-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Павел Амнуэль
|
| Каббалист (сборник)
-------
Павел Амнуэль
Каббалист
(Сборник)
Взрыв
2001 год, 17 октября, четверг, вечер.
В аэропорту Кирман взял такси. Он не хотел называть адрес Уолтона и велел ехать по Риверсайд авеню вдоль реки Вест-Уолкер. Боль немного отпустила, теперь она не разливалась по всему телу, а сосредоточилась в трех точках и пульсировала там. Именно в тех точках, где и должна была локализоваться.
Кирман устал. Больше всего на свете ему хотелось, чтобы это быстрее кончилось. Пусть неудача, пусть он умрет, но быстрее. Если Уолтона не окажется дома, то придется ехать в отель, потому что передышка совершенно необходима. А в отеле его запомнят. Нет, Уолтон обязательно должен быть у себя.
Вот, опять началось. Боль, засевшая в печени, захватила уже весь правый бок. Ничего, повторял про себя Кирман, осталось немного. Машина шла по федеральному шоссе; Вест-Уолкер с цепью крутых ажурных мостов была, наверное, очень красива – Кирман любил реки, на базе в его комнатах висели большие, три на три фута, цветные фотографии рек при лунном освещении. Миссисипи. Конго. Сена… Кирман старательно вспоминал фотографии, чтобы забыться. Не удавалось. В клинике над его кроватью тоже висел постер с фотографией, и тоже река. В последние часы перед побегом Кирман старался вспомнить ее название. Это отвлекало от боли, и, когда наступил нужный момент, он, неожиданно для самого себя, легко переоделся – костюм висел в шкафу, никому и в голову не приходило, что Кирман, которому осталось жить считанные дни, может не то, чтобы уйти, но даже встать с постели.
Он вышел из клиники через кухню. В коридорах на него не обратили внимания – он заметил бы любой настороженный взгляд, чувства были обострены до предела. На кухне была суматоха, он спросил выход, ему показали, и он выбрался на Йорк-авеню. Такси взял не сразу, прошел около квартала. И поехал сначала не в аэропорт, а к отелю «Довер» на Лексингтон-авеню, и даже сделал вид, что хочет войти, но, когда такси отъехало, вернулся и поймал другую машину. Покружил по городу, и лишь от Центрального парка, на третьем уже такси поехал в аэропорт Ла Гардиа.
Погода стояла прекрасная – октябрь, мягкая осень. Он полетел в Карсон-Сити через Вашингтон. Это уже не было хитростью: в почтовом отделении столичного аэропорта Кирмана ждала посылка, отправленная им самому себе еще три недели назад, незадолго до того, как его, потерявшего сознание, увезли в клинику Рокфеллеровского университета в Нью-Йорке.
Кирман удивлялся, как удалось ему выдержать весь этот длинный путь и длинный день, и все растущую боль, которую сначала сдерживал укол морфотамина. В Нью-Йорке наверняка уже обнаружили, что генетик Ричард Кирман, доставленный в базы Шеррард в критическом состоянии с диагнозом рака легких, желудка, печени, неоперабельный, исчез из клиники. Будут, конечно, искать, но ведь решат, что он свихнулся от боли и сбежал куда глаза глядят или просто свалился на улице. Поищут в других больницах, даже в моргах. Пока будут этим заниматься, он успеет сделать все, что задумал. Либо умереть, либо… Да. Либо.
Машина свернула на бульвар, и Кирман велел остановиться. То есть он, вероятно, лишь подумал об этом – такси продолжало медленно двигаться в общем потоке, водитель сосредоточенно смотрел вперед. Тогда Кирман набрал воздуха и произнес в переговорное устройство нечто, настолько режущее слух, что водитель мгновенно вырвал машину из потока и затормозил так, будто перед самым капотом увидел бомбу. Кирман выволок себя из машины, оставив на сидении двадцатидолларовую купюру.
Дом Уолтона находился в сотне футов, которые еще предстояло пройти. Последний раз Кирман был здесь пять лет назад. Тогда Уолтон работал в отделе экономической жизни еженедельника «Карсон Сити ревю», квартиру он еще не успел обставить, и они сидели на диване, которому предстояло утром отправиться на свалку. Они влюбленно вспоминали детство, и, Бог мой, в чем только не клялись друг другу! А потом не виделись пять лет, обмениваясь только открытками на Рождество. Дела Уолтона шли прекрасно – путь от репортера до заведующего отделом он прошел меньше, чем за год. Да и Кирман не нуждался тогда в помощи друга. Даже развод с Лиз почти не стоил ему нервов, все было сделано по обоюдному согласию, детьми они не обзавелись, так и остались друзьями, изредка Кирман ночевал у Лиз, обоим, вероятно, все-таки немного не хватало друг друга, хотя жить вместе они не согласились бы теперь ни за какие деньги… О том, что Кирман в последние годы работал на военной базе Шеррард, Уолтон не подозревал, он и не должен был знать о связи старого друга с военными. Для Уолтона Кирман оставался профессором биологии университета штата Нью-Йорк. Великим знатоком генетики раковых заболеваний.
По соседству с трехэтажным особняком, верхний этаж которого принадлежал Уолтону, выросла огромная пирамида – здание директората фирмы «Невада индастриз». Кирман постоял, прислонившись к стеклу фасада, за это время совсем стемнело, и в стекле отражались фонари, мелькали силуэты прохожих, будто жизнь шла там, в глубине. Кирман застонал – он не мог больше терпеть боль. Черт возьми, неужели он свалится в двух шагах от двери Уолтона? Почему-то последние шаги – самые трудные, порой их просто невозможно сделать. Кирман сейчас не мог себе представить, что это он, а не кто-то другой, совершил сегодня сумасшедший, но запланированный много дней назад бросок из Нью-Йорка через всю страну на запад.
Он добрался до двери особняка и отыскал сигнальную кнопку. Он даже, вероятно, нажал ее, но все уже проходило мимо сознания, он был заранее запрограммирован сделать нечто, и делал все, что должен был, не думая, полностью отключившись от внешнего мира. Лечь, думал он, и укол… Лечь – и укол…
//-- * * * --//
В Овальном кабинете включили бра. Их недавно меняли, Купер лично подбирал оттенки хрусталя. Президент обвел взглядом стены. Обои в новом освещении казались не сиреневыми, а голубоватыми, хороший тон, такой, какого он добивался.
– Продолжим, господа.
Перед ним в креслах расположились министр обороны Кшемински, госсекретарь Вард, председатель комитета начальников штабов Хэйлуорд и руководитель контрразведки ЦРУ Сьюард. Директор ЦРУ, которого Купер недолюбливал за постоянную готовность сострить, вылетел вчера с рабочим визитом в ЮАР.
– Господин президент, – сказал Вард, – мы уже обсудили текст договора. О своей встрече с российским послом я докладывал. Новостей она не принесла. Русские настаивают на том, чтобы сохранить за собой релейные станции в Сибири и на Камчатке.
– Вы прекрасно понимаете, что нельзя ехать в Вену, не договорившись по этому пункту, – сказал Хэйлуорд.
– Спокойнее, господа. – Сьюард держал бокал с виски, пить он не любил, но считал, что бокал в руке придает разговору непринужденность. – Думаю, что это ложная тревога. Точнее, тревога, которая нам на руку.
– Вы выяснили причины неожиданного требования? – спросил Купер. – Договор практически готов. Русским он более необходим, чем нам. Если они не подпишут, то лишатся большого займа – на следующий год Валютный фонд заморозит свои выплаты. Какой смысл Разину за неделю до встречи вносить новое предложение, заведомо зная, что оно неприемлемо?
– Все сложнее, господин президент, – Сьюард резко двинул рукой, и жидкость пролилась на ковер. – Прошу прощения… Так вот, по агентурным данным… Это пока непроверенная информация, но думаю, она близка к истине… Русским стало известно о бункерах во Французских Альпах. До сих пор утечки информации не было, но по ряду косвенных данных можно судить о повышенной активности русской разведки в этом регионе.
– Ваша хваленая секретность, – буркнул президент.
– Ведется тщательное расследование…
– Это ваши проблемы.
Купер встал и начал быстро ходить по кабинету, от стены к стене. Поездка в Вену его беспокоила. И даже не сам договор, который, конечно, будет подписан, – русским этот договор совершенно необходим. Нет, Купера волновала его репутация. На последней встрече с Разиным три месяца назад он однозначно заверил российского президента в том, что у НАТО нет в Европе запасов стратегического оружия, – имелись в виду запасы списанного, но не уничтоженного, вооружения. Разин не преминет использовать в Вене полученную информацию, если она у него действительно есть.
Развить свою мысль Купер не успел. В кабинет вошла миссис Скрэнтон, его личный секретарь, женщина неопределенного возраста, навсегда застывшая, по мнению Купера, на отметке «сорок».
– Звонок из Лэнгли, – сказала миссис Скрэнтон. – Просят, если можно, мистера Сьюарда. Очень срочно.
Сьюард вопросительно посмотрел на Купера. Тот пожал плечами, сел в кресло и взял с подноса рюмку с коньяком. Повертел, посмотрел на свет, сказал:
– Миссис Скрэнтон, попросите, пожалуйста, чтобы нам принесли кофе.
Хэйлуорд и Вард с любопытством следили за Сьюардом. Временный шеф Управления бросал в трубку короткие «да, да», паузы между которыми удлинялись. Наконец он сказал:
– Держите меня в курсе, – и положил трубку. На лице его ясно читалось: «Только этого мне не хватало».
– Только этого не хватало, – пробормотал Сьюард. – Два часа назад из клиники Рокфеллеровского университета в Нью-Йорке исчез Ричард Кирман.
– Кирман? – президент не знал этого имени. Ничего не говорило оно и Варду, но Хэйлуорд сразу напрягся.
– Что значит исчез? – резко спросил он.
– Сбежал или похищен…
– Черт возьми, Джон, вы же говорили, что он вот-вот умрет, как он мог сбежать? И зачем?
– Господа, – вмешался Вард, – что произошло? Кто это?
– Ричард Кирман, – объяснил Сьюард, – известный генетик, занимался проблемами рака. Лет десять назад предложил так называемую генно-транспортную теорию. Тогда им заинтересовалась армия. Впоследствии Кирман вовсе отошел от преподавания и работы в университете штата Нью-Йорк. Это когда выяснилось, что есть возможность влиять на распространение раковых заболеваний.
– Распространение, вы говорите?
Президент наконец вспомнил. Дело это перешло к нему от прежней администрации, он не очень вникал в суть, подробностями занималась комиссия по контролю над вооружением. Речь, в общих чертах, шла о создании варианта так называемой «генетической бомбы» – медленного поражения противника путем влияния исподволь на генетический фонд. Да, и руководил проектом этот самый Кирман.
– В последнее время, – продолжал Сьюард, – Кирману удалось многого добиться. Генетическая бомба стала реальностью. Готовился доклад по этому вопросу. Но… вы понимаете, что никто не застрахован… У Кирмана рак. Конечно, это выглядит зловеще. Человек, занимавшийся распространением рака, сам…
– Без сантиментов, Джон, – поморщился Хэйлуорд.
– Да… Итак, Кирман сначала лежал в лазарете на базе Шеррард, было сделано все возможное, но время упущено. Метастазы и все такое. Перевели в клинику Рокфеллеровского университета в Нью-Йорке. Собственно, на Кирмане поставили крест. Жить ему от силы несколько дней.
– И он исчез, – резюмировал Купер. – Не представляю, ведь это ужасные боли, верно?
– Потому-то у моих сотрудников и возникло предположение о том, что он похищен.
– Кирман еще способен что-то выдать?
– Он был в сознании. А проблема чрезвычайно важная. Генетическая бомба, принципиально новое оружие.
– Это ваше упущение, Джон, – сказал президент, помолчав. – Надеюсь, Кирмана найдут. Хотя бы для того, чтобы похоронить.
– Уверен, – бодро сказал Сьюард.
Настроение у него было паршивое. Операция может занять часы и дни, а их у Кирмана немного. И если не удастся обнаружить хотя бы тело, скандал грозит оказаться значительно большим, чем думает президент. Сьюард знал об одном обстоятельстве – завтра Нобелевский комитет объявит фамилии лауреатов 2001 года, первого года XXI века. Премию по биологии и медицине присудят Ричарду Кирману.
//-- * * * --//
После укола, полулежа в глубоком кресле, Кирман почувствовал себя человеком. Уолтон сидел напротив. Он уже изрядно выпил и, кажется, пил в одиночку еще до того, как позвонил Кирман.
Сам Кирман не пил ничего – ни спиртного, ни кофе, хотя жажда казалась ему сейчас страшнее боли. А на еду и смотреть не мог – знал, что желудок не в состоянии принимать пищу. Он сидел молча, собираясь с силами и мыслями.
– Да что с тобой, Дик? – не выдержал молчания Уолтон.
– Скажи, каким ты меня видишь?
– Ты серьезно болен или…
– Рак, Джо. Эта болезнь не красит, верно?
– Тебе нужен не репортер, а врач, Дик, – медленно сказал Уолтон. – Сейчас я…
– Не нужен мне врач. Репортер мне тоже не нужен. Сейчас мне нужен только друг.
– Но ты же совсем…
Кирман сделал резкий отстраняющий жест. Уолтон замолчал. Он не торопил, не спрашивал, только смотрел, в глазах у него была жалость.
– Лиз передает тебе привет, – с усилием сказал Кирман. Джо не знал, что они развелись.
– Она славная. Детей у вас по-прежнему нет?
– Нет… И уже не будет.
– Я не совсем понимаю, – Уолтон совершенно протрезвел. – Ты болен, и тебе нужен друг. Ты не держишься на ногах, и тебе не нужен врач. Ты оставляешь Лиз в Нью-Йорке и летишь через континент в таком состоянии…
– В Карсон-Сити у меня дело. Я не могу тебе всего сказать…
– Ну, это я могу понять. Ты связан с военными, верно? Иначе как объяснить твое пятилетнее молчание? Чем я могу тебе помочь?
– С этого надо было начинать, Джо, – пробормотал Кирман.
Подступила тошнота. Вместе с болью она поднялась к горлу, и Кирман заставил ее остановиться там. Нужно было сделать еще укол, приступы становились все чаще, чего-то он не учел, процесс развивался быстрее, чем он предполагал, и обязательно нужно успеть до утра… Нет, утром, едва станет светло… В темноте нельзя… Незнакомые дороги… Кирман очнулся.
– Мне нужна машина, Джо, – сказал он. – На день-другой.
– Я тебя отвезу, – сразу согласился Уолтон.
– Я поеду сам.
– Ты с ума сошел! Посмотри на себя…
– Так нужно, Джо.
– Ты от кого-то скрываешься?
– От кого? Просто это моя работа. Я должен выполнить задание. Будем называть это так. Тебе понятно?
– Нет.
О Господи, подумал Кирман. Он может из упрямства позвонить врачу, тот непременно вкатит какой-нибудь наркотик и отправит в больницу, и тогда действительно будет все. Тогда он действительно умрет.
Уолтон ходил по комнате широкими шагами, искоса поглядывал на Кирмана. Кирман ждал. Аргументов у него не было. Сил тоже. Он спал и видел сон.
В прошло году весна на базе Шеррард была буйной как никогда. Пустыня в западной части Невады скупа на растительность, но примерно с середины апреля в окрестностях базы пошли в рост кусты, и на эхинокактусах появились мелкие, но сочные красные цветочки. После рабочего дня, когда Кирман уже не мог смотреть на животных и на приборы, он уходил из зоны – один или с Бет. База располагалась в низине между холмами, и они поднимались на кручу, откуда открывался вид на предгорья хребта Уоссек – очень унылое место, где все было коричневого цвета, начиная от выпиравших из почвы, подобно скулам гиганта, огромных валунов, и кончая кактусами, в далеком прошлом растерявшими все зеленые оттенки. Они доходили до зарослей колючих шаров, бродили среди них. Кирман каждый раз замечал, что здесь почему-то лучше думается…
В последние годы он все больше отдалялся от чистой науки, и это его угнетало. Он искал оправданий. В конце концов, многие его коллеги в университетах работают на армию, сами порой не подозревая об этом. Академическая наука последние десять лет не получает достаточного финансирования, многие темы приходится сворачивать. Какая, в конце концов, разница, кто оплачивает работу, если оборудование прекрасное, коллеги умны, а результаты превосходят все ожидания. Нужно признаться: нигде он не смог бы получить таких эффектных результатов, каких достиг здесь, на базе Шеррард. За пять лет он не только полностью доказал генетическую природу рака, но пошел значительно дальше – научился вызывать искусственно рак любого вида.
…В путанице мыслей, куда толчками пробивалась боль, Кирман не мог выделить сейчас основного хода рассуждений. Перед глазами стояли заросли эхинокактусов и вдруг съеживались, превращаясь в мельчайшие пылинки на предметном стекле микроскопа, потом опять разбухали и представали длинными цепочками нуклеотидов, и начинали кружиться и кричать, и наливаться красным, и… Кирман понял, что опять теряет сознание. Он заставил себя разлепить веки прежде, чем сознание погасло. Комната куда-то плыла.
– Звоню Лонгу, – сказал Уолтон, увидев, что Кирман хочет подняться с кресла. – Это мой врач, и он не откажется…
– Джо, – оборвал Кирман, – ты не понимаешь… Если ты сейчас кого-то позовешь, у тебя могут быть неприятности. Я не принадлежу себе, ясно?
Собственная ложь казалась Кирману наивной, но иного способа убедить Уолтона он не видел.
– Не могу смотреть на тебя в таком состоянии, – пробормотал Уолтон.
– И не смотри, – сказал Кирман. – Дай мне немного придти в себя, и я уеду.
– А если меня спросят о тебе?
– Видишь ли… Те, на кого я работаю, знают каждый мой шаг, а другим знать не обязательно. Если будут спрашивать, то не те, кому положено знать. Пусть сами и разбираются.
Уолтон дернул плечом.
– Странную игру ты ведешь, – протянул он, – или с тобой ведут.
//-- * * * --//
Отрабатывались сразу несколько версий, в том числе и не основные – время поджимало. Главной версией оставалось похищение. С точки зрения Олдсборна, руководителя нью-йоркского отделения ЦРУ, это была единственная приемлемая версия. Кирман при смерти, значит, не способен контролировать свои поступки. Вряд ли он может выдержать хотя бы минимальный нажим, психологический или психотропный. Идеальный объект.
Версия о бегстве выглядела значительно менее вероятной. Олдсборн и вовсе не стал бы ее разрабатывать, если бы эту версию не навязало ему непосредственное начальство в Лэнгли. Бежать Кирман мог лишь в состоянии внезапного помешательства, вызванного действием препаратов, которые ему вводили для снятия болей. Отработка этой версии не могла отнять много времени по той простой причине, что уйти самостоятельно Кирман мог не дальше, чем до соседнего квартала. Потом он наверняка упал бы, и его подобрал бы первый же полицейский патруль.
Запершись в кабинете, Олдсборн отключил все телефоны, кроме тех, что связывали его непосредственно с группами поиска. На дисплеях постоянно менялись числа и контуры городских кварталов. Выжимку из получаемой информации – простые нажатия клавиш отбирали из сообщений необходимые строки и спрессовывали их в абзацы сводок – Олдсборн тут же адресовал в Вашингтон, руководителю контрразведки Сьюарду, который все еще находился в Овальном кабинете президента, но просил держать его в курсе дела.
Первая группа «работала» клинику: опрашивала персонал, осматривала помещения. Оттуда поступило несколько сообщений, нуждавшихся в проверке, чем занимались еще две группы.
Персонал уверяет, что через главный подъезд Кирман не выходил. Во всяком случае – сам. Его могли только вынести – за время от 16.00 до 18.00 часов через главный подъезд пронесли несколько контейнеров с упакованным для отправки в ремонт оборудованием патологоанатомической лаборатории. Проверить этот вариант оказалось просто – фургон с оборудованием как раз разгружался у мастерской.
Тщательный опрос персонала еще не закончился, но было уже ясно, что для похищения оставались другие пути, исследовать которые было потруднее. Выход на хозяйственный двор клиники. В воротах электронный замок, и, как показал осмотр, за два контрольных часа никто не подавал сигнала на включение. Впрочем, на всякую электронику может найтись другая электроника…
Был еще один выход прямо на Йорк авеню – через кухню. На кухне в это время готовили ужин – все заняты, никому ни до кого нет дела, но каждый, конечно, хоть краем глаза видит на полметра вокруг. Ни носилок, ни мешков, ни контейнеров за это время к двери не проносили. Люди проходили – и на улицу, и с улицы. Разносчики, кое-кто из персонала, наверняка и посетители. Мог Кирман выйти? Мог. Никто из персонала кухни не знал его в лицо.
Группа Чезвилта – одного из самых перспективных сотрудников – отрабатывала окрестности клиники. Это было самое сложное: Кирман исчез в те предвечерние часы, когда на улицах скапливается столько машин, что порой на проезжей части не остается и квадратного фута свободного пространства. На тротуарах тоже толчея, люди идут с работы, в рестораны, бары, кино – да мало ли куда могут направляться жители Нью-Йорка, переключившись с дневных забот на вечерние? Олдсборн не возлагал особых надежд на то, что Чезвилту удастся что-то обнаружить: улица в такое время – это наверняка потерянный след.
Но первое сообщение поступило именно от Чезвилта. Черный мальчишка – чистильщик обуви, расположившийся на Йорк авеню напротив клиники, утверждал, что какой-то мужчина в синем костюме (именно такой исчез из шкафа Кирмана) останавливался неподалеку примерно в половине шестого. Стоял он недолго, и мальчишка запомнил его только потому, что вид у мужчины был ужасный – бледен как смерть, весь какой-то скрюченный, будто ему двинули под дых. Куда пошел мужчина дальше, мальчишка вспомнить не смог, потому что в это время занялся клиентом.
Стало ясно, что Кирмана, скорее всего, не похитили. Впрочем, версию о похищении не стоило еще сбрасывать со счетов. В том состоянии, в каком был Кирман, он не мог оказать решительно никакого сопротивления, и если рядом с ним стояли хотя бы двое, то это вполне могли быть сопровождающие. Олдсборн прекрасно знал методы такого сопровождения, незаметного часто даже для наметанного взгляда. Мальчишка же решительно не помнил, стоял ли кто-нибудь рядом.
На этой стадии поиска Олдсборн немного расслабился. Быстрое совещание (мозговая атака) с руководителями групп показало: общее мнение склоняется к тому, что Кирмана не похищали. Бегство же в состоянии предсмертной ремиссии могло, скорее всего, закончиться появлением трупа на улице. А трупы секретов не выдают. Конечно, надо искать, но это уже не столь важно. Так Олдсборн и доложил Сьюарду, вернувшемуся в Лэнгли.
18 октября, пятница.
Ранним утром из Карсон-Сити по муниципальной дороге номер 50 выехал спортивный «феррари». Солнце только взошло, дорога была пустынна, и Кирман решился выжать из машины (а точнее – из себя) сто миль в час. Ночь была самой тяжелой в его жизни, хотя все же удалось поспать часа два. Уолтон до последнего момента колебался, дать ли ему машину. Кирман и сам колебался бы на его месте. Намеки для секретное задание годились для газет. Перед самым отъездом, когда Кирман уже сидел за рулем, ему вдруг показалось, что, едва он уедет, Уолтон бросится звонить в Нью-Йорк, а потом, естественно, в полицию. Оставалась надежда, что Лиз не окажется дома – в Нью-Йорке скоро девять утра. Во всяком случае, от машины нужно избавиться как можно быстрее. Но сначала – найти место: пока оно существовало только на карте.
Еще на базе Кирман изучил весь район Невады, Юты и даже Калифорнии в поисках надежного угла, где можно было скрыться на двое-трое суток. Больше, по его расчетам, не потребовалось бы. В конце концов, все свелось к этим двум-трем суткам – вся его жизнь. Особенно с того момента, когда он, работая у Бишопа в Бостоне над докторской диссертацией, заинтересовался проблемами рака.
До этого Кирман увлекался расшифровкой структуры и функционирования информационных РНК. По просьбе шефа он как-то провел серию опытов по выделению онкогенов из ДНК лабораторных мышей, а заинтересовавшись – и серию других, о которых лишь потом доложил шефу. Наконец Кирману удалось доказать – на это ушли полтора года, промелькнувшие, как один день, – что в некоторых случаях репродуцирование обычного гена с помощью РНК, структура которой изменена, приводит к раковому заболеванию. Защитив диссертацию, Кирман подписал контракт с университетом штата Нью-Йорк. Лабораторией здесь руководил опытный генетик Локвуд, который сначала отнесся к идее Кирмана скептически, но быстро убедился в способности молодого сотрудника выжимать материал из любого эксперимента и перестал вмешиваться в его работу.
Это были счастливые месяцы. Безумные месяцы уходящей юности, когда кажется, что завтра не будет ничего и все нужно сделать именно и только сегодня. Впрочем, Кирман не просиживал в лаборатории ночи напролет. Уходящая юность явила себя в совершенно неожиданной для Кирмана вспышке. Он познакомился с Лиз.
Само знакомство выглядело, с его точки зрения, предельно романтично. Кирман совсем не был знаком с жизнью Нью-Йорка, и только в его представлении уличное знакомство могло стать тайным и пикантным событием. Случилось так, что при входе на станцию подземки девушка, шедшая рядом, споткнулась, и Кирман поддержал ее под локоть. Она улыбнулась, он что-то пробормотал и неожиданно для себя тоже улыбнулся, потому что девушка была красива, у нее были огромные голубые глаза и светлые локоны, а всего остального Кирман не заметил.
Они начали встречаться. Лиз работала секретаршей в рекламном агентстве «Голд и сын» и вынуждена была время от времени спать с сыном (старший Голд был для этого слишком стар), на что и пожаловалась Кирману в первый же вечер. Все это показалось ему совершенной дикостью, он предложил набить Голду-младшему морду или что там у него есть выше воротника, но Лиз только рассмеялась и принялась втолковывать Кирману правила игры, называемой «Жизнь Нью-Йорка».
Они поженились несколько месяцев спустя, и Лиз ушла из агентства. Они сняли пятикомнатную квартиру в Бронксе, откуда Кирману было недалеко до работы – десять минут на машине.
К двадцати семи годам Кирман стал профессором и чувствовал себя человеком, у которого впереди будущее. Именно тогда он провел серию экспериментов и открыл способ лечения некоторых видов саркомы.
Он начал работать с все более сложными организмами и дошел до обезьян. Структуру молекулы т-РНК Кирман менял незначительно, все вроде бы оставалось неизменным, но «считывание» кода из ДНК и синтез белка велись теперь чуть иначе. Собственно, Кирман еще не знал достоверно, в чем именно состояла разница. Он лишь предполагал, что гены читались в ином порядке, несколько генетических «слов» пропускались. Книгу, называемую генетическим кодом, читал теперь другой читатель, а сложность книги была столь велика, что, начав, например, не с первой буквы на первой строчке, а с третьей буквы на второй строчке, можно было прочитать совершенно иной текст.
Впрочем, совершенно иной не получился. Текст оставался прежним, но клетки с белками, синтезированные по новому коду, обладали способностью бесконтрольно делиться. Это был рак.
Кирман ввел обезьянам другую модификацию РНК, которая тоже читала генетический код нестандартно. Он считал, что ему, наконец, повезло, на самом деле это было везение фанатика, перебиравшего зерно за зерном в поисках золотой горошины.
Отдельные виды саркомы удавалось вылечить в течение двух-трех недель. Но только некоторые, не более того.
Впрочем, и это было, конечно, поразительное открытие. Триумф повлек за собой два важных следствия, которые могли бы поспорить друг с другом в том, как повлияли на его жизнь.
Во-первых, начался разлад с Лиз. Кирман, обладавший покладистым характером, не представлял, как можно жить в постоянном несогласии с любым мнением близкого человека. Такие отношения сложились у него с Лиз. Сначала он решил, что причина ее раздражительности – отсутствие детей. Виновным он считал себя, потому что однажды настоял на том, чтобы Лиз сделала аборт, – в то время он не мог представить, что в их идиллию ворвется третье, орущее во все горло существо.
На самом деле Кирман просто не замечал того, что любой другой мужчина почувствовал бы интуитивно. Лиз полюбила другого. Этот другой был владельцем страховой компании и чем-то напоминал Голда-младшего. Почему-то теперь эти повадки нахрапистого властелина не казались Лиз возмутительными. Может, сама того не подозревая, она скучала по прошлому? Лиз не спрашивала себя, почему все случилось так, а не иначе. До поры до времени Дик ни о чем не подозревал, он был настолько увлечен исследованиями, что не замечал даже, если Лиз отсутствовала по два-три дня. Она говорила, что уезжает на уик-энд к подруге, и этого было достаточно. В конце концов, Лиз стало скучно обманывать, и она объявила Дику, что любит другого и им лучше разойтись.
Трагедии не произошло. Но и уверенности в будущем развод тоже не добавил – ни Кирману, ни Лиз. В качестве чужой жены, которой можно посвящать день-другой, Лиз вполне устраивала своего любовника, имени которого Кирман не знал и знать не хотел. Спец по страхованию приобрел для нее небольшую квартиру на Манхэттене – то была своеобразная компенсация за душевное неудобство, которое испытала Лиз, узнав, что ее бросили. К Кирману она все же не вернулась. Да он и сам понимал, что это невозможно. Новых знакомств Кирман не заводил, а мимолетные романы Лиз заканчивались ничем, и они вновь встречались, необременительно и хорошо.
Вторым же событием, круто переменившим жизнь Кирмана, стало приглашение сотрудничать с министерством обороны…
Проехав сорок две мили от Карсон-Сити, Кирман чуть было не пропустил знак поворота на дорогу номер 447, уходившую на север. Он с трудом вывернул руль, боль сразу же волной взметнулась от живота к голове, расплескалась там, и Кирман едва не врезался в дорожный указатель. Он выехал на дорогу 447 и молил Бога, чтобы она оказалась именно такой, какой запомнилась по очень подробной карте. Четыре с половиной мили шоссе должно быть прямым как стрела, потом оно упрется в овраг и круто свернет, чтобы запетлять по склонам холмов, где, если верить карте, окажется много глубоких пещер. Одна из них и нужна Кирману.
Шоссе действительно оказалось прямым и совершенно пустынным. Пятница только началась, до уик-энда еще несколько часов, да и вряд ли в этом направлении устремится волна желающих устроить пикник. Боль почему-то отступила – Кирмана била дрожь, руки тряслись, как у старика, машина виляла. Нервы, подумал он. Напряжение ожидания было у него сейчас сильнее боли.
Он увидел впереди знак поворота и остановил машину. Заставил себя выйти и осмотреться. Все кругом оказалось таким, каким и должно было быть, и это соответствие планов действительности ободрило Кирмана настолько, что он перестал дрожать и почувствовал даже, что способен твердо идти. Второе дыхание? Скорее, десятое. Второе открылось у него месяца два назад, когда он понял, что заболел. Потом пришлось преодолевать один барьер за другим, и для этого каждый раз нужно было новое дыхание. Третье, четвертое, а то и два сразу – иначе не выдержать. Сейчас – последнее.
Автомобиль, спущенный с тормозов, медленно покатился под уклон, перевалился через невысокие кусты на обочине и рухнул в провал. Кирман услышал треск кустов, грохот падения, а потом – взрыв, приглушенный стеной оврага.
Кирман между тем, совершенно уже не осознавая своих действий, карабкался по склону холма. Холм был пологий, но казался Кирману почти отвесным. Он расцарапал пальцы, порвал брюки, глаза воспринимали окружающее, мозг – нет. Это была агония, и будь Кирман в состоянии понять это, он остался бы доволен.
Выбирать уже не приходилось. Пещера, в которую он себя затащил, была не такой уж глубокой – скорее широкая ниша, открытая на восток. Здесь было сухо и пахло пустыней. Инстинкт гнал Кирмана в самую глубину, он уперся в стену и застыл, упав в неудобной, скрюченной позе. Мыслей не было. Не осталось ничего: ни боли, ни ужаса смерти. Любой врач, осмотрев Кирмана, сказал бы одно слово: мертв. Он и был мертв.
Но он жил.
Или жил не он?
//-- * * * --//
Лиз чувствовала себя отвратительно. Пить она начала еще со вчерашнего утра, когда узнала, что Дику осталось жить считанные дни. Позвонив на работу и сославшись на болезнь, она выпросила день отпуска – и начала пить. Лиз думала, что забудется, но после каждого выпитого глотка память почему-то становилась все прозрачнее, то ли глаза ее, обращенные внутрь души, обретали зоркость, – но она, теряя представление о времени, все глубже погружалась в воспоминания и плавала там, совершенно безвольная.
Лиз старалась отогнать мысли о Дике, о том, что он умирает сейчас где-то в клинике, и подменяла эти воспоминания мыслями о человеке, к которому ушла от Дика, но ничего не получалось. Когда Лиз поняла, что никого, кроме Дика Кирмана, это сумасшедшего биолога, у нее в жизни не было, она начала плакать. Она лежала на кровати и плакала, и опять пила, а потом это стало настолько невыносимо, что она ушла из дома и бродила где-то, куда-то заходила, чтобы еще выпить. Она полностью утратила контроль над собой и действительно начала забываться. Был вечер, а потом ночь, кто-то наверняка дал ей наркотики, иначе не было бы все так гнусно и противно. И просто страшно.
Лиз поднялась на лифте на свой этаж, и здесь, едва она вышла в холл, ее взяли под руки двое мужчин и ввели в собственную квартиру, которая почему-то оказалась открытой.
Минут через пять, после нескольких таблеток аспирина и бокала сока, Лиз собралась с мыслями настолько, что поняла: одно из гостей зовут Хендерсон и он вовсе не грабитель, а, скорее, наоборот – сотрудник ЦРУ. Фирма произвела на Лиз впечатление, но вовсе не то, на которое рассчитывал Хендерсон.
– Что вы сделали с Диком? – закричала она. – Теперь вы за меня приметесь?
Она долго не могла взять в толк, что Хендерсона интересует единственный вопрос: видела ли она вчера вечером или нынче ночью своего бывшего мужа Ричарда Кирмана? Вопрос, когда она его поняла, вызвал у Лиз приступ истерики. Нет, нет, нет, она не видела Дика уже почти полгода, и прежде видела слишком редко; если бы они виделись чаще, если бы Дик вел себя иначе, нет, он не мог вести себя иначе, если бы она, дура, не делала глупостей, все могло пойти по-другому, и Дик не лежал бы сейчас в клинике, и если ему суждено умереть, пусть бы это было здесь, на ее глазах, чтобы потом всю жизнь видеть его лицо и обвинять себя во всем, что было, что есть, что будет, и чего не будет никогда…
Хендерсону было жаль женщину; он позвал помощника, вдвоем они перенесли Лиз – она уже спала – в постель. Потом он позвонил Олдсборну и получил указание ждать, когда Лиз проснется. Желательно, чтобы это произошло пораньше.
Лиз проснулась около полудня. За это время произошло несколько событий. Агенты, работавшие с частными таксомоторами, нашли водителя, который вчера ожидал клиента напротив клиники. На мужчину, похожего по описанию на Кирмана, он обратил внимание лишь потому, что тот плелся вслед за потрясающей негритяночкой, каких даже в Нью-Йорке редко встретишь. Мужчина именно плелся и даже спотыкался на ровном месте. Водитель следил за девушкой, пока она не скрылась за углом, – мужчины на улице в это время уже не было. Тот или вошел в какой-то подъезд, или сел в машину. После этого показания поиски среди таксистов возобновились с удвоенной силой.
Между тем в одиннадцатичасовом выпуске новостей телекомментатор компании CNN сообщил имена новых лауреатов Нобелевской премии – первой в XXI веке. Премия по биологии и медицине присуждена Ричарду Кирману за исследования в области генетической природы раковых заболеваний.
Проснувшись с тяжелой головой и почти ничего не помня из того, что происходило утром, Лиз обнаружила в гостиной двух незнакомых мужчин, смотревших телевизор. Хендерсону пришлось заново представляться. Теперь Лиз была в состоянии рассуждать трезво и дать показания. Нет, бывшего мужа она не видела. Скорее всего, Дик ушел из госпиталя сам. Он и прежде бывал иногда взбалмошным. То есть совершал поступки, которых она не могла понять. Его эксцентричность, как ей теперь кажется, была связана с его опытами. С его раздумьями. С его идеями… Он вполне мог сбежать. Особенно если ему неожиданно пришла в голову мысль, которую он хотел бы проверить или обдумать, а для размышлений он иногда выбирал самые неожиданные места…
Лиз говорила и говорила, диктофон был включен, одновременно ее путаная речь передавалась по радиотелефону в центр, где эксперты анализировали каждое слово, а Олдсборн тут же давал новые указания поисковым группам.
Когда полчаса спустя Лиз выдохлась, от некоторых групп уже поступили сообщения: Кирмана не нашли…
//-- * * * --//
Сьюард сидел в кресле, вытянув ноги, начавшие ныть в коленях, – верный признак приближения непогоды.
Сьюарду было ясно, что о похищении не может быть и речи. Либо Кирман действовал сам в состоянии умопомрачения, либо это заранее продуманный сговор, возможно, с участием каких-то разведывательных служб, с которыми биолог мог быть связан еще до болезни. Если верно первое, то действия Кирмана непредсказуемы, и найти его в нью-йоркском водовороте за те часы, что ему осталось жить, вряд ли удастся. Если же Кирман связан с чьей-то разведкой, то какой был смысл бежать сейчас? Возможно, в последние перед побегом часы произошло нечто неожиданное, потребовавшее немедленной связи? Что? Новая идея? Открытие? Над чем, черт возьми, работал Кирман перед болезнью?
Сьюард попросил соединить его с базой Шеррард. Пока готовили связь, Сьюард услышал сообщение, которое взволновало его больше, чем все предыдущие донесения. Он, впрочем, предвидел такое развитие событий. Узнав о присуждении Кирману Нобелевской премии, репортеры ринулись на поиски лауреата; уже пробрались в клинику, а двое явились на нью-йоркскую квартиру Кирмана и к его бывшей жене, с которой еще не закончил работать Хендерсон. Сьюард понимал, что в ближайшее время необходимо будет огласить какую-нибудь разумную версию – ведь для всего научного мира Кирман был и остался генетиком, ищущим способы спасения от рака. Сугубо штатским человеком. От этого и нужно отталкиваться.
На экране возникло лицо начальника базы, и в это время дисплей связи с Олдсборном показал текст: «Вчера, около восьми вечера, в самолет компании «Пан Американ», совершавший рейс из аэропорта Ла Гардиа по маршруту Нью-Йорк – Вашингтон – Сент-Луис – Карсон-Сити, сел человек с документами на имя Крамерса, фоторобот которого весьма похож на Кирмана. Данные уточняются».
//-- * * * --//
Беатрис Тинсли родилась на юго-востоке, их домик стоял на берегу Апалачского залива в нескольких милях от довольно большого и шумного города Талахасси. Отец ее держал заправочную станцию. Бизнес был относительно выгодным до тех пор, пока в 1994 году не построили новое шоссе – к северу от города. По старой дороге проезжало все меньше машин, и дела Тинсли пошли плохо. Станцию он продал, но еще осталась земля – двадцать акров, которые пока не падали в цене. Однако два года спустя родители Бет неожиданно скончались: сначала отец – от рака желудка, а вскоре и мать – от инфаркта.
Так получилось, что Бет осталась одна, когда ей едва исполнилось двадцать. Дом с землей она продала – брат матери, живший в Канзас-Сити, говорил, что она здорово продешевила, но жить на старом месте Бет не могла. Провела месяц у дяди, но не хотела быть обузой. Она окончила колледж, и одно время готовилась к поступлению в университет. Ее влекла биология, и в конце концов она пошла по объявлению работать в какую-то фирму, занимавшуюся медицинскими исследованиями. Неподалеку от огромного двадцатиэтажного здания фирмы, на окраине Канзас-Сити Бет сняла квартирку из двух комнат. Появились у нее и поклонники – из служащих фирмы. Платили в фирме неплохо, обещали платить больше.
В общем, Бет не могла пожаловаться на жизнь, и потому сама удивилась, когда ответила согласием (даже не подумав!) на предложение руководителя отдела: перейти на новое место, куда-то на запад Невады, где должна открыться перспективная фирма и где будут платить значительно больше, к тому же появится больше возможностей для учебы, да и вообще для продвижения. Очевидно, шеф уловил то, в чем сама Бет себе не признавалась: работа интересовала ее больше, чем возможные изменения в личной жизни; за несколько месяцев она стала опытным биологом-экспериментатором.
На сборы ей дали сутки, и она даже не со всеми знакомыми успела попрощаться. Отправилась в Неваду, ни о чем не жалея, но ни на что особенное, впрочем, и не рассчитывая.
Месяц ее продержали в Солт-Лейк-Сити: проверяли знания и квалификацию. Новая фирма, принадлежавшая Пентагону, Бет сначала не понравилась. Анализы, вскрытия животных, биопсии Бет делала очень умело, но работа ее в первое время угнетала. Возможно потому, что с ней часто беседовал офицер службы безопасности. Бет понимала, что работать ей предстоит на какой-то секретной базе армии, это было любопытно, но ее раздражала обстановка подозрительности. Вечера Бет проводила в увеселительных заведениях, куда ее приглашали новые друзья из лаборатории. Впрочем, она ни разу не пошла дважды с одним и тем же партнером.
Через месяц ее с пятью другими сотрудниками доставили на вертолете в пустынную местность, о которой она знала только то, что это где-то в Неваде, но недалеко от Калифорнии. После пышной растительности юга здесь было, как на Луне.
Зарабатывала Бет прилично, но что делать с деньгами на базе? Мужчины могли тратиться на выпивку, а для женщин оставалась единственная возможность разнообразить жизнь: пуститься в любовную интрижку, а то и выйти замуж, тогда хоть появится какая-то цель. Выезжать за пределы Шеррарда младшему персоналу разрешали с большой неохотой, да и куда было ездить? Ближайший городок Хоторн был такой же дырой, разве что по дороге на базу можно было прогуляться вдоль берега красивого озера Уолкер.
Через два месяца Бет познакомилась с Кирманом, и жизнь ее опять круто переменилась. Настолько круто, что сейчас, в полдень 18 октября 2001 года, она сидела перед майором службы безопасности Полом Рихтером и решительно не знала, что говорить, хотя все возможные варианты ответов были обговорены с Диком еще несколько месяцев назад. Вчера Дик был еще жив, а по ночному переполоху Бет поняла, что пока все идет по плану и Дик ушел.
– Милая Бет, – сказал Рихтер, – я пригласил вас к себе, чтобы кое о чем спросить. Из сотрудников базы вы ведь лучше всех знали Ричарда Кирмана, верно? Я слышал, даже собирались за него замуж?
– Дик не делал мне предложения, – Бет запнулась, – а теперь… Теперь уже, наверное, не сделает…
Рихтер покачал головой.
– Его болезнь для нас тяжелый удар. Лучший ученый. Ну… вам это известно лучше.
Значит, его не нашли, подумала Бет. Она поджала губы и приготовилась заплакать. Рихтер протянул ей бокал с соком, но успокаивать не стал, ему и нужно было вывести Бет из равновесия.
– Скажите, мисс Тинсли, в последнее время перед болезнью вы не замечали в поведении Кирмана чего-нибудь… ну, необычного?
– Нет, – сказала Бет. – Ничего такого… особенного.
– Вы были его ассистенткой, верно? Работали вдвоем. Часто бывали вместе. Не встречался ли Кирман в неслужебное время с кем-либо, кроме вас? На территории базы или вне ее…
– Нет, – решительно сказала Бет. – Он ведь очень уязвимый, Дик, и скрытный… Нет, сэр.
– Милая Бет, не нужно так официально. Мы ведь беседуем, и для вас я просто Пол.
Голос Рихтера казался Бет все более тусклым, между ее сознанием и миром возникла какая-то серая стена. Бет отвечала уже чисто механически, вопросы были простыми, ответы готовы заранее, и она начала думать о своем. О том, что Дик, наверное, уже добрался до пещеры. Он так и не сказал ей, какое именно место выбрал для того, чтобы переждать процесс. Кирман знал, что Бет могут начать обрабатывать препаратами, и она невольно скажет все, что знает. В любом случае она не должна была сказать ничего лишнего.
Рихтер не хотел пока применять к Беатрис Тинсли крутые меры. Она, конечно, знает больше, чем говорит. Но прежде чем менять тактику допроса, нужно представить себе, к какой именно области относится знание, которое она прячет так старательно, что оно проглядывает в каждом ее движении. Рихтер прекрасно умел отличать ложь от правды – так ему, во всяком случае, казалось. Допустим, Бет что-то скрывает. Это вполне может быть нечто из ее интимных отношений с Кирманом, и проку от такого знания немного. В иностранную разведку Рихтер не верил – эту версию навязало ему начальство, и он ее отрабатывал, понимая полную бесперспективность.
В отличие от теоретиков из Лэнгли Рихтер хорошо знал Кирмана – это был один из самых опекаемых людей на базе, его работа представляла первоочередной интерес. Связи тщательно прослеживались, и Рихтер был уверен – биолог вне подозрений. Иначе и быть не могло. Кирман – ученый, профессионал. В политике не разбирается. Считает, что каждым делом должен заниматься профессионал. Пироги должен печь пирожник, и печь так, будто каждый пирог – последний. И политику должен делать профессионал высочайшего класса – возможно, таких и нет в наши дни. А биолог должен на пределе своих сил заниматься биологией. Генетикой в частности.
Лицевая сторона этой идеи была совершенно очевидна, и Рихтер был доволен тем, что, судя по всему, оборотная сторона до сознания Кирмана не доходила. Кирман работал на базе Шеррард над генетической бомбой, способной погубить население страны так, что противник и не заподозрит вмешательства извне. Заманчивая задача для профессионального генетика, и Кирман решал ее на высоком уровне. Но при этом думал, по-видимому, что те, кто поставил перед ним задачу, тоже высококлассные профессионалы в политике и военном деле. А потому вмешиваться в их решения не только бессмысленно, но просто вредно.
Итак, Рихтер решил, что проверять возможные связи и политические взгляды Кирман, конечно, нужно. Но чего бы стоил он как профессионал-разведчик, если бы не обнаружил эти связи раньше? Их просто нет. Однако Рихтер, опять-таки будучи профессионалом, не давал воли самолюбию. Нужно проверить – он проверит. А потом начнет отрабатывать свою версию, более реальную, на которую в Лэнгли не обратили должного внимания. Кирман мог уйти из клиники по единственной причине – ему пришла в голову идея, которую необходимо было или просчитать, или доказать экспериментом. Сделать это мог либо в лаборатории университета, либо на базе. До базы далеко, часы Кирмана сочтены, значит, искать его нужно у нью-йоркских генетиков. Но это личное соображение Рихтера, начальство не спрашивало его мнения.
– Скажите, Бет, – Рихтер помедлил, – часто ли бывало, чтобы вдруг, среди ночи Кирману… Дику являлась какая-нибудь идея, и он покидал вас? Или наоборот, звонил вам среди ночи и просил придти в лабораторию, чтобы что-то проверить…
Бет улыбнулась. Этот вопрос Дик тоже предвидел. Господи, да Дик предвидел все! Она сделала вид, что задумалась.
– Н-нет, сэр.
– Пол, милая Бет, просто Пол…
– Да. То есть, нет, это было редко. Собственно, я только один раз и помню. Когда умирала Красавица… Помните?
Рихтер кивнул. Этот эпизод трудно было забыть. Года полтора назад Кирман переполошил всю службу безопасности, потребовав около четырех утра вертолет и объявив, что ему срочно нужно быть в лаборатории генетика Хадсона в Солт-Лейк-Сити, чтобы поставить некий контрольный эксперимент для проверки новой идеи. Рихтер не привык к таким методам работы. Лично его неожиданные идеи по ночам не посещали. Начался переполох, и только к пяти часам разрешение было получено. В половине шестого Кирман вылетел, а в шесть вертолет опустился на посадочной площадке, Кирман вышел под недоуменными взглядами охраны и объявил, что в дороге понял, где ошибся. Только и всего… А Красавица умерла – лучшая обезьяна из питомника. Идея оказалась ошибочной, и макаку похоронили.
– Еще вопрос, Бет, и я отпущу вас отдыхать. Среди коллег-генетиков у Ричарда много знакомых? Ведь за последние годы он кое с кем перестал переписываться, верно? Работа здесь не располагает к обширным связям. Старые рвутся, новые не заводятся…
Бет кивнула.
– Вы правы. Дик часто говорил, что чувствует себя здесь, как на необитаемом острове. Знакомых у него почти не осталось.
– Могли бы вы назвать две-три фамилии? Таких людей, с кем бы он переписывался или кого бы навещал.
Бет посмотрела на Рихтера удивленно, и он, прекрасно поняв этот взгляд, лишь кивнул, поощряя все же ответить. Корреспонденция, выходившая за пределы базы, в том числе и сугубо личная, перлюстрировалась. Почта, приходившая на базу, – тоже. Компьютеры имели выход в Интернет и на серверы сети Министерства обороны, но любые файлы – входящие и выходящие – изучались экспертами из службы безопасности. Рихтер был прекрасно осведомлен обо всех корреспондентах Кирмана и знал, что среди них не было ученых-генетиков.
– Он называл мне… Гордон из Детройта, например. Ширли из Кливленда… Больше не припомню.
– Спасибо, милая Бет, – улыбнулся Рихтер, – это пока все, что я хотел узнать. Идите к себе.
Бет поднялась. Ей показалось, что сейчас она упадет. Нужно спросить… Это ведь естественно – спросить о Дике.
– Господин Рихтер, – сказала она. – Ричард еще… Я хочу сказать, он…
– Он жив, – поспешно ответил Рихтер. – В тяжелом состоянии, но жив. Знаете, – он говорил вслед Бет, которая шла к двери, как лунатик, ничего не видя перед собой, – знаете, я сообщу новость, которая наверняка вас обрадует. Недавно передавали – Кирману присуждена Нобелевская премия.
Бет повернула к Рихтеру ничего не выражавшее лицо. Он ожидал иной реакции. На нее, собственно, и рассчитывал. Бет не могла не поразить новость, она ведь любит Кирмана. Что с ней?
Впрочем, конечно, подумал Рихтер, что, с ее точки зрения, Нобелевская, если Дик умрет? То, что она сказала, он сообщит по инстанции. И все же Тинсли что-то скрывает. Если часа через три Кирмана не найдут, за нее придется взяться всерьез, без сантиментов. Когда нужно, Рихтер мог быть и жестким. Он был профессионалом.
//-- * * * --//
Думая о Ричарде, Уолтон понимал, что разговор высветил лишь вершину огромного айсберга, так и оставшегося под водой. Кирман находился в том состоянии, когда человеку не нужен никто, кроме хорошего врача. Или духовника, но ведь Ричард нерелигиозен. Почему он, Уолтон, поддался влиянию друга, оставил его в беде и даже дал машину? Если Ричард решил покончить с собой столь нетрадиционным способом, зачем создал столько неприятностей для Уолтона? Может ли быть, что Ричард действительно выполняет приказ? О том, что в последние годы Кирман был связан с военными, Уолтон догадывался. Как-то, года еще четыре назад, будучи в Нью-Йорке, он пытался разыскать Кирмана, но дома его не оказалось, Лиз сказала, что Дик много работает и что он ушел из университета, она же намекнула на некий контракт с министерством обороны…
С утра Уолтон сидел в кабинете и вычитывал с экрана экономическое обозрение. Он ждал звонка и волновался, что его так долго нет. Если Ричард во что-то врезался на машине, то сюда уже давно ввалился бы какой-нибудь полицейский чин. Половина двенадцатого, скоро время обеда. Может, все не так страшно, как представляется? Ночью все видится в ином свете. Однако… Дик сказал, что у него рак. И похоже на то, очень похоже. Это быстрая смерть, и это ужасно.
В полдень Уолтон почувствовал себя вымотанным до такой степени, что строчки начали сливаться. Он отодвинулся от экрана. Пора пообедать и заехать домой. Возможно, Дик оставил машину где-нибудь на дороге и полицейские пригнали ее в гараж?
Проходя через холл, Уолтон неожиданно услышал фамилию Кирмана – ее назвал диктор телевидения. CNN показывала полуденные новости. Наконец до Уолтона дошло – Кирману присуждена Нобелевская премия.
Первым чувством стала обида: какая это была бы крупная репортерская удача – эксклюзивное интервью с лауреатом. Может, даже последнее… А Ричард промолчал. Не по-дружески это, нет. Уолтон ушел из редакции, хлопнув дверью, и лишь на улице пришел в себя настолько, что с досадой сплюнул. О чем он? Какие еще обиды? Знал Дик о премии или нет – какое это имеет значение по сравнению с тем фактом, что в любом качестве, Нобелевского лауреата или простого ассистента, жить ему осталось дни?
Лиз! Господи, почему он все утро терзал себя совершенно недоказуемыми мыслями, вместо того, чтобы снять трубку и позвонить в Нью-Йорк?
