-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Эстер Сегаль
|
|  Пробы демиурга
 -------

   Эстер Сегаль
   Пробы демиурга


   1. Утро

   Утро выдалось многообещающим. Он сразу это понял.
   С ним так бывало: иногда проснется и сразу, а, главное, безошибочно осознает, сулит ли день что-нибудь интересное, или, наоборот, ожидается какая-то вялотекущая размазня и не более того.
   На этот раз все: и вспыхнувшая перед оживающим зрачком полоска света, и шелест одеяла, и стрелки часов, указывающие на то, что пробудился он раньше, чем обычно, – свидетельствовало о назревающем в почке утра интересном продолжении.
   А посему он не стал валяться в кровати. На три счета присел, спустил с кровати ноги и нащупал шлепанцы. Еще на три счета встал и для утверждения себя в подзабытом за ночь вертикальном состоянии покрутил верхней половиной туловища направо и налево. Потянулся и отправился в совмещенный санузел.
   Там он, как обычно, надолго не задержался. Исполнил свои надобности, кое-как, без особого старания и внимания, почистил зубы, провел гребнем по волосам – и все это как бы нехотя и от безысходности. Так что даже весь его вид говорил (хотя, по правде, говорить-то было некому, ибо никаких сторонних наблюдателей в квартире никогда не бывало): «Ну что поделаешь? Глупости – а надо!»
   Покончив с неизбежным, он налил в чайник воды и в ожидании свистка подсел к компьютеру, который стоял тут же неподалеку на воображаемом пересечении салона и кухни. На воображаемом, потому что на самом деле никаких особых линий там не проходило и, вероятно, тот же отсутствующий сторонний наблюдатель, окажись он внезапно тут, поделил бы окружившее его пространство иначе.
   Компьютер еще спал. То есть находился в режиме, когда для того, чтобы он ожил под чуткими пальцами и осветился приветственной улыбкой единомышленника, достаточно нажать всего на пару кнопок.
   На этот раз так и произошло. И тут же пальцы мужчины забегали по клавиатуре, а на экране, на белизне виртуального листа появились следующие строчки: «Утро выдалось многообещающим. Он сразу это понял.
   С ним так бывало: иногда проснется и сразу, а главное, безошибочно осознает, сулит ли день что-нибудь интересное, или, наоборот, ожидается какая-то вялотекущая размазня и не более того.
   На этот раз все: и вспыхнувшая перед оживающим зрачком полоска света, и шелест одеяла, и стрелки часов, указывающие на то, что пробудился он раньше, чем обычно – свидетельствовало о назревающем в почке утра интересном продолжении…»
   Тут как раз и чайник засвистел, что являлось привычным приглашением к завтраку. Мужчина встал и опять, как будто нехотя и через силу, поплелся готовить свой утренний кофе. При этом сахар он просыпал, а потом мешал коричневую смесь в чашке с таким остервенением, словно пытался выместить на фаянсовом предмете свою досаду от того, что некому поручить столь занудную процедуру.
   И опять весь его вид выдавал одну-единственную засевшую в сознании, как рыбья кость в горле, мысль: «Ну что поделаешь? Глупости – а надо!»
   А все это потому, что он ненавидел тратить время на эти самые «глупости». Он просто не мог себе этого позволить, ибо считал себя очень серьезным и очень занятым человеком. А в разряд «глупостей» относил все, что не связано с его важным и серьезным занятием. Хотя, с другой стороны, надо честно признать, что его занятие при желании могло включать в себя все, что угодно…

   Он был писателем.
   И не только по роду деятельности, которой он пытался зарабатывать себе на жизнь, но еще и по призванию, и по самоощущению, и по страсти, и по образу жизни.
   И не то чтобы писательский образ жизни был каким-то уникальным и позволяющим этому самому вечно отсутствующему стороннему наблюдателю моментально, с первого взгляда определить: вот, мол, передо мной писатель. Напротив, так как известности он еще не достиг, а внешностью никак не выделялся, то вряд ли кто-нибудь вообще мог бы догадаться о его профессии. Но при этом, незаметно для чужого глаза, он все делал именно по-писательски.
   Ел по-писательски, спал по-писательски, парковал свою машину и делал покупки – тоже по-писательски. И это значило, что ко всему: еде, питью, отдыху, прогулкам, покупкам, поездкам и просто человеческому общению – он относился как бы непосредственно, и в то же время весьма отстраненно.
   Вроде бы, это он ощущает во рту вкус котлеты, а вроде как, и не он, а некто, кто изучает его в увеличительное стекло и заносит все наблюдения в свое не то художественное, не то документальное повествование.
   И так же со всеми остальными ситуациями: смотрит ли он телевизор, или плавает в бассейне, или чинит карандаш, или выносит мусор – везде он в двух ипостасях: он герой и он же летописец героя, внимательно глядящий со стороны.
   И поэтому, наверное, он сам, будучи героем (если только не находился дома, рядом с компьютером, а где-то вне пределов своей квартиры), везде и всегда появлялся с блокнотом. И в этот блокнот записывал свои наблюдения за происходящим.
   А так как на свете всегда и везде что-нибудь да происходит, блокнот у него не закрывался почти никогда. Ну, если, конечно, руки у него не были заняты. Например, намыливанием мочалки, или автомобильным рулем, или ручкой, за которую нужно было толкать тележку в супермаркете.
   Да и то любая из перечисленных или любая иная ситуация могли быть запросто прерваны им для того, чтобы он смог извлечь из кармана блокнот и огрызок карандаша и записать внезапно посетившие его мысль или впечатление.
   Частенько он останавливал машину на обочине и заносил в блокнот пометку о чем-то увиденном по дороге. Не менее часто тянулся за пачкой макарон или растворимым кофе и тут же забывал об этой скромной цели, привлеченный легким дуновением вдохновения, и, опять же, доставал блокнот.
   И сколько раз (пожалуй, и не сосчитаешь), сидя в кафе (а в кафе он сидел часто, ибо приготовление еды считал одной из «глупостей», а стало быть, не желал тратить на это время, предпочитая еду, приготовленную другими), он забывал и об аппетите, и о заказанной порции, так что она уныло остывала, пока он вносил в блокнот заметки о посетителях, официантках и прочем, и прочем, и прочем.
   Короче говоря, он был одержим писательством и «материалом» для писательства. Последним же он, сам не отдавая себе в этом отчет, считал весь мир и все, что его наполняет.
   Отражением этого наполнения был блокнот. Вернее, блокноты, ибо они быстро сменяли один другой и, пронумерованные, хранились в писательском шкафу с целью быть периодически извлеченными оттуда для консультации: а правильно ли описана автором автостоянка, бензозаправка, бродячая дворняга, экспрессивный чечеточник, работник почтового отделения, цветущий каштан или любое иное к слову пришедшееся явление.
   Блокноты были пронумерованы и занесены в картотеку. Но при этом, сигнализируя об организованности и серьезности своего хозяина, они создавали ему ложный имидж. Потому что несмотря на четкую блокнотную систему, во всем остальном он был рассеян, вял и даже слегка инфантилен. Но и это, наверное, потому что он был писателем, а стало быть, постоянно отвлекался от реальности и переносился в мир воображаемый.
   Ну, а так как в мире реальном и воображаемом время течет неодинаково, то неудивительно, что у него то и дело подгорали яичницы и тосты (то немногое, что он иногда готовил сам), пропадали вещи и выпадали из памяти имена, даты и лица знакомых.
   А иногда даже бывало, что, послушно замерев перед красным сигналом светофора, он уносился мыслью в места отдаленные и смены сигнала уже не замечал. Так что водители задних машин неистово давили на клаксоны, чтобы сдвинуть с места растяпу. Но он часто и этих резких звуков не слышал, а слышал некий воображаемый стук пальцев по клавиатуре, а на воображаемом экране при этом возникали священные (как минимум, для него самого) письмена…

   Выпив кофе и сжевав два тоста (надо же, на этот раз не подгорели – точно день особенный!), один с сыром, один с повидлом, он поставил чашку в раковину (помою потом, ведь такое хорошее утро не стоит тратить на «глупости») и вернулся к компьютеру.
   Тот успел погаснуть, но вновь был разбужен и сразу же напичкан новым куском на глазах возникающего текста. Кусок гласил: «А посему он не стал валяться в кровати. На три счета присел, спустил с кровати ноги и нащупал шлепанцы. Еще на три счета встал и для утверждения себя в подзабытом за ночь вертикальном состоянии покрутил верхней половиной туловища направо и налево. Потянулся и отправился в совмещенный санузел».
   – Для начала недурственно! – одобрил он сам себя. – Даже очень! Это может стать первым листом моей новой повести. Или даже романа. Только вот что там произойдет дальше? Впрочем, какая разница? Ведь в этом деле главное начать, а потом уже само пойдет. А начало-то уже и есть!
   Да, начало было. Целых три абзаца. И он их с удовольствием перечитал. А потом приготовился ждать, как «оно» там само пойдет. Но «оно» почему-то не шло. И тогда пойти решил он.
   Пойти прогуляться. Сделать кое-какие необходимые и, можно сказать, даже неотложные дела. Подышать. Набраться впечатлений. И повстречать где-нибудь по пути то пока еще своенравно играющее в прятки продолжение, которое должно органично прирасти к уже имеющемуся началу.
   В том, что скрытное продолжение будет обнаружено, он не сомневался, ведь утро все-таки было самым что ни на есть многообещающим. А потому он не мешкая отправился на поиски.
   Не сразу, конечно. Сначала снял и сложил пижаму. Надел чистую рубашку и джинсы. Взял сумку со всем необходимым для вылазки в мир. Снял с крючка в прихожей связку ключей от квартиры и машины. Вышел, запер дверь и вызвал лифт.
   Все это он многократно проделывал и раньше. А потому он никак не мог догадаться, что набор столь стандартных привычных манипуляций окажется прелюдией к совершенно нестандартному и непривычному последствию.
   Впрочем, последствие-то было еще только впереди. И значит, никто не имеет права упрекнуть мужчину, спускающегося в лифте многоквартирного дома, в недогадливости.


   2. Клаустрофобия

   Первым сюрпризом оказалась какая-то внезапная техническая неполадка, из-за которой лифт, привычно прошуршав с полтора этажа, вдруг зашелся скрежетом, похожим на старческий кашель, и замер.
   Честно говоря, в лифте писатель еще никогда не застревал. И хотя у него имелось смутное понятие о каких-то аварийных кнопках, которые, в случае нажатия, сигнализируют ремонтной бригаде о необходимости явиться на помощь заключенному в железной коробке, он не был уверен в том, что нужные кнопки сработают и что кто бы то ни было отзовется на сигнал о спасении.
   – А может, это просто кратковременный перебой с электричеством – успокоил он самого себя. – Вот сейчас лифт дрогнет и покатит себе дальше.
   Лифт не шелохнулся.
   – Или сейчас кто-нибудь вызовет его на своем этаже.
   Не тут-то было.
   – Да ладно. Даже если и поторчу тут немножко, тоже не страшно!
   На самом деле было страшно.
   – А вот и нет! И вообще, писателю полезно иногда застревать в лифте. Можно набраться впечатлений, задуматься о важном.
   О чем, конкретно, стоит задуматься, он решить не смог, а потому поддался глазам, которые от нечего делать стали рыскать по стенкам и изучать следы пребывания в этой коробке других человеческих существ.
   Следы были разнообразные. Скабрезные картинки, международные символы и претендующие на увековечивание надписи о факте пребывания тут того или иного индивидуума или целой стаи таковых. В общем-то, ничего интересного для писателя. И только одно жирно намалеванное слово привлекло его внимание. Приблизительно на уровне его глаз, чуть наискосок, как позорное обращение лично к нему значилось: «Казел!»
   Сам факт подобного обращения он еще мог пережить, а вот ошибку в правописании – ни за что. Писать слово «козел» через «а» мог позволить себе лишь самый отпетый извращенец и враг человечества. А потому, затрепетав всем своим писательским нутром от возмущения, узник лифта достал карандаш и переправил неправильную букву на «о».
   После этого как-то полегчало.
   Правда, ненадолго, так как лифт и не думал приходить в себя. Положение становилось все более неприятным.
   На часах было 9.30. Писатель засвистел.
   9.35. Писатель зацокал языком.
   9.40. Писатель прислонился спиной к задней стенке лифта и закрыл глаза.
   9.45. Писатель вспомнил, что можно воспользоваться сотовым телефоном и позвонить в полицию. А потом и кому-нибудь из знакомых, чтобы поболтать и скоротать время.
   – И как это я раньше не догадался – изумился он, доставая телефон из сумки. – Ну и глупый же я человек!
   Телефон был мертв. Дисплей загорался, но сигнализировал о полном отсутствии связи.
   Это, пожалуй, было уже слишком.
   – Ну, я вам покажу! – рассердился писатель, сам, правда, не осознавая, кому именно и что именно он собирается показать.
   Следующая же мысль оказалось совсем гадкой. Ему подумалось, что, может быть, все наоборот, и на самом деле кто-то хочет что-то показать ему самому. И тут все поплыло у него перед глазами.
   – Черт! – выпалил писатель и рванул воротник. – Воздуху, воздуху дайте! Дайте же!
   И непонятно было, то ли из застрявшей между этажами лифтовой кабины вдруг и вправду некий злой шутник начал выкачивать столь необходимый для выживания кислород, то ли у писателя просто появились совсем субъективные и никак не связанные ни с чьей злой волей симптомы клаустрофобии.
   Скорее, все-таки это было последнее, ибо симптомы начали пополняться по классической схеме. Ему страшно захотелось пить, но не удалось даже сглотнуть слюну и из-за такой внезапно возникшей и настолько сильной сухости во рту, что разом начали трескаться губы.
   При этом тело явно отсутствием влаги не страдало, напротив, оно обильно покрылось потом, да так, что писатель сам себе показался диковинным склизким зверем, неприятным до тошноты.
   Он сел на пол. От головокружения это, правда, не помогло, зато прибавило уверенности, что ноги не подведут.
   9.55. Его пробивала дрожь.
   10.00. Пульс учащался все больше и больше, и было непонятно, как сердце не сойдет с ума от этого бешеного ритма. Впрочем, сумасшествие – удел другого органа, который, несмотря ни на что, старался этого избежать, как всадник, гарцующий на взбесившейся лошади, старается избегнуть позорного падения.
   Стены лифта пульсировали в такт писательскому сердцу. Только ему почему-то казалось, что с каждым следующим сокращением они подползают все ближе к его совсем обессилевшей плоти и вот-вот сожмут свои смертельные тиски.
   Да, определенно, стены приближались. Вот уже и переправленное ругательство «Козел!» нависает сверху так близко, что можно сосчитать карандашные штрихи, совсем недавно нанесенные на злосчастную неправильную букву.
   Он совсем зашелся от ужаса.
   – Что делать? Что делать? – повторял он как мантру, но ответа не находил. – Что же делать? Еще немного, и этот проклятый лифт меня задушит.
   Похоже, все шло к тому, и мысли его закружились в голове с еще большей скоростью. Нелепые мысли. Причем, каждая предыдущая сменялась следующей, еще более абсурдной.
   10.05. За что?
   10.06. Почему именно я?
   10.07. Кто-то задумал меня уничтожить!
   10.08. Я должен его остановить!
   10.09. Нет спасения!
   10.10. Выход всегда есть. Я должен его найти!
   Он попробовал ощупать стены и тесно пригнанные друг к другу дверцы лифта в поисках выхода. Тот, естественно, не обнаруживался. И не было во внутренностях этой коробки ни зазора, ни царапины, так что и ногтю не за что зацепиться.
   10.11. Выход всегда есть. Я должен его найти!
   Увы! Пока что это оставалось пустым лозунгом!
   10.12. Выход всегда есть. Я должен его найти!
   Похвально! Молодец, писатель! Только не становишься ли ты фантастом?
   10.13 Я его найду!
   Стены, словно парализованные его решимостью, на некоторое время перестали сжиматься.
   – Ага! – закричал он. – Я знал! Я вас остановлю!
   И в припадке гневной радости он вскочил и что есть сил забарабанил по своей темнице ногами. Но это действие «им» не понравилось, и «они» снова перешли в наступление.
   10.15. Надо успокоиться. Похоже, они боятся моей твердости и наглеют в ответ на панику.
   10.16. Так, отлично. Чуть глубже дышать и приказать сердцу медленнее биться. 120 ударов в минуту слишком много. Попробуем снизить до 100.
   10.18. Теперь до 90.
   10.20. Теперь до 80.
   Тактика работала.
   – Вот она – сила мысли! – обрадованно констатировал писатель. – А говорят, ею не только на собственное тело можно воздействовать, но и на окружающие предметы тоже. Мыслью ложки сгибать и поломанную электротехнику чинить. Может, даже и лифт, хоть он и большой.
   От этой дерзкой мысли пульс снова участился.
   – А что? Что есть какой-то засранный лифт против существа высокой духовной организации?! Вот сейчас я его буду гипнотизировать!
   Придя к такому неожиданному, но выстраданному решению, он напыжился, надул щеки и обратил испепеляющий суровый взор на панель с кнопками, логично предполагая, что там и находится мозг испытуемого.
   10.23. Ничего!
   10.24. Стены перестали дрожать.
   10.25. Откуда-то повеяло свежим воздухом.
   10.26. Ничего!
   10.27. Ничего!
   10.28. Не сдаваться!
   10.29. Не сдаваться!
   10.30. Я заставлю эту жестянку меня слушаться!
   10.30. Ну!
   10.30. Ну!!!!!
   10.30. Ну!!!!!!!!!
   Лифт дернулся.
   В лифте погас свет и тут же зажегся снова.
   Что-то зашуршало, и лифт плавно заскользил вниз.
   – Сработало! – удивился писатель. – Или это просто кто-то пришел и спас меня?
   Лифт остановился на нижнем этаже и распахнул свои двери, обдавая недавнего своего узника ворвавшимися внутрь встречными потоками света и уличных запахов. Рядом с лифтом никого не было: ни ремонтной бригады, ни соседей.
   – Значит, все-таки сработало? – ошалело повторил писатель. – Или просто совпадение?
   С этим нерешенным вопросом он шагнул наружу…


   3. Невеста

   В кафе было немноголюдно, и поэтому две молоденькие официантки вполне могли себе позволить пощебетать о своем.
   Свое по большей части заключалось в обсуждении «своих», как они лаконично называли кавалеров.
   – А мой вчера приехал на мотоцикле. И в новых кроссовках, – сказала та, что была чуть более белокурой и пухлой.
   – А мой предложил съездить куда-нибудь на выходные, – подхватила чуть менее белокурая и чуть более стройная.
   – А куда-нибудь – это куда?
   – Либо на дачу к родителям, либо в гостиницу где-нибудь на берегу.
   – У вас уже все так серьезно?
   – Похоже на то.
   – И жениться будете?
   – Как только он найдет постоянную работу.
   – Ого! Так у тебя уже, небось, обручальное кольцо прикуплено?
   – Еще нет, но я уже знаю, какое я хочу.
   – Надо же, невеста! – не без зависти выдохнула более пухлая. – А мой все не мычит, не телится. Хотя с работой у него все в порядке. И босс даже обещал ему прибавку со следующего месяца. Но он меня еще никуда не возил, жмот! Разве что вчера на мотоцикле. Ну, я и страху натерпелась!
   – Чего вдруг? Твой прежний тебя тоже катал на мотоцикле.
   – Тот не лихачил. И вообще он был весь какой-то слишком правильный. Может, потому я его и бросила.
   – А этот неправильный?
   – С этим интереснее. И что на мотоцикле, что без – дух все одно захватывает.
   – А мой сегодня опять обедать придет.
   – Сюда?
   – Сюда.
   – А я его женихом буду дразнить!
   – Не смей! – более стройная даже сразу вся зарделась. – Не вздумай! Ты все испортишь! Мы же еще официально не объявили. Пока еще так все, в самом начале. И я только тебе и сказала по секрету!
   – Да ладно! – фыркнула более полная. – Не боись! Вредить подругам не в моих правилах. Кстати, ты заметила: вон твой постоянный клиент зашел, который всегда с блокнотом. Только он что-то сегодня какой-то взъерошенный. Иди уже к нему, накорми холостяка.
   Более стройная взяла меню и чистые приборы и направилась к дальнему столику, за которым обычно любил сидеть писатель. Он, как всегда, плюхнулся на свое любимое место, которое по какому-то странному стечению обстоятельств к его приходу всегда оказывалось свободно. Но хотя делал он сегодня все то же, что и в предыдущие многочисленные свои посещения этого кафетерия: бросил на свободный стул сумку, достал из кармана блокнот, вид у него, действительно, был диковатый. Как будто он узнал какую-то неприятную новость и никак не может ее переварить.
   – Ладно, вместе с едою переварит, – саму себя утешила более стройная официантка и протянула клиенту меню.
   – Как поживаете? – спросила она вслух. – Будете выбирать? Или как обычно?
   – Как обычно, – пробормотал писатель. – Хотя знаете что? Пожалуй, принесите мне чего-нибудь выпить. Такого – освежающего.
   – Пива, что ли? – удивилась официантка. – Или чего покрепче прямо с утра?
   – Покрепче чего-нибудь.
   – Вино, водка?
   – Маленькую водку, пожалуйста. И газировки какой-нибудь запить.
   – Точно не в себе, – подумала официантка и пошла выполнять заказ.
   Писатель, между тем, вздохнул и взялся за карандаш, острие которого описало легкий круг над столом и впилось в плоть блокнотного листа. Лист тут же покрылся грифельного цвета татуировкой. Та гласила:
   «Писать слово «козел» через «а» может позволить себе лишь самый отпетый извращенец и враг человечества…
   Предполагаемые симптомы клаустрофобии: затрудненное дыхание, головокружение, сухость во рту, потоотделение, учащенное сердцебиение – все проверить в интернете…
   Что есть какой-то засранный лифт против существа высокой духовной организации?!
   Можно ли силой мысли…
   Тут карандаш замер, потому что писатель был отвлечен появлением первой части своего обычного утреннего заказа. Это был теплый хлеб и свежий салат. И хотя, как правило, писатель любил сразу по появлении этой парочки вгрызаться в подогретую хлебную мякоть, на этот раз он вздохнул, отодвинул блюдо и решил дописать начатую фразу:
   … воздействовать на себя и окружающий мир?
   ?
   ?»
   Все-таки хлеб пах слишком вкусно, чтобы можно было забыть о нем надолго. А посему писатель приступил к еде. Отменного, кстати, качества, что, как всегда, заставило его порадоваться тому факту, что любимое кафе находится так близко к дому: при желании из окна его квартиры можно было бы наблюдать за посетителями и официантками.
   Официантки, тем временем, справившись с заказами (у писателя на столе появились рыба под соусом и картофельные чипсы), продолжили прерванную беседу.
   – А где вы будете жить после свадьбы? – спросила более пухлая.
   – Будем квартиру снимать.
   – А у него родители богатые?
   – Обыкновенные.
   – А как они к тебе относятся?
   – Обыкновенно. Хорошо.
   – Быстро, однако, у вас закрутилось.
   – Да не так, чтобы очень быстро.
   – А ты часом не беременна?
   – Ну, вот еще, скажешь тоже.
   – Ну, мало ли, всякое бывает.
   – Еще не хватало.
   – А этот-то с блокнотом опять пишет. Умора смотреть на него!
   – Да уж, я стараюсь, а у него все стынет.
   – Да и сам он весь какой-то застывший.
   – Точно. Даже жаль его.
   – А ты пойди его согрей, невеста! – прыснула более пухлая.
   – Невеста! – раздалось в ушах у писателя, и он тут же приник к блокноту:
   «Ей подходило быть невестой. По крайней мере, если бы некий кулинар искал модель для свадебного торта, он бы, без сомнения, остановил свой выбор на ней, чтобы скопировать ее аппетитную фигурку и установить ее на белоснежном креме среди не менее белоснежных рельефов из бизе. Такая нежная, сдобная, белокурая – она всем своим видом так и требовала флердоранжа и кружев.
   Любой, глядя на нее, моментально понимал, что если жениться, то только на таких. Да, и она сама это смутно осознавала и уже грезила о примерочных, где, завернутая в шелк и утыканная булавками, она сможет воочию увидеть в зеркале образец недолгого девичьего счастья. Кстати, и жених у нее был соответствующий…»
   Тут писатель притормозил полет карандаша и допил газировку. Водка же уже благополучно бежала по жилам, смягченная закуской и творческим пылом. А в голове, еще неопределенная, эмбрионально-бесформенная, но уже жадная к жизни пульсировала стихийно зародившаяся фабула будущего произведения.
   Писатель сглотнул. Фабула – гостья капризная. Вовремя не обратишь не нее внимания, не уважишь как следует, глядишь, ее и след простыл. И сколько ни вспоминай – не восстановишь ни ее лица, ни одеяния. А приручать таких можно только одним способом – облечь их зыбкую сущность в плотно сотканную словесную плоть.
   – К компьютеру! – сам себе скомандовал писатель.
   – Вы, кажется, забыли заплатить, – преградила ему путь более стройная официантка. – Что это с вами сегодня? Сами на себя не похожи.
   – Утро выдалось такое, – оправдался писатель. – Вот деньги. Сдачи не надо.
   – Спасибо.
   – Пожалуйста.
   – А Вас можно поздравить? Вы – невеста?
   – Да – зарделась официантка. – Ну, то есть почти.
   – И кто же Ваш жених? Тот, что сюда обедать приходит?
   – Да. И как это Вы внимание обратили? Кажется, все пишите-пишите, вокруг себя не глядите. А сами, оказывается, все замечаете.
   – Профессия у меня такая! – гордо ответил писатель и пошел себе восвояси.
   Более стройная официантка пересчитала купюры. Более пухлая взглянула на пачку и одобрительно покачала головой.
   – А ты знаешь? – заметила она. – Тебе подходит быть невестой. Тебя надо скопировать из марципана и украсить тобою свадебный торт. Представь себе, ты вся такая среди крема и бизе в платье из сладкой ваты. Ты, кстати, уже придумала, какое у тебя будет платье?
   – Так, кое-какие идеи.
   – Пойдешь в ателье, возьми меня с собой. Я тебя так и вижу в примерочной, всю в шелке и в булавках.
   – Да ну тебя, рано еще.
   – А все ж таки ты счастливая! И жених у тебя – соответствующий!
   Жалко, что писатель их уже не слышал…


