-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Павел Амнуэль
|
| Обратной дороги нет (сборник)
-------
Павел Амнуэль
Обратной дороги нет (сборник)
И умрем в один день…
Начало чего бы то ни было – в этом я убедился на собственном опыте – обычно бывает банальным и не интересным в описании. Сказать: посетитель вошел в мой кабинет, сел на предложенный ему стул и… что? Нужно ли это описывать, как и вялый разговор, в ходе которого мы с синьором Вериано Лугетти присматривались и прислушивались друг к другу, делая определенные выводы и решая – каждый для себя – следует ли связываться: мне с этим клиентом, а ему – со мной, не имевшим большого опыта в расследовании уголовных преступлений.
– Должен вас предупредить, – сказал я, – у меня определенная специализация…
– Знаю. Семейные проблемы. Но все зависит от интерпретации, верно? Одну и ту же фразу можно понять по-разному… В общем, – синьор Лугетти неожиданно смутился и покраснел, как девушка после первого поцелуя, – давайте, я вам сначала все расскажу, хорошо?
– Рассказывайте, – кивнул я и, как пишут графоманы в своих нетленных творениях (без этой сакраментальной фразы не обходится ни один опус), откинулся на спинку кресла, прищурил глаза и обратился в слух.
Синьору Лугетти на вид было около сорока лет, типичное лицо уроженца Калабрии, черные с проседью волосы гладко зачесаны назад, из одежды можно упомянуть дешевый коричневый свитер, заправленный в джинсы, и легкую куртку, небрежно наброшенную на плечи, так что она грозила свалиться на пол, и синьору Лугетти приходилось поправлять ее небрежными жестами. Посетитель раскрыл рот и произнес самую необычную речь, какую мне приходилось слышать.
– Синьор Кампора, – сказал он, – я по профессии физик. Говорю об этом, потому что физика имеет непосредственное отношение к тому… гм… событию… или, лучше сказать, явлению… Неважно. Определения обычно не позволяют взглянуть глубже поверхности, а мне нужно… В общем, я физик, доктор, работаю в университете. Тридцать шесть научных статей, опубликованных в престижных журналах, в том числе в «Physical Reports». Моя специализация – космология. Точнее – исследование ранних стадий эволюции Вселенной. Еще точнее – теория Большого взрыва, о котором вы, надеюсь, слышали. А если совсем точно – расчеты влияния психофизических волновых функций на эмуляционную структуру мироздания с учетом переменных начальных и граничных условий. Э-э… Собственно, такой была тема моей докторской диссертации…
– Ну да, – сказал я, вклинившись в небольшую паузу, которую позволил себе синьор Лугетти, чтобы перевести дух. – Большой Бум, как же. Я только попросил бы вас не отвлекаться…
– Я не отвлекаюсь, – покачал головой синьор Лугетти, – напротив, моя профессиональная деятельность имеет прямое отношение к… Так вы слушаете?
Я промолчал.
– На чем я… – пробормотал посетитель. – Да, Большой взрыв. Что-то произошло двадцать три миллиарда лет назад. Или тридцать, на этот счет существуют разные мнения…
– Послушайте, – не удержался я, – меня не интересуют ваши профессиональные интересы. Если у вас есть проблемы в семейной жизни…
– Но я о них и говорю! – с неожиданным жаром воскликнул синьор Лугетти.
– Не улавливаю связи.
– Сейчас уловите. То есть, я надеюсь… Иначе… Нет, я определенно надеюсь, что мы с вами достигнем понимания.
Он запнулся, поняв, что все дальше удаляется от заготовленного, видимо, заранее вступительного слова, и вернулся к тексту, как это делают неискушенные докладчики.
– Синьор Кампора, современная физика прекрасно описывает все, что происходило с нашей Вселенной в первые микросекунды… Хокинг… О Хокинге вы, надеюсь, слышали?
– Да, – сказал я, понимая, что лучше отделываться короткими фразами. О Хокинге я не только слышал, но и видел беднягу пару раз в телевизоре.
– Так вот, – продолжал синьор Лугетти, – Мы знаем, что происходило со Вселенной. Мы знаем, как остывало вещество. Мы можем ответить на множество вопросов: «Как формировались атомы?» и «Какой была плотность?», и «Когда начался процесс образования галактик?» Как, когда, где, сколько… Но самым интересным и сложным для исследователя является вопрос: «Почему?» Этим я и занимаюсь – уравнениями причинности в квантовой космологии.
– Послушайте, – сказал я, – думаю, мне понятна ваша проблема. С женой, да? Я ее понимаю: если вы каждый день излагаете ей свои теории перед тем, как лечь в постель… Давайте конкретно: она вас бросила или завела любовника?
В таких случаях лучше говорить прямым текстом: клиент сразу забывает о заготовленных вступлениях.
– Кто? – искренне поразился синьор Лугетти. – Лючия? Любовник? Она… Я пока действительно не объяснил, чего хочу именно от вас. Вы детектив. Вы хороший детектив, я навел справки…
– Занимаюсь исключительно семейными проблемами, – вставил я.
– Да, но три года назад вы раскрыли дело об убийстве Калабрезе в Чивитта-Рокко.
– Я действовал с согласия полиции, и это был единственный случай…
– Неважно! Вы можете это сделать! Больше никто, я уверен, а вы можете!
– Вы хотите сказать, – медленно произнес я, – что речь идет об убийстве? Я безусловно не смогу заняться таким расследованием. Если произошло убийство, и вам о нем что-то известно, вы обязаны обратиться в полицию. В полицию, синьор Лугетти. Вы обращались в полицию?
Я трижды повторил слово «полиция», чтобы он понял.
– В полицию? – переспросил Лугетти таким тоном, будто я посоветовал ему сходить в цирк. – Вы представляете, за кого они меня примут, если я скажу: «Нужно расследовать трагедию, произошедшую двадцать три миллиарда лет назад»? А?
Он почему-то не подумал о том, за кого приму его я, если он задаст этот вопрос мне.
– Да, речь идет об убийстве, – неожиданно спокойно, сухо и уверенно произнес синьор Лугетти. – Несчастный случай или самоубийство я исключаю, уравнениям квантовой причинности эти версии не соответствуют.
– Я повторяю: вы должны сообщить в полицию.
– Проблема в том, что я ничего не могу доказать сам. Этот проклятый вопрос: «Почему?»… Мотив. Да. Должен быть мотив. И пока мы с вами его не узнаем…
– Хорошо, – сказал я, – в полицию позвоню я сам. Назовите имя погибшего. Скажите, когда это произошло. И где.
– Да, – кивнул синьор Лугетти, – к этому я и веду. Произошло это примерно двадцать три миллиарда лет назад. А имя жертвы… Послушайте, я же с этого начал! Большой взрыв. В тот момент погибла Вселенная!
//-- * * * --//
Вы думаете, я решил, что синьор Лугетти – сумасшедший? Многие, наверно, так и подумали бы, не спорю. Но я видел его глаза, его лицо, его руки, лежавшие на коленях, я слышал интонации его голоса, и мне ни на миг не пришло в голову, что этот физик свихнулся на своих теориях. Я повидал психов на своем веку – десятки психически неуравновешенных и попросту больных клиентов требовали расследовать недостойное, по их мнению, поведение жен и мужей, друзей и подруг, любовниц, любовников и даже, бывало, сестер или кузин. Я давно научился отличать настоящую ревность от безумной жажды собственника иметь в своем личном распоряжении не только тело женщины, но и ее душу, ее мир, ее суть.
Это я к тому, что слова синьора Лугетти показались мне странными, непонятными, но никак не безумными. Я только попросил его повторить сказанное еще раз, поскольку не понял смысла и хотел удостовериться, что все правильно расслышал.
– Вы все расслышали правильно, синьор Кампора, – спокойно произнес посетитель. – Речь идет о трагедии, произошедшей двадцать три миллиарда лет назад. Двадцать три миллиарда и еще сколько-то сотен миллионов, за точность этого числа ручаться не сможет ни один физик, в данном случае выступающий в роли патологоанатома. Многое в определении времени смерти зависит от того, какой была температура окружающей среды, какова влажность воздуха, сколько весил покойник, что он ел, от множества факторов, которые вам известны лучше, чем мне. Так и здесь – существует множество теорий, и множество моих коллег, используя множество поистине уникальных наблюдений, дают свои значения возраста Вселенной… по сути, возраста этого тела… трупа, если хотите… Да, – прервал он себя, – простите, я увлекаюсь, когда начинаю говорить о… Вы останавливайте меня, когда надо, задавайте вопросы, тогда, полагаю, мы лучше поймем друг друга и сумеем вместе… Вы умеете спрашивать, это ваша профессия.
Он замолчал, наконец – должно быть, я все-таки сумел прервать его монолог своим взглядом, а может, у него иссяк энергетический заряд или что там есть у человека в мозгу, заставляющее говорить-говорить-говорить, а потом вдруг иссякающее, после чего заканчиваются слова, и говорить становится нечего, хотя, возможно, и хочется, потому что не сказанного все равно остается гораздо больше, чем уже произнесенного.
– Давайте поставим точки над i, – сказал я. – Вам нужно кого-то найти? Это связано с вашей работой? Вы физик, как я понял. Что-то случилось. Давайте я буду задавать вопросы, вы отвечайте. Желательно – коротко. Да-нет. Как?
– Да, – сказал он.
Понятливый, уже хорошо.
– Где вы работаете?
Он посмотрел на меня изумленным взглядом. Действительно, ни «да», ни «нет»… Я пожал плечами, и он ответил:
– Лаборатория квантовой космологии, Римский университет.
– Где живете?
– Улица Гарибальдийцев, восемнадцать.
– Женаты? Есть дети?
– Женат. Жену зовут Лючия. Детей нет.
– Возраст. Ваш, а не жены.
– Тридцать шесть.
– Ваша проблема связана с профессиональной деятельностью?
– Да.
– По вашему мнению, вы столкнулись с криминальным случаем?
– Да, безусловно.
– Смерть?
– Да.
– Мужчина? Женщина?
Он смерил меня изучающим взглядом. Пожал плечами.
– Ни то, ни другое.
Я вздохнул. Вроде бы мы нормально начали, но если он сейчас опять свернет на ту же дорожку… Может, подойти с другого конца?
– Вы кого-нибудь подозреваете? Если речь идет о криминальном случае, то, что бы ни произошло, должен быть виновник, так? У вас есть подозрения?
– Да.
– Вы можете назвать имя?
– Да.
– Назовите.
– Боюсь, что…
– Ну же…
– Потом. Я назову… потом.
– Ну, хорошо. Итак, погиб… некто. Не мужчина и не женщина. Человек?
– В определенном смысле. Я же сказал – Вселенная.
– Это имя?
– Это… да, в определенном смысле. Вы беретесь за мое дело?
Я долго смотрел в его глаза. Я старался понять, чего он все-таки от меня хочет. Почему он так и не сказал правды? Мне было любопытно. Я знал, что скажу «да», потому что не мог отказаться от дела, в котором ничего не понимал. В моей практике это случалось дважды. Первый раз – когда я ушел из полиции, еще до того, как официально открыл агентство, и работал, как мальчик на побегушках, выполняя поручения коммендаторе Мальфитано, моего бывшего начальника. Он попросил меня проследить за… неважно. Я проследил. То, что происходило в доме синьора… назовем его синьором Зедда… было понятно не больше, чем измена Кармеллы, от которой я тогда пытался оправиться. Мне и докладывать было нечего, потому что я не знал – что именно из происходившего относилось к делу, что – нет, а что мне вообще только мерещилось из-за моего больного тогда воображения. Но прошло время, и я разобрался. Понял. Как потом оказалось, понял даже то, во что коммендаторе Мальфитано не собирался вмешиваться и совсем не хотел понимать. Ладно. Потом был еще случай, на третьем, кажется, году – я взял на работу Беппо, тоже бывшего полицейского, отличный был филер, равного ему я и сейчас не знаю. Когда он погиб, глупо, нелепо, переходил улицу (на красный, естественно, он никогда не признавал светофоров), и его сбил грузовик, так вот, когда он погиб, я закрыл бюро и целый месяц пил, тогда-то… да, тогда-то Кармелла ко мне и вернулась, вот странно: когда мне было хорошо, когда я был на коне, когда мог ей что-то дать, позаботиться, тогда ей было это не нужно, она искала чего-то другого, а когда мне стало плохо, работа разваливалась, я мог лишиться лицензии, и денег не осталось ни лиры, почему она вернулась именно в тот день, пришла, сунула ногу под дверь, не позволяя мне закрыться в квартире, протиснулась в прихожую и сказала: «Джузеппе, ты можешь приготовить мне кофе?»
Да. И на другой день появилось то дело. Потом я выступал в суде, как свидетель, и все разложил по полочкам. Это туда, а это сюда. Адвокат подсудимого слова не смог вставить. Все было ясно. А когда работа начиналась, понятно было только, что если я это распутаю, то гонорар позволит выплыть, и не только выплыть, но даже взлететь, я сказал Кармелле: «Это потому, что ты вернулась. Теперь у нас все будет хорошо».
Но все не было хорошо. Не бывает, чтобы хорошо было все. Что-то всегда остается. Не вокруг, а во мне самом, и я сам не всегда понимал, что именно оставалось во мне после того или иного дела, от того или иного клиента, той или иной ситуации. Почему я на пятой минуте разговора не сказал синьору Лугетти: «Извините, у меня нет времени»?
Потому что я ничего не понимал. Если бы понял хоть что-то, может, и послал бы синьора Лугетти подальше. Но если… ничего?
– Берусь, – сказал я. – Только не спрашивайте – почему.
Он пожал плечами. Этот вопрос его не занимал.
– Гонорар, – сказал я, – обычный. Пятьсот лир в час, а если придется работать больше восьми часов, то гонорар двойной. И представительские – по предъявлению счета.
– Вряд ли вам это понадобится, – сказал он. – Хотя… кто знает.
//-- * * * --//
Он говорил, я слушал. Он говорил долго, а я слушал очень внимательно. Сначала мы пили кофе в моем кабинете, и Сильвия время от времени сообщала о том, что «позвонил синьор Кавалли, спрашивает, что там с его женой» или «Капекки сообщил, что сделал нужные снимки и возвращается». Потом мы перешли с синьором Лугетти в пиццерию к Джино, заняли кабинку, я заказал полную пиццу с помидорами и луком, а мой визави – лазанью и бутылку «кьянти», и рассказ свой он построил так, что прервать его было невозможно. То есть, я прекрасно понимаю, что Поджи или Ганасси прервали бы синьора Лугетти безо всяких сожалений и забыли бы о нем через минуту после того, как выставили бы посетителя из кабинета. Мы сидели у Джино, ели пиццу, запивали вином, и на какой-то минуте рассказа я вдруг поймал себя на мысли, что уже провожу некие параллели, что-то с чем-то сопоставляю, соображаю о том, кого и по какому следу я бы пустил, если бы принял первую версию, а с кем поговорил бы – если бы принял вторую.
– Есть такая физическая модель, – увлеченно говорил синьор Лугетти, – теория… называйте как хотите… будто после Большого взрыва Вселенная будет расширяться не вечно, а какое-то время… огромное, но не бесконечное… Когда-нибудь, однако, нынешнее расширение сменится сжатием, и вся материя соберется в неизмеримо малую точку, которая и станет конечным состоянием мироздания.
Предположим – только предположим! – что жизнь и разум сохранятся до того момента, когда Вселенная достигнет конечной точки своей эволюции. Неважно, когда это произойдет. Через миллиарды лет? Пусть хоть через триллион.
А теперь смотрите. Человек разумный – по сути, такая же машина, как и компьютер. Конечно, более сложный (пока!) и менее понятно устроенный. Сходство же человека и компьютера заключается не в их сложности или простоте, наличии или отсутствии души (это – отличия!), а в том, что оба являются так называемыми конечными автоматами. Иными словами, число операций, действий, мыслей, логических предположений и выводов, которые способно выполнить человеческое существо, вовсе не бесконечно, хотя и очень велико. И если бы человек мог прожить достаточно долгое время (миллиарды лет, да, но допустим такую возможность), то вдруг обнаружил бы, что в точности повторяет то, что уже было, абсолютно точно воспроизводит ту или иную ситуацию своей удивительно долгой жизни. Опять идет на первое свидание на городскую площадь с фонтаном. Опять говорит начальнику: «Не буду я с вами работать, мне не нравятся ваши методы». Опять…
Это повторение пройденного, это déjà vu становится неизбежным для существа, способного прожить так долго, чтобы исчерпались все возможности, заключенные в его неизбежно конечном материальном воплощении.
Чтобы стало совсем понятно, представьте себе, синьор Кампора, систему из кубиков разного цвета. Вы переставляете кубики, меняете их местами, вверх, вниз, вправо, влево, вы каждый раз записываете расположение и конфигурацию, и через какое-то время (если кубиков мало, то – очень скоро) увидите, что начинаете в точности повторять то, что уже делали.
Конечно, человек – не система из десятка кубиков. Но тут вопрос принципа: число вариантов в любом случае конечно!
Судьба любого конечного автомата (не обижайтесь – вы именно таковым и являетесь, несмотря на всю вашу сложность и утонченность): после какого-то момента повторять и повторять то, что уже было сделано и подумано.
Эта информация накапливается и сохраняется (куда ж ей деваться, если все действия повторяемы, а все ситуации, так или иначе, возникают опять!).
Теперь представьте: наступает момент, когда Вселенная вновь сжимается до чрезвычайно малых размеров. Все. Конец. Если момент Большого взрыва можно назвать Точкой «А», началом Вселенной, то момент нового сжатия в кокон – это Точка «Зет». Финал процесса. В Точке «Зет» мироздание будет содержать всю информацию о себе с самого начала времен и до самого конца. Количество информации, которая будет содержаться в Точке «Зет», давно подсчитано: это число десять, возведенное в степень, равную единице со ста двадцатью тремя нулями. Написать это число невозможно, поскольку число нулей в нем составляет, в свою очередь, десятку, возведенную в сто двадцать третью степень. Чтобы записать такое число, не хватит всей бумаги, произведенной людьми за многие века!
И это сугубо научный вывод, который следует из современных, подтвержденных наблюдениями, теорий происхождения и эволюции Вселенной.
Но нам-то, спрашивается, что до того? Ведь Точки «Зет» еще нет. Точка «Зет» возникнет через миллиарды лет. Да, Она будет всеведуща и всемогуща. Она будет знать все о нас с вами и сможет сделать с этим знанием все, что Ей заблагорассудится. Но нам-то что до этого? Мы живем, и мы умрем, и…
На этом месте рассуждение теряет смысл, потому что, когда в конце времен возникнет всезнающая и всемогущая Точка «Зет», возникнем опять и мы с вами, и начнем опять жить, и будем опять проживать каждое мгновение нашей уже прошедшей или еще не состоявшейся жизни. И более того: мы проживем те варианты наших жизней, которые в нынешней реальности не осуществились! Вы хотели однажды сказать начальнику, что он дурак, гордо повернуться и хлопнуть дверью? Вы этого не сделали и до сих пор жалеете? Так вот, воскреснув в Точке «Зет», вы проживете и этот вариант, и хлопнете дверью, и сумеете узнать, как от этого поступка изменится ваша жизнь.
Жизнь – это информация. Это те сведения о нашем прошлом, что записаны в нашей памяти, это те мысли о будущем, что посещают нас по ночам, это то, что мы видим глазами, слышим ушами, то, что ощущаем всеми другими органами чувств, это боль, которую мы чувствуем, если нас ранить; короче говоря, – вся информация о нашем внутреннем мире и о нашем взаимодействии с миром внешним.
Информация исчезнуть не может. Частицы света продолжают двигаться, излучаться и поглощаться. Атомы, молекулы, поля – все записано во всем, и все остается, и нужно только собрать эту рассеянную информацию в нужном порядке, чтобы воскресить вас, меня, наших родных и близких, и вообще каждое живое существо, существовавшее на планете с тех давних времен, когда в первичном океане плавали трилобиты.
В точке «Зет» вы воскреснете в том возрасте, какой сами для себя выберете. Или в том, какой выберет для вашего воскресения вселенский компьютер Точки «Зет». Вы воскреснете в любой момент вашей прожитой жизни и проживете ее опять. Вы воскреснете в любой момент той вашей жизни, о какой мечтали, но прожить не сумели. Вы воскреснете здоровым, если были больны, и воскреснете больным, если были здоровы.
Вы будете опять жить, и опять любить, и опять умрете, чтобы опять воскреснуть, но так и не узнаете, что ваша новая жизнь в любом ее варианте – всего лишь восстановленная Точкой «Зет» информация.
Специалисты по компьютерам знают разницу между понятиями «симуляция» и «эмуляция». Симуляция – это создание модели реальности, это неизбежное упрощение, когда что-то отбрасывают, что-то меняют, что-то придумывают, чтобы сделать модель работоспособной. Наши современные компьютерные игры, самые сложные из них, – это симуляция, моделирование реальности.
Эмуляция – это повторение реальности «один к одному», атом за атомом, бит за битом, квант за квантом. Так вот, Точка «Зет» способна эмулировать, воссоздать все, что происходило, и все, что могло произойти, для этого у нее достаточно информации и возможностей.
«Но разве, – скажете вы, – сохранится вся информация обо мне, о всей моей жизни? Разве частицы света не рассеиваются и не поглощаются, атомы не распадаются? Точка „Зет“ может эмулировать, воссоздать то, что известно. Что будет известно обо мне через триллион лет в Точке „Зет“? Ни-че-го!»
Ну и что? Вы все равно воскреснете, можете не беспокоиться. Вы воскреснете, даже если вообще никакой информации о вас невозможно будет извлечь из светового конуса прошлого. Ресурсы вселенского компьютера возрастают без ограничений по мере приближения к Точке «Зет», и, значит, если будут сохранены хотя бы самые грубые описания нашего нынешнего мира, то неизбежно настанет время, когда ресурсов мироздания окажется достаточно, чтобы эмулировать наш сегодняшний мир просто грубой силой – эмуляцией всех логически возможных вариантов.
Иными словами: сохранится ли в Точке «Зет» хоть какая-то информация о нас с вами или не сохранится вовсе, воскрешены мы все равно будем, причем во всех мыслимых и немыслимых вариантах нашей судьбы. Ведь как бы ни сложно было устроено тело человека и каким бы сложным ни оказался его внутренний мир, все равно информация об этом теле и этом внутреннем мире равна некоторому конечному, пусть и колоссально большому, числу. Как обезьяна, сидящая перед клавиатурой компьютера, безусловно, наберет, случайно ударяя по клавишам, – дайте только срок! – полный текст нашего с вами разговора, так и Точка «Зет» эмулирует простым перебором вариантов и нас с вами, и дом наш, и страну – такими, какие мы есть «на самом деле», и такими, какими мы хотели бы стать, и такими, какими бы стать не хотели, и даже такими, какими мы в этой нашей реальности не могли бы стать в принципе.
Так что воскреснем мы, конечно, хотим того или нет.
Самое пикантное то, что именно это и происходит. Мы переживаем с вами этот повтор, эту эмуляцию. Все мы – воскрешенные в Точке «Зет», один из множества восстановленных Точкой «Зет» вариантов.
Этим я и занимаюсь, этим занимается квантовая космология. Если мы с вами, вся наша Вселенная – эмуляция, повторение когда-то существовавшей реальности, если на самом деле мы в Точке «Зет»… собственно, сейчас это уже можно считать доказанным… тогда параллельно с нашей реальностью существуют другие… огромное множество… понимаете? В том числе и такие реальности, в которых не было Большого взрыва, Точка «Зет» эмулирует подобные миры в столь же невообразимых количествах, об этом мы с коллегами дискутировали два года назад, Юровски и Копелев, это русские из Петрограда, они получили Нобелевскую… Да, так я хочу сказать: Точка «Зет» может создать любую эмуляцию, но… создает ли? Есть две школы в современной космологии, одна – это как раз школа Копелева – доказывает, что Точка «Зет» конструирует эмуляции, как компьютер перебирает варианты, играя в шахматы. А другая школа… моя, собственно… я доказываю… нет, доказал, это опубликовано… что эмуляции возникают тогда, когда чья-то квантовая функция… вам это сложно, я скажу так: человек – это ведь тоже квантовая система, согласны?
Я пожал плечами, потому что синьор Лугетти сделал паузу, то ли ожидая моей реакции, то ли для того, чтобы перевести дух.
– Неважно, – продолжал он. – Суть в том, что эмуляция возникает и мир меняется, когда вы… ну, понятно, не только вы, кто угодно, отдающий отчет в своих желаниях… когда в душе возникает сильнейший порыв… возмущение квантовой системы, да… И тогда вместо спокойной эмуляции безо всяких там взрывов и сингулярностей возникает такая, как… Наша, собственно. Понимаете?
– Нет, – сказал я.
– …И никто не знает, что происходило с эмуляцией до того, как она возникла! До того, как произошел Большой взрыв.
Синьор Лугетти услышал, наконец, мое «нет», высоко поднял брови, посмотрел на меня с недоумением, вздохнул и сказал:
– Синьор Кампора, вы, конечно, все еще недоумеваете, при чем здесь криминал, какое вы ко всему этому имеете отношение. Хотя я по вашим глазам вижу, что кое о чем вы все-таки догадываетесь, да, я вижу, и, вполне возможно, вы недалеки от истины… Смотрите. Можно говорить о том, что в момент Большого взрыва Вселенная родилась, а можно говорить, что – погибла. Поскольку мы живем в эмуляции, то второе предположение более обосновано с точки зрения квантовой космологии. Хотите аналогию, чтобы было понятнее? Вчера показывали по телевидению, как террорист-смертник взорвал себя на вокзале в Буэнос-Диасе. Тридцать два человека погибли, но я не о том… Когда он нажал на кнопку, и произошел взрыв… Представьте, что вы находитесь там, внутри плазменного расширяющегося облака, вы только что осознали себя, созданные случайной игрой физических величин из соединяющихся друг с другом плазменных сгустков, расширяющихся со сверхзвуковой скоростью и вот-вот готовых рассеяться… Да, время… Время – понятие относительное. Время бабочки – одно, для черепахи время течет иначе, и оба воображают, что прожили одинаково долгую и счастливую жизнь. А время существа, живущего в сгустке плазмы… То есть, ваше время, да. Вам кажется, что минули столетия, а с точки зрения жертвы, которой острый гвоздь угодил в солнечное сплетение, все заняло доли секунды и было так оглушительно… Да. Разве не покажется вам, что вы живете в расширяющейся Вселенной, возникшей в момент Большого взрыва, в тот момент, когда смертник нажал на кнопку? С вашей точки зрения, мироздание возникло из ничего, потому что вы ничего не знаете ни о Буэнос-Диасе, ни о гражданской войне, ни вообще об огромном внешнем мире, который тоже, видимо, возник из… Это другая эмуляция. Да. И за те десятые – с точки зрения жертвы теракта! – доли секунды, в течение которых плазменное облако будет рассеиваться над городом, разве у вас, в вашем мире не пройдут века и эпохи, и вы разве не будете биться над вопросом – откуда все пошло, и как родился ваш мир, хотя на самом деле этот ваш мир – это мир смерти, разрушения, но вам никогда не придет в голову хотя бы попытаться понять, почему это случилось, кто и главное, почему нажал на кнопку…
Хорошо, что синьор Лугетти опять сделал паузу – должно быть, перехватило дыхание, он ведь говорил, не переставая, не позволяя мне вставить слово, но и себе не давая ни малейшей передышки, видимо, все-таки боялся, что я встану, брошу на стол несколько купюр и уйду, не попрощавшись.
– Это разные вещи, синьор Лугетти, – сказал я. – Бомбу в Буэнос-Диасе взорвал смертник. Вы же не станете искать виновника внутри гриба, возникшего в момент взрыва! Виновник – снаружи.
– Вот! – воскликнул он и закашлялся так сильно, что мне пришлось встать, обойти стол и крепко стукнуть его по спине. Синьор Лугетти перестал кашлять, удивленно посмотрел на меня снизу вверх и, неожиданно улыбнувшись, сказал: – Спасибо.
Я вернулся на свое место и положил руки на стол.
– Интересно, – сказал я. – Никогда не думал, что всю эту хрено… я имею в виду физику… сотворение и гибель мира… можно рассказать так образно. Сижу, слушаю, даже спорить с вами пытаюсь. Но давайте все же перейдем к делу. Вы меня наняли…
– Уже нанял? – быстро спросил он, и рука его с рюмкой дрогнула, пара капель вина пролилась на скатерть, и синьор Лугетти, допив «кьянти», принялся тщательно протирать пятнышко бумажной салфеткой. Аккуратный.
– Мы вроде договорились о гонораре? – спросил я в свою очередь и забрал из его руки салфетку: все равно пятнышко останется, пусть этим займутся в прачечной. Всякая аккуратность имеет границы. И главное – смысл.
– Да, – кивнул он.
– Тогда давайте серьезно. Ваши аналогии понятны. Ваше желание объяснять образами я тоже понял. Случившееся стало для вас таким же потрясением, как Большой взрыв – для нашей Вселенной. Так, верно? Вы даже сейчас не в состоянии говорить о произошедшем прямым текстом. Не качайте головой, я знаю, что это так, мне уже приходилось встречаться с… Года три назад… да, точно, три с половиной года, зимой, явилась ко мне дама и принялась рассказывать, как ужасно, что увял ее любимый цветок… гортензия… не потому увял, что холодно, а потому, что кто-то обломил ей ветви, и она не выдержала… Ну, в таком духе. Признаться, я решил сначала, что она сбежала из больницы, но, глядя в ее совершенно здоровые глаза – ни тени безумия, можете мне поверить! – понял, что это просто метод изложения… Случившееся так ее потрясло, что она не в состоянии была называть вещи своими именами. Пришлось продираться сквозь иносказания. Гортензия – это имя ее подруги, как вы могли догадаться. Они были в лейсбийской связи довольно долго, а потом та… гм… решила выйти замуж. Предательство, да? И муж Гортензии… ну, так показалось моей клиентке… попросту ее сломал, как цветок, сломал ее характер, ее жизнь…
Я тоже говорил долго, в таких случаях без монолога обойтись невозможно, я уже через это проходил и не только с синьорой Марией и ее любимой Гортензией, был и еще случай… говорить надо, не переставая, переводить стрелки в мозгу, переводить способ мышления с мифологического на обычный, это может получиться, а может и нет, с Марией получилось, и я тогда смог вернуть ей… не подругу, подруга так и осталась с мужем… вернуть ей веру в себя, в то, что она еще будет счастлива. Может, она и стала счастливой, не знаю, я ее с тех пор не видел. И этот Лугетти, конечно, тоже…
– …я понимаю ваши аналогии и даже готов их интерпретировать, как сами вы в своих научных исследованиях интерпретируете явления мирового порядка, но, боюсь, если я займусь собственными измышлениями, мы далеко не продвинемся, и проблема ваша останется не решенной, а я не хочу, чтобы вы зря тратили деньги. Полагаю, Большой взрыв – ваше сравнение с терактом это доказывает – говорит о том, что с близким вам человеком произошло нечто… он не погиб, полагаю, иначе… да, иначе Вселенная не возникла бы вовсе… он не погиб, но стал калекой, и это не был обычный теракт, когда известно кто исполнитель, но непонятно, кого призывать к ответу. Вы говорите, что у вас есть подозреваемый, значит, это не классический теракт, а скорее криминальная разборка… Да, и ваш знакомый… кто-то из близких попал в эту переделку… случайно, полагаю… и теперь вы хотите выяснить – кто, почему, где этот человек… то есть, вы это уже выяснили, да?.. И хотите от меня, чтобы я или подтвердил ваши подозрения, или опроверг… так?
Я спросил не для того, чтобы получить ответ, но чтобы проследить за выражением его лица, за взглядом – он еще не был готов отрешиться от своих аналогий и заговорить нормальным человеческим языком, а в глазах ответ мог уже проявиться. Да, сказал его взгляд – так разговаривают с тяжело раненым, когда все лицо забинтовано, тело в гипсе, и лишь глаза живут, с глазами только и можно вести диалог: «Если да, моргните один раз, если нет – два».
Он моргнул один раз.
И сказал:
– Что за чушь вы городите, синьор Кампора?
Чушь. Конечно. Он так и должен был отреагировать. И я продолжал, не обращая внимания не его сопротивление:
– …Это человек – тот, что пострадал во взрыве – женщина?
Да, – сказали его глаза.
– Нет, – произнес он вслух, взгляд его оставался серьезным, а губы раскрылись в странной иронической улыбке. – Конечно, нет.
– Замечательно, – сказал я, не зная, чему верить больше – взгляду или улыбке. – Значит, мужчина. Пошли дальше. Подозреваемый, тот, кого вы не хотите назвать, – женщина, верно? Человек, заказавший взрыв, я имею в виду.
– Да, – кивнул он, и взгляд подтвердил сказанное. – Женщина. Как вы догадались?
Ну вот, хотя бы в этом он со мной согласился.
– Неважно, – сказал я, улыбнувшись. – Если вы назовете ее имя, я смогу за ней проследить, определить связи… этим, собственно, мы и занимаемся. Вас, насколько я понимаю, интересует мотив? И способ? Ну и, естественно, все доказательства причастности вашей… подозреваемой?
– Да, – сказал он со странным выражением в голосе, – интересуют.
– А если я докажу… такое тоже случается, поверьте… что ваша знакомая не имеет к происшествию никакого отношения?
– О, – сказал он, – это невозможно.
– Вы уверены?
– На все сто. Уравнения самосогласованны. Мне непонятен мотив. В начальных условиях нет такого параметра, и я не могу его…
– Хорошо. Но если…
– Вы все равно получите свой гонорар. Вам такой ответ нужен?
– Отлично. Сейчас мы вернемся в офис, подпишем стандартный договор, вы внесете аванс, и – за работу.
– Хорошо, – сказал он и встал.
– Погодите, – потянул я его за рукав, – еще кофе. Я никогда не ухожу отсюда, не выпив кофе, он здесь замечательный. Вы будете?
Синьор Лугетти опустился на стул и посмотрел на меня так, будто не только никогда в жизни не пил кофе, но даже не подозревал о существовании такого напитка.
– Кофе? – переспросил он, будто пробуя слово на вкус. – Да, пожалуй. Черный, без молока и сахара.
– А пока нам принесут, – сказал я, кивнув официанту и показав два пальца, – вы мне назовите имя подозреваемой.
Он поднял на меня все тот же взгляд человека, не очень понимающего, о чем его спрашивают, и готового лишь моргать: «да» или «нет».
– Нельзя ничего сделать, если я не буду знать…
– Я понимаю, – кивнул он. – Собственно… Проблема, видите ли, в том, что теоретически…
– Меня не интересуют ваши теории, – я отпил глоток из маленькой чашечки, которая уже стояла передо мной, источая терпкий аромат, – меня интересует только имя, все остальное я выясню сам.
– Так я и говорю, – синьор Лугетти тоже поднес ко рту свою чашку, но пить почему-то не стал, долго принюхивался, будто ему принесли не лучший кофе во всем Риме, а бурду из уличного автомата. Поставил чашку на стол, не сделав ни глотка, и повторил: – Я и говорю, что имя… Это процесс вероятностный, причем вероятности меняются в зависимости от граничных условий…
– Так вы можете назвать имя или нет? – сказал я нетерпеливо.
– Ну, хорошо… Лючия Лугетти, в девичестве Синимберги.
– Ваша жена? – спросил я недоверчиво. – Вы обвиняете собственную жену?
Такое, конечно, тоже бывало в моей практике. Собственно, сплошь и рядом. Обманутые мужья для того и приходят в агентство, чтобы обвинить своих жен во всех смертных грехах, начиная с главного, по их мнению, – греха прелюбодеяния. Но еще не было случая, чтобы муж заподозрил жену в совершении террористического акта, повлекшего (это очевидно) смерть людей. Возможно, многих.
– Обвиняю? – спросил Лугетти с искренним удивлением. – Нет! Обвинение – это… Подозрение… да. Подозреваю.
– Конечно, – согласился я, – я неточно выразился, извините. Я понял из ваших слов, что с синьорой Лючией вы не живете. Я имею в виду…
– Не живем, да. То есть, живем в разных местах, разъехались полгода назад, когда…
Он задумчиво посмотрел на свою чашку и все-таки отпил из нее – с таким видом, будто это был сок цикуты. Лучший в Риме кофе! Впрочем, уже не лучший, конечно, – остывший кофе это лишь мрачное напоминание о прошедшем и в данном случае не испытанном восхищении. Разъехались, да, понятно, полгода назад кто-то из них… судя по всему, это был не синьор Лугетти, его-то, похоже, кроме физики, ничего не интересует, и если он и дальше будет использовать сугубо физико-математические обозначения для бытовых процессов, работать с ним окажется мучительно… и интересно.
Банальная история, скорее всего: у жены появился любовник, синьор Вериано их застукал (непременно лично и непременно в постели – иначе ему и в голову не пришло бы устраивать скандалы, знаю я таких мужей, навидался), и синьора… как ее… Лючия собрала чемодан (опять же, сама, муж, скорее всего, даже просил ее остаться… вернись, мол, я все прощу), да, собралась и ушла… сначала к подруге, а потом на другую квартиру.
Поскольку синьор Лугетти молча допивал свою холодную бурду, я продолжил вместо него:
– Разъехались вы полгода назад, когда ваша супруга, как вы полагаете, вам изменила.
Он поставил на стол пустую чашку и поднял на меня удивленный взгляд. Почему он все время чему-то удивлялся? У физиков это такое перманентное состояние? Наверно. Они же все время имеют дело с чем-то удивительным: новые законы природы, новые атомы, новые идеи…
– Послушайте, синьор Лугетти, – сказал я, – так мы будем долго ходить вокруг да около… Расскажите, наконец, что у вас произошло, в чем конкретно вы свою жену подозреваете, и мы решим, что я должен делать сначала, что потом, а чего не должен делать в принципе.
– Опять с самого начала? С Большого взрыва?
– Нет, – быстро сказал я. – С Большого взрыва не надо. Давайте конкретно. Полгода назад от вас ушла жена. Это соответствует истине?
– Соответствует, – кивнул он.
– Замечательно. То есть, я хотел сказать – этот момент мы уточнили. С тех пор вы живете отдельно. Видитесь?
– Бывает, – сказал синьор Лугетти то ли с сожалением, то ли, наоборот, со скрытым удовольствием, интонация была настолько неопределенной, что я не смог сделать никакого вывода и предпочел задать прямой вопрос:
– Вы сохранили сексуальные отношения?
– Нет. Просто время от времени встречаемся, обмениваемся информацией. Видите ли, синьор Кампора, мы с Лючией все еще любим друг друга, и это главная причина того, почему я подозреваю именно ее. Она на все способна. Да.
– У нее есть любовник? – спросил я довольно грубо, но должен же был я хоть что-нибудь понять в этой нелепой истории.
– Любовник? – с задумчивым видом переспросил синьор Лугетти и долго думал, прежде чем ответить. – Думаю, нет. Скорее всего. То есть, насколько я знаю Лючию, она могла в отместку… просто со злости… переспать с кем-нибудь, но потом жутко страдала бы и при встрече мне непременно об этом рассказала бы. Такое уже… Впрочем, это было давно. Думаю, рассказала бы. А может…
– Значит, не знаете, – констатировал я. – Ладно. О дальнейшем поговорим потом. Похоже, по вашим рассказам я не смогу составить даже четкого представления о собственном задании. При иных обстоятельствах я бы за такое дело не взялся, но… Хорошо. Дайте мне неделю. И новый адрес вашей супруги, естественно. Я прослежу за ней. Пойму, что там происходит. Что есть, чего нет, чего можно ждать. Составлю общее представление. Потом мы встретимся и решим, что делать дальше. Возможно, я за эту неделю и сам узнаю, что именно синьора Лючия замышляет и что уже успела натворить, если верить вашим словам. Но имейте в виду, если я обнаружу в действиях синьоры Лючии что-то криминальное, мне придется связаться с полицией. Это вы, надеюсь, понимаете?
– Конечно, – кивнул синьор Лугетти. – Это ваша обязанность. Если обнаружите. Хотел бы я только видеть ту полицию, которая… Ладно.
– Итак, – сказал я, – мы подписываем стандартный договор, вы платите мне задаток… думаю, миллиона лир будет достаточно. Я дам вам расписку, вы сообщите мне адрес синьоры Лючии, и в следующий раз мы встретимся через неделю. Я вам позвоню.
Я кивком подозвал официанта, положил на тарелочку со счетом несколько банкнот, не посмотрев на сумму, написанную на листке (я и так прекрасно знал, что тут сколько стоит, и сколько Антонио берет на чай), отмахнулся от попытки синьора Лугетти достать бумажник, встал и, подхватив клиента под руку, пошел к выходу.
Мне казалось тогда – более того, я даже был в этом уверен, – что правильно понял семейные проблемы синьора Лугетти и их символическую связь с его физическими теориями.
Мы вернулись в офис, и минут через пять официальная часть была успешно завершена – договор подписан, чек на миллион лир я положил в бумажник, расписка отправилась в карман пиджака Лугетти, нам осталось только распрощаться и договориться о следующей встрече. Адрес синьоры Лугетти, написанный не очень разборчивым почерком на половине машинописного листа, я оставил лежать на столе.
– Я вам позвоню в следующий вторник, – сказал я, провожая клиента до двери кабинета, – надеюсь, что к тому времени все будет ясно.
– Я тоже на это надеюсь, – пробормотал он, вяло пожимая мою руку. – Иначе я уж и не знаю… Если это не Лючия… Тогда мне придется пересчитывать эмуляционные параметры, а это…
– О чем вы? – вежливо поинтересовался я, открывая перед синьором Лугетти дверь.
– Что? – переспросил он, возвращаясь из мира собственных мыслей. – Это же очевидно. Если не Лючия виновата в Большом взрыве, то придется вводить другие граничные условия…
– А, ну да, – кивнул я. – Большой взрыв, конечно. Я и забыл, что мы с этого начали. Всего вам хорошего, синьор Лугетти.
Он что-то пробормотал в ответ и медленно, так медленно, что мне захотелось шлепнуть его по руке, закрыл за собой дверь.
//-- * * * --//
Я сам занялся делом Лугетти – обманул себя тем, что оба моих сотрудника вели в это время наружные наблюдения, и поручать кому-то из них еще и новое расследование было нерационально. Впрочем, будь это обычное дело, я спихнул бы его, скорее всего, на Капекки, он расторопнее, чем Джайотти, хотя, с другой стороны, Джайотти внимательнее к деталям. Но мне стало интересно самому, а я всегда брал себе только те дела, которые по каким-то причинам становились мне интересны, и не было жаль времени, потраченного на работу, которую могли бы сделать мои сотрудники.
Задача, собственно, состояла из двух, которые надо было решать одновременно. Первая: установить, в каком именно преступлении подозревал свою жену синьор Лугетти. Пока я знал только, что по ее вине (так он считал – возможно, совершенно необоснованно) произошла серьезная трагедия – то ли взрыв в общественном месте, то ли дорожное происшествие, повлекшие за собой человеческие жертвы. Возможно, случилось нечто совсем иное, вызвавшее в удрученном мозгу синьора Лугетти очень странные аберрации, аллюзии и предположения. Значит, надо будет прошерстить сводки новостей и криминальной хроники полугодовой давности: скажем, с января по март. И вторая задача: выяснить, как живет сейчас синьора Лугетти, кто к ней приходит, к кому ходит она, как проводит свободное время. По этой части затруднений не предвиделось, здесь я чувствовал себя, как рыба в воде.
Начать, вообще говоря, следовало с проблемы номер один, но я начал со второй – просто потому, что дорога моя в мэрию пролегала по улице Кавура, где вот уже полгода, по словам клиента, проживала покинувшая его супруга. Впрочем, можно было и не лукавить с самим собой: дорогу через улицу Кавура я и выбрал по понятной причине, вполне мог проехать мимо Форума, так и короче было бы, и пробок меньше…
Дом семнадцать по улице Кавура оказался шестиэтажным особняком, построенным, судя по отсутствию архитектурных излишеств (коробка – и все), в первой половине прошлого века. Так называемый стиль «баухауз». Я вошел в сумрачный холл и направился в комнатку привратника, это оказался мужчина лет под пятьдесят, худой, как Сганарель, но с большой головой, взятой от другого персонажа. Лицо его было не таким уж широким на самом деле, но, по контрасту с худобой, казалось расплывшимся, как лужа воды на столе. Тип не то чтобы неприятный, но, во всяком случае, не вызывающий желания потолковать с ним по душам. Я, собственно, и не собирался.
– Вы к кому? – спросил он равнодушно, даже не подняв на меня взгляда, так что мне не удалось установить с ним зрительный контакт.
– Я слышал, здесь можно снять квартиру, – сказал я, демонстративно осматриваясь по сторонам. Смотреть было не на что – типичная обстановка многоквартирных меблированных домов, достаточно убогая, но в то же время претендующая если не на роскошь, то на усредненную респектабельность.
– Можно, – подтвердил Сганарель. – Вам срочно?
– Мне срочно, – сказал я. – Вы можете показать мне…
– Нет, – не дожидаясь, пока я закончу фразу, оборвал меня привратник, – это не входит в мои обязанности. Поговорите с управляющим.
– Где я его…
– Пройдите в коридор, первая дверь направо, – он, наконец, поднял на меня взгляд, чтобы оценить, как ему доложить обо мне, пока я буду пересекать прихожую и искать нужную дверь. Взгляд у Сганареля оказался, как и следовало ожидать, цепким и неприятным, как у камеры слежения в супермаркете.
– Его зовут…
– Синьор Эцио Чеккеле.
Я пошел, а Сганарель за моей спиной, естественно, поднял телефонную трубку и что-то пробубнил, я не прислушивался.
Каморка управляющего была такой маленькой, что сам синьор Чеккеле помещался в ней с трудом, а для гостя места почти не оставалось, мне пришлось встать в дверном проеме и говорить, придерживая дверь плечом, потому что она грозила захлопнуться, дав мне пинка под зад. Синьору Чеккеле было далеко за семьдесят, а может, и все девяносто. Он был так толст, что в маленькой комнатке выглядел запакованным в коробку арбузом. Сходство усиливал полосатый костюм, какие носили лет сорок назад. Может, этот костюм синьор Чеккеле купил себе на свадьбу, да так ни разу и не снял – даже чтобы отдать в стирку. Так мне показалось – то ли по запаху, то ли по потертостям на рукавах.
– Две комнаты? Три? – спросил он, не предлагая ни войти, ни, тем более, сесть на единственный стул, стоявший у единственного стола с компьютером, за которым в единственном кресле сидел арбуз Чеккеле, заполняя собой все пространство. Единственный сейф тоже присутствовал, но располагался, за неимением свободного пространства, в стене прямо над головой управляющего. Если бы дверца была открыта, то, встав, синьор Чеккеле непременно ударился бы макушкой и мог получить сотрясение мозга, а то и более серьезную рану.
– Меня устроит двухкомнатная квартира, – сказал я. – Хотелось бы с окнами на улицу, конечно.
Синьор Чеккеле хмыкнул, повозил по столу своими короткими ручками, показал мне свою блестящую лысину в венчике белых, как снег, волос, и сказал:
– Садитесь.
Боком протиснувшись между стулом и с грохотом захлопнувшейся дверью, я сел, и мы с синьором Чеккеле оказались вдвоем в межпланетном корабле, стартовавшем на далекую орбиту – впечатление было именно таким, человек, подверженный клаустрофобии, не выдержал бы здесь и трех секунд.
– Синьор Чеккеле, – произнес я со всей искренностью, на какую был способен, – скажу вам честно… мы ведь говорим откровенно, да?..
Управляющий неопределенно пожал местом, которое у человека с нормальным сложением называлось бы плечами.
– Ну… да, – сказал он и едва заметно усмехнулся. По-моему, он уже понял, что я скажу, и я не стал его разочаровывать – если он считает, что за свои семьдесят пять или девяносто хорошо узнал человеческую природу, пусть пребывает в этом мнении и дальше.
– Так вот, – продолжал я, – в вашем доме несколько месяцев назад поселилась моя… гм… знакомая. И я хотел бы… Ну, вы понимаете…
Он то ли кивнул, то ли отрицательно покачал головой – можно было, конечно, разобраться, если проанализировать его конвульсивное движение, но у меня не было времени этим заниматься, и я продолжил:
– Так я хотел бы…
– В какой квартире живет ваша знакомая? – спросил синьор Чеккеле, все понимавший и готовый помочь.
– В том-то и дело, что я не знаю, – сказал я с огорчением. – Ее имя Лючия Лугетти… то есть… возможно, она зарегистрировалась у вас под другой фамилией…
– Лугетти… – пробормотал синьор Чеккеле. – Третий этаж, восьмая квартира, свободна сейчас одиннадцатая, это поблизости, по коридору, если вас устроит, только имейте в виду, синьор, никаких скандалов, здесь тихий и благопристойный пансион, и если вы хотите выяснять свои отношения с синьорой, то для этого выберите другое место, а у нас, предупреждаю, все должно быть тихо и благопристойно, вы меня понимаете?
Он произнес эту длинную фразу на одном дыхании, причем, как мне показалось, дыхания у него осталось еще на одну-две таких фразы – я-то думал, что у бедняги одышка, в его-то возрасте…
– Вы меня понимаете? – переспросил синьор Чеккеле, так и не переведя дыхания.
– Конечно! – воскликнул я. – Я прекрасно вас понимаю! Одиннадцатая квартира меня устроит. Могу я заплатить за месяц вперед?
– Можете, – синьор Чеккеле указательным пальцем нажал клавишу, и откуда снизу, из-под стола, послышалось тихое шипение, будто кобра поднялась, чтобы исполнить ритуальный танец. Управляющий опустил руку и вытащил отпечатанный лист – стандартный, должно быть, бланк договора, куда ручкой вписал мое имя и потребовал паспорт. Я протянул ему тот, что использовал для работы в определенных обстоятельствах.
– Можете заплатить за месяц, – сказал синьор Чеккеле, – но лучше за три. Вы ведь сказали, что…
– Нет проблем, – кивнул я и протянул одну из своих кредитных карт – естественно, на имя, записанное в деловом паспорте.
Через минуту я вышел в коридор с договором в кармане, ключом от квартиры в руке и странной мыслью в голове. Мысль была простая: синьор Чеккеле обвел меня вокруг пальца или я его?
Неважно.
Квартира оказалась, как я и ожидал, достаточно мерзкой, чтобы не задерживаться в ней дольше, чем того потребуют обстоятельства, и достаточно хорошо обставленной, чтобы, сильно устав, провести здесь пару часов в тишине. Можно было и женщину привести, об этом тоже следовало подумать.
Я умылся и минут пять спустя вышел в коридор. Восьмая квартира находилась через две двери от моей. Нормально. Я запер свои временные апартаменты, спустился в прихожую, кивнул Сганарелю – поеду, мол, за багажом, – и, покинув это смиренное место, устроился на скамейке в расположенном напротив скверике, предварительно позвонив в офис из таксофона на углу. Услышал от Сильвии, что все в порядке, сказал, что сегодня, а возможно, и завтра не появлюсь, попросил прислать мне по такому-то адресу мой баул, который я обычно беру с собой, когда приходится отлучаться на относительно долгий срок, услышал ворчание Сильвии по поводу того, что опять ей приходится выполнять роль диспетчера, а это не входит в ее прямые обязанности, и повесил трубку, потому что из двери вышла женщина, в которой я узнал по фотографии жену своего клиента.
Синьор Лугетти все-таки психически неуравновешен, если мог заподозрить такую женщину… Мысль, конечно, нелепая – заподозрить можно кого угодно и в чем угодно, тем не менее, такой была первая мысль. Нежное создание, казалось, не шло по улице, а парило над тротуаром, перебирая ногами исключительно для того, чтобы окружающие не подумали, что эта женщина умеет левитировать.
Я не собирался весь остаток дня посвящать наблюдению за синьорой Лугетти. У меня еще будет время выяснить ее связи и контакты, сейчас я лишь хотел составить общее впечатление… и составил, конечно: умная женщина, знающая себе цену, способная быстро принимать неординарные решения (я видел, как она переходила улицу… это что-то). Внешность, как ни странно, не столько привлекала, сколько отпугивала мужчин – я видел, как начал было заигрывать с ней и как быстро увял молодой красавец в кафе, за чей столик он подсела, чтобы выпить чашечку.
На площади Кондотьера синьора Лугетти села в такси, отправившись куда-то по своим делам, а я, уложив первые впечатления в памяти, занялся более на тот момент полезным делом – отправился, наконец, в мэрию, где разыскал давнего своего знакомого Карлито, с которым мы когда-то… эх, да что вспоминать юные годы, которые прошли безвозвратно… Карлито работал сейчас в отделе регистраций и поставлял мне сведения, разумеется, вполне легально, он терпеть не мог тайн и заговоров, и, разумеется, за определенную плату, поскольку дружба дружбой, воспоминания воспоминаниями, а семья, которую нужно кормить, превыше всего. Думаю, что о моих вопросах Карлито докладывал если не начальству, которому до меня не было никакого дела, то какому-нибудь клерку в корпусе карабинеров, вводившему в мое досье и мои вопросы, и сведения Карлито – когда-нибудь, если властям почему-то захочется устроить мне неприятности, дело это будет легко найдено, а все спрошенное обращено против меня. Хотя, вообще-то, повторяю, никаких тайн я никогда у Карлито не выведывал, для этого у меня были иные каналы.
О цене мы договорились быстро, цена была стандартной, вопрос тоже прост, и два листа, на которых уместились все необходимые сведения, я получил через минуту после того, как Карлито рассказал мне, что его младшая дочь заболела и не пошла в школу, старшая вечером собирается с парнем на дискотеку, а жена ждет его к шести, потому что вечером им предстоит идти в гости к теще, а это такая радость, такая радость, ты же себе представляешь, Джузеппе!
Вообразить себе я это мог, конечно, но достаточно абстрактно – никогда не был женат (полугодовой брак с Кармеллой не в счет – к тому же, у нее не было родственников в Риме, и мы ни разу не пошли с ней в гости не только к отсутствовавшей теще, но вообще ни к кому, потому что Кармелла предпочитала сидеть дома и смотреть телевизор) и не собирался, во всяком случае, в ближайшие годы.
Итак, Лючия Лугетти, в девичестве Синимберги, родилась в 1976 году после Потопа, точная дата неизвестна – девочку нашли на пороге больницы Бенедикта, ей был тогда месяц от роду, может, чуть больше. Приемные родители – Бруно Синимберги и Марчелла Байстрокки. Бруно – фотограф, имел фотоателье в квартале Бургати, умер в прошлом году (инфаркт миокарда). Мать пошла работать только после смерти мужа, сейчас живет где-то в Пьемонте. Лючия… школа номер… Римский университет… общая филология… в работах мужа, скорее всего, ничего не понимает… Это не было написано в документе, но со всей очевидностью из него следовало – что может понимать в космологии филолог, пусть и с дипломом лучшего вуза Италии? Ровно столько же, сколько бывший полицейский.
Если так… Нет, предположения и выводы – потом.
14 февраля 1998 года зарегистрирован брак с Вериано Лугетти…
Ничего интересного. Выйдя семь лет назад замуж за моего клиента, Лючия вела благопристойный образ жизни, работала в институте филологии, детей, правда, у супругов не было, но это не повод для подозрений, у многих моих знакомых нет детей, не потому, что они противники патриархальной итальянской семьи, просто обстоятельства сейчас такие, что женщины предпочитают рожать первого ребенка не в девятнадцать, как сто лет назад, а в тридцать, а то и в тридцать пять. Если Лючия Лугетти и была замешана в чем-то предосудительном, то ни в файлах мэрии, ни в полицейских досье это не отразилось. Значит…
Хорошо. С точки зрения закона Лючия чиста. Но полгода назад она ушла от мужа и сняла квартиру в не очень, мягко говоря, престижном районе – почему?
Вернувшись на улицу Кавура, я обнаружил Сганареля дремлющим в своем закутке и поднялся к себе, предполагая устроить наблюдательный пункт у окна. Подумал, что надо бы и едой запастись, иначе придется вечером спуститься в кафе напротив, а в это время… Неважно. Возвращение Лючии я увижу и оттуда.
Долго ждать, однако, не пришлось: из-за угла появилась ее воздушно-хрупкая фигурка и полетела по воздуху (таким было впечатление) мимо парикмахерской, магазина игрушек, перешла дорогу, не посмотрев ни направо, ни налево, и вошла в дом. Я приоткрыл дверь и стал наблюдать за коридором. Синьора Лючия поднялась не по главной, а по боковой лестнице и прошла мимо моей квартиры; на этот раз впечатления воздушности и полета почему-то не возникло: нормального сложения женщина, и вблизи черты ее лица не произвели на меня особого впечатления, обычное женское лицо. Синьора Лючия достала из сумочки ключ и вставила в замочную скважину, я вышел в коридор и воскликнул:
– Прошу прощения!
Она вздрогнула (я бы тоже вздрогнул, если бы меня вдруг окликнули) и, удивленно посмотрев на меня, спросила низким голосом – это была скорее Амнерис, но уж точно не Джильда:
– Да, синьор?
– Прошу прощения, – повторил я, подойдя ровно на такое расстояние, чтобы мою попытку завязать разговор не сочли чересчур навязчивой. – Вы здесь живете, верно? Я только что поселился и не спросил у этого старика, который похож на Сганареля, запирают ли здесь входную дверь на ночь, мне приходится возвращаться довольно поздно, и не хотелось бы…
Она улыбнулась – очень милая оказалась улыбка, так улыбаются девушки в дорогих магазинах, отвечая на вопросы покупателей.
– Сганарель… – сказала она. – Это верно, старый Чокки действительно похож… Двери… Наверно, запирают, я не знаю точно, я-то ложусь рано, так что…
Она пожала плечами и отвернулась, считая, видимо, разговор законченным.
– Чокки, – повторил я, приблизившись еще на шаг, – значит, его зовут Чокки, я не спросил. Странное имя, так звали героя фантастической повести, автор был англичанином… как я помню.
Синьора Лючия все-таки сначала открыла дверь и лишь после этого посмотрела в мою сторону, отметив, конечно, что я еще на шаг сократил расстояние.
– Вы читали Уиндома?
Она спросила это, как кто-нибудь другой спросил бы: «Вы верите в полтергейст?»
– Мой любимый автор, – погрешив против истины, сообщил я.
Синьора Лючия спрятала ключ в сумочку и, положив ладонь на ручку двери, сказала:
– Мне больше нравился Воннегут.
– Почему-то, – кивнул я, – женщины обычно предпочитают Воннегута.
Она подумала пару секунд, решала, наверно, стоит ли продолжать разговор или лучше все-таки укрыться за дверью.
– Это естественно, – сказала она. – Воннегут социален, а Уиндом скорее научен.
Странный это был разговор, если бы кто-то слышал его со стороны. Двое незнакомых людей в коридоре дешевого многоквартирного дома, впервые увидев друг друга…
– Ну, нет! – воскликнул я, приблизившись еще на шаг. – Это Уиндом научен? «День триффидов»? Или «Кукушки…»
Тут я запнулся, потому что мои познания закончились – я решительно не мог вспомнить, где жили эти «кукушки», в каком-то английском городке, да, но как он назывался?
– «Кукушки Мейдвича», – подсказала синьора Лугетти. – Наука, конечно. Проблема взаимодействия цивилизаций.
Я не стал спорить – роман этот я читал даже в более раннем возрасте, чем «Чокки», даже название помнил не полностью. Нужно было или срочно искать другую тему, или…
– Вы, должно быть, писатель? – спросила синьора Лючия, все-таки распахнув дверь и уже переступив через порог. Означало ли это, что она приглашает меня войти следом, или, напротив, дает понять: хватит, поговорили, оставьте меня в покое?
– Писатель? – искренне удивился я.
Если бы я сказал «да», то пришлось бы играть роль, к которой я готов не был – среди множества моих отрепетированных личностей не было личности писателя.
– Нет, синьорина, я не…
– Синьора.
– О, простите. Нет, я не писатель, хотя, бывает, сожалею, что не стал…
– Пробовали писать?
Видимо, в ней проснулся профессиональный интерес, она все еще стояла на пороге, но уже не в коридоре, а в комнате, и теперь от моего ответа зависело: захлопнется передо мной дверь, или меня впустят внутрь.
– Кто не пробует в двадцать лет? – я неопределенно повел головой. – Ерунда, конечно. Нет, синьора, я стал психологом, это близко к писательскому ремеслу, но все же несколько иная профессия.
Психолога я из себя изображал уже раза три или четыре – правда, недолго.
– Кстати, если вы любите кофе, то у меня есть настоящий бразильский, – сказала синьора Лючия, на меня она вроде и не смотрела, а куда-то в сторону лифта, но я понимал, что краем глаза она меня сейчас внимательно изучает, пытаясь для себя решить, кто я такой и чего от нее хочу, ведь наверняка хочу чего-то?
Я помедлил пару секунд, хотя «да» хотело сорваться с моих губ даже раньше, чем она закончила фразу.
– Бразильский, – сказал я задумчиво, – это… Кстати, меня зовут Джузеппе Кампора.
Я обычно называю свое настоящее имя, если, конечно, нет особых причин его скрывать.
– А я Лючия Синимберги, – сообщила синьора Лугетти, войдя, наконец, в квартиру и жестом приглашая меня последовать за ней.
Квартира как квартира – моя не лучше и не хуже. Уюта, конечно, значительно больше, чем в моем холостяцком жилище – не здесь, понятно, а на улице Мастрояни, где я жил последние десять лет. Я сел на софу у журнального столика, и пока синьора Лугетти, предпочитавшая называть себя девичьей фамилией, готовила на кухне кофе, внимательно огляделся, пытаясь разобраться в том, что она за человек, каковы ее привычки, что она предпочитает в жизни.
– Итак, – сказала синьора Лючия, поставив на журнальный столик две огромные чашки с черным кофе, сахарницу с коричневым сахаром, лимон на блюдечке, нарезанный тонкими ломтиками, и тарелочку с маленькими и с виду очень аппетитными кексами. Поднос, на котором она все это принесла, синьора Лючия положила на пол, а сама села на пуфик, издавший недовольный фыркающий звук, – итак, вы только что переселились и решили познакомиться с соседями?
Я кивнул. В принципе, правильный вывод, если не считать, что до других соседей мне не было никакого дела.
Синьора Лючия положила в свою чашку три ложечки сахара, дольку лимона, потом, подумав, добавила еще ложечку и принялась размешивать так медленно, будто это был не кофе, а тягучий напиток – горячий шоколад, например.
– Знаете, – сказал я, отхлебнув из чашки (кофе оказался изумительным, и я взглядом показал свое восхищение), – у меня сложилось впечатление… чисто психологически, может, я ошибаюсь… что в этом доме собрались неудачники… ну, кто-то ушел от жены, например… у кого-то нет денег на более пристойное жилье… кому-то вообще плевать на жизненные удобства, лишь бы была крыша над головой… я с трудом представляю, чтобы человек успешный решил снять квартиру именно здесь…
– Вы считаете себя неудачником? – мягко спросила синьора Лючия, положив ногу на ногу, и я смущенно отвел взгляд.
– Я? В какой-то степени. Не то чтобы у меня не было средств снять жилье на бульваре Кампанья… но там… не знаю, как это объяснить… я бы чувствовал себя не в своей тарелке, если вы понимаете, что я хочу сказать.
– Может, и понимаю, – протянула синьора Лючия, а я быстро добавил:
– Я работаю с детьми. Детская психология вроде бы сейчас популярна, но на самом деле власти относятся к нам, детским психологам, как к обслуге.
И я произнес проникновенную речь о бедах нынешней детской психологии – на прошлой неделе прочитал об этом большую статью в «Реппублике», да и раньше читал кое-что в популярных журналах. Синьора Лючия кивала, пила кофе, покачивала ногой, от которой я старательно, чтобы она это видела, отводил взгляд.
Выслушав меня, она помолчала и, как я и ожидал, начала рассказывать о себе, тут я сосредоточился, потому что из ее рассказа нужно было извлечь, как косточку из абрикоса, правдивую часть, оставив без внимания кожицу и аппетитную, но не пригодную для анализа мякоть. Из рассказа получалось, что в жизни синьоры Синимебрги раньше было много проблем, о которых ей говорить не хотелось, а сейчас, напротив, все оказалось в полном порядке: любимая работа в институте филологии, любимые спектакли по вечерам, и квартира эта ей нравится, она небольшая, а цена не имеет значения – много или мало, лишь бы было удобно и близко от работы, и она не согласна с тем, что живут здесь одни неудачники, она знает нескольких преуспевающих бизнесменов, живущих в этом доме, кстати, квартиры на первых двух этажах гораздо дороже этих, там очень хорошие апартаменты, да и вообще место удобное.
Говорила она медленно, не то чтобы подбирая слова, она об этом не думала, я видел, думала она вообще о чем-то своем, просто привыкла говорить именно так: растягивая фразы, будто была не итальянкой, а шведкой. Я послушал-послушал и прервал ее монолог коротким вопросом:
– Вы замужем?
И тут же добавил:
– Извините, что спрашиваю. Не отвечайте, если вопрос вам неприятен…
– Я замужем, – сказала синьора Лючия. – А вы, как я понимаю, холостяк?
Я кивнул, и синьора Лючия едва заметно улыбнулась:
– Холостяка легко определить по…
Она не стала продолжать, надеясь, возможно, что я спрошу, по каким признакам женщины отличают женатого мужчину от холостого, но я сказал нечто совсем иное, будто лишь сейчас пришедшее мне в голову:
– У меня же есть прекрасный французский «кагор»! Вы не против? Я знаю – женщины любят сладкие вина, а этот сорт… Я принесу бутылку, если вы…
Что-то промелькнуло в ее глазах, или мне показалось?
– Не сейчас, – с сожалением сказала она. – Это прекрасное вино, но мне нужно… Вы понимаете…
Я кивнул. Конечно, что тут было непонятного.
Я поднялся, всем видом изображая сожаление от того, что приходится так неожиданно прервать приятно начавшуюся беседу. На дне чашки осталось немного кофе.
– Если мы соседи, – сказала синьора Лугетти, протягивая мне руку, возможно, для пожатия, но я поступил, как англиканец, и (это не понравилось бы моему клиенту) поцеловал ее теплую податливую ладонь. – Если мы соседи, – повторила она, потому что поцелуй, которого она, видимо, все-таки не ожидала, прервал начатую фразу, – то еще увидимся, так что ваше вино не останется не распробованным.
Изящная фраза.
– Я живу в одиннадцатой квартире, – сообщил я, – и если вы освободитесь…
– Не сегодня, – покачала головой синьора Лючия. – Может, завтра… Вот что: позвоните мне завтра ближе к вечеру, и мы, возможно, что-то придумаем.
– Номер телефона…
– Спросите у Чокки, у него есть список.
– Действительно, – пробормотал я и секунду спустя оказался в коридоре перед закрытой дверью восьмой квартиры в состоянии душевного ступора, поскольку у меня сложилось стойкое ощущение того, будто это не я пытался в коротком разговоре понять, что из себя представляет жена моего клиента, подозреваемая им в «самом страшном преступлении против человечества», а именно она в течение нескольких минут препарировала меня, как кролика или подопытную мышку, и я бы не удивился, если при следующей встрече (завтра, конечно, завтра, в этом у меня не было никаких сомнений) синьора Лючия заявила бы, улыбаясь тонкими губами, едва тронутыми светлой помадой: «Синьор Кампора, мой муж не мог сделать ничего глупее, чем нанять вас, вы со мной согласны?»
Если синьора Лючия кого-то действительно ждала (в чем я почему-то сильно сомневался), я хотел бы видеть этого человека. Я прошел к себе и оставил дверь слегка приоткрытой, но толку от этого было немного: при желании я мог видеть коридор до самой лестницы – но в сторону, противоположную квартире синьоры Лугетти, лифт тоже располагался в противоположном конце коридора, и если гость воспользуется лифтом, я не смогу его увидеть.
Он действительно приехал в лифте – во всяком случае, в течение четверти часа по лестнице не поднялся никто, а дверцы лифта открывались четыре раза, и шаги по коридору тоже четырежды прерывали шероховатую тишину (шероховатость я ощущал физически – как щелчок чьей-то двери, скрип половицы, отдаленный разговор).
Наконец, после короткого стука в невидимую для меня дверь послышался голос синьоры Лючии и чей-то низкий голос в ответ, я выглянул и успел увидеть только, как закрывалась дверь.
Мужчина. Любовник? Возможно, я соберу достаточно материала для начала бракоразводного процесса, но ведь не этого ожидал от меня обманутый во всех смыслах клиент. Ему не развестись нужно было с синьорой Лючией, а понять, почему она…
Почему она устроила Большой взрыв, результатом которого стало образование галактик, звезд, планет, полевых мышей и людей, в том числе синьора Лугетти и меня, понимающего во всем этом не больше, чем в теореме Ферма, о которой я слышал только, что ее три века пытались доказать лучшие умы человечества, а года два назад какой-то математик заработал на таком доказательстве то ли миллион, то ли престижную премию.
Интересно, понимает ли синьор Лугетти, что, обвиняя жену в убийстве Вселенной (хм…), он должен быть ей все-таки благодарен, поскольку, не будь этого ужасного преступления (допустим, допустим…), то не было бы ни синьоры Лючии, это преступление совершившей, ни самого синьора Лугетти, в этом преступлении ее обвинившего, и где тут плюс, а где минус…
Ладно. Это все, конечно, метафора. Но при случае надо будет указать клиенту на логическое противоречие, и пусть он проявит смекалку, объясняя необъяснимое. Как-то я читал о том, почему невозможно построить машину времени: очень просто – путешественник мог бы отправиться в прошлое и убить свою бабушку, но тогда у бабушки не родилась бы дочь, которая, соответственно, не родила бы нашего путешественника, и кто бы тогда отправился в прошлое, чтобы убить бабушку, но если бы бабушка осталась жива, то… В общем, сказка про белого бычка. Если, конечно, считать путешественника полным идиотом, способным сделать то, что могло его самого лишить возможности сделать то, что он по каким-то нелепым причинам собирался сделать.
Мужчина пробыл в квартире синьоры Лючии час и сорок три минуты. Когда он вышел, я как раз поднимался по лестнице со второго этажа, и моя голова только-только появилась над уровнем пола, так что я видел гостя в необычном ракурсе. Видимо, поэтому мне показалось, что человек… нет, этого не могло быть… но в памяти я зафиксировал: он точно не выходил из двери, дверь была закрыта, закрытой и осталась. Он появился из стены: руки, потом голова, тело, одна нога, вторая…
Я успел его рассмотреть, пока он шел к лифту. Это был седой мужчина выше среднего роста, широкоплечий, с военной выправкой, одетый в синий костюм. Со спины трудно было судить о чем-то еще, но мне показалось (я не мог бы утверждать), что ему было скорее лет около сорока, несмотря на седину.
Пока гость синьоры Лючии дожидался лифта, я успел спуститься в прихожую по лестнице. Сганарель куда-то ушел из своего закутка, и я встал так, чтобы видеть каждого, выходившего из лифта, сам же оставался не невидимым, конечно, но и внимания на меня никто бы не обратил, если бы не стал специально искать за выступом стены. Нормально.
Лифт приехал, дверь открылась, в прихожую вышел низенький, я бы даже сказал – плюгавый, мужчина лет пятидесяти с абсолютно неприметной внешностью и прилизанными черными волосами. На нем был дорогой тренировочный костюм, и, похоже, собрался он в магазинчик на углу, чтобы купить себе выпивку на вечер – таким, во всяком случае, было у него выражение лица.
Не он.
Ладно. Видимо, гость синьоры Лючии вышел по какой-то причине на втором этаже – может, решил пройтись пешком, а, может, у него и там была какая-то встреча. Да, но если так, то отправиться он мог и на один из верхних этажей – с четвертого по шестой, почему я решил, что, войдя в лифт, он непременно поехал вниз, а не вверх?
Возможно. По лестнице, во всяком случае, никто не спустился, двери лифта закрылись, и кабинка поехала вверх. Может, сейчас этот тип и появится. А может, нет. Я уже начал сомневаться – не сделал ли я глупость, поторопившись встретить незнакомца в прихожей?
Из коридора, который вел к кабинету синьора Чеккеле, появился Сганарель, в одной руке он нес бутылку, в другой держал за ножку высокую рюмку – скажите, какой аристократ, не может пить вино из стакана. Впрочем, конечно: это было дорогое «Кьянти», четверть миллиона лир бутылка, и если Сганарель может себе позволить во время работы…
– Вам что-то нужно, синьор Кампора? – любезно спросил он меня, усаживаясь на свое место. – Вы хорошо устроились? Есть жалобы?
– Нет, – улыбнулся я. – Все нормально, синьор…
– Бертини, – сказал Сганарель-Чокки. – Фернандо Бертини к вашим услугам. Кстати, если хотите знать, меня назвали столь благозвучным именем в честь героя оперы Вивальди. Вы знаете, что великий маэстро сочинил не только популярную пьесу «День, вечер, ночь, утро», но и множество другой великолепной музыки, в том числе Глориа, которую я обожаю, и несколько опер, в числе которых «Неистовый Фернандо»…
– Написанный в тысяча шестьсот восемьдесят третьем году, – подхватил я, и брови синьора Бертини поползли вверх. Правильно все-таки поступили мои приемные родители, отдав меня в музыкальную школу в том возрасте, когда я еще не мог сам принимать решения. Проучившись семь лет, я школу, конечно же, бросил и перешел в нормальную, где не заставляли играть на пианино, петь в хоре и учить пьесы, от которых у меня раскалывалась голова. В обычной школе были свои заморочки, и аттестат я получил с некоторым трудом. Но кое-что я до сих пор помнил, хотя в опере был всего дважды в жизни – оба раза почему-то на «Аиде».
– Вы любитель великого Вивальди? – синьор Бертини не мог сдержать изумления. Видимо, знатоки Вивальди не часто появлялись в этом доме. Я сделал неопределенный жест и спросил:
– Синьор в синем костюме, седой такой, лет сорока… он еще не спустился?
Если бы не мои музыкальные познания, вряд ли я дождался бы от Сганареля вразумительного ответа – скорее всего, удостоился бы подозрительного взгляда и вопроса, за каким фигом мне нужно это знать, – но тот факт, что мне была известна дата сочинения оперы «Фернандо», поверг, должно быть, синьора Бертини в такое изумление, что ответил он, не задумываясь:
– Вы имеете в виду синьора Балцано? Вы с ним знакомы?
Вопрос был задан без всякого подвоха, но отвечать нужно было, тоже не задумываясь, и я сказал:
– Нет, он мне встретился в коридоре, и я подумал… Мне показалось, что он очень похож на старого друга моего отца, синьора Джиральдони, я хотел его об этом спросить, но он как раз садился в лифт, и я поспешил…
– Понимаю, – кивнул Сганарель. – Вы обознались, должно быть.
– Судя по фамилии, да, – сказал я с грустью. – Жаль. Отец умер год назад, и я хотел… Неважно. Синьор… как вы сказали… Бенцелли… тоже здесь живет?
– Балцано, – покачал головой Сганарель, – он… гм… приходит в гости.
Я не стал продолжать разговор, чтобы вопросы не показались подозрительными. Подозрительно было уже то, что синьор Балцано так и не появился. Возможно, действительно поднялся на один из верхних этажей. Возможно, вернулся к синьоре Лугетти – может, забыл что-то, а может, они так специально договаривались.
А вошел, как и вышел, – сквозь стену?
Глупости.
Кивнув Сганарелю, я вышел на улицу. Странное поведение синьора Балцано меня озадачило; к тому же, фамилия показалась мне знакомой, хотя я и не мог вспомнить, где и когда ее слышал.
В кафе напротив я просидел полтора часа – пока из дверей дома не появилась синьора Лугетти, одна, она куда-то торопилась и быстро пошла по тротуару в сторону площади Кардано. Женщина была так занята своими мыслями, что не заметила, как я пристроился следом и проводил ее до улицы Галилео, где она села на автобус номер 16, шедший в сторону терм Каракаллы. Мои последующие действия были вполне автоматическими, я уже сотни раз этим занимался, так что и описывать не стану – скучно. Результат: синьора Лугетти посетила в тот вечер свою подругу по имени Антониетта Стелла, провели они вдвоем полтора часа, а потом она возвратилась домой – если квартиру на улице Кавура можно было считать домом для кого бы то ни было.
Странный синьор Балцано больше не появился, хотя ручаться в этом я, конечно, не мог – провел у своей двери около четырех часов, но не всю ночь. Я отправился спать, недовольный началом расследования – что-то я упустил (кроме синьора Балцано), так мне говорила интуиция, которая в половине случаев оказывалась права и только в другой половине ошибалась. Можно сказать, что половина – не такое количество, чтобы доверять интуиции: это все равно, что бросать монетку и делать выводы в соответствии с тем, выпадет орел или решка. Конечно. Не стану спорить. Но вот в половине случаев…
Что-то я упустил – что-то очень важное. И никакая теория вероятностей не могла убедить меня в обратном.
//-- * * * --//
Весь следующий день синьора Лугетти посвятила своим научным изысканиям. Я проводил ее до Школы искусств, где она заняла столик в библиотеке, уткнулась в экран компьютера и просидела почти без движения два часа, что-то читала, что-то писала, искала что-то в Интернете, это я мог видеть со своего места, но для того, чтобы разглядеть подробности, мне понадобился бы бинокль, и как бы я выглядел с биноклем в руках в этом респектабельном заведении? Возможно – почти наверняка – она получала и писала письма, и хотел бы я знать имена и адреса отправителей.
Через два часа синьора Лючия отправилась перекусить в кафе, где ее узнали и пригласили за свой столик две немолодые женщины – похоже, преподаватели этого учебного заведения, – и они весело провели время за кофе, не взяв ничего, что могло бы, возможно, повредить фигуре. На мой взгляд, фигурам двух собеседниц синьоры Лугетти не могло повредить уже ничего, но женщины, видимо, думали иначе.
Просидев еще два часа в библиотеке, синьора Лючия поехала в автобусе домой, и я случайно столкнулся с ней, когда она выходила из лифта на нашем третьем этаже – я ожидал лифт, чтобы… Ну, скажем так: просто ожидал лифт.
– Добрый день, синьора Синимберги, – вежливо сказал я, слегка (только слегка!) удивившись неожиданной встрече.
– Синьор Кампора! – искренне (в этом не было никаких сомнений) обрадовалась она. – Вы уходите?
– Ну… – протянул я. – Хочу сделать кое-какие покупки, а потом… Я собирался вам позвонить. Вы сказали вчера…
– Я помню, – она улыбнулась странной улыбкой, которая то ли обещала что-то несбыточное, то ли, наоборот, сообщала, что ничего от синьоры Синимберги ожидать не следует. – Позвоните мне через час, когда вернетесь с покупками…
Она оставила меня перед дверью лифта и скрылась в своей квартире, запершись изнутри на ключ. Я спустился на второй этаж, поднялся по боковой лестнице на третий и тихо прошел к себе, увидеть это синьора Лугетти не могла, а услышать – тем более. Я не думал, что она стала бы следить за моими перемещениями, но… так мне было спокойнее.
Я позвонил ей через час.
Поужинать со мной синьора Лючия не согласилась, но выпить бокал вина…
– В половине восьмого, хорошо, синьор… Кампора?
– Как будет угодно синьоре, – согласился я.
Остаток дня я потратил, приводя свое временное жилище в такое состояние, чтобы о нем можно было говорить не только как о складе старой и бесполезной мебели. Наконец, в семь тридцать девять, с опозданием всего на девять минут, синьора Лугетти позвонила и сообщила, что будет очень скоро, минут через десять. Пришла она в начале девятого, беглым женским взглядом огляделась, села на короткий диванчик у журнального столика и сказала:
– Где же ваше прославленное вино?
Выпив, мы незаметно перешли на ты, пару минут мне даже казалось, что синьора Лугетти расслабилась настолько, что готова оказаться уже сегодня в моей постели, но это было совершенно неправильное заключение, сбой интуиции – во всяком случае, два часа беседы ни о чем и старательное умение синьоры Лугетти обходить любые вопросы, отвечать на которые у нее не было желания, убедили меня… нет, не в том, что Лючия была достойным соперником… она вовсе не стремилась меня в чем-то переиграть… эти два часа скорее убедили меня в том, что если у нее и есть какие-то скелеты в шкафу, то она сама старается о них забыть, затолкать подальше и не вспоминать до конца жизни.
В десять она встала, прервав на середине свой же рассказ о студенте, забывшем после экзамена в столе плеер с полным курсом античной литературы, и сказала:
– Устала… Спасибо за приятный вечер, Джузеппе. Спокойной ночи.
И ушла, не сделав никакого намека на возможность еще одной встречи, я едва успел проводить ее до двери и спросить, могу ли завтра позвонить, чтобы…
Ответа я не дождался. Синьора Лугетти быстро прошла по коридору в свой номер и заперлась изнутри.
А я достал ноутбук и привел в порядок все услышанное, потому что, хотя разговор наш был по видимости совершенно сумбурным, но определенные выводы я, конечно, сделал.
Итак. Во-первых, в недавнем прошлом Лючия пережила сильнейшее потрясение, которое круто изменило ее жизнь. Похоже, что именно это потрясение, о сути которого я пока ничего не знал, заставило ее уйти от бедняги Вериано. Во-вторых, если и были в более глубоком прошлом Лючии криминальные события, то в ее памяти они следа не оставили – иначе я сумел бы что-то почувствовать, не намек даже, вряд ли она стала бы намекать на нечто ее компрометирующее, но о таких вещах я уже научился судить по интонации, с какой человек рассказывает о тех или иных фактах своей жизни, по взгляду, по движениям рук, а руки у Лючии были очень разговорчивыми, она не умела или не хотела следить за своими жестами, и я достаточно быстро стал понимать, когда она говорит правду, когда лукавит, а когда откровенно лжет по совершенно пока для меня непонятной причине.
Я узнал, что с Вериано Лючия познакомилась в университете, они раньше работали в одном корпусе, это потом она перешла в институт филологии. О, у них была великая любовь, но, как всякая великая любовь, отношения не могли долго продержаться на очень высоком уровне душевного безумия. Да, настоящая любовь – это безумие, болезнь, которая не лечится лекарствами, но зато прекрасно и довольно быстро излечивается самой жизнью, у которой для этого есть множество уловок. Какую из своих уловок жизнь припасла для Лючии и Вериано, я пока не знал, но понимал уже, что черная кошка, пока для меня безымянная, пробежала меж ними около года назад. Рассказывая именно о том времени, синьора Лючия менялась в лице и становилась похожа на статую римской аристократки, которую я как-то видел в Флорентийском музее, но имени которой не запомнил.
Если бы я имел возможность задавать Лючии вопросы, то выяснил бы, конечно, что произошло, и главное, почему ее собственный муж подозревают любимую в прошлом жену в ужасном преступлении. Но спрашивать я не мог, спрашивала Лючия, и мне весь вечер пришлось напрягаться, чтобы не отойти ни на миллиметр в сторону от легенды номер четыре, которую я принял на вооружение. Детский психолог, работающий в средней школе с трудными подростками. Гм… Холост. Любитель классической музыки и хорошего вина. И женщин, само собой – это не обсуждалось, поскольку считалось очевидным.
Два момента я отметил особо. Первый: Лючия всячески избегала упоминаний о нынешнем феврале – что-то тогда произошло, это я понял. Сначала я подумал, что все естественно: синьор Лугетти сказал, что в феврале жена от него ушла. Да, но имя супруга не вызывало у Лючии ровно никаких эмоций, даже отрицательных. Объяснение не годилось.
Это один момент. Второй: синьор Балцано. Конечно, я не упоминал этого имени, но, переводя разговор с предмета на предмет, с женщин на мужчин, со случайных встреч на любимых гостей, с лысины на густую седую шевелюру я уже через час нашей непринужденной беседы убедился в том, что своего сегодняшнего посетителя Лючия никак с моими намеками не ассоциирует. Она даже сказала – без моего к тому даже косвенного понуждения, – что никто к ней не заходит, вы, синьор Кампора, были первым и последним за несколько недель, и я не стал ей напоминать, что меня-то она выпроводила именно под тем предлогом, что ждет гостя, который и появился вскоре… но я, естественно, не стал вводить Лючию в искус лжи, не хочет упоминаний о синьоре Балцано, и ладно, отмечу это обстоятельство, как еще одну вешку в расследовании. Тем более интересно, что это за человек, чью фамилию знал Сганарель и кого напрочь успела забыть уважаемая синьора. Человек, исчезающий из лифта и проходящий сквозь стену.
Не скажу, что после моих раздумий и раскладок что-то начало проясняться. Скорее наоборот. У меня сложилось четкое впечатление: Лючии есть что скрывать. Было в ее жизни нечто, о чем она вспоминать не хочет. Какое-то отношение к этому имеет синьор Балцано, о котором нужно непременно навести справки (и кстати, выяснить, как ему удалось исчезнуть, не спустившись ни в лифте, ни по лестнице, да и скрытой дверью из восьмой квартиры имело бы смысл поинтересоваться).
И что-то еще мне нужно было вспомнить, я подумал об этом, уже лежа в постели, погасил свет, за окном еще не наступила ночная тишина, но улица уже немного угомонилась, и ровный шум сменился спокойным шелестом. Перед сном всегда приходят в голову странные мысли – может, реальные, может, уже созданные просыпающимся сонным воображением. Есть два вида фантазий, я твердо был в этом убежден. Дневные фантазии – рациональные в своем большинстве, в них есть суть, которую можно выделить. А есть фантазии ночные, просыпающиеся в тот момент, когда засыпают дневные воспоминания. У ночных фантазий (не всегда это сны, я имею в виду скорее то, что возникает в воображении в дремотном состоянии, когда мозг переходит на иной режим работы), так вот, у ночных фантазий своя логика, совершенно не совместная с дневной, логика иррациональная, но, тем не менее, столь же жесткая – просто правила другие, как у геометрии Реймана по сравнению с геометрией Евклида. Так вот, я хочу сказать, что, погрузившись уже наполовину в мир ночных фантазий, я вспомнил слово из вечернего разговора с Лючией, и слово это сразу открыло ящик ассоциаций и предположений, открыло и… И все. Утром я продрал глаза с определенной мыслью: что-то я упустил, что-то важное, что-то такое, что могло бы сразу разрешить загадку синьора Лугетти, слово это было сказано вчера, сказала его Лючия, да. Засыпая, я это слово вспомнил. Проснувшись, забыл напрочь.
И вспоминать бессмысленно. Я могу перебрать в памяти весь наш разговор, могу воспроизвести любую интонацию или поворот головы… и все будет точно – не как в аптеке, а как в Парижской палате мер и весов. Но это слово я не вспомню усилием мысли, это слово не будет для меня существовать – именно потому, что я уже упустил его, оно выскользнуло, упало, растворилось и как бы перестало существовать. На время. Я все равно вспомню, я это знал точно, не впервые со мной происходило такое. Вспомню. Но скорее всего, когда разрешу проблему, все встанет на свои места, и тогда, поглядев на один из кирпичиков, тщательно уложенных в стену доказательств, я хлопну себя по лбу и скажу – мысленно, конечно: «А ведь именно это слово…» И насколько быстрее я смог бы построить стену доказательств, если бы…
Мне нужно было многое успеть, я торопился, но мимо восьмой квартиры прошел медленно, прислушиваясь, Лючия, должно быть, еще не встала, время действительно было ранним – половина восьмого. На месте Сганареля сидела огромных размеров женщина лет тридцати – впрочем, при таких габаритах определить возраст трудно, скорее всего, она была моложе, чем выглядела. Я вежливо кивнул, но был остановлен тонким голосом, удивительно красивым – ну просто Кабалье! – и совершенно не подходившим к массивному, как атомная бомба, телу:
– Простите, синьор…
Я обернулся.
– Вы наш новый жилец? Из одиннадцатой квартиры, верно?
– Да, – сказал я, – мое имя Джузеппе Кампора.
– А мое Чечилия Чокки.
Чокки. Так кого же на самом деле имела в виду Лючия? Неужели не Сганареля, а эту женщину? Нет, она определенно говорила о мужчине.
– Чокки, – повторил я. – Очень приятно.
Что-то толкнуло меня под ложечкой, и я спросил, хотя секунду назад не собирался делать ничего подобного:
– Скажите, синьора…
– Синьорина.
– Прошу прощения. Скажите, синьорина Чечилия, синьор Балцано уже ушел?
Ни на секунду не задумавшись, синьорина Чокки ответила, глядя на меня ясным взором, в котором я не разглядел ни тени подозрения:
– Конечно, он ранняя пташка.
– В какой, вы сказали, квартире он живет?
– Я разве сказала? – удивилась синьорина Чокки и, подумав, добавила: – Но синьор Балцано здесь не живет.
– Да? – удивился и я, в свою очередь. – Значит, он приходит к кому-то в гости?
– К кому-то, – хмыкнула синьорина Чечилия. – Ясно к кому.
Я молчал, продолжал смотреть вопросительным взглядом, и, естественно, получил полную информацию, которая только добавила туману:
– К синьоре Синимберги, естественно. Только…
Она понизила голос, отчего он стал похож на тихое пение сирен:
– Наверно, они ссорятся, иначе отчего бы бедняге бродить ночами по коридорам, а не спать в…
Должно быть, ей пришло в голову что-то, по ее мнению, непристойное, потому что синьорина неожиданно смутилась, лицо ее пошло красными пятнами, и она скомкала фразу:
– …в общем, это их проблемы, верно?
Мне пришлось согласиться, что, конечно, это их сугубо личные проблемы, и если, бродя ночью по коридорам, синьор Балцано не мешает спать остальным…
– Нет, конечно, – возмутилась такому предположению Чечилия.
– …Тогда это только их и касается, – закончил я.
Чечилия промолчала, и я отправился по своим делам, размышляя о том, за каким, действительно, фигом нужно странному синьору Балцано бродить ночами по пустым и плохо освещенным коридорам.
//-- * * * --//
Я позвонил Антонио Туччи – старому своему приятелю (если так можно назвать наши вообще-то довольно официальные отношения), с которым работал в полицейском участке до того времени, когда я ушел в отставку, а он отправился на повышение. Сейчас Антонио работал в следственном отделе центрального округа, дослужился до майора, имел небольшой штат сотрудников – иными словами, добился того, о чем я в свое время мечтал, но чего не стал добиваться, поскольку, как выяснилось, свобода оказалась для меня важнее, чем необходимость каждый день брать под козырек и говорить «слушаюсь, синьор капитан, будет исполнено, синьор капитан». Каждому свое. С вопросами к Антонио я уже обращался, и он обычно не отказывал, поскольку вопросы были такими, что никак не могли повлиять на его положение и продвижение по службе. И все-таки я сто раз думал, прежде чем позвонить Антонио и спросить: «Нет ли в полиции чего-то на синьора Икс или синьорину Игрек?» Антонио обычно напускал на себя невыносимо серьезный вид (даже в телефонном разговоре это ощущалось – кстати, по телефону сильнее, чем в беседе с глазу на глаз) и говорил: «Сделаю все, что смогу, Джузеппе, но ты же понимаешь: не все в моей власти…» Конечно. Я понимал. Я мог бы обратиться в полицию и официально – моя лицензия позволяла сотрудничать и с полицией, и с корпусом карабинеров (точнее, позволяла им сотрудничать со мной) в делах определенного толка, но официальные прошения всегда сопряжены с трудностями и проволочками, а когда информация требуется немедленно… В общем, личные связи всегда надежнее официальных отношений.
– Ты у себя? – спросил я Антонио после взаимных пожеланий крепкого здоровья и счастья в личной жизни. – Могу я сейчас подъехать, ты уделишь мне минут двадцать?
– Приезжай, – помедлив несколько секунд и, видимо, что-то высчитав в уме, согласился Антонио. – В одиннадцать тридцать. У тебя что-то серьезное? – не удержался он от вопроса.
– Да как обычно, – сказал я неопределенно и, попрощавшись, занялся вторым делом, которое не терпело отлагательства: позвонил в свой офис и попросил Сильвию отыскать и распечатать к вечеру все, что она сможет найти в Интернете о физике по имени Вериано Лугетти, сотруднике Римского университета. Биография, научные статьи, выступления на конференциях, интервью, фотографии – в общем, все, включая самые незначащие файлы.
– Вы собираетесь читать научные статьи? – удивилась Сильвия. – Это же галиматья.
– Распечатай, а там посмотрим, – сказал я. – И передай Гвидо: когда закончит с Розетти, пусть поработает с нашим новым клиентом. Мне нужно знать его обычное расписание – где, когда, что…
– Думаете, клиент вешает лапшу на уши? – хмуро осведомилась Сильвия.
Конечно, ей это не понравилось. Когда доходит до такого поворота событий – слежки за нашим же клиентом, – это всегда означает, что мне стало казаться, будто клиент обманывает, ему нужно от нас не то, что он заказал, и в конечном счете все сводится к тому, что он обвиняет агентство в невыполнении обязательств, отказывается платить за уже проделанную работу, требует назад аванс – в общем, ситуация всегда неприятная, и лучше держаться от таких клиентов подальше.
– Нет, не думаю, – сказал я. – Тут другая причина.
Третьим делом в то утро было выпить кофе с круассанами в кафе напротив дома – это действительно было именно делом, а не простым завтраком: я надеялся, что за это время Лючия выйдет и куда-нибудь направится, а я смогу хотя бы удостовериться в том, что отправится она по какому-нибудь из уже известных мне адресов: на работу, скорее всего.
Но я так и не дождался. В начале одиннадцатого Лючия все еще не появилась, и мне пришлось поехать в управление полиции. Антонио принял меня, как обычно, с распростертыми объятиями – в прямом смысле слова: бросился мне на грудь, мы дважды расцеловались, от него несло крепким одеколоном и новой формой, невыносимая для нормального носа смесь запахов, и я поспешил перейти к делу.
– Лючия Лугетти, в девичестве Сингарелли, – сказал я, когда мы устроились, наконец, за журнальным столиком, на котором были навалены газеты и журналы месячной давности. – Преподаватель античной литературы в институте филологии. Проживает в меблированных комнатах по улице Кавура. Мне нужно знать, что есть против нее у полиции. Любое нарушение, отмеченное в компьютере.
– И только? – как обычно, картинно улыбнулся Антонио. Это, мол, раз плюнуть. – А зачем тебе? – тоже традиционный вопрос, на который я всегда отвечал молчанием. – А, понятно: дамочка изменила мужу, да? Дело о разводе? Попробую тебе помочь.
«Попробую!» Ему нужно было только набрать несколько паролей на клавиатуре, и нужные сведения возникнут на экране спустя несколько секунд. Но прежде чем «попробовать», Антонио еще минут десять пытал меня, расспрашивая о делах, которые я вел в последние месяцы, и было ли там что-то такое, что могло бы («Я всего лишь спрашиваю, не собираюсь лезть в твои секреты!») потребовать вмешательства полиции или подпадало бы под компетенцию корпуса карабинеров. Ничего, естественно, не почерпнув для себя и своей организации, Антонио перешел, наконец, к столу и набрал на клавиатуре нужные пароли. Сидя за журнальным столиком, я, естественно, не мог видеть, что появилось на экране, но взгляд Антонио неожиданно стал сосредоточенным, пальцы забегали по клавишам с быстротой пианиста, играющего «Революционный этюд» Шопена (я учил эту дурь в седьмом классе и до сих пор мои пальцы начинали дергаться, когда я вспоминал предэкзаменационные мучения), а принтер выплюнул два листа, которые Антонио перечитал и, похоже, задумался: передавать мне эту информацию или…
– Ну что? – спросил я. – Надеюсь, она не замешана в каком-нибудь убийстве?
Глядя на удрученное лицо Антонио, я вполне мог об этом подумать. Неужели Лугетти прав, и его жена действительно…
– Странно, – буркнул Антонио. – Нет, в убийствах она не замешана. Но она…
– Что? – спросил я нетерпеливо. – Не убийство, так грабеж?
– О чем ты говоришь, Джузеппе? – возмутился Антонио. – Почтенная женщина! Ладно, смотри сам… Только не думаю, что эта информация тебе что-нибудь скажет.
Он перекинул мне через стол два листка, и я пробежал взглядом распечатку.
Стандартные данные при заполнении полицейской анкеты, ничего для меня нового. Зачем на нее анкету заполняли? Что она все-таки… Нет, не привлекалась, даже свидетелем не проходила ни по одному делу. Тогда почему… Ага, вот, на второй странице. Исчезновение Джанджакомо Гатти. Дело открыто 2 февраля нынешнего года. В том самом месяце, когда супруги поругались, и Лючия покинула семейное гнездышко. Ну и что? После этого – не значит… Кто такой Гатти? Ни слова. Открыто дело об исчезновении. Если открыто, и если Лючия с этим делом связана, здесь должно быть сказано – каким образом. Возможно, она проходила как свидетель. Нет, выше написано… И больше – до конца страницы – о Гатти никаких упоминаний. Что все это…
– Что это значит? – спросил я. – Кто такой Гатти? И при чем здесь синьора Лугетти, как это оказалось в ее деле, если она не проходила ни свидетелем, ни…
– Послушай, Джузеппе, – нервно потирая кончики пальцев, произнес Антонио. Почему-то он не на меня смотрел и даже не на экран компьютера, а в какую-то точку на потолке, которая так же была связана с его мыслями, как Лючия Лугетти-Сингарелли с исчезнувшим синьором Гатти. – Я тебе скажу. Все равно ты ничего не раскопаешь, потому что, во-первых, там копать некуда, а во-вторых, наши уже копали, дело – полный пшик. Какое отношение к Гатти имеет твоя клиентка, я не знаю, может, имеет, может – нет. В досье это, как видишь, упомянуто, но есть ли тут какой-то смысл…
– Ты можешь не говорить загадками? – придав голосу усталый оттенок («Как все это мне надоело, сейчас бы бутылочку пива…»), сказал я. – Если можешь что-то сказать, – говори. Не можешь – не стану настаивать…
– Не в этом проблема! – воскликнул Антонио и повернулся, наконец, ко мне всем корпусом. – От этого Джанджакомо Гатти только имя и осталось – причем, возможно, лишь в этом досье и нигде больше. Я могу проверить ради спортивного интереса, но не хочется опять влезать в эту тягомотину, она мне столько нервов попортила… И я не уверен, что если опять затребую информацию о синьоре Лугетти… Ладно, проведу эксперимент.
Он кивнул сам себе, и пальцы его начали выстукивать на клавиатуре то ли Шопена, то ли Листа, а может, «Неаполитанскую тарантеллу» Россини. Даже не взглянув на текст, возникший на экране, Антонио потянулся к принтеру, с урчанием выбросившему два листа бумаги, и передал их мне, закрыв, как мне показалось, глаза, чтобы ненароком не взглянуть на то, что получилось.
– Ну? – спросил он.
– То же самое, естественно, – сказал я с недоумением. Естественно, то же самое – что могло измениться в полицейском досье?
– Гатти…
– Ну да, – кивнул я. – Дело об исчезновении Джанджакомо Гатти, открыто… Так ты не ответил на вопрос: кто такой Гатти и какое отношение к его исчезновению имеет синьора Лугетти, если ее даже свидетельницей не вызывали?
– Ага, – глубокомысленно заметил Антонио, потянулся через стол, забрал у меня обе распечатки, сравнил их, бросил на стол, вздохнул с видом человека, который собрался открыть важную государственную тайну, и заговорил монотонным голосом, подражая, должно быть, автоответчику собственного телефона, мне так и захотелось дождаться слов «оставьте сообщение после сигнала» и высказать своему визави все, что я думаю о его игре в таинственность там, где, совершенно очевидно, речь идет о чем-то бытовом и, возможно, даже не очень интересном. – Синьор Джанджакомо Гатти был, если мне память не изменяет, а тут у меня нет никаких гарантий, так вот, он был по профессии историком, занимался античным периодом в Малой Азии, не спрашивай меня, что это означает, и жил в Сан-Тинторетто, это небольшой городишко в сорока километрах от Рима по пути к Флоренции.
//-- * * * --//
Я изложу эту историю сам, расположив факты в хронологической последовательности, потому что Антонио, рассказывая, перескакивал с пятого на десятое, что при его многолетнем опыте работы в полиции было противоестественно – как для театрального актера произносить текст роли не от начала к финалу, а вразброску, кусок из третьего акта, кусок из первого – в надежде, что зритель сам соединит текст в правильной последовательности.
Итак, второго февраля в полицию Сан-Тинторетто поступило сообщение от патрульного о том, что его остановил на улице Вольтерьянцев привратник одного из домов и попросил разобраться с владельцем квартиры на втором этаже. Что значит – разобраться? Выяснить, не произошло ли с хозяином что-то нехорошее, потому что вторые сутки он не подает признаков жизни, принесенная ему посыльным еда лежит перед дверью, на звонки он не отвечает, и никаких звуков из квартиры не слышно, даже если приложить ухо к входной двери. Задав наводящие вопросы, полицейский выяснил, что живет в квартире (спальная комната, гостиная, кухня, ванная и туалет, общая площадь 68 квадратных метров) инвалид по имени Джанджакомо Гатти, сорока двух лет, по профессии историк, в прошлом – сотрудник Музея во Флоренции. В детстве он перенес болезнь, лишившую его сначала возможности иметь детей, а затем приковавшую к инвалидной коляске. Не настолько, чтобы синьору Гатти требовалась постоянная помощь – он мог кое-как по квартире перемещаться, держась за разные предметы, но при этом испытывал мучительные боли и потому предпочитал проводить дни и ночи в коляске, однако, жить предпочитал один и справляться со своими проблемами тоже предпочитал в одиночку. Болезнь прогрессировала – в юности синьор Гатти даже автомобиль водил, а основательно в коляску засел в возрасте тридцати шести лет, тогда же и с работы ушел, жил на государственное пособие, а квартиру купил еще в молодости, когда сумел быстро накопить нужную сумму.
Патрульные связались с начальством, получили разрешение и вскрыли дверь, оказавшуюся настолько непрочной, что достаточно было двух ударов плечом, чтобы сорвать ее с петель. В квартире никого не было. В спальне полицейские обнаружили разобранную постель, на столе в гостиной лежало блюдо с тремя пирожными, одно из которых было надкусано. Самое интересное ожидало полицейских на кухне, где хозяин квартиры, видимо, завтракал в тот момент… В какой момент? Скажем, в момент Икс. Вы же наверняка знаете множество историй о прошлых и современных «Летучих испанцах» – судах, покинутых экипажем, где все находится на своих местах, в камбузе на остывшей плите стоит полная кастрюля, на столах в тарелках недоеденная еда, и даже кусок уже заплесневевшего хлеба выглядит так, будто кто-то надкусил его, потом положил на стол и исчез.
Так в кухне все и выглядело. Полная наполовину чашка с чаем, наполовину съеденный бутерброд с голландским сыром, надкусанное печенье, кофейник, на плите в сковородке яичница с ветчиной, ее, видимо, синьор Гатти собирался съесть после бутерброда, но…
И самое странное: у стола стояла инвалидная коляска, стояла на тормозе, чтобы не выкатилась случайно, стояла так, чтобы человеку, сидевшему в коляске, удобно было дотянуться до чашки, тарелки и кофейника. На сидении лежал плед, концы свисали до пола, впечатление было таким, будто синьор Гатти накинул плед на плечи, а потом…
Потом синьор Гатти испарился, а плед, соответственно, упал на сиденье.
Вариант, собственно, был один – кто-то проник в квартиру, когда Гатти завтракал, и похитил несчастного с целью… какая могла быть цель в похищении никому, по сути, не нужного инвалида, не обладавшего ни состоянием, ни властью, ни скрытыми в квартире сокровищами, потому что если бы странные грабители-похитители намеревались эти сокровища найти, то все в комнатах было бы перевернуто… а может, они знали, где искать и сразу взяли то, что хотели… но тогда зачем забрали хозяина?
Впрочем, все эти идеи о похищении и сокровищах были чепухой изначально: никого, кроме синьора Гатти, в квартире не было и быть не могло. Типичная загадка запертой комнаты: все окна во всех комнатах и службах были закрыты и заперты изнутри на задвижки или замки, все стекла целы, синьор Гатти не любил свежий воздух, он всегда закупоривал свое жилище и проветривал его, по словам привратника, раз в неделю, но делал это быстро и уже минут через десять после того, как открывал окна, закрывал их опять, полагая, что набранного за это время кислорода ему хватит для дыхания на всю следующую неделю. Входная дверь тоже была заперта изнутри на ключ, который так и остался торчать в замочной скважине после того, как дверь взломали.
В общем, получалось так, будто синьор Гатти сидел в своей коляске, пил чай с бутербродом и внезапно исчез, испарился, дематериализовался. Если бы он решил встать с коляски (почему нет?), то коляска не стояла бы на тормозе, придвинутая к столу так, что выбраться из нее было невозможно – равно как и сесть.
Первым делом мой приятель Антонио прошелся по связям исчезнувшего. Это оказалось не так уж трудно для экспертов-программистов, которым был передан изъятый в квартире Гатти довольно старый ноутбук; то есть, футляр был старым, от Хьюлет Жаккард, но начинка – новая, включая самые продвинутые гаджеты. Гатти вел обширную переписку, чтобы не чувствовать себя одиноким и всеми покинутым. Тем не менее, он, похоже, ощущал себя таковым, если судить по сохраненным письмам и протоколам Ай-Эн-Кью. В списке контактов синьора Гатти насчитывалось триста восемьдесят шесть имен – по большей части, иностранных пользователей, один из которых, как выяснилось, проживал на австралийской антарктической станции Уайт Берд. Но и в самом Риме у синьора Гатти было немало виртуальных знакомых – с них, естественно, Антонио и начал свое расследование.
Он рассказал мне о том, как это происходило, своими словами, поскольку в краткой справке по делу об этом ничего написано не было.
– Ты знаешь, Джузеппе, – вытирая платком пот со лба и шеи, сказал Антонио, – это просто кошмар какой-то. Интернет делает людей актерами. Они все играли – каждый свою роль и бывало, что всякий день – разную. В списке контактов у Гатти была милая девушка лет восемнадцати, Оливия ее звали, на фото – красавица. Наши компьютерщики ее вычислили… как-то они это умеют делать – по номеру компьютера в сети, кажется. Мы поехали по адресу, а там оказался старый хрыч, лет под восемьдесят, очень активный старикашка, бывший военный летчик, он этой Оливией и представлялся, не только синьору Гатти, естественно, но, похоже, Гатти был одним из немногих, кто принимал личность Оливии за чистую монету… Как бы то ни было, этот старик – его фамилия Овиролли, вот он в списке свидетелей, – несколько раз соглашался прийти на свидание с синьором Гатти, но, естественно, в последний момент все отменял, воспламеняя воображение бедного инвалида.
– А что же синьора Лугетти? – напомнил я.
– Да, синьора Лугетти. Она тоже была в списке контактов.
– Вот как? Вы ее допрашивали, как свидетеля?
– Нет, ты же видишь – ее нет в списке. Она познакомилась с Гатти два года назад, написала ему письмо с каким-то вопросом… то ли он ей написал… сейчас я и не помню, это неважно. Они довольно долго обменивались письмами, а потом переписка прекратилась, ну, ты знаешь, как это бывает… иссякли темы, угас интерес… В контактах ее имя осталось, но в архиве писем не было…
– Тем не менее, ты вспомнил ее имя в связи с делом Гатти. Если она была всего лишь одной из сотен…
– Ты прав, конечно, я бы ее не запомнил. Видишь ли, было одно обстоятельство… В тот день, когда вскрыли квартиру Гатти, она прислала ему на почту письмо… его прочитали уже наши эксперты, естественно. Нейтральное письмо, что-то типа: «Интересный вопрос, надо обсудить». Насторожило то, что письмо было послано после долгого перерыва – именно в тот день, когда… Марио, ты его знаешь, толстый такой, наш компьютерный гений… впрочем, ты можешь и не знать, он начал работать, когда ты уже… Да, так Марио утверждал, что в письме может содержаться шифр, потому что вероятность того, что после перерыва именно в тот день… Да, очень маленькая вероятность, но в жизни случаются такие совпадения… Короче говоря, я сам к ней отправился – честно говоря, просто проезжал мимо, увидел адрес… Вспомнил дело Гатти, дай, подумал, зайду, выясню на месте… Синьора была дома и только от меня узнала, что Гатти исчез. Понятно, я не рассказывал подробностей, просто сообщил, что произошло нечто, потребовавшее вмешательства полиции. Она пожала плечами, сказала, что это неважно, она просто хотела посоветоваться по поводу каких-то древнеримских артефактов, напоминавших по форме современные реактивные самолеты, в которых синьор Гатти был большая дока. В артефактах дока, а не в самолетах, конечно. Я ушел, но осталось сомнение. Чего-то она, возможно, не договаривала. Но я даже не привлек синьору Лугетти как свидетеля, поскольку… ну, что она могла сказать? В списке были гораздо более осведомленные… А синьору Лугетти я запомнил именно потому, что она… Мне показалось, да… Ничего больше. Но я тебе и сейчас скажу, Джузеппе: она знала о синьоре Гатти больше, чем говорила. Что именно? Не имею ни малейшего представления.
– А другие свидетели? – спросил я. – Как я понимаю, ни тела Гатти, ни каких-то зацепок для поиска ты не нашел?
– Нет, – вздохнул Антонио. – Как сквозь землю провалился. Другие свидетели… Я много чего узнал о компьютерных знакомствах… Толку-то. Вот Кавалли, в списке под номером вторым. Это действительно Кавалли, один из ведущих сотрудников Миланского исторического музея. С Гатти у него было много общих интересов, переписка и разговоры в чатах, ну и что? Он говорил с Гатти за день до его исчезновения – никаких зацепок, обычный разговор, есть запись в архиве Ай-Эн-Кью.
– Кто-то говорил с ним последним, – сказал я. – Может, в тот самый день и, может, даже перед самым завтраком.
– Конечно! Арнольд Хервальд из Стокгольма, компьютерный график, они обсуждали иллюстрации к книге, которую Гатти намеревался написать – о методах прогнозирования будущего.
– Историк?
– Ну… Вроде бы кому, как не историку, лучше знать всякие тенденции в развитии общества… Что-то в таком роде.
– Разве в Риме нет графика, который…
– Твой вопрос, Джузеппе, был бы понятен, задай ты его тридцать лет назад. А сейчас… Проще порой обсудить что-то важное с приятелем из Аргентины, чем найти такого же специалиста в Риме.
– Понимаю, – кивнул я. – Вернемся к синьоре Лугетти. Значит, на нее у тебя ничего нет, кроме интуитивного предположения, будто что-то на нее у тебя есть.
– Именно так. Я в свое время сделал пометку… видимо, на память, может, думал, потом еще с ней поговорю… но забыл. Сейчас вот вспомнил.
– А дело Гатти…
– Сдали в архив, скорее всего.
– Тело не нашли, – сказал я утвердительно.
– Нет, – насупился Антонио. – Я же говорю: типичная загадка запертой комнаты.
– Не такая уж типичная, – не согласился я. – Обычно в запертой комнате находят труп, и непонятно, как туда смог войти убийца, и как он вышел. У тебя трупа нет вообще.
– Именно в том и проблема.
– Могли прийти знакомые Гатти, он их впустил, встал с коляски… ты говоришь, он мог, да?.. И они его увели. А коляску задвинули ближе к столу, какие проблемы?