Возвращаться в редакцию не хотелось. Уолтон вошел в будку таксофона и, набирая код Нью-Йорка, припоминал нужный номер. Он звонил Дику по этому номеру четыре года назад, но память газетчика была цепкой, и он вспомнил. Трубку подняли сразу, но это была не Лиз, какой-то властный баритон почти по-уставному отрапортовал, что Ричарда Кирмана нет, и Лиз Кирман также отсутствует.
– Кто ее спрашивает? – спросил баритон.
Уолтон на мгновение растерялся.
– Лиз Кирман сейчас нет, – повторил баритон. – Назовите себя, я передам ей, когда миссис Кирман вернется.
– Ричардсон, – сказал Уолтон, которому в этот момент вспомнились все ночные недомолвки и предостережения.
– Мистер Ричардсон, – голос смягчился, – прошу прощения, вы не смогли бы перезвонить, скажем, через полчаса?
– Конечно, – сказал Уолтон и повесил трубку.
Выйдя из телефонной будки, он зашагал в сторону своего дома. Как ему вообще пришло в голову звонить в Нью-Йорк? Хорошо, что он назвал чужую фамилию. То, что он позвонил из таксофона – тоже большая удача. А ведь идея позвонить Лиз могла придти ему в голову на полчаса раньше, когда он был еще в редакции. Ясно, что Ричарда ищут. И ясно, что если Дик и выполняет чье-то задание, то при этом от кого-то скрывается. Господи, эти люди не считаются ни с чем! Человек обречен, а его посылают с каким-то…
Уолтон остановился, как на столб налетел. Почему он решил, что Ричарда кто-то куда-то посылал? Он попросту скрывается – по своей воле, разумеется. Но от кого, черт возьми, должен скрываться известный ученый, Нобелевский лауреат?
Нужно разобраться, подумал Уолтон. А я еще дал ему «феррари». Опознавательный знак. Пожалел старого друга. А Ричарду старая дружба помешала разве втравить меня в историю? Мог ведь взять машину напрокат. Что же теперь? Если Кирмана ищут, то рано или поздно найдут. Уж в этом можно не сомневаться.
Уолтон взял такси и поехал домой. Есть не хотелось, он только выпил немного, и волнение улеглось. Если бы речь шла не о Кирмане, Уолтон сделал бы прекрасный материал на первую полосу. Самого себя в роли героя репортажа «Погоня за Нобелевским лауреатом» Уолтон не представлял. Все это интересно, интригующе, если не касается тебя лично. Дурак, дал машину.
А все-таки я трус, подумал Уолтон. Пришел старый друг, жить ему осталось дни. Что он натворил – его дело, но он просил о помощи. А ты жалеешь, что поступил как человек, а не как свинья.
Уолтон умылся, привел себя в порядок, заодно послушал новости. Никаких сообщений о происшествиях, где упоминался бы его «феррари», не было. Ну и хорошо.
Он приготовился уходить, и в этот момент позвонили. Не снизу, а в дверь. Ноги почему-то стали ватными. А чего, черт побери, опасаться? Я-то при чем? – сказал себе Уолтон. Поговорим и разойдемся.
За дверью стояли трое. Один у лифта, второй на лестнице, третий – у двери, палец на кнопке звонка.
– Мистер Уолтон, – сказал тот, что стоял у двери. Он как-то сразу вдвинулся в холл, и те двое тоже. Уолтон опомниться не успел, как оказался сидящим на диване, а один из пришедших расположился в кресле, где ночью сидел Ричард.
– Что? – сказал Уолтон. – Я… Меня ждут.
– Мы ненадолго. Я Майк Стреттон, вот моя карточка, прошу.
Что там было на карточке, Уолтон не разглядел, но фотография соответствовала. Может, это были водительские права, а может, какие-то иные. Главное, что у Стреттона было право спрашивать.
– Так что вам нужно? – повторил Уолтон.
– Ничего особенного, мистер Уолтон, – мирно сказал Стреттон. – Я только прошу вас рассказать, когда к вам пришел ваш знакомый Ричард Кирман, о чем вы разговаривали и куда он потом направился. Лучше начните с конца – куда он направился отсюда. А потом вернемся к началу. Хорошо?
Мирный тон Стреттона приободрил Уолтона, журналист неожиданно представил себя героем триллера.
– Ричард Кирман? – сказал он. – Вы имеете в виду губернатора штата Невада в период с тридцать пятого по тридцать девятый год?
– Признаться, я не знаю, кто тогда был губернатором в Неваде, – равнодушно сказал Стреттон, и Уолтон решил, что победа одержана. Все оказалось не так сложно.
– Профессия, – с энтузиазмом сказал он. – Приходится помнить столько фактов, что…
– Вот и вспомните, – как отрезал Стреттон, – что говорил Ричард Кирман, куда и когда он ушел. И быстрее, времени у нас нет.
Двое, стоявшие у двери, шагнули вперед. Будут бить, обреченно подумал Уолтон. Он вспомнил Ричарда, его донельзя изможденный вид. «Мне не нужен врач. Репортер мне тоже не нужен. Сейчас мне нужен только друг.» Только. Так мало. Машину все равно найдут. А эти уже подошли вплотную. Вечно у них какие-то тайны. Пусть разбираются сами. В конце-то концов.
– Дик… Ричард Кирман ушел от меня около шести утра…
//-- * * * --//
Рейболд, молодой фермер из Канагари, сбавил скорость. Меньше свиста в ушах, но больше шансов оказаться с Джой не в кювете, а в уютной пещерке, где можно развести костер и отдохнуть после трудовой недели. Быстрая езда убаюкала маникюршу из «Хилтона», с которой он познакомился вчера вечером, – Джой дремала, покачивая головой. Она ему сразу понравилась тогда, в баре. Он не любил случайных знакомств, но все оказалось проще, чем он воображал. И теперь они с Джой едут к пещерам, которые Рейболд спьяну расхвалил как райский уголок в этой унылой пустыне.
Поворот. Рейболд прижал педаль, машина пошла медленно, и он неожиданно ощутил запах гари. Фермер беспокойно принюхался. Бензиновая гарь. Запах стал острее, и теперь Рейболд разглядел струйку дыма, поднимавшуюся из оврага.
Он прекрасно понял, что это означает. Проломленный бордюр шоссе на повороте только подтвердил его предположение. Остановив машину, Рейболд подошел к бордюру. Джой спросонья, видимо, решила, что они уже приехали, и начала что-то искать в сумочке.
Рейболд попытался разглядеть упавшую машину в зарослях кустарника на дне – овраг был глубиной футов двести. Костей не соберешь. Люди наверняка погибли – похоже, что взорвался бак. Спуститься и посмотреть? Здесь не спустишься. Пока найдешь спуск, да пока… Живых там, конечно, нет. Нужно сообщить в полицию. Приедут, разберутся.
Джой подошла и встала рядом. Опершись на плечо Рейболда, она с любопытством смотрела вниз. Там мертвые, подумал фермер, а она глядит, будто это кино какое.
– Пойдем, детка, – сказал он, обняв Джой. – Я позвоню в полицию, ты не возражаешь?
Он вытянул из бокового кармана куртки мобильный телефон.
//-- * * * --//
Стемнело. Даже если бы кто-то заглянул внутрь пещеры, то вряд ли заметил бы в глубине скрюченное тело. Не услышал бы дыхания – дыхания не было. Не услышал бы биения сердца – сердце не билось.
Рейболд расположился с Джой ярдах в пятидесяти – пещер здесь было достаточно и для мертвых, и для живых…
//-- * * * --//
Бет вернулась в лабораторию. Работа продолжалась, здесь уже знали о Нобелевской, и Бет ловила на себе сочувствующие взгляды. О побеге не знал никто.
– Вы сегодня не в форме, Бет, – мягко сказал доктор Кин, подойдя к ней после того, как она неудачно вытащила из клетки мышь, и та, попискивая, начала бегать по столу. – Я все понимаю, милая. Идите, отдохните до завтра.
И Бет ушла, не сказав ни слова и не попрощавшись. Ничего, все ее поняли. Хотя поняли вовсе не то, что было нужно. Дома у нее кто-то побывал – это она поняла сразу. Нет, все находилось на своих местах. Бет была уверена, что, если начнет сейчас проверять каждую мелочь, то и тогда не обнаружит следов – работали профессионалы. Но запах свой они оставили.
Бет свернулась клубочком в кресле, налила себе немного виски, но не пила, держала бокал в руке, и в него уходила ее сосредоточенность, ее боль, ее ожидание.
Только бы Дику не было больно, думала она. Иожет быть, ему уже не больно. Может, он уже стал другим. Каким? Каким он придет к ней? Или не придет вовсе? Только такая влюбленная дура, как она, могла позволить сделать все это. Что – это? Она ведь толком не знала, что именно они с Диком сделали. Недостаток образования сказывался. «Не нужно тебе всего знать, – говорил Дик. – Чем меньше об этом знаешь, тем спокойнее и тебе, и мне. За тебя и так возьмутся, если…» За нее уже взялись, но странно, что пока так слабо. Но возьмутся крепко, это Бет понимала. Особенно если доберутся до программы «Зенит».
"Зенит»… Вести собственные незапланированные исследования на секретной базе – искусство высшей категории. Бет думала, что никому, кроме Дика, это и не удалось бы. Помогло то обстоятельство, что, будучи руководителем лаборатории, Дик мог вмешиваться в ход любого эксперимента, в каждую мелочь. Мог сейчас заниматься одной проблемой, а через час – другой. На самом деле последние два года Дик работал в основном на себя. Он не имел права скрывать результаты исследований, он и не скрывал. Документация у него – у них с Бет – всегда была в порядке. Помогала им сложная система отчетности. Трудно, практически невозможно, полагал Дик, разобраться с деталях того или иного эксперимента, если результаты мозаично вписываются в данные других опытов, заносятся в память компьютеров в кодированном виде, причем – не только на базе, но и в память всей сети компьютеров министерства обороны. Чтобы хорошо работать с такой системой, Дик за полгода научился программировать лучше любого оператора на базе… Если эксперты в будущем захотят выудить всю информацию по «Зениту», им придется проанализировать более сорока широкомасштабных научных программ – все, что было сделано на базе за два года. Огромная информация, рассеянная в сетях, и времени на это уйдет много.
Осечка может получиться только с Бимбо. Все мыши, с которыми работал Дик, были уничтожены, кроме одной, запертой в сейфе в кабинете Кирмана. Там, в особом отделении, хранились и наиболее секретные документы по генетическому канцерогенному оружию, доступ к которым кроме Дика имел лишь специальный представитель министерства обороны. В этом сейфе почти год жила мышь по имени Бимбо. Или не мышь? Выглядела она мышью – прошлым летом Дик ввел Бимбо онкоген, а неделю спустя, когда раковые изменения стали очевидны, ввел препарат мутированной т-РНК.
Когда Дик положил мышь обратно в клетку, руки у него дрожали. Они с Бет были в лаборатории не одни, при опыте присутствовали человек десять – даже доктор Кин. Дик не скрывал важности именно этого эксперимента для всей программы. О мутированной РНК не было сказано ни слова, речь шла о новом виде онкогена, вызывавшем скоротечные формы рака. «Вы блестящий экспериментатор, – констатировал Кин. – Я смотрю на ваши руки, и мне кажется, что это руки Бога, творящего живое». Дик посмотрел тогда на свои ладони и ответил: «Я не хотел бы, Эл, быть на месте Бога. Этими руками я создал бы расу уродов. Я привык к генетическим аномалиям, а Господь творил красоту». У них тогда возник небольшой теологический спор, и о Бимбо забыли. А потом, несколько дней спустя, Дик продемонстрировал Кину мертвую мышь – не Бимбо, конечно. Бимбо в это время уже лежала в сейфе. Она уже не жила.
Нет, она еще не жила. Она становилась тем существом, которое и сейчас заперто в сейфе, где нечем дышать, где нет света, где много дней нет и пищи. А Бимбо живет. Кто это? Мышь? Или некое существо, похожее на мышь только внешне? Когда Дик изредка открывал сейф, Бет чувствовала ужас. Нечто подобное испытывал и Дик – Бет видела это по выражению его лица.
После того, как Дика отправили в клинику, сейф ни разу не открывали. Кроме ключа сейф запирался еще личным кодом, который Дик часто менял, каждый раз сообщая майору Рихтеру вовсе не то сочетание букв, которое устанавливал на самом деле.
После Бимбо были и другие мыши. Их препарировали – нужна была ясная клиническая и патологоанатомическая картина. Однажды, когда они гуляли вечером вдали от поселка и чужих ушей, Дик впервые рассказал ей толком о смысле экспериментов и о том, что ждет его и ее, Бет, потому что она должна быть с ним.
У него и тени сомнения не возникало – должна, и все. Бет хотела возмутиться – чисто по-женски, ей хотелось быть с Диком, она любила его, но не терпела, когда ей говорили, что она что-то «должна». Дик целовал ее, а все возмущение Бет выражалось лишь в том, что она была с ним холодна. Впрочем, надолго ее не хватило. Дик прекрасно понял, он всегда все понимал, в мире не было более чуткого мужчины, чем Дик Кирман, и Бет удивлялась, когда он рассказывал, что расстался с женой потому, что они не могли понять друг друга. Дика так легко было понять!
Впрочем, она, конечно, понимала не все. До сих пор она не сумела разобраться в том, как удалось Дику создать сверхсущество. Это слово промелькнуло в разговоре только раз, Дик не любил таких высокопарных выражений. Сверхсущество. Но как еще назвать мышь, которая живет без воздуха, еды, питья, которая то имеет хвост, то не имеет, которая как посмотрит, то сразу хочется умереть от страха. И Дик может стать таким же после…
Бет считала себя рационалисткой и разозлилась: нельзя быть такой дурой! Сидит в одиночестве, давая всем, и прежде всего майору, понять, что она что-то знает и боится того, что знает?
Когда в дверь позвонили, у Бет не было сил подняться. Звонили упорно, а потом заверещал телефон.
– Милая мисс, – сухо осведомился голос майора, – почему вы не открываете?
– Мне плохо, Пол, – слезы в голосе Бет были совершенно естественны. – Если необходимо, я…
– Прошу вас, – в голосе Рихтера не осталось и тени доброжелательности.
Бет заставила себя встать и доплестись до двери. Двум офицерам службы безопасности пришлось вести ее под руки. Когда она вошла в уже знакомый кабинет, она вдруг подумала, что играть ни к чему, потому что Дик пришел в себя. Она не сумела бы сказать, откуда у нее эта уверенность. Шестое чувство? Но она точно знала, что Дик очнулся и что скоро он будет здесь, чтобы забрать ее с собой.
//-- * * * --//
В Вашингтоне с утра было жарко. Октябрь оказался на редкость странным месяцем. Сначала целую неделю шли дожди, а потом тучи незаметно рассеялись, и вот уже десять дней на небе не было ни облачка. Воздух постепенно прогрелся осенним солнцем. Вчера было еще терпимо, а сегодня стояла удушающая жара, и Сьюард едва не поджарился, пока шел по аллее от автомобильной стоянки. Войдя в Овальный кабинет, где было, конечно, прохладно, он все же попросил разрешения снять пиджак, чем вызвал улыбку на лице госсекретаря, застегнутого на все пуговицы. Почти одновременно со Сьюардом пришел генерал Вудворт, председатель штаба биологической защиты.
– Начнем, господа, – в отсутствие президента, занятого в Сенате, совещание вел госсекретарь Вард. – Через полчаса придет Бобби, и мы должны будем что-то связно ему изложить, иначе я не завидую ни ему, ни нам.
Бобу Паттерсону, помощнику президента по связи с прессой, предстояло в час дня встретиться с журналистами, чтобы рассказать о судьбе Нобелевского лауреата Ричарда Кирмана. Точнее – о причине его исчезновения.
– Положение значительно осложнилось со времени нашего вчерашнего разговора, – начал Сьюард. – Кирмана пока не нашли, но это вопрос нескольких часов. Мы знаем, что из Нью-Йорка он вылетел в Карсон-Сити. Там он явился к своему приятелю, журналисту Уолтону, и провел у него ночь. Утром на машине Уолтона он выехал в неизвестном направлении. Поиск ведется, и здесь я особых сложностей не вижу. Проблема, как сейчас пояснит генерал Вудворт, в другом. Прошу вас, Барри.
– Я знаю Кирмана шесть лет, – генерал говорил медленно, подбирая слова. – В его характере есть особенность, на которую я давно обратил внимание. Индивидуализм плюс крайняя некоммуникабельность. С ним очень трудно сойтись. На базе Шеррард у него под началом была прекрасная лаборатория и больше сотни сотрудников, но наиболее важные эксперименты он всегда проводил лично, помогала ему только личная лаборантка и любовница Беатрис Тинсли. Майор Рихтер, наш офицер безопасности на базе, предпочитал не мешать, поскольку отчетность у Кирмана всегда была в порядке. Беда в том, что Рихтер не специалист в генетике, а усиленная секретность привела к тому, что Кирман оказался подконтролен только самому себе. И сложилась ситуация, когда Кирман начал работать практически на себя.
– Не понял, – резко сказал госсекретарь.
– Он проводил исследования, о которых мы ничего не знаем.
– Вы с ума сошли? Как это возможно?
– Это невозможно только теоретически. До некоторой степени виноват и я. Пять лет назад, когда Кирман начал на базе Шеррард работать над генетической бомбой по программе «Зенит», он был поставлен перед необходимость отчитываться только перед особым отделом министерства обороны, минуя собственное начальство, поскольку положение было слишком серьезно, и мы не хотели никакой – понимаете, никакой – утечки информации.
– Не понимаю, – сердито сказал госсекретарь. – Вы не доверяете руководству базы?
– Доверяем, Ральф, не горячитесь. Решение принималось не мной лично, а всем составом комитета. Видите ли, если бы исследования по программе «Зенит» успешно завершились, приведение в действие дальнейших планов потребовало бы такой степени секретности, какой прежде просто не было. Можно допустить в принципе, что противник узнает о существовании нейтронной бомбы и даже сам создаст ее. Можно примириться с просачиванием сведений о химическом оружии. Это скверно, но не трагично. Применение нейтронного или химического боеприпаса не может сойти за природную катастрофу. Иное дело – генетическая раковая бомба, и…
– Я понял, – махнул рукой Вард. – Понял. Но все же…
– Это дело прошлое, – пожал плечами генерал. – Мы действительно ошиблись. И прежде всего – в прогнозе. Раковая бомба оказалась вовсе не такой эффективной, как представлялось вначале. В определении степени секретности мы тоже ошиблись. Короче говоря, два года назад программа «Зенит» была свернута, и финансирование ее прекращено, о чем командование базы не было поставлено в известность, поскольку изначально не знало о существовании такой программы. Так вот, Ральф, сейчас выяснилось, что все эти два года Кирман вел какие-то исследования, прикрываясь несуществующей программой «Зенит». Установить, что именно он делал, сейчас невозможно, требуются очень опытные эксперты. Кирман распылял результаты экспериментов, перегоняя их по всей сети компьютеров министерства обороны. Везде у него есть свои программы, большая часть которых пока не обнаружена, а те, что обнаружены, защищены от взлома, и нужны не дни, а, возможно, недели, чтобы во всем этом разобраться.
– В общем, найти Кирмана живым совершенно необходимо, – резюмировал госсекретарь. – А журналистам скажем следующее. Кирман работал в лабораториях медицинских корпораций, сотрудничающих с министерством обороны. От работ, за которые ему присуждена Нобелевская премия, в последние годы отошел. Несколько месяцев назад, к сожалению, заболел. Положение критическое, в палату никого не допускают. Надеюсь, что хотя бы труп Кирмана вы сможете продемонстрировать? Я имею в виду похороны по высшему разряду…
– Да, – Сьюард энергично кивнул.
– Что касается исследований… Вы думаете, в этом есть что-то очень существенное?
– Я думаю, сэр, – сказал Сьюард, – что возня с журналистами и поиски Кирмана – ерунда. Главное – в этой странной работе.
– Верно, – поддержал генерал, – это и мое мнение. Ход «Зенита» я знаю, и если Кирман сумел в одиночку выбраться из тупика, в котором оказался два года назад…
– То что, Барри? – спросил госсекретарь.
– Это может дать кому-то власть над планетой.
//-- * * * --//
Сознание включилось сразу. Кирман увидел над собой низкий свод пещеры, почувствовал, что лежит на острых гранях большого камня, но не испытал от этого никаких неудобств. Он продолжал лежать, хотя и понимал, что тело слушается его, и он может встать. Это, сказал себе Кирман, еще впереди. Мгновенно он вспомнил все и прислушался к тем точкам своего тела, которые источали боль и смерть еще несколько часов назад. Боли не было. Он перевел взгляд на поднятую руку и убедился, что это его рука – ни форма пальцев, ни длина их не изменились. Открытие немного удивило его – он предполагал, что хоть какие-нибудь внешние изменения должны появиться обязательно. Чтобы достать зеркальце из кармана пиджака, Кирману пришлось сесть. Движения были легкими и стремительными.
На него взглянуло худое лицо с запавшими глазами и ввалившимися щеками. Его лицо. Глаза смотрели остро и видели… Кирман неожиданно понял, в чем заключалось первое зафиксированное им изменение в организме. Он стал лучше видеть. В полумраке он различал мельчайшие детали не только на собственном носу, но и на стенах пещеры – футах в десяти. Различал малейшие оттенки цветов, хотя в такой темноте даже человек с прекрасным зрением вряд ли смог бы отличить коричневое от серого. Лицо его было именно коричневым. Кожа чуть темнее на подбородке и светлее на лбу. Ладони тоже стали коричневыми…
Кирман ощутил радость. Он готов был взлететь; это даже не радость была, а эйфория, ощущение беспредельной легкости духа. Он сделал это! Он создал себя заново! Именно себя, а не какое-то другое существо, ничего не знающее о собственном прошлом.
Кирман перенесся к выходу из пещеры – назвать свои движения иначе он не мог. Солнце стояло низко, он смотрел на оранжевый диск, не щурясь, любуясь игрой оттенков на самом его краю. Кирман поразился красоте, вдруг открывшейся ему, и удивился на мгновение, как может октябрьское солнце так жечь. Он быстро понял свою ошибку. Изменились тепловые ощущения тела. На самом деле воздух не был горячим. Двадцать два градуса по Цельсию, подумал он с уверенностью в точности этой оценки.
Который сейчас час? – подумал Кирман и ответил себе: восемнадцать часов три минуты местного времени. Часы на запястье все еще показывали время восточного побережья. Что-то опять изменилось в его мозгу, и он понял, что не один здесь. Где-то неподалеку расположились в пещере мужчина и женщина. Им было хорошо вдвоем, но наступал вечер, и пора было возвращаться в Карсон-Сити.
Нужно уходить и мне, подумал Кирман. Нет, еще рано. Я не разобрался в себе. В том, что могу, а чего – нет. Сейчас это самое важное. Прежде, чем начинать новую жизнь в этом мире, нужно понять себя.
Кирман начал инвентаризацию памяти; делал он это методично, все глубже уходя в прошлое.
На поверхности лежало последнее воспоминание – гонка по утреннему шоссе, а чуть раньше был разговор с Уолтоном, казавшийся сейчас бессмысленным, потому что убедить друга Кирману не удалось… Назад. Побег из клиники. Боль. Еще раньше – мучительный перелет с базы Шеррард. Бет у трапа. Ее глаза. Единственный надежный человек. Никогда прежде – до встречи с Бет – Кирман не думал, что способен так полюбить. Лиз была эпизодом – долгим, мучительным, часто сладостным, но эпизодом. Бет стала самой жизнью.
Хорошо, подумал Кирман. Ничто из моих чувств к Бет не исчезло. Ничто. Значит, я прежний. Хотя бы в этом – прежний.
Эще раньше. Эксперименты, эксперименты, эксперименты. Почти пять лет. Военные называли это генетической бомбой, а он – управляемым онкогенезом.
Осторожно, опасаясь все же натолкнуться на стену, он начал вспоминать профессиональное: методику ограничений (рестрикции) онкогенной ДНК, методику, которую сам разработал и не опубликовал. (Изредка он посылал в «Nature» и другие журналы статьи, не имевшие отношения к его истинной деятельности, – имя Кирмана не должно было исчезнуть полностью со страниц научных журналов, ведь Кирман оставался всемирно известным ученым. Он говорил о себе: «Известный в пределах базы учены с мировым именем Дик».) Кирману удалось выделить онковирус, а затем и антивирус, это было обещающим началом работ над генетической бомбой, но до промышленного производства было еще далеко. Кирман делал все, что мог, отрабатывая деньги, которые получал, и в этом смысле совесть его была чиста. Но работал он, в сущности, над совершенно иной проблемой, лишь прикрывая свою деятельность ссылками на генетическую бомбу.
Когда он начинал все это, то не предполагал, что дистанция отмеренная им, окажется столь короткой и приведет его на больничную койку, а потом сюда – в пещеру к северо-востоку от Карсон-Сити.
//-- * * * --//
– Господа, – начал помощник президента по связи с прессой, – я зачитаю заявление, а потом отвечу на ваши вопросы.
– Накажи меня Бог, – прошептал Роберт Крафт, репортер «Нью-Йорк таймс», на ухо коллеге из «Вашингтон пост», – сейчас он скажет, что Кирман очень плох, и на него лучше не смотреть. Когда помрет, тогда сколько угодно…
Так и оказалось. Заявление не содержало новой информации, из-за которой стоило бы срочно связываться с редакциями.
– Судьба Кирмана трагична и символична в равной мере, – закончил Паттерсон, – но работу его, несомненно, продолжат коллеги. Рак будет побежден, господа.
– Послушайте, мистер Паттерсон, – не выдержал Крафт, – мы с вами сотрудничаем не первый месяц. Зачем эти пустые разговоры?
– Мистер Крафт, – сухо сказал Паттерсон, глядя не на репортера, а в объектив одной из телекамер, – я зачитал текст официального коммюнике. Каждый из присутствующих получит копию. От себя могу сказать: ситуация, по-моему, настолько ясна, что я не понимаю причин вашего повышенного интереса. Войдите, наконец, в положение смертельно больного человека. Вам нужна сенсация, а перед вами человеческая трагедия…
– Уважаемый пресс-секретарь, – Крафт тоже перешел на официальный тон; по рядам пробежали смешки. Все знали, что Паттерсон с Крафтом давно знакомы, не раз вместе обедали, отчего многие сведения перепадали первыми именно Крафту. Однако сейчас и он находился на голодном информационном пайке. – Перед нами именно человеческая трагедия, как вы изволили выразиться, которую вы почему-то превращаете в фарс. Нам не нужна сенсация, нам нужны факты, а уж сделать из них сенсация – наша профессия.
– Я и сообщаю факты, – начал Паттерсон.
– Которые не соответствуют действительности.
– Послушайте, мистер Крафт…
– Нет уж, послушайте вы, мистер Паттерсон. Если все здесь так ясно, то почему заявление делаете вы от имени госдепартамента, а не главный врач клиники от имени консилиума? Почему никто из врачей не захотел с нами разговаривать и перед прессой оказались закрыты все двери в клинику? Почему никто из нас не смог отыскать бывшую жену Кирмана? Почему в университете штата Нью-Йорк, где, по официальным данным, работает Кирман, его никто не видел уже года два? Почему Нобелевская премия присуждена Кирману за работы десятилетней давности – не потому ли, что за последние годы научная деятельность лауреата резко сократилась? И верите ли вы сами, мистер Паттерсон, что нам покажут Кирмана, пусть даже и мертвого? И если покажут, то кто сможет достоверно сказать, что умер он именно от рака?
– Я должен ответить на эти вопросы сразу или по очереди?
– Да как хотите? – Крафт пожал плечами.
– По первому вопросу: мы посчитали нецелесообразным отрывать врачей от работы – состояние Кирмана, повторяю, критическое. Прессу пока действительно решено в клинику не допускать – это распоряжение главного врача, и не нужно обвинять меня в том, что я его санкционировал. Бывшая жена Кирмана – потому и бывшая, чтобы делать то, что ей заблагорассудится. Я тоже не знаю, где она сейчас, и меня это не интересует. Что касается остальных вопросов, то комментариев не будет.
– Мистер Паттерсон, – подала из первого ряда голос Мэри Пенроуз из CBS, – ни в ваших ответах, ни в официальном коммюнике нет, к сожалению, новой информации. Все это мы и так знали…
– Весьма сожалею…
– Я закончу, если позволите, – спокойно продолжала Мэри Пенроуз. – Все это нашим зрителям, слушателям и читателям известно. Известно им также и то, о чем вы умолчали и что уже появилось сегодня в утренних газетах: Кирмана в клинике попросту нет. Еще вчера вечером он был похищен. Вот почему нам его не показывают. Вот почему клиника наводнена агентами из Лэнгли и вот почему от расследования фактически отстранено ФБР. Что вы скажете по этому поводу?
– У вас и ваших коллег, мисс, слишком богатое воображение…
Крафт вздохнул и начал пробираться к выходу. Пресс-конференция увядала на глазах. Паттерсон проследил взглядом за своим строптивым приятелем и перевел дух – кажется, конец. В это время из-за монитора вынырнул маленького роста мужчина и сказал:
– Кронинг из «Нью-Йорк геральд трибюн». Не поглядите ли, мистер Паттерсон, на фотографию, которую мы публикуем в нашем сегодняшнем вечернем выпуске?
Он пустил по рукам несколько экземпляров газеты, и в зале мгновенно возник шум. Крафт помедлил и вернулся на свое место. Перехватив экземпляр газеты, он взглянул на Паттерсона – лицо пресс-секретаря было бледно.
– Для телезрителей поясню, – сказал Кронинг. – Вчера под вечер фотограф-любитель Бакстон запечатлел своих друзей, с которыми встретился случайно на Йорк авеню недалеко от Рокфеллеровской клиники. Он не придал снимкам значения, вечер провел в баре, а сегодня, прочитав о побеге Кирмана, подумал, что клиника могла попасть в кадр, и пересмотрел фотографии. Как вы можете убедиться, на снимке видна стена клиники. На переднем плане друзья Бакстона, а на втором нетрудно увидеть человека в синем костюме, чрезвычайно похожего на Кирмана.
Откуда взялся этот тип? – раздраженно подумал Крафт. Неужели «Геральд» не могла прислать в Вашингтон кого-нибудь побойчее? Что он тянет резину? Совершенно очевидно – на снимке Кирман. Очень четко. Вид замученный. Да, повезло «Геральд»… А Патриксону не позавидуешь.
Крафт перебросил газету сидевшему рядом репортеру, и ее тут же едва не разорвали на части. Слушать лепет Паттерсона он не стал. В дверях уже возникла небольшая давка, но Крафту профессиональными движениями угря удалось выскочить в коридор одним из первых. Репортеры на тропе войны, подумал он. Набег команчей. Крафт еще не знал, что самый сенсационный материал предстоит добыть именно ему, но предчувствие увлекательной работы уже завладело им полностью.
//-- * * * --//
Задав наводящие вопросы, смысл которых сводился к выяснению возможных связей Кирмана за пределами базы Шеррард, Рихтер неожиданно переменил тактику и спросил о работе над программой «Зенит».
Бет отвечала односложно, она больше прислушивалась к своим ощущениям, чем к вопросам майора. Она знала, что Дик жив, что все удалось, что он пришел в себя, и хотя она не могла понять, откуда ей это известно, все же в точности своего знания Бет не усомнилась ни на мгновение.
– Повторите-ка, милая мисс, – сказал Рихтер. – Еще раз и желательно без научных терминов. Вы понимаете, что ваши показания будут проанализированы… Я вам немного помогу. О состоянии дел по «Зениту» вы были обязаны докладывать непосредственно в биологический отдел Пентагона, минуя нас. Верно? Финансирование «Зенита» было прекращено два года назад как бесперспективное. А вы продолжали работать, не так ли?
Прощупайте девчонку по «Зениту», сказали ему. Выясните, что получилось в результате, где хранится информация, кроме компьютерных сетей, если возможно, – коды доступа к файлам. И без спешки, майор, здесь важно не поднимать панику. И учтите, что эта Тинсли может, действительно, ничего о кодах не знать…
– «Зенит», сэр? Но ведь, как вы сами сказали, об этом мы не имеем права говорить на базе, приказ никто не отменял, и я…
– Милая мисс, не будем играть друг с другом. Вы не имели права говорить о «Зените», и два года назад я вас об этой программе не спрашивал, потому что сам не был информирован. Ситуация изменилась, вам не кажется? И изменили ее вы сами, вы с Кирманом. У нас нет времени ждать представителя биологического отдела министерства. А спросить у Кирмана нет возможности…
– Зачем торопиться? – сказала Бет обреченно. – Дика действительно нет, сэр, и как я подумаю, что он мог бы так обрадоваться… я об этой премии, сэр… Он ведь и не предполагал, что…
– У нас нет времени, – повторил Рихтер, не обращая внимания на слезы Бет. – Буду с вами предельно откровенен, мисс… Видите, я даже немного нарушаю данные мне инструкции… Последняя работа Кирмана и ваша, мисс, имеет чрезвычайное значение для обороны страны. Именно последняя, та, что вы вели, прикрываясь программой «Зенит».
Он помолчал минуту. Молчала и Бет, уставившись на Рихтера непонимающим взглядом.
– Я вам помогу… – сказал наконец Рихтер. – Кое-чего наши эксперты добились, хотя времени прошло очень немного. Вы продолжали заниматься мутациями информационной РНК. Вы хотели изменить программу считывания генетического кода таким образом, чтобы возникали клетки, еще более активные, чем раковые. Чтобы эти клетки были запрограммированы генетически на уничтожение раковых новообразований. Результат – организм возвращается к нормальному здоровому состоянию. Так сказать, воздействовать ядом на яд…
– Да…
– Но ведь не только это? Вряд ли только из-за этих выводов Кирман пошел на огромный риск, на продолжение экспериментов под прикрытием программы «Зенит». У него были какие-то личные цели. Думаю, что если мы начнем с целей, то доберемся и до остального, верно?.. Так что же ему было нужно? Слава? Но работа такой степени секретности славы добавить не может. Я просто рассуждаю, видите, и концы с концами не сходятся. Что еще? Деньги? Но Кирман зарабатывал не меньше ректора иного университета. Тогда что же?
Рихтер смолк, ожидая ответа. Молчала и Бет. Она знала, что и когда скажет, все это она репетировала с Диком и сейчас думала совсем о другом. Дик умница, он все правильно предвидел. И главное – он жив, значит, все хорошо. Дик нашел ее. Он говорил, что не знает способа, которым даст знать о себе, но был уверен, что способ окажется необычным. «Может быть, – сказал он, – мне достаточно будет подумать о тебе, и ты отзовешься. Ты сразу поймешь, что я думаю о тебе.» Бет была уверена, что сейчас Дик думает о ней. Где бы он ни находился, сейчас он думает о ней.
Рихтер удивленно и с нараставшим напряжением следил за переменой, происходившей с Бет. Разница между сломленной горем женщиной и этой Бет, что сидела сейчас перед ним, была поразительной: глаза ее горели, бледность щек сменилась румянцем, и даже размазанная тушь не производила неприятного впечатления. Рихтер ничего не понимал. Перемена произошла во время разговора. Может, он сказал что-то, послужившее… Рихтер помнил каждое сказанное слово, каждый жест. Нет, ничего такого. Может, она сама что-то вспомнила? Что? Важное настолько, что мысли об умирающем любовнике отступили на второй план? Женская логика, раздраженно подумал он. Лучше иметь дело с сотней мужчин-профессионалов, чем с одной экзальтированной девицей. Ей могло вдруг придти в голову нечто такое, что мне и не померещится.
Рихтер включил яркую лампу и направил свет в глаза Бет.
– Вы мне не ответили, – жестко произнес он.
19 октября, суббота.
Кирман шел быстро. Он шел уже третий час, но не чувствовал усталости. Иногда переходил на бег, но долго бежать почему-то не мог – ноги становились будто деревянными, отказывались сгибаться. Кирман в этом не разобрался, и незнание доставляло ему удовольствие. Он все время чутко прислушивался к своим ощущениям, каждое мгновение ожидая, что собственное тело преподнесет ему какой-нибудь сюрприз. Ночь была темная, луна еще не взошла, небо с вечера было затянуто легкой облачностью, до горизонта, сжатого здесь холмами, было рукой подать, и ни одного огня, ничего, что указывало бы на близость жилья. Собственно, вокруг был полный мрак, но Кирман прекрасно различал дорогу, точнее – узкую тропу, петлявшую среди нагромождения валунов.
Кирман шел и размышлял. Бет сидит сейчас на базе в обществе майора Рихтера, профессионального шпиона и доносчика, человека хитрого, но не очень далекого. И этот майор пытается вытянуть из Бет сведения, которые она и без того сообщит ему часом или двумя позднее, потому что так решил он, Кирман. Бет умница, она чувствует меня, подумал Кирман, понимает, что я жив, и я знаю, что она со мной, и это тоже новое качество моего организма, которому еще предстоит найти название, как предстоит еще придумать название моей способности видеть в полной темноте, идти вот уже три часа семнадцать минут, не чувствуя усталости, определять время с точностью до минуты, не ощущать никакой потребности в пище, слышать мысли других людей, как того фермера в пещере. Кстати, я уже давно не слышу ни его, ни его спутницу, с тех пор, как перевалил за холм, неужели это что-то вроде ультракоротковолнового излучения? Впрочем, утверждать нельзя… Вообще говоря, меня следует тщательно исследовать – желательно, разрезать и проанатомировать. Я и сам с величайшим интересом посмотрел бы, что и где у меня расположено внутри. Но вот вопрос – удастся ли меня разрезать?
Так что же сейчас главное? Цель. Для чего я? Для чего я такой, каким стал? Я придумал себя, создал себя, тогда же я придумал себе цель, воображал, что это замечательная цель. Я ошибался.
Странное это было желание, идефикс, – стремление к власти. Власть – вот чего я хотел, вот ради чего пошел на эксперимент, потому что мне было ясно: иным способом я никогда не получу никакой власти ни над кем, кроме, может быть, женщины, которая меня любит.
Подсознательно это желание было у меня всегда. С детства. Я просто очень долго не понимал этого. В этом было главное противоречие моего характера, вовсе не приспособленного для того, чтобы властвовать. Я провалил бы любую политическую акцию, если бы меня поставили во главе государства. В генетике я силен, да. Это моя страна, здесь мне вольготно, но в этой стране для чего мне власть над людьми, она бы мне только мешала. Черта характера – привык работать сам, ни с кем не делиться идеями. Этим моим качеством, кстати, ловко воспользовались. Разве я сам пришел к мысли сотрудничать с военными? Нет, они меня нашли и долго подводили к идее работать на базе. Когда я созрел, мне предложили, и я согласился. Только и всего.
Я мотивировал свое решение тем, что на базе можно спокойно работать, не заботясь о грантах, субсидиях и ежегодных конкурсах. А на самом деле хотел власти – только армия дает возможность командовать людьми так, как ты считаешь нужным. И когда я пришел к гипотезе о генетическом перерождении, когда понял, что разница между мной и обычным человеком, таким, к примеру, как Рихтер, которого я хотел переиграть по части секретов и почти всегда переигрывал, потому что был умнее, – разница эта может стать побольше, чем различие между Рихтером и обезьяной, когда я это понял, то какой оказалась первая мысль? Самому! Только самому! Потому что это – власть. Реальная, никем не контролируемая, бесконечно упоительная власть.
И тогда я решился. Промаялся несколько ночей, приводя доводы «за» и «против», с научной точки зрения, и с точки зрения политической, и с точки зрения военной, и с точки зрения морали, и даже эротики. Насчитал семьдесят три аргумента «за» и только восемь «против». А мог бы не считать аргументов, если бы был честен сам с собой, – ведь я знал, все равно знал, что сделаю это, потому что хотел власти, и, приводя аргументы, я только успокаивал себя, уговаривал как младенца, потому что боялся. И правильно боялся, ведь знал – будет боль, и еще раз боль, и незнание того, что случится в следующий миг, и, наконец, очевидная возможность умереть, потому что мыши – это мыши, методика – это методика, а я – это я. Я бы и дальше тянул, но нельзя было. Пришлось решать – или ставить опыт на себе, или сообщать о результате по инстанциям, прекрасно понимая, что, получив такой козырь, ни один военный не оставит его в моих руках, инициатива уйдет от меня навсегда. Если власть нужна была мне, то еще больше она нужна была тем, наверху, кто уже обладал властью, но хотел власти, еще большей. Для меня это стремление было подсознательным, для них – жизнью. Не мне было тягаться с ними в открытую. Вот почему ты решился на это, профессор Кирман, Нобелевский лауреат.
Неужели я не понимал тогда, насколько это глупо? Глупо не для меня лично, хотя и для меня тоже, – но глупо и безнравственно по большому счету! Цели в высоком смысле слова у меня нет. Эксперимент ради эксперимента. И это отвратительно, когда, поставив жестокий опыт на самом себе, начинаешь понимать, что цель, к которой ты стремился, была ничтожной…
Неожиданно Кирман остановился. Дорога петляла среди холмов, ночь была темной, но дорогу он все же видел, а там, за холмами, он видеть не мог, но все равно прекрасно представлял себе все изгибы асфальтовой ленты. Что-то он сказал недавно во время перебранки с самим собой… Что-то… Да. Кирман, Нобелевский лауреат. Что это еще за мания величия? Нет… Не мания. Я действительно получил Нобелевскую премию. Присудили еще вчера, а объявили об этом сегодня днем. Как я узнал? В машине я радио не включал, да и рано было. Сообщили позднее, когда мне было не до радио. Я был попросту мертв. Потом…
Еще одна новая способность организма? Предвидение? Ощущение всего, что касается его личности? Способность принимать радиоволны?..
Кирман сосредоточил внимание на этом последнем предположении и ясно увидел перед собой лицо телекомментатора. «Нобелевская премия по биологии и медицине за 2001 год присуждена Ричарду Кирману за достижения в исследованиях, связанных с генетической природой онкологических заболеваний… Сведения из Нью-Йорка противоречивы. По сообщениям официальных источников, Кирман умирает от рака. По другим, и сведения эти представляются достаточно надежными, Кирман действительно находился на лечении в клинике Рокфеллеровского университета в Нью-Йорке, но вчера вечером скрылся… Перед вами фотография… История весьма интригующая, и я уверен, что в ближайшие часы мы сможем информировать наших телезрителей… По-видимому, нити тянутся в достаточно высокие сферы…» Передача прервалась рекламой, и Кирман отогнал ее, как назойливую муху. Фотографию он разглядел и себя узнал.
Смогла ли дорожная полиция обнаружить машину? – подумал Кирман. Я ведь могу узнать это точно, разве нет? Если я могу чувствовать телепередачи, то почему бы не…
Он сосредоточился и почувствовал, будто падает куда-то, но даже не пошатнулся – падение прекратилось, и он увидел Уолтона. Журналист лежал на диване и смотрел в потолок. Он думал о чем-то неприятном, мыслей его Кирман не ощущал, но общее состояние брезгливости к самому себе уловил прекрасно. Предал, понял Кирман. Он представил троих мужчин, склонившихся над Уолтоном. У одного из них оттопыривался задний карман брюк, и, что самое смешное, в кармане – Кирман прекрасно это понял, не видя, – лежал завернутый в полиэтилен сэндвич. А Уолтон говорил. Он рассказал все, что знал. Все. И сейчас, лежа в темноте, испытывал такое чувство отвращения к самому себе, что впору вешаться.
Ну и вешайся, с неожиданной яростью подумал Кирман. Он мгновенно похолодел от этой мысли. Что-то, значит, осталось в нем от прежнего пещерного Кирмана, если он смог… Прочь! Ненависть к любому человеку, даже предателю, безнравственна. Бог с ним, с Уолтоном.
Ясно, во всяком случае, что до Карсон-Сити ищейки уже добрались. А может, добрались и до машины Уолтона, а там и до пещеры рукой подать. Это означает, что времени у него меньше, чем он рассчитывал. Времени – для чего?
Главное сейчас – вызволить Бет. А потом добраться до любого компьютера, имеющего выход в сеть министерства обороны и открыть все без исключения файлы с результатами работы, выпустить их в интернет – на всеобщее обозрение. Чтобы каждый человек на планете понял свое предназначение, чтобы каждый узнал, для чего живет и почему многие принимают мученическую смерть от рака, названного по глупейшей иронии незнания «болезнью века». Кирману вовсе не показался странным неожиданный для него переход от «я» к «мы», от власти для себя к идее счастья для всех.
Прежний план рухнул, и Кирман похоронил его в памяти без сожаления. Равномерный шаг не мешал думать, напротив – придавал мыслям определенный ритм. Кирман видел каждый бугорок на дороге, знал, что ждет его за поворотом, прислушивался к своим ощущениям. И в то же время спокойно и обстоятельно составлял план действий, анализируя собственную жизнь. Он вскользь отметил еще одно новое свойство – думать одновременно о нескольких вещах, принял как должное, оставив на будущее анализ и этого изменения в своем многократно изменившемся «я».
Кажется, начинает светать. Чтобы вызволить Бет, мне
Здесь повернуть, дорога нужно попасть на базу. Это
идет правее, за пригорком необходимо и для того,
брод через ручей, и собаки, чтобы поработать с
если они спустят собак, компьютерами. Впрочем, о
потеряют след. Вот и ручей, компьютерах потом, эксперты
я видел его оттуда, откуда все равно не разберутся в
видеть не мог. Что это все кодировке, слишком много
же: способность видеть сквозь цепей задействовано. Не
предметы, предельно станут же они анализировать
отточенный слух (журчание!) все без исключения файлы в
или способность предвидеть сети. Кто им позволит?
будущее? А время позднее – А Бет… Рихтер отпустил ее
три сорок шесть. Почему я спать, я вижу, как она
уверен, что это точное лежит, даже чувствую, какой
время? Ощущение времени сон ей снится. Боже, как я
естественно для человека, но ее чувствую! Она все
ведь не с точностью до сделала правильно. Впрочем,
минуты. В генах этого не они больше озабочены моими
может быть. Или может?.. поисками…
Кирман остановился. Ноги неожиданно подкосились, он опустился на песок и сразу лег, потому что даже сидеть было невыносимо. Мысли на мгновение смешались и опять разделились на два ручья. Усталости Кирман не ощущал, но встать не мог. Не было и голода – с самого вечера, с того мгновения, когда он очнулся в пещере. Тело все больше деревенело, казалось, что даже мысли потекли медленнее, сейчас все процессы в организме остановятся, и тогда он умрет, действительно умрет. Не навсегда – то того мгновения, когда взойдет солнце. Знание это было интуитивным, но совершенно твердым. При чем здесь солнце? – подумал Кирман.
Он физически ощущал, как отключаются в его теле отдельные клетки. Он жаждал рассвета, но до восхода оставалось еще почти два часа, горизонт на востоке едва-едва начал светлеть. Неужели так будет каждую ночь? – с досадой подумал Кирман. Умирать с темнотой и возрождаться со светом? Почему свет? До последней минуты он прекрасно жил в темноте. А теперь… Его могут найти… Не найдут… В темноте… Все…
//-- * * * --//
Сьюард приехал в Лэнгли рано. День предстоял критический. Срок, отпущенный Кирману врачами, истекал. Приходилось теперь ориентировать сотрудников на поиск не живого Кирмана, а, скорее всего, его трупа. В крайнем случае, придется загримировать под Кирмана какого-нибудь покойника и показать его журналистам. Съедят они это или нет – их проблемы. Сложнее с Крафтом из «Нью-Йорк таймс». Крафт умеет копать не хуже иного сыскного бюро, у него огромное количество знакомых и в самом Лэнгли. Вчера вечером эти знакомые должны были подбросить репортеру идею. Нужно проверить, как сработала наживка.
В оперативном зале ничего с вечера не изменилось. Дежурный офицер доложил сжато, картина получилась достаточно сложная и неприятная. В конце концов, Сьюард решил, что поиски трупа можно отставить на второй план. Труп он и есть труп, с ним не поговоришь, в смысле информации это нуль. Гораздо сложнее ситуация с «Зенитом».
Ясно, что Кирман продолжал работу по этой программе и после ее отмены. В Пентагоне допустили оплошность, секретность оказалась слишком высокой и, как это бывает в подобных случаях, привела к бесконтрольности. Возможно, что существуют и другие, пока не отмененные, программы такой же степени секретности. Эту глупость, которая была не более чем следствием перестраховки, нужно было немедленно пресечь, и Сьюард отметил себе: поднять вопрос на первом же совещании с руководством министерства обороны.
А в данном конкретном случае искать выход из создавшейся ситуации придется ему, точнее – его ведомству. Глупое это занятие – вести разведывательную операцию по той единственной причине, что в собственном доме секретность превысила разумный предел. Хорошо бы свалить ответственность на директора, но шеф ЦРУ вернется только к следующему уик-энду.
Эксперты уже работают. В их доклад Сьюард вникать не стал, файл был короткий, строк тридцать, ожидать большего результата было бы нелепо, прошла ведь всего одна ночь.
Инцидент с мышью его поразил. Информация службы безопасности базы Шеррард была сухой, но емкой. Сьюард представил себе переполох, поднявшийся на базе, когда эта мышь сбежала из сейфа. Трудно обвинять в происшествии лаборантку Кирмана – Тинсли сама была посвящена не во все детали работы, да и недостаток образования сказывался. На допросах она не лгала – проверка на полиграфе показала это однозначно. Но здесь бы нюанс, понятный, по-видимому, и Рихтеру. Тинсли не лгала, отвечая на прямо поставленные вопросы. На непоставленные вопросы она, естественно, не отвечала, а как мог Рихтер прямо ставить вопросы по проблеме, в которой не разбирался? Тинсли вполне могла утаить важную информацию.
Сьюард представил себе, как майор Рихтер входит с группой экспертов в кабинет Кирмана. С ними Беатрис Тинсли и специалист по вскрытию сейфов. Майор пробует открыть замок с помощью последнего шифра, сообщенного ему Кирманом за неделю до отъезда с базы. Поменять шифр в течение недели не мог никто. Однако сейф не отпирался. Значит, Кирман сообщил неверный код, нарушив грубейшим образом инструкцию по безопасности. Кодовое слово состояло из шести букв, угадать его было практически невозможно, это ведь, скорее всего, было и не слово, а бессмысленный набор букв. Специалист по сейфам возился с замком до глубокой ночи, Тинсли валилась с ног от усталости, и Рихтер разрешил ей идти спать.
Шифр подобрать не удалось – замок вскрыли автогеном. Едва дверца распахнулась, всех, кто был в комнате, окатила волна животного ужаса. Им померещилось, в глубине сейфа прячется существо, от которого буквально разит ненавистью. Как понял Сьюард, описать толком свое состояние не смог впоследствии никто. Майор лишь успел заметить, что из сейфа выскочила мышь – интенсивно белая, с красными глазами. Мышь метнулась к двери и исчезла, после чего ощущение ужаса схлынуло, и мужчины бросились вдогонку. Специалист по сейфам, наверное, все же остался – по инструкции он не имел права отходить от вскрытого сейфа без приказа начальства.
Мышь промчалась по коридорам, и охрана, по-видимому, решила, что началась атомная бомбардировка: расстреляв в воздух обоймы автоматов, солдаты бросились в убежище.
Мышь исчезла. Тинсли сказала, что мышь Бимбо была одним из последних подопытных животных Кирмана. Она была заражена, умерла от рака, а затем возвращена к жизни, в результате чего с ней произошла метаморфоза, объяснить которую лаборантка не смогла. Кабинет опечатали, в сейфе не оказалось ни одного клочка бумаги, ни одной компьютерной дискеты – только мышь.
Информация о поисках самого Кирмана тоже была скудной. В дорожную полицию Карсон-Сити позвонил фермер и сообщил о сгоревшеймашине. Автомобиль обнаружили быстро – это действительно оказался «феррари» Уолтона. Кирмана в машине не было. По мнению полицейского эксперта, Кирман сбросил в окраг пустую машину, а сам скрылся. Это вызвало сомнения, но местность все же начали прочесывать. Оперативная информация шла на дисплеи, но сдвигов пока не намечалось.
Сьюард был убежден в том, что затишье временное. В существование разветвленного заговора он не верил, в террористов, похитивших умиравшего ученого, – тем более. Была здесь, возможно, хитрость, о которой нужно догадаться. Сьюарду даже показалось, что он читал в отчетах или слышал от кого-то слова, связанные с этим очередным исчезновением. Перечитывать тексты Сьюард не стал и начал думать о другом, полагая, что подсознание само найдет решение.
Осталась проблема прессы. История с фотографией Кирмана – явный прокол ФБР. С коллегами из федеральной службы придется еще разбираться, а сейчас необходимо было решить: сдерживать усердие репортеров или направить это усердие по какому-нибудь ложному следу. Конечно, не все журналисты представляли угрозу для расследования. Большинство, понимая, что не им соревноваться с ЦРУ, выжидало. Но были и настырные, среди которых самый настырный – Крафт из «Нью-Йорк таймс». Действительно классный репортер с острым политическим чутьем. Назревавшие сенсации он чувствовал за сутки. Сьюард еще вчера, вскоре после брифинга, решил «повезти» Крафта на запад. Когда тело Кирмана найдут, пусть Крафт окажется первым, кто возьмет у мертвеца интервью. Ради Бога.