   4. Авария

   В лифт он войти побоялся и преодолел все восемь лестничных пролетов на своих двоих.
   Дома он тщательно перенес из блокнота в компьютер рассуждения о невесте и продолжил:
   «Ее жених имел хороший характер. Был открыт, жизнерадостен и не боялся перемен. А может быть, даже и искал их, что проявлялось как минимум в том, что он отродясь не имел работы, на которой продержался бы больше нескольких месяцев. И не от лени, и не от склонности к праздности, а скорее, из-за поисков себя. Очень уж ему хотелось попробовать все и выбрать то, на что откликнется душа, что бы там ни понимали люди под этим словом.
   В данный момент он работал развозчиком пиццы. И хоть пицца имела весьма посредственные вкусовые качества, да и сам он пиццу не любил, это не мешало ему вручать теплые и пахучие картонные коробки заказавшим их клиентам с ослепительной улыбкой и неизменной напутственной фразой: «Спасибо за заказ. ”Профессор пицца” – отменный выбор!»
   И носиться по городу с этими коробками было здорово. На ярко-красном мотоцикле, выданном за счет заведения. В ярко-красном шлеме и перчатках. Навстречу ветру и восхищенным девичьим улыбкам. Одна так сладко улыбалась, что стала его невестой.
   И сейчас он летел к ней. В кафе, где она работала официанткой. На обед. По льготной цене и со льготным обслуживанием. Ведь не питаться же одной пиццей, от которой его к тому ж, уже давно с души воротило. Что бы там ни понимали люди под словом «душа».
   Невесту свою он любил. Еще с утра ему не терпелось ее увидеть. Тем более что он был уверен в том, что ей тоже не терпится. Но сегодня, как назло, все не заладилось. Один заказчик расплатился крупной купюрой, так что пришлось потратить кучу времени, чтобы разменять ее и вернуть покупателю сдачу.
   Другой заставил его целых десять минут прождать у входа в офисное здание. Замешкался с делами и не торопился спуститься за коробкой. И еще у одного адрес оказался такой мудреный, что жених исколесил полмикрорайона, пока обнаружил нужную улицу, а на ней нужный дом.
   И сейчас приходилось наверстывать упущенное время. Тем более что невеста заждалась. Да и живот подводило. Так что он даже зажмурился на мгновение, предвкушая любимые яства, а потом, чего греха таить, и жаркие объятия.
   И это была его роковая ошибка. Не надо зажмуриваться на дорогах. Как бы лихо ты не владел мотоциклом. И как бы близко не был знаком с городской картой.
   Даже если бы его могли потом спросить, как все произошло, он бы не смог дать внятного ответа. Все смешалось в его голове в одну точку. И не возможно было понять, что шло за чем: сначала резкий и страшный визг тормозов, а затем угрожающе быстро приближающаяся серая полоса асфальта, или наоборот?
   Он упал. И больше ничего не помнил. И почти мгновенно душа его отлетела. Что бы там ни понимали люди под словом «душа»!
   И случилось это прямо перед кафе, где работала его невеста. И она, хоть и была в данный момент на шумной кухне, услышала, как зловеще пели тормоза. И сердце ее дернулось. И она выглянула на улицу. И кто теперь объяснит ей, что бросило ее любимого под колеса старого Рено? Была ли то судьба, чья-то злобная воля или просто совпадение? Или закономерность жестокой статистики, которая утверждает, что все мотоциклисты падают? И умирают в 25 раз чаще водителей автомобилей…»
   Следующую строчку писатель начать не успел. Потому что сквозь раскрытое окно до него донесся дикий скрежет тормозов.
   – Это еще что такое? – поморщился он недовольно. – Сосредоточиться не дадут.
   И все-таки оторвался от клавиатуры и подошел к окну.
   Зрелище, открывшееся ему там, было не для слабонервных.
   На проезжей части вздыбился чей-то зеленый Рено. А рядом с этим внушительным зеленым пятном было много-много красного. Останки красного мотоцикла. Красный шлем, откатившийся к самому тротуару и еще качавшийся на своей выпуклой полусфере. Брызги красного пластика, еще недавно ровным глянцевым слоем покрывавшие почти новенький мотоцикл. И брызги крови. Повсюду. Куда ни глянь.
   Сначала вся эта краснота ударила в глаза. Заполнила собою все. Обожгла радужную оболочку. Затем собственная кровь писателя застучала в висках, уже второй раз за сегодня доводя его пульс до полного бешенства. В ушах его загудело от этой горячей волны, и он словно бы на несколько мгновений оглох. А потом, когда слух вернулся к нему, его потрясли несколько мощных звуков.
   То смешались две сирены: полицейская и скорой помощи. И на их фоне возникла третья составляющая трагической какофонии – дикое, звериное, душераздирающее (что бы там ни понимали люди под словом «душа») соло обезумевшего сопрано.
   Это кричала официантка из кафе. Та, которая подавала писателю теплый хлеб. Та, которая ждала своего жениха. Та, которая уже продумала фасон свадебного платья и форму обручального кольца. Та, которая могла бы быть идеальной моделью для невесты из марципана. Та, которая умела выть, как раненное животное, пережившее расстрел своей стаи. Как стихия, которая выбрасывает ревущие звуки, предшествовавшие всем словам и алфавитам. Как сама боль, которую мы услышали бы именно так, если бы только смогли подключить к центру боли в истерзанном мозгу тот микрофон, который соответствует нашему уху.
   Она кричала!
   Писатель зажал уши.
   Она кричала!
   Писатель зажмурился.
   Она кричала!
   Писатель почувствовал тошноту.
   Она кричала!
   Писатель прислонился лбом к прохладному стеклу.
   Она кричала!
   Писатель тоже закричал!
   Закричал от увиденного ужаса, от крика официантки, от сострадания и от мучительного вопроса, который возник в сознании и буравил его изнутри, так что, казалось, он сам сейчас изойдет кровью.
   – Что же это? – без слов, одним протяжным звуком кричал писатель. – Что это? Это судьба, чья-то злобная воля или просто совпадение? Или закономерность жестокой статистики, которая утверждает, что все мотоциклисты падают? И умирают в 25 раз чаще водителей автомобилей? Или я это угадал? Угадал? Угадал ли?
   Тут ему показалось, что ничего такого он и не писал. И словно утопающий к спасительному буйку, он устремился к компьютеру, отчаянно надеясь, что файл пуст. Что его белизну и чистоту не обезобразила ни одна строчка о трагедии и крови.
   Но компьютер был безжалостен. Он отрапортовал, что текст был автоматически сохранен минуту назад, И выдал ровнехонький черный орнамент из жестоких букв. Последние из них заплясали у писателя в глазах: «И умирают в 25 раз чаще водителей автомобилей…»
   – Все кончено! Я пропал! – простонал писатель. – Как же теперь жить?
   – Чушь собачья! – пропищал голос писательского разума. – Ты тут не причем. Это простое совпадение.
   – Вот так, до последней детали?
   – И что с того? Эх, теорию вероятности не учил ты, гуманитарий хренов.
   – А что в ней?
   – А то! Невероятные вещи тоже вероятны. И вот тебе одна из них.
   – Не может быть!
   – Может!
   – Но вот так, до последней детали? И красный мотоцикл, и Рено.
   – Опять заладил! Да кто тебе сказал, что до последней? Может, он вовсе и не пиццу развозил?
   Писатель бросился к окну.
   К мотоциклу, прямо за водительским сиденьем сзади, был прицеплен средних размеров ящик, весь заклеенный рекламой пиццы. С четвертого этажа разобрать надпись было трудновато, и все же отдельные слова кое-как сложились в простенький лозунг. Что-то вроде того: «”Профессор пицца” – отменный выбор!»
   Писатель взвыл:
   – Да такой пиццы и не существует вовсе. Я ее сам выдумал.
   – Бредишь? – отозвался голос разума. Нагленько так отозвался, с издевкой. – Ничего ты не выдумал. Заметил как-то этого молодца на мотоцикле. Значения не придал, а сам запомнил. И сейчас это у тебя всплыло. И никакой мистики, парень, никакой!
   – Ты думаешь? – усомнился писатель.
   – А то!
   – А почему это случилось сразу, как только я вбил этот проклятый отрывок в компьютер?
   – Почему, да почему! Так оно, совпало.
   – А почему раньше ничего такого не совпадало?
   – Ну, вот же, сам видишь: раньше не совпадало. Стало быть, не закономерность, а случайность. Удивительная, не спорю. Но случайность. Так что пойди попей водички и расслабься.
   Так писатель и сделал. Но поперхнулся на третьем глотке, потому что вновь взвыла сирена. По всей видимости, это увозили тело. Тело, лишенное души, что бы там ни понимали люди под этим словом.


   5. Кошка

   Они были чем-то похожи: соседка писателя и ее сиамская кошка. Обе сухие и поджарые. Обе с жестким внимательным взглядом: того и гляди – царапнет. Обе вылизаны до блеска. К обеим не подступиться. И еще: обе были начисто лишены материнского инстинкта. Одна – вследствие принудительной стерилизации, другая – потому что сначала как-то не сложилось, а потом уже не очень-то и хотелось.
   Соседка выносила кошку гулять в специальном лукошке, и оттуда посверкивали два надменных глаза. Таких же, как у хозяйки, только с более явным отливом в желтизну. И сидя в лукошке, на хозяйских коленях, просто на скамейке или прохаживаясь на специальном поводке (тетка тряслась над своим сокровищем и далеко от себя не отпускала) кошка надзирала за доступной ей частью мира и периодически оглашала свой вердикт об увиденном протяжным сочным мяуканьем.
   Нельзя сказать, что писатель не любил кошек. И все-таки его отношение к ним смахивало не некоторую легкую неприязнь. Особенно к этой конкретной кошке, лощенной и выхолощенной, сытой и наглой, выдрессированной из простого зверя в компаньонку и наперсницу одинокой дамы, что не могло не сказаться на характере обеих.
   Тем более что кошка на писателя шипела.
   Тем более что соседка писателя постоянно ругала.
   Тем более что кошка всегда подванивала рыбой и еще черт знает чем.
   Тем более что соседка душилась чем-то густым и нестерпимым.
   Тем более что кошка однажды разорвала писателю штанину.
   Тем более что соседка даже не предложила оную штанину зашить или как-то иначе компенсировать ущерб.
   Сейчас, когда после новой серии звуков, изданных отъезжающим амбулансом, писатель не избежал соблазна вновь выглянуть в окно, он увидел на скамейке обеих: соседку, имени которой он себе не представлял, и кошку, которую звали как-то странно и не по-кошачьему: кажется, Мамзель.
   Обе повернули свои плосковатые физиономии в ту сторону, где совсем недавно разразилась катастрофа. И на обеих физиономиях разлилось чувство удовлетворения увиденным.
   По всей видимости, в их жизни так мало всего происходило, что событие подобного масштаба не могло не взбудоражить обеих наблюдательниц, и они жадно пялились на красные пятна, на сбежавшуюся неизвестно откуда толпу, на кричащую официантку, которую увели под руки, и на дрожащего водителя Рено, пытающегося изобразить в воздухе руками стройную картину аварии под одобрительные кивки двух внимательных полицейских.
   Если бы писатель не наблюдал за всем этим с четвертого этажа, он мог бы поклясться, что соседка с кошкой одинаково принюхиваются к недавно пролитой крови и одинаково растопыривают пальцы. Одна – короткие и когтистые. Другая – длинные и крючковатые. Впрочем, это могла быть и фантазия.
   И все-таки эта парочка произвела на писателя чрезвычайно нехорошее впечатление. Он почувствовал еще большую неприязнь к обеим, и тут же отругал себя за это, ибо одним из главных правил его жизни и творчества (а две эти вещи он и не разделял) было избегать эмоций, особенно негативных. Он ведь летописец своей эпохи, а потому должен стараться быть объективным и бесстрастным.
   А если быть объективным и бесстрастным, то невозможно пропустить такой колоритный образ, как пожилая женщина и кошка, сидящие на скамейке и, благодаря этому, ставшие единственными свидетелями трагедии.
   Да, они были и вправду колоритнейшей парой, и профессиональный долг погнал писателя к компьютеру, который, вследствие своей безропотности и всеядности тут же сглотнул очередной кусок недавно прерванного текста:
   «Они были чем-то похожи: женщина и ее сиамская кошка. Обе сухие и поджарые. Обе с жестким внимательным взглядом: того и гляди – царапнет. Обе вылизаны до блеска. К обеим не подступиться. И еще: обе были начисто лишены материнского инстинкта. Одна – вследствие принудительной стерилизации, другая – потому что сначала как-то не сложилось, а потом уже не очень-то и хотелось.
   Женщина выносила кошку гулять в специальном лукошке, и оттуда посверкивали два надменных глаза. Таких же, как у хозяйки, только с более явным отливом в желтизну. И сидя в лукошке, на хозяйских коленях, просто на скамейке или прохаживаясь на специальном поводке (тетка тряслась над своим сокровищем и далеко от себя не отпускала) кошка надзирала за доступной ей частью мира и периодически оглашала свой вердикт об увиденном протяжным сочным мяуканьем.
   Во время аварии они обе сидели на скамейке и видели все в подробностях. И у обеих на физиономиях разлилось чувство удовлетворения увиденным.
   По всей видимости, в их жизни так мало всего происходило, что событие подобного масштаба не могло не взбудоражить обеих наблюдательниц, и они жадно пялились на красные пятна, на сбежавшуюся неизвестно откуда толпу, на кричащую официантку, которую увели под руки, и на дрожащего водителя Рено, пытающегося изобразить в воздухе руками стройную картину аварии под одобрительные кивки двух внимательных полицейских.
   И казалось даже, что обе: и женщина, и кошка – одинаково принюхиваются к недавно пролитой крови и одинаково растопыривают пальцы. Одна – короткие и когтистые. Другая – длинные и крючковатые…»
   Тут писатель прервался и задумался над следующим пассажем, который лежал за водоразделом между реальностью и фантазией. Впрочем, как и обычно, проникновение за эту зыбкую грань, не заняло у него много времени, и он, торжественно и по-пианистски занеся легкие руки над клавишами, продолжил:
   «Увиденное их возбуждало. Да так сильно, что это возбуждение настойчиво требовало выхода, проявления в каком-нибудь необычном действии или хотя бы телодвижении.
   Но если женщина была тяжела для спонтанных реакций и осталась прикованной к скамье под неодолимой тяжестью лет и разочарований, то кошка из-за еще не изжитых до конца молодости и легкости (последнее – вопреки усиленному питанию) удержаться не могла.
   Она, подчиняясь какому-то невиданному магнетизму боли и смерти, скакнула из лукошка и упругой лентой метнулась к окровавленному асфальту.
   Хозяйка округлила глаза и рот. Но звука из последней округлости не возникло. Все было слишком быстро даже для того, чтобы успеть воскликнуть или просто вздохнуть.
   Все было слишком быстро.
   Кошка, летящая с тротуара на проезжую часть.
   Оживший двигатель Рено, хозяин которого закончил с предварительными показаниями и торопился отъехать от проклятого места.
   Шуршание колес, об одно из которых ударилось и резко отлетело в сторону что-то маленькое и шерстяное.
   Все было слишком быстро.
   Водитель заметил и, пробормотав что-то вроде: «Чур, чур меня! Это уже слишком!» – с силой вдавил педаль газа.
   Рено взвыл и, отплевываясь дымом, стремительно скрылся за поворотом.
   Мертвая кошка, без единой кровинки, серо-палевым пятнышком прижалась к поребрику.
   Хозяйка так и не закричала. Ее губы беззвучно и совершенно бесперспективно пытались сложиться в привычное «Мамзель!», но зова не получилось. Да он и не мог быть услышан той, от которой совсем на том же месте, где несколькими минутами ранее ее кошачьей души, отлетела человеческая. Если только то, что называют душой, бывает у кошек.
   Осиротевшая хозяйка искала воздух жадным ртом и хваталась за сердце.
   На свете не без добрых людей. Ее заметили и вызвали скорую.
   Должно быть, работники скорой помощи, были удивлены точным повторением адреса, который уже обслуживали несколько минут назад…»
   – Ох, как хорошо! – порадовался писатель. – Вот это будет книга!
   И он даже погрозил кому-то невидимому (будущему критику, что ли) пальцем. Так легонечко, для острастки.
   И тут же палец его замер, так и не дописав в воздухе очередную дугу нравоучения. Замер, потому что замерло и все писательское существо. Замерло от очередного приступа сиренного воя.
   Писатель бросился к окну.
   Оттуда было прекрасно видно, как рядом со скамейкой, где откинув голову, задыхается соседка, останавливается амбуланс. Как проворные санитары выскакивают из машины и тянут за собою носилки. Как соседку бегло осматривают, слушают пульс, подключают к баллону с кислородом. И наконец, погружают в машину и увозят.
   Терзаясь страшной догадкой, страстно желая и страшно боясь повернуть голову, писатель остолбенел и впился пальцами в подоконник.
   – Нет, не смотреть туда! – велел он себе. – Если посмотрю и увижу, то все. Все кончено! Все! Все пропало! Нет, только не смотреть!
   И все же он знал, что посмотрит.
   Как летописец эпохи.
   Как искатель правды.
   Как творец.
   Как человек, слабый в страхе своем и сильный в своей надежде.
   – Нет, надо посмотреть. И убедиться, что там ничего нет! Ничегошеньки!
   Зубы его застучали как в лихорадке.
   – Там ничего нет! – взвыл он в голос.
   А повернуть голову все же побоялся.
   – Смотри! Смотри туда, трус! – приказывал он себе. – Там же ничего нет! Убедись в этом! Убедись! Иначе ты не сможешь жить!
   Он посмотрел.
   Сначала плохо посмотрел, потому что глаза вдруг покрыла какая-то пелена.
   А потом присмотрелся получше.
   Даже выгнулся весь над подоконником.
   И тогда увидел.
   Прямо у поребрика.
   Маленькое серо-палевое пятнышко.
   Маленькое тельце, еще, должно быть, теплое.
   Мамзель!

   Писатель сполз на пол. Его затрясло. Затылок дрожал и с легким стуком бился о холодную батарею.


   6. Психоанализ

   В приемной было тихо, и к воздуху примешивался тот почти неуловимый привкус вентилируемой пыли, который бывает только в помещениях с кондиционерами.
   Писатель попал сюда, переворошив предварительно целую груду справочников и сделав целую серию звонков. И, кажется, нашел то, что искал.
   О хозяине приемной и маленького кабинета, дверь которого должна была вот-вот открыться и впустить писателя внутрь, имелись хорошие отзывы. Достойные издания и серьезные люди представляли его как человека внимательного, вдумчивого, тактичного, легкого и знающего свое дело.
   Он был психоаналитиком, вскрывал нарывы в чужом сознании, залеплял сочащиеся тоской души пластырем профессионального участия.
   За этим к нему и приходили. И уже в приемной, насквозь пропитанной застоявшейся тишиной, ощущали некоторое облегчение. И к тому же уверенность, что отсюда, откуда волшебным образом не доносится ни звука (ни тиканья часов, ни скрипа кресел под тяжестью расслабленного тела, ни даже гула явно ощутимого кожей того самого кондиционера), не вырвутся и те звуки, в которые придется облечь неизбежную исповедь из самых сокровенных уголков подсознания.
   Писатель тоже воодушевился. И, успокоив нервную дробь пальцев, скользнул рукой по добротной коричневой коже подлокотника. И ощутил ее невозмутимую потусторонность любой житейской суете. И еще больше обмяк и разнежился. И даже (хоть обстановка и не располагала к самовольной активности) достал блокнот и принялся строчить:
   «В приемной было тихо, и к воздуху примешивался тот почти неуловимый привкус вентилируемой пыли, который бывает только в помещениях с кондиционерами…»
   Тут писатель расширил ноздри и усиленно принюхался, чтобы еще сочнее ощутить только что описанный запах и сравнить скроенную им словесную одежку с оригинальным лекалом реальности. Пахло пылью.
   В руке писателя дернулся карандаш.
   И вот тут-то дверь и открылась.
   Тоже на удивление тихо, как будто все происходило не наяву, а на экране захудалого кинотеатра начала двадцатого века, где крутится немой фильм, а тапер запил и посему никак не в состоянии присовокупить к картинке какой-либо звук.
   Писатель привстал было с кресла, но тут же упал обратно, выжидая, что дверь сначала выпустит предыдущего посетителя.
   Им оказалась чрезвычайно пышная дама, которая словно даже не шла, а перекатывалась по полу, и при этом мелко-мелко кивала головой, выслушивая направленные ей в затылок последние рекомендации наставника.
   Очевидно, ей нравилось услышанное, потому что она явно млела и явно розовела с каждым шагом и с каждым словом. Тем более что психоаналитик из деликатности и нежелания оголить ее тайны перед следующим клиентом перешел на шепот и максимально приблизил рот к ее короткой шее. Для этого ему пришлось причудливо изогнуться, ибо он имел до смехотворного контрастное даме сложение.
   Был он высок, анемически бледен и отличался такой болезненной худобой, что создавалось впечатление, будто кто-то высосал из него всю кровь и жизненную силу.
   – Должно быть, всего себя отдает пациентам, бедолага! – подумал писатель, и к его трепету перед мастером прибавилось еще и сострадание мученику.
   А психоаналитик при этом мучеником вовсе и не был. По крайней мере, закончив наставлять даму, он весьма живо и галантно вытянулся и зачем-то проказливо хихикнул.
   – Старайтесь, голубушка! – уже в голос добавил он.
   Дама благоговейно воздела руки и пообещала стараться.
   Настал черед писателя.
   Психоаналитик бросил на него цепкий изучающий взгляд и показал обеими руками на кабинет.
   – Прошу любезно!
   – Спасибо.
   Пока они расшаркивались на пороге, писатель успел заметить, что внутри кабинета сумеречно. И пылью оттуда запахло еще сильнее, невольно пробуждая в болезненном писательском сознании ассоциацию со склепом.
   Впрочем, он не убоялся, ибо хозяин кабинета, как уже было сказано, более походил не на вампира, а на жертву таковых, если бы они, конечно, имели обыкновение пользоваться его услугами.
   Писатель вплыл внутрь и, повинуясь тому же указующему жесту неправдоподобно длинных тощих рук, отдал себя объятием кушетки – точно такой, какая, как всем известно, обязана быть у каждого психоаналитика и без которой ни один клиент не способен дать обнаружить свои самые тайные потоки сознания.
   Кушетка приняла его также беззвучно, как ранее кресло приемной. Магия тишины продолжала действовать.
   Психоаналитик, тем временем, представился и разразился краткой и весьма возвышенной преамбулой, где воспел славу своему методу и себе самому.
   – Я Вам помогу непременно! – заверил он. – Вы словно родитесь заново!
   – Как раз этого бы я не хотел – осмелился встрять писатель. – Мое рождение, судя по рассказам матушки, было вполне лучезарным, да и вся жизнь до сих пор меня устраивала. И только сегодня что-то не заладилось.
   – Сегодня? – повторил хозяин кабинета с вопросительной интонацией. – И Вы сразу ко мне? Отменно! Будем вырывать проблему с корнем, пока она не разрослась.
   – Именно! – подтвердил писатель. – Именно этого мне и хочется. Пока не разрослась!
   – Да Вы не на шутку напуганы! Полноте! Это лишнее. Мы изгоним Ваши страхи.
   Сказал он это как-то слишком елейно и по-инквизиторски, да еще и белые длинные по-лошадиному зубы его при этом зловеще сверкнули.
   Писатель вжался в кушетку.
   – Расслабьтесь! – велел психоаналитик замогильным голосом. – Закройте глаза. Расскажите мне, с чего все началось.
   – С того, что погибли мотоциклист и кошка – прошипел писатель.
   – О, это часто бывает. Я читал, что по статистике многие мотоциклисты разбиваются именно при столкновении с животными. О, бедный добросердечный человек! Вы стали очевидцем аварии. Вас поразил вид крови. Кровавые пятна стоят у Вас перед глазами и гонят сон и аппетит. Вам стыдно жить в мире, где столько зла и трагедий. Вы хотите покинуть эту юдоль печали. Но ответственность за семью и человечество не позволяет Вам это сделать. И вот Вы пришли ко мне, чтобы я примирил два Ваших сокровенных вступивших в единоборство желания: желание жить и желание достойно умереть!
   Писатель привстал на кушетке.
   – Лежите! – прикрикнул вдохновленный психоаналитик. – Лежите и не шевелитесь. Я сейчас проникну в Ваше подсознание и мы совместными усилиями извлечем оттуда червя сомнения, который уже довел Вас до депрессии и который, дай ему только волю, доведет Вас до язвы и импотенции.
   Он бросил на писателя пронизывающий насквозь взгляд прорицателя и тут же, не позволив клиенту ни возразить, ни оправдаться, громогласно продолжил:
   – О, я вижу, что угадал. Как это метко. Женщины! Женщины Вас еще влекут? С их призывной мягкой плотью и трогательной беззащитностью? О да! Они влекут Вас, но Вы боитесь дать им недоброкачественную ласку, ибо подсознательно противитесь полнокровной жизни. Вы – запуганный самец. Но я раскрепощу Вас и воссоздам раздавленное под колесами мотоцикла либидо!
   Потрясенный писатель приоткрыл один глаз.
   – Не подсматривать! – завопил психоаналитик. – Вы не должны меня сейчас видеть. Зато я вижу Вас насквозь! О, если бы Вы знали, какая беспросветная тьма открывается мне в Вашей душе. И к тому же Вас гложет философский вопрос: достойна ли кошка, которая стала причиной смерти человека и как в отмщение была убита им же, жалости.
   – Да они вовсе не умерли вместе! – наконец-то запротестовал писатель. – Это были две разные смерти. И не то что бы… Нет, мне, конечно, их жалко, но я вовсе не поэтому…
   – Да-да, конечно, не поэтому. Все дело в женщинах.
   – Тьфу ты! – не сдержался писатель. – Да причем тут женщины?
   – Да ведь кошка – лишь метафора, как Вы это сами не понимаете?! Кошка, сбитая грубым мотоциклом – это женщина, которую Вы терзаете своей неприкрытой брутальностью.
   «Он сумасшедший!» – догадался писатель.
   – Это ведь так прозрачно! – развел руками психоаналитик.
   – У меня нет женщины, – возразил писатель.
   – Потому-то она и терзается, что Вы ее не приближаете, а ей так бы этого хотелось, – нашелся психоаналитик.
   – Кто это она?
   – Та, которую Вы подсознательно хотите убить. Мотоциклом.
   Писатель тихонько взвыл.
   – Именно так! – настаивал психоаналитик.
   «Сейчас он скажет, что две великие силы, описанные Фрейдом, эрос и танатос, определяют все человеческие поступки; потому-то он так и уверен в своем диагнозе», – промелькнуло в голове у писателя.
   – Вы должны знать, что две великие силы, описанные Фрейдом, эрос и танатос, то есть жажда секса и жажда убийства, определяют все человеческие поступки. Потому-то я так и уверен в своем диагнозе! – провозгласил психоаналитик.
   Писатель побледнел.
   «Опять это наваждение! – попытался он отмахнуться от собственной догадки. – Нет, точно наваждение! Ничего серьезного. В конце концов, его позиция просто очевидна. А что если…»
   Психоаналитик попытался силой уложить непослушного клиента обратно на кушетку. Тот не поддавался, занятый своими мыслями:
   – А что если… Если попытаться вложить ему в уста что-нибудь несусветное. Что-нибудь такое, что ни к селу ни к городу. Например… что-нибудь о жизни медуз…
   – А Вы знаете, что мне сейчас пришло в голову? – встрепенулся хозяин кабинета. – Медуза. Вот представьте себе, что она, такая бледно-розовая, с кружевными щупальцами плывет в океанской бездне. И кажется такой беззащитной и слабой. Но нет! Не тут-то было. В ее нежном прозрачном до призрачности брюшке спрятан смертельный яд. Подплывет поближе доверчивая рыбка, и медуза тут же ужалит, поразит, усыпит свою жертву и пожрет, растворит без следа и по-прежнему устремит свое кисейное тельце навстречу следующей жертве. Так вот: эта медуза – Вы!
   На писателя вновь, как утром в лифте, нахлынуло ощущение приближающейся клаустрофобии.
   – Я, пожалуй, пойду – пробормотал он.
   – Я провожу! – любезно откликнулся психоаналитик.
   «Сейчас гонорар потребует! – расстроился писатель. – А главное, за что? Ему самому лечиться надо».
   – Да, кстати, о моем гонораре – прошелестел сзади вкрадчивый голос.
   «А гонорара не нужно, – усиленно подумал писатель. – На этот раз я денег брать не буду. Это мой безвозмездный дар для Вашего исцеления».
   – А гонорара не нужно. На этот раз я денег брать не буду. Это мой безвозмездный дар для Вашего исцеления. Вы мне так понравились! – в глазу психоаналитика блеснула слеза.
   – Будьте здоровы! – пожелал писатель.
   – Будьте здоровы! – донеслось в ответ.
   Приемная поглотила эти звуки и опять погрузилась в ирреальную тишину.