– Послушай, Джузеппе, таких версий я тебе навалю сотню, мы их проверяли. Никто его не уводил, дверь заперта изнутри, ты понимаешь?
– Не кричи, – поморщился я. – Проблема с дверью решается – можно, например, с помощью магнита…
– Я думал, ты делом занимаешься, а не детективные книжки читаешь, – мрачно сказал Антонио. – Ты представляешь, какой мощности должен быть магнит?
– Хорошо. Не дверь, так окно. Шпингалет…
– Ах, оставь! Представь себя на моем месте. Ты бы проверил любые возможности, верно? Я их тоже проверил. И кстати… Относительно того, что Гатти якобы мог встать с коляски, а потом придвинуть ее обратно… Не мог. Понимаешь, он опрокинул баночку с яблочным конфитюром, она стояла на краю кухонного столика, он, видимо, нарезал там себе хлеб и нечаянно…
– Нарезал, сидя в коляске?
– В том-то и дело, что нет. Он встал. Он стоял у стола, баночка опрокинулась, немного конфитюра оказалось на полу. И на столе тоже, конечно, но главное – на полу. Гатти наступил ногой. Потом сделал несколько шагов. Коляска стояла у стола, он, видимо, поставил поднос с едой, сел в коляску… это тоже видно по следам от конфитюра… Придвинул коляску к столу и принялся за еду. И больше не вставал, понятно? Есть только одна цепочка конфитюрных следов.
– Ага, – сказал я. – Потом он просто улетел по воздуху.
– Давай без иронии, – рассердился Антонио. – Я тебе могу и другие глаголы… Испарился, дематериализовался, исчез…
– Достаточно, – я поднял руки. – Меня, собственно, не этот таинственный Гатти интересует, а синьора Лугетти, которая, как ты говоришь, по его делу даже в свидетели не годится.
– Не годится, – буркнул Антонио, – но что-то она… Будешь с ней говорить? Я имею в виду – о деле Гатти?
Я покачал головой. Таинственное исчезновение синьора Гатти, конечно, поражало воображение, особенно воображение полицейского, которому такие случаи нужны в практике так же, как собаке пресловутая пятая нога, но я прекрасно помнил, сколько в бытность мою полицейским следователем мне попадались дела, выглядевшие в начале не менее фантастическими, а затем оказывавшиеся такими банальными, что скулы сводило. И все лишь потому, что при первом осмотре места происшествия упускаешь какую-то вроде бы мало значащую деталь или в мотивах преступления не сразу разбираешься – как бы то ни было, впоследствии всегда оказывалось, что так называемая запертая комната прекрасно отпиралась, надо было только включить наблюдательность, а мотивы становились яснее солнечного дня, если удавалось обнаружить случайного свидетеля, который…
– Что? – вздрогнул я, потому что Антонио произнес какую-то длинную фразу, прошедшую мимо моего сознания.
– Я вот еще вспомнил, – повторил Антонио, – что мне тогда показалось странным. Синьора… м-м… Лугетти осталась совершенно спокойной, когда узнала, что с Гатти что-то случилось… могла ведь предположить, что нечто нехорошее, если полиция интересуется… Да. Но пришла в сильное возбуждение, когда я сказал совершенно нейтральную фразу… Сейчас и не помню – что именно. Она посмотрела на меня таким странным взглядом, будто я на ее глазах застрелил человека… смесь ужаса и любопытства, если ты понимаешь, что я хочу сказать… Помню, я даже спросил: что, мол, случилось? Она дернула головой, будто отогнала видение или мысль… Я вот пытаюсь вспомнить: что же я такого сказал…
– Неважно, – я встал и протянул приятелю руку через стол. – Спасибо, Антонио. Бумагу я могу взять с собой?
– Конечно, – Антонио пожал мне руку и пошел проводить к двери. Я уже выходил, когда он неожиданно произнес: – Ага, вспомнил. Мы тогда немного поговорили о демографии… надо было как-то закончить беседу… я сказал, что скоро в Риме станет невозможно жить, надо перебираться в сельскую местность. «Большой демографический взрыв, – сказал я, – это, в конце концов, наша проблема, мы ее сами создаем, а потом жалуемся, что жизнь становится хуже». Что-то в этом роде.
– И она…
– Я же говорю: посмотрела на меня, будто я убил человека.
– Что-нибудь сказала?
– Нет… Кажется, на том наш разговор и закончился.
//-- * * * --//
Большой демографический взрыв. Большой взрыв. И что? Синьор Гатти исчез в начале февраля. От мужа Лючия ушла пару недель спустя. После этого – не значит вследствие этого. Но почему-то часто получается так, что «после» и «вследствие» связаны друг с другом – случается и наоборот, конечно, я не знал статистики совпадений и антисовпадений, но утверждать, будто «после» однозначно не означает «вследствие», я бы не стал.
Во всяком случае, этот момент следовало исследовать особо. Я был бы не прочь собственными глазами взглянуть на квартиру синьора Гатти, на его кухню и его инвалидную коляску, и на следы конфитюра, но это, понятно, невозможно: в квартире наверняка уже давно живет кто-то другой…
Я позвонил в справочную Сан-Тинторетто, узнал нужный мне телефон в муниципалитете, набрал номер и мило побеседовал с секретаршей, сообщившей по секрету (таким, во всяком случае, был ее голос), что квартира, в которой жил исчезнувший синьор Гатти, до сих пор стоит опечатанная, потому что у кого-то в полиции, видимо, застарелый склероз, дело все еще не закрыто официально, и из-за этого невозможно сдать квартиру… да, она принадлежит муниципалитету… а вот об этом нужно разговаривать с комиссаром, поскольку, как я сказала, дело не закрыто, и если синьору удастся надавить… да, я понимаю, что это не в вашей компетенции…
Разговор с комиссаром Стефанелли оказался коротким: я представился, сказал, что занимаюсь расследованием, в ходе которого мне бы хотелось ознакомиться с квартирой… Стефанелли даже не дослушал, его кто-то торопил, чьи-то возбужденные голоса слышались в трубке, да сколько угодно, сказал он, приезжайте, сержант Андреотти пойдет с вами, чтобы потом опять опломбировать… Да, я знаю, все время забываю оформить, дело формально не закрыто… Почему? Нет никакой причины – надо закрыть и сдать в архив, но… Вот, скажем, если бы дело закрыли, разве смогли бы вы побывать в квартире, так что для частного сыска наша недоработка как раз… Вот именно.
Мы договорились, что в Сан-Тинторетто я приеду завтра в одиннадцать, после чего, удовлетворенный даже сверх запланированного, я отправился в офис и выслушал подробный отчет Сильвии, а также получил на руки толстую пачку распечаток.
– Да, – сказала Сильвия, – звонил этот ваш клиент – Лугетти.
– Он сказал, что ему нужно?
– Нет, но говорил возбужденно, как человек, который неожиданно что-то узнал и хочет поделиться…
– Если он опять позвонит, соедини. Я пока почитаю.
И почитал. Синьор Вериано Стефано Лугетти родился, оказывается, 31 марта 1970 года в Милане, где и окончил школу, родители Арвидо Лугетти, заведующий отделом в супермаркете, мать Оливия Лугетти (урожденная Туччи), швея. Вериано – единственный ребенок, поскольку после его рождения синьора Оливия заболела (после этого – не значит вследствие этого, хм…) и лишилась возможности иметь еще детей. Я мог себе представить, как дрожали родители над своим единственным чадом. Впрочем, не обязательно. После школы Вериано приехал в Рим, поступил в университет (учебу оплачивали родители до тех пор, пока на четвертом курсе юное дарование не получило на кафедре место лаборанта), учился отлично, предметом его интересов всегда была космология, после окончания университета остался работать на кафедре физики, на год ездил стажироваться в Соединенные Штаты, в Колумбийский университет, работал у Вейнбурга, Нобелевского лауреата, вернулся через год с готовой диссертацией, которую и защитил в январе 1999 года. Тема: «Расчеты влияния психофизических волновых функций на эмуляционную структуру мироздания с учетом переменных начальных и граничных условий». Тексты его научных публикаций, ссылки на сайты… зачем мне ссылки, я не собирался сам бродить по научным порталам, если есть распечатки… Я еще раз пробежался взглядом по названиям. Хорошо бы иметь консультанта… например, кого-нибудь с той же кафедры, где работал Лугетти, какого-нибудь его коллегу… Да, и коллега этот мог бы мне рассказать кое-что не только о работах Лугетти, но и о нем самом – какой он человек, как к нему относятся на кафедре… Хорошая идея, только с единственным изъяном – мой информатор (правда, у меня его еще не было) в большой долей вероятности после нашего разговора позвонит Лугетти или отправится в его кабинет и спросит: «Послушай, Вериано, что ты натворил, если тобой интересуется частный сыщик, ну, знаешь, такой, высокий, худощавый, с прямыми бровями?» И рассерженный клиент тут же позвонит мне и возмущенно заявит с полным на то основанием: «Я вас для чего нанимал, синьор Кампора? Я вам деньги плачу, чтобы вы за мной шпионили?»
Нет, конечно, платили мне совсем не за это. Значит, при всей видимой перспективности… Ну почему же? Наверняка у Лугетти есть в мире науки не только друзья, но и недоброжелатели, они с удовольствием сообщат мне информацию. А потом надо будет разбираться, что в этих сведениях правда, а что – плод недобросовестного воображения.
Но без консультанта все равно не обойтись. Почему бы не привлечь в качестве такового самого синьора Лугетти – пусть сам расскажет о своих изысканиях, тем более…
– Опять звонит этот Лугетти, – сообщила Сильвия, – соединить?
– Конечно, – сказал я.
– Синьор Кампора, – голос у клиента был не то чтобы возбужденным, скорее наоборот, говорил Лугетти медленно и спокойно, но спокойствие это показалось мне нарочитым – будто человек долго на кого-то злился, а потом взял себя в руки… – если у вас есть сейчас такая возможность, не могли бы вы уделить мне немного времени?
– У вас появилась информация, которую вы мне хотели бы сообщить? – поинтересовался я. – Если нет, то я бы хотел работать… кстати, именно по вашему делу. Пока мне нечего вам сообщить.
– Информации у меня нет, – сказал Лугетти, помолчав. – Просто… Хотел поговорить.
– Хорошо. Вы можете подъехать прямо сейчас? Я буду в офисе до пяти, а потом…
Потом у меня свидание с его супругой.
– Еду, – сказал он…
Синьор Лугетти ворвался в кабинет, как грабитель в банк, и вид у него был таким, будто сейчас он действительно выхватит пистолет, выстрелит в потолок и с криком: «Ограбление, всем лежать!» примется опустошать ящики моего письменного стола, куда я положил распечатки его научных работ.
– Что с вами? – с беспокойством спросил я.
– Ничего не случилось, – сказал он. – В том-то и дело, что ничего. Время идет. Вы не звоните.
– Я пытался понять, в чем вы обвиняете…
– Послушайте, синьор Кампора! Не нужно заниматься тем, чем я не просил вас заниматься. Мне не нужен ответ на вопрос – что сделала Лючия. Я хочу знать – почему.
– Тогда и вы послушайте, синьор Лугетти! Как я могу ответить на вопрос «почему», не зная – что?
Лугетти посмотрел на меня задумчивым взглядом, будто оценивая, действительно ли я такой идиот, каким хочу выглядеть, или я все-таки умный сыщик и только прикидываюсь идиотом, чтобы выманить у него сведения, которыми он по какой-то причине не желает делиться. Что-то общее было в этом взгляде и в том, как смотрела на меня прошлым вечером Лючия, та самая, чей мотив я должен был выяснить, не зная, что именно она сотворила, с кем и когда.
– Знаете, от чего погибнет человечество? – таким же задумчивым тоном спросил синьор Лугетти.
– Человечество не погибнет, – бодро сказал я. – Атомные войны сейчас непопулярны, экологическая катастрофа – выдумка «зеленых», террористы опасны для политиков, но к выживанию человечества терроризм никакого отношения не имеет…
– Ясно излагаете, – с одобрением кивнул Лугетти. – Человечество, чтоб вы знали, погибнет от взаимного непонимания. Когда люди даже на одном языке…
– Хорошо, – сказал я. – Скажите, ваша жена ушла от вас в конце февраля, верно?
– Восемнадцатого, – кивнул он.
– Восемнадцатого, – повторил я. – Синьора Лючия была знакома с неким Джанджакомо Гатти?
Лугетти нахмурился. Похоже, он впервые слышал о Гатти – это было понятно по его взгляду, я мог и не дожидаться ответа. Все-таки я подождал, когда Лугетти скажет «нет».
– Мне это имя не знакомо, – добавил он. – Кто это?
– Он был историком, – пояснил я. – Инвалид. У него не двигались ноги. Одно время работал в университете. Если ваша жена упоминала его имя…
– Она никогда не рассказывала ни о ком, кто… А почему вы говорите об этом человеке «был»? Он умер?
– Я не знаю, умер он или жив. В полиции он числится пропавшим без вести. И жена ваша, возможно, совершенно ни при чем.
– Почему вы о нем спрашиваете?
– Есть предположение… – я покачал головой. – Если бы вы знали это имя, что-то, возможно, стало бы понятнее. А так…
– Гатти, – сдвинув брови, повторил Лугетти. – Инвалид, говорите? Нет, чепуха.
– Что чепуха? – поинтересовался я.
– Я так понял, вы намекаете, что у Лючии могла быть с ним связь. Не могла – говорю с полным основанием. Лючии всегда нравились высокие брюнеты с хорошими мозгами, мозги для нее – главное достоинство мужчины, но и внешность играет не последнюю роль. Инвалид… У таких больных обычно проблемы с… ну, вы понимаете. Нет, Лючия с таким… Чепуха.
– Я вот думаю, – сказал я медленно, наблюдая за синьором Лугетти, – отказаться мне от вашего дела или все-таки продолжать тратить ваши деньги, несмотря на всю бессмысленность моей работы.
Лугетти остался спокойным.
– Вы не можете отказаться, – пожал он плечами, – мы подписали контракт.
– Да, и я в который раз повторяю: невозможно доискаться мотива, если не знаешь, что произошло…
– Я вам говорил, – буркнул Лугетти.
Похоже, мы пошли по второму кругу. Или уже по пятому?
– Хорошо, – сдался я. – Вы позволите мне действовать так, как я считаю нужным, даже если мои действия начнут на каком-то этапе нарушать ваши интересы?
– Конечно, – буркнул Лугетти и поднялся. – Собственно, я и пришел к вам, чтобы сказать это. Подумал, что вы можете наткнуться на что-нибудь, связанное со мной… и не захотите… м-м… В общем, если вы обнаружите, что мотивом стало мое… ну… не знаю… в общем, если я в чем-то замешан, то делайте свое дело, хорошо?
– Именно это и я хотел от вас услышать, – заявил я с чересчур наигранным пафосом.
//-- * * * --//
С Лючией мы встретились «совершенно случайно», когда она поднялась в лифте на этаж, а я вышел из своей квартиры, чтобы выбросить пакет с мусором в мусоропровод, расположенный в торце коридора, в противоположном от лифта конце. Вряд ли она могла заподозрить меня в том, что я полтора часа ждал ее появления у приоткрытой двери.
– Добрый вечер, – сказал я.
Она кивнула, улыбнулась, промолчала и принялась искать в сумочке ключ от входной двери. Между нами было метров шесть, не очень удобно для разговора, подойти ближе мне не позволяла моя природная застенчивость, в существовании которой синьора Лугетти убедилась накануне, и я сказал достаточно громко, ни к кому, впрочем, прямо не обращаясь:
– Я как-то присутствовал на настоящей японской чайной церемонии, но уверен, никто не знает, что такое настоящая итальянская чайная церемония. Это…
– Что? – Лючия не оборачивалась, но дала понять, что услышала мой призыв.
Я выбросил в мусоропровод пакет, не торопясь, подошел и взял из ее руки ключ, которым она никак не могла попасть в замочную скважину. Мне это удалось с первой попытки, как, безусловно, удалось бы и ей, будь она в этом заинтересована.
– Итальянская чайная церемония, – продолжал я, стоя так, что войти в дверь и закрыть ее с той стороны она могла бы, только оттолкнув меня с дороги, – заключается в том, что… нет, это нужно видеть и нужно чувствовать аромат…
– Можно мне войти? – сказала она. – Я бы с удовольствием приняла приглашение, Джузеппе, вчера был чудесный вечер, но… сегодня не получится.
– Жаль, – мне действительно было жаль терять день по причине, о которой я догадывался. Синьор Балцано… – Может быть, завтра?
– Может быть, – сказала она, вселив в меня надежду. Я просиял и отошел в сторону, пропуская Лючию в ее апартаменты. Прежде чем она, улыбнувшись, закрыла передо мной дверь, я произнес с задумчивым видом:
– Вчера я долго не мог уснуть…
Вечер с красивой женщиной, понятно, гормоны играют, попробуй уснуть, когда прокручиваешь в мыслях, как бы вы могли, если бы представился случай… Так она подумала в тот момент, я видел по ее взгляду, не столько смущенному, сколько все-таки призывному.
– И мне показалось… Нет, я точно знаю: в нашем доме нарушаются законы физики.
Я сообщил это нейтральным тоном, как о наблюдении вполне рядовом: действительно, почему бы в многоквартирном доме не нарушаться, например, закону сохранения массы? Однако эффект от моих слов превзошел все ожидания. Лючия уронила ключ, который звякнул и тут же куда-то завалился, так что искать его нам пришлось вместе, низко склонившись и чуть ли стукаясь головами: картинка точь-в-точь как в опере «Богема», я очень надеялся, что и результат окажется… скажем, не совсем таким, как у Пиччини, я не собирался объясняться Лючии в любви (да? Я мог это сказать совершенно искренне?), но какое-то взаимное понимание после совместного ползания по полу должно было между нами установиться. И еще: я видел глаза Лючии. Выражение ужаса – вот что было в ее взгляде.
– Куда же он… – бормотала она, бессмысленно шаря рукой по полу и стараясь не смотреть в мою сторону.
– Нашел! – воскликнул я и подал Лючии злополучный ключ. – Прошу прощения, что напугал…
– Ну что вы, – сказала она. – Напугали? Вздор.
Мы опять на «вы»?
– Позвольте пригласить вас на настоящую итальянскую чайную церемонию, и я расскажу, что видел.
– Хорошо, – сказала она. – Уговорили. Через час. Мне нужно кое-что… Только имейте в виду, синьор Кампора: ненадолго.
– Как будет угодно синьоре.
Дверь захлопнулась перед моим носом.
Час, оказавшийся в моем распоряжении, я провел с пользой: купил в лавочке за сквером упаковки «Ахмада», «Хальеса» и «Эльдара», самых дорогих сортов чая (синьор Лугетти платит), чашки взял в кафе «Марекьяре», дав хозяину залог в сорок тысяч лир (при всей их загадочной красоте чашки столько не стоили), лимоны, сахар, коньяк – это у меня уже было… в общем, когда через час я постучал в дверь восьмой квартиры, у меня все было готово, включая два микрофона, обнаружить которые сумели бы только эксперты из военной контрразведки.
Лючия открыла дверь, и я не удержался от восхищенного возгласа.
– Спасибо, – улыбнулась она, будто я произнес изысканный комплимент по поводу ее изумрудного цвета платья, ее ярко накрашенных губ, ее изумительного янтарного ожерелья и ее каштановых волос, которые она всего лишь причесала, но получилось замечательно, лучше просто не бывает.
Мы прошли ко мне, и следующие полтора часа были самыми бессмысленными в моей практике, поскольку говорили мы о чем угодно, но только не о том, что меня интересовало на самом деле. Надеюсь, что чай Лючии все-таки понравился – если не процедурой приготовления, которую я сочинял на ходу, то хотя бы вкусом и ароматом. И еще рюмочка коньяка с долькой лимона… И восторженные взгляды…
А потом, глядя ей в глаза, я сказал:
– Да! Я же хотел о законах физики. Вы не поверите, но мужчина… гм… вышел из вашей квартиры… То есть, я хочу сказать, прямо из стены.
Понятно, что я умею следить за выражениями лиц людей, с которыми разговариваю. Чего я ждал от Лючии? Что она хлопнется в обморок? Или закатит глаза и воскликнет: «Не может быть»? Она не сделала ни того, ни другого. Она вообще ничего не сделала. Поставила чашку на стол и сказала задумчиво:
– Как, вы сказали? Из стены? Вы уверены?
– На сто процентов! – воскликнул я.
– На сто процентов, – повторила она. – Странно. Это был мужчина?..
– Мужчина, – кивнул я. – В темно-синем костюме, среднего роста, седой, выправка скорее военная…
– Странно, – повторила Лючия, и я, наконец, заметил перемену в ее взгляде: она лихорадочно о чем-то думала, пыталась быстро сообразить, что сказать, как отвести мое внимание от главного, потому что главное было вовсе не в том, о чем я сейчас спрашивал, а совсем в другом, и вот от этого другого она пыталась сейчас отвести меня подальше, и значит, мне нужно было твердо стоять на том, что… Что?
– Вы шутите? – неуверенно произнесла Лючия. Похоже, она так и не придумала, какой версии придерживаться, и сейчас тянула время, переспрашивая, отвлекая…
– Какие шутки! – воскликнул я. – Сам видел, жаль, фотоаппарата не захватил, я ведь вышел в коридор случайно, потому что… Неважно. Впрочем, освещение было слабое…
Я тоже тянул время, давал возможность Лючии подготовиться, мне вовсе не нужно было, чтобы она ляпнула какую-нибудь глупость, а потом придерживалась бы своей версии, несмотря на ее абсурдность.
– Может быть, – рассудительно сказала Лючия, – в стене есть потайная дверца, и этот… синьор был у кого-то в гостях?
– Не у кого-то, – покачал я головой. – У вас. Извините, Лючия, но это факт: человек вышел из стены в полуметре от вашей двери, я помню, там у вас стоит вешалка, такая, светло-коричневая, и еще зеркало рядом…
– Да, – сказала она, хмурясь. – Конечно. Вы меня напугали, Джузеппе. Я теперь спать не смогу спокойно. То есть… это чепуха, конечно. Думаю, вы меня просто разыгрываете.
– О нет, как я могу!
– Разыгрываете, конечно, – уверенно продолжала Лючия, видимо, приняв, наконец, решение. – Мужчин я не принимаю, потайных дверей там нет.
Это был не вопрос, а утверждение, и я не стал даже подтверждать его кивком головы.
– И вот что интересно, – сказал я. – Наши привратники… Я имею в виду Сгана… то есть, Бертини и синьорину Чокки. Они спокойно относятся к этому… я-то его видел впервые, а они встречают его постоянно и даже имя знают…
– Имя? – заворожено проговорила синьора Лючия. Похоже, имя могло заставить ее…
– Балцано, – сказал я. – Вот как его зовут: синьор Балцано.
Мне опять показалось это имя знакомым. Сейчас вспомню… Нет.
Лючия улыбнулась. Облегченно вздохнула, это я мог сказать точно: именно облегченно, будто гора свалилась с ее плеч. Имя оказалось не тем, что она ждала? А какое имя она хотела… или, точнее, не хотела услышать? Положившись на интуицию, я произнес:
– Хотя было бы естественнее, если бы его звали Гатти. Джанджакомо Гатти.
Похоже, я попал в десятку. Лючия побледнела, пальцы ее задрожали, она обхватила руками чашку и сжала так, будто хотела раздавить. На меня она старалась не смотреть, но это у нее плохо получалось, потому что больше всего на свете ей хотелось именно смотреть на меня, по выражению моего лица пытаться определить, что мне известно, о чем я только догадываюсь, а чего не знаю вовсе, и о чем, следовательно, говорить ей не нужно.
– Гатти? – переспросила она. Голос звучал спокойно, все-таки выдержка у этой женщины была замечательная. – Почему Гатти?
– А почему Балцано? – пожал я плечами.
– Вы не могли бы налить мне еще чаю? – спросила Лючия и добавила: – Замечательный чай. Давно такого не пила.
Я налил. Если она надеялась таким образом сбить меня с мысли и перевести разговор, то это была напрасная попытка. Я не торопился. Мы оба отпили по глотку, и я сказал:
– Собственно, Чечилия и ее отец не знают, как этот человек здесь появляется – говорят, просто вдруг возникает… и если сопоставить это обстоятельство с исчезновением синьора Гатти второго февраля нынешнего года…
– Кто вы такой, синьор… Кампора? – бесцветным голосом спросила Лючия и поставила на стол чашку. Сейчас она готова была признать, что более гадкого по вкусу чая не пила никогда в жизни.
– Кампора, да, – кивнул я. – Джузеппе Кампора. Я бы не хотел ходить вокруг да около, синьора Лючия.
– Вы… из полиции?
– Нет. Я служил в полиции лет десять назад. Сейчас я частный детектив. Вот моя карточка.
Я вытянул из кармана картонный квадратик, протянул Лючии через стол, в руки не дал – пусть посмотрит так. Она, впрочем, и смотреть не стала, скользнула взглядом, она мне и так верила. Похоже, я не ошибся. Похоже, ей самой безумно хотелось кому-нибудь рассказать. Она не могла – то ли некому было, то ли… не знаю. Но это ее мучило.
– Вас нанял… – сказала она.
– Вы правильно поняли, – кивнул я. – Ваш муж, синьор Вериано Лугетти.
– Зачем?
– Хотите знать его версию или то, что я сам думаю по этому поводу?
– Его версию я представляю, – сказала она сухо. Пальцы ее уже не дрожали, она успела взять себя в руки, держалась теперь спокойно, мол, чего уж, если ему (то есть, мне) все известно, неясно только что каждый из нас подразумевал под этим «все». – Мне интересно, что думаете вы.
– Интересно? – переспросил я.
Она промолчала, я помолчал тоже, время тянулось, как патока, которую я терпеть не мог в детстве, я молчал, она молчала… То есть, она говорила, конечно, говорили ее глаза, что-то она сейчас мысленно проговаривала, что-то, возможно, вспоминала, что-то такое, чего никогда не стала бы говорить вслух, я это понимал, я не то чтобы сейчас читал ее мысли, нет, мыслей я даже не чувствовал, но видел, знал: если она начнет говорить, то расскажет все, а если помолчит еще минуту, то все в ней перегорит, и тогда ее слова будут ложью, которая ничем не поможет ни мне, ни ее мужу, ни, как это ни странно, ей тоже. Мы смотрели друг другу в глаза – так, вероятно, смотрят влюбленные, что-то было в ее взгляде от неосознанного физического желания, или мне это только казалось, потому что неосознанное физическое желание было во мне самом, она сидела так… соблазнительно?.. нет, скорее скованно, как сидят на картинах северные женщины, итальянки сидят иначе, всегда сидели, от тех, что изображал еще Тинторетто и до самых современных. Лючия отодвинулась от стола – не знаю зачем, может, для того, чтобы быть от меня подальше, и я увидел ее ноги, положенные одна на другую, она…
Не нужно, – подумал я, – не нужно отвлекаться. Она должна заговорить, иначе…
Я не шевелился. Сейчас от меня ничего не зависело. Сейчас меня просто не должно быть здесь. Где угодно. В космическом пространстве.
– Я любила Вериано, вы знаете? – произнесла Лючия, и я позволил себе едва заметно кивнуть. А может, я покачал головой? Лючия улыбнулась и отодвинула свой стул еще дальше, теперь я видел и ее туфельки – не новые, я раньше не обращал внимания, очень модный фасон, но туфельки были уже потертыми, может, Лючия не любила часто менять обувь, а может, у нее просто не хватало денег, чтобы…
– Мы встретились, когда я писала диссертацию, а Вериано… впрочем, вам это, должно быть, не интересно.
Историю их любви я уже слышал вчера и не прочь был бы услышать новую версию, возможно, это помогло бы что-то понять, возможно, нет, но продолжать эту тему Лючия не стала.
– Вам это не нужно, – вздохнула она. – Вас совсем не то интересует… То есть, не вас, а Вериано… Я никогда бы от него не ушла. Но я не могла поступить иначе.
Я пошевелился, показав движением плеч, что, во-первых, всегда есть возможность выбора минимум из двух вариантов, а во-вторых, если уж она начала рассказывать, то не нужно перескакивать с предмета на предмет.
– Я не могла поступить иначе, – повторила она. – Я его люблю… Вериано, да. И потому должна была уйти.
Странная логика. Если это вообще можно было назвать логикой. Ушла, потому что любила? Хорошо. Значит, была причина. Кто-то угрожал убить ее любимого Вериано, если она его не бросит… Какие идеи… Мыльная опера. Бред.
– Видите ли, Джузеппе, если бы я не ушла… Простите, – неожиданно прервала она себя и подняла на меня изучающий взгляд, что-то она хотела во мне понять, а может, наоборот – хотела, чтобы я без лишних вопросов понял что-то в ней, – простите, но вы, наверно, не большой знаток космологии…
Не большой знаток – это точно. Я изобразил заинтересованность, даже наклонился немного вперед, но рта, конечно, не раскрыл, нельзя прерывать рассказ…
– Вы что-нибудь прочитали после того, как Вериано… Какие-то его работы? Или хотя бы популярные статьи по современным космологическим теориям?
– Да, – коротко сказал я. Конечно, прочитал. Вообще-то, если верить современным теориям, Большой взрыв мог устроить кто угодно – Чингисхан, фараон Рамзес III, Мата Хайрес, Грегори Пик, президент Ельцин или… да, Лючия Лугетти, в девичестве Синимберги. И я тоже мог, хотя, признаюсь, мне это и в голову не приходило, поскольку до сегодняшнего дня я и не подозревал о такой возможности, существовавшей, скорее всего, в разгоряченных головах современных космологов с их психофизическими квантовыми функциями.
– Да, – повторила она и покачала головой, то ли принимая мой ответ к сведению, то ли не соглашаясь. Хотел бы я знать, что понимала в работах мужа сама Лючия с ее филологическим образованием. Неужели, выйдя замуж за Вериано, она изучила математику так, чтобы разбираться в формулах квантовой космологии, и тихими семейными вечерами они не о литературе разговаривали и не о сексе, а об этой… инфляционной теории… и об эмуляциях, в одной из которых мы, возможно, живем… хотел бы я знать, какое отношение инфляция, о которой только и слышишь каждый день по радио и телевидению, имеет к разбеганию галактик и семейной жизни супругов Лугетти.
– Значит, вы понимаете, что если я и могла устроить этот взрыв, то совершенно не представляя последствий и… мне в голову не приходило… Честно говоря, я только недавно сопоставила… но и сейчас вовсе не уверена…
– О взрыве поговорим потом, – услышал я чей-то голос и не узнал его. Конечно, это говорил я, но почему-то слышал себя будто со стороны, так слушаешь и не узнаешь свой голос, записанный на диск. – Давайте пройдемся по внешним обстоятельствам. Поймите, ваш муж обвиняет вас… Да, вы знаете. Значит, нам с вами нужно найти аргументы, которые позволили бы эти обвинения… ну, дезавуировать.
Лючия вздохнула.
– Хорошо, – сказала она и сложила ладони на коленях, плотно сдвинула ноги, приняла позу, которую психологи называют закрытой, – хорошо, я вам расскажу, как это… Может, тогда вы поймете…
Лючия бросила взгляд на остывший уже электрический чайник, я налил ей в чашку теплого чая, положил две ложечки сахара, она поднесла напиток к губам, ей сейчас совсем не важен был вкус или аромат, ей просто хотелось ощутить во рту теплую сладкую жидкость, потому что в горле пересохло, я ее хорошо понимал…
Она допила чай, поставила чашку на стол, и ровно в ту секунду, когда она открыла рот, чтобы произнести первую фразу, в коридоре раздался грохот, что-то упало, покатилось, потом затихло, и в наступившей тишине я услышал чей-то стон, перешедший в хрип.
Лючия не пошевелилась. Она смотрела мне в глаза, и ее взгляд заставлял меня остаться на месте. «Подожди, – говорила она, – не нужно бежать на помощь, подожди, сиди, как сидишь»… В коридоре происходило что-то, во что я обязан был вмешаться, там кого-то то ли убивали, то ли уже убили, человек умирал, в происхождении звуков не было никаких сомнений, а я сидел, сжав кулаки, смотрел в глаза Лючии и ничего не мог с собой поделать. Я понимал, что здесь не было никакого гипноза, гипнозу я вообще не поддавался, это было много раз проверено, и взгляд Лючии был совсем не гипнотическим – ее взгляд был молящим, она просила меня не вмешиваться, взгляд ее был так же красноречив, как если бы она говорила, бросившись передо мной на колени: «Не ходи туда, сейчас не ходи, может, через минуту, но не сейчас, пожалуйста…»
Я встал, обошел стол и медленно направился к двери, спиной ощущая притяжение, будто кто-то схватил меня сзади за рубашку.
Я открыл дверь и выглянул в коридор. Что или кого я ожидал увидеть? Точно могу сказать: я думал, что увижу лежащего на полу синьора Балцано, не знаю, почему именно его… но в коридоре никого не было.
Лючия стояла за моей спиной и дышала в затылок.
– Не выходите, – сказал я и медленно пошел в сторону лифта, внимательно глядя по сторонам и под ноги. Дойдя до лифта, повернул обратно – Лючия застыла в дверях моей квартиры и смотрела не на меня, а в стену напротив.
– Никого? – спросила она.
– Никого, – подтвердил я. Действительно. Но ведь мы оба слышали шум падения и характерный, хорошо мне знакомый хрип, издаваемый раненным человеком. Тяжело раненным. Смертельно. Я еще раз прошел до лифта и обратно, посмотрел на световое табло – лифт сейчас стоял на пятом этаже, он там стоял и тогда, когда я вышел в коридор. На полу не было пятен крови, даже капли. И из стены восьмой квартиры, конечно, никто не появился.
Я втолкнул Лючию в комнату, запер дверь на ключ, жестом попросил ее сесть, сам сел напротив и сказал коротко:
– Рассказывай.
– Но ты же не…
– Рассказывай, – повторил я. – Верю я или нет, разберемся потом.
– Но ты не…
– Я не буду тебя перебивать.
Похоже, мы сейчас понимали друг друга с полуслова. Лючия пересела на короткий диванчик, поправила юбку, я хотел присесть рядом, но не стал этого делать, на диванчике было слишком мало места, пришлось бы касаться ее коленями, а мне это сейчас… нет, мне хотелось, мне, честно говоря, больше всего хотелось сейчас прижать женщину к груди, гладить по спине, вдыхать запах ее волос… она не сопротивлялась бы, она и большему не стала бы сейчас сопротивляться, но именно поэтому я остался сидеть, только передвинул стул так, чтобы лучше видеть и слышать. «Она жена твоего клиента, – сказал я себе. – Возьми, наконец, себя в руки и не делай глупостей».
– Чаю? – спросил я.
– Не надо, – покачала головой Лючия. – Можно лучше сока?
Я налил ей апельсинового в ее чашку, и она отпила несколько глотков, а потом на протяжении всего рассказа (я действительно ни разу ее не перебил) держала чашку в руках, будто тяжелую трость, помогающую сохранить равновесие.
//-- * * * --//
Я познакомилась с Джанни… с Джанджакомо Гатти тривиальным способом. Сейчас многие так знакомятся – вроде бы случайно, вроде бы и нет… В Интернете. Позапрошлой осенью получила по электронной почте письмо, которое посчитала спамом и хотела, не читая, сбросить в корзину. Отправителя я не знала, а тема письма была такая: «Чтобы понять прошлое, надо знать будущее». Согласитесь, типично для всяких… астрологов, предсказателей… кто-то рассылает свои адреса в надежде, что найдется простак… Я уже поднесла палец, чтобы нажать клавишу «это письмо – спам», но какое-то шестое чувство… Хотела ли я понять собственное прошлое? Определенно – нет, мне тогда казалось, что с прошлым у меня все ясно. А с будущим? Если честно, мне и будущее знать не хотелось, потому что… Неважно. Я жила настоящим – большинство женщин живет только настоящим, что бы они ни говорили.
Но вместо того, чтобы пожаловаться на спам, я перенесла палец (он как-то сам двигался в тот момент) и открыла письмо, оказавшееся совсем не таким, как я ожидала. Настолько не таким, что я его не только прочитала, но сразу же и ответила, а это мне вовсе не свойственно, обычно я обдумываю письма несколько дней, люблю писать обстоятельно, даже если это пустая болтовня – вроде той, что я пишу… писала Армонии, это моя подруга детства… И не хмурься, Джузеппе, ты сейчас подумал, что это твой прокол, да? Не нашел подругу… Неважно, к этой истории Армония не имеет отношения, мы с ней уже лет пять не виделись, я даже не знаю, в Риме она или уехала куда-нибудь… Да, я о письме… Ты меня не перебиваешь, но у тебя такой выразительный взгляд, и мимика тоже такая… говорящая, что ли… мне все время кажется, будто ты не даешь мне слова сказать… Ладно, я понимаю, просто не буду на тебя смотреть, хорошо? Не думай, что я прячу взгляд, это совсем не так…
Да, письмо… С тех пор я его столько раз перечитывала, что давно запомнила наизусть, я и другие письма – не все, конечно, – прекрасно помню, мне не нужен компьютер, чтобы их цитировать. «Уважаемая синьора Лугетти, – было написано в письме, я еще удивилась, откуда этот не известный мне синьор Гатти знает мой электронный адрес, – обратиться к Вам с письмом меня заставили чрезвычайные обстоятельства, и потому я надеюсь, что Вы не сочтете мое к Вам обращение слишком назойливым. Ваше имя и адрес любезно сообщила мне поисковая система Googlyn, когда я задал вопрос о том, кто в Италии занимается литературой раннего Средневековья. Я прочитал Ваши статьи о творчестве Дантини, и они произвели на меня впечатление, хотя я человек от литературоведения далекий. Вопрос, который меня волнует, возможно, покажется Вам не связанным с литературой, но подумайте, прежде чем отправить мое письмо в корзину: как должен чувствовать себя человек, сумевший прожить все без исключения варианты своей жизни – все возможные ее варианты от рождения до смерти? Это вопрос физический, на самом деле, но имеет прямое отношение к литературе и к истории, поскольку именно литература отражает те реальности, в которых мы могли бы жить, и потому без литературы физика мертва, как, впрочем, и литература без физики, подсказывающей писателю те картины, которые он описывает, воображая, что выхватывает их из собственной изощренной фантазии…»
Там было еще несколько абзацев в таком же духе, но новой мысли они не содержали, синьор Гатти просто пытался иными словами объяснить мне то, что я прекрасно поняла из первых его слов. Все-таки муж у меня физик, и замечательный, я всегда считала, что ничего не понимаю в космологии, но когда живешь с человеком… когда каждый вечер слушаешь его рассказы о том, что происходило в университете, а в университете не одни только склоки между сотрудниками, довольно часто они и делом занимаются… В общем, на втором уже году нашего брака я умела отличать Большой взрыв от Большой туманности в Андромеде, а инфляционную модель расширения от экономической инфляции. Я серьезно. Эмуляционные теории тогда только входили в моду, о них даже по телевидению рассказывали… Мол, ученые вдруг поняли, что не знают, живем ли мы в реальной Вселенной или в одной из бесконечного числа ее эмуляций… копий, если по-простому…
Правда, и Вериано, бедняжка, вынужден был слушать мои истории о том, как Геносси подложил свинью Бертолуччи, не тому, который режиссер, а нашему молодому доценту.
К чему я это? Да. Не известный мне синьор Гатти хотел знать, как я, филолог, отношусь к идее эмуляционных вселенных, и верю ли я, что, описывая свои фантазии на страницах романа, автор на самом деле рассказывает не о воображаемом мире, а о реальном, но принадлежащем другой вселенной, другой чуть измененной копии, другой эмуляции того, что могло бы случиться с нами, но случилось с нашим двойником в мире, о котором мы никогда не узнаем?
Такая постановка вопроса показалась мне любопытной. Мы с Вериано часто об этом говорили: что литература и физика описывают огромное количество событий, которые в жизни не происходят и не произойдут. В своем письме странный синьор Гатти рассуждал почти о том же, но, по сути, совсем о другом: все придуманное литератором, любой плод его воображения на самом деле не является фантазией, а точно описывает реальные события, но не в нашем мире, а в другом… в другой эмуляции мироздания…
Мне это показалось интересным, а еще более интересным показался синьор Гатти – понятно, прежде чем ответить, я набрала это имя в поисковике и выяснила, что Гатти – не вымышленная фигура (если, конечно, неизвестный спамер не воспользовался именем живого человека), о нем было довольно много информации: ученый, историк. Работал в Кремоне, Риме… Но после 2002 года информации о нем не было никакой. Уволили? Сам ушел? Мне стало любопытно. И я ответила. Да, синьор, очень интересно то, что вы пишете, об этом я тоже думала, но подобное предположение представлялось мне чем-то… абстрактным что ли. Однако, почему не обсудить, если у вас есть на этот счет свои мысли.
Новое письмо от синьора Гатти пришло минут через десять – можно было подумать, что он заранее его подготовил. Иначе трудно было объяснить, как он мог так быстро настрочить две страницы текста, не сделав ни одной ошибки – уж я-то встречалась с такими речевыми оборотами в сети, что хоть стой, хоть падай… Правда, не грамотность поразила меня в тот момент, о грамотности я вспомнила потом, а тогда была шокирована… нет, шокирована – не то слово, при всей его точности оно все-таки имеет отрицательную коннотацию… поразила, пусть будет так… странная особенность синьора Гатти то ли читать мои мысли, то ли думать в унисон с ними, это меня всегда изумляло в людях, иногда в собственном муже, но довольно редко… Я тогда занималась проблемой тождества и отличия литературного и реального мира. Не в том смысле, о каком писал синьор Гатти – у меня речь шла о том, что, замечая и отмечая разницу между литературным и реальным мирами, читатель вынужден задумываться над тем, как он живет… Неважно. Я давно той темой не занимаюсь… В ту же ночь послала синьору Гатти еще одно письмо и стала ждать, полагая, что, если он в первый раз написал мне за десять минут огромную эпистолу, то сейчас… Он ответил через три дня, и – ты не поверишь, Джузеппе, – я вся извелась, ожидая его письмо. Три дня я думала только о том, что где-то кто-то обдумывает… а может, вовсе и не обдумывает, уже забыл и думать… Помню, мы тогда впервые за многие месяцы поцапались с Вериано – он решил задачу, которая долго не поддавалась, и на радостях захотел отпраздновать победу в ресторане, а я, понятно, должна была его сопровождать. Настроения у меня не было, я сказала «не пойду», он обиделся и ушел сам… может, по дороге подцепил кого-то, не знаю… я осталась сидеть перед компьютером, и в тот вечер действительно пришло письмо от синьора Гатти. Он даже не вспомнил о том, что молчал три дня, впечатление было таким, будто для него прошли не три дня, а десять минут…
Так оно и началось. Мы писали друг другу. Мы всего лишь писали друг другу. Я и сейчас понятия не имею, как он выглядел, как он разговаривал… этот мужчина, через какое-то время я воспринимала его именно как мужчину… ну, ты понимаешь, а если нет, то это и значения не имеет. То есть, для тебя, для твоего расследования это, возможно, и не имеет значения, а для меня значило очень многое. Как тебе объяснить? Я любила Вериано. Я и сейчас его люблю! Что бы он ни говорил обо мне, я… Но через какое-то время я поняла, что люблю синьора Гатти. Джанджакомо. Джанни. Постепенно мы так и стали называть друг друга: я его – Джанни, он меня – Лю. Мы перешли на «ты» довольно быстро, а потом в его письмах все чаще стали появляться слова «дорогая», «нежная», «прекрасная»… как в письмах любовников, и каждое слово для меня означало нечто вполне определенное: скажем, если он писал «дорогая Лю», я сразу представляла себе, как мы уютно расположились в густых зарослях травы, я лежу на спине и смотрю на высокие кроны деревьев, а он… Ну, ты понимаешь. Неважно. Каждое слово стало кодом, и, скорее всего, только для меня обозначало именно то, что я при этом видела и ощущала, а для него «дорогой Джанни» означало визуально нечто совсем другое, я подозреваю, что у мужчин иные представления о том, что должно происходить при ассоциации с этим словом…
Но я тебе о внешнем, а на самом деле в наших письмах шла такая серьезная внутренняя работа… работа мысли, души, интеллекта, разума, интуиции, инстинктов… Мы говорили о литературе, а потом об истории, а потом о физике, а потом о физике в истории и литературе, литературе в физике, о мироздании, в котором история заменяет физику, физика – литературу, а литература – физику, о мире, в котором человек познает действительность не с помощью физических экспериментов, а с помощью литературных фантазий и исторических аллюзий… Непонятно, да? С таких вот экзерсисов началось наше с Джанни движение к тому… ну, к тому, что Вериано называет преступлением… Объясню подробнее. Скажем, ты узнал о том, что сосед завел роман с замужней женщиной, живущей этажом выше. Когда ее муж уходит на работу, она звонит соседу… Ну, ты понимаешь. То есть, не то чтобы понимаешь, скорее наоборот, тебе такое поведение женщины неприятно, ты хочешь понять причину… Но не идешь к ней с вопросом, нет, ты пишешь рассказ об этой истории и, согласно твоему мировоззрению, делаешь у рассказа тот финал, который лично тебе представляется наиболее естественным. Назавтра, подумав и оценив ситуацию по-новому, пишешь новый рассказ с теми же персонажами, но с другим финалом, а потом – с третьим, поскольку оба первых тебе уже представляются неубедительными. Это сильно напоминает физические эксперименты, в которых экспериментатор воздействуете на объект какими-нибудь лучами и всякий раз получает немного другой результат! Там ученый пытается познать физическую реальность, а здесь – в рассказах – ты хочешь осознать реальность житейскую, которая по сути от физической отличается только объектами, над которыми ставятся эксперименты… Ты скажешь: «Физик реально бомбардирует свою элементарную частицу, а я всего лишь описываю собственные представления». На самом деле это одно и то же, к такому решению мы с Джанни пришли довольно быстро, собственно, у нас и спора не возникло. Конечно, литературный эксперимент приводит к тому же, в принципе, результату, что и физический – в мире происходит нечто, соответствующее или не соответствующее твоему о нем представлению, ты меняешь свое представление, или мир меняется согласно твоему о нем представлению – неважно, все ведь относительно. Как бы то ни было, на каком-то этапе физического или литературного эксперимента получатся так, что описание совпадает с реальностью, ты говоришь: «Вот правда!» и фиксируешь эту найденную тобой правду, предлагая именно ее читателю – неважно чего: литературного альманаха или физического журнала.
Так мы писали друг другу, и уже не могли жить без наших писем. Как только я оказывалась у компьютера, то сразу проверяла, нет ли письма от Джанни, и он, конечно, поступал так же, хотя со временем я, конечно, узнала – он сам написал мне, – что никуда от компьютера и не отходит, потому что отойти не может и не хочет, у него проблема с ногами, он сидит в инвалидной коляске… Ты знаешь, ни у меня, ни у него даже желания не возникало узнать, где, собственно, каждый из нас обретается – я могла предположить, что Джанни живет в Антарктиде, а он мог думать, что моя квартира – в Китае или Японии. А то, что мы подписываемся итальянскими именами… Ну, что такое электронная подпись… Если ты спросишь, как выглядел Джанни, я его опишу, но ты не сможешь составить по этому описанию даже фоторобота, потому что к реальности мои представления могут не иметь никакого отношения. Хотя… мне все-таки кажется, да что там, я просто уверена, что воображала себе Джанни именно таким, каким он был на самом деле.
Прости, я употребила глагол не в том времени, как нужно, и ты вздрогнул, я сказала «был», но это не значит… Для меня Джанни действительно был, потому что, исчезнув второго февраля из сети, он перестал существовать… Мы с Джанни жили более чем реальной жизнью в мире, который всякому другому представляется иллюзорным, воображаемым, виртуальным. Для нас мир компьютера, Интернета, мир слов, писем, был настоящим, а все остальное – как придуманное… Возможно, я плохо объясняю. Наверно, тебе кажется, что объясняю я совсем не то, что нужно. Потерпи. Уверяю тебя, Джузеппе, я ни на йоту не отклонилась от темы, я только стараюсь, чтобы ничего не было упущено, а для этого важнее всего – понять, в какой реальности мы с Джании жили эти месяцы…
Я переходила из мира наших писем, где испытывала все чувства, ощущения, страсти, какие может испытать живой человек, женщина, в мир, столь же реальный, но по-другому – где был мой муж Вериано, с которым мы вместе ужинали, рассказывали друг другу новости, ездили в оперу, в гости, гуляли, ложились в постель и занимались сексом, и, уверяю тебя, то, что я испытывала в минуты близости, было для меня не более реально, чем то, что я ощущала, читая письмо Джанни, в котором он сообщал, что сам съездил в магазин, чтобы купить новый плеер, а потом писал, что в принципе невозможно понять, в каком мире мы живем на самом деле – реальном физическом, материальном, жестком, или в мире описаний, в мире, существующем только потому, что его эмулировала Точка «Зет», о которой пишут космологи, в том числе Вериано.
И если они правы, нам придется отвечать за собственные поступки, не только уже совершенные, не только те, что мы задумали, но пока не совершили, но и за те, которые в принципе возможны, но, как нам кажется, никогда совершены не будут. Разве ты никогда не думал о своем враге: «Чтоб ты сдох, проклятый»? Не воображал, как сбрасываешь его в пропасть или наезжаешь на него колесами автомобиля? Ты думаешь, что это игра воображения. Но все, что возможно в принципе, осуществляется – в другой эмуляции. Все, что в принципе невозможно, осуществляется тоже, и ничего с этим не сделать, кроме как…
Я сейчас перейду к этому «кроме», Джузеппе, и ты поймешь, что имел в виду Вериано, когда говорил тебе… Давай я буду последовательно… Хорошо? Не перебивай меня, пожалуйста. Да, ты меня все время перебиваешь своим взглядом, не смотри на меня, смотри… скажем, на эту чашку. Вот так.
Однажды мы с Джанни разговаривали о том, как жили раньше. До нашей встречи. Мы часто вспоминали прошлое – нам казалось, что в прошлом мы скрывались от будущего. Вспомнили, как в начале девяностых случайно оказались в один вечер на премьере в опере, давали «Полиевкта» Доницетти, это мы оба помнили одинаково, а остальное… Тенор, как я помнила, не взял в первом акте верхнюю ноту, и свет в антракте зажегся при гробовом молчании зала, а Джанни уверял, что тот же тенор на том же спектакле взял ноту великолепно, и ему устроили в конце акта овацию, трижды вызывали на сцену… Понятно, сначала мы решили, что это были разные представления, сравнили числа… нет, это было в один вечер, у меня даже программка сохранилась, я всегда их храню, люблю время от времени перебирать… Джанни, конечно, программку не сохранил, билета тоже, доказать он ничего не мог, но нашел запись в дневнике… да, именно за то число. Более того, мы одинаково помнили, как перед началом спектакля одному из зрителей в первых рядах партера стало плохо, это был седой старик, он стал задыхаться, и его вывели… мы оба это помнили, и не могло же такое произойти на двух представлениях подряд… то есть, могло, конечно, но так мало вероятно…
Когда мы об этом вспоминали, Джанни сказал мне, что мы, скорее всего, живем в разных эмуляциях. Я уже знала, что это такое, Вериано мне столько раз объяснял… «Нет, – написала ему я, – это невозможно». «Но это, по-видимому, так, – ответил Джанни. – И с этим придется смириться». «Нет! – сказала я. – Никогда».
//-- * * * --//
– Я не перебивал тебя, верно? – сказал я, когда Лючия неожиданно замолчала – наверно, чтобы перевести дух. – Я даже старался на тебя не смотреть, хотя это было трудно: знаешь, довольно часто приходится смотреть человеку в глаза, чтобы понять, насколько он…
Я помедлил.
– Насколько он адекватен, – закончила Лючия. Она уже долгое время сидела в одной и той же позе: прямая, напряженная спина, руки вытянуты, ладони на коленях, взгляд… о взгляде я ничего не мог сказать, потому что смотрел искоса, стараясь не сбить ее с мысли, если у нее сейчас была в голове какая-то мысль. Ясно мне было одно: этот Гатти хорошо с Лючией поработал. Мне были известны случаи Интернет-помешательства, не много, но я хорошо их запомнил. Первый такой случай (о нем мне рассказал Иво Кабайно из третьего округа) показался мне невероятным, но детали, изложенные Иво, не оставляли места для сомнений. Начинается все с переписки, с чатов, с невинного общения, а потом одна сторона привлекает психологические приемы, известные техники, вторая сторона подпадает под словесный гипноз, теряет себя, начинает в реальной жизни поступать неадекватно… только зачем это было нужно синьору Гатти, вот вопрос. И если еще учесть, что Гатти таинственным образом исчез из собственной квартиры, а Лючия некоторое время спустя учинила скандал своему любимому мужу и ушла из дома… Точно – без «Интернет-наркоза» не обошлось.
– Насколько он адекватен, – повторил я. – Ты сказала.
– Ты думаешь, – медленно произнесла Лючия, – что я все еще нахожусь под психологическим воздействием Джанни?
– Ты сказала, – еще раз повторил я.
– Возможно, – сказала она, подумав. Умная женщина.
– Знаешь, Джузеппе, – продолжала Лючия, – я и не надеялась, что ты все сразу поймешь. Но ты хоть веришь, что это правда?
– Что именно? – осведомился я. – Переписка с синьором Гатти или предположение о том, что мы и весь этот мир на самом деле всего лишь компьютерная программа, которая…
– Послушай, – воскликнула она, – конечно, ты ничего не понял!
– Куда мне… – вздохнул я. – Кстати, хочешь еще чаю? И… Ты говорила, у тебя свидание?
Я не хотел, чтобы она сейчас поднялась и ушла. Но еще меньше мне хотелось, чтобы Лючия обвиняла меня в том, будто я оказывал на нее давление, мешал делать то, что она считала нужным… в общем, вел себя не как мужчина, а как следователь.
– Свидание? – удивилась она. – С кем? Я просто… Послушай, ты действительно не видел никого в коридоре, когда…
– Не видел, – я покачал головой. – Там никого не было. Даже синьора Балцано.
Лючия пропустила это имя мимо ушей.
– Нет ничего глупее, – сказала она, – чем думать, что мы с тобой всего лишь компьютерные программы.
– Из твоего рассказа… – начал я.
– …Это вовсе не следует, – закончила она. – Эмуляция – не программа. Это физическая реальность, только сконструированная… Хорошо, налей чаю. У меня в горле пересохло. И мысли путаются. И вообще, я…
Она не закончился фразу, мне показалось, что я понял недосказанное, и я сделал вид, будто не расслышал. Поднялся и пошел в кухню, прикрыв за собой дверь. Она не уйдет, теперь она точно не уйдет, и чай выпьет, и рассказ доведет до конца – не о том, что ей наговорил синьор Гатти, а о собственной сломавшейся жизни, она уже подошла к тому, чтобы начать заново, пусть посидит в одиночестве, подумает, а точнее – почувствует, ощутит внутри себя то давление, ту силу, которая не позволит ей молчать…
Тихо щелкнул замок, и я обернулся: Лючия стояла в дверях, руки ее безвольно повисли, глаза… я бы не смог описать точно, что именно выражали в тот момент ее глаза. Должно быть, произошла интерференция взглядов – моего и ее, я не знаю, как это происходит, как назвать физический эффект, смешанный с чистой психологией, возможно, у психологов есть объяснения… Я смотрел на нее и думал… она смотрела на меня и тоже думала… и мысли наши, и ощущения, вызванные мыслями, будто две волны, сталкивались в пространстве, смешивались друг с другом, и возникало нечто, чему я не мог подобрать название, то, что попросту не существовало без нас обоих, я поставил на кухонный столик заварной чайник, шагнул навстречу Лючии, она тоже сделала шаг, мы сошлись в центре кухни, как две планеты, двигавшиеся по встречным орбитам, и по правилам небесной механики должны были разойтись, как разлетаются всякий раз Земля и атакующий ее астероид… она подняла руки, не протянула вперед, а именно подняла, начала поднимать, а я всего лишь остановил это движение, и ее ладони оказались в моих, «не надо», сказала она, а может, не сказала, только подумала, а может, и не подумала, а я сказал себе сам, потому что, конечно, не надо, но мысль, какая бы она ни была, в тот момент выглядела совершенно не нужной, я отпустил ее руки и обнял за плечи, почувствовал, как Лючия напряжена, и снял это напряжение не мыслью, не словом, не ощущением даже, а чем-то, чего во мне не было раньше, каким-то движением, силой, о присутствии которой в себе не подозревал. Ее плечи стали мягкими, хотя как это могло быть? Она подняла голову, и мы, наконец, по-настоящему посмотрели друг другу в глаза. «Не надо», – теперь это точно сказала она. «Конечно, нет», – согласился я. Ничего и не было – мы просто стояли посреди кухни, я просто держал Лючию за плечи, она просто смотрела на меня и рассказывала о себе такое, чего мне знать, скорее всего, и не нужно было.
Самое странное, что я все понимал, хотя не было произнесено вслух ни одного слова. И не нужно говорить мне, что это телепатия. Не существует никакой телепатии, мысль через пространство не передается. Я все понимал, да, но если бы меня попросили описать словами то, что мне в тот момент было понятно, я не смог бы этого сделать.
– Ты боишься возвращаться к себе? – спросил я.
– Да, – ответила она.
– Из-за него?
– Да… Нет. Я не его боюсь.
– Балцано… Это Гатти?
Она отпрянула. Похоже, я сморозил глупость. Попытался перевести свое понимание в слова, и оказалось, что это невозможно, словами можно сказать совсем не то, что понимаешь, даже наоборот, ты понимаешь нечто, а когда начинаешь говорить, то понимаешь, что ничего так и не понял… То есть, на каком-то уровне восприятия понимание существует, но когда вынужденно переходишь на другой, словесный уровень, то ничего не получается, твое понимание остается там, в глубине, не желает идти за тобой следом, и лучше промолчать, чтобы сохранить…
Я так и сделал, но момент был упущен. Лючия высвободилась из моих не очень крепких объятий, поправила волосы и села на краешек кухонного табурета.
Чайник закипел, я принес из гостиной чашки, налил заварку (какие уж тут чайные церемонии…) и воду из чайника, поставил на столик сахарницу, тарелочку с вафлями, я делал все нарочито медленно, чтобы дать Лючии время прийти в себя… после чего? Что произошло между нами? Она сидела с закрытыми глазами, но, казалось, все прекрасно видела – протянула руку и безошибочно нашла свою чашку, взяла ее за ручку и поднесла к губам.
– Осторожно, – сказал я, – кипяток.
Она сделала глоток, поставила чашку на столик (не открывая глаз) и тихо произнесла:
– Я помню совсем другой мир. И это ужасно.
Я молчал.
– После того, как он ушел, – сказала Лючия, – я думала, что остались хотя бы письма. Это была моя жизнь. Ты не понимаешь… Я так жила эти месяцы… Письма исчезли. Как? Почему? Только последние – я послала ему в тот день… и получила ответ.
– Ты никогда с ним не встречалась.
– Мы встречались каждый вечер, – сказала она. – Бывало, несколько раз в день. Он ждал меня всегда, и я приходила к нему так часто, как только могла.
– Да, – сказал я. – Там… А в реальной жизни…
– Что такое реальная жизнь, Джузеппе? Мы жили реальной жизнью. Разве я не по-настоящему волновалась, когда его как-то не было целый день, и я чего только не передумала, а когда его положили в больницу, нужно было провести обследование, вроде бы стандартная процедура, но Интернета там не было, и я три дня не находила себе места, мы поссорились с Вериано, он не понимал, я не понимала тоже, но так было…
– У него не было телефона?
– Мы никогда не разговаривали по телефону.
– Ты не приезжала к нему?
– Мне это и в голову не приходило. Это бы все разрушило.
– Вы могли назначить встречу в… ну, скажем, в кафе.
– Ты смеешься, Джузеппе?
– Фотографии…
– Мы не обменивались фотографиями.
– В Интернете можно найти…
– Моих фотографий там нет, уверяю тебя. И его тоже.
Это было так, я пытался искать в сети фотографии синьора Гатти, но во всех поисковиках получал один и тот же текст: «Нет ни одного документа». Не было Гатти даже на коллективных фотографиях студентов университета или его работников…
Это было более чем странно, но меня интересовало другое. Мне почему-то показалось, что совсем недавно Лючия сказала нечто очень важное. Но я не мог понять – что именно. Фотографии? Нет, не фотографии. Телефонная связь? Тоже нет. Что-то…
– Точка «Зет», – сказал я. – Ты думаешь, что мы сейчас… не существуем на самом деле? Что мы всего лишь порождение этого бесконечно сложного мироздания…
Она протянула руку и положила ладонь мне на колено. А я прикрыл ее ладонь своей.
– Ты чувствуешь? – сказала она.
Я поднес ее ладонь к губам и поцеловал. А потом поцеловал каждый палец. Потом стал целовать тыльную часть ладони, поднимаясь по руке, и все сильнее наклонялся вперед, и она наклонялась тоже – в конце концов, мы столкнулись лбами, оба рассмеялись, и что-то произошло, какая-то сила возникла в воздухе, сила притяжения, подтолкнувшая нас друг к другу, иначе с чего бы пространство между нами исчезло, и время тоже остановилось… если что-то и происходило, то я не стану это описывать, и вовсе не потому, что к проблеме моего рассказа это не имеет никакого отношения. Имеет, конечно. Но я просто не смогу этого описать, потому что не умею описывать словами то, что происходит вне времени и пространства. Никто не умеет, даже если уверен в обратном.
– Ну вот, – сказала Лючия. – Чай совсем остыл. Вылей его и сделай новый. Так пить хочется.
Мне тоже хотелось пить. И еще мне хотелось… Мне многого хотелось в тот момент, причем желания были прямо противоположны друг другу, и потому я заставил себя отпустить Лючию, которую все еще продолжал сжимать в объятьях, и принялся готовить чай.
Лючия пересела на скамеечку, стоявшую у двери, сложила руки между колен и стала такой домашней, простой, такой близкой, что у меня заныло под ложечкой…
Я отвернулся и минут десять занимался только чаем, не позволяя себе оглядываться. Думал, конечно – не о том, что сейчас произошло вопреки всем моим правилам поведения с клиентами и, тем более, с подозреваемыми, а о словах, сказанных Лючией перед тем, как…
– Почему? – спросил я, разлив чай по чашкам, поставив чашки на поднос и только после этого обернувшись, наконец, к Лючии. – Почему ты это сделала?
– Почему я ушла от мужа? – переспросила она.
– Нет. Почему ты устроила тот взрыв. Двадцать три миллиарда лет назад. Создала эмуляцию, в которой мы живем. Твой муж нанял меня, чтобы узнать: зачем ты так поступила. Мотив.
– Мотив, – повторила Лючия. – Знаешь, Джузеппе, он совсем сумасшедший, я имею в виду Вериано. Мотив ему важен. А как я это сделала, его, значит, не интересует?
– Это интересует меня, – сказал я. – А твой муж считает, что ему это и так известно. Вот бред, верно? Сидят двое взрослых людей и выясняют, для чего один из них устроил взрыв двадцать три или сколько там миллиардов лет назад. Судя по твоему рассказу, я понимаю, что это был акт отчаяния, да? После того, как Джанджакомо исчез… Я просто рассуждаю, ничего такого…
– Ты не можешь себе представить, – сказала Лючия и поставила на пол пустую чашку. – Я знала все его пароли в сети, все наши адреса, у нас там был свой дом, свой мир, где я жила последние месяцы, мы с Джанни не просто общались, мы… люди не могут быть так близки в этом мире, как мы с ним были близки там… Нет, «там» – неправильное слово. Скорее «там» было для меня – дома, с Вериано, он видел, конечно, какой я стала, и, наверно, кое-что даже понимал… не знаю. Судя по тому, в чем он меня обвинил, думаю, он понимал гораздо больше, чем мне тогда казалось. Я… думала, что умерла. Помню: сидела перед экраном, читала последнее письмо Джанни…
– Ты можешь мне его показать? – быстро спросил я. – Возможно, вместе мы поймем…
Лючия посмотрела мне в глаза. «Что значит – вместе? – спросила она. – Вместе я могу быть только с ним, а его нет. Если хочешь, я лягу с тобой в постель, но все равно мы не будем вместе, тем более»…
– Я хотел сказать – вдвоем, – поправился я, хотя ни слова вслух сказано не было.
Лючия кивнула.
– Могу, – сказала она. – Только это другое письмо.
– Нет, я хотел именно последнее…
– Последнее, да, – кивнула она. – Но не то.
– Так последнее или нет?
– Последнее, – сказала Лючия. – Ты все еще не понимаешь.
– Нет, – сказал я.
Я прошел мимо нее в комнату и взял с дивана ноутбук. Когда я вернулся в кухню, Лючия сидела за столом и пила чай из моей чашки. Чай, должно быть, опять остыл, Лючия морщилась, но упрямо допила эту бурду, пока я подключал компьютер.
– Вот, – сказал я, встал за ее спиной и, помедлив секунду, положил руки ей на плечи. Лючия, похоже, и не заметила этого. Мне хорошо было видно, на какие клавиши она нажимала, память у меня хорошая, я, естественно, запомнил все пароли и повторил их мысленно, пока на экране всплывало изображение: комната в городской квартире, нарисованная в стиле современного примитивизма – не фотография, но и не рисунок, и вроде бы даже не компьютерная графика. Что-то от того, другого и третьего. Как бы то ни было, возникло ощущение, будто не картинка, а я сам стал другим, не таким, каким был минуту назад, что-то во мне разладилось, или, наоборот, пришло во взаимное соответствие, я – или это была Лючия? – протянул руку и взял лежавшее на прочном дубовом столе письмо в раскрытом конверте. Это была моя рука? И была ли это рука вообще?
Письмо само собой раскрылось, развернулось, заполнило экран…
«Милая Лю… Сегодня такой хороший день, я начал новую работу, о которой мы столько говорили в последнее время. Ты была права, я долго тянул, но ты же меня знаешь: мне нужно было все понять, все… нет, не рассчитать, с расчетами у меня, как у всех историков-гуманитариев сложные отношения, да, к тому же, от расчетов, от чисел, от математики не так много зависит на самом деле, все решают эмоции, намерения и наша память, которой очень непросто управлять, я думал, что и вовсе невозможно, но ты меня переубедила – не логикой, конечно, твои эмоции взяли верх над моими, передались мне, теперь я чувствую не просто, как ты (как ты я чувствую давно, ты знаешь), я волнуюсь, как ты, боюсь, как ты, я…
Ладно. Ты это и сама знаешь. Я начал. И дальше – как договорились. Я буду посылать тебе последнюю строчку из написанного за день. Это пунктир, по которому ты будешь идти следом за мной. Как камешки, которые разбрасывал Мальчик-с-пальчик, когда его несла по лесу неодолимая сила… Людоед? Видишь, что-то уже начинает происходить, хотя я и написал-то всего пару страниц. Но уже не помню, кто это был. Может, людоед. Зачем людоеду похищать тощего и невкусного мальчишку? Нет, что-то здесь не то, я чувствую.
Если мир меняется, то я прав, и мы с тобой будем…»
– Это все? – спросил я, потому что дальше страница не прокручивалась, предложение оборвалось, текст был не законченным, и мне почему-то остро, просто невыносимо захотелось узнать, что имел в виду синьор Гатти, когда начал фразу «мы с тобой будем». Где будем? Что будем? Мы с тобой…
– Это все, – повторила Лючия и запрокинула голову, уткнувшись затылком мне в грудь, я наклонился и поцеловал ее в лоб, она вздохнула, и я…
Неважно. То есть, я хочу сказать: неважно ни то, что происходило в следующие полчаса… или час… или две минуты… ни то, почему я совершал те или иные поступки. Мне казалось, что память моя раздвоилась, как память шизофреника, а, впрочем, я не знаю, как устроена у шизофреников память, так что и ссылаться на нее не стану. Как бы то ни было, я отчетливо помнил, как повернул Лючию к себе, начал целовать ее в нос, щеки, губы, а она все теснее ко мне прижималась, нам было неудобно, и мы переместились в комнату, на диван, это произошло само собой, и еще я помнил, что мы – в то же самое время! – сидели на кухне перед экраном, Лючия сбросила мои руки со своих плеч, а я думал о последних словах, которые Гатти настучал на своем компьютере, а потом…
Исчез?
Но ведь перед этим он должен был, как минимум, надавить мышкой на клавишу «послать», иначе письмо осталось бы у него, Лючия его не получила бы… И если так, то почему Гатти отослал письмо, не дописав предложения?
Лючия не могла ответить на мой вопрос, потому что в мире моей раздвоенной памяти перечитывала последние слова своего Джанни и одновременно расстегивала на мне рубашку, пуговицы не поддавались, она все больше нервничала и, в конце концов, ударила по какой-то клавише, отчего письмо свернулось и пропало с экрана, оставив в моей душе ощущение несбывшегося… в том числе несостоявшегося поцелуя и еще чего-то, что почему-то представилось мне в виде огромного бутона, медленно распускавшегося в темноте то ли космического пространства, то ли моего собственного подсознания…
В себя я пришел в тот момент, когда вездесущий синьор Балцано вошел в стену и перестал существовать в этой реальности. Я успел только заметить его спину, скрывшуюся в стене кухни, как утопленник скрывается под водой, чтобы больше не появиться на поверхности.
– Ты видела? – воскликнул я и вскочил со стула, на котором сидел… нет, поднялся с дивана, на котором мы с Лючией… или, может, сделал еще что-то, о чем сразу же и забыл? В следующую секунду воспоминания соединились вместе, я перестал о них думать, позволив улечься в сознании так, как им самим заблагорассудится.
– Видела, – сказала Лючия, но которая из двух – или обе произнесли это в унисон?
Я подбежал к стене и погрузил в нее руки… то есть, мне показалось, что погрузил чуть ли не по локоть, на самом деле я какое-то время стоял, упершись в стену обеими руками, будто стена могла упасть, а я, как атлант небеса, поддержал ее и не позволил обрушиться нам на головы. Нам – потому что Лючия оказалась рядом, но поддерживала не стену, а меня, впрочем, скорее не поддерживала, а сама пыталась о меня опереться, уткнувшись лбом мне в спину.
Я повернулся и обнял Лючию, она прижалась ко мне, так мы и стояли какое-то время, память моя успокоилась, хотя в ней и осталось что-то от недавней раздвоенности, но сейчас я прекрасно понимал, что на самом деле мы с Лючией разглядывали на экране письмо, а вовсе не предавались на диване… видимо, мое подсознание странным образом сделало воспоминанием то, что на самом деле являлось лишь несбывшимся… и несбыточным желанием. Никогда раньше со мной ничего подобного не происходило, но думать сейчас об этом не имело смысла, хотя думалось именно об этом, как обычно и бывает – скажи человеку: «Не вспоминай о белом слоне»…
– Как он это делает? – спросил я.
– Не знаю, – пробормотала Лючия очень невнятно, потому что говорила, прижавшись ртом к моей груди. – Но ты видел?
– Только тот момент, когда он…
Я отцепил от своих плеч ее пальцы и пошел к двери – медленно, как мне казалось, будто специально давал синьору Балцано время исчезнуть окончательно. В то же время я понимал, что передвигаюсь очень быстро, не прошло и секунды, как я распахнул дверь в коридор, там тускло светили лампы под потолком, и у соседней квартиры подвыпивший жилец – парень лет двадцати двух – тыкал ключом в замочную скважину.
– Вы сейчас видели кого-нибудь, синьор? – спросил я и только теперь обратил внимание на то, что одежда моя пребывала в беспорядке, рубашка выбилась из брюк и расстегнута, на одной ноге туфля с развязавшимся шнурком, вторая нога и вовсе босая.
– Н-нет, – пробормотал парень. – Никого не видел, а что?
– Ничего, – сказал я. – Прошу прощения.
Парень нашел, наконец, потерянную замочную скважину, повернул ключ и исчез в своей квартире так быстро, будто за ним гнался сбежавший из зоопарка леопард.
– Куда он мог пойти, как ты думаешь? – спросил я. – Мне почему-то кажется, что он у тебя в квартире… Дай-ка ключ.
Я сжал в ладони металлический предмет и вышел в коридор. Подошел к двери с номером 8, вставил ключ в замочную скважину (почему-то в этот момент я ощутил себя молодым человеком, минуту назад возившимся у своей двери, я даже додумал его мысль: «Хреновина, ключ, наверно, не тот, поменялся с Агостино, вот напасть, теперь и домой не попаду»), но поворачиваться ключ не хотел, может, я действительно с кем-то поменялся, опять не моя мысль, или Лючия передала мне не свой ключ, но с чего бы ей так делать? Я вытащил ключ и посмотрел на номер, выгравированный на брелке: «11». Номер моей квартиры. Я обернулся, чтобы сказать об этом Лючии, и увидел. Вряд ли я смогу внятно описать то, что увидел, потому что в глазах то ли опять двоилось, то ли двоилось в сознании – как бы то ни было, одновременно происходили две вещи, выглядевшие равно реальными: синьор Балцано, наполовину выйдя из стены моей квартиры, держал Лючию за локоть и что-то говорил ей на ухо, а она не то чтобы отбивалась, но видно было, что ей неприятно, она пыталась синьора Балцано оттолкнуть, но у нее не получалось, да и как могло получиться, если на самом деле это был не человек, а какое-то желе, в которое руки Лючии погружались по локоть, неприятное и просто невыносимое для сознания зрелище… Может, поэтому я одновременно видел и другое – Лючия вышла в коридор и медленно шла ко мне, оглядываясь по сторонам, никакого Балцано не было в помине, но Лючия кого-то боялась, кого-то, похоже, кого она видела, а я – нет. Я хотел ей сказать, чтобы она вернулась в мою квартиру и не высовывалась, пока я не разберусь, наконец, с этим феноменом, с человеком, научившимся действительно проходить сквозь стены или умевшим наводить на окружающих такой вот морок, когда начинает казаться все, что тебе внушат. Со мной раньше такие штучки не проходили, но со мной раньше не происходило много такого, что случилось сегодня.
Ключ по-прежнему не желал поворачиваться, но я толкнул дверь, и она открылась – неужели Лючия не заперла, когда шла ко мне… странно. Я успел войти, прежде чем додумал мысль до конца, а следом за мной проскользнула в комнату Лючия, и уже не было в сознании раздвоений, я все воспринимал четко – и опознал в мужчине, сидевшем в кресле перед телевизором, пресловутого синьора Балцано. Он положил ногу на ногу, смотрел на экран (телевизор был включен, показывали ток-шоу, но без звука, и если Балцано не умел читать по губам, то непонятно было, зачем ему смотреть это немое представление) и не обращал на нас с Лючией ни малейшего внимания.
– Это он? – сказал я.
– Он… кто? – прошептала Лючия мне в спину.
– Гатти.
Я спиной почувствовал, как она возмущена.
– Входите же, наконец, – сказал Балцано, не оборачиваясь. – Что вы, в самом деле, стоите, как неживые? Лючия, приготовь синьору выпивку.
– Синьор, скажите, как вам это удается? – спросил я.
– Удается – что? – вежливо переспросил Балцано.
– Да вот… Проходить сквозь стены.
– Я… – похоже, Балцано искренне не понимал вопроса. – Как сказали? Сквозь стены? Вы шутите, молодой человек?
Шучу? Я не снял на видео, как он проделывал свои фокусы, но в коридоре, несомненно, были камеры слежения, и надо будет попросить Чокки…
– Спасибо, дорогая, – сказал Балцано, и в моей руке оказался поданный Лючией бокал шампанского – сорт, какой я терпеть не мог: сладкое красное – это даже вином назвать было невозможно. На подносе, который Лючия держала обеими руками, стояли еще два бокала, и Балцано, привстав, взял один из них, пригубил, чмокнул и залпом допил – будто это был бокал коки. На лице его появилась гримаса удовольствия – и я настаиваю на этом определении: именно гримаса и именно удовольствия, как ни противоречат друг другу два эти слова. Лючия стояла посреди комнаты, продолжая держать на вытянутых руках поднос с единственным бокалом – пить ей, похоже, совсем не хотелось, но она знала (определенно знала!) привычки синьора Балцано, и он действительно, поставив пустой бокал на пол около кресла, еще раз приподнялся, взял с подноса оставшийся бокал и поднос забрал из рук Лючии, шампанское выпил таким же большим глотком, а поднос бросил на пол, и тот, как мне почему-то показалось, разбился с оглушительным звоном, хотя, конечно, разбиться он не мог, не стекло все-таки. Балцано отодвинул поднос ногой, пустой бокал поставил рядом с первым, показал Лючии на второе кресло, будто не она, а он был в этой квартире хозяином, мне тоже кивнул, предлагая сесть на что-то позади меня, но я точно знал, что там ничего не было, сесть я мог только на стул у окна, но почему-то знал и то, что именно туда мне садиться не нужно, и я остался стоять, а Балцано, пожав плечами (мол, ваше дело), проговорил:
– В общем-то мне и раньше казалось… Нет, серьезно. Сквозь стены, говорите вы? Любопытно.
– Очень, – согласился я.
– Очень, – повторил он. – Лючия, ты тоже… То есть, ты видела, как я…
– Да, – сказала она.
– Да, – повторил Балцано. – Очень интересно. Это означает…
Что это означало, по мнению синьора Балцано, я не понял, потому что размышления свои он не стал воспроизводить вслух, а мысли я прочитать не мог, и это обстоятельство меня в тот момент почему-то удивило больше всего: почему я не понимаю мыслей этого человека?
– Джузеппе, – прошептала Лючия, – пожалуйста, не надо об этом… Прошу тебя.
– Почему? – спросил я, продолжая наблюдать за выражением лица Балцано и пытаясь все же понять, о чем именно он думал. – Тебе не кажется, дорогая, что, если мы поймем это, то поймем все? И кстати, отчего ты так взволновалась? Разве прошлой ночью он не являлся к тебе таким же экстравагантным способом? И разве не его ты ждала и сегодня? И не его ли мы слышали недавно в коридоре, когда он…
– Да, да, да, – кивала Лючия на каждое мое слово. – Но это совсем не то, что ты думаешь.
– Странно, – продолжал я, – что ты это все видела, я тоже, а синьор Балцано удивлен так, будто это не он…
– Именно! – воскликнул Балцано, хлопнул себя ладонью по колену и торжествующе посмотрел мне в глаза. – По-видимому, все так, если рассматривать ситуацию с вашей точки зрения. Точка зрения – это уже интерпретация, а мы пока должны говорить только о фактах. Правильнее сказать: если рассматривать происходящее из вашей системы отсчета. Я-то могу видеть только из своей, и это создает кое-какие… Я не знал, что в вашей системе отсчета прохожу сквозь стены, могу себе представить… А собственно, – неожиданно оживился он, – собственно, я не пойму, как вы это себе представляете… то есть, как вы это наблюдаете. Очень любопытно. Если для меня материальной преграды не существует – по вашим словами…
– Это видела и…
– …Тем более. Так если… Ну, тогда я и в этом кресле не смог бы усидеть, верно? Почему я не проваливаюсь, а? Почему не падаю в центр Земли? Я только что коснулся вас рукой, и моя ладонь не прошла сквозь ваше тело. Попробуйте.
Он встал, подошел ко мне и протянул правую руку. Я протянул свою. Нормальное пожатие, не очень сильное, но и не слабое. Мы стояли друг перед другом и не торопились опускать руки. Я подумал почему-то, что если Балцано приходил каждую ночь к Лючии, они…
Видимо, ему в голову пришла та же мысль – Балцано оставил, наконец, мою ладонь в покое и через мое плечо посмотрел на Лючию. Я не видел выражения ее лица, затылком ощущал не мысли, но эмоции. Ей было хорошо. Странным образом она сейчас прекрасно себя чувствовала, ей было приятно на нас смотреть, ей было интересно нас слушать, она не собиралась вставлять ни слова, но каждое слово, сказанное нами, ложилось в ее систему представлений о мире – в общем, Лючия была в гармонии с собой. Я обернулся и встретился с ней взглядом. «Да, – сказала она, – ты прав, Джузеппе. Мне сейчас так хорошо, как не было… много дней. Потому что…»
А дальше я ничего знать не мог, эмоции к вопросу «почему?» отношения не имели, и продолжить фразу вместо Лючии я, конечно, не мог, а сама она не собиралась.
– Вас зовут Джанджакомо? – спросил я.
– Джеронимо, – поправил он. – Показать документ?
– Да, пожалуйста.
Он порылся в левом брючном кармане, что там можно было держать, кроме носового платка, да там ничего и не было, я-то видел, карман был пустым, когда Балцано запустил туда руку, но, пошарив, он извлек на свет пластиковую карточку и протянул ее мне со словами:
– Надеюсь, вас это удовлетворит, синьор Кампора.
Фотография соответствовала оригиналу. Странный документ. Пропуск, дававший право Джеронимо Балцано, 1957 года рождения, беспрепятственно проходить на любой объект корпорации «Гвидо и Клаудио, Ltd.». Я не знал, что представляла собой корпорация «Гвидо и Клаудио», я впервые видел такое название, и потому документ в первую секунду показался мне очень сомнительным. Однако, приглядевшись, я понял, что сделана карточка со множеством степеней защиты, подделать которые труднее, пожалуй, чем даже пресловутый американский доллар. Джеронимо Балцано. Ладно.
Балцано придвинул свое кресло к столику, на котором стояли три пластиковые тарелки с салатами: на одной – помидоры с огурцами, обильно политые оливковым маслом, на второй – что-то вроде французского салата, который я терпеть не мог, потому что в нем была мелко нарезанная морковь, а на третьей – нечто экзотическое, рыбное, то ли из креветок, то ли из крабового мяса, очень похоже… И чашки, наполненные кофе, в каждой плавала лимонная долька, так я тоже не любил… Ну ладно, если уж подано… Кстати, когда Балцано успел все это приготовить, наверняка у него ушло не менее получаса?
– Но ведь вы знакомы с синьором Гатти, – сказал я, – с синьором Джанджакомо Гатти.
Я не спрашивал, я утверждал. Конечно, Балцано знал Гатти и не сумел этого скрыть.
– Гатти, – пробормотал он, – Гатти, конечно… Что вы о нем знаете, синьор Кампора?
– Похоже, вам об этом человеке известно больше, чем мне, – сказал я. – Может, вы и расскажете?
Балцано протянул руку за тарелочкой, положил себе немного рыбного салата и сказал задумчиво:
– Да, я знаком с синьором Гатти. Боюсь только, что вам в ваших поисках, синьор Кампора, это не поможет.
– Вы знаете, что с ним произошло?
– Боюсь, что… Откуда мне это знать?
– Джузеппе, – сказала Лючия, – Джеронимо хочет мне помочь, так же, как и ты… и так же, как у тебя, у него не получается. Вообще-то, он, как и ты, сыщик. Только…
– Только – что? – спросил я.
– Пользы от этого нет, – со вздохом произнес Балцано и достал еще одну карточку, на этот раз не из брючного кармана, а из маленького карманчика на рубашке, его и видно почти не было, полоски сливались, и карточка возникла, будто, как и ее владелец, прошла сквозь материальную преграду – маленький прямоугольник, значительно меньше пропуска на территорию корпорации «Гвидо и Клаудио».
Фотография. Любопытное фото – оно выглядело трехмерным, определенно имело глубину, а может, это освещение в комнате создавало такой зрительный эффект? На фото синьор Балцано выглядел лет на десять моложе, худощавый, без залысин, но это, конечно, был он.
– Джеронимо Балцано, – прочитал я вслух, – частное детективное агентство «Гебриды», Рим, улица Росселини, двадцать шесть, под контролем полиции, начальник управления майор Арнольдо Гонзаго… подпись…
Подделка. Точнее, игрушка. Может, синьор Балцано хотел этой штукой обмануть Лючию – похоже, ему это удалось, – но показывать такую карточку мне было с его стороны верхом наглости.
– Ну-ну, – сказал я добродушно. – Что-то я не припомню агентства «Гебриды». И майор Гонзаго какой-то… С каких это пор мы стали работать под прямым контролем…
– Ах, дорогой коллега, – сказал Балцано, пряча карточку – она исчезла в невидимом кармане так же, как давеча исчезло другое удостоверение, – давайте, наконец, объяснимся.
– Давайте, – с готовностью согласился я. – Вы садитесь, я постою здесь. Я вас внимательно слушаю.
Он сел. Положил ногу на ногу, нацепил на вилочку кусочек чего-то, что могло быть креветкой, прожевал, мы с Лючией ждали, то есть, я чувствовал, что она тоже ждет, ей тоже важно, что скажет синьор Балцано, будто она прежде ничего о нем не знала и даже не представляла, что он, собственно, делает в ее комнате.
Тем не менее, говорить начала Лючия.
– Джузеппе, – сказала она. – Это все правда. Я обратилась к синьору Балцано, когда… В общем, я попросила найти… или хотя бы узнать что-нибудь… я была в отчаянии… я ничего не понимала… я даже не поняла сначала, что он… они…
Я должен был видеть ее глаза. Пришлось обойти кресло и сесть на стул, теперь я видел их обоих. Лючия сидела, прикрыв лицо ладонью, будто свет мешал ей, а на лице Балцано можно было увидеть смену самых разных настроений – от удовольствия (по поводу чего?) до горестных раздумий (видимо, по поводу неожиданного для него развития событий).
– Лючия, – сказал я, – давай я продолжу, а вы с синьором Балцано меня поправьте, если я начну говорить чушь. Скорее всего, так и будет, потому что, в отличие от вас обоих, я почти ничего не понимаю в происходящем.
– Документ, – продолжал я. – Конечно, я работаю в контакте с полицией и карабинерами, это понятно. Но уж точно не под прямым контролем. В моей карточке нет ничего подобного и быть не может, сама суть работы частного детектива определяет… В общем, карточка… И другая – пропуск на какие-то заводы. Нет такой фирмы в Риме.
– Зачем мне… – начал Балцано с набитым ртом, но я не дал ему продолжить фразу.
– Незачем, конечно. Никакого смысла. А если еще учесть вашу способность проходить сквозь стены…
– Я не…
– Да, это вы уже говорили. Конечно, не. И если еще принять во внимание странное исчезновение синьора Гатти… и то, что муж Лючии говорил о…
– Вывод, вывод… – пробормотал Балцано, проглотив, наконец, и сразу положив в рот еще один кусочек.
– Да, вывод, – я помедлил. – Как говорится, когда все версии оказываются неверными, и остается одна, то, как бы она ни была фантастична, именно она и будет истинной.
– Истинной, – фыркнул синьор Балцано. – Никакая версия не может быть истинной по определению, это смешно.
– Да? – сказал я. – Что же тут смешного?
– Истины, – произнес Балцано, проглотив, наконец, последний кусок то ли креветки, то ли краба, – не бывает вообще. Все, чего мы можем добиться в любом расследовании, это правда, а она, как известно, у каждого своя. Можно сопоставить, да. Найти общие места. Выявить сценарии, которые… Ну, и судить, конечно – суд, по крайней мере, покажет, где и что сопоставимо, и следовательно…
– Джеронимо, – с неожиданным отчаянием в голосе воскликнула Лючия, – перестань, пожалуйста! Если ты хочешь сказать, что так ничего и не добился…
– Он тоже искал синьора Гатти? – спросил я.
– Конечно, – кивнула Лючия.
– По твоему поручению?
– Да.
– И приходил, чтобы доложить о результатах?
Лючия кивнула.
– Он не мог сделать это по телефону? Или через Интернет?
– Джузеппе, ты же знаешь, что нет!
– Из того, что сейчас было сказано, следует, что я правильно все понял. Это, конечно, не истина, как выражается синьор Балцано, но правда – причем для нас троих она одна и та же, и, значит, на нее можно положиться хотя бы в рассуждениях.
– Слишком длинная фраза, – заметил синьор Балцано. – Если коротко…
– Если коротко, – сказал я, – то в вашей эмуляции, синьор, не было Большого взрыва, верно? И синьор Гатти… Джанджакомо Гатти, который для Лючии… в общем, с ним там случилось что-то… он умер? То есть, я хочу сказать, реально, физически…
– Пожалуйста, – жалобно сказала Лючия. – Джузеппе, не надо так…
– Прости. Я прав?
– В принципе, – задумчиво произнес Балцано, – можно сказать и так. Хотя я бы сказал иначе.
– Как сказали бы вы?
– Послушайте, синьор Кампора, как вы это себе представляете? Другой мир, да? И в моем мире, и в вашем есть женщина по имени Лючия Лугетти, и есть частный детектив Джеронимо Балцано… И вот Балцано из одного мира является в другой… и потому здесь кому-то кажется, что он способен проходить сквозь стены, да? И в этом другом мире получаются два детектива Балцано, и если они встретятся… хм… то долго будут выяснять отношения… в смысле, кто из них настоящий…
– А что тут выяснять? – удивился я. – Ваши документы… И вы действительно проходите сквозь стены… Значит…
– Ничего это не значит, – торжествующе сказал Балцано. – Невозможно существование двух Балцано в одном месте и в одно время – это, если хотите, что-то вроде… вы знаете, что такое фермион, синьор Кампора?
– Молекула, переносящая запахи.
– Молекула – это феромон. А фермион – элементарная частица, подчиняющаяся статистике Ферми-Дирака. В вашей реальности. Как это в моей, я не знаю, потому что память… Впрочем, возможно, и в моей тоже… Неважно. В общем, это закон природы: две частицы не могут одновременно находиться в одном и том же квантовом состоянии. А мы с вами для мироздания – те же элементарные частицы. И потому… Нет, со своим двойником я здесь не встречусь, это исключено. Но вы начали что-то рассказывать, синьор Кампора. Продолжайте.
– По-моему, – сказал я, – вы и сами все понимаете…
– Я-то да, – согласился синьор Балцано, – а вы, по-моему, не вполне. А нужно, чтобы вполне, иначе мы с вами не сможем работать, а если мы с вами не сможем совместно работать, нам не удастся найти синьора Гатти, а если нам не удастся найти синьора Гатти…
– Да, – сказал я, – что тогда?
– Синьора Лючия сказала мне, что муж обвиняет ее в том, что из-за ее прихоти… он именно так выразился, синьора?
– Да, – пробормотала Лючия.
– Из-за ее прихоти, – продолжал Балцано, – произошел Большой взрыв, в результате чего мы…
– Мы? – я поднял брови, я очень хотел показать этому типу, что и без его объяснений прекрасно все уже понял и могу дополнить его рассказ подробностями, которые синьору Балцано наверняка не известны.
– Мы, – повторил он, впрочем, не так уверенно, как прежде, – живем в том мире, в котором живем. Это не худший, кстати, вариант, но, с другой стороны, все могло быть…
– А что, – спросил я с интересом, – вы знаете что-то о мирах… гм… гораздо худших, чем наш?
– Вообще-то я не думаю, что это имеет отношение к вашему… к нашему расследованию.
– Мне просто интересно, – я пожал плечами.
– Конечно! – с энтузиазмом воскликнул синьор Балцано. – Есть гораздо хуже… То есть, хуже для нас с вами… Не исключаю, что в каждом из таких миров есть…
Он задумался. Он не знал, как сформулировать ответ, чтобы, с одной стороны, мне было понятно, а с другой – не говорить всего, что ему известно. Игра начала меня раздражать, я встал, подошел к Лючии, опустился на колени, и она прижала мою голову к своим ногам, это было… я поплыл куда-то… мы разговаривали… она говорила, проводя пальцами по моим волосам, а я отвечал, сжимая руками ее колени, для нас в такой манере беседы не было ничего странного, просто мы хотели, чтобы Балцано не слышал того, что мы говорили друг другу, он и не слышал, он, видимо, потерял интерес к происходившему, а возможно, и даже скорее всего, интерес к происходившему потерял я, потому что все уже понял, задачу решил, я знал, что произошло с синьором Гатти, я мог бы сказать об этом Лючии прямо сейчас, именно так, сжав руками ее колени и уткнувшись носом в ее платье, пахнувшее так удивительно тонко и безбрежно, что…
Лючия гладила меня по голове и говорила, что совсем не хотела… ей и в голову не приходило… она об этом и не думала… все ведь происходит по законам, которые мы не очень-то знаем… точнее, не помним, а когда исчез Джанни, она решила, что ей незачем жить, потому что… нет, без всяких «потому что», просто жизнь стала бессмысленной, это кому угодно может показаться безумием, но Джанни стал частью ее самой, его письма… нет, разве это были письма… то есть, для кого-нибудь, кто их, возможно, прочитал бы, да…
Я знаю, что ты без него действительно не можешь, с некоторых пор я тоже не могу – не могу без тебя, и это не какое-то неожиданно вспыхнувшее чувство, это не любовь, как ты могла бы подумать, это просто ощущение себя. Понимаешь?
Да, – сказала она. Это ты хорошо сказал. Ощущение себя. Именно так.
Я должен был задать Лючии вопрос, на который хотел получить не мысленный ответ, а произнесенные вслух слова. Чтобы и синьор Балцано их услышал.
Я снял руки Лючии со своего затылка, ощущение было таким, будто я оттолкнулся от берега и ушел в свободное плавание, а берег притягивал, и больше всего мне хотелось вернуться, пришвартовать свое суденышко и опять почувствовать себя защищенным от бурь… почувствовать себя самим собой, вот что.
Я поднялся с колен и обернулся, чтобы посмотреть, что делал Балцано все то время, пока мы с Лючий вели диалог, которого он не мог понять. Кресло, в котором минуту (а может, час?) назад сидел Балцано, было пустым. Чашка кофе тоже была пуста, и блюдце, на которое он положил себе салаты.
Я огляделся. Балцано не было в комнате, и у меня возникло ощущение, что его вообще не было в нашем мире.
– Ты хотел о чем-то спросить? – сказала Лючия и тоже поднялась.
– Балцано…
– Ты хотел о чем-то спросить меня? – повторила она.
– Да, – сказал я. – Я хотел спросить: ты помнишь…
Я запнулся. Я хотел задать вопрос, да. Но что-то происходило с моей головой, я чувствовал, как возникают мысли, это было странное ощущение, будто кто-то бродит по старому захламленному чердаку, влажной тряпкой протирает стекла от пыли, другой рукой выбрасывает ненужные вещи, вместо них мгновенно появляются вещи нужные, без которых невозможно жить, и с памятью моей тоже что-то происходило, я не мог понять, что именно, хотя, конечно, понимал, что понять это невозможно, потому что, когда меняется память, меняется личность.
Я хотел задать вопрос Лючии, и я его задал:
– Послушай, – сказал я, – тогда, на Тироне, ты действительно не хотела, чтобы я поднялся по фрайму?
– Не хотела, – ответила Лючия, не удивившись вопросу.
– Нет, – повторила она и, неожиданно притянув меня к себе, прошептала в самое ухо: – Ты вспомнил? Милый, хороший, ты вспомнил это?
– Вспомнил, – пробормотал я. – Что значит – вспомнил. Я никогда этого не забывал.
– Да? – сказала Лючия. – Ты уверен?
Был ли я уверен? Когда-то в детстве, мне было четыре года или пять, неважно, я был с отцом в зоопарке, мы подошли к клетке с бурыми медведями, и один из них, неожиданно бросившись всей тушей на прутья решетки, дико заревел – наверно, от тоски – и при этом смотрел мне в глаза, будто это я посадил его в тюрьму. Мне стало страшно, я решил, что прутья сейчас сломаются, и медведь… это был совсем не такой медведь, о которых отец читал мне сказки, тогда я впервые понял разницу между вымышленным и настоящим, в том числе и между вымышленным и настоящим страхом. Я вцепился в отцовскую штанину, я ревел почти так же, как тот перепуганный медведь, меня успокаивали, отец купил мне мороженое, которое я проглотил, не чувствуя вкуса, а потом шоколадку, вкус которой до сих пор застревал у меня между зубами… Помнил ли я этот эпизод? Конечно, я не забывал о нем никогда, но никогда и не помнил, потому что этот вой, этот страх, это потрясение основ стали моим «я», а о своем «я» не вспоминаешь, разве что тебе о нем напомнят, да, не вспоминаешь, но помнишь, помнишь каждую секунду, каждое мгновение твоего существования…
И тот эпизод на Тироне… о нем я не забывал тоже, потому что и тот случай стал моим «я», то, определил на многие годы мой характер, я не мог этого забыть, но и вспоминать («ах, я вспомнил, как…») не мог тоже, потому что такого унижения, как тогда…
– Уверен, – пробормотал я.
И лишь тогда подумал, что не мог я ничего этого вспомнить, потому что с Лючией мы были знакомы… когда же мы с ней познакомились на самом-то деле? Мне почему-то сейчас казалось, что знакомы мы целую вечность, именно вечность, а не чью-то жизнь, мою или ее, и что мы уже много раз встречались с ней и вели неспешные разговоры о природе мироздания, хотя, казалось бы, почему именно с Лючией я должен был вести разговоры о том, в чем сам не разбирался, и знал, что она тоже не великий специалист в этих вопросах?
– Лючия, – сказал я, подняв пальцами ее подбородок – так, чтобы видеть глаза, – Лючия, ты ведь… то есть, твой муж… Вериано… он не случайно выбрал именно меня для этой работы?
– Да, – сказала она.
– И ты с ним на самом деле и не ссорилась даже…
– Нет, – сказала она. – То есть, я хочу сказать: конечно, ссорилась. Ты о чем, Джузеппе? Я ушла от Вериано через две недели после того…
– Ушла, – согласился я. – И надоумила его обратиться ко мне.
– Да, но тогда я не знала…
– Не знала чего?
– Ничего! Джузеппе… Не спрашивай, почему я…
– В твоей памяти все путалось. Ты вспоминала одни письма, но знала, что Гатти писал тебе другие… Ты ходила по улицам, но знала, что они не такие, какими были вчера.
– Ужасно, – пробормотала Лючия. – Такое ощущение, будто застряла между…
Она запнулась.
– Между мирами, – закончил я. – Не с тобой одной такое случалось. В литературе… То есть, и в жизни тоже, я встречался с такими случаями в своей практике, еще когда работал в полиции, это не такое уж редкое явление. Частичная амнезия. Замещение воспоминаний – будто у человека два прошлого. Или несколько… Чаще всего это болезнь.
– Нет, – сказала Лючия.
– Я знаю, что нет, но для всех это болезнь, шизофрения, раздвоение сознания, галлюцинации, голоса…
– Какие еще голоса? – возмущенно сказала Лючия и попыталась встать, но мои ладони все еще лежали на ее плечах, и она лишь обхватила своими руками мои локти, ее лицо приблизилось к моему, я опять ощутил ее запах, ее страх, ее желание, ее…
Ее?
Мне казалось, что я стою на коленях перед большим зеркалом и вижу в нем себя, но не такого, как сейчас, а такого, каким был, причем давно, когда мы с Лючией еще понимали, что… понимали, что…
– Да, милый, – сказала она. – Я выбрала тебя, потому что… нет, тогда я ничего еще не знала, не помнила, женская интуиция… или случай, но я не верю в такие случаи… я ткнула пальцем в страницу телефонной книги и попала в тебя.
– Ты. Но нанял меня Вериано.
– Конечно. Вериано такой… Он даже не знал, что я приходила домой, когда он был в университете, готовила ему еду, оставляла в холодильнике… а он возвращался, погруженный в свои проблемы, открывал холодильник… ему даже в голову не пришло, что это я… он думал, это горничная, он же ей платит, чтобы… а она ему только пиццу готовила на завтрак… Телефонную книгу я положила на стол, открыв на нужной странице, там против твоей фамилии стоял значок, какой обычно ставит сам Вериано. Мог он не позвонить тебе? Не мог.
– Ты хотела, чтобы я тебя нашел.
– Я… Нет. Тогда – нет.
– Да, – сказала она, помолчав.
– Сейчас – да, – повторила она.
– Джанни… – прошептала Лючия.
– Я не Джанни, – механически поправил я. – Мое имя Джузеппе Кампора.
– Да. Но…
– И кстати, – сказал я. – Действительно, существовал такой человек в этом мире. Я нашел его… То есть, следы его пребывания. Если хочешь, завтра… нет, уже сегодня, сейчас далеко за полночь… сегодня в одиннадцать я буду осматривать квартиру, где он жил. Хочешь поехать со мной, это недалеко, сорок минут в сторону Флоренции?
Лючия смотрела на меня, как зачарованная.
– Этого не может быть, – сказала она.
– Не может? – удивился я.
– Нет, – сказала она и отступила на шаг. – Нет, Джузеппе. В этой капле есть только ты.
– Что? – пробормотал я.
Я вспомнил. В наш первый вечер мы пили кофе, и она сказала: «В этой капле заключен весь смысл бытия». И что? Банальность? Просто слова? Нет, – подумал я, – истина, которую я понял, засыпая, и о которой забыл утром. Капля. Слово, как это бывает, стало ключом, что-то изменилось в моем сознании, моей памяти…
Лючия перестала быть моим зеркалом. Я больше не видел себя в ней, и я перестал ощущать себя таким, каким был минуту назад, воспоминания начали расплываться, возвращались другие воспоминания, и происходило это слишком быстро, чтобы…
– Подожди! – воскликнул я. – Не уходи, пожалуйста! Хорошо, Лючия, если тебе от этого легче… зови меня Джанни. Только не уходи!
– Браво, – тихо сказал знакомый голос за моей спиной. Я и оборачиваться не стал. Балцано вошел, как всегда, незаметно, и, скорее всего, сидел сейчас в том же кресле, доедая последний кекс с тарелочки. – Брависсимо. Вообще-то я тоже думал, что именно вы… Синьора, могу ли я считать свою работу законченной? Мне, знаете ли, здесь не нравится. В отличие от вас, я к этой эмуляции не принадлежу, и мне здесь не комфортно.
– Перестаньте, – одними губами произнесла Лючия. – Помолчите. Пожалуйста.
– Как вам будет угодно, – буркнул Балцано и, судя по звуку, резко передвинул с места на место стоявший на столе кофейник.
Мы все еще смотрели друг другу в глаза, держали друг друга за руки, мы перестали быть зеркалами друг для друга, но взамен возникло что-то иное, чего я еще не осознавал, а Лючия уже поняла и не хотела меня отпускать, почему-то воображая, что если нарушится телесный контакт, то и душевный исчезнет, и мы вернемся к той точке… тому моменту… тому пониманию правды… Я не мог сформулировать собственную мысль, что-то мешало, и я уже знал – что именно.
Память. Конечно же, память, что еще?
Я помнил себя, меня звали Джузеппе Кампора, я помнил себя в детстве, первое мое воспоминание о самом себе: я сижу на руках у женщины, которую долго называл мамой, пока не узнал – в шестнадцать лет, – что на самом деле был найденышем (как Лючия!). У мамы теплые и сильные руки, я вцепился своими ручками в ее платье, я боюсь упасть, потому что мама держит меня над чем-то глубоким, бездонным, оно всасывает меня, и я плачу…
«Ты не хочешь купаться?» – говорит мама.
Должно быть, меня все-таки окунули, стресс оборвал нить моей памяти. Почему мне вспомнилось это именно сейчас? Я никогда раньше не вспоминал этот эпизод, я даже не уверен, что он имел место в реальности, это противоречило моему представлению о собственной личности, даже детской, но увидел я так отчетливо, будто все произошло вчера… я сижу в песочнице, яркое солнце, жара, кто-то зовет меня («Не сиди на солнце! Иди в тень!»), но я упорно копаюсь в сухом песке, из которого невозможно соорудить ничего, кроме простого конуса, да и тот такой плоский… но я все равно сыплю и сыплю, и тут появляются чьи-то ноги, они ничего не хотят, они просто стоят и смотрят, мне даже мерещится, будто у них на коленках глаза, я не знаю, почему на коленках, где же еще? Наверно, это была девочка моих лет, сейчас я понимаю, когда вижу и сравниваю, а тогда я поднял совок и изо всей силы ударил по круглым коленкам, и ноги закричали, заплакали, но не сдвинулись с места, а я продолжал лупить и лупил до тех пор, пока… пока не забыл, что же произошло потом. Все. Больше я ничего не помнил, но был почему-то уверен…
– Это тебя я тогда отлупил своим совком? – спросил я.
– Наверно, – улыбнулась Лючия. – Если ты так помнишь…
– Нет, – я покачал головой. – Я этого не помню.
Я действительно не помнил. Странное ощущение – будто осколок памяти, только что составлявший часть мозаики моей личности, выпал из общей картинки и уплыл за горизонт. Я помнил сейчас, что совсем недавно помнил что-то, имевшее отношение к моей нынешней жизни, но что именно я помнил…
– Не помню, – повторил я.
Вместо уплывшего на закат воспоминания возникло другое, и я вставил этот элемент мозаики на освободившееся место, он вошел прочно, будто был там всегда, и теперь, когда он не мог исчезнуть, я пристально его рассмотрел и показал Лючии – просто показал глазами и мыслью, и она кивнула: да, мол, все верно.
Мы шли по аллее старого заброшенного парка, под ногами грустно шуршал гравий, мелкие камешки царапали друг друга и старались перекатиться на более низкое место, они всегда так делали и всегда дрались за свое устойчивое положение. Аллея кончалась высоким забором, сложенным из красного кирпича, а дальше начиналось поле, куда мы и шли, чтобы там, остановившись в густой, по пояс, траве, смотреть на звезды, оттуда были видны даже те, что прятались в толще пылевого облака и больше ниоткуда их увидеть было невозможно, мы часто приходили на это поле, смотрели на невидимое и загадывали желания – как все, точнее, как многие. Это было бессмысленно, и, должно быть, именно поэтому так притягательно. Бессмысленно загадывать, ибо загаданное всегда исполняется, ты только не знаешь срока – это может произойти завтра, а может, через миллион лет, но, в принципе, никакой разницы, время – только обозначение, существующее для удобства некоторых физических расчетов, а в быту… В быту не бывает времени, в быту есть только выбор, и ты выбираешь…
– Что это было? – прошептал я. – Ты видела?
Лючия кивнула.
– Ты возвращаешься, – сказала она. – Как хорошо!
– Так что же все-таки? – опять подал голос синьор Балцано. – Мне теперь здесь делать нечего, синьора Лючия? Могу я закончить с этим нелепым делом?
Я обернулся. Балцано съел все, что лежало у него на блюдце, и все, что лежало в корзинке, и все, что Лючия положила мне и себе, и кофе свой он тоже выпил – спасибо хоть, что до нашего не дотронулся, а впрочем, лучше бы и наш кофе он выпил тоже, кофе наверняка остыл и стал бурдой.
– Да, – сказал я. – Мы теперь и сами справимся.
– Мы, – широко улыбнулся Балцано. – Рад слышать.
Он поднялся и отряхнул с брюк невидимые крошки.
– Я вам так благодарна! – сказала Лючия.
– Мне здесь не понравилось, – заявил Балцано. – Честно скажу, Джузеппе, напрасно ты это сделал, совершенно напрасно. Любовь, конечно, чувство иррациональное, я понимаю, но…
– Ничего вы не понимаете, – пробормотал я, – но это неважно.
– Конечно, – Балцано не стал спорить. – Так я могу идти?
– Да, да, да! – воскликнул я. – Идите, наконец! Вон туда, сквозь стену, вы это так виртуозно проделываете.
Балцано посмотрел на меня укоризненно и, коротко кивнув, направился к двери, секунду помедлил, будто действительно соображал, не пройти ли все-таки сквозь стену, но не стал этого делать, вышел, не оборачиваясь, и закрыл дверь за собой.
– Ты думаешь, – сказал я, – больше он нам не будет докучать?
– Будет, конечно, – улыбнулась Лючия. – Как же мы без него?
Действительно. Об этом я не подумал.
– Теперь ты понимаешь? – спросила Лючия, когда неслышные шаги стихли в отдалении, перестав существовать не только в этом пространстве, но и где бы то ни было в мире, созданном в ту минуту, когда мне было так плохо, что, казалось…
– Тебе казалось… – пробормотала Лючия. – Тебе казалось… Ты думал обо мне, да…
Мы понимали друг друга, и с каждой минутой понимали все больше, словами это выразить оказалось невозможно, не существовало таких слов ни в итальянском, ни в англиканском – боюсь, что ни в каком языке не было слов для обозначения ощущений, понятий, смыслов, бесконечно более старых и бесконечно более глубоких, чем самые глубокие представления, доступные мне прежде.
Мы стояли друг перед другом, а потом обнялись, и я начал медленно, так медленно, как только мог, снимать с Лючии одежду. Лючия не помогала мне, только гладила мои пальцы, скользившие по ее телу, мне было приятно, и я целовал эти пальцы, а одежду бросал куда-то, и мне почему-то казалось, что она тут же исчезала вообще, а потом получилось так, что и на мне ничего не осталось, мы опустились на пол, я думал, что доски такие холодные и жесткие, но они… нет, я не знал, я ничего больше не знал, ничего не ощущал, ничего не слышал, не видел, не понимал…
Я просто был.
Всегда.
Я не только чувствовал это. Я это знал.
Я понял, почему ощущал несовместимость со всем тем, с чем мне приходилось иметь дело. Почему в детстве мне не хотелось играть с другими мальчишками, и поэтому мы часто дрались – они тоже ощущали мою отдельность, им она тоже причиняла неудобства, и драка была, как им казалось, единственным способом создать хотя бы видимость нашей с ними общности. Синяк под глазом объединяет в детстве гораздо сильнее, чем разговоры о девочках.
И почему я стал полицейским, хотя не чувствовал к этой профессии призвания. Призвания не было, а зов был – как зов несовместности с чем бы то ни было иным, не притяжение к этой профессии, а отталкивание от прочих.
Но долго это не могло продолжаться, и, чувствуя свою отторгнутость от мира, я не мог поступить иначе, чем поступил, – ушел из полиции и открыл свое дело. Неужели только для того, чтобы много лет спустя ко мне пришел синьор Лугетти со своим нелепым, странным, несовместимым с реальностью предложением… которое я принял, потому что…
А я ведь так и не понял тогда, почему согласился с предложением Лугетти. Оказывается, все просто. Разве вся моя жизнь не была лишь подготовкой к тому, чтобы оказаться однажды на этом перекрестке, выбрать этот путь, встретить на нем Лючию… понять…
Что? Кого?
Себя, конечно. Понять мы способны только себя, и только через себя (если мы себя поняли) способны понять мир. Человек, не понимающий себя, не может стать хорошим специалистом ни в чем – даже в любви он будет нелеп и ни на что не годен, потому что, не понимая себя, не поймет и женщину, не поймет, что она – единственная, а остальные лишь фон, чтобы ее неповторимость стала более очевидной.
Если бы я не понял себя в ту ночь, я не понял бы и того, что значила для меня Лючия и что она не могла значить ни для кого другого.
Если бы я не понял себя…
Мы были вместе? Нет, хотя что-то между нами произошло, и это что-то имело столько разных названий, что упоминать какое-то одно означало бы – пренебречь остальными, а упомянуть все было невозможно, потому что среди этих названий есть и такие, какие не произносятся вслух и даже не думаются, а только чувствуются.
Мы были одним существом? Да, конечно. Мы всегда были одним существом, я не нашел в этом ничего нового.
Мы просто были с Лючией – здесь и сейчас, а также там и потом, а еще где-то и прежде, и когда наступило утро (оно все-таки наступило, хотя мне казалось, что ночь не закончится никогда), я увидел себя ее глазами, а она увидела себя моим взглядом, мы лежали, обнявшись, на ее кровати, простыни были смяты, подушки разбросаны, у меня на мгновение мелькнула мысль о том, что, если бы нас мог увидеть Вериано… впрочем, разве он стал бы изображать из себя ревнивого мужа?