Вспомнив о своем решении, Сьюард опять ощутил легкое неудовольствие, будто он не учел чего-то, что может потом дорого обойтись. Подсознание пока молчало, а видимых просчетов в рассуждениях Сьюард не нашел.
До десяти, когда Сьюарду предстояло ехать в Белый дом на совещание, он должен был сделать еще немало – дело Кирмана, несмотря на срочность и важность, не было, конечно, единственным, требовавшим его внимания. Сьюард вызвал к себе руководителей отдела Латинской Америки и потратил битый час на выяснение обстоятельств очередного переворота в Коста-Рике. Перенеся продолжение обсуждения на 15.00, Сьюард взял подготовленную секретарем папку с полной распечаткой доклада (сюда внесли также новости, поступившие утром) и отбыл.
По дороге он просмотрел доклад, остановившись на последней странице. Оказывается, Крафт уже взял след. Его личные информаторы, один из которых был соответствующим образом обработан людьми Сьюарда, дали репортеру курс на Сакраменто (Карсон-Сити не упоминался – пусть Крафт поищет), и тот уже вылетел на запад.
Поиск самого Кирмана не продвинулся, хотя радиус действия групп довели до пятидесяти миль. На базе Шеррард эксперты продолжают работать. С мышью тоже происходили странности – ее не нашли, но базе то и дело вспыхивали очаги безосновательного ужаса. В шесть утра с поста у электростанции бежала охрана, в шесть тридцать в панике разбежался персонал столовой и так далее.
В Белом доме Сьюарда ждали. Шагая по ворсистому ковру, заглушавшему звуки, Сьюард неожиданно выудил из подсознания ту фразу, которая не давала ему покоя. Он остановился и даже чертыхнулся вслух. Если бы это было возможно, он вернулся бы в Лэнгли, прервал все линии поиска и повел расследование иначе. Главное – остановить Крафта. Не приведи Бог, если это будет в газетах. «Власть над планетой», – сказал вчера генерал Вудворт. Черт бы побрал Тинсли, которая, конечно, обо всем знала! Кирман поставил опыт на себе. Что-то с антивирусом рака, по-видимому. Что? Что, черт побери?
//-- * * * --//
Кирман пришел в себя, едва над пустыней взошло солнце. Встал и пошел. Утро было прекрасное, и вся живность, какая только могла водиться в этой части континента, вылезла из нор и сновала по камням и песку, между редких кактусов. Это мелькание, суета сначала мешали Кирману, замечавшему все на расстоянии до сотни футов, а потом он как-то сразу научился отсекать лишнее, не замечать даже ящериц. Он мог видеть все, но сейчас это было ему не нужно. Кирман шел на юго-восток.
База там. Бет проснулась, Жизнь только начинается. В
сидит перед зеркалом, на душе сущности, я сейчас подобен
у нее тяжело, сейчас опять младенцу, но, вместо того,
явится майор и продолжит чтобы заняться изучением
допрос. Бимбо сбежала ночью, своего тела, решаю совсем
и ее не смогли поймать. другую задачу. Для чего я?
Почему я так точно чувствую, Прежде мне не приходилось
о чем думает Бет? А Бет – думать о смысле жизни так
поймет ли она, если я с ней упорно. Сейчас это самое
заговорю? Бет! Слушай и важное. Такими, как я,
запоминай! Пойди к Рихтеру должны стать все люди.
и скажи, что хочешь написать То, что произошло, – не
все, что знаешь о «Зените». просто удача эксперимента.
Начни с начала, пиши Это закономерный шаг в
подробно, и главное – эволюции человека. Взрыв
растяни работу до вечера. Все. эволюции. Уверен ли я,
Она поняла. Она напряжена, что наряду с анатомическими
застыла перед зеркалом, у нее изменениями у всех людей
жар, какая-то волна восторга. произойдут и психические?
Господи, неужели она так Почему я, возродившись,
меня любит?.. стал другим?
В сознание вторглась чужая мысль, и Кирман остановился. Приближалось массивное, неумолимое, секунду спустя Кирман понял, что по камням грохочет обычный «додж» дорожной полиции, в машине не меньше трех человек, и ищут они его, Кирмана. В небе тоже возникла тревога, чуть выше горизонта появился вертолет – до него было мили две, не меньше, и летел он не сюда, но следом за ним параллельным курсом летел второй, и раз уж так пошло дело, то район будет прочесан за какие-нибудь четверть часа. Скрыться здесь негде, пещер поблизости нет.
Ну и хорошо, подумал он. Мысли слились воедино, впрочем, что подсознательно он продолжал размышлять о многих проблемах сразу. Страха не было, не возникало и предощущения возможной трагедии. Пустыня скоро кончится, неожиданно подумал он. Еще минут десять быстрой ходьбы, и появится федеральное шоссе номер 50. Шоссе расположено южнее, нужно идти туда. Но это означает – выйти на открытое пространство, которое отлично просматривается с воздуха, а вертолеты приближаются. Ну и что? Разве это опасно? Сейчас Кирман больше доверял своим новым ощущениям, нежели логике, которая все еще бунтовала, неспособная примирить старые возможности его тела и духа с новыми.
Он заставил себя выйти на открытое пространство. С вертолета его сразу заметили, машина зависла над головой, но на довольно большой высоте, опускаться пилот почему-то не спешил.
Секунду спустя Кирман понял, о чем думает летчик. Собственно, он ни о чем не думал. Пилот смотрел на Кирмана сверху и жевал резинку. Но у сидевшего рядом с ним мужчины были сомнения, поскольку одежда Кирмана превратилась в лохмотья, да и внешность не вполне соответствовала портрету. Мужчина раздумывал, брать ли беглеца самому или посоветоваться с центром.
Прежде чем он успел сказать хоть слово в микрофон, Кирман принял решение. Оно было, вообще говоря, бредовым, но ничего иного, как ему почему-то показалось, он был не в состоянии сделать. Кирман решил притвориться эхинокактусом. Идея выглядела очень привлекательно. Он даже развеселился, будто предстоял ему ярмарочный балаган, а не борьба за жизнь.
Ну-ка, подумал он, посмотрим, кто кого. Он увидел себя глазами человека в вертолете. Увидел, как этот тип внизу, в пустыне, вдруг исчез. Он не мог исчезнуть, куда можно исчезнуть с поверхности огромного стола? Но среди кактусов никого не было. Не было, и все тут. Человек в вертолете показал пилоту, что нужно опуститься ниже, и пилот выполнил маневр, но тип, похожий на Кирмана, не появился. Более того, человек в вертолете поймал себя на мысли, что не понимает, для чего заставил пилота снизиться. Показалось что-то? Нет, вроде ничего не показалось. Он махнул пилоту – летим дальше. Пилот повиновался не без удивления, он-то ясно видел оборванца. Но в его обязанности поиск Кирмана не входил, он не знал всех данных, приказали лететь – он летел.
Машина удалилась на запад. Кирман шел, беззвучно смеясь. Он не помнил, чтобы за последние годы ему было так весело. Он начал понимать себя.
Хорошо будет жить на земле тем людям, что придут вслед за ним. Они не могут не придти, физически такие же совершенные, как он. Он будет среди них, новых, одним из равных.
Только равным среди равных и имеет смысл жить на свете. Стать выше других – значит унизить. Стать ниже – унизиться самому. И то и другое противно человеческой натуре.
А разве не противно человеческой натуре то, что он намерен выполнить в ближайшие часы? Разве не противно натуре тайное проникновение на базу, где прожил пять лет, в лабораторию, где пять лет проработал над совершенно бесчеловечным проектом уничтожения целых народов? Разве мог он гарантировать, что генетическая бомба, будучи создана, не окажется сразу пущенной в дело? Даже он, создатель, смог бы только через десятки лет понять по газетным сообщениям, что бомба была когда-то взорвана: «умерли от рака», «меланома», «саркома»… И что бы он сделал тогда, поняв? Повесился? Проклял весь мир?
Я был нечестен даже перед собой, подумал Кирман. Я бы нашел оправдание. Если бы любое преступление не оправдывали высокой или низкой, но целью, мир стоял бы на месте. Развития нет в рамках одного лишь понятия добра. Нужно и зло, нужно противоречие, противостояние, тогда, побеждая, идешь вперед.
Кирман не хотел оправданий. Он подумал, что жить нужно так, чтобы не приходилось оправдываться за каждый свой проступок.
Появилась лента шоссе. Час был ранний, вчера в это время от только выезжал из Карсон-Сити. Вчера? Кирман вспомнил вчерашнего Уолтона, вспомнил, что именно Уолтон направил людей из безопасности на след друга, а потом искал оправданий своему поступку, и значит… Кирман понял, что поиски оправданий для Уолтона закончились, потому что он мертв. Кирман увидел комнату, в которой был вчера ночью, увидел и самого Уолтона глазами кого-то, склонившегося над журналистом. Уолтон лежал на полу, его только что вытащили из петли. Картинка вспыхнула и погасла. Чушь, подумал Кирман. Нет. Почему? Неужели поиски оправдания зашли так далеко? Кирман поборол мгновенный импульс – броситься в Карсон-Сити. Он еще не сопоставил своего внезапного ночного импульса ненависти с гибелью Уолтона. Нет, возвращаться в Карсон-Сити нельзя – там его ждут. Впрочем, его могут ждать и на базе, но там есть за кого бороться: там Бет.
Автострада даже в этот ранний час была полна машин, стоявших длинной цепью. Пост дорожной полиции расположился к востоку от того места, где Кирман собирался пересечь дорогу. Место просматривалось отовсюду. Притвориться кактусом? Гуляющим поутру, хорошая идея… Или псом? То, что удалось один раз, не обязательно удастся во второй. К тому же он взял внушением одного лишь пассажира в вертолете. Пилот остался вне воздействия. А если бы там было два пассажира? Или два вертолета, а не один? Здесь-то десятки людей, одних полицейских семеро.
Кирман пошел напрямик, стараясь не выпускать из поля зрения группу людей у полицейского поста. Здесь никого нет, думал он, только камни, песок и бетон. На него никто не обратил внимания. Он убедил их. За дорогой вновь начинались холмы, и Кирман поспешил укрыться за первым же из них.
Это только начало, подумал он. На базу нужно успеть сегодня, иначе Бет придется плохо. Эксперты могут, хотя это и маловероятно, разобраться в системе кодирования, вскрыть секретные файлы, и тогда информация будет для него потеряна. За десять часов, что остались до ночной темноты, он должен преодолеть девяносто миль, если идти напрямик. Добрая половина пути лежит через горный хребет Уоссек. Вдоль шоссе или железнодорожного полотна почти вдвое дальше. Железнодорожная линия компании «Саузерн пасифик» пересекала шоссе. Он услышал приближение поездов: составы шли с юга и севера. Кирман легко определил, что поезд с юга будет здесь через две минуты, а с севера – через четыре. С юга шел пассажирский – Кирман вспомнил, что этот поезд уходил из Хоторна около трех часов ночи. Небольшой пассажирский состав – семь вагонов – промчался мимо.
Поезд с севера оказался товарняком. Полсотни цистерн и какие-то контейнеры. Машинист тепловоза был немолод, он был уроженцем Хоторна и ехал домой, где его ждали больше недели – он задержался в Сакраменто. Помощнику было все равно – приедем так приедем, нет так нет. Все равно жизнь прекрасна, утро замечательное, и девочек в Хоторне наверняка не меньше, чем в Карсон-Сити.
Все это Кирман ухватил мигом, и ему оказалось легко «поговорить» с машинистом. Поезд замедлил ход, и Кирман вскочил на подножку локомотива. Он остался на мостике, прошел немного назад, чтобы прямые потоки воздуха не очень мешали, за кабиной было нечто вроде щитка, и Кирман спрятался за ним. Рядом глухо гудело, урчало, мощная машина неслась вперед, скорость росла, машинист забыл о своем неожиданном поступке, он и не понял, для чего сбавлял скорость. До переезда через Ист-Уолкер – ближайшей к базе точке маршрута – оставалось три часа.
//-- * * * --//
– Беатрис Тинсли, двадцать пять лет, не замужем, вероисповедание протестантское… Верно?
– Да.
– Допрос ведет майор Пол Рихтер. Прошу учесть, что сокрытие правды является уголовным преступлением…
– Я ничего не скрывала.
– Скрывали, мисс. Вы не лгали, вы просто недоговаривали. А нам нужно знать всю правду.
– Я могу написать все, что знаю, если…
– Обязательно напишете, мисс. Но прежде вы ответите на вопросы.
– Мне страшно, сэр…
– А мне, вы думаете, не страшно?
– Вам?!
– Да. Вас это удивляет? Почему? Вы ведь работали с этой проклятой мышью? Сейчас на базе всем страшно. Мышь спряталась где-то в районе пакгаузов, приблизиться туда невозможно. Чувство ужаса настолько велико, что все бегут… Вот так. Если бы вы предупредили заранее…
– Я не знала, что…
– Допустим. Сейчас речь о другом. С момента исчезновения Кирмана – вы ведь смотрели телепередачи и знаете, что он исчез, – прошли сорок часов. В том состоянии, в каком он был позавчера вечером, Кирман не протянул бы больше суток. Куда он мог пойти?
– Я… Простите, можно выпить воды?
– Нет. Отвечайте на вопрос.
– Сейчас… Подождите… Уберите свет. Я не могу сосредоточиться.
– Вам ни к чему сосредотачиваться. Говорите.
– Он мог вылететь в Карсон-Сити…
– Так, дальше.
– У него там друг.
– Его фамилия, профессия, адрес.
– Уолтон. Журналист. Семнадцатая улица…
– Дальше.
– Что… дальше? Спросите Уолтона, он…
– Мисс, мы вышли на Уолтона вчера. Кирман был у него прошедшей ночью и утром уехал. Куда и зачем?
– Спросите Уолтона. Может, он…
– Не может.
– Да, верно… Он повесился.
– Что вы сказали, мисс? Откуда вам это известно? Отвечайте!
– Откуда… Мне сейчас показалось, что кто-то… Погодите… Я поняла… Простите, майор, вы можете дать мне подумать две-три минуты? Потом я вам все скажу. Обещаю.
– Две минуты, мисс. Не больше…
… – Две минуты, которые вы просили.
– Я готова отвечать.
– У меня три вопроса. Первый и главный: где находится Кирман сейчас? Поскольку он, возможно, извините, мертв, то поставлю вопрос иначе: какова была цель его побега из клиники, где его нужно искать? Вопрос второй: в чем суть исследований, которые вы проводили под прикрытием программы «Зенит»? И третий вопрос: коды и адреса файлов, в которых Кирман хранит результаты экспериментов. Отвечать прошу коротко.
– Я начну со второго вопроса, если…
– С первого, мисс, я ведь должен отдать соответствующие распоряжения, время идет…
– Но я не могу с первого. Я просто не знаю, где находится Дик.
– Но вам известно, где он должен находиться, не так ли?
– Он выехал из Карсон-Сити на автомобиле Уолтона. Машину нашли?
– Мисс, откуда вы это знаете?
– Мне сказал Дик.
– Кто?!
– Дик… Ричард Кирман.
– Когда?
– Только что.
– Вы считаете меня идиотом? Где Кирман, я вас спрашиваю!
– Но я не знаю, сэр! Если вы будете меня перебивать… Я ведь обещала все рассказать…
– Послушайте, мисс, если вы надо мной не издеваетесь, то из ваших слов следует, что Кирман жив.
– Конечно.
– И что вы каким-то образом слышите, что он вам говорит.
– Да, сэр.
– Микропередатчик?
– Н-нет…
– Тогда почему я ничего такого не слышу?
– Дик говорит со мной. С вами у него не получается. Хотя… Он сейчас опять попробует.
– Что… Минуту… Да, понял. Аппаратная, внимание. Сейчас я от имени Ричарда Кирмана, лауреата Нобелевской премии по биологии и медицине, сделаю заявление.
//-- * * * --//
Чем выше поднималось солнце, тем большую физическую силу чувствовал в себе Кирман. Есть не хотелось, и он подумал, что теперь никогда и не захочется, энергетика организма изменилась, как-то это связано с солнцем, хотя он пока не мог разобраться в причине. У мышей ничего подобного не наблюдалось. Как прямой источник биологической энергии солнце очень малоэффективно – фотосинтез растений тому пример. Противоречие было чисто научным, и Кирман подумал, что весь сейчас состоит из сугубо научных противоречий. Если ему не нужна пища, то какую функцию призваны теперь выполнять зубы, пищевод, желудок? Зубы у него пока были на месте, на одном даже сохранилась коронка, поставленная в прошлом году. Что ж, возможно, превращения еще не закончились, и ему вновь предстоит измениться? Когда? Как?
На большой скорости поезд проскочил несколько станций, Кирман освоился в роли пассажира-невидимки, и мысли его потекли было по нескольким не пересекавшимся руслам. Он начал раздумывать о том, как будет исследовать самого себя, как оптимизировать задачу для компьютеров, что предстоит сделать, чтобы выполнить новую для него жизненную программу – обеспечить всем людям достойное их будущее. Эта последняя проблема занимала его больше всего, и он не заметил, что приближается очередная станция. Поезд замедлил ход, и Кирман очнулся. В его планы не входило быть замеченным, и он перебрался в кабину машиниста. Он постучал в стекло, и помощник открыл ему дверку, не удивившись, а машинист и вовсе не обратил внимания на пассажира. Кирман подумал, что его способности к управлению чужим сознанием растут слишком быстро. Нужно быть осторожным. Вмешиваться только в самых крайних случаях. Не причинять людям вреда – вот его новое кредо.
Светофор был красным, но Кирман знал, – об этом думал машинист, – что задержка небольшая, через две минуты путь откроют. Кирман смотрел на светофор, ожидая сигнала, и красный погас, вместо него вспыхнул ярко-голубой. Состав тронулся, но в мыслях машиниста Кирман уловил недоумение – отправление дали раньше времени. Кирман поймал себя на мысли – это он захотел, чтобы сменился цвет. Черт, подумал он. Светофор не человек, ему не внушишь… Или… Кирман закрыл глаза, постарался не думать о цвете светофора. Поезд замедлил ход. Кирман открыл глаза – горел красный.
Неплохо бы поэкспериментировать, подумал Кирман. Если это психокинез, то проявился он довольно необычным образом. Чтобы изменился цвет, нужно что-то там внутри светофора переключить. Кирман понятия не имел, что именно. И все же… Избирательное действие? Чепуха. Скорее, избирательное действие на сознание диспетчера, который… А если переключение автоматическое? Скорее всего, так и есть…
Опять вспыхнул голубой, на этот раз без постороннего вмешательства. Поезд набрал скорость, Кирман стоял в кабине между машинистом и его помощником. Впереди была база, Бет, работа. Почему бы действительно не продолжить эксперименты в собственной лаборатории, в привычной обстановке, а всех убедить, что его здесь нет?
Мысль, конечно, нелепая. Кирман подумал, что за последние часы слишком доверился своему телу, своим новым способностям, и что-то в нем, какая-то часть сознания, оставшаяся от того, прежнего Кирмана, начала бесконтрольно навязывать поступки, которых он не должен совершать. Нельзя расслабляться.
Мысли его опять потекли параллельными потоками. Кирман вернулся на базу и увидел Бет с майором Рихтером, проникся ее страхом и непреклонностью и решимостью майора выколотить, наконец, все из этой упрямой бабы, и тогда он, мгновенно успокоив Бет, занялся майором, но это оказалось слишком сложно, майор упорно не желал его слышать.
Что ж, подумал Кирман. Тогда я скажу всем. Не буду ждать, когда удастся получить информацию с компьютеров. Пусть все отложат свои дела, пусть все меня слушают. Пусть запоминают. Кто способен записать, пусть запишет. Кто сумеет надиктовать текст на диктофон, пусть сделает это. И особенно – майор Рихтер. Он хочет знать правду – он ее узнает. Но только одновременно со всеми. Чтобы никто ничего ни от кого не мог скрыть. Пусть майор сообщит о моем послании начальству. Пусть и там, в Вашингтоне, послушают мою лекцию о предназначении человечества. Зло я этой лекцией не уничтожу. Но пусть все знают, что их ждет.
//-- * * * --//
Крафт не считал бы себя профессионалом, если бы не сумел получить информацию от самого скрытного человека. Потом, правда он вовсе не считал себя обязанным повторять сказанное слово в слово на страницах газеты. Читатель всегда имеет дело с интерпретацией факта, у читателя нет времени заниматься анализом самому, выводы для него должен делать журналист. Анализ и выводы Крафта никогда не были тривиальны. Материал он брал крепко и только тогда, когда материал того стоил. Если бы ему сказали, что его выводы тенденциозны, он рассердился бы. Но они, конечно, были тенденциозны. Колеги ценили Крафта именно за этот, неуловимый для непрофессионала, момент в журналистском творчестве: он не скрывал ни одного известного ему факта, не навязывал своего мнения, он только разбрасывал по тексту слова-вешки, и эта словесная россыпь меняла в сознании читателя любой факт. Создавала мнение.
В деле Кирмана Крафт увидел возможность обойти коллег. Они искали не там, где нужно. Так он решил, поговорив после брифинга со своими информаторами из Лэнгли и госдепа. Под вечер в пятницу он сидел за столиком в кафе на площади Лафайета, перед ним стояла огромная чашка кофе «эспрессо», из которой он отхлебывал большими глотками, не заботясь о производимом звуковом эффекте. Он уже успел поужинать и позвонить в Нью-Йорк – сообщить жене, что сегодня не вернется.
Чем больше он раздумывал, тем яснее ему становилось, что исчезновение Кирмана – не главная сенсация в этом деле. Что именно сделал Кирман – вот вопрос. Крафт не боялся, что военное ведомство (очевидно, что работа Кирмана финансировалась Пентагоном) устроит ему нелегкую жизнь. В печати то и дело появлялись разоблачительные материалы о Пентагоне или ЦРУ – мировая слава этих организаций, похоже, поддерживалась на должном уровне в немалой степени и в результате сенсационных разоблачений, а не только миллиардных бюджетов. Итак, что сделал Кирман?
Крафт положил перед собой копию утреннего доклада Сьюарда – материал для него добыл Амари, один из надежнейших агентов контрразведки, и Крафт был уверен, что без санкции начальства Амари никогда не пошел бы на такой шаг – документ был очень серьезным. Контрразведка почему-то хотела, чтобы Крафт взял именно этот след. Журналист был не против – след представлял интерес.
В последние годы Кирман работал на базе Шеррард на западе Невады и занимался генетическими исследованиями, связанными с распространением онкологических заболеваний. Чтобы выяснить подробности, нужно время. Это задача не на один день, копать предстоит глубоко и долго. Придется привлечь специалистов. Крафту и это было не впервой, но в данном случае время все же поджимало. Читатели хотели знать, что случилось с Нобелевским лауреатом лично. Интерес к его таинственным исследованиям еще предстояло подогреть.
Крафт поднес к губам чашку и, не отхлебнув, поставил на стол. Контрразведка хочет из Кирмана что-то вытрясти, будь он даже при последнем издыхании. Если человеку осталось жить считанные дни, что с него возьмешь? Впрочем… Ребята из Лэнгли могли взяться за Кирмана и несколько месяцев назад, и тогда… Вот, вот. Нужно поискать здесь. Всем известно, какими методами работают в службе безопасности. А тут еще и армия замешана. Если ему подсунули версию о том, что в Пентагоне и Лэнгли Кирмана ни в чем не подозревали, пока он не сбежал, то, скорее всего, все было наоборот. Спецслужбы давно вели ученого. Не желая о чем-то рассказывать, он, видимо, навлек на себя санкции. Попросту говоря, его могли подвергнуть допросу, вкололи наркотики, как это часто делается. Не рассчитали, и он немного тронулся умом. Поступать подобным образом с Нобелевским лауреатом они бы поостереглись, но кто хотя бы неделю назад знал об этом?
Допустим как версию. С Кирманом поработали, а когда он сдвинулся, поместили в клинику. Придя в себя, Кирман сбежал. Значит, не существует умирающего от рака ученого. Труп его, возможно, и будет, раз уж он обещан журналистам. Поскольку с Кирманом не удалось сговориться, его устранят, как только найдут.
Все логично, подумал Крафт. Но из этого следует, что брошенный ему крючок он заглотнет, но поплывет – пока, по крайней мере, – в другую сторону. Найти Кирмана, живого, оглушенного наркотиками, вовсе не умирающего от рака, – вот сенсация! Работами его можно будет заняться потом, когда парни из Лэнгли сделают свое дело, а они его сделают, не Крафт же им в этом помешает, действительно… Нужен лишь запас времени. Найти Кирмана хотя бы на час раньше, чем… Хорошая задача.
Крафт бросился в холл к телефонным кабинам. Подумал, что брошенная ему наживка слишком жирна. Он еще продолжал обдумывать эту мысль, когда на другом конце провода трубку поднял редактор газеты «Сакраменто ньюс» Эрик Симпсон. Он был в своем кабинете, на западе еще не наступил вечер.
– Вы, конечно, по делу, Роберт? – спросил Симпсон.
– По делу, – подтвердил Крафт. – Я занимаюсь Кирманом.
– Сейчас все занимаются Кирманом, – хмыкнул Симпсон. – Мы тоже. Только информации нет.
– Вы пробовали копать сами? Ведь Кирман работал в Шеррарде, это биологическая база армии в районе озера Уолкер, знаете?
Симпсон помедлил, и Крафт понял, что редактор впервые услышал об этом и, конечно, мгновенно сделал свои выводы. На это Крафт и рассчитывал.
– Благодарю, – сказал Симпсон, – за мной не пропадет.
– Ночью я буду у вас, – предупредил Крафт. – Вы сможете дать мне машину и помощника?
– Приезжайте, – коротко ответил Симпсон.
В аэропорту Сакраменто Крафта встретил сотрудник редакции и доставил к Симпсону домой – время приближалось к полуночи.
– Хотите, дам кое-что? – спросил Симпсон вместо приветствия. – Это идет у нас в утренний выпуск. Вы знали Уолтона из Карсон-Сити?
– Нет, это слишком мелкий городишко…
– Я так и думал, что вам, большим рыбинам, ни к чему знаться со всякой мелочью. Хотя, если вы занимаетесь Кирманом, то могли бы и докопаться. Уолтон был его другом.
Прокол, подумал Крафт. Он встречал фамилию Уолтона в списке знакомых Кирмана. Собирался заняться этим списком позднее, не удосужился даже узнать адрес.
– И что Уолтон? – спросил он.
– Его нашли повешенным в собственной квартире.
Крафт присвистнул.
– А незадолго до этого, – продолжал Симпсон, – его автомобиль был найден разбитым в четырех десятках миль от Карсон-Сити.
– К югу? – быстро спросил Крафт, представив в уме карту западных штатов.
– К северо-востоку. К сожалению, не в направлении на Шеррард, если вы это имели в виду…
Остаток ночи Крафт провел в отеле, а с рассветом выехал из Сакраменто на редакционном «форде». Дать помощника Симпсон отказался, Крафт не настаивал. Ехал он быстро, в кармане у него лежал свернутый трубкой утренний выпуск «Сакраменто ньюс» с заметкой о смерти Уолтона. Была помещена его фотография и глупая, по мнению Крафта, версия о том, что Уолтон покончил с собой. О Кирмане говорилось вскользь, сотрудники Симпсона сумели докопаться только до факты давней дружбы погибшего журналиста с исчезнувшим лауреатом. Сделать из этого материал они не сумели.
Крафт сказал, что поедет в Карсон-Сити, чтобы разобраться с делом Уолтона на месте, и пообещал «Сакраменто ньюс» права эксклюзива наряду с «Нью-Йорк таймс». Проехав миль десять и убедившись, что за ним нет слежки, Крафт справился с картой. Дорога на Шеррард была короче, если ехать напрямик через хребет Гранта, и Крафт свернул к югу по федеральному шоссе номер 49. Дорога шла в гору, час спустя, миновав Джексон, Крафт снизил скорость, потому что начался серпантин.
Он раздумывал и не находил в своей версии существенных изъянов. Основные события разыграются вблизи от базы или на ней самой. Наверняка служба безопасности сосредоточила там своих людей. Маскарад с машиной Уолтона рассчитан на публику. Уолтона заставили замолчать, потому что он разговаривал с Кирманом, – скорее всего, тот действительно явился к своему другу, не вполне еще отойдя от действия наркотиков. Может быть, не очень соображая, он поехал потом на север, а может, и по другой причине – проверить трудно. Что-то он Уолтону рассказал – видимо, так. Если люди из служб безопасности успели уже добраться до Кирмана, то искать его – мертвого или живого – нужно на базе. Не повезут же биолога в Нью-Йорк, где, вероятно, уже приближается второй акт спектакля под названием «Смерть лауреата».
Радио на этот счет ничего не сообщало – скорее всего, «час трупа» в Нью-Йорке еще не наступил. В Колвилле Крафт остановился для дозаправки, выпил кофе, захватил его и с собой в термосе, прикупив несколько сэндвичей. От заправочной станции дорога вела под уклон – Крафт миновал самую высокую точку на перевале: судя по указателю, высота над уровнем океана составляла здесь шесть тысяч футов. Вид открывался изумительно-унылый. Вся юго-восточная долина была грубо-бурой с редкими вкраплениями пятен других цветов. Цвета были всякие, кроме зеленого, и к растительности не имели никакого отношения. Крафт знал, что дальше к югу пейзаж изменится – там есть ручьи, небольшие рощицы и даже прекрасная рыбалка в озере Уолкер. Но северная часть плоскогорья была, особенно сверху, похожа на Луну. До развилки на Шеррард и Хоторн было миль сорок, и Крафт преодолел их за полтора часа – муниципальная дорога номер 208 оставляла желать лучшего.
Когда до развилки оставалось около двух миль, Крафт услышал мерный рокот, ему показалось, что его преследует танковая колонна. Но это были не танки, а вертолеты. Семь машин летели с севера, довольно низко над землей на равном расстоянии друг от друга, выписывая в воздухе странные пируэты, будто танцевали вальс. Скрыться здесь было некуда, Крафт и пытаться не стал. Вертолеты пронеслись над ним, не замедлив движения, и направились дальше на юг.
Развилку перегородил армейский патруль – джипы развернулись поперек всех трех дорог, не пропуская машины ни в одну, ни в другую сторону. Здесь уже скопилось машин десять, и среди них – огромный трейлер.
Крафт остановился поодаль. Он не знал, подействует ли его репортерское удостоверение, вполне возможно, что представителей прессы здесь не потерпят. Он прислушался – показалось, что из радиоприемника вместо музыки (он все время держал волну станции Карсон-Сити) послышался голос. Голос был невнятным и звучал странно.
Крафт покрутил верньер – ничего не изменилось, и только тогда он понял, что голос идет не из приемника. Глас небесный, подумал он. Чревовещание. Он посмотрел на шоссе – там тоже что-то случилось, люди стояли неподвижно и, казалось, прислушивались. Психоз, похоже, был массовым. А поскольку никто не шел к народу в терновом венце ни с гор, ни по дороге, то мистикой здесь не пахло. Пахло сенсацией, той самой, за которой он ехал в этот райский уголок.
Мысль была интуитивной, просто чутье репортера, но в следующее мгновение голос возник ясный и чистый, действовал он гипнотически, и Крафт начал повторять слова, включив диктофон.
//-- * * * --//
«Дамы и господа! Все, кто слышит меня! Говорит Ричард Кирман, лауреат Нобелевской премии по биологии и медицине 2001 года. Каждый лауреат имеет право прочитать свою Нобелевскую лекцию – обычно это происходит в декабре, после официального вручения награды, в зале Королевской академии в Стокгольме, где собирается цвет общества и даже сам король. Не знаю, какие события произойдут на земле за два месяца, и потому прочитаю свою лекцию вам и сейчас. Постараюсь говорить яснее, чтобы все поняли. Очень важно, чтобы вы поняли меня, потому что речь пойдет о будущем. О вашем и о будущем всех людей на земле.
Прошу внимания.
Много лет я занимаюсь исследованием генетической природы онкологических заболеваний. Гены и рак – идея эта, конечно, не нова. Вы знаете, вероятно, что генетический код человека, как и всякого живого существа, записан в структуре длиннейшей молекулы ДНК – в ней миллионы атомов, связанных друг с другом в строго определенном порядке. Это и есть «книга жизни», в которой записано о нас с вами все – какие у нас глаза, волосы, печень, сердце и даже черты характера. Возможно, что наших генах записано не только все, что мы есть сейчас, но и все, чем мы были в прошлом, все, что знали и помнили наши предки. И даже более того (я еще вернусь к этой идее) – все, чем мы можем стать в будущем.
Генетическая теория рака утверждает, что болезнь возникает тогда, когда в нашей «книге жизни» отдельные слова – последовательности молекул, называемые кодонами, – оказываются записаны неправильно. То ли мутация произошла, переставившая атомы с места на место, то ли где-то разорвалась цепочка… Все, что природа записала в ДНК, нужно прочитать, нужно понять, и нужно потом по этой программе построить белок нашего тела. Чтением «книги жизни» занимаются другие молекулы – информационные РНК. Так вот, если в «книге жизни» возникла «опечатка», то чтец – молекула и-РНК – не сумеет ее исправить. Чтец прочитает неправильно написанное слово и неправильно построит белок – это будет белок раковой клетки. И это будет смерть, потому что такая клетка начнет бесконтрольно разрастаться, пожирая организм.
Такова одна из моделей рака. Есть и другие модели, не в них дело. Мы пытаемся в лабораториях понять смысл «книги жизни», наш генетический код, и при этом слепо верим тому, кто эту книгу для нас читает, – молекулам и-РНК. Именно они разбирают цепь гигантской молекулы на отдельные слова – кодоны. Они находят нужное нам слово и читают его для нас. А мы ждем, каким окажется результат. Мы не читаем «книгу жизни» сами, доверяя это профессиональным чтецам, и только следим за их работой, иногда подсказывая: прочитайте, пожалуйста, такое-то слово… Они читают. А если чтецы нас обманывают?
Может быть, болезнь возникает не потому, что повреждена книга? Может, чтец по рассеянности неправильно прочитал слово, написанное по всем правилам генетической грамматики? Может, он начал читать не той буквы? Или пропустил букву-другую? Результат один – развитие раковой клетки.
Генетики могут возразить – и возражали в свое время! Ведь давно доказано, что существуют молекулы ДНК, в которых заменено то или иное слово, и именно такие молекулы становятся виновницами возникновения онкологических заболеваний у лабораторных животных. Да, это верно, ну и что? К одному и тому же результату могут приводить разные причины, верно?
Вот причины, по которым я когда-то занялся исследованиями и-РНК человека – не книгой, а чтецом. Я начал изменять и-РНК с помощью онковирусов, и сначала ничего не получалось – чтец становился попросту безграмотным, он терял свою способность строить белок. Время шло, и мне удалось мутировать и-РНК так, чтобы она читала неправильно лишь одно-единственное слово в длиннейшей «книге жизни». Мне удалось вызвать у лабораторной мыши рак печени. Удалось сделать и обратное – изменить и-РНК, чтобы «чтец» перестал читать ерунду, чтобы процесс раковых изменений приостановился. Это было десять лет назад. За те давние работы мне и присуждена премия.
Но те работы – вовсе не главное дело моей жизни.
Семь лет назад моими исследованиями заинтересовалось военное ведомство. Я сказал себе: открытия всегда использовались и для добра, и во зло. Это неизбежно. Мою работу можно использовать для того, чтобы лечить рак, но можно и для того, чтобы рак вызвать. Создать генетическую бомбу замедленного действия. Это будет бескровная, спокойная и, если хотите, мирная война, где нет даже агрессора, потому что спустя годы после запуска процесса кто сумеет найти начальный импульс, кто разберется в первопричинах взрывного увеличения числа раковых заболеваний?
Я понимал, что, если военные заинтересовались проблемой распространения онкологических заболеваний, то генетическую бомбу все равно создадут. Пусть уж лучше это сделаю я. Я получу возможность продолжать работу, имея финансирование куда более внушительное, чем в любом из университетов. Отдавая дань злу, я хотел творить и добро. А что потом перевесит на весах истории, какая из моих работ будет использована, а какая забудется – это, в сущности, не мое дело. Это дело политиков, я же не политик, а ученый.
Работа над генетической бомбой продолжалась, и если вас интересует, я скажу: генетическую бомбу мы сделали. Она еще не производится на заводах – точнее, насколько мне известно, не производится. Но это вопрос времени. Я не знаю ни одного открытия или изобретения в военной области, которое не нашло бы применения. Генетическую войну допустить нельзя, но я понял это лишь сейчас. И понял, что необходимо делать…
Несколько лет назад на базе Шеррард, здесь, на западе Невады, я вел исследования по сверхсекретной программе «Зенит». Была поставлена задача – создать генетическую бомбу максимально быстрого действия. За год от рака должно погибнуть население небольшой страны! Предстояло изменить и-РНК так, чтобы она читала неправильно не отдельные слова в «книге жизни», а целые страницы, главы. Всю «книгу жизни» от первой до последней буквы! Чтобы все без исключения клетки человеческого организма строились неправильно. Чтобы смерть наступала быстро, в считанные дни, а то и часы.
К счастью, из этого ничего не получилось, и программа «Зенит» была свернута из-за ее бесперспективности. Но я продолжал размышлять о причинах поражения и пришел к своей главной идее.
Вот она: «книгу жизни» невозможно читать неправильно. Чтец – как ни меняй его свойства – читает только то, что написано. Нам лишь кажется, что он что-то читает неправильно. Он читает иначе – да. Возникает раковая опухоль, и организм умирает? Да. И все равно – прочитано только то, что написано. Не больше и не меньше.
Из этого следует, между прочим, что рак – не болезнь.
Парадокс? Сущность его я и хочу объяснить. Слушайте внимательно. Повторяю: рак – не болезнь.
Знаете ли вы, сколько информации содержится в нашей «книге жизни»? В ее алфавите всего четыре буквы-основания: аденин, тимин, гуанин и цитозин. А в каждом информационном слове – кодоне – только три буквы. Разве можно даже сравнивать с многообразием английского языка, в алфавите которого двадцать шесть букв, а число букв в словах и вовсе неограниченно. Кажется, что генетический язык очень беден, верно? Но запомните – количество возможных сочетаний букв и вариантов слов даже здесь огромно: оно больше числа атомов в Солнечной системе! Для того, чтобы построить человеческий организм, такого количества информации просто не нужно.
Этот странный факт расточительности природы обнаружил больше тридцати лет назад замечательный биолог Эфроимсон. Существуют, видите ли, участки ДНК, где чтец не может вычитать ни единого вразумительного слова. Там есть буквы, есть и слова – но нет осмысленного текста. Пустые участки, бессмысленные сочетания. В генетической кладовой человека содержится информации в сорок раз больше, чем нужно. И эта лишняя информация никак не используется. «Книга жизни» очень похожа на письмо, написанное на неизвестном языке с вкраплениями отдельных знакомых слов. Собственно, мои коллеги-генетики были уверены в том, что это даже не письмо на неизвестном языке. Язык – знакомый или неизвестный – предполагает наличие какого-то смысла, который нам пока непонятен. А генетики считали, что в «книге жизни» больше всего обычного информационного шума. Попросту говоря – ерунда, абракадабра.
Вот из этой бессмысленной части ДНК и читал информацию чтец, когда его подвергали мутациям. Потому и возникали «бессмысленные» раковые новообразования.
Не всегда, между прочим, только раковые. Аналогичные «болезни» чтения – телепатия, телекинез, ясновидение… Мысль об этом возникла у меня примерно в то время, когда опыты по программе «Зенит» зашли в тупик. Программу закрыли, но я продолжал работать. Сделал самое простое, что мог, – занялся статистикой. По паранормальным свойствам человеческой психики написано много чепухи, но в куче глупостей я обнаружил и отфильтровал любопытный факт. Все люди, реально обладавшие паранормальными способностями, умерли от рака. Сейчас я уверен, что и все ныне живущие люди с такими способностями также умрут от рака, если, конечно, не попадут по машину или не будут убиты…
Я начал думать над этой проблемой. Не буду рассказывать, как мне удавалось проводить исследования под прикрытием уже отмененного «Зенита». Если доведется в будущем иметь дело с людьми из службы безопасности, я им все подробно растолкую. Для вас, сограждане, существенно другое. Я не сумел изменить «чтеца» так, чтобы он читал в «книге жизни» только информацию о телепатических свойствах. Или о телекинезе. Каждый раз возникала и раковая клетка. Что бы я ни делал с чтецом, результат был один. И лишь тогда я понял то, о чем уже сказал вам: рак – не болезнь.
Раковые клетки – это клетки не человеческого организма, и трагедия в том, что создаются они, строятся в теле взрослого человека, используя его как питательную среду, и не более того.
В нашей «книге жизни» нет ни одного бессмысленного слова. Если бы чтецу – молекулам и-РНК – удалось хоть раз прочитать весь текст, который мы лишь по неведению считали лишенным смысла информационным шумом, возникло бы новое существо, отличающееся от современного «хомо сапиенс» не меньше, чем мы отличаемся от обезьяны. Существо, весь организм которого построен из клеток, которые мы называем раковыми. Существо, обладающее способностью к телепатии, телекинезу и… Да много еще к чему – сейчас я не стану говорить об этом.
Именно так, я думаю, возник когда-то и современный человек. Произошли мы, вроде бы, от обезьян. Но каким образом мог случиться такой эволюционный взрыв? В незапамятные времена молекулы и-РНК читали в генах обезьян информацию, необходимую для того, чтобы строить организм. Непрочитанных мест в ДНК оставалось очень много. «Чтец» не должен был читать ничего лишнего – он и не читал. Иногда, впрочем, это случалось – ведь происходили мутации. И тогда обезьяна погибала от рака. В ее организме начинали бурно возникать белки не обезьяны, а человека, «хомо сапиенс». И организм животного не выдерживал симбиоза.
Многие сотни тысяч лет в молекулах и-РНК происходили мутации, менялся способ чтения, пока не был найден единственно правильный. И тогда произошел информационный скачок. Эволюционный взрыв. «Чтец» начал читать организм по-новому – возник первобытный человек.
Конечно, мутации «чтеца» не происходили просто так. Только внешние обстоятельства – кризис в развитии вида – приводят к прыжку на следующий виток эволюции. Дальше проще. Наследственные признаки, полезные для видовой эволюции, закрепляются. Закрепился и новый способ чтения информации в «книге жизни». Несколько поколений (ничтожный для природы срок), и на Земле не осталось ни одной праобезьяны, по планете ходили люди.
Миновали десятки тысячелетий, и эволюция опять зашла в тупик. Человек как вид давно не развивается. Меняется окружающая среда, причем за последние десятилетия – катастрофически быстро. И природа опять начинает лихорадочно пробовать и ошибаться. В «чтеце» происходят мутации – он то так, то иначе пробует читать скрытую информацию нашего генофонда. Пробует прочесть так, чтобы сконструировать организм человека будущего. Не отдельные клетки, не часть – но целое. И вот вам всплеск онкологических заболеваний – бич двадцатого века.
Загрязнение среды, техносфера, наркомания, СПИД – все это факторы, к которым наш организм не может полностью приспособиться. Современный человек не в состоянии вновь стать единым целым с измененной природой. Человек должен измениться. И наш с вами «чтец», пробуя и ошибаясь, ищет в генетическом коде ту информацию, которая создаст человека будущего. В ДНК такая информация есть, она в тех сочетаниях букв, которые мы до сих пор считали бессмысленными.
Если для превращения обезьяны в человека понадобились, возможно, десятки поколений, то человек будущего может населить нашу планету на протяжении считанных лет. Зная, чего ждет от нас природа, мы можем ей помочь.
"Чтец» пытается прочесть в «книге жизни» информацию о человеке будущего, но клетки этого человека рождаются в нашем организме, не приспособленном для такого странного симбиоза. Попытка – и смерть. Попытка – и смерть. Рак, говорим мы. Как же быть?
Не хочу утомлять вас подробностями. Я нашел выход. Я нашел его в ускорении процесса перерождения. Вспомните программу «Зенит» – работу над генетической бомбой ускоренного действия. Параллельно я замедлил все защитные реакции организма. Максимально ослабил имунную систему – назовите это новой формой СПИДа. Клетки будущего человека сначала существуют в нашем теле как паразиты, их слишком мало для того, чтобы они начали совместно функционировать как единый живой организм. А человек умирает слишком быстро. Нужно продлить процесс умирания до тех пор, пока раковые клетки не разрастутся настолько, чтобы даже после смерти организма-носителя они продолжили развиваться, и тогда этот новый организм сможет жить. Должен жить.
Два года назад все было еще зыбко, и я продолжал эксперименты скорее интуитивно, не имея надежного теоретического фундамента. Больше года я работал с мышами, а потом поставил опыт на себе. Я хотел стать совершенным вовсе не из благородных побуждений. Мне нужна была власть. Я думал, нет – был уверен, что, став на целую ступень эволюции выше других людей, смогу диктовать миру свои условия. Какие условия, я понимал смутно. Сейчас я вижу, что не понимал вообще. Когда мне было трудно и хотелось все бросить, я представлял себя во главе если не всей планеты, то государства, и это придавало мне силы…
Моя лекция подходит к концу. Я сумел изменить и-РНК так, чтобы она начала бурно и необратимо читать в моих генах информацию о будущем человеке. Внешне это был рак. Я не был уверен в том, что выживу. Знал: в те часы, когда информация пойдет против информации, когда новые клетки начнут насмерть биться со старыми, мне нужно быть одному. Там, где меня не смогут найти. Я ведь понятия не имел, сколько времени продолжится процесс перерождения и как я буду выглядеть в результате. Я все заранее продумал и в назначенное время бежал из клиники в Нью-Йорке.
Когда я начинал эксперимент, то знал, что, скорее всего, меня ждет одиночество. Я хотел одиночества, потому что это свойство власти. Я ошибался. Генетический код содержит сведения не только о структуре организма. В нем записаны и многие черты характера, то главное, что не определяется исключительно общественными отношениями, моралью, воспитанием.
Человек от природы зол – так говорят. Может, нечто такое и было в наших генах, генах «хомо сапиенс». Что-то, оставшееся от наших предков – обезьян. Новый человек, «хомо футурус», добр. Он неспособен намеренно причинять вред. Я хочу, чтобы об этом знали все. Я не стремлюсь к власти. Напротив, хочу, чтобы все люди стали такими, как я. Все равно это произойдет рано или поздно – эволюцию не остановить. Но лучше, чтобы это произошло раньше. К одному призываю вас, сограждане. Думайте!
Все, что вы услышали, – правда. Но не вся правда. Я не сказал ничего о том, что я умею, что могу, какие силы проснулись во мне. Это – потом. Думайте! Благодарю вас».
//-- * * * --//
– Времени в обрез, – сказал Сьюард. – Без комментариев, только предложения.
В его кабинете собрались руководитель отдела разведки из Национального агентства безопасности Дэн Викланд, генерал Вудворт и госсекретарь Вард. Только что закончилась трансляция записи речи Кирмана, переданной из Шеррарда в исполнении майора Рихтера.
– Будем считать, что хотя бы три четверти этого бреда – правда, – сказал Викланд. Сьюард кивнул. – Кирмана нужно взять живым.
– Зачем? – вскинулся Вард. – Для широкой публики Кирман мертв. Через несколько часов тело его будет предъявлено журналистам и безутешным родственникам, если таковые найдутся. Если мы возьмем Кирмана живым, нужно быть абсолютно уверенными в том, что он не сбежит опять. А это, учитывая его возможности, о которых мы…
– Я вообще не представляю, что делать! – воскликнул Вудворт. – Кирмана слышали, похоже, десятки тысяч людей. Завтра слухи дойдут до Аляски!
– Слухи можно пресечь, – отмахнулся Сьюард. – Хуже, если кому-то, как Рихтеру, удалось записать. Впрочем, это не наша забота. Думаю, что такого рода записи удастся обнаружить. Давайте, господа, решать с Кирманом.
– Можно ли без него восстановить работу? – поинтересовался Вудворт.
– А нужно ли? – вмешался Викланд. – Вам нужна раса идеальных людей в собственной стране?
– Ну, я бы не стал так уж слепо верить всему, что он сказал о собственном характере, – поморщился Вудворт. – Я ведь знал Кирмана раньше… Думаю, что исследования нужны обязательно.
– Они продолжаются, – подтвердил Сьюард. – На базе работают. Может быть, эксперты так и не разберутся в системе кодировки и распыления результатов, которые использовал Кирман, но результат его со временем повторят, это очевидно. Черт подери, уже двадцать первый век, и то, что сделал один, можно повторить, если это наука, а не мистика. Я скажу свое мнение: Кирмана нужно найти и уничтожить без предупреждения. Я уверен, что он не лжет. Сеть прочесывания в районе Карсон-Сити была настолько плотной, что ускользнуть мог только мышонок или невидимка. Кирман прошел. Судя по всему, он направляется к базе, и допускать его туда нельзя. Как это сделать, я не знаю. Если он что-то внушит охране…
– Согласен, – сказал Вард. – Полагаю, вы не ждали нашего согласия и уже отдали соответствующие распоряжения.
– Не ждал, – кивнул Сьюард. – Не убежден, однако, что на этот раз наша сеть сработает так же эффективно, как обычно. Есть, господа, еще один аспект проблемы. Пресса. Нужно учесть резонанс, который, без сомнения, возникнет.
Сьюарда беспокоила не столько армия газетчиков, сколько исчезновение Крафта, посланного им самим в Неваду, когда ситуация выглядела совершенно иначе. Крафт – очень опытный журналист, и если он находился в зоне внушения Кирмана, то прекрасно понял смысл речи и ее сенсационность. Слава Богу, Крафт не Кирман и не обладает неизвестными способностями. Однако его тоже пока не нашли. Известно лишь, что он выехал из Сакраменто в направлении Карсон-Сити.
– Итак, – сказал Вард, беспокойно сцепляя и расцепляя пальцы, – вам, господа, предстоит работа, а мне – доклад президенту… Жаль. Такая блестящая проблема. Новый человек! Делайте со мной что хотите, господа, но я считаю: слова Кирмана о непременном перерождении психики – блеф. Возможно, у прежнего Кирмана было в характере нечто такое, и ваши люди это упустили. А сейчас проявилось. Организм перерождается, но чтобы от этого менялась психика, убеждения…
– Может, вы и правы, – сказал Сьюард, – но вряд ли нужно исходить из такой посылки.
– С трупом осторожнее, – сказал Вудворт. – Мало ли что.
//-- * * * --//
В полдень Кирман остановил поезд и спрыгнул с подножки. Дальше предстояло идти пешком – до базы отсюда ближе всего, колея изгибалась к юго-востоку, мимо озера Уолкер, а Кирман должен был пройти миль двадцать на юго-запад. Он помахал рукой машинисту и пожелал ему – вслух – счастливого пути.
Такого душевного подъема Кирман никогда еще не испытывал. Все ему нравилось – и небо, удивительно синее и глубокое, без единого облачка, со слепящим почти по-летнему солнцем, и пригретые, какие-то «домашние» скалы, и насекомые, бегавшие, прыгавшие и летавшие кругом. Раньше Кирман не замечал их: ему казалось, что найти в Неваде живность труднее, чем на Северном полюсе. Прошло почти двое суток с тех пор, как он последний раз ел, если можно назвать едой питательный раствор, который ему вводили в клинике, но ощущения голода он не испытывал. Кирман решил найти по пути какой-нибудь не очень колючий эхинокактус и попробовать его на вкус – для эксперимента. Теперь все, что он делал, являлось экспериментом. Сеанс телепатии с населением целого штата тоже был экспериментом, и Кирман вовсе не был уверен, что его на самом деле слышали хотя бы десять человек. Рассчитывал он в основном на майора Рихтера и его коллег, на журналистов, на политических деятелей.
Беспокоила судьба Бет, но эту проблему он пока обошел – приказал майору оставить девушку в покое. Отдавая мысленные распоряжения, он испытывал внутреннее неудобство, будто голым появлялся на людях. Ему трудно было внушить, чтобы человек совершил противоестественный поступок. Трудно не физически, трудно морально. Он не знал, что ему еще придется делать – такого, что будет противоречить новым моральным установкам. Нам нужен весь мир, думал он. Для нового человека нужна новая планета, свободная от лжи. И неужели для того, чтобы научиться не лгать, нужно лгать?
Кирман поднялся на пригорок и остановился. Милях в трех лежало озеро Уолкер, играя зелеными о голубыми бликами. Здесь, в камышовой заросли, водилась рыба, сюда слетались птицы со всего штата и даже из Калифорнии. В камыше на берегу впадавшей в озеро реки Ист-Уолкер можно было бы скрыться на время, если бы не военные патрули – даже отсюда Кирман видел армейские грузовики и солдат, расположившихся цепью вдоль берега. Цепь тянулась на север и, надо полагать, опоясывала базу кордоном, проникнуть сквозь который действительно было трудновато.
