоминающимся. Ее звали Евой.
– Как первую женщину, – пояснила она, заметив, как я вцепился и пальцами, и взглядом в ее маленькую картонку.
– Для меня это имя значит гораздо больше, – признался я.
– Было очень приятно познакомиться, – начала она обряд прощания.
– Взаимно, – подыграл ей я.
– Я пошла.
– Простите, что пришлось принимать Вас в столь невзрачной обстановке.
– Да нет, наоборот. Я люблю больницы.
– Любите?! – поразился я.
– Люблю. Во-первых, потому что очень часто приходится бывать в них с отцом. И за все время я научилась вдохновлять на исцеление его и радоваться больничному колориту сама. А во-вторых, мне нравится, что в больницах часто бывают окна без занавесок.
– Что?! – снова изумился я.
– Я почему-то ненавижу занавески. У нас дома все задрапировано, а в больницах окна голые. И в них видно небо. И птицы видны. Вот у вас в окне снегирь сидит и смотрит на вас в упор. Мне нравится.
Я спешно подыскивал слова, чтобы ее удержать.
– Простите за навязчивость, – наконец решился я. – Но не разрешите ли пригласить Вас как-нибудь на чашечку кофе? Так сказать обсудим продвижение вашего дела в непринужденной обстановке.
– Во-первых, – ответила она (я уже заметил, что у нее все в голове четко разложено и пронумеровано) я завтра уезжаю на месяц.
– Через месяц, – поспешил встрять я.
– А во-вторых, – невозмутимо продолжила она, – я не пью готовый кофе. Признаю только турецкий и только тот, что варю сама.
– В джезве? – спросил я, хоть это, наверное, и показалось со стороны довольно глупо.
– В джезве, – ответила она.
– Значит, через месяц?
– Вы что, напрашиваетесь ко мне домой?
– Да, – выпалил я, уже не совсем понимая смысла своих слов.
– Ну, хорошо, – согласилась она так просто, что так просто просто (Г-споди, совсем запутался в одном слове, как в трех соснах) не бывает.
И еще мне кажется, что на нас с искренним удивлением смотрели мои соседи по палате.
И дренажная трубка из моего живота как-то нелепо топорщила халат.
Но она (не трубка, а Ева) была такая родная и рыжая, что мне было все равно.
***
– Почему ты меня полюбил? – спрашивала Ева, лежа рядом со мной и положив рыжую голову мне на плечо.
– Потому что я вырастил для тебя дерево жизни.
– Что?
– Неважно. Просто так было предназначено, Ева.
– Откуда ты знаешь?
– Я, пожалуй, расскажу тебе, если ты обещаешь верить каждому моему слову.
– Обещаю.
– Тогда начнем с того, почему ты ненавидишь занавески.
***
А как же время?
Разве Ева не должна была быть ребенком?
А кто сказал, что должна?
Время – оно ведь неоднородно. И кто знает, на каком его отрезке мы тогда (когда это тогда?) ТАМ (где это ТАМ?) пересеклись?
Да, кстати, а Вы не знаете, какой сейчас год? Мне иногда кажется, что я серьезно начинаю забывать.
***
Да, еще кстати.
Я нашел Евиных предков – аристократов.
Они же – и мои. Потому что у нас с ней общие прадед и прабабка.
А еще у нас в нашем разветвленном семействе два смежных родственника: Гоголь и Маяковский.
У Маяковского в родословной еще Пушкин мелькает, но это не по нашей линии.
***
У меня над зеркалом пришпилен листок с прощальными стихами Маяковского. Ну, с теми самыми:
Любит? не любит? Я руки ломаю
И пальцы разбрасываю разломавши.
Так рвут загадав и пускают по маю
Венчики встречных ромашек.
Пускай седины обнаруживает стрижка и бритье.
Пусть серебро годов вызванивает уймою.
Надеюсь, верую: вовеки не придет
Ко мне позорное благоразумие.
Ева их тоже очень любит.
Ну до чего же она все-таки рыжая!
Целую ее в висок, а вы не подглядывайте.
***
Снова кстати.
Мой дневник каким-то образом плавно перерос в книгу.
Собираюсь печатать.
Не знаю, стоит ли, но не могу не…
Как вы думаете, читателям понравится?
***
Да, чуть не забыл.
Я понял, что такое – самое главное.
У живых есть одно преимущество. Это вполне подвластное измерению время, которое можно заполнить событиями.
Нельзя отказываться от этого! Ни за что нельзя!
– Почему ты меня полюбил?
– Потому что я вырастил для тебя дерево жизни.
– Что?
– Не важно. Просто так было предназначено, Ева.
Финал:
У живых есть одно преимущество – время, которое можно заполнить событиями. Нельзя отказываться от этого! Ни за что нельзя!