Я осторожно отлепился от Лючии, поцеловал ее в плечо, вдохнул прозрачный, как крыло бабочки, запах ее тела, и, привстав, поднял с пола свои часы (я еще помнил, как бросил их, сняв с руки!).
Восемь тридцать четыре. В Сан-Тинторетто нужно быть в одиннадцать, а это значит…
Мне не пришлось будить Лючию – она проснулась сама, почувствовав возникшее во мне беспокойство.
– Не бойся, – сказала она, не открывая глаз, – мы не опоздаем. Я быстро. Ты лучше придумай что-нибудь на завтрак.
– Не знал, что ты любишь завтракать в постели, – сказал я.
– Я…
– Не говори, – сказал я. – Хочу сам. Ты предпочитаешь по утрам хорошо прожаренные тосты, намазанные густым вареньем – лучше малиновым.
– Да.
– И кофе, но не очень крепкий. Половину ложечки. И три ложечки сахара.
– Да.
– И лимон.
– Конечно. Кофе без лимона – это…
– Слышал бы тебя какой-нибудь англиканец…
Она, наконец, открыла глаза и оглядела меня, будто увидела впервые. Я тоже увидел Лючию впервые – во всяком случае, впервые при ярком солнечном освещении, – несколько минут мы разглядывали друг друга, и каждый из нас… нет, не думал, это не мысль была, а ощущение… каждый пытался ощутить: а не сделать ли нам…
– Так что англиканец? – спросила Лючия, приняв решение, и мне не оставалось ничего другого, как последовать ее выбору, хотя я мог бы…
– Англиканцы, – объяснил я, – пьют кофе без сахара и с молоком. Или со сливками.
– Ужас, – констатировала Лючия.
Я встал и принялся собирать с пола одежду, натягивая на себя свою и бросая на кровать то, что, скорее всего, принадлежало Лючии. По-моему, там было что-то лишнее, но я мог и ошибиться.
В коридоре никого не было, я прошел в свою квартиру и переоделся. У меня возникло странное впечатление, будто здесь никто никогда не жил, просто собрали какие-то вещи, поставили какую-то мебель, но здесь не было… чего же? Я понимал, конечно, что произошло – я ушел отсюда прошлым вечером. Не просто вышел и перешел с Лючией в ее квартиру, я отсюда ушел, и вряд ли смогу объяснить это словами, которых в итальянском не существует.
Когда я вернулся, Лючия уже была одета – строгая блузка, прямая юбка чуть ниже колен, она и волосы успела уложить, хотя, как мне казалось, для этого у нее совсем не было времени. Запах кофе показывал, что дожидаться меня Лючия не стала.
Я занялся тостами, пока Лючия разливала кофе по чашкам, не спросив меня, пью ли я с сахаром, а может, как англиканцы, предпочитаю с молоком. Зачем спрашивать? Она всегда знала, что мой утренний кофе – это три ложечки и без сахара.
– Интересно, – сказал я, когда мы сидели друг против друга – мне в глаза светило из окна яркое солнце, а лицо Лючии было в тени, я не видел ее глаз, но это нисколько мне не мешало, – интересно, видела ли сегодня синьорина Чокки, как Балцано выходил из лифта.
– Спроси у нее, когда будем выходить, – улыбнулась Лючия.
Я промолчал. Когда мы выходили, в закутке под лестницей сидел не знакомый мне парень и читал «Реппублику».
Внутри моего «Фиата» уже с утра было жарко, я открыл все окна, Лючия села рядом со мной, и, пока машина пересекала город, а потом мчалась по шоссе мимо Монтевеккио и Сардони, мы слушали друг друга и вспоминали, нам было что вспомнить, и я боялся, что опять все забуду, хотя, конечно, понимал, как это глупо. Мне казалось, что дорога нарисована на холсте масляными красками, а небо небрежно натянуто сверху, чтобы отгородить нас с Лючией от космического холода…
Мы остановились у отделения полиции, и я попросил Лючию подождать в машине.
– Хорошо, – сказала она. – Ты ведь недолго?
Процедура получения ключа действительно заняла всего три минуты – сержант Андреотти не сделал попытки пойти со мной, у него были дела важнее, чем посещение квартиры исчезнувшего инвалида. Он повертел в руке мое удостоверение и небрежно сунул мне в ладонь большой ключ, которым, по-моему, можно было открыть все что угодно, включая сейф в государственном банке. Он даже не спросил, знаю ли я адрес, не сказал, что мне делать с печатями, и кому отдать ключ после осмотра. Его не интересовало ничего, кроме какого-то числа на экране, которое он изучал так внимательно, будто это была дата Конца света. Впрочем, может, так и было – у каждого свой Финал, который может случиться в любое, самое неожиданное для окружающих, время.
– Синьор, – обратился я к карабинеру, дежурившему у входа, – не скажете ли, как проехать на улицу Вольтерьянцев, нам нужен дом четырнадцать.
– Это где инвалид жил? – оживился скучавший карабинер.
– Вы его знали?
– Нет, – с сожалением сказал карабинер. – Он почти не выходил из дома, да это и понятно, в коляске по нашим улицам ездить небольшое удовольствие, правда сейчас стали, наконец, делать пандусы, нашли время, власти всегда дожидаются, пока что-то случится, вон на перекрестке, видите, там ступеньки были…
– Так как нам проехать…
– По Мелитоне прямо, за светофором направо.
Дом номер четырнадцать оказался обычным четырехэтажным строением, Гатти жил на втором этаже, и мы с Лючией поднялись по довольно крутой лестнице (как он только тут перемещался вверх и вниз в своей коляске?), нас никто не остановил, в небольшой прихожей даже и закутка не было для привратника. На двери квартиры Гатти была приклеена полоска бумаги с парой блеклых печатей, и у меня сложилось впечатление, что бумагу эту уже несколько раз срывали и приклеивали обратно. Соседи? Скорее всего, кому еще нужно было…
– Я войду первая, – сказала Лючия, и я посторонился, пропуская ее вперед.
Лючия прошла через маленькую гостиную на кухню и остановилась, глядя на пустую инвалидную коляску и раскрытый ноутбук на раздвижном столе. Кто-то когда-то прибрал грязную посуду – тарелки аккуратно стояли в сушилке, и остатков бутерброда, о которых упоминал Антонио, тоже не было.
Я подошел и обнял Лючию, она взяла меня за руку, я думал, что ее заинтересует компьютер – в его памяти, возможно, хранились файлы, которые были для нее частью личности, по чьей вине случилось… что?
– Ты хочешь, чтобы я сам посмотрел записи? – спросил я.
– Нет, – сказала она. – Ничего не трогай.
– Я бы хотел осмотреться. Понять, как…
– Ты же знаешь – как. Зачем тебе…
– Я должен объяснить твоему…
– Вериано все равно, его мотив интересует, а не… Ты знаешь мотив.
– Да, – сказал я. – Но если Джанни…
– Помолчи, пожалуйста.
Мы молчали, наверно, час. Может, больше. Что-то происходило, воздух в комнате то сгущался так, что становилось трудно дышать, будто проталкиваешь в легкие плотную массу, то, наоборот, разрежался, будто мы поднимались на вершину Джомолунгмы, и, казалось, легкие сейчас лопнут от напряжения, от попыток захватить побольше живительного кислорода. Впечатление было таким, будто дышало само пространство. На самом деле это было чисто психологическое, так я воспринимал смену эмоций у Лючии, а она переходила от блаженства к отчаянию, заново переживала свой роман, что-то, видимо, вспоминала, и я мог понять – что именно, но не хотел ей мешать. Просто стоял, держал Лючию за плечи, как мальчик, занявший первое место на конкурсе, где дети пытались объяснить взрослым, что они понимают под словом «любовь». Тот мальчик сел рядом с соседом, у которого умерла жена, держал старика за руку и молчал. А потом объяснил, что просто помогал соседу плакать, и это и есть любовь.
Я тоже – так мне казалось – помогал Лючии плакать, хотя ни одна слезинка за эти минуты (часы?) не выкатилась из ее глаз.
Возможно, мы стояли бы так до вечера или до завтрашнего утра. Раздались шаги, и в дверях кухни появился сержант Андреотти.
– Вы еще здесь? – сказал он. – Извините, я должен…
– Да, возьмите, – я протянул ему ключ.
– Что-нибудь узнали? – спросил он. На самом деле его не интересовало, нашел ли я следы, способные рассказать, каким образом инвалид сумел исчезнуть, оставив полиции и муниципалитету массу проблем.
– Да, – сказал я.
Пожалуй, мы действительно все узнали. Нам бы еще побыть здесь минут десять…
– Еще минут десять, если можно, – попросил я. – Потом мы уйдем, и вы сможете опечатать квартиру.
– Хорошо, – сказал сержант и вышел в гостиную, где заскрипел под тяжестью его тела старый диван.
– Лючия, – сказал я. А может, только подумал? Как бы то ни было, она меня услышала и подняла взгляд. В нем не было сейчас тоски, и сожаления в нем не было тоже, а только понимание, и значит, мы действительно могли уже уйти из этой квартиры, и из этого городка, и из этого мира… Я сказал об этом Лючии, и она кивнула. Путь у нас был один, и оставалось только объяснить синьору Лугетти…
– Мне поехать с тобой? – спросила Лючия. Или только подумала? Как бы то ни было, я ее услышал и ответил:
– Как хочешь. Но без тебя мы с ним лучше поймем друг друга.
Лючия кивнула.
– Поеду с тобой, – сказала она. – Без меня ты вообще ничего объяснить не сможешь.
Я промолчал. Лючия была права, хотя и говорила глупости.
Я подумал, что она захочет взять отсюда что-нибудь на память, и она взяла. Она постаралась сделать это незаметно, но я увидел – не то чтобы я внимательно следил за тем, что делала Лючия, но не увидеть это было невозможно, хотя, конечно, сержант, со скучающим видом сидевший на диване, ничего не заметил.
В воздухе над журнальным столиком сиротливо висели две мысли, они были чуть темнее воздуха, в котором парили, должно быть, минимум несколько месяцев – судя по их вялой, даже дряблой поверхности. Внешне мысли напоминали наполовину спущенные воздушные шары, Лючия коснулась их пальцами, проходя мимо, и обе мысли съежились, перетекли в ее память, я подумал, что надо будет по дороге спросить, но, с другой стороны, это могли быть интимные мысли, оставленные синьором Гатти специально для Лючии, и мне знать о них было совсем ни к чему.
Я поискал глазами, не осталось ли в квартире еще каких-нибудь мыслей, идей или хотя бы завалящих осколков воспоминаний, ничего не увидел и последовал за Лючией в прихожую, а сержант, потянувшись и внимательно осмотрев помещение – не взяли ли мы чего-то, – вышел следом и запер дверь.
Я взял Лючию под руку, мы спустились на улицу, где стало совсем жарко, даже слабый ветерок улегся отдохнуть, чтобы, может быть, к вечеру, набравшись послеполуденных сил, подняться и хоть что-нибудь сделать с этой тягучей, как патока, атмосферой.
– Джузеппе, – сказала Лючия, когда мы укрылись в машине, где сначала было совсем невмоготу, но я включил кондиционер, и уже через минуту стало вполне терпимо, – Джузеппе, я больше не могу здесь. Я думала…
– Ни о чем ты не думала, – отрезал я, выруливая на Римскую трассу. – Иначе не сделала бы этого!
– Джузеппе, – Лючия положила ладонь мне на колено, – я хотела вытащить тебя…
– Ты же понимала, что ничего не будешь помнить! – взорвался я.
– Да, – покорно согласилась она. – Но я думала, что найду тебя раньше…
– Раньше, чем это сделает Джеронимо? – сказал я, стараясь вложить в свои слова больше иронии.
Если Балцано объявится во время разговора с Вериано, – подумал я, – это будет кстати, вся компания окажется в сборе, и можно будет, как это любил делать незабвенный Эркюль Парот, посадить всех рядышком и, глядя каждому в глаза, рассказать – кто, когда, как… и главное, зачем. В конце концов, ради этого «зачем» синьор Лугетти меня и нанял.
Двадцать минут, пока мы плелись по перегруженным улицам Рима, я раздумывал над тем, мог ли Лугетти не обратиться ко мне со своим нелепым, как мне тогда показалось, вопросом. Не было у него на самом деле никакого выбора, и поступал он не как человек разумный, способный в любой ситуации увидеть минимум три и максимум бесконечное число неравновероятных возможностей. Нет, он вел себя именно как конечный автомат, запрограммированный на получение определенного результата – он-то думал иначе, да я и сам думал иначе, когда Лугетти впервые переступил порог моего кабинета. Однако, если знать не только начальные условия, но и граничные, и главное – знать результат, и если, к тому же, помнить, как все происходило на самом деле…
Мы выбираем… Конечно. Только – что мы выбираем, когда делаем выбор? Свою судьбу? Или судьбу мира? Свою жизнь или жизни миллиардов человек, каждый из которых тоже совершает в этот момент свой выбор и тоже, как я, как Лючия, как Лугетти, распоряжается не только своей судьбой, но судьбой миллиардов… Не миллиардов даже, речь ведь идет не только о людях, но обо всем, что составляет содержание мироздания, о котором никто из нас не думает, выбирая путь и воображая, что только своей судьбой рискует или, наоборот, старается не рисковать, чтобы прожить долго и счастливо.
– Не думай об этом, – прошептала Лючия.
Хорошо. Я не буду об этом думать. Подумаю о том, что, вернувшись, скорее всего, и помнить не буду об этом расследовании, о своей жизни, о работе в полиции, об этих улицах, которые существуют только потому, что мир бесконечен в своих проявлениях и, следовательно, есть возможность выбрать…
Что делает мысль, когда выбирает себе дорогу в мире?
Раньше я не задумывался об этом. Раньше – когда? Или правильнее спросить: раньше – где?
– Не думай об этом.
Я припарковал машину, втиснувшись между огромным «ягуаром», чей зад едва не достигал противоположного тротуара, и юрким малолитражным «ситроном», который я, возможно, мог бы сдвинуть одним пальцем, если бы возникла необходимость.
На второй этаж мы с Лючией поднялись, держась за руки. Скорее всего, синьор Лугетти мог нас видеть, если стоял в это время у окна и смотрел на улицу. Наверно, так и было, потому что встретил он нас хмурым взглядом, на жену старался не смотреть, а со мной говорил, как с человеком, предавшим его в самых лучших ожиданиях.
– Расследование закончено, синьор Лугетти, – сказал я, отпустил, наконец, руку Лючии и поздоровался с неутомимым синьором Балцано, сидевшим на диване, закинув ногу на ногу, и курившим трубку с таким видом, будто в ней был не табак, а смертельный яд.
– Если вам так не нравится, – сказал я, – зачем вы это курите, дорогой Балцано? И почему вы здесь? Вы же сказали…
– Только хотел помочь, – он пожал плечами.
– И как всегда, немного не рассчитали время и место, – ехидно произнес я. – Пришлось опять входить сквозь стену?
Балцано покачал головой, а Лугетти сказал резко:
– Не время для шуток, Кампора! Этот синьор позвонил мне несколько минут назад, сказал, что вы сейчас приедете, и попросил разрешения присутствовать при разговоре. Я подумал: если он знает о…
– Да-да, – сказал я и сел рядом с коллегой. – Не обращайте внимания, синьор Лугетти, Балцано обычно опережает события, у него не все в порядке с ощущением времени и пространства.
Лючия прошла через всю комнату и опустилась в кресло у письменного стола – наверняка она много раз сидела в этом кресле, а Вериано стоял рядом… или наоборот, он сидел, а она стояла и смотрела, как он работает.
– Вы тоже садитесь, синьор Лугетти, – сказал я. – Не люблю, когда клиент стоит и смотрит на меня сверху.
Не отрывая от меня взгляда, Вериано нашарил за спиной стул и сел на него верхом.
– Да, – сказал он. – Я слушаю. Мотив. Вы об этом хотите сказать?
– Послушайте, – начал я. – Вы точно уверены в том, что не знаете мотива?
Лугетти перевел, наконец, взгляд на Лючию, будто только сейчас вспомнил о ее присутствии, и сказал:
– Мотив, который приходил мне в голову, не может иметь к реальности никакого отношения. Если вы хотите сказать, что все произошло из-за дурацкой истории с… как его… Гатти… Если вы пришли к такому заключению, синьор Кампора, значит, вы плохо провели расследование, и я вынужден отказаться от ваших услуг. Поищу другого детектива.
– Он все еще не понимает, – сказала Лючия.
– Почему, – пробормотал Балцано, – вы непременно хотите что-то объяснить этому человеку?
– Потому, – сказал я, – что от его решения сейчас зависит, будет этот мир существовать или погибнет после нашего ухода.
Балцано пожал плечами. Его не интересовала судьба мира, в который он пришел не по своему желанию.
– Тем не менее, – сказал я синьору Лугетти, который, конечно, не слышал нашего короткого обмена репликами, – мотив именно таков: любовь создает миры, любовь способна миры уничтожить, и это не поэтическая метафора. Так оно, знаете ли, происходит на самом деле.
– Лючия, – Лугетти впервые обратился к своей жене, – ты действительно…
– Да, – сказала она твердо.
– Нет, – сказал Лугетти, – я не о том хочу… Я могу понять… ну, ты влюбилась в этого… в этот фантом… в образ, который создала в воображении…
– Гатти не был воображаемым… – начал я.
– Бросьте! – отмахнулся Лугетти. – Какое имеет значение, жил этот человек на самом деле в Сан-Тинторетто…
– Так вы знали?
– …Или это был результат действия компьютерной программы… не эмуляция, но очень приличная модель. Какое это имеет значение? Разве для любви нужно материальное… Разве не любил рыцарь Рудель свою принцессу Грезу, никогда ее не видев? Любовь не может быть мотивом, понимаете? Нет, нет и нет!
Он действительно был в этом уверен.
– Нанимая меня, – сказал я, – вы знали, кто такой Гатти, где он жил, когда исчез. Вы знали, что ваша жена…
– Знал! Конечно. Мне ничего не стоило проследить их переписку, я читал каждое их слово, меня корежило, я хотел явиться к Гатти и высказать ему все, что думал о его… Я так бы и сделал, если бы в какой-то момент…
Он замолчал, он все еще не отводил взгляда от Лючии, а она медленно качала головой – нет, говорила она, ты не стал бы этого делать, ты не смог бы…
– Если бы в какой-то момент, – напомнил я. – Что? Почему вы решили, что существует связь между происхождением мироздания и тем, что ваша жена… Послушайте, синьор Лугетти… За эти дни я многое понял – в самом себе, прежде всего. Послушайте! Я хочу сказать: ни из каких ваших теорий не могло следовать заключение, которое вы сделали.
– И потому, – перебил меня Лугетти, – на самом деле вы расследовали не мотив преступления, а пытались понять, каким образом оно было осуществлено!
Балцано, до сих пор молча куривший свою ужасную трубку, неожиданно произнес:
– П-фф… О чем вы, Лугетти? Мы все сейчас прекрасно знаем – кто, как, почему. Но ходим вокруг да около… Зачем?
– Затем, – вздохнул я, – что мне здесь хорошо. В этом мире, я имею в виду. Я здесь прожил замечательные годы…
– Лучшие, чем… – пыхнул трубкой Балцано.
Я подумал – недолго, всего лишь мгновение, но больше мне и не понадобилось, чтобы вспомнить бесконечные перевоплощения, бесчисленные возрождения и изменения, даже малейшую часть которых я не успел бы пережить здесь, в этом мире.
– Замечательные годы, – упрямо повторил я. – Уверен, Лючия со мной согласится.
Она подала мне руку, и мы сцепили пальцы. Лугетти отвернулся.
– Ну… – протянул Балцано и положил, наконец, на стол свою трубку. Я смотрел на нее – мне было интересно, что произойдет, когда Джеронимо о ней забудет, но то ли он о трубке не забывал никогда, то ли мои предположения оказались вздорными (все-таки я пока не так уж много вспомнил и понял о самом себе и о мироздании) – трубка лежала на краю стола, из нее вился слабый дымок, она не исчезла, и я вновь обратил внимание на продолжавшийся разговор.
Разговор?
Слова можно назвать разговором лишь в тех случаях, когда, произнесенные, они остаются лишь текстом, продуктом мысли, пригодным для интерпретаций, но если слова способны создавать и уничтожать миры, то разговор перестает быть средством общения, он становится военной кампанией, где могут убить, но могут и создать ровно с такой же вероятностью, о чем не следовало забывать, произнося то или иное слово или обдумывая ту или иную мысль.
– …И потому, – говорил Балцано, – поступок вашей супруги невозможно квалифицировать, как преступное деяние.
– А какое же еще? – дернулся Лугетти и бросил на нас с Лючией испепеляющий взгляд, наверняка создавший или разрушивший десяток-другой миров, о возникновении или гибели которых мы, понятно, никогда ничего не узнаем.
– Хорошо, – примирительно сказал Балцано, – давайте разберем произошедшее с самого начала. Вы прекрасно понимаете, Вериано, что на самом деле нужно понять мотив именно вашего поведения.
– Да, – сказал Лугетти, и плечи его поникли. – Вы правы. Именно моего. В отличие от вас всех, я здесь родился. И останусь здесь, когда вы… Я не хочу умирать. Мне плевать на это глупое и никчемное мироздание! Мне интересно, как все устроено, да, как все это возникло, интересно, я этому полжизни посвятил, я занимался теориями взаимовлияния сознания и пространства-времени… Но сейчас мне плевать – я хочу жить, вот и все. А если я правильно понимаю… если я действительно правильно… Если…
– Теория разрыва, вы хотите сказать, – вежливо продолжил Балцано прерванную мысль синьора Лугетти. – Если синьор Кампора и… гм… ваша супруга покинут этот созданный не вами мир, Вселенная может перестать существовать из-за разрыва… я не стану говорить об этих теориях, честно говоря, я в них ничего не понимаю, хотя и могу слово за словом… формулу за формулой… но не мое это дело, тут присутствует синьор Кампора, пусть он объяснит… хотя что объяснять? Да, вы правы в своих опасениях. Когда мы закончим разбирательство, нам придется… нет, почему нам? Я-то, собственно, почти посторонний…
Балцано пожал плечами и сунул в рот погасшую уже трубку. В ней сразу затеплился огонек, и плотное кольцо дыма поплыло вверх. Я проследил взглядом – мне почему-то показалось, что кольцо скроется в потолке и уже там, над крышей, рассеется в горячем римском воздухе. Конечно, этого не произошло – кольцо быстро потеряло очертания и повисло едва видимым облачком над головой Балцано.
– Послушайте, синьор Лугетти, – сказал я, – вы действительно верите, что именно желание синьоры Лючии создало…
– При чем здесь вера? – нахмурился Лугетти. – Я прекрасно понимаю, что все это… – он махнул рукой в сторону окна, – все это одна из множества эмуляций… я рассказывал вам о Точке «Зет»… Ситуация такова, что никто и никаким образом не может в эксперименте и с помощью наблюдений показать, доказать, убедить… живем ли мы в расширяющейся Вселенной, которая действительно возникла из сингулярности двадцать три миллиарда лет назад, или это эмуляция, повторение…
– А какая разница? – подал голос Балцано. – Вам-то не все равно?
– Какая разница? – нервно воскликнул Лугетти. – Ну, во-первых… Эмуляция… это как обрывок фильма… начинается в любой момент и в любой момент может закончиться. Вот сейчас… пф… – он щелкнул пальцами, и, естественно, ничего не произошло, – и все исчезнет, возникнет другая эмуляция, в которой буду я в возрасте… скажем, шестидесяти лет, и моя Лючия, постаревшая и…
– Память, – подсказал синьор Балцано.
– Конечно, – немедленно согласился Лугетти. – Прошлое хранится в памяти, да. Я буду помнить все, что якобы случилось со мной за эти шестьдесят лет, которые я не прожил… и со мной, и с миром, и вся его история… и экспонаты в музеях, и записи на дисках, и звезды в небе, которым миллиарды лет… это все память, да… всего лишь след на материальных носителях… Каждое мгновение мы выбираем себе эмуляцию, в которой проживем следующую секунду, до очередного выбора реальности. Но почему всякий раз мы выбираем реальность худшую, чем была прежде? Вы всякую секунду выбираете себе реальность, и когда вы в нее попадаете, то меняется и ваша память, и вы уже не помните той вселенной, в которой были секунду назад, но помните все, что якобы произошло с вами в новой эмуляции, возникшей с вашим в ней появлением.
– Остроумная теория, – кивнул Балцано. – Вы выбираете… ага… но ведь это вы выбираете, верно? А синьора Лючия в этот момент выбирает другую…
– Да! И оказывается в ней. А я – в той, что выбрал сам, и где…
– И где ваша жена спуталась, как вы считаете, с неким Гатти, которого в глаза не видела, а когда он исчез, она якобы выбрала эмуляцию, в которой произошел двадцать миллиардов лет назад Большой взрыв… а что, в вашей такого взрыва не было? И если выбираете вы, то почему вы обвиняете синьору Лючию? Она-то…
– Послушайте…
Лугетти торопился, ему нужно было выговориться, он хотел довести расследование до конца – не наше с Балцано, а собственное расследование, сугубо научное и, конечно, неверное, разве когда-нибудь научная теория оказывалась правильной? Такого не бывало, в любой теории есть слабые места, чего-то не объясняющие или что-то объясняющие не так, как происходит на самом деле…
Хотя… что это такое: на самом деле? На самом деле – здесь. На самом деле – сейчас. На самом деле – со мной. А на самом деле – вообще? Нет такого понятия ни в одной науке. И быть не может.
– Послушайте, – говорил тем временем Лугетти, – попробуйте понять, это важно… это все равно как… приезжает на городскую площадь машина, а в ней террорист-смертник, который взрывает себя и вместе с собой еще тридцать ни в чем не повинных… А теперь представьте… что этот… эта… взрывает себя не на площади в каком-нибудь Церне, а в тот момент, когда рождается новая вселенная. Думаете, для этого нужна бесконечная энергия, потому что вселенная – огромная, миллиарды световых лет, сотни миллиардов галактик, и какой же должен был быть взрыв, чтобы?.. Чепуха! В тот момент, когда вселенная рождалась, она занимала объем… если я вам назову число, вы все равно не поймете, для вас это…
– Вы все время меня оскорбляете, – возмущенно произнес Балцано, – будто я не знаю, что в момент рождения размер вселенной не превышал величины квантовой флуктуации, а это во столько же раз меньше размеров атома, во сколько сам атом меньше современной вселенной. Да?
– Да, – буркнул Лугетти.
– Вот, – удовлетворенно сказал Балцано. – А масса и энергия вселенной были в тот момент так малы, что… Почти нуль. О чем говорить? Даже нежные пальчики вашей супруги могли сделать так… пф… и все взорвалось, и стало расширяться…
– Вы читали мою статью в «Revew of Physics»? – осведомился Лугетти.
Балцано широким жестом отмел такую возможность.
– И уж конечно, – закончил он, – причина, по которой она так поступила…
Балцано пожал плечами и внимательно посмотрел на стену перед собой – подумал, наверно, о том, не пора ли уйти…
– Вот я и спрашиваю, – печальным голосом сказал он, раздумав пока покидать наше общество, – если это ваш выбор, ваша модель мира, если вы сами выбрали ту реальность, в которой сейчас существуете… то почему, скажите на милость, вы выбрали именно ту вселенную, которую взорвала ваша… синьора Лючия… Почему – ведь это ваш выбор – вы (я не вас лично имею в виду, синьор Лугетти, а в принципе… любого человека, ведь выбор совершает каждый, конструируя себе жизнь) всегда выбираете не самый лучший, самый желаемый для вас вариант, а самый оптимальный, для вас лично часто просто смертельный… вот что меня всегда интересовало в этих вселенных!
– Зачем он мучает Вериано? – прошептала мне на ухо Лючия, ей стало неприятно навязчивое желание Балцано заставить клиента ответить на вопрос, который к расследованию, вообще говоря, не имел прямого отношения.
Я поцеловал Лючию в губы, и мир на какое-то время изменился, мы пребывали с ней вне времени и пространства, были только мы, и событие было только одно, оно не длилось, оно просто было и создало немыслимо огромное количество ощущений, я не могу их описать, хотя в памяти все сохранилось, но память не способна оперировать словами…
– Как хорошо, – пробормотал я, когда мы с Лючией вернулись из своего мира в этот, где Лугетти все еще пытался что-то объяснить, он мучительно решал для себя: что именно он может сделать, чтобы остаться, ничего не менять…
– …Каждый наш выбор оптимален, – говорил Лугетти, – мы не можем выбирать себе мир по своему желанию…
– Ну как же? – воскликнул Балцано. – Как же не можете? Вы постоянно это делаете! Выбираете эмуляцию, в которой существуете до следующего выбора! Сами выбираете! Чаще всего подсознательно, но и разумом тоже. Неужели вы себе враги? Почему солдат выбирает мир, в котором его в следующую секунду убьют? Почему больной выбирает мир, в котором через год ему предстоит умереть от рака? Почему жертва выбирает мир, где ее в тихом переулке убивают из-за пяти евро? Почему…
– Я долго думал над этим, – кивнул Лугетти. – Видите ли… Когда я выбираю… Я ведь оказываюсь в мире, где жив, верно? И о том, что в бою погиб солдат, а кто-то умер от рака, и кого-то зарезали в переулке… обо всем этом я узнаю из новостей… или не узнаю вообще, это происходит не со мной. Всегда не со мной. А если со мной, то я этого не наблюдаю, и происходит это в чьем-то другом мире, в мире человека, который узнает о моей смерти от друзей или по телевидению, и в том мире я… не я, а тот другой человек… он жив, верно? Наблюдатель жив всегда, он не может умереть, потому что мир… эмуляция, в которой нет наблюдателя, существовать не может. Именно поэтому я…
– Вериано, – сказала Лючия, – если ты меня обвиняешь в… ну, в том, что я… значит, вот это все… это не твой мир, да? Не твой выбор? Ты противоречишь сам себе.
Лугетти внимательно посмотрел на женщину, которая была его женой. Перевел взгляд на меня, сказал что-то своим взглядом, я мог бы и понять сказанное, но мне не хотелось разбирать мысленное послание, и я отвел взгляд – не свой, конечно, я продолжал следить за каждым движением Лугетти, но его взгляд я от себя отвел.
– Это мой мир, – сказал он, наконец. – Я помню себя. С детства. Не все, конечно. Все невозможно запомнить, память избирательна.
Я покачал головой, но промолчал.
– Я помню, как в шесть лет побил мальчика, который был вдвое старше, помню, как сидел на экзамене в университете и не понимал условия задачи, а нужно было… Помню, как мы с Лючией познакомились, помню нашу первую ночь…
– Я тоже помню, Вериано, – подала голос Лючия.
– Да, ты тоже… Но это моя память создает для меня мир, в котором я живу.
– Вы пойдете с нами или останетесь? – будничным голосом спросил Балцано.
Лугетти встал, обвел нас всех ничего не выражавшим взглядом, подошел к окну и, прижавшись лбом к стеклу, стал смотреть на улицу и на дом напротив, уродливое здание, вместившее в себе, похоже, все мыслимые стили, будто архитектор (наверняка какой-то современный модернист) вздумал продемонстрировать полученные в университете знания, но сумел лишь убедить в том, что знания – склад никому не нужных вещей, лишенных истинной красоты.
– Что станет со всем этим? – пробормотал Лугетти.
– Гм… – сказал Балцано. – Зависит от того, кто на самом деле является в этом мире наблюдателем. А эту проблему еще не решили. Хорошо хоть – не мне решать, я-то точно здесь человек пришлый, выполняю свою работу и только. С синьором Кампорой сложнее. Я прав, Джузеппе?
– Да.
– Что «да»? – с легким раздражением переспросил Балцано. – Ты помнишь свое детство? Свои первые шаги? Как мать кормила тебя грудью? Или ты помнишь другое? Как мы с тобой…
Я прервал его жестом, каким обычно прихлопывают надоедливую муху.
– Я не помню своего детства, – сказал я. – Я найденыш. Как Лючия. Как Гатти – я в этом уверен.
– А скалу на Эдольфаре помнишь? – с интересом спросил Балцано.
Конечно. Не очень хорошо помнил, а минуту назад не помнил совсем, даже названия такого не знал, но стоило Балцано произнести слово… Эдольфар, да… Нависшая над бешено рвавшимися к берегу волнами дикая скала, угловатая, такое впечатление, что сейчас упадет, и ты вместе с ней, и тяжелая вода, которая на самом деле не вода, а раствор, химический состав которого я знал, конечно, но сейчас не мог вспомнить… пока не мог… Эдольфар… Это… Да, на третьей планете в системе Дельты Козерога, вот странно, почему там такое же название, как… Разве может быть, чтобы…
– Ах, оставь эти мелочи, – брюзгливо произнес Балцано. – Название… Ты вспоминаешь, вот что главное. И наш последний разговор – не здесь, в этом Риме, а в Риме, который…
В Риме, который…
Я вспомнил.
Мы плыли с ним в воздушном потоке над Колизеем – не развалиной, каким он стал здесь, а над не стареющим Колизеем, который никогда не был ареной для гладиаторских боев, лишь странная причуда моей памяти сделала его здесь…
– Да не твоей памяти, – досадливо сказал Балцано. – Неважно. Ты уже понял.
Понял, конечно. Мы могли уйти, мы с Лючией. И Балцано с его нарушенной пространственной ориентацией. Вериано уйти не мог.
– Что со всем этим произойдет? – повторил Лугетти, отвернувшись от окна. Смотрел он почему-то на меня, а ответа ждал от Балцано.
– А вы как думаете? – грубо осведомился тот.
Лугетти щелкнул пальцами.
– Вот так, – сказал он. – Думал, это сделала Лючия… а это я. Бред. Чушь. Когда я закрываю глаза или сплю… мир не исчезает… он живет… я просыпаюсь и узнаю, что в Гонкорде за это время трое заболели птичьим гриппом… в Японии землетрясение… в Мексике откопали старый город… президент Бух наложил вето на законопроект… в Москве мэр Луговойойтой дыры остался, скажеаружить с помощ возможен и обратный процесс: несколько частиц ь до сих пор, но без этого никакое запретил митинги… В Берлине хиппиголовые устроили…
Он бубнил и бубнил, доказывая самому себе, что мир объективен и не может зависеть от того, присутствует ли в нем наблюдатель по имени Вериано Лугетти, не солипсист же он, в конце концов, чтобы утверждать: «Если исчезну я, исчезнет Вселенная».
Конечно. Мир объективен, законы физики непреложны. Но скажите, синьор Лугетти, что происходит с электроном, когда наблюдатель фиксирует эту элементарную частицу в ходе эксперимента? Разве электрон не объективен? Разве он не присутствует с разной вероятностью в любой точке вашей вселенной? И когда он проходит, наконец, сквозь дифракционную решетку или что у вас там стоит у него на пути, и попадает на экран, оставляя яркую точку – подпись своего реального существования… Разве в этот момент вы сами, своим экспериментом, не отправляете в небытие сотни… миллионы… миллиарды триллионов миров, в которых электрон присутствовал совсем в другом месте, но вы его там не наблюдали, и эти вселенные перестали для вас существовать. Объективно, да. Вас это хоть сколько-нибудь занимало – вопрос о том, что становилось с теми вселенными, в которых вы, как наблюдатель, переставали быть?
Хиппиголовые – это не электроны, размазанные в пространстве волновой вероятности? И люди Бин-Зайдена, и международная космическая станция, и речь Буха, и поездка российского президента в Германию, и голод в Эритрии, и цунами на Бали, и стрельба в колледже в Алагаме, и ночной вор в деревушке Мальгамо, и… И еще, и еще – миллиарды, десятки миллиардов событий, крупных и ничего не значащих (для кого? Для вас? Для мироздания?), произошедших и происходящих сейчас, в это мгновение…
Да, это не электроны, но – какая, скажите, разница? Законы природы едины, верно? И в тот момент, когда вы наблюдаете что-то в своем мире, вы отправляете в небытие миллиарды миллиардов миров, где происходило что-то другое…
– Послушай, Джузеппе, – услышал я раздраженный голос Балцано, – не путай хоть ты его, пожалуйста! Какое небытие? О чем ты толкуешь?
Я и не предполагал, что, оказывается, говорил вслух. Или только думал? Я посмотрел на Лючию, она покачала головой – она не слышала моих слов, точнее, слышала совсем другие, которые я обращал в это время к ней: родная, любимая, хорошая, теперь мы никуда и никогда… нет, не так… как же «никуда», если отсюда нам придется уйти, и как же «никогда», если все меняется, и ты сама не знаешь, кого полюбишь завтра? Да, ты готова была ради меня взорвать вселенную, но…
– …авария в Европейском тоннеле, – продолжал бормотать Лугетти, – в Глазго арестовали двух химиков по подозрению в терроризме, в Варшаве прошла демонстрация против размещения американских войск, в квартале от площади Кампо нищий покончил с собой, бросившись под колеса автобуса…
Он никак не мог смириться.
– Лючия, – попросил я, – скажи ему.
Она сказала. Подошла к мужу и влепила ему звучную пощечину, от которой голова Лугетти дернулась, и он замолчал на полуслове.
Мы ждали. Лючия стояла, опустив руки, я не видел ее лица, но знал, что она плачет. Я мог бы… Нет. Я ничего не мог. Или не хотел. Или не должен был. Все равно.
– Да, – сказал, наконец, Лугетти. – Ты права. Как это называется в уголовном праве? Ошибка в объекте?
– Ошибка в объекте, – подал голос Балцано, – это, насколько я успел понять, когда убивают не того, кого собирались. Вы хотите сказать…
– Вы правы… Не в объекте. В подозреваемом. Я подозревал Лючию, а на самом деле это я… И это мой мотив должен был расследовать синьор Кампора. И это из-за меня вчера на площади Родины водитель задавил маленькую девочку…
– Ну вот, – грустно сказал Балцано, – обычная история. Всегда одно и то же. Всякий раз они или вовсе не думают об ответственности или берут всю ответственность на себя…
– Да, – согласился я. – Только не говори «они». Говори «мы».
Балцано поднял на меня укоризненный взгляд, поднялся, развеял ладонью клубившийся вокруг него дым, положил трубку на салфетку, отчего бумага обуглилась, и в комнате запахло паленым.
– Прошу прощения, – сказал он, – я, пожалуй, пойду.
И пошел. Мимо двери, разумеется. В стену.
Лугетти достал из бокового кармана чековую книжку.
– Сколько я вам еще должен? – спросил он, стараясь, чтобы голос звучал деловито.
– Ничего, – сказал я. – Я не сделал того, что обещал.
– Почему? Я знаю теперь мотив. Моя жена Лючия создала эту эмуляцию, потому что была влюблена в этого компьютерного… как его… а он ушел, бросил ее…
– Вы космолог, – мягко напомнил я, – вы пишете уравнения движения и создания… Подумайте сами. Если бы все было так, как вы говорите, то Лючия создала бы другую эмуляцию, верно? Ту, в которой синьор Гатти остался жив. Так?
Я повернулся к Лючии, молча стоявшей посреди комнаты.
– Лючия, – сказал я.
– Что? – она вернулась в мир откуда-то, где находилась последние минуты, взглянула в собственную память и сказала: – Конечно. Так бы я и сделала.
– Вот видите, – сказал я. – Лючия пришла в этот мир. За мной. Понимаете? Вам нужны доказательства?
– Нет, – резко сказал Лугетти. Ему не нужны были доказательства. Доказательства доказали бы только, что он плохой космолог и не смог правильно поставить начальные и граничные условия, а также учесть антропный фактор и другие мелочи.
– Гатти – это вы, верно? – с горечью произнес Лугетти. – Я… как я мог догадаться?
– Я и сам… – пробормотал я. – Хотя должен был. Но я, знаете ли, тоже сначала был уверен в том, что эту эмуляцию создала Лючия, вы мне внушили такую мысль, и я… И лишь когда объявился Балцано, я подумал: что-то не так. Не могла Лючия… Нелогично. Если она хотела найти своего Джанни…
Я подошел к Лючии и обнял ее, ей было холодно, ей было очень холодно и становилось холоднее, она дрожала, надо было заканчивать, иначе…
– Вот, – сказал я. – И когда я понял, что вы напрасно обвинили свою жену… Вам не ее мотив был нужен, а свой собственный. Вы себя хотели понять, верно? Себя, да. Вы любили жену, как же получилось, что она предпочла вам какого-то… даже не живое существо, как вы думали, а компьютерную программу, тоже, в общем, эмуляцию, но низшего уровня.
– А если… – сказал он.
– Если все это не эмуляция? – закончил я. – Вы не можете этого ни проверить, ни опровергнуть.
– Нет, – сказал он уверенно. – Теоретически это невозможно.
– Недостаток теории, – заметил я. – Но попробуйте.
– Что? – он знал, что я сейчас скажу.
– Вот окно, – сказал я.
– Я не…
– Это не больно, – сказал я.
– Я хочу жить…
– Вы и будете жить. Столько раз, сколько…
– Я ничего не буду помнить!
– Да, – кивнул я.
– Лючия, – сказал Лугетти.
Он хотел поговорить с ней, прежде чем принять решение.
– Буду в соседней комнате, – сказал я тихо, Лючия меня услышала, а услышал ли Лугетти – не знаю. Может, и услышал, это не имело значения.
– Не уходи, – прошептала Лючия.
Я не ухожу, – подумал я. – Но тебе нужно поговорить с ним. Иначе у нас с тобой ничего не получится. Вериано родился здесь, и если он не захочет уйти сейчас, то и мы застрянем здесь надолго, до конца его дней. Ты понимаешь это…
Хорошо, – подумала она. – Я поговорю. Только… не уходи далеко.
Я поцеловал Лючии пальцы и вышел в гостиную, тихо прикрыв за собой дверь. Почему-то мне казалось, что я увижу здесь неугомонного Балцано, но вместо него у большого плоского телевизора стояла и внимательно разглядывала картинку на экране синьорина Чокки, которой в квартире Лугетти делать было решительно нечего.
Я осторожно придвинул стул к двери, сел и негромко кашлянул. Телевизор показывал футбол: мадридский «Ройял» только что забил гол в ворота лондонского «Смарта», вратарь пытался вытащить мяч из сетки, но испанцы навалились на него всей командой, судья ждал, считая до десяти, а синьорина Чокки, болевшая, по-моему, за англиканцев, мрачно бормотала что-то себе под нос. Я кашлянул еще раз, и она, наконец, обратила на меня внимание.
– Не игра, а одно наказание, – сказала она, не удивившись.
– Как вы сюда попали? – невежливо спросил я.
– А вы? – вопросом на вопрос ответила синьорина Чокки.
Я промолчал, прислушиваясь. За дверью было тихо, то ли Лючия и Вериано молча смотрели друг на друга, то ли вели мысленный разговор, то ли говорили настолько тихо, что их не было слышно даже сквозь стены, проводившие звук – сейчас, во всяком случае, – так хорошо, что я слышал, как тикали часы, стоявшие на столе Лугетти.
– Вы думаете, – сказала синьорина Чокки, – она сумеет его убедить?
– В чем? – рассеянно спросил я.
– Ну… Чтобы он не делал этого.
– Чего?
– Не кончал с собой, я имею в виду.
Вообще-то Лючия собиралась добиться обратного результата.
Может, появление синьорины Чокки, может, напряжение этого тяжелого дня, может, какие-то иные физические эффекты, которые наверняка существовали и о которых я не догадывался, в общем, что-то, находившееся вне пределов моего сознания, заставило меня опустить голову, не смотреть (зачем смотреть и куда?), не слушать (да и не было ничего слышно, кроме тиканья часов) и, по возможности, не думать.
Что-то здесь не так… Я ощущал это, помнил… да, именно помнил, что все не так. Что – все?
Как я устал…
Тихий звук заставил меня открыть глаза. Из-за стены, в кабинете. Стон? Я дотронулся до дверной ручки, и она сама собой начала медленно поворачиваться.
– Осторожно, – произнес за моей спиной напряженный голос Чокки. – Что если там… другой мир?
Как же.
Ручка повернулась, дверь начала открываться, и я понял, что означал тихий звук – это был смех. Смех Лючии.
Я распахнул дверь, вошел в кабинет и посмотрел в сторону окна, где еще пять минут назад… или десять?.. стоял синьор Лугетти. Окно было раскрыто настежь.
Лючия подошла ко мне сзади и прижалась лбом к моей спине.
– Он… – сказал я.
– Давай вернемся, наконец, – сказала она. – Пожалуйста. Почему ты ушел именно сюда? Почему именно такая капля… Странная у тебя фантазия, Джанни…
– У меня вообще нет фантазии, – сказал я, повернувшись.
Лючия… какие у нее были лучистые глаза, она смотрела на меня… все исчезло, и даже взгляд ее исчез тоже, мы остались вдвоем в пространстве, не заполненном материей и ничьими мыслями. А может, мне это только казалось, потому что мне ни до чего больше не было дела. Что-то происходило с моей памятью, я вдруг вспомнил, как мы с Лючией на планете, название которой я не мог произнести даже мысленно, поднялись на самую высокую гору и смотрели, как восходило на востоке оранжевое солнце, а на западе опускалось в воды далекого океана солнце белое, цвета смешивались в зените, и небо ходило волнами, будто в нем сталкивались разноцветные облака, но облаков здесь никогда не было, это сам воздух… но разве здесь когда-нибудь был воздух…
– Давай вернемся, – сказала Лючия. Или подумала?
– Синьора права, – сказала откуда-то издалека синьорина Чокки. – Смерть совсем не так хороша, как вы себе воображали.
Я вовсе не… Да? Неужели…
– Вериано, – сказал я. – Он сам решил или… ты…
– Джанни, – сказала Лючия, – Вериано нет, давай, наконец, вернемся, прошу тебя.
Я оттолкнул Лючию и подошел к окну. Внизу, на тротуаре, не было упавшего тела, не суетились люди, не стояла бело-желтая машина с мигалками, полицейские не сдерживали толпу, не огораживали место происшествия зелеными лентами…
Не было ничего.
От того, что из мира ушел человек по имени Вериано Лугетти, ничего не изменилось. Совсем. Значит…
– Вернемся, – повторяла Лючия.
– Может, позвать Балцано? – спросила из-за стены синьорина Чокки.
– Сам, – сказал я.
Нужно было вернуться, да. Я хотел сделать по-своему. Я пытался. Не получилось. В который раз…
– Лючия, – сказал я. – Ты ведь… Мы будем вместе… всегда?
Она подняла на меня сияющий взгляд.
– Всегда, – сказала она. – Всегда.
Я вздохнул. Не то чтобы я не поверил. Я верил Лючии. А себе?
И мы вернулись.
//-- * * * --//
– Не стоило и пытаться, – сказал Джеронимо и посмотрел на меня укоризненно.
– Стоило, – сказал я.
Мы стояли вдвоем на вершине горы, которая не имела названия, потому что была чьей-то материализованной мыслью – стоять здесь было удобно, ноги не проваливались по щиколотку, как это обычно бывает, когда гора формируется из застывающей, но еще не застывшей лавы. Внизу – километрах в пяти – лежал Саверно, город, который я любил, где провел последние шестьсот семьдесят три локальных года, где в который раз познакомился с Лючией и где понял однажды, что нам с ней придется расстаться – навеки! – потому что…
Я не мог винить ее в том, что для нее любовь была всего лишь обычной временной связью мужчины и женщины.
– Не стоило, – повторил Балцано. – Смерть относительна. Даже в каплях. А ты умудрился создал каплю, в которой не был наблюдателем. Ты умудрился создать каплю, в которой собственную личность разделил на три неравные части.
– Три? – сказал я.
– Кампора, Гатти и Лугетти. Гатти оказался… ты лучше знаешь. Он ушел первым. Ты даже наблюдателем не сумел стать – иначе я бы тебя давно вытащил оттуда. Не стоило тебе делать этого.
– Стоило, – упрямо сказал я. – В следующий раз…
– Ты так любишь Лючию? – спросил он.
– Больше жизни, – сказал я.
– Больше жизни, – задумчиво повторил Балцано. – Это оксюморон.
– Знаю, – сказал я. – Но я так чувствую. И потому…
– Да, – кивнул Балцано, – и потому уходишь в эти временные вселенные, в капли, воображая, что там…
Я промолчал. Над горизонтом появилось солнце, сначала это был яркий зеленый луч, пронзивший стоявшие в долине короны дисперсивной связи, но уже секунду спустя все кругом осветилось, и я услышал шум, который любил всегда – голоса людей, гул магмы, перетекавшей из резервуара в резервуар, пение сирен, поднявшихся раньше всех и уже собравшихся в свой полет к морю, и еще множество других звуков, которые я любил раскладывать и соединять, отделять одни и добавлять другие, в этой мешанине для меня – только для меня – рождалась музыка, и клетки моего тела резонировали, впитывали звуковую энергию, я протягивал вверх руки и поднимался над зданиями, над городом, над собой, над миром… из которого я захотел уйти, потому что…
Это было самое странное, самое замечательное, самое сильное и самое ужасное ощущение. Уйти. Забыть. Умереть.
– Уйти. Забыть. Умереть, – повторил я вслух. Мог и не повторять – Джеронимо понимал меня без слов.
Он и сейчас меня понял, но не хотел признаваться. Я тоже понимал его без слов.
– Время, – задумчиво произнес он. – Мы создаем его в своем воображении, и оно управляет нашими поступками.
– Пожалуйста, – сказал я, – избавь меня от банальностей.
– Да, – согласился он и добавил. – Расскажи мне о себе и Лючии. Как это началось и почему ты…
– Ты не знаешь? – удивился я. – Ты взялся за дело, не имея полных начальных и граничных условий задачи?
– Представь себе, – улыбнулся Балцано. – Когда к тебе является женщина, растрепанная, в слезах, и кричит: «Скорее! Он убьет себя! Он ушел в каплю!», то не всегда есть время продумать условия решения… Капля может схлопнуться через столетие или через минуту…
– Или через миллиард лет, – добавил я.
– Или через сто миллиардов, – согласился Балцано. – Но никогда не знаешь заранее, как не знаешь и того, в каком состоянии капля возникает.
– Да, – кивнул я. – Но зато всегда знаешь, чем это кончится.
– Всегда? – иронически сказал он. – Ты вернулся.
– Лючия… – пробормотал я. – Если бы она не пошла за мной…
– Да. Мне пришлось идти следом и на ощупь…
– Ты рисковал! – воскликнул я. – Это был неоправданный риск! Ты мог выбрать не ту каплю, и тогда…
– Расскажи, – повторил он. – Я хотя бы теперь пойму, насколько велик был риск ошибки.
– Хорошо. Не здесь. Я знаю местечко…
– Я тоже, – усмехнулся он. – Кафе «Дентон», второй столик у окна.
– Там хороший кофе, – пробормотал я.
В кафе было тихо в этот ранний утренний час, все столики пусты, Чокки протирала тряпкой совершенно чистую стойку. Увидев нас с Балцано, они приветливо кивнула и включила кофейник. Мы сели за второй столик у окна, отсюда был виден Везувий, этот вид меня успокаивал, я часто приходил сюда, чтобы побыть одному и расслабиться.
– Хороший кофе, – сказал Балцано. – Рассказывай.
– Да ты и так знаешь. Иначе как бы ты сумел просчитать мою каплю?
– Мне известна версия Лючии. Я хочу знать твою.
– Версия Лючии, – повторил я. – Конечно, она думала, что я очень неуравновешен, что я эгоистичен, что я хочу всегда видеть ее рядом, ни на минуту не расставаться, а ей такая жизнь представлялась тюрьмой.
– Я бы тоже бунтовал… – начал Балцано, но я перебил его, меня совершенно не интересовало, как бы он поступил на месте Лючии.
– Я люблю ее!
– Когда ты любил последний раз? – сухо спросил Джеронимо.
– Неважно! Триста периодов назад. Но сейчас…Все было иначе. Впервые. Ты понимаешь, что это значит? Впервые! Не повторение, которое я могу вспомнить при желании, а нечто такое, чего в моей памяти нет вовсе.
– Ну-ну, – пробормотал Балцано. Он не поверил, конечно, что в жизни что-то может случиться впервые. Так не бывает. Говорят: смотри, вот это ново, но это уже было с тобой прежде, только вспомни. Банально, да?
– Все было иначе, – повторил я. – Мы встретились на Мардонге…
– Планета в системе Лоренцо тысяча сто двадцать три, – кивнул Балцано, – бываю там довольно часто. Интересное место.
– Ты знаешь провал Камизо?
– Конечно.
– Тогда ты… В общем, одна из туристок сорвалась в пропасть, высота полтора километра, костей не соберешь, и она почему-то не захотела воспарить… или не смогла, что странно… Ей было бы больно. Десятка полтора людей бросились на помощь, с нижнего уровня это сделать было сподручнее, а я как раз был… в общем, я подхватил женщину, когда она набрала приличную скорость… и в тот момент, когда мы опустились на плато… остальные, естественно, уже потеряли к нам интерес, так что мы были вдвоем… в тот момент она открыла глаза… Я много раз смотрел в глаза женщины, но этот взгляд… я не помнил ничего подобного. Не помнил, понимаешь… Этот взгляд… Джеронимо, я не могу описать его, попробуй понять. Если этого никогда не происходило со мной, то я никогда тебе этого не рассказывал, верно? Ты можешь вспомнить наш разговор… другой… или сколько их таких было… можешь?
– Нет, – сказал Балцано, подумав. – Но это могло быть очень давно. Чтобы вытащить из памяти, нужно время, а если это было так давно, что квантовые искажения не позволяют…
– Не было такого! – отрезал я. – Подумаешь потом, хорошо? Я… Мы просто смотрели друг на друга… потом куда-то отправились. То есть, я знаю, конечно, куда, но в тот момент меня… и ее тоже… это совершенно не интересовало. Ее звали Лючия. Имя я, конечно, сразу впечатал в память – уверяю тебя, прежде его там не было, так что я точно могу сказать, что мы действительно познакомились именно…
– Верю, – пробормотал Балцано, – но все это странно. Может, ты блокировал некоторые участки памяти… именно те, которые…
– Нет! Ты знаешь – я никогда этого не делаю. Как, скажи на милость, я смог бы работать при неполном квантовом наборе функций памяти?
– Да, – вынужден был согласиться он, – работник из тебя был бы никудышный.
– Потом… – продолжал я. – Собственно, я не хотел бы…
– Я не претендую на тайну личности, – пожал всеми плечами Балцано. – Это твои с Лючией проблемы. Зачем тебе, однако, понадобилось кончать с собой?
– Не понимаешь? Лючия…
– У нее были другие мужчины? Но это естественно…
– Нет! Для меня – нет. Я стал другим. Ты можешь мне не верить, но я действительно стал другим человеком, ничего подобного со мной никогда не происходило!
– Никогда… – скептически произнес Балцано.
Он был прав. Сказать «никогда» – все равно что промолчать. Все когда-то случалось. Все. И не может быть иначе. Слово «никогда» используют во временных мирах, в каплях, где действительно существуют начало и конец, время ограничено, и ничто не повторяется.
– Никогда! – сказал я. – Мы стали близки с Лючией в первую же ночь на Альцирее…
– На которой? – деловито осведомился Балцано, будто это имело какое-то значение.
– Неважно, – отмахнулся я. – Хорошо, если тебе это надо для памяти: на триста восьмидесятой, она ближе всего… была в тот момент… мы провели ночь в дельте Каранги, и не спрашивай – какой именно. Это тоже неважно. На следующий день я опоздал на работу…
– Помню, – кивнул Балцано, – за последние десять периодов это было уже в сорок…
– Неважно, – повторил я. – Мы стали встречаться. Лючия – замечательный лингвист, она занимается эволюцией языков.
– Циклической эволюцией?
– Конечно. Я не собираюсь утверждать, что в ее жизни наша встреча играла ту же роль, что в моей. В том-то и проблема.
– Вечная, как жизнь, – невесело улыбнулся Балцано. – Мужчина полагает, что женщина должна принадлежать только ему, а женщина уверена, что ей должны принадлежать все мужчины… ну, не все, конечно, но число она определяет сама, исходя из прошлого бесконечного опыта.
– Я не хотел! Для меня и это было впервые, понимаешь? Следить за собственной… А она… Я не мог видеть, как она… Конечно, она всегда возвращалась. Она всегда держала со мной связь, так что я вынужден был знать такие подробности…
– Некоторых это возбуждает, – пробормотал Балцано.
– Я был в отчаянии! Я говорил себе, что Лючия меня не любит, что если бы она любила, то не могла бы… Я вспомнил множество литературных прототипов и их жизненные типажи, я вспомнил… неважно, ты и сам можешь… Всегда так было, верно? Всегда. А мне нужно было – никогда. Только я и она.
– Так не бывает, – вздохнул Балцано. – Ты был у врача?
– И ты туда же! – воскликнул я. – Какой врач, Джеронимо? Коррекция эмоций? Памяти? Желаний? Однажды я проследил ее до… неважно… и застал их… Да, как в банальном анекдоте какого-нибудь из периодов моногамии. Он… посмеялся надо мной, а Лючия…
– Ты дал ему в морду? – деловито спросил Балцано.
– Нет. Зачем? Я не могу дать в морду каждому, кто…
– Ты ударил Лючию? – попробовал догадаться Балцано.
Глупости. Ударить Лючию? Он действительно смог это предположить?
– Нет, конечно, – сказал Балцано. – Ты не ударил ее. Глупо было даже подумать… Что ж, теперь я, пожалуй, понимаю… то есть, почти понимаю, почему ты…
– Да. Я подумал, что единственный выход – уйти самому. Умереть, забыться.
– И ты решил создать каплю.
– У меня был другой выход?
– Тебе судить.
– Да. Я выбрал такой вариант… ну, чтобы прожить остаток жизни… подумать только, я повторял эти слова – «остаток жизни», будто у жизни может быть остаток… то есть, для меня – да, и даже думать об этом мне было не то чтобы приятно, но это как-то… возбуждало… да, я знаю, это известный в психиатрии синдром, но меня это мало заботило, я думал только о том, чтобы прожить остаток жизни так, как жил всегда… я хотел и там, во временной вселенной, в капле, заниматься своим делом, а для этого нужно было выбрать для начального момента вполне определенные эволюционные условия…
– Это все понятно, – отмахнулся Балцано. – Но все же ты не очень хорошо продумал…
– Не очень, – с горькой усмешкой был вынужден согласиться я. – В результате получился Гатти. И Лугетти. А я сам… И если бы Лючия не пришла к тебе…
– Ты думаешь, она мне полностью доверяла? В общем-то, я ее понимаю. Мне редко приходится проводить расследования в каплях. Особенно, когда клиентка сама уходит в каплю и даже не предупреждает об этом!
– Почему она это сделала? Она должна была думать, что я там…
– Умер? Так она бы и думала, если бы ты все рассчитал верно. Но твоя волновая функция не обратилась в нуль.
– Вот оно что, – пробормотал я. Этого я не знал. Об этом Лючия не сказала мне даже после возвращения. Это объясняло все. – Могу себе представить…
– Можешь, конечно. Если бы ты полностью ушел в свою каплю, то здесь…
– Я знаю, как это происходит.
– Конечно, знаешь. Экспоненциальный спад, ты рассчитал там свою жизнь на семьдесят местных лет, значит, экспонента должна была быть трехминутная, верно? Хочешь посмотреть, как это происходило?
– Нет! – воскликнул я, но любопытство взяло верх, и я сказал: – Хорошо. Покажи.
Балцано посмотрел мне в глаза, и я увидел – на этот раз глазами Лючии: мы сидим за столиком в кафе «Пингвин», едим мороженое и в который раз (семнадцатый, – подсказывает память) выясняем отношения. «Я больше не могу так», – говорю я. «А я не могу иначе», – отвечает Лючия и добавляет: «Я люблю тебя, Джу, я очень тебя люблю». «Но ты…» «Ты не понимаешь! – кричит она. – Это совсем другое! Это…» Она бросает на стол ложечку, и ложечка, энергия которой оказалась слишком большой, истончается, расплывается лужицей, тает, испаряется, через пару секунд от нее не остается ничего – только воспоминание, от которого теперь уже не избавиться.
И я понимаю, что должен именно сейчас… чтобы так же, как эта ложечка… Это я помню, конечно, и моя собственная память мешает мне сейчас наблюдать глазами Лючии, как все происходило.
Я смотрю на исчезающую ложечку и говорю: «Хотел бы и я…» Лючия еще не верит в то, что я серьезен, и шутливо заявляет: «У тебя не получится. Ты же не физик и никогда им не был. Никогда, верно?»
Она знает, чем меня поддеть. Верно. У меня нет способностей к точным наукам. В моей памяти нет такого. Если я сейчас захочу изменить профессию, это будет… этого не будет, и мы оба знаем. Жизнь бесконечна, да, но способности человека, его талант, в отличие от памяти, основанной на квантовых эффектах, далеко не беспредельны, напротив, очень ограничены, и этого не изменишь, закон природы: я такой, каков есть, каким был… и каким больше не буду.
Сейчас.
Я вижу глазами Лючии свое изменившееся лицо. Что на нем? Отчаяние. И еще… Я не могу уловить… То есть, Лючия не понимает, что же еще… Я могу подсказать, но в этом сейчас нет смысла: решимость. В тот момент я решился. «Да», – сказал я себе в ту секунду. «Да». Я сделал свой выбор.
Лючия протягивает ко мне руку, хочет положить свою ладонь на мои пальцы… и застывает. Пальцы становятся белыми, рука становится белой, как мел, лицо становится…
Почему-то, когда волновая функция выходит на экспоненциальную кривую, первым из набора параметров исчезает цвет. Физики знают, почему так происходит, я тоже знаю, потому что изучил кое-что, прежде чем… А Лючия не знает, она впервые (действительно впервые – в ее памяти нет ни одного подобного события за всю бесконечную череду лет и воплощений!) видит, как уходит человек, ей страшно, я ощущаю ее страх, и это мешает восприятию, все вокруг подергивается дымкой, приходится приложить собственное усилие, и я вижу…
Вижу, как я медленно испаряюсь, сквозь меня уже видно: вдали, в горах играют тигриные стаи, а еще дальше, на одной из вершин, приземляется одинокий путник. «Джу…» – шепчет Лючия и встает. «Не надо» – шепчет она. «Не делай этого, я люблю тебя, слышишь, я люблю только тебя, я больше никогда, как ты не понимаешь, нет, не надо, это же навсегда, навсегда, ты умрешь, ты не вернешься… Нет!»
Сейчас я исчезну совсем, и воздух опять станет прозрачным и безвкусным.
Но я не исчез. Серая, едва заметная тень легла на отдаленные предметы, а если смотреть в ультрафиолетовом диапазоне, то у тени даже остались человекоподобные очертания – странно было наблюдать, странно и страшно, не мне – Лючии, я сейчас не только видел ее глазами, но и чувствовал, как она: страшно, страшно, не уходи, пожалуйста, ты не можешь уйти, а если уйдешь…
Тогда я хочу быть с тобой. Там. И с тобой умереть. Сколько лет ты положил себе на жизнь в капле? Неужели и там ты хочешь покончить со всем быстро и решительно, и только потому, что я… Не надо, прошу тебя…
Моя тень отодвинулась и застыла, а воздух стал чуть плотнее, это Лючия почувствовала кожей, она знала, что сделать ничего невозможно, тень – всего лишь квантовый эффект, искажение вероятности, а ядро волновой функции уже переместилось в новую, только что созданную вселенную… и там…
– Я хочу досмотреть, – сказал я, потому что Джеронимо прервал демонстрацию, изображение в моих мыслях растаяло – на этот раз без остатка, сохранившись лишь в памяти, теперь уже – навсегда.
– Зачем? – невозмутимо сказал Балцано. – Это не твоя память. Попроси Лючию, и если она захочет… Впрочем, тогда пусть сама тебе все и расскажет. Когда она пришла ко мне и показала запись, я спросил… Впрочем, я и так понимал, чего она хотела. Пойти в каплю за тобой, уговорить вернуться…
– Если бы я вернулся, то целый мир… целая вселенная…
– Перестали бы существовать, да. Ну, сколько уж было таких… Плотность темной энергии резко возрастает, когда уходящий наблюдатель теряет свою энергию, часть которой использовал на создание этого мира…
– Но там… – сказал я. – Получилось не так… Я не был наблюдателем!
– Ты слишком торопился уйти, – пожал плечами Джеронимо. – И опыта в создании капель у тебя немного, верно? Результат: ты сохранил профессию… интуитивно, да? И не захотел даже самому себе признаться в том, что несешь теперь ответственность за жизни и смерти миллиардов людей… и животных… и прочих тварей… и планет… и звезд… и галактик… и черных дыр…
– Хватит! – воскликнул я. – Вот так же и Вериано перечислял, уходя…
– Ты не умеешь создавать полностью детерминированные капли, Джузеппе. Для того, чтобы наверняка покончить с собой, тоже нужно быть специалистом. Тренировки, да. Нужно множество раз тренироваться… а ты захотел сразу. Естественно, у тебя не получилось. Ты бы знал об этом, если бы…
– Меня никогда не интересовала космология, – пробормотал я. – Мне казалось, что достаточно уйти в каплю…
– Это целая наука, – покачал головой Балцано. – Я с этим сталкивался в работе, ты – нет.
– Понимаю, – пробормотал я. – Вериано был изнанкой моей же личности… потому он и пришел ко мне, когда… И этот Джанджакомо Гатти был… тоже был я.
– Конечно. Тот ты, которого и любила Лючия по-настоящему.
– Я ничего не понимал…
– Но ты сделал все, что мог, верно? Ты профессионал, Джузеппе, и остался им.
– А ты ловко этим воспользовался, – сказал я с неприязнью. – Ты помог Лючии.
– Успел помочь. Твоя капля эволюционировала так быстро, что была опасность не успеть.
– Когда ты…
– Хочешь знать? Лючия появилась в капле, когда тебе было восемь лет – она ведь там была на восемь лет моложе тебя, верно? И она, как и ты, – найденыш.
– Да, – сказал я. – Она могла выйти за меня, а вышла за…
– За тебя, естественно, за вторую твою суть. А потом познакомилась с Джанджакомо… тоже с тобой, но более близким ей по духу. Чем это закончилось – тебе известно.
– Если ты помогал ей… Кстати, отчего ты постоянно лазил сквозь стены?
– Послушай! Это не моя капля, сначала я вообще ничего там не понимал и, бывало, наступал не там или не тогда… какие бывали наводнения, ты наверняка читал в газетах или по телевидению видел…
– Климатические выверты…
– Это не я, точнее – не только я. Очень неустойчивая система воздушных масс на планете, достаточно малого воздействия… ты хочешь обсудить это?
– Нет, – отказался я. Какое это сейчас имело значение? – Но ты мог хотя бы людей не пугать.
– Я не понимал, что кого-то пугаю, – смущенно улыбнулся Балцано. – Я только присматривал за Лючией.
– Если Вериано… Послушай, это уже профессиональное! Почему он обвинил Лючию в том, что она погубила вселенную? Он же должен был понимать, пусть хотя бы на бессознательном уровне…
– А ты всегда был таким, Джузеппе, – отмахнулся Балцано. – Ты редко признаешь свои ошибки, верно? Ты редко берешь на себя… Почему в капле должно было быть иначе?
Я промолчал. Конечно, Балцано был прав. Во всем, кроме одного.
– Зачем вы заставили меня вернуться? – спросил я. – Разве Лючия изменилась? Разве теперь она перестанет быть такой, какой была всегда? Это невозможно, ты знаешь. И значит, через неделю-другую… Джеронимо, мы поссорились в первую же ночь после возвращения! Я смотрел инсталляцию звезд в Медоне, а Лючия отправилась с каким-то… Она даже не стала объяснять – почему!
– Это – характер, – кивнул Балцано. – Мировая постоянная.
– Я не могу так!
– Тут ты ничего не можешь изменить, Джузеппе.
– Тут – да. Ничего.
– Послушай… Ты что, хочешь опять?..
– Теперь у меня есть опыт, верно?
– Суицидальный комплекс…
– Лечится? Я не собираюсь лечиться, я не болен. Я люблю ее, понимаешь? Люблю!
– Не надо кричать.
– Я не кричу!
– Лючия есть Лючия… Она ведь и там… в капле… любила тебя в Вериано и полюбила тебя в Джанджакомо, а потом…
– Да! Да! Но это был я – только я! Она смогла любить только меня, в каком бы… И теперь я не сделаю такой ошибки. Не будет меня в трех лицах, это легко исправить, когда знаешь, в чем проблема. Только я.
– На какое-то время. А потом – смерть.
– Конечно. Но, послушай: «За миг любви, за поцелуй готов я завтра умереть…»
– Бездарные стихи.
– Хорошо, вот другие: «Любовь – это сон упоительный, свет жизни, источник живительный…»
– Живительный!
– Сколько человек пошли на смерть из-за любви к прекрасной даме!
– Я не знаком с историей капли…
– А я знаком, изучал. «Меня казнили за любовь в тот предрассветный час…»
– Джузеппе!
– Я все равно сделаю это! Ты можешь мне помешать?
– Нет, – сказал Балцано, подумав. На меня он не смотрел. Он мог мне помешать, и оба мы это понимали. Он не хотел.
– Спасибо, – сказал я.
Мы опять поняли друг друга.
– И на этот раз я тебя туда не пущу, – сказал я. – Ни тебя, ни Лючию.
– Я не…
– И не пытайся.
– Не обещаю, – вздохнул Балцано.
Я встал.
– Спасибо, – сказал я. – Извини, у нас с Лючией вечером на Ганимеде концерт, мне нужно привести себя в порядок.
– Ты ей скажешь, что…
– Она знает, – кивнул я.
– И она… так спокойно…
– Нет, конечно! Ты прав, Лючия – это Лючия. Она плакала все утро, что не помешало ей назначить при мне свидание Копелю с Диона.
– Это ведущий передачи о…
– Да, известная личность. Так что, как видишь, Джеронимо, все повторяется в нашем мире, все уже когда-то было с тобой и все есть в памяти… А я хочу нового.
– Нового – даже ценой…
– Даже, – твердо сказал я. – Когда-нибудь ты меня поймешь.
– Когда я тебя пойму, – сказал он, – мир разрушится.
– Вряд ли, – сказал я. – Мир был всегда и всегда будет. То, что всегда было, останется навечно. То, что не имело начала, не может иметь и конца.
– Не нужно повторять аксиомы, – раздраженно сказал Балцано.
– Прощай, – сказал я.
– Прощай? – повторил он. – В моей памяти нет такого слова. Сам придумал?
– Нет, – усмехнулся я. – Это слово… в моей капле… и в той, что была, и в той, что будет… это слово означает «навсегда» – или «никогда». В зависимости от точки зрения.
– Не делай этого…
– Прощай, – сказал я.
//-- * * * --//
Парило с утра. Жаркая выдалась осень в две тысячи шестом году, я и не помнил, когда еще было так жарко. По телевидению с утра говорили о глобальном потеплении и о том, что еще лет через сорок, если все так пойдет и дальше, жить на планете станет невозможно, льды растают, континенты уйдут под воду, спасутся немногие, и, скорее всего, следующей разумной расой на Земле станут дельфины.
Я пил на кухне кофе и улыбался, слушая прогнозы специалистов, ничего не понимавших в том предмете, которым они профессионально занимались и, следовательно, могли бы уже догадаться о том, что ни солнечными вспышками, ни, тем более, промышленной деятельностью человека нынешнее изменение климата объяснить невозможно.
Я ждал звонка, мне должен был позвонить клиент, для которого я всю последнюю неделю вел слежку, не очень, правда, напрягаясь, скорее – получая удовольствие.
Когда мобильник заиграл Листа, я сначала допил кофе, а потом нажал кнопку ответа.
– Здравствуй, Джузеппе, – сказала она.
Я прижал к уху коробочку телефона. Этот голос…
– Нет, – сказал я.
– Пожалуйста, – сказала она. – Нам нужно поговорить. Я буду ждать тебя в кафе… том, что на площади Навона, «Пуччини», да, оно называется «Пуччини». Через час.
Я посмотрел на часы.
– Через час я не успею! Через сорок минут.
Несмотря на противоречивость моих слов, она поняла.
– Хорошо.
И отключила связь.
«Номер абонента скрыт». Это не имело значения. Я мог бы узнать ее номер, созвонившись с Альберто из моей компании сотовой связи, он уже не раз выполнял для меня такую работу.
Зачем?
Как она сумела? Наверняка ей помогал Балцано, но даже ему пока не удалось пробиться ко мне – чего он только не предпринимал, но преуспел вовсе не в том, на что рассчитывал. Истории о призраках, привидениях, полтергейсте, летающих тарелочках и прочей потусторонней чуши – в истории цивилизации мой друг Балцано свой след оставил, однажды я даже сам его видел: мне было семь лет, я лежал в темноте и воображал себя капитаном звездолета, летевшего в туманности «Угольный мешок», куда не пробивался ни единый луч света и где действительно было темно, как… ну да, как в моей спальне.
Я лежал, широко раскрыв глаза, и неожиданно в том углу, где стоял шкаф с игрушками, выступил из стены белесый призрак, воздел вверх руки и что-то громко пробубнил.
– Мама! – закричал я и накрылся одеялом.
– Бу-бу, – сказал призрак.
Я не утерпел и выглянул. Призрак стоял в изножье кровати, у него оказалось знакомое лицо, хотя я и не мог тогда вспомнить, где я видел этого… это… Полностью моя память восстановилась значительно позже, в восемнадцать, тогда я и о Балцано вспомнил, и о Лючии, и смысл своей жизни понял неожиданно и определенно. То, что происходило со мной потом, врачи назвали приступом депрессии, свойственной многим молодым людям в этом возрасте, но я-то понимал, что начался процесс самоидентификации, закончившийся… а может, и не закончившийся окончательно… лишь к двадцати двум годам, когда я отслужил в армии и решил (мне казалось тогда, что решение мое было совершенно независимым) пойти в полицию, точнее – в карабинеры, мне почему-то казалось, что подъем по служебной лестнице непременно нужно начинать с самой нижней ступеньки.
Я вспомнил ее лицо. Ее чувственные губы, каких не было больше ни у кого. Я вспомнил ее фигуру, ее легкие движения, она всегда будто не ходила, а летала по воздуху, конечно, так оно и было на самом деле, она любила летать, даже когда – и особенно когда! – в этом не было никакого смысла.
В моей капле Лючия появиться не могла. Не должна была. Даже Балцано не удалось…
Но если она сумела, почему я не почувствовал этого раньше? Почему не услышал ее далекого голоса, не ощутил ее запаха, не встретил упоминаний о ней в новостях, блогах, газетах, журналах… нигде?
И что мне теперь делать?
До площади Навона я добрался за полчаса, раз десять нарушив правила дорожного движения – удивительно, что меня не остановила полиция, и я никого не толкнул, не сбил и даже, по-моему, не напугал. В кафе «Пуччини» было пусто, они только открылись, было чуть больше девяти, по площади бродили ранние туристы, я занял столик под тентом, хотя лучше бы остаться в помещении под холодной струей от кондиционера. Но я хотел увидеть Лючию, как только она выйдет… откуда, с какой стороны? Пот неприятно стекал по спине, я заказал ледяной апельсиновый сок, поднес стакан к губам и услышал позади себя:
– Здравствуй, Джузеппе.
Я пролил сок на брюки, вскочил на ноги, повалив пластиковый стул, и обернулся. На Лючии была открытая цветастая кофточка и короткая, выше колен, широкая голубая юбка. На вид Лючии было лет двадцать семь, чуть меньше, чем мне, и я пока не знал: то ли это ее естественный возраст, то ли она сама решила так выглядеть, когда готовилась к встрече.
– Ты, – сказал я. Наверно, я повторил это слово сто раз – в памяти отложилось именно такое количество, но это могло быть простым эффектом отражения.
Она протянула ко мне руки, и мы обнялись. От нее пахло шампунем и еще чем-то, чем всегда пахла только Лючия.
– Господи, – сказал я. – Как хорошо, что ты здесь.
Сейчас я не представлял, как жил без Лючии все эти годы и как собирался прожить без нее оставшуюся жизнь. Да, я так решил, я так хотел, я потому и создал эту каплю, но только в тот момент, прижимая Лючию к груди, я понял, что поступил глупо, нелепо и бессмысленно.
– Господи, – сказал я. – Как же я жил без тебя?
В Риме привыкли к тому, что люди на улице обнимаются, не нужно глазеть, это неприлично. Но на нас все равно глазели, я это чувствовал и увлек Лючию в кафе, где было не то чтобы прохладно – просто холодно, пот сразу застыл на моей спине, и я подумал, что схвачу пневмонию, от которой умру, и все закончится, случится так, как я хотел, когда… Не сейчас, не сейчас, Господи, зачем я это сделал, я совсем не предполагал, что Лючия…
– Пойдем в тот угол, – сказал я. – Там не так дует.
Я держал Лючию за руку, и за столик мы сели рядом, сдвинув стулья.
– Господи, – сказал я, – где ты была все эти годы?
Лючия улыбалась.
– Ты все время поминаешь Господа, Джузеппе, – сказала она. – Уж не стал ли ты в этой жизни религиозным?
– Нет! – воскликнул я. – Ну, это просто… Неважно. Расскажи. Как ты здесь оказалась? Когда? Как нашла меня?
Она посмотрела мне в глаза, и мне больше не нужны были ее слова, то есть, я, конечно, хотел слышать ее голос, хотел вслушиваться в интонации, хотел видеть выражение лица, когда она произносила это свое «какой ты стал, Джузеппе» или «ты совсем не изменился», но по сути, слова были не нужны, потому что в глазах Лючии я уже прочитал все, что она могла и хотела мне сказать: как она решила остановить меня, но опоздала, и ей осталось только одно, потому что она поняла – никто ей не нужен, кроме меня, никто, никто, и такое случилось впервые в ее бесконечной жизни, все повторяется, как известно, и все уже есть в памяти, нужно только суметь вспомнить, но, оказывается, что-то даже в бесконечности случается первый раз, и тогда делаешь то, чего никогда не делал, и о чем даже не задумывался, потому что есть в жизни бесконечное количество событий, о которых не думаешь…
– Я люблю тебя, Джузеппе… Я не смогла без тебя. А ты… Ты смог, если ушел в каплю.
– Нет, ты не… Я люблю тебя, Лючия. Я не могу без тебя жить.
– Но здесь ты столько лет жил без меня!
– Здесь я готовился к смерти. Зачем ты пришла?
– За тобой.
Она сказала это или подумала, или это сказал ее взгляд, или просто ветерок от кондиционера прошелестел в тишине кафе два слова.
Она не знала. Балцано не сказал ей? Он должен был ей сказать, предупредить.
– Лючия…
– Я люблю тебя, Джузеппе.
– Я люблю тебя, но ты… Ты не хотела и не могла быть только моей.
– У меня был только ты. Остальные… Не было остальных.
– Но…
– Давай не будем здесь и сейчас говорить об этом, хорошо? Это осталось… А здесь мы вдвоем, верно?
– Лючия, ты не понимаешь…
– Я все понимаю, – сказала Лючия, но, конечно, она не понимала, иначе не сделала бы того, что сделала.
У кофе был какой-то тонкий привкус, должно быть, корицы, и еще нам принесли фирменные круассаны, и маленькие булочки с повидлом. Не знаю, почему я так набросился на еду – наверно, чтобы успокоить нервы. Лючия взяла в руки свою чашку, но пить не стала, а на круассан даже не взглянула, смотрела она только в мои глаза, и мне приходилось смотреть в ее, нить нашего разговора медленно натягивалась, и, наконец, напряжение достигло величины, когда по нити начали перетекать мысли.
«Я все понимаю», – думала Лючия, и это действительно было так. Балцано ей сказал. Наверно, он был зол на меня за то, что, создавая каплю, я выставил против него заслон, и он не мог на этот раз пробить барьер, пройти сквозь разделяющий миры просвет, мог лишь являться призраком, да еще и не зная точно, куда приходит и кому на самом деле предстает в виде полупрозрачной, так и не сумевшей преодолеть границу миров, то ли материальной, то ли духовной структуры. Он ничего не мог сделать со мной на этот раз и потому рассказал Лючии все, надеясь, что вдвоем им удастся сообразить, как вытащить меня из капли, ставшей для меня домом сегодня и будущей могилой.
Что мог понять в Лючии Балцано, если даже я не понял в ней главного?
«Я пойду к нему, – сказала Лючия, – мне незачем жить без Джузеппе».
«Но… – растерялся Балцано, не готовый к такому повороту событий. – Джузеппе отделил свою каплю границей из темной энергии. Он учел прошлый опыт. Меня граница не пропускает, я пробовал. Тебя, возможно, пропустит, но ты же не станешь рисковать тем, что…»
«Чем?» – спокойно спросила Лючия.
«Ты не сможешь вернуться, потому что в его капле существует горизонт событий, и нет физической возможности…»
«Мы вернемся вместе», – сказала Лючия.
«Джузеппе создал замкнутую каплю, – печально произнес Балцано. – Из нее невозможно вернуться».
«Ты же пробовал…»
«Потому у меня и не получилось! Из-за моих попыток там возникли легенды о призраках, привидениях, пришельцах… Я отступил».
«Я не отступлю».
«Ты не сможешь вернуться!»
«Значит, я останусь там с ним».
«Это – смерть!»
«Вот странное слово, верно? – сказала Лючия. – Абстракция».
«Абстракция – здесь, у нас, а в капле – реальность. Ты умрешь. Перестанешь быть. Насовсем. Боюсь, ты не в состоянии этого представить».
«Мы с Джузеппе будем жить долго и умрем в один день».
«О чем ты? Он может умереть от какой-нибудь тамошней болезни… ты даже не знаешь, что это такое!»
«Знаю, – сказала Лючия. – Моя память не менее нагружена, чем твоя. Он умрет, да. Но он для того и создал каплю…»
«Он может умереть завтра, попав под машину! Ты знаешь, что такое машина в мире, где…»
«Я знаю, – спокойно сказала Лючия. – Не трать зря времени, Джеронимо. У нас времени бесконечно много, а у Джузеппе его, возможно, не осталось совсем. Я хочу быть с ним».
«Ты можешь умереть раньше него! Это непредсказуемый мир!»
«Мы будем жить долго и умрем в один день», – упрямо повторила Лючия.
Балцано молчал.
«Ты поможешь мне», – сказала Лючия. Это было утверждение, а не вопрос.
– Ты не понимаешь, – повторил я, хотя теперь знал: она понимала все.
Лючия положила свою ладонь на мою руку – такой знакомый жест. Если она сейчас сожмет ладонью мой большой палец…
Она так и сделала. Я наклонился через стол и поцеловал Лючию в губы. У ее губ был вкус лесных ягод и цветов, которые росли на плато Энтекке, на Земле не было и не могло быть таких цветов, и запаха такого быть не могло…
– Ты… – сказал я. – Ты хочешь быть со мной до…
– Мы будем жить долго и умрем в один день, – сказала Лючия.
– Почему? – воскликнул я. – Почему я ничего не понимал? Почему я думал, что ты… что я без тебя не… а ты… Я не ушел бы в каплю…
– Не надо, Джузеппе. Пожалуйста. Ты сделал это, я пошла за тобой, мы здесь, надо жить… пока возможно. Давай не будем больше говорить об этом. Никогда.
– Поедем ко мне, – сказал я. – Я снимаю квартиру на улице Фьори, в двух шагах от площади Испании.
– А я живу на Крещенцио, и вещей у меня немного, можно перевезти в одном такси.
– У меня машина, – сказал я. – Можно поехать прямо сейчас.
Свой «Фиат» я оставил на стоянке за храмом святой Агнессы, и мы пересекли площадь Навона, держась за руки. Я знал, что мы больше никогда не расстанемся, и это слово «никогда» только для нас двоих в этом мире имело свой изначальный смысл. Никогда. Навеки. Навсегда. Бесконечно долго в мире, где нет ничего вечного, и само слово «вечность» не имеет реального содержания.
– Этот мир, – сказал я, – возник почти четырнадцать миллиардов лет назад, а выглядит таким новым, будто ему несколько часов от роду.
– Хороший сегодня день, – сказала Лючия. – Осень, а как тепло! Я шла пешком от бульвара Марцио, там расцвели розы – знаешь, как красиво.
– Да, – сказал я. – Давно там не был…
Мы шли медленно и болтали о пустяках, будто только вчера расстались, и за это время не произошло ничего существенного. Просто возникла Вселенная. Просто времени была поставлена граница. Просто… я больше не хотел умирать.
Лючия еще крепче сжала мою ладонь. Она поняла, о чем я думал.
Мы шли медленно, болтали о пустяках и не заметили, как дошли до моего дома. За машиной придется возвращаться на автобусе.
– Сюда, – сказал я. – Осторожно, здесь ступенька.
Конечно, Лючия споткнулась, и я подхватил ее, поднял на руки и понес наверх, мне совсем не было тяжело, наоборот, чем выше мы поднимались (почему я не воспользовался лифтом?), тем легче становилось, и когда я внес Лючию в квартиру, мне казалось, что она влетела туда сама, проплыла по воздуху и опустилась на широкий диван, и неожиданно на ней не осталось одежды, и мы были вместе, как много раз прежде, и как ни разу в этой жизни, и все происходило будто впервые, и будто в последний раз, Вселенная сжималась до размеров комнаты и взрывалась, и разбегались галактики, а мы с Лючией ловили их и несли в горсти: яркие спирали, эллипсоиды, шарики, – а они убегали, и мы отпускали их на волю, потому что знали – жить им не больше, чем нам, и мы хотели, чтобы время растянулось в вечность…
– Как по-твоему, – сказала Лючия, когда мы лежали рядом, все так же держась за руки, будто сцепленные общей судьбой на всю оставшуюся жизнь, – если у нас будут дети, этот мир не исчезнет, когда нас… когда мы…
– Не знаю, – пробормотал я. – Наверно, не исчезнет. Это ведь будут наши дети, они продолжат…
Я замолчал, потому что не мог закончить фразу. Продолжат – что? Если капля существует, пока жив наблюдатель, то может ли стать наблюдателем сын или дочь… Я наверняка знал это, когда был… но память съежилась до размеров моего мозга, сейчас я даже устройство Вселенной не мог бы объяснить – ни сам себе, ни кому-то другому.
– Они обязательно будут жить после нас, – шептала мне на ухо Лючия, прижимаясь к моему плечу, – и, значит…
– Расскажи о себе, – сказал я. Мы еще успеем поговорить о детях. Я хотел знать, как она жила эти годы – без меня, без памяти о собственном прошлом.
– Странно, что мы с тобой не встретились раньше, – сказала она сонным голосом. – Я всю жизнь провела в Риме, ты тоже, да?
– Да, – сказал я. – Все случается, когда приходит срок.
– У меня были мужчины, – сказала она. – Я чуть было не вышла замуж… Неважно. Это совсем не важно. Я сбежала из церкви, и все решили, что я чокнутая. Я и сама не знала почему… А сегодня ночью мне приснился сон. Я стояла на вершине горы, такой высокой, что не было видно внизу ничего, даже облака находились так глубоко подо мной…
– Грегадес… – пробормотал я.
– Что?
– Неважно, – сказал я. – Это гора на Стеттане, мы там с тобой часто бывали.
– Мне тоже показалось… И я была не одна – рядом стоял высокий мужчина в странной одежде… была ли это одежда? Господи, я всю жизнь мечтала о таком… Когда говорят «мужчина моей мечты», то это… «Джузеппе», – сказала я. «Лючия», – сказал он. Мне стало… Наверно, это было слишком хорошо, чтобы оставаться только сном. Что-то толкнуло меня, я взлетела над вершиной, а ты летел рядом и говорил, и звал… Я говорила «всегда», «вечно», «только с тобой»… что-то еще… а потом проснулась, сердце билось, как… как бился о прутья клетки хомяк, который был у меня в детстве… я жила в приемной семье, я тебе потом расскажу… меня ведь нашли у порога церкви…
– Естественно, – пробормотал я.
– Что? Я проснулась и все уже понимала, и знала. Кто я, зачем я, и мне стало так одиноко без тебя…
– Как ты меня нашла?
– Это было совсем просто! Я встала – все равно сна уже не было ни в одном глазу, – села к компьютеру, набрала твое имя в поисковой программе и сразу…
– Ну да, – сказал я. – Ты нашла мое агентство и адрес электронной почты.
– Джузеппе, пожалуйста, давай больше не будем говорить об этом. Никогда.
– Никогда, – сказал я. – Всю оставшуюся жизнь.
– Никогда, – повторила Лючия, вложив в это слово его истинный смысл.
Она заснула, ее рука лежала на моей груди, и я немного подвинулся, чтобы Лючии было удобнее.
Телевизор, висевший на кронштейне под потолком, показывал без звука последние новости. Бегущая строка комментировала мелькавшие перед глазами кадры. «Прокуратура Милана закончила расследование и передала в суд дело о похищении имама Абу Омара агентами ЦРУ», «Неизвестные преступники застрелили двух немецких журналистов, путешествовавших по северу Афганистана. Корреспонденты погибли в ста двадцати километрах от Кабула», «Испанские дипломаты провели первую встречу с представителями баскской сепаратистской группировки ЕТА в столице Норвегии Осло», «В России убита известная журналистка Анна Политковская», «В Сирии обнаружены останки верблюда-великана, жившего сто тысяч лет назад»…
– Лючия, – тихо, одними губами позвал я. Я не хотел, чтобы она просыпалась, но хотел, чтобы она услышала меня во сне. Если услышит, значит, наша вечная связь никуда не делась, и в этом мире мы теперь будем вместе до самого конца.
До конца. Все здесь имеет конец.
– Джузеппе, – тихо, одними губами, позвала Лючия. Она спала, и во сне мы с ней летели над сизыми облаками Земли, а потом поднялись выше, на вершину Сардонны, и полетели дальше, мы могли лететь бесконечно долго, во сне это возможно, во сне исчезает время, и пространство исчезает тоже, есть только мы…
Показалось мне, или в углу комнаты, там, где вешалка, мелькнула серая тень? Джеронимо, подумал я, оставь нас в покое.
Тень исчезла с тихим усыхающим вздохом.
Надо заказать билеты в оперу, подумал я, засыпая рядом с Лючией. В «Аполло» завтра «Капулетти и Монтекки». Бессмертная музыка Беллини. Вечная мелодия любви…
Завещание
Стивен Пейтон умер во сне в ночь с четверга на пятницу. Растерянная Сара позвонила Качински, как только адвокат приехал в офис, и сообщила, что доктор Мерчисон диагностировал острую сердечную недостаточность, Господи, Збигнев, ему же только пятьдесят пять через месяц… да, похороны в понедельник… а еще доктор сказал, что Стив умер, как святой, и это действительно так, он был святой человек… Адвокат слушал прерывавшийся от слез голос, думая о том, что и это предсказание Стивена сбылось с поражающей точностью. Как-то, лет десять назад, когда Пейтоны жили еще в Детройте, Качински сказал: «Послушайте, Стив, чтобы вам было удобно, я могу передать ваши дела моему детройтскому коллеге Павлу Хоречке, он, кстати, мой земляк, мы оба из Кракова, то есть не мы сами, конечно, а наши родители, бежавшие из Польши в тридцать восьмом». «Нет, – ответил Пейтон, – меня устраивает наше сотрудничество, разве что вам сложно летать в Детройт из Гаррисбурга». «Мне не сложно», – поспешил сказать адвокат, а Пейтон улыбнулся и заключил: «Пусть все остается так, как сейчас. Даже после моей смерти». «О чем вы говорите? – бодро сказал Качински. – Все-таки я старше вас на тринадцать лет». Пейтон пристально посмотрел адвокату в глаза, покачал головой, и Качински понял, что не будет тем из них двоих, кто умрет первым. «Я уйду в ночь с четверга на пятницу, – тихо произнес Стивен, – и мне еще не будет пятидесяти пяти».
Больше не было произнесено ни слова, и впоследствии Пейтон отказывался затрагивать эту тему.
Стивен очень не любил предсказывать, делал это только под давлением обстоятельств – не смог, например, отказать кандидату в президенты Алану Гору; то есть, мог, наверно, но это подорвало бы его авторитет в глазах общественности. Пейтон сказал, и Гор не стал президентом – согласно предсказанию, – но месяца через три после выборов, когда прошла уже инаугурация Буша-младшего, Стивен признался Збигневу во время одного из приездов адвоката в Эверетт: «Я стыжусь таких вещей, я никогда не знаю, что выпадет – орел или решка. Это не пророчества, это игра в „да“ или „нет“. Любому я отказал бы, Гору не смог, он мне симпатичен, и я надеялся, что ему повезет. Но…» «Вы, как всегда, оказались правы, и это главное», – сказал Качински, а Пейтон удрученно покачал головой.
Журналисты часто называли Пейтона «святым затворником», что, конечно, было преувеличением – святым он себя не считал и очень раздражался, когда читал подобное в газетах, да и затворником в прямом смысле не был, хотя видеть его действительно довелось немногим. Не то чтобы Пейтон был нелюдим, но допускал к себе далеко не каждого. В день принимал не больше двух человек – по записи, и очередь выстраивалась на много месяцев вперед. Для особых случаев Стивен, конечно, делал исключения, но, в основном, пользовал клиентов по телефону, и здесь у него не было ограничений – кроме тех двух часов в сутки, когда он принимал посетителей. Пейтон никогда не давал объявлений в газетах и терпеть не мог телевидение, но все, тем не менее, знали, что звонить «святому затворнику» можно в любое время суток, исключая интервал с шестнадцати до восемнадцати по Гринвичу. Пейтон обычно пользовался мировым временем, хотя прожил последние девять лет в городке Эверетт в Пенсильвании, в девяноста милях от ближайшего относительно большого города Гаррисбурга, столицы штата, где был всего один раз, когда перебирался в свой новый дом из ненавидимого им Детройта.
«Большой город – как клоака, – говорил Стивен адвокату во время единственного посещения офиса Качински на Бенсфорд стрит. – Вы знаете, Збигнев, как я люблю точно подобранное слово, так вот, могу повторить – клоака, куда слиты такие физико-биологические составляющие, что… да, я надеялся прожить там жизнь, но, как видите, не смог, решил переехать, и это, кстати, позволило мне посетить ваш офис, так что есть и приятные моменты в перемещении с места на место»…
Перемещение с места на место с некоторых пор стало для Пейтона тяжелой проблемой, и путешествие из Детройта в Эверетт через Гаррисбург оказалось последним в его жизни.
Может показаться странным, почему, проживая сначала на восточном побережье (родился и вырос Стив в Филадельфии, образование получил в Гарварде), а затем в Детройте, юридические операции Пейтон проводил через контору Збигнева Качински, расположенную в ничем не примечательном Гаррисбурге.
Так распорядился случай – заработав первый миллион, Пейтон решил нанять хорошего юриста, который защищал бы его интересы, если бы таковые вдруг оказались под угрозой. Любой другой американец в подобных обстоятельствах посоветовался бы со знакомыми и выбрал, руководствуясь собранной информацией, рекомендациями и здравым смыслом. Для Пейтона подобные методы не годились – то есть, годились, конечно, но он предпочитал доверять собственным ощущениям и интуиции. По его словам, поняв, что нуждается в хорошем и, главное, честном юристе, Пейтон открыл справочник Коллегии адвокатов (758 страниц мелкого шрифта, десятки тысяч фамилий), пролистал сотню страниц и на сто восемнадцатой почувствовал, что пора остановиться. Взгляд его упал на строку: «Качински Збигнев, адвокат-нотариус, все виды гражданских дел, Гаррисбург, Пенсильвания…»
В Эверетте адвокат бывал, конечно, чаще, чем в Детройте, использовал любой предлог, чтобы сорваться с места и через два часа езды по тридцатому федеральному шоссе оказаться в поистине райском уголке: овальной долине в Аллегенских горах, поросших лесом и надвое разрезанных быстрой и узкой речкой Рэйстроун Бранч, где даже водилась рыба. По утрам Сара вывозила коляску с мужем на каменистую площадку над рекой, и Стивен долго сидел, глядя сначала на восход, а потом, когда солнце поднималось выше, на освещаемую им долину, где игра света и теней создавала удивительное ощущение нереальности всего сущего – может, именно такого ощущения бытия недоставало Стиву в молодости и в те годы, когда он жил в Детройте, городе, где бытие можно ощущать только как нескончаемую гонку к недостижимой цели с неизвестным соперником.
Для Пейтона стало большим благом изобретение мобильных телефонов, он был одним из первых, кто приобрел такой аппарат, когда они были еще очень недешевы, и получил больше свободы в перемещениях – свободы, конечно, очень относительной, потому что в инвалидной коляске, даже такой модернизированной, какая была у Стивена, нельзя почувствовать себя достаточно свободным.
Впрочем, и понятие свободы было у Пейтона своеобразным. По его словам, он был совершенно свободен, сидя неподвижно в коляске, разглядывая царапины на потолке и отвлекаясь лишь для того, чтобы ответить на телефонный звонок и объяснить невидимому пациенту, что тому следует предпринять, чтобы избавиться от зарождавшейся язвы в желудке или от изводящей душу депрессии. Ел он мало, пил много – воды и разбавленного апельсинового сока, который Сара покупала по указаниям Стива всякий раз почему-то в другом магазине.
Качински и сам дважды обращался к услугам Пейтона, как специалиста, и оба раза Стивен, без преувеличения, спас адвоката от смерти, не взяв за совет ни доллара, потому что, как он сказал, «отношения наши, дорогой Збигнев, перешли на такой уровень, когда деньги могут лишь разрушить духовную составляющую нашей связи». Качински не понял, о какой духовной связи шла речь, – на взгляд адвоката, они были очень разными со Стивеном именно в духовном смысле: Збигнев – закоренелый материалист, прагматик, веривший лишь собственным глазам и доверявший лишь собственной памяти, и Стивен, существо утонченно духовное в мистическом понимании этого слова. Однако Пейтон был единственным человеком на планете, которого Качински не понимал, но которому верил так же, как самому себе.
Похороны назначили на понедельник, чтобы дать время Селии, первой жене Стивена, приехать из Торонто, где она жила в последние годы, и еще нужно было найти Михаэля, сына Стивена от первого брака – с группой приятелей Михаэль отдыхал от трудов праведных, путешествуя по Нигеру, на связь с матерью выходил редко, и о смерти отца узнал, скорее всего, по радио, слушая сводки новостей. Во всяком случае, когда Селия до него дозвонилась, Михаэль уже все знал и обещал немедленно вернуться, хотя это представляло собой довольно трудную задачу в тех условиях, где он находился.
Проще было, конечно, с Ребеккой – дочерью Стивена и Сары, – ее тоже не было дома, когда скончался отец, но в Гарвард, где она училась на историческом факультете, Сара дозвонилась через несколько минут после того, как вошла утром в спальню мужа и нашла его мертвым в постели. По ее словам, Стив улыбался, будто встретил не смерть, а проводника в новую жизнь, более интересную, красивую и достойную.
Пожалуй, только Качински и мог сказать, насколько эти слова Сары были близки к истине.
//-- * * * --//
На похороны одного из самых известных людей страны наверняка приехали бы тысячи человек (многие из которых были сейчас живы только благодаря советам Пейтона), и сотни журналистов оккупировали бы тихий Эверетт, превратив жизнь его обитателей в кошмар. Сара, однако, поступила мудро (возможно, выполняя указание Стивена, которое он мог дать жене еще много лет назад): официально отпевание в методистской церкви и похороны назначили на среду, седьмой день после смерти, желающие попрощаться с Пейтоном должны были съехаться со всех концов планеты, о своем намерении сказать Стивену последнее «прости» объявил даже премьер-министр Австралии, которого, по слухам, «святой затворник» спас от редкой болезни, название которой журналисты узнать не смогли.
Качински приехал в Эверетт в воскресенье вечером, привез с собой нужные документы и предупредил Сару, что завтра, сразу после похорон, огласит завещание Стивена и сделает это в его кабинете, за его столом, в присутствии заинтересованных лиц.
Сара выслушала адвоката и сказала, что гостевая комната готова, а завещание мужа ее не интересует, поскольку она и так знает, что и кому он оставил, они со Стивом не раз это обсуждали.
Качински не стал говорить, что дело, мягко говоря, обстоит не так, как она себе представляет.
Ребекка, выслушав адвоката, пробормотала что-то вроде «Господи, обязательно об этом сейчас?» и убежала к себе. Селия, первая жена Стива, бросившая его, когда узнала, что болезнь мужа неизлечима, приехала на час раньше Качински, успела раскритиковать установленные Сарой в доме порядки и на слова адвоката ответила, что содержание завещания бывшего супруга ей интересно лишь в той части, где говорится о ее содержании – выдав эту грамматическую бессмыслицу, вполне, впрочем, понятную, Селия отправилась на горку, где любил проводить время Стив, и, к радости Сары, не возвращалась до позднего вечера. Михаэль приехал позже всех – утром в понедельник, о просьбе адвоката ему сообщила мать, и как он на эту просьбу отреагировал, Збигнев не знал.
Все это, в общем, не имело существенного значения.
Конечно, позвонил Качински и Саманте, но не застал – автоответчик на мобильном сообщал, что абонент недоступен, оставьте сообщение после гудка. Адвокат оставил сообщение, но вовсе не надеялся, что Саманта его прослушает до того, как в кабинете Пейтона будет оглашена посмертная воля «святого затворника».
Саманту Меридор адвокат видел один раз – да и то лишь на экране телевизора, в то утро, когда репортеры обнаружили девушку живой и невредимой, хотя и раздраженной неожиданным наплывом журналистов и телеоператоров. Збигневу понравился ее взгляд, и он почти не обратил внимания на то, что она говорила – обо всем ему уже успел рассказать Стивен, чьей интерпретации Качински верил больше, чем собственным словам Саманты, сказанным, конечно, от чистого сердца, но вряд ли с полным пониманием произошедшего.
А по телефону адвокат с Самантой в последние месяцы говорил довольно часто. Сначала по просьбе Стивена – нужно было запротоколировать кое-какие детали, – а потом, когда с формальностями было покончено, Саманта, бывало, сама звонила «дяде Збигневу», обычно в субботу, когда тот отдыхал, и просила, чтобы он рассказал ей о Стивене: какой он в жизни, что любит – не из еды, еда ее не интересовала ни в малейшей степени, – что он любит слушать, какую музыку, что любит читать, и главное: о чем любит думать, когда остается один. Они беседовали о Стивене, и адвокату это нравилось. О себе Саманта не рассказывала никогда, а Качински не считал возможным расспрашивать, но мнение у него об этой девушке сложилось определенное.
«Почему дядя Стив берет деньги за лечение и предсказания? – спросила как-то Саманта. – Это как-то… нехорошо».
«Стивен никогда не берет денег! – взволновался Качински, он не хотел, чтобы у Саманты сложилось о Пейтоне неверное представление. – О деньгах он даже не думает – это все испортило бы, его дар исчез бы, так он сам считает. Но люди хотят отблагодарить, это естественно, многим он спас жизнь. Существует счет, на который каждый, кому Пейтон помог, кладет… если хочет, конечно… любую сумму. Доллар или миллион. Неудивительно, что Стивен не нуждается»…
//-- * * * --//
Похороны прошли на муниципальном кладбище Эверетта – каков городок, такое и кладбище: несколько десятков ухоженных могил, с аккуратными дорожками, небольшая часовня у входа. Стивен не оставил указаний о том, как и где его нужно похоронить (это показалось адвокату странным, ведь Пейтон знал день и час своего перехода в лучший мир) – скорее всего, не придавал этой процедуре значения. Вообще-то Стивена следовало хоронить, видимо, на иудейском кладбище, потому что мать его была еврейкой, но, с другой стороны, по отцу он был англосаксом, и предки его по отцовской линии были ревностными прихожанами методистской церкви. Родителей Стивена давно не было в живых, так что и спора о способе упокоения раба Божия Пейтона не возникло – местный методистский священник отслужил короткую службу, на которой присутствовали только члены семьи покойного и несколько горожан, случайно оказавшихся в церкви, а потом на кладбище прошла быстрая церемония – без речей и молитвы (преподобный Георг вспомнил вдруг, что покойный был, вообще-то, не очень религиозен, если не сказать больше), гроб опустили в землю, вдалеке в это время прогремел гром, но небо было ясным, и все решили, что случилось одно из многочисленных чудес, сопровождавших Пейтона всю его не такую уж долгую жизнь.
«Соберемся в кабинете», – сказал Качински вместо слов прощания, и все сделали вид, что кощунственно напоминать на кладбище о земных заботах. Адвокат вернулся в дом, взял из своей комнаты ноутбук и портфель с бумагами и направился в кабинет Стивена, где еще был жив его дух и где Качински чувствовал себя гораздо лучше, чем в любом другом помещении этого ставшего ему уже чужим дома.
Они входили по одному и рассаживались напротив стола, проявляя собственный характер – возможно, Стивен и из этого простого действия смог бы сделать далеко идущие выводы. Первой вошла Селия Пейтон-Фокс, взяла стул, стоявший у стены, поставила его так, чтобы на нее не падал свет из окна, и села в тени: она видела всех, но ее трудно было разглядеть, обычная для Селии политика, она и в те годы, что провела со Стивом, держалась так, чтобы производить впечатление скромной женщины, посвятившей жизнь мужу и его делу. Так казалось – но едва врачи поставили Стивену окончательный диагноз и выяснилось, что на ноги он больше не встанет и жене действительно придется посвятить мужу жизнь в прямом физическом смысле этого слова, Селия сразу (ну, не сразу – через неделю-другую) собралась и уехала, не сообщив адреса, забрав сына и оставив довольно длинную записку, сообщавшую, что на развод она подаст, как только обсудит детали со своим адвокатом.
Если это было не предательством, то чем же?
Качински тогда еще не был знаком с Пейтоном, но детали бракоразводного процесса все-таки впоследствии изучил. Стивен не возражал против желаний своей бывшей супруги, и, вообще говоря, она могла получить гораздо больше – ей просто фантазии не хватило, Пейтон тогда еще не заработал свой первый миллион, и Селия не предполагала, что бывший муж станет богатым человеком. Может, она впоследствии жалела о своих не очень высоких притязаниях, но все же не стала оспаривать условий судебной сделки.
Следом за Селией вошел Михаэль, взял стул, но сел не рядом с матерью, а в противоположном углу кабинета. Он не собирался подчеркивать свою отдельность, постоянно бросал на мать вопросительные взгляды, а она неизменно что-то ему отвечала, этот немой диалог продолжался все время, пока собирались остальные.
Михаэль, вообще-то, был неплохим человеком, хотя в свои двадцать пять мог бы достичь большего, если бы не слушал мать. Он мог удачно жениться на девушке, которую любил, но Селия разрушила эти планы, потому что Кэт (так, кажется, звали невесту) ей не понравилась. Он мог стать архитектором, как хотел в школьные годы, но мать решила, что в Штатах выгоднее быть врачом, и Михаэль поступил в медицинский. Адвокат не знал, чего еще хотел в жизни Михаэль и чему наверняка помешала Селия, но смотреть на этого с виду преуспевающего мужчину, так и не женившегося, так и не построившего ни одного дома, ему было неприятно.
Сара и Ребекка вошли вместе, рука об руку, и на какое-то мгновение адвокату показалось, что они физически составляют одно существо: что-то вроде сиамских близнецов, сросшихся боками. Сара придвинула свой стул ближе к столу, чтобы лучше слышать, а Ребекка отодвинула стул к книжным полкам, чтобы быть подальше как от Селии, так и от ее сына. Она, правда, бросила на Михаэля взгляд, смысл которого Качински в тот момент не смог оценить – впрочем, и не пытался, его больше интересовали лежавшие перед ним бумаги.
– Печальный день, – произнес он стандартную фразу, которую говорил всегда, когда доводилось зачитывать родственникам текст завещания; сколько уже раз за свою карьеру он проводил эту процедуру, и всякий раз что-нибудь ее нарушало: однажды упала в обморок жена покойного, другой раз куда-то запропастился первый лист, как-то на одного из присутствовавших упала вешалка… – Печальный день для всех нас, – повторил Качински, с опаской ожидая, что и сегодня оглашение начнется с какого-нибудь нелепого инцидента. Нет, все сидели спокойно, смотрели в разные стороны, только Ребекка бросила на адвоката настороженный взгляд, но тут же принялась рассматривать картину, висевшую над камином – будто не видела ее каждый день и не помогала матери вешать ее лет пять назад. Нарисовал картину Стивен во время странного приступа вдохновения – однажды он потребовал красок, холст, подрамник, мольберт, что-то еще, и в течение трех дней изобразил нечто, названное им «Горечью забвения». Описать нарисованное на холсте буйство линий, пятен и точек было невозможно – типичное произведение абстракциониста, но почему-то на каждого, кто рассматривал картину больше минуты, она производила одинаковое впечатление – а именно такое, какое раскрывалось в названии: горечь забвения, и Качински не мог сказать по этому поводу ничего больше, потому что действие картины нужно было ощутить самому.
– Стивен написал это завещание собственноручно, – продолжал адвокат, поднеся лист к глазам не для того, чтобы лучше видеть, а скорее для того, чтобы за листом бумаги не видеть, как насторожилась Сара, помнившая, что известное ей завещание писал Качински при ней под диктовку мужа три с половиной года назад.
– Стив изменил завещание? – не удержалась от реплики Сара.
– Третьего ноября две тысячи пятого, – повторил адвокат. – Да, Сара, прежнее завещание, при подписании которого вы присутствовали, утратило силу, так что я…
– Странно, – заявила Сара, и Качински сделал паузу, чтобы дать ей высказаться, но она не произнесла больше ни слова, а потому, выждав несколько секунд, он начал чтение документа.
– «Я, Стивен Арчибальд Пейтон, рождения одна тысяча девятьсот пятьдесят третьего года, находясь в здравом уме и твердой памяти… завещаю и распределяю принадлежащее мне имущество, а также все остальное, чем я владею…»
Качински довольно долго спорил со Стивом о том, как должна быть написана эта фраза. «Все остальное, чем я владею» – не очень точно юридически, могли возникнуть сложности в интерпретации, но Пейтон его убедил, и дальнейшее, как оказалось, подтвердило правильность именно такой формулировки.
– «…ценные бумаги, хранящиеся в сейфе банка „Коламбус“, отделение пять дробь одиннадцать в Эверетте… общей стоимостью по состоянию на третье ноября две тысячи пятого года шесть миллионов сто семнадцать тысяч двести девяносто три доллара…»
Кто-то громко вздохнул.
– «…завещаю своей дочери Ребекке Пейтон. Дом в Эверетте с землей и прочим хозяйством переходит во владение моей жены Сары Пейтон, ей же назначается пожизненное содержание в размере ста пятидесяти тысяч долларов ежегодно, сумма эта выплачивается из процентов по ценным бумагам…»
В общем, дочь будет оплачивать жизнь матери – разумно. Если, конечно, Ребекка сумеет правильно распорядиться доставшимся ей капиталом.
Сара что-то пробормотала, Качински не вслушивался – у нее пока не было повода быть недовольной: воля завещателя обеспечивала ей безбедное существование.