Со стороны базы появились вертолеты, а значительно выше, милях в четырех над землей, шел самолет сопровождения, наверняка оснащенный системой дальнего обнаружения. Хорошо взялись, подумал Кирман. Он и теперь не чувствовал беспокойства. Он еще не решил: миновать цепь незаметно или позволить солдатам обнаружить себя. В прямом противостоянии он мог проверить свои реальные возможности, но сам факт драки без четкого представления о последствиях вызывал внутреннее сопротивление. Непременно будут ушибы, ранения, а может и похуже… Этого нельзя было допустить, и Кирман выбрал скрытный вариант – вполне, как он думал, опробованный.
А хорошо бы полететь отсюда напрямик через озеро над стаями птиц, над голубой водой, над прелыми запахами осени. И – на базу, спикировать над поселком, Бет сейчас стоит у окна, в глазах слезы, она еще не пришла в себя после допросов Рихтера, в лаборатории ее не ждут, а те несколько типов, что топчутся под окном, – не помеха.
Почему, подумал Кирман, мне пришла в голову идея о полете? Неужели я смогу?.. Почему бы… Ведь все мы летаем в детских снах. Значит, в организме есть память о прошлом, а скорее – о будущем, о потенциальной способности, спрятанной в генетической памяти, как и телепатия, телекинез, и прочие странные возможности, но если способность к телепатии все же изредка прочитывается, то умение левитировать не читалось, скорее всего, ни разу, были только попытки и тогда – сны. Хорошо бы… Кирман понимал, что это игра воображения, у снов должно быть иное объяснение, левитация противоречит законам природы.
Размышляя, Кирман внимательно следил за вертолетами. Его еще не увидели, но машины приближались, и сейчас… через три секунды… через одну…
Меня здесь нет, подумал он, четко представляя, что видят сейчас экипажи вертолетов: скалы, песок, эхинокактусы, зеленую кайму озера и покрытые камышом берега реки. Никого. Конечно, приборы показывают, что внизу стоит человек. Но то приборы: техника, как всегда, ошибается. Никого там нет.
Самолет сопровождения слишком высоко, хотя что значит «высоко», на какое расстояние он способен внушать? С майором Рихтером у него был контакт – это около семидесяти миль, а здесь всего четыре или около того. Ерунда. Пилоты самолета тоже ничего не видят на своих экранах.
Кирман представил лица летчиков, когда они вернутся на базу и займутся записывающей аппаратурой. Там-то все останется. Можно внушить что-то людям, но не электронике. Или и ей можно? Не отвлекаться. Излишняя вера в собственные силы – опасный враг. Меня нет. А лучше, если бы не было их. Чистое небо.
Что-то изменилось. Для солдат, офицеров, следивших за воздухом, пока не изменилось ничего. Но Кирман видел: курс самолета изменился, и неожиданно машина свалилась в пике, ринулась к земле. Кирман ощутил холодное спокойствие пилота, которое сродни безотчетному ужасу и отличается лишь не утерянной пока способностью владеть собой. Срыв машины в пике был для него внезапен, как удар молнии, хотя, если бы у него было время поразмышлять, он вспомнил бы, что сам только что передвинул сектор газа и подал вперед штурвал. Самолет падал почти отвесно, крылья не находили опоры в воздухе. До земли оставалось мили две, и ничего не удавалось сделать. Командир отдал экипажу приказ катапультироваться, услышал три хлопка, сообщил на базу о катастрофе, все это заняло секунды, в течение которых он безуспешно пытался вывести машину.
Кирман смотрел вверх, время для него остановилось. Самолет падал почти неподвижно, три отделившихся предмета падали рядом, их вертело, один парашют раскрылся, но повис длинной струей, второй был сразу смят ударной волной от падавшего самолета, третий не раскрылся вовсе. Кирман не мог остановить падение, но, сам еще не осознавая своих действий, попытался подхватить человека, у которого не раскрылся парашют. Тот будто повис на мгновение, отставая от самолета. Самолет врезался в скалы примерно в миле к северу, взрыв поднял в воздух тучу камней в бурой обертке пламени. Трое летчиков упали в этот огненный цветок.
Господи, подумал Кирман, я не хотел этого! Но он знал, что именно этого хотел. Он хотел, чтобы его не нашли, и именно это желание заставило пилота свалить машину в пике.
И еще Кирман понял то, что и раньше жило в нем подспудно, сдерживаемое не страхом, хотя, может, и им отчасти, но, скорее, неспособностью понять до конца собственные силы. Это было знание того, что Уолтон покончил с собой из-за его, Кирмана, неосторожного проклятия. Импульс ненависти, свойственный Кирману из ушедшего навсегда прошлого, достиг Уолтона и бросил в пучину бессознательного – не мог Джо, будучи в здравом уме и твердой памяти, сунуть голову в петлю.
Стоя на вершине холма и глядя на бушующее пламя, Кирман думал о том, что никто не подскажет ему правильной линии поведения, потому что он – это все будущее человечество, все, что еще не выросло, что еще только пытается пробить себе путь через наслоения генетической информации. Весь мир будущего – в нем. И каждый свой шаг, каждый поступок, любую мысль, самую сокровенную, скрытую в глубине его огромного и нераскрытого еще подсознания, он обязан контролировать, подчинять законам морали, той морали, которую он должен сам для себя установить, потому что нет морали вне общества, а общества ему подобных еще не существует.
Лицо Уолтона было перед ним и лица четверых пилотов. Он видел лица ясно, хотя и не мог знать этих людей. У командира экипажа были русые волосы ежиком, нос покрыт почти незаметными, но очень частыми веснушками, а второй пилот был черным и очень гордился своей службой в разведывательной авиации. Сейчас их нет, оба они и еще двое стали пеплом только потому, что собирались пойти против Кирмана. Пытались уничтожить все будущее человечество… Впрочем, это только слова, а в миле от Кирмана люди превратились в пепел.
Хватит, решил Кирман. Мучительные эти мысли не заняли и секунды, вспухли как неожиданная болезненная опухоль и были вырезаны скальпелем сознания. Не о том нужно думать. Прошлые ошибки не оправдывают будущих.
Кирман, не скрываясь, пошел к берегу. Вертолеты опустились вблизи от места катастрофы. Никто, судя по обрывкам мыслей и настроений, не связал гибель самолета с Кирманом. Нелепая, бессмысленная гибель.
Кирман миновал первую цепь солдат – это были десантники, – успел отразить их мгновенную настороженность, успокоил кивком, даже не мыслью, а тенью ее, с разбега плюхнулся в холодную воду Ист-Уолкер и побежал по скользкому дну, все больше погружаясь, и удивился, что бег его не замедлился, напротив, возросшее сопротивление будто придало ему упругость, вода приятно холодила разгоряченное тело. Шарахались прочь обезумевшие птицы, заросли камыша остались в стороне, а потом вода сомкнулась над головой, и перед глазами замелькали рыбешки. Никаких признаков удушья Кирман не испытал и только теперь обнаружил, что, собственно, и не дышит вовсе. И давно это? – изумленно подумал он. Память отозвалась, он вспомнил, что последний вздох сделал ночью, засыпая странным сном на тропе в пустыне.
Он шел вперед, вокруг становилось темнее, но Кирман видел все. Он видел тепло, тянувшееся откуда-то слева, и, приглядевшись, различил контуры большого ящика, который тускло светился, потому что был на полтора градуса теплее воды. Отходы, понял Кирман.
Через три минуты он достиг противоположного берега, начались заросли камыша, которые пришлось обогнуть, и, наконец, голова Кирмана показалась над водой. Берег – он понял это еще раньше – был пустынным, только птицы с клекотом носились над мелководьем. Десантников здесь не было, Кирман оказался внутри оцепления.
Господи, думал Кирман, ноги несли его со скоростью велосипедиста, мысль в этом не участвовала, на свете нет ничего дороже человеческой жизни, а я отнял ее у пятерых. Я обязан сделать так, чтобы никто на Земле никого больше не убивал. Если я не сделаю этого, значит, все напрасно. Я должен сделать так. Должен, думал он. Должен…
//-- * * * --//
Первым делом Крафт проверил запись. Все оказалось в порядке, только темп необычный – он никогда не говорил так быстро. Впрочем, несмотря на скороговорку, он по профессиональной привычке не глотал окончаний и нарочито усиливал трудные для восприятия на слух места.
На развилке все еще была суматоха, но за прошедшие минуты число машин уменьшилось. Может быть, не все поддались гипнозу? Может, лишь он один стал жертвой этого… гм… вмешательства?
Материал был бомбой, его совершенно необходимо использовать. Вопрос – когда. Возвращаться ли на заправочную станцию, где есть телефон, и звонить в редакцию, в Нью-Йорк, или продолжить путь, надеясь на дополнительный материал? Очевидно, что Кирман где-то в районе базы. Мчаться к телефону смысла не имело – скорее всего, телефон редакции прослушивают, тогда начнется охота и на него. Даже если этого не произойдет, одна лишь речь Кирмана не произведет нужного эффекта, если там же не будет информации о судьбе лауреата и других подробностей этой невероятной истории.
Только сейчас Крафт вдумался в смысл того, что услышал.
Новый Кирман ненавидел смерть. Ненавидел ее и Крафт – в любом проявлении, даже если это была естественная смерть от старости. Гибель на войне он ненавидел втройне – слишком многое пришлось повидать ему в молодости. Репортером армейской хроники он прибыл в 1972 году во Вьетнам и два года писал о трупах – о трупах вьетконговцев, сожженных напалмом, и трупах американских морских пехотинцев, погибших в засадах, ночных стычках, а то и на собственных базах, атакованных внезапным ракетным ударом. Говорят, что к крови привыкаешь. Крафт не привык.
После окончания войны он вернулся домой, едва успел на похороны отца – тот сгорел от рака за считанные недели, не успев попрощаться с сыновьями. А год спустя, и тоже от рака, умерла мать. От рака, который, оказывается, вовсе и не болезнь…
В 1983 году погиб брат – он был кадровым военным и тоже ненавидел войну, но служил ей, потому что не умел ничего другого. Он погиб в Бейруте под развалинами американского штаба, взорванного ливанцами… Крафт работал тогда в «Чикаго дейли ньюс», вел политическую хронику. Он писал о взрыве, сдерживая эмоции, прекрасно понимая, что проклятиями не вернуть Майка. В наши дни – он имел возможность убедиться в этом – эмоции не ценятся. Нужны факты, причем даже и не всякий факт действует так, как того хочется. Крафт был очень разборчив в выборе тем, писал всегда точно и образно – если факт надежен и интересен, то не помешают и эмоции.
Его репортажи имели успех, он перешел в «Нью-Йорк таймс», но карьеры так и не сделал. В свои годы он мог руководить отделом, но это не было его призванием. Его призванием было давать информацию.
Что делать? – подумал Крафт. Он вник, наконец, в смысл того, что сказал Кирман. Человек будущего. Существо с неограниченными, по-видимому, возможностями. Такого репортажа он никогда не делал. О таком не писал никто. И не напишет, подумал Крафт. Хотя…
Многое зависит от того, сколько человек слышали речь. Вся страна? Штат? Во всяком случае, со стороны служб безопасности было бы проявлением беспечности позволить журналисту уйти или дать информацию в свою газету. Может, позвонить Симпсону в Сакраменто и продать материал ему? Не получится. Наверняка они уже вышли на Симпсона. Звонить куда-то еще, рискуя потерять репортаж вовсе? Да и нет у него больше надежных знакомых. Итак, возвращаться бессмысленно. Ему не оставили выбора – они хотели, чтобы он стал свидетелем поимки Кирмана, и он им станет.
Крафт увеличил громкость в приемнике. Радиостанция Карсон-Сити передавала новости, это была местная хроника, и Крафт не дослушал ее до конца. Значительно ближе к базе расположен Хоторн, но частоту, на которой там ведутся передачи, Крафт не знал. Из Сан-Франциско передавали музыку. Крафт посмотрел на часы. В Нью-Йорке вечер, станция CBS начнет программу новостей через пять минут. Подождем.
Крафт вытащил из диктофона кассету с пленкой, тщательно запаковал ее в полиэтилен, внимательно осмотрев все возможные щели, а потом, выйдя из машины, отвинтил крышку бензобака и бросил туда пакет. Горючего было много, пакет погрузился без хлопка.
Программа CBS была короткой, вел ее Билл Харди, которого Крафт неплохо знал. Харди присутствовал вчера на брифинге, говорил о Кирмане в вечерней программе, значит, обязательно скажет и сегодня.
В клинике Рокфеллеровского университета рано утром скончался лауреат Нобелевской премии биолог Ричард Кирман. Американская наука потеряла… Любопытным оказался краткий комментарий. Оказывается, Билл сам посетил морг клиники, где журналистам показали тело Кирмана, совершенно истощенного болезнью. Харди взял интервью у вдовы ученого, оно будет передано в вечерней программе для женщин. Через полтора часа, отметил Крафт. Программа новостей кончилась, пошла музыка.
Что ж, ясно. Если они решились на фальсификацию трупа и даже сговорились с Лиз Кирман, то реальному Кирману не жить. Идея человека будущего никого не вдохновила. Охота продолжается.
Крафт включил мотор, решив разыграть неведение. Он едет в Шеррард, чтобы увидеть, как поймают полумертвого от страшной болезни биолога. За сутки он проделал длинный путь, радио Нью-Йорка не слушал, а местные программы ничего о судьбе Кирмана не говорили.
Когда Крафт доехал до развилки, там уже не осталось ни одной машины. Он предъявил водительские права и журналистскую карточку. Пока инспектор изучал документы, сравнивая фотографию с личностью предъявившего, трое в штатском быстро осмотрели автомобиль.
– Мистер Крафт, – сказал один из них, – мы вас ждали.
– Меня? – искренне удивился Крафт. – Вы хотите сказать, что этот заслон поставили ради моей персоны?
– Моя фамилия Додж, я лейтенант службы безопасности, вот мое удостоверение. Ищем мы, конечно, не вас лично, но и относительно вас у меня имеется четкая инструкция.
– Я работаю в «Нью-Йорк таймс», – сказал Крафт, – что выехал я именно сюда, известно в…
– Мистер Крафт, этот район небезопасен, и поэтому – только, повторяю, поэтому – мне приказано лично проводить вас. Подвиньтесь, пожалуйста, я поеду с вами.
– Точнее, я с вами, – усмехнулся Крафт, пересаживаясь с водительского места. Лейтенант сразу включил двигатель. Додж не сказал никому ни слова, и Крафт понял, что сценарий был разработан заранее. Сейчас кто-нибудь свяжется в начальством и доложит: «Мы его взяли, сэр…»
– Так вам известно, – начал Крафт, – куда я направляюсь? Я ведь репортер, а не вице-президент.
– Встречать вице-президента, – отозвался Додж, – выслали бы почетный эскорт и не со мной во главе.
– Куда мы направляемся? – настойчиво спросил Крафт.
Додж промолчал. Судя по направлению, ехали они в сторону базы Шеррард.
– Откровенность за откровенность, – сказал Додж минут через пять. – Я вам скажу, куда мы едем, а вы расскажете, что успели со вчерашнего дня дать в газету или кому бы то ни было.
– Вам прекрасно известно, – Крафт пожал плечами, – что ничего я в газету не давал. Мои репортажи всегда надежны, а я пока ничего надежного о Кирмане не знаю. Речь ведь идет о Кирмане, верно, лейтенант?
– Вот мы и направляемся туда, где работал покойный Кирман, чтобы вы могли получить надежную информацию. Вас это устраивает?
– Вполне, – сказал Крафт, потеряв интерес к разговору. Покойный Кирман… Если лейтенант намерен играть в эти игры, пусть играет с собой. Почему, однако, он не интересуется, что делал Крафт полчаса назад, во время этой гипнотической речи Кирмана? Думает, что Крафт ничего не слышал? Или не слышал сам? Или у него указание не касаться этой темы?
А ведь он боится, отметил Крафт, искоса глядя на напряженное лицо Доджа. Лейтенант вел «форд» по совершенно пустому шоссе, не выжимая и сорока миль в час.
– Вы не торопитесь? – вежливо осведомился Крафт.
– Здесь опасный район, я же вам говорил, – усмехнулся Додж и неожиданно спросил: – Скажите, Крафт, вы ничего не чувствуете?
Крафт устал, у него ломило в затылке, но это было все, никакого постороннего влияния на свою личность он не ощущал, если именно это имел в виду Додж. Однако вопрос навел Крафта на мысль, за которую он сразу ухватился, поверив интуиции и не продумав последствий.
– Да, – сказал он, изобразив на лице испуг. – Вы правы. Я давно чувствую, но не могу понять. Будто кто-то копошится в голове. Подсказывает. У вас тоже так, да? Очень неприятно…
Он помолчал секунду и заговорил монотонным голосом:
– Леди и джентльмены! Я, Ричард Кирман, обращаюсь к вам! За мной охотятся. Люди, помогите мне, спасите от врагов…
Додж остановил машину. Судя по всему, он раздумывал, скрутить ему Крафта немедленно или подождать, когда журналист начнет буянить. Удовлетворенный эффектом, Крафт полез в аптечку за таблетками.
– У меня нет желания на вас бросаться, – сообщил он. – И вообще, черт возьми, что это значит? Я сам не понимаю, что со мной.
– Ничего, – деланно бодрым тоном сказал Додж. – Возьмите себя в руки.
– Но что…
– Вам объяснят потом, – уверил его Додж, включил двигатель, и они опять поехали с черепашьей скоростью. Крафт надеялся, что хотя бы через три часа при такой езде они все же доберутся до базы. Своей выходкой он, кажется, убедил Доджа в том, что с мысленными воззваниями Кирмана сталкивается впервые.
Не мешало бы отдохнуть, подумал Крафт. И действительно задремал.
//-- * * * --//
С мышью удалось расправиться, и лишь после этого люди немного успокоились.
Последние два часа были ужасны. Хотелось одного – бежать в пустыню, на запад, на восток, к черту в пасть, только подальше от отупляющего, до икоты отвратительного страха перед каждым движущимся предметом. Рихтер, больше других знавший о причине охватившей всех паники, понимал, что поймать мышь не удастся. Она пряталась в одном из заброшенных пакгаузов, среди груды ящиков и картонных коробок, заготовленных к вывозу с базы и уничтожению. С дальней оконечности поселка, где ощущение страха, хотя и было сильным, но все же оставляло возможность контролировать поступки, пакгауз был расстрелян из миномета. Мина разнесла ящики и коробки на множество обломков, и все кончилось.
Несколько минут никто ничего не соображал – сказалась реакция. Люди бродили как лунатики. Потом по трансляции выступил начальник базы генерал Йорк и объяснил происшествие нелепой случайностью – утечкой отравляющего газа, приготовленного для опытов над животными. Виновные будут строго наказаны.
Бет перенесла волну ужаса легче, чем остальные. После обеда она пришла в лабораторию, где доктор Кин с дотошностью инквизитора принялся расспрашивать ее о деталях работы с Кирманом.
Бет едва цедила слова, отвечая только на прямо поставленные вопросы, реакции ее были заторможены, она прислушивалась к чему-то внутри себя, и Кин, конечно, не мог догадаться, что Бет ведет нескончаемый диалог с Диком. После странной лекции, которую, судя по всему, слышали многие на базе, Бет не могла определить, где кончаются ее собственные мысли и где начинаются мысли Дика. Не разумом, а интуитивно – и скорее всего Дик здесь был ни при чем – Бет понимала, что опыт не удался. Не потому, что Дику не удалось стать иным, напротив, это ему удалось блестяще. Он хотел, чтобы они с Бет были счастливы вдвоем, и для этого ему нужны были власть и деньги. Бет его вполне понимала. Но, став другим физически, Дик изменился и характером. Он говорил с ней, учил ее, как нужно поступать, и Бет поняла: это не Дик.
– Скажите, Бет, – голос доктора Кина едва достигал ее сознания, – неужели Ричард помнил наизусть всю систему кодирования? Как вы полагаете?
Бет кивнула головой, слабо улыбнулась.
– Я ведь ничего не понимаю в этом, – сказала она. – Скажите, доктор Кин…
– Да, Бет?
– Вы сами… Верите во все это?
– Все мы, девочка, натерпелись за эти часы, поэтому сомневаться не приходится. Господи, да большего ужаса я в своей жизни не испытывал! Эта мышь… Я все думаю, что если бы она спряталась где-нибудь здесь, в лаборатории… Мы дрожали бы от страха до сих пор? Или генерал Йорк приказал бы разнести весь лабораторный корпус?
– Не знаю, – тихо сказала Бет, – я не о том. Не всегда ведь то, что получается на мышах, можно сделать с людьми, верно?
Кин помолчал.
– У нас есть доказательство, – сказал он, наконец. – Лекцию Дика вы слышали, как и я. Даже если он чудовищно все преувеличил, факт телепатического внушения не вызывает сомнений. И еще одно, Бет. Его до сих пор не могут найти.
– Я знаю, – кивнула Бет.
– Знаете? Кто вас сказал?
– Никто… То есть, Дик.
– Что вы, Бет…
– Я все время слышу его, понимаете? Иногда очень ясно, иногда почти неощутимо, но его голос никогда не исчезает совсем.
– Это трудно понять, – хмуро сказал Кин. – Бет, в этом шкафу биопсии с номера пять тысяч семьсот до девятисотой. Это не из тех, что шли по «Зениту»?
– Нет, – ответила Бет. – Это по проблеме семь.
– Пропустим, – сказал Кин. Проблема семь заключалась в выделении онковируса рака легких.
Они перешли к другому столу. Кин молча просматривал препараты, размышляя над тем, что услышал от Бет. У Бет подкашивались ноги, в голове стоял гул, будто после бессонной ночи, впрочем, ночь была действительно почти бессонной, но причина слабости заключалась в другом – она не могла больше выдерживать нервное напряжение. Бет продолжала слышать Дика, и вместо радости, которую это доставляло вчера – Дик жив, он думает о ней! – она все больше раздражалась. Новый Дик ее ужасал. Мысль еще не была продумана до конца, но женская интуиция не могла обмануть – Бет любила прежнего Дика, а не нового. И если прежнего нет, то зачем все?.. Стремление Дика к всеобщей справедливости, желание одарить счастьем все человечество были Бет чужды. Господи, кому это нужно и зачем? Зачем? – кричала она в пустоту и знала, что Дик слышит ее немой вопль. И знала, что он не хочет понять ее. Как легко они понимали друг друга прежде!
– Доктор Кин, – сказала Бет, – извините, я больше не могу…
– Да, да, – сказал Кин. – У вас очень усталый вид, Бет. Но понимаете, я не могу отпустить вас сейчас. Командую ведь не я… В общем, вы посидите тихонько, я попробую разобраться сам.
Бет опустила голову на руки, лицо в ладонях, глаза закрыты. Но она все равно видела. Стало еще хуже. Когда разговариваешь, что-то делаешь – отвлекаешься. А сейчас она и с закрытыми глазами – с закрытыми даже лучше – видела уходившую во все стороны пустыню, столб дыма за холмом, фигурки солдат, и она знала: дым – потому что погибли люди, и убил их Дик.
Он не хотел этого, видит Бог! Бет, ты должна понять, что я не хотел. Почему все происходит так нелепо? Я знаю, что должен предвидеть все следствия своих поступков – и не могу. Может быть, пока не могу. Ясновидением я не обладаю и по-прежнему должен полагаться на собственные оценки, собственное понимание ситуации, свой жизненный опыт. А если этого опыта еще попросту нет? Бет, я чувствую – тебе не нужно то, чего хочу я. И я не в силах внушить тебе то, что понимаю сам. Нет, могу. Но не стану. Это все равно что убить. Убить тебя прежнюю и создать другую – для себя. Но это будешь не ты, и ты не простишь мне, верно?
Кто-то тронул ее за плечо. Бет очнулась. Рядом стоял майор Рихтер и еще двое мужчин. Бет с трудом поднялась на ноги, мысли Дика смешались, она отогнала их и вместе с ними – самого Дика, закрыла перед ним свое сознание, крикнула: «Не люблю!»
– Мисс Тинсли, – сказал майор, – это профессора Сточерз и Корнуэлл, биохимики. Они будут вести экспертизу по программе «Зенит». Введите их в курс дела, прошу вас.
Он повернулся и вышел. Бет показалось, что майор боится ее, будто в ней осталась какая-то частичка от Дика, будто и она может… Или ей только показалось?
Эксперты отошли в сторону и о чем-то тихо переговаривались с Кином. Почти неслышная речь вдруг привела Бет в состояние исступления. Она уже не понимала, что делает, как не понимает своих поступков наркоман, отлученный от наркотика. Что-то попалось ей под руку, но бросить она не успела.
Все представлялось ей в замедленном темпе. Вот трое мужчин медленно оборачиваются, лица их начинают искажаться гримасами удивления, растерянности, Кин идет к ней, будто преодолевая плотную преграду, раздвигает грудью воздух, а она поднимает руку и все же не успевает, хватка Кина оказывается неожиданно крепкой, ей кажется, что он не просто хватает ее за руку, но выворачивает из плеча, и вся она распадается на части, на атомы, и гулко падает куда-то – не на пол, а глубже, в землю, где чернота и тишина.
//-- * * * --//
Из-за горизонта медленно вырастали серые и нереально четкие контуры хребта Уоссек, изменился рельеф, начали появляться глыбы в рост человека, яркая белая точка блеснула в солнечных лучах далеко слева – это была покрытая снегом вершина горы Гранта. Кирман взял южнее, по его мнению база должна была вот-вот появиться.
Мысли текли в трех измерениях, и окружающее он воспринимал смутно. Глаза внимательно следили за окрестностями, уши слушали, ноги передвигались, и мозг при любом изменении обстановки принимал мгновенные и правильные решения. Но мысль в этом не участвовала. За несколько часов Кирман решил проблему репликации мутантных генов – он знал теперь, как проводить эксперимент, чтобы создать человека будущего без мучительного процесса умирания от рака.
Идея была не новой – «чтец» должен читать информацию ДНК, не пропуская ни слова, уже с самого момента зачатия. Это очевидно, об этом Кирман думал еще год назад. Но возникала проблема несовместимости плода с организмом матери. Раньше Кирман полагал, что проблему удастся решить, лишь отказавшись от развития зародыша в женском организме, перенести оплодотворенную яйцеклетку в термостат. Сейчас он решил проблему иначе: вычислил в уме генетическую формулу онковируса, который должен паразитировать на развивающемся зародыше и служить своеобразным демпфером для несовместимых с организмом матери раковых клеток будущего ребенка. В любом случае для каждой женщины это ведь будет разовый процесс – родить одного ребенка с новой геноформулой, о дальнейшем позаботится эволюция. Одно поколение – и на Земле будут жить люди, так же отличающиеся от современных, как майор Рихтер от обезьяны.
Одновременно Кирман размышлял о собственном месте в мире, вовсе не приспособленном для людей его типа. В свое время обезьяна, рожавшая первобытного человека, не понимала, что происходит, и это спасло ее от психологического шока, а новорожденного «хомо сапиенс» – от ненависти соплеменников, с которой ему пришлось бы бороться.
Сейчас все иначе. Не физическое совершенство Кирмана, не его необычные способности заставляют людей из служб безопасности травить его, чтобы уничтожить. Напротив, сами по себе способности куда как хороши – десантники, убивающие силой мысли, форсирующие любые водные преграды, способные, возможно, выжить даже в открытом космосе, люди, которым не нужен паек, – какая находка для армии! Это не генетическая бомба, не противника нужно заражать, а – себя. И вперед! Но… не получится. Потому что за все нужно платить. И если физическому совершенству неизбежно сопутствует совершенство духовное – лишь мысль об убийстве вызывает судороги! – то такой человек не нужен. Он опасен. Его необходимо уничтожить.
Одновременно Кирман думал о Бет. Она исчезла, он не слышал ее, он всеми силами старался пробить туннель в ставшем вдруг неподатливым пространстве, и хотя расстояние между ним и базой сокращалось, он не мог уловить ни единого вздоха Бет, ни единой даже не мысли ее, а отблеска, ощущения. Звал и не получал ответа, и слышал лишь ее последние слова, обращенные к нему. Не люблю! – кричала она. Почему? И что теперь делать? Он не может без Бет, потому что… Потому что… Логика отказывала, и ответа не было.
Я люблю ее, подумал Кирман, и это есть ответ. Все изменилось во мне, кроме этой способности любить. Я не имею права любить, я приношу несчастья. Я должен отказаться от Бет. Должен.
Он убеждал себя в этом и не мог смириться. Не хотел.
Вдалеке на склоне холма знакомо протянулась ограда из колючей проволоки – внешняя граница базы, растянутая на полтора десятка миль по пустыне. Пропускной пункт находился южнее, и Кирман свернул влево. Неожиданно он почувствовал странную скованность в ногах. Будто ступил в вязкую жижу, в которой увязли щиколотки. Он остановился. Сделал шаг – скованность не исчезла. Шаг на юг – трудно, на север – легче. Кирман пошел по кругу, широко расставляя ноги. Он подумал было, что какой-то из его новых инстинктов сопротивляется приближению к базе, но быстро понял, что это не так. База была нейтральным фактором, и Кирман разобрался, наконец, что труднее всего двигаться на юго-восток, легче всего – в противоположном направлении.
Солнце! – понял он. Это выглядело смешным, но простой эксперимент быстро убедил его, что так и есть, – Кирман, как подсолнух, стремился к солнцу, которое стояло на закате. Все-таки он многого не понимал в себе. Его организм не нуждался в пище, черпая энергию от солнца, но такая жесткая зависимость, как сейчас, еще не проявлялась. И все это более чем невероятно. Энергией солнца питаются растения – никаких движений, только рост, не более того. Конечно, эффективность хлорофилла очень мала, солнечные батареи, созданные людьми, дают куда больше энергии. Может, и его новая кожа стала такой естественной батареей?
Кирман посмотрел на свои руки. Руки были обыкновенными, сосуды шли так же, как прежде, – он отлично помнил их расположение. Остались и папиллярные узоры на пальцах. Изменился только цвет, ставший коричнево-золотистым. Какой химический состав сейчас имеет его кожа?
Как все интересно! Вот проблема, за решение которой нужно присуждать Нобелевскую премию, а не за ту малость, что делал он десять лет назад. Кирман принялся обдумывать контрольные эксперименты, но оборвал себя. Главное сейчас – как провести ночь. Если зависимость от солнца так существенна, то очевидно, что процессы в его организме замрут, как это произошло прошлой ночью. Что может заменить солнце? Прожектор? Но какая именно часть солнечного спектра необходима для выживания? Кирман был почти убежден в том, что не та, которую воспринимает все живое, скорее близкий или далекий ультрафиолет – энергетически это выгоднее. Еще лучше жесткое излучение, но солнце его практически не дает. На базе нет ядерного реактора или ракет с ядерными боеголовками – проверить свою способность поглощать энергию распада не удастся. Здесь единственный источник энергии – электричество. Придется попробовать, что еще остается? Пока светло, нужно попасть на базу.
Кирман направился к серой ленте шоссе, тянувшейся с севера и огибавшей проволочное ограждение, чтобы влиться с южные ворота. У шоссе было много солдат, и Кирман направился севернее, тем более, что приходилось идти на закат, это было легко. По дороге несколько раз проехали армейские грузовики, промчался легкий танк. Кирман шел, не торопясь, внимательно слушал мысли десантников, точнее – их эмоциональное состояние. Солдатам было скучно, но, поскольку приказ нужно выполнять, смотрели они по сторонам достаточно внимательно. Они уже приметили существо, трусившее из пустыни к дороге. Кирман представил себя собакой – несколько псов, он хорошо знал, кружили около базы. К псам давно привыкли и подкармливали.
Появление пса немного развлекло десантников, они свистели, улюлюкали, кто кинул ему кусок колбасы, кто-то швырнул камнем, от которого Кирман легко увернулся. Он вышел на шоссе и пошел на юг, против солнца, и ноги опять начали заплетаться.
С севера его нагонял, урча мощным мотором, автомобиль. Кирман оглянулся – это был оранжевый «форд». Увидев посреди дороги пса, водитель затормозил, и тогда у Кирмана мелькнула идея.
Он быстро разобрался в состоянии двоих, сидевших в машине. Один, за рулем, – лейтенант службы безопасности. Второй, элегантный мужчина средних лет, сосредоточенный на какой-то мысли, которую Кирман пока не мог понять, – сидел рядом и, кажется, побаивался своего спутника. Кирман попросил водителя остановиться, что тот и сделал, и даже открыл псу заднюю дверцу. Мимолетно Кирман отметил изумление десантников – собака в машине, не глупо ли? Но относительно псов указаний не было – если водитель свихнулся, это его личное дело.
Кирман сел на заднее сидение, машина рванулась. Лейтенант Додж смотрел на дорогу, забыв, что теперь их в машине трое. Не обращал он внимания и на журналиста, а Крафт, обернувшись, разглядывал мужчину, одежда которого превратилась в лохмотья, кожа отливала коричнево-золотистым, а глаза… Глаза светились таким неземным огнем, что оторваться было невозможно. Крафт смотрел и чувствовал, как поддается гипнозу и рассказывает о себе все, не произнося ни слова.
Он мчался сюда, чтобы найти Кирмана, и нашел его. Странное дело, лейтенант не обращает на них внимания, смотрит только вперед. У шоссе стоят солдаты, грузовики, бронетранспортеры, легкие танки, с запада прошли над шоссе вертолеты. Кирман что-то сказал Доджу, Крафт не расслышал, и машина обогнала несколько грузовиков, направлявшихся к базе. Крафт увидел впереди, справа от шоссе, невысокие строения. База занимала гораздо большую площадь, чем он предполагал.
– Могу я чем-нибудь помочь вам? – охрипшим от волнения голосом спросил Крафт.
– Вы уже помогаете, – быстро сказал Кирман. – Я все знаю, не беспокойтесь… пока.
Крафт кивнул.
– Весь материал будет вашим, – улыбнулся Кирман. – Я читал ваши репортажи. Они мне нравятся. Хорошо, что здесь оказались именно вы.
– Спасибо, – сказал Крафт. – Что я должен сделать?
– Пока ничего. Молчите и слушайте.
Будто легкая ладонь коснулась затылка, и Крафт услышал чуть измененный голос Кирмана, тот самый голос, что звучал в его мыслях несколько часов назад.
– Вот мои планы, – услышал он. – Лейтенант привезет нас на базу, на контроле не должно быть осложнений. На нас не обратят внимания, и вы тоже на время обо мне забудете. Потом мы лейтенанта высадим, и он доложит начальству, что репортер Крафт через его пост не проезжал. Поскольку это не так, то за лейтенанта возьмутся, и по крайней мере до утра он для нас безопасен. Мы же с вами оставим машину и отправимся искать. Что именно – скажу потом.
"Форд» подъехал к шлагбауму и остановился. У сидевших впереди лейтенанта и журналиста были отрешенные взгляды. Проверка документов продолжалась больше времени, чем обычно. Машину осмотрели со всех сторон, заглянули в багажник, даже лазили под кузов. На Кирмана и Крафта никто внимания не обратил, документы потребовали только у Доджа. Дверцы захлопнулись, шлагбаум поднялся.
Второй пост миновали быстрее, и «форд» въехал на площадку перед штабным корпусом. Остановились.
– Спасибо, лейтенант, – сказал Кирман, – доставили нормально. Сейчас, пожалуйста, пойдите к Рихтеру и постарайтесь объясниться. Ваши проблемы.
Додж вывалился из машины. Кирман перебрался за руль, и «форд» помчался вдоль лабораторий к жилым корпусам поселка и еще дальше – к энергетической станции. Обычно малолюдное, это место сегодня было полно солдат. Солнце опустилось за горизонт, и в разных концах базы вспыхнули яркие прожекторы, освещая обширную территорию от аэродрома на юге до пустыни на севере. Это был блеклый и бесполезный криптоновый свет – Кирман сразу понял, что солнца он не заменит. Мимо энергоцентра «форд» промчался к аэродрому, и здесь, на пустынном отрезке дороги, Кирман остановил машину.
– Если вы хотите поговорить, – сказал он, – нам нужно укрытие. А если боитесь, я отвезу вас обратно и вернусь, потому что укрытие нужно мне самому.
– Я остаюсь, – коротко ответил Крафт.
Кирман выбрался из машины, Крафт последовал за ним. Они пошли к свалке из обломков досок, разбитых камней и покореженных бетонных конструкций. Кирман шел быстрее Крафта, но чувствовал, как вязнут в почве ноги, будто ступни полностью онемели. Он отказался от мысли поэкспериментировать с энергетическими установками сейчас – слишком людно и в случае чего скрыться некуда. Придется дожидаться утра здесь. Он обогнул свалку, Крафт, пыхтя, опустился на обломок бетонной плиты рядом с ним.
– Сегодня сюда бабахнули из миномета, – сказал Кирман. – Убивали мышь, которая стала такой же опасной для общества, как я.
– Убили? – спросил Крафт.
– По чистой случайности – да.
– У меня в бензобаке…
– Знаю. У нас впереди ночь, точнее – у вас. Я не знаю, сколько в запасе у меня – часа три, вероятно. Попробую рассказать вам абсолютно все. Не уверен, что вы захотите это опубликовать.
Крафт промолчал. Отвечать бессмысленно, Кирман знает все, что он может сказать. В логике поступков Кирмана журналист разобраться не мог – почему, например, он скрывается, если может действовать в открытую? В том, что Кирман способен на многое, Крафт убедился. И о каком запасе времени толкует биолог? Крафт подумал, что надо бы вернуться к машине и взять диктофон – если предстоит долгая беседа, лучше иметь документальную запись.
– Не беспокойтесь, – сказал Кирман, – вы ничего не забудете.
20 октября, воскресенье.
В час ночи Рихтер стоял у окна своего кабинета, смотрел на суету перед входом и пытался анализировать ситуацию. Ситуация анализу не поддавалась. Понять можно было лишь общие закономерности, которые не позволяли ответить на конкретный и главный вопрос: где сейчас Кирман и как до него добраться? К тому же и журналиста упустили.
Этот эпизод был совершенно загадочным. О том, что Крафт едет в район поиска, Рихтеру сообщили утром. Сказали, что репортера нужно направить таким образом, чтобы он увидел момент поимки Кирмана. Пусть у Крафта создастся впечатление о прекрасной работе поисковых отрядов. Рихтер, понимавший насколько трудным будет поиск в пустыне, подчинился приказу с большой неохотой. Но мнение свое сообщил. Судя по всему, это мнение сыграло определенную роль: три часа спустя последовал новый приказ. Крафта изолировать, информации не давать. Рихтер пожал плечами и отдал соответствующее распоряжение. Ему было не до Крафта.
А потом все пошло наперекосяк. Журналиста остановили на первом контрольном пункте, он и не думал скрываться. Действуя в соответствии с предписанием, лейтенант Додж повез Крафта на базу. Что, черт возьми, произошло в пути? Если верить службе наблюдения – ничего.
Но на базу Додж прибыл один и уверял, что один и ехал от самого кордона. Зачем? Этого он не знал. Был приказ, и он поехал. Чей приказ? Неизвестно. Бред и чушь. Если в этом замешан Кирман, то как? Куда делся журналист? И куда, наконец, делся сам «форд»? Додж подошел к зданию штаба пешком. Куда он дел машину? На этот вопрос лейтенант не смог ответить – он не знал. Действительно не знал.
В окнах лабораторий горел свет – работа не прекращалась ни на минуту. За время службы на базе Шеррард Рихард перезнакомился практически со всеми и со многими подружился. Он не мог, не имел права проморгать работу, которая велась под вывеской сверхсекретного «Зенита». Рихтер прекрасно понимал, что в этой ситуации именно он окажется козлом отпущения, – когда все кончится, ему воздадут сполна. Почти наверняка придется уйти в отставку. Такой оборот Рихтера не очень беспокоил – деньги у него есть, откроет свое дело; в конце концов, он и сам собирался, выйдя на пенсию, купить бар или кафетерий. Семьи у него нет, а женщины всегда найдутся.
Никто на его месте не справился бы лучше с делом Кирмана. Кто, черт возьми, виноват – он или игра в сверхсекретность? Если бы его вовремя информировали о «Зените» и о прекращении работы, он легко поймал бы Кирмана на подлоге. Но, не зная ни о чем, как можно кого-то поймать? Много раз он слушал, о чем говорили наедине Кирман и эта Тинсли – в их беседах не было ничего, что его как офицера службы безопасности могло бы обеспокоить. «Зенит» не упоминался никогда. О чем они говорили, гуляя по пустыне, Рихтер не знал. Он мог бы, конечно, всадить микрофоны в костюм Кирмана или платье Бет, но считал это лишним. Наружное наблюдение, которое он изредка практиковал, никогда ничего не давало. В общем, с его точки зрения Кирман был чист.
Может, Рихтера сбивала с толку убежденность в том, что Кирман должен быть чист? Кирман – ведущий специалист, руководитель работ по генетической бомбе. Зарабатывал он в десятки раз больше Рихтера. Фанатиком науки не был – свидетельством тому его связь с Тинсли, но и глупостей никогда не совершал. В его аполитичности Рихтер давно убедился – человек, работающий над бомбой и представляющий последствия ее возможного применения, должен быть вне подозрений.
Сейчас Рихтер понимал, что у медали была и другая сторона. Кирману было решительно плевать на то, сколько людей убьет его бомба, но когда представилась возможность использовать работу для достижения собственных целей, он не преминул сделать это.
Все сегодня катилось к черту. Кирмана нет, Додж порет чушь, Тинсли спятила, машина репортера исчезла вместе с ним, причем на территории базы! Если добавить к этому гибель самолета, развороченный взрывом пакгауз и неполадки со связью, обнаруженные в последний час, да еще полную неизвестность впереди…
Звякнул телефон. Рихтер поднял трубку. Докладывал лейтенант Карстнер, отвечавший за наружное наблюдение. Судя по голосу, он сам не верил в то, что говорил:
– «Форд» обнаружен, сэр. Он на стоянке перед штабом.
– Не понял, – оторопел Рихтер. – Я проходил там четверть часа назад.
– Машина только что появилась, сэр. Собственно… Она ниоткуда не приехала. Ее не было, а потом она возникла там, где стоит сейчас.
У Рихтера заныли пальцы, сжимавшие трубку.
– Там этот репортер, Крафт, – продолжал Карстнер. – Сидит спокойно, оглядывается, но не выходит.
– Ну так подойдите и приволоките его, – рявкнул Рихтер вовсе не оттого, что был сердит на Карстнера. Он просто отгонял подступивший страх, нечто подобное он испытал утром, когда эта проклятая мышь…
– Слушаюсь, сэр.
Рихтер бросил трубку и подошел к окну. «Форд» действительно был на стоянке. Из здания выбежали несколько десантников и набросились на машину, будто это была операция по захвату террориста, все произошло мгновенно. Крафта вытолкнули, сжали со всех сторон и повели.
Рихтер бросился вон из комнаты, не стал ждать лифта, с каждым лестничным пролетом страх становился все более липким. Он боялся не Крафта и не странного этого «форда». Он боялся того, что случится с ним самим – и скоро, через час или даже через минуту. Он сбился с шага и едва не упал, с трудом сохранив равновесие. Что-то случится.
//-- * * * --//
Кирман закончил рассказ. Многого он не смог выразить словами, но Крафт понял, и Кирман знал, что репортер ничего не забудет. Теперь нужно сделать так, чтобы он все забыл. На время, конечно, – до того момента, когда он вернется в Нью-Йорк. Кирман вовсе не хотел давить на психику Крафта, выводы пусть делает сам.
Кирману не нужно было выглядывать на дорогу, он и так знал, что происходит. Территория была ярко освещена, в небе – после захода солнца оно почернело и заволоклось облаками – висели вертолеты, гул моторов стал таким привычным, что не воспринимался как помеха. Один из вертолетов завис над «фордом», и в свете прожектора машину нельзя было не увидеть. Пилот, однако, ничего не замечал.
Рассказывая Крафту о работе, Кирман одновременно следил за всеми действиями контрразведки, «говорил» с людьми, и люди соглашались с ним, не могли не соглашаться – их психика не была приспособлена для конфликтов с внушением, шедшим, казалось, из глубины собственного подсознания. Все это Кирману не нравилось. Не нравилось командовать, скрываться, но еще больше не хотелось быть убитым. Навязанная ему игра на выживание затягивала. За одним поступком неизбежно следовал другой.
– Я думал, – сказал Кирман репортеру, – что физическое могущество дает и физическую свободу. Не свободу навязывать свою волю, а свободу быть собой, понимаете? Не получается… Все время я вынужден поступать так, как требуют обстоятельства. Мне плохо, Роберт. Боже мой, как плохо… Вы понимаете меня?
– Пытаюсь, – вздохнул Крафт.
Он смотрел на висевший над ними вертолет и старался посильнее вжаться в груду обломков, хотя и знал, что пилот его не видит.
– Сейчас вы пойдете, – сказал Кирман. Крафт зашевелился. – Не бойтесь. Вы сядете в машину и поедете к штабу. Все, о чем мы здесь говорили, вы на время забудете. Поэтому там, – Кирман мотнул головой, – вы будете вполне искренни, обвинить вас будет не в чем. Да и я подстрахую. Через час вы будете в дороге. Главное для вас теперь – уехать отсюда.
– А вы, Дик? Если я верно понял… Вы же через час-другой… ну… заснете, и каждый, кто сможет…
– Да, засну. Но я приму меры, чтобы меня не нашли.
– У меня есть еще вопросы, Дик, – сказал Крафт. – Вы мне все рассказали о работе, и я понял. Но я почти ничего не знаю о вас лично, а читателям, понимаете…
– Не нужно, Роберт. И без интимных подробностей это будет бомба, верно? Поймите, я не хочу на вас давить…
– Понимаю, – сказал Крафт.
– Роберт, – медленно, со значением заговорил Кирман, – вы хоть поняли, что нас всех ждет? Пусть мне сейчас и не удастся. Пусть вы не сумеете ничего опубликовать, и никто не узнает правды. Но все равно, Роберт, в эволюции человечества произойдет взрыв, наши желания ничего не изменят. Ничего. Как не изменило бы ничего решение обезьяны не становиться человеком. Понимаете, Роберт?
– Понимаю, – повторил Крафт. – Дик, я хочу спросить… Это… очень больно?
– Очень. Но я ведь от незнания пошел на такой шаг. Мне казалось, что это единственный способ.
– И еще… Вам не хочется подышать, а? Вы ведь привыкли дышать, а теперь…
– Не хочется, Роберт. Это инстинкт. Старые инстинкты исчезли, возникли новые. Я ведь долго вообще не знал, что не дышу. И чувства голода нет, я знаю, что это такое, но есть не хочу. Многого нет, и многое появилось. Я разговариваю с вами и одновременно решаю проблему репликации в зародышевом состоянии. И в то же время чувствую всех, кто находится на базе. Мыслей не выделяю, могу и это, но сейчас меня интересует общее, я хочу знать состояние людей… Или: я смотрю на вас и вижу, как вы светлеете.
– Что? – не понял Крафт.
– Температура. Вы волнуетесь, и у вас повышаются температура и кровяное давление. А я это вижу… Идите, Роберт, пора.
Крафт поднялся. Ему не хотелось выходить на открытое пространство, простреливаемое лучами прожекторов.
– Идите, Роберт, – повторил Кирман.
А ведь он может просто взять меня мысленно за руку и повести как ребенка, подумал Крафт. Но он не сделает этого, он хочет, чтобы я сам…
– Да, – сказал Кирман, – я хочу, чтобы вы были свободны в своих поступках, Роберт.
– Прощайте, Дик, – сказал Крафт. – Честно: мне очень хотелось бы увидеть вас у себя в Нью-Йорке, а не так вот… Я напишу.
Он заставил себя обогнуть груду обломков. Он шел в лучах прожекторов и не щурился.
//-- * * * --//
– Господа, – начал президент, – время неурочное, но и ситуация чрезвычайная.
Купера подняли с постели час назад – звонил Сьюард и настойчиво требовал созыва Комитета национальной безопасности. Несколько минут спустя он прибыл сам, уставший, осунувшийся, издерганный, протянул президенту тонкую папку с анализом последних событий на базе Шеррард и молча ждал, пока Купер прочитает. Президент – он не успел толком одеться и чувствовал себя неловко – прочитал и попросил миссис Скрэнтон собрать членов Комитета в комнате решений в цокольном этаже Белого дома. Строго секретно и конфиденциально.
Верхние этажи были погружены во мрак – президент спал, это мог видеть каждый американец. Автомобили с членами Комитета прибывали на площадку за домом.
– Ситуация чрезвычайная, – повторил Купер.
Он встретился взглядом со Сьюардом, и тот едва заметно кивнул.
– Господин вице-директор, – обратился к Сьюарду президент, – вы лучше меня обрисуете положение, верно?
Сьюард вытянул из папки шесть голубоватых листков и пустил по рукам. Генерал Хэйлуорд пробежал страницу взглядом, сложил лист вчетверо и сунул в карман. Госсекретарь Вард читал медленно, останавливаясь на каждом слове и поглядывая на президента. Министр обороны Кшемински читал внимательно, но быстро, перевернул лист, не нашел ничего на обороте, и глубоко задумался. Генерал Вудворт, вызванный по специальному требованию Сьюарда, читать не стал – он уже знал все. Генерал Палмер, председатель штаба ракетно-космических сил, и адмирал Бургойн, руководивший флотом, решили почему-то читать вместе и склонились над листом, едва не сталкиваясь лбами.
– А теперь, – сказал Сьюард, когда текст был прочитан, – о выводах. Наши аналитики работают совместно с генетиками из биологического отдела министерства обороны. Итак, Кирман наверняка на базе, но обнаружить его невозможно. Я не говорю «трудно», господа, я говорю «невозможно». Он полностью контролирует мышление всего персонала. Это здесь мы после анализа всех нюансов информации сделали вывод о том, что Кирман в Шеррарде. Там, на месте, убеждены, что он пропал, испарился. Совершенно явные признаки остаются непонятыми, очевидных явлений не замечают. Мы здесь слишком поздно поняли, что никто на базе не отреагирует даже на прямое изображение Кирмана, если оно появится, скажем, на экране. Его не заметят. Мы перевели всю систему коммуникаций и управления базой на компьютеры центра. Но согласитесь, господа, задача оказалась более чем сложной – дистанционно управлять огромной базой при отсутствии достоверной информации и саботаже со стороны персонала. И все-таки мы Кирмана обнаружили.
Хэйлуорд шумно вздохнул, он был нетерпелив, ценил в людях, прежде всего, способность к немедленным действиям и долгую речь Сьюарда воспринимал с трудом, как и самого Сьюарда, предпочитая иметь дело с директором ЦРУ.
– Обнаружили, – повторил Сьюард. – Его фиксировали некоторые локационные системы. Два часа назад он находился неподалеку от складов, уничтоженных утром… ну, вам известная история с мышью. Рихтера мы информировали, но никаких действий предпринято не было. Мы полагаем, что Рихтер не воспринял ни слова из того, что ему было приказано. Затем события приняли новый оборот. Кирман, как считают эксперты, понял, что мы пытаемся взять управление на себя. Больше часа назад связь с базой полностью прекратилась. Нет ни телефонной, ни компьютерной связи – ничего. Аппаратура здесь, вероятно, ни при чем – все дело в персонале. А может, и в аппаратуре… Эксперты сошлись во мнении, что… это звучит глупо… в общем, они решили, что Кирман обладает телекинетическими способностями. Не смотрите на меня так, я тоже считаю, что это вздор, но положение от этого не меняется. Пока связь не прервалась, мы успели кое-что о Кирмане узнать. Дистанционно, конечно. Температура его тела – сорок три градуса. Каково, а? Дыхание – ноль.
– Простите? – сказал госсекретарь.
– Он не дышит. Механизм его энергетики совершенно непонятен. Как, впрочем, и механизм его воздействия на людей и аппаратуру. Мы называем это телепатией и телекинезом за неимением других терминов. Могут быть и еще какие-то аномалии, о которых мы пока не имеем представления. Это монстр, господа, чудовище, которое…
Сьюард закашлялся, нервы у него все же сдали, перед глазами стояла картина обезумевшей базы и неотвратимость того решения, которое он вынужден сейчас предложить. Он хотел, чтобы предложение исходило не от его ведомства – лучше всего от армии. Хэйлуорд сторонник действий, вот пусть и предлагает, наверняка идея уже копошится в его мозгу, он умеет оценивать опасные ситуации быстро и решать радикально. Так и есть – зашевелился.
– Лужа, в которую вы сели, – сказал Хэйлуорд, глядя почему-то на госсекретаря, – такой глубины, что даже ушей не видно. Я вижу, к чему клонят ваши эксперты.