   7. Спиритизм

   Поверхность стеклянного шара была какой-то мутноватой и отдавала дешевизной. Парящим же над шаром и плотоядно шевелящимся пальцам скорее подошло бы выписывать контрамарки в филармонии, нежели управлять стихиями.
   Так думал писатель, сидя напротив знаменитого (и недешевого) медиума, который пыжился в эзотерическом вдохновении и сводил брови у переносицы до того усиленно, что страшно было, не лопнет ли чересчур натянутая на висках кожа и не обнажатся ли фрагменты черепа для еще более полного пробуждения в клиенте чувства вечности.
   Собственно говоря, писатель сам не совсем понимал, зачем записался на спиритический сеанс. Он не страдал от потери близкого человека. А потому не мог желать войти в контакт с душой ушедшего (что бы там ни понимали люди по словом «душа») ради продолжения привычной и необходимой связи или ради успокоения собственной нечистой совести за былые грешки против ныне покойного.
   Он не жаждал также разоблачения собственного страха смерти. О ней он до недавнего времени не думал вообще, будучи слишком занятым полным жизнью настоящим и его всесторонним описанием.
   Он не стремился скрасить свое одиночество приобретением уникального друга из параллельных миров.
   Зачем же он пришел?
   Быть может для того, чтобы просто соприкоснуться с таинством. Лично убедиться в том, что оно существует. Увидеть, услышать, унюхать эту призрачную и прозрачную сущность. А еще лучше дотронуться собственной рукой до невразумительного «нечто», вроде как и сотканного из «ничто», а все же живого, истинного, обжигающего своим волнующим дыханием.
   Ведь если потустороннее (хотя кто вообще сказал, что именно мы на правильной стороне?) существует и реальность, данная нам в ощущении, не так однозначна, как мы привыкли думать, то значит и то, что случилось с писателем, можно как-то объяснить, оправдать. А потом и обжиться в своей новой роли. И привыкнуть. И снова легкомысленно и без оглядки чистить зубы, сжигать сковородки и писать в свое удовольствие.
   Был поздний вечер или, скорее, уже начало ночи – прекрасное время для общения с духами, как пообещал писателю медиум.
   Прошедший день был сложен, и писатель явно нуждался в успокоении. Но как ни старался медиум погрузить его в созерцательное и доверительное безмолвие, тот все ерзал на стуле и чувствовал себя прескверно.
   Все его раздражало: и пыхтение медиума, и нелепые предметы, расставленные на столе, и навязчивая вонь ароматических палочек, которые курились во всех углах и без того душной, тяжело задрапированной комнаты. Да еще со стены на него пялилась оленья голова. И так настойчиво, что ему сделалось стыдно от этого пристального внимания.
   Закончив пыхтеть, медиум издал высокий протяжный звук, который, видимо, был призван символизировать переход за грань материи, и медленно, совсем не тем голосом, каким четвертью часа ранее объявил писателю: «Проходите, проходите, заждались!» (писатель еще тогда удивился, почему глагол во множественном числе – с духами вместе его ждали, что ли), провозгласил: «Все готово!»
   Писатель изобразил вопросительное выражение лица.
   Медиум скривил половину рта, как бы желая по возможности скрыть свою реплику от придирчивых духов, и пояснил:
   – Мы проникли в иную реальность. Все ответы таятся здесь. Вы можете спрашивать.
   – Кого? – поинтересовался писатель.
   – Кого хотите. Из умерших, конечно.
   – Что, любого заказывать можно?
   – Ну, придет ли любой, я не знаю, – медиум опять скривился и добавил шепотом. – Некоторые очень капризные бывают. Но попробовать можно.
   – Э-э-э… – промямлил писатель, раздумывая, с кем бы ему хотелось поговорить.
   – Родители? – подсказал медиум.
   – Типун Вам на язык, они живы еще.
   – Предок какой-нибудь богатый? Могли бы спросить, где деньги спрятал. У меня был уже такой случай.
   – И что, помогло?
   – Помогло. Купчишка какой-то, золото и камешки в стенку замуровал. Правнук (вот на этом самом месте, где Вы сейчас, сидел) обо всем подробно выспросил, даже карту накарябал и… представляете, нашел. Сейчас сеть бензоколонок открыл, и кафешечка при каждой. Так сказать, и машинку заправить, и себя.
   – Из моих никто денег не прятал.
   – Уверены?
   – Почти.
   – Ну, тогда, может от Вас аборт кто-то делал? Можно с душой убиенного плода поговорить, прощения попросить. Многих облегчает.
   – И этот туда же! – вздохнул писатель. – Я никаких плодов не убивал.
   – Ну, а если по специальности кого-нибудь? В плане обмена профессиональным опытом. Вот у меня один карманник был. Так он с духом Гарри Гудини общался. Навыки совершенствовал в ловкости рук.
   – Я писатель.
   – Ну, так отлично. Вызовите какого-нибудь Достоевского. Может он, перед тем, как скончаться, сюжетец какой интересный придумал, да и помер, записать не успел. А Вам, пожалуй, и подарит. Нынче знаете, как люди бестселлеры-то издают?
   – Я не хочу чужих сюжетов. Я предпочитаю сам творить.
   Медиум забыл, что ему полагается неотрывно греть стеклянную сферу, и развел руками.
   – Кого же звать будем?
   – Не мешайте. Дайте подумать.
   В комнате воцарилось молчание. Лишь слышно было, как потихоньку шуршит унылое время, озвученное стилизованными под старину электронными часами с тихо ползущими вверх и вниз совершенно бесполезными гирьками из нетяжелого пластика.
   Медиум сидел с торжественным выражением лица, мучительно подавляя позывы к зевоте.
   Писатель думал.
   – Есть! – внезапно воскликнул он. – Я хочу поговорить с душой погибшего сегодня утром возле моего дома мотоциклиста.
   – Полноте, голубчик! – отмахнулся медиум. – Дайте несчастному пообвыкнуть. Он в мире духов сам новичок.
   – Неважно! – заупрямился писатель. – Хочу его.
   – Хорошо. Но если вразумительных ответов не получите, потом ко мне претензий не предъявляйте.
   – Не буду.
   – Тогда сосредоточьтесь на этом событии. Представьте себе погибшего человека и мысленно призывайте его к диалогу.
   Писатель напыжился.
   Медиум деликатно подождал с полминуты и поинтересовался:
   – Призвали.
   – Призвал.
   – Тогда спросим его: тут ли он.
   Пауза. Помрачнение голоса:
   – Ты тут?
   Пауза. Обычный голос:
   – Он тут.
   – Это он Вам сказал? – усомнился писатель.
   – Он самый.
   – Спросите, как он себя чувствует.
   – Что за бред? Как он может себя чувствовать, если он умер?
   – Да я не в том смысле, не в физическом. Спросите, что он чувствует, покинув этот мир и обнаружив себя в ином измерении.
   Пауза. Помрачнение голоса.
   – Ответь нам, что ты чувствуешь сейчас в новом для тебя состоянии?
   Пауза. Обычный голос.
   – Говорит, ништяк.
   – Так и сказал?
   – Именно так!
   – И ему не жалко нашего, здешнего? По невесте не скучает?
   Пауза. Помрачнение голоса.
   – Тебе не жаль было расстаться со своей невестой?
   Пауза. Обычный голос.
   – Говорит, оттуда все виднее. Не жалеет. Она на самом деле не так хороша, как казалось.
   – Ну, знаете, попасть туда и так сразу разочароваться в людях?!
   Тут медиум словно бы принюхался и, покивав головой, заметил:
   – Он Вас слышит. Говорит, что никого не хотел обидеть. Просто теперь, видя тайную суть явлений, не сомневается, что брак не удался бы.
   Писатель вдруг сделался серьезен:
   – Попросите его описать последние минуты своей жизни.
   – Вы уверены, что именно это хотите узнать? Может, лучше пусть надиктует шесть выигрышных чисел в спортлото?
   – Нет, я хочу услышать именно то, что попросил.
   Медиум пожал плечами, явно не понимания своего нового клиента.
   – Ну что ж, раз Вы такой непрактичный, извольте.
   Пауза.
   – Я буду говорить от первого лица. Вернее, через меня с Вами будет говорить он.
   Пауза. Помрачнение голоса.
   – Я развозил пиццу. Я сам, правда, пиццу не любил, но это не мешало мне, вручая клиентам коробки, благодарить их заученной фразой: «Спасибо за заказ. “Профессор пицца” – отменный выбор!»
   Я уже несколько часов пропахал, а потом полетел к невесте. В кафе, где она работала официанткой. На обед. По льготной цене и со льготным обслуживанием.
   Невеста, я знал, меня заждалась. Да и живот подводило. Так что, уже у самого кафе я даже зажмурился на мгновение, предвкушая любимые яства, а потом, чего греха таить, и кое-что погорячее.
   И это была моя роковая ошибка. Я не знаю точно, как это произошло. Но все вдруг смешалось в голове в одну точку. И не возможно было понять, что шло за чем: сначала резкий и страшный визг тормозов, а затем угрожающе быстро приближающаяся серая полоса асфальта, или наоборот?
   Я упал. И почти мгновенно душа моя отлетела. И сверху вниз взглянула на то, что осталось позади.

   Писатель во все время этого монолога не пошевелился. Только дыхание его участилось, а ладони вдруг стали совершенно потными.
   – Неужели же это правда? – подумал он. – А ведь этот медиум мне поначалу показался совершенным шарлатаном! Но вот он повторяет все точь-в-точь так, как я угадал. Без запинки. Или… Или это я ему внушаю этот текст? Так, как это отпечатано в моем мозгу и в моем компьютере? И если я, например, усилием воли поменяю кое-какие детали….
   Писатель заволновался от собственной дерзости. Впрочем, он и не посягал на издевательство над духами. Ему просто нужно было убедиться, докопаться, понять, что чему подчиняется: его разум – реальности, которая заранее дает знать летописцу о будущих судьбоносных своих решениях, или, наоборот, реальность – беспомощная, несостоятельная и жаждущая импульса извне – разуму своего новоявленного творца?
   А потому писатель решился:
   – Спросите его, что же он увидел, поднявшись над местом происшествия.
   Медиум уже не переключал голоса. Контакт состоялся на славу, и клиенту и так уже было понятно, что к чему. А потому с той же интонацией и с тем же басовитым оттенком замогильности он почти мгновенно продолжил делиться показаниями духа:
   – Зрелище, открывшееся мне там, было явно не для слабонервных. Впрочем, мне уже на нервы жаловаться не приходилось. Так что я, хоть и не без недоумения, но спокойно следил за всей картиной. На проезжей части вздыбился чей-то синий Пежо. А рядом с этим внушительным синим пятном было много-много красного. Останки красного мотоцикла. Красный шлем, откатившийся к самому тротуару и еще качавшийся на своей выпуклой полусфере. Брызги красного пластика, еще недавно ровным глянцевым слоем покрывавшие почти новенький мотоцикл. И брызги крови. Повсюду. Куда ни глянь. Я даже не сразу понял, что кровь-то моя!
   Описывая кровь, медиум особенно расстарался. Он даже привстал и еще шире растопорщил пальцы. Но писатель вдруг потерял и к нему, и к его потустороннему гостю всякий интерес.
   Синий Пежо его окончательно доконал. И он сразу как-то внутренне сник, испугавшись очередного подтверждения своей все больше крепнувшей в мозгу догадки.
   Да, он сам, если бы его кто-то спрашивал, предпочел бы быть пророком, опережающим будущее на 10 минут.
   Но не творцом, не автором, не хозяином жизни!
   Эта ноша была слишком тяжела, и он отталкивал ее всеми способами, на которые только способно было его сознание.
   А сейчас, оно, кажется, было уже не на что не способно, потому что писатель отчаянно захотел спать.
   И тут же встал с места и направился к двери, но был остановлен оторопевшим медиумом, который, хоть заговорил о вполне бытовом, но по инерции забыл поменять голос:
   – Эй! Вы куда это? Нельзя уходить, не попрощавшись с духом. Вы нарушаете законы магнетизма! Вы же не хотите, чтобы он потащился за Вами и пугал Вас по ночам?
   Писатель рассеянно отмахнулся.
   – Стойте, я Вам говорю. Сначала мы отпустим духа, а потом уже Вас.
   Писатель безвольно подчинился и застыл у выхода.
   – Вы уверены, что больше ни о чем не хотите его спросить? – поинтересовался медиум на всякий случай.
   Писатель отрицательно покачал головой. Но перед тем как медиум вновь возложил руки на шар, вдруг встрепенулся и, хватаясь за последнюю надежду, как утопающий за гнилую доску, попросил:
   – Да, да! Пусть скажет, как его звали.
   Медиум прислушался:
   – Говорит, Алекс.
   – Алекс, значит! – повторил про себя писатель. – Вот это я запомню. И проверю!
   Глаза писателя блеснули решимостью. Он резко дернул дверь.
   – Мы тебя отпускаем, отпускаем! – завопил медиум, как видно, обращаясь к духу. Затем он посмотрел в сторону распахнутой двери и довольно констатировал. – Чудак он какой-то! А все ж таки славно, что я беру деньги вперед!


   8. Сон

   Спал писатель беспокойно.
   Да и засыпать он привык иначе.
   На этот раз он не переодел пижаму и, кое-как сорвав с себя одежду, как был, в одном белье повалился на постель.
   Сначала в его сон ворвалась кошка. Некоторое время эта скромная участница дневной трагедии смирно лежала, приникнув гладкой спинкой к поребрику, и ничто не предвещало изменения этой жалобной позы, на которую обрек покойницу жестокий кошачий рок.
   Но вот что-то произошло. Или ничего? И писателю в своем сне лишь показалось, что словно от дуновения невидимого ветра шерстка кошки слегка вздыбилась и поникла обратно, а в одном желтоватом глазу на какую-то долю секунды зажегся огонек?
   – Показалось, – подумал спящий.
   – И ничего тебе не показалось! – раздался чей-то нудный голосок.
   – Кто здесь? – оглянулся и никого не увидел писатель.
   – А ты кто такой, чтобы мне тебе представляться? Между прочим, невелика птица.
   – А ты кто такой, чтобы решать, кто такой я? – возмутился писатель.
   – А чего тут решать? И так всем понятно, – все больше наглел голосок и, вдруг зазвучав где-то на расстоянии, поинтересовался:
   – Тебе понятно?
   Сам не понимая как, писатель догадался, что вопрос адресовался мертвой кошке.
   Та вдруг встрепенулась, открыла оба глаза, села, изучающе, но довольно быстро глянула на писателя и, не удостоив его репликой, принялась активно умывать лапкой мордочку.
   – Фу, кровищи-то! – недовольно поморщилась она, и тут писатель увидел, что, действительно, животное изрядно вымазано кровью. Не своей, а мотоциклиста, которого предположительно звали Алексом.
   – Ты не ответила! – продолжил требовать голос.
   – Понято, понятно, – снизошла кошка до требуемой характеристики. – Убийца – вот он кто!
   – Слыхал? – злорадно пискнул голос. – Понял, кем тебя народ считает?
   – Это она-то – народ? – усомнился писатель.
   – Ну, надо же! – обиделась кошка. – Сначала убил, а потом еще и оскорбляет! А у меня, между прочим, дома наверху банка тунца осталась недоеденная. На твоей совести!
   – Бред! – отмахнулся писатель.
   – Не бред, а настоящие качественные консервы, высший сорт, – еще больше рассердилась кошка. – Хозяйка себе жалела, а мне давала. Эх, такую щедрую душу – и ту не пощадил!
   – А с ней что не так? – ужаснулся писатель.
   Кошка и противный голос засмеялись в унисон, причем, с каким-то совершенно издевательским шипящим придыханием.
   – Видала? – отсмеявшись, обратился к своей сообщнице голос. – Сам не ведает, что творит!
   После этого он оставил кошку, которая, видно, уже исчерпала отведенную ей свидетельскую функцию, и пробормотал прямо возле самого писательского уха:
   – Твоя соседка скончалась в городской больнице от пережитого при виде смерти своей любимицы острого сердечного приступа.
   Голос явно пустил слезу:
   – Так и не пришла в себя, горемычная!
   Кошка опять встряла в разговор:
   – А меня на свалку свезли, как уличную какую-нибудь. А квартиру нашу опечатали. Но ничего! Скоро туда теткин племянник заселится из пригорода. Начнет девок к себе водить, травку покуривать. Вот тогда-то отомстятся тебе наши смерти. В общем, про тишину забудь. И про творчество тоже. Готовь компрессы и таблетки от головной боли.
   – Правду говорит! – подтвердил голос. – Начнется у тебя веселая жизнь!
   – Да что вы ко мне прицепились? – огрызнулся писатель.
   – Сам виноват! – начал оправдываться голос. И по нему даже было слышно, как будто он развел руками. Хотя предположить, что у голоса есть руки, было трудновато.
   – Да чем же я виноват-то?
   Голос зашелся в клокочущем хохоте.
   – Нет, вы поглядите! Он еще спрашивает! Три убийства на дню – это, по-твоему, мало?
   – Да разве ж я убивал?
   – А кто? Кто все это придумал?
   – Я… Я только написал…
   – Толь-ко на-пи-сал… – передразнил голос. – Вот все они такие. Пишут и не думают о последствиях. А, например, Достоевскому, от общения с которым ты сегодня так легкомысленно отказался, тоже говорено было: Вы, мол, батюшка, Федор Михайлович, пишите, да думайте хорошенько, что пишете. А то кокошите всех кого ни попадя: старушек – топорами, красавиц – ножиками. Нельзя так необдуманно. Но ему хоть кол на голове теши. Не могу, говорит, иначе. Неправда иначе будет. А каждый герой со своей правдой живет и умирает. А скольких с тех пор по его следам старушек уморили и девиц, ему наплевать.
   – А почему это ты с Достоевским на Вы был, а со мной сразу на ты? – разобиделся писатель.
   – Нет, вы только посмотрите, – вновь обратился голос к невидимым зрителям, – он еще смеет сравнивать себя с Достоевским! Как таких вообще в авторы пускают, непонятно. А ты сначала напиши «Братьев Карамазовых», а потом требуй иного обращения.
   – Я не собираюсь писать «Братьев Карамазовых». И не собираюсь клянчить у Достоевского сюжеты. И вообще, отстаньте вы все от меня.
   – Да он псих! Я сразу это понял. И к тому же помешан на женщинах! Бедняжкам лучше такому и не попадаться! – вступил в беседу психоаналитик, незаметно подошедший сзади, а сейчас зачем-то промокающий белоснежным платком свежие пятна крови с асфальта.
   – А что ж это кровь не засыхает? – удивился писатель.
   – И не засохнет! – затряс головой психоаналитик, демонстрируя все той же невидимой публике насквозь пропитавшийся алым платок. – Для тебя же и не засохнет. Другие тысячу раз по этому асфальту пройдут и ничегошеньки не заметят. А ты будешь видеть, потому что ты – убийца. Да, и сладострастник! Чуть было не забыл.
   – И животных не любит! – добавил медиум, тоже присоединившийся к собранию, причем с оленьей головой в руках.
   – Это точно! – подтвердила голова и замотала рогами. – Мне он сразу не понравился. Из-за таких мы все и гибнем. От таких только и жди, что пулю в лоб.
   – Тебе-то, тебе-то я что сделал? – застонал писатель.
   – Да разве ж тебе невдомек, – назидательно ответствовала голова, – что чем больше крови проливают писатели в своих фантазиях, тем больше ее льется в реальном мире? Ты напридумываешь – а нам страдать.
   – Прекрати меня поучать. Я тебя сам же, небось, и придумал, а ты меня смеешь критиковать?
   – Конечно, ты. Конечно, сам. Потому и критикую. Кого же нам еще критиковать, как не тебя. Вот придумал бы нас Достоевский, мы бы его осаждали да осуждали.
   – Да оставьте вы в покое Достоевского. Он, в конце концов, классик.
   – И тебе, – встрял голос, – как мы уже выяснили, до него еще далеко.
   – Тем более, ты вообще писать не умеешь! – вплыла в образовавшийся круг собеседников пациентка психоаналитика. – Ты меня зачем такой жирной написал? Такой монументальной и нелепой?
   – Он женоненавистник, я же говорил, – вновь вернулся к своему диагнозу психоаналитик.
   – А я не позволю! – взвыла толстая пациентка и с удивительной для своего телосложения прытью подпрыгнула и вцепилась писателю в волосы.
   – Ну-ка переписывай, гад! – истошно вопила она. – Переписывай все с начала. И чтобы я стройная была! И нежная! Неж-на-я!
   Писательскую голову дергало из стороны в сторону, и это совсем не соответствовало требуемой агрессивною бабой нежности.
   – А вот это по-нашему! – одобрила избиение кошка. – Ты ему еще и физиономию расцарапай!
   – Будет знать! – добавил жару голос и зашелся в писклявом смешке.
   – Ату его, ату! – закричали все хором.
   Писатель почувствовал, что у него выдирают прядь волос, и резко проснулся от боли.
   Он дернулся в постели, но боль не отпускала: спутавшийся клок волос зацепился за пуговицу наволочки.
   Писатель освободился из этих силков, и тут же обнаружил, что уже утро.
   Утро, кстати, выдалось прескверное. Он сразу это понял…


   9. Продолжение сна

   Утро выдалось прескверное. Он сразу это понял.
   С ним так бывало: иногда проснется и сразу, а главное, безошибочно осознает, сулит ли день что-нибудь интересное, или, наоборот, ожидается какая-то вялотекущая размазня или еще худшая пакость.
   На этот раз все: и расплывшаяся перед оживающим зрачком серая муть, и проклятая наволочка, и стрелки часов, указывающие на то, что пробудился он раньше, чем обычно, и не по доброй воле – свидетельствовало о назревающем в почке утра гадостном продолжении.
   А посему он не захотел вылезать из кровати.
   Не захотел, а пришлось. Организм звал его в туалет. Надо было подчиниться.
   Он присел, спустил с кровати ноги и нащупал шлепанцы. Потом встал, потянулся и отправился в совмещенный санузел.
   Там он, как обычно, надолго не задержался. Исполнил свои надобности, кое-как, без особого старания и внимания, почистил зубы, провел гребнем по волосам – и все это как бы из-под палки и от безысходности.
   Нового дня не хотелось.
   Но сам день был неумолим и медленно, но верно распускался из рассветного побега.
   Писатель сел к компьютеру.
   Ударил по клавишам.
   Загоревшийся экран сообщил, что сейчас 6 часов и 18 минут.
   Еще и суток не прошло с тех пор, как писатель застрял в лифте, но сколько же всего случилось за это время!
   А ведь тот же его промежуток можно было напичкать совсем иными событиями, мирными, приятными и ни к чему не обязывающими.
   Но нет! Было то, что было, и уже ничего не изменишь и время вспять не повернешь!
   – Не повернешь, я сказал? – вдруг встрепенулся писатель. – Не повернешь, значит! А если все-таки попробовать повернуть?
   Он даже зарычал от боевого задора, который внезапно пронизал все его существо и оживил доселе вялые движения, и бодро застучал по клавиатуре.
   Компьютер послушно отобразил его дерзкую мысль:
   «Нового дня не хотелось.
   Но сам день был неумолим и медленно, но верно распускался из рассветного побега.
   Он сел к компьютеру.
   Ударил по клавишам.
   Загоревшийся экран сообщил, что сейчас 6 часов и 18 минут.
   – А вот и врешь! – накинулся хозяин на лживый компьютер. – Быть этого не может! Я не дам тебе меня морочить. Сейчас не 6 часов 18 минут, а 3 часа 22 минуты.
   Ровно столько показывали его наручные часы, и настенные тоже, и столько же, именно столько, после более пристального рассмотрения оказалось зафиксировано и в нижней строке компьютера. За окном была непроглядная мгла.
   – Ага! – воскликнул он. – Я знал, что прав. Меня не проведешь. И если сейчас всего 3.22, нет, уже 3.23, то можно спокойно вернуться в постель.
   Что он и сделал».
   Закончив набивать этот парадоксальный текст, писатель опасливо покосился на окно.
   Там было совершенно темно.
   В углу нижней строки компьютера приветливо светилось: 3.22. И тут же перепрыгнуло на следующий минутный рубеж – 3.23.
   Время пошло как обычно.
   Писатель, тихо шаркая шлепанцами, поплелся к кровати.
   – Это просто сон, – утешал он сам себя. – А я просто человек. Такой же, как и все. Немного расстроенный. Немного нервный. Посплю еще – и как рукой снимет.
   Не веря собственному бормотанию, но все-таки надеясь, что сон все еще продолжается, писатель ворочался под одеялом. Одеяло было слишком реальным, и это раздражало.
   Раздражал и сам тот факт, что, настойчиво уговаривая себя, что он и так спит, писатель, между тем, мучительно пытался уснуть. А когда у него получилось, он (тьфу ты! ну, надо же!) вернулся к месту вчерашней аварии. Психоаналитик там как раз промокал платком асфальт.
   – Что вы трете? Кровь-то уже давно засохла! – сыронизировал писатель.
   – Как засохла? Должна быть свежей! – психоаналитик был явно сбит со сценария.
   – Это почему это должна? Кто это ее обязал? – поинтересовался писатель еще более ехидным тоном. – Не я ли здесь решаю?
   Психоаналитик оторвал, наконец, свой платок от земли и с беспомощной гримасой продемонстрировал невидимой публике, что писатель прав. Платок был сух, и только в нескольких местах его украсили пятна какой-то ржавой пыли. Видимо, от засохшей крови.
   – Нехорошо это! – покачал головой психоаналитик. – А где же твой вечный укор? Ты ведь – убийца. Да, и сладострастник! Чуть было не забыл.
   – Так, ты тут на меня ярлыки не навешивай! – оскалился писатель. – Не забывай, что это я тебя придумал. Еще два слова, и сам загремишь в психушку. И не будешь дурить мозги легковерным идиотам, посещающим твой гнусный кабинетишко.
   Психоаналитик пытался, было, защищаться, но писатель уже отвернулся, ожидая появления медиума с оленьей головой. Те как раз спешили присоединиться к собранию.
   – Теперь ты! – грозно насупился писатель, указуя перстом на оленью голову.
   Та поежилась и замотала рогами, видимо, переживая ассоциацию с последним мгновением своей жизни, когда на нее тоже наставили, только не указательный палец, а винтовку.
   – Так, что это я хотела сказать? – голова попыталась вспомнить заготовленную тираду.
   Писатель ликовал.
   – Ты хотела сказать, – подсказал он, – что я тебе сразу не понравился. Что от таких, как я, только и жди, что пулю в лоб.
   – Точно! – подтвердила голова обрадованно. Видимо, ей, давным-давно отсеченной от туловища, было трудновато ворочать мозгами самостоятельно.
   – Нет, не так. Это я перепутал, – оправдался писатель перед собравшимися и тут же опять повернулся к голове. – Ты хотела сказать, что я тебя сразу покорил своей кротостью. По такому, как я, моментально видно, что он и мухи не обидит.
   – Уверен? – усомнилась голова.
   – Абсолютно! Ведь как воображают писатели в своих фантазиях, так оно и происходит в реальном мире. Так что именно это ты и хотела сказать. А теперь о Достоевском!
   – Да оставь ты в покое Достоевского. Он, в конце концов, классик, – встрял голос, который до сих пор предпочитал помалкивать. – И тебе, как мы уже выяснили, до него еще далеко.
   – Нет уж позвольте! – завопил писатель. – Я хочу высказаться. Достоевский Федор Михайлович, великий русский писатель и мыслитель. Родился в 1821 году. В 15 лет потерял мать, которая скончалась от чахотки. В 17 лет – отца, убитого собственными крепостными крестьянами.
   – Трудное детство! Великие потрясения! – вставил словцо психоаналитик.
   – Молчать! – взревел писатель. – Я продолжаю. В 27 лет был приговорен за вольномыслие к расстрелу. И хотя казнь была лишь инсценирована и заменена на каторгу, пережил случившееся тяжело. Впрочем, легче, чем другой приговоренный по тому же делу, который попросту сошел с ума.
   – Достоевский и сам не мог не тронуться, – опять прошипел психоаналитик. – Знавал я таких пациентов. А к женщинам они как относились! Ужас!
   – Молчать! – еще больше рассердился писатель. – Так вот, если кто-нибудь еще посмеет сказать хоть слово о Достоевском и потревожить заслуженный им покой, я вас всех… сотру!
   – В порошок? – скромно потупился медиум.
   – Из книги своей сотру. Безжалостно!
   Собравшиеся затряслись.
   – Меня сотри, – вплыла в образовавшийся круг собеседников пациентка психоаналитика. – Сотри, голубчик. А потом заново напиши. Только не такой жирной. А чтоб я стройная была! И нежная! Неж-на-я!
   Несмотря на свое телосложения и басовитость, она прямо ворковала и источала томную тоску о прекрасном.
   Писатель смилостивился.
   – Из уважения к присутствующим здесь дамам, – он бросил взгляд на толстуху и кошку, которая все это время благоразумно помалкивала, утирая лапкой мордочку, и лишь сейчас благочестиво мяукнула, – я вас прощаю. Существуйте дальше пока что. А сейчас все… Вы слышали? Все – пошли вон.
   – Ишь как распоясался! – констатировал голос и зашелся в писклявом смешке. И по нему даже было слышно, как будто он развел руками. Хотя предположить, что у голоса есть руки, было трудновато.
   – Вон, сказал! – гаркнул писатель.
   Все начали строиться.
   Сначала встал медиум с оленьей головой.
   Затем психоаналитик с платком, которым зачем-то промакивал собственный лоб.
   Затем толстая пациентка психоаналитика.
   Проходя мимо кошки, она протянула руки:
   – Иди сюда, кисонька.
   Ту не нужно было приглашать дважды, и она, уже успевшая так себя вылизать, что никаких следов крови не было видно совершенно, одним прыжком достигла раскрытых объятий и замерла под мышкой у новой покровительницы.
   – Ну что, ребята? Почешем, что ли? – предложил голос.
   И они пошли, зачем-то затянув на ходу походную песню:
   – Солдатушки, бравы ребятушки!

     Где же ваши жены?
     – А наши жены – пушки заряжены.
     Вот где наши жены.

   Писатель чуть не прослезился и, если бы у него тоже был платок, непременно бы помахал им вслед. Но платка не было, и он просто смотрел, как они потихоньку растворяются за поворотом. После чего он, наконец, провалился в здоровый глубокий сон, в котором и пребывал до наступления настоящего утра.