– «Первой моей жене Селии Пейтон, урожденной Фокс, я оставляю свой дом в Детройте со всем его содержимым, а также два миллиона долларов по состоянию на третье ноября две тысячи пятого года, лежащих на моем счету в банке „Коламбус“, отделение в Эверетте…»
У Селии хватило ума промолчать. Вообще-то, согласно соглашению о разводе, она уже имела годовой доход в тридцать тысяч долларов, присужденный ей в качестве отступного, так что в результате получалось, что будущее Селии обеспечено уж, во всяком случае, не хуже, чем будущее второй жены Стивена, на долю которой выпало достаточно испытаний, в то время, как Селия вовремя устранилась от забот о муже-паралитике. Возможно, Сара посчитала этот пункт завещания не очень справедливым, но комментировать не стала. Адвокат бросил на нее быстрый взгляд поверх страницы – Сара сидела с отрешенным видом, сложив руки на груди и глядя в пол.
– «Михаэлю, – продолжал он, – сыну от первого брака, я оставляю свои автомобили и самолет „Сессна-414“…
– Самолет? – удивленно воскликнул Михаэль.
– Да, – подтвердил Качински. – Вы, вероятно, не знаете, но у Стивена в последние годы возникла такая… гм… любовь к разным техническим новинкам. Он не мог ездить, но по его указаниям я приобрел для него три автомобиля – „Хонду“, „Форд-транзит“ и внедорожник „Исузу“, а в прошлом году купил легкий двухмоторный самолет „Сессна-414“, он находится в ангаре номер тридцать один аэропорта в Детройте… Могу я продолжить?
– Да-да, – пробормотал Михаэль и бросил взгляд на мать – он-то прекрасно понимал, что от нее зависит, доведется ли ему сесть за штурвал самолета, наверняка ведь мальчишкой он мечтал взлететь над облаками…
Дальше следовали мелкие распоряжения по вкладам, акциям, деловым бумагам, суммы, оставленные слугам – тридцать тысяч долларов получил, например, Селдом Пратчер, шестой год ухаживавший за садом, расположенным между домом и пригорком, с высоты которого Стивен любил наблюдать восходы. Адвокат быстро дочитал до конца первой части, положил лист на стол и взял второй.
– Каждой сестре по серьгам, – проговорила Сара и встала. – Хотя, честно говоря, я не очень поняла, почему Стив…
Она не договорила – впрочем, мысль ее была понятна и без слов.
Ребекка поднялась следом за матерью.
– Я… – пробормотала она, пытаясь, видимо, подыскать приличествующие случаю слова. – Папа всегда меня… Он… Мы так любили друг друга…
Она готова была расплакаться, но не хотела показывать свои чувства при „посторонних“.
Михаэль и Селия тоже решили, что с чтением покончено, и начали о чем-то тихо переговариваться. Адвокату пришлось повысить голос и привлечь внимание к своим словам.
– Прошу прощения, – сказал он. – Здесь есть вторая часть, поэтому я просил бы вас остаться на своих местах и выслушать текст до конца.
– Вторая часть? – с недоумением переспросила Сара. – В завещании, которое я знаю, нет никакой второй части, а это не сильно от того отличается.
– Прошу вас, Сара, сядьте, – мягко сказал Качински. – И вы, Ребекка.
Сара что-то пробормотала, адвокат не расслышал, но ему показалось, что она сказала: „Если он еще что-то оставил этой суке“… Оставил, да. Качински откашлялся и поднес лист ближе к глазам – не то чтобы плохо видел строчки, он, собственно, прекрасно знал наизусть весь следующий текст, но ему не хотелось смотреть на лица наследников, почему-то именно в тот момент он понял, насколько эти люди были мало похожи на человека, с которым бок о бок жили многие годы. Качински понимал, что, скорее всего, не прав, внешнее (разве он видел глубже?) заслоняло их внутренний мир, остававшийся для него недоступным многие годы – впрочем, не столько даже недоступным, сколько не интересным.
Однажды он спросил Стива, у них был доверительный разговор, и адвокат счел возможным задать вопрос, который никогда не задал бы в иных, более стандартных, что ли, обстоятельствах:
„Скажите, Стив, – спросил он, – впрочем, если не хотите, не говорите, я не… мне просто любопытно…“
„Почему они?“ – Пейтон обычно понимал с полуслова, понял и на этот раз; может быть, как Шерлок Холмс, обратил внимание на то, что адвокат бросил взгляд на фотографию, где Стивен изображен был с Сарой в день свадьбы – невеста в белом платье с длинным шлейфом стоит рядом с инвалидной коляской, в которой сидит жених в черном костюме и белой рубашке без галстука. Лицо у Стивена не столько радостное, сколько умиротворенное: наконец, мол, наступает покой…
„Почему Сара? – повторил он. – И почему Селия, ведь не будь в свое время Селии, Сары в моей жизни тоже могло не быть“…
Качински не понял связи, но предпочел промолчать – он и без того уже ругал себя за вопрос, не относившийся ни к его компетенции, ни даже к области приличного в обществе любопытства.
„Сара, – продолжал Стив, – это такое существо… Как дерево с глубоко и прочно вросшими в почву корнями. Такое дерево невозможно выкорчевать, но легко срубить. Понимаете? Мы нужны друг другу – я ведь тоже своего рода растение, куст, знаете, есть такие, с множеством воздушных корней, они цепляются за жизнь всеми своими… не только корнями, но стволом, ветками и каждым листиком… такому кусту нужно прилепиться к дереву, прочно стоящему на земле… если вы понимаете, что я хочу сказать“.
„Понимаю, – пробормотал адвокат, хотя, по правде говоря, понял лишь внешний образ, но вряд ли всю его глубину. – Кажется, понимаю“.
„А Селия, – задумчиво произнес Стивен, – это та ошибка, без которой невозможно понять истинную сущность жизни. Если не ошибешься в начале, есть большая вероятность ошибиться потом… Тогда я этого не понимал, сейчас знаю: число ошибок, которые мы совершаем, есть величина постоянная… точнее, отмеренная для каждого, и лучше совершить отпущенные тебе ошибки в молодости, когда еще остается время исправить“…
„То есть, когда вы женились на Селии“…
„Нет, тогда я об этом еще не думал. Любовь, знаете ли, дорогой Збигнев. Любовь, да“.
„Вы ее любили“…
„Я? – удивился Стив. – Нет. Селия любила меня. А я был молод, эгоистичен, плохо понимал себя, совершенно еще не представлял своего пути в жизни, меня полюбила красивая девушка, и мне показалось, что этого достаточно для…“
Он замолчал, и адвокат тоже не прерывал молчания, полагая любой вопрос неуместным.
„Если бы все было наоборот, – сказал Стивен, наконец, – если бы я любил, а Селия только позволяла любить себя… Тогда она не бросила бы меня потом“.
„Почему?“ – вырвалось у Збигнева.
Стив поднял на него взгляд, будто хотел понять, действительно ли адвокат не видит эту простую причину.
„Потому, – сказал он, – что есть долг. А истинная любовь свободна и никому ничего не должна. Даже любимому“.
„Не понимаю“, – пробормотал Качински.
Стив покачал головой и не стал продолжать эту тему…
Воспоминание о давнем разговоре промелькнуло в сознании в то мгновение, когда адвокат подносил к глазам второй лист завещания Стивена Пейтона.
– Дать вам очки, дядя Збигнев? – спросила Ребекка.
– Спасибо, – отказался он. – Никогда не пользуюсь очками, когда зачитываю важные бумаги.
Действительно. Ему почему-то всегда казалось, что очки приближают буквы, но отдаляют смысл. В очках он прекрасно видел, но хуже понимал то, что читал.
– Итак, – начал он, – есть вторая часть завещания, которая… Собственно, вот. „Кроме материальных вещей и состояния, уже распределенного среди моих наследников, я намерен распорядиться и своим духовным состоянием, своим умением, своей способностью. Эти состояние, умение и способность также достаточно велики, и, переходя в мир иной, я не хочу и не могу уносить с собой то, что по праву принадлежит моим наследникам“…
– Отец имеет в виду свою библиотеку? – подал голос Михаэль. Спрашивал он довольно неуверенно, наверняка в этот момент смотрел на мать, ожидая ее поддержки.
– Библиотека, – сухо сказала Сара, – является частью дома, который…
– Прошу прощения, – сказал Качински, – боюсь, что вы еще не понимаете… Позвольте, я дочитаю. Итак, „мое духовное состояние включает оккультные знания во многих научных и художественных дисциплинах, мое духовное умение включает в себя умение излечивать некоторые виды болезней, в том числе (в исключительных случаях) болезней, считающихся неизлечимыми. Мое умение включает в себя также прогнозирование событий в личной жизни людей, а также, в определенных случаях, предстоящие события в истории коллективов вплоть до государств. Моя способность есть потенциальная возможность производить перечисленные выше духовные действия, а также другие действия, которые я при жизни никогда не совершал, поскольку пришел к выводу, что они могут оказаться крайне опасными как для меня, так и – в большей степени – для доверившегося мне человека, коллектива или государства“.
– Зачем это? – странным визгливым голосом прервала адвоката Селия. – Что вы нам читаете?
– Вторую часть завещания, – сказал адвокат. – И попросил бы больше меня не прерывать, так вы быстрее и точнее поймете суть.
– Далее, – сказал он, помолчав. – „Духовное наследие человека неразрывно связано с материальным и подлежит передаче наследникам в той же степени, но с обязательным учетом личности наследователя“.
– Этот отрывок, – сказал Качински, подняв глаза от страницы, – Стив вписал по моей просьбе, поскольку… ну, я полагаю, в дальнейшем это станет юридическим прецедентом, и данная часть должна быть сформулирована как можно точнее. Читаю далее: „Свои знания в области оккультных наук завещаю моему сыну Михаэлю, как человеку, более других моих наследников способному к абстрактному мышлению и пониманию сложной сущности мироздания“.
– Это книги, которые… – опять затянул свое Михаэль, адвокат коротко сказал „нет, не книги“, и продолжил чтение:
– „Свое умение целителя я завещаю любимой жене Саре, поскольку лишь она способна в достаточной степени распорядиться этим умением, не претендуя на материальное вознаграждение, но и не отказываясь от него“.
– Но я… – начала было Сара и умолкла, остановленная взглядом адвоката.
– „Мою способность к предвидению предстоящих событий в личной жизни клиента, группы людей или стран я завещаю моей любимой дочери Ребекке, поскольку она обладает независимым характером и, как я надеюсь, будет не склонна поддаваться в своих оценках личным соображениям, страстям и подсказкам собственного жизненного опыта“.
Адвокату показалось, что Ребекка прерывисто вздохнула, как человек, вошедший в холодную воду и окунувшийся с головой. Он не стал поднимать взгляд, чтобы проверить это ощущение.
– „Мою способность к сопереживанию и пониманию сути каждой человеческой личности, способность, чрезвычайно важную в жизни, хотя и недостаточно оцениваемую обычно другими людьми, отдаю в наследование моей первой жене Селии, поскольку чувство сострадания было до сих пор свойственно ей далеко не в той степени, как это необходимо каждому духовно развитому человеку“.
– Фу, – сказала Селия. – Вечно он придумывает какие-нибудь глупости. Мелкая глупая месть. Он что, так до самой смерти и считал, что мы развелись из-за его болезни? Он всех в этом убедил, даже вас, мистер Качински, никто не знает, что тогда происходило, и как он меня унижал!
– Пожалуйста, – попросил адвокат, – свои соображения вы сможете высказать, когда я закончу чтение.
– Вы еще не закончили? – удивилась Селия. – Вроде бы все уже упомянуты в этом цирковом приложении.
– Почти, – сказал Качински. – Вы позволите мне продолжить?
– Мама, – просительным тоном произнес Михаэль, – пожалуйста…
Селия демонстративно пожала плечами и, отвернувшись, принялась разглядывать огромный постер в рамке, висевший напротив книжного шкафа: это была фотография туманности „Конская голова“, сделанная космическим телескопом „Хаббл“, Пейтон любил рассматривать ее и всякий раз обнаруживал детали изображения, на которые не обращал внимания прежде, причем адвокат вовсе не был уверен, что эти детали могли быть видны его, например, взгляду – у Стивена был собственный взгляд на предметы, скорее внутренний, чем обычный.
– „Свою глубинную и никем, по сути, так и не понятую суть личности, живущей не в обычном четырехмерном пространстве-времени, но во множестве ветвей мироздания, ту мою суть, которая и сделала реально проявленными остальные мои физические и духовные возможности, я завещаю Саманте Луизе Меридор, поскольку убежден, что только она из всех знакомых мне людей наиболее близка к ощущению, пониманию и использованию этой сути, нисколько не ущемляющей мои собственные шансы дальнейшего существования в иных ветвях мироздания. Этот выбор тем более справедлив, что Саманта Меридор не получает от меня в наследование никаких материальных благ и может рассчитывать лишь на духовное вознаграждение“.
– Что еще за Саманта? – подал голос Михаэль.
– Духовное вознаграждение, – повторила Селия. – Сколько угодно. Хорошо хоть, он не стал вписывать в завещание всех своих знакомых женского пола. Могу представить, сколько у него было поклонниц, рассчитывавших…
– Мама! – воскликнул Михаэль.
– Селия, вы забываетесь, – сухо произнесла Сара.
– Ах, простите, – сказала Селия. – По-моему, все вы думаете так же об этих глупостях. Уж вы-то не хуже меня знали Стива, он со своими фантазиями… Ну, хорошо, на вторую часть этого опуса можно, полагаю, не обращать внимания. Разве что Саманта Меридор – кстати, кто это такая, все-таки? – пожелает вступить во владение духовной… э-э… сутью… как там дальше… Вы закончили, господин адвокат?
– Нет, – сказал Качински. – Я не закончил. И попросил бы присутствующих очень внимательно отнестись к последней части завещания.
– Там есть еще что-то? – удивилась Селия. – Еще какая-то глупость?
– „В заключение я, Стивен Арчибальд Пейтон, заявляю, что мои завещательные распоряжения должны вступить в законную силу одновременно всеми частями – то есть, материальная часть завещания недействительна без согласия наследников принять от меня духовную часть, каковое согласие должно быть удостоверено лично каждым своей подписью на документе в присутствии моего доверенного лица, адвоката-нотариуса Збигнева Качински. В случае отказа кого-либо из наследников принять от меня духовный дар, данное завещание потеряет свою законную силу. Если это произойдет, я распоряжаюсь передать все мое состояние (движимое и недвижимое) в распоряжение Фонда Пейтона, который будет контролироваться моим душеприказчиком Збигневом Качински. Целью Фонда будет благотворительная деятельность в рамках гуманитарной помощи странам Центральной Африки. Всякая иная деятельность Фонда исключается. Духовная составляющая моего завещания при таком развитии событий аннулируется полностью, и все мои духовные возможности, умения и способности я оставляю за собой. Подписано в присутствии свидетелей… Подписи… Заверено… Подпись“…
– Теперь все, – сказал адвокат и аккуратно положил на стол оба листа.
– Что за бред? – неприязненно произнесла Селия, не обращая внимания на знаки, которые подавал ей Михаэль. – И вы утверждаете, что Стив писал эту чушь, будучи в здравом уме и твердой памяти?
– Абсолютно здравом и абсолютно твердой, – сказал адвокат. – В этом не может быть никаких сомнений, поскольку перед тем, как начать писать текст – заметьте, Стивен это делал в моем присутствии, – он попросил меня подвергнуть его кое-каким тестам, к которым мы, законники, прибегаем в некоторых случаях, когда нужно проверить дееспособность клиента. Иными словам… существует общепризнанная система тестов для проверки Ай-Кью…
– И какой же был Ай-Кью у отца? – с интересом спросил Михаэль.
– Здесь зафиксирован результат, – Качински взял из папки лист и показал присутствующим. – Сто восемьдесят четыре.
– Ничего себе! – воскликнул Михаэль.
– Папа… – пробормотала Ребекка и приготовилась заплакать.
Адвокат постучал по столу карандашом. Только женских слез сейчас не хватало.
– Ну и что? – воскликнула Селия. – Я читала, что психи могут обладать таким высоким Ай-Кью…
– Вы сможете обжаловать завещание в законном порядке, – сказал адвокат, вздохнув. – Только не советую этого делать, поскольку суду придется разбираться со второй частью завещания, и это может растянуться на такой долгий срок, что даже Ребекка успеет состариться, прежде чем будет принято решение. А между тем, завещателем установлен срок в двадцать четыре часа после оглашения документа, в течение которого наследники должны принять решение…
– Кто такая эта Саманта Меридор? – вторично спросил Михаэль. – Мне это имя кажется знакомым, но… Не могу вспомнить. Как она появилась в завещании?
– Не задавай глупых вопросов, – потребовала Селия. – При чем здесь какая-то Саманта? Там ясно сказано, что ничего ей не причитается.
– Кроме той сути…
– Господи, Михаэль, вернись на землю!
– Саманта Меридор, – сказал Качински, – это девушка, которая, если вы помните, пропала два года назад, дочь Меридора, губернатора штата Орегон. Она отсутствовала почти месяц и нашлась, когда Стив указал место и время…
– Вспомнил! – воскликнул Михаэль.
– Ну, дочь губернатора, и что? – сказала Селия.
– Папа был очень взволнован, когда она нашлась, – тихо произнесла Ребекка, и никто, кроме адвоката, не обратил на ее слова внимания.
– Это та Саманта, которая утверждала, что летала к Альфе Центавра? – спросила Сара.
– Не к Альфе Центавра, а к звезде Лейтена, – поправил Качински.
– Еще одна сумасшедшая, – резюмировала Селия, встала и вышла из комнаты.
Михаэль тоже поднялся, но, помедлив, опять опустился на стул. На него пристально смотрела Ребекка, и, похоже, ее взгляд, оказывал на молодого человека большее влияние, чем окрик матери. Что ж, подумал адвокат, это в любом случае хорошо. Больше всего сложностей, как он и предполагал, исходило от Селии, им бы всем не мешало держаться вместе и вместе рассуждать, а потом и действовать совместно, иначе…
Собственно, с формальной точки зрения, адвокату должно было быть все равно, куда пойдут деньги Стива – семье или африканским беднякам. Он в любом случае получит свой гонорар, а если начнет действовать Фонд Пейтона, то станет распорядителем. Но судьбы Ребекки, Сары и Михаэля были ему вовсе не безразличны.
Как и судьба Саманты Меридор, девушки, о которой остальные наследники знали только то, что однажды она исчезла, а, объявившись через месяц, утверждала, что провела это время на борту звездолета, курсировавшего по маршруту Солнце – звезда Лейтена…
//-- * * * --//
Случилось это в позапрошлом году, и Качински узнал о происшествии далеко не первым – в конце концов, у него было достаточно дел, адвокат и сейчас даже понаслышке не знал о многих событиях в жизни Пейтона. Стивен каждый день кому-нибудь помогал, а исцеленные непременно благодарили Господа и „святого затворника“ за избавление от недуга, заказывая молебен и (или) посылая на известный всем банковский счет сумму, зависевшую от личных возможностей или (и) личного желания. Пейтон не интересовался состоянием своего счета – он занимался целительством ни в коем случае не ради денег, это Качински мог засвидетельствовать совершенно определенно. Стивен помогал в поисках пропавших родственников или знакомых, но почему-то никогда не соглашался помочь полиции, когда к нему обращались с аналогичной просьбой. Раза два или три Качински присутствовал, когда звонил мобильник, который всегда был у Стивена при себе, и чей-то испуганный возбужденный голос кричал так, что было слышно на расстоянии двух-трех метров: „Раймон пропал! Наверно, его похитили! Случилось что-то страшное! Пожалуйста! Не могли бы вы…“ Стивен не прерывал говорившего, внимательно вслушивался то ли в интонации голоса, то ли в какие-то посторонние звуки, то ли в гул самого пространства, – но когда звонивший, наконец, умолкал, Пейтон, помедлив несколько секунд и будто собираясь с мыслями, произносил медленно, так, чтобы даже при помехах со связью было слышно и понятно каждое слово: „Ваш Раймон жив, успокойтесь. К сожалению, он попал в дорожную аварию, вы можете найти его в госпитале святой Катерины в Денвере“. И отключал связь прежде, чем его начинали благодарить и спрашивать, сколько он берет за благую весть.
Не всегда – далеко не всегда – весть была благой. Часто – слишком часто – Стивен сообщал звонившему, что его родственник (друг, подруга), к сожалению, погиб (убит, умер естественной смертью), и его тело можно найти в овраге, на обочине дороги, в городском парке, на съемной квартире по такому-то адресу…
Часто ли Пейтон ошибался? Качински не мог сказать однозначно. Ошибки бывали. Кто-то перезванивал и говорил, что на указанном месте не нашли ни тела, ни даже следов. Стивен закрывал глаза (присутствовал как-то адвокат и во время такого неприятного разговора), долго молчал, что-то происходило с ним, он будто мчался по следу, терял его, а потом говорил: „Прошу прощения, я ошибся. К сожалению, больше ничего не могу для вас сделать“. Но и в таких случаях не прерывал разговора, выслушивал все, что ему говорили (наверняка это не были слова благодарности), и только после этого повторял: „Я очень сожалению“ и отключал связь.
„Как у вас это происходит?“ – спросил Качински однажды, дело было еще в Детройте, они говорили о пропаже ребенка, его искали сотни полицейских и спасателей: предполагали, что мальчик, скорее всего, утонул, потому что в последний раз похожего мальчишку видели на пляже Хитроу. Мать пропавшего позвонила Пейтону на третий день безуспешных поисков. Стивен сказал: „Не беспокойтесь, миссис, ваш сын жив, он заблудился, не пускайте его на улицу одного, а найти его можете…“ И он назвал отдаленный район города, где никто не пытался вести поиски, никому в голову не приходило, что пятилетний ребенок заберется так далеко и так быстро.
„Как это происходит?“ – переспросил Стивен и, как всегда обстоятельно, ответил: – „Я задаю себе вопрос. Представляю себе пропавшего – для этого мне не нужна его фотография, мне вообще не нужна о нем никакая информация, она только мешает, как ни странно. Я представляю себе пропавшего, слушая его родственников, я нащупываю их, как слепые нащупывают дорогу… И чувствую, как появляется нить. Бывает – плотная, бывает – тонкая и рвущаяся. Иногда только след нити, который вянет, исчезает, и я не успеваю… Но если нить плотная, я перебираю ее мысленно, лечу вдоль нее и вижу картинку – действительно вижу, будто глаза мои открыты… Я понятия не имею, где это, я никогда там не был, но, тем не менее, каким-то шестым чувством знаю все и называю точное место, не только не задумываясь, но вообще об этом не думая. Понимаете, Збигнев, вы хотите обнаружить в моих словах и поступках непостижимую для вас логику, а логики нет – есть нечто иное, назовите это интуицией, если вам так хочется прицепить название, но на самом деле это и не интуиция вовсе, а просто… Ну, скажем, вы можете представить себя муравьем, живущим на плоскости и не способным понять, что существует еще и третье измерение? Все мы – такие муравьи, и мне в какой-то момент удается подняться… вырваться в другое измерение… понимаете? Наверно, я плохо объяснил, потому что и сам не понимаю… то есть, понимаю, конечно, что со мной происходит, но не могу объяснить словами…“
После того разговора прошло больше десяти лет, за это время Пейтон многое понял в себе, чего не понимал раньше. Сейчас он сумел бы и адвокату втолковать кое-что из того, что понял сам, но они редко говорили на темы, не касавшиеся документов и ведения дел в Фонде. Как бы Качински ни хотелось обратного, друзьями они со Стивеном все же стать не успели. Впрочем, Стив и не хотел. Ему не нужны были друзья. Он был самодостаточен.
Мать Саманты Меридор позвонила Пейтону, когда все действия, предпринятые полицией, ни к чему не привели. Отец Саманты находился в тот вечер в Вашингтоне, мать ждала Саманту с вечеринки, на которую дочь отправилась со своим другом Хью. В полночь Оливия Меридор позвонила дочери на мобильный, но аппарат оказался отключенным, что сразу привело мать в состояние крайнего волнения: между ней и Самантой существовала договоренность о том, что дочь никогда не будет отключать телефон, мало ли что может случиться с восемнадцатилетней девушкой в наше неспокойное время. Оливия набрала номер Хью, и парень заявил, что поссорился с Самантой из-за… в общем, из-за одной девицы, которая ему и даром не нужна, но Саманта обиделась и укатила домой… когда? Да уж часа полтора назад.
Дочь не вернулась. Искать машину начали утром и вскоре нашли голубой „форд“ Саманты – он стоял на ручном тормозе с включенным двигателем на обочине муниципальной дороги, по которой и должна была проезжать девушка, если направлялась домой. Двери были закрыты изнутри, окна подняты. В общем, загадка запертой комнаты, только комнатой этой был автомобиль. Возможно, Саманта вышла, заперла машину и отправилась куда-то, на ночь глядя. Но почему не выключила двигатель?
Прочесали лес, луг, ближайшие заправки. Отец прилетел из Вашингтона и не выходил из кабинета начальника полиции.
Ничего.
На третий день Оливия Меридор, придя в полное отчаяние, позвонила Пейтону. По ее словам, она „никогда не верила во все эти штучки“, но, если все потеряно, делаешь даже то, во что не веришь.
Судя по тому, что писали газеты, Стивен сказал: „Извините, миссис Меридор, ничем сейчас помочь не могу. Очень надеюсь, что все обойдется. Знаете что, позвоните мне через… да, через восемнадцать дней. Двадцать третьего числа. Может, тогда у меня будет для вас информация“.
„Провал известного прорицателя и ясновидца!“ – писали газеты, Качински это читал и не понимал тогда, почему Стивен не ответил, что не видит, не может ничего сделать, бывало с ним и такое, зачем же называть странные сроки – чтобы потом газетчики набросились на него с еще большей силой?
Адвокат мог себе представить, что думали тогда о Пейтоне родители исчезнувшей девушки. Шли дни, поиски пришлось прекратить, Саманту официально объявили пропавшей без вести. На двадцать первый день (прошло восемнадцать дней после памятного разговора) Стивен позвонил сам, чего никогда не делал прежде. „Свяжитесь с отелем „Шератон“, Денвер, штат Колорадо, – сказал он. – Ваша дочь там“. И отключил связь, прежде чем Оливия успела вставить слово.
Все так и оказалось. Девушка, назвавшаяся при регистрации Самантой Меридор (документов у нее при себе не было), пришла, по словам портье, пешком поздно вечером, заплатила за сутки, поднялась к себе и пока не выходила.
О том, что с ней произошло, Саманта рассказала репортеру Си-Эн-Эн (и родителям, конечно), а другие средства массовой информации рассказ распространили, переиначив на свой лад. Неудивительно, что практически все читавшие эти материалы, сочли, что девушка была не в себе, шаталась где-то целый месяц (странно – это никак не отразилось на состоянии ее одежды?), а потом сознание прояснилось…
Это, конечно, было чушью, но и то, что Саманта рассказывала, тоже правдой быть не могло. Так ее история и осталась то ли загадкой, то ли мистификацией – как бы то ни было, после того, как все закончилось, Стивен и Саманта перезванивались, а, возможно, и виделись – на этот счет у адвоката не было точных сведений, но кое-какие обмолвки клиента говорили о том, что Пейтону известно о делах Саманты (в том числе личных) больше, чем он мог об этом узнать из газет или интернет-сплетен. Как бы то ни было, в своем завещании он Саманту упомянул, оставив ей в наследство „свою глубинную и никем, по сути, так и не понятую суть личности, живущей не в обычном четырехмерном пространстве-времени, но во множестве ветвей мироздания“.
Из слов же Саманты следовало, что отсутствовала она не месяц, а только шесть часов. Она ехала домой, неожиданно почувствовала дурноту (не в первый раз, кстати, но такого сильного приступа у нее прежде не было), успела остановить машину на обочине и сразу оказалась на борту звездолета, совершавшего пассажирский рейс с Земли на Капрену, одну из планет в системе звезды Лейтена. Наверно, ей следовало хотя бы испугаться, но она даже не удивилась, приняв как должное и свое место в мире, и свое полетное задание. Да, она была здесь „водителем“, то есть специалистом, проводящим звездные корабли от точки отправления в пункт назначения.
Качински мало что понимал в таких вещах, хотя Пейтон и пытался растолковать ему, чем именно занималась Саманта, и как она оказалась в мире, который вроде был нашим, но вроде и не был, потому что являлся другой ветвью мироздания и, к тому же, по времени опережал нашу ветвь на пару столетий.
Стивен не сомневался в том, что мироздание состоит не из одной нашей Вселенной, а из множества миров, возникающих каждое мгновение, когда кто бы то ни было делает свой выбор. Что-то Качински знал об этом и до Пейтона, он всегда интересовался новомодными идеями и видел однажды на канале „Дискавери“ научно-популярный фильм о теории американского физика Эверетта: мол, всякий раз, когда вы решаете, например, начать ли новое дело или оставить на плаву старое производство, мироздание разветвляется, и возникают два новых мира, в одном вы начинаете новое дело, в другом – остаетесь при старом. Даже когда вы встаете утром и думаете, поцеловать спящую жену или лучше не надо, может проснуться и еще неизвестно, скажет ли вам спасибо за ваш неожиданный порыв, так вот, когда вы это решаете, мироздание разветвляется, и возникает мир, в котором вы свою жену целуете, и мир, в котором вы сдерживаете свое желание. А поскольку выбор мы совершаем каждое мгновение и по множеству самых незначительных поводов, то можно себе представить, сколько образовалось вариантов Вселенной за миллиарды лет ее существования. Не только человек делает выбор – да, мы выбираем с помощью разума (далеко не всегда), но и камень может скатиться с вершины по одному склону, а может – по-другому. И у электрона есть не один, а несколько вариантов движения по случайно избранной траектории…
Из реплик Пейтона адвокат сделал для себя определенные выводы. У Пейтона был, конечно, субъективный взгляд на устройство мироздания, скорее всего, ошибочный, но если Стивена его интерпретации устраивали и позволяли жить в ладу с собой и с окружающим миром, то с чего бы Качински стал с ним спорить, тем более, что для споров у него не было достаточных оснований?
„Послушайте, Стив, – сказал однажды адвокат, – вы этот городок выбрали только потому, что…“
„…По названию? – подхватил Пейтон и рассмеялся. – Нет, вы знаете, Збигнев, я все делаю интуитивно, и это тоже. Когда понял (не решил, заметьте, а именно понял – вдруг и окончательно), что из Детройта нужно уезжать, то взял большой атлас, там в конце есть полный список населенных пунктов, так вот, я его листал, не глядя, и на какой-странице зацепился… ощутил препятствие… вряд ли я смогу объяснить… в общем, палец мой споткнулся на этом названии, причем знаете что? В Штатах есть четыре Эверетта, этот, в Пенсильвании, самый маленький, всего две тысячи жителей, но ведь и самый близкий к Гаррисбургу, то есть к вам, Збигнев. И природа здесь удивительно подходит моему мировосприятию. Горы, река, лес… Но что меня поразило в тот момент и заставило принять решение – река эта называется Рэйстоун Бранч [1 - Branch (англ.) – ветвь.]; скажите, Збигнев, мог я не оказаться именно в этой ветви?“
„И что же, – продолжал допытываться Качински, – городок действительно назвали в честь физика?“
„Ну что вы! В честь Эдварда Эверетта, был такой политик полтораста лет назад, и вот еще одна удивительная вещь, Збигнев: тот Эверетт учился, как и я, в Гарварде, и даже был президентом университета“.
„Удивительные совпадения“, – пробормотал адвокат.
„Совпадения, говорите? – усмехнулся Стивен. – Интуиция не признает совпадений“.
Пейтон истово верил в то, что живет во множестве миров, – этим и объяснял свои способности.
„Среди этих миров, – говорил он, – есть и такой, который во всем повторяет наш, кроме одной особенности – он продвинулся дальше во времени, там уже произошло событие, о котором меня спрашивали, и потому я знаю, чем кончилось дело. Следовательно, слова мои являются не предсказанием, а воспоминанием об уже свершившемся. Что тут особенного? Вы можете вспомнить, где были в прошлую пятницу, вот и я, если нужно, вспоминаю, как мистер Икс основал свой бизнес и прогорел, так что (это я говорю по телефону клиенту, отвечая на вопрос) не советую, но решать – вам“…
Пейтон и больных исцелял, по его словам, таким странным способом – попросту (это было его слово – „попросту“) искал ветвь, где человек был здоров, и менял людей местами, как шахматные фигуры.
„Значит, – сказал как-то адвокат, сделав вид, что поверил объяснению, – вы заставляете здорового человека где-то там ни с того, ни с сего заболеть, а то и умереть? Здесь вы больного спасаете, а где-то…“
Он думал, что посадил Стивена в лужу – тот всегда утверждал, что совершает лишь благие поступки, ибо за дурные ему тут же воздается, ему становится плохо, и потому его невозможно заставить причинить кому-нибудь вред даже по неосторожности. А тут – по сути, убийство пусть даже и во спасение…
„Нет, Збигнев, – ответил Стив, ни на минуту не задумавшись, – мироздание бесконечно, в нем столько веточек-миров, знаете ли… И есть среди них такие, где, скажем, рак, уносящий у нас миллионы жизней, болезнью не является, даже наоборот: это миры, где раковые новообразования в организме означают продление жизни человека, новую молодость… Вот оттуда…“
„Ну да, – кивнул Качински. – Есть и такие миры, где люди вкалывают себе героин ради здоровья, а не ради кайфа, после которого одна дорога – на кладбище?“
„Конечно, – согласился Пейтон. – Поймите, наконец, в бесконечном разнообразии ветвей есть и такие, и другие – всякие, какие только вы можете придумать, но еще больше таких, какие вы придумать не можете, вам даже в голову не приходит…“
Он замолчал, и взгляд его будто уплыл куда-то – должно быть, в один из миров, где Пейтон был здоровым пятидесятилетним мужчиной, и почему же он не совершил обмен, а оставался жить в своем немощном теле, помогая другим, но забывая о себе? „Врачу – исцелися сам“.
Качински не задал этого вопроса – ни тогда, ни позже, но кое-что все-таки понял самостоятельно, раздумывая на досуге над словами и поступками Пейтона. Наверно, Стивен мог исцелиться таким же образом, как исцелял других. Наверно. Но тогда он утратил бы свою способность подниматься над множеством миров-веточек и выбирать нужный мир – видимо, только в этом своем теле он и мог быть, как он говорил, мультивидуумом – человеком множества миров, что бы это слово ни означало на самом деле.
Что же до Саманты (адвокат завел о ней разговор через неделю после ее счастливого возвращения, когда пресса уже не так истово обсуждала вопрос: врет девушка или действительно верит в то, что побывала в будущем?), так вот, что до Саманты, то, по словам Стивена, она умела многое, но была слишком молода, не понимала своих потенциальных возможностей, а научить этому нельзя, можно или самому набраться опыта, или…
Пейтон замолчал – как сейчас казалось адвокату, именно тогда Стивен подумал о завещании, о том, что он мог бы…
„Так что же Саманта?“ – нетерпеливо спросил Качински, прерывая затянувшееся молчание.
„Что? – рассеянно переспросил Стивен. – Саманта, да… Замечательная девушка“.
„Вы думаете, она действительно…“
„Конечно. Она прирожденный космопроходец“.
„Космо…“
„Нет, она не может выводить ракеты на орбиту усилием мысли, – улыбнулся Стивен. – НАСА от нее никакой пользы. Но если кто-то из наших умников в Хьюстоне решит, что пора отправить корабль к звездам…“
„И что сделает Саманта?“ – иронически спросил адвокат.
„Видите ли, Збигнев, есть множество ветвей, в которых люди уже достигли звезд. И множество ветвей, где для полетов к звездам созданы все предпосылки. И множество ветвей, где люди к звездам не полетели и даже не имеют такого желания… Можно выбрать. Как я исцеляю больных, это то же самое. Выбрать мир, в котором звездолет уже достиг системы звезды Лейтена, и поменять…“
„Экипаж?“
„Именно. Саманта это может“.
„Чушь, – не сдержался Качински. – Где логика, Стив? Ну, поменяла, допустим. Наши люди оказались в звездолете в системе… э-э… Лейтена, но экипаж этого звездолета не испарился, верно? Он-то где окажется? На Земле, в Хьюстоне? И люди будут помнить о том, что только что были…“
„Да, память… – задумчиво сказал Пейтон. – Это действительно тонкое место. Человек – это его память. Личность – это память и умение. Но личность в системе ветвей – нечто иное. И память… Збигнев, если я начну рассказывать о том, что помню…“
„Расскажите! – воскликнул Качински, представив, какой замечательный роман можно было бы написать – бестселлер, в этом нет никаких сомнений. – Одна такая книга сделает вас всемирно известным. Куда там Кингу, Кунцу или Роулинг!“
„Прошу вас, Збигнев, – поморщился Стив. – Мы о Саманте говорим, а не обо мне, верно? Кстати, да будет вам известно: Дин Кунц родом из Эверетта. Да-да, из этого заштатного городишки“.
Ни Саманта, ни Кунц адвоката в тот момент не интересовали – он думал о книге и потому совсем не был уверен, что правильно расслышал то, что произнес Стивен в заключение разговора:
„Память этой девушки, – сказал Пейтон, но, может, на самом деле слова его звучали несколько иначе, – меняется, приспосабливаясь к реальности той ветви, в которой она живет. И потому эта девушка может стать настоящим мультивидуумом… не скоро, впрочем“…
Разве Качински понимал Пейтона хоть когда-нибудь? Слушал, да. Восхищался. Верил. Жалел. Но понимал ли?
//-- * * * --//
– Удивительный закат, – тихо сказал Михаэль. Он стоял на самом краю обрыва, в овраге тихо шелестела река, и неуловимо-приятный запах поднимался снизу, будто вплетенный в вечерний воздух тонкими нитями, исчезавшими, если отступить хотя бы на шаг от зиявшего провала.
– Папина коляска обычно стояла здесь, – Ребекка показала на ровную площадку, где не росла трава, а земля выглядела сырой, хотя на самом деле была сухой – просто песок был темным и производил впечатление влажного. – Красиво, да? Если бы ты приезжал чаще, то лучше понимал бы отца и иначе отнесся бы к тому, что сегодня…
Ребекка не нашла точного слова и предпочла замолчать, предоставив брату додумать фразу до конца. Ей было немного жаль Михаэля, хотя обычно она на него злилась за его неумение (или нежелание?) противостоять матери. Как бы поступала она сама, окажись ее матерью Селия, а не Сара, Ребекка не знала, но полагала все же, что нашла бы силы оставаться собой – впрочем, ведь и такое понятие, как „быть собой“, формируется родителями, тебе кажется, что ты есть то, чего хочешь сама, а на самом деле всего лишь повторяешь вбитые с детства родительские максимы, кажущиеся истиной, поскольку ничего другого ты просто не знаешь. Может, и Михаэль искренне считает себя самостоятельной личностью, не так уж часто они общались (особенно в детстве), чтобы Ребекка могла правильно ответить на этот вопрос.
– Ты же знаешь, – сказал Михаэль, отойдя от края, – что я не мог… Сначала мать делала все возможное, чтобы мы с отцом не встречались, а потом – учеба, работа…
– Твоя мать действительно считает, что отец мог на тебя дурно воздействовать? Прости, что я… меня всегда это интересовало. Папа… он был такой…
– Какой? – спросил Михаэль. Он присел на низкую деревянную скамью без спинки на краю очищенной от травы площадки. Ребекка осталась стоять, глядя в сторону уже потемневшего горизонта. Солнце опустилось быстро, будто убегая в свою подземную нору после сложной дневной работы. – Он за двадцать лет хотя бы поинтересовался, как мы с мамой живем? Он столько делал для людей, а для семьи…
– Бывшей семьи, – сказала Ребекка. – Разве он вас бросил?
– Ну, – дернул плечами Михаэль. – Разве нет?
Ребекка подошла ближе и встала перед братом, он видел теперь лишь ее темный силуэт на фоне багрово-фиолетового закатного неба.
– Ты до сих пор веришь этой нелепой истории, будто папа вас бросил, потому что у Селии не было сил ухаживать за ним, когда он… Будто он нашел другую женщину и решил… Ты до сих пор в это веришь?
– Но это было! – воскликнул Михаэль. – Сначала я верил потому, что так говорила мама. Потом посчитал числа. Он познакомился с Сарой двумя месяцами раньше того дня… Верно? Мама узнала об их связи…
– Их связь, – прервала брата Ребекка, – началась после того, как твоя мать его бросила.
– Он сам ушел, разве нет? Забрал вещи и…
– Послушай, Михаэль, – сказала Ребекка. – Это бессмысленный разговор.
– Конечно, – подхватил Михаэль, – зачем нам с тобой убеждать друг друга? Сейчас это… Какая, собственно, разница?
– Какая разница… – повторила Ребекка, опускаясь на скамью рядом с братом. – Действительно. Какая разница между добром и злом? Истиной и ее имитацией? Подчинением и собственной волей?
– Пожалуйста, – настойчиво проговорил Михаэль, – разве мы пришли сюда, чтобы ссориться?
– Нет, – сказала Ребекка, помолчав. – Я привела тебя, чтобы показать закат.
– Ты привела меня, чтобы я приобщился… Чтобы увидел мир таким, каким видел его отец, вот чего ты хотела, верно?
– Что ты думаешь о завещании? – спросила Ребекка, переведя разговор так неожиданно, что Михаэлю показалось, будто в воздухе замелькали, опускаясь ему на плечи, холодные невидимые льдинки.
– У отца, наверно, уникальная оккультная библиотека, – осторожно сказал он. – Я давно хотел заняться литературой… в смысле, написать что-нибудь…
– Книгу? – удивилась Ребекка. – О чем? О чем ты можешь написать так, чтобы это всем было интересно?
– Всем никогда и ничто интересно не бывает, – буркнул Михаэль. – Но некоторым…
– О чем ты можешь написать?
– Ребекка, – мягко сказал Михаэль, – ты действительно думаешь, что я способен поступать лишь так, как хочет мать?
– Разве нет? До сих пор…
– До сих пор, – прервал ее Михаэль, – у меня не было повода ей перечить. Я был с ней согласен, вот и все.
– А сейчас повод появился, – насмешливо сказала Ребекка.
– Да, – серьезно подтвердил Михаэль.
– Деньги.
– Деньги дают независимость.
– А раньше ты соглашался с матерью, потому что зависел от нее материально?
– Ты меня не так поняла!
– Тебе двадцать пять лет!
– Ребекка, давай говорить о другом. Пожалуйста…
– Хорошо, – сказала Ребекка, – а то мы опять начинаем ссориться. Деньги – это независимость, согласна, но машины и самолет ты не получишь, если не согласишься принять от отца вторую часть – его оккультные знания.
Михаэль помолчал.
– Ты тоже не получишь свою долю наследства, – напомнил он, – если не примешь способность к ясновидению…
– Прогнозированию, – поправила Ребекка.
– В интерпретации отца это одно и то же, – отмахнулся Михаэль. – Разве он пользовался научными методиками? Нет. Говорил первое, что приходило в голову. Это и называют ясновидением. В тебе есть что-то такое? Ты можешь сказать, что случится со мной через год?
– Нет.
– Ну и как, скажи на милость, ты – или я, или мать, или Сара, – как мы сможем согласиться или не согласиться со второй частью завещания? Что-то у отца произошло с логическим мышлением, тебе не кажется?
– Я подпишу документ, который составит Збигнев, – сказала Ребекка. – Я знаю папу. Если он говорит, что я получу в наследство его способность видеть будущее, значит, я это каким-то образом получу.
– И шесть миллионов в придачу.
– Наверно, – равнодушно сказала Ребекка.
– Хорошо, – сказал Михаэль, – допустим, я подпишу тоже. Оккультные знания, хм… Знания никогда не мешают, даже если они бесполезны. Мне что же, надо будет изучить всю отцовскую библиотеку? Сколько там томов? Тысяч десять?
– Меньше, – улыбнулась Ребекка. – Послушай… Ты ничего не понял. Папа завещал нам это, если мы согласимся. Я смогу предвидеть будущее людей и стран. А ты узнаешь премудрость оккультизма. Вдруг. Будто знал всегда.
– Ты думаешь…
– Это очевидно! Отец всегда точно выражал свои мысли. Ты не жил с ним, не знаешь…
– Почему не жил? Я…
– Господи, сколько тебе было, когда твоя мать… Если отец написал „завещаю свое знание“, значит, это так и есть. Как ты получаешь в наследство самолет, которого у тебя не было вчера, так и это… Понимаешь?
– А ты понимаешь, что говоришь? – воскликнул Михаэль. – Откуда мне знать то, чего я вчера не знал? И что мне, черт возьми, с этим знанием делать? Зачем оно мне?
– Никогда не скажешь заранее, – тихо произнесла Ребекка. – Только узнав что-то, начинаешь понимать, как с этим знанием поступить. Только чему-то научившись, понимаешь, что делать со своим умением. Я… я благодарна папе за то, что он завещал мне часть своей личности. Он ведь свою личность разделил на части и оставил нам, чтобы мы… вместе… может, мы окажемся…
– Глупости, – прервал Михаэль сестру. – Ты учишься в Гарварде! Хорошо, ты не физик, а гуманитарий, историк литературы…
– Я пока только…
– Неважно! У тебя научное мышление! Во всяком случае, должно быть. И о чем ты рассуждаешь? Отец завещал тебе свою способность к ясновидению, которой у тебя не было в помине, ты подписываешь бумагу, и в следующую секунду…
– Да, – кивнула Ребекка, но в наступившей темноте Михаэль не разглядел этого движения. Ему показалось, что он вообще перестал видеть окружающее – опустился мрак, даже звезд не было на небе, чтобы хоть как-то осветить поляну и дорогу к дому. Почему? Когда заходило солнце, небо было ясным, неужели за полчаса набежали тучи? Наверно. И холод… Михаэль встал, его почему-то пробирала дрожь, захотелось в тепло, посидеть под торшером, тогда и разговор этот нелепый пошел бы совершенно иначе.
– Да, – повторила Ребекка и тоже встала. Они стояли, почти прижавшись друг к другу, но не ощущали этого. – Проблема в том, что подписать должны мы все – все пятеро.
– Ах, – вспомнил Михаэль, – еще эта Саманта, я все время о ней забываю.
– И если кто-то один… или двое… не согласится принять от отца духовную часть его наследства, то никто не получит ни цента.
– Глупо, – сказал Михаэль. – Надо подписать, конечно. Это же просто слова. Фикция.
– А если? – спросила Ребекка. – Ты не веришь, я знаю. Но – если? Ты не подписываешь и не получаешь ничего. Или: ты подписываешь, и на тебя в ту же секунду обрушивается вся мудрость человечества, все знание о мире… ты готов к этому?
– Глупо, – повторил Михаэль, – так не бывает, и отец это знал. Просто шутка.
– Отец никогда с этим не шутил, – сказала Ребекка и, найдя в темноте руку брата, пожала ему ладонь. – Никогда. С юмором у него были проблемы…
– Пойдем домой, – сказал Михаэль. – Интересно, как мы в этой темноте найдем дорогу?
– Я найду, – сказала Ребекка. – Держи меня за руку. Через минуту появится свет из окон, надо только пройти мимо большого дуба, он загораживает… Видишь?
– Да, – с облегчением произнес Михаэль.
– Ты-то подпишешь, – сказала Ребекка. – Подпишешь, потому что не веришь. А твоя мать? Ей достанется способность к сопереживанию и пониманию сути каждой человеческой личности. Так написал отец. И еще написал…
– Я помню, что там написано, – нервно сказал Михаэль. – Это тем более нелепо…
– Потому что даже ты понимаешь, – спокойно продолжила Ребекка, – что сопереживание так же несовместимо с характером твоей матери, как электрон с позитроном.
– Вот именно, – согласился Михаэль. Он ускорил шаг, и Ребекке приходилось если не бежать за ним, то идти так быстро, что у нее перехватило дыхание. Михаэль услышал, как она всхлипнула, и остановился.
– Прости, пожалуйста, – сказал он. – Почему-то… Захотелось быстрее попасть в дом.
– Да. – Ребекка отдышалась, но продолжала стоять, огни дома светились, будто иллюминаторы круизного лайнера, и что-то происходило еще, о чем ни она, ни Михаэль пока не догадывались, но, тем не менее, уже знали. – Здесь такое место… после захода, папа говорил, сюда приходят другие мультивидуумы, с которыми он общается, спрашивает совета, что-то советует сам… Он говорил, что…
– Что? – спросил Михаэль, потому что Ребекка не стала продолжать, будто невидимая ладонь прикрыла ей рот, заставив умолкнуть на полуслове.
– Нет, ничего, – пробормотала Ребекка. – Я хотела сказать, что, если твоя мать хоть сколько-нибудь верит отцу, то ни за что не подпишет… Разве она способна сопереживать? Нет, я так скажу: разве у нее есть хотя бы малейшее желание сопереживать кому бы то ни было?
Они медленно шли к дому, взявшись за руки. Какая теплая ладонь, – думал Михаэль. Какая твердая ладонь, – думала Ребекка. Какая короткая дорога, – думали оба.
– Ты и Сара не любите Селию, – с горечью произнес Михаэль. – Она совсем не такая, как…
– Для тебя – да, наверно, – согласилась Ребекка. – Но ты… она командует тобой, как… а тебе двадцать пять, ты бы мог… ну… у тебя могли уже быть дети.
– И у тебя, – сказал Михаэль со стеснением в голосе.
– Мне двадцать, я учусь и пока никто…
– Вот и у меня… пока никто.
– Мы говорили о Селии, – поспешно перевела разговор Ребекка. – Ты думаешь, она все-таки подпишет?
– Конечно, – уверенно произнес Михаэль. – Она никогда не верила в эти… э-э… отцовские способности.
– Она считала собственного мужа шарлатаном? – удивилась Ребекка.
– Не совсем… но вроде. Он ведь не всегда соглашается вылечить человека, верно? И прогнозы его не всегда оправдывались. Просто… когда получается, то это помнят все, а когда неудача – быстро забывается.
– Или наоборот, – тихо сказала Ребекка.
– Или наоборот, – не стал спорить Михаэль. Они подошли к приоткрытой входной двери, но не торопились войти в ярко освещенный холл, откуда слышались голоса.
– Значит, ты уверен, что Селия подпишет? – спросила Ребекка.
– Два миллиона баксов! – воскликнул Михаэль. – Да ради таких денег… Господи, Ребекка, подумай: как можно с помощью простой подписи на бумаге передать человеку способность к состраданию? Это же врожденное! Или воспитанное с раннего детства. А так… Чушь. Конечно, мама подпишет.
– Ты уверен? – тихо сказала Ребекка и приложила палец к губам Михаэля. Он тут же его поцеловал, но сразу отпрянул, устыдившись своего порыва.
– Тихо, – прошептала Ребекка. – Там как раз об этом… Это наши мамы.
– Подслушивать нехо… – начал Михаэль, но палец Ребекки вторично коснулся его губ, и он предпочел поцелуй продолжению все равно бессмысленной дискуссии.
Оба замерли, чтобы все слышать, оставаясь невидимыми в темноте.
//-- * * * --//
… – Допустим, ты права. Это даже не смешно, но допустим. Хотя, по-моему, это просто ловушка – психологический трюк.
– Зачем?
– Откуда мне знать? Ты прожила с ним двадцать лет, ты лучше знаешь…
– Только что ты говорила…
– Я знаю, каким он был двадцать лет назад, а ты – каким он стал.
– Стив не мог устроить такую ловушку. Он всегда делал то, во что верил.
– Вот именно – верил! Сам верил, но это не значит, что он мог это…
– Мог. Стив делал то, во что верил, а верил в то, что умел или знал.
– Глупости! Или знал, или верил, ты сама себе противоречишь!
– Селия, пожалуйста… Давай не будем говорить о том, каким был Стив. Скажи, наконец: ты подпишешь?
Молчание. Чьи-то шаги. Скрип стула. Звон. Что-то упало на пол. Ложка? Наверно. Может, они пьют чай – в замечательных чашечках из севрского фарфора?
– А тебе так важно? Послушай, Сара, ты какая-то… Это влияние Стива, да? Тебе действительно хочется взвалить на себя этот груз? Исцеление? Чувствовать чужую боль, каждую минуту жить чьей-то чужой бедой, болеть чьей-то болезнью и изживать ее из себя, он ведь воображал, что сам заболевает, и себя слушал, а не кого-то, он принимал на себя чью-то болезнь и… Ты хочешь жить с этим постоянно?
– Селия! Ты говорила, что ничего этого…
– Да! Ничего этого! Но ты-то веришь! Ты так верила в способности Стива, что, когда у тебя нашли рак…
– Откуда ты знаешь?
– Но ведь это правда? Два года назад у тебя нашли уплотнение в левой груди. Не смотри так, я все равно не скажу, откуда мне это известно. Можешь считать, что у меня тоже есть способности к… неважно. И что ты сделала? Тебе предложили курс химиотерапии, ты отказалась. Тебе предложили операцию – ты отказалась. Ты сказала Стиву… Вот только я не понимаю: почему он сразу не увидел, не понял, что с тобой происходит? А? Он же ясновидящий.
– Стив…
– Ладно, не нужно его оправдывать. Не увидел или не захотел увидеть – это его характеризует, верно?
– Селия!
– Ладно, я не о том. Ты считаешь, что тебя вылечил Стив. Наложением рук, да?
– Нет. Опухоль рассосалась сама. Это иногда бывает. Редко, но случается. Мне повезло.
– Это тебе врачи сказали через год, на повторном осмотре. Ты сделала вид, что согласилась. Но ты и сейчас уверена – это Стив. Он тебя вылечил. Не знаю, что он с тобой творил: руки прикладывал, смотрел пристально, может, спал с тобой чаще, чем обычно, а?
– Селия!
– Но ты ведь веришь в это.
Молчание.
– Я не верю. Я просто это знаю. Меня вылечил Стив. Он… говорил со мной. Мы садились и разговаривали. Об этом. О том, чего быть не должно. И чего не будет. Говорили. И это прошло.
– Ну да. Вы со Стивом заговорили рак. Уговорили его уйти.
– Получается, что так.
– Господи! Ладно. Ты в это веришь. Значит, ты уверена: если подпишешь, то сможешь исцелять и не сумеешь жить без этого. Вот я тебя и спрашиваю: ты готова к такой участи? Ради того, чтобы получить дом и денежное содержание? А твоя Ребекка? Она тоже должна подписать, верно? Иначе ничего… Она готова? Она верит, как и ты. Она готова взять это на себя?
– Мы обе готовы. Успокойся. Я подпишу, не задумываясь.
– Конечно, ты вообще не привыкла задумываться!
– И Ребекка подпишет, потому что знает: Стив никогда не сделал бы для нее ничего не только дурного…
– Да он вообще ничего для нее не сделал в этой жизни! Все – ты.
– Откуда тебе это…
– Я же сказала: считай, что я медиум. Хорошо, у меня свои источники информации… Дай мне, пожалуйста, кусочек рулета. Где ты его покупала? Люблю с маком – так, чтобы не очень много, а то у нас обычно кладут столько мака, что всякий вкус… О чем мы говорили?
– Ты подпишешь?
– Конечно. Два миллиона и дом в Детройте.
– И способность к сопереживанию.
– От того, что я подпишу, ничего не изменится. Если во мне чего-то нет, то от какой-то подписи…
– Ты точно подпишешь?
– Послушай… Это шанс, верно? Я никогда больше… Почему я должна отказываться от денег? Только потому, что какие-то фантазии…
– Ты не ответила.
Молчание.
– Не знаю. Скорее всего, подпишу. Но если ты думаешь, что мне не страшно… Этот проклятый Стив…
– Селия!
– Ах, оставь! Можно подумать, ты была от него без ума! Он был невозможным человеком, всегда таким был. А когда заболел, так стал просто невыносим. Ты думаешь, я такая стерва – бросила больного, не захотела возиться с инвалидом, да? Ты ведь так не думаешь, Сара. Другие могут, другие не знают, каким был Стив, но ты-то за эти двадцать лет… Разве он не разговаривал с тобой, как с муравьем, на которого можно наступить? Он не…
– Замолчи!
– Почему я должна молчать? Он и теперь свои миллионы не хочет отдать ни мне, ни тебе, ни детям, вот и придумал эту дурацкую… Кто-нибудь обязательно испугается, не подпишет, и все достанется фонду, которым будет распоряжаться Збигнев. Может, Збигнев Стива и надоумил на все это. Ты знаешь, какими были их отношения?
– Селия, замолчи, это переходит все границы!
– Боишься правды?
– Это неправда! Я не хочу об этом говорить. Извини, я устала и иду спать. Так ты подпишешь бумагу?
– Не знаю. Подумаю. Стив способен подложить мне любую свинью. Даже после смерти. Он мог…
– Ты же говорила, что…
– Говорила. Не знаю. Скорее всего, подпишу. Или нет. Спокойной ночи, Сара.
//-- * * * --//
– Знаешь, не такой плохой рулет, как мне показалось вначале, – сказал Михаэль, доедая последний кусок и подбирая крошки. – И чай замечательный. У тебя все так хорошо получается, Ребекка. Я жалею, что мы мало общались.
– Скажи спасибо матери, – сухо отозвалась Ребекка. – Господи, какой ужасный разговор. Зачем мы это слушали?
– Так получилось, – легкомысленно заявил Михаэль. – По-твоему, мама подпишет?
– Недавно ты утверждал, что – да. Ты хорошо знаешь собственную мать?
– Не знаю, ты права. Мать никогда не рассказывала, что отец так с ней обращался.
– Как с муравьем? Папа… Он был самым добрым человеком в мире.
– По отношению к другим. К тем, кому он помогал.
– И к нам с мамой тоже, уверяю тебя. Он ни разу меня не наказал, а я была не очень-то послушна. Он ни разу не повысил голос на маму, называл ее „моя любимая Сара“, и ты бы видел его глаза, когда он смотрел на нее… думал, что никто не видит, а я видела.
– А ты подпишешь?
– Что? Да, конечно.
– Думаешь, отец мог это… ну, устроить так, чтобы мы действительно… Это же невозможно! Наука этого не допускает.
– Тогда чего боишься ты? Я вижу – ты боишься. Подпишешь, и вдруг на тебя свалится все знание, а ты не готов, ты можешь утонуть…
– Ребекка, скажи честно: ты думаешь, отец мог это сделать?
– Конечно. Если он так написал, значит, так и будет.
– И ты готова…
Ребекка промолчала. Медленно поставила чашку на журнальный столик, сложила руки на коленях, она не хотела смотреть на Михаэля, но что-то притягивало, она отводила взгляд, но почему-то получалось, что она все равно видит его глаза, будто пространство в гостиной искривилось, линии замкнулись, и невозможно было смотреть на часы, висевшие на стене, потому что она видела не циферблат, а напряженное лицо Михаэля, и даже на собственные ладони смотреть было невозможно, потому что они стали зеркальцами, отражавшими лицо Михаэля, его насупленные брови, плотно сжатый рот и взгляд – она не хотела, чтобы Михаэль смотрел на нее таким взглядом, он не должен был…
– Не знаю, – сказала Ребекка. – Конечно, я… боюсь. И если подпишу… Совсем не потому, что хочу получить деньги… Мне кажется, что без этих денег я буду счастливее, мне всякий раз дурно делается, когда я думаю, сколько что стоит, и нужно ли это покупать, мне вещи мешают, они делают меня не свободной, понимаешь, я бы обошлась без них… Но если папа хочет… хотел, чтобы я стала частицей его личности… я не могу оценить иначе то, что он написал… если он захотел, чтобы мы приняли в себя его личность… ты разве не заметил: он разделил между нами самого себя, свою суть, свое „я“, он не сделал бы этого, если бы считал невозможным. И еще… если он хотел оставить на земле собственную личность, он бы выбрал… ну, кого-то одного, кому завещал бы… А он разделил между нами четырьмя…
– Пятью, – поправил Михаэль, – мы все время забываем о Саманте, которая даже на похороны не изволила приехать.
– Да, Саманта… Хорошо, между пятью. Значит, мы пятеро не просто получим какие-то отдельные папины способности. Мы станем… я не знаю, мне так кажется… мы станем одной личностью, понимаешь? Каждый потеряет частицу себя и приобретет частицу другого.
– И я стану немного тобой? Это было бы замечательно!
– Пожалуйста, Михаэль! Не надо шутить такими вещами! Твоя мать… Сейчас она эгоистичная, не очень умная… извини, что я…
– Ничего…
– Она физически не способна к состраданию. Потому и папу бросила – может, она и хотела бы остаться, но не могла, он стал ей чужим, противным человеком… Она получит способность к состраданию, а это значит – будет забывать о себе, полностью соединяться с чужой болью… Папа так делал, и Селия тоже будет делать так, и значит, когда подпишет бумагу, она станет иной. Она не сможет принять наследство, не обладая даром сострадания, – и у нее этот дар появится, ты понимаешь это? Ты представляешь, какая это будет для нее ломка? Она выдержит? Она об этом думает?
– Нет, – сказал Михаэль. – Наверняка нет. Ей такое и в голову не приходит.
– А тебе? Ты тоже станешь другим. Знание… это труд, напряжение сил, стремление к цели. Ты совсем другой. Ты… Извини, что я так… но ты тряпка. Ты делаешь все, как тебе говорит Селия. Разве нет?
Михаэль опустил взгляд. Линии, протянувшиеся по комнате, разорвались, обрывки повисли и медленно спланировали на пол, зеркала потемнели, и стол опять превратился в стол, а часы на стене показали стрелками: одиннадцать тридцать две. Поздновато. И устали все сегодня.
– Да, – сказал Михаэль. – Я всю жизнь, сколько себя помню, ощущал мамину силу.
– Ты называешь это силой? На самом деле это бессилие – она хотела властвовать, а ни над кем не получалось, только над тобой.
– Наверно. Я хотел… уйти, убежать. Когда мне было четырнадцать, это самый резкий возраст… я уехал утром в автобусе в Бертон, вместо того, чтобы пойти в школу. Просто сел и купил билет – на все деньги, что у меня были для завтрака.
– Представляю, – пробормотала Ребекка. – Когда тебя вернули домой, наказание было…
– Вернули? – кисло усмехнулся Михаэль. – Я вернулся сам. С полдороги. Мне стало страшно. Я не привык. Мне нужна была команда. Сделай так. И так.
– Господи… Ты вернулся?
– Да. Я опоздал всего на полчаса и сказал, что нас оставили в школе… придумал что-то. Мама, кажется, не поверила. Тем не менее, меня не наказали, и больше никогда об этом не было сказано ни слова.
– Вот видишь. Поэтому папа и завещал тебе именно знания. Ты станешь другим, потому что иначе оккультные знания останутся для тебя недоступны. Это тоже будет ломка… Может, даже хуже, чем для Селии. Ты готов?
– Я всю жизнь мечтал, чтобы меня кто-нибудь сломал! Мечтал стать другим! Я хочу… Я подпишу, Ребекка. После твоих слов – точно подпишу, и будь что будет.
– Ты уже меняешься, Михаэль, – тихо сказала Ребекка и поднялась. – Господи, как я устала. Пойду лягу. Такой тяжелый день.
Михаэль пошел к двери следом за Ребеккой.
– Ты думаешь, я не справлюсь? – спросил он.
Ребекка обернулась.
– Не справишься? – удивилась она. – Конечно, справишься. Иначе папа не завещал бы тебе… Просто… Это будет трудно. Но ведь… мы станем единым целым… одной личностью, понимаешь?
– Нет, – Михаэль покачал головой.
– Неважно. В общем, все будет хорошо.
//-- * * * --//
У адвоката разболелась голова, он лежал под теплым одеялом в своей комнате на втором этаже и думал: принять ли таблетку сейчас или лучше подождать – возможно, боль пройдет сама, это результат усталости, день выдался тяжелым, похороны, чтение завещания, тягостный ужин, во время которого все старались не разговаривать друг с другом… К тому же, он, вероятно, простыл – ночь была теплой, но его знобило.
Лучше думать не о боли, а о… Нет, о делах тоже лучше не думать, иначе придется вернуться к размышлениям о том, что имел в виду Стивен, составляя вторую часть завещания. Истинной своей цели он раскрыть не захотел, а ведь Качински спросил его в тот день (и не единожды спросил, между прочим, а раза три минимум):
„Что это значит: завещаю свою способность? Юридически, как вы понимаете, это слова, не заполненные содержанием. И если они не захотят подписывать…“
„То не получат ни цента, – отрезал Пейтон. – Это прописано ясно?“
„Вполне. Но, допустим, они подписали. Между нами: вы прекрасно знаете, что Ребекка… вы ее обожаете, замечательная девушка, согласен, но она не сможет предсказывать будущее, как вы, если в ней нет таланта к этому“.
„Збигнев, – сказал Стивен, – дело не в том, что понимаю я или чего не понимаете вы. Дело в том, что я хочу… Или лучше сказать…“
В это время у него зазвонил мобильник, и далекий клиент принялся умолять великого экстрасенса помочь его больной дочери, которая… Стивен начал слушать, то есть слушать не так, как все остальные люди, а по-своему, он будто ушел из реальности, улавливал космические или эфирные волны, что-то в них подсознательно анализировал, в такие моменты говорить с ним было бессмысленно, и Збигнев отступил на шаг, чтобы своим присутствием не мешать Пейтону делать его работу.
„Помолчите, – сказал Збигнев в трубку. – Я слышу все, что надо, не мешайте, пожалуйста“.
Он не закрыл глаза, продолжал смотреть перед собой, взгляд его выражал что-то такое, что Качински не мог бы описать словами, хотя, как ему казалось, прекрасно понимал.
„У вашей дочери редкая болезнь почек, – сказал, наконец, Стивен. – Вам нужно срочно показать ее урологу“.
Видимо, несчастный отец начал объяснять, что таки да, уже обращались, болезнь редкая, верно, такая редкая, что никто не смог помочь, и потому одна надежда…
„Боюсь, – грустно сказал Стивен, – что не помогу и я. Не хочу внушать вам несбыточной надежды. Скажу только, что ваша дочь счастливее, чем вы думаете, потому что она… ее путь в мироздании только начинается, в самом начале этот путь никогда не бывает усыпан розами… Извините, это так…“
Он замолчал на середине фразы, плотно сжал губы и неожиданно посмотрел на Збигнева взглядом, в котором читались злость и недоумение.
„Господи, – сказал он, закрывая крышку телефона и пряча аппарат в карман рубашки, – почему люди так…“
Он и эту фразу не закончил.
„Что? – спросил Збигнев. – Не пожелал вас выслушать?“
„На чем мы остановились? – сказал Пейтон. – Вы спрашивали…“
„Я говорил, что, если в Ребекке нет таланта к ясновидению, она ничего не сможет, пусть подпишет хоть сотню бумаг“.
„Збигнев, – сказал Стивен. – Ваше дело – проследить, чтобы завещание было исполнено так, как я хочу. Это возможно?“
„Безусловно, – кивнул адвокат. – Полагаю, однако, что вам предстоит еще не один десяток лет жизни, так что…“
„Не один десяток, – хмыкнул Стивен, – это вы правильно сказали“…
В дверь тихо постучали. Адвокат включил ночник и взглянул на часы, стоявшие на тумбочке: половина первого. Кому это не спится?
Он опустил ноги на пол, нащупал тапочки, накинул на плечи пижаму и сказал негромко:
– Кто?
– Можно войти? Вы не спите? Я увидела полоску света под дверью…
Сара. Когда она могла увидеть свет, – подумал адвокат, – если я включил ночник, услышав стук? Ну да ладно, что-то ей нужно, и вот странно: то ли свет, то ли стук подействовали, но голова болеть перестала. Ощущение такое, будто освободился от тяжелой ноши, так легко…
– Войдите, – сказал он, встал и поднял с пола свалившееся с постели одеяло. Вспомнил, что, когда ложился, повернул ключ, и, обругав себя за очередное проявление склероза, поспешил к двери. Сара была одета так же, как во время ужина, – она и не собиралась ложиться, может, тоже голова болела, или, скорее всего, думала…
Сара уверенно вошла в комнату, направилась к стоявшему у закрытого окна креслу и села, положив руки на подлокотники.
Збигнев стоял посреди комнаты в пижаме и тапочках, чувствовал себя очень неловко и не знал, с чего начать разговор.
– Извините, – сказал он, – я… мне бы переодеться…
– Простите, Збигнев, – тихо произнесла Сара. – Я не смотрю на вас, не беспокойтесь, пожалуйста. Хотела обсудить кое-что, прежде чем завтра…
– Я догадываюсь, что вы хотите обсудить, Сара, – сказал адвокат, присаживаясь на край постели. – Хотите знать, какими будут юридические последствия, если вы подпишете документ.
– Если я не подпишу, – поправила Сара.
– Нет-нет! – воскликнул Качински. – Если вы или кто-то другой, или все не подпишете бумагу, то юридические последствия очевидны: никто не получит ни цента, все состояние Стивена – включая, между прочим, и этот дом, – отойдет к Фонду Пейтона…
– Распорядителем которого Стив назначил вас.
– Распорядителем которого Стив назначил меня, – как эхо, повторил адвокат. – Да. Тут все юридически однозначно. Но если подпишете… на самом деле вас ведь это интересует…
– Нет, – покачала головой Сара. – Как раз наоборот. Если я… и все остальные… если мы подпишем, то что-то с нами произойдет… я не боюсь… я знаю, что Стив не мог… то есть, ему бы и в голову не пришло сделать что-то плохое своей дочери… и жене тоже, но дочери в первую очередь. Значит, и остальным. Он завещал мне свое умение исцелять. Вы знаете, что это такое, Збигнев?
– Догадываюсь, – пробормотал адвокат.
– Вряд ли, – покачала головой Сара. – Это на самом деле не умение. Это состояние всего организма. Как, скажем… Вам нужно полететь, а для этого необходимо, чтобы весь организм был в напряжении, особенно руки, потому что им предстоит стать крыльями, но и ноги тоже, ведь они должны направлять полет, и зрение, чтобы видеть далеко впереди, и слух, чтобы не упустить всхлип ветра, и сердце, чтобы почувствовать опасность, и… но, главное, нужно, чтобы в напряжении была совесть, потому что если совесть… если на ней хотя бы один грех, то ничего не получится, вы не оторветесь от земли… Понимаете? Весь организм должен быть готов к полету. Так и с целительством.
Адвокат слушал Сару с нараставшим ощущением невероятности происходившего. Он всегда считал эту женщину воплощением здравомыслия и самоотверженности, оба эти качестве были, как ему казалось, сплетены в ней так прочно, что и не разделить. Здравомыслие Сары позволяло ей сохранять оптимизм в те минуты, когда любой другой впал бы в депрессию и опустил руки. А без самоотверженности она бы и дня не выдержала рядом с таким человеком, как Стивен. Да, и еще любовь. Это не обсуждается. Любовь – это Ребекка. Но то, что Сара говорила сейчас… Неужели смерть мужа произвела такой эффект, неужели ее рассудок…
– Я в здравом уме, Збигнев, – спокойно сказала Сара и посмотрела на адвоката действительно здравым и даже немного насмешливым взглядом. – Я умею летать, и вы умеете, и каждый… Но чего не умеет почти никто, так это сосредотачивать на этой мысли все физические и духовные силы. Йоги, кстати, могут… Впрочем, мы совсем не о том говорим, – оборвала Сара себя и продолжила, будто не прерывала предложения. – Так я о способности, которая была у Стива особой и не могла быть иной. Подписав бумагу, я получу эту способность… это состояние… и мне будет очень плохо, Збигнев, то есть будет плохо, если остальные своих дарований, завещанных Стивом, не получат… вместе мы станем тем существом, каким и хотел видеть нас Стив, но по отдельности…
– По отдельности, – осторожно сказал Збигнев, – ничего быть не может, ведь завещание вступит в силу, только если бумагу подпишут все.
– Это я и хотела уточнить, – сказала Сара. – Если не подпишет хоть один…
– Никто не получит ничего из духовных умений Стива… хотя Бог знает, что это означает физически.
– Спасибо, – сказала Сара. – Собственно, это ясно, но я хотела, чтобы вы лишний раз подтвердили. Значит, вся загвоздка в Селии, в этой…
– Только в ней? – спросил адвокат. – Мне казалось, что и Михаэль… И еще Саманта, до которой я пока не смог дозвониться.
– Михаэль – марионетка, Селия дергает за ниточки…
– Вообще-то, – сказал Збигнев, – меньше всего проблем, я думаю, будет именно с Селией. Ей нужны деньги – раз. И два – она полагает блажью Стивена вторую часть завещания. Она же не верит в то, что…
– Не верит, да, – перебила адвоката Сара, – но ее неверие… точнее, недоверчивость… она не доверяет ничему на свете, пока не испробует на вкус, не попробует на ощупь. Она не верит, что Стив мог завещать ей свою способность сопереживания. Но она не верит и тому, что Стив мог оставить ей огромную сумму, не обставив это неприемлемыми для нее условиями. А тут условие одно – и вроде бы настолько нелепое, что на него и внимания обращать не следует. Не придумал ли Стив это специально, чтобы она подписала, в это время что-то произойдет, и…
– Ну… – недоверчиво покачал головой Збигнев. – Слишком сложное рассуждение для Селии, как мне кажется.
– Но она рассуждает именно так, я говорила с ней. Он не готова подписать, она ожидает какого-нибудь подвоха… вроде секретной части, которую вы зачитаете, как только она поставит подпись.
– Нет никакой секретной части! – воскликнул Збигнев. – Я уже говорил…
– Она и вам не доверяет, – вздохнула Сара.
– То есть, – заключил адвокат, – Селия может не подписать документ и отказаться от двух миллионов? Вы шутите? Насколько я знаю эту женщину…
– В ней сейчас борются два чувства: желание эти деньги получить и страх, что она их все равно не получит, потому что вторая часть содержит непонятный ей подвох.
– Я утром с ней переговорю и объясню, что никаких подвохов…
– Боюсь, она вам не поверит.
– И откажется от денег?
– Не знаю.
– Вряд ли, – задумчиво произнес адвокат. Он поднялся и принялся ходить по комнате из угла в угол, от книжных полок к стойке телевизора, Саре его передвижения действовали на нервы, ей хотелось спокойствия, неподвижности, ей казалось, что она не может правильно думать, когда рядом что-то или кто-то перемещается, будто пестиком в ступе перемалывая ее нечеткие соображения. Почему-то никакие возражения не могли сбить ее с толку, а такие чисто механические движения странным образом смущали ее, и она сказала:
– Збигнев… Извините… Не могли бы вы сесть… я не могу думать.
Адвокат остановился посреди комнаты, внимательно посмотрел на Сару и, будто разглядев в ее облике что-то, ранее ему не известное, кивнул и, придвинув к себе стул, сел на него верхом.
– Я вот о чем думаю, – сказал он. – Допустим, Селия подпишет. Допустим, Стиву каким-то образом удалось, и Селия действительно получит способность сопереживания. Да она в ту же минуту потеряет рассудок! Она ни психологически, ни физически к сопереживанию не способна! Может, Стив это предвидел – если Селия потеряет дееспособность, она не сможет распоряжаться своими миллионами. Сара, не будет ли честнее ее об этом предупредить, если она сама не подумала?
– Нет, – отрезала Сара.
– Нет? – удивился адвокат.
– Збигнев, если бы опасность, о которой вы говорите, существовала, я первая сказала бы Селии, чтобы она сто раз подумала… Но такой опасности нет. Я знаю… знала Стива лучше, чем все вы. Он не мог, в принципе не мог подложить Селии или кому-либо еще такую свинью. Он терпеть Селию не мог, это да. Она не позволяла ему общаться с Михаэлем, и он не мог ей этого простить. Все так. Но Стив не стал бы… Я уверена в одном: как только Селия получит то, что завещал ей Стив, она станет другой. Что-то изменится в ее характере, не будет никакой ломки, только гармония… И если Стив действительно хотел ей отомстить – это странное понимание мести, но все же, – то он избрал единственно для него возможный способ: заставить Селию стать другой, сделать ее лучше!
– Хорошо, если так, – пробормотал Збигнев, – но это только ваши предположения. А противоречие, которое может стоить Селии душевного здоровья, вполне реально, и я все-таки возьму на себя…
– Напрасно, – сухо сказала Сара. – Вы только добавите Селии сомнений, которых у нее и так достаточно.
– Да? – прищурился адвокат. – А мне кажется…
Он не стал продолжать, только смотрел на Сару странным взглядом, то ли насмешливым, то ли изучающим, но если он и пытался разглядеть в ее облике что-то, ему ранее не известное, насмешка над чем-то, чего Сара понять не могла, в его взгляде все равно присутствовала.
Сара поднялась.
– Извините, – сказала она. – Я мешаю вам спать… Пойду. Просто хотелось с кем-то поделиться… Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, – тихо проговорил Збигнев, когда Сара уже взялась за ручку двери. – Хорошо, я выполню вашу просьбу.
– Мою просьбу? – Сара обернулась. – Я ничего…
– Но ведь вы пришли и говорили со мной, чтобы навести на мысль: нужно рассказать Селии о возможности душевного разлада. Вы хотели, чтобы я об этом подумал, потому что к вашим словам у Селии отношение… скажем так, принципиального недоверия. Хорошо, я это сделаю.
– Спасибо, – спокойно сказала Сара.
– Но если в результате Селия перепугается и не подпишет… в конце концов, собственное здоровье для нее может быть важнее двух миллионов… тогда и вы лишитесь своей части наследства. Зачем вам это? Пусть Селия сама принимает решение.
– Я не смогу жить, – сказала Сара, – зная, что могла предупредить и не сделала этого.
– И ради такой малости…
– Это не малость. Это часть меня, понимаете? Так вы поговорите с Селией?
– Вы сами только что объяснили мне, что Стив не мог подложить такую свинью, и никакой опасности не существует.
– Я уверена в этом, – кивнула Сара. – Но я могу ошибиться. Или мог ошибиться Стив. Вы все думаете, что он непогрешим…
– Я так никогда не думал, – запротестовал Збигнев.
– А он был человеком со всеми достоинствами и недостатками. То есть, он был, конечно, больше, чем просто человеком, но ведь и в его мироздании можно совершать ошибки. Что если он… В общем, Селия должна знать, на что идет, когда будет принимать решение.
– Я не стану ее пугать и объясню, что… ну, насчет свиньи тоже…
– Конечно, – кивнула Сара. – Спокойной ночи. Завтрак у нас в восемь.
//-- * * * --//
Проходя по коридору, Сара увидела за окном две тени – кто-то стоял на веранде, у выхода в сад, недавно взошедшая луна подсвечивала две человеческие фигуры – мужчину и женщину, они стояли близко друг к другу и, видимо, о чем-то шептались. Саре показалось, что это Ребекка с Михаэлем, но женщина была ниже ростом и полнее, конечно, это была Селия, как Сара ее сразу не узнала?
Сара прошла мимо спальни дочери, оттуда не доносилось ни звука, но ей показалось, что она слышит тихое ровное дыхание. Спит. В своей спальне Сара открыла окно – было душно, – и услышала тихие голоса снизу, такие приглушенные и далекие, что не только слов было не разобрать, но и сами звуки казались скорее порождением легкого ветерка, прилетевшего с реки и мелкими завихрениями влетевшего в спальню. Сара не стала прислушиваться, легла в постель и почти сразу заснула.
– Мама, – говорил, между тем, Михаэль, – я люблю Ребекку, сегодня вечером я это точно понял.
– Ты сошел с ума? – громче, чем ей бы того хотелось, сказала Селия и посмотрела вверх, на спальни второго этажа, одно окно было распахнуто, кажется, это в комнате Сары, не хватало только, чтобы она услышала глупости, которые говорил Михаэль. – Ребекка твоя сестра!
– Единокровная, да, ну и что?
– Как это – ну и что? – возмутилась Селия. – Ты хочешь сказать, что Ребекка тоже…
– Не знаю, – смущенно признался Михаэль. – Мы не говорили об этом.
– И не будете говорить, – твердо сказала Селия. – Выбрось эту чушь из головы.
– Ты не понимаешь, мама, – с тоской в голосе произнес Михаэль. – Ты опять меня не понимаешь. Ты меня никогда не понимала. Когда я говорил тебе, что хочу стать музыкантом, ты говорила, что это чувство гармонии, и, значит, мне суждено стать программистом… А когда я возился с кроликами, ты решила, что мое призвание – медицина. Ты всегда переиначивала мои мысли!
– Что с тобой? – спросила Селия. – Я никогда… Ты действительно так чувствовал?
– Конечно. Ты не знаешь – когда мне было шестнадцать… помнишь тот день… я не выходил из комнаты, ты думала, что у меня жар… у меня действительно был жар…
– Это когда у тебя началась пневмония? Конечно, помню.
– Жар начался потом. Не знаю… может, это была реакция организма. Я хотел повеситься.
– Что?!
– Повеситься, – повторил Михаэль. – Я чувствовал себя, как в цепях, даже хуже. Человек в цепях может смотреть, куда захочет, может мечтать и верить, что когда-нибудь цепи удастся сбросить, и он станет свободным. А я точно знал, что мечтать мне не о чем, все будет так, как скажешь ты. Я не мог сбежать… я пробовал, и у меня не получилось.
– Ты пробовал… что? Убежать из дома?
– Да. Неважно. У меня ничего не вышло. И я понял, что выход один… Точнее – два, но второй… Второй – убить тебя.
– Михаэль!
– Я тебя ненавидел.
– Господи! Я же всегда…
– Да, ты хотела, чтобы мне было хорошо. Только меня об этом никогда не спрашивала. Я ненавидел тебя, но…
– Ты хотел убить собственную мать?
– У меня ничего бы не вышло, я бы не смог… никогда. Оставалось одно: убить себя, потому что себя я в то время ненавидел даже больше, чем тебя. Ненавидел за то, что был слабым. Таким слабым, что даже в петлю залезть не смог себя заставить.
– Михаэль, что ты говоришь!
– Веревку я перекинул через перекладину… помнишь, я на ней подтягивался, ты говорила, это полезно для развития мышц… и встал на стул… тот, что стоял у кровати…
– Господи, – бормотала Селия, – Господи, почему ты не говорил мне…
– Я взял петлю в руки… и не смог. Понимаешь, я даже это не смог сделать, потому что думал: что скажешь ты. Я думал не о том, что ты будешь несчастна, а о том, что ты будешь злиться на меня за то, что я сделал все не так, как ты говорила. В общем, я слез со стула, спрятал веревку в школьный ранец… потом я ее выбросил в мусорный бак во дворе… и в тот день у меня начался жар.
Селия потянулась к сыну, он был выше нее на голову, и ей пришлось встать на цыпочки, чтобы поцеловать Михаэля в щеку, она хотела в лоб, но не получилось. Михаэль отпрянул, оттолкнул мать, Селия пошатнулась и, возможно, упала бы, если бы не ухватилась за одну из пластиковых колонн перед входом.
– Не надо, – глухо сказал Михаэль, – не надо меня целовать. Мне двадцать пять лет, из-за твоих поцелуев я так и не стал мужчиной. Хватит. Я люблю Ребекку, и с этим ты ничего не сможешь поделать.
– Ты хочешь жениться на собственной сестре? Ты действительно сошел с ума?
– Нет… Не знаю. Я люблю ее.
– Конечно. Как брат.
– Это другое… Не могу объяснить. И еще. Когда я получу то, что оставил мне отец, то брошу эту проклятую работу и… нет, я не скажу тебе, что буду делать, а то ведь ты… Но теперь я поступлю так, как хочу я, а не так, как хочешь ты. С этим покончено.
– Да? – холодно произнесла Селия, отступив на шаг. – Я никогда не допускала, чтобы ты делал глупости.
– Как ты сможешь мне это запретить? – насмешливо сказал Михаэль.
Селия открыла дверь в дом и остановилась на пороге. В холле слабо горели лампы под потолком, и Михаэль видел силуэт матери, казавшийся значительно выше, чем был на самом деле. „Будто призрак“, – подумал он и вздрогнул от неожиданного ощущения неотвратимости чего-то темного и страшного, что непременно наступит завтра, если он… что?
– Очень просто, – сказала Селия. – Я не подпишу бумагу. Ты не получишь ни машин, ни самолет. Не сможешь их продать.
– Ты откажешься от двух миллионов? – изумленно спросил Михаэль. – Ты откажешься от денег, о которых мечтала все годы? Только для того, чтобы не позволить мне…
– Конечно, – призрак в дверях медленно наклонил голову, подтверждая сказанное. – Твое будущее для меня важнее всего, неужели ты этого еще не понял?
Она медленно закрыла дверь, и Михаэль остался стоять в темноте веранды. Свет в верхнем окне уже погас, луна, хотя и поднялась выше, скрылась в тяжелых облаках, пришедших с запада, Михаэлю показалось, что со стороны реки к дому медленно двигались серые тени, похожие на привидений, размахивавших руками и раскачивавшихся в такт неслышимой мелодии. „Туман“, – подумал он, но не был в этом уверен. В этом доме, где жил отец, в этом саду, где он ездил по дорожкам в своей коляске, могло случиться все, и призраки из мира, с которым отец был накоротке, вполне могли явиться, чтобы почтить его память… или призвать к себе… или еще что-то могло прийти в их призрачные головы…
Вместо того, чтобы открыть дверь и отгородиться от тумана каменной стеной, Михаэль неожиданно для себя подтянулся к подоконнику – кажется, это было окно библиотеки, внутри было темно, черный глаз дома рассматривал Михаэля с равнодушным любопытством, а потом он ухватился за выступ карниза, поставил ногу на выбоину, которую даже и не заметил, но ощутил интуитивно, он сейчас вообще ни о чем не думал, и то, что происходило, происходило будто не с ним, а с другим человеком, знавшим наперед то, что нельзя предугадать, используя разум. Михаэль был уверен, что не сорвется, знал, что Ребекка не спит и ждет его – она оставила открытой дверь в коридор, но закрыла окно, и он, твердо встав на довольно широкий карниз, постучал в стекло.
Окно распахнулось, как ему показалось, даже раньше, чем он коснулся стекла костяшками пальцев. Что-то происходило со временем, следствия опережали причины, и в спальне Ребекки он оказался прежде, чем ухватился обеими руками за подоконник.
– Прости, – сказал он.
Ребекка притянула его голову к себе и поцеловала в губы.
– Прости, – повторил он, наверно, мысленно, потому что, как говорилось в восточных притчах, которые Михаэль любил читать в детстве, „уста его были запечатаны поцелуем“. – Я только хотел сказать, что люблю тебя.
– И я тебя люблю, – сказала Ребекка или, наверно, подумала, а Михаэль, не услышав, понял, почувствовал, ладони его лежали у Ребекки на затылке, и, возможно, мысли перетекали через них, и через руки попадали в мозг, звуки ведь лучше распространяются в твердых телах, чем по воздуху, так, может, и с мыслями то же самое, и нужно крепко обнять друг друга, чтобы слушать…
– Ты моя сестра, – подумал он. – Мы не можем…
– Не можем – что? – подумала Ребекка. – Отец хотел, чтобы мы…
– Он не мог…
– Мы его еще не понимаем, Михаэль. Он знал, что делал и что хотел сделать с нами, а мы еще не понимаем, но он точно хотел, чтобы мы были вместе, ты и я…
– Откуда ты…
– Я знаю. Я чувствую.
– Я люблю тебя…
– Да… Да…
– Мать, – сказал Михаэль – на этот раз не мысленно, а вслух, лицо Ребекки было так близко, что он не видел его, все расплывалось перед глазами, будто туман из сада проник в комнату через распахнутое окно, – мать решила не подписывать бумагу, и мы с тобой не сможем…
– Она откажется от двух миллионов? – удивилась Ребекка.
– Она сказала, что мое будущее ей важнее денег, а она считает, что…
– Я знаю, что она считает, – перебила Ребекка, – об этом несложно догадаться. Но от денег она не откажется. Послушай, Михаэль, ты до сих пор веришь каждому слову своей матери?
– Она всегда делала то, что говорила, – пробормотал Михаэль.
– Ты сказал ей, что…
– Я проговорился, – виновато произнес Михаэль. – Случайно. Понимаешь, я так привык все ей рассказывать…
– Зачем?
– Не знаю. Как-то это получается… само. Были у меня только две тайны, которые я… Сегодня я и это ей выболтал. Не знаю почему.
– Я знаю, – сказала Ребекка. – Потому что ты порвал с прошлым. И то, что с тобой случилось в прошлом, там должно было и остаться.
– Не понимаю…
– Неважно. Если Селия откажется подписать бумагу…
– Да, что мы сможем сделать?
– Папа убедит ее не делать глупостей.
– Папа? Что ты хочешь сказать?
– Я так чувствую. Чувствую, и все. Ты не поймешь, я и сама не очень… Давай помолчим. И об этом, и обо всем.
– Хорошо, – сказал он.
И они молчали. Мысленный разговор продолжался, но нет никакой возможности связно изложить его на бумаге, потому что одновременно звучали тысячи слов, в том числе и таких, какие не существуют ни в одном языке, это и не слова были, а понятия, и не понятия даже, а целые миры, вмещавшиеся в интервал между вдохом и выдохом.
Туман, заполнивший комнату, то концентрировался, принимая форму человека с большой головой и длинными руками, цеплявшимися за стены и мебель, то растекался по стенам и полу, а на потолке в это время вспыхивали бледные искорки, быстро перемещавшиеся с места на место. Туман играл пространством, и Михаэлю казалось, что комната сжимается, стены начинают давить на плечи, а потом туман сыграл какую-то штуку со временем, и сразу наступило утро, солнце вспрыгнуло на подоконник и гневно хлестнуло лучами по глазам, Михаэль проснулся мгновенно, а Ребекка – минутой позже, она никак не могла выплыть из сна, который только что помнила, но уже забыла.
– Не вставай, – сказала она. – Я приготовлю кофе.
//-- * * * --//
После ухода Сары адвокат долго ворочался в постели – знал, что не уснет до утра. Голова, однако, болеть перестала – разговор отвлек от боли, но не успокоил.
В доме было тихо, снаружи тоже не доносилось ни звука, тишина раздражала, Качински не выносил первозданную тишину, дома у него всегда слышны были звуки: из комнаты сына, где круглые сутки то играла музыка, то вопили футбольные комментаторы, то друзья Карела выясняли отношения или обсуждали достоинства и недостатки – просто достоинства и недостатки применительно к чему угодно: сегодня это могла быть Наоми Кемпбелл, а завтра аэробус А-380. С улицы тоже постоянно доносились какие-нибудь звуки – Качински жили в районе более чем престижном, но престиж в наши дни, похоже, связан не с тишиной и спокойствием, а с совсем иными категориями. Как бы то ни было, к звукам адвокат если не привык, то приспособился, а тишина действовала на нервы.
Лежать не имело смысла, и Качински, кряхтя, поднялся, нащупал тапочки, включил ночник, достал из портфеля ноутбук, не стал искать розетку, батареи должно было хватить на три-четыре часа, а больше он работать не собирался, ему и получаса было достаточно, он лишь хотел перечитать документ, о котором не сказал наследникам (так распорядился Стивен), и подумать еще раз о том, что делать, если так и не удастся дозвониться до Саманты, о которой наследники почему-то забывали, вот и Сара беспокоилась, подпишет ли Селия, но ни словом не обмолвилась о Саманте. Может, потому что никто из них так и не воспринял эту девушку, как живого человека? Или решили, что, если ей не достанется ничего материального, то и о духовном беспокоиться не имеет смысла?
Послание, которое адвокат вывел на экран, было написано Пейтоном через сутки после подписания завещания, пришло оно по электронной почте в виде прикрепленного файла, в самом же теле письма было сказано коротко: „Прочитайте, Збигнев, и подумайте. Пишу лично для Вас, ни для кого больше“. И хотя не было сказано определенно „наследникам не показывать“, это, в принципе, было понятно. Ни для кого – значит, ни для кого.
„Дорогой Збигнев, – писал Пейтон, – я прекрасно понимаю, какие чувства и мысли вызвало у Вас, как у юриста, содержание второй части моего завещания. Рад, что Вы согласились со мной, и теперь я имею возможность распорядиться своим достоянием так, как считаю нужным. Хочу, тем не менее, объяснить Вам то, что, скорее всего, осталось для Вас в прошедшей процедуре непонятным и могло показаться моей блажью. Мы с Вами много разговаривали о моих так называемых экстрасенсорных способностях, и я много раз объяснял Вам, что, по сути, нет у меня никаких особенных талантов, да и не особенных нет тоже. Единственное мое отличие от большинства живущих на свете людей, это то, что я ощущаю себя человеком Многомирия. Собственно, все мы – люди Многомирия, поскольку так устроено мироздание, но ощущает это далеко не каждый, человеческое сознание обычно ограничено решением проблемы выживания в одной-единственной ветви бесконечно сложной Вселенной, которую мы воспринимаем, как наш мир. Иногда рождается ребенок, мозг которого способен воспринимать мир таким, каков он на самом деле. Кстати, восточные мистики умели (а некоторые и сейчас сохранили такое умение) воспринимать Многомирие, они учились этому, не понимая, впрочем, истинной сущности того, к чему приходили в результате многолетних упражнений души и тела.
Западная физика пришла к той же идее благодаря исследованию атома и частиц, рационально, как всякая наука, а не эмоционально, как это получилось у мистиков-даосов. Результат один – физики (я говорил со многими) уже не возражают против идеи, выдвинутой в середине прошлого века Хью Эвереттом. Идеи, по тому времени революционной, а по своей сути столь же банальной, как мысль о том, что, кроме зеленого цвета, есть еще красный, синий, желтый, голубой, оранжевый, фиолетовый и еще множество невидимых, но реальных цветов спектра, и все они составляют неделимое единство бесконечной электромагнитной волны. Моя аналогия вряд ли покажется правильной физику, но Вам, надеюсь, позволит понять, что человек способен обычно воспринимать глазом лишь семь цветов радуги, но живет-то он в мире, где цветов неизмеримое количество, и нет ничего удивительного в том, что время от времени рождаются люди, способные воспринимать всю цветовую гамму мироздания.
Впрочем, это действительно очень отдаленная аналогия, которая, однако…“
Адвокат перещелкнул страницу – может, все так и устроено в мироздании, как утверждал Пейтон, но Качински был человеком действия, рационалистом, другие вселенные его не интересовали – до тех пор, пока какая-нибудь из них не окажется склеена с нашей и не начнет влиять на принятие решений и наши поступки в этом единственном для большинства людей мироздании.
Где там Стив говорит о наследстве? Да, на пятой странице. Вот.
„…и потому, Вы теперь понимаете, я вовсе не тот, за кого меня принимает так называемая общественность. Экстрасенс? Ясновидец? Целитель? Глупости. У меня столько же органов чувств, сколько у других людей. Я не вижу будущее, потому что будущее в пределах одной ветви мироздания непредсказуемо, и увидеть то, что еще не случилось, невозможно в принципе. Я не умею лечить, потому что нет у меня ни медицинского образования, ни лекарств. Единственное, чем я отличаюсь от других людей, – это мое понимание того, что я живу не только в нашей ветви мироздания, но во всех его ветвях. Разве я один такой? Каждый человек – мультивидуум. Каждый. Без исключения. Но далеко не все способны это… нет, не понять, но ощутить, почувствовать в себе, даосы учились этому, а некоторые с этим рождаются. Мне повезло – я таким родился“.
Да, Стивен родился таким, в это Качински вполне мог поверить. Он перещелкнул еще одну страницу и, наконец, нашел место, которое хотел перечитать внимательно.
„…и лишь потому, что я ощущаю себя во всех мирах единым человеческим существом. Мне не нужно задумываться над происходящим, сравнивать один мир с другим, принимать решения, основываясь на рациональном знании. Да, я знаю, что происходит со мной в миллиардах или триллионах (разве я способен их сосчитать?) ветвей, но я знаю это примерно так же, как мой организм знает, что в каждый момент происходит с почками, легкими, сердцем и селезенкой. И действовать, менять собственную судьбу в каждом из миров я могу так же, как действует мой организм, когда нужно идти или поднять руку, или замедлить дыхание. Я не знаю, как это происходит, я просто переставляю ноги, поднимаю руку и перестаю дышать, если нужно. Для того, чтобы жить в Многомирии, не нужно понимание – достаточно инстинктов.
Когда я предсказываю чье-то будущее, я всего лишь вспоминаю, что стало с этим человеком в иной ветви, отличающейся от нашей настолько незначительно, что судьба человека, о котором я думаю, там практически такая же, какой она станет здесь, когда пройдет год или два… или десять. Как я вспоминаю? А разве вы знаете, как происходит аналогичный процесс в вашем сознании? Вы помните детство – как вы с матерью поехали в зоопарк и катались на пони. Вы просто вспоминаете… или вам не удается вспомнить – вы напрягаете память, ничего не получается, вы перестаете об этом думать, и прошлое неожиданно всплывает, когда вы меньше всего ждете его появления. Такое отчетливое, что вам порой кажется: когда это происходило в реальности, вы не видели столько деталей, сколько сейчас, не обращали на них внимания, а теперь обратили…
Когда я пытаюсь понять, чем болен человек, и болен ли он вообще, я тоже всего лишь вспоминаю – если называть воспоминанием проявление в сознании картинки, изображения события, произошедшего в другой ветви, там, где болезнь этого человека диагностирована медициной, которая, конечно же, умеет то, чего никогда не умел ни я, ни любой другой целитель. Я смотрю на человека или слушаю его голос в телефонной трубке и думаю: я же его знаю, я с ним встречался, не здесь, а в другой ветви, надо только вспомнить, что же с ним там… И память, которая на самом деле бесконечно велика, поскольку охватывает все мои бесчисленные сути во всех бесчисленных ветвях, где я существую, эта память подсказывает мне диагноз: „рак легких“, этот приговор всплывает, будто воспоминание о моем давнем полете на воздушном шаре.
С лечением сложнее. С лечением гораздо сложнее, потому что одними воспоминаниями не обойтись. Все ветви, в которых существую я, вы, все люди, и тот человек, которого я взялся вылечить, связаны друг с другом, склеены во множестве мест, и я не знаю, как это происходит, не мое это дело – понимать, пусть физики разбираются. Они, кстати, уже многое поняли в этом странном процессе склеек ветвей друг с другом. Я не умею лечить, так же, как не умею ставить диагнозы. Но я могу переместить человека из другой его ветви в нашу – из ветви, где он здоров, сюда, где он болен. Вот и все. А больной из нашей ветви попадает в другую, где он был здоровым, и там начинает болеть, конечно, но – и это главное! – в той ветви врачи уже научились бороться с этой болезнью, и его лечат, он и там становится здоровым через какое-то время, а здесь умер бы…“
Збигнев перещелкнул страницу и вспомнил, как, прочитав впервые эти откровения Стивена, он решил, что подловил клиента на возмутительном противоречии, по сути – на лжи.
„Послушайте, Стив, – сказал он при встрече, – что вы мне написали? Хорошо, я верю, что существуют разные ветви мироздания. Пусть. Но, извините, как можно поверить, что человека из другой ветви вы так легко перетаскиваете в нашу – будто мешок с зерном, да? Взваливаете на себя и… Хорошо, это неверная аналогия, вы не представляете, как это физически происходит, но, черт побери, Стив, у того человека своя жизнь, своя память, он был иным, он, как минимум, не болел! И вы его… Он должен помнить свою жизнь там, в другой ветви, он должен почувствовать себя здесь чужим, там он съел на завтрак колбасу и вдруг оказался в мире, где на завтрак выпил стакан сока и пожевал булочку! Да у него ум за разум зайдет, о чем вы говорите!“
Стивен смотрел на адвоката и кивал – да, мол, да, вы совершенно правы…
„Вы совершенно правы, – сказал он, – то есть были бы правы, если бы речь шла об одной замене: был там, оказался здесь, а тот, что был здесь, оказался там. Да, вы были бы правы, Збигнев, но… знаете, я долго и сам над этим думал… А нужно было не думать, нужно было вспомнить… И однажды я вспомнил… Как химик Кекуле, тот, что открыл формулу бензола… Он все время думал, а нужно было вспомнить, и однажды он вспомнил… себя, конечно, собственное „я“ в той реальности, где формула бензола уже известна. Вот и я вспомнил. Понимаете, Збигнев, на самом деле это многократный процесс – может быть, тысячи „я“ обмениваются друг с другом, может, миллионы или миллиарды, это происходит вне моего сознания, я только думаю „хочу, чтобы было так“, и ветви склеиваются, и становится так, но между этими событиями столько промежуточных, о которых мне ничего не известно, которые происходят вне моего понимания… опять же, я хочу сделать шаг, и я его делаю, нога была на этом месте и оказывается на том, но сколько мелких движений, недоступных моему восприятию, при этом происходит! Обмены, склейки, обмены… И в каждой из ветвей, участвующих в этом процессе, память человека лишь очень ненамного отличается от другой его памяти. Поговорите, кстати, с любым, кого я вылечил. Спросите, не случилось ли чего-то с их памятью после того, как… Уверяю вас, все, подумав, ответят: да, есть кое-что. Некоторые вспоминают такое, чего с ними, вроде бы, не происходило. Некоторые не могут вспомнить, куда положили вещь, которая им так нужна. У всех что-то… Но ведь это такая мелочь по сравнению с тем, что они теперь здоровы! Такая мелочь… Об этом и говорить не хочется…“
„Не могу судить, – сказал тогда Качински, – у меня нет такой памяти, такой интуиции, я могу вам поверить или не поверить“.
„От вас и не требуется вера, – сухо сказал Стивен. – Вы адвокат, вы всего лишь должны сохранить документ“.
Качински вздохнул, отогнал воспоминание, как назойливую муху, и, придвинув ноутбук ближе (строчки почему-то начали расплываться перед глазами, устал, да), прочитал:
„А теперь о наследстве. Может возникнуть юридический казус – разве возможно передать в наследование способности? На самом деле я не думаю, что вам придется доказывать это в судебном заседании, поскольку никто из наследников, конечно, не станет обжаловать завещание. Но в принципе – не сейчас, так в будущем – подобный казус может возникнуть, и вы должны быть готовы к ответам на каверзные вопросы. Главное: способности целительства (теперь вы представляете, что это означает физически), ясновидения (смысл и этого умения вам теперь известен), а равно любые другие способности человека, связанные с его сутью, как мультивидуума, могут быть переданы по наследству – кому угодно, – точно так же, как движимое и недвижимое имущество. Единственное условие: завещатель должен быть мультивидуумом, должен понимать себя, лишь в этом случае он сумеет управлять своими способностями, своим духовным состоянием так же, как управляет состоянием материальным: деньгами, акциями, домами, лошадьми… На самом деле, Збигнев, это объясняется очень просто, и я уверен, что главное вы поймете из моего письма, а остальное, необходимое в вашей адвокатской практике, додумаете сами.
Человек, не осознавший себя существом Многомирия (как сказали бы буддисты – не достигший состояния просветления), воспринимает мироздание четырехмерным пространством-временем. Соответственно и распоряжаться он может лишь тем, что расположено в пространстве и перемещается во времени – теми же деньгами, домами, акциями, предприятиями, машинами, самолетами… Мультивидуум, осознающий себя в Многомирии (как сказали бы буддисты – достигший просветления), соответственно, может распоряжаться как собственным „я“ во всех ветвях, где он существует, так и тем, что ему принадлежит – не в трехмерном пространстве, а во всем практически бесчисленном множестве ветвей и измерений, о многих из которых „простой человек“ не имеет ни малейшего представления.
Я – мультивидуум. Я всегда им был – с момента рождения. Это происходит не часто, но все же рождаются на Земле время от времени подобные „уроды“, способные осознавать себя в многочисленных переплетениях ветвей мироздания. Большинство погибает в детстве – они не в состоянии понять открывающейся им истины, а интуитивное прозрение слишком часто приводит их к состоянию, которое медицина называет безумием, лечит и, в конце концов, губит этих людей.
Некоторые из нас, став взрослыми и лишь интуитивно понимая, что их жизнь отличается от жизни „простого человека“, пытаются объяснить себе себя – это тоже гибельный путь, и судьба таких мультивидуумов незавидна – их губит попытка примирить противоречия.
Некоторые из нас пытаются понять себя, изучая восточные философские системы и обучаясь у гуру тому, что уже, по сути, умеют. Некоторые, не пытаясь понять, просто пользуются своим умением – становятся целителями, если обладают интуитивным пониманием склеек и способностью (также интуитивной) управлять ими. Некоторые становятся ясновидцами – в той степени, в какой их интуиция помогает им „вспоминать“ прожитое в другой ветви. Таким был наш великий прорицатель и целитель Кейси, не понявший до конца жизни своей истинной сути и потому не сумевший распорядиться своим даром.
Совсем немногие действительно понимают себя и пытаются объяснить людям многообразие мира и собственные, ни в малейшей степени не используемые, возможности. Таким был Нострадамус, не понятый ни современниками, ни потомками, таким был русский мультивидуум Даниил Андреев, интуиция позволила ему подобрать почти верные слова, но и он родился слишком рано, чтобы быть понятым правильно. Таким был английский философ Олаф Стэплдон, написавший замечательное сочинение „Создатель звезд“ – реалистическое описание собственной жизни.
Мне, к сожалению, не известна статистика, я не знаю, сколько людей, осознающих себя жителями Многомирия, рождается в каждом поколении. Интуиция подсказывает, что нас становится все больше. И настанет время…
Я надеюсь, что такое время настанет – человечество поймет (сначала интуитивно), что является единым организмом в Многомирии. Я не знаю, как назвать такой организм. Пусть будет мегавидуум.
И чтобы приблизить это время, я написал завещание, которое вы, дорогой Збигнев, заверили, не понимая сути и всех его последствий, в том числе юридических. Надеюсь, кое-что вы теперь поняли…“
„Кое-что“, – пробормотал Качински, закрывая файл.
„Послушайте, Стив, – сказал он тогда. – Я не уверен, что ваше объяснение…“
„Я ничего не объясняю, – поднял Стив обе руки. – Это интуитивное понимание, я просто знаю, как это происходит, но объяснить не могу, не хватает слов, и любой физик, несомненно, не оставят от моих так называемых объяснений камня на камне, хотя наверняка придет к таким же выводам в будущем“.
Наступило молчание, Качински перебирал бумаги, лежавшие на столе, Пейтон, закрыв глаза, думал о чем-то, и обоим казалось, что друг друга они сейчас понимают так, как никогда прежде. Им не нужны были слова. Мысли им не нужны были тоже. Что-то более глубокое объединило их.
„Разве может умереть существо, обитающее в миллиардах миров? – сказал адвокат, не глядя на клиента. – Если в одной ветви тело перестает жить, то в тысячах других…“
„Да, – кивнул Стив, не открывая глаз. – Вы верно поняли. Мультивидуум бессмертен“.
„Какой тогда смысл имеет завещание…“
„Я хочу, уходя, оставить здесь то, что поможет близким мне людям ощутить главное в жизни“.
Больше ни слова не было сказано. Солнце опустилось низко, лучи его разбегались по столу, перекатывались по листам бумаги.
Они молча сидели друг против друга, пока не упала вечерняя темнота.
Качински помнил это мгновение – он вдруг очнулся, как после долгого сна, с ощущением, что побывал там, где ему еще предстоит прожить многие годы. Он видел во сне себя, но совершенно не помнил, каким он был и каким мог стать.
Собрал бумаги в папку, быстро попрощался (ему еще предстояло часа два ехать домой, в Гаррисбург) и пошел к двери, не оглядываясь на застывшего в коляске Стивена Пейтона.
//-- * * * --//
Адвокат лежал под одеялом, дожидался утра и думал о том, что если не удастся связаться с Самантой, придется отложить подписание документа, а это означает дополнительные сложности – попробуй еще раз собрать вместе эту компанию. Лучше, наверно, пусть все подпишут, а потом он займется поисками Саманты, так и не ответившей на его многочисленные звонки. Почему-то он не хотел звонить ее родителям. Не хотел – и все, хотя они-то могли знать, где их дочь и почему ее номер не отвечает.
//-- * * * --//
Михаэль ворочался с боку на бок и думал о том, что, если мать не подпишет бумагу, он будет самым несчастным человеком на свете. Что-то случится… но ведь мать подпишет… она не откажется от денег… она никогда не отказывалась от денег… только один раз, когда ушла от отца, но тогда она думала, что он неудачник… она не любила неудачников… никого, кроме сына, которого сделала неудачником сама… вот странно…
//-- * * * --//
Ребекка спала на спине, раскинув руки, и ей снился странный сон: отец явился с небес, он был одет в свой лучший белый костюм, его взгляд лучился добротой, он взял ее за руки и сказал: „Дочь, ты знаешь, что я не умер, не бойся ничего, мы все равно вместе, я тебе помогу, тебе и Михаэлю, вы должны…“
Что-то помешало ему закончить фразу, а может, что-то помешало Ребекке досмотреть сон – она повернулась на бок и сразу погрузилась в теплую прозрачную воду бассейна, где так любила бултыхаться в детстве…
//-- * * * --//
Селия проснулась среди ночи от неприятного ощущения, будто кто-то стоит у изголовья кровати и смотрит пристальным взглядом. Сердце отчаянно билось, но настоящего страха не было – кто мог войти в запертую комнату, кроме привидений, которые существуют лишь в воображении верящих?
Она открыла глаза и успела заметить слабое свечение над собой, сразу погасшее, так что и не скажешь: было оно на самом деле или почудилось.
„Подпишу я эту чертову бумагу, – подумала Селия. – Деньги – это деньги, а все остальное… ничего, разберемся. И с сыном, и с этой вертихвосткой. Стив всегда был не от мира сего, и даже, уходя, не сумел хотя бы на время спуститься на землю“.
//-- * * * --//
Сара спала спокойно, без сновидений. Утром она проснулась, будто выплыла к солнцу из темной глубины, и сразу подумала о том, что нужно позаботиться о завтраке. Михаэль – она узнала это вчера – любит тосты, Ребекка, конечно, захочет булочку с конфитюром, для Збигнева надо приготовить омлет с беконом, а что захочет Селия… пусть скажет.
О себе Сара, как обычно, не подумала.
//-- * * * --//
Когда Качински, не выспавшийся, уставший, с тяжелой головой, в которой не было ни одной путной мысли, спустился в столовую, все, оказывается, уже позавтракали, за столом сидела одна Сара, подперев голову обеими руками, и ждала адвоката, чтобы спросить: будет ли он есть омлет или предпочтет что-нибудь серьезнее – куриную ногу, например.
– Кофе, – пробормотал Збигнев, – много и покрепче. Да вы сидите, Сара, я сам управлюсь.
– Не спалось? – участливо спросила Сара. – Я тоже плохо сплю на новом месте. Хотите таблетку аспирина?
– Нет, – отказался адвокат, наливая кипятку в чашку, куда он высыпал три ложки растворимого кофе. – Дело не в том… На новом месте я сплю прекрасно, мне часто приходится разъезжать. Я пытался представить, что произойдет, когда… то есть, если вы все подпишете бумагу. Что-то должно произойти, верно? Понятно, Селия об этом не думает, Михаэль тоже, Ребекка… не знаю, но вы-то, Сара, должны понимать, что подписи не могут быть формальным юридическим актом.
– Конечно, – отозвалась Сара, – мы станем другими.
– Другими, – повторил адвокат. – В том смысле, что почувствуете в себе новые способности?
– Нет. То есть, это тоже, конечно. Я имела в виду… каждый из нас станет другим человеком, если вы понимаете, что я хочу сказать. Чтобы сострадать, нужно иметь специфическую душевную организацию, вы согласны? Нужно чувствовать людей, интуитивно понимать их боль, желания… Есть это у Селии? Ни в малейшей степени. Селия и сострадание… Невозможно. И если Стив завещал ей именно это… в ней что-то должно измениться. Внутри.