Продолжать он не стал, молчал и Сьюард, тоскливо глядя на часы – шел шестой час, наступало утро, на счету была каждая минута. Эксперты утверждали – Сьюард не сказал этого, – что сила Кирмана растет по экспоненте, и если так будет продолжаться, то уже через два-три часа ситуация окончательно выйдет из под контроля.
– Кирман должен быть уничтожен, – сказал наконец президент. – Любой ценой, господа. Вчера вы разбомбили пакгауз, чтобы избавиться от мыши. Так сделайте это еще раз – Кирман там, верно я понял?
– Никто не знает, – ответил Сьюард, – на каком участке базы он сейчас находится. Вероятнее всего, он попытается проникнуть в лабораторию, чтобы поработать с компьютерами. А может, для этого ему уже не нужно находиться перед терминалом. К тому же, у него могут быть иные планы. Вплоть до захвата базы.
– Но послушайте, – пролепетал Вудворт, впервые попавший на заседание Комитета и не привыкший к радикализму его членов. – Вы же не станете бомбить всю базу, чтобы… Там сотни человек…
– Тысяча шестьсот восемнадцать, – сказал Сьюард, – включая расположенные там десантные войска.
– Но они-то при чем? Нужно отдать приказ о срочной эвакуации, пусть он там останется один…
Хэйлуорд посмотрел на Вудворта с сожалением.
– Связи с базой нет, – терпеливо разъяснил Сьюард. – А если бы и была, такой приказ нельзя отдавать. Он будет перехвачен Кирманом. Никто на базе не должен подозревать, что готовится акция уничтожения. Никто.
– О Господи! – вздохнул Вудворт.
– У вас есть другие соображения? – осведомился Сьюард. – Учтите, все мы согласны, что Кирмана нужно уничтожить немедленно, в течение ближайшего часа. Вы можете предложить альтернативное решение?
– Нет, но, черт возьми, неужели для этого…
– Вы биолог, Вудворт, – сухо сказал президент. – Вы единственный среди нас биолог и лучше всех знаете о сущности работ Кирмана. И если вы тоже считаете, что Кирмана нужно уничтожить, то о способе разрешите подумать тем, кто в этом компетентен.
– Боюсь, что это не выход, – раздумчиво сказал госсекретарь. – Бомбардировка базы привлечет внимание – нужно ведь сровнять с землей около сотни квадратных миль, территорию небольшого города, не пропустив ни одного акра, где мог бы находиться Кирман. Вы понимаете, насколько плотной должна быть эта… Десятки самолетов, сотни бомб – видимо, вакуумных. Господа, это скандал!
– Безусловно, – согласился Хэйлуорд.
– Но тогда, – госсекретарь хрустнул пальцами, – может быть, применить другой вид оружия – химический, например?
– Нет, – возразил Сьюард. – Мы не знаем возможностей организма Кирмана. Может случиться, что погибнут все, кроме него.
– Господа, – вмешался Хэйлуорд, – мы начали топтаться на месте. Условия задачи таковы: база должна быть уничтожена, но без использования обычной бомбардировки, поскольку при таком варианте невозможно будет инсценировать случайность. Химическое оружие применять нельзя как неэффективное. Единственный выход: тактическое ядерное оружие.
– Вы… вы… – госсекретарь не мог выговорить ни слова.
– Достаточно десятикилотонной бомбы. Инсценировка простая: с полигона в Нью-Сэндз производится учебный пуск крылатой ракеты. Ракета теряет управление, уничтожить ее не удается.
– При таком варианте, – поддержал Сьюард, – есть возможность приобрести и политический капитал. После трагедии в Неваде, господин президент, вы сможете более жестко говорить с русскими в Вене, поскольку по их вине до сих пор не подписан Договор об окончательном уничтожении ядерных арсеналов и становятся возможными подобные случайности. Во всяком случае, это позволит обойти пока вопрос о наших альпийских бункерах. Этот аспект, думаю, понятен.
– Хорошая мысль, – одобрил Купер.
Сьюард еще до начала совещания ознакомил президента с заключением экспертов. Сказав сначала «нет», Купер продолжал размышлять и вскоре понял, что думает не столько о самом факте предстоящей бомбардировки, сколько о том, какие политические последствия это может иметь. Идея использовать взрыв для давления на Москву выглядела перспективной. Президент обратил внимание, что все присутствующие смотрят на него и молчат. Он встал.
– Я так понимал, – сказал он, – что не может быть никаких официальных решений, тем более письменных.
– Да, – подтвердил Хэйлуорд, – но…
– Но устный приказ должен отдать я.
Все молчали.
– Тысяча шестьсот восемнадцать, – тихо сказал президент. – Черт бы его побрал.
Он прошел к дальней стене, где бра не были включены, и остановился там. Часы пробили шесть.
– На базе сейчас три часа, – сказал Купер. – Как долго вам нужно готовить акцию?
– Ракета уйдет с позиции через минуту после поступления приказа, – сказал генерал Палмер.
– Кирман должен быть уничтожен, – решительно сказал Купер, почти невидимый в темном углу. – Этого требует безопасность нации. Иного способа, кроме тактического ядерного удара, мы не нашли. Приказываю: применить этот способ.
Хэйлуорд встал, обвел всех взглядом и покинул комнату.
– Спасибо, господа, – сказал Купер, – совещание закончено, решение принято и выполняется. Сообщение для прессы обсудим завтра… то есть, сегодня, скажем, в девять утра.
Все встали, Сьюард собрал голубые листы и демонстративно, пока никто не ушел, направился к электрокамину. Не прошло и минуты, как от бумаг остался пепел. Сьюард вытер носовым платком запачканные сажей кончики пальцев.
– Сегодня, – неожиданно заговорил министр обороны, – я кладу Кристину, это моя дочь, господа, ей только семнадцать, я кладу ее в госпиталь… – Он замолчал на мгновение, все смотрели на него, ждали. Показалось, что Кшемински хочет отвлечь их от реальности сделанного выбора. – Подозревают, – министр сглотнул, – что у девочки саркома…
– Дин, – сказал Купер, подойдя почти вплотную, – мы все вам сочувствуем. Я понимаю, о чем вы сейчас думаете… Вы считаете наше решение неправильным?
– Нет, сэр, я так не считаю. В том-то и ужас… Мне кажется, что я сам убил ее сейчас.
Когда все ушли, Купер выключил бра. Мрак уже не был полным, на востоке светлело. Рассвет наступал стремительно, а телефон не звонил.
//-- * * * --//
Двигаться стало трудно. Кирману казалось, что тело погрузилось в вязкую среду. Он протиснулся между вывороченными из земли блоками, здесь его не могли увидеть ни с вертолетов, ни с дороги. Мера предосторожности была не лишней, но и не необходимой. На базе были убеждены, что Кирмана здесь нет. Мысль эта настолько укоренилась в сознании людей и даже где-то значительно глубже, что продержится там без поддержки несколько часов – до восхода солнца.
Кирман не знал, когда его настигнет беспамятство, и не хотел повторения вчерашней ночи, когда он упал прямо на дороге. С Крафтом получилось неплохо. К утру репортер приедет в Хоторн, небольшой городок к югу от озера Уолкер. В Хоторне есть аэропорт, и днем Крафт будет в Сакраменто, откуда вылетит в Нью-Йорк. Дома он вспомнит все.
Труднее придется здесь, на базе. Кирману удалось прервать связь с внешним миром, но долго так продолжаться не может. Сложно понять логику политиков, не исключено, что дело дойдет до десанта. Причем, поскольку в Вашингтоне должны понять, что бессмысленно посылать людей, речь может идти только о десанте автоматическом, управляемом через спутник связи. Кирман думал, что сможет остановить и танк, но сама возможность подобных действий выглядела чудовищной, варварской. Утром он, прежде всего, должен поспешить в лабораторию, переписать в собственную память информацию с файлов, выяснить, что произошло с Бет, а потом, с Бет или без нее, уходить. Навсегда. Лучше всего – на запад, к океану, и дальше по дну. Знания Кирмана в географии оставляли желать лучшего, но он был уверен, что найдет местечко на островах, где можно будет отсидеться год-два и понаблюдать за собственным организмом, получить полную клиническую картину, полное представление об анатомии, физиологии и психологии «хомо футурус».
В два часа тридцать восемь минут Кирман услышал далекий автомобильный сигнал и уловил мысль Крафта – журналист выехал на магистральное шоссе. На ветровом стекле «форда» фосфоресцировал ночной пропус, выданный Рихтером, и машина благополучно миновала контрольные посты. Еще через семь минут Кирман почувствовал, что засыпает. Он сохранял ясность мышления до последнего мига, отмечая, как уходит жизнь из тела, как немеют мышцы, тускнеют эмоции, угасает свет. Будто в организме его по очереди отключались какие-то жизненные цепи, лишь сознание оставалось включенным. Потом исчезло и оно. Мгновенно. Сразу.
//-- * * * --//
Крафт зевал и с трудом разлеплял веки. Машина шла на подъем, к перевалу, за которым должна была открыться панорама южной части озера Уолкер. Только необходимость постоянно менять направление на серпантине дороги держала Крафта в напряжении и не давала уснуть.
Память его была пуста. Он помнил лишь, как некий подтянутый майор пил с ним кофе и настоятельно (это майор так говорил – «настоятельно») советовал забыть обо всем, что Крафт видел на базе. Поезжайте, и чем скорее, тем лучше. Здесь запретная зона, не для репортеров. Что-то в таком духе. Уж не майор ли так подействовал на него, не гипнотизер ли этот… да, Рихтер?
Когда на очередном повороте Крафт не сумел все же вовремя вывернуть руль и машина царапнула поребрик, он решил остановиться, вопреки гнавшему его вперед чувству, и хотя бы пять минут, максимум десять, поспать. Остановив машину, он заставил себя выйти и обойти ее, фонариком осветив вмятину на переднем бампере. Было почти четыре часа, темнота полная. Крафт попытался разглядеть огни базы, оставшейся милях в двадцати где-то внизу, в предгорьях, но отсюда ничего не было видно. Далеко, подумал Крафт и вернулся в кабину. Его знобило, он опустил голову на руль и, как ему показалось, мгновенно заснул.
Во сне он все вспомнил. От волнения проснулся и мгновенно забыл опять – осталась лишь единственная мысль, которая, видимо, была лейтмотивом вчерашнего дня, настолько сильная, что перевалила через все барьеры и не провалилась в подсознание.
Никто, подумал Крафт, не должен умирать насильственной смертью. Ему почему-то представились все репортажи, которые он написал за тридцать лет, все виденные им жертвы, все смерти, свидетелем которых он был. Он зажмурил глаза, его выворачивало, но не потому, что воспоминания были страшны. Крафта подавило отчаяние бессилия.
В Нью-Йорк, скорее. Почему-то ему пришло в голову, что дома он поймет, как должен поступить. Он повернул ключ зажигания, и этот жест вызвал вдруг ослепительную вспышку.
Белый до невыносимости свет окатил лавиной весь мир. Еще ничего не поняв, Крафт машинально выдернул ключ. Свет померк, но темноты не было, что-то горело сзади, и Крафт медленно, как ему казалось, обернулся. Запад стал багровым, и от земли к небу, к самому Господу Богу поднимался смерч, и верхний конец его расширялся стремительно во все стороны, и над землей разрастался гриб, мучительно знакомый по фотографиям.
Крафт свалился на пол машины, вжался в него, так и не поняв происходившего, но почему-то вспомнив в этот миг о том, что в бензобаке «форда» лежит кассета с записью Нобелевской лекции Ричарда Кирмана, из-за которого он несся сюда, на базу Шеррард, и что кассету нужно спасти во что бы то ни стало, пусть гибнет все, но кассета должна быть цела, а если смерч доберется сюжа и машина вспыхнет, то бензобак…
И в этот момент обрушилось. Машину завертело и поволокло куда-то, сначала вдоль дороги, потом поперек, хрустнули и вылетели стекла, осыпав журналиста осколками, а по ушам, по сознанию, по чувствам, инстинктам, по всему его существу ударил грохот, смял и скрутил, и такого грохота просто не могло существовать в природе, потому что это был и не грохот даже, а начало Армагеддона.
…Впоследствии Крафту казалось, что он потерял сознание от ужаса и полной непостижимости происходившего. На самом деле он все видел и слышал, но ощущения притупились настолько, что описать Крафт ничего не мог, и долго потом на все вопросы, касавшиеся трагической гибели базы, отвечал одно: «Ужас, Господи…"
Несколько минут спустя он понял, что все еще лежит на полу «форда» и что машина даже не перевернулась и не загорелась – ее прижало к поребрику и немного помяло. Крафту просто невероятно повезло. Так потом утверждали его коллеги журналисты. Повезло ему одному. Только ему.
Должно быть, прошло не меньше получаса, прежде чем Крафт решился поднять голову. В мире было тихо и почти темно. Он взобрался на сидение, чувствуя, что ладони его и лицо в крови от мелких порезов. Ему было больно открывать дверцу, а когда она открылась, он вывалился наружу, крепко ударившись о бетон, но заставил себя встать и посмотреть туда, откуда приехал.
Пустыня горела – все, что могло гореть: эхинокактусы, низкорослые деревья, даже, кажется, сами камни.
И Крафт вспомнил все. То, что должно было проявиться в его сознании лишь дома, всплыло, как субмарина при полной продувке емкостей. Гонка по шоссе из Сакраменто, Нобелевская лекция, лейтенант безопасности за рулем, неожиданное появление Кирмана в машине, база и долгий разговор за разрушенным пакгаузом – каждое слово, каждая интонация, даже то, что не было сказано вслух.
В аптечке были йод и бинты. Кое-как перевязав ладони, Крафт попробовал запустить двигатель. Из этого ничего не вышло. Крафт достал из почти пустого бензобака пакет с кассетой, спрятал в карман и заковылял по дороге на восток, надеясь, что где-нибудь на перевале есть люди. Люди, которые наверняка сходят с ума от страха и неизвестности и которым только он скажет правду. Так, как он ее понимает.
Рассвет уже занимался. Крафт брел, едва переставляя ноги, и бормотал, а потом начал кричать, потому что сам не слышал себя:
– Проклятый мир! Убийцы! Чтоб вы сдохли!
Этими словами он и начнет свой репортаж. Только этими. Из души.
Бомба замедленного действия
Часть 1
Алексей Воронцов
Моросило. Тучи стояли низко, задевая крыши высотных зданий. Воронцов отошел от стола и включил свет. Стол был пуст, факс и компьютеры отключены.
Было грустно, и не хотелось никуда ехать. Обычно перед отлетом Воронцова охватывало нетерпение, он был рассеян, мысленно формировал план деятельности, прикидывал, куда пойдет в первую очередь, с кем встретится, о чем напишет. А сегодня… Сковывает сознание, давит. Может, потому что морось?
«Нет, – подумал Воронцов, – это, пожалуй, из-за Ленки».
Через какой-то месяц он станет дедушкой, но внука (или внучку?) увидит будущим летом, когда вернется в отпуск. Впрочем, часто ли он сейчас видится с дочерью? За полтора месяца, что он провел дома, много было всяких встреч, а у Ленки он побывал дважды, и она с Игорем приезжала четыре раза. Ира – это решено – переселится теперь к молодым, хотя добираться до работы ей будет сложнее. И хорошо, что он улетает – не будет путаться под ногами.
Воронцов оглядел кабинет. Ничего не забыл, можно уходить. На столе тихо щелкнуло в динамике селектора, и приглушенный голос сказал:
– Алексей Аристархович, вы еще у себя?
– Да, – сказал Воронцов. – Уже собрался, Виктор Леонидович.
– Загляните ко мне, хорошо? Они уже попрощались с главным, все нужное сказано. О чем
вспомнил неподражаемый Лев? Внешне главный редактор вовсе не походил на царя зверей, но прозвища прилипчивы. Изредка к нему так и обращались – Лев Леонидович. Он не обижался.
В редакции была обычная суета – не авральная беготня, как перед сдачей номера. Лев стоял у стеллажа с подшивками газеты за последние десять лет. Воронцов отрапортовал:
– Собкор Воронцов по вашему приказанию явился!
– Вольно, сержант, – буркнул Лев, как обычно, и Воронцов отметил, что нынче главный не желает раздавать званий, а не далее как вчера назвал Воронцова штабс-капитаном.
Сели в кресла. Отсюда был хорошо виден дисплей, по которому бежали строки сообщений. Изредка слышался зуммер – отмечалась информация повышенной важности.
– Сейчас, – сказал Лев, – это идет по второму разу. Вот, ЮПИ сообщает…
Он ткнул пальцем в клавишу на пульте. Стрекотнул принтер, на стол выпал лист бумаги. Воронцов пробежал глазами текст, узнал телеграфный стиль Дэвида Портера, с которым часто сталкивался в Нью-Йорке, и не только по делам.
«12 сентября 2005. Нью-Йорк (Юнайтед Пресс). Физик, лауреат Бишоповской премии Уолтер Льюин выступил сегодня перед студентами университета Нью-Йорка с изложением своих взглядов на современную физику. Лекция, как, впрочем, все последние выступления Льюина, касалась скорее не физики, а политики. Льюин привел ряд аргументов в пользу необходимости скорейшего ядерного конфликта между США и Россией (как вариант – между США и Китаем). Только ядерная война способна вернуть Соединенным Штатам главенствующее положение в мире и дать толчок развитию наук, которые сейчас имеют главным образом прикладной характер из-за необходимости «играть в оборону». Лекция неоднократно прерывалась криками протеста. На 14 сентября намечено выступление Льюина в Национальной галерее».
– Чепуха какая-то, – сказал Воронцов. Льюина он знал. Лично не встречался, но слышал о нем довольно часто. Физик был одним из активистов общества «Ученые за мир». Как-то даже ездил в Ирак с контрольной группой МАГАТЭ. Занимался ядерной физикой или чем-то подобным. Выступление Льюина перед студентами по меньшей мере странно. Даже оголтелые «ястребы» из ВПК сейчас не позволяют себе таких высказываний, понимая, что политического капитала с ними не наживешь. Студенты – не та аудитория, перед которой стоило бы пропагандировать идеи ядерной войны, крайне непопулярные в наше время. Значит, выступление было рассчитано, скорее всего, на кого-то другого. Если человек вчера был пацифистом, а сегодня призывает к войне, тому должна быть серьезная причина.
Воронцов произнес последнюю фразу вслух, и Лев согласно кивнул:
– Если причина личного характера, то это не так интересно. А если есть какие-то другие факторы?
– Вы предлагаете мне поговорить с ним? – спросил Воронцов.
– Было бы неплохо, хотя на интервью я не рассчитываю. Но попробуйте. Главное – информация. В общем, вы понимаете, чего я хочу.
– Вполне.
– Это не к спеху, но, по-моему, очень любопытно…Любопытно. Как это часто бывает, слово прилипло, и Воронцов повторял его, спускаясь в лифте и перебегая под дождем к машине, а потом, выезжая на Минское шоссе, он еще раз повторил это слово. Действительно, любопытно. Человек призывает уничтожить все живое, включая, естественно, и себя. Он хороший физик, писал в свое время о ядерной зиме, хорошо представляет последствия любого, даже самого локального, конфликта.
//-- * * * --//
«Прежде чем снять скафандр, проверьте – можно ли дышать воздухом этой планеты!» – такую надпись Воронцов увидел как-то в Централ-парке на иллюзионе «Космические приключения». Он не пожалел денег и пошел смотреть. Это действительно оказалось очень интересно – полная имитация иного мира, настоящий скафандр. Приборы показывали: снаружи смесь хлористого водорода с еще какой-то гадостью. Один посетитель не поверил наставлениям, и Воронцов видел потом, как он заходился в кашле, стоя у ограды аттракциона. Если уж делать гадость, то – добросовестно.
Приезжая в Нью-Йорк, Воронцов, будто в Централ-парке, натягивал на себя скафандр – невидимую психологическую броню, которая постепенно таяла.
В квартире его ждала бумага с уведомлением: арендная плата повышалась на пятьдесят процентов. По местным понятиям квартира была более чем скромной – две комнаты и кухня. Но комнаты были уютными, особенно привлекал Воронцова вид с семнадцатого этажа. Переезжать не хотелось. Он послал запрос в Москву, и Лев ответил коротко: «Оставайтесь».
Для того, чтобы отобрать из хаоса информации о деловой и политической жизни материал для своей первой корреспонденции, Воронцову понадобилось четыре дня. В госдепартаменте прошла волна перемещений. В отставку подали сразу пять министров, президент заявил, что не желает дурных разговоров о кабинете. Воронцов дал анализ ситуации, отправил материал и надеялся, что Лев будет доволен. Материал пошел сразу и спустя неделю после приезда Воронцов позволил себе, наконец, расслабиться.
Вечер он решил провести в пресс-клубе – здесь заводились знакомства, нащупывались связи, но вести сугубо деловые разговоры считалось дурным тоном. Пошли они вдвоем с Крымовым, корреспондентом ИТАР. Отправились пешком. Сентябрь в Нью-Йорке выдался довольно прохладным, и воздух был прозрачнее и чище обычного. Разговор вели необязательный. Воронцов больше смотрел по сторонам. Купили в автомате вечерние газеты и постояли, перелистывая страницы. Сенсаций не было. Воронцов привлекла фотография на шестой полосе – некий Льюин, погибший от рук грабителей на перроне подземки. Конечно, это был другой Льюин, но фамилия напомнила о поручении Льва, и Воронцов подумал, что пора уже вплотную заняться физиком.
– Николай Павлович, – спросил он, – вам знакома фамилия физика Льюина?
– Конечно, – ответил Крымов. – Говорил с ним год назад. Очень приятный человек, но показался немного банальным. Его разговоры не выходили за рамки обычных рассуждений человека, который много смыслит в науке, но полный профан в политике. А я, к сожалению, профан в физике, так что ничего у нас не получилось.
– Вы читали его последние высказывания?
– Читал и убедился лишний раз, что он недалекий человек. О войне рассуждает так же банально, как и о мире.
– Вы думаете?
– Да, это неинтересно. Льюин не один такой среди ученых. В науке – светлые головы, но в политике путают плюсы и минусы.
– Наверно, не все так просто, – усомнился Воронцов.
– Алексей Аристархович, мир для такого рода деятелей – понятие немного абстрактное. Как и война. Теоретически он знает, что столько-то ядерных зарядов такой-то суммарной мощности произведут такой-то эффект. А если войны не будет, природа пойдет по такому-то пути. С точки зрения экологии оптимальнее второй вариант. А поскольку высказывать оригинальное мнение – признак личности, он и высказывает.
– Хотел бы я послушать, как вы изложите это самому Льюину, – усмехнулся Воронцов.
Через холл пресс-центра они прошли в ресторан, заняли столик в глубине зала, и Воронцов огляделся. Портер сидел в дальнем углу с яркой блондинкой лет двадцати пяти. Разговор у них шел серьезный, и Воронцов решил подождать.
Портер встал, пропустив блондинку вперед, и направился к выходу. Воронцов разочарованно вздохнул. Однако журналист неожиданно обернулся и остановил взгляд на Воронцове. Тот поднял руку, и Портер кивнул. Теперь можно было подождать – Портер обязательно вернется.
Воронцов медленно ел, слушая рассказ Крымова о премьере в театре «Улитка». Режиссер Харрис поставил мюзикл «Буриданов осел». Шедевр, билет стоит до сотни долларов, попасть невозможно. Говорят, поет настоящий осел. Разевает пасть, и оттуда – да, из пасти! – несутся звуки. Говорят, у осла баритон.
Портер вернулся и направился к столику Воронцова.
– Добрый вечер, граф, – сказал он. – Здравствуйте, мистер Крымов. Крымов пробормотал приветствие, Воронцов поморщился. Он не любил, когда его называли графом, но в местных журналистских кругах это прозвище было популярно. Почему-то фамилия Воронцова четко ассоциировалась с графским титулом. Да и отчество – Аристархович – действовало безотказно. Аристархом могли звать только графа, но не служащего конторы Госбанка.
– Вы меня прямо-таки ели взглядом, – сказал Портер. – Даже Дженни это заметила. Вы не знакомы с Джейн Стоун? Она работает в отделе культурной жизни «Нью-Йорк таймс». Вы о чем-то хотели спросить, я верно понял, граф?
– Мистер Портер, – Крымов старательно скрывал улыбку. – Не называйте Алексея Аристарховича графом. У него редактор демократ и ярый антимонархист. Узнает – уволит.
– Да ну вас, – Портер подозвал официанта и заказал чашечку кофе. – Так о чем вы…
– Дэви, – начал Воронцов, – я читал вашу информацию о физике Льюине. Выступление вы слушали сами?
– Алекс, я не пишу с чужих слов.
– Льюин прежде выступал за полное ядерное разоружение сверхдержав. И вдруг такой выверт. Почему?
Портер на мгновение задумался.
– Речь его была тщательно продумана. Мне даже показалось, что Льюин способен на большее.
– Больше, чем на выступление?
– Именно. У него наверняка есть не один сценарий войны. Не знаю, для кого в наши дни можно писать такие сценарии, но они у Льюина есть.
– Он выступал и в других местах?
– Закрытые заседания в конгрессе и в клубе отставных офицеров.
– Тем более, – сказал Воронцов. – Я думал, что это лишь психологический нонсенс…
– Не переоценивайте фактов, Алекс! Мало ли кто и о чем говорит! Сценариев войны за последние четверть века разработано не меньше, чем пьес для бродвейских театров.
– Вы считаете, что этот случай ничем не отличается?
– Разве что тем, что прежде Льюин говорил совершенно иное.
– Это, по-вашему, пустяк?
– Алекс, я назову десяток причин, по которым человек может изменить свое мнение…
– Мнение или убеждение?
– Не играйте словами. Можно изменить и убеждения, если плата хороша.
– Льюину заплатили?
– Понятия не имею… Граф, если это так интересно, почему бы вам самому не встретиться с Льюином? Раньше он охотно сотрудничал с прессой.
– Я собираюсь, – согласился Воронцов, – но прежде хотел бы иметь больше информации.
– Я вам пришлю, Алекс. Какой у вас адрес электронной почты? Воронцов продиктовал.
– Не подведите, Дэви, – попросил он. Пора было уходить. Портер решил остаться – ему было с кем и о
чем поговорить.
– Алекс, – сказал он, когда Воронцов уже встал, – я забыл. Может, вам пригодится. Несколько месяцев назад у Льюина умерла жена и погиб сын.
//-- * * * --//
Спать не хотелось, за неделю Воронцов еще не вполне привык к восьмичасовому сдвигу во времени – так же трудно от отвыкал в Москве, обвиняя подступающую старость с ее устойчивыми и инертными биоритмами. Впрочем, до старости было еще далеко. Но и сорок пять – возраст, говорят, опасный.
Шел первый час ночи, шум за окном стихал, ритмично вспыхивали огни реклам. Воронцов решил выпить кофе. Этот напиток оказывал на него странное действие – от слабого кофе клонило ко сну, крепкий вызывал кратковременную бодрость, а затем жуткую сонливость.
Когда он наливал вторую чашечку, загудел принтер, и на выползшем из лазерника листе Воронцов увидел фамилию Льюина. В информации Портера было строк двести, наверняка хаос записей. Воронцов подобрал листы и, положив на стол, отправился на кухню заваривать крепкий чай.
//-- * * * --//
Биографические данные. Места работы. Изложение основных научных результатов. Воронцов обратил внимание на два обстоятельства. За последние пять лет продуктивность Льюина резко упала: прежде он публиковал пять-шесть статей ежегодно, теперь от силы одну-две. И еще: жена Льюина умерла уже после того, как он произнес свой первый спич с призывом к войне. Сын погиб в автомобильной катастрофе несколько дней спустя. Какая тут могла быть связь?
А есть ли аналоги? Нужно обратиться с запросом к газетным компьютерным банкам. Если аналоги найдутся, материал можно будет построить на сопоставлениях. Но и тогда необходимо встретиться с Льюином и задать кое-какие вопросы.
Воронцов сел перед терминалом, набрал на клавиатуре фамилию и имя ученого, его титулы и место работы. Через секунду на экране появились адрес и номер видеофона. Льюин жил постоянно в университетском городке, хотя работал в Хэккетовской проблемной лаборатории.
Звонить было, конечно, рано – за окном только начало рассветать. Воронцов почувствовал, наконец, долгожданную сонливость и улегся спать под звуки просыпающегося города.
На вызов отозвался автоответчик. Мелодичным сопрано он сообщил, что «профессор Льюин просит подождать, не отходя от аппарата, или перезвонить между тринадцатью и четырнадцатью часами».
Воронцов решил ждать: на час дня он назначил встречу с негритянским деятелем из организации «Равенство как фикция». Экран видеофона осветился лишь минут через пятнадцать, но изображения не было – Льюин ждал, когда Воронцов покажет себя. Наконец, возникло и изображение. Физик оказался худощавым, очень высоким, но с лицом круглым, подходящим скорее толстяку. Он и волосы до плеч отрастил, видимо, чтобы скрыть диспропорцию. Глаза смотрели настороженно.
– Представьтесь, пожалуйста, – попросил Льюин, – и постарайтесь быть кратким.
– Воронцов, собственный корреспондент российской газеты «Сегодня». Я хотел бы поговорить, профессор, о ваших недавних выступлениях.
– Комментариев не будет, – сухо отрезал Льюин.
– Вы не могли бы сказать, что именно побудило вас…
– Не мог бы, – сказал Льюин и отключил телекамеру. Но звук еще оставался, и физик добавил:
– Завтра я выступаю перед сенатской подкомиссией по вопросам военной помощи. Четырнадцать тридцать. Приезжайте, если хотите понять.
//-- * * * --//
С Портером Воронцов встретился у станции подземки.
– Странные у вас, русских, манеры. Поужинали бы в клубе и поговорили.
– Там шумно и дорого, – возразил Воронцов, – а разговор пойдет серьезный, если не возражаете, Дэви.
– Но на улице не ведут серьезных разговоров…
– Поедем ко мне. Ведь вы у меня никогда не были.
– Ни у кого из ваших, – подтвердил Портер. – Это любопытно, но нелогично. В ресторане вам дорого, хотя я плачу за себя, а так вы будете вынуждены раскошелиться на выпивку и закуску.
– Считайте это причудой русского характера, хорошо? Дома Воронцов не был с поллудня, за это время факс выда довольно много материала, в том числе копию утреннего выпуска «Сегодня». Пока Воронцов смешивал напитки и раскладывал по тарелкам сэндвичи, Портер пытался разобрать непонятный для него текст.
– Газеты у вас не очень-то меняются, – констатировал он. – Полиграфия плохая, реклама тусклая. Да и что это за газета – двадцать полос без компьютерной поддержки…
– Я звонил сегодня Льюину, – сказал Воронцов. – Просил о встрече и получил отказ.
– Льюин не желает иметь дело с прессой.
– Но вы не из-за этого отступились, Дэви? Вы собрали довольно много материала, значит, хотели писать.
– Если материал вам не нужен, бросьте в корзину, Алекс.
– Дэви, я о другом. Вы начали работать, но что-то вас остановило.
– Я остановился сам, – нехотя признал Портер. – Психология, в отличие от вас, меня не интересовала. Я знаю эту кухню. Уверен: у Льюина есть слабина, которой воспользовались. Или проще – купили.
– Но представьте, что его призывы…
– Алекс, это несерьезно! Вы верите, что есть идиот, который, наслушавшись Льюина, бросится нажимать кнопки?
– Нет, конечно, – улыбнулся Воронцов. Портер все больше ему нравился. Они могли бы сделать неплохой материал, работая вместе. Год назад Портер написал статью о секретных документах ЦРУ, попавших к нему через третьи руки. Наверняка он потерял не один килограмм веса, когда готовил публикацию. Почему он отступился от Льюина?
– Вам не кажется, – сказал Воронцов, разливая по стаканчикам водку, – что в истории с Льюином много нелогичного?
– В ней нелогично все. Если его заставили работать на войну, то какой смысл выступать с провокационными заявлениями, раскрывать себя и подставлять под удар?
– А если это всего лишь слова, – подхватил Воронцов, – то был ли смысл тратить на физика столько сил: подкуп или что-то еще…
– Я обо всем этом думал.
– Интересно отыскать истинные причины. Дэви, я не могу копать так глубоко, как вы. Я здесь чужой. Потому и занимаюсь психологией, но дальше мне трудно. А вы можете.
– Могу, – согласился Портер. – А потом отдаю вам, и вы пишете.
– Пишем вместе. Я вам не конкурент, сами понимаете. Почему бы нам не объединить силы?
Портер отпил глоток, откусил от сэндвича и принялся жевать, прикрыв глаза. Казалось, этот процесс вверг его в состояние транса. Воронцов ждал.
– Хорошо, – сказал Портер, вставая. – Я пойду, Алекс. Сообщу вам о своем решении чуть позднее. Если откажусь – не обижайтесь.
– Какие могут быть обиды, – вздохнул Воронцов. Прощаясь у двери, Портер помедлил. – Я объясню вам, Алекс, почему бросил материал, – сказал он.-
Вижу, вас это интересует не меньше, чем сам Льюин. Тоже ищете психологию, а? И тоже ошибаетесь. Меня вызвал босс, я ведь не свободный художник, работаю на Херринга, и сказал, чтобы я оставил это пустое дело. После скандала с Управлением я хотел пожить спокойно. Так что если я откажусь, Алекс…
//-- * * * --//
Весь следующий день ушел, с точки зрения Воронцова, зря. Портер не позвонил, домашний его видеофон не отвечал. Вечером, вернувшись из российского консульства, Воронцов поискал через Интернет сведения о последних научных исследованиях Льюина. На экране появились резюме из «Физикс абстрактс». За два года Льюин опубликовал три статьи, названия которых ни о чем Воронцову не говорили. «Динамическое представление постоянной Планка в результате перенормировки кварковых полей». И все в таком духе. Можно послать запрос в «Сегодня», и дома в течение суток получат нужную консультацию ученых. Идея не блеск, но можно попробовать.
Воронцов набрал адрес редакционного компьютера и отстучал запрос. Проголодавшись, достал что-то из холодильника и поужинал. Американские консервы, которыми он часто утолял голод, были на удивление однообразны и на редкость питательны. Голод исчезал быстро, но процесс еды не вызывал никакого удовольствия. Как лекарство.
Воронцов решил лечь пораньше (не было еще и одиннадцати), а утром поискать Портера и, может быть, написать письмо Ире. Он долго ворочался и провалился, наконец, в грузный, как тюк с ватой, сон, из которого его выволок зуммер видеофона.
Спросонья Воронцов не сразу понял, с кем говорит. Изображения не было – только звук.
– Алекс, вы свободны сейчас? Свободен ли человек во сне? Свободен от реальности, в которую его опять хотят окунуть. «Это же Дэвид», – понял наконец Воронцов. Веки не поднимались. Сколько сейчас? Господи, половина второго…
– Нужно встретиться, – продолжал Портер.
– Приезжайте, – сказал Воронцов.
– Не хочется… Через сорок минут жду вас там, где мы виделись вчера.
И отключился. Воронцов не успел ничего ответить. «Сумасшедший, – подумал он. – При встрече скажет, что за ним следят, а квартира просматривается и прослушивается. И не докажешь, что это никому не нужно. А где, собственно, он будет ждать? Где мы вчера виделись? Нигде! Мы весь вечер торчали в этой комнате. Впрочем, встретились у станции подземки. Нужно еще суметь найти ее в два часа ночи».
Ворота подземного гаража были заблокированы, и Воронцов потерял десять минут, пока отыскал электронный ключ в кармане джинсовой куртки. На место он прибыл с опозданием. Около станции стояли несколько машин, портеровской среди них не было. Воронцов остановился напротив и вышел. Улица была совершенно пустынной.
Из-за поворота вынырнула приземистая машина, цвет которой в полутьме трудно было разобрать. Поравнявшись с Воронцовым, машина затормозила, распахнулась правая дверца.
– Садитесь, Алекс, – сказал Портер. Мчались они лихо, и через минуту Воронцов потерял ориентацию. – Что это значит, Дэви? – изумленно спросил он. – У вас появилась мания преследования?
Портер молчал, то и дело поглядывая в зеркальце. Они въехали в какой-то не то сквер, не то парк, и здесь Портер заглушил двигатель.
– Ну вот, – сказал он. – Можно поговорить.
– Утром напишу статью, – сказал Воронцов. – Русский журналист похищен с целью… С какой целью, Дэви?
– Вы еще не проснулись, Алекс? – раздраженно спросил Портер. – Мне не до шуток.
– Слушаю, – сказал Воронцов, поняв, что гонка, выглядевшая юмористической иллюстрацией к ненаписанному репортажу, для Портера была необходимым предисловием будущего разговора.
– Хотел я вам позвонить, чтобы отказаться, – начал Портер, – потом решил сначала послушать, что скажет Льюин на заседании сенатской подкомиссии, куда он приглашал вас приехать. Полетел в Вашингтон…
– Так вот куда вы исчезли, – пробормотал Воронцов.
– Заседание было любопытным. Льюин изложил свои соображения о последствиях локальных ядерных войн. Получились, что во время небольшой такой войны между Штатами и Россией погибнут около полумиллиарда человек в течение нескольких месяцев. А если войны не будет, погибнут больше миллиарда, но в течение лет этак тридцати. Освободительные движения, национальные конфликты, экологические катастрофы, технологические аварии и все такое.
– Все это я читал, – вздохнул Воронцов. – Все это было популярно лет двадцать назад, во времена Брежнева и Андропова. В истории этой, Дэви, интересно не то, что говорит Льюин, а почему он это говорит. Психология, которая вам так не нравится.
– Согласен, речь и мне быстро наскучила. Я начал искать знакомых. Нашел.
– Кого?
– Неважно. Мне назвали две фамилии, и я начал сопоставлять. Роберт Крафт и Жаклин Коули. Крафт – журналист. Коули – музыковед, живет в Филадельфии. А Крафт… Черт возьми, вы должны были слышать о Крафте!
– Вы имеете в виду того Крафта, который… Это было четыре года назад. Воронцов заведовал тогда отделом международной жизни в «Сегодня». В октябре 2001 года в США закончился неудачей запуск боевой крылатой ракеты с ядерным зарядом. Говорили, что такие случайности исключены, но любая случайность, в конце концов, происходит, если хорошо подождать. Повезло, что взрыв – десять килотонн! – произошел в пустынной области штата Невада. Через две недели после трагедии в «Нью-Йорк таймс» появилась статья этого самого Крафта. Он утверждал, что в момент взрыва находился на расстоянии двадцати миль от эпицентра. И вовсе не случайность это была, а намеренное уничтожение секретного объекта. О том, что произошло на самом деле, он, Крафт, расскажет в серии репортажей.
Заинтриговал. Воронцов несколько дней не сводил глаз с дисплеев. Прошла неделя, потом месяц – ничего. А однажды утром Крафта с женой и семнадцатилетним сыном нашли мертвыми в их нью-йоркской квартире. Писали: отравление газом, случайность. Воронцов, как и все, не поверил, решил – убрали свидетеля. Что-то действительно произошло в Неваде. Что? Репортаж Крафта остался ненапечатанным, в редакции «Нью-Йорк таймс» утверждали, что никакого репортажа и не было…
– Вспомнили, значит, – буркнул Портер.
– При чем здесь Льюин? Не думаете ли вы, Дэви, что он имел отношение к взрыву?
– К Крафту, – поправил Портер. – Вы думаете, Крафт ничего больше не видел, кроме взрыва в Неваде? Это был волк, не мне чета. И не вам, Алекс, извините. И если его имя всплыло рядом с Льюином, то это серьезно. И не психология тут, забудьте вы о ней.
– А Коули, музыковед… Она-то при чем?
– Вот это мне как раз удалось узнать быстро. Я позвонил ей и сказал, что восхищен речью Льюина и хотел бы поговорить с ней о нем. Представьте, никакого удивления. Сказала только, что новых взглядов Льюина не разделяет и впредь не желает его видеть. Я… В общем, мы договорились о встрече. Еду в Филадельфию. Говорю об этом только вам, Алекс.
– Не скажу я никому, – вздохнул Воронцов. – Кому я могу рассказать? Мне вы, кстати, тоже могли не докладывать. У меня такое впечатление, Дэви, будто эту комедию с тайнами вы разыгрываете специально для меня.
Портер повернулся к Воронцову, рассматривая его в темноте, хотя мог видеть лишь силуэт.
– Мы договорились работать вместе, Алекс, – сказал он. – Когда я возвращался из Вашингтона, мне показалось… По дороге из аэропорта убедился… В общем, удалось уйти. Следили настолько неумело, что, видно, просто старались показать – не суйся. До той поры я раздумывал – отказаться или нет. Решил взяться. Не ради вас, Алекс. У меня свои понятия о том, что я должен и чего не должен делать. Как и многие, я могу время от времени идти на какую-то сделку – деньги есть деньги. Могу остановиться перед каким-нибудь паршивым Рубиконом и побояться его перейти – страх есть страх. Но если я сделал что-то, пусть даже по незнанию, такое, например, как сегодня, когда начал расспрашивать о Льюине человека, которого не должен был спрашивать… В общем, если подпрыгнул, то ведь не останешься висеть в воздухе, верно? Нужно сгруппироваться и постараться не упасть мордой в грязь. И потом… история с Крафтом. Об этом как-нибудь в другой раз. Но имя Крафта для меня очень много значит… Вы что-нибудь поняли, Алекс?
– Понял, – протянул Воронцов, – что вы, Дэви, не совсем такой, каким мне представлялись.
//-- * * * --//
Голова оставалась тяжелой, хотя Воронцову удалось часа четыре поспать. Проснувшись в половине одиннадцатого, он принял душ и теперь просматривал компьютерные выпуски газет, отмечая все, что могло бы пригодиться. В «Вашингтон пост» выступил Браудер – помощник президента по национальной безопасности. Предстоял новый раунд переговоров с Москвой по вопросам сокращения вооружений в Европе, и Браудер давал свою оценку ситуации. По его мнению, членство России в НАТО не принесло этой организации ощутимых дивидендов, скорее наоборот – президент Мурашов использовал участие его страны в балканском и турецком конфликтах для решения с помощью НАТО таких своих, сугубо внутренних, проблем, как усмирение северокавказских народов.
Выведя на экран «Филадельфия стар», Воронцов увидел на второй полосе набранную трапецией знакомую фамилию.
«Жаклин Коули, сотрудница Музыкального общества Филадельфии, замешала в торговле наркотиками. Ведется следствие, но уже сейчас ясно, что так называемые деятели культуры насквозь лживы, и их призывы к моральной чистоте не стоит воспринимать всерьез.» Рядом напечатана фотография. Жаклин Коули можно было дать лет двадцать пять, не больше. Привлекательное лицо, открытое, обаятельное… Наркотики? Чего только не бывает! Именно так и подумает обыватель, прочитав заметку. И еще – «не стоит воспринимать всерьез».
Взял ли Портер интервью? Или попал в разгар скандала? Что бы она ни поведала о Льюине, использовать бессмысленно. Словам ее больше нет веры. Очень ко времени эта заметка. Слишком ко времени.
Одеваясь, чтобы ехать в российское консульство, Воронцов увидел мерцающий желтый сигнал на экране компьютера. Это означало, что в резервированной им группе ячеек общенационального банка данных появилась информация, требующая считывания. Воронцов набрал свой код, и по экрану побежали буквы:
«Алекс, не ищите меня. В дальнейшем связь только через компьютер. Запомните мой код 452but/@-21. Запомните код, сейчас он будет стерт из памяти. Десять секунд. Запомните и наберите код. Пять секунд. Запомните и наберите код. Ноль».
Осталась строка: «В вашем блоке оперативной информации нет».
«Какой там был код?» – подумал Воронцов. Вспомнил с трудом, в последних двух цифрах был не уверен. Два-один или один-два? «Конспиратор чертов. О его музыкантше пишут в газетах, а он по инерции играет в Пинкертона». Воронцов набрал код, задумавшись перед последними цифрами.
«Алекс, информация будет стерта через три минуты после того, как вы начнете ее читать. Запоминайте, печать не вызывайте, она блокирована. Сделайте, о чем я прошу. В Публичной библиотеке штата должен быть материал о слушании дела по поводу растраты фондов Сената по прогнозированию. Дело связано с ОТА, наверняка опубликовано в «Сборнике законодательных актов». Слушание состоялось примерно в мае третьего года. Нужны фамилии лиц, проходивших по делу, и их профессии. Далее выясните: какой фирме принадлежит товарный знак – две скрещенные стрелы со знаком вопроса в центре. Очень срочно. Новая информация для вас будет храниться в этом же файле с 20.00 до 20.10. Внимание! Через двадцать секунд информация будет стерта. И еще, Алекс, не забудьте о последних работах Льюина».
И – на пустом экране: «Файл не содержит информации». Воронцов уже собирался выйти, когда с коротким зуммером включился факс: из Москвы поступил ответ на запрос о работах Льюина. Аппарат выдал около десяти страниц текста. «Прочитаю потом», – подумал Воронцов.
//-- * * * --//
«Льюин Уолтер Клиффорд. Родился в 1959 году. Окончил Массачусетский технологический институт, в настоящее время работает в Хэккетовской проблемной лаборатории. Сначала в сфере его интересов была единая теория элементарных частиц, затем занимался расчетами эволюционных моделей Вселенной в случае наличия у фотонов и нейтрино массы покоя. Работа по этой проблеме стала его докторской диссертацией. В девяностых годах Льюин отошел от проблемы эволюции Вселенной.
В течение трех лет – с 1996 по 1998 – Льюин занимался анализом возможных мысленных изменений постоянной тяготения. Дело в том (внимание, А.А. – это важно!), что в 1998 году увенчались успехом многолетние поиски так называемых гравитационных волн. Эксперименты, начатые еще сорок лет назад в США Вебером и у нас в МГУ Брагинским, долгое время оставались безрезультатными. Первым обнаруженным источником гравитационных волн стал пульсар в Крабовидной туманности. Но излучал пульсар не так, как того требовала теория. Интенсивность излучения оказалась меньше, чем ожидалось, и была переменной. Льюин показал, что объяснить наблюдения можно одним из двух способов:
а) меняется (периодически!) масса пульсара – нейтронной звезды;
б) меняется (также периодически) величина постоянной тяготения.
Льюин склонялся ко второй гипотезе и приводил расчеты. Нужно сказать, А.А., что обе гипотезы более чем дискуссионны.
…В 1999 появилась работа Льюина с большим коллективом соавторов – описание конструкции прибора, на котором были начаты эксперименты по обнаружению возможных изменений постоянной тяготения. В работе содержались идеи, явно принадлежавшие Льюину, а не соавторам – сугубым, так сказать, технарям от физики. Одна из идей – возможность управления постоянной тяготения…
…Примерно тогда же Льюин начал сотрудничать с комитетом «Ученые за мир». Комитет – общественная организация, но его члены неоднократно привлекались к работе в различных подкомиссиях ООН, работа которых была связана с контролем над вооружениями. Льюин методично исследовал развитие систем ракет и противоракет в девяностых годах (американская система «Пэтриот», израильский «Хец» и другие) и показал, что наступит момент, когда эволюция антисистем вооружений выйдет из-под контроля человека. В дальнейшем системы будут развиваться самостоятельно, и никакие переговоры и соглашения не смогут этому помешать. Отсюда вывод: либо срочно договариваться о полном разоружении, либо не делать вид, что переговоры что-то значат, не нужно обманываться самим и обманывать народы…
…Возможно, А.А., эти работы Льюина повлекли ответные меры со стороны АНД, не исключена возможность шантажа (впрочем, наши эксперты не знают, чем можно шантажировать Льюина). Как бы то ни было, после 2002 года Льюин ни разу не выступал по проблемам мира…
…Научные публикации Льюина в последние годы связаны с исследованием изменений постоянной тяготения. Вероятно, такие изменения – на уровне примерно десяти в минус шестнадцатой степени – реально существуют. В лабораторных условиях они впервые были зафиксированы группой Бутлингера в МТИ. Год спустя результат был повторен в МГУ Стершневым, который показал, что постоянная тяготения не только меняется, но имеет характерное время изменения. Именно Льюин в дальнейшем провел теоретический анализ и доказал, что это время не связано ни с какими земными или космическими процессами негравитационной природы…
…Вероятно, анализируя биографию Льюина, нужно обратить внимание на 2002 год (А.А., внимание!). Именно тогда наметился сдвиг в публичных высказываниях Льюина. Отразилось это и на научной деятельности – последние работы чрезвычайно академичны и граничат со схоластикой…»
//-- * * * --//
Половины текста Воронцов не понял. Писали явно два человека. Один давал сугубо научную характеристику деятельности Льюина, и понять его было трудно, а другому принадлежали интерпретации и размышления.
В Публичной библиотеке Воронцов обычно резервировал себе столик в центре общего зала. Он заказал микрофиши с документов слушаний Конгресса за 2002 год и обратился к памяти библиотечного банка данных с просьбой разыскать фирму. Товарный знак он изобразил на экране световым карандашом и не был уверен, что изобразил точно. Получил ответ: «Фирма не зарегистрирована». Воронцов подумал, что поставил вопрос не совсем корректно: фирму могли уже ликвидировать. Он послал вторичный запрос и занялся микрофишами.
«Почему скомпрометировали Коули? – думал он, сбрасывая очередной микрофиш и заменяя его следующим. – Она знает о Льюине нечто, чего не следует знать другим? Другим – кому? Портеру? Мне? Что общего у Коули с Льюином? Красивая женщина. Льюин был женат, жена умерла… Господи, как это банально и бездарно».
Раздумывая, Воронцов едва не пропустил нужную информацию. Дело о растрате слушалось 17–19 мая 2003 года под председательством сенатора Бэрли. Речь шла об одном из отделов Прогностического центра Конгресса. Четырнадцать миллионов долларов, предназначенных для исследования будущего слаборазвитых стран, были по неизвестной причине истрачены на субсидирование некоей фирмы, проводившей социологические опросы населения. Фирма была частной и касательства к отделу не имела. Деньги были переданы с ведома председателя Прогностического центра сенатора Крейга, хотя сам Крейг на заседании уверял, что слышит об этой фирме впервые и никаких документов на передачу денег не подписывал.
Дело читалось как детектив. Сенатор денег не давал, но на счет фирмы они поступили и были истрачены. К тому времени, когда растрата обнаружилась – это сделала инспекторская группа Конгресса – фирма закончила исследования и была ликвидирована, как и ее счет в банке, на котором не оставалось ни единого цента. Президента фирмы – некоего Остина Бакстера – вызвать на допрос не смогли, поскольку такого человека не существовало в природе. Конкретные фамилии служащих фирмы или людей, с которыми фирма работала, не упоминались.
Слушание закончилось ничем. Против таинственного Бакстера возбудили уголовное дело, которым занялось ФБР. Обсуждение меры наказания для сенатора Крейга перенесли на закрытое заседание, и соответствующего микрофиша в стопке, естественно, не было.
Прекрасно понимая уже, что он увидит, Воронцов вызвал ответ на запрос о товарном знаке. Так и оказалось – знак принадлежал частной социологической фирме «Лоусон», которая была зарегистрирована в 2001 году и два года спустя прекратила существование после того, как были исчерпаны финансовые возможности и завершено исследование, ради которого фирма создавалась.
Когда Воронцов покинул зал библиотеки, у него болела голова, он понятия не имел, что делать с отдельными звеньями. Возможно, все это не имело отношения к Льюину.
Воронцов зашел в аптеку, попросил таблетку от головной боли. Кто является большим дураком – он или Портер? Скорее всего, он, Воронцов, потому что упустил какую-то важную деталь. Так ему показалось. Голова перестала болеть, но навалилась усталость – он почти не спал ночью. «Домой», – решил Воронцов и направился к машине, которую приткнул за углом здания библиотеки.
Отъезжая со стоянки, вспомнил, что одной части поручения Портера не выполнил, запутавшись в дискуссиях конгрессменов. Список профессий. Кое-какие профессии людей, опрошенных фирмой, упоминались. Воронцов вспомнил, что были среди них инженеры, политики, музыканты… Да, музыканты тоже.
Вытащить машину из потока было нелегко – близился конец дня, на улицах начали возникать обычные заторы. Но все же минут через двадцать Воронцов снова вошел в библиотеку и затребовал тот же комплект микрофишей. Он пустил считывание и быстро добрался до нужной пластинки. То есть – ему показалось, что добрался. Микрофиш содержал слушания о бюджете подкомиссий. Он вернулся к предыдущему – это было юбилейное заседание по поводу пятидесятилетия сенатора Мак-Ки. Позвольте, но… Только сейчас Воронцов обратил внимание на номера пластинок. Нужного номера попросту не было.
//-- * * * --//
«Музыковед Жаклин Коули участвовала в работе фирмы «Лоусон». Может быть? Может. Ну и что? Она лично знала Льюина. Как это связано?»
Воронцов стоял у окна, постукивая пальцами по стеклу. Лента Гудзона была серой, отражала серость неба, покрытого низкими тучами. Сейчас пойдет дождь, наверно, такой же мелкий и нудный, как в Москве. Воронцов подумал, что не высидит целый вечер в квартире один. Прочесть то, что передаст в восемь часов Портер, можно с любого компьютера. Например, в компьютерном зале Пресс-клуба.