   Утро, впрочем, все равно выдалось прескверное…


   10. Имена

   Утро выдалось прескверное. Но он все-таки поднялся решительно. Ему нужно было срочно кое-что проверить, и он не желал медлить.
   Быстрым движением он спустил с кровати ноги и нащупал шлепанцы. Быстро встал и, даже не потянувшись, отправился в совмещенный санузел.
   Там он тоже надолго не задержался. Исполнил свои надобности, кое-как, без особого старания и внимания, почистил зубы, провел гребнем по волосам.
   Оделся, выглянул в окно – проверить, открыто ли кафе напротив. Убедился, что пока закрыто, и только тогда набрал чайник и поставил его кипятиться.
   В голове его созревал четкий план:
   1. Выпить кофе с парой тостов.
   2. Попробовать произвести еще пару экспериментов над временем.
   3. Дождаться открытия кафе.
   4. Отправиться туда и узнать во что бы то ни стало, как звали погибшего вчера мотоциклиста.
   5. В зависимости от полученного результата думать, что делать дальше.
   – План хорош! – одобрил он сам себя. Но тут же, не дождавшись даже, что чайник привычным свистом подаст условный сигнал своей готовности, хлопнул себя по лбу и произнес уже совсем с другой интонацией:
   – План идиотский!
   Тут же он мысленно перечеркнул все намеченные пункты и начал заново:
   1. Никаких кофе и тостов – позавтракаю в кафе.
   2. А то, что оно еще закрыто, а я голоден – ерунда, ибо…
   3. Решено попробовать произвести еще пару экспериментов над временем. Так почему бы в первом же из них не передвинуть стрелки часов поближе к тому моменту, когда кафе открывается?
   4. Если получится, то немедленно отправиться туда и во что бы то ни стало узнать, как звали погибшего вчера мотоциклиста.
   5. Этот пункт неизменен: в зависимости от полученного результата думать, что делать дальше.
   – Вот так-то лучше! – вновь одобрил себя писатель, сел в кресло и уставился на часы.
   Они определяли текущий момент как 8.50.
   – На этот раз попробуем без компьютера – настроился писатель.
   Он закрыл глаза и решительно приказал себе через несколько мгновений, после того как он с очередным движением век вновь обретет зрение, увидеть на циферблате совсем иную картину.
   – В котором часу открывается кафетерий? – попытался вспомнить он. – В 10? Пусть будет без пяти.
   Потекли секунды.
   Писатель медлил.
   – На этот раз не получится! – уверял он сам себя. – И я смогу, наконец, спокойно выпить кофе.
   (Он как раз слышал, что закипевший чайник еще пыхтел.)
   – А если получится? Как тогда жить дальше?
   – Как, как? А так: просто. Жить да не тужить! – возник вдруг голос разума, с которым писатель не разговаривал со вчерашнего дня. С того памятного момента, когда машина задавила кошку.
   – Но это же невыносимая ответственность!
   – Зато и привилегии какие! Делаешь, что хочешь, и никто тебе не указ!
   – Но ведь люди могут пострадать!
   – Без побочных эффектов ни одна хорошая вещь не обходится.
   – Ты называешь это побочным эффектом?! Я за один день убил троих!
   – Ну, людей-то было только двое. К тому же, это было непреднамеренное убийство. Да и вообще: во всем мире ежедневно их гибнет несоизмеримо больше.
   – И мне никогда это не нравилось!
   – Тем более хорошо. Теперь ты можешь это исправить!
   – Я?!
   – Конечно, ты! Это ведь ты изменяешь реальность под себя.
   – Это невозможно! Я не справлюсь!
   – Но ведь зачем-то ты получил этот дар? Как думаешь, зачем? И почему именно ты?
   – Отстань! Я еще сам ни в чем не уверен.
   – Так открой глаза и убедись.
   – Убедиться в чем?
   – Это ты поймешь, только открыв глаза. И уже давно пора это сделать.
   – Я боюсь.
   – А ты бы хотел, чтобы судьба мира оказалась в руках того, кто не боится? Вот тогда бы это был конец!
   – Я открываю! – вслух произнес писатель.
   – Валяй, валяй! – поддержал его кто-то изнутри.
   На какое-то мгновение писатель почувствовал себя младенцем, вылезшим из материнской утробы – так волновала и так пугала его новизна предстающей зрению картины.
   Младенцы, правда, не умеют пользоваться часами. А он умел. Уже давно и безошибочно. И потому ему не составило труда сложить показания стрелок в точное время – 9.55.
   Он встал с кресла и прошел на кухню, которую, как известно, ничего и не отделяло от салона.
   Он дотронулся до чайника, который какие-то полторы-две минуты назад свистел и отдувался одышкой пара.
   Чайник уже остывал.
   Сомнения не было: время опять подчинилось. И, собственно говоря, после этого все иные эксперименты уже теряли свою необходимость и остроту.
   И все-таки он намеревался сделать еще один шаг. Тот, что наметил вечером на спиритическом сеансе, разговаривая с душой погибшего Алекса.
   – Алекс. Вот это я запомнил. И проверю! – повторил он свои вчерашние слова и ринулся из квартиры.
   Лифта он уже не боялся. И железная кабинка, как вышколенный слуга, мгновенно открыла перед писателем свои дверцы и стремительно спустила его вниз.
   Без одной минуты 10 он уже стоял перед дверью кафе. К двери этой изнутри как раз подходила довольно стройная и довольно белокурая официантка.
   Она поздоровалась с писателем, пригласила его войти внутрь и привычным движением пальца развернула табличку, которая тут же перестала краснеть от жестоко и безапелляционно обозначенного на ней «Закрыто» и пригласительно осклабилась зеленым «Добро пожаловать!»
   Писатель сел за свой постоянный столик. Но только та, что постоянно его обслуживала, сегодня не подошла. Вместо нее папку с меню писателю протянула ее подруга, та, что открыла дверь.
   Писателю долго изучать меню не потребовалось. Он знал его наизусть и почти всегда выбирал одно и то же.
   Покончив с оформлением заказа, официантка собиралась, было, развернуться и отправиться на кухню, но клиент ее остановил вопросом:
   – А где же ваша подруга?
   – Заметили, конечно, что ее нет. Она отгул взяла. В себя приходит. Ее жених вчера погиб.
   – Да-да, я знаю. Я видел эту трагедию из окна. Если сможете, передайте ей мои соболезнования.
   – Будет возможность, передам.
   – Кажется, хороший парень был, – вздохнул писатель.
   – Да уж, хороший. Я ей даже завидовала. И вот оно как обернулось.
   – Знаете что? Принесите выпить чего-нибудь. Надо бы покойного помянуть.
   – Принесу.
   Она отсутствовала несколько минут, а потом вернулась с готовым заказом и со стопкой водки на маленьком подносике.
   – А за кого пить-то? – спросил писатель. – Как его звали.
   – Алекс, – чуть не заплакала официантка.
   – Значит, за Алекса! Пусть ему там, где он сейчас, будет хорошо.
   – Пусть! – поддакнула официантка и заглянула в глаза сердечного своего клиента.
   Что она точно там увидела, трудно сказать. Но на какое-то мгновение это ее удивило. А вот дальнейшее, как ни странно, не удивило нисколечко.
   – А за кого пить-то? – спросил писатель. – Как его звали.
   – Роберт, – чуть не заплакала официантка.
   – Значит, за Роберта! Пусть ему там, где он сейчас, будет хорошо.
   – Пусть! – поддакнула официантка и заглянула в глаза сердечного своего клиента.
   Что она точно там увидела, трудно сказать. Но на какое-то мгновение это ее удивило. А вот дальнейшее, как ни странно, не удивило нисколечко.
   – А за кого пить-то? – спросил писатель. – Как его звали.
   – Антон – чуть не заплакала официантка.
   – Значит, за Антона! Пусть ему там, где он сейчас, будет хорошо.
   – Пусть! – поддакнула официантка и промокнула глаза кончиком белого накрахмаленного фартука. – Закусить не забудьте! И приятного аппетита!
   – Спасибо! – откликнулся писатель, хотя кусок в горло ему уже не лез.
   И все-таки подкрепиться было необходимо.
   – Вообще-то, – думал писатель, рассеянно намазывая масло на хлеб, – я мог не ограничиваться Робертом и Антоном. Но, боюсь, испытание других имен могло обратиться в дурную бесконечность идентичных эпизодов. А здорово было бы все-таки до конца понять: это мир манипулирует мной, заставляя наивно поверить в свою подчиненность произволу моего разума, или это я манипулирую миром. Но если, все же, справедливо не первое предположение, а второе, то сколько еще можно двигаться на ощупь и бессистемно? Тут необходимо составить какие-то правила, во избежание излишних страданий и во имя самого лучшего из всех возможных завтра.
   – Отлично придумано! – одобрительно пискнул голос разума.
   Но писатель нещадно подавил его прихлебательство, откусив изрядный кусок своего бутерброда.


   11. Поиск системы. Шаг 1. Свет

   На экране компьютера возник гордый заголовок:
   СИСТЕМА УПРАВЛЕНИЯ МИРОМ.
   Что писать дальше, он еще не знал, но сам факт, что файл открыт и работа начата, его успокаивал.
   Прошло 5 минут.
   – Ну, нет! Это совершенно невозможно придумать самому! – вдруг сорвался писатель. – Вот если бы можно было посоветоваться с другими… (тут он прервался, чтобы лучше подобрать подходящее слово) эээ… демиургами.
   Мысль почему-то его позабавила.
   – А интересно, есть ли еще такие? Ведь почему бы и не быть?
   И тут ему, с его богатой фантазией, сразу представились еще несколько загнанных в тупик человечков, которые в разных частях света пытаются осознать, в чем суть их неизвестно откуда взявшегося дарования, так мучительно и бесповоротно изменившего их незначительные доселе жизни.
   – А если устроить клич в интернете: «Творцы всех стран – объединяйтесь!» Можно было бы устраивать конференции по обмену опытом, а изобретение системы стало бы делом коллективным и простым.
   Дальше писательская мысль развернулась еще масштабнее, и он буквально увидел большой конференц-зал, украшенный плакатами с расписанием заседаний и всей широтой представленных к обсуждению тем.

   10.00 – легкое угощение.
   10.30 – вступительная лекция демиурга Иващенко «Как я стал творцом Вселенной. Психологические приемы для облегчения правильной самоидентификации. Советы начинающим».
   11.30 – доклад демиурга Шнейдермана «Не сотвори себе кумира. Основные правила самовоспитания и преодоления чувства собственного превосходства».
   12.30 – тезисы демиурга Ювэй Чжао «Использование древних восточных методик медитации и концентрации внимания для максимальной продуктивности процесса творения».
   13.30 – перерыв на обед.
   Ну, и так далее…

   И все-таки, несмотря на выпуклую и притягательную реальность воссозданной писательским воображением картины, он почему-то усомнился в ее правдоподобии.
   – Сдается мне, что я один такой, – вздохнул он, и его тут же охватило острое и сосущее чувство одиночества.
   Но если даже реального господина Шнейдермана с его докладом и не существовало, то мнимый господин Шнейдерман, промелькнувший в расписании, все же навел писателя на одну перспективную мысль.
   – «Не сотвори себе кумира» – это же из Пятикнижия, – встрепенулся он. – А разве в этой книге не описывается процесс творения мира. По крайней мере, у того-то Творца я могу поучиться!
   И не теряя ни секунды, он зашел в интернет и вбил в поисковое окно ключевые слова, которые должны были привести его к Книге книг. Она не замедлила появиться на экране.
   – А вот и поглядим! – писатель предварил чтение радостным возгласом и потиранием рук. – И поучимся!
   Он приступил.

   «В начале сотворил Б-г небо и землю. Земля же была пуста и хаотична, и тьма над бездною; и дух Б-жий витал над водою».

   Здесь писатель прервался и задумался о несовпадении изначальных данных.
   – Тогда не было еще ничего, – размышлял он. – А сейчас есть все. Одно дело изначально творить мир по задуманным правилам, и совсем другое – работать с уже созданной моделью. Не стыкуется!
   Впрочем, отчаиваться он не стал, а решил продолжить ознакомление с текстом Пятикнижия, надеясь все-таки обнаружить какую-нибудь подсказку для себя.

   «И сказал Б-г: да будет свет. И стал свет. И увидел Б-г свет, что он хорош; и отделил Б-г свет от тьмы. И назвал Б-г свет днем, а тьму назвал ночью. И был вечер, и было утро: день один».

   – Свет – это хорошо! – подумал писатель и посмотрел на электрическую лампочку, которая приветливо светила ему из-под нахлобученных полей абажура.
   Но чем дольше изучал ее писатель, тем меньше она походила на лампочку, а все разрасталась и разрасталась, пока не превратилась в бесподобное рыжее светило на древнем небосводе.
   – Вот, значит, с чего Он начал! – одобрительно закивал писатель. Но какого же было его удивление, когда в дальнейшем тексте он обнаружил следующее:

   «И сказал Б-г: да будет свод внутри воды, и да отделяет он воду от воды. И сделал Б-г свод; и отделил воду, которая под сводом, от воды, которая над сводом. И стало так. И назвал Б-г свод небом. И был вечер, и было утро: день второй».

   – Как же так? – забеспокоился писатель. – Небо появилось только на второй день. А где же Солнце висело до этого? Непорядок. Впрочем, может, дальше объяснят.
   Но дальше все было еще более странным:

   «И сказал Б-г: да соберется вода, которая под небом, в одно место, и да явится суша. И стало так. И назвал Б-г сушу землею, а собрание вод назвал морями. И увидел Б-г, что хорошо. И сказал Б-г: да произрастит земля зелень: траву семяносную, дерево плодоносное, производящее по роду своему плод, в котором семя его на земле. И стало так. И выпустила земля зелень, траву семяносную, по роду своему, и дерево плодоносное, в котором семя его по роду его. И увидел Б-г, что хорошо. И был вечер, и было утро: день третий.
   И сказал Б-г: да будут светила в небосводе, чтобы отделить день от ночи, они и будут знамениями и для времен, и для дней и годов. И да будут они светилами в своде небесном, чтобы светить на землю. И стало так. И создал Б-г два светила великие: светило большее для владения днем, и светило меньшее для владения ночью, и звезды. И поместил их Б-г в небосводе, чтобы светить на землю, и управлять днем и ночью, и отделять свет от тьмы. И увидел Б-г, что хорошо. И был вечер, и было утро: день четвертый».

   Писатель вытер испарину.
   – Это что же получается? – изумился он. Свет был создан в первый день, а светила – в четвертый. Но тогда что же было источником света в начале?
   Он откинулся в кресле и задумался.
   – Значит – это был какой-то другой свет – подсказывала логика. – Но какой?
   И тут же писательская фантазия сотворила еще одну живую картину.
   Ему представилась темная комната. Собственно говоря, он знал, что это комната, но видеть ее не мог.
   Потом раздался протяжный скрип двери, как будто от сквозняка или от того, что кто-то желающий остаться невидимым медленно-медленно потянул ее на себя.
   В темноте звуки особо четко различимы, а потому вслед за скрипом двери можно было услышать и кое-что другое. Шорох. Как будто все тот же кто-то, что пожелал остаться неизвестным, осторожно нащупывает на стене возле дверного проема (ведь обычно это бывает именно там) выключатель. Еще чуть-чуть, и настойчивый палец коснется гладкого пластика. Щелчок – «Да будет свет!»
   Яркий, непривычный, от которого глаз, парализованный тьмой, уже давно отвык. Обнажающий суть явлений. Позволяющий за долю секунды охватить кусок окружающего мира и осознать, что же это за часть.
   Мастерская – стало ясно писателю.
   Вот столярный стол с тисками. Доски, сложенные под столом одна на другую. Целый набор необходимых инструментов: сверла, дрели, измерительные приборы, точильные камни и прочее и прочее.
   Мастерская пуста. Но словно бы самою этой пустотой приглашает тебя приступить к работе.
   – Войди и твори! – взывает она. – Смотри, здесь все есть. Хочешь, изготовь себе паяца с грустным лицом. А хочешь, со смешным. И твои куклы будут радоваться и плакать, и раздавать друг другу тумаки. А если тебе скучно в одиночестве следить за потехой, сделай других кукол и назови их публикой.
   Доски пахнут наивной деревянной чистотой. На них ни шероховатостей, ни царапин. А то, что станет с ними, зависит только от тебя.
   А если хочешь, можешь и не ограничиваться маленьким уютным мирком этой комнаты.
   Там, за стенкой, бурлит клоака. В ней живут множество существ, сотворенных когда-то за 6 дней.

   «И сказал Б-г: да воскишит вода кишеньем живых существ; и птицы да полетят над землею по своду небесному. И сотворил Б-г рыб больших и все существа живые, пресмыкающихся, которыми воскишела вода, по роду их, и всех птиц крылатых по роду их. И увидел Б-г, что хорошо. И благословил их Б-г, сказав: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте воды в морях, и птицы да размножаются на земле. И был вечер, и было утро: день пятый.
   И сказал Б-г: да произведет земля существа живые по роду их, и скот, и гадов, и зверей земных по роду их. И стало так. И создал Б-г зверей земных по роду их, и скот по роду его, и всех гадов земных по роду их. И увидел Б-г, что хорошо. И сказал Б-г: создадим человека по образу Нашему, по подобию Нашему, и да властвуют над рыбами морскими и над птицами небесными, и над скотом, и над всей землей, и над всеми гадами, пресмыкающимися по земле».

   Они все, все – там, за стенкой. А здесь очень много досок. Хочешь, построй им надежные дома. А хочешь, сколоти им гробы. Ведь то, что станет с ними, зависит только от тебя.
   После того, как в мастерской зажегся свет, все стало так ясно и прозрачно. Все возможности рассыпаны перед глазами, как свежие стружки, летящие из-под рубанка.
   Только возьми его в руки, и ты построишь что-то невообразимо прекрасное. А если хочешь уродливого, то и это тебе по плечу.
   Так бери же, не сомневайся!

   – А что если тот первый свет, сотворенный в самом начале – это лишь намек? Это не тот свет, который светит им. Это тот свет, которым я должен озарить свои глаза, чтобы изучить все и не наделать ошибок. Это путеводный свет, проведенный в мою мастерскую. Это запрет приступать к работе вслепую. Это введение к труду.
   Мне нужно понять, чего хочет от меня этот мир. Чего ему не хватает? Чего у него в избытке? Где надо отнять? Где прибавить? Какую маску выстругать паяцу? Что бросить на весы: слезу или улыбку?
   О, как же я был слеп все это время! Как вообще я отваживался писать, не зная, что прочтет мой мир между необдуманных строк? Как жалок я был!

   У писателя пересохло в горле. Он встал и налил себе воды, тем самым невольно совершая переход от первого индивидуального дня творения ко второму.

   – Я пойду на улицу, – решил он. – Я загляну в глаза своим читателям. Нет, я загляну в глаза своим героям.

   На самом деле, между читателями и героями не было уже абсолютно никакой разницы.


   12. Улица

   Возле самого его дома начиналась довольно спокойная улица, совсем недавно облагороженная саженцами и симметрично расставленными с обеих сторон скамейками.
   Писатель решил пристроиться там и с блокнотом в руках понаблюдать за происходящим.
   Смотровой пункт был найден довольно быстро: одна из скамеек, с которой запросто можно было следить и за движением машин, и за перемещением пешеходов.
   Тут же неподалеку разместились переносной лоток с мороженым и трехлапый мольберт, за которым юный художник остервенело набрасывал на бумагу брызги красок.
   Писатель проследил за взглядом живописца, пытаясь определить, что является его натурой, но не обнаружил ничего, кроме довольно чахлого куста смутного происхождения.
   Писателю стало обидно за будущую картину. Но что можно было поделать, если лучшей растительности на всей улице не наблюдалось.
   – Пока еще саженцы подрастут… – задумался писатель, прикидывая в уме, сколько времени может понадобиться молодым трепетным деревцам разрастись до состояния пышных дарителей тени и эстетического наслаждения.
   В ботанике он силен не был, но понял, что речь идет о приличном сроке.
   – А вот бы они уже были большие – размечтался он. – Я бы как раз сейчас сидел под кроной одного из них.
   Тень от множества резных листьев упала на его лицо.
   Писатель задрал голову. Над ней шелестел довольно симпатичный молодой дуб. И точно такие же несли вахту на двухметровом расстоянии друг от друга вдоль всей улицы, куда хватало глаз.
   Малыши побросали двух-, трех– и четырехколесные велосипеды, и кто в карман, кто в кепку, кто просто в ладошку – собирали коричневые желуди, гладкие и жизнерадостные, как само детство.
   Писатель встал и нервно прошелся по мгновенно образовавшейся аллее. Мимоходом, проходя рядом с художником, бросил взгляд на мольберт: на картине красовались дубы, а бывшая одинокая натура – скромный куст – почти затерялся среди рослых и крепких собратьев по растительной судьбе.
   Художник при этом не постарел. Оставался таким же юным и остервенелым.
   Значит, дело было не в ускорении времени.
   Он просто научился менять мир мгновенно и одной только мимолетной прихотью.
   Дубы тут же начали его раздражать, но он даже запретил себе думать о том, на какие другие деревья он предпочел бы их заменить.
   Он предположил, что очередная смена декорации его просто доконает. Но любопытно, что никто, абсолютно никто из прогуливающихся по аллее (а их было довольно много) не обратил внимание на произошедшую перемену.
   – Это замечаю только я один, – догадался писатель. – Остальные меняются вместе с изменением формы и воспринимают метаморфозу как должное.
   Что ж, приятно, что он их не пугал. Но сам он еще не совсем привык к своей новоявленной силе и пугался.
   – Не думать, ни о чем не думать! – велел он сам себе. – Только смотреть. И слушать.
   Дубы дружно прошелестели в знак одобрения принятого им решения. Должно быть, так они выражали коллективную дубовую позицию по поводу их права на существование.
   Писатель озирался по сторонам.
   Мир, которому полагалось быть благополучным и ухоженным, явно не являлся таковым. Тут и там виднелись неполадки – хоть сейчас закатывай рукава и принимайся за ремонт.
   Потрепанный кот с бельмом на одном глазу, прижавшись брюхом к пыльной дороге, следил за покалеченной птицей.
   Той, по всей видимости, досталось камнем, и участь этого подранка была предрешена. Черная, как сажа, с солнечным желтым клювом, она нервно подскакивала на своих ослабевших лапках, но разве эти жалкие перемещения могли надолго отдалить ее от непреклонно приближающейся смерти?
   Птицу было жалко. Но жалости ведь на всех не хватит, а сейчас помимо этой птицы (кто это: галка, скворец? писатель напряг память и вспомнил: черный дрозд) где-то гибли еще миллионы птиц, рыб, букашек и прочих живых существ!

   «И благословил их Б-г, и сказал им Б-г: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю…»

   Стало как-то горько и ущербно на душе, и в каком-то неожиданном приступе не то сарказма, не то бешенства, писатель вскочил, подхватил валявшийся неподалеку довольно увесистый камень и швырнул им в кота.
   Тот взвизгнул и опрометью понесся прочь.
   – А ведь мог и без камня, одной силой мысли, – усмехнулся писатель. – Привычку еще не приобрел.
   Что делать с раненым дроздом, писатель не знал.
   Не знал, и зачем кота обидел – тоже ведь бедолага уличная.
   Он в изнеможении опустился обратно на скамью.
   Дрозд прекратил свои бессмысленные перемещения и замер.
   Мир продолжал громогласно исполнять симфонию разочарования.
   Писатель выхватывал лишь отдельные клочки из этого кошмара.

   …Два пацаненка самозабвенно лупили друг друга и сыпали ругательствами с непостижимой для них семантикой…

   …Пенсионер в тренировочном костюме бил собаку поводком…

   …Женщина с коляской, прижав одной рукой к уху сотовый телефон, хихикала и жеманно скалилась в пространство, не обращая никакого внимания на истошные крики своего младенца…

   …Дородная мороженщица рассматривала облезший красный лак на собственных ногтях и зевала (и в прямом, и в переносном смысле). А зря, ибо какой-то школьник-прогульщик, давно поджидавший момента, воспользовался ее невнимательностью и стянул одну порцию вожделенной холодной сладости в вафельном стаканчике.
   – Ах ты, ворюга! – завизжала продавщица. – Ах ты, сукин сын! А деньги, деньги кто платить будет?!
   Но он уже не слышал и так стремительно улепетывал, что в ушах свистело…

   …Трое мужичков запущенной наружности мрачно опохмелялись. И чесались: один в голове, другой – под мышкой, третий – в промежности…

   …Откуда-то попахивало рвотой…

   …На проезжей части два нерадивых водителя переругивались через опущенные стекла своих автомобилей и выясняли, кто виноват…

   …Дрозд смотрел с укоризной…
   Птицы – день пятый! Животные и люди – день шестой!

   Писателя мутило. Блокнот, так и не вытащенный из кармана, казался уже ни на что непригодным и чужим.
   – Я не смогу это все исправить! Я не смогу тут ничего улучшить! Я не хочу!
   Дрозд смотрел с укоризной.
   Писатель подошел к нему, протянул руку, взял трепетный комок с лихорадочно бьющимся сердцем и помчался домой.
   – Вот дожили! – прокомментировала увиденное мороженщица. – Уже диких птиц жрут!
   Мысль о возможности иного применения дрозда ее не посетила.

   Дома, временно поместив птицу на диванчике, писатель зашел в интернет и вычитал следующее:
   «Черный дрозд в последние годы становится синантропной птицей, поселяясь в парках и городских зеленых насаждениях. Он даже теряет свою перелетность, становясь оседлым и питаясь зимой не только ягодами, но и всем тем, чем питаются воробьи и вороны. Его песня состоит из минорных грустных, но сильных флейтовых звуков. В неволе черный дрозд менее пуглив и лучше привыкает к людям. Самцы окрашены в интенсивно-черный цвет, клюв и кожные кольца вокруг глаз – ярко-желтые. Самки черных дроздов буроватые.
   Содержат дроздов в больших клетках длиной не менее 70 см. Жердочки лучше располагать на разных уровнях, для того чтобы птица постоянно развивалась физически, прыгая с одной жердочки на другую. Самцов, от которых ждут песен, держат отдельно от самок. Впрочем, это относится и к другим певчим птицам. Кормом для дроздов служит мешанка или мягкий корм, включающий тертую морковь с толчеными белыми сухарями и различные добавки: куриное яйцо, творог, тонко порезанные кусочки сырого или вареного мяса и т. д.
   Дрозды очень любят ягоды: рябины, можжевельника, смородины, земляники, черники, бузины, винограда и другие. Зимой можно давать кусочки яблок и размоченный изюм. Хорошо поедаются каши – пшенная и рисовая, особенно на молоке, белый хлеб, смоченный в молоке или сладком чае. Обязательно следует давать мучных червей по 5–6 в день, а по возможности и муравьиные яйца, особенно весной. В целом кормление дроздов несколько проще, чем других насекомоядных птиц».
   – Ничего себе просто! – мысленно отозвался писатель. – Да я с ума сойду доставать ему муравьиные яйца. Неправильно это все как-то. Не так.
   Желая удостовериться, что все так и он ничего не пропустил, он вперил придирчивый взгляд в найденную в интернете статью. Та гласила:
   «Черный дрозд в последние годы становится синантропной птицей, поселяясь в парках и городских зеленых насаждениях. Он даже теряет свою перелетность, становясь оседлым и питаясь зимой не только ягодами, не только всем тем, чем питаются воробьи и вороны, но и вообще всем.
   Вы можете кормить его отбросами с собственного стола. Он легко переваривает и мучное, и сладкое. Не гнушается алкоголем. Только тогда не ждите от него песню, состоящую из минорных грустных, но сильных флейтовых звуков. Петь он у вас перестанет вообще. Ну, и не больно-то надо. Зато тише будет.
   В неволе черный дрозд менее пуглив и лучше привыкает к людям. Быстро усваивает человеческие повадки и распорядок дня и легко под них подстраивается. Со временем овладевает полезными навыками и может оказаться хорошим подспорьем в хозяйстве. Были случаи, когда черные дрозды научались откупоривать бутылки и закручивать клювом шурупы.
   Самцы окрашены в интенсивно-черный цвет, клюв и кожные кольца вокруг глаз – ярко-желтые. Самки черных дроздов буроватые».
   Писатель издал протяжный стон.
   Интернет тоже перестал быть мерилом объективности. Все поедала писательская агрессивная мысль.
   Были, правда, у этого, и хорошие стороны. Например, дрозда писатель тут же вылечил одним взглядом. И тот, высаженный на подоконник, десантировал оттуда как ни в чем не бывало. Будто и не болел никогда.
   Но помимо исцеления дроздов, перед писателем открывалась такая бездна неразрешимых задач, что ему сделалось совершенно дурно.
   – Я не смогу это все исправить! Я не смогу тут ничего улучшить! Я не хочу! – вновь повторил он. – Не буду!
   Он решил отказаться от неизвестно кем и неизвестно зачем навязанной ему миссии. Но как это сделать?
   По всей видимости, не существовало никакого другого способа, кроме как остановить свою мысль. Ни о чем не думать. Вообще!