– Что должно измениться в вас? – спросил Збигнев, отпивая из чашки. Прекрасный кофе. Ароматный, но, главное, крепкий, то, что сейчас надо. – Ведь что-то и в вас изменится, верно?
– Конечно, – неуверенно произнесла Сара, ей не хотелось меняться, никому не хочется, каждый привык к себе, такому, какой есть, она тоже привыкла. – Я много лет наблюдала, как Стив лечил, не зная того, кого лечит, только слушал голос по телефону, и часто это был не голос самого больного, а его родственника или друга. Не знаю, как это у него получалось…
„А я знаю“, – хотел сказать адвокат, но промолчал.
– …но люди действительно выздоравливали… не всегда, впрочем, журналисты преувеличивали обычно… а я вела свои подсчеты… если точно, то выздоравливали примерно три четверти. Это много?
– Да, – сказал Качински. – Очень много.
– Я тоже так думаю. Стив чувствовал этих людей, понимал их больше, чем они сами себя понимали. Как он это делал на расстоянии? Понимаете, Збигнев, я боюсь… я просто боюсь… физически… когда это на меня обрушится… говорить с человеком и ощущать, как в его печени зреет опухоль…
– Стивен обычно не брался лечить онкологические заболевания, – заметил адвокат.
– Да, знаю. Все равно… Это…
– Вы можете отказаться, – сказал Качински. – В отличие от Селии, вам не так важны эти деньги, чтобы…
– Если я скажу, что деньги меня вообще не интересуют, вы мне не поверите? Но я не могу отказаться. Если Стив оставил мне… я должна…
Адвокат промолчал. Как поступил бы я? – подумал он. Бог с ними, с деньгами, я бы не смог жить, ощущая постоянную тяжесть… Может, Сара права, и она станет другой, когда получит эту часть наследства. Изменится. Не внешне, конечно. Это будет другая женщина. „Во мне самой, во мне самой узнаешь ли меня?“ Откуда эти слова? Из какой-то песни, которую он слышал когда-то… где-то…
– Вы так и не дозвонились до Саманты? – спросила Сара. – Я вам сделаю пару тостов, хорошо?
– Нет и нет, – покачал головой Качински. – Это я на оба ваши вопроса отвечаю, Сара.
– Но если не будет ее подписи…
– Никто не сможет вступить в права наследования, да. Здесь есть тонкость, Сара. Саманта не получает никакого материального наследства. Поэтому, в принципе, ее подпись может считаться действием юридически ничтожным. Я-то полагаю, ее подпись так же важна, как ваши, но Селия может думать иначе… И вы тоже. Это юридический казус, который… То есть, я, конечно, еще буду пробовать… собственно, мой мобильник все время прозванивает линию, и как только появится ответ…
– Вы можете позвонить ее родителям, – сказала Сара.
– Могу. Но не буду.
Сара промолчала, но вопрос ясно читался в ее глазах.
– Я знаю, что происходит, – объяснил адвокат. – Они мне скажут, что Саманта опять куда-то уехала, не сказав, когда вернется, и телефон отключила, это, мол, с ней уже который раз после того случая, они волнуются, но уже не так, как тогда, понимают, что надо просто ждать… хотя они, конечно, не верят той чепухе, что дочь рассказывала журналистам… В общем, что-то в таком духе.
– Вы думаете, она…
– Стив не просто так оставил ей… Он ей верил.
– Она сейчас где-то около… как эта звезда называется?
– Это может быть другая звезда. И, к тому же, не в нашей ветви.
– Бедная девочка, – сказала Сара. – Наверно, ей приходится тяжелее, чем всем нам.
– Не знаю. Это ее призвание. Стив мог бы жить, если бы потерял свой талант?
– Нет, – убежденно произнесла Сара. – Он умер бы в тот же день.
– Вот и Саманта…
– Но тогда, – сказала Сара, – почему вы нас торопите, Збигнев? Я имею в виду – с этими подписями. Саманта вернется, вы до нее дозвонитесь, назначьте другое время… какие проблемы?
– Проблема одна, Сара, – объяснил адвокат. – Вы забыли? Документ должен быть подписан в течение суток после оглашения завещания. Так что нам придется… А Саманта подпишет потом.
– Если подпишет.
– Сара, в чем я не сомневаюсь, так это в том, что Саманта свою подпись поставит.
– Ей же ничего не достанется…
– Вам нужны деньги, Сара?
– Только для того, чтобы поставить на ноги дочь.
– А Саманте и для этого не нужны.
Адвокат допил вторую чашку кофе и налил третью.
– Пожалуй, – сказал он, – третью чашку я пить не стану. А омлет я бы теперь съел. Без бекона. С зеленью, если можно.
//-- * * * --//
– Вот этот документ, – сказал Качински. – Можете посмотреть, прочитать еще раз.
Он пододвинул бумагу к краю стола. Сара сидела напротив адвоката на стуле с высокой резной спинкой и выглядела королевой в своем широком черном платье со стоячим воротником. Ребекка сидела рядом с матерью на пуфике, девушка тоже была в черном, но, несмотря на цвет, ее платье выглядело нарядным и даже немного легкомысленным. Михаэль не сводил с Ребекки взгляда, он не мог усидеть на месте и все время перемещался по комнате, огибая поставленный для него стул, останавливаясь на мгновение возле матери, сидевшей в единственном здесь легком кресле на колесиках, и возобновлял свое беспрерывное кружение.
– Вы бы сели, Михаэль, – попросил адвокат, не став, однако, настаивать.
Михаэль подошел к столу, достал из кармана рубашки короткую ручку и, не раздумывая, подписался рядом со своим именем. Селия тихо вскрикнула. Ребекка улыбнулась. Сара смотрела на адвоката, и ему показалось, что она подумала: „Видите, я вам говорила“.
– Кто следующий? – спросил Качински.
Ребекка поднялась, подошла к Михаэлю, забрала у него ручку и аккуратно вывела свою подпись. Сара кивнула. Михаэль наклонился и поцеловал девушку в щеку. Селия постучала по подлокотнику кресла костяшками пальцев.
– Следующий, – сказал адвокат.
Он был уверен, что теперь подпишет Сара, но получилось иначе. Селия встала, оттеснила от стола Михаэля с Ребеккой, взяла лист, на мгновение Качински показалось, что она сейчас разорвет бумагу и бросит в корзину, он приподнялся и протянул руку, чтобы помешать, если успеет, но Селия всего лишь поднесла лист к глазам, пробежала взглядом текст, уронила бумагу на стол и сказала:
– Дайте вашу ручку, адвокат.
Паркеровское перо мягко пробежало, оставив длинный причудливый след подписи.
– Полагаю, – сказала Селия, усаживаясь в кресло и взглядом приказывая Михаэлю оставить Ребекку в покое, – полагаю, это пустая формальность. Кстати, где ваша Саманта? Ее отсутствие только подтверждает: подписи ничего не меняют в том факте, что мне причитаются два миллиона наличными и дом в Детройте. Надеюсь, налог на наследство не окажется слишком высоким.
– Сара, – сказал Качински, поставив точку в неожиданном монологе Селии.
– Да, конечно, – пробормотала Сара.
Ей почему-то было трудно подняться, и ноги казались тяжелыми, как две колонны, которые нужно было с усилием переставлять с места на место. В голове стучали звонкие молоточки, отсчитывая то ли удары сердца, то ли мгновения вечности. Когда Сара взяла лежавшую на столе ручку (ощутив тепло, оставшееся от прикосновения Селии), ей почудилось вдруг, что кто-то смотрит через ее плечо, она оглянулась… никого… но Сара все равно знала: это Стив, он хочет видеть, как она подпишет их общий приговор, их общую судьбу.
– Помоги мне, – тихо сказала она, обращаясь то ли к Господу, то ли к мужу, то ли к собственной совести.
Подпись была короткой – простая завитушка.
– Вот и все, – бодро сказал Качински, отобрав бумагу у Сары и удостоверившись в том, что четыре подписи поставлены там, где нужно.
– Вот и все, – подтвердила Селия. – Можно быть свободными?
– Господи, – прошептал адвокат. – Что…
Напротив имени Саманты Меридор стояла короткая размашистая, с сильным наклоном влево, подпись, сделанная зелеными чернилами.
Качински мог бы поклясться всеми святыми и Маткой Боской, что минуту назад зеленой подписи на бумаге не было. Откуда она могла взяться? Чернила в „паркере“ адвоката были фиолетовыми, он не признавал других, Михаэль с Ребеккой подписывались черной шариковой ручкой, да и зачем им… не стали бы они…
– Что случилось, адвокат? – резко произнесла Селия. – Что-то не так?
Качински успел взять себя в руки.
– Нет, все нормально, – сказал он и положил бумагу на стол.
Телефон во внутреннем кармане его пиджака тихо заиграл мелодию ноктюрна Шопена.
– Извините, – пробормотал адвокат. Он и смотреть не стал на экранчик, знал…
– Здравствуйте, Саманта, – сказал он, поднеся аппарат к уху. – Вы вернулись?
– Да, – сказала девушка, – я вернулась еще ночью, видела ваши звонки, но была такая уставшая… Извините, что не позвонила сразу, но мне показалось неудобным в четыре часа утра…
– Ничего, – сказал Качински и неожиданно для себя спросил: – Трудно было?
Саманта поняла вопрос.
– Не очень, – сказала она. – Скоро это вообще станет для меня рутиной. Но знаете как интересно! Я еще маленькой девочкой мечтала… смотрела на звезды и думала: когда вырасту, обязательно полечу… побываю там, где эти далекие огоньки… я еще не знала, что звезды – плазменные шары… Наверно, я чувствовала уже тогда, что… ой, простите, сэр, я что-то разговорилась.
– Ничего, – сказал Качински, – я слушаю.
Он поднял взгляд: слушали все – Михаэль и Ребекка с любопытством, Сара с улыбкой, Селия напряженно поджала губы. Никто из них не мог, конечно, разобрать ни слова, но адвокату показалось, что каждый знал содержание разговора, но как-то по-своему, воспринимая свое, то, что было близко…
– И люди такие милые, – продолжала Саманта. Похоже, ей просто не с кем было поделиться впечатлениями – с родителями не хотелось, они и раньше ее не понимали, а теперь так вовсе, подруг, которым можно рассказать сокровенное, у нее не было лет с пяти, не с репортерами же общаться, в самом деле, они-то всегда рады послушать, вот и сейчас двое стоят у ограды, дожидаются, когда она выйдет, чтобы пристать с нелепыми вопросами, а потом переиначить ее ответы (или молчание) так, как любят читатели.
– Очень милые люди, они еще не привыкли к перелетам, раньше путь от Земли до Лейтена занимал пятнадцать лет в одну сторону, представляете? Летали только ученые, такие, знаете, герои, они давно, кстати, думали о склейках, о том, чтобы использовать другие ветви, но не было… это ведь индивидуально, я хочу сказать… Ой, простите, адвокат, я все говорю, а вы меня не останавливаете. Вы звонили, чтобы сказать о завещании, верно?
– Да, – сказал Збигнев.
– Я должна подписать…
– Вы уже…
– Да, как только поняла, в чем дело.
– Как это у вас получилось? – решился задать прямой вопрос Качински.
– Ну… – Саманта помедлила с ответом, будто подбирая слова попроще. – Знаете, я не смогу… это получается будто само собой… я имею в виду склейки. Вы лучше спросите у Ребекки, она… то есть, мы… Теперь, наверно, я не могу говорить о них – „они“. Теперь – мы. Или даже лучше – я. Я ведь с вами…
– Да, – сказал адвокат.
Они стояли у стола и смотрели на него. Все четверо. Они держали друг друга за руки, и адвокату показалось, что на него смотрят не восемь глаз, а всего два. Или даже… Просто взгляд. Добрый, участливый, заботливый.
– Да, вы со мной, – сказал Качински.
– Нужно составить одну бумагу, – сказала Саманта. – Вам Селия объяснит, хорошо? А меня мама зовет, простите. Если я вам буду нужна…
– Бумага? – переспросил адвокат, но услышал щелчок отключения связи и гулкую бездонную тишину.
– Бумагу, да, – произнесла Селия странным голосом, она будто прислушивалась к чему-то, то ли к внутреннему голосу, то ли к отдаленным раскатам грома, в комнате потемнело, из-за реки пришла туча, стало свежо, вот-вот мог начаться дождь, адвокату не хотелось возвращаться в Гаррисбург под дождем, значит, он останется здесь еще на час-другой и поймет, наконец…
– Напечатайте, пожалуйста, мы подпишем, – продолжала Селия, – а потом кое-что объясним вам, если вы еще не поняли.
– О мультивидууме? – догадался Качински, глядя, как четверо, державшие друг друга за руки, становятся и внешне похожи – в них и раньше было что-то общее, все-таки одна семья, хотя с чего бы: что общего у Селии с Сарой?
– Вы знаете? – удивленно спросила Сара.
– Стивен говорил мне, – с достоинством произнес адвокат.
– Тогда все намного проще, – улыбнулись четверо.
– Вы готовы печатать? – спросил Михаэль.
– Это короткий текст, – добавила Ребекка.
– И мы подпишем, – сказала Селия.
– Саманта тоже, – уточнила Сара. – Она нас слышит, так что…
– Мне нужен принтер, – пробормотал адвокат. – Могу я подсоединить ноутбук к компьютеру Стивена?
– Уже сделано, – сказал Михаэль. Голос у него был твердым и глубоким, хотя, вроде, таким же, как прежде. Качински не смог бы определить разницу, да и не стал об этом думать.
– Хорошо, – сказал он. – Какой текст?
– Пишите, – сказала Селия, и пальцы адвоката послушно застучали по клавишам. – „Мы, чьи подписи удостоверяет адкокат-нотариус Збигнев Качински, наследники Стивена Арчибальда Пейтона, передаем все доставшееся нам материальное состояние, перечисленное в завещании, в распоряжение Фонда Пейтона, целью которого является благотворительная деятельность и участие в международных гуманитарных проектах. Директором-распорядителем Фонда назначается Збигнев Качински“… Вы пишете?
– Да-да, – пробормотал адвокат. – Селия, вы уверены, что…
– Данное распоряжение, – продолжала Селия, – вступает в силу немедленно после его подписания. Пожалуйста, Збигнев, не удивляйтесь так, вы говорили со Стивом, он все вам давно объяснил…
– Да-да…
– Пожалуйста, не нужно так нервничать, – Селия протянула через стол руку и положила теплую ладонь на плечо адвоката. Что-то произошло в этот момент, ему показалось, будто ударила молния, горячий заряд прошел внутри от плеча к правой ноге и ушел в пол. Стало хорошо. Стало вдруг так хорошо, как никогда прежде. Рука Селии по-прежнему лежала на его плече, и он знал, что это она забрала сейчас его волнение, застарелую тупую боль в печени, на которую он давно уже не обращал внимания, и что-то еще, мешавшее ему жить, о чем он даже не догадывался, какую-то внутреннюю неудовлетворенность она тоже забрала. Он подумал, что Селия должна оставить и ему возможность мучиться, а не только радоваться жизни, и сразу получил обратно какую-то часть себя, ему все еще было хорошо, но хотелось большего, и он, конечно, своего добьется, теперь уж точно, добьется и пойдет дальше, поднимется выше…
Качински огляделся, будто впервые увидел мир таким, каким он был на самом деле. Михаэль, обняв Ребекку, стоял рядом, а Сара чуть поодаль, они были здесь и где-то еще, и адвокат видел сейчас не только эту комнату, но – странным образом – поляну за стеной и реку под обрывом, и дорогу, по которой мчались в обе стороны машины, одну остановил полицейский, водитель затормозил и вышел, недовольный… а в лесу в это время упало прогнившее дерево… в небе тучи, наконец, насытились влагой, и первые капли дождя упали на траву у дома, на гравиевые дорожки и черепичную крышу… он почувствовал капли на своих ладонях.
– Вы напечатали, – констатировала Сара и вышла из комнаты. Вернулась она почти сразу, положила на стол лист распечатки, и все поставили свои подписи, адвокат внимательно следил, хотел заметить, когда среди прочих возникнет подпись, сделанная зелеными чернилами… и пропустил этот момент, он поднял лист, перечитал и подписался сам.
– Нужно это официально заверить, – сказал он.
– Чуть позже, – произнесла Сара. – Сейчас мне хотелось бы побыть немного наедине.
– Да, – кивнула Селия, – я еще не вполне…
– Вы позволите, адвокат? – спросил Михаэль.
– Это недолго, – улыбнулась Ребекка. – Я вас позову.
Качински кивнул и пошел из комнаты. Они сказали „я“, – думал он. – Они уже не говорят „мы“, вот странно. Я. Одно целое. Может, они и имя себе придумают – одно на всех? Господи, – подумал он, – хотел бы я почувствовать хотя бы малую долю того, что сейчас чувствуют и понимают они… Он. Или она? Неважно.
Хотел бы я… Он подумал, что не выдержит, он просто умрет, если действительно войдет в это море. Хорошо, что люди в большинстве не понимают, не ощущают своих возможностей, своей сути. Мы еще не готовы, – думал он, – а те, кому достается по жизни эта карма, понимание себя, жизнь во множестве миров… разве они счастливы? Нет, но разве они хотят быть именно счастливыми? Чего хотел для себя Стивен, когда лечил, предсказывал, чувствовал чужую боль и брал на себя страдания? Чего хотят для себя его наследники – точнее, его единственный наследник, который только теперь, получив наследство, начинает жить по-настоящему?
Нет, – подумал он, стоя под дождем и чувствуя, как тяжелые капли стекают по спине. Я не хочу. Не смогу.
Никто тебе и не предлагает, – подумал он.
Молния ослепила его, в небе громыхнуло, гроза бушевала над домом, а там, в комнате, четверо… они разговаривали или просто стояли, чувствуя друг друга, привыкая быть одним целым… и Саманта – тоже с ними? Наверно.
Качински снял пиджак, набросил на голову, это было, конечно, иллюзорное ощущение отдельности от грозы, от дождя, от всего – от себя самого, в том числе.
– Сэр! – услышал он голос Ребекки.
– Збигнев! – позвала Сара.
– Господин Качински! Вы насквозь промокли! – сказала Селия.
– Идите ко мне, – заключил Михаэль.
– Сейчас, – пробормотал адвокат, уверенный в том, что его, конечно, услышат.
Капли больше не стекали по спине. Пиджак был сухим. В туфлях не хлюпала вода. Печень не болела. Все было хорошо.
– Послушайте, – сказал он, входя в комнату, – а нельзя ли и мне… Я хочу сказать… Мне с детства хотелось побывать на Сириусе. Я никому не говорил, боялся, что засмеют, но… Это возможно?
Он не ждал ответа. Он знал, что это возможно, потому что завещание Стивена Пейтона со всеми дополнениями вступило, наконец, в силу.
«Я помню, как убила Джоша»
– Давайте поговорим об этом, – голос доктора Шеррарда, психоаналитика, звучал монотонно, как голос гипнотизера, предлагающего пациенту уснуть и вообразить себя Рембрандтом или Шекспиром. – Рассказывайте все, говорите, что придет в голову, – о цветах, например, о сегодняшнем утре, о бывшем муже…
О бывшем, да. Эйни помнила день, когда узнала, что Джош изменяет ей с этой дурой Мери Хадсон, которую трижды бросали мужья по причине ее занудства и глупости. Эйни помнила. В том-то и проблема.
– Говорите, рассказывайте…
Эйни лежала на кушетке, смотрела в потолок, спать от монотонного голоса Шеррарда совсем не хотелось, вспоминать тоже, но тогда зачем она пришла?
– Я помню, как убила Джоша, – сообщила Эйни, и голос Шеррарда на мгновение прервался. Должно быть, доктор соображал, придется ли ему звонить в полицию, или слова пациентки – плод воображения, ложная память, которую он должен будет подавить испытанными методами психоанализа. – Я их увидела через окно в кафе на Стренде, они сидели рядышком, обнимались… Потом я их выследила, Джош приезжал к ней дважды в неделю, когда я, как он думал, была на работе. Я тогда работала в лаборатории у Мейсона, фармацевтическая компания "Эрнокс", я знала… знаю толк в препаратах и хорошо помню, как изготовила… жидкость, желтоватая, но без вкуса, запах слабый, так что если в кофе или вино… вино лучше… вряд ли почувствуешь… действует в течение трех-четырех часов, человек засыпает и не просыпается… инфаркт во сне. Так Джош и ушел. Сердце у него было слабое, никому в голову не пришло, что это я… Он спал, а я сидела в кресле и смотрела, слушала… Он поморщился, застонал, но не проснулся, а потом задышал быстро-быстро, и все. Я еще посидела… не помню сколько… и вызвала "скорую". А Мери на похороны не пришла, такая у них была любовь.
Шеррард кашлянул и пробормотал несколько слов, Эйни не расслышала, ей нужно было выговориться, доктор включил что-то в ее сознании (или в подсознании, кто знает?), и сдержать себя она уже не могла.
– У меня и в мыслях не было убивать Джоша, – сказала Эйни. – Я их видела, да, они выходили из ресторана на Блумфилд-стрит, тихое место, я случайно там оказалась, ездила по делам фирмы. Они шли и обнимались. Я весь день плакала, думала, что теперь делать, и не сделала ничего. Я их потом несколько раз видела и как-то сказала Джошу, может, нам развестись, я не против, детей у нас нет, так чего уж… Той ночью ему стало плохо с сердцем, перенервничал, видимо, после нашего разговора. Я дала ему таблетки, но они не помогли, и я вызвала "скорую", но бедный Джош умер раньше. Инфаркт. Представляете? В сорок один год. Мне тогда было тридцать шесть. На прошлой неделе исполнилось тридцать девять.
Шеррард что-то пробормотал, и на этот раз Эйни расслышала:
– Ложная память, дорогая, с этим мы с вами справимся. Нужно только разобраться, какое из двух воспоминаний истинно. Скажите, милая, вы прожили с мужем… сколько?
– Тринадцать лет.
– Немалый срок. Раньше, когда Джош был жив, вы ощущали раздвоение памяти?
– До смерти Джоша? Не помню… Нет, наверно. То есть… Понимаете, доктор, я не только этот ужасный… эту… Я всю жизнь свою помню, будто прожила дважды. В одной жизни я убила Джоша, в другой он умер после нашей ссоры. Я помню, как выходила замуж: мы поехали в Манчестер, там у Джоша друг, а для меня это родной город, я там родилась, мы записались в мэрии, потому что Джош не верит в Бога, а я не такая уж верная прихожанка, чтобы… Вот только… Я помню, как мы с Джошем венчались в церкви Святой Марии на Вуд-стрит, это же на всю жизнь, и перед Богом… Джош потом вспоминал, как он стоял у алтаря и впервые в жизни подумал: "Может, действительно есть что-то такое, выше нас, ведущее нас по жизни?". Больше в церковь мне его затащить не удалось ни разу.
– Это было, – осторожно спросил Шеррард, – в том вашем воспоминании, где…
Он не закончил фразу, но Эйни поняла.
– Где Джош умер во сне, у него с детства было слабое сердце, одно время он принимал таблетки, вроде стало лучше, и врач отменил… То есть, отменил в той моей памяти, где я… А в другой – нет, он принимал таблетки до самой смерти, но видите, как получилось – не помогли.
– Вы и то, что случилось минуту назад, помните будто в двух вариантах? – заинтересованно спросил Шеррард, и в его голосе Эйни услышала неожиданную уверенность: конечно, доктор подумал, что, сравнив два таких недавних воспоминания, он тут же и определит, какая память у нее ложная, он-то помнит точно, что и как только что происходило в его кабинете.
– Да, – сказала Эйни и перевела взгляд с потолка на руку доктора. Шеррард сидел так, что лица его Эйни не видела, не могла по выражению лица определить, что он думает.
– Минуту назад, – напомнила она, – вы спросили, не боюсь ли я, что вы сообщите в полицию.
– Вот видите! – воскликнул Шеррард. – Значит…
– Но помню я и то, – продолжила Эйни, – что минуту назад вы молча меня слушали.
– Вот видите, – спокойнее повторил доктор. – И я тоже помню, что не произнес ни слова. Значит, ложной является та ваша память, где…
Он сделал паузу, предлагая Эйни самой сделать выбор.
– Вы сказали о полиции, – сообщила Эйни с некоторым ехидством, – в той памяти, где я не убивала мужа.
– Значит, – вынужден был сделать очевидный вывод Шеррард, – поскольку на самом деле я молчал, то реальности соответствует та ваша память, в которой вы мужа убили, верно?
– Не так просто, – Эйни хотела покачать головой, но, лежа это было трудно сделать, и она только немного повернула голову. – Скажите, доктор: когда я вошла, вы… что вы сделали? Помните?
– Конечно. Давайте сравним. Вы открыли дверь, остановились на пороге, я сидел в кресле и поднялся, увидев вас. Подошел, протянул руку, сказал "Доброе утро, миссис Фокс", пожал вам пальцы и показал на кушетку, мол, давайте сразу приступим. А вы немного смутились, будто я предложил вам что-то неприличное… Помните?
– Да, – согласилась Эйни, сделав неудачную попытку кивнуть. – Помню. И еще помню, как вошла, а вы стояли у окна, обернулись, сказали "Доброе утро, миссис Фокс, давайте сразу приступим" и показали мне на эту неудобную кушетку.
– Вот-вот, – удовлетворенно произнес Шеррард, все ему было ясно, он знал теперь, какие воспоминания у пациентки ложные, а какие – истинные. Очень интересный случай. Есть над чем поработать.
– Что "вот-вот", доктор? – разозлилась Эйни. Если этот человек – хороший специалист, почему он не дослушивает до конца то, что она хочет сказать? – Видите ли, вы пожали мне пальцы в том моем воспоминании, где потом сказали, думая, что я не расслышу, не сообщить ли, мол, в полицию.
– Хм… – усомнился Шеррард. – Вы ничего не путаете? Ложные воспоминания возникают порой самопроизвольно, а порой провоцируются нашими впечатлениями, заданными установками. Обычно это касается памяти о давних событиях, человек неожиданно вспоминает, как в детстве потерялся в супермаркете, искал мать, плакал, а на самом деле ничего этого не происходило, память была активирована медицинскими…
– Я читала об этом эксперименте в газетах, – прервала Эйни длинную, как ей показалось, речь доктора. – Читала и сравнивала с собой. Доктор, то, о чем мы говорим, произошло полчаса назад. Разве вы пытались повлиять на мои воспоминания?
– Пока нет, – вынужден был признать психоаналитик. – Пока я только пытаюсь активизировать ваше бессознательное. Мы пробуем разобраться, верно?
Эйни не стала отвечать. Да, она пришла для этого, но, похоже, опять ничего не получится. Она убила Джоша, и она его не убивала, что тут неясного? Зря она пришла.
– Воспоминания о недавних событиях могли перепутаться, давайте подойдем к вашей проблеме с другой стороны, – голос шелестел, как тихая волна, набегающая на песчаный пляж. – Если вы помните по-разному события собственной жизни, то должны помнить и то, что показывали в новостях, то, что происходило в городе, мире, должны помнить историю…
– Никогда не интересовалась историей, – пробормотала Эйни.
– Вы учили историю в школе, – настаивал голос. – Но давайте начнем постепенно, с недавнего прошлого и будем продвигаться…
Конечно. Он думает, она не пробовала? Когда была девочкой, то думала, что у многих есть не две, а три или даже двадцать три линии воспоминаний, кому как везет, никто об этом не рассказывает, потому что неприлично, так же, как выйти на улицу голой. Эйни не помнила, почему ей в голову пришла когда-то и прочно укоренилась эта мысль, которая лишь недавно, после смерти Джоша перестала казаться ей истиной, наверно, потому, что ей очень не хотелось – даже в собственном сознании – быть обвиненной в убийстве. Что-то нарушилось тогда в ее мировосприятии, и она впервые в жизни – Эйни была уверена, что впервые – рассказала о причудливой своей памяти ближайшей подруге Джудит. Как та всполошилась, она почему-то решила, что у подруги шизофрения, типичное раздвоение личности, да-да, сейчас ты воспринимаешь мир единым, но помнишь по-разному, значит…
– Что вы сказали? – переспросила Эйни, когда голос замолчал, будто море неожиданно застыло, покрывшись ледяной коркой. – Извините, я прослушала.
– Я говорил о событиях недавней истории. Вы наверняка помните, кто у нас премьер-министр?
– Тони Блэр, – назвала она имя человека, которого каждый день видела по телевизору в сводках новостей. Легкий вопрос. В обеих ее памятях премьером был Блэр, а до него…
– Блэр, – повторил Шеррард. – А до него?
– Не помню, – с готовностью сообщила Эйни. – Верите или нет – совсем не помню, вылетело из головы.
– У вас две памяти, – напомнил Шеррард. – В какой из них…
– Ни в какой. Не помню, никогда меня не интересовали наши министры, какой от них толк? Тэтчер помню. А кто был после нее… Не помню, хоть убейте.
– О, Тэтчер! – в голосе появились странные интонации, Эйни не поняла – то ли восторга, то ли осуждения, даже какой-то злобы, что-то было у доктора связано с временами "железной леди". – Поговорим о ней, если вы не против. Вы наверняка помните, как миссис Тэтчер послала флот на… куда, миссис Фокс?
– Флот? – Разве "железная леди" ввязывалась в военный конфликт? Впрочем, почему бы нет, Эйни было слишком мало лет во времена, когда премьером стала Тэтчер.
– Вы должны были изучать в школе… Подумайте, вы не можете не помнить такого важного для страны события. И если в одной из ваших линий памяти оно сохранилось хотя бы отрывочно, а в другой не сохранилось вообще, это ясно скажет нам, какая из линий является наложенным воспоминанием.
– Нет, – с сожалением произнесла Эйни, разглядывая маленького жучка, выползшего из-под подушки и медленно поднимавшегося по стене. – Доктор, такая у меня память… Не дырявая, многое я помню очень отчетливо, детство… оба детства… подруг, учителей, профессиональное не забываю никогда, а некоторые вещи проходят будто мимо… Я могу… Я так уже делала… пойти в библиотеку или поискать в интернете… Про Тэтчер, например, и я вам скажу, что она делала… Вы говорите, посылала флот? Наверно. Я посмотрю и какое-то время буду помнить, но скоро забуду. Вы, наверно, сами тоже… скажем, не запоминаете то, что вам не интересно. Что вы позавчера ели на обед, доктор? – вопрос прозвучал неожиданно, Шеррард не привык к тому, чтобы пациенты обращались к нему с вопросами. Он, похоже, растерялся, так, по крайней мере, показалось Эйни, или ей захотелось, чтобы ей так показалось.
– Гм… – голос был таким же ровным, голос робота, ничем его не проймешь. – Пожалуй, я действительно не припомню, что ел на обед позавчера. Кажется, мы с профессором Докинзом обедали в "Парадизе". Обсуждали методы лечения РМЛ, есть такое психическое расстройство… А что ели… Наверно, суп, мы всегда едим суп. Но я не думаю, что это так важно, верно? А вот миссис Тэтчер… Хорошо, вы забыли, вам не интересна история, особенно современная, давайте поговорим о политике, которого вы не можете не знать, я имею в виду сэра Уинстона Черчилля, выдающегося представителя британской нации, который… Чем так славен для нас сэр Уинстон, дорогая миссис Фокс, напрягите свою память… обе свои памяти, будем так говорить…
– Черчилль, да, – прервала Эйни нескончаемую речь доктора. Если он будет продолжать в том же духе, то ей не удастся и слова вставить. – Он… То есть, один из них… Понимаете, они такие разные, что мне трудно… В школе мы… нет, не буду про школу, учителя на меня наводили такую тоску, что в одной памяти, что в другой, у меня были очень посредственные оценки, а отец… я и отца помню… точнее, отцов… они тоже были разные… то есть, конечно, это был один человек, его звали Чарли… он любил катать меня на колене, когда я была маленькой, а другой… то есть, он, только в другой памяти, никогда не говорил со мной, будто меня не существовало, смотрел поверх моей головы, даже когда я выросла и стала выше его ростом… а потом они умерли, оба, почти одновременно, один в январе, другой в апреле, это в девяносто первом было, от рака, оба от рака, мама так плакала, то есть, я помню, как она плакала, но помню, как – в той памяти, где отец не хотел меня замечать – сказала после похорон: "Теперь мы с тобой, доченька, заживем по-человечески". Вот только… Господи, о чем я… Вы сказали – вспомнить про сэра Уинстона. Конечно, не такая я дура, какой кажусь. Их было двое… ну, как обычно. Вы хотите понять, какой правильный, верно? Помню… честное слово, не знаю откуда, не из школьных учебников, это точно, читала где-то, видимо, или в кино видела… В сорок шестом, когда война заканчивалась и русские топтались под Берлином, сэр Черчилль, он был тогда… кем же он был, дайте вспомнить… да, первым камергером королевы…
– Королевы? – вопрос вырвался непроизвольно, это было так непрофессионально, что Шеррард закусил губу. Черт, он же мог своим возгласом, путь и не громким, сбить пациентку, она только начала погружаться, а он…
– Королевы, а кого же? – Эйни сейчас уже никто не мог сбить с мысли, она крепко ухватила кончик собственной памяти. – Но это не так важно, да? О чем я… Вспомнила: в сорок шестом Черчилль летал к Трумэну в Штаты, и они подписали пакт… Что-то про борьбу с коммунистической угрозой. Вроде того, что не нужно пускать русских в Берлин… а больше не помню. И еще они решили сбросить атомную бомбу на японцев. Кажется, сбросили. Сбросили, да? Впрочем, о чем я спрашиваю… Если это было в правильной памяти, то… Вы хотели сравнить… Сбросили?
– Да, – коротко отозвался Шеррард.
– Ага, – удовлетворенно произнесла Эйни. – Сбросили, значит. Правда, в другой моей памяти тоже сбросили, так что… И тоже на Японию. Американцы. А сэр Уинстон не дожил, его в сорок четвертом похоронили. Или в сорок третьем? Когда Гитлер взял этот русский город… как же его… Ленинград, вспомнила. Сэр Уинстон… он, между прочим, был тогда лордом-фаворитом короля, тогда еще Георг был на троне, шестой, кажется… Помню, Черчилль… то есть, не сама помню… читала где-то… или в кино видела: он, бедный, понервничал, когда немцы вошли в Ленинград, и с ним случился удар… он же был мужчиной тучным, а такие всегда… в общем, умер. Что вы сказали, доктор?
Шеррард не говорил ничего; может, пробормотал что-то под нос, потому что концепция летела к чертям, и похоже, дальнейшие погружения становились бессмысленными. Ясно, что, чем глубже пациентка погружалась в недра собственной памяти… двух своих линий памяти… ее воспоминания становились все более нелепыми. Что в одной линии, что в другой. В сорок шестом Черчилль с Трумэном решали, взорвать ли бомбу? Или – Черчилль в сорок четвертом умер от инсульта?
Шеррард молча встал, Эйни слышала, как шаги доктора удалились, на мгновение стало совсем тихо, ей даже показалось, что она слышит гудки машин за окном, но этого, конечно, быть не могло – тихая улица, третий этаж, двойные рамы, хорошая звукоизоляция. Она повернула голову, чтобы посмотреть, куда пошел доктор, но рука его неожиданно оказалась на ее плече, и Эйни замерла, вспоминая, слышала ли она, как доктор возвращался.
– Вот, – сказал голос, все такой же, без эмоций, без интонаций. – Я вам зачитаю текст из Британской энциклопедии, последнее издание, статья о Черчилле. "Когда близкая победа над Германией стала очевидной, жена и близкие советовали Черчиллю уйти на покой, но он принял решение участвовать в выборах, которые были назначены на май тысяча девятьсот сорок пятого года… Пятого июля консерваторы проиграли выборы, и Черчилль подал в отставку"… Так. Вот еще. "В октябре пятьдесят первого года Уинстон Черчилль вновь стал премьер-министром в возрасте семидесяти семи лет"… И, наконец: "Черчилль скончался двадцать первого января тысяча девятьсот шестьдесят пятого года… В соответствии с пожеланием политика он был похоронен на кладбище в Блейдоне, близ Бленхеймского дворца"…
– Что скажете? – спросил Шеррард после довольно длинной паузы, во время которой пациентка должна была усвоить услышанное, сопоставить с собственными воспоминаниями и прийти к заключению… точнее, впасть в состояние, когда очевидное противоречие реальности и воспоминаний должно бы заставить ее полностью довериться доктору, сознание пациентки размягчится, и он сумеет, наконец, пробить тропинку в ее подсознательное, попытаться отделить…
– Ах, это, – спокойно отозвалась Эйни. Странный человек доктор. Неужели он верит всему, что пишут в справочниках, книгах, газетах, тому, что говорят по телевидению, показывают в кино, всему, о чем рассуждают знакомые, родственники… Если бы она верила так безоглядно, то давно сошла бы с ума. Но она-то знает, что находится в здравом уме и твердой памяти. Твердой памяти, да. Обе ее памяти тверды, вот только выбрать… Выбрать ей нужно, себя выбрать, собственное прошлое, а прошлое всех остальных людей пусть каждый выбирает сам. У психиатров она уже была, принимала таблетки, от которых ей стало только хуже, прошлое начало ветвиться с такой страшной непоследовательностью, что она испугалась и выбросила таблетки в унитаз на третий… нет, в другом своем прошлом на пятый день. Это было ужасно, она помнила, как мать умирала от рака, и помнила, как они с мамой ездили в Манчестер к деду, и мама была жива-здорова, и помнила, как мама погибла в железнодорожной аварии под Ливерпулем тринадцать лет назад, и помнила – как-то отрывочно, непонятно было даже, откуда и почему всплыло это ни с чем не связанное воспоминание, – как мама приехала к ней прошлой зимой, постаревшая, с выпадавшими седыми волосами, пыталась навести порядок в ее квартире, и квартира у Эйни была не та, где она жила уже третий год, а другая, маленькая, страшно захламленная… больше в памяти не сохранилось ничего… уехала мама? осталась жить? остров странного воспоминания посреди реки… двух рек памяти… Так с ней тоже случалось – островки воспоминаний, никак и ни с чем не связанные, не сопоставимые, будто кадры из совсем других фильмов, случайно вклеенные…
– Можно мне встать? – спросила Эйни, но рука доктора прервала попытку пациентки приподняться.
– Не нужно. Вам удобно лежать, вам хочется расслабиться, голову повернуть к стене, белый экран, на котором ваша память рисует такие яркие картины… Вы закрываете глаза, вам тепло…
Эйни не собиралась закрывать глаза, и тепло ей не было, в кабинете стало прохладнее, чем было, когда она вошла. Должно быть, работал кондиционер, но так тихо, что и слышно не было.
– Сэр Уинстон Черчилль скончался в шестьдесят пятом году.
– Да, – сказала Эйни. Ей, вообще-то, было совершенно все равно, когда и где помер этот политик, и чего с ним так носятся, она помнит иначе, а книги все равно меняются, за всем не уследишь, Эйни помнила, как читала в школьном учебнике, что Вильгельм-Завоеватель высадился на островах в одна тысяча семьдесят третьем году, почему-то это число ей хорошо запомнилось, но и другое запомнилось тоже – не в школе, а гораздо позднее, и не в той памяти, а во второй… ее любимый муж Джош, это было, когда в их браке все еще было в порядке, да, так Джош как-то решил ее просвещать, ему не нравилось, что жена терпеть не может историю, и он прочитал лекцию, которую Эйни забыла, а дату – девятьсот девяносто девятый год – запомнила. Наверно, потому что легкое число… Ах, он, видите ли, прочитал в энциклопедии. Там и не такое напишут. А она помнит…
– Вы видите на экране картину, – говорил, между тем, доктор. Картинка? Не видела она никакой картинки, во всяком случае, на стене – а если бы видела, то как могла бы что-то разобрать, картинок было бы две, и они мешали бы друг другу, как два разных изображения, попавшие в кадр при фотосъемке. В одной ее памяти, Эйни вспомнила, у нее был фотоаппарат, отец подарил на десятилетие, и она училась снимать, но ей быстро надоело, она забывала переводить кадры, странный был аппарат, Эйни не помнила, где отец его взял…
– Вы видите картинку, и вам становится тепло…
Ей становилось холодно, напрасно она пришла, напрасно рассказала о муже, доктор еще донесет в полицию, это же не исповедь, у психоаналитика нет оснований хранить тайну, возьмет и скажет… Напрасно она…
Эйни удалось, наконец, преодолеть сопротивление ладони, она сбросила руку Шеррарда со своего плеча и села на кушетке, опустила ноги на пол, нащупала туфли. Холодно, зуб на зуб не попадает, можно ли так заморозить помещение, легко простудиться…
– Я пойду, – сказала Эйни и встретила взгляд доктора… не нужно было… не… Она утонула в чужом взгляде, будто бросилась в черное жерло бездонного колодца, воды там не было, а воздух стал таким плотным, что невозможно дышать, она падала, и мимо нее проносились живые картинки из памяти, из одной и другой… и еще какие-то обрывки, это она тоже помнила, но почему-то не могла сказать, в какой из ее двух… а может, на самом деле у нормального человека не две памяти, как ей всегда казалось, а три… четыре… сто?
– Хорошо, – сказал Шеррард, он держал руки Эйни в своих широких ладонях и не позволял отвести взгляд, а она захлебывалась в воспоминаниях, отрывочных, ни с чем не связанных, вспоминала и тут же забывала.
– Хорошо, – повторял Шеррард, в его голосе появились, наконец, интонации, и он играл ими, как звуками, извлекаемыми из чембало, почему-то этот инструмент, которого Эйни никогда не слышала, пришел ей на память, – хорошо, хорошо… вам хорошо, вы уже начинаете нелегкий процесс выбора, вы придете еще раз, вы придете, и мы продолжим, все будет хорошо, все уже хорошо.
Эйни вздрогнула, холод сменился приятным теплом, будто кондиционер переключили в другой режим, она больше не падала в колодец, просто у нее закружилась голова, она сидела на кушетке в кабинете доктора Шеррарда, психоаналитика, и он ее, наверно, все-таки гипнотизировал.
Шеррард проводил пациентку до двери. Держался официально, в глаза не заглядывал.
– Чек оставьте у секретарши, – сухо произнес доктор. – Она запишет вас на седьмое июля, раньше не получится. Десять утра – оптимально, нам предстоит много работы.
– Да, – пробормотала Эйни. Ей не хотелось приходить. Ничем этот доктор ей не помог. Но она знала, что седьмого придет непременно, потому что… Так надо, и все.
//-- * * * --//
– Ник, спасибо тебе за пациентку. Чрезвычайно интересный случай.
– О, ты убедился?
– Это не психиатрия, ты прав. Конечно, для полной ясности я бы ее понаблюдал в стационаре.
– Не думаю, что это было бы полезно.
– Тебе виднее. Ты в курсе, что она убила своего мужа?
– Это вопрос, Джон, верно? В этом-то как раз вопрос.
– Что тебе сказали в полиции?
– У них нет ничего против этой женщины. Муж ее умер от сердечного приступа, у него было больное сердце, аутопсию не проводили – не было повода, эпикриз вполне определенный. Если бы женщина призналась сразу, то, конечно, провели бы расследование…
– Сейчас уже поздно?
– Комиссар сказал, что, даже если добиться, а это очень трудно, эксгумации трупа, новая экспертиза ничего не докажет – яды, приводящие к эффекту сердечной недостаточности, довольно быстро распадаются, так что… Бесполезно.
– Я думаю, Ник, это вообще не медицинский случай.
– Что ты имеешь в виду? Лишняя память – хорошо известное…
– Да-да. Но – ты, как психиатр, должен был обратить внимание – обе ее памяти ложные. На самом деле она ничего не помнит из реального прошлого. Даже из вчерашнего дня – вроде бы похоже на реальность, но детали разные. Чем глубже в прошлое, тем сильнее отличия и от реальности, и обеих линий памяти друг от друга.
– Конечно. Я это отметил в истории болезни.
– И она не путается. Линии памяти отделены друг от друга, как два иностранных языка в памяти полиглота. Вот только…
– Да? Ты что-то придумал?
– Я практически уверен… Она придет седьмого, и я проведу еще одно зондирование. Если окажется, что на одной линии Черчилль ездил в сорок пятом в Москву и там его убили красные… ты понимаешь, я для примера… а на другой линии он погиб в автокатастрофе, когда мчался в свой офис на Даунинг-стрит.
– Да, память у нее мобильна, но до такой ли степени, что…
– Уверяю тебя! Совершенно не представляю, что она расскажет седьмого.
– Может, про мужа и не вспомнит?
– Проверю. Но, думаю, тут изменений будет мало. Два года – небольшой срок. У меня такое впечатление, что линии памяти расходятся в прошлое из одной точки, и эта точка, конечно, – настоящее. Реальность она воспринимает адекватно, а вот память… Чем глубже в прошлое, тем больше расходятся линии и тем сильнее меняются. Я думаю…
– Да?
– Ты согласен, что ничего подобного не описано в психиатрии?
– Об этом я тебе сразу сказал. Кстати, терапевтический эффект лекарственных препаратов оказался нулевым. Потому я и посоветовал ей обратиться к психоаналитику.
– Спасибо, что направил ко мне. Я с ней буду работать, это потрясающе интересно. Но…
– Ты сомневаешься в результате?
– Честно говоря… Я не сомневаюсь в результате. Я уверен, что ничего не получится. Я только еще сильнее расшатаю ее линии памяти. Как если ты держишь веревку и раскачиваешь ее, будто маятник. Веревка закреплена в одной точке, а ниже амплитуда все возрастает, и чем сильнее ты раскачиваешь…
– Насколько я помню школьную физику, амплитуда не зависит от…
– Ник, я фигурально!
– Я понимаю, что ты хочешь сказать. Если ты прав, то не нужно бы… Можно так расшатать ее память, что…
– Ближайшее прошлое вряд ли расшатаешь, а далекое… Ну, будет она думать, что англичане – потомки вестготов, а во второй памяти – что англичане потомки викингов. Что это изменит в ее сегодняшнем мироощущении? Ничего, как и сейчас ничего не меняет.
– Я бы все-таки…
– Буду осторожен, конечно. Случай уникальный, нельзя рисковать.
– Держи меня в курсе.
– Конечно.
– Когда следующий сеанс?
– Я уже сказал: седьмого. Твоя память…
– Ха-ха! Решето, ты прав. Скоро я забуду, как зовут мою жену.
– Ник, я тоже скоро забуду. Ты меняешь жен, будто…
– Ни слова больше! Жду твоего звонка.
– Будь здоров.
//-- * * * --//
В записной книжке было написано: «Доктор Шеррард, психоаналитик, четверг, 7 июля, 10 часов». Рановато. Эйни хотела поспать, на работу не нужно, она взяла отгул, во всяком случае, твердо помнила, что три дня назад положила заявление на стол мистеру Кинли. Дальше начинались отличия. Эйни помнила, как мистер Кинли бросил взгляд на бумагу и сказал: «Нет проблемы, миссис Фокс. В счет основного отпуска».
Конечно, она так и рассчитывала. Правда, помнила и то, что мистер Кинли, бросив взгляд на бумагу, сказал: "Почему сейчас, миссис Фокс? Китти вернется на будущей неделе, тогда и…" А она довольно невежливо перебила начальника словами: "Прошу прощения, мистер Кинли, но у меня запись к врачу…" "Что с вами, Эйни?" – поинтересовался мистер Кинли, поднимая взгляд и напоминая о чем-то, чего она не помнила, но ощущение было таким, будто не помнила она о чем-то сладостно-запретном. Неужели?.. Нет, вряд ли, не те у нее с шефом отношения. "Ничего особенного, мистер Кинли, – сообщила она. – Записалась к психоаналитику, а он принимает только по утрам". "Правильное решение, – взгляд начальника стал рассеянно-пустым. – Я вам давно советовал, помните?" Он почему-то смутился и быстро закончил разговор: "Хорошо, Эйни. В счет годового отпуска".
Может, не ехать? Не поедет, а потом и помнить не будет, что нужно было. Или будет? Эйни не знала, что будет помнить завтра. Ее это не беспокоило. Ее вообще обычно не беспокоило то обстоятельство, что прожитая жизнь представлялась ей двумя руслами разных рек, втекающих в одно устье – сегодняшний день. Она так жила, и в детстве думала, что так живут все. Она помнила не совсем то, что другие, хотя и общего было много: мама, например, была одинаковой в обоих руслах, она прижимала дочь к тощей груди, гладила по волосам и говорила: "Да, все так и было с тобой, только не надо никому рассказывать, все помнят разное, каждый – свое, живи сегодняшним днем, и никогда не ошибешься". Эйни жила сегодняшним днем, но назавтра этот день становился вчерашним, убегал в память, раздваивался, и ей не хотелось выбирать, иногда выбор оказывался труден, и когда в шестом, кажется, классе, сейчас она и не помнила, да, кажется, это было в шестом… или восьмом… одна память подсказывала: в восьмом, другая – в шестом… неважно… что-то случилось такое, о чем ей вспоминать не хотелось, и память об этом действительно остыла, съежилась, но было что-то страшное… в одной памяти – очень, в другой… она не помнила сейчас, что было в другой, но точно знала, что с тех пор не выбирала никогда.
Она вела дневник, записывала все, что происходило за день. Ничего особенного, конечно – суета, жизнь, однообразная, как лента эскалатора, и такая же нудно текущая, но иногда случались события… встреча с Джошем… свадьба… В дневнике Эйни записала: "Были в мэрии, получили бумаги, теперь мы официально муж и жена". Год спустя она не помнила этого события, помнила два других, похожих – как они с Джошем записывались в Манчестере и как венчались в маленькой церковке в Сохо. Когда Джош умер, соседка, миссис Корнблат, принесла Эйни письма, которые он ей, оказывается, писал – Эйни не помнила этого, но письма сохранились, она изредка натыкалась на них в ящике комода и перечитывала, всякий раз удивляясь тому, как мог Джош, живя с ней в мире и согласии, писать такие гнусности…
На самом деле – для Эйни на самом деле, потому что памяти она доверяла больше, чем так называемой реальности, если реальность становилась прошлым, – Джош терпеть не мог соседку, в обеих памятях не мог, а любил (любил ли?) Мери Хадсон, и это было, как… вспомнила слово: инвариант, да. Слово это произнес ее случайный знакомый, она и виделась-то с ним несколько раз, как-то переспала, было дело… то есть, в одной памяти, а в другой – нет, до постели не дошло, ей не хотелось, а он не настаивал. Физик. Эйни не помнила, как с ним познакомилась. То ли в автобусе, когда он уступил ей место, то ли в магазине… неважно. Джош был еще жив, она не знала о его романах. А с Кеном была дружба, хорошая дружба между мужчиной и женщиной, ну, переспали разок, так получилось, да и то – в одной памяти, а в другой – нет. Она вообще-то никому не рассказывала о своей раздвоенной памяти, люди представлялись ей ущербными, не имевшими возможности выбора собственного прошлого, она старалась ни с кем не говорить о прошлом, чтобы не попасть впросак, а с Кеном разговорилась… в одной памяти. В другой… в другой тоже, но там Кен послушал ее и перевел разговор, он торопился, готовился к защите диссертации и не мог думать ни о чем больше. Да, тогда они и расстались, но в другой памяти, а в той – он слушал ее так внимательно, как не слушал никогда, у него даже рот раскрылся, и он смешно облизывал губы. "Эйни, это потрясающе, – сказал Кен, – я защищу диссертацию и займусь тобой всерьез". Как он назвал? Слово выветрилось, про "инвариант" она почему-то запомнила, а другое слово, хотя и важное… Что-то об американском физике, который утверждал, будто всякое наше решение в жизни, даже самое незначительное, приводит к тому, что мир раздваивается. Эйни и тогда не поняла, и сейчас не понимала, как это возможно. "Ты – физический феномен, – говорил Кен. – Твоя память ветвится в прошлое". Вот глупость. "Вариантов прошлого, – настаивал Кен, – даже больше, чем вариантов будущего. Все они, как ручьи, впадающие в реку, сливаются в одной точке – в реальном и единственном настоящем. Помним мы обычно только одно свое прошлое, остальные забываем. Ты помнишь два, а иногда вспоминаешь и что-то из других прошлых, случайно и не зная, откуда воспоминание. Каждый из нас тоже время от времени… Это называется дежа вю"…
На кухне зашипел чайник, и Эйни пошла пить кофе. Вспомнила, что не приняла назначенные ей доктором Мирером таблетки, но тут же вспомнила, что доктор Мирер только хотел ей эти таблетки выписать, а потом передумал, потому что решил: нужно сначала попробовать лечение у психоаналитика, и послал ее к Шеррарду, а таблетки… Она поставила пустую чашку в мойку и пошла в комнату – лекарства хранились в нижнем ящике комода, Эйни заглянула и, конечно, таблетки оказались на месте, двух не хватало, и лежала записка: "С 28 июня прекратить прием до окончания работы с д-ром Шеррардом". Вот, значит, как. Ладно. Прекратить так прекратить. Не очень-то ей нравились таблетки. Она помнила, как ее тошнило после приема, и голова кружилась, но доктор сказал: это побочное явление, пройдет, перетерпите… правда, Эйни помнила и то, что Мирер таблетки ей так и не выписал…
Неважно.
Она оделась и вышла из дома. Утро было солнечным и теплым. Какое в Лондоне замечательное лето – если бы время остановилось в июле, если бы земля не крутилась вокруг солнца и не подставляла ему в разное время разные бока… или не поэтому меняются времена года? Если бы ничего в жизни не менялось… Насколько легче было бы жить на свете.
Может, Кен был прав, и нет у нее ложных воспоминаний?
Убила? Да. Не убила? Тоже верно.
Странно все это.
Глупо ли?
До Рассел-сквер Эйни поехала на метро, час пик закончился, но людей в вагоне было еще много, лучше пересесть на автобус, но тогда она точно не успеет, ей еще на тридцатом ехать три остановки.
На выходе она едва не столкнулась с двумя восточного вида парнями и посторонилась, уступая дорогу. Эйни не любила арабов, китайцев, японцев… нет, японцев она терпела, а вот арабов и негров… Не политкорректно, и что? Она же никому не рассказывала, хотя и не была в этом точно уверена. Могла забыть.
Двое парней внимательно на нее посмотрели, один вошел в холл станции, а другой остался стоять, у него висела на плече внушительных размеров сумка, и Эйни подумала, что уже видела этого человека. Точно видела, но когда и при каких обстоятельствах? С ним было связано что-то неприятное… Она не помнила – что. Видела она этого парня вчера? Вроде нет, ни в одной, ни в другой памяти. Но все равно ей казалось…
Она остановилась у магазина готового платья, смотрела в стекло витрины на отражение улицы, парень, похоже, медленно шел за ней… или просто ему тоже нужно было в ту сторону?
Переждать, пока он пройдет? Неприятный тип.
В памяти возник сбой, это с ней бывало, она вдруг не то чтобы вспоминала, она знала, что этого с ней не происходило, но все равно всплывало… дежа вю… так это назвал Кен: будто уже была она где-то, видела…
Надо рассказать доктору Шеррарду, ему будет интересно, он непременно за это ухватится. "Знаете, – скажет она, – на самом деле у меня не две, а много памятей. Две – как широкие реки, текущие из прошлого по своим руслам, а есть еще ручейки, болотца, наступаешь в них неожиданно, вспоминаются изредка какие-то картины, которые не знаешь с чем и сопоставить в жизни"…
Где она видела этого парня?
Подошел тридцатый автобус, и Эйни поднялась на второй этаж, надеясь, что араб не станет тащить наверх тяжелую сумку. Он и не потащил, сел у двери, Эйни видела под лестницей его вытянутые через проход ноги.
Если хорошенько подумать… Эйни выдавливала неподатливое воспоминание, как пасту из тюбика. Образ молодого араба становился все более четким…
Господи!
Эти ботинки. Араб уже сидел в том же тридцатом автобусе, и такая же сумка лежала у его ног, они вдруг посмотрели друг другу в глаза, Господи, как она могла забыть этот взгляд, все-таки с памятью у нее не совсем порядок, если она хотя бы на минуту забыла взгляд человека, говоривший на чистом английском: "Ты еще жива? Скоро ты будешь на том свете", так и сказал, молча, и ей стало страшно, автобус подходил к остановке, и она быстро прошла к двери, может, надо было сказать кондуктору, но взгляд сверлил ее в спину, подгонял, и она спрыгнула с подножки, когда автобус еще не успел остановиться, кондуктор что-то крикнул вслед, а она отбежала к витрине магазине, сердце колотилось, автобус отъехал, вырулил на Тевисток-сквер, и в это время…
Господи!
Больше она не помнила, да и это воспоминание смялось, схлопнулось, втянулось в глубину, легло на свою ниточку памяти, это было совсем недавно, если она помнит так ярко.
Эйни смотрела на ноги, торчавшие поперек прохода, на сумку, к которой наклонился парень; он, видимо, почувствовал ее взгляд, хотя в такие секунды человек, скорее всего, уже ничего не видит, не слышит, не понимает.
Взгляды встретились, и молодой араб улыбнулся.
Эйни приподнялась на сиденье. Не успею.
Господи…
Я так и не узнаю, убила ли я Джоша.
– Эй, вы там! – крикнула Эйни, но ее слабый голос никто не расслышал в грохоте взрыва.
Полет сокола
Я видел, как погиб Мортимер Стадлер. Нет, если быть точным, то я видел, как потерпел катастрофу легкий самолет «Сессна-152». Сначала это была тихо жужжавшая черная точка в голубом безоблачном небе. Я стоял на веранде, любовался привычным пейзажем, и далекий звук отвлек меня от какой-то мысли, которую я впоследствии так и не смог вспомнить. Частный аэродром, на котором обычно базировались самолеты сельскохозяйственной авиации, располагался в миле от моего дома – иногда гул моторов будил меня раньше, чем я бы того хотел, особенно когда мне не нужно было торопиться на службу.
Черная точка приблизилась, я узнал обводы "Сессны", самолет снижался и, очевидно, шел на посадку. Я следил за ним взглядом и видел, как машина сделала крутой вираж, мотор взревел неожиданно громко, с неприятным, уходившим в высоту, визгом, и "Сессна" рухнула за ближайшим леском. Я услышал глухой удар, и мне даже показалось, что кто-то отчаянно вскрикнул – наверняка это было игрой моего воображения. А может, вскрикнул я сам.
Пожара не было – полет заканчивался, и горючего в баках оставалось совсем немного. Самолет просто упал на лесной полянке, развалился на части, а пилот в кабине повис на ремнях, и когда через четверть часа на место катастрофы прибыли пожарные и спасатели, они легко извлекли мертвое тело и доставили в морг городской больницы. Там я его и увидел два часа спустя.
В морге меня поджидал Пирсон из транспортного отдела – он уже побывал на месте падения самолета, оставил там работать своих людей и поехал в больницу, чтобы уладить формальности. Никаких проблем он не предвидел, катастрофы время от времени случались – в прошлом году при заходе на посадку гробанулся транспортный самолет, перевозивший пчелиные ульи, вот это была трагедия: пчелы разлетелись рой за роем, и от укусов пострадало больше народа, чем от прошлого наводнения, когда Уобаш затопил пойму и десяток фермерских домов.
– Я хотел убедиться, что погибший – действительно Стадлер, – говорил мне Пирсон по дороге в покойницкую. – В полетном листе значился именно он, это мне сообщили из диспетчерской аэропорта, но никогда нет уверенности, пока сам не убедишься. Стадлер был опытным пилотом, летал лет двадцать, ты же знаешь…
Почему я должен был это знать? Меня мало интересовала политика, Стадлера я видел по телевизору, меня раздражала его манера вести себя перед камерами – будто говорил он не с потенциальными избирателями, а со стадом баранов, не понимающих простых вещей, но готовых следовать за лидером куда угодно. Для начала – на избирательные участки.
– Почему он был в самолете один? – спросил я. – Почему сам вел машину?
– Ты не знаешь этого типа? – удивился Пирсон. – Он обожал летать в одиночку, сам перелетал из города в город, а сейчас ведь избирательная кампания, нет, ты действительно этого не знаешь? У него были самые высокие шансы на выборах в Индиане.
– Дэйв, – сказал я, – меня не интересуют выборы. Я спросил: почему он вел машину сам. Ты ответил. Второй вопрос: почему ты не дал мне отдохнуть? Я не занимаюсь авиакатастрофами. К тому же, сегодня воскресенье. Зачем мне Стадлер, тем более в виде трупа?
Ответ на этот вопрос я получил несколько минут спустя. Доктор Хершо откинул черный пластик, и я сразу увидел рану в груди Стадлера – в точности там, где сердце.
– Хороший выстрел! – вскричал я и только после этого подумал о том, насколько нелепым было мое восклицание.
Я склонился над телом и внимательно изучил рану. Входное отверстие соответствовало пуле примерно cорок пятого калибра. Крови почти не было, что естественно – смерть наступила практически мгновенно, пуля, скорее всего, пробила сердце в районе левого желудочка. Доктор Хершо скажет точнее через несколько часов, но и без его заключения было ясно, что в Стадлера стреляли из пистолета с достаточно большого расстояния – никаких следов пороха или ожога вокруг раны я не обнаружил.
– Хороший выстрел, – с иронией в голосе повторил мои слова доктор Хершо, а Пирсон только хмыкнул, подумав, должно быть, что в выходные я соображаю совсем туго, поскольку даю мозгам заслуженный отдых.
– Перелом голени, – сказал я, продолжив осмотр тела, – правая рука тоже сломана в локтевом суставе. Похоже, что сломаны несколько ребер с правой стороны – видимо, когда самолет ударился о землю…
– Патрик, – сказал доктор Хершо, – хватит говорить глупости. Если бы проблема была в переломах, тебя никто не потревожил бы.
– Рой, – сказал я, – получается, что он был еще жив после падения, кто-то подошел и выстрелил в него, так? Врагов у Стадлера наверняка достаточно, но кто мог знать, что произойдет катастрофа, самолет упадет, и нужно ведь было оказаться в нужном месте в нужное время…
– Ты сейчас говоришь так же много, как твой коллега Пирсон, когда он понял то же, что, без сомнения, понял и ты, – сказал доктор Хершо и набросил пластик на начавшее уже остывать тело.
– И что же я, по твоему мнению, понял? – мне очень не хотелось говорить о своих выводах, пусть скажет Хершо, а я отвечу, что это чепуха, такого быть не могло, и пусть мне не морочат голову…
Я сам видел, как падал самолет.
– Смерть наступила от пулевого ранения сердца, – сердито сказал Хершо. – Все переломы произошли потом. Два перелома открытых – крови нет. Он умер раньше, чем упал. И он упал, потому что был убит.
– Хорошо, – сказал я. – Составь заключение.
И ушел. А что мне еще оставалось делать?
//-- * * * --//
До позднего вечера я бродил по поляне вокруг обломков «Сессны» и слушал разговоры экспертов по авиационной технике, летчиков, которых невозможно было отогнать от разбитой машины, полицейских, стоявших в оцеплении, двух десятков зевак, специально приехавших из Эвансвилла, чтобы поглазеть на останки самолета. И еще репортеры – они мешали больше, чем слепни, которых на поляне почему-то собралось несметное количество.
Похоже, что у машины не было технических неисправностей, двигатель работал до самого удара о землю (это я мог подтвердить – сам слышал рокот, прерванный глухим звуком), причина аварии, скорее всего, человеческий фактор: опускаясь с трех тысяч футов до высоты посадочного коридора, Стадлер неожиданно резко взял на себя штурвал, самолет взмыл свечкой (видел я и это собственными глазами), а потом, естественно, свалился в пике; летчик, по идее, мог вывести машину, но не предпринял никаких действий для собственного спасения…
Естественно, не предпринял. Он в тот момент был уже мертв – сидел за штурвалом с пулей в сердце.
Какие варианты? Обсуждались всего два. Первый: выстрел был произведен с борта другого легкого самолета. Второй: со Стадлером летел кто-то, не записанный в полетном листе, и этот неизвестный не только уцелел при падении, но успел скрыться прежде, чем подъехали пожарные и спасатели.
Оба варианта были, конечно, абсолютно неприемлемы. Другого самолета не было – по этому поводу я мог сам выступить свидетелем в суде. И никто со Стадлером не летел – это утверждали и техники из Индианаполиса, отправлявшие машину, и диспетчеры, которые вели со Стадлером переговоры во время полета. Стадлер летел один. И пулю получил в грудь – значит, стрелять должны были со стороны пропеллера; даже если в самолете был пассажир, он не мог произвести этого выстрела, тем более, что расстояние от лобового плексигласа кабины было около ярда, а выстрел, судя по отсутствию следов пороха, был произведен с большего расстояния.
Что попросту невозможно.
Я не знаю, что говорили в тот вечер по телевидению о гибели кандидата в губернаторы. Не знаю, что писали на другое утро газеты. Я не смотрел телевизор и не читал газет. Мэтью Бланк, начальник полиции Эвансвилла, поставил меня во главе следственной группы из семи прекрасных сотрудников, которые не хуже меня понимали бессмысленность нашей работы. Утром в понедельник мы устроили совещание, скрывшись от прессы в моем доме, и пили виски на той веранде, откуда я наблюдал падение "Сессны". Я рассказал, как все было, и мы вместе несколько раз перечитали уже подготовленные документы. К утру получено было и резюме патологоанатома: смерть наступила в результате пулевого ранения сердца, пуля калибра девять миллиметров извлечена и приобщена к делу.
Результат нашей трехчасовой дискуссии я определил двумя словами:
– Чушь собачья.
//-- * * * --//
Вечером в понедельник я в первый раз за два дня сел посмотреть телевизор. Я бы не стал смотреть его вовсе, но Ализа, вернувшись после уик-энда, проведенного на берегу Мичигана (она гостила у подруги в Бентон-Харборе, и я давно уже перестал допытываться, почему подруга никогда не приезжает в гости к нам, в Эвансвилл, и никогда не звонит по домашнему телефону – только по мобильному), включила новости, и я увидел собственную персону, мямлившую в десяток подставленных микрофонов о том, что следствие разберется, и полиция штата сделает все возможное… Комментатор сказал, что полиция просто не хочет признавать очевидного: в Стадлера стреляли пришельцы, чья летающая тарелка кружила все утро в районе аэродрома. Неопознанный летающий объект видели диспетчеры, авиационные техники и, естественно, пилоты сельскохозяйственной авиации.
– Чушь, – сказал я Ализе. Похоже, это слово стало слишком часто встречаться в моем лексиконе. – Не было никакого эн-эл-о. Мы опросили всех и видели записи радаров. Чушь. Журналистов нужно расстреливать без суда и следствия.
– Конечно, – Ализа даже не посмотрела в мою сторону, о моих мыслительных способностях она была не очень высокого мнения, особенно после того, как мичиганская подруга (почему ее, кстати, звали то Флора, то Грейс?) прокомментировала мое поражение в деле Уолтона. Да, мы не нашли серийного убийцу, но ведь заставили его убраться из Эвансвилла – уже больше года никто о нем не слышал, и девушки спокойно гуляли по ночам, не то что в прошлом году.
– Конечно, – продолжала Ализа. – Если бы журналисты вас не дергали, вы бы раскрывали только мелкие кражи. Кто подсказывает полиции версии? Журналисты. Кто следит, чтобы дела доводили до конца? Журналисты.
– Замечательно, – сказал я. – Стадлера убили пришельцы. Может, скажешь, где расположена их база?
Ализа отвечать не стала – она никогда не отвечала на мои вопросы. Даже девять лет назад, когда я спросил "Выйдешь за меня замуж?", она вместо ответа бросилась мне на шею, и я по глупости и незнанию женской натуры решил, что у нас действительно любовь до гроба.
Я ушел в кабинет и работал до поздней ночи, вызывая на экран сканы документов, протоколы допросов, экспертные заключения, фотографии и видеоматериалы. Однозначно можно было сказать следующее:
а) Стадлер вылетел на своей "Сессне" из Индианаполиса один,
б) полет до Эвансвилла занял час и одиннадцать минут и проходил нормально при хорошей погоде,
в) выстрел был произведен, когда самолет находился в воздухе на высоте около тысячи футов и совершал маневр для захода на посадку,
г) смерть наступила в течение двух-трех секунд – за это время Стадлер успел потянуть штурвал на себя, самолет задрал нос, затем сорвался в неуправляемое пике и врезался в землю,
д) никаких летательных аппаратов, включая неопознанные летающие объекты, в районе катастрофы не наблюдалось.
Если бы Стадлера обнаружили мертвым в запертой комнате – скажем, в его номере в отеле "Санторин", – то я решил бы проблему. Запертые комнаты – видимость, в истории криминалистики такие проблемы решались всегда. Но в деле Стадлера запертая комната находилась на высоте тысячи футов и летела со скоростью ста двадцати миль в час!
Я вызвал на экран изображение извлеченной из тела Стадлера пули. Она застряла в мышечной ткани и не была деформирована. Хершо, конечно, не ошибся в определении калибра – девять миллиметров, пуля подходила к десяткам видов патронов, используемых в десятках видах пистолетов, включая табельное оружие полицейских, в том числе мое собственное. Никаких дополнительных признаков ни Хершо, ни я, ни специалисты по баллистике углядеть не смогли – не нашли, в частности, характерных царапин и бороздок, по которым можно было бы идентифицировать пистолет, из которого произвели выстрел. Судя по отсутствию деформаций, пуля эта вообще не могла быть выстрелена из обычного оружия – разве что из духового. Это во многом меняло картину, объясняло, например, отсутствие ожога и следов пороха, но вовсе не проясняло загадку: кто мог стрелять в Стадлера из духового ружья или трубки, если он определенно находился в самолете один?
У Стадлера был, конечно, пистолет – "Хеклер и Кох" с десятимиллиметровыми патронами "ауто", заряженный, с полной обоймой, лежал в кобуре, висевшей на плечевом ремне погибшего. На поляне, где велись поиски, ничего подозрительного обнаружить не удалось.
Чушь собачья.
//-- * * * --//
К вечеру вторника мы продвинулись в расследовании ровно настолько, чтобы согласовать документ, единственным достоинством которого было полное отсутствие реальных выводов при огромном количестве слов, в том числе и таких, какие никогда раньше не появлялись в полицейских протоколах.
Мои опасения, что дело Стадлера заберет у полиции ФБР или даже ЦРУ (вообще-то убийство политического деятеля, пусть еще и не избранного, действительно больше входит в компетенцию федеральных властей, а то и международной разведки) не оправдались – по моей информации, обе этих организации, изучив протоколы предварительного расследования, решили не взваливать на себя безнадежное и бесперспективное дело. Пусть все шишки валятся на полицию штата. Разумное решение, я поступил бы так же.
Когда я вернулся домой, Ализа уже спала, причем в моей постели, чего не делала уже почти год – с тех пор, как завела подружку по имени то ли Грейс, то ли Флора. Пока я раздумывал, не пойти ли спать в комнату жены, Ализа открыла глаза, и мне почему-то показалось, что время вернулось вспять, не было девяти лет нашей супружеской жизни, мы только что пришли со студенческой вечеринки, на которой много танцевали, я привел Ализу к себе, потому что ехать в ее кампус было втрое дольше, и мы впервые…
Все так и получилось – как тогда. Говорят – прошлое не возвращается. Обычно – да. Но иногда, время от времени, при странном стечении обстоятельств…
Когда утром меня разбудил радиосигнал, Ализа уже встала, я слышал, как она стучала чашками в кухне. Я не стал одеваться – в конце концов, для того, чтобы выпить кофе и выкурить сигарету наедине с собственной женой, не обязательно повязывать галстук.
– Фу! – брезгливо сказала Ализа при моем появлении. – Ты думаешь, на тебя приятно смотреть в таком виде?
Я не стал намекать на то, что всего несколько часов назад мой внешний вид не смущал ее так, как почему-то начал смущать сейчас. Прошлое действительно возвращается, но очень ненадолго – и никто не остается там навсегда.
Когда я десять минут спустя вернулся в кухню, Ализа уже закончила завтракать, и голос ее я слышал из прихожей:
– Убегаю, масса дел. Только что звонил пастор Джексон. Он хочет с тобой поговорить, но не в полиции. Почему бы тебе перед работой не заехать к нему в церковь?
Конечно, самое время для исповеди.
– Обязательно, дорогая! – крикнул я, но Ализа, похоже, не расслышала – хлопнула дверь, а минуту спустя взревел мотор "Харлея". Я терпеть не мог мотоциклы, а моя жена не признавала другой вид транспорта. Что, черт возьми, мы нашли друг в друге девять лет назад?
//-- * * * --//
Церковь святого Стефана стояла в глубине сада, и я каждый день проезжал мимо минимум дважды – на работу и домой. Я даже три или четыре раза бывал внутри этого холодного, высокого, обращенного больше к Богу, чем к людям, здания – каждый раз не по велению души, а по служебной необходимости, поскольку года два назад неизвестные проникли ночью в комнату, где хранилась церковная касса, и забрали все пожертвования, которых оказалось немало – семнадцать тысяч долларов. Грабителей мы, в конце концов, нашли, но деньги вернуть не удалось. Преподобный Джексон – ему как раз в те дни исполнилось шестьдесят – помогал расследованию, как мог, во всяком случае, все проповеди начинал, как мне рассказывали, с того, что предавал анафеме грабителей и восхвалял действия городской полиции и лично майора Патрика Клейна. Конечно, я был благодарен – ведь теперь мое имя знал сам Господь…
– Я очень надеялся, что вы выкроите пару минут, – сказал отец Джексон, когда я вошел под гулкие своды и остановился перед изображением великомученика. Священник сидел на скамье, предназначенной для молящихся.
– Но только пару, – предупредил я. – Вы не стали бы мне звонить, если бы не имели информации, которая может помочь в расследовании. Вам ведь известно, каким делом я сейчас занимаюсь.
– Известно, – отозвался преподобный и подвинулся, чтобы я мог сесть с ним рядом. Пришлось опуститься на неудобную скамью, и я подумал: как прихожане высиживают здесь длинные проповеди и не получают мозолей на ягодицах?
– Мистер Клейн, – продолжал священник, – вы надеетесь добиться истины в расследовании смерти Стадлера?
– Конечно, – сухо отозвался я. – И мне понятно, на что вы намекаете, преподобный отец. Обстоятельства действительно весьма необычны. Но все имеет реальную причину, даже если она сначала скрыта.
– Стадлера покарала десница Господня, – убежденно заявил Джексон. – И это так же верно, как то, что сегодня полнолуние. Стадлер заслужил свою участь. Он был плохим человеком. Я говорю не о том, что он, собираясь стать губернатором штата, не признавал Господа. Это, в конце концов, его личное дело, хотя и не улучшает имиджа, если вы понимаете, что я хочу сказать.
– У него был самый высокий рейтинг среди кандидатов, – заметил я, – и если бы выборы состоялись в прошлый вторник, Стадлер опередил бы ближайшего соперника минимум на десять-пятнадцать процентов.
– Я видел результаты опроса, о которых вы говорите, – кивнул Джексон. – И это самое ужасное. Человек без принципов, человек, не признающий Творца, человек, не скрывающий, что в юности принимал наркотики, человек, о котором говорят, что по его заказу был убит в прошлом году Майкл Стефенсон…
– Мало ли что говорят о политическом деятеле, – вынужден был прервать я филиппику преподобного отца. – Мы не нашли улик, связывающих Стадлера с делом Стефенсона.
– Естественно, он умеет… умел прятать концы в воду, и вы это прекрасно знаете. Он умел говорить, он зажигал толпу… И если бы он стал губернатором, это обернулось бы бедствием для всех нас. И для вас, кстати, тоже, потому что одной из его идей была реорганизация полицейской службы. Вы бы наверняка остались без работы, майор Клейн.
Я не стал отрицать, но и подтверждать это предположение тоже не собирался.
– Если бы Стадлер стал губернатором, Америка оказалась бы перед возможностью фашистского путча… Да-да! Не спорьте! Толпа выбрала бы его, и толпа сделала бы его президентом. Как Гитлера в тридцать третьем.
Преподобный отец перегибал палку, он переоценивал Стадлера, но теперь эти слова вряд ли имели значение – во всяком случае, не имело смысла вступать со священником в политический спор.
– Господь должен был наказать этого человека, и он наказал его! – голос священника поднялся высоко к сводам церкви и вернулся назад гулким эхом. – Он явил свою волю, но ведь вы не будете писать об этом в полицейских протоколах. Как же вы объясните людям смерть Стадлера? Вы не станете выдвигать обвинения против Творца Вселенной, хотя все улики указывают именно на Него. Вы не можете судить Его, это не в вашей компетенции, да и не в моей тоже.
– Преподобный отец, – сказал я, демонстративно посмотрев на часы. – К сожалению, у меня нет времени для философских дискуссий…
– Я не веду с вами философских дискуссий, – спокойно сказал Джексон. – Разве я непонятно выражаюсь? Произошло убийство. Улики, собранные вами, прямо указывают на того, кто имел мотив и возможность. Об алиби и говорить не приходится, ибо Он присутствует везде, всегда и во всем.
– Вам не кажется, что вы кощунствуете, преподобный отец? – сказал я.
– Нет, сэр, я говорю о фактах, а факты не могут быть кощунственны – они существуют в мире, а не в наших мыслительных построениях. Факты – я вас для того и пригласил, чтобы рассказать о них – таковы. Помните года три назад – я могу назвать точную дату, у меня все записано, но большого значения это не имеет, – в Нью-Йорке убили Мэтью Барнаби?
– Главного акционера "Вестерн алюминиум"? – сказал я, чтобы заполнить паузу, поскольку, назвав фамилию, священник замолчал и смотрел на меня, будто забыл, о чем собирался рассказывать дальше. – Конечно, помню.
– Убит он был в собственном кабинете на шестьдесят пятом этаже южной башни Всемирного торгового центра, – продолжал связенник. – За несколько месяцев до 11 сентября.
– Верно, – согласился я, – расследование не успели закончить. Когда башни упали, погибли два человека из ФБР, они работали в кабинете Барнаби…
– Да-да, – нетерпеливо прервал меня священник. – Как его убили, вы, конечно, помните? Проникающее ранение в сердце, оружие не нашли, кабинет был заперт изнутри, шестьдесят пятый этаж, заметьте… Убийцу арестовали?
– Насколько мне известно – нет, – я покачал головой, – впрочем, я не следил за газетами, делом занималось Бюро.
– Барнаби был ужасным человеком! – воскликнул пастор. – Ужасным! Для него не существовало ни одной из десяти заповедей, ни единой! Об этом писали в газетах, всем все было известно, но его ни разу не сумели привлечь к суду – хотя бы за неуплату налогов. И тогда Господь покарал его.
– Господь? – переспросил я, стараясь не вкладывать в свои слова слишком много иронии.
– Конечно! Разве не чудо явил Он в тот день? Естественно, не в силах человеческих было раскрыть тайну смерти Барнаби. И она не была раскрыта.
– Господь совершает преступление, чтобы покарать зло? – усмехнулся я.
– Наказание, а не преступление! Наказание, инспектор! Творец выносит приговор и наказывает, ибо Он и есть Высший судья, безошибочный и справедливый, в отличие от суда присяжных, так и не сумевшего сказать Барнаби "Виновен!"
– Загадки запертых комнат, – сказал я, – самые сложные в криминалистике. Тем не менее, они всегда имеют решение. Если бы не одиннадцатое сентября…
– А смерть Эргодана? – священник сидел на скамье, сложив руки на коленях, и смотрел куда-то перед собой, в сторону алтаря, на котором играли солнечные зайчики, но мне почему-то казалось, что Джексон весь в движении – может, я воспринимал движение его мыслей? – Давид Эргодан, его убили в прошлом году, двенадцатого марта. То же самое – рана в сердце. Эргодан был в доме с женой, жена спала рядом с ним, проснулась от страшных хрипов… Муж умер у нее на руках. Орудие убийства не обнаружили, спальня была заперта на ночь… Полиция подозревала жену, но ничего не смогла доказать, и женщину даже не судили.
– Да-да, – сказал я, – странная была история, верно.
– Странная? Господь и в этом случае явил чудо, которому не нашли объяснения. И покарал негодяя – вы же не станете отрицать, майор, что Эргодан был из тех, о ком порядочные люди говорят "Собаке – собачья смерть!"?
Я не стал отрицать и подтверждать не стал тоже, все равно патер моих слов не расслышал бы. Если он сейчас вспомнит о деле Биркса…
– А Стивен Биркс? – ладони священника сжались в кулаки. – Он насиловал и убивал молодых девушек, и когда это удалось доказать? Только после его смерти, когда полиция расследовала убийство и нашла дневники, фотографии и обрывки одежды жертв! Вы помните, майор, как умер этот негодяй? Его ударили ножом в сердце, когда он стоял у кромки прибоя и любовался закатом. Кто мог это сделать? Никто! Биркс был один на пляже, вечер, штиль, на песке только одна цепочка следов – самого Биркса. Тело лежало на берегу, в десятке метров от воды. И ножа не нашли. Он был негодяем, этот Биркс, людской суд не сумел его покарать, и Творец сделал это сам.
– Почему – так? – пробормотал я. Мне не хотелось спорить со священником по поводу Божьего суда, в конце концов, это вопрос веры, одни верят в Троицу, другие – в правосудие и конституцию, третьи – только в собственные силы. – Если Биркса покарал… м-г-м… Всевышний, то мог бы, наверно, наслать на него сердечный приступ или подстроить автомобильную аварию – Биркс ездил очень неаккуратно, его дважды лишали прав…
– О чем вы говорите, майор? – всплеснул руками священник. – Если бы Биркс погиб в автокатастрофе, разве кому-то пришло бы в голову, что это была Божья кара? Разве это было бы чудо Господне?
– У вас, наверно, есть и другие примеры? – осторожно спросил я, понимая, что тремя случаями странных насильственных смертей досье отца Джексона не ограничивается.
– Конечно, инспектор! Семь за последние два года. И заметьте, это только из американских газет. Телевизор я не смотрю, а газеты проглядываю. Все эти люди были негодяями, судя по тому, что журналисты писали о них после смерти. О каждом можно было сказать: "Его настигла Божья кара". Смерть Стадлера – восьмой случай. Случай удивительный, сверхъестественный, необъяснимый.
– Не объясненный, – поправил я. – Пока мы не можем объяснить случившегося, это верно. Но когда у нас будет больше фактов…
– Инспектор, вы в церкви! – священник повернулся ко мне всем корпусом и посмотрел мне в глаза. Тяжелый у отца Джексона оказался взгляд, не то чтобы неприятный, но просто тяжелый, как гиря. Я отвел глаза. – Будьте же откровенны! Вы действительно верите, что новые факты помогут объяснить, каким образом Стадлер был застрелен в воздухе?
– Нет, – вынужден был признаться я. – Новые факты в деле вряд ли появятся. Но всему должно быть объяснение…
– И это объяснение – Божья кара. Две тысячи лет назад Спаситель явился в мир и взял на себя наши грехи. Две тысячи лет мы ждем, когда Спаситель придет опять, и продолжаем грешить в надежде, что Он вторично спасет заблудшее человечество. Возможно, Творец подает нам знаки, чтобы мы поняли: время близко. Количество зла в мире нарастает лавинообразно, и Он решил, что пора положить этому конец.
– Почему тогда он не убил Гитлера в младенчестве? – пробормотал я. – Или Бин-Ладена? Или Саддама Хусейна? Этим он показал бы…
– Как мы можем судить о том, чего Он решил не делать? Но то, что Он сделал – это знак, понятный любому, у кого открыты глаза, кто способен разглядеть проявление чуда Господня и кто верит во Второе пришествие и Божью кару.
– Да-да, конечно, – слишком много слов, слишком много, рассуждать таким образом можно было бы до того самого Второго пришествия, о котором толковал преподобный отец. – Возможно, вы правы, пастор. Не мне судить, я всего лишь полицейский, да и в церкви бываю… скажем так, не слишком часто. И не могу я, – вы прекрасно это понимаете, – закрыть дело Стадлера, написав: "На то была воля Божья".
Я встал и посмотрел на часы – к десяти мне нужно было быть у городского прокурора, он желал ознакомиться с протоколами технической экспертизы.
Священник тоже поднялся со скамьи, оправил рясу, будто женщина – вечернее платье.
– Я только хотел, чтобы вы верно понимали происходящее в мире, – извиняющимся тоном сказал он. – Часто не даешь себе труд посмотреть как бы сверху, увидеть больше единичного факта…
– Я понял, – сказал я. – Зла в мире стало слишком много, и Творец взялся сам исправлять собственные ошибки.
– Майор! – воскликнул священник. – Нельзя более превратно толковать мои слова! Творец не допускает ошибок, ошибаемся мы, не понимая Его желаний и поступков. Даже когда Он намеренно являет нам чудо своего наказания, мы отворачиваемся в гордыне и не хотим принять ясного и простого объяснения!
– Мы? – спросил я с иронией, которую совсем не старался скрыть.
– Мы, – сказал Джексон. – Если я называю черное черным, а вы видите в нем белое, то ошибаетесь не вы, ошибаемся мы оба, я в том числе, потому что не нашел правильных слов для убеждения. Но ведь вы подумаете над моими словами, майор?
– Обещаю, – сказал я совершенно искренне. В описании фактов священник был прав, не сошлись мы в интерпретации. Но мы и не могли сойтись, даже если бы я признал правоту слов пастора о Божьем суде и Господней каре. "В Бога мы веруем", это так. Но в протоколах полицейского расследования используем другие слова, другие объяснения.
Если мы объяснения находим. А если не находим – то не пишем "Такова была Его воля", а сдаем дело в архив, не получаем повышения по службе, а то и на пенсию нас отправляют раньше срока, как это было полгода назад с Джеффри Нойманом, не сумевшим раскрыть убийство Биркса. Отец Джексон так просто все объяснил, а Джеффри, с которым я был коротко знаком много лет, не дошел до такого очевидного заключения, хотя, в отличие от меня, верил в Бога и наверняка регулярно посещал службы и слушал воскресные проповеди…
Отъезжая, я посмотрел в правое зеркальце – священник стоял на пороге церкви и смотрел мне вслед, я и на таком расстоянии ощущал его взгляд, тяжелый, уверенный и обреченный.
//-- * * * --//
Толпа журналистов дежурила у входа в прокуратуру. Наверняка другая толпа ожидала у здания городского суда. В управление полиции тоже не имело смысла соваться – там телевизионщики еще в воскресенье выставили наблюдательный пункт. Я вызвал по мобильному телефону Джеффри Хадсона, работавшего в прокуратуре, по-моему, больше времени, чем я жил на свете, и передал ему для шефа не очень пухлую папку. Хадсон вышел и вошел, не привлекая внимания – мало ли служащих снуют туда-сюда в разгар рабочего дня? – а я поехал к Магде Нельсон, эксперту-баллистику, где собралась следственная группа.
В конце концов, не могли журналисты поспеть везде, хотя временами казалось, что пишущая и показывающая братия составляет львиную долю населения не только нашего штата, но и всей нашей большой планеты. Когда я приехал, группа была в сборе.
– Не было смысла собираться, – ворчал Джош Мак-Кензи, перебрасывая на экране компьютера увеличенные изображения покореженных частей самолета, Джош был специалистом по двигателям и в нашей группе представлял фирму-производитель "Сессны". – Все можно было обсудить в телеконференции.
– Обсудить – что? – Магда, с которой я был знаком, пожалуй, всю сознательную жизнь, не терпела политкорректности, говорила только правду – так, как она эту правду понимала, – и потому в свои тридцать два была не только не замужем, но, насколько я себе это представлял, вряд ли хотя бы раз в жизни провела с мужчиной ночь в общей постели. Я мог и ошибаться, но, если бы что-то подобное действительно произошло, в управлении узнали бы в ту же минуту – слухи в полиции распространяются быстрее, чем в Голливуде.
– Что обсудить? – раздраженно продолжала Магда. Она уже предложила всем виски и сама вертела в руке крепкий коктейль. – На пуле никаких деформаций. Обычная девятимиллиметровая пуля. Если бы выстрел был из пистолета… Да что я вам объясняю?
– Это не пистолетный выстрел, – встрял Джош. – Возможно, духовое ружье. Возможно, какая-то трубка, наподобие индейских…
– Может, не будем в сотый раз повторять то, что уже обсудили? – сказал я. – Если есть новая информация или новые идеи – давайте. Если нет – поговорим о том, какой хороший фильм "Терминатор-3".
– Такая же чепуха, – заявил Бертон Хиггинс, детектив-инспектор из отдела по расследованию финансовых преступлений. В нашу группу его включили, поскольку была такая идея, что Стадлер получал крупные – и совершенно незаконные – суммы денег от частных жертвователей на свою предвыборную кампанию. Никто не представлял, как эти незаконные деньги – если они вообще были – могли помочь расследованию (разве что в поиске мотива преступления), и к словам Хиггинса обычно не прислушивались. Впрочем, кратким своим восклицанием он на этот раз выразил общее мнение – и по поводу фильма тоже.
У меня в кармане зазвонил телефон, и я, извинившись, поднес аппарат к уху, предварительно взглянув на экран. Номер показался мне знакомым (наверняка он таким и был, кто еще мог звонить мне на мобильный телефон, не зарегистрированный ни в одной базе данных?), а голос я узнал сразу. Я ждал, что он позвонит, мне казалось странным, что он не звонил так долго, но сейчас у меня не было желания с ним разговаривать – чтобы все слышали, с кем я общаюсь, и забросали меня вопросами, на которые я не хотел бы давать ответы?
– Извини, я сейчас очень занят, – сказал я. – Ты не мог бы перезвонить через час? Или я перезвоню тебе?
– Зачем звонить? Не люблю по телефону, – пробормотал он своим отрешенным от реальности голосом. – Приезжай, обсудим. Меня выпускают в сад, там есть тихое место…
– Хорошо, – сказал я. – Приеду, как только освобожусь.
– Мередай привет Магде, – сказал он. – Вы ведь у нее дома собрались?
– Передам, – сказал я и прервал разговор. Как, черт возьми, он догадался, где я нахожусь? По звону бокалов? По приглушенным диалогам? Пока я разговаривал, Магда молчала, он не мог узнать ее по голосу. А может, телевизионщики нас все-таки выследили и сейчас дом показывают по всем каналам?
Я выглянул в окно – Магда жила на тихой улице, въезд в которую был только один и почти всегда перекрыт шлагбаумом. На улице никого, в саду напротив лежала в шезлонге старушка лет семидесяти, прикрывшись цветастой простыней по самую шею – возможно, репетировала свое путешествие на кладбище.
– Тебе привет, Магда, – сказал я. – Помнишь Дэвида Гордона?
– Конечно! – воскликнула Магда. – Как он себя чувствует? Он все еще…
– Да, все еще, – кивнул я. – А чувствует он себя нормально. По его словам.
– Мне так его было жаль, – пробормотала Магда и вернулась к разговору с Хиггинсом о том, что в данном конкретном преступлении наверняка были использованы новейшие технические достижения, о которых полиция не имеет никакого представления – у нас даже ноутбуки пятого поколения, в то время, как крутые программисты работают на шестых и даже седьмых "Интелях", и потому преступный мир всегда на шаг впереди полиции…
Знакомая песня.
У нас действительно были не самые новые компьютеры, не самые быстрые машины и не самые умные сотрудники, причем последнее обстоятельство почему-то не упоминалось ни в одном интервью нашего полицейского начальства.
Мы обсудили вопрос о том, возможно ли было совершить это преступление, воспользовавшись новейшим научным достижением – самофокусирующимся и даже меняющим траекторию лучом мощного лазера. О том, что такой лазер создан в Ливерморской лаборатории, Магда прочитала в журнале "Scientific American", сразу же позвонила автору материала и получила полную информацию, из которой можно было понять, что никакой лазер не способен продырявить пилота, оставив в неприкосновенности лобовое стекло кабины. И уж тем более, от какого лазерного луча остается пистолетная пуля?
Закончили мы часов в шесть, не придя, естественно, ни к какому заключению, которое можно было с чистой совестью предъявить журналистам. Мотивов для убийства Стадлера мы нашли минимум три. Потенциальных подозреваемых, имевших на Стадлера огромный зуб и готовых на преступление, мы насчитали минимум девять – включая нынешнего губернатора штата Линдона Бровеннера. Но физической возможности не было ни у кого, и потому в конце обсуждения я рассказал о своем разговоре с патером Джексоном – версия Божьей кары была ничем не хуже других фантастических версий (вроде того же искривленного луча лазера), а с тем, что Стадлер был человеком, мягко говоря, недостойным, согласились все.
Ехать в Ферроу было уже поздно, и я вернулся домой. Пришлось, конечно, ответить на десяток глупых вопросов – журналист Би-Би-Си подкараулил меня на подземной стоянке в квартале от дома (кстати, я не собирался оставлять машину именно там и решил сделать это в самый последний момент), а оператор с канала Си-Эн-Эн дожидался меня у входа. Там было еще несколько репортеров, которых я не разглядел в темноте и на чьи вопросы отвечать не стал. Сказал что-то о сложности расследования, о том, что нужно еще и еще раз очень внимательно изучить останки "Сессны", Ализа впустила меня в дом и закрыла входную дверь на щеколду – по ее словам, журналисты уже пытались нарушить неприкосновенность жилища и обосноваться в передней, поскольку здесь можно было подключить аппаратуру и не бояться наступления темноты.
Обычно мы с Ализой смотрели телевизор в разных комнатах – она перескакивала с одного сериала на другой, а я предпочитал музыкальные программы, причем звук приглушал так, чтобы слышно было в лучшем случае тихое завывание. Ализа меня не понимала, я не понимал ее, так мы и жили в полном согласии. Разумеется, жена не выдержала и спросила, как идет расследование – на выборах губернатора она, кстати говоря, собиралась голосовать именно за Стадлера, поскольку среди кандидатов он единственный был действительно сильной и харизматической личностью, а то обстоятельство, что при Стадлере в Индиане стало бы значительно меньше свобод – в рамках конституции со всеми ее поправками, конечно – Ализу нисколько не смущало. Свобода привела к трагедии 11 сентября – она была в этом абсолютно уверена.
– Никак, – ответил я. – Стоим на месте. Патер Джексон, кстати, полагает, что Стадлера покарал Господь, и это, похоже, единственная на сегодняшний день разумная версия.
– С журналистами ты более откровенен, чем с собственной женой, – обиженно сказала Ализа и удалилась в свою комнату, а я просидел еще часа два перед телевизором, дожидаясь ночных новостей, в которых показали мою улыбавшуюся физиономию и сообщили, что в ближайшие часы полиция произведет арест главного подозреваемого, и тогда, наконец, удивительное преступление получит свое объяснение. Так утверждает руководитель следственной группы майор Патрик Клейн, ответственный полицейский, обычно не бросающий слов на ветер.
Заснул я, пытаясь вспомнить каждое сказанное мной вечером слово – ну не говорил я ничего об аресте подозреваемого, откуда же эти слова всплыли в показанном интервью? Монтаж? Наверное. Мы ведь уже давно живем в таком мире, где реальность создается усилиями операторов и монтажеров. Может, и та реальность, в которой Стадлер сначала погиб, а потом врезался в землю, тоже была кем-то специально создана для того, чтобы помешать следствию?
Почему нет? Версия ничем не хуже той, что высказал патер Джексон.
//-- * * * --//
К воротам Бергеровского госпиталя я подъехал в половине десятого – по моим расчетам, завтрак уже закончился, обходы врачей в этом заведении не практиковались, у каждого больного был свой личный врач, бывшего майора Гордона пользовал доктор психиатрии Рэнсон Палмер, к нему я и отправился.
Палмер ждал меня в своем кабинете.
– Гордон сейчас в относительном порядке, – сказал доктор. – Я говорил с ним вчера вечером и пришел к выводу, что болезнь, по крайней мере, не прогрессирует. Когда речь идет о шизофрении, это уже хорошо. К сожалению, шизофрения не лечится, что бы ни говорили по этому поводу мои коллеги.
– Он мне звонил вчера и просил приехать, – сказал я.
– Да, я знаю, – кивнул Палмер, – разговоры больных прослушиваются, на это у нас есть специальное разрешение суда. Гордон хочет поговорить с вами о деле Стадлера, я ничего не имею против, разговор позволит ему выплеснуть определенное количество энергии, которая, будучи подавлена, могла бы привести к припадку, чего мы всячески, естественно, стараемся избежать. Единственное, о чем бы я вас просил, сэр, – не нужно с ним спорить. Вы же понимаете, насколько далеки от реальности могут быть его предположения. Он хочет думать, что способен анализировать определенные процессы… Пусть останется при своем мнении.
– Спорить я не буду, – сказал я.
– Отлично. И сразу прекращайте разговор, если Гордон начнет повышать голос, возбуждаться… Просто скажите, что у вас много дел, и немедленно уходите. Понимаете меня?
– Конечно, доктор.
– Замечательно. Тогда звоните Гордону и сообщайте о своем приезде.
Дэвид ждал меня в дальнем углу больничного сада, там стоял сарай, где, по-видимому, садовники держали свои инструменты, и в тени огромной ольхи была врыта в землю аккуратная скамья. Скамья располагалась так, что увидеть с дорожки можно было только затылки сидевших, а услышать – если говорившие не повышали голоса – невозможно было ни слова. Очень удобное место не только для приватных бесед, но и для уединенных размышлений.
Стриженый затылок Дэвида я увидел издалека и, медленно приближаясь к скамье, думал о том, как может минута изменить всю жизнь человека. Три года назад инспектор Гордон был самым перспективным полицейским во всем нашем следственном отделе. Как никто, он умел анализировать факты и соединять их друг с другом в такой последовательности, какая никому, кроме него, не приходила в голову. Выступая свидетелем в суде, он не давал защите ни одного шанса – если недоставало прямых улик, Дэвид заполнял пробелы безукоризненной логикой. Безусловно, его ждало блестящее будущее. И еще – Дэвид был счастливо женат, он и Гвен обожали друг друга, родили двоих детей: сына Дика и дочь Маргарет…
Все рухнуло в дождливый весенний день. Гвен ехала с детьми домой, везла их из школы, и на одном из городских перекрестков на красный сигнал светофора выскочил огромный трейлер. Как потом оказалось, водитель не справился с управлением на мокрой дороге – ехал с большой скоростью, увидел красный, резко затормозил, машину занесло, левым бортом грузовик ударил пересекавшую перекресток "Тойоту"…
Когда коллеги из дорожной полиции сообщили Дэвиду об аварии, он почему-то думал, что все обойдется. На перекрестке Гордон был через минуту, поставив, должно быть, на полицейском "Форде" рекорд скорости. Гвен умерла у Дэвида на руках, а дети погибли сразу, удар пришелся как раз по задней части машины.
Несколько часов Дэвид держался, а потом произошел срыв. Доктор Палмер, с которым я говорил в те дни, утверждал, что во всем виноваты гены. Есть люди, наследственно склонные к шизофрении, как есть предрасположение к онкологическим заболеваниям или алкогольной зависимости. Болезнь может "проспать" всю жизнь и не проявить себя. Уникальная способность Дэвида к разгадыванию сложнейших криминальных загадок – тоже, по мнению Палмера, была следствием "работы" латентного гена. Вы слышали, должно быть, майор Клейн, что все гении – люди с психическими отклонениями? Я слышал.
Дэвида поместили в Бергеровскую клинику, где жили, кстати, двое или трое убийц, пойманных Гордоном и признанных впоследствии психически неполноценными. Не знаю, встречался ли он с бывшими своими подопечными и о чем они могли говорить при встречах – думаю, что доктор Палмер ограждал Дэвида от ненужных волнений.
В последнее время, насколько мне было известно, приступы, во время которых Дэвид воображал себя водителем трейлера, убившим Гвен и детей, случались все реже. До полного выздоровления, по словам врача, было далеко, но признаки улучшения определенно наблюдались. Я никогда не спрашивал, какие медицинские препараты использовали врачи, мне было бы неприятно узнать, что Дэвида мучили электрошоком или какой-нибудь другой гадостью, ослабляющей волю. Наверняка доктор Палмер знал о том, что Дэвид время от времени звонил мне, но вряд ли мог знать, что без советов, а иногда и прямых указаний Дэвида мне не удалось бы так быстро и эффективно распутать дело Энриксона, и дело "безумной Фриды", и эпизод с черным Шломо, и завершить еще с десяток других расследований, которыми я руководил. Говорят, что больные шизофренией складывают вместе факты, которые нормальному человеку кажутся абсолютно не связанными друг с другом. Наверно, так и было.
– Здравствуй, Дэвид, – сказал я, обойдя скамейку и присаживаясь на влажный от росы край. Гордон сидел, сложив руки на груди, и не обращал на меня никакого внимания.
– Дэвид, – сказал я, – доброе утро. Это я, Патрик Клейн.
– Патрик, – произнес Дэвид, не меняя позы, – я не глух и не слеп. Пересядь, пожалуйста, ты мешаешь мне видеть.
– Но… – пересесть было решительно некуда, разве что на пень, торчавший неподалеку от входа в сарай, но это было слишком далеко, нам бы пришлось кричать во время разговора.
– Поближе, – нетерпеливо сказал Дэвид. – Ты сел слишком далеко, придвинься, я не заразный.
– А, конечно, – я сел ближе к Дэвиду, он повернулся, наконец, и посмотрел мне в глаза. Я выдержал не больше секунды – возможно, у всех безумцев такие глубокие зрачки, такой втягивающий взгляд; возможно, так смотрят не только безумцы, но и гении, я сам читал, что взгляд Эйнштейна выдержать было невозможно, а может, это говорили про взгляд Ленина? Или Ницше? Не помню.
– У тебя так и не появился подозреваемый в деле об убийстве Стадлера, – сказал Дэвид без вопросительной интонации, он всего лишь констатировал факт и не ждал подтверждения. Я промолчал.
– Нельзя же считать подозреваемым Господа, как тебя пытался убедить патер Джексон, – в голосе Дэвида прозвучала усмешка, но, черт возьми, откуда он мог знать, о чем мы говорили в церкви, будучи наедине? И как Дэвид вообще узнал о нашем разговоре?
– Патрик, – укоризненно произнес Дэвид, – ты рассуждаешь, как студент, не знакомый с методами индуктивной психологии.
Он что, научился под действием электрошока читать мысли?
– Нет, – раздраженно сказал Дэвид, – не умею я мысли читать и никогда не умел. У тебя все на лице написано. Ты удивился, когда я упомянул патера. Почему? О том, что ты посетил церковь святого Стефана, говорили в вечерних новостях. Журналисты отслеживают каждый шаг – твой и твоих коллег, – и ты это прекрасно знаешь. Что дальше? Ты атеист, мне это известно еще со времени нашей совместной работы. Значит, в церковь ты пошел, потому что хотел поговорить с настоятелем – больше там в то время никого не было. Хотел о чем-то спросить пастора? Глупости, патер никак не связан с делом, которым ты занимаешься. Значит, пошел ты не по собственной инициативе, тебя пригласили. Что мог сказать тебе Джексон по поводу убийства Стадлера? Мнение церкви о кандидате в губернаторы известно, хотя и не афишируется – церковь старается оградить себя от публичной политики. Обстоятельства гибели Стадлера даже атеиста вроде тебя наводят на мысль о сверхъестественном вмешательстве, так что же говорить о слуге Божьем? По-моему, это очевидно.
– Да, – признал я. – Когда ты объясняешь, все выглядит очевидным.
– Я безумен только в норд-норд-вест, а при южном ветре еще могу отличить сокола от цапли, – с удовлетворением в голосе произнес Дэвид.
– Сегодня вообще нет ветра, – пробормотал я.
– Это ты верно заметил, – ехидно сказал Дэвид. – С наблюдательностью у тебя все в порядке. Тебя наверняка навел на определенные размышления тот факт, что пуля, убившая Стадлера, не имеет царапин и других дефектов, позволяющих определить, из какого пистолета она была выпущена. А сплющенность? Царапин не было, но пуля должна быть сплющена, верно? Если выстрел произвели с расстояния ярда…
– Пуля вообще не была выстрелена из пистолета, – неохотно признал я. – Мы об этом старались не распространяться, в газетах этого нет, поэтому ты и не знаешь. Пуля в оболочке, стрелять могли разве что из духового оружия. Ружье, трубка…
– И вы об этом молчали, потому что…
– Почему ты из меня жилы тянешь? – вскричал я, забыв, что в разговоре с Дэвидом нельзя повышать голоса. – Ты сам прекрасно понимаешь, почему это не должно попасть в газеты! Мало нам выстрела в кабине самолета – ладно, это еще можно вытерпеть. Но как, черт возьми, кто-то мог стрелять в Стадлера из духового ружья, да еще в грудь? В кабине, кроме пилота, никого не было. Если бы стреляли снаружи, пуля была бы неизбежно деформирована. Во-первых, убийца должен был попасть в лопасть пропеллера. Во-вторых, если убийце дико повезло и пуля пролетела между вращавшимися лопастям, она должна была пробить плексиглас обтекателя. Но и этого нет! Во время удара о землю кабина разрушилась и плексиглас тоже, но там нет дефектов, похожих на пулевое отверстие. Расстояние между обтекателем и грудью пилота – ярд и два дюйма, значит, с такого примерно расстояния пуля и должна была быть выстрелена из какого-то духового оружия, иначе…
– Ну да, – прервал меня Дэвид, – иначе, кроме Бога, сделать это некому. В инопланетян мы с тобой не верим. В Бога, впрочем, тоже, но если уж приходится выбирать между Высшей силой и зелеными человечками…
Он замолчал, и мне показалось, что взгляд его уперся в мой левый висок – я ощущал это давление физически, будто к голове приложили горячую ладонь. По земле между моими ногами ползла муравьиная армия – из-под скамейки куда-то в сторону сарайчика, – я следил за суетливыми, но вполне целенаправленными движениями муравьев и думал о том, что вряд ли мне нужно было приходить сюда и разговаривать с Дэвидом. Не лучше ли уйти сейчас, пока Дэвид не распалил себя – да, он прекрасно отличает сокола от цапли, но что произойдет через минуту?
– Вернемся к пуле, – сказал Дэвид после долгого молчания, когда я уже совсем решил было встать и распрощаться. – И к Богу, если на то пошло. Типичная загадка запертой комнаты, только в данном случае комнатой является кабина самолета. Такие загадки имеют только два решения. Либо убийство было совершено не там, где обнаружено тело, либо не тогда, когда комната была закрыта, а до или после.
– Конечно, – сказал я и раздавил каблуком муравьиный арьергард – четверо больших муравьев толкали жвалами муху, втрое превосходившую их размером, и мне почему-то стало противно смотреть.
– Конечно, – повторил я. – Элементарно. Только в деле Стадлера это не работает.
– Это работает всегда, – вставил Дэвид.
– Стадлера не могли убить раньше, чем он сел в самолет, верно? Кто же тогда управлял машиной почти до самой посадки? Стадлера не могли убить, когда самолет уже упал на землю – что-то произошло именно в воздухе, диспетчеры аэропорта вели самолет на посадку, говорили со Стадлером и слышали, как он вскрикнул и после этого не произнес ни слова. Самолет сорвался в пике, из которого не вышел, потому что пилот был мертв. Это объективные данные, да я и сам видел, как это случилось!
– Верно, – протянул Дэвид, – со временем не получается. Может, с местом убийства?
– Стадлера убили не в самолете, а потом посадили труп в пилотское кресло? Но в Индианаполисе десятка два свидетелей видели, что именно Стадлер сел в кабину и машина взлетела. Самолет ни разу не исчез с экранов радара. И записи переговоров Стадлера с землей тоже сохранились. Он не мог покинуть кабину. А когда самолет упал, Стадлер был уже мертв – надеюсь, ты не станешь оспаривать вывод патологоанатома? И Пирсон утверждал, прибыв на место катастрофы, что пилот умер всего несколько минут назад.
– Да… Значит, и этот вариант не проходит тоже, – Дэвид говорил так, будто его вполне удовлетворили мои рассуждения. – Похоже, стандартные варианты решения задачи о запертой комнате в этом случае не годятся.
– Здесь никакие не годятся! – взволнованно воскликнул я, придавив каблуком еще десяток муравьев и заставив стройную колонну наступавшего воинства обратиться в паническое, хотя и молчаливое, бегство. – Я думал…
Говорить о том, что я думал, когда услышал по телефону знакомый голос Дэвида, смысла не имело.
– Извини, Дэвид, – сказал я, поднимаясь, – у меня не так много времени… Я приду к тебе… ну, скажем, завтра вечером, и мы поговорим.
– Завтра вечером, – повторил Дэвид. Он наклонился и увидел раздавленных мной муравьев. Он опустился на колени и принялся заваливать гравием муравьиные трупики, будто устраивал им братскую могилу. На меня Дэвид не обращал внимания – по-моему, он забыл и нашем разговоре, и о моем существовании. Я тихо отступил, стараясь не скрипеть подошвами.
Дэвид поднялся с колен, отряхнул брюки и поднял на меня взгляд. Я отвел свой, но на какое-то мгновение наши взгляды все-таки скрестились, и я понял, что он понимает, что я знаю, что он…
– Ты не задаешь свой вопрос, Патрик, – сухо сказал Дэвид, повернулся ко мне спиной и побрел по дорожке к зданию больницы. – Ты все время хочешь спросить, кто же убил Стадлера.
– Ты знаешь, кто его убил? – спросил я, глядя ему в спину.
– Конечно, – он пожал плечами. – Это очевидно. Есть только один человек, который имел мотив и возможность.
– Кто? – нетерпеливо спросил я. Патер Джексон уже назвал одного подозреваемого, имевшего мотив и возможность.
Дэвид остановился, и я едва не уткнулся носом ему в спину. Он медленно обернулся, и я увидел его взгляд – совершенно пустой, впечатление было таким, будто кто-то выключил трепещущее пламя мысли, завернул эту горелку, и мысль застыла. Мурашки побежали у меня по спине, я отступил на шаг, а Дэвид тем временем говорил, будто робот, не повышая и не понижая голоса, нанизывал слово на слово, без запятых, точек и смысловых усилений:
– Метью Барнаби, директор "Вестерн алюминиум", – бубнил Дэвид, – был убит в своем кабинете. Сквозная рана в сердце. Эргодан был убит в своей постели. Сквозная рана в сердце. Биркс был убит на пляже. Сквозная рана в сердце…
– Да-да, – сказал я нетерпеливо, вовсе не уверенный в том, что Дэвид меня слышит. Нужно было позвать доктора Палмера или кого-нибудь из санитаров, у Дэвида, похоже, начинался приступ, наш разговор слишком его взволновал. – Я все это знаю. Преподобный Джексон утверждает, что это – Божья кара…
– Анкерман, – продолжал Дэвид, – сквозная рана в сердце… Мастон… сквозная рана… орудие не найдено…
– Дэвид, – мягко сказал я, – пойдем, пожалуйста…
– Стадлер, – завершил он перечисление, – сквозная рана в сердце и – пуля. Почему? Почему на этот раз пуля? Я скажу тебе, Патрик. Потому что на этот раз убийца имел возможность оставить материальный след… В остальных случаях у него такой возможности не было. Наверно, это не больно – когда прямо в сердце. Наверно, даже не чувствуешь, смерть наступает сразу…
– Дэвид…
– Только один человек связывает всех этих людей… Только у одного мотив… И только у него была возможность… Ни у кого, только у него…
– Да назови ты, наконец, имя, – резко сказал я. – Тебе станет легче, и я буду знать, что мне нужно предпринять.
– Имя? Могу назвать… Я знаю. Зло. Разве так нужно бороться со злом? Даже если умеешь именно так? Это невозможно, верно? Так может поступить с человеком только Бог…
– Вот и преподобный Джексон говорит, – начал я.