Ливень разразился, когда Воронцов выруливал на стоянку перед клубом. Машина будто погрузилась на дно моря. Вот сейчас перед ветровым стеклом появятся стайки рыб. Выходить из машины смысла не было.
А может ли быть, чтобы за ним кто-то следил? То, что микрофиш был изъят, означало, по крайней мере, что Воронцовым интересуются. Почему? Он не сделал ничего, противоречащего законам. И не сделает. Он журналист и собирает открытую информацию. Прятать ему нечего.
Ливень прекратился так же неожиданно, как начался, и Воронцову с трудом удалось, минуя глубокие лужи, перебраться на тротуар. Часы в холле показывали без пяти восемь. Пора.
Воронцов прошел в компьютерный зал – журналисты и в клубе не могли обойтись без оперативной информации. Ему повезло – не все терминалы были заняты. Стараясь не ошибиться, он набрал код. Текст пошел, едва он нажал на «ввод».
«Алекс, запоминайте, информация стирается по мере того, как вы ее читаете. Сделайте ксерокопию материала о слушании в конгрессе. Найдите данные о Джеймсе Скроче – генетике, погибшем четыре года назад. Скроч и Льюин знали друг друга, очевидно, вместе работали. Очень срочно. Новую информацию получите завтра в восемь утра по коду (запоминайте) 332/54@-BAD.88».
Текст бежал по экрану довольно быстро, Воронцов едва успевал запоминать. Наконец, остались слова «Файл не содержит информации».
//-- * * * --//
Очень утомительно – думать об одном, а разговаривать о другом, изображая заинтересованность. В ресторане к Воронцову подсели Крымов и Зеленков из «Московских новостей». Оба удивились, что Воронцов до сих пор не слышал о трагедии в Африке. «Где я могу ночью, – думал он, – найти информацию об этом Скроче? Впрочем, это здесь скоро ночь, в Москве наступает утро. Ире вставать в семь…»
– Днем сообщили сразу два агентства, – говорил Зеленков. – Ты действительно не слышал? Совет безопасности уже собрался, журналистов не пустили, сообщение будет в полночь – ждем. Якобы намибийцы напали на южноафриканский город Апингтон и учинили разгром. Сотни убитых. Хортес принял меры – неясно, какие. Представитель Виндхука утверждает, что это провокация. Наверно, он прав. Зачем Намибии этот конфликт? Но факт есть факт – Иоганнесбург без предупреждения дал ракетный залп по намибийским приграничным областям. Часть ракет несла тактические ядерные заряды.
– Одна, – коротко вставил Крымов.
– Может, и одна, – согласился Зеленков. – Она и взорвалась над территорией ЮАР в двухстах километрах от Апингтона, где-то в районе реки Оранжевой. Хорошо еще, что там пустыня. Но все же немало людей погибло. Ядерный взрыв! Намибия обратилась в Совет безопасности.
– Третий взрыв в атмосфере за пять лет, – хмуро сказал Крымов. – Когда Штаты и Союз были нашпигованы атомным оружием, ничего такого не происходило. А сейчас… Теоретики в ООН обсуждают, что бы случилось, если бы ракета достигла цели.
– Какой цели? – спросил Воронцов, отвлекаясь от своих мыслей.
– Судя по траектории, это Виндхук.
– Была бы война, – Зеленков тоже помрачнел. – Алексей, ты будешь давать Льву материал?
– Конечно, – сказал Воронцов. – Честное слово, ребята, я ни о чем не знал. Лев дал мне поручение, и я влез в него, кажется, глубже, чем следовало.
– Секрет? – оживился Зеленков.
– Какой секрет… Выяснить, почему некий физик Льюин переметнулся от «голубей» к «ястребам».
– Кому это сейчас интересно? – удивился Зеленков.
– Вам так и не удалось с ним связаться? – поинтересовался Крымов.
– Удалось. Но говорить он не пожелал. Прежде чем покинуть клуб, Воронцов зашел в компьютерный зал и вызвал список ведущих специалистов университета штата Нью-Йорк. Генетиков было несколько, но только один имел звание профессора. Некий Джордж К. Сточерз.
Остановив машину у ближайшего таксофона, Воронцов зашел в кабину и полистал телефонный справочник. Время было не позднее, у Сточерза ответили сразу. В таксофонах еще не установили видеокамер, и Воронцов не видел лица собеседника.
– Профессор Сточерз?
– Да. Кто говорит?
– Прошу извинить за беспокойство. Я корреспондент российской газеты «Сегодня». Воронцов. Мне бы хотелось с вами побеседовать.
Короткая пауза.
– Я не очень представляю себе…
– Объясню, профессор. Мы готовим публикацию о достижениях современной генетики, и нас интересуют работы Джеймса Скроча. И его судьба – чисто по-человечески. Он ведь погиб… Возможно, вы его знали?
– Конечно. Скроч… Господи, он был… Ну, хорошо. Приезжайте.
– Когда вам удобно, профессор?
– Да сейчас!
– Буду у вас через полчаса, – сказал Воронцов.
//-- * * * --//
Сточерзу было под пятьдесят. Выглядел он молодо, но был совершенно сед. Минут десять они приглядывались друг к другу и вели пустой разговор о нынешней осени. Жена Сточерза оставила их одних в гостиной, разлив по бокалам напитки. Кофе Сточерз приготовил сам.
– Мистер Воронцов, – сказал он, отхлебнув из чашечки, – я никогда прежде не говорил с русскими журналистами. С биологами знаком. Если вы не возражаете, мы вернемся к этой теме позднее, когда вы напишете о Джеймсе. Ведь вы за этим приехали? Честное слово, – не удержался он, – ни один наш репортер не позволил бы себе тратить время на посторонние беседы. Несколько заранее продуманных вопросов – и до свидания.
– У меня нет заранее продуманных вопросов, – признался Воронцов. – Я знаю, что Скроч был хорошим генетиком и погиб четыре года назад.
– Скроч был талантливым генетиком. Я работал с ним, у нас есть несколько общих публикаций.
– Как он погиб?
– Его вызвали на некую биологическую базу для проведения экспертизы. Он не вернулся. Жене сказали, что он погиб во время эксперимента. При каком эксперименте может погибнуть генетик? Не знаете? Если хотите знать мое мнение – не исключаю, что Джеймс жив и ведет исследования на какой-нибудь секретной базе у военных.
– Вы сказали, профессор, что он был талантлив.
– Безусловно. Ведь это он открыл запирающий ген.
– Простите, профессор, если не возражаете, я включу диктофон, чтобы потом не ошибиться…
– Странный вы человек, однако! Я был уверен, что вы включили диктофон, едва переступили порог. Вы ждали моего разрешения?
Воронцов улыбнулся и положил коробочку диктофона на стол.
– Так вы не знаете о запирающем гене? – спросил Сточерз. – Я дам вам оттиск из «Сайентифик Америкэн», там обо всем написано достаточно популярно. Скроч выделил ген, без которого никакой белок не будет синтезироваться. Если удалить этот ген, то ДНК при всей ее дикой сложности станет просто органической молекулой, цепочкой атомов, жизни в ней не будет. Понимаете? Скроч назвал этот ген запирающим. В последние дни перед исчезновением он работал над тем, чтобы выяснить – действует ли ген только как выключатель программы репликации или несет еще и определенный наследственный признак.
Сточерз придвинул к себе диктофон и говорил, как лекцию читал.
– Без запирающего гена жизнь возникнуть не может. И если этот ген несет какой-то наследуемый признак, то не может быть и жизни без этого признака. Пытались найти запирающий ген у животных – начиная с простейших и кончая приматами. Я и сам искал. Пока никакого результата. Возможно, у них нет запирающего гена. А у человека есть. Следовательно, должен существовать некий характерный именно для человека наследуемый признак. Какой?
– Прямохождение, – сказал Воронцов, поняв, что если не подыграет, Сточерз еще долго будет рассказывать о запирающем гене. – Или способность трудиться. Труд сделал обезьяну человеком.
– Господи, какое еще труд? Труд – явление социальное. Бездельников в этом мире более чем… Подумайте еще.
– Речь.
– Мистер Воронцов, вы что, появившись на свет, уже умели говорить? Браво!
– Как я понимаю, – сказал Воронцов, – Скроч потратил некоторое время, чтобы разобраться. А вы хотите, чтобы я сразу…
– Ничего я не хочу, я просто дразню ваше воображение. Ну, хорошо. Агрессивность – вот что кодирует и передает по наследству запирающий ген. Вот без чего нет жизни. Ясно?
– Неясно. Агрессивны и животные, а у них, вы сами сказали, запирающего гена нет.
– Животные убивают, чтобы выжить. К тому же, не все. И почти никогда не нападают на особь своего вида. А сколько себе подобных убил человек вовсе не из-за инстинкта самосохранения?
– Профессор, – грустно сказал Воронцов, посмотрев на часы, – до полуночи оставалось двадцать минут. – это тема для философов, психологов, кого хотите, и споры об этом ведутся не один век, ничего нового тут нет. Одни считают, что человека сделал труд, другие – что человек по природе агрессор. Что тут нового? И при чем здесь Скроч?
– Мистер Воронцов, речь о генетике, и только о ней. Я удивлен. Вы пришли говорить о Скроче, но не знаете ни о его работах, ни о том, что делается в этом направлении в России. Скроч показал, что запирающий ген – это ген агрессивности. Опыты, естственно, повторили. Две группы в России и одна – на Украине. И вывод был тем же. Доказано: если нет агрессивности, нет и жизни. Философия и психология здесь ни при чем. Мой коллега Рокотов из Санкт-Петербурга как-то прислал мне книжку. Польский фантаст Лем. Естественно, перевод на английский. Роман, в котором агрессивность…
– «Возвращение со звезд», – подсказал Воронцов.
– Я прекрасно помню! Потом я и у наших фантастов обнаружил аналогичные идеи. В том романе…
– Знаю, людей лишили агрессивности, и получилось нечто ужасное.
– Нечего не могло получиться! Агрессивность можно пригасить на время, причем с необратимыми последствиями для организма. Но искоренить агрессивность в зародыше невозможно. Ясно?
– Вполне, – сказал Воронцов. Сточерз встал. – Есть ли у вас конкретные вопросы, господин Воронцов?
Задавайте. Если нет – спокойной ночи. Когда будете более подготовлены, приходите еще.
Воронцов встал тоже.
– Извините, что побеспокоил.
– Вы узнали то, что хотели? Я так и не понял истинной цели вашего визита. Интерес к личности Скроча – не то. Я о нем и не рассказал толком. Так что же?
– Честно? Я и сам не знаю. Пытаюсь разобраться в одном деле, и меня вывели на Скроча. Теперь я думаю, что вывели по ошибке.
– Жаль. В прихожей Воронцов не выдержал. – Так вы считаете, профессор, что сегодняшний взрыв в Африке – естественное явление? Следствие агрессивности, без которой нам не жить?
– Это сложная проблема, – медленно сказал Сточерз. – Люди должны жить. И если они хотят убить себя, их нужно заставить не делать этого, а чтобы заставить, тоже нужна агрессивность. Балансирование на острие. Я лично готов агрессивно бороться против любого варварства. А мой бывший друг Льюин делает все наоборот, и в этом, наверно, тоже есть логика.
– Кто? – выдохнул Воронцов.
//-- * * * --//
Пришлось начинать заново. Воронцов рассказал все. Сточерз слушал внимательно, не перебивал, изредка кивал или качал головой. Когда Воронцов рассказал об исчезнувшем микрофише, он поднял брови:
– Думаю, что ваши выводы…
– Я не делал выводов!
– Ваш рассказ эмоционально окрашен, а это уже вывод.
– Я не робот и не могу…
– Я ведь вас не обвиняю. Думаю, что Портер прав, и психология ни при чем. Личная трагедия Льюина не могла повлиять на его поступки. Версия вторая – шантаж. Она тоже не проходит.
– Почему? Мисс Коули, например.
– А что Коули? Напротив, история с Коули убеждает, что Льюина не шантажировали.
– Меня не убеждает.
– Судите сами. Допустим, Льюина вынудили выступить. Коули знала об этом. Доказательств у нее нет, иначе она не ждала бы Портера, чтобы выложить их. А без доказательств она может рассчитывать только на прессу. На того же Портера. Она должна была обратиться в газеты значительно раньше. Не обратилась – значит, не хотела говорить об этом. Или говорить было нечего. Льюин действовал по своей воле.
– Зачем же ее тогда…
– Она знала, что произошло с Льюином. И причина глубже, чем вам кажется. Мы этой причины просто не знаем. А мисс Коули знает.
– Да при чем здесь вообще мисс Коули? – воскликнул Воронцов.
– Вы сказали, что в пропавшем микрофише среди прочих профессий упоминались и музыканты. Сейчас я проведу эксперимент и почти уверен, что он удастся. Вы сказали – скрещенные стрелы и знак вопроса. Опросы потребителей давно стали нормой. Чуть ли не ежедневно обнаруживаешь в почтовом ящике какой-нибудь опросный лист. У меня их накопилось не меньше сотни.
– Вы хотите сказать, что именно опросник фирмы «Лоусон» связывал Льюина, и Коули, и даже вас, профессор? Не слишком ли это эфемерно?
Сточерз полез в нижний ящик письменного стола, выбросил на пол десяток коробочек с дискетами, достал несколько пластиковых пакетов, положил на стол и пригласил Воронцова придвинуться ближе.
– Не торопитесь, – сказал он. – Сначала нужно установить, что такая связь вообще существует. Вы сами не догадываетесь?
Воронцов пожал плечами. Он действительно не видел в этом логики. С одной стороны – опросные листы, рассылавшиеся уже несуществующей фирмой, с другой – причина поведения Льюина. Сточерз быстро перебирал листы, пальцы у него были длинными и тонкими. Очень музыкальные пальцы. Воронцов старался не двигать головой: в затылке неожиданно возникла резкая боль. Он знал это свое состояние – усталость и напряжение. Сейчас нужно посидеть неподвижно и по возможности ни о чем не думать.
– Вот, – сказал Сточерз, извлекая из пачки большой лист. Передав бумагу Воронцову, он вышел из комнаты. В правом верхнем углу листа были оттиснуты скрещенные стрелы и знак вопроса. «Фирма «Лоусон» убедительно просит… важное социологическое исследование… в интересах потребителей…» Все как обычно. А вопросы? Господи, чего только нет! Больше сотни вопросов, и все о разном. Тенденции развития энергетики… Что, по-вашему, нужно построить на Северном полюсе (список – от военной базы до дансинга)… Будет ли опера популярна в XXI веке? Ну и что? О популярности оперы Жаклин Коули могла бы поговорить, но что она знает об энергетике?
Вернулся Сточерз, протянул Воронцову таблетку и стакан воды.
– Выпейте, – сказал он, – и закройте на минуту глаза. Все пройдет… Я же вижу: у вас разболелась голова.
Спорить Воронцов не стал. Но и глаз не закрыл – следил, как генетик читает лист фирмы «Лоусон».
Затылок будто сдавили крепкими пальцами. Этот симптом тоже был знаком. Теперь станет легче.
– А разве не счастливая случайность, – сказал он, – что вы не выбросили этот лист?
– Никакой случайности, – улыбнулся Сточерз. – Что, легче стало? Я по образованию медик и неплохой диагност. Это вы действительно можете считать счастливой случайностью. А лист… Я их никогда не выбрасываю. Никогда не отвечаю. Никогда не отсылаю. Храню здесь.
– Зачем? – удивился Воронцов.
– Потому что письменные опросы обычно проводят для правительственных учреждений подставные фирмы. Многим неизвестно, а я знаю, сам когда-то участвовал в таком деле. Цель опросов обычно вовсе не та, что указана вот здесь… И вопросы примерно на треть – липа, чтобы сбить респондента с толка. В такие игры я не играю. А листы храню. На досуге пытаюсь разобраться, в чем истинная цель опроса.
– Вот как, – пробормотал Воронцов.
– Обыватель уважает опросы, ему кажется, что его мнение что-то меняет. Отвечают обычно четко и быстро.
– А этот лист…
– Наверняка попытка прогнозирования. Слишком много вопросов связано с тенденциями, с будущим. Прогнозирование чего – это установить труднее. Сразу не скажу, нужно анализировать. Любопытно узнать, кому еще рассылались такие листы. Мисс Коули – почти уверен. Конечно, Льюину – здесь должна быть связь. Скрочу, о котором вы, видимо, уже забыли.
– Но ведь он погиб задолго до…
– Погиб? Ну-ну… Вряд ли ваш Портер приплел Скроча просто так.
– Можно сделать копию этого листа?
– Конечно, вот ксерокс. И знаете что – вам нужно отдохнуть. Спасибо, что заехали ко мне. Как ваша голова? Сможете доехать сами?
– Вполне. Все нормально.
– Позвоните завтра… Кстати, на свежую голову попробуйте вспомнить, какие профессии перечислялись в микрофише. Нет, не сейчас, наверняка ошибетесь. Утром. Хорошо?
//-- * * * --//
Резкая мелодия с четким джазовым ритмом вырвала Воронцова из состояния тяжелого сна. Он поставил радиобудильник на семь сорок пять. Что-то снилось ему, но прерванный сон не запомнился. Минуту Воронцов полежал с закрытыми глазами, ни о чем не думая. В восемь нужно вызвать информацию от Портера, и странная гонка продолжится.
Воронцов заставил себя встать на ноги и только тогда увидел человека, сидевшего в кресле у письменного стола. Свет падал на него из окна, и виден был только силуэт.
– Эй, – сказал Воронцов, голос был хриплым и чужим, а испугаться он не успел. – Что это значит? Вы кто?
Человек повернулся лицом к свету. Лицо было невыразительным, глаза смотрели спокойно.
– Как вы сюда попали? Воронцову было неловко и холодно стоять перед незнакомцем в одних трусах, и он начал торопливо одеваться. Гость подождал, пока Воронцов натянул брюки, и после этого протянул свое удостоверение.
– Я из Бюро, моя фамилия Гендерсон, как вы можете убедиться, мистер Воронцов.
Все так и было. Фотография, фамилия, место службы. Воронцов сел на постель, ногами нащупывая туфли.
– И что вам здесь нужно? Это не ваша территория. Я корреспондент российской газеты. Кстати, как вы вообще попали сюда? И по какому праву?
– Через дверь, – улыбнулся агент. – Это было несложно. Я битый час сижу здесь, спите вы очень крепко.
– Что вам нужно? – повторил Воронцов.
– Мистер Воронцов, если я был вынужден вторгнуться на вашу территорию, прошу извинить. Но дело в том, что и вы вторгаетесь не на свою территорию. Я имею в виду вашу деятельность за последние сутки. Вы меня понимаете?
– Нет, – сказал Воронцов. На часах 7.51, и у него всего несколько минут, чтобы спровадить этого господина.
– Вы находитесь в Штатах, чтобы давать в свою газету информацию, а не подменять здесь ФБР. Вы просили профессора Льюина о встрече, и вам было отказано. Вам дали понять, что интересоваться Льюином бестактно, не говоря уже о том, что вы нарушаете федеральные законы.
– Каким образом? Я не стремлюсь заполучить секретные сведения. Никого не преследую. Журналистское расследование – вполне обычное дело.
«Семь пятьдесят пять. Чертов агент и не думает уходить». Воронцов никогда не считал себя способным принимать быстрые решения в щекотливых ситуациях. Позвонить в полицию? Это займет время – до восьми всего пять минут.
– Мне нужно умыться и привести себя в порядок, – резко сказал Воронцов. – Если хотите поговорить, подождите.
Он вышел из комнаты, демонстративно хлопнув дверью, протопал к ванной, остановился и прислушался. В комнате было тихо. Воронцов вернулся к входной двери, стараясь не шуметь. Труднее всего было открыть дверь на лестницу так, чтобы она не заскрипела. Осталось три минуты. Воронцов потянул ручку. Дверь начала медленно открываться, и он выскочил на площадку перед лифтом, едва смог протиснуться. Что дальше? Соседей Воронцов знал плохо. На одном с ним этаже снимал квартиру актер из театра «Современные сцены». У него, может, и компьютера нет. Этажом выше жил молодой человек, приехавший из Канады, чтобы повышать свое образование. Он был ботаником и работал над докторской диссертацией. По крайней мере, он сам так сказал, когда они случайно познакомились в лифте. Воронцов взбежал на следующий этаж и позвонил в дверь.
Ботаник открыл сразу. Он был одет и, кажется, собирался уходить. Ботаник улыбнулся Воронцову, но смотрел вопросительно. Оставались полторы минуты.
– Простите, пожалуйста… Мой компьютер испортился, а для меня должна идти срочная информация. Я вызвал мастера, но время… Вы разрешите?.. Я ненадолго. Одна минута.
– Господи, о чем речь! – молодой человек посторонился и впустил, наконец, Воронцова в квартиру. – Рад помочь. Знаете, я каждый раз хочу с вами заговорить… Вот сюда, в кабинет. Если позволите, я вечером загляну к вам?
Кабинет был почти таким же, как у Воронцова, – современный стереотип делового дизайна.
– Конечно, – сказал Воронцов, – приходите в любое время после десяти, мистер…
– Детрикс. Зовите меня Карл.
– Отлично, Карл. Приходите, буду рад. Шла вторая минута девятого, когда Воронцов набрал код.
Информация на этот раз была краткой и не содержала предупреждения о том, что будет стерта. Всего несколько слов: «Для чего живет человечество?»
Ничего о коде следующей связи, ничего о времени. Ботаник смотрел на него с удивлением. Вот нелепая ситуация!
Человек врывается в чужую квартиру, утверждает, что ждет срочную информацию, и получает…
– Извините, – растерянно сказал Воронцов.
– Вы, наверно, ошибочно набрали, – сочувственно сказал Карл. Воронцов ухватился за эту мысль. Пробежал пальцами по клавишам, надпись на экране на мгновение погасла и возникла опять. Но ненадолго – ее сменило стандартное «файл не содержит информации».
– Я пойду, – вздохнул Воронцов, – так вы заходите вечером.
– Договорились, – бодро сказал Карл, но в глазах у него было сомнение.
Вернувшись, Воронцов не обнаружил агента. Ну и бог с ним, – подумал он. Сел к компьютеру, еще раз набрал код. «Файл не содержит информации».
К черту. Теперь и Портер путает. Или нашел материал, которым не хочет делиться? А может, Бюро и до него добралось? Все может быть. Хотя… Если Льюину не нравится пресса, при чем здесь ФБР?
Воронцов локтем смахнул со стола лист бумаги, поднял его и прочитал: «Мистер Воронцов, наш разговор остается в силе».
Воронцов скомкал лист и пошел варить кофе.
//-- * * * --//
«Для чего мы? – думал Воронцов. – Нелепый вопрос. Ведь не для суеты же все мы существуем. А что есть в нашей жизни, кроме суеты? Смысл ищешь в юности. Потом просто живешь. К старости, впрочем, наверно, опять возвращаешься к этому вопросу. И ничего не получается с ответом – как и всех прочих испокон века.
Чего же хотел Дэви? Он прагматик, вечными вопросами себя не обременяет. К чему вопрос о смысле жизни? Но и просто так спросить он тоже не мог – должен был понимать, что вопросом поставит меня в тупик. Значит, делал это сознательно. Зачем? От того, как я отвечу, зависит исход дела Льюина?
Нет, здесь тоже что-то не так. Портера мой ответ не интересует, иначе он оставил бы код и время связи. И что в результате? Сижу и мучаюсь над вопросом, на который никто не знает ответа.
И есть ли смысл в том, что Дэви спросил не о человеке, а о человечестве?
Сейчас я брошу это занятие, потому что нет времени сидеть и мудрствовать, нужно действовать. Счастливое мгновение, когда сидишь и размышляешь о мире, как о целом, пройдет, и вернуть его не удастся. Может, я потому и не пойму ничего, что упускаю это мгновение, не пытаюсь додумать до конца. Спрошу у Дэви при встрече. Как обычно – если кто-то знает, пусть поделится. Но ведь и Дэви не знает. Ни к чему все это. Что-то с ним случилось. Что?»
//-- * * * --//
«Алексей Аристархович! Ваша занятость феноменом Льюина не должна отвлекать от других событий. Мы дали сегодня информацию ИТАР о положении на юге Африки, но нужен комментарий. Не политический, а информация о том, какое впечатление взрыв произвел в Нью-Йорке.
Относительно Льюина. Получен комментарий специалиста-теоретика. У нас в Серпухове и Новосибирске проводились эксперименты по изменению постоянной тяготения, которые дали тот же результат, что и американские. Превысить некий порог изменения не удается. Проблема исследована плохо.
Причина элементарная – нет денег. Нужно дорогостоящее оборудование. Общее мнение не сложилось, есть две противостоящие школы. Одна – новосибирская – считает, что дальнейшие исследования помогут сделать изменения более существенными и даже как-то их использовать. Дело это, конечно, весьма отдаленного будущего. Вторая школа – серпуховская – утверждает, что манипулировать мировыми постоянными невозможно в принципе, а результаты экспериментов объясняет ошибками измерений. Чтобы существенно изменить ту же постоянную тяготения, например, нужно иметь другие законы природы, то есть попросту другую Вселенную.
Дискуссия по этим проблемам сейчас ведется только на семинарах, соответствующие статьи еще не вышли из печати. Неплохо бы иметь мнения и американских ученых. Однако, повторяю, не забывайте о других делах. Дома у вас все в порядке. Жена и дочь передают приветы, ждут письма».
//-- * * * --//
Телефон Сточерза не отвечал, и Воронцов отправился в Пресс-клуб. Первые транспорты с войсками ООН уже вылетели в Виндхук. Уточнены масштабы катастрофы. Было взорвано тактическое устройство в двадцать килотонн, старого образца, без усиленного биологического действия. Поражен обширный район, в котором, к счастью, не оказалось городов. Пострадали несколько селений. Одно из них, оказавшееся в эпицентре, уничтожено полностью. Предполагаемое число жертв – от полутора до пяти тысяч человек. Если бы ракета достигла цели, погибло бы в сотню раз больше людей, не говоря уже о том, что конфликт на юге Африки было бы уже невозможно остановить. Повезло? Все в Пресс-клубе так и считали – повезло.
Воронцов бродил по залам, смотрел на экраны, слушал разговоры коллег, комментировавших события иногда совершенно фантастическим образом, но все это проходило мимо сознания. Он представлял, что стоит на окраине негритянского селения, смотрит в небо и думает о красоте мира. И смысл открывается ему, он только не может облечь ощущения в слова. А когда над ним что-то невыносимо и потусторонне вспыхивает, он воспринимает это как вспышку озарения. И пламя, которое мгновенно охватывает его, принимает как огонь, ниспосланный свыше. Он так и умирает, воображая, что живет…
Воронцов подумал, что это обязательно нужно дать в сообщении. Это его стиль – на эмоциях. Он избегал комментариев, выстроенных по логическим схемам. Старался показывать характеры, что не всегда нравилось Льву. Главный как-то посоветовал ему попробовать себя в литературе, и Воронцов написал рассказ. Было это лет десять назад. Дал прочитать рассказ Ире, и она, не щадя его, сказала, что эмоции в статьях – признак стиля, а рассказ вторичен. Жене Воронцов верил безоговорочно, и никогда больше журналистике не изменял.
Перед экраном телевизора, показывавшего заседание Совета безопасности, народу было больше всего. Ожидали выступления представителя Намибии. Воронцов тоже остановился, почему-то ощущая неудобство, ему казалось, что смотрят на него и говорят о нем. Он оглянулся – на него действительно смотрела женщина. Воронцов узнал ее – это была Стоун, он видел ее в Пресс-клубе с Портером. Воронцов улыбнулся, но женщина отвернулась. С ней заговорили, она ответила и больше не обращала на Воронцова внимания. Он решил подойти к мисс Стоун при первой возможности.
Началось выступление намибийца, и народу в зале стало столько, что Воронцов потерял мисс Стоун из вида. Он начал пробираться к выходу и столкнулся с ней в дверях.
– Нужно поговорить, – сказала мисс Стоун вместо приветствия.
– Пойдемте в кафе, – предложил Воронцов.
– Нет. Вы будете у себя через… скажем, полтора часа? Я позвоню вам.
Разговор занял полминуты. Мисс Стоун повернулась к Воронцову спиной. Он был удивлен лишь в первый момент. У нее есть информация от Дэви, а говорить в толпе она не желает. Могла бы, однако, хотя бы намекнуть.
Воронцов получил в холле видеокопию выступления, наскоро перекусил в кафе – знакомых репортеров здесь не было – и отправился к себе. По дороге пытался разобраться в двух вещах сразу: мог ли риторический вопрос Портера возникнуть после анализа опросного листа фирмы «Лоусон» и был ли утренний визитер на самом деле агентом ФБР.
Оставив машину на стоянке, Воронцов перешел улицу, и в этот момент его окликнули. Кто-то махал рукой из бледно-розового «ситроэна». Машина рванулась, едва Воронцов опустился на сидение рядом с водителем. Это была мисс Стоун. Ехали молча. Воронцов предоставил инициативу женщине, внимательно смотревшей на дорогу и не обращавшей внимания на пассажира. У заправочной станции свернули к обочине.
– Что вы сделали с Дэви? – услышал Воронцов. На мгновение он растерялся. Женщина была на пределе – он только сейчас это заметил. Подумал, что если не даст четкого ответа, в живот ему вполне может упереться ствол пистолета.
– Я видел его последний раз позавчера ночью, – сказал он.
– Знаю… После вашей встречи Дэви явился ко мне и объявил, что откопал сенсацию, уезжает и даст о себе знать не позднее, чем через двенадцать часов. Он сказал, что вы, мистер Воронцов, полностью информированы. Прошло значительно больше времени. Что с Дэви, мистер Воронцов?
– Мисс Стоун, разве прежде Дэви не уезжал…
– Нет, не так. Я знаю: с ним что-то случилось, понимаете?
– Вы чего-то не договариваете, мисс Стоун, – решительно сказал Воронцов. – Вам звонили? Угрожали?
– Нет… А что, могли угрожать? Все так серьезно? Я… В Пресс-центре, незадолго до вашего появления, кто-то за моей спиной сказал другому: «Не стоило Портеру в это ввязываться, потеряет голову. Русскому что – втравил и в сторону…» Я обернулась – толпа, ничего не поймешь… А тут пришли вы.
– Русских здесь много.
– Дэви говорил, что виделся с вами.
– Как сами вы, мисс, расцениваете то, что услышали?
– Я должна увидеть Дэви, но я понятия не имею, где он. Я думала, вы…
– Я тоже не знаю. Он поехал в Филадельфию, но вряд ли задержался там надолго. Когда мы с ним говорили, нам казалось, что это частное дело, психологическая зарисовка из жизни ученого. Потом уже выяснилось, что здесь еще что-то…
Машина рванулась, но поехали они не к центру, а в сторону Лонг-айленда.
– Я не поняла, – сказала Стоун. – Вы начали говорить, продолжайте.
Они ехали по шоссе, огибавшему город с запада, машин было много, и они пристроились в хвост какому-то широкому «мерседесу».
– Ваша с Дэви мужская логика мне не всегда понятна, – сказала мисс Стоун, выслушав рассказ Воронцова. – Все сложности, по-моему, сводятся к тому, что вас кто-то водит за нос. Единственное, что я поняла: Льюин должен знать, где Дэви. Если за Дэви следили, и Льюин в этом замешан, он должен знать. И я его спрошу. А заодно и вашу проблему решу, мистер Воронцов.
– О чем вы?
– Это же ясно. Я поеду к Льюину. Вам он отказал в интервью? Ну и что?
– Мисс Стоун, вы не должны этого делать. Навредите Дэви, а сами ничего не узнаете.
– Мистер Воронцов, я решила. Хотите поехать со мной? Там подождете в машине. Если нет, я вас высажу у станции подземки. Так что?
Воронцов подумал, что спорить бесполезно – она поступит по-своему. Он и Портер двигались окольными путями, потому что для подступов к Льюину им нужны были факты. А ей факты ни к чему, ей нужен Дэви. Она не станет спрашивать физика, кому он продался, потребует лишь информацию о журналисте Портере. Это глупо, но, может быть, сейчас единственно правильно?
Машина свернула с магистрального шоссе на муниципальную дорогу, ведущую к северу. Дом Льюина, насколько знал Воронцов, находился на окраине университетского городка.
– Я с вами, – сказал он.
– Я это и сама поняла, может быть, даже раньше, чем вы решили.
Женщина улыбнулась, и Воронцов подумал о том, какие они разные – Джейн и его Ира. Он вполне мог представить Иру за рулем автомобиля, готовую даже на крайности. Но действовать так решительно она бы не смогла.
Мисс Стоун неожиданно протянула правую руку Воронцову, он машинально сжал ее пальцы.
– Вы кажетесь мне хорошим человеком, мистер Воронцов.
– Спасибо, мисс Стоун…
– Дженни.
– Тогда и меня зовите Алексом.
– Хорошо, Алекс. Поехали.
//-- * * * --//
К дому Льюина они попали в половине шестого. Пиковое время ощущалось здесь не так, как в самом Нью-Йорке. Во всяком случае, не было пробок, повезло им и со светофорами, они промчались сквозь городок, ни разу не притормозив. Почти не разговаривали, каждый думал о своем. Мысли их временами совпадали, тогда они смотрели друг на друга и улыбались, точно зная, что улыбаются именно этой неожиданной схожести мыслей и настроений.
Дом Льюина они увидели издали, но еще не знали, что это он и есть – двухэтажный, приземистый, вытянутый, похожий на старинный русский особняк. Между домом и улицей за невысоким забором был сад – около десятка платанов. Перед входом стояли машины, да и на противоположной стороне улицы их было немало – обычная проблема с парковкой. Но все же втиснуться между ними было можно, и Дженни сделала это искусно, никого не задев.
– Я пойду с вами, – сказал Воронцов.
– Нет, Алекс, вы подождете здесь. Надеюсь, что вернусь скоро. При вас он вообще не станет разговаривать.
Дженни вышла из машины и быстро перешла улицу. Воронцов тоже решил выйти и занять более удобную для наблюдений позицию.
– Подвиньтесь, граф, – услышал он тихий голос и обернулся: у машины стоял Портер.
– Быстрее, – нетерпеливо сказал Дэви. Воронцов передвинулся на место водителя, и Портер мгновенно оказался рядом.
– Черт возьми! – изумленно воскликнул Воронцов. – Мы ищем вас целую вечность! Дженни отправилась к Льюину…
– Да, я видел. Сейчас она вернется, в доме никого нет. Я не успел ее остановить, пришлось бы кричать.
– Что вы здесь делаете?
– Наблюдаю и жду. Вы получили все мои сообщения?
– Думаю, все. Правда, последнее было весьма кратким. Портер хмыкнул. – И вы решили, что я придерживаю информацию. Между тем, в этом сакраментальном вопросе ключ ко всей проблеме. Вы на него ответили?
– Дэви, если вам есть что рассказать, давайте обменяемся сведениями. Естественно, я не ответил на ваш вопрос. На банальности не тянет.
– Хорошо. Сейчас вернется Джейн, и мы поговорим. Я зверски устал, Алекс…
Только теперь Воронцов обратил внимание, что под глазами у Портера круги, лицо какое-то одутловатое и потухшее. Три дня назад Дэвид был энергичен и подтянут, сейчас он походил на тряпичную куклу с неумело пришитыми руками, висевшими вдоль тела, и головой, клонившейся набок от собственной тяжести.
Джейн появилась из тени платанов и остановилась на кромке тротуара. Она выглядела растерянной, ее разочаровало и обеспокоило отсутствие Льюина.
Все произошло в доли секунды. Воронцов услышал визг тормозов, и автомобиль серого цвета, вырвавшийся из-за поворота, резко затормозил, скрыв Дженни от Воронцова. Тотчас взревел двигатель, машина помчалась вдоль улицы, но Дженни на тротуаре уже не было. Воронцов не успел ничего сообразить, первая мысль была: Дженни споткнулась, и машина сбила ее. Портер рявкнул что-то и, прижав Воронцова к левой дверце, включил зажигание. Но управлять машиной в таком положении было невозможно, он отодвинулся и крикнул:
– За ним, черт вас дери! То, что происходило в следующую четверть часа, Воронцов не сумел бы потом рассказать последовательно. Меняться местами не было времени, автомобиль уже заворачивал за угол, когда Воронцов, наконец, пришел в себя настолько, чтобы, не раздумывая, выполнять команды.
– Быстрее, – крикнул Портер, когда они свернули за угол вслед за серым автомобилем и оказались на прямом и широком шоссе. Автомобиль удалялся, и Воронцову пришлось напрячь всю свою волю, чтобы не сбросить газ, когда стрелка спидометра перетащилась за отметку 90. Он даже не сообразил, что это были 90 миль, а не километров. «Быстрее, быстрее», – бормотал Портер, и стрелка доползла до 100. Расстояние не сокращалось, но и не увеличивалось. Заднее стекло в салоне серого автомобиля было темным, и увидеть, что происходит внутри, Воронцов не мог. Их же машина просматривалась насквозь, солнце стояло низко, лучи его будто простреливали салон.
От шоссе то и дело отходили развилки, транспортные пересечения двух, а то и трех уровней, но серый автомобиль шел пока прямо, и Воронцов подумал: что они станут делать, если все-таки догонят похитителей? Пока это гонка, а что начнется потом? Драка, стрельба?
Серый автомобиль свернул вправо, когда Воронцов меньше всего ожидал этого. Дорога вела в какой-то поселок, начинавшийся сразу за шоссе. Они влетели на довольно узкую улицу, и здесь автомобиль исчез. Он вновь свернул вправо, но когда Воронцов повторил маневр, он не увидел автомобиля – улица была пуста. Он промчался вдоль нее до конца – это был тупик. Развернуться было негде, и он дал задний ход. Здесь было несколько проездов и влево, и вправо. Куда именно свернули похитители?
– Возвращаемся к дому Льюина, – сказал Портер тусклым голосом. – Там моя машина.
– Простите, Дэви, я… просто не получалось быстрее…
– Не надо, Алекс, шансов у нас все равно не было. Поехали. Они вернулись к дому физика, все такому же безжизненному. – Нужно сообщить в полицию, – неуверенно сказал Воронцов, когда Портер вернулся, взяв из своей машины кожаную сумку на длинном ремне.
– Я знаю, кто увез Дженни, – отозвался Портер. – Пока достаточно и этого.
– Вы знаете?..
– Поехали, Алекс. Не ко мне и не к вам. У вас есть друзья из русских?
– Конечно, – Воронцов подумал о Крымове. Портер молчал, Воронцов думал о Дженни и не мог понять, почему они не вламываются в ближайший полицейский участок, почему Портеру достаточно знать, кто увез его девушку. Он уверен, что с ней ничего не случится? Как он может быть уверен? А если не уверен, то что же – он просто бездушный газетный робот, который ради информации готов забыть обо всем? А он, Воронцов, молча сидит рядом. Если бы на месте Дженни была Ира, что сделал бы он? Разумеется, бросился бы в полицию. К чертям все.
Крымов был дома, но встреча оказалась не совсем такой, на которую рассчитывал Воронцов.
– Господи, Алексей Аристархович! – Крымов смотрел на Воронцова, будто увидел привидение. – Где вы обретаетесь? То, что вы делаете – нелепо… Проходите в кабинет. Вы тоже, господин Портер.
– Что нелепо? – удивился Воронцов.
– Погодите… По вашему виду я понимаю, что вы ничего не знаете.
– Чего не знаю?
– Кажется, – сказал Портер, – Алекс что-то натворил?
– Час назад в консульство звонили из Бюро и сказали, что Воронцов занимается промышленным шпионажем, и у них есть доказательства. По закону Воронцов может быть арестован, но фирма, – не знаю названия, – дела пока не возбуждает. Власти, вероятно, потребуют высылки Воронцова. Вот так. Консул вне себя. Он поехал объясняться и доказывать, что все это провокация. А вас ищут…
– Вот бред так бред, – пробормотал Воронцов.
– Индивидуальный подход, – усмехнулся Портер. – С Жаклин они избрали один путь, с Льюином – другой… А с вами… Логично.
– Что логично? – раздраженно сказал Крымов. – Вы понимаете, Алексей Аристархович, что я обязан позвонить в консульство и сообщить, что вы здесь?
– Думаю, – тихо сказал Портер, – что если господин Крымов разрешит воспользоваться видеомагнитофоном, мы будем знать гораздо больше, сопоставив мою и вашу, Алекс, информации. Господин Крымов будет при этом присутствовать и позвонит консулу, когда сочтет нужным. От того, как быстро мы с Алексом разберемся, будет зависеть и судьба Дженни.
Крымов пожал плечами.
Часть 2
Дэвид Портер
Жаклин Коули не исполнилось и двадцати пяти. Она была худенькая и вряд ли производила впечатление на мужчин – в ней все было с едва уловимым недостатком. Узковатые бедра, небольшая грудь, чуть раскосые глаза. К тому же, когда она открыла Портеру дверь, на ее лице не было грима, оно казалось желтым, усталым и испуганным.
Портер прошел в маленькую комнату, которая выглядела еще меньше, чем была на самом деле, потому что половину ее занимал белый кабинетный рояль. На крышке рояля стопками лежали ноты и стоял в рамке большой портрет Верди.
– Это итальянский композитор, – сказала Жаклин, проследив за взглядом Портера, – жил больше века назад, потому выглядит таким старым.
Портер улыбнулся.
– Вы, наверно, решили, мисс, что репортеры понимают в музыке не больше, чем в ядерной физике, да? Верди был моим любимым композитором, пока я не открыл для себя Гершвина. «Порги» с некоторых пор действует на меня сильнее бури в «Отелло». Вы можете это объяснить?
– Могу, – сказала Жаклин и села к роялю, потому что больше сесть было некуда, единственное кресло занял Портер. – Могу, но не стану. Ведь вы пришли не о музыке разговаривать… А теперь и вовсе не станете мне верить.
– Почему «теперь»? – настороженно спросил Портер.
– Вы не читали газет? – Жаклин перебросила ему сразу две. Это были утренние филадельфийские газеты, раскрытые на развороте, в правом углу которого Портер сразу увидел портрет Жаклин – фотография была не новой, Жаклин на ней выглядела еще моложе, прямо девочка. Текст он пробежал взглядом профессионально – быстро и цепко. Он сразу понял, что это не фальшивка, да и поведение Жаклин не оставляло сомнений.
– Это очень серьезно? – участливо спросил он. – Я имею в виду последствия для вас.
– С работы меня уже… Теперь придется жить только уроками музыки. А кому это сейчас нужно? И кто захочет отдать ребенка… такой как я?
– Простите, – сказал Портер, – у меня ощущение, что эта напасть из-за моего к вам звонка.
– Возможно… Вскоре после вас позвонил кто-то и сказал, что… ну… о чем бы я вам ни говорила, верить мне не будут, ведь все знают, что я наркоманка. Я растерялась… Я очень быстро теряюсь и перестаю соображать. Хотела найти вас и предупредить, что не стану с вами разговаривать, а утром мне опять позвонили… на этот раз директор и сказал… А в почтовом ящике я обнаружила газеты. Вообще-то я их не выписываю.
– Я могу уйти, – сказал Портер. – Мне очень нужна ваша информация, но я уйду, если вы скажете.
Жаклин подняла на него глаза, и Портер понял, что уйти не сможет.
– Когда мы познакомились с Уолтом, я знала, что добром это не кончится. У меня всегда бывают предчувствия, когда я знакомлюсь с людьми… Будто кто-то говорит: держись от него подальше. А с этим тебе может быть хорошо. Но я никогда не слушаю предчувствий. А потом убеждаюсь, что напрасно.
– Меня вы тоже видите впервые…
– Не впервые. Впервые – вчера по видео. Хотите кофе?
– Не откажусь, – сказал Портер. Жаклин вышла. Портер огляделся – кроме рояля, который отвлекал внимание от деталей, в комнате стоял еще стеллаж с книгами. Портер встал и подошел ближе. В простенке между книгами была наклеена фотография – Льюин и Жаклин на фоне полуразрушенной крепости. Льюин смотрел в небо и показывал на что-то – птицу или самолет, а Жаклин ласково смотрела на Льюина. Портер дал бы голову на отсечение, что к наркотикам Жаклин пристрастилась после того, как физик ее бросил.
Жаклин вкатила сервировочный столик с двумя большими чашками кофе и тарелкой с сэндвичами. Она поставила столик перед креслом, принесла вертящийся стул и села рядом.
Портер опустился в кресло, взял в руки чашку и понял, что сейчас заснет. Ночь он провел за рулем, а вчера летал из Нью-Йорка в Вашингтон и обратно, на рассвете мчал в Филадельфию и сбивал кого-то с хвоста, гадая – кого именно. Сейчас он подумал, что делал это напрасно. Все равно кому-то стало известно, что он звонил Жаклин и договорился о встрече.
– Я был вчера в Вашингтоне, – сказал Портер, – слушал выступление Льюина. Я в недоумении. Прежде он был другим человеком. Я как-то говорил с ним, писал о нем, это небо и земля.
– Небо и земля, – повторила Жаклин. – Мы познакомились… Ну, это неважно… Я влюбилась в него по уши, знаете, как это бывает с девушками, когда им кажется, что явился принц. Я знала, что он женат, и у него взрослый сын, но это не имело значения. Скажите, разве с этим теперь считаются?
– С этим и раньше не считались, – вздохнул Портер.
– Когда мы расстались, я… Мне было плохо. Но ведь он прав. Скажите, если больше не любишь, то… Разве имеет значение, что другой… Разве с этим считаются?
– Уолтер – большой ученый, – осторожно сказал Портер, – и ход его мысли не всегда понятен.
– Вот! Сейчас я тоже так думаю. Правда, не всегда. А раньше мне казалось… Впрочем, это неважно. Вы его видели, да?
– Видел и слышал. Уолтер говорил, что неплохо бы организовать небольшую ядерную войну.
– Не понимаю, – пробормотала Жаклин. – Он не говорил таких вещей, когда мы были вместе. Как-то он ездил с миссией мира в Бирму… ну, помните, когда на пакистанской границе… и радовался как мальчик, что удалось их там помирить. А потом… Умерла Клара. И Рой попал в катастрофу. Я бы не перенесла. Я хотела, чтобы он вернулся, ко мне, а он… Вы знаете, что мне сказал Уолт? Все и так для всех кончено. И еще он увидел знак на моем платье и сказал, что… Ну, это неважно.
– Говорите, я слушаю.
– Сказал, что видеть не может этого знака, а ведь это был наш с ним знак, хотя и не совсем наш, но все-таки и наш тоже…
– Какой знак?
– На платье, я же говорю. Я его выбросила… Нет, я собиралась, раз Уолт сказал, но… А, конечно! – Жаклин бросилась из комнаты, и Портер едва не застонал. Ее могли и не компрометировать, в том, что говорила Жаклин, смысла было не больше, чем в болтовне любой брошеной женщины. Портер проверил, нормально ли работает видеокамера – сумку он предусмотрительно поставил так, чтобы объектив смотрел в сторону журнального столика.
Жаклин вбежала, неся на вытянутых руках оранжевое вечернее платье из модного пять лет назад политрена.
– Вот, – сказала она, распрямляя перед Портером складки. На левой стороне у плеча были вышиты скрещенные стрелы и знак вопроса.
– И что же это? – спросил Портер.
– Наш с Уолтом талисман.
– Вы сказали, Джекки, что это ваш знак, но и не совсем ваш. Он означает что-то еще?
– Господи, конечно! Тогда было такое движение… Вы репортер и ничего об этом не знаете? Об этом даже в Сенате говорили, я сама слышала, я была там с Уолтом. Это было в мае…да, в мае третьего года.
– Погодите, Джекки, об этом потом. Что еще означает этот знак?
Жаклин замолчала, приложила ладонь ко рту, закрыла глаза. Прошла минута, и Портер подумал, что она просто боится сказать лишнее, а слова так и хотят соскользнуть с языка, и у нее нет иного способа молчать, кроме как ждать, пока репортеру не надоест, и он не захочет уйти.
– Простите, – сказала Жаклин неожиданно ясным голосом. – Я вам, наверно, кажусь дурой. Просто… Когда я вспоминаю, мне трудно держать себя в руках. Простите. Я сейчас…
В молчании прошла еще минута. Жаклин открыла глаза, и это был другой взгляд – внимательный и чуть ироничный.
– Я скажу вам, когда Уолт переменился. У меня все ассоциируется с собственными переживаниями, а они вам неинтересны. Не возражайте. Так вот… Несколько лет назад Уолт работал в какой-то фирме, проводил исследования, важные для будущего. Так он говорил. И у фирмы был этот знак. Сначала я получила по почте анкету с таким знаком. Ответила на вопросы и отправила обратно. А потом пришел Уолт… Так мы познакомились. Листы с этим знаком он потом приносил еще много раз. Очень необычные вопросы. Мне было трудно, но интересно, многое там касалось географии, физики, войны, мира, философии, я спрашивала, зачем мне это, а Уолт отвечал – очень важно, чтобы такие листы заполнили добросовестно как можно больше людей самых разных профессий. Для чего важно? Для будущего, говорил он, а значит и для нас двоих.
– Какие там были вопросы?
– Не помню точно, честное слово, у меня отвратительная память на такие вещи.
– Но ведь Уолт говорил, что это важно, как же вы…
– Важность для меня ассоциировалась с нашим знаком, но он оказался несчастливым. Однажды мы с Уолтом поехали на уик-энд во Флориду, а когда возвращались, он все молчал и был мрачен, я не понимала – отчего. Решила – больше не любит. Дура, да? Уолт сказал, что любит меня по-прежнему, но это не имеет значения, потому что все нужно делать так, будто завтра конец света. А если нет, то нужно все делать так, чтобы конец света наступил как можно скорее, потому что иначе будет еще хуже. Вы понимаете, что он хотел сказать? Я не понимала. А Уолт усмехнулся и сказал, что, к счастью, никто этого не понимает. Понять это так же сложно, как ответить на вопрос: для чего живет человечество. И я опять не поняла. Потом… Да, именно после того вечера Уолта будто подменили. Точно. Именно тогда. Второго февраля третьего года.
– У вас прекрасная память!
– Боже мой, в тот вечер мы впервые поссорились. Потом помирились, он приезжал ко мне опять, но все было уже иначе. Уолт смотрел на меня с жалостью. Раньше он так не смотрел – зачем было меня жалеть? Когда любишь, жалость не нужна, жалеть начинаешь, когда бросаешь…
– Погодите, Джекки, давайте вернемся. Уолтер изменился, говорите вы. Были какие-то внешние события? Ведь не ваша поездка во Флориду стала… Скажите, ему угрожали? Или что-то еще?
Жаклин покачала головой.
– Ничего такого, о чем бы я знала. Ему не угрожали, это точно, этого он бы от меня не скрыл. Просто он так решил сам… После той поездки он никогда не приносил бумаг с нашим знаком, и платье я спрятала, но все равно было поздно. А знак наш я потом видела еще раз. В Вашингтоне. Я поехала туда, потому что знала: Уолт там. Искала его и нашла. Я думала, что замешана другая женщина, представляете? Это первое, что приходит на ум, самое простое и глупое. Он шел на Капитолий, я подошла к нему у входа. Уолт был поражен. Сказал: «Хочешь услышать, что от всего этого осталось?» Я ничего не поняла, но сказала «хочу», и мы пошли на какое-то заседание. Там обсуждали фирму, у которой был наш знак. Сенатская подкомиссия обвинялась в том, что потратила на эту фирму много денег. А фирма растратила деньги на исследования, которые не стоят и цента. Но я смотрела только на знак и думала, что Уолт специально привел меня, чтобы я убедилась: у нас все кончилось, как и у этой фирмы. Когда мы выходили, он сказал что-то вроде: «Они-то выпутаются, а вот все мы как?» Потом сказал, что нам нужно расстаться, со мной он становится слабым и ни на что не может решиться. А он должен. Стоял совершенно чужой мужчина и говорил: я должен. Мне стало страшно… Почему вы молчите?
– Джекки, – сказал Портер, – я еще не знаю, что буду делать, но обещаю вам две вещи. Во-первых, у меня в Нью-Йорке много знакомых, и я поговорю о работе для вас. Во-вторых, я разберусь с этой фирмой. Вы только вспомните ее название. И фамилии. На заседании называли чьи-то фамилии. Вспомните.
– Нет… У меня отвратительная память на фамилии. Честно. Другое дело – музыка, звуки. Вот только если… Вы бы называли фамилии, а я по звучанию вспоминала… Почему вы молчите?
– Это бессмысленно, Джекки. Неужели нет никакой зацепки?