   13. Собутыльник

   Он сидел в кресле и смотрел в потолок, стараясь не думать ни о чем, кроме его белизны.
   Но при пристальном рассмотрении оказывалось, что белизна потолка весьма неоднородна. Мазки краски нанесены где гуще, где жиже. Линии нечетки. Поверхность шероховата. И уже одна только эта шероховатость действовала на писательский мозг как электрошок, порождая такие мощные импульсы, о которых сам испытуемый ранее и не подозревал. И это вопреки даже тому, что шея его совершенно затекла.
   – Кто бы мог подумать, – рассуждал он, несмотря на добровольный обет не рассуждать, – что какой-нибудь жалкий пупырышек засохшей краски может породить такой глубокий и нескончаемый поток сознания! И вот же мысль человеческая: от этого пупырышка, этакой фитюльки, может она постепенно подобраться и к ядерной физике, и к сонетам Шекспира, и к высокой смертности китов, занесенных в красную книгу. Да и вообще к чему угодно.
   В общем, стало ясно, что потолок не панацея.
   И то, что не думать ни о чем писатель не может.
   Да и никто не может, если только он жив и мозг его функционирует как должно.
   – Прав был Декарт, – думал писатель, все так же вперившись в потолок, – «Я мыслю, следовательно, я существую». Совершенно справедливо и обратное: «Я существую, следовательно, я мыслю».
   – А вот этого я не говорил! – брезгливо и брюзгливо возразил Декарт, парящий под потолком. Его длинные черные локоны при этом не лежали на плечах, как на известном портрете, а ниспадали вниз перпендикулярно люстре.
   – Это Вы зачем? Это Вы как? Откуда Вы вообще взялись? – промямлил писатель, одновременно разминая затекшую шею, чтобы свободно следить за маневрами летающего гостя.
   Декарт поморщился. То ли от неделикатного вопроса, то ли от неприятных воспоминаний.
   – Вы когда спрашиваете, откуда я взялся, имеете в виду последнюю точку в моих перемещениях или весь проделанный мною путь? – уточнил он.
   – Я… – писатель замялся не на шутку. – Мне…
   Декарт проявил снисходительность и взял бразды управления разговором на себя:
   – Родился я во Франции, долго жил в Голландии, умер в Швеции. А сейчас я так, путешествую. Так сказать, повсюду. И нигде. Вот на Луне недавно был. Вы, наверное, слышали, там моим именем один кратер назвали. Хотелось посмотреть.
   – И как?
   – Да ничего особенного. Кратер как кратер. Глубокий довольно. Выемка такая в породе. Сгусток пустоты. Причем тут я, не понял.
   – А ко мне Вы по какому-то делу? Или так, мимо пролетали?
   – Вот чудной! – умилился Декарт, резко переходя на ты. – Ты ж меня позвал, вот я и пожаловал.
   – Я?
   – Ну, ты думал обо мне сейчас?
   – Думал.
   – Ну, вот я на твою мысль и отозвался.
   – И часто Вы так отзываетесь?
   – Обо мне не так уж многие вспоминают. Так что не часто. Тебе вот спасибо, что вспомнил. Кстати, выпить чего-нибудь у тебя не найдется?
   – Да я как-то… не держу.
   – Зря.
   – Но я могу в магазин сбегать. Тут недалеко.
   – Зачем в магазин? – удивился Декарт.
   – Ну, за этим, за выпивкой.
   Декарт расхохотался. Потом резко насупился.
   – Ты что, мои труды о рационализме не читал? – строго спросил он.
   – Да как-то… – в конец смутился писатель. – Я вообще-то собирался, но знаете…
   – Знаю! – перебил Декарт. – Прочти. И изумись моей теории о безграничных способностях человеческого разума. И примени на практике.
   Декарт поскреб подбородок и смилостивился:
   – Ладно, можешь не читать. Сразу применяй.
   – Это Вы в том смысле… – писатель попытался сформулировать очередной вопрос, но осекся на полуслове, вновь прерванный нетерпеливым порхающим под люстрой человеком.
   – Это я в том смысле, что давай надумай нам бутылочку хорошего французского вина. Бургундского, например. Только старого. Или знаешь, можно тоже бордоского, – тут Декарт почмокал губами. – И фужеры благородные изобрази.
   Писатель продолжал дергать шеей.
   – Чего ломаешься? – рассердился гость. – Валяй, давай.
   Писатель свалял.
   И они тут же уселись на диванчике и принялись пить вино. Хоть и сотворенное тут же на месте, но по вкусу точно как из погребов кардинала Ришелье.
   Это Декарт сказал. Как ценитель.
   Вино возникло вместе с ведерком с колотым льдом, бокалами и фазаньим паштетом на закуску.
   – Вот это я и называю безграничными возможностями разума! – одобрительно прошамкал Декарт.
   – Что именно? – полюбопытствовал писатель.
   – Ну, вот я тебе какое вино заказывал?
   – Бургундское. Или бордоское.
   – И какое ты выбрал?
   – Бордоское.
   – Точно. Бордоское оно и есть, – и в качестве доказательства гость принюхался к бокалу с видом почтенного дегустатора. – А теперь скажи: ты это бордоское когда-нибудь уже пил?
   – Помилуйте, да откуда?
   – Вот! А как же оно у тебя получилось того вкуса, то надо?
   Писатель задумался и не нашел ответа.
   – Сила мысли! – Декарт поднял указательный перст и многозначительно покивал. – Ну, за тебя! За твою силу мысли! И за мирное небо над головой!
   Они выпили.
   – Теперь за Вас, – предложил писатель.
   Они выпили.
   – Теперь на брудершафт, – додумался гость, – а то ты мне все выкаешь еще.
   – За тебя!
   – За тебя!
   – А как ты летаешь?
   – Во дает! – Декарта слегка развезло, и его упреки приняли вполне добродушную форму. – Я же тебе толкую целый час – сила мысли. Хочешь, взмывай со мной. На посошок выпьем под лампою.
   – Я боюсь, – заартачился писатель.
   – Чего?
   – Ну, я никогда еще не пил на лету, может меня вытошнит, например? Ну, знаешь, вестибулярный аппарат забарахлит.
   – Какой аппарат?! – взревел Декарт. – Я тебе говорю: безграничная сила мысли! Ты хочешь, чтобы тебя стошнило?
   – Нет!
   – Значит, не стошнит! Давай подымайся ко мне, – и он тут же взмыл обратно под потолок, ловко подхватив ведерко и бокал.
   Писатель колебался.
   – Обидеть хочешь? – насупился летучий гость. – И налить не поможешь?
   – У меня не получится.
   – Значит, твоим именем не назовут лунный кратер. Ты этого добиваешься?
   – Да какая разница, как их там называют. Нам-то что?
   – Нам ничего! Но пока ты не взлетишь, ты ничего не сможешь!
   – А я ведь и сам знаю, что не смогу, – согласился писатель. – Ты ведь пока не прилетел, я точно для себя решил, что не смогу. И даже пробовать не буду. Слабый я. Недостойный. Не знаю, как за дело взяться. Так что я вознамерился в себе эту силу истребить. Но не смог, потому тебя и вспомнил.
   – Ну что ж ты за нюня такая! – пригорюнился Декарт. – Ты попробуй, отказаться всегда успеешь. А? Давай, браток, еще по чуть-чуть.
   Писатель сдался:
   – Давай. Но по чуть-чуть.
   Он взял бокал и тоже взмыл к потолку.
   Ощущение полета было ни с чем не сравнимым.
   Правда, противные шероховатости на потолке стали ближе, зримее и значительней.
   – Забудь! – Декарт пресек грусть писателя, определив, куда он смотрит. – Перекрасить – раз плюнуть, тебе для этого даже маляров звать не нужно. Сам можешь – силой мысли. Но пока ты сам такой – шершавый, тебе не развернуться, как положено. Так что не думай больше о потолке, думай о себе.
   – В мире ведь не только один мой потолок неровный. Весь мир неровный какой-то, недоделанный. Как с этим быть?
   – Мир зависит от тебя?
   – В последнее время мне так кажется.
   – Значит, какой ты, такой и он?
   – Похоже, что так.
   – Ну вот и думай о себе. А остальное подстроится.
   Декарт влил в себя последние капли и вдруг добавил, посерьезнев:
   – Только думай хорошо! Светло думай! Все же от тебя зависит! Поэтому думай светло!


   14. Поиск системы. Шаг 2. С балкона

   Императив «думать светло» был слишком обтекаем. Надо было развернуть его в стройную систему отдельных конкретных установок. К чему писатель и приступил, простившись с Декартом и облобызав его напоследок, перед тем как тот, подобно дрозду, тоже десантировал с подоконника.
   Бордоское приятным теплом разливалось по жилам и придавало храбрости.
   Компьютер, неприученный к долгому невниманию хозяина, уже давно заждался.
   Писатель вознес пальцы над клавишами и приступил к выработке искомого алгоритма:
   «Думать светло!
   Это значит:
   1. Относиться ко всему: к жестокому рационализму природы, к человеческой тупости, пошлости и жадности, к непогоде, к отбившейся от рук технике и так далее и тому подобное – без раздражения, но со снисхождением. «Они» не виноваты и сами по себе заслуживают лучшего;
   2. Давать это лучшее всем без разбору, не взирая на их заслуги, его – демиурга – личную симпатию и сложившиеся обстоятельства;
   3. Удовлетворить все потребности и мечты каждого обитателя планеты (по крайней мере, попавшихся в его поле зрения);
   4. Для этого не щадить себя и щедро, на всю катушку, пользоваться своими возможностями;
   5. Не бояться промахов, но с оптимизмом глядеть на будущие успехи;
   6. В случае правильного осуществления всех выше перечисленных пунктов, уберегать себя от гордыни (не по моей воле пришла ко мне эта сила, и, скорее, не я владею ею, но она управляет мной)».
   Вроде бы, получалось складно. Умница Декарт с его советами оказался кстати. Осталось только решить, с чего именно начать осчастливливать человечество и иже с ним.
   Перед мысленным взором писателя пронеслась карта полушарий, куда ему захотелось срочно воткнуть флажок для определения начальной точки в запланированном глобальном фейерверке благодеяний.
   Мысль писателя заметалась между Колумбией и Камбоджей. Между несчастными американскими неграми и их еще более несчастными африканскими собратьями. Между комаром, зажатым в смертельные тиски росянки, и узником, доживающим свои последние часы в камере смертников. Между мукой депрессивного больного, не желающего вообще ничего, и ломкой наркомана, желающего лишь одного, но с настоящей страстью. Между старшеклассницей, тайно разродившейся этой ночью и бросающей своего ребенка в мусорный бак, и деловой женщиной за сорок, в очередной раз пережившей разочарование в борьбе против бесплодия. Между…
   Писатель потратил на все эти мысли не больше двух минут, но уже смертельно устал.
   Быть спасителем мира выматывало.
   Но ведь с чего-то нужно было начинать. Ведь каждая минута промедления стоила кому-то жизни. Ведь если не он, то кто? И если не сейчас, то когда?
   И тут писателя осенило: он решил позвонить родителям.
   С ними он общался крайне редко, наведывался и того реже. Как-то все не собраться было. Да и жили они далековато: в маленьком городке на расстоянии нескольких автомобильных часов от писателя.
   Ему вдруг стало стыдно. И он решил отложить на некоторое время заботу о камбоджийских голодающих в пользу собственных заброшенных предков.
   – Алло, мам? А это я… Почему похудел?.. Ну, перестань… Как ты можешь слышать по телефону, что я похудел?.. Голос голодный?.. Уверяю тебя, ты заблуждаешься – я ем за двоих… Чего бояться? Ожирения? Холестерина?.. Мам, я честно, в порядке. Лучше расскажи, как вы там поживаете… Что с отцом? Почему болеет? А, за сборную Италии болеет… И ты болеешь? Тоже за Италию? Понятно… А что с деньгами?.. Нет, мне присылать не надо, я думал, наоборот, вам послать… Пенсия щедрая? А такое бывает?.. Я – нет… Говорю же, я – нет… Не женюсь… Я же вам обещал, что без вас не женюсь… И не собираюсь… Почему руки дрожат? Как ты это слышишь? Трубка по уху стучит?.. Ну да, есть немного… Чуть-чуть вина, хорошего французского… Нет, не один, с приятелем… Да не вожусь я с плохой компанией… Да-да, очень приличный человек, философ… Как зовут? Рене… Да, француз… Да, так пролетом… Из Европы… Книжки – хорошо, скоро новую напишу, вам пришлю… И старые не поняла?.. Ну, эта должна быть лучше… Ну, все, мам, привет отцу… А когда полуфинал? Ну, так я тебе обещаю, что сборная Италии выиграет… Откуда знаю? Какая разница? Вот увидишь, что будет именно так… Все, будьте здоровы… Целую… Пока-пока…
   Писатель бросил трубку и помрачнел. Осчастливливать человечество было непросто.
   Но может, это только потому, что на расстоянии?
   Он решил опять прогуляться и вступить в личный контакт с каким-нибудь сирым и убогим, для того чтобы немедленно его осчастливить. Только нужно было для начала переодеться, так как после кутежа с Декартом он выглядел несколько помятым.
   Писатель зашел в спальню, но не успел даже открыть дверцу гардероба, как его внимание было привлечено каким-то подозрительным шевелением на балконе напротив.
   Писатель пригляделся и обнаружил, что какой-то патлатый молодой человек приделывает веревочную петлю к балконной перекладине. При этом он явно нервничал, руки его дрожали и узел никак не хотел затягиваться как следует.
   – Кхм… – кашлянул писатель, выйдя на свой балкон.
   Молодой человек вздрогнул.
   – Это Вы что это тут мастерите? – поинтересовался писатель, пытаясь вложить в свою интонацию всю ласку, на которую только был способен.
   Молодой человек осмотрел собеседника. По его лицу было видно, что он колеблется: то ли огрызнуться, то ли кинуться на шею (в переносном смысле, конечно, ибо их разделяло довольно приличное пространство между двумя балконами) неожиданно возникшему утешителю. Похоже, он выбрал первое.
   – А Вам, собственно, какое дело?
   – Да так, интересуюсь, – писатель сделал вид, что осматривает не молодого человека, а его балконное хозяйство, и, прежде всего, кустик герани, кое-как воткнутый в горшок и явно вопиющий о поливе.
   – Ну, и нечего тут… – буркнул молодой человек.
   – А позвольте задать Вам один вопрос, – миролюбиво отреагировал писатель.
   – Ну, чего еще?
   – А Вы, случайно, не вешаться ли собрались?
   – А даже если и так, то что? Моя жизнь. Что хочу, то и делаю.
   – Нет, я не возражаю, это я так, чисто теоретически. Только не стоит ли Вам перед необратимым шагом сообщить мне, в чем причина Вашей решимости?
   На физиономии молодого человека опять отразились колебания.
   – А Вам не все равно?! – наконец ответил он.
   – Нет, не все равно. Я, видите ли, писатель, описываю жизнь, так сказать, во всех ее проявлениях. И поэтому у меня к Вам глубочайшая просьба: прежде, чем Вы повеситесь, расскажите мне обо всем. Пользы теперь от Вас миру никакой, так хоть в книжице моей обретет какой-нибудь смысл.
   Молодой человек задумался.
   – А Вы в психушку звонить не будете? Или еще куда? А то откуда мне знать, может, Вы мне просто зубы заговариваете, а сами только и ждете, когда молодцы налетят и скрутят меня по рукам и ногам.
   – Нет, не буду звонить, обещаю.
   На лице молодого человека отобразилось облегчение.
   – Ну ладно тогда – согласился он.
   – Я только, с Вашего разрешения, к Вам переберусь, а? А то неудобного как-то через улицу кричать – попросился писатель.
   – Извольте, моя квартира № 8, четвертый этаж.
   – То, что четвертый этаж, это я и так вижу. Но я как-нибудь так, через балкон. Если Вы, опять же, не возражаете.
   – Да Вы же разобьетесь! – не на шутку встревожился молодой человек.
   Писатель улыбнулся:
   – Однако для человека, который не дорожит собственной жизнью, Вы на редкость умеете дорожить чужой.
   И с этими словами, не долго думая, он взмыл над балконом и за две секунды перенесся в квартиру напротив.
   – Ни хрена себе! – обалдел молодой человек.
   – Понравилось? Хочешь, тебя научу? – писатель незаметно перешел на ты, как совсем недавно, в другой беседе проделал с ним самим Декарт.
   – Круто! – закивал молодой человек. – Только мне это уже ни к чему, я человек конченный.
   – А вот давай-ка ты меня угостишь чаем, и мы разберемся, что да как.
   Чай был вполне себе душистый и славный, что располагало к беседе, и писатель без особого труда выяснил, что кончать с собой молодой человек решил из-за несчастной любви. Что выбранная им девушка на него никакого внимания не обращает, а жить ему без нее нет никакого смысла. Что оба учатся в одном институте, только на разных факультетах: он – на стоматолога, она – на зубного техника. Что она хороша, свежа и весела, а он в последнее время совсем себя запустил: не стрижется, не ест, прогуливает занятия, даже зубы небрежно чистит.
   – И что, ты считаешь, это достойный повод умереть?
   – Да, я так считаю.
   – А если бы кто-нибудь тебе сказал, что пройдет день, может, даже несколько часов или того меньше, и эта девушка ответит тебе взаимностью, ты бы повременил с уходом?
   – Такого быть не может.
   – Ну, а если бы могло быть?
   – Тогда я бы жил.
   – Ну, а вдруг ты умрешь и даже не узнаешь, что она готова была тебя полюбить?
   – Да не готова она. Я сколько раз на свидание приглашал: и в кино, и в кафе. Под окнами дежурил. В институтских коридорах караулил – она ни в какую. Не нравлюсь я ей.
   – А я думаю, что нравишься.
   – Как Вы можете так думаете, если Вы даже не знаете, о ком речь.
   – Поверь мне, я знаю, что говорю.
   – Это Вы просто так, чтобы меня остановить.
   – Ладно, ты мне не веришь. Тогда предлагаю тебе смелый эксперимент.
   Глаза молодого человека блеснули удивлением. Похоже, жизнь не так уже ему и наскучила, как он себе представлял.
   – Что за эксперимент?
   – Давай так. Ты сейчас иди в институт. И я готовь поспорить, что прямо с сегодняшнего дня у вас все наладится. Если же я не прав, то поступай, как знаешь. Я больше не буду вмешиваться.
   Молодой человек задумался. Похоже, решимость писателя его поразила и убедила. Да и прыгал с балкона он лихо – видать, не простой субъект.
   – Ну как, идет? – спросил писатель.
   – По рукам! – ответил молодой человек.
   Они скрепили уговор крепким рукопожатием, допили чай и вместе вышли из квартиры.
   Глядя вслед удаляющейся спине, писатель посерьезнел и произнес вслух:
   – Она его любит! Очень!


   15. Любовь и ее последствия

   На балконе целовались.
   Две фигуры, две тени, две страсти в вечерних сумерках.
   Писатель наблюдал за ними через щель между задернутыми гардинами.
   На сердце его было хорошо.
   Две фигуры, две тени, две страсти были плодом его усилия. Он предоставил им балкон квартиры № 8 в доме напротив, и звездное небо, и весь большой и прекрасный (почему-то, вопреки своим же ощущениям сегодняшнего утра, писатель в этом смысле кардинально переменил мнение) мир, укачивающий влюбленных в своей щедрой и бесконечно уютной утробе.
   Уже никто больше не собирался вешаться. Веревка с несостоявшейся на одном своем конце смертельной петлей, отверженная и забытая, валялась на полу рядом с горшком с геранью. И если бы не сумерки, то было бы видно, что и герань как будто ожила. Хотя вполне может быть, что ее попросту наконец-то полили.
   А они все целовались.
   Очень долго.
   И оторваться друг от друга не могли.
   И писатель не мог оторваться от своей щели.
   Знал, конечно, что неприлично и недостойно пялиться на чужое счастье. Но в том-то и дело, что он совершенно никак не мог считать его чужим.
   Он был не случайным свидетелем возникшего яркого чувства между двумя молодыми существами, он был даже не соучастником, он был источником. Тем генератором творящей мысли, которая все исправила, все поставила на свои места, все упорядочила таким образом, что в самый последний момент удалось избежать катастрофы. И почти с отеческой (хоть и не по возрасту) любовью писатель еще раз взглянул на балкон напротив и буквально силой заставил себя покинуть тайный наблюдательный пункт.
   – Надо бы приготовить еще порцию бордоского и позвать Декарта. Рассказать ему о моем успехе. Сообщить о решении принять на себя миссию. О желании отныне и впредь помогать каждому страждущему. О победе над сомнением. О…
   То, что должно было следовать после очередного «о», писатель сформулировать не успел, ибо был отвлечен странным звуком.
   Услышав его, он мог бы поклясться, что кто-то как будто нарочно повторяет эту самую букву «о» вслух на улице практически под писательским окном.
   Многократно повторяет, смачно, с возрастающим накалом и невыносимой горечью.
   – Это еще что такое? – насторожился писатель и, снова отправившись к окну, на этот раз не церемонился и широко распахнул гардины.
   Звук доносился снизу и чуть-чуть наискосок.
   И все-таки писатель не удержался и перед тем, как посвятить себя поиску источника этого душу разрывающего «о», глянул краем глаза на балкон напротив.
   На балконе целовались.
   Две фигуры, две тени, две страсти в вечерних сумерках.
   Все еще.
   – О… О… О Б-же! – Снова донеслось снизу.
   Писатель прислушался, присмотрелся и различил того, кто это простонал.
   То была почти полностью скрытая порожденной фонарным светом тенью от балкона тень человека.
   Мужская, патлатая, молодая.
   – Еще один несчастный юноша, – обрадовался писатель.
   Вернее, по-хорошему-то он огорчился (все ж таки сколько этих страдальцев на земле!), но про себя и для себя – обрадовался: есть еще одна кандидатура для осчастливливания.
   – Надо спуститься к нему! – подумал писатель и, словно заклиная тень от перемещения, мысленно воззвал. – Не уходи!
   И через две минуты, не больше, он уже подкрадывался к прячущемуся от чужих глаз жмущемуся к стенке молодому человеку. Второму одинокому и отчаявшемуся молодому человеку за последние несколько часов.
   – Что ж, разберемся, поможем, исправим! – мысленно начертал писатель на мысленном знамени своей индивидуальной службы спасения. – Опыт у нас уже какой-никакой имеется.
   Молодой человек вновь отчетливо заскулил:
   – О… О… Нет, я больше не могу!
   На балконе, тем временем, продолжали самозабвенно целоваться.
   Две фигуры, две тени, две страсти в вечерних сумерках.
   – Кхм… – кашлянул писатель, обнаруживая свое присутствие.
   Дальше все пошло как в классическом случае дежавю, лишь с некоторым несовпадением деталей.
   Молодой человек вздрогнул.
   – Это Вы что это тут прячетесь? – поинтересовался писатель, пытаясь вложить в свою интонацию всю ласку, на которую только был способен.
   Молодой человек осмотрел собеседника. По его лицу было видно, что он колеблется: то ли огрызнуться, то ли кинуться на шею неожиданно возникшему утешителю. Похоже, он выбрал первое.
   – А Вам, собственно, какое дело?
   – Да так, интересуюсь, – писатель сделал вид, что осматривает не молодого человека, а ведущую в подъезд тяжелую дверь с некогда матовой, но совершенно в некоторых местах натертой до блеска за долгое время пользования жильцами дома и его гостями ручкой.
   – Ну, и нечего тут… – буркнул молодой человек.
   – А позвольте задать Вам один вопрос, – миролюбиво отреагировал писатель.
   – Ну чего еще?
   – А Вы случайно не переживаете ли какой-нибудь трагический момент и не задумываетесь ли из-за этого о каких-нибудь отчаянных глупостях?
   – А даже если и так, то что? Моя жизнь. Что хочу, то и делаю.
   – Нет, я не возражаю, это я так, чисто теоретически. Только не будет ли лучше, если Вы перед тем, как решиться на необратимый поступок, сообщите мне, что у Вас приключилось? Может быть, я сумею Вам помочь?
   На физиономии молодого человека опять отразились колебания.
   – А Вам не все равно?! – наконец ответил он.
   – Нет, не все равно. Я, видите ли, писатель, описываю жизнь, так сказать, во всех ее проявлениях. Так что мне любое человеческое переживание любопытно в качестве материала для творчества. Да к тому же я вообще очень люблю всячески содействовать симпатичным людям. А Вы мне кажетесь очень симпатичным. И очень несчастным. А несчастьями, между прочим, лучше делиться.
   Молодой человек задумался.
   – Ну ладно тогда – согласился он.
   И тут же отвлекся.
   Потому что на балконе целовались.
   Две фигуры, две тени, две страсти в вечерних сумерках.
   – Нет, это просто невыносимо! – что есть силы взвыл молодой человек и уже было ринулся к подъезду, но писателю удалось ухватить его за локоть.
   – Сначала давай-ка я угощу тебя чаем, и мы разберемся, что да как, – резко переходя на «ты» предложил писатель и увидел в глазах собеседника знак согласия.
   Чай был вполне себе душистый и славный, что располагало к беседе, и писатель без особого труда выяснил, что несчастен молодой человек из-за преданной любви. Что его любимая девушка, с которой он был беспредельно счастлив уже несколько месяцев и на которой в ближайшем будущем собирался жениться, внезапно его бросила сегодня днем. Что она совершенно неожиданно (еще утром они были без ума друг от друга и строили самые радужные планы) решительно с ним порвала, обругала последними словами и велела больше никогда не показываться ей на глаза. Что, как выяснилось, она совершенно вдруг и совершенно ни с того ни с сего предпочла ему другого. Что они оба (девушка и каким-то непостижимым образом встрявшей между ними этот другой) учатся в одном институте, только на разных факультетах: он – на стоматолога, она – на зубного техника. И что сейчас эти студенты целуются на балконе. Уже второй час.
   Писателю стало нехорошо.
   – И что ты собираешься делать? – тихо поинтересовался он, растеряв всю свою былую уверенность.
   – Свести счеты с жизнью!
   – И что, ты считаешь, это достойный повод умереть?
   – Да, я так считаю.
   – А если бы кто-нибудь тебе сказал, что пройдет день, может, даже несколько часов или того меньше, и эта девушка вернется к тебе, и весь сегодняшний кошмар окажется недоразумением, ты бы повременил с уходом?
   – Такого быть не может.
   – Ну, а если бы могло быть?
   – Тогда я бы жил.
   – Ну, а вдруг ты умрешь, не дождавшись всего каких-то жалких этих самых нескольких часов? Обидно будет!
   – Нет, это невозможно! Ничего уже не исправить! Все кончено!
   Писатель лихорадочно подбирал правильные слова.
   Молодой человек тоскливо поглядывал на окно. Видно, не терпелось убедиться в том, что парочка еще там.
   Писателю же и глядеть в окно не надо было. Он и так откуда-то знал, что на балконе целуются. Две фигуры, две тени, две страсти в ночи.
   И тут его осенило.
   – Ты говоришь, невозможно, и потому мои слова кажутся тебе неубедительными. А если я тебе докажу, что любое «невозможное» на самом деле возможно, тогда переменишь свое мнение и согласишься повременить с решением?
   – Да Вы это вообще о чем? – явно не понял и явно усомнился в здравомыслии собеседника молодой человек.
   – Ну, вот например, что тебе кажется абсолютно невозможным?
   Гость еще не ответил, но писатель уже точно знал, что сейчас услышит. Может, он даже и сам мысленно продиктовал юноше ответ, но в любом случае заранее радовался.
   – Мне? – переспросил молодой человек. – Невозможным? Ну, допустим, что люди могут летать под потолком.
   – Ага, летать… – просиял писатель. – В таком случае предлагаю тебе смелый эксперимент.
   Глаза молодого человека блеснули удивлением. Похоже, жизнь не так уже ему и наскучила, как он себе представлял.
   – Что за эксперимент?
   – Давай так. Я сейчас взлечу, а ты после этого восстановишь свою веру в жизнь.
   Молодой человек задумался. Похоже, решимость писателя его поразила и убедила.
   – Ну как, идет? – торопился писатель.
   – По рукам! – ответил молодой человек.
   Они скрепили договор крепким рукопожатием, и писатель незамедлительно взмыл к люстре.
   Молодой человек лишился дара речи.
   – Ни хрена себе! – наконец, выпучив глаза, проговорил он.
   – Понравилось? Хочешь, тебя научу?
   – Круто! – закивал молодой человек. – Только мне это уже ни к чему, я человек конченный.
   – Так-так, мы, кажется, договорились!
   – А может это просто фокус такой? – гость вдруг пошел на попятную.
   – Ах, фокус?! – рассердился писатель. – Хорошо! Говори еще, что невозможно, несносный ты скептик!
   – Ну вот, например, станьте невидимым.
   К этому писатель еще не был готов, но дрейфить сейчас не подходило и он залихватски прищурился.
   – На слабо берешь? Да запросто! – и тут же исчез.
   Парень замотал головой, отгоняя наваждение.
   – Эй! – наконец не выдержал он. – Вы где? Да куда же Вы запропастились?!
   – Здесь я – раздался невозмутимый голос из-под люстры. – Проявляться обратно?
   – Да уж сделайте одолжение.
   Писатель проявился и медленно спланировал на диван.
   – Нет ничего невозможного! – подвел он итог. – И ты еще будешь счастлив! Я обещаю!
   – С ней? – глаза молодого человека по-щенячьи предано следили за губами писателя и ждали ответа.
   Писатель смутился.
   – С ней? – переспросил юноша.
   – Не знаю, – наконец признался писатель. – Мне надо подумать.
   – Долго?
   – Что – «долго»?
   – Думать долго будете?
   – Не знаю. Как пойдет.
   – А я могу подождать?
   – Чего?
   – Ну, того, чего Вы надумаете.
   – Подожди.
   – Здесь?
   – Да хоть здесь. Пойди вон, приляг на диванчике. А я пока за компьютером посижу. Там думать сподручнее.
   Молодой человек послушно затих.
   Писатель сел в кресло, оживил экран и замер в горьком размышлении, которое начиналось приблизительно так:
   – Как же я мог? Как я мог так безобразно напортачить?! Тяп-ляп и готово! А девушку не спросил! Сыграл с ней как с куклой без всякого понятия, без всякой свободы воли! Вот тебе и надумал светло! Вот и осчастливил! Кого осчастливил, а кого чуть в гроб не загнал! Да ведь и на самом же деле, не игрушки же они мои. Но как знать: что, кому и как будет лучше? Как фильтровать верные и ложные человеческие желания? Как удовлетворить их все, если они зачастую противоречат друг другу? Нет, это точно мне не под силу.
   Ужасно захотелось выпить с Декартом и вновь позаимствовать у него так присущей ему легкости в суждениях. Но почему-то мысль о Декарте вдруг возымела и агрессивный оттенок.
   – Вот бы сейчас оттаскать аристократа за патлы! Или бокал бордосского выплеснуть в физиономию. Теорию рационализма он, видите ли, придумал! Его именем теперь лунные кратеры называют! А мне отдуваться! И ведь знает же, небось, гад, что я думаю о нем, а на глаза не кажется!
   Впрочем, писателю очень быстро стало стыдно перед Декартом, который ничего плохого вовсе и не хотел.
   А молодой человек уже мирно и равномерно похрапывал на диване.
   Надо было срочно придумать, что делать.
   С ним.
   С его любовью.
   С ее любовью.
   С любовью студента-стоматолога.
   Со свободой человеческого выбора и правом демиурга в это вмешиваться.
   Со своим невыносимо тяжелым непрошенным и невесть откуда взявшимся даром.
   С недавно выработанным под влиянием Декарта и бордоского алгоритмом системы влияния на мир.
   С поливом герани.
   Со стольким, что голова шла кругом.
   И ночь обещала быть бессонной.
   И отчаянье выползло из темного угла и подступало к горлу.
   К совершенно беззащитному на данный момент горлу творца.