– Оставь Джексона! Преподобный не решит этой проблемы, здесь нужен физик, я говорил с Бакстером, он тоже так считает. Бог лишь создает законы природы, а пользуется этими законами человек. Я знаю этого человека. И ты знаешь.
– Дэвид, – сказал я, отчаявшись услышать имя. Что-то происходило в его мозгу, он не видел меня и не слышал, он ушел в свой мир, и я не знал, кем он там себя воображал. Должно быть, пока мы говорили, подул северо-северо-западный ветер, и разговор нужно было заканчивать. – Давай я помогу тебе дойти до палаты. Обопрись на меня…
Он не сопротивлялся. Навалился на меня, будто у него отнялись ноги, и я тащил Дэвида на себе, как солдат, выносящий с поля боя своего раненого командира. Мы добрели до террасы, и санитары бросились ко мне на помощь. Дэвида увели, мы даже не попрощались, и я ушел, не став докучать доктору Палмеру – наверняка у него сейчас будет достаточно забот с его больным.
Я вышел за ворота, сел в машину, но двигатель не включал. Мне нужно было подумать. Я знал, что так кончится. Дэвид уже успел доказать, что для него не существует криминальных задач, которые он не смог бы решить. Чем этот случай отличался от прочих? Только странной способностью убийцы. Все остальное – поиск связей между, казалось бы, несвязанными явлениями. В этом Дэвид – бог.
Он знает имя убийцы. Он утверждает, что я тоже его знаю.
А если он все-таки ошибается?
//-- * * * --//
Я включил мобильный телефон и обнаружил, что мне звонили восемнадцать раз, и кроме того, оставлено было одиннадцать сообщений. Меня ждали коллеги, чтобы обсудить результаты лабораторных анализов, меня ждал окружной прокурор с докладом (голос у Джаспера был угрюмым, наверняка на него давили из Вашингтона, может, угрожали передать дело в ФБР, но прокурор напрасно беспокоился по этому поводу – зачем сотрудникам Бюро браться за решение задачи, почти гарантированно ведущее к поражению?), и еще меня ждала Ализа, и еще журналисты, ну просто всем я был нужен именно сейчас, срочно, но я не мог разорваться и потому поехал туда, где меня именно сейчас не ждали.
Профессор Бакстер, видимо, недавно закончил читать лекцию студентам – когда я вошел в его кабинет, Родерик лежал на своем любимом кожаном диване и массировал себе пальцы.
Профессор Бакстер выступал два года назад экспертом по делу об искусственных алмазах, с тех пор мы время от времени встречались – меня интересовали новости из мира физики, никогда не знаешь, что пригодится в работе, а Родди выспрашивал детали расследований, то, что не публиковалось в прессе, он обожал детективы и воображал, что все свои сюжеты господа Стаут, Гарднер и Карр – его любимые авторы – брали исключительно из реальной жизни.
– Я ненадолго, – предупредил я. – Ни у тебя, ни у меня нет времени. Скажи, тебе звонил сегодня Дэвид Гордон?
Родерик сел, ногами нашарил туфли.
– Вчера, – сказал он. – Гордон звонил мне вчера.
– О чем вы говорили?
Родерик надел туфли, встал, потянулся.
– Тебе это интересно? – сказал он. – Честно говоря, я удивился, Гордон не звонил мне, после того, как… Ну, из больницы. Мы были знакомы, конечно, виделись на городских приемах, несколько раз он читал моим студентам лекции об основах правопорядка…
– Да-да, – нетерпеливо сказал я. – Ты удивился…
– Я не думал, что им там позволяют иметь телефоны.
– Не всем, – сказал я. – К тому же, Дэвид – особый случай. Так вы говорили…
– Не о гибели Стадлера, – улыбнулся Бакстер. – Я понимаю, что тебя сейчас только это интересует. Разговор был о физике – вряд ли Гордон стал бы звонить мне, чтобы поговорить о погоде.
– О физике?
– О физике, – повторил Родерик. – О законах природы, имеющих вероятностный характер.
Я молчал, ожидая продолжения, Родерик прошел к своему столу, но туфли мешали ему – должно быть, он надел сегодня пару, которая ему жала. Сев в кресло, он сбросил туфли и с выражением блаженства на лице вытянул ноги. Я опустился на диван и закинул руки за голову.
– Почему ты спрашиваешь? – сказал Родерик. – Я тебе сказал – имя Стадлера ни разу не было упомянуто.
– А чье было? – поинтересовался я.
– Ничье, – отрезал Бакстер. – Разве что Бог пару раз. Но ведь это не имя, верно? Бог – это скорее профессия.
– Профессия? – удивился я.
– Разве нет? Когда мы говорим о Боге, то практически всегда имеем в виду его функцию – создание Вселенной, управление человечеством, всеведение, всемогущество. Мы ведь не рассуждаем о Боге, как о каких-нибудь Джоне Буле или Джулии Робертс. Ты согласен?
– Допустим. Так вы о Боге все-таки говорили или о физике?
– О физике. Точнее, о законах природы, имеющих меньшую, чем единица, вероятность действия.
Наверно, не нужно было мне приезжать. Наверно, я терял время, продолжая этот разговор. Имя Бога меня не интересовало. Других имен – если Бакстер не лгал, а он не лгал, я видел это по его лицу – названо не было. О законах физики можно было поговорить в другой раз. Надо идти. Меня ждут в нескольких местах…
– Мы привыкли к тому, что законы природы действуют всегда, неотвратимо и абсолютно независимо от нашего желания. Тела всегда притягивают друг друга, и чем ближе, тем притяжение больше. Исключений нет, вероятность действия закона тяготения равна единице. Закон Ома – сила тока пропорциональна сопротивлению проводника – тоже не знает исключений. И закон сохранения энергии. Законы Ньютона, Фарадея, все физические законы – не бывает, чтобы в одном случае они действовали, а в другом нет. Или чтобы они действовали с утра, а вечером вдруг оказывались бесполезны.
– О Господи, – пробормотал я. – И об этом тебя спрашивал Дэвид?
– Об этом я рассказываю тебе, – усмехнулся Родерик, ткнув в мою сторону пальцем, – потому что ты в физике профан, в отличие от Гордона.
Конечно. У меня степень доктора права, а Дэвид успел получить вторую по физике и первую по экономическим наукам, что, впрочем, не так уж помогло ему в служебном продвижении.
– Оставь преамбулу, – сказал я. – Я не такой профан в физике, как тебе кажется.
– Да? Ну хорошо. О квантовых законах ты тоже слышал? В микромире законы действуют с некоторой вероятностью, не равной, в принципе, единице. Частица, к примеру, может пройти энергетический барьер, а может и остаться по эту сторону.
Господи, какое все это имело отношение к смерти Стадлера? Не стал бы Дэвид звонить Родерику и вести с ним пустопорожние разговоры о физических законах. Он должен был узнать у профессора Бакстера нечто очень конкретное, и он это узнал.
– В нашем большом мире действуют классические законы физики. В мире микрочастиц действуют квантовые законы, и всякое квантовое событие имеет не равную нулю вероятность осуществиться. Ты следишь за моей мыслью?
– Я веду за твоей мыслью наружное наблюдение, – сказал я, – и вижу, как она прячется от меня в подворотнях твоего красноречия.
– Глупости! – воскликнул Родерик. – Я очень ясно излагаю. Любой мой студент уже давно уловил бы, к чему я веду. Гордон, во всяком случае…
– Ладно-ладно, я тупой полицейский. Продолжай, но, пожалуйста, короче.
– Да я и так… Он спросил у меня, существуют ли в нашем мире законы природы, которые выполняются не всегда, а лишь с некоторой вероятностью, не равной ни единице, ни нулю. Я сказал, что таких законов нет, а он спросил, почему в таком случае опыты по передаче мыслей на расстояние или по телекинезу, или другие подобные эксперименты, связанные с деятельностью мозга, иногда удаются, а иногда нет. "Да потому, – сказал я, – что некоторые так называемые экстрасенсы попросту шарлатаны, а некоторые действительно на что-то способны. В первом случае опыты проваливаются, а во втором"…
– И во втором чаще всего тоже, – сказал я. Вспомнились кое-какие передачи, что я видел по познавательному каналу, когда лежал в прошлом году с тяжелым гриппом.
– Именно так сказал и Гордон! – воскликнул Родерик с таким видом, будто сделал важное научное открытие. – Правда, – неожиданно поскучнел он, – сразу после этих слов он понес какую-то ахинею, но мне-то уже стало понятно, куда он клонил, так что мысль я додумал, но поговорить о ней не успел – то ли у Гордона отобрали телефон, то ли он сам понял, что в таком состоянии продолжать разговор бессмысленно…
– И что же он сказал? – поинтересовался я.
– Тебя интересует, что сказал Гордон, или к какому выводу пришел я?
– Твои выводы относятся к области теоретической физики, которая не поможет мне поймать убийцу, а любое слово Дэвида способно навести…
– Понял. Ты ошибаешься, но если тебе так хочется… Он сказал… Господи, что же он сказал, прежде чем связь прервалась? Я думал о вероятностных законах, а он говорил… А, вот! "Убить зло невозможно, потому что убийство – зло, и убийство зла умножает зло, а добро убить можно, и тогда зло опять умножается"… Что-то в этом роде, Патрик. Ты считаешь, что для тебя в этом есть какая-то информация?
– Нет, – сказал я с сожалением. – С Дэвидом трудно общаться, чья-то другая личность время от времени берет в нем верх и почему-то именно в тот момент, когда очень важно услышать, что же он думает на самом деле, Дэвид, я имею в виду, а не кто-то другой, который поселился в его голове…
– Все это очень печально, – пробормотал профессор Бакстер.
– Извини, – сказал я, поднимаясь. – Я думал, что Дэвид сказал тебе что-то, что могло бы помочь…
Родерик проводил меня до двери, взял под локоть и сказал задумчиво:
– А законы природы, которые действуют лишь в некоторых случаях и с не равной единице вероятностью… Я думал об этом весь вчерашний день и сегодня тоже, читал лекцию, а сам думал… Возможно, такие законы действительно существуют. Наука их не изучает, потому что не признает. А не признает именно потому, что существует научная истина: не может закон природы действовать только, скажем, в ясную погоду, а в дождливую нет, а иногда наоборот – действовать в дождь, а при солнце не проявлять себя. Природа – не шизофреничка, верно? Если энергия сохраняется, то она сохраняется всегда. Если сила тока пропорциональна сопротивлению проводника, то и этот закон не знает исключений. И никто – я, кстати, тоже, пока Гордон не вправил мне мозги, – не задумывается об элементарном: а что если действительно существуют законы природы, не в квантовом мире, а в нашем, законы, которые выполняются с какой-то вероятностью. И заметь, все эти законы почему-то связаны с деятельностью мозга.
Родерик открыл передо мной дверь, мы стояли на пороге, в коридоре толпились студенты, пришедшие, видимо, на консультацию, а может, на семинар, профессор Бакстер держал меня за локоть мертвой хваткой, впрочем, я и не пытался вырваться, я слушал и понимал больше, чем казалось Родерику, и уж наверняка больше, чем ему бы хотелось, чтобы я понял. Он говорил, а я слушал и делал выводы.
– Мысли иногда передаются, а иногда нет. Телекинез иногда получается, но чаще опыты проваливаются, особенно если присутствуют люди, которые экстрасенсу почему-то не по душе. Что-то в этом есть… Мы ведь привыкли думать, это одна из аксиом науки: закон природы действует всегда. И если не всегда, то мы не аксиому меняем, а объявляем явление несуществующим и не изучаем, а если изучаем, то не по тем принципам, которые нужны для формулировки нового закона, а по старым, которые требуют постоянства и не действуют в случае…
– Ну да, – сказал я, осторожно высвобождая свой локоть, – по какому закону природы пуля оказалась в сердце Стадлера, летевшего над землей на высоте тысячи футов?
Бакстер запнулся только на мгновение – я был уверен, что вчера или сегодня, размышляя над словами Дэвида, он думал и о том, как могли проявиться эти предполагаемые, но не открытые пока законы природы, в конкретном случае, а самым конкретным и близким была, конечно, гибель Стадлера.
– Телекинез, – сказал Родерик. – У кого-то в тот момент получилось.
– Серьезно? – сказал я. – Ты сможешь повторить это под присягой во время судебного разбирательства, если я вызову тебя в качестве эксперта?
– Нет, конечно. Или… – Родерик улыбнулся, идея показалась ему забавной, над ней стоило подумать. – Если говорить о том, что существовала не равная нулю вероятность…
– Ни судью, ни присяжных это не убедит, – заключил я и пошел по коридору, чувствуя спиной взгляд профессора Бакстера. Если существуют законы природы, исполняющиеся с некоторой вероятностью, то закон давления взгляда относится именно к таким: иногда я физически ощущаю, как давит взгляд собеседника, а иногда не возникает не только давления, но даже ощущения, что на меня смотрят.
Есть многое на свете, друг Гораций…
//-- * * * --//
Авиационная экспертная комиссия пришла к предварительному выводу о том, что «Сессна-152» была технически исправна, катастрофа произошла в результате действия так называемого человеческого фактора, что подтверждают также записи бортового самописца. Отчет комиссии я получил на свой компьютер – как и все члены следственной группы – и прочитал его, слушая, как в гостиной гремит телевизор и Ализа фальшиво подпевает пению Бритни Спирс. Перед домом толпились журналисты, кто-то, по-моему, пытался влезть на дерево напротив окна спальни, но свалился на землю с громким воплем. Надеюсь, он сломал ногу и отказался от дальнейших попыток.
День прошел бездарно – доклад в прокуратуре, заседание следственной группы, еще одно посещение места падения "Сессны", пресс-конференция, разговор с каким-то чином из Бюро, назначенным поддерживать контакты с полицией по делу Стадлера и оказывать нам любую посильную помощь.
Я позвонил в клинику, попросил доктора Палмера и спросил его, каково самочувствие Дэвида Гордона.
– Удовлетворительное, – сухо сказал Палмер. Похоже, он не мог простить то ли мне, то ли самому себе то, что произошло утром. – Приступ удалось купировать. Но я бы просил вас, майор, не беспокоить больше Гордона ни личными визитами, ни телефонными звонками. Вы меня понимаете?
– Понимаю, доктор. Но… Один только короткий разговор можно? Это очень важно.
– В моем присутствии, – подумав, решил Палмер. – Я вмешаюсь в любой момент, когда сочту нужным.
Зачем мне свидетель?
– Хорошо, – согласился я. – Если иначе невозможно…
Я приехал в больницу, когда уже стемнело – нужно было оторваться от двух репортеров. Дэвида мы с доктором нашли сидевшим на его любимой скамейке. Только что взошла огромная рыжая луна, и в ее свете лицо Дэвида казалось восковым и мертвенно-спокойным: закрыв глаза, он будто вдыхал лунный свет и наслаждался им, как я, бывает, наслаждаюсь утренним воздухом, стоя на выходящей в сторону лесочка веранде.
– Здравствуй, Дэвид, – сказал я, когда мы подошли к скамейке. Дэвид сидел сейчас на том месте, где днем сидел я, и даже ноги поставил в точности там, где проходила муравьиная тропа. Возможно, это не имело никакого значения, а может, на положение ног Дэвида стоило обратить внимание?
– Я знал, что ты вернешься, – проговорил он, не открывая глаз. – Ты быстро вернулся, я думал, что тебе понадобится больше времени.
– Мне кажется, я решил задачу, – сказал я.
– У тебя появился подозреваемый? – с легкой иронией сказал Дэвид.
– Я решил задачу, – повторил я. – Мне кажется, я могу объяснить, как именно получилось, что Стадлер был застрелен в воздухе.
– Он не был застрелен в воздухе, – сказал Дэвид. – Но продолжай. Ты, вероятно, говорил с Бакстером?
– Ты ведь тоже говорил с ним, верно? И это ты натолкнул его на идею о том, что есть природные законы, действующие не со стопроцентной гарантией.
– Я? – удивился Дэвид. – Вряд ли. Что я понимаю в физике? Это была его идея, а я только… впрочем, это неважно. Почему ты стоишь, Патрик? Садись, подставь лицо лунному свету и закрой глаза. Тогда ты будешь испытывать то же, что и я, мы войдем с тобой в одну лунную реку…
Я с беспокойством оглянулся на доктора – по-моему, у Дэвида начался бред, возможно, он сам себя взволновал, кто знает, какие мысли и в каком порядке бродят в его голове? Палмер внимательно смотрел на своего пациента, но не давал мне сигнала прекратить разговор.
Я подошел к скамье и сел слева от Дэвида – так, как он сидел днем. Лунное лицо, почему-то напомнившее мне лицо китайца Фан Дэу, владельца ресторана на Восьмой улице, равнодушно висело в густо-фиолетовом небе, и мне совсем не хотелось закрывать глаза, как просил Дэвид – я должен был видеть окружающее, в конце концов, сюда я пришел не для совместной медитации.
– Доктор, – сказал Дэвид, обращаясь к Палмеру, он наверняка подсматривал из-под опущенных век, иначе как определил, где именно стоит доктор? – Вы не могли бы минут на пять оставить нас с Патриком вдвоем? Профессиональный разговор. Можете не уходить далеко, у сарая будет достаточно, оттуда вы нас не услышите, но будете видеть и, если решите, что со мной что-нибудь не в порядке, у вас будет достаточно времени принять меры.
– Хорошо, – сказал доктор и отошел в сторону. Прислонившись к стене сарая, он не сводил с нас глаз, но, мне кажется, действительно не мог с такого расстояния услышать наш тихий разговор.
– Расскажи мне сначала о законах природы, – попросил Дэвид. – Что это за странные законы, которые не всегда выполняются?
Я повторил вкратце наш разговор с Родериком, за эти минуты луна успела подняться на несколько градусов, повернулось и лицо Дэвида, будто подсолнух, впитывавший солнечные лучи.
– Есть абсолютные законы, – заключил я, – вроде закона сохранения энергии или всемирного тяготения, а есть законы статистические, и действуют они не только в мире элементарных частиц, но и вокруг нас. С элементарными частицами проще – есть теории, есть физика, есть эксперименты. А в нашем мире никак не удается нужные законы сформулировать. Скажем, какой-то закон регулирует появление экстрасенсорных способностей. Иногда эти способности проявляются, иногда – нет. Научные опыты с экстрасенсами срываются, а вдалеке от приборов способности опять проявляют себя. Действует закон природы – физики не знают какой, они привыкли к тому, что тела к земле притягиваются всегда…
– Иными словами, Стадлера убила не божественная воля, а действие природного закона, – мягко перебил меня Дэвид. – Согласен, но статистические законы физики нашего мира не проявляют себя сами по себе, это ведь ты тоже должен был заключить из разговора с Бакстером, верно?
– Да, – согласился я. – Как-то эти законы связаны с работой человеческого мозга. В неживой – или живой, но неразумной – природе эти законы не проявляют себя.
– Проявляют, – сказал Дэвид. – Просто… Это статистические законы. В неживой природе вероятность их действия чрезвычайно близка к нулю. Можно сказать – нулевая. Если говорить о животных… Здесь вероятность больше, процентов, может быть, двадцать-тридцать – столько, чтобы физики приняли действие законов за случайные совпадения. Если речь идет о человеке, вероятность возрастает… Я не знаю, какие именно условия нужны, чтобы вероятность действия этих законов приблизилась к единице. Никто этого пока не знает. Наверно, это зависит от каких-то мозговых характеристик. У одних получается, у других – нет. У одних чаще, у других – реже. Одни пользуются своей способностью, другие боятся, третьи не подозревают о ее существовании. Тот, кто убил Стадлера, знал, что делал.
Переход от абстрактных рассуждений к убийству был таким неожиданным, что я не сдержался и кашлянул.
– Ты так не считаешь? – спросил Дэвид, уловив обостренным слухом мое движение.
– Нет, я… Ты прав, вероятно.
– Что же, – с удовлетворением произнес Дэвид, – в таком случае тебе легко будет назвать подозреваемого. Мы ведь пришли к одинаковому выводу, ты не станешь спорить?
– У меня нет подозреваемого, – вздохнул я.
– Утром мы говорили о случаях одинаковых нераскрытых смертей, – напомнил Дэвид.
– Вот именно. В разных городах и даже разных штатах.
– Важно не место, а время. А также личности убитых. Личности убитых дают мотив.
– Месть?
– Справедливость, – сказал Дэвид. – Уничтожение зла. Людей преступных и, возможно, действительно заслуживающих наказания – может быть, даже смертной казни. Но закон бессилен. Юридические законы – вот любопытное совпадение – тоже не всегда действенны. Они тоже проявляют себя с не равной единице вероятностью. Наказание не так уж неотвратимо, верно?
– Ну хорошо, – я пожал плечами. – Мотив у нас есть. Что это дает? Не вижу, как мы можем…
– И еще, – Дэвид не слушал меня, а может, и не слышал. – В каждом преступлении есть одна улика, решающая, точно указывающая на преступника. Далеко не всегда ее удается обнаружить, а обнаружив, далеко не всегда мы придаем этой улике правильное значение, очень часто записываем в разряд второстепенных и не обращаем внимания, в то время как именно она…
Дэвид сказал "мы", он еще считал себя полицейским, неужели сейчас он воображал, что сидит не на залитой лунным светом скамейке в саду психиатрической больницы, а в своем кабинете на Двенадцатой улице, может, он и глаза закрыл, чтобы эта воображаемая картина представилась яснее?
– В деле Стадлера, – заключил Дэвид, – решающей уликой является пуля. Она указывает на убийцу так же определенно, как луч яркого фонаря. В данном случае убийца совершил ошибку. Если бы он обошелся без пули…
– Дэвид, – мягко напомнил я, – баллистики говорят, что пулю невозможно идентифицировать ни с каким конкретным оружием.
– Вот именно. Значит, пуля не была выстрелена.
– Да, я знаю. В ряду других странностей…
– Это – ошибка убийцы. Решающая улика. Патрик, мы говорили о статистических законах. О законах, позволяющих некоторым людям при определенных обстоятельствах совершать действия, которые другими законами природы объяснить невозможно. Верно?
– Ну… да. Допустим.
– Значит, существует человек, способный в определенных обстоятельствах убивать, нанося удар в сердце жертвы – удар мысленный, но рана получается вполне материальная. У нашего убийцы это получилось семь раз. Одинаковый почерк – логично предположить, что и преступник тот же. Орудие преступления – нож, стилет, шило, любой острый предмет – не было обнаружено ни разу. И только в деле Стадлера появилась пуля. Что это значит?
– Если существует некто, способный наносить удары на расстоянии… – начал я.
– Он не может создать из ничего и поместить в рану пулю! Это противоречит всем предыдущим случаям, я уж не говорю о нарушении множества других законов природы, а мы ведь должны придерживаться принципа Оккама и не выдумывать сущностей – и без того странных – сверх необходимого!
– Ну… допустим. И что?
– Патрик, – сказал Дэвид, открыл наконец глаза, повернулся и посмотрел на меня удивленным взглядом, – ты меня поражаешь. Ты хочешь сказать, что не сделал вывода?
– Сделал, – нехотя согласился я. – Наш… м-м… убийца должен был как-то поместить пулю в рану…
– Естественно. Следовательно, он должен был, в отличие от предыдущих случаев, лично находиться на месте преступления.
– И мы опять возвращаемся к началу, – мрачно сказал я. – На месте преступления никого не было.
– Извини, – прервал меня Дэвид, – никого не было в самолете ВО ВРЕМЯ совершения преступления. На месте преступления уже после его совершения был один человек. Я, как, впрочем, и ты, могу назвать его имя. Я ждал, что ты назовешь его сам…
– Чье же это имя? – спросил я.
– Твое – майор Патрик Клейн. Борец со злом.
– Ты с ума сошел? – вырвалось у меня.
Смешно. Конечно, Дэвид сошел с ума. В тот день, когда увидел тела Гвен, Дика и Маргарет…
– Ты не просто выполняешь свою работу, Патрик. Ты ненавидишь зло, ты ненавидишь убийц, лживых политиков, предателей, всех, кого закон не может покарать – не хватает улик, нет свидетельских показаний, всем все известно, но закон бессилен…
Я бросил взгляд в сторону сарая – луна поднялась уже довольно высоко и освещала сутулую фигуру доктора Палмера. Он смотрел на нас и улыбался – так мне, во всяком случае, показалось. Палмер не мог ничего слышать, но улыбался так, будто слышал все, и то, что он слышал, ему нравилось. Во всяком случае, он нам не мешал, хотя мы разговаривали уже почти полчаса, у доктора были другие дела, и вообще – больным пора уже было отходить ко сну. Почему Палмер не вмешивался в разговор?
– Патрик, – мягко сказал Дэвид и положил ладонь мне на колено, – не смотри на доктора таким взглядом. Даже если он слышал, это ничего не меняет. Ты не сможешь ничего с ним сделать, верно? Ты ничего не можешь сделать с хорошими людьми, а доктор – хороший человек, и ты это знаешь.
– Хороший, – пробормотал я.
Дэвид был прав – я не смог бы ничего сделать с доктором Палмером, даже если бы точно знал, что он пойдет к окружному прокурору.
– Когда ты это в себе обнаружил, Патрик? – спросил Дэвид. Ладонь его по-прежнему лежала на моем колене, и я сквозь материю брюк ощущал, какая она горячая. Ладонь жгла, но я боялся сбросить руку Дэвида и терпел, а потом понял, что это не внешний жар, это внутреннее испытание, такой же жар возникал у меня в голове, если я думал… если я…
Когда это случилось в первый раз?
– Мне было девять лет, – сказал я. – Мы жили тогда на Розовой улице, ты знаешь, мы же были соседями… Я возвращался из школы в прекрасном настроении, а на соседском участке заходился лаем пес, которого все ненавидели, потому что он ненавидел всех. Он рычал на собственных хозяев, рвался с цепи, когда мимо участка проходили люди – даже если это был трехлетний Питер.
– Тот, что потом стал букмекером и попал в тюрьму за мошенничество? – вставил Дэвид. – Ты сам его арестовал четыре года назад, верно?
– У тебя хорошая память, – пробормотал я. – Да, он… Я ходил по той улице каждый день, это была самая короткая дорога, и всегда мне казалось, что пес сорвется с цепи и перемахнет через забор, а в тот раз он рванулся с такой силой, что ошейник едва не разорвал ему шею, пес захрипел, и этот хрип напугал меня больше, чем обычный лай, к которому все привыкли, мне показалось, что пес освободился и сейчас вцепится мне в ногу, я представил себе это и бросился бежать… нет, мне только показалось, что я побежал, на самом деле ноги мои вросли в землю, я бы и шага не смог сделать, а пес бежал ко мне, и я выхватил из кармана нож, взмахнул рукой и, когда пес бросился на меня, воткнул лезвие по самую рукоятку ему в грудь, туда, где сердце, он страшно захрипел и повалился, а я пришел в себя и понял, что, конечно, не было у меня в руке ножа, и в кармане не было, откуда нож у девятилетнего мальчишки, вокруг было тихо, тишина оглушила меня, пес молчал, я, постояв минуту, собрался с силами и, приподнявшись на цыпочках, посмотрел во двор к соседям, пес действительно молчал, он лежал рядом со своей будкой, вытянув ноги и оскалив пасть, из которой вытекала струйка крови, и я видел рану в его груди, крови почти не было, и я вдруг совсем перестал бояться, плюнул издалека в оскаленную морду и пошел домой, и мне опять было хорошо, потому что…
– Да? – напомнил о себе Дэвид минуту спустя.
– Потому что, – сказал я, – зло было наказано.
– Ты что-нибудь чувствовал после этого? Болела голова, например, или мурашки по телу, или…
– Пожалуйста, Дэвид, – поморщился я, – не нужно об этом. Есть вещи, которые… Неважно.
– И после…
– Ничего. Но я знал, что я это умею. Наказывать зло.
– Были еще случаи? Я знаю только о восьми последних, а до того…
– Дэвид, это не получается каждый раз по желанию. Может, прав Родерик, и этот закон природы действует с какой-то вероятностью. Может, прав преподобный Роджерс, и Творец карает лишь тех, кого считает нужным – по своему, а не по моему выбору.
– Были еще случаи? – повторил Дэвид, и я разозлился. Я сбросил, наконец, его руку со своего колена и поднялся, встав между Дэвидом и наблюдавшим за нами доктором Палмером. Были еще случаи! Были! На меня накатывала эта волна ненависти всякий раз, когда я читал полицейские сводки и видел, что негодяй Рэнбоу опять выпущен за недостатком улик, и что негодяй Беккер опять отделался легким испугом, и негодяй Мак-Клинток…
– Ты уже не лейтенант и не служишь в полиции! – резко сказал я. Нужно было сдержаться, я не должен был так поступать с Дэвидом, не должен был выводить его из себя, но ведь и у меня есть нервная система, я тоже, в конце концов, был на грани и не вполне контролировал собственные эмоции.
– Я не хочу вспоминать об этом! – вырвалось у меня.
Дэвид спокойно посмотрел мне в глаза – вряд ли он, впрочем, мог что-то разглядеть, луна освещала меня со спины, – и сказал понимающе:
– Да, конечно.
Чья-то рука взяла меня за локоть, и доктор Палмер решительно произнес:
– Достаточно, сэр. Девять часов, у нас это время отхода ко сну, так что вам пора.
– Доктор думает, – улыбаясь, сказал мне Дэвид и поднялся со скамьи, отряхнув брюки, – что может подуть ветер с северо-северо-запада.
– Что? – не понял Палмер.
Дэвид повернулся и пошел по дорожке в сторону больничного корпуса, а мы с доктором – он все еще держал мой локоть – двигались следом. Я хотел знать, слышал ли он что-нибудь, и сказал:
– Дэвид сегодня рассуждает очень логично. Мы хорошо поговорили.
– Он действительно вам помог? – спросил доктор. – Я имею в виду дело Стадлера. Вы ведь хотели с ним проконсультироваться, я правильно понял?
– Правильно, доктор.
Я осторожно высвободил локоть.
– Извините, – сказал я, – мне бы хотелось задать Дэвиду последний вопрос. Вы позволите?
Я догнал его, когда он уже взялся за ручку двери.
– Дэвид… – начал я.
Он не обернулся.
– Господи, это же совершенно очевидно, – сказал он. – Ты прекрасно понимал, что смерть Стадлера придется расследовать именно тебе. Ты не хотел, чтобы этот случай оказался идентичен предыдущим – если бы не пуля, твои сотрудники могли обратить внимание на сходство.
– По-твоему, – сказал я с иронией, – я способен не только убить негодяя, но и телепортировать пулю?
– Норд-норд-вест еще не подул, – сухо отозвался Дэвид, продолжая тянуть на себя ручку двери. – Ты не умеешь телепортировать, Патрик. Не уверен, что вообще существует такой закон природы. Просто ты оказался на месте катастрофы на четверть часа раньше, чем спасательная команда из аэропорта. От твоего дома до поляны на машине минуты три, верно?
Да, конечно. Переломанные лопасти мотора все еще медленно прокручивались, хвостовая часть "Сессны" оторвалась и стояла торчком в полусотне ярдов от разрушившейся пилотской кабины, я подошел и увидел в груди Стадлера знакомую рану. Я точно знал, как будет проходить расследование. Я достал из нагрудного кармана пулю – вчера вечером я извлек ее из патрона, – протер еще раз носовым платком и осторожно опустил в рану. Мне нужно было, чтобы пуля дошла до конца, и я протолкнул ее веточкой, поднятой с земли.
Сел в машину, вернулся домой и, услышав вой вертолетов, еще раз поспешил к месту катастрофы.
Спасатели – не полиция. Кто думал в тот момент о сохранении улик, о том, чтобы не затоптать траву на поляне, об отпечатках пальцев – нужно было залить двигатель пеной, чтобы не взорвался бензобак, и нужно было извлечь мервое тело из покореженной кабины, а потом еще и репортеры нагрянули…
– До свиданья, Дэвид, – сказал я. – И не тяни дверь на себя, она открывается внутрь.
– Черт, – сказал Дэвид. – Я все-таки разволновался. Прощай, Патрик… Ты думаешь, что зло можно уничтожить таким вот образом?
– Я ничего не думаю, – сказал я. – Я… я не могу иначе, Дэвид. Это…
– Как сильный ветер с северо-северо-запада, я понимаю, – Дэвид толкнул дверь, и она распахнулась. – Расследование ведет твоя группа, и я тебе не завидую. Вероятностные законы, Божья воля… Эти версии в протокол не запишешь.
– И будет у меня нераскрытое преступление, – сказал я. – Переживу.
Доктор Палмер проскользнул в дверь следом за Дэвидом и бросил на меня многозначительный взгляд – настолько многозначительный, что я не понял, что же он означал на самом деле. Возможно, всего лишь пожелание спокойной ночи.
Спокойной и безветренной.
– Мистер, – окликнул меня из темноты грубый голос. – Я запираю ворота, вы уходите?
Гравий скрипел под ногами, в лицо заглядывала луна, я включил мобильный телефон – за последний час мне звонили двадцать три раза. Ворота больничного сада захлопнулись за моей спиной с ржавым скрежетом.
Стадлер умер, так и не поняв, что его убило. Или кто. Разве это наказание?
Он так ничего и не понял. Как тот пес на соседском участке.
Зазвонил телефон.
– Ты вернешься домой сегодня? – спросила Ализа.
– Наверно, нет, – ответил я. – У меня еще много работы.
– По телевизору передавали, что со Стадлером кто-то летел и убил его перед посадкой, это правда?
– Глупости, – сказал я. – Не смотри новости, смотри сериалы, в них больше логики.
Телефон зазвонил опять.
– Ты скоро? – спросил голос Магды Нельсон. – Есть кое-что из лаборатории. На донышке пули молекулярный след органики. Мы тут рассуждаем, что бы это значило.
Ну да, веточка.
– Буду через десять минут, – сказал я.
А может, он все-таки понял? Может, перед смертью, ощутив резкую проникающую боль в груди, он увидел мои глаза, сказавшие ему все о его гнусной жизни?
Наверно, так и было. Так должно было быть. Ведь небеса велели, чтобы я стал бичом их и слугой. Верно, преподобный отец?
Может, прав Родерик Бакстер, и все дело в законах природы? А если прав Дэвид – уж он-то умеет отличить сокола от цапли! – и мне в себе самом нужно искать ответы на все вопросы? Только в себе?
«Я пришел вас убить»
Он стоял за дверью и шумно дышал. Или ей казалось? Наверно, казалось. И еще ей казалось, что он нашел в передней тяжелый молоток, лежавший в нижнем ящике, где обычно хранят принадлежности для ухода за обувью. Молотком он мог разбить замок. Или не мог? За полчаса, прошедших после того, как она заперлась от него в туалете, он не произнес ни слова. Сначала колотил в дверь, толкал плечом, но быстро понял бесполезность попыток. Ходил по кабинету, она слышала его шаги. Потом шаги смолкли, и вот уже семь минут (она посматривала на часы) он молча стоял за дверью и дышал так громко, что звук отдавался у нее в ушах. Конечно, ей только казалось. Возможно, он сидел в кресле у компьютера и ждал, пока ей надоест прятаться, и она выйдет сама.
Она не кричала. Звать на помощь было бесполезно. В старом, начала прошлого века, здании на Эйкен-стрит, были толстые стены и прекрасная звукоизоляция. Потому она и сняла здесь однокомнатную квартиру, превратив ее в кабинет.
Если он уселся в кресло и ждет, когда у нее сдадут нервы, то вряд ли услышит, если говорить спокойным тоном. А иначе говорить с ним нельзя – она это понимала. И он, скорее всего, понимал, что она понимает.
Прислушивался?
– Питер, – позвала она, наконец. Шла тридцать вторая минута, и бездействие становилось невыносимым. – Питер, вы слышите меня?
Молчание. Ушел? Нет, тогда хлопнула бы входная дверь, и колокольчики в прихожей отозвались бы ясным печальным звоном.
– Питер!
– Я вас слышу, миссис Вексфорд.
– Давайте поговорим, Питер.
– Давайте поговорим, миссис Вексфорд. Как будто я лежу на кушетке, да? Поговорим. Мне некуда торопиться.
– В три часа придет пациент…
– И что? Позвонит в дверь, не услышит ответа, позвонит по телефону и на мобильный, ответа не будет, и он уйдет. Только и всего.
Телефон пока не звонил ни разу, она бы услышала. И мобильный – вот закон подлости! – она оставила в кармане жакета.
– Чего вы хотите, Питер?
– Я сказал, миссис Вексфорд. Я пришел вас убить. Подожду, когда вы выйдете, и убью.
Никаких эмоций, но внутри напряжен, внутри он комок нервов. Понимает, что не все идет по плану. А был ли у него план? Он пришел убивать и точно знал, как это сделает.
– Питер… Вы разумный человек. Полиция быстро вас вычислит. Вас видели соседи. Вы с кем-то поднимались в лифте. Кто-нибудь видел вашу машину. Они будут проверять всех моих пациентов.
– Не вычислит, и вы, миссис Вексфорд, лучше меня это понимаете. Ни в одном из моих погружений не было ничего подобного, верно? Ни в одной, как вы это называли, прегрессии.
– Питер, я не сделала вам ничего плохого. Напротив, наши сеансы…
– Наши сеансы, – прервал он, впервые показав признаки нетерпения, – сделали из меня человека действия. Раньше я был другим. Тряпкой.
– Значит, у вас нет причины…
– Есть, – жестко сказал он. – Мне плохо. У меня кошмары. Я должен вас убить, чтобы не убивать потом. Вы меня понимаете?
Пораженное сознание. Искаженное воображение. Убить, чтобы не убивать. В чем и когда она ошиблась?
Она знала. Она поняла это, когда он позвонил утром и попросил срочно его принять. Поняла по голосу, что случилась беда, а когда он вошел, убедилась в том, что его состояние после прекращения сеансов резко ухудшилось. Она надеялась, что произойдет релаксация, но оказалась неправа. Не было такого опыта в ее практике.
Она прижалась щекой к двери, приложила ухо, пытаясь расслышать, как он движется, где он сейчас и что делает. Хорошо, если сидит. Было бы лучше и проще, если бы он лежал на кушетке, как обычно, но с чего бы ему ложиться? Скорее всего, он стоит за дверью, поэтому слышно его дыхание… Или ей кажется?
– Питер, – сказала она. Сейчас она могла контролировать свой голос, тембр, интонации, модуляцию. За полчаса она не то чтобы пришла в себя – знала хотя бы, что голос не выдаст ее страха. – Питер, сядьте в кресло, так будет удобнее разговаривать.
Если он не захочет… Раньше он беспрекословно выполнял ее команды. Ложитесь – ложился. Можете встать – вставал. Оправьтесь, пожалуйста, – оправлялся, смотрел на нее преданным взглядом.
– Мне удобно. – Голос ровный, бесцветный. Тихий, трудно разобрать слова, она скорее угадала их, чем расслышала.
– Питер, вы помните, при каких обстоятельствах я сказала вам, что больше приходить не нужно, наша работа закончена?
– Миссис Вексфорд, – произнес он с легкой насмешкой после короткой паузы, – я не буду отвечать на ваши вопросы. Вы, верно, думаете, что, чем больше мы с вами разговариваем, тем меньше мое желание убить вас? Убийца или убивает сразу, или не убивает вообще? Голливудская чушь. Времени у меня много, давайте разговаривать. Но отвечать на вопросы я не буду. Хотите, расскажу, что ел на завтрак?
На что она, действительно, надеялась? Отвлечь его внимание? Он прав – голливудская чушь.
– Питер, – сказала она. – На завтрак вы ели омлет с беконом и пили черный кофе без сахара.
– Да, но откуда…
– Потом вы расслабились, расстегнули воротник рубашки, вас потянуло в сон…
Она сделала паузу, она всегда делала паузу в этом месте, он привык к этой паузе, он ее ждал. Если он сейчас что-нибудь скажет, это будет означать, что ничего не получается, и нужны другие слова.
Молчание.
– Вы не спите, – продолжала она, приложив ладони к груди, пытаясь унять сердцебиение, которое, как ей казалось, было ему хорошо слышно. – Если вы стоите, сядьте. Если сидите, ложитесь на кушетку.
Показалось ей, или она услышала движение? Что-то шаркнуло, скрипнуло. Лёг?
– У вас слипаются веки…
– Вот еще, – произнес он с теперь уже не скрываемой усмешкой. – Глаза у меня широко раскрыты, спать нет никакого желания, но вы говорите, миссис Вексфорд, я вас с удовольствием слушаю.
Господи… Он действительно вышел из-под контроля. Последний сеанс был в апреле, сейчас июль…
//-- * * * --//
Появился он в декабре. Над Таллахасси пронесся ураган «Луиза», и Питер Венс записался на прием, потому что дерево упало на его машину. Так он, во всяком случае, объяснил, когда она спросила о причине, приведшей его к психоаналитику.
"Дерево сломало мою машину, и я понял, что дальше так невозможно. Я слечу с катушек".
Конечно, упавшее дерево было поводом. Она задала стандартные вопросы, записала ответы и неожиданно поняла, что Питер – идеальный кандидат для проведения решающего эксперимента. Такой, какого она искала. Без воображения. Без инициативы. Упрямый – это тоже важно.
Во время четвертого сеанса она решила попробовать. Прошлое, которое вспоминал Питер, было по всем показателям реальным, а не выдуманным. Совпадали многие детали. Настоящее он тоже воспринимал и описывал адекватно, она несколько раз возвращалась к сегодняшнему дню, задавала контрольные вопросы, и он отвечал уверенно, не раздумывая. Значит, есть вероятность, что и будущее в его прегрессии – реальное будущее.
"Питер, – сказала она, скрывая волнение, – давайте поговорим не о прошлом, не о настоящем, а о будущем. О вашем будущем, которое вы помните. Сейчас вы дремлете, вы слышите мои слова. Сосредоточьтесь, и вы увидите себя через пять дней. Через пять дней – в вашем будущем. Вы вспомните его, как вспоминали сейчас свое детство. Сосредоточьтесь и вспоминайте. Вспоминайте, рассказывайте обо всем и отвечайте на мои вопросы. Когда я скажу "вперед"…"
Она включила запись.
Получилось отлично, она даже не ожидала, что Питер окажется таким податливым реципиентом. Ему было все равно, что вспоминать – прошлое так прошлое, будущее так будущее. В ее практике было всего четыре аналогичных случая, но она ни разу не смогла добиться нужного результата. Контрольные вопросы, которые она задавала пациентам в состоянии погружения, выводили в прошлое, не соответствовавшее реальному. Значит, и с будущим предполагались проблемы, а искаженные картины были ей не интересны. Ей нужен был достоверный результат, чтобы завершить исследование и написать наконец статью в "Вестник психиатрии".
Питер вспомнил тогда, что в субботу, восьмого декабря (сеанс проходил третьего, в понедельник) он утром отсыпался (как всегда), потом позавтракал (булка с семгой, кофе) и отправился в центр, где бродил по магазинам (все как обычно, никакой зацепки), а под вечер неожиданно для себя (настроение вдруг испортилось, он сам не знал почему) затеял в баре ссору с парнем. И не был он таким уж выпившим – пара порций виски, ерунда. Впрочем, парень пришел с девушкой… Подрались. Полиция. Допрос, штраф. Чтобы не провести ночь за решеткой, он заплатил сразу: месячную зарплату плюс пару сотен с закрытого счета. Неприятно.
Когда Питер проснулся и сел на кушетке, потирая затекшую шею, она сказала, что следующий сеанс состоится в воскресенье, девятого, и он не спорил, хотя (она видела) на воскресенье у него были другие планы.
"Ладно", – сказал он, меняя в уме составленный распорядок дня.
Пять дней она провела в ожидании то ли победы, то ли очередного просчитанного поражения. С правильными прегрессиями у нее пока ничего не получалось. Как она считала, по очень простой причине: ни один пациент не мог попасть на линию собственной реальности. Вечная проблема. Даже знаменитому Кейси это удавалось довольно редко, потому-то среди четырнадцати тысяч двухсот пятидесяти шести его записанных пророчеств верными были в лучшем случае чуть меньше четырехсот. Результат эффектный для бульварной прессы и собственной репутации, но для науки ничтожный, не превышавший уровня стандартной наблюдательной ошибки.
В воскресенье Питер явился на сеанс с рассеченной губой и пластырем на левом ухе. Разговаривал, едва раскрывая рот (было больно говорить).
"Дурацкий случай, – сказал он, – не знаю, что на меня нашло".
Она все же заставила его рассказать, а когда Питер ушел, сравнила две записи – нынешнюю и пятидневной давности, сделанную во время прегрессии. Совпали даже цвет платья девушки и форма облака, висевшего над городом (почему-то облако запомнилось Питеру и в прегрессии, и во вчерашней реальности).
Тогда же, в воскресенье, она провела контрольный тест. Не хотела с этим тянуть, да и Питер был настроен на работу – зря, что ли, выделил время в свои выходные?
Он лежал, она сидела рядом. Разговаривали. Она умела улавливать момент, когда пациент переходил грань реальности и говорил уже не о том, что помнил, а о том, что, возможно, составляло его истинную суть и почти никогда с обычными воспоминаниями не совпадало.
В то воскресенье она расспрашивала Питера об отношениях с матерью, о том, что происходило между ним и отчимом. Она уже знала об этом из предварительной беседы, могла сравнить. Питер волновался – собственно, большая часть его жизненных проблем и началась, когда отчим (Питеру было десять) в отсутствие матери примерно его выпорол, а потом сделал то, о чем Питеру даже в измененном состоянии сознания говорить не хотелось.
Он вспомнил все то же, о чем уже рассказывал, – никаких отклонений. Любой психоаналитик на ее месте сказал бы: "Неинтересный случай". Что делать с пациентом, если он наяву и в погружении рассказывает одно и то же: как он подглядывал за девочками в раздевалке, как ездил с Мери в Майями, но потом они расстались, потому что… Он и в реальности, и в погружениях давал одну и ту же оценку: Мери была для него слишком умной – цитировала Киплинга, Шиллера, Марло, о котором он вообще не слышал. На самом деле Мери не была умна, только начитана, но объяснять разницу было уже бессмысленно. Расстались они семь лет назад, и где была сейчас Мери – бог весть…
"Питер, – сказала она ему в то воскресенье, – нам нужно работать долго, ваш случай очень интересен для моих исследований. Поэтому, если вы согласитесь проводить сеансы дважды в неделю, я буду платить вам по двадцать пять долларов".
"Тридцать", – сказал он, не раздумывая. Привык торговаться.
"Хорошо, – согласилась она. – Подпишем договор о том, что вы готовы принять участие в научном эксперименте".
"О!" – сказал он, и это был его единственный комментарий. Тридцать долларов на дороге не валяются, и бумаги, приготовленные к следующему сеансу, Питер подписал, не читая.
"Прочтите", – предложила она, а он ответил:
"Миссис Вексфорд, мне самому интересно, и к тому же мое имя будет упомянуто в вашей научной работе? Обо мне никогда нигде не писали".
Она слукавила – его имя не появится в публикации, только инициал П., таковы правила.
//-- * * * --//
– Мне совсем не хочется спать, – разглагольствовал в кабинете Питер. – Вам не удастся меня усыпить, миссис Вексфорд, эти штучки со мной не пройдут.
Он был прав. Конечно, он ничего не понимал в практике гипноза, хороший гипнотизер мог бы и в этой ситуации усыпить пациента, однако она не была хорошим гипнотизером. Она не гипнотизировала его, когда погружала в состояние, близкое к гипнотическому трансу. Ему казалось, что мысль отделяется от тела и скользит по невидимой оси времени туда, где или очень хорошо, или очень плохо. Оба эти состояния были той энергетической ямой, куда в физике (она помнила со школьной скамьи) скатывается любой предмет, занимая самое устойчивое положение. В психике человека тоже есть свои устойчивые состояния, куда он проваливается, когда разговор (разговор, только разговор!) выходит на нужный врачу уровень доверительности.
Питеру казалось, что его усыпляют, – таким реальным представлялось ему будущее, которое он вспоминал, и прошлое, которое он даже не вспоминал, а погружался в него, как в реальность.
– Понимаете, миссис Вексфорд, – произнес он мягко и многозначительно. Похоже, говорил, глядя, как ему казалось, ей в глаза – там, за дверью. Голос его был грустен, – у меня нет другого выхода. Вы мне его не оставили. Я много думал. Я чуть с ума не сошел от всяких мыслей. Я не хочу, чтобы меня… да. Вы рассказывали, как можно попытаться изменить будущее. Вы сами мне об этом сказали.
Сказала, объясняя, что происходит во время прегрессии и как к этому относиться. Пациент должен быть посвящен в условия эксперимента. Да что теперь говорить?
//-- * * * --//
«Нет никакой опасности», – объяснила она Питеру, спрятав в ящик стола подписанный договор
"Вы не будете меня усыплять? – беспокойно переспросил он. – А то ведь я могу не проснуться!"
Где-то он вычитал (или видел в фильме?), как неопытный гипнотизер погрузил зрителя в сон, а разбудить не смог – тот так и помер, бедняга. Чепуха, конечно, но в чепуху большинство людей верит скорее, чем в правду.
"Я не практикую гипноз, – терпеливо сказала она. – Мы просто будем разговаривать. Я буду задавать вопросы. Вы будете рассказывать. В своем роде вы уникальный человек, Питер. Я вам объясню, в чем ваша уникальность и почему я попросила вас участвовать в эксперименте".
"Мне заплатят по тридцать баксов за сеанс?" – в пятый раз уточнил он.
"Вы же подписали договор. Деньги выплачивает университет, поскольку моя работа выполняется по гранту от фонда Хенслоу. Вам-то без разницы: получать деньги из моих рук или на свой счет?"
"Никакой разницы", – торопливо согласился он, будто боялся своим промедлением потерять неожиданно свалившееся на него… не богатство, конечно, не такая уж большая сумма была ему обещана, но и на нее он не рассчитывал.
"Вы меня слушаете, Питер? Эксперимент состоит в том, что вы будете вспоминать свою жизнь. Не прошлую – хотя прошлую тоже, в контрольных погружениях-регрессиях, – но будущую. В психологии это называют прогрессией, но я предпочитаю другой термин: прегрессия, потому что моя методика отличается от общепринятой…"
//-- * * * --//
Знаменитый американский ясновидец Эдгар Кейси с детства страдал припадками. Он впадал в транс и в этом состоянии, по его словам, мог «связываться» с любым мозгом в будущем времени и черпать информацию о том, что еще не произошло. Кейси умел лечить, потому что из будущего ему сообщали, что нужно сделать, чтобы пациент поправился. Он предсказывал события мирового и локального значения, потому что из будущего ему сообщали, что произойдет с людьми, с обществом, со страной, со всей человеческой цивилизацией. Кейси умер в 1945 году в возрасте 68 лет, точно предсказав день своей смерти.
Леонсия Вексфорд заинтересовалась феноменом Кейси, когда училась на пятом курсе Флоридского университета в Таллахасси. Она стояла перед выбором – заниматься практической психиатрией или делать докторат у профессора Якобса. Профессор был в нее влюблен, он вообще был влюбчив, а у Леонсии был тогда друг, за которого год спустя она вышла замуж – Норт Харрис, студент-физик, восходящая звезда, которой прочили Нобелевку за будущее открытие нового типа взаимодействий. Из двух зол Леонсия, как ей показалось, выбрала меньшее и ответила согласием Норту, бросившему ее три года спустя с малышкой Данни на руках. Он действительно сделал открытие – но не нового типа взаимодействия, а новой возлюбленной, к которой ушел и которая вскоре ушла от него. В физике он добился немногого, и много лет спустя, когда у Леонсии были в Таллахасси свой кабинет и постоянная клиентура, Норт переезжал из одного университета в другой, нигде не задерживаясь больше чем на год, поскольку эксперименты не приносили желаемых результатов, работать в коллективе он не умел и отовсюду уходил сам – в неизвестность, где, слава богу, не было места ни Леонсии, ни их дочери.
Оставшись одна, Леонсия с грехом пополам сделала докторат – не у Якобса, успевшего к тому времени покинуть этот мир, а у Патерсона, – выбрав темой работы психологический феномен Эдгара Кейси. Ей были интересны не столько его пророчества, сколько психология их восприятия. Получив из Ассоциации по исследованию и просвещению, основанной еще самим Кейси, грант на изучение письменного наследия великого пророка, а вместе с грантом и список зафиксированных предсказаний, диагнозов и методов лечения, Леонсия сделала то, чего, как ей представлялось, не собирался делать никто из приверженцев американского гения. Она отделила пророчества и предсказания личной судьбы от историй болезней и излечения (подтвердить или опровергнуть их сейчас не было никакой возможности) и занялась статистикой – сколько предсказаний сбылось полностью, сколько частично, сколько не сбылось вообще.
Ассоциация прекратила финансирование, когда через полтора года Леонсия представила промежуточный отчет, утверждая, что полностью сбывшихся предсказаний всего триста девяносто четыре – столь малый процент от общего числа, что говорить можно лишь о случайных совпадениях. Число несбывшихся пророчеств тоже соответствовало математическому ожиданию. В Ассоциации были прекрасно об этом осведомлены; миссис Вексфорд, как оказалось, не первой исследовала статистику предсказаний, а в выводах своих была даже не десятой. Леонсия не сумела опубликовать статью, поскольку, согласно условиям контракта, результаты принадлежали не ей лично, а Ассоциации.
Что понимала Леонсия в математической статистике и обработке экспериментальных данных? Ничего. Но она многое понимала в психологии, овладела кое-какими методами воздействия на личность, и одну неординарную личность – Карла Гунтера, старшего научного сотрудника кафедры прикладной математики в университете Таллахасси, – приручила настолько, что несколько лет находилась на ее, личности, полном содержании, пока возилась с материалами по "делу Кейси", а потом судилась с Ассоциацией, желавшей заполучить обратно переданные ей документы и требовавшей никогда не использовать результаты во вред устоявшейся репутации главного ясновидца Соединенных Штатов.
Леонсия открыла кабинет на улице Рузвельта, где она принимала пациентов, желавших получить помощь психоаналитика.
Четыре случая, о которых она впоследствии написала небольшую заметку в "Журнал прикладной психологии", заставили ее задуматься. К окончательному выводу она так и не пришла, но с пациентами с тех пор обязательно проводила сеансы по собственной методике.
Идея была проста, как камень с двумя острыми гранями, подобранный однажды на тротуаре и с тех пор лежавший на ее столе в кабинете, – то ли талисман, то ли амулет, то ли просто напоминание о том, что будущее и прошлое суть две стороны одного явления, и раздельно их исследовать недопустимо. Оттого предсказатели, ясновидцы и пророки так часто ошибаются.
//-- * * * --//
– Расскажите мне о ваших снах, Питер.
– Я вам о них уже сто раз рассказывал, миссис Вексфорд, Леонсия. Можно я буду называть вас по имени? Мне так хочется.
Какое чувство в нем пробудилось? Она ощутила в его голосе непривычную мягкость, он произнес ее имя так, будто…
– Конечно, Питер. Для вас я Леонсия. Вы для меня Питер. Мы друзья.
– Нет, – сказал он иным тоном: грубо, жестко, будто гвоздь в стену заколотил. – Мы не друзья. Я вас убью, Леонсия, не думайте, что сможете что-то изменить.
– Я не сомневаюсь, Питер. – Нужно следить за голосом. Без паники, чувства его обострены, он слышит в ее интонациях больше, чем она может себе представить. – Но мы ведь все равно разговариваем.
– Пока вам не надоест сидеть в темноте.
– Так почему бы вам не рассказать о снах? Давайте поговорим об этом.
Молчание продолжалось слишком долго. Если бы он хотел сказать "нет", ответил бы сразу. Ему самому хотелось выплеснуть все, что скопилось в мыслях и памяти.
– Хорошо. Мы с Дирком выпили пива, я обычно не пью пива на ночь, потом плохо спится, но Дирк поругался с Катрин, ему нужен был собеседник, он много говорил, я не слушал, клевал носом, но пиво было хорошее, я вернулся домой в первом часу, Дирк хотел пойти ко мне ночевать, надо было, наверно, согласиться, тогда, может, и сон этот не приснился бы, но я ему сказал, чтобы шел домой и помирился с Кэт, где он найдет еще такую дуру, что с ним возилась бы, так я о чем…
Он захлебнулся словами, он не хотел останавливаться, но пришлось, он почему-то думал, что, если будет говорить непрерывно, то воспоминание окажется не таким… каким? Ей казалось, что она ощущает не мысли его, а запах мыслей, тягучий терпкий запах, немного противный, хочется сплюнуть… Странное ощущение, но оно время от времени приходило к ней во время сеансов. С некоторых пор. Раньше такого не было.
– Вы хотели рассказать свой сон.
Что-то он сказал совсем недавно, очень важное, она должна вспомнить. О Катрин, которую Леонсия знала по рассказам Питера? Он был влюблен в жену друга, она часто возникала в его погружениях, но в прегрессиях почти никогда, и Леонсия для себя решила, что то ли с другом, то ли с его женой случится в будущем что-то не совсем хорошее. До конкретного разговора об этом они во время сеансов так и не добрались. В апреле, когда она сказала, чтобы он больше не приходил…
Стоп.
Он сказал только что…
– Я не хочу вспоминать сон. – Капризный голос, как у ребенка. Это хорошо, он хочет рассказать, но хочет, чтобы его заставили. Не это главное. Он только что сказал…
– Этот суд… Та же комната, что много раз…
Голос монотонный, без эмоций. Привычная для него реакция – он вспомнил прежние сеансы, вспомнил себя, лежавшего на кушетке, вспомнил, как закрывал глаза и слышал: "А теперь, Питер, вы вспоминаете… Вы не спите, вы погружаетесь в воспоминания… свои воспоминания о будущем… Будущее – это несбывшееся… Вы его помните, сейчас вам кажется, что перед вами возникает картина…"
Он привык к этим словам, он их не то чтобы выучил наизусть, они проникли в его подкорку, как грунтовые воды, заполняющие подземные пустоты. Она могла не произносить эти слова, когда он ложился и закрывал глаза. Он сам проговаривал их мысленно и уходил в себя, в того, которого еще не существовало в реальности.
– Судья… не могу расслышать ее имени, секретарь произносит его каждый раз перед тем, как она входит в комнату, я слышу, я очень четко слышу имя, но не могу… так неприятно…
Она коротко вздохнула и сильнее прижала ухо к двери. Если он зациклится на имени, как уже не раз бывало…
– Мне сказали, чтобы я встал, потому что будет зачитан приговор.
Вот оно что. В прегрессиях они не дошли до этого момента. Она прервала сеансы, ставшие слишком опасными для его психики. Дошли до оглашения вердикта присяжных, и он очень взволновался, пульс его участился до ста пятидесяти ударов, пальцы скрутила конвульсия, продолжать было нельзя, и она сказала: "Хватит!" Она и сама испугалась. И приняла решение – прекратить. Материала было собрано достаточно, а рисковать психическим здоровьем пациента она не имела права.
Значит, ему приснилось, как зачитали приговор? Можно себе представить… Присяжные вынесли вердикт: "Виновен в убийстве первой степени". В предумышленном убийстве с заранее обдуманным намерением. Какой приговор могла вынести судья в штате, где не отменена смертная казнь?
Бедный Питер. Если бы тогда, в апреле, удалось вытащить из его бессознательного, из памяти будущего – кого он убьет и почему…
//-- * * * --//
Странно, что никто прежде не обращал на это внимания. С другой стороны – ничего странного, когда важнейшими проблемами человеческой психики и восприятия реальности занимаются дилетанты. Кто работал с тем же Кейси? Профессиональные психологи и психиатры? Нет, «специалисты», так же, как сам Кейси, зацикленные на сверхидее, подверженные сильному психологическому давлению со стороны целителя и пророка. Все, какие возможно, правила проведения экспериментов были нарушены, и сейчас было трудно понять: нарушены по неведению экспериментаторов или правильной методике противодействовал сам Кейси.
А остальные зафиксированные случаи прегрессий или, как говорят на "простом" языке, ясновидения? Доктор психологии из Калифорнийского университета Элен Вамбах погружала в транс профессионального экстрасенса Чета Сноу и предлагала ему рассказать, каким он видит будущее лет через десять-пятнадцать. Сноу увидел, как тонет Япония, уходит под воду Калифорния… Катастрофы одна за другой. Рассказ Сноу поразительно детален, но контрольного эксперимента никто не провел, и потому результат нельзя было считать удовлетворительным.
Она написала статью в "Вестник психологии", и рецензент, в принципе, согласился с ее позицией: да, так называемые прегрессии проводились без соблюдения правильных критериев тестирования. Иными словами, все это лженаука, даже если не было прямых подтасовок. Но она-то не такой вывод имела в виду! Чтобы статья увидела свет, пришлось исправить заключение, и беззубость опубликованного материала не принесла ей морального удовлетворения.
Началась депрессия. Разлад с Карлом был предсказуем: разные характеры, одно время им обоим казалось, что смогут притереться друг к другу, она хотела завести второго ребенка, Данни выросла, у нее появился молодой человек, а Гунтер хотел сына… Вовремя одумалась, представила, как будет растить второго ребенка без отца. Не видела она в Карле главу семейства и не ошиблась. Застала его как-то… вспоминать она не хотела и не вспоминала. Разошлись, и слава богу.
Странно то, что именно в тот день, когда она указала Карлу на дверь, к ней на прием пришел человек, ставший первым реальным доказательством ее идеи. Только тогда, когда он ушел, она поняла, что это была победа. Разговор продолжался вдвое больше времени, чем обычный сеанс, потому что, погрузив пациента в измененное состояние сознания, она стала задавать ему вопросы, отличавшиеся от обычных. Что вы ели вчера на завтрак, как провели прошлые выходные, что думаете о президенте Буше-младшем? Он говорил, а она сравнивала с его же ответами на эти вопросы, которые задавала, записывая о нем предварительные сведения, – хотела убедиться в его памяти и психологической вменяемости. Убедилась. В состоянии погружения он прекрасно помнил именно то прошлое, о каком рассказывал ранее. Можно было переходить к следующему этапу, и она задала вопрос, чувствуя, что ступает на тонкий слой льда, который может проломиться в любой момент:
"Сейчас вы видите себя в сентябре нынешнего года. Начало осени. Вы вспоминаете… вспоминаете самое яркое событие этого месяца. Вы помните его так же отчетливо, как то, что вы мне сейчас рассказали о том, как покупали Мэри цветы, и она поцеловала вас, когда вы сделали ей предложение".
"Да-да. – Голос пациента стал звучать глуше, будто что-то произошло с его голосовыми связками, она это отметила и вспомнила: читала у других авторов о таком же феномене, когда реципиент находился в фазе прегрессии. – Сентябрь… В Калифорнии горят леса, очень сильные пожары, трое погибших, в Габоне страшная засуха, умирают от голода дети…"
"Посмотрите на себя в зеркало, – попросила она. – В сентябре, когда в Калифорнии будут гореть леса… Посмотрите в зеркало, что вы видите?"
Он сказал после долгого молчания. Он не хотел это "вспоминать", потому подсознательно сворачивал на телевизионные картинки, полагая, что сам присутствует и видит сверху, как горят эвкалиптовые рощи и спасаются бегством стада животных…
Мери уйдет к другому, вот беда. В сентябре он не увидит Мэри в зеркале рядом с собой, он увидит ее спину. Мэри не оборачивается, а он стоит на пороге, смотрит ей вслед, и у него нет сил даже крикнуть: "Что же ты делаешь, сука?" Он так думает, но слова застряли в горле, невозможно пропихнуть их наружу. Спазм…
У него действительно случился спазм, голос пресекся, и она прекратила сеанс, сказала: "Возвращайтесь, Томас. Вы лежите на кушетке и ничего не помните".
Он и не помнил. У него было хорошее настроение, он не подозревал, что ждет его в сентябре.
Она прослушала запись после его ухода. Она была довольна, ее гипотеза подтверждалась. Для доказательства нужно было дождаться сентября, не так уж долго – полтора месяца.
В сентябре Томас Холлборд впал в депрессию, потому что Мэри его оставила, дура, идиотка, ничего не соображает в жизни…
Пришлось лечить пациента от депрессии медикаментозно, обычный психоанализ не помогал. И она ведь знала, могла еще в июле сказать ему… И что? Он иначе отнесся бы к поступку Мэри? Ушел бы сам?
Будущее – зыбкая поверхность, покрытая тончайшей корочкой, по которой так трудно пройти до нужного места…
Она не стала проводить с Холлбордом новых сеансов прегрессии, хотя понимала, что теряет прекрасную возможность. Но нет, не все сразу, нужно постепенно, она-то, в отличие от прочих, знает уже, как действовать, чтобы получать о будущем не фантастические, а точные сведения.
Всего лишь правильно, с соблюдением всех научных методик, проводить эксперименты. Наука всегда выигрывает у квазинауки. Без контрольных погружений даже не стоит оценивать правильность предсказаний. В одном сеансе, обязательно в одном, нужно проводить и погружения в прошлое, и прегрессии, а предварительно в обычном разговоре расспросить и записать важнейшие даты и события из прошлого пациента. Будущее предсказывается правильно только в том случае, если прошлое в состоянии погружения полностью совпадает с рассказом о реальном прошлом.
Казалось бы, это и так должно было быть ясно любому, кто занимался психологическими экспериментами с людьми, способными, как Кейси, видеть свое и чужое будущее.
Множество самых разных поступков, решений, явлений могут привести к одной и той же точке в настоящем. Настоящее – как узловая станция на разветвленной железной дороге, куда сходятся и откуда расходятся десятки, сотни, может, миллиарды путей. И если смотреть вперед, на рельсы, многочисленными линейками уходящие к горизонту, как узнать, которая из линеек – правильная? Какая вышла из реального прошлого, а не из другого, альтернативного?
Практически все ясновидцы (Кейси не исключение, ибо правило это исключений не знает, как любой закон природы) видели НЕ СВОЕ будущее. Предсказывали не для того мира, в котором жили. Потому и ошибались в большинстве случаев. Иногда им везло: они попадали на правильную реальность (или близкую к правильной, ведь есть миры, похожие друг на друга, почти не различишь), и тогда их прогнозы сбывались, это становилось сенсацией, об этом писали, говорили: Кейси предсказал дату окончания Второй мировой войны! Да, предсказал, случайно оказавшись в той реальности, где война закончилась восьмого мая 1945 года. А сколько раз он шел по другим ветвям и предсказывал землетрясение в Калифорнии, которое, конечно же, случилось и, конечно же, погрузило полуостров на дно океана, но не в нашей будущей реальности!
//-- * * * --//
– Меня приговорят к смерти!
Он наконец сказал. Он пришел с этой мыслью. Он действительно решил ее убить, надеясь, что тогда….
Господи… Какая каша у него в голове! Бедняга…
Ей стало жаль его. Ей всегда было его жаль – с первого сеанса, когда он лежал на кушетке, скорчившись, подложив ладонь под щеку, в позе маленького ребенка, который ждет, чтобы его успокоила мама.
Каждый сеанс они начинали с того, что Питер вспоминал – не будущее, а прошлое. Они разговаривали, и монотонный голос доктора Вексфорд погружал пациента в транс. Не в сон, Питер видел все, что происходило в кабинете, реакции зрачков оставались нормальными, а слух улавливал, как включался и выключался холодильник в маленькой кухоньке, где Леонсия готовила себе бутерброды, а иногда чай или кофе для пациентов, если возникала необходимость.
Она никогда не пила кофе с Питером. Они так долго общались, она так много о нем знала, но почему-то ни разу они не сели за маленьким кухонным столиком, она не разлила по красивым фаянсовым чашечкам терпкий напиток…
– Питер, – сказала она. – На кухне есть кофе. Растворимый, но это неважно. Приготовьте себе.
– Не указывайте, что мне делать! – голос едва не сорвался на визг. – Вы слышали, что я сказал? Меня приговорят к смерти! Я это видел!
– Питер, это только сон. Страшный, дурной. Кошмарный сон.
– Вы говорили, Леонсия, что сны – это окна в будущее, – сухо произнес Питер.
Она так говорила. Его сны. Он стал их видеть в конце марта. Когда Питер рассказал о том, что ему приснилось, она поняла: сеансам наступает конец. Жаль. Только нащупали линию, только начали разбираться в реальном будущем, и вот…
Может, это тоже система? Может, так случается всегда? Может, таково нормальное свойство организма – как только появляется протоптанная тропинка в будущее, пациент начинает бродить по ней в снах и психика не выдерживает?
Она так мало знала.
– Ваши сны, Питер, – сказала она осторожно, – не окна в будущее, это реакция на прегрессии, мозг не может справиться…
– Не вешайте мне на уши лапшу, Леонсия! Я насквозь вас вижу. Вы хотите меня успокоить? Сны – ничто, да? Будущее – ерунда? Вы знаете, что это не так. Я знаю, что это не так. Есть только один способ будущее изменить.
Конечно. Убить сейчас, чтобы не убивать потом.
– Хорошо, – сказала она обреченно. – Расскажите ваш сон, Питер. Мы поговорим об…
– Говорить мы не будем, Леонсия. Сон я расскажу. Месяц назад, это… этот… – Питер сглотнул, он не мог подобрать правильного слова, у него были проблемы с изложением сути того, что он видел во время погружений в прошлое и прегрессий, небольшое косноязычие, недостаток школьного образования, но она это быстро исправила, к третьему сеансу он уже мог рассказывать о том, что видел, достаточно точно и объективно, слова подбирал правильные и не увлекался метафорами.
– Я… Меня судили за убийство. Я убил человека и не мог вспомнить – кого, почему, когда!
Так оно и было – они подошли к этому моменту в конце марта. Тогда же он рассказал о своем сне, который запомнил. Кошмар, не имевший отношения к прегрессии. Будущее – да, возможно, но из другой реальности, чушь, интерпретировать которую невозможно. Однако он стал запоминать сны, и это было плохо, Питер мог сойти с ума. Так она полагала, она была уверена в этом. Ошиблась?
В последней прегрессии они к этому подошли. Питер увидел себя в своей квартире, в ванной – он держал руки под струей очень горячей воды, почти кипятка. Руки были в крови, он только что убил человека. Он помнил, но как это произошло, почему… Он впал в панику, руки мяли бумагу, которой была застелена кушетка, Леонсия долго не могла вывести его из этого состояния, он все говорил, говорил, рассказывал, как отмыл, наконец, руки, вернулся в гостиную и увидел на столе нож с длинным лезвием, на ноже тоже была кровь. И на рубашке. Он завернул нож в рубашку, надел куртку и сбежал по лестнице во двор. Он узнал двор, он жил в этом доме последние десять лет, во дворе никого не было, а может, он не обратил внимания, в прегрессии не всегда видишь все, что происходит. Бывает, сознание опускает детали, не нужные для восприятия. Если он никого во дворе не увидел, значит, если кто-то там на самом деле и был, то для Питера это не имело значения. Он выбросил сверток в мусорный бак через три квартала от дома – знал, что мусор вывезут через пару часов, часто видел, проходя мимо, как подъезжала машина. Через пару часов, да. И все. Никаких улик.
Леонсия пыталась остановить прегрессию, положила ладонь Питеру на лоб, но он дернул головой, и ладонь соскользнула. Она хотела взять его за руку, но он отдернул руку, как обиженный малыш, и продолжал говорить… говорить и видеть… видеть и говорить…
Он вернулся домой, дверь в квартиру была открыта, и он вспомнил, что забыл ее запереть. Вошел в прихожую и оцепенел.
Он действительно оцепенел – тело будто налилось свинцом, застыло, даже взгляд остановился, а голос стал сухим, как песок пустыни. Только тогда Леонсия сумела положить ладонь ему на лоб, а другой рукой взять запястье и ощутить, как бьется пульс – не меньше ста сорока ударов в минуту.
"Они уже здесь, – сказал он и пояснил: – Полицейские. Двое. Один в форме, другой в штатском. Детектив. Я его знаю. Я его видел, он человек в квартале известный, как же его фамилия…"
Фамилий он не запоминал никогда. Он не принес из своего будущего ни одного имени, ни одного географического названия – из-за этого она не могла сделать точной привязки его прегрессий. Однажды он вспомнил, как смотрел программу новостей, и она уцепилась за этот эпизод: расскажите, что в мире нового…
Он не смог. То есть, он очень подробно пересказал (даже голосом подражая диктору или комментатору телевидения), что вчерашнее цунами разрушило три рыбацких поселка, унесло в море одиннадцать кораблей, среди которых был прогулочный паром с пассажирами, он даже число запомнил: триста двадцать шесть. Ведутся поиски. А еще при заходе на посадку потерпел катастрофу самолет, и девяносто пассажиров и членов экипажа погибли в огне, а всеобщая забастовка, поразившая страну, продолжается, и урон экономике такой, будто была война…
Где было цунами? Где потерпел катастрофу самолет? В какой стране и когда объявили всеобщую забастовку?
Она спрашивала, она не выпускала его ладонь из своей, он говорил, говорил, и, если нужно было произнести какое-то название, на пару секунд замолкал, к чему-то прислушивался, губы его шевелились, и она пыталась понять звучание слова. Она не умела читать по губам, сердилась на себя, ей казалось, что он произнес "Гонолулу", но она не была уверена…
"Он протягивает мне свою полицейскую карточку… мне страшно… Я знаю, что кого-то убил, но… я не убийца! Я никогда никого… Сейчас меня арестуют, помогите, прошу вас!"
Он наконец вышел из транса, будто проснулся после тяжелого, страшного сна. Ладонь его стала теплой, пульс замедлился, он смотрел на Леонсию и пока не узнавал, то ли все еще был в своем будущем, то ли не воспринимал настоящее, застряв где-то во вневременном пространстве.
Он действительно был в своем будущем, и это самое страшное, что могло случиться. Они начали сеанс, как обычно – с регрессии. Она погрузила Питера не в детство, а в юношеские годы, о которых он ей много рассказывал. Он вспомнил, как встречался после школы с Магдой Питерс, они любили бродить по темным улицам, это был опасный азарт, они крепко держали друг друга за руки и оба боялись, что сейчас навстречу выйдет грабитель или убийца. С ними ничего не случилось, и это, возможно, послужило причиной его разочарования – как ни странно, разочаровался он в Магде, однажды не пришел на свидание и перестал отвечать на звонки.
В погружении он все это повторил почти дословно, вспомнил даже, какой была луна, когда они стояли под аркой дома и, дрожа то ли от страха, то ли от холода, ждали, пока пройдет группа обкуренных парней.
Это было реальное прошлое, и она отправила Питера в его реальное будущее, которое он помнил.
В тот вечер она твердо решила прервать сеансы. Может, на время. Она надеялась, что на время.
"Мы, пожалуй, сделаем перерыв, – сказала она, стараясь небрежным тоном подчеркнуть незначительность события. – Может, вообще прекратим. Прошу вас только каждую неделю… Вас устроит суббота, десять утра? Приезжайте на пару минут для небольшого разговора, я запишу данные о вашем состоянии, это нужно для окончательных выводов".
"Я хотел бы продолжить, – неожиданно заявил он. – Мне нужно знать…"
"Что?" – спросила она. Он знал о своем будущем только то, что она сама считала возможным рассказать. Он воспринимал будущее эмоционально, наверняка чувствовал себя сейчас не в своей тарелке, но также наверняка не понимал причины. Почему он захотел продолжить? Из-за денег?
"Договор у нас до сентября, – сказала она, – и вы будете получать своим деньги…"
"Плевать на деньги, – неожиданно грубо прервал он Леонсию. – Я хочу знать!"
"Что?" – повторила она, зная, что он не сможет ответить. Ощущение чего-то непонятного у него, несомненно, было, но он не мог помнить о полицейских, об убийстве.
"Я хочу знать, – сказал он, – за что меня могут отправить на электрический стул".
Похоже, он сам удивился тому, что сказал. Смотрел на нее изумленным взглядом, изумление сменилось испугом, он не понимал того, что произнес. И не должен был понимать.
"О чем вы? – сказала она ровным голосом. – Сеанс был трудным, вы эмоционально устали. Сейчас вы успокоитесь, и все будет хорошо. Уже хорошо".
"Да", – сказал он неуверенно. Кажется, он пришел в себя.
Она распечатала бланк соглашения, удостоверявшего временное прекращение эксперимента, дала ему подписать и обратила внимание, как дрожали его пальцы.
"Вы спокойны", – сказала она.
"Конечно", – отозвался он.
Он должен был прийти в субботу, но не пришел. И в следующую тоже. Она позвонила, и он говорил с ней нормальным голосом, она не почувствовала напряженности, ничего невысказанного, он просто считает лишним ездить на другой конец города только для того, чтобы сказать, что все у него в порядке. "Извините, миссис Вексфорд, я больше не приду, это ведь не нарушает контракта?" Нет, не нарушает.
Больше она ему не звонила, и он не давал о себе знать.
До сегодняшнего утра, когда он вошел в кабинет и сказал: "Я пришел вас убить".
//-- * * * --//
Что-то было в его словах… Что-то она слышала и упустила. Это непрофессионально. Да, она боится. Ей страшно. Но она должна вспомнить, что он сказал.
Господи… Ну, конечно.
"Месяц назад мне начали сниться сны…"
Сеансы она прекратила в апреле. Прошло три месяца. Сны ему начали сниться в конце марта. Она прервала сеансы, потому что боялась за его психику.
И еще он сказал… Ей показались странными его слова, но ужас, который она испытывала, не позволил понять услышанное.
"После вчерашнего сеанса…"
Сеансов не было уже три месяца.
– Питер, – сказала она, стараясь, чтобы голос звучал ровно, без эмоций, знакомый ему голос, к которому он привык. Голос, вызывавший условный рефлекс – не гипнотический, но результат тот же.
– Питер, – повторила она негромко, прижав ухо к двери, чтобы лучше слышать, – какое сегодня число, Питер?
– Смеетесь? – осуждающе произнес он и что-то уронил, со стуком упавшее на пол. Что? Неважно. – Я в здравом уме. Сегодня семнадцатое июля. На часах, кстати, тринадцать двадцать, вы всегда в это время делаете перерыв, чтобы перекусить и выпить кофе.
Верно. Сегодня семнадцатое. Она подумала было… Ошиблась. Но все-таки…
– Боюсь, вам не придется больше пить свой кофе, Леонсия, – с сожалением сказал Питер. – Вчера, кстати, кофе был отвратительный. Вы торопились? Или взяли не ту банку?
Вчера? Она никогда не пила с ним кофе.
– Питер, – сказала она, – какой был по счету сеанс вчера?
Он хмыкнул. Помолчал – видимо, вспоминая. А может, соображая, почему ее заинтересовал этот неинтересный вопрос.
– Семьдесят третий. Точно. Я еще подумал, что это число совпадает с годом моего рождения. Странно, верно? С другой стороны, – рассуждал он, – ничего странного. Когда-то ведь эти два числа должны были совпасть. Неделю назад или через месяц. Семьдесят три. Боюсь, Леонсия, семьдесят четвертого уже не будет.
У нее заболела голова. Сильно и сразу. Затылок. Подскочило давление. Наверно, не меньше ста семидесяти. Плохо. Если она потеряет сознание…
Она помолчала, стараясь дышать глубоко и ровно. И вспоминать хорошее. Поездку с Карлом на озеро. С Карлом и Данни. Они катались на лодке…
– Страшно, Леонсия? – сочувственно произнес Питер. – Не тяните время. Все закончится быстро, вам не будет больно, обещаю. Когда-то я работал на бойне, недолго, меньше полугода, не понравилось, но меня научили, как заколоть корову или овцу… с овцами было проще, конечно… чтобы они не страдали, а то, знаете, Лига защиты животных… не вегетарианцы, между прочим…
Ему тоже было страшно. Он успокаивал сам себя.
– Питер, – сказала она, – вам понравился фильм "Убегающие за горизонт"? Помню, вы сказали, что пойдете, но я больше не спрашивала.
Так оно и было – в марте. Он собирался на фильм с Лиззи, девушкой, с которой за день до этого познакомился в кафе и бросил после первой же ночи, о чем рассказал во время контрольного опроса перед погружением. К концу марта между Леонсией и Питером сложились такие отношения, что он от нее ничего не скрывал, она стала для него кем-то вроде исповедника, он знал, что сказанное останется между ними. И в компьютере, конечно, но это врачебная тайна, не менее тайная, чем тайна исповеди.
– Дурацкий фильм, Леонсия. Совсем глупый, только время зря потратил.
– Лиззи тоже не понравился?
Он молчал почти минуту, и у нее опять заломило в затылке. Ну же…
– Лиззи? – удивленно переспросил он. – Вы о ком, Леонсия?
Конечно. Она могла бы догадаться и раньше. По его оговоркам, которые пропускала мимо ушей. Немудрено. Волнение. Страх.
– Питер, – сказала она. – Лиззи – ваша девушка. В кино вы собирались с ней, вы об этом рассказывали.
– Не говорите ерунды! – в его голосе прозвучали раздражение, гнев, что-то еще… Ей показалось – страх. Он что-то заподозрил? Вряд ли. Одна память не могла пересечься с другой. Или, все-таки, это случилось? Расстройство множественной личности? Ведь и эта болезнь – скорее всего, память о себе самом в других реальностях мироздания.
– Не знаю я никакой Лиззи, и не путайте меня. Фильм дурацкий. Хотите поговорить об этом?
Издевательский тон. Ее слова.
– Да, – сказала она. – Вы говорите, смотрели фильм вчера?
– Конечно. Вы же знаете, я говорил вам, что вечером пойду в кино, и вы это записали в компьютер. Вы все записываете в компьютер, вам важен эксперимент, вы совсем не думаете о том, что…
Он говорил так быстро, что захлебнулся словами и замолчал. Что-то опять упало, и она догадалась – он смахивал с полочки одну за другой деревянные статуэтки индийских богов и богинь. Там стояли рядком Шива и Шакти, Будда и Ганеша. Пациентов этот ареопаг успокаивал.
– Питер, – сказала она и несколько секунд молчала, подбирая правильные слова. Она не должна была ошибиться. – Питер, если вы у компьютера, нажмите любую клавишу.
– Что вы задумали, Леонсия? – с подозрением сказал он. – Я увижу страшную картинку, перепугаюсь до смерти и сбегу, как заяц?
– Нет, – голос ее опять звучал спокойно, она, наконец, взяла себя в руки, опять стала профессионалом, а Питер, сидевший в кресле перед монитором, – пациентом. – Вы увидите страницу журнала посещений, я открыла ее перед тем, как вы… – она помедлила, – как вы сказали, что пришли меня убить. Вы можете убедиться…
– Ну да, – буркнул он, видимо, все-таки сделав так, как она сказала. – Моя страница, вижу. И что?
– Прочитайте последнюю запись и взгляните на дату. Вслух, пожалуйста.
Она надеялась, что взяла верный тон. К какому он привык.
– "Шестнадцатое июля. Стандартный тест пройден без замечаний. Погружение в прошлое – три года, описание поездки в Денвер с Аланом Шиперсом. Совпадает в деталях с тем, что пациент рассказывал во время теста (папка "Rg19-87"). Результат погружения соответствует базисной реальности…"
О чем он? Что за чушь? Шестнадцатое июля – вчера, да. Но на экране – она это точно помнила – должна была стоять запись от четвертого апреля, запись последнего сеанса и заключение о прекращении эксперимента в связи с опасностью для психического здоровья пациента.
– И что? – спросил он. – Так и было, да. А потом мы выпили с Дирком пива, я пошел домой, долго не мог заснуть, мне снова приснился этот кошмар, и я понял, что в прегрессии его уже видел, а вы мне внушили, чтобы я все забыл, чтобы, ага, я не съехал с катушек, но не получилось у вас, и я понял, что этот кошмар будет меня преследовать, пока действительно не случится то, что… это… убийство, о котором я ничего не знаю, но меня засудят, меня приговорят, я не хочу, и я решил…
Слова опять не могли угнаться друг за другом.
Она сползла по стене на пол, сил стоять у нее не было. Прислонилась к двери, но стало плохо слышно – похоже, Питер нажимал на клавиши, а может, нет, может, ей только казалось, и характерные щелчки звучали в ушах эхом или воспоминанием?
Нужно было обдумать, что он сказал. Похоже, действительно, расстройство множественной личности? Нет, он осознает себя Питером Венсом и никем иным. Никогда раньше не было такого. Но ведь раньше никогда не было и того, что делала она.
Что произошло с Питером после прекращения сеансов? Она думала, его психика постепенно придет в норму. Она успокаивала себя, а в это время…
Но как он жил в этой реальности, если помнил другую? Как он принимал решения здесь, если ощущал себя "там"? Может, на него накатывало временами?
Она подумала, что ни одному психологу не приходилось иметь дела с таким уникальным случаем, и нужно исследовать этот феномен.
Если ей удастся выжить.
Он пришел убить ее, чтобы изменить собственное будущее. Помраченное сознание, неверная логика, все признаки неадекватного восприятия… и что делать?
– Питер, – сказала она, прижавшись к двери щекой. Она надеялась, что он услышит. – Питер, читайте. Читайте, Питер. Выберите предыдущую страницу. Вы знаете, как это делается.
– Да.
– Читайте. Читайте, Питер. И говорите. Говорите, Питер, я вас внимательно слушаю.
Привычные для него слова. Привычные для него действия.
– Все правильно, Леонсия. "Пятнадцатое июля. Стандартная процедура – беседа-воспоминание, погружение в прошлое, выявление соответствия, прегрессия. Воспоминания в погружении соответствуют реальным, записанным в контрольной беседе: детские годы, проблемы с матерью…" Напрасно, Леонсия, вы заставили меня вспомнить маму… я… это…
Странные звуки. Он заплакал?
Вспоминал маму он третьего апреля, за день до прекращения эксперимента. Пятнадцатое июля? Позавчера?
– Дважды нажмите клавишу "следующая страница", Питер. Нажмите, пожалуйста, эту клавишу дважды. И читайте. Читайте, Питер. И говорите. Говорите, Питер, я слушаю вас очень внимательно.
– Еще бы… – показалось, или действительно он это сказал?
Минута тишины. Что он увидел на экране? Он не мог ничего увидеть – страница от пятого апреля должна быть пустой, потому что запись от четвертого апреля была последней. Сейчас он рассердится… Напрасно она это затеяла, она все испортила, сейчас он…
– И это вы от меня скрывали? – Чужой голос. Чужие интонации. Страх. – Я знал, что вы ведете нечестную игру, Леонсия. Господи, я знал это. Вы чудовище, Леонсия. Вы никогда не показывали мне записи прегрессий. Говорили, что лучше не знать собственное будущее.
Такое, какое предстояло ему, – да.
– Меня мучили кошмары, я вам говорил, а вы отмахивались, вы давали мне снотворное последние недели, вы не хотели, чтобы я понял… а я понял… я увидел… я больше не могу… Я убью вас, Леонсия!
О, Господи, только не это…
– Питер! – Почему ее голос звучит так неуверенно? Или это ей только кажется? Тверже надо. Очень твердо. – Питер. Вы перешли на страницу прегрессии. Вы читаете. Вслух. Читайте, Питер. Читайте.
Пустая страница. Что он там сможет увидеть? Тем более – прочитать?
– О, Господи, только не это!
Он читает ее мысли? Те же слова….
– "Суд присяжных вынес вердикт: виновен". – Глухой голос. Ей показалось, или она расслышала в интонациях что-то похожее на страх? Он должен испугаться. Тогда он, возможно, передумает ее убивать. Перед ним сейчас на экране пустая страница. "Суд присяжных"… Значит, он вошел в прегрессию. Она сумела. Еще немного… Пусть говорит, пусть видит, что его ждет на самом деле. Все равно, выйдя из состояния прегрессии, он это забудет.
И что тогда? Вспомнит, зачем пришел?
– Какой вердикт? – поинтересовалась она. – Читайте, Питер. Вслух. Читайте, вы не должны задумываться. Не должны отвлекаться. Читайте.
Читайте, да. То, что он видит сейчас своим внутренним взором.
– "Вердикт: виновен"…
– Читайте, Питер…
– Виновен.
– Виновен, – повторила она. – Давайте продвинемся вперед.
Сколько раз она говорила это во время сеансов? Он привык, он и сейчас должен…
– Вспоминайте. Вердикт вынесен. Судья огласил приговор.
Если он попытается вспомнить имя судьи, прегрессия может прерваться, и он вернется в реальность.
– Приговор… О, Господи…
Странные звуки. Если бы она не понимала, что это невозможно, то приняла бы их за всхлипывания.
– Смертная казнь. Смертная казнь. Смертная…
Голос упал до шепота. До шелеста бумаги на столе. До громкого молчания.
Да. Потому она и прервала сеансы. Нельзя было идти дальше. Слишком большая нагрузка на психику. Она понимала, что Питер видит свою будущую реальность. Эту. Базисную. В которой ему жить. В которой он кого-то убьет, и его приговорят к смерти. Когда?
Неужели… Ей и в голову не могло прийти… Она не спрашивала, кого он убил. Он не мог помнить имени, а обстоятельств убийства она не хотела касаться, чтобы не травмировать его психику. Она просто прервала сеансы.
Что если он убил – ее? Это же очевидно.
– Смертная казнь… – бормотал он все громче, а потом крикнул: – Эй, ты там! Ты знала, что меня приговорят к смерти!
– Апелляция, – сказала она. – Апелляция. Адвокат подал апелляцию. Это должно быть в компьютере. Читайте, Питер. Читайте.
Если бы она весной продолжила сеансы, то знала бы. Возможно, ему заменят смертную казнь на пожизненное заключение. Ему не повезло: во Флориде еще не отменили эту варварскую меру наказания.
– Читайте, Питер. Вспоминайте. Вы помните.
Он привык к этим словам. Он должен…
– Да, – сказал он будто в ответ на ее мысли. – Да. Помню. Будь проклят день… Верховный суд подтвердил приговор… Бумага… Мне зачитал ее мужчина в черном. Сволочь. Он читал и радовался. Он смотрел мне в глаза и хотел, чтобы я не отводил взгляда. Как удав на кролика. Страшно…
– Читайте, Питер. Вспоминайте. Помилование. Есть еще помилование. Идите вперед. Вперед. Вы можете это вспомнить. День, когда пришло…
– Нет! Не было помилования. Не было! Эта камера… Она сводит меня с ума… Мне сказали, что все кончено. Адвокат. Слишком молодой, чтобы меня спасти, рыжий, я никогда не любил рыжих, они все лицемеры, не люблю рыжих, не люблю…
– Вспоминайте, Питер!
Нужно остановиться. Нет. Именно сейчас она должна продолжать. Возможно, он испугается по-настоящему, когда вспомнит… Он может это вспомнить? Увидеть? Ощутить? Момент своей смерти? И тогда перепугается по-настоящему. Он может сойти с ума, психика не выдержит такой прегрессии. Да. Но она сможет выйти. Он забудет, зачем пришел. Нужно продолжать. Господи, она врач, она не может, не имеет права…
"О чем я думаю?"
– Вспоминайте, Питер. Вы видите, слышите, чувствуете, ощущаете… вы хорошо это видите и чувствуете… день исполнения приговора.
– Я не хочу! Я не… Эта рубаха… Не хочу ее надевать… Комната… светло… люди… они пришли увидеть, как я умру. Боже… Это наш губернатор… как его… не помню имени…
Если бы он вспомнил хотя бы внешность, она могла бы сделать привязку. Возможно, этот человек уже занимается политикой, уже известен. "Если Питера казнят по обвинению в убийстве некой Леонсии Вексфорд, – подумала она, – значит, это будет через несколько лет… может, этот человек уже стал губернатором Флориды… а я…"
"О чем я думаю?"
– Вспоминайте, Питер!
Она могла и помолчать. Он уже находился в состоянии прегрессии, теперь его не подгонять надо, а фиксировать слова, интонации, внимательно слушать, и в нужный момент вывести, если он начнет неадекватно реагировать…
– Вспоминайте, Питер!
Она кричит? Не нужно. Он и так вспоминает.
– Я сижу в кресле… Мне все равно, что со мной будет… Господи, мне впервые за много лет хорошо. Я знаю, что умру, но мне хорошо. Мне все равно… Этот человек… губернатор… делает шаг вперед, он хочет подержать меня за руку? Может, хочет сказать, что передумал… Пожалуйста… Это не больно, я знаю, но все равно… Прошу вас…
И очень ясно и четко:
– Матильда, прости меня. Я любил тебя. Я не хотел тебя убивать, Матильда.
Матильда? Кто это? Женщина, которую он полюбит и которую… А вовсе не ее? Конечно, не ее, а она решила… Он ведь и пришел, чтобы ее убить, потому что не хотел убивать потом, хотел изменить линию своей жизни. Он изменил эту линию. Каждый из нас меняет линию жизни. Каждую минуту. Каждым своим движением. Каждой мыслью…
– Вспоминайте, Питер.
Молчание.
Пожалуй, достаточно. Вряд ли он сейчас способен причинить ей вред. После сеансов он всегда минут десять-пятнадцать лежал неподвижно, приходя в себя от эмоционального напряжения. Он ничего не помнил, она ничего ему не рассказывала, чтобы не нарушать чистоту эксперимента, он чувствовал внутреннее опустошение, лежал, приходил в себя.
У нее будет время убежать.
– Питер, вы постепенно уходите оттуда, вы перестаете видеть, чувствовать, ощущать… Вы возвращаетесь, вы уже здесь, сегодня, сейчас.
Стандартные слова, привычные для него так же, как слова погружения. Правда, он не лежит на кушетке, он сидит в кресле, если она правильно представила. Сидит и смотрит на экран – на пустую страницу. На страницу, где он прочитал свой приговор.
– Вы вернулись, вы уже здесь, вам тепло…
Обычно ему становилось очень холодно. Недолго. Меньше минуты, реакция организма. Она говорила "вам тепло", и он переставал дрожать. Лежал, смотрел в потолок, улыбался своим мыслям. После прегрессии он всегда вспоминал что-то хорошее из прошлого – будто маятник памяти, раскачавшись, не мог сразу остановиться. Сегодня маятник качнулся вперед до предела. Наверно, сейчас Питер вспоминает, как был маленьким. Когда у него появились первые воспоминания? С какого возраста он себя помнил? Так глубоко в его прошлое она не заглядывала. Почему ей были не интересны его первые воспоминания? Почему…
Уже можно выйти? Минут десять он будет не способен причинить ей вред. Если она опоздает, он опять… А если он тихо сидит и ждет, когда она…
Господи…
У нее онемели пальцы. Она с трудом поднялась. Сердце билось, будто ее, а не его, приговорили к смерти. Да, разве не так?
Она повернула ключ в замке – стараясь, чтобы не было щелчка, но собачка все равно "гавкнула" так громко, что проснулся бы спящий, а он не спал, он лишь устал после самой трудной в его жизни прегрессии.
Она потянула дверь на себя, ожидая… чего? Удара по голове? Может, он стоит за дверью с ножом в руке, а может…
Она распахнула дверь и шагнула в кабинет. Посмотрела на экран компьютера. Пустая страница текстового редактора. Как она и думала.
Он сидел в кресле, крепко вцепившись пальцами в подлокотники. Голова запрокинулась, тело выгнулось дугой.
"Скорее, – подумала она. – Первым делом нужно вывести его из этого состояния, нужно…"
Она посмотрела в его широко раскрытые глаза. Увидела крепко сжатые губы и застывшее на лице выражение спокойной обреченности. Протянула руку и коснулась артерии на шее. Пульс… Почему нет пульса?
Она поняла.
Обошла кресло и встала сзади, что видеть… чтобы не видеть… Почему вдруг стало так холодно?
Что он чувствовал и что видел в последнее мгновение своей жизни? Белый потолок кабинета? Или склонившегося над ним, пристегнутым к креслу кожаными ремнями, врача в синем (почему в синем, вот странная игра фантазии) халате с одноразовым шприцем в руке?
Она нашла в себе силы подойти к вешалке и достать, наконец, из кармана жакета мобильный телефон. Номер… Какой у них номер? Очень простой, но какой? Вспомнила.
– Дежурный. Сержант Уэстербук. – Уверенный молодой голос с оттенком хорошо продуманного участия. – Слушаю. У вас проблема?
– Да. – Ее голос почти не дрожал. – Это Леонсия Вексфорд, психоаналитик. Я… – Все-таки голос дрогнул. – Я только что убила человека.
Обратной дороги нет
Кэрри остановила машину и заглушила двигатель. Посидела, оглядываясь. Она не собиралась здесь останавливаться – надо было торопиться, она опаздывала, Милред с ее мужским характером очень не любила, когда задерживались или, тем более, пропускали назначенную встречу. Но Кэрри знала: если интуиция приказала ей остановиться, тому была причина, которую она пока не понимала, а, может, не поймет никогда.
На экранчике GPS улица впереди раздваивалась – по Саксон-стрит направо (туда нужно было свернуть, чтобы попасть в Бедфорд к миссис Митчел) и по Чафрен-уэй налево (к центру городка). Она вышла из машины и прошла несколько шагов по тротуару. Магазин специй. Вход в жилые помещения. Магазин антикварной мебели.
Кэрри вошла под звук колокольчика, напомнивший музыкальную шкатулку ее детства: пара тактов из Турецкого марша Моцарта. В магазине не было никого, даже продавца: только стоявшие в видимом беспорядке старые (возможно, действительно антикварные) шкафчики, секретеры, низкие ломберные столики, кожаные кресла и огромный неподъемный сундук. В таком сундуке прятался герой любимого рассказа Кэрри – капитан Шернер из "Испанского сундука" Агаты Кристи.
Что ей здесь делать? Вопрос из числа риторических. Кэрри перестала задавать себе подобные вопросы очень давно, поскольку никогда не получала ответа от собственного подсознания. Ответы предлагала реальность.
– Есть кто-нибудь? – спросила Кэрри. Если никто не появится, она уйдет, лишь на мгновение задумавшись о том, почему вошла в этот магазин, где не собиралась ничего покупать. Время от времени интуиция подсказывала Кэрри поступки, о смысле которых она не догадывалась, но обычно и такие "приобретения истины", как она их называла, ложились правильными точками на ее линию жизни, о чем она могла вспомнить много месяцев спустя, когда вдруг выявлялись неожиданные последствия казалось бы забытых событий.
– Доброе утро, мисс, – тихо произнес низкий мужской голос, доносившийся, как показалось Кэрри, с потолка, а на самом деле с антресолей, невидимых в полумраке. Заскрипела лестница, ступени будто изнемогали под тяжелыми, но быстрыми шагами, и перед Кэрри возникла античная статуя, стараниями неизвестного скульптора одетая в поношенный пуловер и потрепанные джинсы неопределенного цвета.
Молодой человек был похож на фидиевского виночерпия, если обращать внимание не на одежду, а только на лицо – и даже, вот странность, не на черты лица, не соответствовавшие греческим пропорциям (типично английское лицо, хоть пиши среднестатистический портрет молодого англичанина), а на выражение, и тут у Кэрри не возникло никаких сомнений: конечно, это был фидиевский виночерпий с его привлекающей усмешкой, призывным разлетом широких бровей и взглядом, от которого невозможно оторваться.
– Доброе утро, – отозвалась Кэрри.
– Присаживайтесь, пожалуйста, – виночерпий в джинсах придвинул Кэрри пуфик странного темно-синего цвета. Кэрри присела и поняла, что не встанет, пока хозяин не предложит ей уйти. Но и тогда ему придется подать ей руку, потому что сама она подняться не сможет.
– Очень удобно, правда? – молодой человек присел рядом на покосившийся табурет – таким он был сделан, причем сделан прочно, он даже не скрипнул, когда виночерпий опустился на него, откинувшись на стоявший позади огромный и действительно старинный буфет.
– Да, – сказала Кэрри и добавила, сама от себя не ожидая:
– У вас очень уютно, хотя, казалось бы…
– Казалось бы, – подхватил виночерпий, – склад он и есть склад. Навалено всего понемногу. Случайный покупатель… – он скептически оглядел Кэрри и сделал правильный вывод. – Но вы не случайный покупатель, вы, пожалуй, вообще не покупатель.
– Пожалуй, – неуверенно произнесла Кэрри и призналась: – Я не собиралась заходить, мне не нужна антикварная мебель, да и какая-то другая тоже.
– Я понимаю, – задумчиво сказал виночерпий. – Интуиция? Чаше всего человек не обращает внимания на тихий зов и продолжает заниматься своими делами, так и не поняв, что, возможно, упускает редкий в жизни шанс стать счастливым или начать что-то новое, или…
– Или оказаться совсем не там, где хотел и где ему нужно быть в это время, – подхватила Кэрри и добавила серьезно: – Вы считаете, что интуиция никогда не ошибается?
– Дэниел, – сказал в ответ виночерпий, то ли не желая продолжать начатый им самим разговор, то ли, назвав имя, предложил перевести беседу на уровень, предполагающий более высокую степень доверительности.
– Дэниел, – протянула Кэрри. По звучанию имени она понимала, а точнее – чувствовала, будто осязала, – сущность человека, то, что скрывалось за оболочкой. Не глубоко. Глубоко по первому впечатлению все равно не погрузиться, но достаточно, чтобы понимать не только сказанное, но – во многом – подуманное и прочувствованное.
Виночерпий понял Кэрри чуть иначе и добавил.
– Данн. Дэниел Данн. Фамилия написана большими буквами на вывеске, и я думал… Поэтому и не…
Смутились оба.
– Простите, – пробормотала Кэрри. – Не обратила внимания.
– Да? – поднял брови Дэниел. – И мебель вам не нужна…
– Тогда зачем я… – начала Кэрри и сделала неудачную попытку подняться с пуфика.
– Позвольте, – наклонился к ней Дэниел, – предложить вам чашечку кофе?
– С удовольствием, – сказала Кэрри, почувствовав, что именно чашечки кофе (черного, без молока и сливок, но с ложечкой сахара и ломтиком лимона – отдельно, на блюдечке) ей сейчас не хватает, чтобы ощутить блаженное состояние удовлетворения от прожитого мгновения.
Дэниел молча поднялся и ушел в темноту между грандиозным шкафом времен королевы Виктории и секретером, которым, возможно, вообще никто никогда не пользовался, таким мрачным и беспросветно одиноким он выглядел. Что-то в глубине магазина звякнуло, что-то зашипело, что-то упало, послышалось неразборчивое восклицание, а потом настала тишина, будто опустился тяжелый занавес, и Кэрри, оставшись, наконец, одна, задумалась о том, зачем вошла в этот магазин и что ей делать, когда странный Дэниел Данн принесет традиционный английский кофе со сливками, который она терпеть не могла.
Вернулся молодой человек с подносом, который, не найдя куда поставить (ближайший столик – ломберный – находился в противоположном конце магазина), опустил на пол у ног Кэрри, смущенно пожал плечами и, взяв чашку, сел на табурет.
Кофе оказался черным, без молока и сливок. Кэрри отхлебнула; сахара Дэниел положил одну ложечку, а на подносе Кэрри обнаружила маленькое блюдечко с единственным ломтиком лимона.
Она вздохнула – как ей показалось, слишком громко.
– Странно, правда? – спросил молодой человек, вроде бы ни к кому не обращаясь.
– Да, – согласилась Кэрри, ощутив не столько странность произошедшего, сколько свободу от обязательств, благодаря которым оказалась в этом городке (как он называется? Вспомнила – Милтон-Кейнс), на этой улице и в этом магазинчике.
– Наверняка, – продолжила она, отхлебнув кофе, какой она любила. Странно, как Дэниел догадался. Просто подумал: "Сделаю черный, без сливок, ей будет приятно"? Хозяин пил кофе со сливками и без лимона, а сколько сахара вбухал в маленькую чашечку… можно себе представить… – Наверняка в вашем магазине есть нечто, о чем я мечтала или что мне позарез необходимо.
– Вы сказали, что ничего не собираетесь покупать.
– И потому вы решили угостить меня кофе, – улыбнулась Кэрри. – Вы это каждому…
– Нет, – серьезно проговорил Дэниел, поставил чашечку на пол и повторил: – Нет, нет. Я вдруг подумал, что с моей стороны было бы невежливо…
– Интуиция?
Дэниел пожал плечами. Интуиции он не особенно доверял, интуиция в его деле кое-что значила, но гораздо больше – опыт. Опыта у Дэниела было еще маловато, но он старался, отлично понимая, что достичь того достатка, что он себе запланировал в жизни, можно будет, только продолжая семейное дело.
– Я еще не знаю, что куплю в вашем магазине, – сказала Кэрри и, допив кофе, поставила чашку на пол рядом с чашкой Дэниела, – но интуиция меня еще никогда не обманывала, и если я почему-то свернула на эту улицу, хотя ехать к миссис Мейсон нужно по…
– Миссис Мейсон! – воскликнул Дэниел. – Эта сумасшедшая феминистка! Ох, извините!
– Она действительно со странностями, – согласилась Кэрри, хотя правильнее было бы, наверно, заступиться за женщину, – но делает очень важную работу…
– Третируя мужчин, которым и без того достается от своих жен, – улыбнулся Дэниел. – Прошу прощения, я вас перебил, вы говорили об интуиции, которая вас никогда не обманывала.
– С детства, – кивнула Кэрри, не понимая, зачем говорит об этом человеку, с которым знакома четверть часа и о котором ничего не знает. Хотелось сказать, вот она и говорила. Интуиция, да. – Знаете, Дэниел, я всегда поступала импульсивно, и выбор происходил, да и сейчас происходит независимо от того, что по тому или иному поводу говорит рассудок.
– Женщины… – протянул Дэниел. – У женщин сильнее развита интуитивная составляющая. Женская логика, так сказать.
Кэрри внимательно посмотрела в его глаза: шутит он или на самом деле так думает.
– Это не женская логика, – возразила она. – Логика в любой форме подразумевает направленную сознательную деятельность, а я говорю о спонтанных, не осознаваемых решениях.
– Серьезная фраза, – сказал Дэниел, подумав. – Извините…
– Кэрри. Кэрри Уинстон.
– Кэрри Уинстон, – с удовольствием повторил Дэниел. – Простите, кто вы по профессии?
– Историк физики, – сообщила Кэрри. – И это единственная профессия, где у меня получается совместить интуитивный подход к предмету с необходимостью точного знания.
Дэниел кивнул. Объяснение Кэрри ничего ему не объяснило – он и не вникал в слова девушки, слушал ее голос, и ему казалось, что говорит Энни, которую… Нет, никаких воспоминаний… пожалуйста…
– В вашем магазине, – сказала Кэрри, – есть что-то такое, что мне нужно.
– Из истории физики? – Дэниел огляделся, будто впервые увидел стоявшие вокруг предметы. – Из истории мебельного дела, пожалуй. А физика? Хотя… Этот диванчик времен короля Эдуарда Седьмого, позади вас… да, вы правильно смотрите… он, возможно, представляет интерес с точки зрения акустики. Если на него резко сесть… я вам потом продемонстрирую… звук получается очень специфический. Я бы даже сказал: все звуки мира. Такое впечатление, будто исторгается мировая скорбь.
Кэрри покачала головой.
– Нет, – сказала она. – Зачем мне диван? В мою комнатку он и не встанет, пожалуй. И по цвету не подходит, у меня мебель светлая.
– Послушайте, – Дэниел поднес к лицу правую руку, будто собирался постучать себя по лбу, – вы, конечно, знаете… читали… слышали… о моем прадедушке? Джон Данн.
– Джон Данн? – повторила Кэрри. Конечно, ей было знакомо это имя. "Эксперимент со временем" Кэрри прочитала на первом курсе университета и не могла сказать, что впечатление было сильным – она уже знала и интерпретацию сновидений Фрейда, и подход Юнга, и о теории относительности имела хотя и довольно смутное, но интуитивно правильное представление. Путаные теории Данна показались Кэрри безумно усложненными, хотя для своего времени…
– Вы правнук того самого Данна? – улыбнулась она. – Любопытное совпадение. Не далее как на прошлой неделе я рецензировала статью Гибсона об истории развития в Британии исследований по физическим проблемам сна. Имя вашего прадеда там упоминалось много раз, хотя, по-моему, не к месту, о чем я написала в рецензии.
– Да… – протянул Дэниел и поднял с пола чашечки. – Еще кофе?
– Нет, пожалуй, – отказалась Кэрри и попыталась подняться с пуфика, который ощутимо удерживал ее на месте. – Ваш прадед жил не здесь, а в Бенбери, насколько я помню.
– Да… – продолжал тянуть Дэниел, не желая, похоже, отпускать Кэрри, но и не представляя, чем еще он мог бы ее удержать. – Собственно, не прямой прадед, это дедушка моего дяди. Не очень близкое родство, но так получилось, что… Жил он в Бенбери, верно, но умер здесь, представьте себе, в комнате наверху. Бабушка Лайза приехала на следующий день, и прадеда забрала медицинская машина, перевезла домой, там его и похоронили.
– Вот как? – удивилась Кэрри. – Я не знала.
Этот факт вряд ли имел значение для истории физики.
Дэниел молча смотрел на Кэрри; то ли ожидал, что она задаст наводящий вопрос, и тогда он расскажет подробнее о пребывании знаменитого прадеда в этой глуши, то ли думал, чем еще удержать девушку, которая ему не то чтобы понравилась – ощущение было совсем другим, никогда прежде не испытанным, и Дэниел самому себе не мог сказать, было ли оно приятным, но он все-таки хотел, чтобы оно длилось, и, значит, нужно было сказать что-то… не о себе, конечно, этим Кэрри не удержать… Кэрри… красивое имя, и лицо у нее… красивое? Пожалуй, нет. Симпатичное? Дэниел терпеть не мог это слово, слишком общее по смыслу, чтобы им можно было обозначить что-то конкретное, принадлежащее только одному и никому больше…
– Неподалеку, на полпути к Нортхемптону, – сообщил он, – есть женский монастырь. Старинный, восемнадцатого века.
– Вот как? – вежливо сказала Кэрри, сделав попытку подняться с пуфика и в очередной раз ее оставив.
– Конечно, – быстро заговорил Дэниел, он видел, как Кэрри боролась с пуфиком, и понимал, что нужно торопиться, – монастырь не имеет никакого отношения к истории физики, но…
То, что он собирался сказать, составляло, вообще говоря, семейную тайну.
– Прадед, – сказал Дэниел, – в последние недели жизни посещал монастырь. А в тот день вернулся… бабушка рассказывала, а потом я прочитал… вернулся сам не свой, повторял все время "Изабель, Изабель", никто его не понимал, потому что в роду у него никакой Изабель не было, прабабку звали Мелани, бабушку – Лайза, тетушку мою – Бетти. Но прадед повторял это имя, у него начался жар, бабушка послала за доктором, но Джон заперся в комнате и никого не впускал. Под вечер, когда бабушка пригрозила, что позовет плотника и тот выломает дверь, он, наконец, вышел, и бабушка была поражена перемене, произошедшей с ним за эти часы. Он будто потерял половину волос и вообще сморщился. Был высокий, статный мужчина, а из комнаты вышел согбенный старичок, только голос остался прежним. Бабушка хотела помочь Джону сесть, но он отказался. Дальше странно. Бабушка рассказывала… согласитесь, к истории физики это имеет какое-то отношение… рассказывала эту историю в двух вариантах, и я до сих пор не знаю, какой правдив. По одной версии прадед сел у окна, молча смотрел на дальние холмы – монастырь, кстати, за ними и расположен, – а потом произнес единственную фразу: "И увидит все". Покачнулся и стал падать со стула. Бабушка его подхватила, а доктор – он еще не ушел, пил чай на первом этаже – поднялся на крик, но ему осталось только констатировать смерть. Инфаркт. Но довольно часто и почему-то – это не я, а моя тетушка Бетти отметила – в дни полнолуния бабушка вспоминала совершенно иначе. То есть, финал был тот же… прадед падает со стула, инфаркт. Но до того… Он и не думал закрываться в комнате, был возбужден сверх меры, говорил, что встретил свою судьбу, понял то, чего не мог понять много лет, теперь он напишет совсем другую книгу, не ту, что начал… и все в таком роде. Бабушка говорила с ним, а он будто не слышал. После ужина, к которому не притронулся, сел на стул у окна, солнце как раз заходило за холмы… посидел минуту и… Всё.