– Хотите, поделюсь безумным? Я пыталась склеить, но у меня с логикой плоховато. Однажды, примерно год назад, я прочитала в газете про одного химика. Писали, что он сексуальный маньяк. И я вспомнила, что его фамилию называли тогда в Сенате. Это промелькнуло, и я опять забыла… Месяц спустя была другая фамилия, тоже из тех. Биолог, довольно известный, судя по всему, оказался наркоманом. Кронинг? Нет… Или… Не буду врать, не помню. Вскоре – еще одна фамилия. Философ. Связь с мафией. Потом и еще были. Я даже хотела записывать. Один из них, кажется, торговал девочками, представляете? Честное слово. Конечно, в газетах много чего пишут, но тут было что-то неладное…
– Сколько же фамилий было названо тогда в Сенате? – осторожно спросил Портер.
– Наверно, сорок… или больше. Но вот, что меня поразило. Одна фамилия. Генетик. Я обратила внимание потому, что он погиб в первом году. Я еще подумала: он-то при чем, ведь тогда и фирма только-только образовалась. Но фамилию все равно забыла. А полгода назад прочитала в газете: он вкладывал деньги в подпольные игорные дома. Зачем же покойников трогать, а? И эту фамилию я запомнила. Джеймс Скроч. Точно. Генетик… А теперь вот моя очередь.
– Разве ваша фамилия тоже…
– Нет, конечно. Но все равно – на мне знак. Понимаете?
– Джекки, – Портер встал, – извините, я ненадолго вас покину. У вас ведь нет компьютера? А мне он срочно нужен, я передам информацию и вернусь.
Портер действительно был уверен, что вернется, отправив инструкции Воронцову.
//-- * * * --//
Он зашел в ближайшее кафе и позавтракал. Сидел перед чашечкой кофе – второй за утро – и думал, имеет ли смысл эта игра. Что получил в результате лично он, Портер? Материал, которым придется делиться с Воронцовым. Стоит ли материал нервов? Кто стоит за Льюином? После разговора с Жаклин Портер был убежден, что речь идет о научных проблемах. Некая фирма провела исследование, результат которого заставил физика изменить взгляды на жизнь. Скомпрометированные ученые – вот, что интересно. Если это только не фантазии Жаклин.
Портер подошел к стойке и спросил хозяина, есть ли здесь компьютер – ему срочно нужно дать материал в редакцию, он репортер, вот удостоверение. Хозяин не сдвинулся с места, что было, впрочем, не удивительно – в нем было фунтов триста веса. Он восседал за стойкой как Будда, но руки, смешивая коктейли, действовали быстро и ловко. Портер положил перед ним бумажку в пять долларов, и хозяин, спихнув ее в ящичек кассы, кивнул официанту.
В соседней с баром комнате был компьютер и, что не без удовольствия обнаружил Портер, – выход во двор. Официант скрылся, оставив дверь открытой, чтобы хозяин мог наблюдать за клиентом. В свою очередь, и Портер видел уголок кафе. Он передал на резервированный блок сообщение для Воронцова, немного подумал и затребовал информацию из «Нью-Йорк таймс» и «Вашингтон пост» за последние два года. Он знал, что национальный банк данных хранит колоссальную информацию, рассортированную по темам, которая выдается по требованию пользователя, если, конечно, данные не заблокированы кодом. Кодов же было множество, в частности, репортеры пользовались сведениями, которые можно было затребовать, набрав номер личной карточки, – машина сверялась с реестром и после этого выдавала нужный материал.
Набирая запрос, Портер подумал о том, что в этих проклятых компьютерах заложено гораздо больше, чем он подозревает, и уж, наверное, бесконечно больше, чем думает любой средний американец. Наверняка в голографических ячейках хранится все, о чем Портер хочет знать. Но упрятана эта информация надежно. Обратиться к банку данных, чтобы получить нужный ответ, – высокое искусство, своего рода талант. Чаще бывает (Портер сталкивался с этим не раз), что роешь носом землю в поисках фактов, находишь их, исколесив страну, выясняешь почти все. Остается единственный вопрос, с ним и обращаешься к банку данных. И с ответом получаешь еще и все то, за чем охотился неделю, а то и больше. Один кибернетик, у которого Портер как-то брал интервью, сказал, что техника хранения и выдачи информации опережает сознание среднего потребителя лет на сто, если не на двести. Все равно как если бы в семнадцатом веке начали продавать личные автомобили. Люди держали бы машины в гаражах, а ездили бы на лошадях, потому что понятия не имели бы о том, как обращаться с транспортом будущего.
Запрос, которые он сделал, касался возможных разоблачений неблаговидной деятельности ученых. Нужны фамилии, профессии, места работы и проживания. Прошло минуты две, ответа не было. Видимо, поиск велся по спирали, и информация накапливалась в памяти, чтобы быть выданной сразу. Краем глаза Портер увидел, что к хозяину подошел мужчина и сел за стойку. Смотрел мужчина не столько в бокал с виски, сколько в зеркало на противоположной стене. В зеркале он видел внутреннюю комнату, но и Портер видел все, что происходило перед стойкой. Оба делали вид, что не интересуются друг другом, но Портер все больше нервничал.
Наконец на экране появился текст, и Портер, не читая, затребовал распечатку. Он знал, что тем самым дает преследователям возможность следить и дальше за его передвижениями: данные можно распечатать вторично, что, без сомнения, и сделает тип перед стойкой или кто-то другой. Но имен в списке было много, и Портер, естественно, обратится не к тому, который обозначен первым.
Портер направился к двери в зал и увидел в зеркале, как мужчина начал слезать с табурета. Подойдя к двери, Портер захлопнул ее и запер изнутри, вырвал из принтера список, взял свою сумку и выбежал во двор. Здесь громоздились ящики и коробки с товаром, и Портер, миновав ворота, оказался на улице. Оглянулся – за ним никто не шел. Быстрым шагом он направился к перекрестку и перехватил такси, из которого только что вышла молодая женщина. Попросив ехать к универмагу «Мэйси», Портер развернул лист бумаги.
В списке были двадцать три фамилии – двадцать один мужчина и две женщины. Кто-то из этих людей попал сюда случайно и не имел отношения к фирме, товарный знак которой вышит на платье Жаклин Коули. Кто именно? Занимаясь всеми, можно потратить уйму времени. Нужна система. Прежде всего, необходима, как говорят ученые, рабочая гипотеза. Скажем, так: несколько лет назад было создано объединение ученых, некая частная фирма, каким-то образом попавшая в поле зрения законодателей. Похоже, что речь шла о негласном финансировании. Фирма проводила систематический опрос большой группы людей, в основном, работников науки и культуры. Причем, почему-то – людей, замеченных в достаточно грязных делах.
Одна странность. Нигде не упоминалась ни одна фамилия военного. Значит ли это, что военные к этому непричастны?
Портер бросил водителю десятку, выскочил из такси и нырнул в холл универмага. Быстро переходя из зала в зал, он купил мороженое и съел его, ненадолго задержавшись у большого зеркала на лестнице. «Нужно сделать две вещи, – решил он. – Показать список Жаклин, она должна вспомнить хотя бы одну-две фамилии. А расследование начать с космолога Патриксона. Фамилия стояла в середине списка, жил ученый в полутора часах езды от Филадельфии, в том же университетском городке, что и Льюин. Вряд ли космолог попал в список случайно. Но и логически – какое он мог иметь отношение к фирме? Вот и объяснимся."
Обратно к дому Жаклин Портер добирался пешком, а потом в полупустом автобусе. На углу, откуда были видны окна квартиры Жаклин, стоял таксофон, и Портер набрал номер. Трубку не снимали. Он набрал еще раз, с тем же результатом. Уснула? Ушла?
Портеру стало беспокойно. Окна в квартире закрыты – он помнил, что они были распахнуты во время их разговора. Если Жаклин нет, то ему не только в квартиру, но и в дом не попасть – на двери электронный замок. Портер дошел до следующего перекрестка и опять позвонил. Жаклин не отвечала. Подавив беспокойство, Портер направился к бюро проката автомобилей, реклама которого виднелась в сотне метров.
//-- * * * --//
– Вам не кажется, что именно из-за вас Воронцов попал в неприятное положение? – сухо спросил Крымов.
– Нет, – отозвался Портер.
– Если речь действительно идет о сведениях военного характера…
– Дайте досказать, – Портер поднял руки, – решать будем потом.
– Продолжайте, – буркнул Крымов, – но все это мне не нравится.
//-- * * * --//
Портер явился к Патриксону без предупреждения. Жил космолог на тихой тенистой улице, в небольшом коттедже, какие строят обычно на берегу Чесапикского залива. Открытая терраса, небольшой сад с ухоженными кустами. Когда Портер остановил машину перед входом, был час дня. В саду возился мужчина, который на звонок Портера поспешил к забору и открыл дверь, не поинтересовавшись именем гостя.
– Вы впускаете всех? – улыбнулся Портер, глядя на открытое и доброжелательное лицо Патриксона. Космолог был высоким, склонным к полноте, он не выглядел ни озабоченным, ни тем более удрученным.
– Всех, – Патриксон тоже улыбнулся. – Грабителям у меня делать нечего. А вы кто?
Портер представился, и улыбка сползла с лица Патриксона.
– Давно не имел дела с репортерами, – сухо сказал он. – Радости от таких разговоров мало. Хотите узнать, как мне живется после скандала?
– Нет, – Портер покачал головой. – Хочу поговорить с вами о физике Уолтере Льюине. И о фирме, которая года три назад распространяла опросные листы…
Они прошли в комнату, которая служила, видимо, кабинетом и спальней одновременно. Порядок был образцовым – стеллажи вдоль стен до самого потолка, письменный стол, узкая кровать. Не спрашивая, Патриксон поставил на стол бутылку сухого вина и два высоких бокала.
– Хотите пейте, хотите нет, – сказал он, – а я выпью. Вот так. А теперь, господин Портер, расскажите мне, что вы знаете о Льюине и о фирме. Все, что знаете. Только тогда я отвечу на ваши вопросы. И заранее скажу: как вам известно, обошлись со мной круто. Жена ушла, постоянной должности в университете я так и не получил. А связь, о которой писали, у меня была. Хотел бы я посмотреть на мужчину, который не имел таких связей. Так – это все обо мне лично. Теперь ваша очередь.
Портер говорил сжато, но старался не упустить важных, с его точки зрения, деталей. Он чувствовал, что с Патриксоном дело пойдет, говорить с ним было легко. Когда Портер замолчал, космолог вышел, не сказав ни слова. Вернулся он через минуту и бросил Портеру на колени небольшую книжицу. В правом верхнем углу обложки Портер увидел тот же знак, что и на платье Жаклин Коули.
– Вот то, что вы ищете, – сказал Патриксон. – Это один из вопросников фирмы «Лоусон». Всего их было полтора десятка. В этом – около двухсот вопросов, вы их потом изучите и, если будет желание, сами сможете ответить. Это, знаете, как игра – после десятого вопроса втягиваешься, и… Три года назад Льюин – он был у них экспертом – предложил мне побаловаться на досуге. Я ответил на вопросы, а потом заинтересовался – все-таки Льюин физик, а здесь есть и география, и зоология и даже секс. Начал анализировать, проверять кое-какие факты, устанавливать взаимосвязи. Наконец, понял, почему Льюин мной заинтересовался.
– Почему?
– Из-за моих работ. Я занимался в то время проблемой скрытой массы во Вселенной. Не делайте умное лицо, господин Портер, для вас это темный лес. Попробую объяснить, иначе вы и дальнейшее не поймете.
– Можно, я включу запись?
– Да, пожалуйста. Посмотрите на досуге. Если вас не прижмут по дороге и не отнимут камеру.
– Думаете, может до этого дойти?
– Уверяю вас. Видите, я говорю спокойно, потому что все останется между нами. Никто этого не напечатает, и ничего, кроме неприятностей, материал вам не принесет. Как, нравится такое вступление? Если перспектива пугает, скажите, и мы пойдем на кухню есть жареное мясо.
– Говорите, – вздохнул Портер.
– Ну, ну… Речь пока пойдет о космологии, поскольку для меня все началось именно с нее. Вы знаете, что Вселенная расширяется? Галактики удаляются друг от друга… Впрочем, это знают даже дети. Вопрос: вечно ли будет продолжаться расширение, или когда-нибудь оно сменится сжатием? Ответ зависит от того, какова плотность материи во Вселенной. Если она больше некоторого предела, то силы тяготения, в конце концов, остановят разбегание галактик. А если материи недостаточно, то галактики будут разбегаться всегда, и ничто этот процесс не остановит. По современным данным, плотность материи близка к критической. Очень близка. Теоретически такие модели исследовались. Не я первый, конечно, решал задачу: что будет с Вселенной, плотность материи в которой точно критическая. Я всего лишь привлек более надежные физические идеи. Больше физики, чем математики… Не буду утомлять вас наукой… Получилось, что Вселенная с критической плотностью не в состоянии развиваться. Она не будет ни расширяться, ни сжиматься, никакого развития в крупных масштабах.
– Значит, в нашей Вселенной плотность не может быть критической, – с глубокомысленным видом сказал Портер, – ведь галактики разбегаются, вы сами сказали.
– Однако! Вы умеете рассуждать, браво…
– Не иронизируйте, я ведь, в общем, далек от науки.
– Ну, аналитические способности у человека или есть, или их нет. Как мед у Винни-Пуха.
– Спасибо, профессор.
– Я не профессор. Зовите меня Рольфом.
– Я – Дэвид.
– Так вот, Дэвид, вернемся к нашим баранам. В роли барана небезызвестный вам Льюин. Он явился ко мне недели через две после того, как я вернул опросный лист. О Льюине я раньше слышал, читал его статьи. Они мне нравились. Об этом мы и говорили весь вечер. В общем, кончилось тем, что Льюин предложил мне поработать на фирму. В группе экспертов.
– Значит, вы…
– Нет, в элиту я не входил. Я потом выяснил, что над нашей группой было еще несколько. А окончательный анализ и решение принимались уж совсем высоко. К какой ступени иерархической лестницы принадлежал Льюин, я так и не понял. Возможно, он знал о проблеме чуть больше меня.
– О какой проблеме, Рольф?
– Дальний прогноз развития общества. Такие прогнозы называют стохастическими, потому что в них велика роль случайных, трудно учитываемых факторов. Но это лишь мое мнение, Дэвид. В нашей группе экспертов было девять человек. Контактов с другими группами мы не имели. Возможно, они работали с той же информацией, а выводы потом где-то сравнивались.
– Вас собрали вместе? Кто входил в группу?
– Жили мы врозь, если вы это имеете в виду. Собирались дважды в неделю. Только через мои руки прошли сотни анкет, причем цели многих вопросов я так и не понял. А вот кто был членом группы… Как вы, видимо, сами догадались…
– Фамилии коллег вы увидели в списке, который я вам показал.
– Да. Мне и в голову не приходило, что со всеми обошлись так же, как со мной. Но если вдуматься, чем я хуже других?
– В списке наверняка есть лишние фамилии.
– Кое-кого недостает, но есть и лишние, вы правы. Впрочем, это могут быть члены другой экспертной группы.
– А прогноз? Что вы скажете о нем?
– Ничего, Дэвид. Я ведь не прогнозист, а космолог. Какие выводы сделали наверху, я не знаю. Могу предполагать, что не очень утешительные, скажем так. Я ведь судил только по поведению Льюина. Мы с ним встречались довольно часто, и менялся он на глазах.
– Расскажите подробнее, Рольф.
– Сначала, месяцев пять-шесть после нашего знакомства, это был уравновешенный человек, влюбленный в жизнь и науку. Послушали бы вы, как он возмущался, когда в Конгрессе прошел законопроект о возможности ограниченного ядерного удара против особо опасных режимов. Помните трагедию Ирака?.. А со временем… Он мрачнел. Я приписал это усталости. Он ведь занимался физикой, участвовал в работе комитета «Ученые за мир», входил в контрольную группу ООН, возился с нашими экспертными группами. И еще делал что-то в комиссии или комитете, где обрабатывались выводы экспертов. Позднее я понял, что это не усталость. Как-то он сказал: «Рольф, ваш академизм выглядит смешным. Мой тоже, так что не обижайтесь. Скажите лучше, как бы вы поступили, если бы узнали, что ваш любимый сын сооружает бомбу, чтобы взорвать собственный город?» – «У меня нет сына», – ответил я. – «Вы умеете мыслить абстрактно – вот вам задача». – «Отлупил бы его, отобрал все, что он сделал…» – «А он начал бы сначала, и чтобы предупредить дальнейшие вопросы, скажу: он будет начинать сначала после каждой вашей трепки. А слова на него не действуют». – «Не знаю», – сказал я. – «Если бы пришлось выбирать, – закончил разговор Льюин, – между жизнью вашего сына и жизнью всех жителей города?»
– Он ушел, и я забыл об этом разговоре. Через неделю он вернулся к своему вопросу, но я не смог ответить – честно говоря, вопрос казался мне бессмысленным. Льюин был расстроен, сказал что-то вроде: «Чего тогда вы все стоите, ученые, черт вас дери». Чувствовалось, что вопрос этот его буквально мучил. Позднее, анализируя, я подумал, что он, возможно, имел в виду собственного сына Роя, но бомба, конечно, ни при чем. Выражался он, скорее всего, фигурально… Уезжая, он сказал: «Я бы его убил». А в следующий приезд спросил: «Как по-вашему, Рольф, зачем мы живем? Не мы с вами лично, но все люди, человечество?» В общем, появился в нем какой-то надлом.
Работу мы закончили, я дал свой срез прогноза в области физических исследований, насколько вообще мог представить будущую физику по анкетам и собственным соображениям. Больше с Льюином не встречался. Когда же он начал публично призывать к войне… Я не удивился. Прежде всего, по-моему, это было просто глупо. Впрочем, то, что сделали со мной и всеми членами группы – не глупо? Нам говорили, что мы не должны распространяться о своей работе на «Лоусон», но подписки с нас никто не брал… Толку в этом нет.
– Действительно, – сказал Портер, – я тоже не вижу смысла. Скомпрометировали, судя по всему, всех. Почему? Если хотели бы угрожать, то угрожали бы иначе – держали бы на крючке, намекая на возможность скандала. А если скандал уже произошел – это ведь развязывает руки, а не связывает их. Так?
– Конечно, не так. Этот скандал – предупреждение. Я понял его так, и каждый из группы, думаю, испытал нечто подобное.
– Предупреждение – о чем?
– Выключите камеру, – сказал Патриксон резко.
– Пожалуйста.
– Между нами, Дэвид. Эта связь, из-за которой… В общем, она кончилась трагически. Мейбл… Господи, не могу об этом вспоминать… Когда мы расстались, Мейбл покончила с собой. И оставила записку. Думаю, что оставила, хотя сам не видел. Но в полиции мне дали понять… Меня в любую минуту могут привлечь за… Я не убивал ее своими руками, но…
– Я понимаю, Рольф, – тихо сказал Портер. – Не продолжайте.
– Теперь вы знаете, чем этот шантаж отличается от обычного. То, о чем разболтали газеты, – лишь вершина айсберга. А в глубине…
– Вы думаете, что каждый из вашей группы…
– Уверен. Нас и выбирали-то для работы на «Лоусон», зная, чем потом прижать.
– Почему же вы были так откровенны со мной?
– Откровенен? Я рассказал вам кое-что, больше из космологии. И это тоже вершина айсберга. Захотите копать дальше – ваше дело. Но не советую. Собственно, я уверен, что до истины вы не докопаетесь.
– Не докопаюсь до того, что сделала, в конце-то концов, фирма «Лоусон», или до причин странного поведения Льюина?
– Одно – следствие другого. Не докопаетесь потому, что это действительно сложно. Очень.
– А ваша космологическая проблема? Она имеет отношение к…
– Имеет. И моя сугубо, казалось бы, академическая проблема, и то, над чем работал Льюин, и… ну, неважно. Все сцеплено крепчайшим образом и совершенно однозначно. Поступки Льюина – прямое следствие. Плюс гипертрофированная совесть. Да, мне кажется, – именно совесть. Я только не понимаю, почему его не останавливают?
– Зачем? Вашим ястребам это очень импонирует. Сила Соединенных Штатов – в их ядерном щите, и все такое…
– При чем здесь наши ястребы? Кому они вообще интересны? Его должны остановить другие!
– Вы хотите сказать…
– Все, Дэвид. Я сказал достаточно. Вы меня поразили своим списком. Все.
– Все, Рольф?
– Ну, хорошо… По дороге отсюда, подумайте над вопросом: для чего живет человечество? Не каждый из нас, а все вместе. А?..
//-- * * * --//
Портер остановил машину у кафе и зашел перекусить. День клонился к вечеру, и нужно было принять решение. Телефон Жаклин по-прежнему не отвечал. Видимо, не имело смысла двигаться дальше по цепочке и выуживать у каждого, кто упомянут в списке, крохи полезной информации. Работа фирмы, видимо, была организована на многих уровнях, а он пока топчется на низшем. Нужно искать людей, более тесно связанных с Льюином, или выходить на самого Льюина, что проще всего – отсюда до его дома не больше мили. Правда, сказать Льюину пока нечего. Может, поговорить о смысле жизни?
Почему и Жаклин, и Рольф придавали такое большое значение этому вопросу? Вряд ли у пресловутой фирмы, если она действительно занималась прогностической деятельностью, цель была так плохо сформулирована. Фирмы с большим капиталом и высокой секретностью не создаются для того, чтобы решать философские проблемы. Нечто конкретное. Нечто, сугубо вещественное, но почему-то связанное с сакраментальным вопросом, на который никто ответить не смог – за многие тысячелетия.
Неясно, кто такой Джеймс Скроч, единственный, кого вспомнила Жаклин. В списке его нет. Патриксон о нем не упомянул. Может именно Скроч стоял на вершине айсберга? Однако он ведь умер и довольно давно. Нужно заняться им, и это лучше сделает Воронцов.
Портер пешком дошел до банка и занял терминал в операционном зале. Он послал инструкцию Воронцову и вышел, напустив на себя вид финансиста, удовлетворенного состоянием своего счета. Ему казалось, что за ним не следили, но могло быть и иначе.
Портер вернулся в кафе. По телевидению передавали экспресс-информацию об атомном взрыве в Южной Африке, люди собрались перед аппаратом. Он так и не решил, что делать дальше. Возвращаться домой не стоило, и Портер направился в отель, расположенный поблизости. Сняв номер на восьмом этаже, он завалился в постель непривычно рано и сразу уснул, отложив до утра все проблемы.
//-- * * * --//
Он проснулся среди ночи и понял, что больше не заснет. Встал и включил телевизор. Был второй час, передавали сообщение о заседании Совета безопасности. «Нужно бы дойти до ближайшего таксофона, – подумал Портер, – нет, не до ближайшего, а через несколько кварталов, и позвонить Жаклин».
В холле отеля никого не было, у конторки темнел дисплей, и Портеру пришло в голову задать Воронцову тот самый сакраментальный вопрос. Пусть и граф подумает, если воспримет всерьез. Портье клевал носом, он взглянул на Портера, но ничего не сказал.
Ключ от входной двери отеля выдавался в связке с ключом от номера, и Портер вышел на улицу. Автомобиль его стоял на противоположной стороне, под фонарем, и Портер сразу увидел, что за рулем кто-то сидит. Он прижался к стене за дверью – здесь было темно – и молил бога, чтобы его не заметили. Человек в машине возился с чем-то, потом минуту посидел, оглядываясь и тихо выскользнул из салона. Дверца щелкнула, мужчина быстрым шагом направился прочь.
Ни за какие деньги Портер теперь не подошел бы к машине, хотя и понимал, что это мог быть и заурядный грабитель. Он нырнул обратно в подъезд и поднялся в номер. Его била дрожь.
За ним следили. Значит… Возможно, они думают, что он спит, окна выходят во двор, шторы опущены. Он наделся, что до утра его оставили в покое. Может, уйти сейчас? Куда? В другой отель? Куда угодно, только подальше.
Он осмотрел содержимое сумки, все было на месте. С восьмого этажа он спустился пешком и пошел в сторону кухни. Подергал дверь – заперто. Заперт был и черный ход. Пришлось идти через холл. Портье все так же равнодушно окинул его взглядом.
Выйдя, Портер сразу скользнул в тень и огляделся. Было тихо. Он двинулся вдоль фасада, свернул за угол, постоял, прислушиваясь. Никого. Но теперь его настороженному вниманию чудились люди за каждым углом. По улице медленно проехало такси, машина была свободна, и это тоже показалось подозрительным. Портер пошел миновал несколько таксофонов и выбрал тот, что был почти невидим с мостовой.
Набрал номер Жаклин – трубку не брали. Портер позвонил Патриксону, он был уверен, что и космолог не ответит. Патриксон снял трубку, голос его был сонным и недовольным.
– Я думал, вы смотрите телевизор, – сказал Портер облегченно. – Си Би Эс передает о взрыве в Африке.
– Передавала, – поправил Патриксон. – Заседание закончилось. А вопрос? Вы на него ответили?
– Вы шутите, Рольф…
– Возможно, вопрос не вполне корректно сформулирован, – сказал космолог. – Видите ли, чтобы правильно поставить вопрос, нужно хоть немного знать ответ.
– Вы знаете ответ, Рольф?
– Любопытный у нас разговор среди ночи. Смысл жизни по телефону…
– Я могу приехать к вам.
– Нет, не нужно. Знаете что, Дэвид? Задайте этот вопрос Льюину. А чтобы у него не возникло сомнений, сформулируйте его так: для чего живет человечество, если оно создано, чтобы погубить Вселенную?
– И такую постановку вопроса вы называете корректной?
– Дэвид, вопрос может оказаться некорректным для одного и корректным для другого. Для Льюина это очень четко, я думаю.
//-- * * * --//
До утра Портер бродил по улицам. Никто за ним не шел, но он все же сомневался в том, что его оставили в покое. Перед рассветом он набрел на пункт проката и выбрал себе довольно старый и невзрачный «форд». В шестом часу, когда начало светать, он выехал на федеральное шоссе, дорога была прямой как линейка до самого горизонта. Проехав миль пять, Портер свернул на обочину и стал ждать. Через несколько минут из города показалась первая машина – огромный автофургон. Шофер не обратил на Портера никакого внимания.
Немного успокоившись, Портер достал из сумки термос с кофе и сэндвичи, которые приобрел в пункте проката. Шоссе понемногу оживало, Портер развернул машину и вернулся в город.
У дома Льюина он был в семь часов. За платанами трудно было разглядеть фасад – свет, как показалось Портеру, горел лишь в двух комнатах на первом этаже. Врываться к физику, чтобы в столь ранний час задать глупейший вопрос, вряд ли стоило. Портер решил подождать.
Минут через двадцать к дому подъехали две машины и остановились перед воротами. Портер вжался в спинку сидения, он видел, как четверо гостей подошли к дому, один из них позвонил и сказал что-то в интерком. Дверь открылась, но вошли трое, четвертый остался на пороге.
Еще через несколько минут свет в окнах погас, и на улице появились двое мужчин. За ними шел Льюин. Он был сосредоточен, сутулился, руки держал за спиной. Сзади, почти прижавшись к Льюину, шел третий из гостей. Дверь захлопнулась.
Льюина посадили в первую машину, которая тут же рванулась и исчезла за поворотом. Оставшиеся, не торопясь, обошли свой автомобиль. Портер молил Бога, чтобы его не заметили. Наконец и эта машина умчалась.
«Жаль, что не удалось заснять», – подумал Портер. Страха уже не было, появился азарт погони. Это с ним уже бывало, он еще со вчерашнего дня ждал прихода такого состояния – когда после неуверенности, нерешительности, опасений за последствия своих действий возникает спокойствие и понимание каждого следующего шага. Так было, когда он гонялся за секретными документами ЦРУ. «Пепел Крафта стучит в мое сердце», – подумал он.
Портер отогнал эту мысль. Патетика сейчас была ни к чему. Неплохо бы покопаться в бумагах Льюина – похоже, что в доме никого нет. Входить Портеру не хотелось. Взлом и попытка ограбления – здесь не отговориться поиском информации. К тому же, могут вернуться те, кто увез Льюина.
Портер задумался. Если идея, туманно забрезжившая в мозгу, верна, то информация похитителям не нужна, они и так все знают. Иначе они не уехали бы так быстро, кто-нибудь остался бы порыться в бумагах. Им нужен был Льюин. Значит, они не вернутся.
Портер перекинул сумку с камерой через плечо. Выбравшись из машины, огляделся. Редкие в этот час прохожие не обращали на него внимания – так ему, во всяком случае, казалось. Он быстро пересек улицу и, скрывшись за платанами, перевел дух. Он помнил, что дверь всего лишь захлопнули – иначе ему и в голову не пришла бы идея взлома.
Раздумывая, Портер ковырялся в замке металлическим крючком – третий раз он таким способом проникал не в свою квартиру. Впервые он сделал это три года назад. Джейн случайно захлопнула свою дверь, выйдя к лифту. Позвонила ему от соседей. Он явился, зайдя по дороге в магазин и купив набор отмычек. Повозившись с минуту, открыл дверь. Тогда он впервые остался у Джейн на ночь. В сущности, металлический крючок принес ему счастье. С тех пор он носил крючок в связке ключей, не особенно задумываясь над тем, почему это делает. Крючок пригодился во второй раз, когда Портер в прошлом году занимался документами Управления. Он добился своего, а о способе, с помощью которого ему удалось заполучить главный козырь, никто не узнал.
Замок тихо щелкнул, и Портер быстро вошел в темный холл.
//-- * * * --//
– Меня всегда удивляли ваши методы, – хмуро сказал Крымов.
– Скажите больше – возмущали, – отозвался Портер.
– Даже если вы получите таким образом какую-то информацию, неужели непонятно, что вы ставите под удар Алекса?
– Вы дадите мне досказать или позвоните в полицию, чтобы за мной пришли, а заодно и графа застали в моем обществе?
Крымов промолчал.
– Продолжайте, Дэви, – сказал Воронцов. – Мне кажется, я начинаю догадываться, куда вы клоните.
//-- * * * --//
Портер поднялся на второй этаж, в кабинет. Книги здесь были, в основном, по физике. Несколько больших географических атласов не помещались на стеллажах и стояли на полу, прислоненные к стене. «Зачем они здесь?» – подумал Портер. На столе чистая бумага, микрокалькуляторы разных систем. В углу – компьютер. Может, Льюин работал не здесь? А собственно, что нужно физику-теоретику для работы?
Портер подошел к стеллажам. Физика элементарных частиц, астрофизика, стопки журналов, в основном, «Физикл ревю». Много книг по футурологии – на нескольких языках. Если бы Льюин делал на полях заметки… Нет, страницы чисты.
Портер споткнулся об атлас. Толстая обложка с тиснением, очень крупный масштаб. В Нью-Йорке, наверно, каждый дом отмечен. Портер положил один из атласов на пол, раскрыл наугад. Оказалось – Франция. Париж на отдельном развороте. Действительно, не каждый дом, но каждый квартал нанесен. Портер перелистал страницы. Испания, Португалия… Что-то здесь… Неподалеку от Картахены, на голубом фоне залива Массарон, – красный крестик фломастером. И дата 97.11.4. Что произошло здесь четвертого ноября девяносто седьмого года? Не понять…
Крестики стояли на многих страницах, больше всего в Западной Европе и на Ближнем Востоке. Если взглянуть на все разом… Мелкомасштабной карты здесь нет, но если представить… Что-то знакомое… Нет, не идет в голову.
Портер раскрыл другой атлас. Африка. Перелистывая страницы в поисках ЮАР и Намибии, Портер уже догадывался, что увидит. К западу от Апингтона на голубой ленте реки Оранжевой стоял красный крестик. Дата: 05.09.23. Двадцать третье сентября пятого года. Вчера.
Вчера на границе между ЮАР и Намибией взорвалась атомная бомба. Так, где стояли другие крестики и даты, бомбы, конечно, не взрывались. Если бы это, не дай бог, происходило, планета давно стала бы пустыней. Портер вспомнил, наконец: расположение крестиков – большинства – соответствовало положению военных баз. Газеты часто публиковали такие схемы – примелькалось.
Портер открыл атлас Северной Америки, руки двигались быстро, штат Невада, ближе к Калифорнии, здесь должно быть… Вот Шеррард близ озера Уолкер. Красный крестик и дата – 20 октября первого года. Именно там и именно тогда взорвалась атомная бомба. Именно там репортер Роберт Крафт видел вещи, о которых не успел рассказать.
Отличаются ли крестики в Неваде и ЮАР от остальных? Нет, такие же. Если все это связано – крестики и взрывы, Льюин и Крафт, Жаклин Коули и Патриксон, и еще десятки людей и пресловутая фирма, которая прогнозировала – что? Взрывы? Портер отыскал на карте атомный полигон в той же Неваде. До середины девяностых здесь ежегодно взрывали десятки бомб, но крестиков не было!
«Все, – подумал Портер, – пора убираться, на улице уже полно людей. Девятый час, мало ли кто может придти». Он спустился в холл, посмотрел на экран интеркома – перед дверью никого не было. Открыв дверь, быстро прошел мимо платанов. Сел за руль, задумался. Крестики и даты на картах – места и времена ядерных взрывов? Может быть, взрывов, которые могли бы состояться, но в подавляющем большинстве не состоялись? Портер прекрасно помнил материалы, которые время от времени появлялись в печати: о сбоях в работе компьютеров на военных базах, субмаринах или патрульных бомбардировщиках. Каждый такой сбой был потенциальным ядерным взрывом, потому что каждый раз вводилась в действие система боевой тревоги и начинался обратный отсчет, который, к счастью, ни разу не дошел до конца.
Зачем Льюин отмечал эти места и даты? Впрочем, может быть, это только схожесть положений? В конце-то концов, полигон в Неваде не отмечен ничем. А если… Ну, например, удалось прогнозировать подобные сбои и тем самым предсказывать, где и когда ожидать возможного начала ядерного конфликта? На этом можно неплохо заработать, черт возьми. Фирма «Лоусон» занималась прогнозами. А Льюин сделал то, чего от него не ждали. Как связать все это?
А сакраментальный вопрос Патриксона? На углу Портер увидел вывеску аптеки. Он вышел из машины и через несколько минут вернулся обратно с пакетом пирожков. Есть пока не хотелось, но лучше было запастись заранее – кто знает, сколько еще придется сидеть в этой коробке, которая уже начала накаляться на солнце? И появится ли кто-нибудь у дома Льюина?
На часах было девять сорок. Портер включил кондиционер.
//-- * * * --//
– Льюина вы не дождались, – констатировал Воронцов.
Портер покачал головой.
– А Джейн? – спросил Воронцов. – Где искать ее?
– С этим я справлюсь сам, – уклончиво сказал Портер. – У вас, Алекс, и без того неприятности, как я вижу.
– За себя вы не боитесь, Дэви? Мы влезли во что-то, и мне нужно выходить из игры. А вам?
– Погодите, – сказал Крымов. – У меня есть вопрос к мистеру Портеру.
– Может, вопросы потом? – попросил Портер. – Я ведь еще не знаю, что удалось выяснить Алексу. А время идет.
– И все-таки я спрошу, – голос Крымова стал неожиданно холоден, и Воронцов удивленно посмотрел на коллегу.
– Сбегав в аптеку, – продолжал Крымов, – вы затем неотлучно следили за домом Льюина?
– Да, – кивнул Портер.
– Никто не приходил и не выходил?
– Нет.
– Вы рассчитываете на нашу помощь, – сухо сказал Крымов, – но о ней и речи быть не может, пока вы скрываете часть информации.
– Я ничего не скрываю, – вскинулся Портер. – Алекс, до сих пор мы с вами понимали друг друга, я вас прошу…
– Уточню вопрос, – Крымов поднял руку. – Где вы были в одиннадцать часов?
– Господин Крымов!
– Вам нужна информация Воронцова? А мне нужно знать, почему вы скрываете свою. Перед тем, как вернуться домой, я кое-что слышал в Пресс-клубе. Около одиннадцати полиция произвела в доме Льюина обыск. При этом присутствовал репортер из «Геральд трибюн», не помню его фамилии. Он утверждал, что полиция была лишь ширмой, а действовали агенты службы безопасности.
– Дэви, – тихо сказал Воронцов, – то, что вы узнали… это из области секретных данных? Мне ведь ничего такого не нужно.
– Алекс, – Портер был мрачен, – мы с вами начинали вдвоем, и я понимаю…
– Вы что-то узнали?
– Я узнал все! Алекс, я сам еще не вполне переварил… Мне нужно говорить с Льюином, это очень важно. И для этого нужна ваша информация. Я вернусь, и вы все узнаете. Это ваше право.
– Ну, хорошо, – вздохнул Воронцов.
– Нет, – твердо сказал Крымов. – Если вы, Алексей Аристархович, позволяете втягивать себя, мне ничего не остается, как звонить в консульство.
– Речь идет о судьбе планеты! – воскликнул Портер. – Поехали, Алекс. Вы, мистер Крымов, тоже можете ехать. Больше я ждать не могу, особенно после того, как вы сказали об обыске. Потом можете отправляться к консулу.
– Куда вы собираетесь нас тащить? – недоверчиво спросил Крымов.
– К Льюину, куда еще! Он наверняка уже вернулся. И кое-кто сейчас очень недоумевает, почему меня нет на месте.
– Поехали, – сказал Воронцов. – А вы, Николай Павлович?
– Чушь все это, – сказал Крымов с отвращением.
//-- * * * --//
Портер позвонил. Воронцов с Крымовым стояли позади, шагах в трех. Дверь не открывали, в доме было тихо. Вечер уже наступил, но свет не горел ни в одном окне.
– У вас есть отмычка, господин Портер, – насмешливо сказал Крымов.
– Не нужно, Николай Павлович, – тихо попросил Воронцов. Присутствие Крымова раздражало его.
– Никого, – Портер выглядел растерянным. Они вернулись к машине. Дневное тепло сменилось сырым ветром с востока, со стороны океана ползла хмурая туча, закрыв уже почти полнеба.
– Мне нужно позвонить, – сказал Портер. – Подождите меня. Никуда я не денусь, честное слово.
– Хорошо, Дэви, – сказал Воронцов. Портер кинулся к таксофону.
– Николай Павлович, – Воронцов чувствовал, что должен объясниться. – Извините, что так получилось.
Крымов серьезно посмотрел Воронцову в глаза.
– Алексей Аристархович, я вижу, что этот материал для вас очень важен. Было бы глупо не дать вам шанс. В конце концов, карьерой рискуете вы. Но Портер мне не нравится.
– Он не вел двойной игры.
– Вы уверены?
– Я сам просил его помочь мне в деле Льюина.
– Алексей Аристархович, у нас действительно всего час-другой времени. Если вы докопаетесь до истины, как вы все это объясните консулу? Вы уверены, что не наделали глупостей?
– Уверен, – сказал Воронцов. Портер подошел, запыхавшись. – Поехали, – сказал он, – этот Льюин… – Что Льюин? – насторожился Воронцов. – Вы получите информацию из первых рук. Мы с вами поедем в моей машине, а господин Крымов следом – в машине Дженни, вот ключи.
– Хорошо, что мы одни, – сказал Портер, когда они выехали со стоянки. – Этот ваш коллега действует мне на нервы.
– Он хороший человек…
– Не сомневаюсь, но наша антипатия, кажется, взаимна. Так я вернусь к тому моменту, когда собирался покинуть дом Льюина. Я стоял и смотрел на экранчик интеркома, и никого перед домом не видел.
//-- * * * --//
Он услышал позади себя какое-то движение и обернулся, мгновенно похолодев. В трех шагах от него посреди холла стоял мужчина, засунув руки в карманы плаща. Портер инстинктивно прижался спиной к двери.
– Господин Портер, корреспондент Юнайтед Пресс, – сказал мужчина, нисколько не сомневаясь в своих словах.
Портер промолчал.
– Ключа у вас вроде бы нет, – продолжал мужчина, – и в дом вы проникли незаконно. Будет лучше, если вы пойдете со мной.
Повернувшись к Портеру спиной, он направился вглубь холла. Портер пошел следом, ожидая, что в соседней комнате сидит кто-нибудь еще. Но они миновали коридор, прошли мимо кухни к черному ходу и вышли на соседнюю улицу. Небольшой «остин» стоял колесами на тротуаре. Портера усадили на заднем сиденье, и машина мгновенно рванулась.
– А вы ловкач, Портер, – мягко сказал мужчина, сидевший рядом. Он курил сигарету и смотрел на Портера с любопытством.
– Вы ловкач, – повторил он, – вам все-таки удалось скинуть моих людей с хвоста. Не ожидал, что журналисты так оборотливы.
Машина вырвалась за город, но почти сразу свернула на боковую дорогу, где футов через триста пришлось затормозить перед закрытыми воротами. Водитель вышел и сказал что-то в интерком. Створки ворот разъехались, водитель сел за руль, и «остин» медленно покатил к коттеджу, стоявшему в глубине довольно большого сада.
В холле, куда ввели Портера, у электрического камина стоял мужчина лет сорока пяти, высокий и седой. Он был запахнут в огромных размеров халат, под которым можно было при желании спрятать небольшой пулемет. Портер поймал себя на мысли, что способен с иронией относиться к происходящему.
– Спасибо, Роджерс, – спокойно сказал седой.
– Рад служить вам, сэр, – ответил мужчина, разговаривавший с Портером в машине. – Только хочу заметить, что этот парень попал в дом не вполне законным путем, и после вашей с ним беседы я бы хотел сопроводить его в полицию.
– Понимаю, Роджерс. Пожалуй, я дам вам слово, что сам это улажу.
– Садитесь, Портер, – сказал седой, когда они остались вдвоем. – Я Джон Смит, если вас устраивает это имя.
Портер сел в кресло. Смит опустился на диванчик и минуту смотрел на Портера изучающе, будто оценивая, чего можно ждать от этого репортера.
– Мистер Смит, – сказал Портер, надеясь, что ирония в его голосе ощутима, – я думаю, что вы играли определенную роль в фирме «Лоусон», и потому мне хотелось бы задать вам несколько вопросов.
– Вы мне? – удивился Смит.
– Да. Первый вопрос – что такое фирма «Лоусон»?
– Ну хорошо… Собственно, я пригласил вас сюда, чтобы узнать, наконец, зачем вы ввязались в это дело. Кроме того, мне, вероятно, придется вас кое о чем попросить. Чуть позднее. Фирма «Лоусон»? Подставная организация, вы, наверно, и сами догадались. Дело не в фирме, в другом.
– В чем?
– Вы должны дать мне слово, что все, о чем мы услышите, останется между нами до тех пор, пока я не разрешу говорить и писать.
– Но…
– Все. Вы не в таком положении, чтобы препираться.
//-- * * * --//
Портер гнал машину. Воронцов посмотрел в зеркальце – Крымов ехал за ними как привязанный.
– Потом он говорил, – продолжал Портер. – Я не сумею вам пересказать, и не только потому, что дал слово… Я репортер, а не ученый. Не могу анализировать. Могу поверить или нет. Если бы я не поверил… Это означало бы, что я отошел в сторону, назвал Смита параноиком, а рассказ его – бредом. Но это не так… Когда меня отвезли обратно к дому Льюина, было около двух часов. Я ждал на улице, Льюин должен был вот-вот вернуться, – так сказал Смит. Расчет был на то, чтобы я говорил с физиком в привычной для него обстановке. И вовсе не о том, как нехорошо призывать к войне. Но Льюина все не было, а тут появились вы с Дженни. Остальное вы видели сами.
– Кто это был? – Воронцов никак не мог увязать информацию в систему. – Люди Смита? Те же, что взяли вас?
– Нет. Служба безопасности. Не исключено, что и Жаклин Коули тоже у них. Я и раньше предполагал, а когда ваш Крымов сказал, что у физика произвели обыск… Они оставили своих людей, а я ничего не заметил. Дженни ведь ни о чем не знает, а?
– Ни о чем, – сказал Воронцов, – кроме того, что мы интересуемся Льюином. А как, по-вашему, много ли знаю я?
– Вы знаете много, Алекс, но не можете связать, – сказал Портер, когда Воронцов закончил краткий рассказ о своих поисках. – Сейчас мы подъедем, и Смит скажет вам больше, раз уж позволил везти вас к себе.
Они свернули на узкую дорогу, петлявшую между деревьями, и вскоре остановились у забора из тонких чугунных прутьев. Позади взвизгнули тормоза машины, в которой ехал Крымов. Подбежал человек, видимо, охранник – довольно щуплый на вид парень в джинсах. Он взглянул на Портера и Воронцова, перебежал к Крымому и вернулся к воротам. Створки раздвинулись, и они въехали в аллею, в глубине которой виднелся фасад аккуратного коттеджа, напоминавшего перевернутую вверх килем лодку. Вышли.
– Что дальше? – воинственно спросил Крымов.
– Нас позовут, – сказал Портер, озираясь по сторонам. Замок на входной двери щелкнул. Видимо, их достаточно изучили через телемонитор.
В холле ожидал седой мужчина, о котором говорил Портер.
– Мистер Джон Смит, – сказал Портер. Воронцов смотрел Смиту в глаза. – Вчера, господин Воронцов, – сказал Смит, – я еще не был уверен, что вам следует это знать. Думал, что никому не следует. Но я был честен с вами и ответил на ваши вопросы, не так ли?
– Так, – согласился Воронцов.
– Вы знакомы? – удивленно прошептал Крымов. Воронцов кивнул. Они прошли в гостиную. Сели. Кто-то, невидимый в полумраке холла, подошел к двери, и Воронцов услышал щелчок замка.
– Они забрали Дженни! – неожиданно взорвался Портер. – Вы слышите, Смит?
– Дженни… Кто это?
– Журналистка, – пояснил Воронцов. – Она была со мной, профессор, когда я поехал к Льюину.
– Это была ваша ошибка. Вы не были готовы к разговору.
– В этом ведь и ваша вина, профессор, – хмуро сказал Воронцов.
Пока Портер сумбурно рассказывал о том, что произошло перед домом Льюина, Сточерз набирал что-то на клавиатуре компьютера.
– Теперь Дженни у них, – резюмировал Портер, – и, вероятно, Жаклин Коули тоже. Черт бы вас побрал, Смит, или кто вы там на самом деле. Вы сказали, что Льюин будет дома не позднее трех. Если бы он вернулся, все обошлось бы.
– Тогда взяли бы и его, и вас, – холодно отпарировал Сточерз. – С Льюином не все ладно, Портер. Но об этом потом.
– Вас хотят выслать, господин Воронцов, – продолжал Сточерз, – времени у нас мало. Если люди из АНД найдут вас прежде, чем вы доберетесь до вашего консульства, вам грозит то же, что и Коули, и другой женщине. Мы приняли решение – информация должна быть передана гласности одновременно здесь и у вас, в России. Лучше всего будет, если господин Крымов отправится и привезет консула на развилку, где вы свернули. Когда мы кончим говорить, господина Воронцова доставят к вам.
– Можно позвонить, – сказал Крымов. – Это будет быстрее.
– Нет, это будет слишком быстро. Нам нужно время для разговора с господином Воронцовым.
– Поезжайте, Николай Павлович, – попросил Воронцов по-русски. – Не убьют меня здесь, честное слово. А дело, видно, важное.
Крымов молча встал и направился к двери. Сточерз поднял телефонную трубку и сказал несколько слов.
Они остались втроем. Портер нервничал. Он уже знал, что будет говорить Сточерз и жаждал действий. Он боялся, что Воронцов станет больше возражать, чем слушать.
– Как и господин Портер, – начал Сточерз, – вы, господин Воронцов, должны дать мне слово, что без моего разрешения ничегео не опубликуете. Более того, никому не расскажете.
– Я не просил заманивать меня сюда, – сухо сказал Воронцов.
– Бросьте амбиции, – Сточерз говорил, взвешивая слова. – Я должен вам рассказать, потому что так сложилась ситуация. Обещаю, что в свое время вы и Портер будете первыми, кто это опубликует.
– Алекс, – быстро заговорил Портер, – дайте слово, вы не пожалеете, это даже не скуп, это… Прошу вас, речь идет и Дженни тоже. Вы просто не понимаете пока, как тут все связалось…
– Ну, хорошо, – сказал Воронцов, проклиная себя за мягкотелость. Крымов в подобной ситуации твердо стоял бы на своем. – Даю слово.
– Спасибо, – серьезно поблагодарил Сточерз. – Вы избавили меня от неприятной необходимости.
– Какой, профессор?
– Если бы вы отказались, разговор стал бы невозможен, и мне пришлось бы сообщить в службу безопасности о том, что вы здесь. Они явились бы раньше вашего консула.
– Я дал слово, – раздраженно сказал Воронцов. – Говорите или звоните.
//-- Часть 3. Комитет Семи --//
Шел двухтысячный год – последний год двадцатого века. ООН объявила декабрь Месяцем Будущего. Рождественские каникулы приобрели особый смысл – это был не просто праздник, но как бы проверка себя перед вступлением в новый век.
Двадцать первое столетие генетики Сточерз и Скроч решили встретить семейно – заказали столик в ресторане на сотом этаже Дома наций. Сточерз недавно женился вторично. Мэг была моложе его на четырнадцать лет. Скроч, относившийся к браку пуритански, не одобрял поступка друга, но мнения своего не высказывал. Сам Скроч женился, едва закончив колледж, еще в семидесятых. Двое его взрослых сыновей разъехались, оставив родителей вдвоем. Писали редко, почти не звонили, постоянно переезжали с места на место. Сточерз и Скроч работали вместе более десяти лет. Впрочем, их научные интересы не всегда совпадали. Сточерза интересовала генная инженерия, Скроча – анализ структуры генома.
К Филипсу первым вызвали Скроча, и он не сказал другу ни слова до тех пор, пока не вызвали и того. Обменявшись, с разрешения Филипса, информацией, они решили пообедать вдвоем в том же ресторане, где наметили провести новогоднюю ночь, до которой оставалось всего две недели.
– Я не уверен, что нам стоит браться за это дело, Джеймс, – Сточерз чувствовал растерянность. – Это не для нас.
– Боишься опростоволоситься, Джо?
– Нет, я знаю, что профессионально гожусь для такой работы. К тому же, как я понял, выбрали нас после тщательной проверки. Нет, не в этом дело.
– В чем же?
– В самой постановке проблемы. Филипс, у которого они оба побывали, руководил в министерстве обороны отделом перспективных разработок. Обоим было сделано лестное для самолюбия предложение войти в группу ученых, которая займется сверхдолгосрочным прогнозированием систем вооружения. Никаких военных, никакого нажима, только ученые, проблема чисто научная. Прогноз на весь двадцать первый век и дальше, если перспектива окажется обозримой. Разумеется, группе будут приданы профессионалы-футурологи, которые обеспечат методическую надежность прогноза.
Не ядерное или космическое оружие – это уже вчерашний день. Новый век наверняка принесет новые открытия, которые лишь через десятилетия будут осознаны как потенциальные военные разработки. Так вот, нужно попытаться предвидеть эти открытия в какой бы то ни было области знания, нужно извлечь из них (да, из открытий, которые, вероятно, еще не сделаны!) то зерно, из которого, в конце концов, прорастет новая взрывчатка или броня. Фигурально, конечно, выражаясь.
В программе заинтересовано правительство. Инициативная группа, куда они войдут, будет состоять из очень небольшого числа людей. Это будет мозговой центр, вершина пирамиды, на которую поднимется уже обработанная информация. Здесь, на вершине, будет проведен окончательный анализ, сделаны выводы и даны рекомендации.
– Новый век, – сказал Сточерз. – Тебе не кажется, что предложение Филипса очень символично?
– При чем здесь символика? Это наука! – Скроч был возбужден. Он и пил сегодня больше обычного. Чувствовалось, что он уже принял предложение. Ему было интересно узнать результат, а иного способа, кроме личного учатия в деле, просто не существовало.
Сточерз тоже был склонен принять предложение. Он знал, что правительственные программы выполняются в любом случае, если уж они начаты. Значит, откажись он, найдут других исполнителей, может быть, не столь щепетильных и честных.
Они согласились. Вступление планеты Земля в новый век было отпраздновано с небывалой пышностью. Карнавалы и шествия в Вашингтоне продолжались двадцать четыре часа. Люди надеялись, что мир будет прочным и долгим.
Сточерз и Скроч, стоя на сотом этаже Дома наций, подняли бокалы с шампанским и подумали, что именно от них может зависеть, каким будет мир в том веке, куда они только что вошли.
//-- * * * --//
Бывало, что Сточерз задумывался над тем, насколько высока пирамида, на вершине которой он находился. Он знал, что информация поступает к ним из двух десятков групп, каждая из которых работает независимо и ничего не знает о существовании других. Но и эти группы обрабатывали уже не сырую информацию. Еще ниже находились многочисленные эксперты-прогнозисты, исследовавшие огромные массивы данных по различным наукам.
Кроме него и Скроча в инициативную группу вошли физик Льюин, футуролог Рейндеерс, химик Мирьяс, психолог Пановски и писатель-фантаст Прескотт. С легкой руки Льюина за группой даже в официальных документах закрепилось название – Комитет Семи.