   16. Алхимия

   Обозначенные писателем вопросы были слишком многочисленны и сложны, а потому исключали возможность быстрого и одновременного их решения.
   Поэтому писатель отбросил пока что серьезную философию и сосредоточился на одной конкретной проблеме: на сложившемся, частично по воле каких-то неведомых обстоятельств, частично из-за его личного неумелого вмешательства, любовном треугольнике. Треугольнике остром, упирающемся своими вершинами прямо в человеческое сердце и грозящем уколоть и поразить смертельной судорогой.
   – Эх, надо было все сделать по-другому! – отругал он сам себя. – Приказал бы ему, тому первому, забыть о своей любви и дело с концом. Но ведь так хотелось, чтобы он был счастлив! Впрочем, еще не поздно, можно и сейчас кому-нибудь воспоминания подправить. Только кому? Первому или второму?
   Писатель подпер руками подбородок и мучительно задумался.
   – Первый хорош. И второй неплох. С кем ей будет лучше – вот решающий фактор. Еще с утра можно было предположить, что со вторым, она ведь сама его выбрала. Но сейчас, когда она так любит первого, возникает другой вопрос: было ли мое необдуманное действие случайным и неправильным, или оно произошло вовремя и к лучшему? И вообще, может быть, если любовь девушки ко второму была бы настоящей, то она не поддалась бы моему внушению? Или ему поддается все, включая самые глубокие чувства?
   Писатель совсем запутался.
   – А что если сделать вот как: пусть все трое забудут друг о друге и дальше разбираются со своими жизнями сами?
   Эта мысль показалась ему самой простой, но тут же он нашел и серьезный контраргумент:
   – Да уж, их только отпусти на свободу! Сразу начнут вешаться или вены вскрывать. Этот их суицидальный надрыв мне уже понятен. Нет, тут надо так, чтобы наверняка. Чтобы уж точно все участники треугольника были довольны.
   Писатель нервно заерзал в кресле, но выход из щекотливой ситуации так и не желал обнаруживаться.
   – Эх, и угораздило же этих парней в одну и ту же влюбиться! Нет бы выбрать двух разных. А если их один конкретный тип привлекает, так мало ли похожих девушек на свете? Поискать – враз и найдется. Потом сам не различишь.
   Писатель вздохнул. А потом, увлеченный фантазией, представил себе двух одинаковых красоток, стоящих рядом в витрине, да еще и с ценниками, болтающимися на блузках – «Девушка на загляденье – сезонная скидка 20 %». Подходи и выбирай.
   И тут его осенило!
   Да так, что он даже приоткрыл рот, словно бы в желании высказаться. Но готовая сорваться с его уст реплика так и не потрясла пространство, а замерла где-то между мозгом и голосовыми связками. При этом сам писатель приподнялся в кресле, опершись на подлокотники, и провисел так несколько тяжеловесных секунд. Собственная дерзость ударила ему в голову похлеще, чем бордосское, и во рту появился терпкий привкус азарта.
   Он решил… нет-нет, надо сначала все обдумать… возможно ли… не страшно ли… так сильно, так оголтело, словно с головою в омут, так жгуче, так заманчиво… рискнуть!

   «И сказал Б-г: создадим человека по образу Нашему, по подобию Нашему… И сотворил Б-г человека по образу Своему, по образу Б-жию сотворил его… из праха земного, и вдунул в ноздри его дыхание жизни, и стал человек существом живым».

   Да, все так.
   Он решил превратить треугольник в совсем иную, спокойную и благостную в своем симметричном равновесии фигуру.
   Он решил создать еще одну девушку, по образу и подобию первой.
   Он решил превратить единственный человеческий экземпляр в близнецов.

   «И навел Г-сподь Б-г крепкий сон на человека; и, когда он уснул, взял одно из ребер его, и закрыл плотию то место. И перестроил Г-сподь Б-г ребро, которое взял у человека, в женщину, и привел ее к человеку».

   Только на этот раз предстояло породить женщину не из мужчины, а из другой женщины.
   Так тем лучше. Тем оригинальнее будет эксперимент.
   Писатель уронил лицо в ладони, и в голове у него пронесся целый вихрь ассоциаций, которые должны были то ли охладить его дерзновенный порыв, то ли, наоборот, подстегнуть его решимость.
   Он вспомнил обо всех тех гениях и безумцах, которые уже задавались схожею целью. Он вспомнил и о тех разъедающих души разочарованиях и провалах, которые поджидали несчастных мечтателей на этой стезе.
   Вот перед мысленным взором писателя возникает лаборатория алхимика, где над раскрытыми замасленными книгами с магическими фигурами и неразборчивыми каракулями латыни, дымятся стройные реторты, периодически отплевываясь рвотой от чудовищной мешанины органических и неорганических элементов, залитых властною рукою алхимика в их хрупкие стеклянные утробы.
   А вот и сам алхимик. С улыбкою, в которой, почти как в стоящей над огнем колбе, смешаны и надежда, и одержимость, и страх, и цинизм, и самокритика, он потирает край бороды, сверяется с песочными часами и старинными манускриптами и ждет. Ждет уже в который раз. Ждет напряженно и самозабвенно. Ждет, когда у него получится.
   И пусть у предшественников не получилось, но ведь он верит. Верит в то, что достижения науки и тайны оккультизма соединятся в одном из его сосудов и подарят ему общение с самым желанным гостем на свете – с искусственным человеком гомункулом.
   Чего он только не раздобыл и не намешал для того, чтобы гомункул появился: мужская сперма и женская кровь, конский навоз и прозрачная слизь из жабьих желез – так возникни человечек и докажи своему создателю, а затем и всему миру, что новое творение возможно. И не только из праха земного.
   Глупо, конечно, но разве эта слепая и наивная вера, эта до помешательства доходящая страсть алхимиков не сослужила добрую службу человечеству? И разве не алхимики, вопреки всем стараниям инквизиции, удушающему презрению невежд и ханжеству «просвещенных» современников, двигали вперед науку?
   Если бы Левенгук не был одержим идеей гомункула, кто бы подарил миру микроскоп? Если бы Парацельс не мечтал изготовить искусственного человечка, кто бы заложил основы фармакологии?
   Если бы не эта вечная мечта о повторении акта творения своими руками, если бы не эта одержимость всех вымышленных Франкенштейнов и их реальных прототипов, разве современная медицина дошла бы до переливания крови, пересадки органов и клонирования?
   О, мы должны быть благодарны этому дерзкому фанатизму посягающих на роль всемогущих демиургов, даже если в чем-то они были наивны и во многом смешны.
   А вот он, писатель, безо всяких реторт и магических манускриптов, может создать человека. И не крошечного гомункула, который даже по самым смелым представлениям алхимиков, вряд ли мог бы превышать ростом какие-то жалкие 30 сантиметров. А человека. Полноценного, физически и интеллектуально развитого, здорового и востребованного в обществе!
   Он может. А значит, должен.
   Оптимизм вновь переполнил писателя, и он сорвался с кресла с целью немедленно приступить к осуществлению своего замысла.
   И тут возникла новая проблема: он не представлял, кого именно ему предстоит копировать, по чьему образу и подобию творить двойника.
   – Вот так всегда! – сокрушенно подумал писатель. – Что теперь делать? Ждать до утра и просить одного из двух юношей знакомить меня со своей пассией? Или попробовать сотворить другую, не знакомясь с первой? В конце концов, незнание предмета страсти первого молодого человека не помешало мне кардинально поменять пристрастие этого предмета.
   И тут взгляд писателя наткнулся на спящего и слегка посапывающего на салонном диванчике несчастного отвергнутого влюбленного.
   – Вот – позавидовал писатель. – Лежит себе, видит сны и в ус не дует, а мне тут из-за него бодрствовать и голову ломать!
   Юноша, и не подозревающий о подобных обвинениях в свой адрес, блаженно улыбнулся какому-то из своих видений.
   – А интересно, что ему снится? – подумал писатель.
   И тут же его охватила новая смелая мысль об очередном эксперименте:
   – Вот он, молодой, патлатый, беззащитный в своем сне и весь в моей власти. Так неужели же власть моя распространяется на его жизнь, но не на его сон? И неужели моя мысль, названная Декартом безграничной, может быть остановлена хоть чем-нибудь в попытке проникнуть в сознание этого существа и тех картин, которыми он себя сейчас тешит?
   Юноша снова улыбнулся. А писатель, присев рядом, начал буравить взглядом бледный лоб с густою челкой и вчитываться в то, что скрывалось где-то там, внутри.
   И очень скоро он увидел…
   Молодому человеку, как, собственно, и нетрудно было догадаться, снилась она…
   Писатель придирчиво присмотрелся, а потом, насытившись увиденным, откинулся и перевел взгляд…
   Она была очень мила. Ее звали Марианна. И писатель теперь знал о ней все.


   17. Раздвоение

   Ее звали Марианна.
   Она была единственным ребенком у своих родителей, но и при отсутствии других детей они из кожи вон лезли для того, чтобы обеспечить ей достойное настоящее и еще более достойное будущее.
   Были они люди простые и скромные, без особого образования и без каких-либо особых достижений в жизни. У матери если и существовал единственный талант, так лишь в области выпекания всякого рода пирогов, пирожков и пирожочков. Отец недурно игрывал в шашки. Вот, пожалуй, и все.
   Но оба безумно любили свою кровиночку, свою надежду и гордость, и от своей предельно низкой зарплаты оба откладывали изрядную часть на оплату марианночкиного института.
   Когда малышка родилась, она доставила родителям много хлопот: была болезненной, мало спала и много плакала. Но зато выросла на загляденье: ладная, стройная, на редкость белозубая (может, это и обусловило выбор стоматологического поприща) и, вероятно, именно вследствие этого улыбчивая до крайности. Да и улыбка у нее была славная: от такой у каждого, кто бы он ни был, на душе становилось здоровее.
   И в школе, и в институте у Марианны отбоя от кавалеров не было, но она с выбором не торопилась. Не хотела прогадать. И родители ее в этом очень даже одобряли.
   – Правильно, обожди! – говаривали они по очереди. – Осмотрись да выбери достойного. Чтобы ты за ним была как за каменной стеной. Чтобы он тебя на руках носил. И не ронял.

   – Марианна – повторил писатель. – Вот и отлично! Так же легко, как ее имя делится на две осмысленные части, так мы разделим и ее саму.
   Он сел за компьютер (вообще-то, можно было тут и без него обойтись, но так творить писателю было все же как-то привычнее) и приступил к написанию следующего текста:
   «19 лет назад. Роддом. Комната для ожидающих. А за стенкой крики всех оттенков: от сдавленных и с явным трудом сдерживаемых до откровенно звериных – там рожают.
   Несколько взъерошенных нервных готовящихся стать отцами мужчин в комнате ожидания то и дело вскакивают, прохаживаются от стены до стены, чуть не сталкиваясь лбами, пытаются отвлечь себя и друг друга разговором, чтением газет и безостановочным терзанием дежурной приемного отделения одним и тем же вопросом, заданным то басом, то фальцетом: «Ну как? Не родила еще? А когда?»
   Дежурная, отличающаяся редкостным стоицизмом, равнодушно сообщает с монотонностью автомата: «Тогда, когда надо. Жди себе, папаша!»
   Они ждали. И по очереди покидали комнату, вызванные по фамилии и осчастливленные сообщением с одной из двух стандартных концовок: «Поздравляю! У Вас мальчик» или «Поздравляю! У Вас девочка».
   Но в этот день один из ожидающих услышал сообщение иного рода:
   – Поздравляю! – сказала ему медсестра, как-то особо загадочно прищуриваясь. – У Вас близняшки: две дочки!
   – Как это две? – сморозил новоиспеченный отец. – Так одну же ждали.
   – А получаете двух. Особое предложение: 1+1.
   – Да как же это? Ведь коляску уже купили, кроватку, одежонку кой-какую.
   – Коляску поменяете, остальное докупите.
   – Вам легко сказать «докупите», а деньги где взять?
   Тут уже сестра не выдержала и возмутилась:
   – Да что это Вы на меня ополчились, как будто я виноватая. Сами близнецов зачинали, сами и отдувайтесь. Я-то думала, обрадую человека, а он и не рад, а он как зверь какой-то набросился.
   С этими словами она развернулась и ушла к себе в отделение, да еще и дверью так хлопнула, что удивленные будущие отцы на время перестали трепетать и глубокомысленно переглянулись.
   Уже состоявшийся отец медленно поплелся восвояси.
   Мысль о неизбежных тяготах, которые принесут с собой в дом близнецы, терзала мозг как заноза, глубоко вошедшая под ноготь.
   Но если занозу еще как-то и можно было бы извлечь, то перечеркнуть факт двойного рождения – нереально. Две орущие голодные девчонки уже существуют, пачкают пеленки и по очереди, а то и одновременно терзают деснами груди его жены.
   При мысли об этих раздувшихся грудях ему стало еще тоскливее. А сколько еще неприятных мыслей жестокой лавиной обрушились на него следом! Надо было доставать деньги, запасаться лишним терпением, приглашать к сотрудничеству тещу и так далее и так далее. И только с одним было просто (и в этом пункте они быстро сошлись с женой при первом же послеродовом свидании) – с подбором имени. Они планировали в случае рождения девочки назвать ее Марианной. Получив двух девчонок, долго думать не стали и назвали старшую (появилась на свет на 7 минут раньше) Марией, а младшую (соответственно, на 7 минут позже) – Анной.
   И зажили с тех пор вчетвером…»
   Оторвавшись от компьютера, писатель перечитал написанное и остался вполне доволен.
   И представил себе, что где-то на земле, и не в абстрактном месте, а очень даже по соседству с ним, живут две симпатичные девушки: Мария и Анна, очень похожие друг на друга, ладные, стройные, на редкость белозубые и, вероятно, именно вследствие этого улыбчивые до крайности. И улыбки у них такие славные, что от этих улыбок у каждого, кто бы он ни был, на душе становится здоровее.
   Писатель даже сам невольно заулыбался, представив себе эту милую картину.
   В общем, все складывалось здорово.
   Вот только интересно, как определятся друг с другом углы бывшего любовного треугольника, а нынешнего квадрата.
   Кого выберет Мария?
   Кого Анна?
   Или наоборот, если же уже предоставить право выбора мужчинам, то кого выберет первый молодой человек (студент-стоматолог, пойманный писателем на балконе с веревкой в руках)?
   И кого выберет второй (пойманный писателем под балконом с зачаточными мыслями о веревке)?
   И что будет (тут писатель перестал улыбаться), если обе выберут одного? Или оба – одну?
   – Так! – сосредоточился писатель. – Эти штучки надо сразу пресечь, в корне. Пусть выбирают, но друг другу не мешают. Или уже сразу выбрать за них – и дело с концом?
   Тут всемогущий творец, только что собственной волею создавший человека, не на шутку растерялся. Видно, все-таки еще не был так всемогущ, как хотелось бы. И терзал его все тот же вопрос: как обходиться со свободой выбора своих подопечных? Что решать за них, а что предоставлять их самостоятельному решению?
   Ответа пока что у писателя не было. А ведь его нужно было отыскать во что бы то ни стало. Потому что, и это уже стало очевидным, дело было не только в Марии, Анне и двух юнцах, а еще и во всех тех, с кем ему обязательно предстоит столкнуться, кто взовет к его милосердию, кто будет нуждаться в его помощи. И если мир зависит от него, то этих «всех тех» может оказаться бесчисленное множество, с которым ему ни за что не справиться, если он немедленно не придумает самую четкую систему, в которой уже не будет ошибочных пунктов, ибо каждая ошибка – это чья-то жизнь, взвешенная на самых точных весах его придирчивой совести.
   И тут писатель почувствовал, что устал.
   Пробные полеты с Декартом, бордоское, двое самоубийц, бессонная ночь и внедрение творческой и творящей мысли в роддом девятнадцатилетней давности – совершенно истощили его организм.
   – Надо бы прилечь, отдохнуть, а с утра уже как-нибудь с новыми силами взяться…
   И глаза его невольно начали шарить по стене в направлении диванчика, где он, изнуренный работой, бывало позволял себе прикорнуть, даже не добравшись до спальни. Вот только сейчас такой возможности уже не представлялось, ибо диванчик был занят гостем. И, кстати, само присутствие этого гостя исключало для хозяина всякое право на сон. Ведь молодой человек вот-вот обратится к нему с расспросами. А что он ему ответит? «Ее, твоей любимой, больше не существует. Зато есть две других, точно таких же, пойди и выбери сам!»
   От этой мысли писателю стало так жутко, что он опять усомнился в правильности предпринятой им попытки умиротворить всех и каждого. Ему вдруг стало совершенно очевидно, что он опять напортачил. А тут и взгляд его дополз, наконец, до диванчика, где должен был лежать тот, перед которым писателю уже заранее было очень стыдно.
   Только вот произошло непредвиденное.
   Писатель выпучил глаза. Потом закрыл их. Потом опять открыл, и даже потер что есть силы. Но зрелище, открывшееся его взору, от этих манипуляций никак не изменилось.
   На диване никого не было! Самым претаинственнейшим образом юноша исчез!
   Только что, буквально, только что лежал здесь и посапывал себе безмятежно. А теперь нету его, и диван не хранит ни малейшего следа от его недавнего пребывания: ни тепла сонного тела, ни легкой вмятины на обивке, которая должна была бы остаться от его тяжести.
   К этому писатель явно не был готов.


   18. Разгадка исчезновения

   – Куда же он подевался? – ужаснулся писатель.
   И тут же начал метаться по квартире в поисках разгадки. Обшарил каждый уголок. Но тщетно.
   Входная дверь была заперта изнутри.
   Все окна – тоже. Значит, внезапно со сна реализовать свое стремление к суициду пропавший не мог.
   В других закоулках квартиры юноши явно не обнаруживалось. Значит, он нигде не прятался.
   Что же касается растворения в воздухе или прочих фокусов, то хоть писатель и обещал гостя этому обучить, но не успел, а на демиурга-самоучку молодой человек однозначно ничем не походил.
   Приходилось смириться с мыслью, что таинственное исчезновение имеет какую-то иную природу. Пока что писателем неопознанную. Но настойчиво требующую опознания, к чему и следовало тотчас же приступить.
   А что касается усталости, то, во-первых, она и сама должна была деликатно отступить перед чувством долга, а во-вторых, писатель, который все как-то еще не привык к своему новому статусу и потому до сих пор периодически испытывал некие физиологические неудобства вроде голода или желания поспать, как обычный человек, в очередной раз вспомнил, что на самом-то деле он вовсе не обычный. И приказал своему телу раз и навсегда избавиться от слабости, отвлекающей его от важных дел. И тут же взбодрился. И преисполнился решимости. И дедуктивного духа заодно.
   – Куда же он подевался? – повторил он вновь, но уже с совершенно иной интонацией.
   И добавил:
   – Я его сейчас найду!
   Для этого, как понятно, писателю не требовались ни полицейские ищейки, ни навороченная техника. Ему просто надо было заглянуть внутрь самого себя и найти ту правильную мысль, которая, будучи ухваченной, как кончик нитки из клубка, поможет этот клубок размотать и привести к искомому ответу.
   Мысль мельтешила где-то совсем рядом.
   Где-то в той области писательского творчества, где произошло роковое раздвоение. Где-то в непосредственной близости к Марии и Анне и их новому настоящему с новым девятнадцатилетним прошлым.
   – Что с ними-то стало? – спросил сам себя писатель.
   И сам себе (а теперь и не могло быть иначе) начал отвечать. По привычке вместе с компьютером.
   «Родители близнецов были люди простые и скромные, без особого образования и без каких-либо особых достижений в жизни. У матери если и существовал единственный талант, так лишь в области выпекания всякого рода пирогов, пирожков и пирожочков. Отец недурно игрывал в шашки. Вот, пожалуй, и все.
   Опека же за девчонками потребовала от них большего, чем они могли дать. Обе крошки родились болезненными, хилыми, много плакали, не спали ночами.
   Когда один ребенок плачет день и ночь, с этим еще как-то можно справиться. Но если их двое, и лишь один замолкнет и заснет, тут же пробудится и заведет свое немилосердное к родительским нервам соло другой, то тут уже пиши пропало!
   Пару недель отец Марии и Анны ходил мрачный, но держался. И помогал жене как умел. Когда рожок подогреет, когда в магазин сбегает.
   Но круглосуточное невыносимое напряжение: целый день на работе у станка умаешься, а ночью никак не отдохнешь из-за надрывного непрекращающегося ора – сказалось довольно быстро.
   Он сорвался и запил.
   Сначала пил в одиночку.
   Потом обзавелся дружками.
   Мать близнецов тем временем падала с ног и все больше и больше впадала в истерию.
   Девочки учились ползать по ковру мокрые от мочи с ног до головы. И никто их не подбадривал, как других полугодовалых крошек: «Ах, ты моя прелесть! Ну какая же ты молодец! Ну, право, что за прелесть, что за сокровище!»
   Но мать не была виновата – она просто не справлялась.
   Когда декретный отпуск кончился, она вернулась на работу, а дочек сдала в ясли.
   Не в самые лучшие, мягко выражаясь, ибо одной материнской зарплаты не хватало даже на элементарное пропитание.
   Отцовская же зарплата в дом даже не попадала, но оседала вместе с пеной в пивных кружках.
   Скоро и он сам перестал показываться дома. Как оказалось, ушел навсегда.
   Так что слово «папа» Мария и Анна так и не разучили в подходящем для этого возрасте.
   Зато разучили много других: прожоры, дряни, стервы, глаза бы мои вас больше не видели, дядя, другой дядя, новый дядя и так далее.
   Так они и росли. И выросли. Очень похожие друг на друга, ладные, стройные, на редкость белозубые. Только этих зубов почти и не видел никто, потому что обе, и Мария, и Анна улыбались очень редко. Некогда им было улыбаться. Надо было зарабатывать на жизнь.
   Одна, так и не окончив школу, удачно устроилась: пошла работать на мясокомбинат, где наловчилась подворовывать колбасу, которую сбывала одному барышнику с рынка.
   Другая кормилась по-взрослому: с пятнадцати лет обивала пороги гостиниц, водила дружбу со швейцарами, которые время от времени подбрасывали ей охочих до шалости проезжих клиентов.
   Деньгами одна с другой не особо делились, но в случае острой надобности помогали. Да и вообще жили дружно.
   Мать их к тому времени совсем опустилась. Но ее они редко видели и по очереди. Одна отсыпалась после рабочей смены днем, другая – ночью.
   Мысль об учебе их даже не посещала никогда. Какая учеба? Зачем?
   Девушки, по утрам отправляющиеся в институты, казались обеим непостижимыми существами – чем-то вроде инопланетян…»
   Писатель заскрежетал зубами.
   Теперь все становилось ясным как день, и ему не составило труда породить следующую, предельно короткую и предельно жестокую логическую цепочку:
   Мария и Анна никогда не поступали в институт с целью выучиться на зубных техников.
   В приличной студенческой компании они тоже не вращались.
   Следовательно, ни одна из них не имела ни малейшего шанса познакомиться ни с первым молодым человеком, ни со вторым.
   Следовательно, никто из обозначенных молодых людей в новом варианте вчерашнего дня кончать самоубийством не собирался.
   И с писателем не встречался.
   И, стало быть, в новом варианте сегодняшней ночи юноша с дивана никуда не исчезал.
   Его там просто никогда (это по отношению к новому варианту настоящего) и не было.
   И спит он сейчас где-то в совершенно ином месте.
   По всей видимости, один у себя дома. Или с какой-нибудь девицей (не с Марией и не с Анной – уж точно) где-нибудь еще.
   Любовный квадрат стремительно распадался на отдельные, никак не связанные друг с другом разнонаправленные векторы.
   Писатель опять провалился! На этот раз окончательно!
   – Нет, так больше невозможно! Я решительно отказываюсь! Я не могу! Я не хочу! Отпустите!
   Последнее слово прозвучало как издевательство: этот мир зависел от него, и кто именно мог его «отпустить» у писателя не было ни малейшего представления.
   Даже наоборот: у него было четкое представление о том, что никогда и никто его никуда не отпустит. Что он сам попался на собственный небрежно закинутый крючок и тот раздирает ему легкие и постепенно отрезает доступ кислорода к мозгу. А мозгу его так необходимо сейчас функционировать как следует! Так необходимо! Ведь иначе – смерть: и его, и всего, что вокруг и что зависит от одного его пульса (в физическом смысле) и от одной его пульсирующей воли (это уже в переносном).
   Писатель закричал от отчаяния и в изнеможении опустился на диван, который совершенно не хранил следов недавно спящего на нем юноши, потому что, как оказалось, тот там никогда и не спал.
   Надо было что-то делать!
   И он решился. Решился только для того, чтобы исправить то, что сам, ослепленный своими заблуждениями и мнимым чувством могущества, изгадил.
   – Но это все! Все! После этого я отказываюсь! Ничего не буду делать, хоть режьте меня на куски.
   Он встал с дивана, прошел на кухню, дрожащими руками налил стакан воды, выпил, развернулся, подошел к окну салона, распахнул его и закрыл глаза. Он знал, что надо делать!