Кэрри слушала внимательно, понимая уже, что интуиция ее не обманула, и сейчас перед ней откроется… уже открывается… загадка, связанная не только с именем Данна, но и с ее личной жизнью, хотя как это могло совместиться, она не имела ни малейшего представления.
– А что доктор? – спросила она. – Я хочу сказать: в первом варианте ваша бабушка вызвала доктора, а во втором нет. Доктор мог бы подтвердить, какой из рассказов соответствует истине.
– Она вызвала Хашема в обоих случаях, – удрученно сказал Дэниел. – Во втором потому, что у Джона, как ей показалось, был жар.
– Но доктор, – упрямо продолжала Кэрри, – мог сказать, запирался ли мистер Данн в своей комнате.
Дэниел покачал головой.
– Хашем не поднимался наверх, пока его не позвали и он констатировал смерть.
– Но вы сказали, что в первом случае мистер Данн превратился в старика…
– В обоих, – печально проговорил Дэниел. – Возможно, это лишь семейная легенда, а у Хашема не спросишь, он умер от рака полтора года спустя.
– В его бумагах должно было быть заключение.
– В заключении сказано, что смерть последовала от обширного разрыва задней стенки миокарда, и ничего о том, как выглядел прадед.
– А на похороны пришли… – Кэрри замолчала.
– Вот именно, – кивнул Дэниел. – Хоронили деда в Бенбери, бабушка не поехала. А я туда ни разу не ездил.
– Вам не было интересно? – поразилась Кэрри.
– А вам? То есть, я хочу сказать… вас заинтересовала эта семейная легенда? Для истории физики?
– И вы не поехали в монастырь, чтобы узнать, что там делал Джон Данн?
– Когда умер прадед, – мягко сказал Дэниел, – я еще не появился на свет. Историю эту бабушка рассказала в первый раз, когда мне было семь. Бабушка умерла в позапрошлом году. Маму эта история не интересовала никогда. У нее сейчас второй муж, живут они в Манчестере… впрочем, неважно.
– Бабушка сама не пробовала…
– Нет. У меня сложилось впечатление, что ей было не очень интересно. Потому она и вспоминала две истории, что не очень-то о них думала.
– Вам это не кажется странным?
– Кажется, – с готовностью согласился Дэниел. – Раза два или три я действительно собирался съездить в монастырь, но всякий раз что-то мешало, не помню что. Впрочем, не скажу, что очень и хотел. Когда умер отец, а магазин все годы был фактически на нем, я занял его место. Мама вышла замуж и… это я уже говорил. Магазин отнимает много времени, вот что я хочу сказать.
– Не похоже, что у вас много покупателей, – пробормотала Кэрри. Они беседовали уже почти час, и дверной звонок ни разу не тренькнул.
– Я повесил табличку "Закрыто", – улыбнулся Дэниел, – когда ходил наливать кофе.
– Вы думаете, – спросила Кэрри, – мистер Данн узнал в монастыре нечто такое, что так сильно на него повлияло?
Дэниел пожал плечами. "Разве это не очевидно?" – спросил он взглядом.
– Изабель, – сказала Кэрри. – Может, в монастыре была такая монахиня?
– Была, – кивнул Дэниел. – Это не составляет тайны, потому что о Изабель, как я потом выяснил, прадед писал в своих дневниках.
– Дневники? – переспросила Кэрри, ощутив волнение исследователя, случайно (случайно ли? или интуиция привела ее в нужное место в нужное время?) обнаружившего документ, способный повлиять на исторические оценки и сложившиеся мнения.
– Ну… – протянул Дэниел. – Это скорее отрывочные записи. Прадед говорил о книге. Может, это наметки. Понять толком, о чем речь, никто не смог. Бабушка, по-моему, некоторые листы выбросила, может, там было что-то личное…
– Почему вы так думаете?
Дэниел потер ладонью подбородок и поднял взгляд к потолку. Он не хотел смотреть Кэрри в глаза, ему казалось, что поступок бабушки если не преступен, то, во всяком случае, неосторожен по отношению к истории науки, о которой он, впрочем, не думал все годы, когда хранил старые бумаги в не приспособленном для этого сыром помещении чулана. Книг и, тем более, рукописей он дома не держал, он не любил читать, ему казалось, что есть в жизни более важные занятия, и теперь ему было немного стыдно перед этой женщиной, которая как раз книгами, похоже, интересовалась больше всего, и значит, общего у них слишком мало, чтобы он мог… что?
– Потому что, – проговорил Дэниел, – бабушка незадолго до смерти обмолвилась, мол, Джон слишком много писал такого, что к жизни отношения не имело, выдумывал, а от этого могло быть… она не сказала, что могло быть, я не расспрашивал. Честно говоря, мне это не было так уж интересно.
– Изабель, – прервала Кэрри монолог молодого человека, – упоминалась в рукописи мистера Данна?
Дэниел кивнул.
– Эта рукопись… – начала Кэрри и замерла, боясь услышать, что старые бумаги давно пошли на растопку камина.
Поняв ее сомнения, Дэниел произнес с обидой в голосе:
– Конечно, цела. Если ее мыши не прогрызли. Я… извините… совсем не думал об истории науки, но…
Неважно, о чем он думал.
– Я могу посмотреть?
– Конечно! – с энтузиазмом воскликнул Дэниел и поднялся. – Посидите, я принесу. Я бы вас с собой повел, – добавил он виновато, – но в чулане сыро, там, может, даже крысы…
– Господи! – сказала Кэрри.
Неужели во всем доме – таком уютном, хорошо отстроенном и красивом – не нашлось нормального места для папки с бумагами (почему-то Кэрри интуитивно представляла именно папку с тесемками, а не тетрадь или белые листы, свернутые в трубочку)?
– Я сейчас, – заторопился Дэниел. Подобрал чашки и блюдца и направился, похоже, вовсе не в чулан. – Приготовлю вам чаю, чтобы вы не скучали, а потом…
Кэрри хотела сказать, что скучать не собирается, но промолчала. На этот раз молодой человек обернулся на удивление быстро (а может, время для Кэрри текло чуть быстрее?), поставил на пол у ее ног поднос с чашкой и (на этот раз) с вазочкой варенья и вышел в темноту, где опять что-то скрипнуло, охнуло, щелкнуло и тихонько, как показалось Кэрри, застонало.
Она приготовилась ждать, но не прошло и минуты (в ее, возможно, измененном ощущении времени), как в темноте опять застонало, щелкнуло, охнуло и скрипнуло, возник Дэниел с папкой в руке. Коричневая папка с тесемками, от нее пахло не плесенью даже, а чем-то еще более прогорклым, смесью чуланных запахов; кто знает, что там еще хранилось все эти годы.
Дэниел сделал вид, что сдувает с папки пыль, хотя на ней не было ни пылинки (странно, подумала Кэрри. Впрочем, скорее всего, пыль он смахнул еще там, в чулане).
– Лучше, наверно, пройти в кабинет. – сказал Дэниел. – Там светлее и удобнее… вам.
– А как же? – Кэрри оглянулась на входную дверь: на тротуаре перед магазином стояли двое, мужчина и женщина, смотрели на витрину и ждали, когда хозяин сменит табличку на двери.
– Я вас там оставлю, – сообщил Дэниел, – а сам займусь покупателями.
Кабинет, о котором говорил Дэниел, располагался на втором этаже, куда они поднялись по скрипучей лестнице. Кэрри крепко держалась за перила, хотя никакой опасности не было: лестница не крутая, ступени надежные. Небольшая комната с письменным столом у окна, свет падал под удобным углом. Дэниел усадил гостью в кожаное кресло, где, видимо, обычно сидел сам, подбивая по вечерам дебит с кредитом, положил перед ней на стол папку и, улыбнувшись, вышел.
Кэрри огляделась. Обои современные, с изображениями комет, у левой стены секретер, тоже вполне современный, не то, что его собратья внизу. Небольшой диванчик, покрытый золотистого цвета пледом – наверно, там удобно читать по вечерам под светом торшера, стоявшего между диванчиком и дверью. Книг, однако, в комнате не оказалось: ни на столе, ни на журнальном столике. Не было здесь книжного шкафа, ничего такого, что говорило бы о любви или хотя бы об уважении хозяина к чтению.
Не было здесь и компьютера, предмета, в наши дни столь же обязательного, как прежде сервант, из тех, что стояли внизу, горюя о своей судьбе. Впрочем, – вспомнила Кэрри, – она видела экран компьютера на прилавке в магазине. И еще: у Дэниела может быть лэптоп, который он держит, например, в секретере.
Подумав о лэптопе, Кэрри вспомнила о Милред, больше часа дожидавшейся ее в своей гостиной на Уолтер-роуд. Можно представить, как она возмущена.
Кэрри достала из сумочки телефон, удивленная, что он ни разу не зазвонил за все время. Странно: аппарат был переведен в режим "без звука" – Кэрри не помнила, чтобы изменяла настройку.
Семь неотвеченных звонков. Кэрри набрала кнопку возврата, и сразу в трубке раздался недовольный – скорее даже негодующий – голос:
– Кэрри, милая, с вами все в порядке?
– Надеюсь, – пробормотала Кэрри. – Милред, извините за опоздание.
– Вы могли позвонить, если что-то вас задержало в дороге! – феминистка не сдерживала своего гнева.
– Прошу прощения…
Разговор был неприятным, и Кэрри постаралась забыть о нем, как только голос Милред угас в трубке. Передоговорились встретиться через два часа, и не дома, а в кофейной, где миссис Митчел намеревалась провести время за чтением газет и прогулками в интернете.
Спрятав телефон, Кэрри, наконец, придвинула к себе папку (тяжелая, толстый картон, тесемки повязаны крепко, но так, чтобы узел легко развязывался).
//-- * * * --//
Нахлынуло. На самом деле ничего необычного – на Кэрри довольно часто накатывало состояние, которое она не могла определить: то ли воспоминание о чем-то, прочно и, казалось, навсегда, забытом, то ли предощущение несбывшегося – такого, что и не сбудется никогда. В детстве это ее пугало: посмотрев случайно на карниз дома, мимо которого проходила, Кэрри могла испытать безотчетный ужас, увидев, как с карниза отделяется камень и падает… падает… Ничего на самом деле не случалось, и много раз потом она проходила той же улицей мимо того же дома (бывало – специально), и камень не падал, мир оставался прочным, но ей все равно казалось…
Сероватая бумага – может, от времени, но скорее, она изначально была такой: дешевой, слишком плотной, и чернила на ней выглядели чуть размытыми, будто все-таки время размыло описываемую реальность и сделало текст не очень внятным воспоминанием. Писал Джон Данн довольно крупным и, в принципе, понятным почерком, хотя и с непривычным наклоном влево,
Взгляд Кэрри зацепился за слово посреди одиннадцатой строки (она точно видела – одиннадцатой, хотя и не считала). Имя. Эшли. У Кэрри были две знакомые с таким именем. С одной она училась в школе и недавно случайно встретила на Пикадилли – располневшую, с сигаретой в углу толстых напомаженных губ. Говорить им было не о чем, они постояли минуту, держась за руки, а потом разбежались. Другая – хорошая знакомая по университету. Эшли Кринтон была лучшей студенткой на химическом, а Кэрри химию не терпела, но в общежитии они оказались в соседних комнатах и за разной мелочью обращались друг к другу, три года так прожили.
Эшли. Почему взгляд зацепился за это имя? Надо читать с начала, и мистер Данн (если он был автором рукописи), возможно, объяснит все, о чем его внучатый племянник ничего не узнал по лености, типичной для мужчин такого сорта.
Кэрри посидела минуту с закрытыми глазами, имя Эшли растворилось в ее подсознании, как растворяется брошенный в чай кусок сахара, чтобы придать напитку другой вкус – хуже или лучше, но другой. Растворившись в памяти, Эшли тоже придаст иной вкус чтению, и вкус этот – Кэрри прекрасно понимала по прошлому опыту – не будет зависеть от того, что написал об этой женщине известный в свое время философ и аэронавт Джон Данн.
Кэрри открыла глаза и прочла, наконец, первую строку.
"Сюзен умная женщина, но, как многие женщины, не склонна к логическому анализу. Может, это к лучшему. Будь ее ум более аналитичен, она, скорее всего, принялась бы домысливать и тем самым искажать сны в угоду поздним впечатлениям.
Иное дело ее дочь Эшли – удивительный ребенок, способный к интуитивному осознанию, ничего не понимая в предмете, о котором идет речь.
Сны, записанные вчера матерью и дочерью (матерью по моей просьбе, дочерью – по собственной инициативе), удивительны своим странным совпадением. Уверен, что обе не лгут. Сюзен лгать не умеет, а Эшли, хотя и склонна ко лжи или, скорее, выдумкам, как многие дети, в данном случае рассказывает правду хотя бы потому, что ее рассказ совпадает с рассказом матери в деталях, которые Эшли знать не могла по той причине, что ей нет дела до вещей, интересующих мать".
Кэрри перевернула страницу, ожидая увидеть запись снов, так долго предваряемых словами экспериментатора. Почему в дневнике Данн оказался столь многословен? "Эксперимент со временем" не был растянут – во всяком случае, в той части, где Данн анализировал сны, записанные его родственниками. Была ли там упомянута Сюзен, Кэрри не помнила. В книге, кажется, вообще не было имен, только инициалы.
На следующей странице, однако, ничего не оказалось, кроме небрежного карандашного наброска – то ли план местности, то ли электрическая схема (с чего бы?) без обозначений, а в центре рисунка был изображен прямоугольник с двумя "рогами", похожий на букву С со спрямленными углами. Рядом с верхним углом стояла буква W, которая могла обозначать что угодно от Water closet до Whitehall.
Может, есть какая-то дата? День, когда Данн написал о Сюзен и Эшли? На первой странице Кэрри чисел не обнаружила, а вверху третьей стояло: "12 октября 1913". И ниже действительно было описание сна, только без имен, и Кэрри не смогла бы доказать, что сон видели именно мать с дочерью.
"Вхожу в большую комнату, формой напоминающую овал или большое яйцо, положенное на бок. Стены в обоях, сиреневых с мелкими желтыми цветочками, похожими на кашку. Справа высокое окно во французском стиле выходит на лужайку с тремя или четырьмя (не успела сосчитать) большими деревьями. Еще в комнате письменный стол, на котором лежат книги и бумаги и стоят несколько предметов, которые мне описать затруднительно. Во сне многие знакомые вещи выглядят необычно. На столе огромная книга, поставленная так, чтобы ее можно было читать. Два дивана слева, напротив окна – очень неудобные, по-моему, но хозяин комнаты мне сесть не предложил, так что не знаю. Кажется, он и не увидел меня – во сне такое случается. Он сидел за столом и читал книгу, ту, что стояла перед ним, иногда касался ее пальцем, и что-то происходило, я видела это по его лицу, мужчина сердился, успокаивался, опять начинал нервничать. Я подошла ближе, и в этот момент мужчина встал, позвал: "Энтони", и в комнату из-за моей спины вошел другой мужчина, тоже пожилой, но, в отличие от хозяина кабинета, в хорошей спортивной форме. Костюм на нем был, правда, не такой, какой прилично носить джентльменам, – слишком легкомысленный, вряд ли скажу точнее, одежда почему-то запомнилась хуже всего…"
И что такого? Описание кабинета (Овал? Стол? Книга?) показалось Кэрри смутно знакомым, но в памяти ничего определенного не возникло.
На основании подобных записей Джон Данн написал книгу "Эксперимент со временем", выдержавшую несколько изданий. Рассуждения о так называемом серийном времени легли в основу темпоральной философии, но Кэрри мало интересовалась этой областью знания, разве что иногда перечитывала Борхеса, вдохновленного идеями Данна и даже написавшего о нем эссе "Время и Дж. У. Данн". С идеей многоуровневых наблюдателей Данн носился последние двадцать лет жизни, но, насколько помнила Кэрри, эту концепцию философы критиковали, а физики никогда и не признавали.
Записи снов представляли интерес для историка науки, но не физики, а философии. К тому же, Кэрри занималась более поздним периодом – серединой ХХ века. Кто из ее окружения интересовался Данном и его фантазиями по поводу иерархии наблюдателей, живущих в разных слоях времени? Пожалуй, никто.
Кэрри вынула из папки последний лист. Пустой. А предыдущий? Тоже. Запись оказалась на пятом листе с конца и была сделана 23 августа 1949 года. За день до смерти Джона Данна. Здесь? В этом доме? Наверно. Умер Данн здесь, если верить Дэниелу, и за день до смерти, видимо, посещал монастырь.
Почерк оказался далеко не таким разборчивым, как на первых листах. Наклона у букв не было вообще, стояли они, как новобранцы в строю – навытяжку, отдельно друг от друга, не составляя единого ряда, чуть вверх, чуть вниз, и где кончалось слово и начиналось следующее, понять было трудно.
"Дубы тоже есть. Проверить в записях. Эшли. Как меняются люди, особенно женщины. На самом деле? Ужасно то, что произошло. Произойдет? Или нет? Эшли знала (см. стр. 34). Тогда я не понял ее слов и ее волнения, а сегодня меня не смогла понять мать Беатрис. Взаимное непонимание – прямое следствие разноуровневых наблюдений. Прочитаю дневник, когда вернусь в Бенбери. Похоже, Эшли – наблюдатель второго уровня, а может, и третьего, к тому есть определенные предпосылки. К сожалению, поздно это понял. Скачки между уровнями тоже надо принять во внимание. Как? Рассказ может казаться бессмысленным, сознание не приспособлено к таким скачкам. Теперь понятно, что… (зачеркнуто) И тогда все встает на свои места."
Кэрри отодвинула папку, ей почему-то стало неприятно касаться старых выцветших листов. Пусть Дэниел читает, если сочтет нужным. Впрочем, он наверняка читал, и не один раз, и не нашел для старой папки лучшего места, чем на полке в чулане.
Снизу, из магазина, доносились тихие голоса – говорили двое мужчин и женщина, один из мужских голосов принадлежал Дэниелу, два других – покупателям, которых Кэрри видела стоявшими на тротуаре и дожидавшимися, когда хозяин снимет табличку "Закрыто". Кэрри была уверена, что это именно они. Она не спросила себя, откуда у нее такая уверенность, она никогда не задавала себе нелепых вопросов. Она просто знала.
Кэрри сидела, выпрямившись, как привыкла сидеть за своим рабочим столом, глаза сами собой закрылись. Как в калейдоскопе, побежали разноцветные окружности и диски, движение успокаивало, Кэрри наблюдала за игрой света, слушая, как голоса внизу что-то решали, что-то, наконец, решили, потом была минута тишины – видимо, Дэниел и клиенты подписывали документ купли-продажи, звякнул кассовый аппарат, вот Дэниел задвинул ящик комода, вот покупатели пошли на выход, дважды тренькнул дверной колокольчик… Настала тишина, Дэниел с задумчивым видом постоял у витрины, а потом шаги, скрип ступеней…
Кэрри открыла глаза и повернулась к двери.
//-- * * * --//
– Там нет самого интересного, – сказала Кэрри. Папка по-прежнему лежала посреди стола, Дэниел сел на стул, перетащив его ближе к Кэрри, и кивнул.
– Вы уже обратили внимание? – констатируя, а не спрашивая, сказал он.
– В середине не хватает листов. Мистер Данн упоминает, к примеру, страницу номер 34, но этот лист отсутствует.
– Да, к сожалению. Прадед был странным человеком. Оставил довольно нудные, прямо скажу, описания снов, даже неизвестно чьих, большая часть идет под номерами или инициалами, вы видели. А о том, что делал в монастыре, ни слова.
– Тем более непонятно, – сказала Кэрри, – что ни ваша мать, ни вы не заинтересовались и не побывали в монастыре.
– Я уже объяснял вам, – запротестовал Дэниел. – Мама…
– Я помню, – перебила его Кэрри. – Вы мне покажете дорогу?
– К монастырю? Вы действительно хотите туда поехать?
Еще минуту назад у Кэрри не было ни малейшего желания заниматься расследованием, в результате которого, скорее всего, выяснится всего лишь, что некая Изабель записывала для Данна скучные женские сны.
– Непременно, – кивнула Кэрри.
– Хотите взять дневник? – В голосе Дэниела Кэрри уловила надежду на то, что она избавит его от папки, доставлявшей ему если не беспокойство, то внутреннее неудобство, которое он сам себе не мог объяснить, а Кэрри почувствовала, как и собственный ответ, прозвучавший раньше, чем она привела мысли в порядок:
– Нет. Положите на прежнее место, это же семейная реликвия.
Дэниел покачал головой.
– Мисс Уинстон, – сказал он, встав и склонившись перед ней в поклоне, который, возможно, показался ему достойным викторианской церемонии приглашения, – позвольте предложить вам ленч, за углом прелестное кафе, я всегда…
Он почему-то смутился и завершил фразу не так, как, вроде бы, собирался:
– А потом вместе поедем в монастырь, если вы не против.
– Хорошо, – согласилась Кэрри и только потом подумала, что поступает совсем не так, как собиралась. Во-первых, миссис Митчел. Как быть с ней? Они же договорились. Перенести встречу еще раз? Милред будет взбешена. Во-вторых, оставив магазин посреди дня, Дэниел мог упустить покупателей и возможную прибыль. И в-третьих, что представлялось Кэрри самым главным: в монастыре Дэниел только мешал бы. С кем бы ей ни пришлось разговаривать, он был бы лишним.
– Хорошо, – повторила Кэрри.
//-- * * * --//
Монастырь оказался длинным одноэтажным сооружением, архитектурной помесью эпох Анны и Георга Первого. Здание и довольно большой сад вокруг были окружены невысоким каменным забором, поверх которого можно было увидеть все, происходившее на территории монастыря, а перебраться через забор не сумел бы только немощный старик. Тем не менее, подъездная аллея, по обеим сторонам которой росли вековые вязы, вела к металлическим воротам и будке охранника, оказавшейся, конечно, пустой. Кэрри вышла из машины и нажала на красную кнопку слева от ворот – над кнопкой на стене масляной краской было написано для самых непонятливых: «Звонить здесь».
После звонка ничего не случилось – ни створки не сдвинулись, ни голос из невидимого динамика не спросил: "Кого это принесла нелегкая?". Подошел Дэниел, встал рядом, посмотрел поверх забора, сказал: "Сейчас нам устроят допрос, а потом отошлют". Рост не позволял Кэрри видеть, кто шел к воротам, но шаги она слышала – бодрые, с пристукиванием каблучков.
Никто, однако, ничего спрашивать не стал, что-то загремело, упало, ворота медленно раздвинулись, за ними стояла, щурясь на солнце, молодая женщина в черном монашеском одеянии. Высокая, худая, длинные руки, длинные, спрятанные под платьем, ноги – жердь, в общем. Голос у "жерди" оказался, впрочем, мелодичным, не высоким, не низким:
– Добрый день, мистер Данн.
И без перехода:
– Входите. Мать Катерина сказала, если придете, сразу провести к ней.
Кэрри протянула руку Дэниелу, он пожал ее пальцы, так они и вступили на территорию монастыря. Монахиня закрыла за ними ворота, навесив на них большой крюк, сказала "Пойдемте" и направилась к зданию, которое вблизи выглядело не уродливым, а наоборот – приятным деревенским особнячком с высокими, хотя и узкими окнами, красивыми цветами у арочного входа и мозаичной плиткой перед тяжелой дверью.
– Вы меня знаете? – спросил Дэниел. – И мать Катерина? Она меня ждала? Почему? Кстати, с моей стороны не будет ли слишком навязчиво, если я спрошу, как вас зовут, сестра?
– Мергатройд, – сказала монахиня, обернувшись, но глядя не на Дэниела, а на Кэрри. Намек был понят, и Кэрри назвала себя. Сестра Мергатройд вежливо кивнула и предложила гостям войти в просторный холл, где царила гулкая пустота. Голые беленые стены, единственный предмет мебели – длинная деревянная скамья под окнами, выходившими на противоположную от входа сторону здания. И распятие, конечно, – Кэрри увидела фигуру Христа, когда обернулась на хлопок закрывшейся двери. Иисус поник на кресте, Кэрри сначала показалось, что это рисунок, но при более пристальном рассмотрении распятие оказалось вырезанным из дерева и тщательно раскрашенным. Кэрри думала, что подобные изображения не в стиле строгой пуританской морали. Была, наверно, причина…
…Думать о которой Кэрри не стала, потому что сестра Мергатройд поспешила к двери, побеленной так же, как стены. Ее и незаметно было с первого взгляда. Дверь вела в узкий, с высоким потолком, коридор с окнами, выходившими во двор. Сестра Мергатройд пошла вперед, за ней последовала Кэрри, а Дэниел замыкал шествие, топая (специально, как показалось Кэрри) так, что от стен отскакивало, подобно теннисному мячику, гулкое пружинистое эхо, усиливавшее звук, будто не один человек нарушал здесь тишину, а десяток.
Коридор показался Кэрри очень длинным, хотя она сделала всего двенадцать шагов до торцовой двери, в которую сестра Мергатройд не вошла – отступила в сторону, пропустив гостей.
Комнатка, куда Кэрри и Дэниел вошли, выглядела, как типичный офис служащего в Сити. Письменный стол, экран компьютера, небольшой сейф на прочной тумбе, перед столом два кожаных кресла, а за столом склонилась над бумагами пожилая монахиня. Мать Катерина встала – роста она оказалась не выше пяти футов и на фоне висевшего на стене позади нее распятия выглядела карлицей, что, однако, не принижало ее истинного значения и назначения в мире – глаза за толстыми стеклами очков в массивной оправе смотрели если не сурово, то с выражением внутренней силы и желанием подчинить своей воле всякого, кто захочет наводить свои порядки в подведомственном ей заведении. Мать Катерина могла бы и страной управлять, – ощущение было интуитивным, но Кэрри знала, что так и есть, эта женщина тяготилась своей не очень значительной ролью настоятельницы небольшого монастыря, она ждала от жизни большего и была разочарована тем, что большего ей пока не предоставили.
– Дорогие мои! – настоятельница обошла стол и протянула Кэрри обе руки, но смотрела на стоявшего рядом Дэниела, только с ним говорила и только его ответы выслушивала с вниманием. Может, сказанное Кэрри мать Катерина воспринимала руками, а сказанное Дэниелом – ушами, разделив эти два канала информации?
– Мистер Данн, – продолжала она, – как хорошо, что вы нас посетили! Я вас узнала. В прошлом году в "Бедфорд мейл" была ваша фотография на фоне антикварной утвари в вашем магазине и заметка о том, как вы участвовали в благотворительном базаре, и я подумала, что это знак: теперь, когда вы придете, я вас непременно узнаю. Так и случилось. Вы прекрасно выглядите, мистер Данн.
– Благодарю, – пробормотал Дэниел, понемногу приходя в себя и соображая, можно ли ответить комплиментом на комплимент. Решил, что это было бы неуместно в стенах монастыря, и ограничился словами, которые и так собирался произнести: – Позвольте представить вам доктора Кэрри Уинстон, она историк науки.
– Как интересно! – вставила мать Катерина, так и не посмотрев на девушку, но продолжая сжимать ее ладони.
– Она убедила меня приехать к вам за помощью в деле, которое нам обоим представляется равно интересным и таинственным.
Завершив шумным вздохом витиеватую тираду, Дэниел наклонил голову, будто закрываясь от пристального взгляда настоятельницы.
– Доктор Уинстон, очень приятно видеть вас в этих стенах, – мать Катерина оставила, наконец, в покое ладони Кэрри и перевела на нее взгляд – за стеклами очков глаза настоятельницы будто излучали концентрированный свет, от которого Кэрри на мгновение зажмурилась.
Мать Катерина сделала приглашающий жест, указав гостям на кресла, а сама мелкими шажками вернулась на свое место и, опустившись на стул, стала будто выше ростом. Наверняка, – подумала Кэрри, – ее ноги стоят на высокой приступочке, иначе болтались бы, а это неудобно и не эстетично…
Кэрри опустилась в кресло, настолько удобное, что в нем можно было провести всю оставшуюся жизнь. Дэниел сел осторожно, на самый краешек – он не собирался проводить здесь не только остаток жизни, но даже полчаса казались ему слишком долгим сроком. Мать Катерина ему не понравилось – прочитать эту мысль на его лице не составляло труда, – и особенно ему не нравилось, что его здесь ждали и даже видели его фотографию в газете. В монастыре, оказывается, читают мирские газеты; и интернет у них, наверно, есть. Современные монахини, ничего не скажешь – ушли от мира, но сохранили с ним надежные связи. Как совместить это с обетами Господу?
– Вы ждали мистера Данна, мать Катерина, – Кэрри предпочла сразу перейти к сути. – На то были серьезные причины?
– Причины, серьезные для одних, – произнесла настоятельница, глядя теперь только на Кэрри и игнорируя Дэниела, – совершенно не важны для других. И лишь Господу известна истинная ценность наших намерений и поступков.
Отвечать на эту фразу было нечего, и Кэрри промолчала.
– По правде говоря, – смущенно сказала настоятельница, – я не знаю, что имела в виду сестра Изабель. Она была женщиной особенной, я ее помню очень плохо, ведь я была тогда молодой девушкой…
– Сестра Изабель, – повторила Кэрри, вспомнив имя, упомянутое в рукописи Данна.
– Время от времени, – продолжала настоятельница, – она мне снится и предрекает события… разные… Иногда случается в точности то, о чем она говорит. Иногда не происходит ничего. Но чаще что-то похожее на ее слова действительно случается, но не совсем так… или я неправильно запоминаю.
Мать Катерина говорила монотонно, глядя уже и не на Кэрри, а в пространство или на невидимый экран, где появлялись слова, которые она считывала и произносила вслух, не вникая в смысл. Дэниел сделал было движение, ему хотелось задать припасенные вопросы и уйти из обители, но Кэрри осуждающе покачала головой, и он с тихим, но отчетливым вздохом уселся в кресло глубже, поняв, что скоро они отсюда не выйдут.
– В прошлом году… когда же это было… я потом сверюсь со своими тетрадями, кажется, в день святого Николая, сестра Изабель сказала, что приближается время, и он придет. Я не умею во сне задавать вопросы, и сестра Изабель сама назвала имя: Дэниел Данн. Правнук мистера Джона Данна. Он придет, тайное станет явным, ангелы возрадуются, люди найдут свое счастье, и наступит во человецех благоволение.
– Так и сказала? Надо же, – пробормотал Дэниел. – Будто второе пришествие…
– В тот день я увидела в бринсбекской газете заметку о мистере Данне и его фотографию. Не знамение ли это, скажите? Я вырезала фотографию и предупредила сестер: когда явится этот человек, провести ко мне. Прошел год, никто не приходил…
– И вы не сделали попытки сами найти мистера Данна? – начала Кэрри, понимая, насколько вопрос неуместен, но зная также, что не задать его она не может. Похожий вопрос она задавала Дэниелу, и ответ ее не удовлетворил.
– Как я могла? – сухо проговорила мать Катерина. – Сказано было: ждать. Я ждала. Как видите, – завершила она свою речь, – вы пришли. Мистер Данн и вы, мисс Уинстон. Вас позвала сестра Изабель?
Вообще-то Кэрри позвала ее интуиция и желание разобраться в старой истории, но она не стала разубеждать настоятельницу.
Приняв молчание за согласие, мать Катерина склонилась над столом, выдвинула один из нижних ящиков и извлекла на свет толстую синюю тетрадь. Положив тетрадь на стол, настоятельница не стала ее раскрывать, провела пальцами по обложке, будто читала текст, написанный шрифтом Брайля, и сказала:
– Ваше имя, мисс Уинстон, не упоминалось, только имя мистера Данна, и поэтому…
– Конечно, – кивнула Кэрри.
– С другой стороны, – задумчиво продолжала настоятельница, – вы, мисс, пришли с мистером Данном, это что-то означает…
– Пожалуй, – согласилась Кэрри и с этим выводом.
– Тогда, – приняла, наконец, решение мать Катерина, – сначала почитайте вы, мистер Данн, а я пока покажу мисс Уинстон наши владения.
Мать Катерина обошла стол и положила тетрадь на колени Дэниелу, сидевшему с задумчивым видом.
– Пойдемте, мисс Уинстон, – сказала она и, взяв Кэрри под руку, повела из комнаты.
Кэрри услышала за спиной шумный недовольный вздох, но не стала оборачиваться.
//-- * * * --//
Что можно показать гостье в женском монастыре, не представляющем архитектурной ценности? Кельи монахинь, коридоры, трапезную с большими дубовыми столами, чистенький дворик с аккуратно постриженными кустами, запущенный сад и монастырское кладбище с каменными плитами и крестами? Кэрри знала, что ничего интересного не увидит, но знала и то, что мать Катерина не для того увела ее от Дэниела, чтобы демонстрировать несуществующие красоты монастырской жизни. Что-то другое… Кэрри не всегда представляла, что ее ждет за тем или иным поворотом в жизни, но всякий раз узнавала поворот, когда он появлялся. И потому не удивилась, когда, проведя гостью в уже знакомый гулкий и неприветливый холл, мать Катерина подняла на Кэрри взгляд своих черных, как ночь на вершине высокой горы, глаз и произнесла:
– Девочка моя, это вы! Я вас узнала, но не хотела говорить при мистере Данне. Мужчины не понимают того, что доступно нам, женщинам, а мистер Данн, к тому же, агностик, как сам он сказал в интервью, и ему не понять того, что он сейчас читает, но пусть читает, а я покажу вам то, за чем вы пришли, хотя, как я вижу, сами вы еще не вполне ощутили сущность дарованного вам Творцом…
Кэрри думала, что фраза эта никогда не закончится, слова нанизывались друг на друга, как бусинки на нескончаемую нить. Она понимала каждое слово, каждому слову кивала, как старому знакомому, но вслушивалась в интонации чувственного голоса матери Катерины и знала, что главное не сказано, слова еще будут какое-то время цепляться друг за друга, пока не возникнет то, которое…
– …бедняжка Эшли велела передать, что оставила вам свое умение…
– Эшли? – вырвалось у Кэрри.
– Простите, – смутилась настоятельница. – Я хотела сказать: сестра Изабель.
– Вы назвали имя…
– Эшли, да. Так ее звали в миру, пока она не стала послушницей. Не знаю, почему мне вспомнилось мирское имя сестры Изабель.
– Вы помните, как звали ее мать? Не Сюзен?
Мать Катерина покачала головой.
– Не знаю, – сказала она с сожалением.
Кэрри хотела задать и второй естественный вопрос: о каком умении идет речь, но не задала, потому что поняла… нет, ощутила… или что-то другое произошло с ее сознанием… она просто знала сейчас, что никаких вопросов задавать не следует, иначе им не выбраться из слов, которые сами по себе ничего не означают, кроме собственного конкретного смысла, скрывающего смысл общий, правильный, который пока даже не просматривался.
Они подошли к запертой белой двери в глубине холла, мать Катерина достала из кармана монашеского платья плоский ключ и вставила в замочную скважину. Дверь поддалась не без усилия, и за ней вздохнула щемящая тьма. Щелкнул выключатель, под потолком загорелась тусклая пыльная лампочка, осветив короткий коридор без окон с единственной дверью в торце. Белая краска на двери частично осыпалась, будто какой-то зверь соскреб ее когтями. Кэрри не решалась ступить в коридор, а мать Катерина стояла рядом и тоже не собиралась войти, только осматривала стены, будто видела впервые.
– Здесь, – сказала настоятельница, – жила бедняжка Изабель в последние годы жизни. Здесь ее навещал мистер Данн. Он говорил с сестрой Изабель в день своей смерти. Утром. А вечером скончался. Через неделю не стало и сестры Изабель.
– Как это произошло? – спросила Кэрри.
– Страшной была ее смерть, мисс Уинстон. Тяжелое воспоминание. Случился пожар. Загорелось на чердаке, огонь быстро перекинулся на кельи, это было ночью, сестры выбегали в коридор, но там тоже бушевало пламя. И вдруг, – голос настоятельницы зазвенел, будто набат, – пред всеми возникла, как видение, сестра Изабель. На ней было белое одеяние. Она сказала: "Сестра Виннифред не может выбраться из кельи. Я спасу ее". И пошла в огонь, никто не посмел ее удержать. Мы слышали крики и еще чьи-то голоса… Может, это были ангелы? Через несколько минут сестра Изабель возникла из пламени, как Феникс. Она несла на руках сестру Виннифред, которая была без сознания. Белые одежды сестры Изабель дымились, и пламя за ее спиной подобно было двум огненным крылам. Сестра Изабель опустила сестру Виннифред на пол и успела сказать: "Прощайте". Я слышала это, хотя и стояла в отдалении, но даже там было жарко, как в печи. Сестра Изабель упала замертво, а на теле сестры Виннифред не оказалось даже малого ожога. В себя она пришла несколько часов спустя и вознесла Господу молитву о своем чудесном спасении.
Кэрри подумала, что эта история, видимо, столько раз подвергалась ревизии, что от истинного происшествия в ней почти ничего не осталось. Почему монахини стояли в холле, а не выбежали во двор? Почему не было пожарных? Почему сестра Виннифред не получила ожогов, а сестра Изабель от ожогов скончалась?
– После похорон, – закончила рассказ настоятельница, – мать Беатрис велела келью сестры Изабель запереть и никогда эту дверь не открывать. Мне тогда было девятнадцать, я жила здесь третий год, многое забылось… Мать Беатрис ушла в лучший мир пятнадцать лет назад, и с тех пор я – и только я – вхожу в этот коридор раз или два в году, обычно на Рождество и в день рождения сестры Изабель. Пару раз меняла здесь лампочки, но больше ничего.
– А в келью…
– Никогда. И мать Беатрис никогда не открывала эту дверь. Многие монахини, особенно молодые, даже не знают о существовании кельи.
Кэрри позволила себе усомниться. Дверь в коридор вела из холла, и не обратить на нее внимания было невозможно. То обстоятельство, что открывала дверь только настоятельница, да и то в редкие дни, наверняка было предметом обсуждения, как иначе? Это было похоже на историю Синей бороды, и Кэрри могла себе представить, какие легенды были созданы о запертой комнате за полвека. Призрак усопшей, скорее всего, выходил каждую ночь и бродил по коридорам, заставляя монахинь дрожать от страха под одеялом.
– Держите, мисс Уинстон, – мать Катерина протянула Кэрри ключ, которым открыла дверь в коридорчик. – Ключ подходит и к той двери. То есть, должен подходить. Так сказала мать Беатрис.
Ключ оказался тяжелым, будто был сделан из платины – или Кэрри только показалось? Обычный ключ, старый, потускневший.
Лампочка мигнула и неожиданно засияла так ярко, что Кэрри зажмурилась.
– Входите, – тихо произнесла мать Катерина. – сестра Изабель подает знак.
Кэрри подумала, что в сети, видимо, повысилось напряжение, только и всего. Впрочем, она изучала историю физики и не знала законы электричества так хорошо, чтобы правильно судить о том, отчего могла увеличить яркость обычная лампочка. Может, и знак.
– Вы… – повернулась Кэрри к матери Катерине. Та покачала головой.
– Нет. Вы сами. Так велела сестра Изабель.
Что и как она могла велеть?
– Объясните, мать Катерина, – твердо сказала Кэрри, сжимая в руке ключ и не делая попытки подойти к двери, – что значит "сестра Изабель велела", и почему я… мне вы сейчас… я никогда прежде…
Мысли прерывались, слова тоже, фразы утонули в пустоте.
– Я не знаю, что это значит, – улыбнулась мать Катерина. – Это… Вы верите в Творца? – неожиданно спросила она.
Кэрри растерялась. Верила ли она? Она изучала законы природы, занималась историей физики, где потусторонним силам не было места. В детстве верила в духов, являвшихся из темноты спальни. Как-то ей привиделась фея в золотом одеянии, простершая руки к ней, засыпавшей. Фея сказала "Ты отмечена Богом" и исчезла, а Кэрри заснула таким глубоким сном, что утром ее с трудом добудились.
Став старше, Кэрри поняла, что духи и феи существуют лишь в ее воображении. Конечно, она бывала в церкви – сначала с родителями на воскресной службе, потом иногда и сама, приходила послушать проповеди о тщете жизни или о любопытной интерпретации того или иного события недели. Бывало, она и псалмы распевала вместе с другими прихожанами – общий энтузиазм действовал. Но верила ли она? Это был всего лишь ритуал, красивый и привычный, не больше.
– Не знаю, – сказала Кэрри. Почему она так сказала? Не хотела обидеть настоятельницу?
Мать Катерина кивнула; ответ ее, похоже, удовлетворил.
– Тогда вы понимаете, – тихо проговорила она, – что слова много значат для одного человека и ничего – для другого. Слово одно, а…
Она не закончила фразу.
Кэрри шагнула в коридор, подумав неожиданно о Дэниеле, перелистывавшем старую тетрадь, где было записано то, что сейчас Кэрри, возможно, увидит своими глазами. Почему-то это показалось ей важным – то, что Дэниел читал страницы, написанные там, куда Кэрри не решалась войти.
Скорее всего, ключ не повернется в скважине, – подумала она. Столько лет прошло. Замок давно заржавел.
Семь шагов. Короткий коридорчик. Беленые стены. Что за ними – справа и слева? Какое это имело значение? Кэрри протянула руку и вставила ключ в скважину. Помедлив, повернула, ожидая, что почувствует сопротивление.
Ключ повернулся легко, механизм щелкнул. "Неужели кто-то смазывал замок, – подумала Кэрри. – Если так, то мать Катерина сказала неправду о том, что никто не входил в комнату". Дверь со скрипом начала открываться, и Кэрри отпрянула, выпустив ключ, так и оставшийся в замке. Кто-то тянул на себя дверь изнутри комнаты, кто-то там был…
Чепуха. Почему эта нелепая мысль пришла ей в голову? Дверь открывалась не в комнату, а в коридор, и, значит, ей показалось…
Нет. Кто-то толкал дверь изнутри.
Кэрри отступила на шаг и с замершим сердцем (она не ощущала биения и была уверена, что сердце действительно застыло, как застыло и время) ожидала, когда дверь, наконец, распахнется и из комнаты выйдет…
Кто? Призрак некогда умершей монахини? Так же в других британских монастырях по тихим коридорам бродят белые бестелесные привидения.
Дверь приоткрылась, возникла узенькая щель толщиной в волос или еще уже – в молекулу, откуда пробивался не свет даже, а отдельные фотоны, о которых Кэрри знала только то, что они существуют и, если их пропускать по одному (как сейчас) через узкую щель (как эту), они оставят на экране интерференционную картину – темные и светлые полосы. Кэрри перевела взгляд на стену, где должны были возникнуть полоски. Конечно, там ничего не было, но…
Показалось или действительно на белой поверхности мелькнула черно-белая картинка: девушка в светлой сорочке стояла, склонившись над предметом, увидеть который было невозможно не потому, что он оказался вне поля зрения, а потому, что существовал только в воображении девушки, но, тем не менее, был так же реален, как дверь, стена и тихий скрип петель. Как могла быть реальной чья-то фантазия, Кэрри подумать не успела – изображение исчезло, дверь замерла, сердце сделало очередной удар, а легкие – очередной вдох, позади кашлянула мать Катерина, давая понять, что ждет, когда, наконец, Кэрри выйдет из ступора и потянет на себя ручку…
Кэрри вышла из ступора, потянула на себя ручку, и дверь не без сожаления, выраженного скрипом давно не смазанных петель, открылась. Прежде чем что-то увидеть в полумраке комнаты, Кэрри почувствовала затхлость, сырость, промозглость, накопившиеся внутри открывшегося пространства. И пыль. Она лежала на всех поверхностях, создавая ощущение серого морока, где жить могли только привидения, такие же серые и не материальные.
Кэрри сделала несколько шагов в низкую, узкую и длинную келью, похожую на пенал. Захотелось чихнуть – пыль щекотала ноздри, – и Кэрри сдержала себя усилием воли: подумала, что от малейшего чиха вещи в комнате могут рассыпаться в прах, каковым и являлись на самом деле – памятью о предметах обстановки, а не вещами, хранившимися здесь больше полувека.
Свет пробивался сквозь запыленное окно, полузакрытое ставнями. Кэрри открыла створки, и свет, будто прорвалась плотина, хлынул потоком, водопадом, лавиной. Кэрри на мгновение зажмурилась, а когда открыла глаза, комната представилась совсем иной. Прежняя – будто мистическая – картинка запечатлелась в памяти, а келья, которую увидела Кэрри, справившись с волнением, оказалась очень бедно обставленной: металлическая кровать у стены, рядом тумбочка, у окна шаткий стол, на котором лежала Библия в черном лидериновом переплете, покрытом слоем слежавшейся пыли. Стул с высокой спинкой – на вид такой же шаткий и не готовый выдержать тяжесть человеческого тела. Кровать была застелена покрывалом – когда-то, наверно, белым, а сейчас желтоватым, с комками пыли, будто мышиными катышками.
Дотрагиваться не хотелось ни до чего. Жизни в этой комнате не было давно, и, если можно говорить о присутствии чьего-то духа, ауры, то ничего этого здесь не было тоже – просто пустая комната, которую по непонятной причине держали запертой так долго, что из жилища она превратилась в склеп.
– Мать Беатрис, – тихо сказала настоятельница, – заперла комнату, ключ держала при себе, передала мне, чувствуя приближение конца, и взяла с меня слово не входить в келью.
– Но сейчас…
– Мне приказала сестра Изабель, – резко, будто отбиваясь от удара, сказала мать Катерина.
– Вам приказала сестра Изабель, – повторила Кэрри, будто это что-то объясняло. И добавила, не представляя, почему задает этот вопрос, но точно зная, что спросить должна именно это: – Почему вы оставили мистера Данна читать записи сестры Изабель?
– Там есть все. Только разобраться может лишь человек, который…
Она замялась.
– Который… что?
– Я не поняла этого слова, – извиняющимся тоном сказала мать Катерина. – Ведь это было во сне. Но этот человек – не мистер Данн.
– Однако вы ждали именно его.
– Да, – кивнула настоятельница.
– Ничего не понимаю, – призналась Кэрри. Матери Катерине снились сны? Наверняка снилась и погибшая женщина, ничего странного. Но указания, имена…
– Чего вы хотите от меня? – спросила Кэрри.
– Разгадки.
– Почему я? Вы впервые меня видите.
Мать Катерина покачала головой.
– Думаю, вы понимаете, только не отдаете себе отчета.
Кэрри не говорила настоятельнице о своей интуиции, которая почему-то сейчас или молчала, предоставив логике разбираться в ситуации, или уже сказала свое слово, а Кэрри, сама не подозревая, ее послушалась?
– Могу я осмотреть вещи в комнате? – спросила она.
– Конечно, – мать Катерина осталась стоять в проеме двери, сложив руки на груди и внимательно следя за действиями гостьи.
Кэрри подошла к кровати, приподняла матрац, под которым ничего не оказалось, кроме провисшей металлической сетки. Очень неудобная кровать. Кэрри поразилась впервые пришедшей ей мысли о том, что в этой комнате вообще было неудобно жить. Неудобно спать, неудобно сидеть на качающемся стуле за шатким столом, неудобно даже смотреть в окно, потому что, если сидеть за столом, то видно было только небо, а если стоять, то – запущенный монастырский сад, убогий, как приют нищего.
– Эта часть сада, – сказала мать Катерина, догадавшись, куда смотрит Кэрри, – много лет не обрабатывается из-за тяжбы с мистером Ботричем, ему принадлежат земли за оградой, и он давно претендует на этот участок. Есть документы девятнадцатого века, подтверждающие его право, но есть документы, это право оспаривающие. Юридический казус не может разрешиться уже больше столетия, суд по земельным вопросам очень медлителен.
Зачем Кэрри знать эти детали?
– Понимаю, – сказала она, прислушиваясь к себе. Искать в этой комнате еще одну рукопись было бесполезно. Что тогда?
Кэрри взяла в руки лежавшую на столе Библию. Стерла ладонью пыль, в воздухе повисла тонкая муть. Перелистала. Ожидала увидеть пометки, записи на полях? Нет, – призналась она себе, – не ожидала. Углы страниц чуть потрепаны – книгу часто открывали. Может, даже слюнявили палец, переворачивая страницы.
Кэрри положила Библию в точности на то место, где она лежала, – в свободный от пыли прямоугольник. Постояла, бездумно глядя перед собой, и уверенно направилась к полке, висевшей над пустой тумбочкой. Полка тоже была пуста и покрыта пылью, но, подойдя ближе, Кэрри ощутила волнение, возросшее, когда она коснулась деревянной поверхности. Там ничего не лежало, но Кэрри показалось, будто она прикоснулась к чему-то важному. Оставаться в этой комнате смысла не было. Все, что нужно было узнать, она узнала. Если бы еще понять…
– Пойдемте, – сказала она загораживавшей вход настоятельнице.
В холле Кэрри показалось, что на дворе стало значительно светлее, чем раньше, но это был чисто психологический эффект. В замке щелкнул ключ, мать Катерина положила ключ в карман и подняла на Кэрри вопросительный взгляд.
– Хотите посмотреть сад? – спросила она.
– А вы не собираетесь… – Кэрри помедлила. – Ну… прибрать… там? Хотя бы вытереть пыль…
– Тогда вернемся к мистеру Данну? – будто не расслышав вопроса, сказала настоятельница.
Кэрри кивнула.
//-- * * * --//
Дэниел сидел в кресле, вытянув ноги, запрокинув голову, и, казалось, спал. Раскрытая тетрадь лежала у него на коленях.
Услышав, как вошли Кэрри и мать Катерина, Дэниел подтянулся и сел прямо.
– Знаете, – смущенно сказал он, – на редкость скучное чтение. Навевает сон.
– Вы ожидали приключений? – сухо осведомилась мать Катерина.
Она забрала тетрадь у Дэниела и положила на стол.
– Мы можем взять тетрадь с собой? – спросила Кэрри.
– Если хотите, – сказала настоятельница, сделав вид, что не услышала вопроса, – пройдем в трапезную, приближается время чаепития.
Это "если хотите" не оставляло сомнений в том, чего хотела сама мать Катерина, и Кэрри отказалась. Дэниел, похоже, был не прочь выпить чаю и поглазеть на монахинь, если, конечно, им разрешат трапезничать одновременно с гостями. Однако Кэрри взяла Дэниела под руку и повела к двери. Мать Катерина уже сидела за столом, высокая и внушительная.
– Сестра Мергатройд вас проводит.
Только в машине Кэрри поняла, какими странными были последние минуты в монастыре. Будто время разделилось на отдельные кадры немого фильма. Кивок матери Катерины. Пустой коридор. Сестра Мергатройд, возникшая будто из ниоткуда. Высокая дверь во двор. Дорожка. Ворота. "Всего вам доброго, да хранит вас Господь". Конец фильма.
– Я бы действительно выпила чая, – призналась Кэрри. – Поблизости есть приличное кафе?
– Кафе! – фыркнул Дэниел. – В трех милях заправка и там что-то вроде закусочной.
– Поехали, – решила Кэрри. – Надо обменяться мнениями.
//-- * * * --//
– На редкость скучно, – повторил Дэниел свое мнение о прочитанном после того, как они с Кэрри съели по сэндвичу и выпили по чашке ароматного чая. – Меня даже в сон потянуло.
– В сон… Вы сказали: в сон?
– Что? Да, – Дэниел на минуту задумался. – Там действительно описаны сны. Только сны, ничего больше. Очень коротко, некоторые сны – в двух словах, видимо, сестра Изабель ничего больше не запомнила. Некоторые – детально. Очень скучно, поверьте. Мне почему-то всегда казалось, что сны – это что-то романтичное, фантастически интересное.
– Казалось? – уцепилась за слово Кэрри.
– Да. Видите ли, я не запоминаю снов. Может, они мне никогда и не снятся. Просыпаясь, я не помню, снилось ли мне что-нибудь. Иногда – редко – бывает слабое ощущение, будто что-то происходило, но решительно не помню – что именно. И мне это нравится. Лучше спишь – лучше себя чувствуешь. Мне так кажется. Прадед знал толк в снах, да. Наверно, он имел на сестру Изабель какие-то виды, иначе зачем столько времени тратил на разговоры с ней?
– А вам снятся сны? – перевел Дэниел разговор, заметив, что Кэрри слушает его невнимательно, а точнее – вообще не слушает, сидит, прикрыв глаза, сцепив пальцы, в напряженной позе, с вытянутой спиной, будто думает о чем-то очень важном, со словами Дэниела никак не связанном.
– Что? – Кэрри очнулась. – Прошу прощения… Я слышала все, что вы сказали. Просто сейчас поняла… Почему мать Катерина заставила вас читать дневник, а меня повела показать келью сестры Изабель? Я не могла понять, было ощущение, будто чего-то не хватает, вот-вот прикоснешься… и пусто.
– Что же вы поняли?
– На столе лежала Библия. Мать Катерина утверждала, что никто не входил в келью после смерти сестры Изабель. Но Библия… я сейчас вспомнила… Она тоже была пыльная, но пыли на обложке было гораздо меньше, чем на поверхности стола. И еще. Книга издана в восемьдесят первом году.
– Значит… – протянул Дэниел.
– Сначала там лежала тетрадь, – уверенно сказала Кэрри. – Двадцать лет назад кто-то тетрадь забрал и на ее место положил Библию. Может, с тех пор никто действительно не входил в келью, но до того… Я еще удивлялась рассказам матери Катерины, будто ей во сне является Изабель.
– Она об Изабель много думает…
– Не поэтому! Я уверена, что все иначе. Записи сестры Изабель нужно читать в ее келье. Так мать Катерина и делала в молодости. Там особая атмосфера, аура, состояние среды.
Дэниел посмотрел на Кэрри с недоумением.
– Не думал, – сказал он, – что вы склонны к мистике.
– Никакой мистики, – отрезала Кэрри. – Аура, атмосфера – просто слова, у меня нет других, которые точно определили бы состояние… Вы что-нибудь запомнили из того, что прочитали?
– Конечно. У меня прекрасная память.
– Расскажите.
– Вообще-то, – признался Дэниел, – мне нужно в магазин. Покупателей у меня немного, но все же…
– Бизнес есть бизнес, – закончила за него Кэрри. – А меня уже не ждет мисс Митчел. Я совсем пала в ее глазах. Но дело, по которому я ехала, нужно закончить, что бы она обо мне ни думала. Позвоню и поеду.
Кэрри помедлила.
– На обратном пути заеду к вам, – решила она, – и вы расскажете о записях сестры Изабель. Семь часов вечера вас устроит? Когда вы закрываете магазин?
– Устроит, – с готовностью согласился Дэниел. – Я как раз закроюсь, и мы сможем поужинать.
– Договорились, – согласилась Кэрри и достала из сумочки телефон. Придется выдержать гневную тираду мисс Митчел и смиренно повиниться.
Дэниел встал и пошел к стойке расплачиваться. Громкий голос рассерженной феминистки был ему слышен издалека и был похож на рокот штормовых волн.
//-- * * * --//
Ужин не то чтобы не удался, но был скомкан. Оба торопились. Кэрри хотела к ночи вернуться в Лондон и курицу-гриль ела, не чувствуя вкуса. Дэниел время от времени рассказывал какую-нибудь смешную, по его мнению, историю, и Кэрри в нужных местах вежливо улыбалась. Наконец Дэниел замолчал, и десерт они торопливо съели в тишине, которая показалась Кэрри странной – в кафе почему-то было очень мало посетителей, музыка не играла, слышно было только позвякивание посуды, и за дальним столиком стареющая пара сосредоточенно выясняла отношения.
Они вернулись в магазин. Как и предполагала Кэрри, Дэниел жил на втором этаже, в этой части дома она утром не была и с интересом разглядывала уютную гостиную, обставленную современной мебелью, не безликой и вполне отвечавшей вкусам хозяина: короткий диван, на котором невозможно было вытянуться в полный рост, но удобно сидеть вдвоем, едва касаясь друг друга; журнальный столик; телевизор на стене, будто яркая картина в раме; книжный шкаф, в котором стояли не книги, а старые безделушки.
Кэрри устроилась на диване, подождала, пока Дэниел принесет кофе и сядет рядом.
– Сестра Изабель наверняка хотела что-то сказать, – начал он, – но усилия ее мысли оказались напрасными, потому что…
Он запнулся, осознав, что говорит не совсем то, что собирался. Будто чужой голос прозвучал в его голове, и он лишь повторил то, что ему было сказано.
– Я никогда не читал такого странного дневника, – признался Дэниел. – Там не было дат. Ни одной. На каждой странице по единственной записи. То, что приснилось. Или то, что произошло на самом деле. Не всегда можно понять, сон записан или воспоминание о реальных событиях. Иногда сказано: "сегодня приснилось" или "сегодня произошло". А чаще не сказано ничего и только описано. Я не все успел прочитать, времени было немного. Но что бросилось в глаза… Будто сестра Изабель пропускала десятки страниц, а потом возвращалась и записывала на пустых листах то, что произошло потом. Иногда по тексту можно понять, написано это было, скажем, до войны или после, перед Новым годом или летом, в жару. Понимаете, мисс Уинстон? Сначала я путался, не сразу понял, как писала сестра Изабель. Видимо, открывала тетрадь на первой попавшейся странице, и, если она оказывалась не заполненной, то на ней и писала, не сообразуясь с датами и временами года.
– Память часто ведет себя странно, – сказала Кэрри, сочувственно глядя на Дэниела. – Может, это в вашей памяти страницы возникают хаотически, вот вам и кажется, что сестра Изабель, как вы говорите, открывала тетрадь на случайной странице?
– Нет! – воскликнул Дэниел. – Я прекрасно помню… Впрочем, – он помолчал, собираясь с мыслями, – может, вы правы. Я вспоминаю не подряд, вот мне и кажется… Да, скорее всего. Это я вкладываю мысленно в тетрадь страницу за страницей. Произвольно. Причуды собственной памяти приписываю сестре Изабель.
Он облегченно вздохнул.
– Мисс Уинстон, вы объяснили, и как-то легче стало.
– Рассказывайте, – попросила Кэрри.
– Одна из первых, – сказал Дэниел, – запись о том, как на монастырь упала бомба. Это было, насколько я понял, когда немцы сильно бомбили Южную Англию. Видимо, сорок первый год. От взрыва пострадала стена того крыла здания, где располагались кельи монахинь. Начался пожар. Сестра Мэри сильно кричала, и я побежала на крик… Так писала сестра Изабель, поэтому я от первого лица… Побежала, дверь занялась огнем, коридор был в дыму, и я не помню, как оказалась внутри, Мэри лежала на полу и, мне показалось, не дышала. Горели шторы, и огонь уже добрался до постели. Я потащила Мэри к двери, думала, что не хватит сил, в коридоре ничего не было видно из-за дыма, я подняла Мэри, не понимаю, откуда силы взялись, а потом мы лежали на траве, и Мэри плакала, ее рвало…
Дэниел замолчал.
– Дальше, – потребовала Кэрри минуту спустя. – Что потом?
– Ничего, – удрученно сказал Дэниел. – Предложение, насколько помню, обрывается на полуслове. Мисс Уинстон, я не уверен… Наверно, Изабель писала не теми словами, что рассказываю я. Кажется, я запомнил не текст, а смысл каждой фразы, и передаю своими словами. Изабель писала более простым языком. Я даже вижу слова, но воспроизвести не могу… если вы понимаете, что я хочу сказать.
– Понимаю… Дэниел, если Изабель описывала не сон, а реальное событие, оно должно было сохраниться в монастырских хрониках. Хорошо бы проверить, и тогда мы будем знать дату, хотя бы одну. Можно будет привязать записи к реальным событиям. Или будем точно знать, что это сны.
– Вряд ли, – Дэниел покачал головой. – В тетради нет последовательности. Про пожар – на одной из первых страниц…. на следующей точно сон и явно довоенный, даже, я бы сказал… Я стою посреди Пикадилли… Простите, мисс Уинстон, я опять от первого лица… Да, стою посреди улицы, у магазина Паркинса, справа и слева мимо проезжают машины, а напротив, на здании магазина Тауэр Рекордс, сам собой разворачивается огромный небесный шатер, зеленый на фоне голубого неба, и на нем большими буквами мое имя… Я поднимаюсь в воздух и прижимаю руки к бокам, чтобы не мешали лететь, подлетаю к шатру, в нем отверстие наподобие двери, я влетаю и вижу себя дома, в маминой постели, мне хорошо, но я хочу, чтобы мама была рядом, а ее нет, и я начинаю плакать и летать вдоль стен…
– Все, – будничным голосом произнес Дэниел. – Текст на странице обрывается
– Полет, мама… Почему вы думаете, что этот сон – более ранняя запись, чем о пожаре? До войны магазина Тауэр Рекордс еще не существовало.
– Верно, – согласился Дэниел. – Кажется, он только в восьмидесятых появился. Но… Магазин Паркинса закрылся в тысяча девятьсот тридцатом. Потом там был магазин готового платья, долго, несколько десятилетий, а сейчас, кажется, салон электроники.
– Помню это место, – протянула Кэрри, – но не знала, что там было раньше, тем более, в тридцатых годах.
– Я хорошо знаю Лондон, – улыбнулся Дэниел. – А в Тауэр Рекордс бывал много раз, я увлекался музыкой барокко, сейчас уже нет, а когда хочу купить какую-нибудь запись, то ищу в интернет-магазинах…
Он не закончил фразу и замер с протянутой рукой, глядя поверх головы Кэрри. Она обернулась: ничего там не было – голая стена, ни одной фотографии, полки или еще чего-то, способного привлечь внимание.
– Что… – начала она, но Дэниел сказал удрученно:
– Господи…. Совсем из головы вылетело. То есть, тогда я не обратил внимания, читал быстро… Сестра Изабель писала странно – некоторые описания очень четкие, так и видишь, а некоторые – непонятные, будто набор слов, и я только сейчас…
– О чем вы?
– Там… ближе к концу, но не в самом… сестра Изабель описывает, как летала… она довольно часто летала во сне, это будто детские впечатления…
Как он долго подбирается, – подумала Кэрри, но промолчала, надо было дать Дэниелу возможность углубиться в собственную память, растормошить ее, чтобы увидеть детали.
– Тут я не могу подробно, потому что пробежал взглядом. Да, вот… Я лечу высоко… Это сестра Изабель, вы понимаете… Город я знаю, видела на фотографиях, узнала высокий дом, очень высокий, как император, но есть выше, и я не одна в воздухе, еще летят, не люди, а души, кружатся, а внизу пожар, будто спички горят, я спрашиваю у тех, кто летит рядом, кто они, но все молчат… страшно…
Дэниел опустил голову, подумал и закончил:
– Больше на той странице ничего не было. Видимо, ей стало действительно страшно, и она проснулась. Вам это описание ничего не напоминает?
– Если бы вы не спросили, я бы сказала: нет, не напоминает. Но когда спросили… Одиннадцатое сентября, вы тоже об этом подумали?
– Да, только что. Очень похоже, верно?
– Как катрены Нострадамуса, – пожала плечами Кэрри. – Огненные железные птицы падают на город… Каждый интерпретирует по-своему. Похоже, но… Этот сон мог означать что-то совершенно другое.
– Мог, – подумав, согласился Дэниел. – Если рассуждать здраво.
– Эта запись близко к концу, говорите вы?
– Страниц за десять. Но это ни о чем не говорит. Опытный эксперт смог бы, наверно, определить время по составу чернил.
– Действительно, – оживилась Кэрри. – Сестра Изабель вела дневник не один год. За это время появились шариковые ручки.
– На это я обратил внимание в первую очередь. Цвет чернил менялся, да. На одних страницах чернила синие, на других фиолетовые, есть даже несколько страниц, написанных зелеными чернилами. Кстати, не подряд, и это одна из причин, почему я решил, что сестра Изабель записывала свои сны, произвольно выбирая страницы. Но чернила всегда обычные, и мне показалось… я не эксперт, конечно, и мог ошибиться… даже перо везде одно и то же. Одинаковый нажим, одинаковые тонкие линии. Сестра Изабель иногда старалась писать четко, а иногда торопилась, и это заметно, но все равно есть характерные особенности. И мне кажется еще…
– Да? – напомнила Кэрри минуту спустя, потому что Дэниел молча смотрел в пространство, хмурясь и о чем-то, похоже, разговаривая сам с собой.
– Сестра Изабель записывала реальные события, – твердо сказал Дэниел, придя, наконец, к определенному выводу. – Сны это или нет, но все, что она описывала, происходило на самом деле.
– Мне тоже так показалось, – кивнула Кэрри. – Вы помните что-нибудь еще?
– Сейчас… Да. Запись где-то в середине тетради… Узкий коридор, ведущий в черное пространство, где пляшут какие-то блики. Приближаюсь… я опять от имени…
– Да-да, – быстро сказала Кэрри. – Это понятно. Продолжайте.
– Блики становятся четче, это лица. Одно мужское: немного вытянутое, подбородок выдается вперед, острые скулы, тонкие губы, нос, как у хищной птицы, глаза большие, светлые, но я не разбираю цветов, не помню. Возможно, все было без цвета, как в кино. Другое лицо женское: огромные глаза, черные, из-за них не могу вспомнить черты лица, глаза будто заслоняют все. Черные большие брови. Черные волосы копной. Оба что-то говорят, не перебивая друг друга, а просто вместе. Но я различаю каждый голос и слышу каждое слово. Я помню, но когда пытаюсь записать, слова ускользают, как вода сквозь пальцы. Очень неприятное ощущение… Там почему-то было зачеркнуто, но так, что я смог прочитать…
– Темнота рассеивается, и лица исчезают, – монотонно говорил Дэниел. – Я на лесной поляне, высокая трава, деревья похожи на ели, но мне кажется, это совсем другие деревья. Хочу коснуться ветки, но не вижу своей руки. Деревья исчезают, я стою на мосту, внизу пропасть, и в глубине течет река. Мост узкий и без перил. Я смотрю вниз, мне не страшно, я знаю, что сейчас шагну с моста и полечу, как птица, планируя… Просыпаюсь.
– Почему вы сказали, что это нудно? – удивилась Кэрри. – Очень любопытно, по-моему. Я никогда не читала такое подробное описание сна. У меня ни разу не было такого четкого ощущения полета.
– У меня тоже, – мрачно сказал Дэниел. – Я скажу, почему это нудно. Нет смысла. А когда нет смысла, мне кажется…
– Вы хотели найти в снах ясный смысл?
– Зачем-то прадеду это было интересно, – с легким раздражением в голосе отозвался Дэниел.
– Мистер Данн, – напомнила Кэрри, – искал в снах пророчества. Точное описание будущего события.
– Там его и быть не могло! – воскликнул Дэниел. – Лица! Таких лиц миллионы. Лес, пропасть… Скорее символы. Пища для ума психоаналитика.
– Что там было еще?
– Все в том же духе.
– Но вы запомнили? У вас потрясающая память, Дэниел! Продолжайте.
– Я не уверен, что точно… – пробормотал Дэниел. – Хорошо, попробую… Овраг. Глубокий, внизу течет речка. Я лечу над ней и смотрю вниз. Не чувствую своего тела, но знаю, что оно есть. Оно летит чуть позади меня. Неприятное ощущение. Будто преследует кто-то. Я сама. Наверно, пытаюсь избавиться и опускаюсь ниже. Стены оврага смыкаются, впереди простор, а по бокам будто стены тюремной камеры. Не хочу. Вижу себя сверху. Я лечу над оврагом. Овраг похож на длинного червяка, ползущего по равнине, а я высоко вверху и смотрю, как я мечусь внизу от одной стенки оврага к другой, налетаю на препятствия и отталкиваюсь от них. Я вижу себя, но знаю, что это не совсем я. Вижу себя настоящую – я парю очень высоко, а ниже я лечу и смотрю вниз, на себя, парящую над оврагом. Страшно. Проснулась от ужаса. Не сразу вспомнила. Может быть, что-то забыла. Почему ощущение кошмара, не знаю.
– Вам это ничего не напоминает? – сказала Кэрри. – Это совсем другой сон. И очень похоже на иерархию наблюдателей Данна. Наверно, он читал это.
Дэниел пожал плечами.
– Может, читал. Или сестра Изабель ему рассказала.
– Этот овраг… Там было еще что-то подобное?
– Пожалуй, нет. Большей частью – описания лиц. Как в галерее портретов. Если бы это действительно были портреты на холсте, я сказал бы, что писал их не очень способный импрессионист. Или даже кубист. Глаза отдельно, нос рядом… К примеру… Лицо круглое, глаза навыкате, зеленые, нос прямой и хищный, губы тонкие. Женское лицо или мужское? Все-таки женское, я поняла по выражению, мужчины смотрят иначе, они…
– Это действительно так? – усомнился Дэниел, прервав сам себя на полуслове. – Всегда отличишь женское лицо от мужского, но я не думал, что по выражению.
– Пожалуй, да, – сказала Кэрри. – Что еще вам запомнилось, Дэниел?
– Пожалуй, больше ничего. Или пока не могу вспомнить. Не хочу вспоминать специально, от этого, мне кажется, в памяти появляются детали, которых не было на самом деле. Додумываешь вместо того, чтобы вспоминать. Вам это наверняка знакомо.
– Знакомо, – кивнула Кэрри. – Давайте о другом. Что могло заинтересовать вашего прадеда в этих записях? Почему он ездил в монастырь? Что ему сказала сестра Изабель такого, чего нет в тетради? Что произошло в тот последний день?
– Знаете, мисс Уинстон, – медленно произнес Дэниел. – Мне кажется, там было еще кое-что. Я не обратил внимания, слишком мало времени.
– О чем вы?
– Сон о том, как сестра Изабель умерла. О пожаре. Не о том, когда упала бомба, а о другом, когда она спасла из огня другую монахиню.
– О чем вы, Дэниел? Вы думаете, что кто-то потом, когда Изабель погибла, нашел в ее тетради пустую страницу и сделал запись?
– Нет! Почерк везде один. Определенно один, не нужно быть экспертом…
– Тогда…
– Я хочу сказать, – перебил Дэниел, – что свою смерть сестра Изабель однажды увидела во сне и записала так же, как записывала другие события. Правда, стиль отличается. Я только пробежал глазами, не понял…
– Не томите, Дэниел! – воскликнула Кэрри и устыдилась своего порыва.
– Жара… Я думал, речь идет о летнем зное, – извиняющимся тоном произнес Дэниел. – Жара, да… Я в белом платье. Это моя свадьба. Жених в красном, лицо его пылает, он любит меня, зовет, я бегу, но на моем пути она. Сестра, которую я люблю… Простите, мисс Уинстон, этот отрывок я помню не очень точно.
– Вы уже сказали! Продолжайте!
– Да… Это мне испытание. Сестра в красном, я срываю с нее платье. С себя тоже. И вот мы обе перед ним. Сестра передает мне свое платье – алое, я ей свое – белое. И вот я в алом. Как он. Теперь мы вместе. Он и я. Навсегда.
Дэниел покачал головой и потер пальцами лоб.
– Странный сон, верно? С одной стороны, ничего определенного: жених, сестра, алое платье, белое… Но если сопоставить с тем страшным пожаром… Сестра Виннифред в огне, сестра Изабель в белом платье…
– Может быть, – вздохнула Кэрри. – Похоже. Как железные птицы Нострадамуса похожи на самолеты, атакующие башни в Нью-Йорке.
– Да, – согласился Дэниел. – Не аргумент, вы правы.
– Изабель записывала сны с детства, – сказала Кэрри. – Еще когда ее звали Эшли. Интересно, как изменились ее сны после того, как Эшли ушла в монастырь и стала сестрой Изабель. Мы знаем, когда она погибла. А когда стала монахиней? И почему?
Дэниел нахмурился.
– Неизвестно, – пробормотал он. – И вообще… Я только сейчас подумал. Мать Катерина действовала будто по заранее разработанному плану.
– Не люблю конспирологические теории.
– Но послушайте, мисс Уинстон! Она знала, что я приеду. Дневник положила в ящик стола, не держала же она там тетрадь полвека! Потом разделила нас с вами – меня заставила читать, а вас повела смотреть келью.
– Мать Катерина сказала: ее предупредила сестра Изабель.
– Послушайте, мисс Уинстон! Вы верите, что сестра Изабель являлась во сне матери Катерине?
– Да, – кивнула Кэрри, прислушавшись к своим ощущениям. – И нам нужно поехать в монастырь еще раз…
– Нас на порог не пустят!
– …С другими мыслями и желаниями.
– Они у нас появились?
– Не знаю…
– Вообще-то, – призналась Кэрри после минутной паузы, – завтра мне нечего делать в Лондоне. Послезавтра много всякого: встреча на факультете, семинар у профессора Штайница в два часа. А завтра… В Милтон-Кейнсе есть отель? Или в Бредфорде – это ведь близко?
– Если вам не покажется… Я хочу сказать, на втором этаже три пустующие комнаты. В двух жили мама и няня, третья для гостей, и вы могли бы там переночевать. Правда, в комнате не прибрано. А чтобы вас не компрометировать, я буду спать в магазине внизу, время от времени я так и поступаю. Включу вам отопление…
– Спасибо, – перекрыла Кэрри словесную реку, – я подумаю.
Думать она не собиралась. Ей нужна была хотя бы секунда тишины, чтобы прислушаться к себе.
– Пожалуй, – сказала Кэрри, – я могла бы занять комнату для гостей. Правда, у меня нет с собой зубной щетки и кое-каких принадлежностей.
– Все, что нужно, мы можем купить в супермаркете "Шепли" на Мидсаммер-плейс, это рядом!
Кэрри улыбнулась про себя нечаянному "мы" и поставила точки над i.
– Я сама этим займусь, – она поднялась. – На Мидсаммер-плейс, говорите? Найду.
– Конечно, – смутился Дэниел и тоже поднялся – неуклюже, будто медведь, выбирающийся из берлоги. – А я пока приготовлю что-нибудь перекусить на ночь. Когда вас ждать?
//-- * * * --//
Городок оказался приятным. Глазу, впрочем, не на чем было остановиться, все современное, обезличенное, хотя – Кэрри была в этом уверена – на центральной улице истинное лицо Милтон-Кейнса не проявляло себя: где-то ведь должны были скрываться старая церковь красного кирпича, допотопные сараи, без которых не обходится ни один английский городок, а еще непременно должен быть парк с газонами, тщательно подстригаемыми ленивым садовником за счет местных налогоплательщиков.
Кэрри купила в супермаркете зубную пасту, щетку, банное полотенце, хотела купить халат, но вовремя себя остановила: что она делает, на самом-то деле? Не собирается же оставаться надолго в доме Дэниела, а накупать столько предметов, не нужных, чтобы провести единственную ночь, – бессмыслица.
Оставив купленное у кассы, Кэрри вернулась в зал. Не знала, зачем так поступает, но привычка взяла свое: если ей захотелось… Купила махровый халат, тапочки, три шампуня, два из которых никогда прежде не купила бы, несколько йогуртов, половину из которых никогда не пробовала. Возвращаясь к кассе, взяла с полки пакет молока и улыбнулась про себя, вспомнив любимую с детства анимашку "Вокруг света в восемьдесят дней". "Паспарту, возьмем с собой одну веревку, один ледоруб и…" – "Мистер Фогг, зачем нам ледоруб, мы же едем в Африку!". – "Может пригодиться, Паспарту, может пригодиться". Филеас Фогг тоже был интуитивистом.
Положив пакеты в багажник, Кэрри сделала круг по городу, свернула на одну из боковых улиц и, конечно, за линией современных домов обнаружила то, что искала. Старая церковь стояла посреди уютной маленькой площади. Плющ, как положено, скрывал обветшавший камень. За церквушкой тянулся вдоль дороги парк, он же кладбище, где, скорее всего, давно не хоронили, а за парком оказался пруд, в котором плавали утки, и несколько мальчишек что-то кидали им с берега. Утки ныряли, ловили, глотали. Кэрри почувствовала, что день заканчивается так, как и должен был. Можно возвращаться. Плутая по улицам, она забыла направление, но это не имело значения, она перестала думать о дороге, о том, где и когда сворачивать, ехала куда глаза глядят, реагируя только на дорожные знаки, где-то запрещавшие левый поворот, где-то требовавшие уступить дорогу. Увидев, наконец, знакомую вывеску магазина антикварной мебели, Кэрри заглушила двигатель и немного посидела в тишине, представляя, как поднимется на второй этаж, где Дэниел уже накрыл на стол, устало опустится в кресло, а он скажет: "Нет, сюда, пожалуйста, сначала поедим, а в кресло потом"…
Магазин был закрыт, за стеклом висела надпись "Приходите завтра!". Кэрри толкнула дверь, звякнул звоночек, сообщая о приходе то ли желанной гостьи, то ли нежеланного покупателя. Тишина. Кэрри ожидала услышать звон посуды, шаги, скрип половиц, шорохи какие-нибудь, может, даже приглушенный голос (почему-то пришло в голову, что, живя один, Дэниел мог иметь милую привычку бормотать под нос или даже разговаривать сам с собой, как ее дедушка Джо – после смерти бабушки он продолжал вести с ней долгие и порой переходившие в ссору беседы).
Кэрри поднялась на второй этаж, слыша только собственное дыхание. В коридорчике горела свеча на комоде викторианского происхождения, а из-за полуоткрытой двери пробивалась яркая полоса теплого желтого света. Она вошла, стараясь не нарушить тишину, и остановилась на пороге. В кресле, опустив голову на грудь, спал Дэниел, а на столе стояла бутылка вина, две высокие рюмки, тарелки, хлебница с ломтями черного хлеба и на двух деревянных подставках – сковорода и кастрюля. Пахло вкусным, и Кэрри даже могла бы сказать – чем именно, но угадывать ей было не интересно, она тихо прошла к столу, села, стараясь не производить шума, и принялась разглядывать Дэниела, пытаясь понять, что в его облике показалось неожиданно знакомым. Какая-то деталь, может, даже не в лице, а в том, как он во сне сжимал и разжимал кулаки, чуть заметно улыбался уголками губ, и что-то, должно быть, шептал, так, что услышать можно было, лишь умея читать мысли.
Дэниел потянулся и, мгновенно проснувшись, покраснел, будто его застали за непристойным занятием.
– Господи! – воскликнул он, поднимаясь на ноги. – Простите! Я заснул! Это возмутительно! Я только присел, поджидая вас…
– Очень вкусно пахнет, – дипломатично сказала Кэрри.
– Правда? Я старался.
На тарелке Кэрри оказалась поджаренная и политая соусом куриная ножка, из кастрюли Дэниел зачерпнул ложкой, но оказался там не суп, а пшенная каша, которую Кэрри не любила с детства, но героически потрогала вилкой и решила попробовать.
Дэниел разлил по рюмкам вино, опустился на стул напротив Кэрри и произнес тост:
– Давайте выпьем за…
Он запнулся, прислушался к чему-то в себе и продолжил:
– За сегодняшнее утро, такое…
Он запнулся опять, не услышал в себе окончания и молча поднял рюмку.
– Да, – сказала Кэрри, отвечая на невысказанное.
Вино было таким, как она любила, – мягким, полусладким, немного терпким. Кэрри заставила себя попробовать кашу, оказавшуюся, к ее удивлению, необыкновенно вкусной.
– Очень вкусно, – не удержалась она, и в этой фразе оказалось не только упоминание о том, что блюдо вполне можно есть, но и, странным образом, то, что человек, приготовивший кашу, ей приятен, и слова его приятны, и вообще ей хорошо сидеть здесь, держать в руке вилку и слушать то, что он сейчас скажет о сестре Изабель. Кэрри знала, что Дэниел может сказать, будто читала текст дневника, стоя за его плечом, видела округлые женские буквы и строчки, иногда наталкивавшиеся на обрез страницы и загибавшиеся книзу, будто ветви дерева, отягощенные тяжелыми плодами.
– Спасибо, – улыбнулся Дэниел. – Пшенная каша, пожалуй, единственная, что у меня не подгорает. Остальное… – он удрученно махнул рукой.
//-- * * * --//
Кэрри стояла у окна, глядя на восходившую луну – чуть приплюснутую справа, будто кто-то очень сильно по ней стукнул, примяв и забыв расправить. На далекой колокольне пробило полночь, и в магазине несколько пар часов отозвались нестройным звоном, постукиванием и пощелкиванием. Самое время призраку, если он в этом доме обитает, появиться из стены и произнести несколько слов свистящим бесплотным голосом.
Призрак, конечно, появился – в коридоре послышались тихие шаги, скрип старых половиц. То ли кто-то крался мимо двери, не желая заявить о себе хотя бы слабым покашливанием, то ли звуки рождались в самом воздухе этого странного дома.
Шаги смолкли, теперь кто-то шумно дышал и о чем-то так пристально думал, что мысль выскользнула из оболочки чужого мозга, проникла в комнату через тонкую щель под дверью, растеклась, поднялась к потолку, достигла, наконец, застывшей у окна Кэрри и здесь рассеялась, так что уловить можно было лишь не связанные между собой образы.
Кэрри показалось, будто кто-то взмахнул рукой, и взмах был подобен улыбке Чеширского кота – движение было, а руки не было. И еще ей показалось… Что именно, она не смогла определить, что-то важное, но понять полусуществующее, полувоображенное ей было не под силу, разве что запомнить ощущение, а потом, лежа под одеялом, обдумать, осознать и уснуть, надеясь, что во сне придет понимание, а не только ощущение странного и несбывшегося.
Кэрри подошла к двери, стараясь двигаться бесшумно – сама она, во всяком случае, не слышала, как переступала с половицы на половицу. В спину ей светила чуть ущербная луна, и свет будто подталкивал ее в спину, заставляя двигаться быстрее, потому что призрак ждать не станет и либо войдет в комнату сквозь дверь или стену, либо уйдет, а может, растает в воздухе, хотя с чего бы ему таять, полночь, самое время для привидений.
Она повернула ключ в замке и этого звука (Кэрри помнила, с каким скрипом ключ повернулся, когда она полчаса назад запирала дверь на ночь, сама не зная, зачем это делает – не думала же она на самом деле, что Дэниел придет к ней посреди ночи) тоже не услышала: будто воздух перестал проводить звуки. В коридоре стало тихо. Тишина оказалась призывной, как звук полковой трубы. Ничто, кроме тишины, не могло бы заставить Кэрри приоткрыть дверь и выглянуть в пустой – конечно, пустой, а что она себе вообразила? – коридор, в торце которого у лестницы, горела слабая лампочка в форме свечи в подсвечнике.
Призрак ушел, и Кэрри подумала, что, если кто и мог сейчас бродить по дому из существ не материальных, то это, скорее всего, сестра Изабель, дух которой они призвали вечером, многократно упоминая ее имя. Наверно, со дня ее смерти никто так долго и обстоятельно не вспоминал о ней в этом мире.
Запираться еще раз Кэрри не стала и даже оставила дверь чуть приоткрытой – не для призрака, а чтобы воздух в комнате стал свежее. Почему-то ей показалось, что в коридоре пахнет цветами, теперь и в комнате едва ощутимо запахло розой и еще чем-то, запах был Кэрри знаком, но, как часто бывает, она не могла его определить.
Луна поднялась над крышами соседних домов, и в комнате стало темнее – свет теперь падал только на небольшой квадрат пола вблизи окна.
Кэрри поспешила улечься под одеяло и услышала тихий, но явственный голос, сказавший: "Всё так". Наверно, она стала засыпать, потому что ей часто в состоянии полусна-полуяви слышался голос – как ей казалось, ее собственный – говоривший какую-нибудь банальность, но иногда двумя словами подводивший итог прошедшему дню, очень определенно, правильно и порой нелицеприятно.
Всё так. Что – всё? И что – так? Кэрри вспомнила поездку в монастырь, комнату, которую не открывали полвека, ощущение присутствия погибшей монахини. Там ей тоже послышались слова, она вспомнила, точно послышались, но тогда она не обратила внимания, даже, кажется, не осознала, что кто-то… может, это сказала мать Катерина? Нет, голос был будто потусторонним – сознание было занято реальностью и не воспринимало ничего, этому миру не принадлежавшего.
"Всё так". Голос сестры Изабель. Звук сложился сам собой, воздух сконцентрировался, создав слабую волну, достигшую ее ушей.
Заснула Кэрри с мыслью о том, что закончился самый странный день в ее жизни. Почему она сделала то, что сделала? Что ей до умершей давным-давно монахини и даже до мистера Данна? К истории физики записи в старых тетрадях не могли иметь отношения. К истории психологии – может быть. Историкам философии могли бы пригодиться записи Джона Данна. Физики же в них не было никакой.
Не было… никакой…
//-- * * * --//
Солнечный зайчик уселся Кэрри на переносицу, и она проснулась, сразу осознав, где находится – ей почти никогда не приходилось, как это бывало со многими, медленно выплывать из сна. Проснувшись, она сразу поняла, что могла бы еще поспать, время было раннее, часов семь. Ощущение времени Кэрри не подводило, оно было интуитивным, не зависевшим от внешних факторов.
За ночь воздух остудился, вылезать из-под одеяла не хотелось, но Кэрри поднялась и быстро оделась, вспоминая, где на этаже находится ванная комната. Слева по коридору, вторая дверь.
Дэниел еще спал, в коридоре по-прежнему горела лампа в виде свечи, Кэрри умылась холодной водой, не став даже пробовать, есть ли горячая. Приведя себя в относительный порядок, насколько это оказалось возможно, Кэрри прошла на кухню и попыталась разобраться в том, что где лежит, приготовить ли бутерброды или только сварить кофе и дожидаться, когда проснется Дэниел. Открывать магазин с раннего утра он, по-видимому, не привык, а после вчерашней поездки Кэрри и вовсе думала, что магазину Дэниел уделяет недостаточно внимания. Возможно, он большую часть дня сидит за компьютером, изучая каталоги антикварной мебели в интернете в поисках раритета. Почему-то сегодня с утра образ Дэниела не представлялся Кэрри таким романтичным, как вчера. Она интуитивно почувствовала, что сегодня предстоит нечто новое, и Дэниел сумеет ее удивить. Хорошо это или плохо, она себе сказать не могла – Дэниел интересовал ее, как личность, и, пожалуй, как мужчина тоже, хотя… Нет. Или… Оставив этот вопрос без ответа, Кэрри задумалась о том, под каким предлогом сегодня проникнуть в монастырь и какими словами воздействовать на настоятельницу, чтобы она позволила снять копию с записей сестры Изабель. Не может быть, чтобы в современном монастыре не оказалось ни ксерокса, ни обыкновенного струйного принтера с встроенным копировальным устройством.
Задумавшись, Кэрри едва не пропустила момент, когда кофе в джезве начал закипать. Сняв джезву с огня, Кэрри подумала, что кофе ей, похоже, придется пить самой, а для Дэниела, когда он проснется, приготовить другой. Услышала за спиной тихие шаги, скрипнула дверь, и Даэниел остановился на пороге, глядя на Кэрри с удивлением, будто не подозревал, что в его доме ночевала женщина.
Кэрри смутилась – ей показалось на мгновение, что Дэниел действительно забыл вчерашнее и соображал теперь, как избавиться от незнакомки, хозяйничавшей в его кухне.
– Доброе утро, – Дэниел вошел и уселся на стул, показав своей непринужденной позой, кто здесь хозяин. – Я еще из спальни почувствовал запах. Мне тоже чашечку, пожалуйста. Спасибо. Всегда с трудом просыпаюсь, мне в девять открывать магазин, это традиция. Никто, конечно, к этому времени не приходит, но… – он пожал плечами, – если я не открою магазин в девять, то уверен, через четверть часа весь город будет думать, что со мной что-то случилось, и "скорая" окажется у моей двери раньше, чем я успею предупредить земляков, что все в порядке.
Он взял из рук Кэрри блюдце, на котором стояла чашка с кофе, отпил глоток, промычал что-то восторженное и принялся отхлебывать, причмокивая и закрывая глаза, выражая свой восторг так явно и немного забавно, что Кэрри, вместо того, чтобы пить, сидела и смотрела, как Дэниел смаковал напиток.
– Спасибо, спасибо, – сказал он, допив до донышка, посмотрел на гущу, не нашел в ней ничего примечательного и поставил блюдце на стол. – Теперь, – продолжил он, – вы допейте кофе, а я приготовлю завтрак.
Кэрри поняла, что ожидает ее вчерашняя каша. Ну и ладно.
– Я думаю, – сказала она, – как убедить мать Катерину, чтобы она разрешила скопировать дневник. Вы вчера видели в монастыре копировальную машину?
– Нет, – сказал Дэниел, не оборачиваясь. – Я и был-то в монастыре только раз, примерно год назад, когда привозил туда купленный ими секретер.
Кэрри молчала. Сказанное не сразу дошло до ее сознания. О чем он?
– Мрачное место, – продолжал Дэниел, поставив на огонь кастрюлю и обернувшись, наконец, к Кэрри. – Эти коридоры… А мать Катерина напомнила мне средневековую монахиню. Эй, почему вы на меня так смотрите?
Вопрос был не лишним. Кэрри действительно смотрела на Даниела изумленным взглядом, не зная, как реагировать на его слова.
– Видимо, – Дэниел по-своему интерпретировал молчание Кэрри, – у меня предубеждение против монастырей. Когда прочитал записи прадеда, сложилось ощущение, что он тоже чувствовал себя там не в своей тарелке, если вы понимаете, что я хочу сказать.
Дэниел снял кастрюлю с огня, переставил на подставку, поднял крышку, присмотрелся, остался доволен и полез в верхний шкафчик за чистыми тарелками. Кэрри следила за его движениями, пытаясь понять, что еще в его поведении, – не в словах, а в чем-то другом, более существенном, – показалось ей странным, не таким, как она ожидала.
Начиная говорить, Дэниел наклонялся вправо, будто дирижер, подававший сигнал оркестру не только руками, но всем телом. Замолкая, он чуть поворачивал голову – может быть, чтобы боковым зрением удостовериться, что был услышан. Это были чисто рефлекторные движения, Кэрри и за собой знала пару-тройку подобных – например, входя в дом, вытирала ноги о половик, даже если половика не существовало. Как-то школьная подруга сказала: "Ты так привыкла вытирать ноги, что делаешь это даже на паркетном полу, сверкающем, будто лысина моего деда". Она обратила внимание на свою привычку и старалась от нее избавиться, но оставила попытки; слишком много внимания, по ее мнению, приходилось уделять ничего, по сути, не значившим пустякам.
Вчера Дэниел голову не поворачивал – это Кэрри помнила точно. "Я безумен только в норд-норд-вест, а при южном ветре еще могу отличить сокола от цапли"?
Дэниел наполнил кашей две тарелки и, ловким движением подхватив обе одной рукой, поставил на стол – одну перед Кэрри, вторую для себя, напротив. Удовлетворенно пробормотав под нос что-то вроде "Не подгорела, ешьте на здоровье", уселся, взял ложку и только тогда заметил, с каким недоумением смотрит на него гостья.
– Что-то не так? – спросил он беспокойно.
– Нет, все в порядке, – пробормотала Кэрри.
– Очень вкусно, – добавила она минуту спустя. – Вчера вечером каша была немного подгоревшей.
Сейчас он поднимет на нее удивленный взгляд и возразит…
– Да, – согласился Дэниел. – Но у Карлтона всегда так. Они специально чуть-чуть передерживают, это придает каше фирменный вкус. Вы сказали, что вам понравилось!
– Сказала… – протянула Кэрри. – Действительно.
Исподтишка она оглядела кухню, предполагая увидеть то, на что не обратила внимания с самого начала. То есть, с сегодняшнего начала, потому что вчерашнее начало было другим. Что-то произошло ночью, интуиция не нужна была, чтобы понять это, однако и интуиция сейчас громко говорила Кэрри: "Будь внимательна". Она была внимательна и увидела на подоконнике горшок с цветами – традесканция, кажется, – которого не было вчера. А на стене над дверью не висели часы, которые вчера отбивали каждые четверть часа.
Ощущение было таким, будто ночью какая-то сила перенесла ее в иное пространство, не чужое, нет, отношение к происходившему ничуть не изменилось, она чувствовала себя точно так же, как вчера вечером, прекрасно помнила поездку в монастырь, посещение заброшенной кельи, разговор с Дэниелом и его – по памяти – чтение тетради.
Испуга не было. Странно, но Кэрри ощущала только желание немедленно отправиться в монастырь, как она и собиралась, поговорить с матерью Катериной и уговорить ее отдать тетрадь или позволить сделать копию.
Каша оказалась сытной, и, когда тарелка опустела, Кэрри тяжело вздохнула. Ей даже кофе больше не хотелось. Она лучше посидела бы одна в тишине, пытаясь понять, что произошло с Дэниелом, кухней и, видимо, со всем окружающим миром, пока она видела сон, который не сумела запомнить.
– Вы поедете со мной? – спросила она неуверенно и осеклась, встретив не то чтобы неприязненный, но какой-то сумрачный взгляд Дэниела. Он не задал вопроса, но вопрос читался во взгляде, и Кэрри ответила:
– В монастырь, я имею в виду. Я хотела бы попросить мать Катерину об одолжении…
Дэниел покачал головой.
– Мисс Уинстон, я не могу оставить магазин. И… Я же сказал: монастыри навевают на меня уныние.
– Да, я помню, – поспешила согласиться Кэрри. – Поеду сама. Конечно. Как вчера.
Она надеялась, что Дэниел все-таки удивится. Надеялась? Уже нет, но что-то внутри нее все равно предполагало, что Дэниел скажет: "Как вчера? Но вчера мы ездили вдвоем, вы забыли?".
Дэниел кивнул, думая о своем.
– Только не забудьте снизить скорость после Уоррингтона, там поворот на шоссе 428, а оттуда полмили на Нортхемптон.
Он улыбнулся, будто Кэрри ему рассказывала, что вчера пропустила поворот и ехала до Ярдли-Хейстингса, где смогла развернуться.
А если машины не окажется на том месте, где я ее вчера оставила? – подумала Кэрри. Все могло произойти. Абсолютно все.
– Когда вы вернетесь, пойдем обедать к Карлтону. Вам понравилось? – с улыбкой произнес Дэниел, отправив тарелки в мойку и посмотрев на часы, стоявшие на подоконнике рядом с цветочным горшком – антикварная, скорее всего, вещица с огромными римскими цифрами на циферблате и толстыми, как сосиски, стрелками. Очень некрасивые часы, не современные. Вчера их на подоконнике не было.
– Понравилось, – повторила Кэрри и поспешила в свою комнату, чтобы привести себя в порядок. Здесь, как ей показалось, все осталось таким же, как вечером, но проблема была в том, что вчера пришла она к себе уставшая, на детали не обращала внимания, и сейчас не могла вспомнить, какого цвета были обои на стенах. Светло-зеленые с маленькими синими цветочками? Может быть. А может, и нет.
Надев туфли и взяв сумочку, она спустилась в магазин, где Дэниел уже готовился к открытию: расчехлил кассовый аппарат, отодвинул с дороги два ломберных столика и перевернул табличку на двери. Когда вошла Кэрри, он осмотрел ее с восхищением, не скрывая взгляда, и сказал:
– Вы выглядите, как королева, мисс Уинстон. Не Елизавета, конечно, а как королева сказочной страны, где подданные не устают вам кланяться и приносить цветы в ваш будуар.
Должно быть, он сам от себя не ожидал столь изысканного комплимента – краска залила его лицо, и Кэрри захотелось поцеловать Дэниела в макушку. Чтобы избавиться от неожиданного желания, она быстро вышла, дверь за ее спиной звякнула, хлопнула, и все стихло в магазине.
На улице оказалось значительно прохладнее, чем вчера, хотя день, как вчера, выдался ясным. Должно быть, с севера пришел холодный фронт, а теплую куртку Кэрри с собой в поездку не взяла.
В машине она немного посидела, не решаясь прикоснуться к ключу зажигания. Ощущение было странным – не ожидала же она, на самом деле, что от поворота ключа произойдет взрыв, и жизнь кончится? Интуиция подсказывала – нужно посидеть, подумать, и она сидела, думала, вспоминала вчерашнюю поездку, вчерашнего Дэниела, сегодняшние в нем изменения. Он помнил не то, что помнила она. И поступал не так, как вчера. И поворот головы, наклон… Будто вместо вчерашнего Дэниела утром она познакомилась с его братом-близнецом, игравшим плохо выученную роль.
Нет, – подумала Кэрри. Это тот же Дэниел, что вчера, не нужно придумывать сущностей сверх необходимого. Мать отличит сына от любой подделки, жена сразу поймет, что перед ней не муж, а другой мужчина, пусть и похожий не просто, как две капли воды, но как две атомные копии. Дэниел ей не сын и не муж, но Кэрри знала, что отличила бы оригинал от копии, будь то брат-близнец, актер или фантом.
Проблема с памятью? С сознанием? С чьим? И с чьей памятью? Кэрри не жаловалась на память, но обычно запоминала то, что считала нужным, и тогда не ошибалась. Если всего лишь бросала взгляд на предмет мебели, дом, пейзаж, картину, не стараясь запомнить детали, то потом – она не раз ловила себя на этой особенности – могла непроизвольно допридумать элемент пейзажа и, глядя на море с вершины скалы, недоумевать, куда исчез вчерашний маяк. Не сразу понимала, что маяка не было, и вспомнила она не настоящий маяк, а собственную фантазию, заместившую в памяти пустынный мыс, где действительно, по всем законам композиции, следовало бы стоять высокому белому сооружению, освещавшему путь кораблям в бухте.
Кэрри включила двигатель и медленно поехала в сторону дороги, откуда был выезд на шоссе, ведущее к Нортхемптону. Оглянулась. Показалось ей или Дэниел на самом деле стоял за дверью магазина и смотрел вслед? Стекло отсвечивало, взгляд она бросила мимолетный и ни в чем не могла быть уверена.
Сзади ей просигналил огромный трейлер, и Кэрри увеличила скорость. Поворот она чуть не пропустила – ей показалось, будто указатель возник там, где мгновение назад не было ничего, кроме серой полосы бордюра. Если бы она вчера сидела за рулем, то могла бы сказать точно – интуитивно запоминала движение рук, каждый поворот, – но вчера вел Дэниел.
Остановив машину у забора, за которым виднелась красная черепичная крыша монастырского строения, Кэрри вышла, не заглушив двигатель, и позвонила в звонок – раздался точно такой же звук, как вчера (а какого она ожидала?), и, как вчера, в распахнувшейся дверце возникла фигура монахини. Сестра Мергатройд встретила Кэрри, как старую знакомую:
– Добрый день, мисс Уинстон, – сказала она. – Мать Катерина велела сразу проводить вас к ней.
– Мать Катерина… – Кэрри помедлила. – Она знала, что я приеду?
Сестра Мергатройд пожала плечами. Во взгляде ее можно было прочитать: "Разве вы не договаривались? Я-то думала…"
Кэрри вернулась к машине, выключила мотор, щелкнул замок, и что-то в этот момент изменилось в мире – ощущение было интуитивным, неопределимым, но таким очевидным, что Кэрри уронила брелок с ключами и, нагнувшись, чтобы поднять, почувствовала головокружение. Ей пришлось опереться на капот.
Сестра Мергатройд ждала, не проявляя признаков нетерпения.
– Вчера, – сказала Кэрри, следуя за монахиней к главному входу, – со мной был мистер Дэниел Данн. Ему тут очень понравилось.
Какой реакции она ждала? Удивления? "Мистер Данн? Он так давно не появлялся…" Сестра Маргатройд кивнула и посторонилась, пропуская Кэрри вперед.
Холл со вчерашнего утра не изменился – те же беленые стены, распятие над дверью.
Ничего не изменилось и в кабинете матери Катерины. Маленькая женщина, как вчера, сидела за огромным столом, перелистывала книгу (Библию? Издалека не разглядеть) и, увидев вошедшую Кэрри, приветливо кивнула, не сделав попытки подняться и подойти к гостье. Взглядом показав на кресло у стола, настоятельница дождалась, пока Кэрри усядется, и сказала:
– Добрый день, дорогая мисс Уинстон. Вы сегодня одни, и это радует.
Значит, мать Катерина помнит, что вчера она приезжала с Дэниелом. Что ж, – подумала Кэрри, – это тоже радует.
– Видите ли, – продолжала мать Катерина, глядя в глаза Кэрри приветливо, будто бабушка, дождавшаяся приезда любимой внучки, – мужчины в нашем монастыре – гости нежеланные, и, если бы не ваше присутствие, мистеру Данну не позволено было бы войти, тем более, что есть обстоятельства, делающие нежелательным присутствие этого человека на территории монастыря.
– Обстоятельства? – спросила Кэрри, вспомнив вчерашний радушный прием. – Мистер Данн показался мне человеком, не способным…
Она запнулась, не сумев точно сформулировать, на что именно не способен был, по ее мнению, Дэниел.
– Конечно, – сказала мать Катерина, поняв затруднение Кэрри. – Мистер Данн – человек достойный. Хотя и агностик. Проблема в том, что его прадед…
– Мистер Джон Данн, – уточнила Кэрри.
Мать Катерина кивнула.
– Как вы, наверно, поняли, – сказала она, – я специально оставила мистера Данна здесь читать маловразумительные записи сестры Изабель, а вам, дорогая, показала ее комнату, где только и можно было получить истинное представление о бедной страдалице.
– Маловразумительные? – ухватилась Кэрри за слово. – Мистер Данн пересказал мне некоторые фрагменты из прочитанного. У него прекрасная память. Мне показалось, что тексты очень интересные, но трудно судить по пересказу.
Она сделала паузу, надеясь, что мать Катерина ответит что-нибудь вроде "Конечно, дорогая, давайте сделаем копию, и вы почитаете на досуге", но настоятельница смотрела на Кэрри доброжелательным взглядом, не пытаясь ни продолжить ее мысль, ни как-то прокомментировать. Кэрри стало неудобно – будто сморозила глупость, не подумав. Она и не собиралась думать, сказала интуитивно…
Господи, конечно.
– Господи, конечно, – повторила она. – Маловразумительные. Сестра Изабель писала не разумом, потому и понять ее разумом невозможно…
Мать Катерина едва заметно кивнула.
– Думаю, мистер Данн удивлялся ее небрежности. Почему она записывала события не подряд, так что запись двадцать девятого года оказывалась на последней странице, тридцать шестого – в начале тетради, а тридцать первого – где-то в середине?
– Что-то в таком роде, – кивнула Кэрри. – Только… Мистер Данн сказал, будто там вообще не проставлены даты, и можно лишь догадываться, к какому времени относится та или иная запись.
– Даже так? – удивилась мать Катерина, будто сама никогда не открывала тетради и знала о содержании лишь по рассказам.
– Сестра Изабель не записывала сны, – сказала Кэрри, не сомневаясь уже в своих словах.
– Нет, – покачала головой мать Катерина.
– То, что рассказал… запомнил Дэниел… мистер Данн…
– Это всего лишь то, что он запомнил и рассказал. Дорогая моя, вы сами поймете, почему я не разрешила мистеру Данну скопировать даже одну страницу.
– Вы мне позволите прочитать…
– Конечно. Если бы вы вчера пришли одна, то я и вчера бы…
Не закончив фразу, мать Катерина встала, обошла стол и направилась к сейфу в углу кабинета. Сейф был старый, отливавший матовым металлическим блеском, потемневший, с большой бронзовой ручкой в форме головы льва. Знаки на наборном диске показались Кэрри не цифрами и не буквами, а символами, пиктограммами. Сейфу было наверняка больше ста лет. Мать Катерина вставила в отверстия наборного диска два пальца, надавила, повернула диск вправо, влево, еще пара движений, оставшихся неуловимыми для взгляда, и дверца с громким щелчком приоткрылась. Настоятельница потянула за ручку, и Кэрри почувствовала, как ей было тяжело, захотелось подойти и помочь, но мать Катерина решительно повела плечом, будто поняла желание гостьи и воспротивилась. Тяжелая дверца толщиной дюйма четыре медленно открыла темную глубину, где на полках, как показалось издалека Кэрри, лежали книги в коленкоровых и лидериновых переплетах. Настоятельница достала из сейфа толстую синюю тетрадь, ту самую (Кэрри была в этом почти уверена), что вчера лежала в ящике стола, закрыла сейф, но запирать не стала. Постояла, перелистывая страницы, вздохнула и протянула тетрадь Кэрри.
– Я вас оставлю, – сказала она. – Вернусь часа через два, как раз настанет время дневной трапезы, и мы вместе… если вы не возражаете…
Кэрри взяла в руки тетрадь, оказавшуюся почему-то легче, чем она ожидала. Тонкая бумага? Нет, обычная. И обложка плотная. Обыкновенная тетрадь, какие можно было купить в любой канцелярской лавке в те давние годы.
– Расскажите о сестре Изабель, – попросила Кэрри. Ей показалось странным, что она не попросила об этом вчера. Может, потому, что было слишком много других впечатлений? – Какой она была? Когда пришла в монастырь? И… вообще.
Похоже, мать Катерина ожидала вопроса. Может, со вчерашнего дня и ждала? Настоятельница стояла посреди комнаты, сложив на груди руки, смотрела в окно и говорила голосом монотонным, как шелест ручья, бегущего меж камней:
– Сестра Изабель была блаженной. В монастырь ее привела мать, это было в двадцать шестом году, Изабель исполнилось восемнадцать. Обычная девушка, скромная, трудолюбивая. Замкнутая, но это нормально. Ничего странного, если вы понимаете, что я хочу сказать. Странности проявились несколько лет спустя. Сестра Изабель уходила в себя, все больше времени проводила в келье. Она не отвечала, когда с ней разговаривали, выходила только на богослужения и трапезы. Записывала сны… Знаете, мисс Уинстон, мать Беатрис решила, что Изабель повредилась умом. Насколько я поняла, это и было истинной причиной того, что ее, в конце концов, поселили в закутке, подальше от остальных монахинь. Что еще сказать… Во время войны она спасла одну из сестер, когда в дом попала бомба. Тогда сестра Изабель не только осталась жива, но даже не поранилась. Говорили… меня еще не было здесь, поэтому не стану утверждать, что это правда… Говорили, будто сестра Изабель знала о том, что упадет бомба и случится пожар, она прибежала к келье сестры Мэри и стала колотить в дверь, когда еще даже не завыла сирена. Может, потому и сумела вынести сестру Мэри из огня – пожар вспыхнул так быстро, что, промедли она еще полминуты, и было бы поздно.
Мать Катерина подошла к столу, провела ладонью по столешнице, будто искала там что-то очень мелкое, не нашла, покачала головой и продолжила:
– После войны сестра Изабель, похоже, помутилась рассудком окончательно. Речи ее стали невразумительны, а однажды она сказала матери Беатрис, что к ней приедет поговорить великий человек. Ученый. Тот, кто знает истину. Слово "Истина" она произнесла будто с большой буквы. Мать Беатрис рассказывала мне, что сначала не обратила внимания на эти слова, сестра Изабель говорила в то время очень непонятно и не к месту. Но несколько дней спустя действительно приехал мистер Данн. Мистер Джон Данн, авиатор и философ. Спросил сестру Изабель. Оказалось, он был знаком с ее матерью Сюзен, она записывала для него сны. И Изабель, представьте, тоже – еще, когда была девочкой и носила имя Эшли. Мистер Данн беседовал с сестрой Изабель в присутствии матери Беатрис, которая – так она мне рассказывала – ничего не понимала в их разговорах. Бессмысленные фразы. Какие-то наблюдатели, для которых не существует времени…
– Вот как! – не удержалась Кэрри от восклицания, и мать Катерина подняла на нее вопросительный взгляд.
– Вам об этом что-то известно? – спросила она, прервав рассказ.
– Мистер Данн был философом, писал книги.
– Знаю, – сухо сказала настоятельница. – В нашей библиотеке этих книг нет.
Видимо, она хотела сказать, что книги мистера Данна носили слишком светский характер. Естественно, мать Катерина их не читала и монахиням не позволила бы. "Многоуровневые наблюдатели" Данна для матери Катерины были так же чужды, как космические пришельцы.
– Мистер Данн полагал, что за нами следят существа, которых он назвал наблюдателями, – понимая, что мать Катерина ее не слушает, Кэрри, тем не менее, не могла остановиться. – Для наблюдателей нет времени, и потому им доступно наше прошлое и настоящее. Но за наблюдателями следят другие наблюдатели, более высокого уровня…
– И все это неимоверно глупо, – покачала головой мать Катерина. Будь она на месте матери Беатрис, вряд ли мистеру Данну удалось бы задурить голову бедняжке Изабель.
– Может быть, – смешалась Кэрри. – Я хочу сказать… Сестра Изабель, видимо, понимала, о чем толковал мистер Данн.
– Вряд ли, мисс Уинстон. В последние годы жизни сестра Изабель почти совсем утратила связь с реальностью. Я не присутствовала при тех беседах, и мать Беатрис не посвятила меня в детали, но сестру Изабель я помню. Она почти не выходила из кельи, а когда выходила, то передвигалась подобно сомнамбуле. Отсутствующий взгляд, полная погруженность в себя. Говорила что-то непонятное…
– Но записи в тетради, как их запомнил мистер Данн, свидетельствуют о ясном уме!
– Это наверняка гораздо более ранние записи, хотя там нет дат, и судить трудно. Читайте, если вам интересно.
– Вы говорите, что сестра Изабель утратила связь с реальностью. Но именно она вынесла сестру Виннифред из пламени, пожертвовав собой!
– Думаете, она понимала, что рискует жизнью? – с сомнением произнесла мать Катерина. – Полагаю, это было инстинктивное желание помочь, да. Отсутствие инстинкта самосохранения.
Сама мать Катерина не бросилась бы, позабыв обо всем, спасать кого бы то ни было, поняла Кэрри. Не тот характер. И сестру Изабель ей никогда не понять.
– Именно поэтому, – закончила настоятельница, – мать Беатрис не стала подавать прошение о начале процесса причисления сестры Изабель к лику святых.
– Это было возможно? – удивилась Кэрри. – В протестантизме, я знаю, нет поклонения святым.
– Наш монастырь принадлежит к англиканской церкви, – сухо произнесла мать Катерина. – У нас более либеральные взгляды, если вы понимаете, что я имею в виду.
– Думаю, да, – пробормотала Кэрри. – Прошу прощения, я довольно далека от религии.
Мать Катерина посмотрела на нее осуждающе. "Это видно, – говорил ее взгляд. – Современная молодежь, что с вас взять"…
– Вам удобно в кресле? – спросила настоятельница, не желая продолжать разговор об отличиях англиканской церкви от традиционного протестантизма.
– Спасибо, – кивнула Кэрри.
– Что ж, читайте.
Уходя, мать Катерина обернулась и внимательно оглядела комнату, будто запоминая расположение каждого предмета, – давала понять Кэрри, что ничего здесь не следует трогать, и, тем более, не пытаться открыть сейф, который, хотя и остался незапертым, но представлял собой крепость-ловушку, куда хочется попасть, но где ожидают неприятные неожиданности.
Настоятельница вышла и тихо закрыла за собой дверь.
Кэрри положила тетрадь на колени, погладила обложку. Показалось… Только показалось, конечно, но ощущение было таким, будто вчера мать Катерина давала Дэниелу читать другую тетрадь.
//-- * * * --//
"Я знаю, что ночью случится пожар. Я не знаю, откуда я это знаю. Я знаю, что умру в огне. Я не знаю, почему так в этом уверена. Мне не страшно. Чувствую душевный подъем и молюсь, чтобы Творец ниспослал мне силы.
Звонят к вечерне, и я знаю, что это последняя.
Перечитала написанное. Завтра, когда меня не будет, напишу о другом сне. Я вижу его, но пока не воспринимаю сознанием, обычное дело…"
Твердый почерк. Ясное изложение мысли. Если это называется "утрата связи с реальностью"…
Мать Катерина читала эти слова? Если да (а как иначе?), то почему ничего не сказала? И почему эту запись не запомнил Дэниел? То, что он вчера пересказал о "пророчестве смерти", было написано другими словами. Невнятный текст, как катрены Нострадамуса.
Кэрри перевернула страницу.
"Опять приходил мистер Данн. Долго беседовали. Он, как обычно, расспрашивал меня о снах. Я не сплю, когда вижу то, что мистер Данн называет снами. У меня нет других слов. Есть, но я сама их не понимаю. Очень неприятное ощущение: слышу слово, но не могу записать, потому что слово, воспринимаемое на слух, состоит из букв, которые невозможно написать на бумаге. Не могу объяснить, почему это так.
Мистер Данн недоволен. У него странное отношение к тому, что видит человек во сне. Мне кажется, он все усложняет. Думает, что, если сон записать в точности, как он приснился, такой сон сбудется непременно. А если чего-то не запомнила, то сон сбудется наполовину или не сбудется совсем. Я ему говорила, что вещие сны доступны лишь избранным. Нужно быть праведником, а я не праведница, и мать моя праведницей не была, потому и сны ее не сбылись ни разу, но мистер Данн с этим не согласен. Он показал мне старую свою запись, я узнала мамин почерк, и мне стало так плохо, что я расплакалась. Мистер Данн сказал, что тот мамин сон сбылся, и позволил мне прочитать написанное.
Но это был не мамин сон, а мой, я его хорошо запомнила. Никогда не говорила о нем мистеру Данну. Непонятно, как он узнал, и почему почерк мамин.
Я спросила у мистера Данна, и он сказал, что, если сон мой, то это очень важно, важнее многих других снов, потому что, как он выразился, это означает, что существует наслоение. Может, он употребил другое слово.
Сказал, что приедет завтра или послезавтра, как получится. Я попросила оставить листок с маминым почерком, но мистер Данн сказал, что не хочет, как он выразился, нарушать чистоту эксперимента, хотя и не объяснил, что это такое и о каком эксперименте речь".
//-- * * * --//
«Перечитала написанное». Кэрри тоже, как когда-то сестра Изабель, перечитала написанное. Округлый женский почерк, широкие буквы с небольшим наклоном вправо, никаких помарок или исправлений. Написано будто под диктовку. Кэрри знала такие моменты, представила, как сестра Изабель сидит за столом в келье, макает ручку в чернила и пишет, глядя не на бумагу, а перед собой, будто видит текст на белом экране или слышит произносимые кем-то слова. Она даже узнает голос – это ее собственный голос, медленно и тщательно выговаривающий фразу за фразой.
Работая над диссертацией по истории физических воззрений Нильса Бора, Кэрри, бывало, записывала мысли, которые в тот момент не казались ей своими. Текст появлялся перед ее глазами, будто на сером экране серыми же буквами. Как можно различить серое на сером, она не понимала и не старалась понять – просто видела и записывала. Перечитывая, начинала свыкаться с записанной мыслью и потом находила подтверждения в литературе. Сначала это казалось ей странным, но позже Кэрри прочитала рассуждения Дайсона, Гейзенберга и Эйнштейна о физическом интуитивизме и поняла, что догадка, озарение – такой же инструмент в научном познании, как эксперимент, наблюдение, анализ данных.
Может, с сестрой Изабель происходило что-то похожее? Интуитивные прозрения? Инсайт?
Мысль о пожаре была озарением? Возможно. Но почему Дэниел вчера не упомянул об этой записи? Почему запомнил невнятный сон с огненной невестой и обменом платьями и не запомнил этот – определенный и ясный?
Может, он все-таки читал другую тетрадь?
//-- * * * --//
"Этот человек мне неприятен. Он хороший, я знаю, мне все говорили, что хороший – умный, образованный, богатый. Правда, богатый в мамином понимании – в приличном обществе (что такое приличное общество, хотела бы я знать?) его сочли бы выскочкой. Питер богат, потому что работает в Сити, получает восемь фунтов в неделю, имеет свою (не съемную!) квартиру в районе Олбани, и даже авто у него было, правда, в прошлом году пришлось машину продать, потому что при всем его богатстве содержать «роллс-ройс» слишком накладно.
Все равно он мне неприятен. Я не могу объяснить. То есть, могу, но все равно это без толку, потому что объяснения выйдут мне боком. Только сама себе – на этих страницах, которые никто не прочтет, – я могу признаться, почему мне неприятен мистер Питер Хаттергроув. Из-за него я осталась, в конце концов, с ребенком на руках и без всякого содержания. Кэт было три года, когда Питер нас бросил. Не изменял, не сбежал с какой-нибудь дурой-вертихвосткой. С женщинами у него не было ничего, я знала. Просто ему с нами стало жить не с руки. И накладно, и сложно, а он всегда хотел простоты. То, что Питер жмот (или, как он говорил, бережлив), мне стало ясно на второй день после нашей помолвки, когда в кафе на Чейн-стрит жених отказался купить мне вторую порцию яблочного пирога. "У тебя прекрасная фигура, Эшли, – сказал он, нервно теребя манжет, – ты не должна ее портить, в этом пироге слишком много мучного". Но я-то видела, какой тревожный взгляд он бросил на строчку меню, где была написана цена. Тогда я не придала этому особого значения, а потом стало поздно – так получилось, что в церковь мы пошли, когда я была на четвертом месяце. Хорошо, что живот еще не был виден, а то представляю, что подумал бы преподобный Арчисон и что говорили бы мои любимые тетушки. Мама знала, конечно, но ей было все равно – в те месяцы Питер выплачивал ей небольшое содержание, как бы плату за меня, и это мне тоже было чрезвычайно неприятно, будто он купил меня у родной матери, как беспородную собаку.
А через три года он нас бросил.
Вот почему Питер был мне неприятен вчера, когда нас познакомили у тетушки Эммы. Тогда я не поняла, что со мной происходило, почему я не подала ему руки и отвернулась – это выглядело неприлично, тетушка смерила меня строгим взглядом и покачала головой, но я ничего не могла с собой поделать, второй раз я не собиралась связывать жизнь с этим человеком, хотя, если бы меня спросили, в чем причина моего странного поведения, ответить я не смогла бы, потому что не могла на самом деле знать, плох Питер или хорош – чтобы узнать что-то о человеке, нужно с ним хотя бы обмолвиться парой слов.
Что-то я все-таки пыталась объяснить маме, когда мы возвращались домой. Как обычно, не смогла, внутренний голос не позволил. Не понравился, и все тут, первое впечатление самое верное.
Ночью я не могла уснуть, потому что у Кэт была сыпь, она горела, как печка, я делала компрессы, бегала из комнаты в кухню, а она плакала, и у меня сердце кровью обливалось, только под утро забылась. Доктор Степсон пришел, не очень торопясь, часов в десять, посетив, должно быть, сначала остальных больных, осмотрел Кэт, ничего не сказал и выписал рецепт. "Что с девочкой?" – спросила я, а он хмыкнул и ответил: обычное, мол, дело, дети, знаете ли, болеют, такая у них природа, они еще не крепки в жизни, давайте ей микстуру, кутайте и не позволяйте вставать, все пройдет через неделю.
Сегодня пусть будет хороший день – все-таки праздник, День Благодарения, все должно быть хорошо"…
//-- * * * --//
Рассуждать не хотелось, да и смысла не было. Сколько тетрадей с записями сестры Изабель хранилось в сейфе? Почему вчера настоятельница дала читать Дэниелу одну тетрадь, а сегодня Кэрри – другую?
А ведь мать Катерина специально не стала запирать железный ящик. Даже демонстративно – прикрыла дверцу, посмотрела на Кэрри и вышла. Будто говорила: если хотите…
Интуиция молчала.
Дочитать, не торопясь? Если мать Катерина так и не появится, тогда…
Нужно быть последовательной – если в руках есть текст, какой смысл браться за следующий?
Кэрри тихо поднялась и, стараясь не производить шума, направилась к сейфу, манившему своей видимой неприступностью, будто закрытая комната в замке Синей Бороды. Зачем она это делает? Сейчас откроется дверь, войдет мать Катерина, увидит, как гостья протягивает руку к блестящей львиной голове…
Мать-настоятельница не вошла, и дверца поддалась – тяжелая, но бесшумная.
Дверцы сейфов не скрипят, подумала Кэрри, но какой-то звук они должны издавать? Эта дверца открылась беззвучно, будто в межпланетной пустоте. Кэрри помнила, как мать Катерина открывала сейф – были видны две полки и лежавшие там книги. Возможно, там были еще тетради и папки, – Кэрри не заметила.
Сейчас сейф был пуст.
Кэрри распахнула дверцу и заглянула в дальние углы, куда свет почти не попадал, и казалось, темнота расплывалась, будто чернила, пролитые с верхней полки на нижнюю.
Она точно помнила, что в сейфе лежали книги. Может, мать Катерина забрала с собой? Могла Кэрри сказать с уверенностью, что, монахиня уходила с пустыми руками? Да, но, с другой стороны… Память – удивительная штука. Кэрри помнила, что руки у матери Катерины были пусты, она ничего не доставала из сейфа, только прикрыла дверцу. Но подумав, что монахиня забрала книги, Кэрри сразу "вспомнила", что в руке она держала стопку, довольно высокую.
А если еще подумать? Кэрри стояла у сейфа, не в силах сделать ни шага. Что-то происходило с ней, будто кадры немого, но цветного фильма менялись в голове – память это была или игра воображения?
Она еще раз заглянула в сейф, но там по-прежнему было пусто, и Кэрри прикрыла дверцу, подумав: "Почитаю, а потом еще раз загляну. Может быть…" Что?
Возвращаясь к столу, Кэрри представила… Нет, это точно невозможно. Разыгралась фантазия. Но все же… Она вообразила, что, открыв сейчас тетрадь, увидит другой текст, не тот, что читала четверть часа назад, и не тот, что пересказал вчера Дэниел.
Она с опаской взяла тетрадь в руки и, плотнее усевшись в кресло (боялась упасть, если увдит?..), открыла первую страницу. "Я знаю, что ночью случится пожар". Все верно.
Глубоко вздохнув, Кэрри просмотрела уже прочитанное и перешла к третьей странице, написанной другими чернилами. Первые две – темно-синими, а третья – ядовито-зелеными, выгоревшими за много лет, но когда-то наверняка яркими.
//-- * * * --//
"Я могла и не прийти к нему на помощь. Или не увидеть, что с ним происходит, – я смотрела в другую сторону, а он не кричал. Или могла попытаться ему помочь, и ничего бы не получилось. Или, наконец, он мог не ступить на провалившуюся под ним крышку люка.
Когда я обернулась и увидела, как он падает, нелепо размахивая руками и глядя на меня полными страха глазами, я увидела одновременно и то, как разглядываю глиняные фигурки в витрине, понятия не имея, что происходит за моей спиной, и увидела, как протягиваю ему руки, но не успеваю, и голова его скрывается в темной глубине, и еще увидела, как он спокойно обходит злосчастную крышку злосчастного уличного люка, делает несколько шагов, оборачивается и о чем-то меня спрашивает, но слов я не слышу, я бросаюсь ему на помощь и перехватываю руку, когда тело его уже внизу, будто перерубленное надвое.
В конце концов, я его вытащила. Не сама, на мои крики сбежались люди, не знаю, откуда они взялись, только что не было ни одного прохожего, и сразу набежало столько, что меня оттеснили, руки Пита перехватили, и трое сильных мужчин так его дернули, что он вылетел из люка, будто пробка из бутылки. Я стояла рядом, потирала ладонь, сильно болевшую от напряжения, а Пит растерянно улыбался, отряхивал пиджак и смотрел на меня странным взглядом, будто хотел сказать: "Ничего этого не было, тебе показалось, все нормально, Эшли".
"Вам нужна помощь, мистер?" – спросил один из мужчин.
"Нет, спасибо, все в порядке", – пробормотал Пит, не сводя с меня взгляда.
"С этими люками прямо беда! – заверещала толстая старуха, подошедшая к самому краю и глядевшая вниз, будто увидела там черта. – Когда-нибудь кто-то поплатится головой! Эй! Позовите полисмена, нужно поставить заграждение!"
"Надо положить люк на место, вот и все, – буркнул мужчина в котелке, смотревший на суету с рассеянным видом. – Сто лет здесь канализация, и никто не падал, просто у вас такое счастье, мистер", – обратился он к Питу, но тот подошел ко мне, взял под руку и повел по тротуару в сторону магазина "Энди и Кук".
Я обернулась, когда мы заворачивали за угол, и сердце дрогнуло, потому что улица была пуста, ни одного прохожего, и куда они все делись, только что человек двадцать суетилось вокруг, а тот, в цилиндре, даже если отправился по своим делам быстрым шагом, не успел бы пройти и квартала.
Крышка люка лежала посреди тротуара, и черный зев канализационного колодца выглядел прищуренным глазом, глядевшим нам вслед с неоправданной обидой.
"Постой", – я хотела остановиться, но Пит потянул меня, пальцы у него крепкие, я шла и повторяла: "Постой, погоди". Остановился он перед светофором, я обратила внимание, как много на этой улице людей, и машины тоже двигались в обе стороны, кто-то гудел клаксоном, противный звук царапался, как кошка, которую потянули за хвост.
Пит остановился, и я…"
//-- * * * --//
Текст обрывался почти на последней строчке, но все же не в самом конце страницы, будто сестра Изабель подняла ручку, чтобы набрать чернил, и больше ничего не написала. Отвлеклась?
Кэрри перевернула страницу, надеясь обнаружить продолжение рассказа, но там оказался другой текст, и чернила другие: темно-фиолетовые. И другое перо, без нажима, одна довольно толстая линия.
"Я хотела перестать записывать сны. Я и так их помню. Мне нет нужды записывать, даже наоборот – когда пишу, переживаю все заново, а я не хочу. Когда помню, то помню. Воспоминание мгновенно – свет, вспомнила, отогнала. А когда записываешь, приходится каждую минуту вглядываться и переживать заново.
Мистер Данн говорит, что это нужно для его науки. Что-то он, наверно, делает с записанными снами. Он называет их "научными изысканиями", но это отговорка. Что научного в снах о том, как мы с Кэт ездили на уик-энд в Париж и смотрели там новый фильм с Мирей Матье? Или в том, как сестра Ингрид заперлась в дровяном сарае и кричала, что убьет себя, потому что так велел Господь? Или в том, что в море прямо на моих глазах упал самолет? Я стояла на берегу, а он падал, взревывая моторами, и за ним тянулся шлейф черного, как смола, дыма…
Я все это записала – в разные дни, конечно. Для науки. Но Мистер Данн исчез на целую вечность. То есть, не вечность, конечно, но четыре года его не было. Оказывается, всю войну он занимался своими самолетами, а я и не знала, что он не бросил авиацию.
Жизнь в монастыре достаточно спокойная, ровно настолько, чтобы не сойти с ума. Пунктир этой жизни так утомляет, что иногда хочется прервать его окончательно. Я понимаю, что это невозможно, я многое теперь понимаю. Сегодня 27 октября 1951 года, и я с полным основанием могу сказать, что…"
На этом запись обрывалась, причем буква t в слове that была написана так, будто сестра Изабель уронила ручку, и образовалась маленькая клякса, похожая на запятую.
Что она хотела сказать и почему не сделала этого? Что-то ее отвлекло?
На следующей странице был другой текст, и чернила опять другие. И почерк немного другой, на это Кэрри сразу обратила внимание: наклон сильнее, и черточка в букве t длиннее, и строчка сползала вниз, несмотря на то, что бумага была линованная. Буквы пересекали проложенные для них линейки и вспрыгивали обратно, будто сестра Изабель писала, не глядя на лист, потом бросала быстрый взгляд, поправляла строку и опять думала о своем.
"Сегодня сон был таким, как я хотела. Я всегда мечтала побывать в Египте, посмотреть пирамиды. Девочкой рассматривала картинки в книге, которую не могла прочитать. Бедуины на верблюдах на фоне Сфинкса. Какой-то солдат (потом я узнала, что это наполеоновский гвардеец) на фоне пирамиды Хуфу. Как там, должно быть, интересно, думала я.
Я отправилась туда с миссией от благотворительного фонда Арбетнота. Нас было четверо – кроме меня, профессор Марчмонт из Королевского колледжа в Кембридже, Джон Видал, дипломат, сопровождавший нас по поручению британского посла в Каире, и преподобный Винклер, выполнявший миссию по собственной воле, а воля его была такова, что вернуться назад он не смог бы, даже если бы все мы уговаривали его с утра до ночи. Никто, впрочем, не пытался.
Арендованный автомобиль оказался старым, как пирамиды, к которым он нас пытался довезти, громыхая всеми частями своего израненного металлического тела. Мы несколько раз останавливались, потому что глох двигатель. Водитель, похожий на гиену лицом и повадками, пожилой египтянин по имени Марзук, долго возился, пытаясь заставить двигаться то, что хотело развалиться и умереть естественной смертью.
К полудню мы все же прибыли на место, и я увидела, наконец, то, о чем мечтала – и как же увиденное отличалось от фантазии! Сфинкс – грязная скульптура с многочисленными надписями на боках, туристы постарались, и никто им, похоже, не препятствовал. Знаменитые пирамиды были, наверно, величественны много веков назад, а сейчас выглядели если не карликами, то средней величины нагромождениями камней после того, что я видела в Париже, Нью-Йорке и Эр-Риаде.
Жара стояла несусветная. Выйдя из машины, я раскрыла зонт, но солнце прожигало материю насквозь, и я поспешила к баракам, оказавшимися вблизи туристическими объектами и кафе, куда, будь они на Пикадилли или Риджент-стрит, никто не сунул бы и носа. Проф стал расспрашивать стоявшего у входа молодого египтянина, со скучающим видом смотревшего в белое от полуденной ярости небо, как нам двигаться дальше, чтобы добраться до секретариата христианской миссии. Молодой человек что-то сказал, пожал плечами и отвернулся. Мы вошли в барак, где вкусно пахло местной снедью. Четыре столика были пусты, и к нам поспешил хозяин заведения, а может, это был всего лишь официант, я не успела разобраться, потому что обратила внимание на календарь, висевший на стене напротив входа. Обычно я избегаю смотреть на календари, но взгляд упал случайно, и я разглядела дату, не успев подумать, что произойдет следом.
Произошло то, что и должно было. Я проснулась. Я разочарована путешествием. Я разочарована собой. Мне кажется, что следующий сон принесет больше вопросов, чем я смогу понять, и тогда случится то, о чем меня предупреждал мистер Данн, а я этого не хочу".
//-- * * * --//
Очень реалистический сон. Слишком много деталей. Однако… Бока Сфинкса не могли быть расписаны туристами, никто этого не допустил бы. Бараков на фоне пирамид Кэрри тоже не помнила. И еще. Сравнения пирамид с сооружениями в Париже, Нью-Йорке и Эр-Риаде. С Нью-Йорком понятно – сестра Изабель могла видеть изображения Эмпайр Стейт Билдинга. Париж – Эйфелева башня. Но Эр-Риад? В тридцатые-сороковые годы это был провинциальный арабский город, где не было высоких зданий, нефтяной бум наступил позже.
Что-то было еще в этих записях… Кэрри не обратила внимания, а теперь воспоминание царапнуло, и она принялась перечитывать.
Господи, конечно! На предыдущей странице. О спокойной жизни в монастыре. Единственная дата, которую сестра Изабель указала и которая прошла мимо сознания Кэрри – 27 октября 1951 года. Монахиня покинула этот мир в августе 1949 вскоре смерти Джона Данна.
И еще. Мирей Матье. Насколько помнила Кэрри, французская актриса родилась в конце сороковых, сестра Изабель не могла видеть фильмов с ее участием, тем более – в Париже, где никогда не была.
Записи в тетради были сделаны, скорее всего, в тридцатых годах. Без дат установить время трудно, но тетрадь была изготовлена в начале тридцатых, судя по чернильному штампу на внутренней странице обложки. И писала сестра Изабель обычными перьями, какими писали тогда – в конце сороковых мало кто уже пользовался старыми ручками и чернильницами.
Может, прав был Дэниел? Сестра Изабель открывала тетрадь наугад, находила чистую страницу и писала, будучи в сомнамбулическом состоянии после интересного сна и еще не вполне осознавая себя в реальности. И снилось ей будущее? Чье?
Или игра сонной фантазии?
Вряд ли. Почерк был четким, слова пригнаны друг к другу. А что, если, прекрасно осознавая, что делает, сестра Изабель намеренно выбирала именно те страницы в тетради, где сама и хотела видеть нужную запись?
Сколько времени Кэрри просидела над тетрадью, не читая, не думая, даже к себе не прислушиваясь и будто впав в тот самый транс, во время которого сестра Изабель записывала сны, которые, возможно, были не снами?
Когда скрипнула дверь, Кэрри очнулась и захлопнула тетрадь. Дверь тихо приоткрывалась, в коридоре видна была тень. Может, не тень, а черное платье матери Катерины, входившей так медленно, будто все происходило не в реальности, а в замедленной записи. И слова, сказанные настоятельницей после того, как она, наконец, вдвинула себя в комнату, как тяжелый шкаф, потратив немало физических усилий, слова эти, вроде бы понятные, прозвучали тихо и невнятно. Похоже, не сказаны были, а только подуманы:
– Дорогая мисс Уинстон, не хотите ли чаю? Я скажу, чтобы принесли по чашечке для нас обеих.
Мир вернулся в нормальное состояние, из-за двери послышались звонкие голоса, где-то гудел мотор трактора, тихонько дребезжали стекла в окне, резонируя с рокотом пролетавшего самолета.
– Спасибо, – сказала Кэрри. – Пожалуй…
Она действительно выпила бы чаю. С молоком. Кэрри терпеть не могла чай с молоком. Почему ей сейчас захотелось?..
Видимо, мать Катерина отдала распоряжение, не дожидаясь согласия гостьи, – она не стала никого звать, прошла к столу и взобралась на свой стул, как царица на трон. Заметила ли, что дверца сейфа находится не совсем в том положении? Нет, наверно, не заметила.
– Прочитали? – спросила настоятельница. Кэрри хотела сказать "да, но не все", и не смогла открыть рта. Ей показалось… Конечно, это очередной выверт памяти. Она помнила, что тетрадь сестры Изабель была темно-синего цвета с небольшим бурым пятнышком в одном из углов, от старости, похоже. Тетрадь, которую она сейчас положила на стол, была черной. Черной демонстративно, не такой, какой обычно бывают как бы черные тетради – скорее темно-серой, – но именно черной, как смоль, как бездна, в которую на мгновение погрузилось сознание Кэрри, но тут же вынырнуло, потому что на вопрос надо было отвечать.
– Кое-что успела, – выдавила Кэрри. Ей хотелось взять тетрадь в руки и осмотреть со всех сторон. Память – штука, конечно, ненадежная, но могла ли она так ошибиться? Наверно, могла. Видимо, цвет тетради в сознании сложился из каких-то прежних впечатлений. В детстве у нее действительно была темно-синяя тетрадь, куда Кэрри записывала полюбившиеся стихи.
– Мисс Уинстон, обратили ли вы… – начала настоятельница и не закончила фразу. Дверь широко раскрылась, на этот раз с резким звуком, призванным привлечь внимание, и незнакомая монахиня лет сорока, типичная английская монахиня в представлении Кэрри, насупленная и всем видом показывающая, что готова к подвигам во имя Господа нашего Иисуса, внесла на вытянутых руках поднос с чашками, сахарницей, молочником и – на отдельном блюдечке – серебряными ложечками, будто музейными экспонатами, поданными не для того, чтобы размешивать сахар, а чтобы разглядывать выгравированные на них старинные вензеля.
– Спасибо, сестра, – поблагодарила мать Катерина, а Кэрри кивнула, когда перед ней поставили чашку с ароматным чаем, ложечку положили рядом с блюдцем, а из молочника налили ровно столько, чтобы чай приобрел цвет, о котором в лондонских салонах говорят: топленый.
Забрав поднос, монахиня вышла, с хлопком закрыв за собой дверь.
Мать Катерина тихо вздохнула и повторила:
– Обратили ли вы внимание, мисс Уинстон, на то, что некоторые записи сделаны, как бы это сказать, в неправильной последовательности?
Чай был удивительно вкусный, один из сортов "Гринфельда", который Кэрри очень любила, и она ответила не сразу – не потому что хотела подумать, а потому, что не могла остановиться, пока не допила до донышка. Медленно, маленькими глоточками. Мать Катерина терпеливо ждала, прихлебывая из своей чашки.
– Обратила, – ответила, наконец, Кэрри. – И Дэниел… мистер Данн вчера тоже обратил на это внимание. Я не успела прочитать все…
– Естественно, – отозвалась мать Катерина. – Видите ли, мисс Уинстон, никто еще не сумел прочитать все, что там написано.
Кэрри подняла удивленный взгляд и встретилась с рассеянным взглядом настоятельницы – мать Катерина смотрела так, будто хотела разглядеть что-то, рассредоточенное в воздухе комнаты, что-то такое, что можно увидеть или только боковым зрением, или вообще не глазами.
– Вы упомянули мистера Данна, – мать Катерина сцепила на груди руки. – Я что-то забыла? Разве он читал записи сестры Изабель?
– Странно, – сказала Кэрри, решив раз и навсегда покончить с недоговорками и ложью. Не пытается же мать Катерина сказать, что у нее настолько плохо с памятью!
– Странно, – повторила она, – что вы этого не помните.
– Расскажите, – спокойно сказала настоятельница и удобнее устроилась на своем стуле-троне.
– Вы не можете этого не помнить, – настойчиво повторила Кэрри, ужасаясь собственной бестактности, но будучи не в состоянии не говорить того, что сказала. – Вчера мы приехали вдвоем: мистер Данн и я. Вы достали из ящика синюю тетрадь и усадили мистера Данна читать, а меня повели в келью сестры Изабель, куда, по вашим словам, никто не входил полвека.
Настоятельница слушала, опустив голову.
– Мне это показалось странным, – продолжала Кэрри, не дождавшись ответа. – За столько лет не войти в помещение хотя бы для того, чтобы прибрать и вытереть пыль, накопившуюся…
– Там, видимо, были залежи пыли? – спросила мать Катерина, не поднимая взгляда.
– Конечно. За столько…
Кэрри запнулась. Пожалуй… Да, пыли было много, но как-то Кэрри поднялась на чердак в доме дяди Викселя, долгое время жившего бобылем в деревне Уестерчерч в тридцати милях от Лондона. Вроде бы рядом, но не виделись они много лет и даже не перезванивались, была какая-то семейная вражда между ним и матерью Кэрри, когда-то они поссорились по причине, скорее всего, мелкой и неважной, но в семейных ссорах именно мелкие и неважные причины вырастают в размерах и возвышаются непреодолимыми горами взаимной неприязни. Кэрри ничего против дяди не имела, но попросту не знала его. Когда он умер несколько лет назад, Кэрри поехала на похороны. Дело было не в наследстве – дом дяди был заложен и перезаложен, а имущество никакой ценности не представляло, старую мебель никто из сельчан забирать не хотел, и, в конце концов, ее свезли на свалку и сожгли. После короткой панихиды Кэрри прошла в дом, чтобы осмотреться и никогда больше сюда не возвращаться. Она не понимала, для чего ей понадобилось подниматься на чердак, где не было ничего, кроме пыли и голубиного помета. Пыль была действительно полувековая, если не сказать больше. Она не просто лежала, пыль свернулась калачиком, скатывалась в шары разных размеров, висела в воздухе, вызывая удушье, подпрыгивала комками и падала с потолка.
Ничего подобного в комнате Изабель не было. Там давно не убирали… ну, может, месяца два-три. Не больше.
– Нет, – сказала Кэрри. – Залежей не было. В комнате, конечно, нужна влажная уборка…
Она замолчала, полагая, что теперь, когда мать Катерина сама задала вопрос, она сама на него и ответит.
– Пойдемте, – сказала настоятельница.
Она сползла с трона и, поискав в кармане платья ключи, достала их и внимательно перебрала один за другим. Найдя нужный, удовлетворенно кивнула и направилась к двери, подав Кэрри знак следовать за ней. Тетрадь осталась лежать на столе – как неприкаянная черная собачонка, поджавшая хвост.
Несколько монахинь, встретившихся в коридорах, приветливо здоровались, а одна – молоденькая девушка с румяными щеками – задала матери Катерине вопрос, который Кэрри не расслышала. Настоятельница остановилась, осенила девушку крестом, сказала строго:
– Конечно, сестра Летиция, вы правильно поступили, Господь благословляет вас.
И пошла дальше. В холле – Кэрри помнила – нужно было пройти к противоположной от центрального входа стене, там была маленькая белая дверь, которая…
Дверь действительно была. Маленькая, да. Как в рассказе мистера Уэллса. Маленькая зеленая дверь в стене. Зачем ее покрасили? – подумала Кэрри. Может, после вчерашнего посещения мать Катерина все-таки устроила в келье сестры Изабель уборку и даже приказала покрасить дверь?
Краска была старой, облупившейся, дверь не красили лет… много. Может, действительно полвека. Пока настоятельница возилась с замком, Кэрри разбиралась в своих ощущениях.
Что-то происходило или с ее памятью, или с окружавшей реальностью, или с тем и другим вместе. Утром Дэниел не помнил, что происходило вчера. Или она помнила не то, что вчера на самом деле происходило? Мать Катерина за полчаса забыла, что вчера Кэрри приезжала с мистером Данном. Синяя тетрадь стала черной. Книги исчезли из сейфа.
Зеленая дверь вместо белой. Может, и вчера дверь была зеленой, потому-то мать Катерина и не удивилась, вставляя ключ в скважину? Дверь красили давно – это очевидно. Скорее всего, и не открывали много лет. Настоятельница возилась с замком, что-то внутри скрипело, ключ провернулся наполовину и застрял. Мать Катерина опустила руки и постояла, разминая пальцы. Кэрри хотела предложить помощь, но не стала.
Не в первый раз происходило с ней подобное. Случись это впервые, она перепугалась бы до смерти. Памяти своей Кэрри доверяла, но не настолько, чтобы утверждать, что память никогда не подводит. Память подводит всегда. Возможно, если запоминать математические формулы, однозначные и не имеющие второго и десятого вариантов, тогда на память можно положиться, но из математики Кэрри помнила лишь таблицу умножения, да и то, бывало, на пару секунд задумывалась, умножая девять на восемь. Занимаясь историей физики, Кэрри была гуманитарием до мозга костей. Суть довольно сложных физических явлений и представлений она понимала интуитивно. Знакомые физики говорили, что основные идеи теории относительности мисс Уинстон умеет объяснить студентам доходчивее, чем иные профессора, специалисты в этой области. Но Кэрри никогда не полагалась на память. Нужные слова подсказывала интуиция. Кэрри казалось, что мысль, которую она излагала, рождалась в ее сознании, а прежде просто не существовала – и уж, тем более, не хранилась в памяти,
Сколько раз, просыпаясь утром, Кэрри с недоумением и страхом осознавала, что комната за ночь изменилась. Чуть другим стал цвет обоев, на потолке возникла едва различимая трещина, которой не было вчера, или, наоборот, исчезла едва различимая трещина, о которой она много дней думала, что надо, наконец, позвать маляра и закрасить, а то некрасиво. Правда, не очень видно, если не присматриваться… Страх проходил быстро, и обои опять представлялись прежними – видимо, за ночь менялось что-то в ее восприятии. После сна ощущения обострены, это известно, и цвета выглядят более насыщенными.
Сейчас, похоже, происходило то же самое, но нет… все сегодня было и ощущалось иначе.
– Очень тугой замок, – пожаловалась мать Катерина. – Боюсь, придется позвать мистера Пауэрса. Это наш садовник…
– Позвольте мне, – не дожидаясь согласия, Кэрри протянула руку. Настоятельница отступила. Головка ключа плотно легла в ладонь, Кэрри немного нажала, почувствовала утихавшее сопротивление, чуть повернула влево, немного вправо и опять влево. Наверно, подумала она, так открывают сейфы грабители.
Внутри замка что-то щелкнуло, и ключ повернулся. Щелкнуло еще раз, и дверь поддалась.
В коридорчике было темно. Свет, падавший снаружи, будто застревал, не в силах преодолеть вязкую черную жижу, в которую превратился воздух за многие годы. Кэрри показалось, что, если сунуть в темноту руку, то погрузишь ее в патоку, и потом придется оттирать пальцы от чего-то, чему в языке не существовало названия.
Мать Катерина произнесла "Извините", и Кэрри пришлось отступить, ей не хотелось пачкать ладонь о липкий и дурно пахнувший воздух. Настоятельница распахнула дверь, из глубины пахнуло тленом, сухостью пустыни и одновременно сыростью разрытой могилы.
– Здесь должен быть выключатель, – пробормотала мать Катерина, и Кэрри настигло ощущение дежа вю: вчера были произнесены те же слова, после которых…
Да, вспыхнул свет тусклой лампочки, но не над дверью, как вчера, а в глубине короткого коридора, узкого, будто потайной ход в старинном замке, и ведущего к двери в торце, покрашенной в тот же темно-зеленый цвет.
Настоятельница пошла вперед. На полочке в стене (на уровне груди) стоял медный подсвечник с наполовину выгоревшей свечой. Стеариновые потеки оставили на дне металлического блюдечка две лужицы, выглядевшие желтыми зрачками, смотревшими на Кэрри строго и предостерегающе. Кэрри захотелось взять подсвечник – на всякий случай, вдруг лампочка погаснет. Свет был пыльным, воздух был пыльным, весь мир состоял из пыли, забившей ноздри (но чихнуть Кэрри почему-то не могла, хотя очень хотелось). Кэрри протянула руку, но мать Катерина ее опередила и взяла подсвечник сама, пробормотав:
– Очень удачно. Лампочка сейчас перегорит.
Точно. Послышался тоненький звон, будто лопнула струна, и свет погас. Посыпались осколки.
– Осторожно, – сказала настоятельница. – Я зажгу свечу.
Огонек зажигалки не осветил коридор, а только вырезал из мрака четкую, хотя и сложную, геометрическую фигуру, неподвижную, будто пламя застыло в неподатливой воздушной массе. Заколыхался огонь свечи – живой, в отличие от пламени зажигалки.
Сразу ожило все и в коридоре.
Светлые змейки – короткие, длинные, причудливо изогнувшиеся и, казалось, пытавшиеся поднять свои плоские головки над двумерностью – поползли по стенам, и Кэрри показалось, что рождались они в ее сознании, а не в реальности. Змейки освещали коридор даже лучше, чем огонек свечи, отражением которого они были. Кэрри охватил восторг, причины которого она не понимала. Она сделала шаг к двери в келью сестры Изабель, подумав о том, как отличается сегодняшнее посещение от вчерашнего. Остановилась, поджидая, когда мать Катерина откроет дверь, и серый тусклый свет прольется в коридор, притушит змейки, и можно будет, как вчера, вдохнуть затхлый воздух много лет не проветриваемой комнаты.
Мать Катерина молчала, не слышно было даже ее дыхания. Тишина стала нестерпимой, и Кэрри поняла, что в коридорчике, кроме нее, никого нет.
Змейки перестали бегать, свернулись в клубочки, стянулись в круги, сжались в точки. Погасли, а свет остался – пламя свечи, стоявшей на полочке. Кэрри коснулась теплого металла подсвечника. Оглянулась, зная, что никого не увидит. Наружная дверь была плотно прикрыта (неужели заперта на ключ, и Кэрри осталась здесь, как в склепе?). Когда мать Катерина успела выйти? И почему?
Кэрри не стала думать об этом. Она толкнула дверь – ту, что вела в келью. Вчера (Кэрри помнила) дверь была заперта, сейчас в ней не оказалось даже отверстия для ключа. Только круглая деревянная ручка, привинченная старыми болтиками.
Дверь открылась с натужным скрипом, и первое, что бросилось Кэрри в глаза, когда она переступила порог, – царапавшие по пыльному стеклу ветки стоявшего за окном дерева. Во внешнем мире дул сильный ветер, хотя утром стояла тихая погода. Дерево заслоняло довольно высоко поднявшееся солнце, лучи которого пробивали крону, подобно острым световым копьям. Из-за этого в келье было то светло, то сумрачно, и Кэрри казалось, что не освещение, а окружающий мир менялся у нее на глазах.
Вчера – она помнила – за окном не было дерева. Сад вдали и кресты на монастырском кладбище.
Стол у окна был покрыт толстым слоем пыли, к столешнице неприятно прикасаться – катышки прилипли к ладони. Вчера пыли было много меньше. Лет на тридцать, наверно. И вчера на столе лежала Библия. Сейчас стол был пуст – может, все, что на нем лежало, обратилось в пыль за долгие годы, и катышки когда-то были книгами, бумагами, может, даже фаянсовыми чашками с блюдцами…
Стул с высокой спинкой – единственный в келье. Вчера стул был другим? Этого Кэрри тоже не помнила. Пыльный стул. Смахнуть пыль было нечем, разве что провести ладонью, и Кэрри присела на самый краешек.
Кроме стола и стула, в келье стояла узкая металлическая кровать, застеленная давно потерявшим цвет покрывалом. Возможно, полвека назад покрывало было коричневым, а, может, зеленым – сейчас определить это было невозможно. Кэрри почему-то пришло в голову сравнение со светом давно погасшей звезды, который много веков пробивал себе путь сквозь такое же пыльное межзвездное пространство, а, когда достиг Земли, то застыл в чьих-то зрачках.
Кэрри знала – не чувствовала, не предполагала, не верила, эти глаголы не определяли ее состояния, – она именно знала, что в этой комнате в эту минуту происходило нечто естественное и, в то же время, загадочное, обычное и, в то же время, настолько редкое, что лишь очень немногие люди (и она в их числе?) могли сказать о себе: "Я это вижу". Что? Пыль… пыль…
Почему никто не входил сюда в течение полувека?
Входили, конечно. Кэрри не сомневалась – настоятельница приходила сюда каждый день. Садилась на этот стул и смотрела в пыльное окно на мир, открывавшийся ее взгляду. Дерево? Может быть. Сад и могилы? Возможно. Что еще она могла видеть? Страны, в которых никогда не была? Времена, до которых не успела дожить?
Настоятельница стирала пыль со стула, прежде чем сесть, – эта аккуратистка не стала бы портить свое, возможно, единственное платье.
На следующий день она зажигала ту же свечу, входила в ту же келью, которая была уже другой, снова стирала со стула пыль, садилась и ждала. Кого? Сестру Изабель?
Конечно. Кого еще?
Может, потому она и вчера, и сейчас оставила Кэрри одну в этой комнате?
Кэрри протянула руку и, преодолевая сопротивление собственного сознания, провела ладонью по пыльной поверхности стола. Поднесла ладонь к глазам и убедилась в том, что знала и так: ладонь была чистой, ни пылинки, ни пятнышка.
Кэрри откинулась на спинку стула, сложила руки на груди и приготовилась слушать, что ей скажет сестра Изабель.
//-- * * * --//
– Как я без вас соскучился!
Дэниел встретил Кэрри на пороге магазина, он нервно вышагивал взад-вперед по тротуару. На двери висела табличка "Приходите завтра".
Машину Кэрри оставила на парковке за углом, там оказалось свободное место. Дэниела она увидела издалека и замедлила шаг, чтобы полюбоваться на его выправку, прямую спину и светлую шевелюру, напоминавшую крону дерева, в которой заблудились солнечные лучи.
Дэниел поспешил ей навстречу, протянул руки и коснулся пальцев Кэрри – будто проскочила искра, и пальцы прилипли друг к другу, не оторвать. Глаза оказались так близко, что Кэрри увидела в зрачках Дэниела собственное отражение. Отражение вело себя почему-то не так, как Кэрри. Отражение закрыло глаза и…
Кэрри никогда прежде не целовалась с мужчиной посреди улицы. Губы у Дэниела были сухими, и слова, которые он хотел произнести, но не мог, потому что занят был поцелуем, отпечатались у Кэрри в мозгу на мраморной пластине, возникшей в памяти и оставшейся там, чтобы она могла перечитать всякий раз, когда пожелает: "Дорогая, наконец ты вернулась, мне трудно было без тебя, плохо, и теперь мы не должны расставаться".
Можно подумать, ее не было год. Можно подумать, она давала ему повод так говорить с ней. Можно подумать, это не он был утром благовоспитан и холоден, как сын пэра.
Можно подумать… Только зачем?
– Пойдем, милая, – сказал Дэниел, когда они оторвались друг от друга, и к Кэрри вернулось дыхание, которого, как ей казалось, она навсегда лишилась. – Я приготовил на ужин мое любимое блюдо: баранью ногу под чесночным соусом. Уверен, тебя накормили в монастыре, но ты успела проголодаться?
– Меня не кормили, – сказала Кэрри со смехом. Почему-то, вспомнив, как ее провожала к выходу сестра Мергатройд, Кэрри не могла не рассмеяться – такой чопорной была монахиня, с таким усердием делала вид, что ей нет дела до гостьи. – Кофе мы выпили, да. Но на трапезу меня не позвали.
– Это большое упущение с их стороны, – осуждающе сказал Дэниел и сделал движение, будто собирался подхватить Кэрри на руки. Она отстранилась, Дэниел взял ее за локоть и повел не к входу в магазин, а до угла, где оказалась другая дверь, побольше, через нее, видимо, заносили и выносили мебель – большие старинные секретеры или диваны. Они прошли коридором, освещенным тремя яркими бра. Одна дверь вела в помещение магазина, другая к деревянной лестнице на второй этаж. Кэрри споткнулась о нижнюю ступеньку, и Дэниел крепче сжал ее локоть.
Все было готово к трапезе, и Кэрри почувствовала, как голодна. Она прошла в ванную, внимательно оглядела руки – ни следа пыли, – умылась, подумала, что неплохо бы принять ванну, но не сейчас, после ужина. Дэниел ждет, новый Дэниел, а утренний то ли погрузился в спячку, то ли его вообще не было. И если бы Кэрри имела возможность выбора…
Господи, подумала она, конечно, это ее выбор. Себе она может говорить правду. Она не хотела, чтобы ее встречал утренний Дэниел, она думала о другом.
– Рассказывай, – требовательно сказал он, разложив по тарелкам куски мяса, полив соусом, подвинув к Кэрри блюдечки со специями, помидорами, огурцами, зеленым луком и салатом из свежих овощей, который Кэрри любила больше всего. Как он догадался?
– Я начал волноваться после полудня, – продолжал Дэниел. – Думал: "Сколько она там может пробыть, ну два часа, ну три, неужели останется до вечера?". Хотел тебе позвонить, но не решился – может, ты занята, может, ведешь машину. Вообразил, что ты рассердишься, если я стану тебе надоедать.
Он смутился и уставился в свою тарелку.
– Извини, – сказал он.
– Ничего, – пробормотала она. Отправила в рот кусок мяса и продолжила: – Очень вкусно. Очень. Потом запишешь рецепт, хорошо?
И сразу, без перехода:
– Это твой прадед убил сестру Изабель. Он не хотел, конечно. И в мыслях не было. Но он ее убил. А когда понял, что натворил… Ты знаешь, что произошло потом.
Вилка выпала из руки Дэниела и со звоном скатилась на пол.
– Ты хочешь сказать, – произнес Дэниел непослушными губами, – что прадед… его смерть была… ну, то есть…
– Он сам ее выбрал? – уточнила Кэрри. – Думаю, да.
– Бабушка говорила маме, – тихо произнес Дэниел, – что Джон очень боялся смерти.
– Конечно, – кивнула Кэрри. – Все смелые люди боятся смерти. Парадокс? Смелость в том, чтобы преодолеть страх. Джон Данн в тот день отправился в свой последний полет на своем последнем самолете.
– Что тебе пришло в голову? – Дэниел говорил так тихо, что Кэрри скорее угадывала по губам, хотя ей казалось, что все равно слышала каждое слово. Слова возникали в мозгу, будто выведенные нетвердым почерком на светло-зеленом фоне. – То, о чем ты говоришь, невозможно. Пожар в монастыре случился через неделю после смерти прадеда. Не мог же он… Ты шутишь, конечно?
– Дэн… Ты можешь мне не верить, но я просто знаю. Элементы мозаики складываются… я не думаю об этом… они сами сцепляются, и я понимаю, что только так и могло быть. Помнишь в дневнике Джона изображение прямоугольника с рожками и букву W? Сейчас я знаю: это первая буква имени. Виннифред. А рисунок – здание монастыря. Тогда я этого понять не могла, но сейчас представляю, как выглядит монастырь сверху. И буква стоит на изображении того крыла, где помещалась келья сестры Виннифред. Той, которую вынесла из огня Изабель. Джон знал об этом, понимаешь?
– За неделю? – воздел руки горе Дэниел.
– Знал. И сестре Изабель сказал в тот последний день. Может быть, потом понял, что не должен был этого делать. Может, решил, что это его выбор, и он сам выбрал для нее такую ужасную смерть. Тогда он выбрал смерть себе. Не сразу. Потому и возникли две реальности, две памяти. Ты рассказывал.
– Не понимаю, – Дэниел покачал головой. – Ни слова не понимаю, о чем ты толкуешь.
– Джон Данн, – уверенно сказала Кэрри, – понял в те дни, насколько ошибался в своей теории, где один наблюдатель наблюдает за другим, который наблюдает за третьим… Красивая теория, но, пообщавшись с сестрой Изабель, твой прадед разобрался, что на самом деле происходит – с ней, в том числе, а теперь уже и с ним. Понимаешь?
– Нет, – упрямо сказал Дэниел. – А сама ты понимаешь, о чем говоришь?
– Да, – кивнула Кэрри. – И нет.
– Кэрри…
– Глупо? Я знаю объяснение всех произошедших событий. Но знаю… где-то внутри… не могу объяснить… То есть, чувствую, что это так, мозаика сложилась, но я не могу пока увидеть ее всю и словами пересказать даже себе, а тебе тем более.
– Но как же…
– Не торопи меня, – Кэрри чувствовала, что стоит на краю бесконечно глубокого обрыва и не решается заглянуть вниз, хотя и знает, что увидит там не страшную пропасть, а небесную красоту, без которой не сможет теперь жить, потому что…
Просто – не сможет.
– Дэн, – позвала она.
– Что? – спросил Дэниел и посмотрел ей в глаза. Встал. Покачнулся. Оперся рукой о столешницу. Постоял минуту, глядя на Кэрри новым взглядом, в котором она сумела прочитать то, что ему самому еще было не вполне понятно. Кэрри поднялась и ждала его, опустив руки и запрокинув голову, чтобы ему было легче найти ее губы.
Потом они оба выпали из реальности, хотя любой, кто вошел бы в комнату в эти минуты, нашел бы их поцелуй вполне плотским и не таким уж долгим. Может, кому-нибудь показалось бы… Впрочем, какая разница, что бы кому показалось.
Когда к Кэрри вернулось дыхание и способность произносить слова, она прижалась щекой к щеке Дэниела, чувствуя легкую небритость и слабый приятный запах дезодоранта, и сказала:
– Ты видел?
От его ответа зависело многое – и не только в их отношениях.
Дэниел прошептал ей на ухо:
– Да.
И еще раз поцеловал Кэрри в губы.
Она отстранилась, ей хотелось видеть его глаза, его влюбленные глаза, его измученные глаза, его все понимающие глаза.
– Что ты видел и когда?
Он опустил руки и минуту стоял, задумавшись. Во взгляде его что-то терялось, что-то возникало, Кэрри рукой нащупала позади себя стул и села, а Дэниел стоял, покачиваясь, будто приходя в сознание после приступа.
Обошел стол, сел на свое место, механическим движением отодвинул к центру тарелки, нож, вилку, положил на стол локти, на локти – голову.
– Я всегда думал, что это сны, – сказал Дэниел. – Даже когда это происходило со мной днем, ощущение было таким, будто я начинаю клевать носом и вижу сон, такой реальный… У меня всегда были очень реальные сны, но я их забывал.
– Вчера, – сказала Кэрри, – ты ни слова не сказал о своих снах. Я подумала…
– Ты уверена, – перебил ее Дэниел, – что вчера была…
– А ты…
– Мы каждый раз другие, – задумчиво сказал он.
– И каждый раз, – добавила Кэрри, – приближаемся к самим себе.
– Все люди, – продолжал Дэниел, будто не слыша, – меняются каждую минуту, каждое мгновение. Перемены так незначительны, что мало кто их замечает, верно?
– И знаешь, почему?
Дэниел, наконец, услышал, что говорит Кэрри. Он хотел продолжить фразу, но Кэрри ждала ответа, и он сказал:
– Нет. Я могу только чувствовать. Знаешь – ты.
Кэрри кивнула.
– Мне подсказал дневник сестры Изабель, – объяснила она. – И дневник мистера Данна. И то, что произошло в монастыре сегодня.
– Расскажи.
Кэрри пересказала, как ее встретила мать Катерина, как оставила читать дневник, как ей показалось, что это другая тетрадь, как настоятельница отвела ее (как вчера?) в келью сестры Изабель и там…
//-- * * * --//
Она сидела, прижавшись к спинке стула, будто боялась потерять равновесие и упасть, а воздух в комнате пытался выдавить из себя скопившиеся за много лет звуки. Звуковые волны пересекались, создавая белый шум, а из шума, в конце концов, возникла тишина, как возникают темные кольца на интерференционной картине, известной каждому, кто хоть раз открывал учебник по физике волновых процессов.
– Ты это умеешь, – сказал тихий женский голос. – Только не надо сосредотачиваться. Не надо медитировать. Наоборот. Не думай ни о чем. Смотри, но не видь. Слушай, но не слышь.
Монотонный голос выдавливал слова из воздуха, будто сметану из молока. Голос принадлежал сестре Изабель, но Кэрри знала, что на самом деле это ее собственный голос, хотя и не знала, почему это знает.
Ей показалось, будто она засыпает, и почувствовала, что сознание отделилось от тела. Конечно, это было лишь внутренним ощущением, Кэрри понимала, что находится во власти фантазий, полусна, в котором померещиться может все, что угодно. Тем не менее, видела то, чего – она точно знала, поскольку изучала психологию, в том числе психологические аспекты измененного сознания, – видеть не могла.
//-- * * * --//
Она стояла на тротуаре на углу Пикадилли и Риджент-стрит. Ей нужно было перейти площадь, на противоположном тротуаре ее ждал Макс. Мальчик что-то присмотрел в компьютерном салоне и ждал ее, чтобы она купила выбранную игру, а она думала, что он слишком увлекается, игру она, конечно, купит, обещала, но поговорит с ним о том, что надо читать книги и размышлять о прочитанном, а не бегать в виртуальном мире за несуществующими монстрами.
Зажегся зеленый, она быстро пошла в толпе, спешившей перейти площадь, на мгновение потеряла Макса из виду и потому, когда услышала крик, не сразу сообразила. Почему интуиция в тот момент отказала… неважно. Макс бросился ей навстречу, а из-за угла вынырнула, как акула из-под воды, зеленая (почему-то запомнился только цвет) машина, задела Макса бортом, промчалась и исчезла, будто и не было. Да и не могло ее быть, откуда было ей взяться, если для машин горел красный, и регулировщик с жезлом стоял посреди площади? Он даже не пошевелился, не видел машину, она для него не существовала. А Макс нелепо выгнулся, вскрикнул и начал медленно падать… как в плохом кино. Кэрри успела подбежать и подхватить сына раньше, чем он опустился на асфальт.
"Что? – бормотала она. – Тебе больно, милый? Зачем ты это сделал?"
"Мама, – Макс не плакал, хотя ему (она видела) было больно. – Я не хотел, я просто забыл…"
"Ты можешь подумать назад?" – спросила она, зная, что, конечно, не может, назад никогда ни у кого не получалось, но она все равно спросила.
"Я…" – губы Макса скривились, глаза закатились, и, возможно, от испуга, а может, потому что в этот момент ее и Макса интуитивные сознания стали единым целым, ей было совершенно все равно, по какой причине, но она сумела это сделать. Смогла. Получилось.
Она стояла на тротуаре, горел красный, на противоположной стороне площади ее ждал Макс, он уже оплатил покупку из своих карманных денег и стоял у входа в магазин такой довольный, что его широкую улыбку Кэрри видела даже отсюда, хотя зрение у нее в последние годы испортилось, и ей пришлось купить очки, которые она, впрочем, очень редко надевала.
Она быстро перешла площадь, когда загорелся зеленый, крепко взяла сына за руку и спросила, чтобы отмести сомнения:
"Тебе было больно? Ты понял, чем это может кончиться?"
Мальчик кивнул, продолжая улыбаться, ему не хотелось портить настроение ни себе, ни маме.
"Ты никогда больше…"
"Ну, мам, я все понял, не будем об этом, хорошо?"
//-- * * * --//
– Не будем об этом, хорошо?
Это сказала она? Сестра Изабель? Или Макс, которого она сейчас увидела впервые, хотя это был, без сомнения, ее сын. Может мать не узнать своего ребенка? Макс. Его зовут Макс. Его будут звать Макс. Кэрри несколько раз повторила имя вслух.
Что это было? Видение? Галлюцинация? Прозрение?
Возникло желание записать увиденное, потому что кое-какие детали начали ускользать из памяти. Секунду назад Кэрри помнила, что на перекрестке, под светофором, остановилась женщина, которую она узнала… и не смогла вспомнить. Не было в памяти ее имени, ее внешности, ее индивидуальности. Просто женщина, подошедшая к светофору почти одновременно с Максом. Кэрри чувствовала: еще минута, и женщина сотрется, перестанет вспоминаться… какая женщина? Не было никакой женщины.
Бумагу. Пожалуйста… Скорее.
Листок оказался в сумочке – четвертинка, на одной стороне были два телефонных номера и имена, а на другой, чистой, можно было написать… чем? Кэрри копалась в сумочке, а детали видения стирались, как исчезают подробности сна. Если сейчас не найти… Шариковая ручка лежала, конечно, на самом дне, ох эти сумочки, в которых есть все, но найти что-то так трудно, будто нужная вещь заперта в надежном сейфе.
Почему она подумала о сейфе? Мысль, сейчас совершенно не нужная, вытеснила из памяти еще какие-то детали картины, и Кэрри, положив листок на колени, принялась быстро писать, хотя было очень неудобно на мягком, но класть лист на пыльный стол ей не хотелось, и было предчувствие, что, если она положит листок на стол, что-то произойдет, то ли она забудет подробности, то ли вспомнит такое, чего вообще не было.
Буквы получались кривые, шарик то и дело протыкал бумагу, деталей в тексте было так мало, что картина предстала абстракцией, сухим описанием.
Для последнего слова места не осталось, Кэрри перевернула листок и… всё. Больше не вспоминалось. Что-то было, оставившее ощущение произошедшего и провал в памяти. Кэрри подумала, что не зря почти век назад мистер Данн заставлял своих родственников и знакомых записывать сны сразу после пробуждения. Но то сны, а это…
Кэрри пробежала глазами написанное. Писала, конечно, она, но то, что она написала… разве это могло произойти?
"Перекресток Пикадилли и Риджент-стрит Я стою у светофора напротив реклама мобильных андроидов Нокиа Макс выходит из магазина видит меня бежит я кричу стой светофор из-за угла машина бампер задевает Макса его отбрасывает зажигается зеленый и я бегу Макс поднимается сам бледное лицо я говорю больно? Нет? Ты можешь подумать назад? Макс…"
Так что Макс? Что-то происходило потом… Уже не вспомнить.
Кэрри перечитала текст несколько раз, пытаясь вызвать в памяти забытые подробности, сложила листок и спрятала в сумочку.
Почему-то поняла, что больше ей нечего делать в этой келье, где в воздухе жили голоса сестры Изабель и всех, кто сюда входил и произносил хоть слово. И голос Кэрри останется здесь жить, хотя любой физик скажет, что это невозможно, звуковые волны быстро затухают…
– Макс! – позвала она, и звук увяз, она сама едва расслышала произнесенное имя.
Сын. Кэрри не часто задумывалась о замужестве, а о детях и вовсе очень редко. Иногда возникало острое желание прижать к груди теплое родное беспомощное существо, целовать, кормить из ложечки. Инстинкт, ощущение себя женщиной, способной родить. Она представляла, как стала бы воспитывать будущую дочь. Почему-то ей представлялась девочка со светлыми волосами, похожая… ни на кого не похожая, разве что немного на саму Кэрри, как она видела себя в зеркале. Сына она себе не представляла никогда. Не знала, как вести себя с мальчиками, это совсем другие существа.
Макс.
Кэрри медленно обошла комнату, касаясь пальцами стен, стола, полки, на которой когда-то, возможно, стояли книги (Что читала сестра Изабель, оставаясь одна? Женские романы? Вряд ли в монастыре поощрялось чтение светских книг. Что читают монахини?), а сейчас лежало лишь маленькое круглое зеркальце, в котором ничего не отражалось, под слоем пыли угадывалась блестящая поверхность. Кэрри хотела взять зеркальце, но отдернула руку. Коснулась металлических набалдашников на спинке кровати, и в пальцы проскочила искра – похоже, за полвека в металле скопилось много статического электричества, и теперь оно ушло в тело Кэрри. Глупость, конечно, всего лишь ощущение.
Она еще раз оглядела келью, пытаясь обнаружить что-то, принадлежавшее сестре Изабель, говорившее о ее характере, привычках, желаниях. Дерево за окном было неподвижно, ветки застыли, будто неживые. Что-то в этой картине было не так, но что – Кэрри понять не могла, да и не хотела она сейчас понимать, хотела выйти отсюда, найти мать Катерину, еще раз взглянуть на тетрадь…
В коридорчике тускло светила лампочка над дверью, пыльная и почти не дававшая света. А свеча в бронзовом подсвечнике стояла на полке, и, судя по слою пыли, никто не брал подсвечник в руки многие годы. Как это могло быть, если…
Кэрри быстро прошла коридорчик, и ей показалось, что лампочка погасла, как только она вышла в холл. Она не стала проверять свое ощущение – пусть мать Катерина сама разбирается в странностях этого места. Похоже, настоятельница давно привыкла к тому, что все здесь меняется, перегоревшая лампочка опять светит, а свеча гаснет и зажигается от одного только желания или, может, от слов "да будет свет".
Маленькая зеленая дверь в стене закрылась, замок щелкнул, разделив реальности. А может, Кэрри захлопнула дверь и успела забыть об этом?
Сестра Мергатройд стояла посреди холла, смотрела на Кэрри равнодушным взглядом и, вероятно, мысленно произносила слова молитвы.
– Следуйте за мной, – сухо произнесла монахиня и повернулась к Кэрри спиной.
Следовать пришлось к центральному входу, а не к кабинету настоятельницы. Ее выпроваживали? Вчера мать Катерина предлагала ей остаться на трапезу, а сегодня… Действительно предлагала? Кэрри помнила, но что представляла собой ее память?
Однажды, когда ей было лет десять, Кэрри потерялась в лесу. Лес был не густой, небольшая рощица неподалеку от Оксфорда. Нашли ее очень быстро, минут через десять или пятнадцать, но минуты эти показались ей вечностью. Она успела проголодаться, отбиться от нападения злого пчелиного роя (откуда взялся рой? В окрестности не было ни одной пасеки!), провести в лесу ночь, дрожа от ужаса, и только утром услышала приближавшиеся голоса…
Бросившись отцу на шею, она принялась рассказывать о своих приключениях и была скорее разочарована, чем удивлена, когда отец поднял ее на руки (чего не делал лет уже пять) и сказал ласково:
– Милая Кэрри, у тебя буйная фантазия. Какая ночь, девочка? Мы всего четверть часа назад оставили тебя на лужайке, ты пошла посмотреть, водятся ли тут зайцы.
Фантазия? Тогда она не думала об этом, ей было достаточно того, что она все помнила. Помнила, как ночью большая белая птица летала над головой и ухала страшным голосом, повторяя одно и то же слово: "Попалась!". Помнила, как под утро, дрожа от холода, пыталась забраться под куст, воображая, что там теплее, и только расцарапала ладони.
Она показала ладони отцу – царапин было много, все свежие.
– Это ты в кустах ежевики застряла, сейчас я смажу, и все пройдет.
Отец ей не верил, и об этом случае она никому больше не рассказывала, даже маме, а со временем и сама перестала вспоминать…
Может, действительно это была ложная память, минутная игра воображения, запечатленная мозгом в том его отделе, где хранятся воспоминания? Кэрри знала, насколько плохо, несмотря на многочисленные исследования, психологам и медикам известно, как работает механизм памяти. Создать ложную память так же легко, как выпить стакан хорошего чая.
Но для появления ложной памяти должна быть серьезная причина. Стресс, как тогда, в лесу. Или…
Кэрри не успела продумать мелькнувшую мысль. Сестра Мергатройд подвела ее к воротам, Кэрри только и оставалось, что попрощаться и получить в ответ сухой кивок.
Вспомнив утреннего Дэниела и вчерашнего, Кэрри подумала, что… Мысль возникла, будто фотография в ванночке с проявителем, и Кэрри быстро залила ее закрепителем – представила, как на распластанную в проявителе мысль, похожую на фотографический отпечаток, льется струйка раствора фиксажа. Мысль упорядочилась, и Кэрри знала, что не забудет ее. Яркая в своей определенности мысль, озарение, в котором ей не следовало сомневаться. Так оно все и было.
Интуитивная идея подобна религиозному прозрению, она так же очевидна, так же не нуждается в доказательствах, и так же может выглядеть неверной и глупой для каждого, кто станет оценивать ее с позиций строгой науки. Хотя, если разобраться, именно строго научной такая мысль обычно и бывала.
"Сначала мы о законе природы просто догадываемся"…
В машине Кэрри посидела несколько минут, приводя в порядок не мысли, которые запрятала поглубже, чтобы поделиться ими потом с Дэниелом, а растрепанные чувства и ощущения. Включила двигатель и медленно поехала от монастыря прочь, поглядывая в зеркальце заднего вида: вдруг кто-нибудь выйдет, помашет ей, вернитесь, мол…
Проехав мили две, Кэрри съехала на обочину и достала мобильник. Она не знала номера телефона матери Катерины, но была уверена…
В списке контактов на букву "М" был Мачнер с кафедры философии физики, Маргарет, с которой Кэрри не общалась два месяца, поссорившись по глупой причине, о которой сейчас не хотелось вспоминать. Еще была Марта, дочь Сандры Грэхем из колледжа Гринвича, Мириам из Кембриджа, Мерчисон, профессор истории науки из Глазго и… Да. Мать Катерина, настоятельница англиканского женского монастыря.
Кэрри не помнила, чтобы… Хотя… А впрочем, неважно.
Она нажала кнопку вызова и долго ждала, провожая взглядом проносившиеся мимо машины. Еще один гудок, и она услышит сообщение, что включен автоответчик.
– Слушаю вас, дорогая мисс Уинстон, – сказал тихий и ясный, как лунный свет в безоблачную ночь, голос, который Кэрри не сразу узнала.
– Простите, мать Катерина. Меня так быстро выпроводили из монастыря, что я не успела вас поблагодарить.
– О, – в голосе настоятельницы послышалось смущение, – это было сделано для вашей пользы. Если бы вы вернулись ко мне, ваши ощущения…
Мать Катерина сделала паузу, и Кэрри сказала:
– Я понимаю. Интерференция реальностей.
– Не знаю такого слова, – мягко произнесла мать Катерина. – Просто… Вы бы не смогли отделить.
– Мне кажется, я поняла, что произошло в августе 1949 года, – сказала Кэрри. – То есть, не то, чтобы поняла. Я знаю.
– Конечно, знаете.
– И вы…
– Господь, – с неожиданной грустью произнес голос настоятельницы, – не удостоил меня такой способностью, какой была одарена сестра Изабель. Жизнь ее была трудной… считали блаженной… и вас, дорогая мисс Уинстон, ожидает не менее… потому что… – голос то уплывал, то появлялся, – …справитесь, я уверена…
– Мне хотелось дочитать дневник, – пожаловалась Кэрри.
– Вам это ни к чему, – сказала настоятельница. – Сестра Изабель говорила… Мистер Данн знал… это стоило ему жизни…
Голос удалился и совсем пропал, остались только очень далекие шорохи, потом исчезли и они, в трубке возникло пустое молчание, какое бывает, когда нет соединения с абонентом, и сигнал блуждает в сети, не зная, куда приткнуться.
Кэрри посидела, держа руки на рулевом колесе и глядя перед собой не для того, чтобы уложить в сознании услышанное, но чтобы сосредоточиться и ехать дальше.
Всё. Теперь можно.
//-- * * * --//
– Всё, – заключила Кэрри. – Я вернулась и очень хотела, чтобы тот Дэниел, который меня встретит, был вчерашним, а не сегодняшним.
– Я такой же, каким был, – пробормотал Дэниел и взял ее руки в свои.
– Ты не ездил со мной вчера?
– Нет, – покачал головой Дэниел. – И хотел спросить, как тебе удалось поладить с настоятельницей. Но вечером ты была…
– Да, – напомнила о себе Кэрри, потому что Дэниел замолчал и замкнулся в себе. Видно было, как опустились шторки в его зрачках, закрылись ставни, взгляд не то чтобы потух, но перестал быть взглядом в понимании Кэрри. Взгляд – это когда смотрит душа, когда светится мысль, когда греет чувство.
– Дэн! – вскрикнула Кэрри и коснулась его щеки.
Дэниел вздрогнул.
– Прости, – пробормотал он.
– Вчера вечером, – напомнила Кэрри, – ты пересказывал мне дневник сестры Изабель, который прочитал, когда мы были в монастыре.
– Ты ездила одна.
– А ты…
– Что я?
– Где был весь вчерашний день?
– В магазине, – ответил Дэниел с легким удивлением. – Продал два пуфика времен Георга Седьмого, взял на комиссию три стула, очень красивых, девятнадцатый век, но точную дату изготовления я пока не смог определить, хотя и проверил по трем каталогам
– У тебя есть об этом запись в компьютере?
– Конечно. Хочешь посмотреть?
– Хочу, – твердо сказала Кэрри.
Дэниел подал ей руку, когда они спускались по лестнице. Ладонь была мягкой, теплой, Кэрри не хотелось ее отпускать, ей было приятно не столько то, что Дэниел поддерживал ее, сколько то, как он это делал. Если по пожатиям пальцев можно судить о чувствах человека, то Кэрри было очевидно, что Дэниелу больше всего на свете хотелось остановиться, повернуть Кэрри лицом к себе… а потом… Фантазии Кэрри хватило и на то, чтобы представить, что могло произойти, но эту мысль, скорее чувство, она отогнала и мягко освободилась от поддержки Дэниела, когда они спустились вниз и прошли к прилавку.
Дэниел нажал несколько клавиш и удовлетворенно произнес:
– Пожалуйста.
Кэрри бросила быстрый взгляд. Она не сомневалась, что увидит названия, предложенные цены, номер кассового чека, выданного за купленные пуфики.
– Поднимемся наверх, – попросила она. Ей стало неуютно в магазине, среди вещей, вчера вызывавших совсем иные чувства.
Дэниел подал ей руку, и на одной из средних ступенек Кэрри не подумала, а поняла, не поняла, а почувствовала, не почувствовала даже, а просто повернулась лицом к Дэниелу, а он, стоя на ступеньку ниже, поднял лицо, будто глядел из-под воды на звезды, и в глазах его Кэрри увидела собственное отражение, хотя на лестнице было темно, и увидеть можно было разве что слабые тени. Кэрри наклонилась, ей никогда в жизни не доводилось целоваться с карликами, а сейчас будто так и происходило. Она наклонилась еще ниже, и Дэниел подхватил ее за талию, опустил на свою ступеньку, а потом на ступеньку ниже, глаза их оказались, наконец, на одном уровне, и взгляды сказали друг другу что-то такое, чего они не осмелились бы произнести вслух, а потом были губы и фраза, прозвучавшая так отчетливо, будто в воздухе пронеслись звуковые волны и застыли, сохранив три слова, вырезанных в прозрачной воздушной среде лучше, чем в самом крепком камне.
Какие слова? Кэрри не могла вспомнить, да это и не имело значения.
Когда они поднялись наверх? Как оказались в гостиной: Кэрри в кресле, а Дэниел напротив – на стуле времен королевы Виктории? Когда-то и как-то.
– Мы сможем жить в одном мире? – спросил Дэниел, разглядывая свои ладони. – Или будем постоянно ускользать друг от друга? Если у нас не получится…
– Погоди об этом, – сказала Кэрри. Будущее было ей открыто лучше, чем Дэниелу, хотя она понятия не имела, что ее ждет.
– Сестра Изабель была ясновидящей? Сны, что ее приучил записывать мой прадед еще тогда, когда Эшли была девочкой, – это были сны о будущем? Она еще в тридцатые годы знала, что умрет при пожаре? Как она жила все годы, зная это?
Кэрри покачала головой.
– Нет, – сказала она. – Все не так.
– Ну как же! – Дэниел начал нервничать, в уме он соединил одни факты с другими, то, что читал в дневнике прадеда, с тем, что рассказала Кэрри, у него сложилась мозаика, которую он считал правильной, но элементы на самом деле плохо подходили друг к другу, и рисунок получился абстрактный, похожий на творения позднего Пикассо.
– Келья сестры Изабель, – сказала Кэрри, – эта пустая комната, которую не открывали, по словам матери Катерины, полвека.
– Да? – брови Дэниела поползли вверх. – Я слышал, об этом рассказывал Майк Вустер, его люди в прошлом году делали в монастыре ремонт, и им не разрешили работать в одном из крыльев здания. Он удивился и сказал, что там, наверно, водятся привидения или есть тайный ход, который монахини от всех скрывают.
– Там жила сестра Изабель, – пояснила Кэрри. – И потому вчера мать Катерина оставила тебя в…
Она запнулась, увидев вытянувшееся лицо Дэниела.
– Прости, – сказала она. – Я помню то, чего не помнишь ты, а ты – чего не могу вспомнить я. Сегодня я поняла, почему мать Катерина открыла для меня келью сестры Изабель.
Кэрри помедлила, собираясь с мыслями. Не нужно этого делать, – подумала она, – мысли мешают. Почему она вчера и сегодня позволяла мыслям вторгаться в сознание, почему пыталась анализировать вместо того, чтобы вернуться к тому, что всегда было ей близко? Когда Дэниел рассказал, как умер Джон Данн, Кэрри должна была закрыть глаза, не думать, а погрузиться в слова, будто в теплую воду реки, несущую тебя туда, где все ясно и нет вопросов. Может, она поняла бы еще вчера? Или нет? Для интуитивного прозрения нужна хоть какая-то информация или достаточно чувствования?
– Кэрри… Милая Кэрри…
Это сказал Дэниел или в ее душе кто-то его голосом произнес слова, которые она хотела услышать и которые он, возможно, сейчас проговорил мысленно, глядя на нее теплым, сочувствующим взглядом?
– Понимаешь, – сказала Кэрри. – Мистер Данн ошибался. Он так много и часто ошибался, что, когда это понял, то не смог жить. Ты показал мне его дневник, там все написано, но вчера я не поняла, интуиция молчала.
– Вчера, – пробормотал Дэниел.
– Ты принес из чулана папку с бумагами…
Кэрри не стала продолжать фразу, взгляд Дэниела сказал ей, что и этого вчерашнего эпизода он не помнил. Он не показывал ей записей прадеда. О чем же они говорили вчера, сидя здесь, друг перед другом?
Или…
– Но ты помнишь его теорию наблюдателей?
Вчерашний Дэниел помнил.
– Смутно, – поморщился Дэниел. – Извини, я не очень этим интересовался. Что-то о том, что сон возникает, когда я вижу не своими глазами, а глазами другого человека?
– Почему другого? Своими, но ты становишься наблюдателем второго уровня.
– Нет, – твердо сказал Дэниел. – Это не для моего ума, правда.
Он улыбнулся в ответ на растерянный взгляд Кэрри.
– Я не хочу сказать, что так уж глуп, – смущенно произнес он и, наклонившись, неловко поцеловал Кэрри в щеку. – Просто… не думал об этом. Расскажи.
Он готов был выслушать что угодно, лишь бы Кэрри говорила.
– Обычный человек – ты, я, сестра Изабель, сам Данн – это наблюдатель.
– Ну да, – пробормотал Дэниел. – Наблюдатель жизни. Знакомое слово. Помню.
– Но в нашем сознании или подсознании, в твоем восприятии мира живет второй наблюдатель, тоже ты, но другой, наблюдающий за тобой и твоими поступками.
– Совесть?
– Нет. Совесть из области морали, а я говорю о физике. Это чистая физика, как понимал Джон Данн. Твое второе "я", второй наблюдатель, находится в другом времени, для него вся твоя жизнь как на ладони, от рождения до смерти. Он видит все, иногда во сне ты воспринимаешь мир его глазами, и тогда тебе снятся сны о будущем. Ты не можешь их понять, но, если запоминаешь, то, возможно, через много лет случается событие, которое ты уже видел во сне, и ты его узнаешь. В книге "Эксперимент со временем" твой прадед описывал такие сны, они снились многим его знакомым. Люди чаще всего не запоминают…
– Вроде меня, – кивнул Дэниел. – Не запоминаю снов. Прости.
– Но есть третий наблюдатель, – продолжала Кэрри, – который наблюдает за вторым.
– И тоже в моей голове?
– Да. У третьего наблюдателя свое время, он может видеть всю жизнь второго наблюдателя.
– Понимаю, – сказал Дэниел. – А четвертый наблюдатель наблюдает за жизнью третьего. И есть еще пятый, шестой, двадцать третий…
– Ты читал книгу прадеда!
– Нет, – с сожалением произнес Дэниел. – Но если есть третий наблюдатель, почему не быть четвертому? Сколько их всего? Миллион?
– Огромное число. И на вершине самый главный наблюдатель. Тот, кто знает все обо всем. И, конечно, все о нашей жизни, которая для него проста, как азбука.
– Тот, кто знает все… Бог?
– Конечно.
– Прадед был не так уж религиозен, – раздумчиво произнес Дэниел. – То есть, так мне казалось.
– Он действительно был не очень религиозен, – согласилась Кэрри. – Но в Бога верил. А сны, по его теории, возникают, когда ты смотришь глазами второго наблюдателя. Тогда тебе открывается прошлое и будущее. Это возможно, только когда мозг отключен от реальности – во сне. А если получается так, что в твое сознание вторгается третий наблюдатель, то видишь не одно свое будущее, а несколько вероятных. У каждого наблюдателя свое время. Перемещаясь от одного к другому, мы можем видеть мир глазами наблюдателя, который во времени продвинулся далеко в будущее. Мы наблюдаем его реальность во сне. Проснувшись и записав сон, мы получаем возможность увидеть собственное будущее – только не знаем, какое именно.
– Да-да, – пробормотал Дэниел. – Вещие сны. Так они и возникают.
– Нет! – воскликнула Кэрри. – Вещих снов не бывает!
– Ну как же! – встрепенулся Дэниел. – Книгу прадеда я не читал, а дневник иногда брал в руки. Там был сон какой-то миссис Т. или К… Неважно. Женщина очень подробно описала комнату, увиденную во сне, – с деталями, которые вряд ли могла придумать: фигуры на обоях, цвет скатерти на столе, форма стульев… Двадцать два года спустя, совсем забыв о старом сне, она оказалась точно в такой комнате, с точно такими обоями, скатертью на столе, стульями. Я удивлялся: как она вспомнила? Я бы – ни за что! Вещий сон, верно?
– И этот сон тоже не был вещим!
Дэниел не стал повторять "Ну как же!", он только наклонил голову и расслабился – понял, что не должен анализировать, не должен думать, не должен сопоставлять факты и делать логические выводы. Закрыть глаза и слушать голос. Слушать и уходить туда, где все понятно, и где он опять станет мальчиком, которому открыты далекие страны и планеты. Он опять сможет путешествовать между мирами, и это будет не игрой фантазии, как он решил, когда ему исполнилось двенадцать.
– Сколько предсказателей предвидели будущее? – Это был голос Кэрри или сестры Изабель? Дэниел никогда не слышал и не мог слышать голос монахини, но сейчас понимал, точнее, чувствовал, точнее – просто знал в глубине подсознания, что Кэрри и Изабель говорят одним голосом. Кэрри и Изабель – одна и та же женщина.
– Ты слышал о Кейси? Американский ясновидящий. Он много чего предсказал правильно, а еще больше – того, что не могло осуществиться. Никак не могло – не было реальных предпосылок. Почему он это предсказывал, хотя должен был понимать, насколько его предсказания невероятны? А другие ясновидящие – в прошлом и сейчас! На два-три правильных предсказания приходится семь-восемь неверных. Когда ясновидец предрекает, что через десять лет дно Тихого океана поднимется на десять метров, вся Азия за считанные дни покроется водой, и сотни миллионов человек утонут, так и не поняв, откуда пришла гигантская волна цунами, затопившая целый континент, неужели он, предсказатель, не понимает, что такое невозможно? Тектонические плиты движутся медленно, и за двадцать лет не может произойти то, на что требуются десятки миллионов.
– Ну… – протянул Дэниел. – Я всегда думал, что ясновидцы предсказывают ужасы ради рекламы.
– Есть и такие, – согласилась Кэрри, – но я говорю не о шарлатанах, а о тех, кто искренне пересказывает только то, что видит сам – во сне или наяву. Они должны понимать, что этого быть не может, но все равно говорят!
– Может, не вдумываются в смысл?
– Конечно! Все эти люди – интуитивисты. Разум спит, когда они вещают свои пророчества. Слышен им только голос интуиции.
– Которая ошибается?
– Интуиция не может ошибаться! Это не разум, который вычисляет и может сделать в вычислениях ошибку. Интуиция всего лишь наблюдает, понимаешь? Это тот наблюдатель реальности, о котором писал твой прадед. Интуиция, а не какой-то абстрактный Икс, наблюдающий за действиями абстрактного Игрека, который, в свою очередь, следит, как поступит абстрактный Зет. Мир устроен совсем не так, как думал Джон Данн!
– Это ты уже говорила, – пробормотал Дэниел.
– Ты читал книгу Барбура "Конец времени"?
– Барбур? – пожал плечами Дэниел. – Нет, а кто это? Знаешь, я заплесневел в своем магазине, слежу за каталогами антиквариата, а не за новыми книгами.
– Физик, работает в Оксфорде, – пояснила Кэрри. – Он утверждает, что времени на самом деле не существует. Мы создаем это понятие в своем сознании, потому что наше сознание рационально. Мы мыслим, думаем, сопоставляем. Поэтому мы вынуждены перемещаться от причины к следствию, от прошлого к будущему. Мы не способны вернуться в собственное детство, поскольку причина не может в нашем сознании оказаться результатом следствия, понимаешь?
Дэниел покачал головой.
– Нет. Но это неважно. Ты хочешь сказать, это похоже на то, что произошло с сестрой Изабель?
– И со мной, – помедлив, сказала Кэрри. – Да, но не совсем. Джон Данн ошибался. Барбур ошибается тоже.
Дэниел нахмурился. Он потянулся к Кэрри, и ей показалось, что он хочет ее обнять, от чего-то защитить, она и сама к нему потянулась, но Дэниел то ли испугался своего порыва, то ли решил, что сейчас не время – отпрянул и пробормотал:
– С тобой, слава Богу, ничего не случилось. Ты в порядке, Кэрри. Ты в полном порядке. Ты даже не представляешь, в каком ты сейчас порядке.
Поняв, что сказал немного больше, чем хотел, Дэниел отвел взгляд и сцепил на груди пальцы, будто закрылся от внешнего мира.
– Да, – сказала она. – Сейчас… может быть. Впрочем, что называть порядком? Наверно, состояние, в котором сестра Изабель прожила последние годы жизни, было для нее наивысшим порядком, только окружающие так не считали. Блаженная. Не от мира сего. Оторвана от реальности. Мать Беатрис, беседовавшая в сорок девятом с твоим прадедом, все знала от самой сестры Изабель, но понимала ли? Сомневаюсь. И мать Катерина тоже. Не знаю, насколько ей понятен смысл. Возможно, она всего лишь привыкла и не спрашивает себя, почему ее мир такой, каким его создала сестра Изабель.
– Не понимаю, о чем ты, – пробормотал Дэниел. На лице его, однако, было совсем другое выражение: конечно, он понимал. Он понимал все, о чем хотела сказать Кэрри, только еще не понял, что понимает. Так бывает: ты уже ощутил, тебя уже коснулось нечто, чего ты, возможно, ждал всю жизнь, ты уже почувствовал прикосновение, подсознание откликнулось на слабый, но явственный зов неведомого, но сознание спит, до сознания еще не дошло, что ты изменился, ты больше не будешь таким, как вчера, неделю или год назад. Обратной дороги нет. Можно сколько угодно хотеть вернуться в себя-прежнего, но не получится, мозг изменил режим работы, время начало иной отсчет…
– Помню себя девочкой, – сказала Кэрри. – Мне было лет девять, я лежала в кровати и засыпала. Тебе знакомо состояние между явью и сном, когда мир становится нереальным. Ты еще не спишь, но тебе уже являются образы из снов. Когда уснешь, образ войдет в созданную для него реальность, а пока твои глаза еще открыты, образ живет сам по себе. Может говорить с тобой, а ты ему отвечаешь. Не мысленно – мысленно он не услышит, потому что на какое-то время… или в какой-то точке пространства… все равно… вы находитесь с ним в одной реальности. Настоящей, а не созданной воображением. Ты понимаешь, что я хочу сказать?
– Не понимаю, о чем ты, – повторил Дэниел, но голос его прозвучал неуверенно.
– Наше сознание, – продолжила Кэрри, – создает время, потому что рациональное мышление движется от причин к следствию. Наука тоже – потому что наука создана разумными, рациональными людьми. Физикам кажется удивительным, что уравнения и законы природы не зависят от времени, все процессы обратимы. Почему уравнения обратимы, если в природе существуют причины и следствия? Я занимаюсь историей физики, и время для меня – не просто часы. Я вижу, как оно распоряжается людскими судьбами, судьбами открытых ими законов природы.
Она помолчала – не для того, чтобы собраться с мыслями. От мыслей, движущихся во времени, нужно было абстрагироваться, она могла это сделать, могла в единое мгновение сообщить Дэниелу все что хотела, но тогда он точно не только ничего не поймет, но и воспринять не сумеет.
– Человек расставляет события во времени. Так работает мозг. Это как последовательное соединение в электрической цепи. Причина – следствие – следствие следствия и так далее. В мире, описанном Барбуром, времени нет – там существует каждое мгновение прошлого, настоящего и будущего… то есть, того, что мы называем прошлым, настоящим и будущим. Нет ни прошлого, ни будущего, ни настоящего – в мире есть все мыслимые и немыслимые, возможные и невозможные варианты реального, и наше сознание, последовательно перемещаясь от одной реальности к другой – Барбур сравнил их с кадрами фильма, – выбирает те кадры, которые соответствуют представлению мозга о причинах и следствиях, о прошлом и будущем. Рациональное подсознание – а подсознание рационально у подавляющего большинства людей – очень аккуратно выбирает каждый следующий кадр. Последовательное соединение, понимаешь? Так сложилось в процессе эволюции, иначе жизнь погибла бы, не успев выбраться из океана. Живому существу нужно было реагировать на вызовы среды, подчас убийственные, и мозг научился прогнозировать – выбирать из огромного числа кадров-реальностей те, которые обеспечивали возможность выживания.
Дэниел кивнул, на лице его появилась слабая улыбка. Понял ли он, о чем говорила Кэрри, или все еще думал о своем? Она не знала, но это не имело значения. Слушал сейчас не Дэниел, не его застывшее в недоумении сознание. Слушало и понимало то, что он сам назвал бы душой. Душа – вне времени. Душа понимает то, что не способен понять разум. Понять бы еще, что такое – душа…
– Говори, – сказал Дэниел очень тихо, но Кэрри расслышала. – Говори, а потом я тебе расскажу о своем.
И Кэрри говорила. Она не уверена была, что говорит вслух. Она не уверена была, что даже мысленно произносила слово за словом. Единственное, что она знала сейчас, – мысль перестала быть рациональным движением от прошлого к будущему. Мысль стала свободным перемещением от одной реальности к другой, свободным выбором, не определяемым законом причин и следствий.
Она говорила и одновременно делала то, что давно собиралась, но не решалась. Играла реальностями, как умела это делать сестра Изабель. Она знала сейчас всю свою жизнь, вся жизнь хранилась не в памяти ее, а в почти бесконечном пространстве событий, которое и составляло вселенную без времени, потому что все, что можно назвать временем, определялось ее личным выбором.
Она могла увидеть, как выйдет замуж за Дэниела, как они будут стоять в церкви у алтаря, и преподобный Нортон благословит их и прочитает псалом о любви. И еще она могла увидеть и не только увидеть, но прочувствовать рождение Макса, о котором Дэниел не знал, а она ему, конечно, не скажет, пусть не знает. Для людей, чья жизнь проходит цепью последовательных событий, знание будущего чревато опасностями. Она могла увидеть, как на конференции по истории физики в Монреале познакомилась с доктором Пришвицем, и получилось, что они были вместе… может, потому, что ему тоже было знакомо осознание мира вне времени? Неважно… ничто не важно… и Дэниел смирился с новой для него реальностью, а Макс… он понял…
– Кэрри… Родная… Хорошая… Пожалуйста…
Она все видела и слышала, события опять распределились во времени, причина породила следствие, мозг сделал выбор по привычным для него законам рационального мышления, и Кэрри, лежа на диванчике и глядя в расширившиеся от страха глаза Дэниела, вспомнила все, что мгновенно промелькнуло в ее сознании, как мозаичная картина, в которой ясен и понятен каждый элемент, можно их соединить, и они окажутся плотно пригнаны друг к другу. Один за другим, один за другим… Как сейчас.
– Все хорошо, Дэн, – произнесла она непослушными губами и неожиданно (неожиданно? Она уже видела этот кадр реальности, он тоже был в мозаике) привлекла Дэниела к себе и поцеловала в чуть дрожавшие пухлые чувственные губы. Он опустился на колени, одна рука лежала у Кэрри на груди, а другой он поддерживал ее голову, потому что без подушки было низко, а положить голову на диванный валик – неудобно. Почему он думал о мелочах, когда происходило то, о чем он мечтал и был уверен, что этого никогда не произойдет?
– Кэрри… – бормотал он, отрываясь от ее губ и приникая к ним опять.
Когда миновала вечность и жизнь прочно утвердилась в новом качестве, Дэниел сумел подняться и укрыл Кэрри до плеч пледом, закутал, будто в кокон, а она смотрела на него изумленно-спокойным (если такое возможно) взглядом. Она знала, что произойдет в их жизни, но это знание ускользало, сметаемое потоком времени, в который Кэрри опять погрузилась, выбрав для себя одну – на какое-то время только одну – реальность.
– Все хорошо, Дэн, – повторила она.
– Тебе стало плохо? Сердце? Господи, как я перепугался! Вызвать "скорую"?
– Что ты! Все хорошо. Нет, это не сердце. Со мной все в порядке, Дэн, правда.
Кэрри выпростала руки из-под пледа и села, прислонившись к спинке дивана. Она чувствовала себя здесь, как дома, будто жила в этой квартире много лет. Смутно понимала, что так было… будет?.. и хотела запомнить то, что ускользало из памяти.
– Я говорила…
– Не надо, – быстро сказал Дэниел. – Тебя это слишком волнует. Посиди, я приготовлю чай. И дам таблетку. Ты успокоишься.
– Не нужно ничего, – улыбнулась Кэрри. – Ты очень заботлив, Дэн, спасибо. Но я начала говорить и хочу закончить. Мы живем в мире времени только потому, что мозг эволюционно приспособился к последовательному, логическому, рациональному мышлению. Мы переходим от причин к следствиям, и весь мир вокруг нас подчиняется этой воле… нашей воле, понимаешь? Но на самом деле…
– Ты это говорила…
– Да, – вспомнила Кэрри. – Прости, я еще не совсем вышла из состояния… Понимаешь, идеальный мозг мыслит не последовательно, а параллельно. Он воспринимает мироздание таким, каково оно на самом деле – почти бесконечное собрание одновременно существующих реальностей.
– Барбур, – пробормотал Дэниел. – Вселенная Барбура, понимаю.
– Не совсем. Вселенная Барбура подобна последовательно-параллельному соединению в электрической цепи. Человек разумно выбирает один кадр за другим, последовательно перемещается между ними и создает для себя то, что называется временем. Мозг в этом случае все равно мыслит последовательно. На самом деле иногда – и далеко не у всех! – мозг переключается на параллельное мышление, и тогда время для человека исчезает. Он видит, чувствует, понимает все сразу. Вряд ли бесконечное число кадров, для этого и мозг должен быть не человеческим.
– Бог, – подсказал Дэниел.
– Бог? – повторила Кэрри. – Может быть. Божественное всезнание – идеальный случай, Творец обозревает всю бесконечность существующего. Человеку далеко до Бога. Наш мозг способен охватить лишь малую часть мироздания. Наверно, только те кадры, в которых существует сам.
– Можно вспомнить всю жизнь от рождения и увидеть всю жизнь до смерти?
– Наверно. К счастью, мозг не может постоянно находиться в состоянии параллельного мышления, иначе…
Кэрри почувствовала, что слова даются ей труднее, во рту пересохло – хорошо бы выпить чаю. Крепкого, без сахара и лимона. Просто чай.
– Я сейчас принесу, – сказал Дэниел, поднимаясь с колен. Она произнесла вслух? Только подумала, а он понял?
Дэниел вышел, помедлив у двери. Он не хотел оставить Кэрри одну даже на минуту.
Она лежала, закрыв глаза, и заставляла себя ни о чем не думать. Думать ни о чем. Медитировать на темноту. Наверно, во Вселенной есть и такие пространства – пустые, где нет ни жизни, ни смерти. Может, там обитает душа человека, как после долгого фильма идут титры, а потом черные, ничего не содержащие кадры. Тоже реальность, поскольку и ноль – число…
Кэрри почувствовала: ей на колени опустилось что-то плоское и твердое. Открыла глаза, вернувшись из темноты небытия. На коленях у нее лежал поднос с чашкой крепкого чая. Такого, как она хотела – без лимона, молока, сливок. Пригубила. И без сахара. Дэниел догадался, или она все-таки сказала?
– Спасибо, мой хороший…
Дэниел терпеливо ждал, присев на край дивана и не спуская с Кэрри удивленного и влюбленного взгляда.
– Сестра Изабель, – сказал он, не выдержав молчания, – могла жить в параллельном времени?
– Нет параллельного времени, – поправила Кэрри.
– Я хотел сказать… Ее мозг работал в параллельном режиме?
– Не всегда. Думаю, в детстве это произошло случайно, а потом, когда твой прадед научил Эшли записывать сны, мозг ее постепенно перешел в параллельный режим. Сначала – в последовательно-параллельный. Последовательное мышление все чаще покидало ее, параллельное захватывало. Когда меняется способ мышления, обратной дороги нет. Это необратимый процесс. В последние годы или месяцы жизни сестра Изабель почти не возвращалась в рациональный мир. Ей это было неинтересно. Поэтому для многих она стала человеком не от мира сего. Блаженной. Она не понимала… то есть, другим казалось, что она не понимает… что с ней происходило.
– Тот пожар… Она знала?
– Наверняка. А все – и мать Беатрис – подумали, что она бросилась спасать сестру Виннифред, не подумав, чем это может кончиться. Душевный порыв.
– Это и был душевный порыв, – убежденно произнес Дэниел. – Интуиция. Вся ее жизнь была интуитивной, нерасчетливой.
– При параллельном мышлении расчетов и быть не может. Рассчитываешь варианты в мире с последовательным мышлением. А при параллельном – только эмоции, интуиция.
– Что такое интуиция? – спросил Дэниел в пространство.
– Связи с другими кадрами, аналогичными. Выбираешь свой путь не потому, что находишь оптимальный, рациональный переход от причин к следствиям. Выбираешь жизнь, в которой поступаешь самым естественным для тебя образом. В соответствии со своими представлениями о морали. О добре и зле.
– Поэтому люди с параллельным мышлением – праведники? – сделал неожиданный вывод Дэниел. – Святые, пророки, миссионеры? Такие, как сестра Изабель.
– Как твой прадед.
– Да, в последние месяцы его жизни. Это… – Дэниел помедлил, но все-таки сказал: – Твоя гипотеза? Очень красиво, да.
Кэрри покачала головой:
– Гипотеза – это рациональное предположение, сделанное на основе известных фактов. А у меня… Просто интуитивно… Догадка. Но я знаю, что это так.
– Физики, – улыбнулся Дэниел, – сначала о законе природы просто догадываются.
– Ты знаешь это высказывание Дайсона?
– Ты вчера его цитировала, – смутился Дэниел.
– Да? Возможно… Джон Данн всю жизнь шел к осознанию параллельного мышления. Его интерпретации снов, наблюдатели… Возможно, он так и не успел бы понять, но общение с сестрой Изабель сыграло роль катализатора.
– Прадед был рациональным человеком, – задумчиво проговорил Дэниел и добавил: – Собственно, я тоже.
– Джон Данн очень быстро осваивался с идеями, которые понимал интуитивно, – уверенно сказала Кэрри. – И то, что говорила сестра Изабель, он воспринял. И принял.
– Какая же версия его смерти верна? – вскричал Дэниел. – Неужели обе?
– Конечно. Джон не сумел выбрать одну смерть, его интуиция металась, он знал, что уходит, но не мог выбрать – как. И в памяти твоей бабушки сохранились обе версии. Память – странная штука, верно, Дэн? Ты ведь не помнишь, как ездил со мной в монастырь.
Дэниел поджал губы, стал похож на обиженного ребенка, который ничего от родителей не скрывал, а они почему-то были уверены, что у него есть от них страшная детская тайна.
– Я не ездил с тобой вчера в монастырь, – сказал он упрямо. – На кассовых чеках обозначено время продажи. Ты видела…
– Да-да, – прервала его Кэрри. – В мире множество разных вариантов вчерашних событий. Каждое наше слово имеет альтернативу. Два человека с последовательным мышлением всегда… или почти всегда… выбирают один и тот же кадр и помнят одно и то же… возможно, с мелкими вариациями, на которые мало кто обращает внимание.
– Ты выбрала не тот вариант, что выбрал я, – мрачно сказал Дэниел. – Ты выбрала интуитивно, а я – по логике событий, по расчету. И на какое-то время мы оказались в разных мирах, так получается? А мать Катерина? Если я позвоню ей и спрошу? В каком мире была вчера она? В том, где мы приехали вдвоем, или в том, где ты была без меня?
– Позвони, – согласилась Кэрри. Ей было интересно, что ответит настоятельница. Ответ мог оказаться неожиданным, потому что Изабель говорила с матерью Катериной во сне, а это означало, что и сама настоятельница была человеком, в какой-то, пусть и небольшой, степени, живущим в мире, где можно выбрать события не только будущего, но и прошлого – мгновение за мгновением.
Дэниел медлил, листал телефонную книгу, брал в руки телефон и снова клал его на стол. Смотрел на Кэрри, спрашивал совета и отводил взгляд.
– Звони, – сказала Кэрри.
Дэниел набрал номер и долго ждал ответа.
– Слушаю, говорите.
Голос был слышен так явственно, будто женщина находилась в комнате.
– Простите, – сказал Дэниел виновато, – я хотел бы поговорить с матерью Катериной.
– По хозяйственным вопросам обращайтесь ко мне, – твердо произнес голос. – Я сестра Мергатройд, а вы кто, простите?
– Мое имя Дэниел Данн.
– Мистер Данн, слушаю вас.
– Я звоню не по хозяйственному вопросу и потому хотел бы поговорить с матерью Катериной.
– Она занята, – отрезала сестра Мергатройд тоном, не допускающим возражений.
– Спроси, – сказала Кэрри одними губами. Дэниел понял.
– Вчера, – сказал он, – к вам в монастырь приезжала мисс Уинстон, говорила с матерью-настоятельницей о сестре Изабель.
– Верно, – голос сестры Мергатройд смягчился. – Сегодня она тоже приезжала.
Дэниел никак не мог заставить себя задать вопрос, и Кэрри отобрала у него телефон.
– Добрый вечер, сестра Мергатройд, – сказала она.
– О, добрый вечер, дорогая мисс Уинстон! – застрекотал голос. – Я вас сразу узнала. Мать Катерина действительно занята, проводит с сестрами урок, они шьют кое-что для благотворительного базара, который состоится в пятницу, но я ей скажу, что вы звонили.
– Спасибо. Собственно, то, что я хотела спросить у матери Катерины, можете сказать и вы.
– Да? Спрашивайте.
– Вчера я приезжала в монастырь одна? Или в сопровождении мистера Данна?
Вопрос показался сестре Мергатройд настолько неожиданным и, видимо, глупым, что на некоторое время в трубке воцарилось молчание. Монахиня пыталась сообразить, чего на самом деле хочет мисс Уинстон.
– Ну… – протянула она.
– Одна или с мистером Данном?
– Одна, конечно, – извиняющимся тоном сказала сестра Мергатройд и, помолчав, добавила: – Если бы с вами был мистер Данн, я бы вряд ли вас впустила, это не принято. Мужчина… Нет, – сказала она твердо, – конечно, вы были одна, только я не понимаю…
– Спасибо, всех вам благ, – быстро сказала Кэрри и передала телефон Дэниелу. Он удивленно посмотрел на аппарат, будто не представляя, чего теперь от него ждать, и нажал на кнопку окончания разговора.
– Ну вот, – сказал он. – Ты слышала.
Кэрри вздохнула.
– Мне и самой вчера показалось странным, – сказала она медленно, – что тебя так легко впустили не только в монастырь, но в кабинет матери Катерины. Я понимала, что так надо… так мне хотелось… наверно, потому я выбрала такой вариант реальности.
– Выбрала, – повторил Дэниел. – Ты можешь…
– Я сама не подозревала, что могу! – воскликнула Кэрри.
– И сейчас можешь подумать о том, что меня нет в твоей жизни! – пораженно проговорил Дэниел. – И меня в твоей жизни не будет! А я? Вдруг увижу, как ты на глазах исчезаешь, подобно привидению?
Он не мог усидеть на месте, быстро ходил по комнате от стола к дивану, от дивана к двери, от двери к столу – по треугольнику, который становился все меньше, пока Дэниел не остановился перед Кэрри, наклонился и коснулся ладонью ее щеки. Жест показался Кэрри таким робким, таким естественным, что она прижалась щекой к его ладони, для верности положила свою ладонь поверх его, чтобы он не смог отнять руку, и поцеловала его пальцы один за другим. Дэниел опустился на колени, смотрел ей в глаза, молчал, но говорить и не нужно было. Если бы он произнес хоть слово, очарование нарушилось бы необратимо, и мир действительно мог измениться. Кэрри никуда не исчезла бы, но что-то, зарождавшееся в их отношениях, осталось бы в глубине души каждого, потому что не пришло еще время для слов – только для пожатий, взглядов… Время, которое для Кэрри вроде и не существовало.
– Я не исчезну, Дэн, – сказала Кэрри, поцеловав его мизинец. – Так просто это не получается. Я не знаю как…
Дэниел молчал.
– Наверно, это происходило со мной и раньше, только я не понимала. Это не было так… – Кэрри попыталась подобрать слово, не сумела и продолжила: – Записи твоего прадеда и сестры Изабель стали катализатором, наверно. То есть, не наверно. Точно. Я так чувствую. Знаю.
– Сестра Изабель могла выбирать эти, как ты говоришь, кадрики? Для нее не было проблемы выбрать себе мир, какой она хотела?
– Сначала это было проблемой, – задумчиво проговорила Кэрри. – Получалось не так, как хотела она, а так, как получалось. Сознание не способно сразу переключиться с последовательного режима на параллельный. Это происходит постепенно.
– Почему она не выбрала кадр, где осталась жива?
– Господи, Дэн, ты не понимаешь? Она знала, что будет пожар, она знала, что сестра Виннифред погибнет…
– Не то… не то… – бормотал Дэниел, приникнув губами к шее Кэрри. Она с трудом различала слова, ласкала его волосы, понимала скорее интуитивно, будто говорила с собой. – Она могла выбрать мир, где пожар не случился вообще.
– А был ли такой? – сказала-подумала Кэрри. – Возможно, не было. В почти бесконечно большом числе миров могло не оказаться такого, где пожара не случилось.
– Ты так думаешь? – с сомнением произнес Дэниел.
– Я не думаю, – вздохнула Кэрри. – Я знаю, что Изабель не нашла такого кадра.
– Она могла найти мир, пусть с пожаром, но такой, где она выжила!
– Наверно. Или нет. Господи, Дэн, у меня ощущение, будто я вообще перестала думать! Я знаю какие-то вещи, будто всегда знала. Как таблица умножения: вспоминаешь нужное число в нужный момент. Не представляю, как объяснить… Изабель могла кричать о пожаре. Могла побежать за помощью. Могла начать тушить, набрасывая на пламя одеяла. Много чего могла, она видела все варианты сразу. И во всех, кроме одного, сестра Виннифред погибала, понимаешь? Только в одном осталась жива.
– Может, если бы у сестры Изабель было время подумать, она сумела бы выбрать другой кадр?
– Дэн, при чем здесь время? Параллельное мышление, Дэн! Сестра Изабель одновременно видела все варианты.
– От этого можно сойти с ума! – вскричал Дэниел.
Кэрри посмотрела на Дэниела с сожалением, как на несмышленое дитя, не понимающее прописных истин, но смело рассуждающее о том, что скрыто от него и будет скрыто всегда, потому что последовательное мышление не предполагает озарений, внезапных идей и, тем более, взгляда "сверху" на мироздание, в котором не существует понятия времени.
– Да, – согласилась Кэрри, и в ее голосе, как показалось Дэниелу, прозвучала печаль. Он очень хотел, чтобы Кэрри сказала это короткое слово печально, не желая подчинять свою жизнь тому, что сейчас нарождалось в ней. Ему казалось, что только нарождалось, но Кэрри знала, что обратной дороги нет. Человек с параллельным мышлением не сможет вернуться к жизни в единственной Вселенной, где все предопределено законами природы и человеческого общежития. Не сможет вернуться в мир, где мышление последовательно и где, сказав "а", непременно надо говорить "b", но никак не "c", "m" или "z".
Кэрри всегда поступала интуитивно, но ей всегда казалось, что в нужный момент сумеет пойти наперекор тому, что подскажет подсознание. Ей мешало чувство, будто ею командуют, она хотела быть собой и только сейчас поняла, что именно собой и никем другим была всю жизнь. Просто раньше интуиция играла ею, а не она – интуицией. Ей и раньше доступны были если не все, то большинство (а может, малая часть, хотя она знала, что это не так) кадров безвременной вселенной. Она не выбирала, не умела, не знала как, потому что не видела мысленным взглядом того, что могла видеть в конце своих дней сестра Изабель.
Сейчас Кэрри видела всё. Всю свою жизнь в линейной реальности, где за причиной идет следствие, а следствие становится причиной нового поступка. Увидела свою жизнь в той реальности, где она оттолкнет Дэниела, попрощается с ним и покинет этот дом, чтобы никогда не возвращаться. Увидела свою жизнь в реальности, где осталась здесь еще на одну ночь, а Дэниел ушел на полчаса, и, вернувшись, преподнес ей огромный букет роз и сказал слова, которые нравятся девушкам, но ей показались фальшивыми, потому что она знала и другие слова, сказанные через пять лет, когда он полюбит Марту, продавщицу из супермаркета "Алекс", и уйдет к ней. И еще Кэрри увидела множество не соединенных друг с другом сцен из собственной жизни и еще чьей-то, и чьи-то другие жизни замелькали, хаотически сменяя друг друга. В какой-то момент возникла сестра Изабель, женщина с седой прядью волос и пытливым взглядом, в черном тяжелом монашеском платье, женщина, прожившая трудную жизнь, нашедшая себя и так страшно погибшая, выбрав окончательный кадр, потому что все другие не соответствовали ее моральным принципам. Изабель была феей, той, что в детстве явилась Кэрри то ли во сне, то ли в реальности детской спальни. "Ты отмечена Богом", – сказала она тогда, а Кэрри не расслышала. А может – расслышала, но не поняла. А может – поняла, но не захотела принять.
Сестра Изабель сидела за столом, еще не покрытым пылью лет, смотрела Кэрри в глаза и быстро, не глядя, писала в тетради. Пальцы сами бежали по строчкам, взгляд в этом не участвовал, взглядом Изабель приглашала Кэрри посетить ее обитель – не сейчас, но через много лет, – чтобы ощутить атмосферу места, понять, принять.
Именно тогда, поняла Кэрри, произошло переключение ее сознания с последовательного мышления на параллельное. Окончательно и безвозвратно.
Она тряхнула головой, отгоняя не мысли, которых не было, а реальности, и они посыпались в темное ничто, будто кубики в подставленный мешок, и исчезали там одна за другой. Мешок, в конце концов, заполнился, в мире остались несколько кадров, которые Кэрри не стала смотреть, потому что хотела в последний раз остаться там, где все было ясно, где время отсчитывало секунды, где сон был лишь искаженным воспоминанием, где будущее было скрыто, а прошлое исчезало в дымке забвения.
Она открыла глаза, расслышала, наконец, возглас Дэниела, поняла, что и секунды не прошло после того, как он сказал "От этого можно сойти с ума!", улыбнулась ему и, потрепав его густую шевелюру, повторила:
– Да.
И добавила:
– И нет. Сестра Изабель была нормальной женщиной в мире, до которого остальным еще жить и жить.
– Я не хочу ж-жить в та… ком мире! – от волнения Дэниел начал заикаться и прикрыл рот ладонью.
– Да, – улыбнулась Кэрри, подумав о том, что логика у Дэниела мужская, та самая, последовательная. Исключенное третье, причина-следствие, время, как мера всех вещей. Если бы не мужская логика, если бы не рациональное мышление, человечество, возможно, так бы и осталось на уровне каменного века. В матриархате. Природа интуитивно выбрала для человека рациональный путь развития, последовательное мышление, вертикальный прогресс. Но сейчас прогресс стал тормозом для развития, а зачатки параллельного мышления скорее свойственны женщинам – женская логика, женская интуиция. Мужская интуиция, – подумала Кэрри, – сильнее женской, но гораздо более редкое явление. Зато тогда миру являются гении.
Все в природе взаимосвязано. Может, сестра Изабель – редчайшее исключение?
А я? – подумала Кэрри.
Она знала, что произойдет с ней и с миром. Не только с ней-здешней, но еще с множеством ее "я" в почти бесконечном множестве миров, каждый из которых чем-то отличался от этого, где Дэниел сидел на полу у ее ног и хотел сказать ей слова, которые она хотела услышать, но боялся произнести их вслух, хотя мысленно уже проговаривал много раз.
Дэниел сидел на полу у ее ног, смотрел на нее так, как еще ни один мужчина не смотрел, и мысленно говорил именно те слова, которые не говорил ей еще ни один мужчина.
– Ты не хочешь жить в таком мире, но что делать, хороший мой, назад не вернешься. Все люди придут к параллельному способу мышления. Скоро или нет, но это неизбежно.
Дэниел прижался щекой к ее ладони и пробормотал так тихо, что лишь интуиция помогла Кэрри понять каждое слово:
– Кэрри… Я не могу представить, как жить человеку, способному видеть множество своих и чужих будущих.
– Не видеть, – мягко поправила Кэрри. – Ощущать. Понимать.
– Впрочем, – добавила она, – видеть тоже. Но это другое зрение. Не глазами. Даже не сознанием. Сознание включается, когда выбор уже сделан. Ты понимаешь, что нужно поступить так, потому что внутри… не знаю… какой-то эволюционный механизм… вроде третьего глаза у индуистов.
– Третий глаз, – оживился Дэниел, готовый перевести разговор, лишь бы не касаться темы, которой он очень хотел коснуться, но не знал того, что знала Кэрри.
И это лучше, – подумал он упрямо. Это привычнее, – поправил он себя. Я хочу жить в том мире, – подумал он, – где я и Кэрри… где мы вместе. Я хочу быть в таком мире. А каков этот – не знаю.
– Третий глаз. Может, с его помощью индусы воспринимали многообразие мира?
– Дэн, – сказала Кэрри, – посмотри вокруг.
Дэниел осмотрелся и пожал плечами. Его любимая гостиная. Кресло, которое приволок разводившийся с женой мужчина лет пятидесяти. Еле дотащил, думал, что хозяин не даст и фунта за эту рухлядь, но кресло оказалось времен Эдуарда Шестого, стоило фунтов десять, Дэниел заплатил пять и оставил кресло себе, а вот журнальный столик… за ним сидел сам Джон Данн. Дэниел не знал наверняка, но, скорее всего, столик стоял здесь еще с войны.
– Дэн, – сказала Кэрри, – ты ездил вчера со мной в монастырь?
– Конечно, – улыбнулся Дэниел. – Почему ты спрашиваешь?
– Причуды памяти. Можно сказать, что это причуды памяти. Каждый раз, оказываясь в другой реальности, нами же выбранной, мы списываем это на причуды памяти, помня мир немного иным.
– Кэрри, – Дэниел поднялся, пересел на диван и взял ее руки в свои, – я не знаю, о чем ты говоришь. Мир меняется, когда мы смотрим на него другими глазами. Для счастливого человека существует одна реальность, для несчастного – другая, а если смотреть со стороны, то реальность не менялась, а всегда была одной и той же.
Кэрри покачала головой. Бессмысленно, – подумала она, – объяснять человеку, живущему в потоке времени, что существует мир, где время – лишь выбор, который не обязательно делать.
Скажи, – подумала она.
Во множестве миров она выбрала тот, где Дэниел поднял взгляд, посмотрел ей в глаза и сказал тихо, но уверенно: "Кэрри, я полюбил тебя с первого взгляда".
Дэниел поднял на нее взгляд, посмотрел ей в глаза и тихо произнес:
– Кэрри… Ты не будешь сердиться, если я скажу?
– Что? – Она знала, что он скажет, но хотела услышать.
– Понимаешь… так получилось… с первого взгляда… как только увидел тебя в магазине… ты была такая…
– Ты не то говоришь, – прошептала Кэрри, подумав, что не могла ошибиться и выбрать не тот мир, что хотела.
– Да… Я волнуюсь. Кэрри. Я тебя люблю. Ты выйдешь за меня замуж?
Тысячи, десятки тысяч, миллионы миров осветились и показали себя. В одном из них у нее родился Макс, в другом, возможно, – дочь, а где-то двое, она хотела двух, да… Как правильно выбрать?
Кэрри прислушалась к голосу интуиции. Не нужно думать, не нужно рационально выбирать варианты. Прислушаться к себе…
– Конечно, – сказала она. – Ты сомневался?