   19. Возвращение

   Писатель открыл глаза. За окном никакой ночи не было и в помине. Одет писатель был по-вчерашнему, а на подоконнике на корточках сидел Декарт, немного пьяный, но решительно готовящийся десантировать. Писатель облобызал его напоследок, а потом помахал ему рукой, как совсем недавно перед этим – дрозду.
   Бордоское приятным теплом разливалось по жилам и придавало храбрости.
   Компьютер, неприученный к долгому невниманию хозяина, уже давно заждался.
   Писатель вознес пальцы над клавишами, но потом опустил их и долго пялился в пустой экран. Ровно столько пялился, сколько должно было бы потребоваться времени на составление искомого алгоритма на тему «Думать светло!», в который он уже теперь ни капельки не верил.
   Высидев положенный срок, он вспомнил о своих идиллических мечтах о помощи всем и каждому. Жителям Колумбии и Камбоджи. Несчастным американским неграм и их еще более несчастным африканским собратьям. Комару, зажатому в смертельные тиски росянки, и узнику, доживающему свои последние часы в камере смертников. Депрессивному больному, не желающему вообще ничего, и наркоману в ломке, желающему лишь одного, но с настоящей страстью. Старшекласснице, тайно разродившейся этой ночью и бросающей своего ребенка в мусорный бак, и деловой женщине за сорок, в очередной раз пережившей разочарование в борьбе против бесплодия.
   Писатель мрачно усмехнулся.
   И хотя не было у него ни сил, ни настроения, но родителям-то все ж таки нужно было позвонить. И по сценарию требовалось, и по совести. Он взялся за трубку и пошел по накатанной:
   – Алло, мам? А это я… Почему похудел?.. Ну, перестань… Как ты можешь слышать по телефону, что я похудел?.. Голос голодный?.. Уверяю тебя, ты заблуждаешься – я ем за двоих… Чего бояться? Ожирения? Холестерина?.. Мам, я честно, в порядке. Лучше расскажи, как вы там поживаете… Что с отцом? Почему болеет? А, за сборную Италии болеет… И ты болеешь? Тоже за Италию? Понятно… А что с деньгами?.. Нет, мне присылать не надо, я думал, наоборот, вам послать… Пенсия щедрая? А такое бывает?.. Я – нет… Говорю же, я – нет… Не женюсь… Я же вам обещал, что без вас не женюсь… И не собираюсь… Почему руки дрожат? Как ты это слышишь? Трубка по уху стучит?.. Ну да, есть немного… Чуть-чуть вина, хорошего французского… Нет, не один, с приятелем… Да не вожусь я с плохой компанией… Да-да, очень приличный человек, философ… Как зовут? Рене… Да, француз… Да, так пролетом… Из Европы… Книжки – хорошо, скоро новую напишу, вам пришлю… И старые не поняла?.. Ну, эта должна быть лучше… Ну, все, мам, привет отцу… А когда полуфинал? Ну, так я тебе обещаю, что сборная Италии выиграет… Откуда знаю? Какая разница? Вот увидишь, что будет именно так… Все, будьте здоровы… Целую… Пока-пока…
   Писатель бросил трубку и помрачнел еще больше.
   Впрочем, предаваться долгим размышлениям по этому поводу не стал: пора было идти в спальню переодеваться.
   Но не успел он даже открыть дверцу гардероба, как его внимание было привлечено давно уже ожидаемым им шевелением на балконе напротив.
   Писатель подошел поближе и обнаружил, что патлатый молодой человек приделывает веревочную петлю к балконной перекладине. При этом он явно нервничал, руки его дрожали, и узел никак не хотел затягиваться как следует.
   – Ну вот! – сам себе сказал писатель. – Что и требовалось доказать!
   Он глубокомысленно взглянул на молодого человека и тот вдруг уронил веревку. Затем выпрямился, рассеянно огляделся вокруг и вниз и с недоумением прошептал чуть слышно (но не для писателя, конечно, ибо в его ушах этот шепот раздавался как гром):
   – Чего это я сюда пришел? Покурить, что ли? Но где же сигареты?
   Он удивленно взглянул на свои руки, но они были пусты.
   И тут взгляд его упал на кустик герани, кое-как воткнутый в горшок и явно вопиющий о поливе.
   – Ну, конечно! – молодой человек красноречиво хлопнул самого себя по лбу. – Я же герань хотел полить. Вот неврастеник!
   И тут же, схватив небольшую пластиковую леечку, стоявшую на полочке, он начал самозабвенно реанимировать чахлый цветок. И даже засвистел при этом что-то, кажется, из Бизе.
   Да, определенно из Бизе. Свист был довольно фальшивым, но писателю все же удалось распознать знаменитую арию: «У любви, как у пташки, крылья…»
   Дойдя до припева, молодой человек перешел со свиста к голосу и довольно пошло прогнусавил: «Любооооовь! Лю-бооооовь!». А потом добавил с философским цинизмом:
   – И чего это некоторые с ума сходят от любви! Тоже мне!
   Пожал плечами, бросил лейку и скрылся в недрах своей квартиры № 8.
   Чем занять продолжение дня, писатель не знал.
   Вернее, знал, что его надо занять «ничем». Только почему-то за последнее время он совершенно разучился это делать.
   – Телевизор, что ли посмотреть?
   Это было смешно, но действенно.
   Тем более что по включенному писателем наугад каналу показывали футбол. Полуфинал. Сборная Италии против сборной Аргентины. Писатель вспомнил о данном родителям обещании. Надо было выполнять.
   И надо сказать, что издеваться над маленькими человечками в спортивных трусах оказалось прикольно. Это, конечно же, были реальные живые люди, лишь уменьшенные трансляцией. Но все же они напоминали гомункулов, запертых в стеклянной колбе кинескопа и всецело отданных на произвол алхимика.
   Сейчас таким алхимиком был он. И мрачно, с какой-то даже злобою, колдовал над мячом, над футбольным полем, над рефери, болельщиками и итальянцами и заставлял несчастных аргентинцев безостановочно промазывать.
   – Гол! – надрывали голоса комментаторы и зрители. – Гол! Еще гол!
   Болельщики хватались за сердце, доставали из карманов прихваченные на всякий случай таблетки, падали без сознания, задыхались, срывали глотки до хрипоты.
   – Небывалый матч! – заходился голос за кадром. – 12:0, 13:0, 14:0. Нет, это невозможно! Ущипните меня, я сошел с ума!
   Писателю быстро надоело, а настроение его ухудшилось еще больше.
   – Вот так и весь мир, как это футбольное поле, – думал он. – Игра на потеху жалкой толпы, в которой каждый – сам игрок, созданный на чью-то потеху. Они только думают, что подчиняются правилам. Они подчиняются диктатуре случая или такого урода, как я. А я урод!
   Последние пары бордоского выветрились из его организма окончательно. Но этого его не смутило, и он быстро надумал себе коньяк.
   – И ведь подумать только, – продолжил он, залпом заглотив целый стакан и не закусывая, – они ведь верят, что их жизнь имеет смысл, значение, пользу. Но вот приходит к власти какой-нибудь Навуходоноссор или Гитлер и на фиг стирает эти жизни. Эти миллионы жизней маленьких человечков, гомункулов.
   Он выдул еще стакан.
   – Но ирония заключается в том, что и Навуходоноссор и Гитлер тоже гомункулы. И тоже об этом не догадываются, пока не приходится им сойти с ума или стреляться в подземном бункере. Да и тогда не догадываются.
   Он выпил еще.
   – А я вот догадался. Я творец. Но и я – гомункул. Гомункул в колбе собственного бессилия. И это смешнее всего.
   Он икнул.
   – И, наверное, было бы правильным покончить сейчас со всем этим.
   Опять икнул.
   – Не станет верховного гомункула, не станет и мелких.
   Икнул очень громко.
   – И закончится эта бредовая игра!
   – Игра закончена, – поддакнул телекомментатор. – Невероятный результат: 17:0 в пользу сборной Италии.
   Писатель мрачно выслушал и ответил телекомментатору еще более зычной икотой.
   – Родители, должно быть, довольны! – промолвил он. – Зато кто-то из болельщиков Аргентины, наверняка, скончался от сердечного приступа. Ну и наплевать! На-пле-вать!
   Он икнул.
   Потом повалился на бок и еще раз медленно, как будто нараспев повторив свое «На-пле-е-е-е-вать!», заснул.
   Сон бережно окутал его своим шелком. Остановил икоту, приглушил несносное гудение телевизора, расслабил напряженное тело и оставил валяться на салонном диване.
   Совершенно безобразно пьяного, совершенно безобразно отчаявшегося творца нового мира.


   20. Отчаянье

   Он проспал весь вечер и всю ночь беспробудно, а мир в это время вертелся своим чередом сам по себе.
   Когда же наступило утро, оно оказалось еще более скверным, чем предыдущее. Он это сразу понял. На этот раз из утра произрастала слякоть настоящей депрессии.
   Он оглядел свою несвежую одежду, потер виски, еще гудящие от принятых натощак бордоского и коньяка, вспомнил все события вчерашнего (он же одновременно и позавчерашний) дня, и единственное, чего ему после все этого захотелось, так это выругаться. Но даже ругательство не вылетело из его рта, но только характерный аромат застоявшейся отрыжки.
   Вставать не хотелось. И все-таки он заставил себя подняться с дивана. Не сразу, с некоторой внутренней борьбой, с уговорами на раз-два-три, но заставил.
   Вяло спустил с дивана ноги и еле нащупал шлепанцы, сброшенные вчера кое-как по причине алкогольного дурмана. Затем встал и, не потянувшись, отправился в совмещенный санузел.
   Там он надолго не задержался. Исполнил свои надобности, без особого старания и внимания почистил зубы, провел гребнем по волосам.
   Стало чуть лучше. По крайней мере, привкус отрыжки пропал. Теперь надо было влить в себя кофе и впихнуть что-нибудь посущественнее, типа бутерброда.
   И хотя он прекрасно знал, что может организовать это все по-быстрому и в лучшем качестве, не прибегая к действиям, а одною лишь силой мысли, его почему-то от мысли об этой силе (даже тут не обошелся без игры слов!) сразу начало подташнивать.
   – Нет уж, дудки! – огрызнулся он в пространство. – Довольно с меня этих фокусов! Бутерброд буду делать руками! Вот этими самыми!
   И выставив руки вперед, словно приступая к дрессировке хищного зверя, он ринулся на кухню.
   По пути, пробегая мимо компьютера, который, как и прежде, находился на воображаемом пересечении салона и кухни (на воображаемом, потому что, как известно, на самом деле никаких особых линий там не проходило и, вероятно, сторонний наблюдатель, окажись он внезапно тут, поделил бы окружившее его пространство иначе), писатель погрозил ему пальцем.
   Компьютер, правда, никак не отреагировал, ибо еще спал. То есть находился в режиме, когда для того, чтобы он ожил под чуткими пальцами и осветился приветственной улыбкой единомышленника, достаточно нажать всего на пару кнопок.
   Только вот писатель его больше единомышленником не считал. Наоборот, считал его врагом, змеей, притаившейся в собственном его ботинке и не пожалеющей, в случае его невинной попытки обуться, коварно расстаться с порцией смертельного яда.
   Если честно, компьютеру было за что мстить своему господину, ибо писать писатель больше не намеревался. Никогда.
   Его тошнило от собственных сюжетов. От того, что он уже успел написать и издать, и от того, что еще смутным облаком клубилось где-то в недрах его сознания и готовилось излиться тем, что сейчас ему представлялось не больше и не меньше как зловонным потоком словесного хлама.
   Его подташнивало и физически, и он вдруг с отвращением взглянул на почти уже готовый бутерброд, который все это время как заведенные готовили его руки. Те самые руки, которые он пять минут назад противопоставил ненавистной и тлетворной силе собственной мысли.
   Но есть было надо, да и чайник как раз закипел, оглашая кухню своим привычным уютным свистом.
   Но писателю, которого сегодня все вводило в глубокую меланхолию, на этот раз знакомый звук вовсе не показался уютным и умиротворяющим, как обычно. Напротив, для него голос запыхавшегося чайника оказался сигналом, пробуждающим оголтелую мизантропию.
   Ему представилось, как в миллионах кухонь разнообразных квартирок, квартир, вилл, особняков и поместий устраивают утреннюю перекличку миллионы чайников: стальных, пластмассовых, никелированных, стеклянных, всех цветов и всевозможных форм, самых дешевых и дизайнерских, навороченных, пол-литровых и двухлитровых, пищащих особой чайниковой колоратурой и гудящих сочным бурлящим басом.
   Они – эти чайники – жалкие поделки не менее жалких людишек. Но именно они – реальные хозяева бытия.
   Это не мы сознательным волевым усилием наполняем их свежей водой из крана, фильтра или бутылки. Это они гипнотизируют нас и в своей алчности безжалостно пробуждают в нас заранее запрограммированный волевой импульс.
   Без них, серых кардиналов человеческих будней, трансформаторов, переплавляющих утра в дни, заправочных станций наших душ и наших выделительных систем – давно уже невозможно нормальное функционирование ни одного человеческого индивида, ни одной мало-мальски пристойной особи.
   Эти отродья созданной человеками новой механической популяции, эти вырожденцы истинного прогресса держат нас в своей власти, а потом великодушно передают под опеку других хищных своих собратьев: электробритв, тостеров, микроволновых печей, компьютеров, турникетов метро, фотокамер и прочих и прочих чудовищ.
   И вот ужас – невозможно не признать, что в повадках всей этой закабалившей нас грозной своры гораздо больше логики, чем в наших, человеческих повадках!
   Совершенно очевидно, что будет с чайником, если заполнить его водой и нажать на кнопку.
   Каждому идиоту ясно, как отреагирует компьютер на нажатие той или иной клавиши.
   Ребенок, и тот безо всякого сомнения будет ждать, когда щелкнувший фотоаппарат отрыгнет ему не птичку, а его же изображение.
   Но наши поступки, поступки мнимых хозяев своей вонючей планеты, не-пред-ска-зу-е-мы!
   Они лишены всякого конечного смысла.
   Они суетны и бездарны.
   Они пошлы и откровенно вредны.
   Они безвкусны и бездумны.
   Они грубы и отвратительны.
   Они…
   Писатель задыхался в своем припадке.
   Он, который всю жизнь уважал людей и старался все делать так, чтобы и они отвечали ему взаимностью…
   Он, который был готов безотлагательно придти на помощь человеку, собаке или раненому дрозду…
   Он, который когда-то глупо мечтал своими смехотворными (тут он расхохотался) строками сослужить службу человечеству, заставить ничтожных (он расхохотался еще пуще) людишек смеяться, плакать и становиться чище и лучше…
   Писателя просто душила, разрывала изнутри слепая неистовая ненависть. Она брызгала из его глаз жгучими, как кислота, слезами. Она щипала носоглотку, изжогою терзала пищевод. Она торжествовала в нем и отплясывала бесстыдную пляску победы. И под ее острыми каблуками корячилась охрипшая от собственных бессильных никому не слышных криков писательская совесть.
   В два присеста, а еще точнее, в три укуса писатель покончил с не менее ненавистным, чем все человечество, неудавшимся бутербродом, залил его недоразмешанным кофе и затих.
   Ему больше ничего не хотелось.
   Ему больше ни о чем не мечталось.
   Ему больше ничего не моглось.
   И пусть даже под самым его окном кричат беспомощные жертвы грабежа или насилия. Пусть окропляют его порог слезами и кровью. Пусть, извиваясь от голодных спазмов и брызгая слюной, умоляют о подаянии. Он ни за что и никогда не подаст никому ни руки, ни хлеба.
   Пусть все оно горит огнем!
   Пусть пропадает пропадом!
   Он не выбирал этот мир.
   Его не выбирал этот мир.
   И пусть его все и навсегда оставят в покое.
   Он отжил свое. Сначала отмечтал, теперь вот отненавидел. И будет!
   – Будет тебе! – возмутился было давно уже не приходивший голос разума.
   – Заткнись! – сказал ему писатель.
   А потом бросился в постель, засунул голову под подушку и решил использовать проклятую силу мысли для одной лишь цели – приказал своему организму заснуть и не просыпаться как минимум три дня. И безо всяких сновидений.
   – Безо всяких, я сказа-а-а-а-а…


   21. Мертвый город

   Он спал ровно три дня.
   А когда проснулся, то был оглушен тишиной.
   В голове его было тихо-тихо, как будто все воспоминания, все переживания и все мысли если и не умерли, то, по крайней мере, онемели.
   Но еще более странным показалось писателю то глобальное онемение Вселенной, которое сразу донеслось до него с улицы.
   Сначала он поразмыслил немного на эту тему и сам поразился тому факту, что тишину, оказывается, еще как можно услышать.
   Потом, заинтригованный непонятным происхождением тишины, решил поглядеть в окно.
   И тут же, поддаваясь и без того свойственной ему, а нынешним утром активной как никогда рефлексии, отметил про себя с отеческим пафосом заботливого доктора, что в том состоянии полного безразличия к человечеству, в котором он засыпал, наметился сдвиг. Раз в окно поглядеть захотелось, значит, желания еще не совсем покинули его изнуренное испытаниями последних дней существо.
   Надо ли говорить, что он тут же сел в постели, спустил с дивана ноги, нащупал шлепанцы, затем встал, слегка потянулся и отправился в совмещенный санузел.
   Там он, как обычно, надолго не задержался. Исполнил свои надобности, без особого старания и внимания почистил зубы, провел гребнем по волосам.
   И опять поразился странному контрасту между порождаемыми его личными действиями звуками и абсолютным отсутствием звуков, которые вообще-то явно должны были в этот час порождаться иными жителями планеты.
   Не слышалось утреннего пения птиц.
   Не рычали машины.
   Не гавкали собаки.
   Не хлюпал слив соседского санузла.
   Нигде не звонил телефон.
   Не хлопала дверь подъезда.
   Не шуршал и не скрипел тяжелыми дверями небезызвестный лифт.
   Не смеялись дети.
   Не делились новостями радио– и теледикторы.
   Не гремели магнитофоны.
   Не гудели клаксоны.
   Не кашляли старики.
   Не скрябала асфальт метла дворника.
   Не мяукали коты.
   Не стрекотала швейная машинка живущей этажом выше соседки-портнихи.
   Не раздавалось вообще ровным счетом ничего.
   Писатель нервно поежился.
   Ему вдруг представилось, что он оглох. Но еле слышное собственное дыхание и шарканье собственных шлепанцев его в этом тут же переубедили.
   На несколько секунд он все-таки погрузился мыслью в перипетии судеб глухих людей и очень им посочувствовал. И опять же, некий психоаналитик в собственном мозгу констатировал тут же еще один позитивный факт, свидетельствующий о преодолении писателем кризиса ненависти. Если сочувствовал людям (пусть и потому только, что они глухие), значит ненависть отступила.
   Впрочем, долго предаваться этим размышлениям он себе не позволил, потому что тишина уже была такой густой и тяжелой, что под ее давящим на уши гнетом невозможно было даже полноценно дышать. И писатель не медля больше ни мгновения, осуществил-таки задуманное: подошел к окну и выглянул на улицу.
   То, что он там увидел, поразило его глаза не меньше, чем немота окружающего мира – его уши.
   Улица была совершенно пуста.
   То есть совершенно, совершенно пуста.
   Пусть сверху, пусть с четвертого этажа, но сразу стало ясно, что…
   Не слышалось утреннего пения птиц, потому что их нигде не было.
   Не рычали машины, потому что они вовсе и не двигались по шоссе, а брошенные тут и там, казались насильственно воткнутыми в маковый пирог земли цветными неуместными монпансье.
   Не гавкали собаки, потому что, похоже, они все вымерли. Не то их потравили, не то вывезли в питомники.
   Не хлопала дверь подъезда, потому что никто не входил и не выходил.
   Не смеялись дети, потому что они уже, наверное, стали стариками.
   А старики (включая тех, в которых превратились дети) не кашляли, так как, скорее всего, все дружно впали в детство и теперь, вероятно, ходили под себя в гериатрических клиниках где-нибудь за городом.
   И даже коты не мяукали, хотя куда могли подеваться эти живучие твари, даже писателю в голову не приходило.
   Все это было очень страшно. Так что писатель даже пожалел, что проснулся. И что засыпал, он пожалел. Ведь, вероятно, именно во время его длительного сна на планету напали злобные инопланетные создания и всех забрали в плен.
   Или усыпили.
   Или еще того хуже. Но это он уже даже ни выговорить, ни представить себе не посмел.
   В любом случае, не время было бездействовать, а надо было мчаться вниз и искать зацепку к разгадке этой внезапной, невероятной, непостижимой, несносной пустоты. Он помчался.
   Шлепанцы, правда, переодел.
   Снизу опустевший город казался еще более зловещим, чем из окна.
   Если с четвертого этажа все и так всегда казалось не совсем реальным и происходящее на улице можно было ошибочно принять за некий театр миниатюр в миниатюре, то ступая по этой самой улице, уже никак нельзя было поддаться самообману, отмахнуться от данного момента и заклеймить его словом «бред».
   – Куда же все подевались? – изумился писатель. И тотчас вспомнил, как совсем недавно задавал уже подобный вопрос, правда, в отношении лишь одного пропавшего субъекта – несчастного юноши с дивана.
   А вспомнив об этом, он уже не мог больше отвязаться от навязчивой мысли, что, должно быть, как и в прошлый раз, в новом таинственном исчезновении виновен он сам и никто другой.
   – Но я же вроде больше ничего не менял и никак не экспериментировал! – жалобно затянул арию самооправдания писатель.
   А внешний вид пустого города мрачно продолжал настаивать на своем.
   И вдруг в зловещей тишине писателю явно послышались осмысленные сочетания звуков. Тишина, конечно, была гробовая. Но вместе с тем она и вопила: «Ты, ты, ты, ты…»
   Кто «ты» и почему «ты», писателю и самому было слишком хорошо понятно.
   А потому он что есть сил зажал уши и бросился бежать.
   А пустые дома и магазины, пустые автомобили и велосипеды, набитые, а потому еще более ярко свидетельствующие о всеобщем опустошении, кое-как брошенные продуктовые сумки, деловые портфели и детские ранцы, пустынные улицы и сухие горлышки кем-то еще совсем недавно опустошенных бутылок – проносились мимо со скоростью его бега и указывали на него гневными перстами своих частных страданий.
   И все повторяли: «Ты, ты, ты, ты…»
   Писатель развернулся и помчался домой.
   И страшно было ему слышать быстрый топот собственных ботинок. И быстрые удары собственного пульса. И быстрые хлопки ветра о взмокшую спину.
   Потому что, оказывается, нет ничего более страшного для человека, чем слышать и видеть одного только себя.
   Дома он не успокоился и продолжал метаться.
   И не с кем было посоветоваться и некому задать вопрос.
   – А интернет-то хоть действует? – с затаенной надеждой спросил писатель у невидимого системного администратора опустошенного мира.
   Ответ он получил мгновенно, заглянув в компьютер, на котором поклялся больше ничего никогда не писать. Интернет действовал. И клятву свою писателю пришлось нарушить.
   А чтобы интернет не сыграл с ним ту же злую шутку, что и в случае с дроздом, писатель тут же дал другую клятву: остановить свою активную, воздействующую на мир мысль и задействовать одну лишь мысль пассивную, воспринимающую.
   Затем он ввел в окне поиска несколько ключевых словосочетаний, вроде: «город опустошен», «все исчезли», «все погибли», «глобальная катастрофа».
   В одном из открывшихся в результате этого поиска окон обнаружился текст, который однажды уже сослужил писателю не то добрую, не то провокативную службу.
   Это было Пятикнижие. Но если раньше писатель концентрировал свое внимание лишь на начале первой его главы, то теперь на экране компьютера появилась та же глава, но в виде самого конечного ее фрагмента. И гласил он следующее:

   «И увидел Г-сподь, что велико зло человека на земле, и что вся склонность мыслей сердца его только зло во всякое время. И пожалел Г-сподь, что создал человека на земле, и воскорбел в сердце Своем. И сказал Г-сподь: истреблю человека, которого Я сотворил, с лица земли, от человека до скота, до гадов и до птиц небесных, ибо Я раскаялся, что создал их».

   Писатель отпрянул в ужасе, ибо его осенило.
   – Я, я, точно я. Это же я кричал в своем припадке бешенства, что поступки людей лишены всякого конечного смысла. Что они суетны и бездарны. Что они пошлы и откровенно вредны. Что они безвкусны и бездумны. Что они грубы и отвратительны. И что я их всех ненавижу. Я – демиург – невольно покарал их.
   Он заплакал. Ему стало жаль того мира, который он совсем еще недавно так люто ненавидел. И который он, как напалмом, выжег своею ненавистью.
   Его надо было восстанавливать, ибо пустой город был невыносим. Как невыносима вообще пустота как таковая для всякого, кто может и умеет творить.


   22. Поиск системы. Шаг 3. Диктатура

   Писатель открыл новый файл. Похоже, что примирение с компьютером было полным, и вскоре на экране появилось заглавие: «Новые правила управления миром». Не больше и не меньше.
   Что писать дальше, он пока не знал и замер в задумчивости.
   Картина более достойной, чем предыдущая, версии мира проявлялась в его воображении кусками, но целого он пока не видел.
   – Что ж, – наконец признался он сам себе, – я не совсем представляю, каким он должен быть, но зато я точно знаю, каким он быть не должен. Больше никакого разгильдяйства, бессистемности и незаслуженного попустительства. Люди потеряли четкие ориентиры – надо им их подарить заново. Люди мешают друг другу двигать мир к общей цели – надо сделать так, чтобы каждый индивид каждым своим движением способствовал пользе единого общественного организма. Дурные пороки – исключить. Дурную наследственность – наипаче. Ничего никому не давать задарма, этим я уже нахлебался. Каждому – что положено и с учетом интересов всех остальных. И…
   Сформулировать дальнейшее он не успел, ибо был прерван противным подхихикивающим баритоном с прононсом:
   – Эге… Вот дает. Только видали мы уже таких. Le temps est un grand maître, что значит: «Время – великий учитель». И ему не мешало бы к этому учителю обратиться. Не правда ли, коллега?
   – У нас говорили, – вступил в беседу еще один баритон, с металлическим оттенком, – Experientia est optima magistra. Опыт – лучший учитель. Но в целом я с Вами согласен.
   – Галлюцинация? Или очередные незваные гости? – вздрогнул писатель и резко задрал голову к потолку проверить, не летают ли там сподвижники Декарта по перемещению во времени.
   Никого не наблюдалось.
   – И что Вы думаете, – задал очередной вопрос первый из баритонов, – получится у него?
   – Ни за что! – лязгнул второй. – Кишка тонка.
   Оба засмеялись.
   Писатель посмотрел направо, налево, оглянулся – было очевидно, что он в комнате один. И это представлялось ему более чем странным.
   Он, конечно, уже привык за последние дни к общению с голосами, но один из них был голосом разума, а другой – голосом из сна. А чтобы вот так, наяву, и откровенно нахально – это оказалось для него полной неожиданностью.
   – Eterna historia, голубчик! – продолжил тем временем второй баритон, отсмеявшись. – Вечная история! Я этим тоже баловался.
   – И я, – подхватил первый.
   – И все это было бесполезно.
   – Абсолютно.
   Писателя эти дебаты откровенно начали раздражать.
   – Эй, вы кто такие? Вы где? И кто вам дал право мне мешать?
   Ответом ему был дружный хохот.
   – Нет, видали такого? – прохрипел хохочущий первый. – Сам возомнил себя хозяином мира, а что творится у него под носом, и того не видит.
   – Ну, позвольте, коллега, чего Вы от него хотите? – встал на защиту писателя второй. – Как же он нас увидит, когда мы в другом окне?!
   Писатель бросился к окну. Потом к другому. Потом к окну спальни.
   Там тоже никого не обнаружилось.
   Наглая же парочка в ответ на метания хозяина квартиры снова расхохоталась.
   – Обратите внимание, коллега, – опять загнусавил первый, – нам с Вами при упоминании об окнах было бы простительно думать о проемах в стене. Но он-то все-таки – житель 21 века. И при всем том такая наивность!
   – Ага! – воспользовался подсказкой писатель и бросился обратно к компьютеру. – Вот вы где! Попались!
   И он победоносно закрыл свой последний файл.
   На экране тут же возникла печальная цитата из Пятикнижия, с которой писатель знакомился всего лишь полчаса назад. Ее тоже пришлось закрыть.
   Но и на этот раз искомые хулиганы не обнаружились. Зато глазам писателя предстало описание печального конца Помпеи.
   Писателю показалось вдруг, что он играет с неизвестными нахалами в детскую игру «Горячо или холодно», и он тут же почувствовал, что явно погорячело.
   Перелистнув еще пару электронных страниц, он, наконец, уперся взглядом в портрет Робеспьера, который не замедлил ему подмигнуть.
   – Ну, бонжур тебе! – сказал Робеспьер, решив, что так, визави, не поздороваться уже совсем неприлично.
   – Здравствуйте! – как-то весь съежился писатель. И немудрено, ибо ему еще никогда не приходилось разговаривать с портретами из интернета.
   Робеспьер, у которого в руках почему-то был букет из плодов и колосьев, горделиво приосанился.
   – А второй кто? – спросил писатель.
   – Вообще-то, с точки зрения хронологии, он первый, – поправил его Робеспьер и добавил полушепотом, – он рядом, в соседнем окне.
   Писатель тут же выбрал в верхней строке экрана квадратик соседнего окна, открыл его и обнаружил там другую небезынтересную историческую личность.
   Личность при этом уже приготовилась к встрече и глядела на писателя в упор и напыжившись.
   Как точно зовут нового персонажа, писатель не знал, но судя по ниспадающей с плеч тоге, это был кто-то из древнеримского периода. Хорошо, что заботливый интернет обеспечил портрет соответствующей ему подписью, которая и раскрыла писателю это римское incognito: Тит Флавий Веспасиан.
   – Ага! – обрадовался писатель. – И Вам здравствуйте!
   – Salve! – поприветствовал его Тит надменным кивком головы, как положено при обращении императора к челядинцу.
   – А Вы, между прочим, со мной повежливее будьте! – не стал церемониться писатель. – А то быстро Вас тут всех позакрываю – и пикнуть не успеете.
   И словно приступая к осуществлению угрозы, тут же начал производить манипуляции с компьютером.
   Скопировал ссылку этого окна. Закрыл его (Тит хотел было пикнуть, но, действительно, не успел.) Сурово взглянул на тотчас возникшего вновь Робеспьера. Бесцеремонно уменьшил его до середины страницы. Еще раз зашел в интернет, не прерывая текущего сеанса. Ввел в новом окне ссылку на опального Тита. Дождался, пока тот, на вид уже не такой высокомерный, вновь возник на экране. Уменьшил и его. И наконец, напоследок, разместил обоих болтунов рядом.
   Теперь можно было общаться более или менее по-человечески. Хотя, надо признать, что ни они, ни он в их нынешнем положении не являлись людьми в простом понимании этого слова.
   – Еще раз приветствую вас, господа! – раскланялся писатель.
   Робеспьер в ответ помахал колосьями, Тит – поднял руку в традиционном римском приветствии.
   – А теперь позвольте узнать, как вы сюда попали и с какой целью?
   – Попали просто, – начал Робеспьер, принимая огонь на себя то ли из-за повышенной болтливости, то ли из этикета, считая, что давать объяснения – не императорское дело. – Ты когда в интернете ввел словосочетание «город опустошен», тебе кучу ссылок дали. Ты потыкался в пару из них, не заинтересовался и дальше в поиск ушел. А пару окон не закрыл. Вот мы у тебя в компьютере и остались. И очень недурно пообщались, кстати, пока ты на нас внимание обратил.
   Писатель не стал вдаваться в подробности о возможности общения между интернет-страницами. Бред, конечно! Но в последнее время вся его жизнь стала бредом еще похлеще. Так что на подобные мелочи времени тратить уже не хотелось. А заинтересовало его другое:
   – И причем тут вы, если я искал опустошенные города?
   – Так мы же ведь и есть опустошители городов. Ты что, историю никогда не учил?
   – Я, – встрял Тит, – помимо прочих, Иерусалим разрушил.
   – А я – Лион. Половину жителей перерезали.
   – В Иерусалиме – больше половины.
   Оба замолкли ненадолго, предаваясь воспоминаниям.
   – Зачем? – спросил писатель.
   Робеспьер с Титом переглянулись. Писатель, находясь на исторической вершине, их явно не понимал.
   – Что значит зачем? – передразнил Тит. – Война была.
   – А у меня революция была, – объяснил Робеспьер. – И контрреволюционную гидру нужно было душить в зародыше.
   – Но это сейчас неважно, – отрезал Тит. – Это сейчас лишь косвенный фактор, объясняющий, как мы тут у тебя очутились. Знаменательно же совсем другое…
   – Вот именно, – поддакнул Робеспьер. – Другое…
   – У нас с коллегой очень много общего.
   – Се ля ви!
   – Я институт доносчиков развивал.
   – И я.
   – Из-за того тысячи людей казнил.
   – И я.
   – Все светлой целью прикрывался.
   – И я.
   – Благом единого Рима.
   – Благом единой французской республики.
   – И потому назван потомками одним из самых кровавых тиранов в истории.
   – Аналогично.
   – И сам умер в муках.
   – Я – на гильотине.
   – А потому учти, – подвел итог император. – Всех строить можно. Но к добру это не приведет.
   – Толпа поддается террору, но ненадолго, – вновь поддакнул Робеспьер.
   – Свобода и воля – это важно.
   – Иначе зловонный получится у тебя мир.
   – Qualis rex, talis grex. Что значит «Какой царь, такое и общество».
   – А тебя, мон ами, – Робеспьер опять добавил прононса, – все-то в крайности кидает. То ты любишь людей, да так, что своею любовью их попросту душишь. То ненавидишь их до смерти. То благодетельствовать им хочешь, а сам за душой ничего не имеешь. А надо по-другому. Мудрее надо.
   – А Вы-то сами давно ли поумнели? – огрызнулся писатель.
   – Да как голову отрубили, тотчас же и поумнел, – ответил Робеспьер, ничуть не обижаясь. – Но тебе советую до этого не доводить.
   – А почему у Вас в руке букет из колосьев? – спросил его писатель.
   – А это я такую традицию ввел. Для праздника, посвященного Верховному Существу. Тоже, кстати, я придумал. Культ Высшего Разума, иначе говоря.
   – Только тебя он не имел в виду, – в очередной раз встрял Тит.
   – Точно. Не тебя.
   – А теперь давай прощаться, – сказал император и снова поднял руку.
   – А что, вы куда-то торопитесь? – удивился писатель.
   – Да уж время поджимает.
   Писатель удивился.
   – Это он имеет в виду, – пришел на помощь Робеспьер, – что у тебя сейчас электричество отключится. Компьютер вырубит. И мы пропадем.
   – А почему это оно отключится? – удивился писатель.
   – Потому что город уже 3 дня как мертв. Работу электростанции никто не поддерживает. Резервные возможности исчерпаны.
   – А ты хоть и главный тут, – добавил Тит, – но сам пострадаешь. Как говорится, ut salutas, ita salutaberis. Как аукнется, так и откликнется.
   – Так что беги, голубчик, решай проблемы с электричеством, – помахал напоследок Робеспьер.
   – Начинай все с начала, – напутствовал Тит. – Все с самого начала. В очередной раз. Fiat lux! Да будет свет!
   Тут раздался резкий щелчок, и вся квартира погрузилась в кромешную тьму.

   «И увидел Б-г свет, что он хорош; и отделил Б-г свет от тьмы. И назвал Б-г свет днем, а тьму назвал ночью. И был вечер, и было утро: день один».


   23. Полет

   – Да будет свет! – приказал писатель. И свет возник.
   Он был, правда, не электрической природы, а какой-то иной, пока еще не очень внятной и полупризрачной.
   Не слишком яркий, весь какой-то струящийся, он не имел, на первый взгляд, какого-то конкретного источника, а разливался в воздухе сам собой.
   Но скоро писателю показалось, что источник у этого света все-таки есть. И что источник этот – он сам. Вернее, что-то, что он бы обозначил как собственное внутреннее зрение. Или как собственную мысль, по какой-то прихоти обнаружившую себя вовне, в окружающем пространстве.
   Свет озарил комнату, и то, что за ее пределами, и все продолжал изливаться и распространяться до самого горизонта и даже за горизонт.
   Свет был позитивный. И каким-то непонятным, не то шестым, не то седьмым, не то вообще без порядкового номера чувством писатель понял, что появление света очень приятно и самим заброшенным зданиям города, и деревьям, скучающим на улицах, и предметам обихода и прочим явлениям, оставшимся от недавнего пребывания в этом городе человеческих существ, животных и птиц.
   Свет явным образом воздействовал и на самого писателя. Он, словно отраженный от всего выше перечисленного, возвращался к своему источнику и наделял писателя неведомыми ранее силой, мудростью и спокойствием. Свет проникал и в мозг, и в сердце, и они, уже было совсем опустошенные последними передрягами, словно очищались и наполнялись новым сокровенным желанием давать, делиться, поить все и вся от собственных щедрот.
   И наконец писатель почувствовал, что больше попросту не может держать это все в себе. Что он обязан выплеснуть наполнявшую все его существо энергию жизни наружу, кому-то, кто захочет ее принять, взрастить в своем лоне и преобразиться, и тоже стать светлым, щедрым и прекрасным.
   И он закричал. И с этим звуком вырвались из него любовь, и надежда, и прощение, и сострадание. Они полетели над мертвым городом и начали потихоньку его оживлять.
   Писателю даже не надо было смотреть в окно, он знал и так, что к шуму ветра постепенно будут добавляться иные звуки: писк птенцов, шуршанье крыльев бабочек, детский смех и плач. Это крик писателя расщеплялся и распадался на составные элементы. И тех хватало на всех. На мириады существ, которым предстояло встретить новый день.
   И возникающие звуки казались писателю предельно гармоничными. И он уже не обманывался их простой внешней оболочкой. Он уже не был тем простачком, который улыбку относил к хорошим явлениям жизни, а слезы – к дурным. Он нынче понимал, что все составлено из всего. И что взаимопроникновение смыслов может сделать улыбку смертельной, а слезы животворными.
   Глубинная суть явлений открывалась писателю, и ему было очень хорошо.
   Захотелось летать. И недолго думая, вспомнив о своих первых пробных полетах, он рассмеялся, раскрыл объятия воздуху и вознесся на миром, который уже начал медленно заселяться.
   Мир, правда, был еще очень хрупкий и мог запросто вернуться в небытие. Миру еще нужны были его помощь и поддержка. Мир еще можно было слепить каким угодно. Но перед тем как довершить творение, оформить мягкую глину во что-то прочное и огнеупорное, писатель летел над этим миром. Над энергией, становящейся материей. Над материей, жаждущей формы. Над формой, стремящейся к постоянству. И ему было очень хорошо.

   «И дух Б-жий витал над водою».

   «И увидел Б-г все, что Он создал, и вот, хорошо весьма».

   Строки Пятикнижия непроизвольно возникли в писательской памяти, и он почувствовал, что именно они как нельзя более кстати. И ему очень захотелось перечитать их вновь.
   Он как раз пролетал над городской электростанцией, взглянул на нее со своей высоты и увидел, как она тут же вспыхнула всеми своими сигнальными огнями, как спасительное судно, спешащее на помощь потерпевшим в истерзанной бурей морской ночи.

   «И сказал Б-г: да будут светила в небосводе, чтобы отделить день от ночи… И управлять днем и ночью, и отделять свет от тьмы. И увидел Б-г, что хорошо».

   Писатель развернулся и полетел домой. По пути чуть не столкнулся на лету с черным дроздом. Может быть, с тем самым, а может быть, и нет. Да и какая разница? Мир с дроздами – это в любом случае замечательно.

   «И сотворил Б-г… всех птиц крылатых по роду их. И увидел Б-г, что хорошо».

   Проплывая над подоконником своей квартиры, писатель обнаружил, что компьютер уже перезагружен и ждет дальнейших распоряжений.
   Новоявленный творец, только что бороздивший небесные просторы, тут же спланировал в знакомое кресло и как обычный взволнованный школяр ринулся в просторы интернета. Причем произошедшая с ним парадоксальная метаморфоза его несколько не поразила. Как будто так и надо было. Как будто демиургу очень даже пристало пользоваться оживленной им же самим технической продукцией.
   Введя в поиск слово «Пятикнижие», писатель обратил внимание, что, оказывается, данное сочинение представлено в интернете в двух вариантах: в виде простого текста и текста с комментариями. Последнее показалось писателю очень любопытным, и он незамедлительно щелкнул мышью.
   Компьютер тут же выдал искомый файл, и писателю открылось следующее сообщение:
   «Пятикнижие с классическим комментарием Раши (раби Шломо Ицхаки)»
   Далее следовал уже знакомый писателю текст, в котором синим цветом были выделены отдельные слова. Нажатие мышью на выделенный кусок раскрывало спрятанный комментарий.
   Система писателю понравилась, и он углубился в чтение пояснений к первому предложению. И вот что он прочел…


   24. Поиск системы. Шаг 4. Два Имени Б-га

   «В начале сотворил Б-г небо и землю».

   Выделено – «сотворил Б-г».
   Комментарий: «Сказано: ”сотворил Б-г“, то есть использовано Имя, которое характеризует Его как Судью, и не сказано: ”сотворил Г-сподь“, то есть не использовано Имя, которое характеризует Его Милосердие. Ибо вначале Он вознамерился сотворить мир только на основе строгого правосудия, но увидев, что мир не может так существовать, выслал вперед милосердие и соединил его с правосудием. Поэтому дальше будет сказано с привлечением обоих Имен: ”во время созидания Г-сподом Б-гом земли и неба“ (гл. 2, предложение 4)».

   Писатель перешел к указанному отрывку и, действительно, почитал следующее:
   «Вот происхождение неба и земли при сотворении их, во время создания Господом Б-гом земли и неба».

   Писатель задумался.
   То, что, по мнению Пятикнижия, у Б-га есть разные Имена, обозначающие разные Его качества, было для него открытием.
   То, что Имена эти употребляются в разных ситуациях для того, чтобы проявились именно эти конкретные Его качества – тоже показалось ему очень глубоким и оригинальным.
   Но все это было не как уж важно для него сейчас.
   А то, что действительно потрясло писателя, так это великое откровение, сформулированное предельно просто, что, оказывается, для того, чтобы мир существовал, необходимо смешать правосудие с милосердием. Да еще и поставить милосердие на передний план.
   – Так просто и так верно? – переспросил писатель у компьютера.
   – Самое важное всегда очень просто! – ответил компьютер.
   Или это был голос разума?
   Или это Декарт прокричал, пролетая мимо окна?
   Писателю вспомнились его предыдущие жалкие попытки осчастливить отдельных представителей человечества.
   Двоих патлатых самоубийц.
   Марию и Анну.
   Болельщиков итальянской сборной.
   Писателю вспомнились его бездумные попытки написать роман, в котором, как потом и в жизни, гибли мотоциклист, кошка и ее хозяйка.
   Писателю вспомнилась его презрительная проповедь бездарному миру, в которой он требовал от мира больше, чем тот мог исполнить.
   И мертвый город.
   И кошмарная пустота.
   Как все это было глупо!
   Но сейчас, глядя из окна четвертого этажа на снующих пешеходов, на цветные автомобили, на самолет, вспоровший небо своим острым стремительным телом, писатель уже ни о чем не жалел.
   Теперь все было хорошо.
   Все шло своим чередом.
   Все шумно, многоголосо, но удивительным образом в такт исполняло симфонию жизни.
   Белая царапина, оставленная самолетом на небе, еще дымилась и напоминала писателю заглавную букву Л.
   – С этой буквы начинается слово «любовь» – подумал он. И тут же захлебнулся от ощущения любви, переполнявшего все его существо.
   Как он их всех любил!
   Какой взаимностью они все ему отвечали!
   Он чуть было не поцеловал собственное окно, но тут в дверь позвонили.
   Писатель удивленно обернулся и, шаркая шлепанцами, пошел в прихожую впустить неожиданного гостя.
   Им оказался медиум. Он стоял навытяжку, а в руках у него тускло поблескивал стеклянный шар.
   – Входите же! – пригласил писатель.
   Медиум поблагодарил и торжественно вплыл в квартиру.
   – Присаживайтесь? – указал писатель на небезызвестный диван.
   – Спасибо! – чинно склонил голову медиум.
   – Чаю?
   – Если можно, то после. А сначала – к делу.
   – Извольте. Только объясните сначала, как Вы меня нашли?
   – За ним шел, – кивком головы указал медиум на стеклянный шар, который так и не выпускал из рук.
   – Понятно, – сказал писатель, хотя ему совсем не было понятно.
   Медиум прокашлялся.
   – Воды? – опять предложил писатель, но услышал все то же:
   – Сначала – к делу.
   – А в чем дело-то?
   – А вот послушайте.
   И медиум рассказал писателю, что с тех самых пор, как тот побывал у него на сеансе и вызвал дух погибшего мотоциклиста, сам медиум совершенно лишился покоя. Он ведь предупреждал писателя, что завершать потустороннее общение надо деликатно, постепенно, как положено. А писатель вылетел из его дома как угорелый. Вот дух и не отвязывается от медиума, а мучает его днем и ночью. Пришлось использовать особые средства и разыскивать писателя в целях усмирения распоясавшегося духа.
   – А чего он, собственно говоря, хочет? – поинтересовался писатель.
   – Обратно хочет. К невесте.
   – Он же в ней разочаровался.
   – Разочаровался, – согласился медиум. – Поначалу. А потом соскучился. Говорит, глупый был, не умел ценить собственное счастье. И рвется обратно.
   – Да разве же это возможно?
   – Он говорит, что возможно. И что Вы знаете как.
   Писатель потер подбородок.
   Медиум вздохнул:
   – Лучше бы уж Вы тогда с душою какого-нибудь выкидыша поговорили, право слово.
   – Вы думаете, выкидыш не захотел бы обратно? – улыбнулся писатель.
   – Я уже теперь ничего не понимаю, – признался медиум. Вид у него, кстати, был, действительно, довольно осунувшийся.
   – Ладно, – подвел итог своим размышлениям писатель. – Скажите ему, чтобы особо не страдал. Так и быть вернем его к невесте. Только с условием: пусть отныне аккуратнее ведет себя на дорогах.
   Медиум сосредоточился и произнес резко изменившимся замогильным голосом:
   – Ты слышал?
   Пауза. Обычный голос.
   – Не извольте беспокоиться. Он говорит, что обещает.
   – Ну и славно, – сказал писатель. – Сделаем вот как. Я Вас сначала чаем угощу обещанным. А потом идите себе по своим делам. А мне сосредоточиться надо будет, чтобы нашему духу помочь.
   Медиум заторопился:
   – Я уж лучше как-нибудь без чая. Только поскорее.
   Писатель понял, что, действительно, так, пожалуй, будет лучше.
   Проводил гостя.
   Запер дверь.
   Вернулся в комнату.
   Сел к компьютеру.
   Порылся в сохраненных документах.
   Нашел нужный.
   Начал читать.
   Стер половину и продолжил заново:
   «Ее жених имел хороший характер. Был открыт, жизнерадостен и не боялся перемен. А может быть, даже и искал их, что проявлялось, как минимум, в том, что отродясь он не имел еще работы, на которой продержался бы больше нескольких месяцев. И не от лени, и не от склонности к праздности, а скорее, из-за поисков себя. Очень уж ему хотелось попробовать все и выбрать то, на что откликнется душа, что бы там ни понимали люди под этим словом.
   В данный момент он работал развозчиком пиццы. И хоть пицца имела весьма посредственные вкусовые качества, да и сам он пиццу не любил, это не мешало ему вручать теплые и пахучие картонные коробки заказавшим их клиентам с ослепительной улыбкой и неизменной напутственной фразой: «Спасибо за заказ. ”Профессор пицца“ – отменный выбор!»
   И носиться по городу с этими коробками было здорово. На ярко-красном мотоцикле, выданном за счет заведения. В ярко-красном шлеме и перчатках. Навстречу ветру и восхищенным девичьим улыбкам. Одна так сладко улыбалась, что стала его невестой.
   И сейчас он летел к ней. В кафе, где она работала официанткой. На обед. По льготной цене и со льготным обслуживанием. Ведь не питаться же одной пиццей, от которой его к тому же уже давно с души воротило. Что бы там ни понимали люди под словом «душа».
   Невесту свою он любил. Еще с утра ему не терпелось ее увидеть. Тем более что он был уверен в том, что ей тоже не терпится. Но сегодня, как назло, все не заладилось. Один заказчик расплатился крупной купюрой, так что пришлось потратить кучу времени, чтобы разменять ее и вернуть покупателю сдачу.
   Другой заставил его целых десять минут прождать у входа в офисное здание. Замешкался с делами и не торопился спуститься за коробкой. И еще у одного адрес оказался такой мудреный, что жених исколесил полмикрорайона, пока обнаружил нужную улицу, а на ней нужный дом.
   И сейчас приходилось наверстывать упущенное время. Тем более что невеста заждалась. Да и живот подводило. Он еще прибавил газу.
   Водитель зеленого «Рено», который неспешно тащился по шоссе, только диву дался, на каких скоростях перемещается сегодняшняя молодежь. Хотел было даже бибикнуть мотоциклисту, высказать поучение, что такими темпами, мол, можно и на тот свет угодить. Но почему-то не стал этого делать, а только улыбнулся и пробормотал что-то вроде: «Вот что значит молодость!»
   А молодость тем временем уже тормозила у кафе. И вот уже она, долгожданная стеклянная витрина. И любимая стоит за стеклом и приветственно машет рукой…»
   Писатель перечитал. Остался доволен прочитанным и подошел к окну.
   Там, совсем рядом с кафе, был припаркован красный мотоцикл с прицепленным позади сиденья ящиком, украшенным довольно аляповатой рекламой: «”Профессор пицца” – отменный выбор!»
   Внутри кафе за столиком сидел хозяин мотоцикла. Подошла официантка, та, что была чуть более стройная и чуть менее белокурая. Она принесла поднос с едой. Поставила перед женихом. Наклонилась. Они поцеловались.
   На скамейке напротив кафе сидела мрачная соседка с сиамской кошкой на коленях. Кажется, замеченный ею поцелуй произвел на нее неприятное впечатление.
   – Ты видишь, Мамзель, – назидательно обратилась она к своей питомице, – какая безнравственность?!
   Кошка ответствовала лишь высокомерным поднятием головы.
   Писатель был доволен.
   – А почему бы мне не перекусить? – подумал он. – Только сначала – освежиться и переодеться.
   Сказано – сделано. Он отправился в спальню. Открыл шкаф. Выбрал необходимые вещи.
   Затем отправился в совмещенный санузел. Снял старую одежду. Принял душ. Почистил зубы. Провел гребнем по волосам. Надел чистую рубашку и джинсы.
   Вышел из санузла. Взял сумку со всем необходимым для вылазки в мир. Снял с крючка в прихожей связку ключей от квартиры и машины. Вышел, запер дверь и вызвал лифт.


   25. Лифт

   Очередным сюрпризом оказалась какая-то внезапная техническая неполадка, из-за которой лифт, привычно прошуршав с полтора этажа, вдруг зашелся скрежетом, похожим на старческий кашель, и замер.
   – Начинается! – немедленно отреагировал писатель, правда, без всякой тени недовольства.
   Даже наоборот: лифт, при всяком отсутствии чистоты и эстетики, писателю был мил.
   Несмотря на скабрезные картинки, сомнительные международные символы и грубые и тем не менее претендующие на увековечивание надписи о факте пребывания тут того или иного индивидуума или целой стаи таковых.
   Писатель даже не особо обиделся на то, что приблизительно на уровне его глаз, чуть наискосок, как позорное обращение лично к нему значилось: «Казел!» И хотя писать слово «козел» через «а» мог позволить себе лишь самый отпетый извращенец и враг человечества, узник лифта лишь снисходительно улыбнулся, достал карандаш и переправил неправильную букву на «о».
   А лифт словно только этого и ждал. Словно ошибка в правописании каким-то чудодейственным образом мешала ему нормально передвигаться и теперь, будучи устраненной, придала ему необходимую легкость и прыть.
   Лифт сразу дернулся.
   В лифте погас свет и тут же зажегся снова.
   Что-то зашуршало и лифт плавно заскользил вниз. А потом остановился на нижнем этаже и распахнул свои двери, обдавая писателя ворвавшимися внутрь встречными потоками света и уличных запахов.
   Тот шагнул наружу, вдохнул полной грудью и отправился в кафе.
   Мимо соседки и кошки.
   Мимо красного мотоцикла.
   Мимо чуть менее стройной, но зато чуть более белокурой официантки.
   Затем он, как всегда, плюхнулся на свое любимое место, которое по какому-то странному стечению обстоятельств к его приходу всегда оказывалось свободно.
   Более стройная официантка взяла меню и чистые приборы и направилась к нему.
   – Как поживаете? – спросила она вслух. – Будете выбирать? Или как обычно?
   – Как обычно – улыбнулся писатель.
   Хотя не все у него было как обычно. Ожидая свой заказ, он впервые не извлек из кармана ни блокнота, ни карандаша, а попросту сидел и пялился на улицу. И почему-то очень был доволен увиденным.
   Пока не был отвлечен появлением первой части своего обычного утреннего заказа. Это был теплый хлеб и свежий салат. И они ему тоже очень понравились, потому что он любил сразу по появлении этой парочки вгрызаться в подогретую хлебную мякоть и вдыхать абсолютно весенний (в какое бы время года он ни завтракал) запах свежих огурцов.
   Официантки, тем временем, справившись с заказами (у писателя на столе появились еще и рыба под соусом и картофельные чипсы), продолжили как видно начатую ранее и прерванную с приходом писателя беседу.
   – А где вы будете жить после свадьбы? – спросила более пухлая, кивая в сторону мотоциклиста, который уписывал котлету.
   – Будем квартиру снимать.
   – А у него родители богатые?
   – Обыкновенные.
   – А как они к тебе относятся?
   – Обыкновенно. Хорошо.
   – Быстро, однако, у вас закрутилось.
   – Да не так, чтобы очень быстро.
   – А ты часом не беременна?
   – Ну вот еще, скажешь тоже.
   – Ну, мало ли, всякое бывает.
   – Еще не хватало.
   Но писатель к этому щебетанью не особенно прислушивался, потому что у него в голове, еще не до конца сложившаяся, но уже жадная к жизни – пульсировала фабула будущего произведения.
   Писатель сглотнул. Фабула – гостья капризная. Вовремя не обратишь на нее внимания, не уважишь, как следует, глядишь, ее и след простыл. И сколько ни вспоминай – не восстановишь ни ее лица, ни одеяния. А приручать таких можно только одним способом – облечь их зыбкую сущность в плотно сотканную словесную плоть.
   – К компьютеру! – сам себе скомандовал писатель и подозвал официантку расплатиться.
   Та подошла.
   – Вот деньги – сказал писатель. – Сдачи не надо.
   – Спасибо.
   – Пожалуйста.
   – А Вас можно поздравить? Вы – невеста?
   – Да, – зарделась официантка. – Ну, то есть почти.
   – Вы знаете, мне кажется, у Вас замечательный жених.
   – Да – согласилась она. – Но как это Вы внимание обратили?
   – Профессия у меня такая! – гордо ответил писатель и пошел себе восвояси.
   Более стройная официантка пересчитала купюры. Более пухлая взглянула на пачку и одобрительно покачала головой.
   А писатель уже поднимался в лифте. И думал с чего начать.

   Дома было тихо. Ветер, залетая в открытое окно, трепал занавески и вносил в комнату ощущение необыкновенной озорной свежести.

   Компьютер спал. То есть находился в режиме, когда для контакта с ним достаточно нажать на пару кнопок и он тут же оживет под чуткими пальцами и осветится приветственной улыбкой единомышленника.
   На этот раз так и произошло. И тут же пальцы писателя забегали по клавиатуре, а на экране, на белизне виртуального листа появились следующие строчки:
   «ПРОБЫ ДЕМИУРГА
   Роман
   1. Утро
   Утро выдалось многообещающим. Он сразу это понял.
   С ним так бывало: иногда проснется и сразу, а главное, безошибочно осознает, сулит ли день что-нибудь интересное, или, наоборот, ожидается какая-то вялотекущая размазня и не более того.
   На этот раз все: и вспыхнувшая перед оживающим зрачком полоска света, и шелест одеяла, и стрелки часов, указывающие на то, что пробудился он раньше, чем обычно, – свидетельствовало о назревающем в почке утра интересном продолжении…»

   Писатель почувствовал, что рождается его лучшая книга!


   26. Короткое объяснение с читателем

   В еврейской мистической литературе широко обсуждается так называемый «Мир Фантазии» (на иврите – «Олам аДимайон»).
   Он, как понятно из названия, не существует в реальности, но является целиком и полностью виртуальной версией материального мира.
   Для того же, кто находится там, нет никакой возможности определить свое местоположение. Ему кажется, что все по-прежнему. Что он живет в реальном и привычном ему с детства окружении. А если с ним и происходит что-нибудь странное и даже фантастическое, он объясняет это чем угодно, но только не тем, что есть в действительности. Не тем, что он просто видит иллюзорную картину, которая на самом деле вовсе и не существует.
   И если во сне человек зачастую все же осознает, что спит, а сон его насыщен деталями абсурда, в Мире Фантазии не так. Ты ни за что и никогда не найдешь ни одной детали, к которой можно было бы придраться как к абсолютно нелогичной. И ни за что и никогда ты не догадаешься, что тебя просто обдурили.
   Человек не волен попасть туда самостоятельно, но Высшим Решением его душа может быть погружена туда с целью самопознания и саморазвития.
   Это погружение можно рассматривать как наказание за былые ошибки.
   И как очищение.
   И как путь, ведущий на новую ступень.
   Кто знает, может, именно так можно объяснить произошедшее с писателем.
   А может, и не так.
   Об этом дано судить только читателю.
   И мы предоставим ему это почетное право.
   И не будем мешать.


   Глоссарий

   Гитлер Адольф (1889, Австро-Венгрия – 1945, Германия) – основоположник и центральная фигура национал-социализма, основатель тоталитарной диктатуры Третьего рейха, вождь (фюрер) Национал-социалистической немецкой рабочей партии с 29 июля 1921 года, рейхсканцлер национал-социалистической Германии c 31 января 1933 года, фюрер и рейхсканцлер Германии со 2 августа 1934 года, верховный главнокомандующий вооружёнными силами Германии во Второй мировой войне.
   Декарт Рене (1596, Франция – 1650, Швеция) – французский математик, философ, физик и физиолог, создатель аналитической геометрии и современной алгебраической символики, автор метода радикального сомнения в философии, механицизма в физике, предтеча рефлексологии.
   Навуходоносор (II) – царь Нововавилонского царства, правил с 7 сентября 605 по 7 октября 562 года до н. э., из X Нововавилонской (халдейской) династии. Сын Набопаласара.
   Помпеи – древний римский город недалеко от Неаполя, в регионе Кампания, погребенный под слоем вулканического пепла в результате извержения Везувия 24 августа 79 года.
   Раши (1040–1105, Франция) – аббревиатура, составленная из звания и личного имени раби Шломо Ицхаки, он же Шломо бен Ицхак. Величайший еврейский праведник и мудрец, комментатор Письменной Торы и Талмуда. По его комментариям учатся все евреи, начиная с маленьких детей и кончая величайшими мудрецами своего времени.
   Робеспьер Максимилиан Франсуа Мари Исидор (1758–1794, Франция) – один из лидеров Великой Французской революции, глава возможно самого радикального революционного движения – якобинцев. Член Законодательного собрания с 1789 и Конвента с 1792. В 1793 фактически возглавил Комитет общественного спасения и развернул террор против врагов революции. 27 июля 1794 был свергнут и на следующий день вместе с соратниками казнён на гильотине.
   Тит Флавий Веспасиан (41–81, Древний Рим) – римский император (79–81), обожествленный своим народом, сын Флавия Веспасиана и Флавии Домитиллы.