Между членами Комитета Семи быстро установились дружеские отношения. Много времени они проводили вместе, на территории университета штата Нью-Йорк были выделены помещения для фирмы «Лоусон». Финансировала работу сенатская подкомиссия по прогнозированию, официально работу вел университет. Работа заключалась в анализе состояния и развития фундаментальных наук. Никакой видимой секретности. Более того: изредка кто-нибудь из членов Комитета выступал перед студентами и преподавателями с рассказом о том, какой видится будущая генетика, или физика, или химия…
Генератором идей стал писатель-фантаст Генри Прескотт – человек лет тридцати пяти, публиковавшийся не часто и не в самых престижных издательствах. Он выпустил три небольшие книжки, Сточерз прочитал их. После первого же рассказа он понял, почему Прескотт никогда не получит премии «Хьюго», и чем руководствовались Филипс и его коллеги, предлагая Прескотта в Комитет Семи. Это была так называемая «жесткая» научная фантастика с четко продуманными проблемами и мыслями сугубо научного свойства. Именно Прескотт предложил идею, которая дала толчок работе Комитета после почти полугодового застоя.
Идею Прескотт изложил сначала Льюину, а потом – ровно сутки спустя – собрал всех членов Комитета и продемонстрировал образец научно-фантастического анализа, помноженный на проведенный за это время компьютерный анализ ситуации. Имея доступ к секретным документам ПРО, Льюин сумел продвинуться дальше Прескотта, полагавшегося лишь на опубликованные в газетах сведения и на интуицию фантаста.
– Господа, – сказал Льюин, – сегодня на военно-космической базе Корби произошел сбой в системах обнаружения. Компьютер принял серию высотных грозовых разрядов за атаку русских ракет. Тревога продолжалась девятнадцать секунд, пока не распознали ошибку.
– Таким сбоев наверняка происходит немало, – сказал Скроч. – Они всегда распознаются.
Прескотт оторвал взгляд от бумаги, на которой рисовал какого-то инопланетного зверя.
– Вы поработали с компьютером, Уолт? – оведомился он.
– Поработал, Генри. Прескотт кивнул и пририсовал зверю длинный хвост, похожий на человеческую руку.
– Вам известно, господа, сколько такого рода сбоев произошло за время существования баз с ракетно-ядерным оружием? – продолжал Льюин.
– Думаю, от десяти до сотни в год, – сказал Скроч.
– Точность хороша для астронома, но не для генетика, – усмехнулся Льюин. – Вместе с сегодняшней тревогой по всем нашим базам и объектам получается двести семьдесят две тысячи триста пятнадцать случаев. На деле, вероятно, еще больше.
– Ну, ну, – пробормотал Прескотт, не отрываясь от рисунка.
– Пожалуйста, – вмешался Пановски, самый старый среди них, ему на днях исполнилось семьдесят, – объясните, к чему вы клоните.
– Видите ли, базы представляют собой единую систему, события на них не независимы. Значит, если в компьютере на Гавайях произошел сбой, то вероятность такого же сбоя в компьютере на базе Ронсон уменьшается. Но если сбой все-таки происходит и здесь, то существенно уменьшается вероятность того, что его удастся устранить быстрее, чем произойдет пуск ракеты. А если случается цепочка таких сбоев, то вероятность выбраться живыми, вероятность предотвращения атаки сводится, можно сказать, к нулю.
– Мы не специалисты, – пробурчал Мирьяс, – но даже мне понятно, что единая система компьютеров Пентагона должна быть свободна от такого рода накладок. Проверки и перепроверки…
– Конечно. Проверки и дублирование. И каждый раз вероятность того, что закончится благополучно, уменьшается. По законам теории вероятностей ядерная война должна была начаться в результате сбоя еще лет десять назад. Примерно после стотысячной тревоги. В том, что мы еще живы, виновата не система проверок, а нечто, спрятанное более глубоко. Ядерная война не может возникнуть в результате случайных сбоев. Закон: на каждую случайность приходится компенсирующая случайность.
– А психология? – спросил Пановски. – Допустим, есть закон природы. Но он не включает человеческого фактора. Например, безумного оператора. Происходит сбой, и оператор, вместо того, чтобы разобраться, впадает в панику и лично выдает команду к началу боевых действий.
Льюин покачал головой.
– Вы прекрасно знаете, Людвиг, что это невозможно. Для начала войны нужна команда свыше. Ваш безумный оператор не знает нужных кодов.
– Все это очень сомнительно, – вздохнул Пановски.
– Почти триста тысяч сбоев, – сказал Мирьяс. – Большая статистика, не спорю. А я приведу только два примера. Ведь для того, чтобы опровергнуть теорию, достаточно и одного факта, верно? Первый пример – взрыв в штате Юта, когда в подземном бункере полетел вразнос двигатель ракеты МХ, и ядерное устройство взорвалось. Сколько там погибло наших парней? Около ста – взрыв произошел под землей. Но ваша компенсирующая случайность в данном случае не сработала. И второй пример – год назад над Сандвичевыми островами. Ракета взорвалась в полете. Бомба была катапультирована, но система блокировки разрушилась, и бомба взорвалась, упав в океан. Пятьдесят килотонн. И компенсирующая случайность опять не возникла.
– Точно, – согласился Прескотт. – А вы заметили – бомбы эти взрывались на своей территории, а не на территории возможного противника? Вот вам другая сторона компенсирующего фактора. Природа не может допустить гибели человечества из-за нелепой случайности – в этом сущность закона, который мы с Уолтом сформулировали. На каждую случайность приходится антислучайность.
– Бред, – сказал Мирьяс. – Природа слепа, глуха и неразумна. А у вас получается, будто существует нечто или некто, вроде демона Максвелла, следящий за каждой нашей ракетой!
– Разве для этого нужен демон? – удивился Льюин. – Вы же не удивляетесь, как может природа уследить за тем, чтобы в электрической цепи сила тока всегда была равна частному от деления напряжения на сопротивление. Вы думаете, что человечество – закрытая система и может устанавливать для себя законы по собственному желанию?
– Бог с ними, с вероятностями, – сказал Пановски. – А что будет, если наш президент, взвесив последствия, сам отдаст приказ начать ядерную атаку? Тогда-то уж ракеты долетят до цели? Или, по вашему закону компенсации, они либо не вылетят из шахт, либо взорвутся над нашей территорией?
– Вы спрашиваете, насколько универсален закон компенсации. Не знаю. Но ведь мы только начали анализировать.
– Универсальность закона природы, – усмехнулся Прескотт, – обычно проверяют экспериментом.
//-- * * * --//
Летом 2001 года начали поступать первые сотни анкетных листов, первые обзоры. Сточерз много думал о законе компенсации, много говорил с Льюиным о нем. Справедливость закона подтверждалась с каждым новым сбоем на ракетных базах – каждый день и каждый час.
Политики и военные всегда боялись случайностей, которые могут привести к войне, если государство к ней не готово. Страх перед нелепой случайностью заставляет действовать – совершенствовать контроль, идти на взаимное сокращение особо опасных систем, ограничивать вывод оружия в космос. Но если есть закон природы, запрещающий случаю проявить себя? Следствием станет полная безответственность политиков. Что бы мы ни сотворили, природа компенсирует нашу глупость. И тогда благодушное человечество тем быстрее провалится в тартарары, чем прочнее уверует в свою безопасность.
Большую часть лета они обсуждали возможности генетического оружия. Запирающий ген, по общему мнению членов Комитета, вряд ли мог быть серьезно использован в системах оружия далекого будущего. Сточерз считал, что существование запирающего гена лишь доказывает, что человек не в состоянии прожить без драки любого масштаба. Отсюда – неизбежность войн в истории человечества, неизбежное вымирание народов, которые, скажем, по религиозным или социальным причинам отвергали войну как средство достижения цели. С точки зрения Сточерза любые социальные законы должны быть вторичны и обязаны отступать перед законами физики или генетики…
В Комитете они вообще предпочитали не затрагивать социальных следствий своих исследований. Может, это и выглядело странным, но, продискутировав несколько дней в самом начале работы, они по молчаливому соглашению перестали разговаривать о законах развития общества, ограничиваясь наукой и техникой.
Взгляды у них были различными. Льюин считал, что оружие следует придумывать лишь для того, чтобы знать, над чем именно не нужно работать. Пановски был гораздо более консервативен – он полагал, что все социальные формации себя изжили, в том числе капитализм, эксплуатирующий самые низменные инстинкты, и коммунизм, который вовсе противоречит человеческой натуре.
В представлении Прескотта будущее общество, единое на всей планете, окажется коктейлем из капитализма и социализма – того положительного, что будет вычерпано из обеих формаций ковшом истории. Он даже написал роман о таком обществе на некоей планете Кардмилле. Роман успеха не имел, потому что был насквозь конструктивен, логика и анализ задавили авантюрную часть. Как бы то ни было, Прескотт был оптимистом и считал, что человечество непременно расселится по Вселенной. Не исключено, впрочем, что перед этим оно начисто уничтожит свой дом – планету Земля.
Мирьяс в свои пятьдесят пять лет, казалось, вообще не задумывался над тем, каким окажется будущее. С детства его интересовали только химические опыты, и он был уверен в одном: любое оружие – варварство.
Футуролог Рейндерс, знакомый практически со всеми прогнозными разработками, считал, что пропасть между социальными институтами на планете будет все более углубляться, поскольку каждая система совершенствуется внутри себя до полного исчерпания возможностей, причем скорость процесса все более возрастает (пример – развал Советского Союза). Всегда будут существовать на планете две противоположные системы, и такое положение дел не позволит человечеству загнить, заставит его и в дальнейшем поддерживать высокий темп развития. Поскольку вооружение является необходимым элементом противостояния, то оружие будет развиваться, а потому работа Комитета чрезвычайно важна.
Они усвоили взгляды друг друга и больше не пытались спорить.
//-- * * * --//
В середине октября погиб Скроч. Неделей раньше он вылетел в Пасадену для знакомства с местными генетиками. Отправился с женой – в Калифорнии стояла мягкая осень, бархатный сезон. Девятнадцатого октября он куда-то выехал, и больше Скроча никто не видел.
Следующая ночь была ужасной – в Неваде потеряла управление крылатая ракета, и ядерная бомба в десять килотонн взорвалась над военной базой Шеррард. Погибли полторы тысячи человек, вся местность от озера Уолкер до Скалистых гор оказалась зараженной. Все только об этом и говорили. Президент США Купер объявил национальный траур, а Льюин мрачно сказал:
– Вот вам пример сбоя в системе. Номер двести семьдесят три тысячи шестьсот восемьдесят. Пострадали американцы, а не наш потенциальный противник, кто бы он ни был. Закон компенсации в чистом виде.
Об исчезновении Скроча никто в Комитете пока не знал, его ожидали в Нью-Йорке через три дня. Но прилетела заплаканная Мэрилин в сопровождении Филипса. Скроч пошел ночью купаться и утонул в бухте. Нашли даже кое-что из его одежды. Тело обнаружить не удалось.
Неделю спустя в «Нью-Йорк таймс» появился анонс на первой полосе: журналист Крафт обещал начать серию репортажей о том, что в действительности произошло в Неваде. Никто в Комитете не связал это со Скрочем, тем более, что обещанный репортаж так и не появился. Журналист и его семья погибли в собственной квартире.
Сточерз с женой старались не оставлять Мэрилин одну, но продолжалось это недолго – приехал один из сыновей Скроча и забрал мать к себе. Когда, проводив Мэрилин, Сточерз появился на заседании Комитета, Льюин встретил его словами:
– Вы ничего не знаете, Джо! Это ужасно, ужасно! Скроч, оказывается, был в Шеррарде, когда произошла эта трагедия!
Филипс знал обо всем с самого начала. Скроча пригласили в Шеррард в качестве эксперта по какой-то генетической проблеме, о которой Филипс сказал лишь, что она связана с работами в области генетического оружия, которые велись на этой базе в течение трех лет. Ничего не получилось, и тему закрыли. На базу Скроча доставили на армейском вертолете, и в ту же ночь над Шеррардом взорвалась бомба. Трагическая случайность, от которой никто не может быть застрахован.
– Жаль Джеймса, – сказал Филипс. – Кстати, его не имели права привлекать к этой работе. Вот, что получается, когда секретность переходит определенный предел. Правая рука не знает, что делает левая…
//-- * * * --//
Сточерзу очень не хватало Скроча. Не только как коллегу, но как друга. Он дал себе слово завершить работу по запирающему гену, но для этого нужны были время, оборудование, люди. Второе и третье у Сточерза было, не хватало времени.
Исследования Скроча продолжались в других лабораториях. Удалось доказать, что, если извлечь запирающий ген из цепочки ДНК, молекула перестает существовать как потенциальный источник жизни. Некоторое время она остается такой же сложной, но потом – через пятнадцать-семнадцать часов – распадается на части, будто запирающий ген обладал странной химической особенностью, действовавшей на все связи в молекуле. В лаборатории Шевалье близ Парижа пытались хотя бы переместить ген на другое место в двойной спирали. Из этого тоже ничего не получилось.
Два направления в науке, как показали системные исследования, в будущем могли стать важнейшими. Сами члены Комитета тоже, в конце концов, пришли к этому заключению.
Первое – доказательство того, что запирающий ген кодирует именно агрессивность. Результат, неожиданный для генетиков, хотя мысль о том, что без агрессивности нет и эволюции, была далеко не новой. И не старой даже, а скорее древней. Эта заезженная в веках философская концепция не нравилась никому в Комитете. Но критерий «нравится-не нравится» в данном случае к делу не относился. Факт был подтвержден во многих лабораториях.
И второе перспективное направление – исследование возможности менять по своему усмотрению мировые постоянные: тяготения, Планка, тонкой структуры, даже скорость света. На первый взгляд это казалось химерой. Не для Льюина, конечно, который лет десять занимался теоретическими исследованиями по этой проблеме. Но убедить членов Комитета, что именно работа над этой сугубо умозрительной проблемой даст ключ к созданию будущего оружия, оказалось непросто.
Весной 2002 года анкетирование вступило в решающую фазу, а систематизация научных идей, блестяще проведенная экспертными группами, не подозревавшими об истинных целях своего анализа, практически завершилась. Только тогда члены Комитета решили, что оружием ХХII или ХХIII века станет, скорее всего, изменение мировых постоянных. Перспектива очень далекая, но замечательная по своим возможностям.
Льюин ликовал – его идея. Научная интуиция не подвела – это прекрасно. Прескотт, исчезнув на неделю, принес жуткий фантастический опус, в котором описал войну, где страны изменяют мировые постоянные на территории друг друга. И в космосе, конечно. В десятки раз увеличивают постоянную тяготения, и сила тяжести совершает то, что не под силу никаким ядерным бомбам. Все – в порошок. И никакого радиоактивного заражения. Уменьшение в десятки раз постоянной Планка. Изменяются размеры атомов, частоты излучения, мир становится попросту другим. Достаточно и миллионной доли секунды, чтобы в зоне поражения не осталось не только ничего живого, но вообще чего бы то ни было, более или менее сложного по структуре. Сточерз был так подавлен нарисованной картиной, что предложил передать опус Прескотта Филипсу с минимальными комментариями. Все и так было ясно.
После обсуждения решили этого не делать. Воспротивился Прескотт, заявив, что хочет написать и опубликовать роман-эпопею. Нечто вроде «Основания» Азимова или харбертовской «Дюны».
– Ничего не выйдет, – сказал Льюин, перелистывая рукопись. – После того, как Филипс получит наш доклад, все это станет секретной тематикой. Вас манят лавры Картмилла с его «Новым оружием»? Разница в том, что это, – он поднял рукопись над головой, – просто не издадут. Скучно написано, Генри, извините.
Символическим жестом Льюин положил рукопись на решетку электрокамина.
– Рукописи не горят, – кисло усмехнулся Прескотт, – так написано в одном русском романе…
//-- * * * --//
Льюин не считал себя храбрецом. Ни в науке, ни в жизни. Он даже с обществом «Ученые за мир» сотрудничал потому (и сам в это искренне верил!), что был трусом. Он боялся мучительной смерти от лучевой болезни, от холода ядерной зимы, от пули в живот – от всего того, что даст война. В свое время он стал теоретиком, потому что панически боялся любой действующей установки. Ему казалось, что аппаратура вот-вот взорвется, даже если это был настольный осциллограф. Никто, впрочем, не подозревал об этом свойстве его характера.
Льюин заставлял себя забывать о страхе. О страхе перед авторитетами, например. Когда была создана единая теория частиц и полей, Льюин заставил себя работать над еще более фантастической задачей: изменением мировых постоянных. Эксперименты здесь были очень хилыми, надежность – просто катастрофической. Но теоретически Льюину удалось, комбинируя кварки разных цветов и запахов, построить модель эксперимента, при котором менялось бы значение постоянной тяготения.
Женился Льюин, как он считал, тоже из трусости. Клара была дизайнером, познакомились они на какой-то вечеринке. Льюина потянуло к ней – высокой и крепкой, привлекательной скорее в сексуальном плане, чем в эстетическом. Они начали встречаться, а потом оказалось, что Клара беременна. Льюин женился, чтобы избежать скандала – Клара и слышать не хотела об аборте. Родился Рой.
А потом… Этот ужас. Случай, конечно, но не докажешь. И ведь он действительно убил человека. Господи! Как он испугался тогда! Думал, что это грабитель. Почти полночь, темный переулок. И голос. До него не сразу дошло. Вместо того, чтобы поднять руки и не шевелиться – так советовала полиция, – он схватил что-то тяжелое, оказавшееся под рукой, и запустил в темноту. Голос захлебнулся, а Льюин помчался прочь.
Утром он шел той же дорогой – хотел и боялся узнать, что произошло. В переулке никого не было, но, судя по всему, полиция уже поработала. На стене дома Льюин разглядел темные следы – кровь?! – а там, откуда он слышал голос, на асфальте был мелом нарисован силуэт. Оказывается, он швырнул в темноту стальным прутом. Точно такие – исковерканные, оставшиеся, видимо, после какого-то строительства, – валялись у стены…
Льюин заставил себя забыть, надеялся, что все обошлось. Но ему напомнили. Оказывается, полиция еще тогда – три года назад! – определила, кто убил ударом по голове коммивояжера из Хьюстона, который и хотел только спросить дорогу. Он прожил до утра и успел произнести несколько слов. Когда над физиком нависла угроза ареста, а он и не подозревал об этом, дело неожиданно закрыли. Просьба поступила из ФБР, которое и затребовало материал. Льюин жил спокойно до тех пор, пока не понадобилось его участие в работе Комитета Семи. И тогда сыграли на его страхе – страхе разоблачения. Он должен был работать над оружием будущего и молчать об этом.
Два события в его жизни произошли почти одновременно: начало работы Комитета и встреча с Жаклин Коули. Льюин не думал о возможном разрыве с Кларой и новом браке, а Жаклин никогда не заговаривала об этом. Она любила и была готова на все.
Чем быстрее продвигались исследования, чем яснее становились контуры оружия XXII века, тем больше менялись представления Льюина о смысле жизни. Прежде он считал: человек живет, чтобы работать. Творить или познавать новое. Чтобы оправдать долгую жизнь, можно создать миллион мелочей, но достаточно одной теории относительности. Теперь, просчитывая варианты будущего, Льюин больше не думал, что смысл жизни заключен в актах творения. Смысл – в другом.
Он не ужаснулся. Как многие люди, нашедшие в себе силы, чтобы подавить собственную трусость, Льюин решил, что только сам, один сделает то, что необходимо. К одному и тому же решению приводили и системный анализ, и анализ структур, и морфология, и дельфийский метод, и все другие методы прогнозирования. Исчезла многовариантность, свойственная стохастическим прогнозам.
Льюин все продумал и лишь тогда решил пригласить Сточерза и Прескотта на уик-энд. С ними у него установились наиболее дружеские отношения, они хорошо понимали друг друга.
Субботним утром на машине Льюина отправились к озеру Грин-Понд. Был декабрь 2002 года, работа вошла в завершающую стадию. На следующей неделе Комитет предполагал начать составление окончательного текста доклада. Отдохнуть не мешало, и они весь день катались на лыжах по заснеженным холмам, радуясь свободе – от дел, от жен, от мыслей. Вечером они стояли на берегу озера. Вода казалась тяжелой и неподвижной, как ртуть, только что взошла полная луны – рыжая и пятнистая.
– Вы, Генри, и вы, Джо, – медленно сказал Льюин, – как вы думаете, для чего мы все живем?
– Вас интересует философское определение, – иронически осведомился Прескотт, – или наши частные мнения?
– Смысл существования человечества, – сказал Льюин. – В понедельник мы начнем обсуждать доклад, и тогда вам придется ответить на этот вопрос. Потому я задаю его вам здесь и сейчас.
– Судя по вашему тону, – буркнул Прескотт, – вы считаете, Уолт, что сверхоружие, о котором мы будем писать, и есть то, для чего жил род людской.
– Да, – сказал Льюин, – примерно так. Разговор проходил пока мимо сознания Сточерза. Он смотрел на звезды и наслаждался редкими минутами спокойствия.
– Отвлекитесь от ваших мыслей, Джо, – продолжал Льюин, – и вы, Генри, оставьте иронию… Мы согласились, что наша агрессивность предопределена генетически, верно?
– Это общепризнано, – сказал Сточерз, заставляя себя быть внимательным.
– Закон компенсации у вас тоже сомнений не вызывает?
– Нет, – коротко ответил Прескотт.
– А вот еще деталь к картинке. Как-то я познакомился с Патриксоном. Это космолог, он теперь участвует в работе одной из наших секций обработки. У него есть модель Вселенной, в которой средняя плотность материи в точности равна критической.
– Плоский мир? Неинтересно, – сказал Прескотт. Он был дилетантом в любой науке, знал понемногу обо всем, его трудно было удивить моделями Вселенной.
– Нет, не плоский, – возразил Льюин. – Топология такого мира очень сложна. Может быть, даже бесконечно сложна. Но главное не в этом. Это мир, в котором нет развития форм материи, это мир, бесконечно однообразный во времени. Сжатие или постоянное расширение Вселенной – это изменение, развитие. В мире критической плотности развития нет в принципе. А по современным данным, я имею в виду наблюдения с борта «Реликта-3» и «Радио-мега», плотность нашей с вами Вселенной в больших масштабах именно критическая.
– Сюжет для фантастического романа, – хмыкнул Прескотт. – Я вижу, куда вы клоните, Уолт. Мир критической плотности не может ни расширяться, ни сжиматься. Сейчас галактики все еще разбегаются, но рано или поздно бег их остановится, и мир застынет. Будто капля воды под носиком крана, которая не может ни упасть, ни втянуться обратно в трубу. А как сделать, чтобы мир стал иным? Нужно изменить плотность материи. Добавить из ничего. Или превратить в ничто. Мы ведь материалисты, да? Мы не умеем создавать материю из духа и превращать ее в дух?
– Не можем, – легко согласился Льюин. Тревожное ожидание оставило его. Прескотт молодец, уловил суть сразу, хотя ему, конечно, и в голову не приходит, что за этой видимой сутью скрыта другая, гораздо более страшная. Как объяснить им?
– Это будущее оружие… Изменение мировых постоянных… Игра с законами природы… Все это тесно связано с ответом на вопрос: для чего мы живем? Мы – человечество. Я просчитывал сценарии эволюции от самого момента появления жизни на Земле…
– Когда вы этим занимались, Уолт? – удивился Сточерз. – Вы ведь почти все время на виду…
– Конечно, я делал расчеты не сам!
– Вы организовали фирму в фирме?
– Нет, – усмехнулся Льюин. – Я могу давать задания на расчеты любой лаборатории в нашем университете, а также в МТИ и Годдардовском центре. Впрочем, не минуя опеки нашего друга Филипса. Но это частности, Джо. Главное – вывод.
– Вот-вот, Уолт, давайте вывод, – терпению Прескотта подходил конец.
– Вывод… Человечество в целом является ничем иным, как бомбой замедленного действия. Бомбой, которая в нужный момент взорвется и сделает то, для чего предназначено.
– Кем? – быстро спросил Прескотт. – Богом? Высшим разумом?
– Вы, Генри, ухватили суть противоречия, – ровным голосом продолжал Льюин. – Я тоже который день об этом думаю. На вывод это, к сожалению, не влияет. Генри, ваш вопрос… Вы что, догадались?
– Я тоже проигрывал сценарии. Без компьютерных моделей, только по системе аналогий, я так всегда делаю, когда возникает идея…
– И что получилось у вас?
– Нет, – запротестовал Прескотт, – сначала вы, Уолт, ваш анализ корректнее. Потом сравним.
– Хорошо… Думаю, никто нас не создавал, Генри, не существовало никакого разума-конструктора. Все проще и сложнее. Мы – я имею в виду физиков, астрономов, да и философов тоже – недооцениваем сложности мира. И его единства – во всем, от кварков до Метагалактики. У природы нет разума, но и бессмысленности в ней тоже нет. Она многократно ошибается, изменяясь, но с каждой ошибкой четче становится то единственное, для чего эти ошибки и совершаются. И то, что жизнь на Земле развивалась именно так, а не иначе, является следствием развития и самой Вселенной во многих ее прежних циклах…
– О чем вы говорите, Уолт? Каждый раз, сжимаясь в кокон, Вселенная погибала! Для того, чтобы природа могла пробовать разные варианты развития, нужна преемственность. Нельзя, чтобы каждый новый цикл начинался с нуля.
– Природа не начинала с нуля, Генри. Не забудьте – плотность материи во Вселенной сейчас критическая. Она не была такой в прежних циклах – она была больше. Много циклов назад плотность материи была значительно больше критической. И Вселенная, разбухнув после очередного Большого взрыва, начинала довольно быстро сжиматься вновь – в кокон будущего мира. К началу нового цикла.
– Вот-вот, – подхватил Прескотт, – и все цивилизации, какие успевали возникнуть, неизбежно погибали. Так? О них не оставалось никакой памяти.
– Погибали не все, Генри. Мир неоднороден, и каждый раз часть мироздания успевала сжаться в кокон, а часть – нет. И после каждого цикла Вселенная теряла таким образом огромную массу, продолжавшую расширяться в то время, когда остальная материя уже сжималась. Эта масса и попадала в новый цикл Вселенной, и во все последующие. Наверняка где-то на окраине видимой нами Вселенной есть миры – галактики или их скопления, – пережившие не один десяток циклов. А может, и сотен…
– Нужно посоветоваться с космологами, – пробормотал Прескотт.
– Разумеется, я это сделал, – пожал плечами Льюин. – Так вот, совершенно ясно, что тот цикл, когда плотность мира сравняется с критической, станет для Вселенной последним. Мир застынет, развитие галактик, развитие Вселенной в целом прекратится. Этот сценарий, Генри, для космологов не новость… Что может спасти такую Вселенную, заставить ее вновь сжиматься, вновь развиваться, вновь испытывать на прочность различные формы материи? Только изменение мировых постоянных. Если постоянная тяготения во Вселенной увеличится, это даст тот же эффект, что и увеличение средней плотности материи. Мир получит возможность опять сжаться, начать новый цикл развития… А теперь, Генри и Джо, поставьте себя на место высокоразвитой цивилизации, которая возникла во Вселенной во время ее последнего цикла. А то, что наша Вселенная такова, и наш цикл последний, – сомнений нет. Итак, вы знаете, что мир вот-вот застынет. Вы достигли такого уровня в своем развитии, что можете уже управлять некоторыми законами природы. Сделаете ли вы это?
– Нет, – медленно сказал Прескотт. – Я объявлю полный мораторий на исследования сущности законов природы. Буду следить, чтобы и другие цивилизации, о которых мне известно, этим не занимались. Иначе – гибель. Играя с законами природы, мы изменим постоянную тяготения, Вселенная начнет сжиматься, и моя цивилизация не переживет этого катаклизма. То, что является застоем и гибелью для Вселенной в целом – спасение и вечная жизнь для цивилизаций, которые в такой Вселенной живут. Так? Ведь в застывшей Вселенной разум получит, наконец, впервые за бесконечные циклы возможность существовать и познавать вечно. Всегда. Я бы не стал ничего менять. Застывшая Вселенная, Уолт, меня вполне устраивает.
– А устраивает ли это ее, Генри?
– Кого, Уолт?
– Да Вселенную! Природу, черт возьми!
– Бог изощрен, но не злонамерен, – пробормотал Сточерз, который слушал рассуждения Льюина и Прескотта с ощущением, что увязает в трясине.
– Бросьте, Джо, – резко сказал Прескотт. – При чем здесь Бог? Я, знаете ли, изредка хожу в церковь, так уж приучен с детства, это привычка, случается, дает облегчение… но не мешает мне быть материалистом. В сценарии Уолта, да и в моем тоже, ничего не зависит от потусторонних сил. Природа слепа, глуха, тупа, как пробка, и так далее. Но в ее распоряжении были миллиарды миллиардов лет, и столько же циклов развития, в ходе которых она пробовала и ошибалась. Пробовала сама изменять собственные законы, чтобы спастись от смерти, от застывания… Это невозможно, Джо, и вы это понимаете. Чтобы изменить закон мироздания, нужен разум. Но именно разум и не станет этого делать, потому что захочет жить вечно. Противоречие, Джо? Нужен не просто разум, но разум без тормозов. Разум, который стремится погубить себя. Разум-камикадзе. В ходе множества циклов, пробуя и ошибаясь, природа создавала один разум за другим. Пробовала генетические коды разных типов. И создала нас. С нашим запирающим геном агрессивности. С нашим законом компенсации – чтобы мы не уничтожили себя раньше времени. Вы правы, Уолт, человечество – это природная бомба замедленного действия. Когда мы научимся менять мировые постоянные, когда будет сконструировано то оружие будущего, о котором мы через неделю напишем в нашем докладе, только тогда перестанет действовать закон компенсации, и мы сделаем то, чего не в состоянии сделать сейчас, потому что сама эта тупая, слепая, глухая и чертовски дальновидная природа следит за нами… Сможем начать войну, которая нас уничтожит. И изменит Вселенную. Заставит ее вновь сжиматься, расширяться и обновляться. Но нас при этом не будет – что мы для Вселенной, а? Запал? Детонатор?
– Бомба замедленного действия, – сказал Льюин. Прескотт поднял с земли камешек и швырнул в воду. – И помешать этому мы не сможем, даже если захотим, – продолжал он. – Если уж природа добивается своего, то делает это с многократным запасом прочности. Бомба, узнав свое предназначение, не пожелала взрываться? Черта с два. Ген агрессивности не тикает, как часовой механизм, но он впечатан намертво, попробуйте его вынуть – жизнь прекратится. А жить хочется. Хотя бы до тех пор, пока…
– Можно попробовать, – пробормотал Льюин.
– Как? Развалился Советский Союз, и все мы думали, что теперь с ядерными войнами покончено. Договора, уничтожение ракет, разоружение в Европе… Ну и что? Россия продает ядерные технологии Пакистану, Ирану и Китаю. И МАГАТЭ ничего не может доказать. Становится куда опаснее! Мир катится в тартарары, как и прежде.
– Вы упрощаете, Генри, – с сомнением сказал Сточерз. – Вы строите модель и потому наверняка упрощаете… Уолт, я думаю, что мы потребуем совершенно надежных доказательств. Я имею в виду Комитет. Своей идеей вы привели в восторг Генри. А мне это не нравится. Это философия, это недоказуемо, но даже если вы полностью правы, речь идет об очень далеком будущем!
– Которое, черт возьми, готовим мы с вами сегодня, Джо! – вскричал Льюин. – В понедельник мы начинаем готовить доклад, вы не забыли? И разве мы не напишем, что наиболее вероятным оружием будущего станет изменение мировых постоянных? А те, кто будет принимать решения, опираясь на наш доклад, – чем они умнее нас с вами? Неужели вы не понимаете, Джо, что решение о будущем человечества придется принимать нам? Подскажите, и я приму любой другой вывод. Но другого нет! Нужны доказательства? Комитет их получит. Решать должны мы, и о нашем решении не должен знать никто. Понимаете?
– Я понимаю, – сказал Прескотт.
– А я нет, – буркнул Сточерз.
– Представьте, Джо, – сказал Прескотт, – что наши политики обо всем знают. Например, о том, что мир не сможет погибнуть, на какие бы авантюры они ни пускались. Руки окажутся развязанными. Силовые методы в политике – главным козырем. Атомные бомбы – простым методом решения проблем.
– Филипс знает, что мы готовы писать доклад, – сказал Льюин. – Если мы отложим, станет ясно, что у нас появилась информация, которую мы скрываем. Значит, доклад все равно нужно писать. Писать то, о чем и так собирались. Сверхдальний прогноз развития вооружений – изменение законов природы. Об остальном
– молчать. И думать. И решать.
– Это ваше общее мнение? – спросил Сточерз.
– Думаю, да, – Льюин посмотрел на Прескотта. Тот кивнул. – Вы согласны, Джо?
– Пожалуй…
//-- * * * --//
С Мирьясом и Пановски поговорил Прескотт, а Льюин отправился к Рейндерсу. Сточерз предложил пойти вместе, но Льюин отказался.
Рейндерс действительно отверг идею сразу. Будучи футурологом, он знал, что экспертные оценки и модели страдают обычно преувеличениями или преуменьшениями. Льюину пришлось терпеливо объяснять, что сравнительный анализ, сглаживание и все прочие прогностические процедуры были проведены вполне аккуратно. После бессонной ночи и прогулки по университетскому городку Рейндерс заявил, что модель Льюина, если даже и верна, должна быть включена в доклад. Там же описать и все возможные последствия. Последствия для людей, конечно, а не для Вселенной.
Льюин нервничал – утром предстояло официальное заседание Комитета, фонограмма которого дойдет до Филипса, и нужно, чтобы все шестеро пришли на заседание с единым мнением.
– Послушайте, Уолт, – сказал наконец Рейндерс, – почему вы меня так обхаживаете? С остальными вы поговорили? Что Прескотт и Пановски?
– Все согласны, что сценарий по меньшей мере правдоподобен, – сказал Льюин. – Поймите, Ларри, дело не в том, кто с кем согласен. Анализ, который провели мы с Генри – независимо друг от друга и разными способами, – смогут повторить и в будущем, если в нашем докладе не будут скрыты некоторые частности. Вы представляете, что произойдет, если мы с Генри правы, и если политики это поймут?
– Войн станет гораздо больше, – усмехнулся Рейндерс, – а попытки начать ядерную будут происходить еженедельно. Уолт, я все понимаю. Предлагаю следующее: в доклад включить изменение мировых постоянных, о законе компенсации промолчать, поскольку прямого отношения к делу он не имеет. Дать несколько просчитанных ранее сценариев, о которых Филипс и без того знает. А затем спокойно продолжать анализ – приватно и без опеки Филипса. Если окажется, что вы неправы, проблема будет исчерпана.
//-- * * * --//
Пересчет, анализ и проверка всего массива информации заняли много времени. Лишь месяцев через семь был получен результат. Доклад о долгосрочном прогнозировании систем вооружений был сдан в срок, оговоренный контрактом, и фирма «Лоусон» прекратила существование.
В докладе все было четко. Наиболее перспективное оружие – аппарат, изменяющий постоянную тяготения или постоянную Планка. В обоих случаях – полное разрушение территории противника и гибель населения. О спасении чего бы то ни было и речи быть не может, от оружия этого рода нет убежищ. Для него что свинец, что воздух – все едино, потому что для законов природы преград не существует. В описательной части доклада видна была рука Прескотта. Фантаст выложился, будто действительно писал роман-предупреждение. Он и хотел создать роман, но его от этого удержали.
Когда доклад был сдан, у всех возникло ощущение, будто закончился тяжелый и неприятный эпизод в их жизни. Увлекательный, удивительный и бесконечно важный, конечно. И все же неприятный. Во-первых, из-за открытия, которое они дали слово скрывать. И во-вторых, из-за того, что каждый из них все это время чувствовал себя на грани публичного разоблачения того постыдного, что было в его жизни. Сточерз прекрасно понимал необходимость сохранения секретности, но почему это нужно было делать таким способом? Иезуитство службы безопасности порой приводило к обратному эффекту – хотелось на каждом перекрестке кричать о Комитете и его работе.
Они решили собраться вместе через месяц после официального прекращения работы Комитета. Собрались у Льюина – физик недавно приобрел дом на окраине университетского городка. Жену и сына он отправил в Италию, планировал догнать их в Вероне.
Приехали все, кроме Мирьяса. Химик скоропостижно скончался от инсульта. Их осталось пятеро. Пятеро людей, знающих, для чего существует человечество.
Поразил всех Рейндерс. Он появился в сопровождении некоего мистера Роджерса, который окинул компанию цепким взглядом и удалился, не сказав ни слова.
– Частное сыскное агенство «Роджерс и Доуни», – объяснил Рейндерс. – Теперь мы можем быть уверены, что за нами не следят. Кстати, его люди, с согласия Уолта, проверили сегодня этот дом. Микрофонов нет. Расходы поровну, господа, согласны?
Возражений не было. Рейндерс поинтересовался, насколько внезапной была смерть Мирьяса, не оставил ли он каких-нибудь записей, которые могли бы дать понять людям из Бюро… Решили поручить проверку тому же Роджерсу, если еще не поздно.
– Утечка информации недопустима, – сказал Прескотт. – Об архиве Мирьяса нужно было позаботиться раньше.
– Надеюсь, что Рон не делал глупостей, – пожал плечами Льюин. – Поговорим лучше о деле.
О деле им пришлось говорить долго и еще не раз собираться вместе. Спорили. Появлялась идея очередной проверки, они расходились, а спустя день или неделю встречались опять. Похоже, что ведомство Филипса ими больше не интересовалось.
Сценарии становились все более детальными, варианты начали в значительной степени повторять друг друга. Если требовалась консультация специалистов, контактами занимался Прескотт под предлогом того, что занят новым сюжетом. Он действительно опубликовал два романа, в которых и отдаленно не было ничего похожего на то будущее, которое, по мнению теперь уже всех членов Комитета, ожидало человечество.
Окончательный доклад подготовил Льюин в начале 2005 года. Собрались на вилле Сточерза. Обычно Сточерз бывал здесь редко, распоряжалась на вилле жена, она и выбрала в свое время этот довольно дорогой участок.
Погода стояла отвратительная. Конец января, на дорогах мело. Мороз, хотя и был не очень сильным, пробирал до костей. В холле Сточерз топил с утра.
– Наш Комитет, – сказал Льюин, усмехаясь, – превратился в закрытый футурологический клуб.
– Да, – протянул Прескотт. – Честно говоря, господа, после того, как мы сегодня поставили все точки над i, я не уверен, что захочу увидеть кого-нибудь из вас в течение ближайшего года. Ужасно надоели ваши постные лица.
– Ваша физиономия не жизнерадостнее, – пожал плечами Рейндерс.
– Пожалуй, – согласился Сточерз, – нам действительно не следует встречаться в полном составе. О молчании мы договорились. Роджерс, который охранял нас от людей Филипса, будет за ту же сумму охранять нас от нас самих. От возможной несдержанности, скажем так.
– Мафия оракулов, – Пановски поморщился, будто проглотил горькую пилюлю. – Каста.
– Может, вы хотите устроить всемирный референдум на тему «Человечество как бомба замедленного действия»?
– Нет, Джо. Я только хочу знать, что мы станем делать, если кто-то где-то независимо от нас придет к тем же выводам.
– Не забывайте, – сказал Льюин, – что мы работали в рамках широкой государственной программы. Никакому частному лицу или университету этой работы не осилить. Вам известно, сколько денег было затрачено на «Лоусон», сколько людей на нас работало.
– В прекрасном мире вы живем, – сказал Пановски. – В замечательном мире. В лучшем из миров. Который создан природой или богом, если он есть, потому только, что у Вселенной тоже, оказывается, есть инстинкт самосохранения.
– Что мы для Вселенной? – пробормотал Сточерз.
– Но полагается-то она на нас, – возразил Льюин. – Чтобы выжить самой, ей нужны мы. Пусть и в роли камикадзе. Это не возвышает вас в собственных глазах?
Пятеро смотрели друг на друга и молчали. Солнце зашло, в комнату вполз сумрак, выражения лиц трудно было разглядеть, но Сточерзу не хотелось вставать, чтобы зажечь свет.
– Вы говорите так, Уолт, будто считаете ее разумной, – тихо сказал он.
//-- * * * --//
Льюин частенько заезжал к Сточерзу. Чаще всего поздно вечером, когда Маг уже ложилась. Уходил Уолт в час или два ночи, и Сточерзу казалось, что то, ради чего он приезжал, оставалось несказанным.
– Уолт, – спросил он как-то напрямик, – что вас мучит?
– Я боюсь, Джо, – сказал Льюин после долгого молчания. – Это ведь, вы знаете, черта моего характера…
– Обратитесь к психоаналитику, – посоветовал Сточерз.
– Не могу, – усмехнулся Льюин. – Мне пришлось бы рассказать ему о вещах, знать которые ему не нужно.
Он протянул руку к переносному пульту и усилил звук в телевизоре. Сточерз беспокойно посмотрел на дверь в спальню – она была плотно закрыта. Льюин наклонился к генетику.
– Скажите, Джо, что может сделать бомба, которая знает, что неизбежно взорвется, но не хочет этого? Что она может чувствовать? И если она станет постоянно об этом думать и мучиться, то сойдет с ума. Но тогда она не сможет взорваться в срок, потому что для этого, кроме агрессивности, нужен еще и разум. Это выход, а?
– Вы отождествляете себя с человечеством?
– Я пересказываю новеллу Генри. Он пишет их и уничтожает.
– Уолт, от нас с вами зависит, узнает ли бомба о том, что она бомба. Но не от нас с вами зависит – взорвется ли она.
«Нужно обязательно показать Уолта врачам, – подумал Сточерз. – К чему это самокопание?»
– Вы думаете, я схожу с ума? – грустно сказал Льюин. – Нет, уверяю вас. Просто… Трус, если у него есть совесть и цель, может заставить себя раз в жизни совершить нечто. Только раз – на большее его не хватит.
Льюин встал.
– Поздновато, а? – сказал он. – Извините, Джо. я наговорил вам…
У двери он долго прислушивался к чему-то – то ли к звукам на лестнице, то ли к своим мыслям.
– Если не ты, то кто же? – пробормотал он, и Сточерз не придал этим словам значения.
//-- * * * --//
Формально Льюин еще оставался членом общества «Ученые за мир», но деятельность свою сократил настолько, что не был, как раньше, избран в инициативную группу. Долгое время Сточерз вовсе не связывал поступков Льюина с памятным ночным разговором. Когда Уолт выступил перед адвокатами в Балтиморе и заявил, что человечеству совершенно необходима тотальная ядерная война, и что ее нужно начать, пока еще не все атомные бомбы разобрали на детали, Сточерз решил, что друг впал в меланхолию из-за личных неурядиц. Он знал от Роджерса, что Льюин расстался с Жаклин Коули, знал и том, насколько в тягость Уолту жизнь с Кларой.
Сточерз позвонил Льюину. Выглядел Уолт неважно, на предложение встретиться ответил отказом. От дальнейших разговоров уклонялся – просто отключал связь, узнавая Сточерза по голосу.
Сточерз решил нарушить решение Комитета и собрал пятерку у себя на вилле. Льюин не явился.
– Уолт свихнулся? – недоуменно поинтересовался Пановски. – Я пытался говорить с ним и получил от ворот поворот.
– Все получили, – констатировал Прескотт.
– Формально у нас не может быть к нему претензий, – сказал Рейндерс. – В выступлениях Уолта нет и намека на наш сценарий.
– По-моему, – раздумчиво сказал Прескотт, – Уолт проверяет на прочность закон компенсации. Для физика это нормально. Ему нужен чистый эксперимент.
– Объясните, – потребовал Сточерз.
– Вы прекрасно понимаете, господа, что тотальная война сейчас невозможна. Бомба не взорвется раньше срока, человечество не может погибнуть – пока. Но единственный способ проверить это – целенаправленный эксперимент. Уолт его и проводит.
– Вы так уверены в том, что закон компенсации устоит в случае тотальной войны? – мрачно спросил Сточерз. – Согласитесь, что одно дело предписывать человечеству сценарий развития на сотни лет, и другое – уже сегодня пытаться поставить финальную сцену спектакля.
– Но, господа, что могут изменить речи Льюина? Мир стоит себе… Рта Уолту не закроешь, а дальше слов, думаю, он не пойдет.
– Что значит «дальше слов»? – спросил Пановски.
– Радикальной проверкой закона компенсации, – пояснил Прескотт, – может быть только покупка парочки водородных бомб и попытка спровоцировать войну. Например, взорвать бомбу над Москвой – если, конечно, получится.
– Вы с ума сошли, – запротестовал Пановски. – Это уж, простите, фантастика. К тому же у Льюина и денег таких нет…
– Тогда и беспокоиться, – резюмировал Рейндерс. Так они решили тогда. Важно было сохранить тайну. А здесь Льюин был чист.
//-- * * * --//
Когда умерла Клара, Сточерз явился к другу с соболезнованиями. Это была не первая смерть в их кругу и такая же нелепая как гибель Скроча.
Льюин был бледен, но внешне совершенно спокоен. Сточерз сказал ему что-то банально-ободряющее. Уолт отрешенно кивнул и продолжал, стоя у гроба, думать о своем. Ждали Роя, который должен был прилететь из Ниццы, где отдыхал с приятелями. Никто не знал еще, что по дороге в аэропорт автомобиль попал в аварию, погибли трое, в их числе Рой. Сообщил об этом Сточерзу все тот же Роджерс. У Сточерза подкосились ноги. Сказать Уолту он не мог – это было выше его сил, но не хотел поручать разговор и Роджерсу. Время шло, представитель похоронного бюро посматривал на часы, и Сточерз не придумал отговорки более жалкой, чем сказать Уолту, что Рой опоздал на самолет и прилетит завтра. Льюин посмотрел на него удивительно ясным взглядом.
– Значит, завтра похороним обоих, – сказал он.
– Уолт… – начал Сточерз, похолодев.
– Если я не смог спасти их, – тихо сказал Льюин, – если я не могу спасти нас всех, то я должен спасти хотя бы ее.
Смысла этой фразы Сточерз тогда не понял.
//-- * * * --//
После смерти жены и сына Льюин остался один в огромном доме. Сточерз был уверен, что Уолт продаст особняк и переедет из пригорода, но Льюин не сделал этого. Из общества «Ученые за мир» он вышел. Коллеги потребовали объяснений по поводу его публичных высказываний, и Льюин хлопнул дверью. Не приглашали его в последнее время и для работы в инспекционных группах ООН. Сточерз позвонил другу и, попросив не бросать трубку, спросил, что с ним происходит.
– Совесть, – коротко сказал Льюин и отключил связь. Сточерз поехал к нему, но Льюин не пожелал открыть дверь. А Роджерс доложил, что Льюином интересуется кто-то еще, за физиком ведется наблюдение. Скорее всего, это люди из службы безопасности. Сам же Льюин ищет контактов с сомнительными личностями из стран третьего мира. Почему?
Сточерз пригласил к себе на виллу Рейндерса, Пановски и Прескотта. Совещание было коротким, решение радикальным: доставить Льюина силой и выяснить отношения. Положение осложнялось тем, что физиком теперь интересовалась и пресса. Действовать нужно было быстро и точно.
//-- Часть 4. Уолтер Льюин --//
Сточерз рассказывал довольно монотонно, то и дело прерывал сам себя, чтобы показать на экране тот или иной документ, проиллюстрировать рассказ схемой или рисунком.
Воронцову не верилось, что все это всерьез. Ученые, прозревающие будущее человечества на сотни лет и уверенные, что именно их прогноз непременно, с гарантией, сбудется! О методах прогнозирования Воронцов знал немного, но вполне достаточно, чтобы сделать вывод: никакой прогноз не может быть однозначно надежным. К тому же, зная о неблагоприятном прогнозе, люди непременно внесут изменения в планы, и ничего страшного не произойдет. Кажется, этому даже название есть – эффект Эдипа…
– Не понимаю, – резко сказал Воронцов. – Вы действительно считаете, что последние договоры по сокращению ядерных вооружений не играют никакой роли?
– Нет, это вы не хотите понять, – мягко отозвался Сточерз, – что сценарий развития человечества мало зависит от политической конъюнктуры. Агрессивность – качество генетическое, изначальное..
– Да весь мир изменится гораздо раньше, чем вы научитесь менять мировые постоянные! Есть законы развития общества. Они так же фундаментальны, как законы физики.
– Я не хочу сейчас с вами дискутировать, – сказал Сточерз. – Дело в другом. Вы с Портером искали Льюина, чтобы поговорить с ним. Но у вас не было информации. Теперь она у вас есть. С другой стороны, мы тоже хотели говорить с Уолтом, и нам это тоже не удалось, хотя и по иной причине. Мы не можем и не хотим использовать методы, которые… Короче говоря, давайте используем шанс. Вы, журналисты, умеете допытываться. Попробуйте. Но есть два условия. Первое – время. Его мало. Служба безопасности, а может, и не только она, идет по пятам Льюина. И второе. Независимо от результата вашего разговора с Уолтом, вы оба будете молчать обо всем, что здесь узнали, до тех пор, пока Комитет не примет иного решения.
– А что послужит гарантией нашего молчания?
– Ваше слово, господин Воронцов. Что касается господина Портера, то мы позаботимся, чтобы…
– Омерта, – пробормотал Портер и неожиданно крикнул: – О каком слове может идти речь, если я не знаю, где Джейн?
– Скорее всего, она у себя дома, – сказал Сточерз. – Если я правильно понял, это была просто ошибка. Они с Жаклин похожи?
– Разве что волосы, да и то издали…
– За Уолтом шли, – сказал Сточерз, – но опоздали, потому что Роджерс привез его сюда. Тогда они явились к Жаклин, но, как я понимаю, опоздали и там…
– Вы… – начал Портер.
– Нет, – отрезал Сточерз. – К Жаклин мы никакого отношения не имеем. Видимо, в этом замешан сам Уолтер, но он не желает говорить. Я не знаю, где Жаклин. И служба безопасности не знает. Естественно, они поставили людей у дома Льюина и у дома Жаклин. И, видимо, приняли вашу Джейн за Жаклин Коули. Сейчас этим занимается Роджерс. Думаю, все будет в порядке.
– Не понимаю, – вступил Воронцов, – почему эти люди из безопасности не добрались до вашей виллы, если им так нужен Льюин?
– Филипс знает, что Льюин не желает иметь с Комитетом никаких контактов, – возразил Сточерз. – У меня его будут искать в последнюю очередь. Но будут, конечно… На нас, господин Воронцов, тоже работают профессионалы высокого класса. Так что, если возникнет опасность…
Сточерз встал.
– Все, господа. Не будем терять времени. Сейчас наши с вами цели совпадают. Идемте. Но прежде дайте слово – оба.
– Даю слово, – быстро сказал Портер.
– Вы, господин Воронцов?
– Я тоже… «Господи, – подумал он, – какими же страшными могут быть заблуждения даже честнейших людей…»
//-- * * * --//
Льюина держали в одной из внутренних комнат на втором этаже. Один из людей Роджерса находился при нем, второй дежурил в коридоре.
– Уолт, – сказал Сточерз, – это Портер из Юнайтед Пресс, а это Воронцов из российской газеты «Сегодня».
Льюин смотрел сосредоточенно. Он вовсе не был похож на труса, каким его обрисовал Сточерз. Видимо, Льюин готовил себя к определенной роли и переубеждать его сейчас, когда он сжег все мосты, – бессмысленно. Воронцов понял это мгновенным ощущением, и мысль, к которой он пришел, слушая рассказ Сточерза, лишь укрепилась.
– Вы сошли с ума, Джо, – сказал Льюин сдержанно. – Пресса здесь?
– Так решил Комитет, Уолт. Это вынужденный шаг. И виноваты вы сами… Короче говоря, можете теперь и этих господ считать членами Комитета. Они будут молчать.
– Портера я знаю, – медленно сказал Льюин. – И этого господина тоже видел. Вы звонили мне и просили о встрече. Я отказался. Верно?
– Да, – кивнул Воронцов. – Сожалею, что мы встретились при обстоятельствах, которые от нас с вами не зависят.
– Так ли? Что вы хотели спросить у меня… тогда?
– Хотел понять вас. И, кажется, понял.
– Вот как? – искренне удивился Льюин. – А вот они, мои друзья, не поняли. Решили, что я маньяк, которого следует изолировать. Джо, – он обернулся к Сточерзу, – выйдите все. Я хочу говорить только с Воронцовым. Мистер сыщик пусть тоже выйдет. В коридоре его ждет приятель.
Сточерз повернулся и пошел из комнаты, знаком приказав человеку Роджерса следовать за ним.
– Господин Льюин, – сказал Портер, – я потратил много времени, гоняясь за вами…
– Господин Портер, я ведь не просил вас гоняться за мной. Собеседников выбираю я, верно?
– Один только вопрос. Что с Жаклин? Она… За нее, видимо, приняли другую женщину…
– Жаклин далеко, – Льюин дернул плечом, – именно потому, что я не хотел, чтобы за нее взялись. Вы удовлетворены?
Портер кивнул.
– Удачи, граф, – сказал он Воронцову, выходя из комнаты. «Я должен быть точен, – подумал Воронцов. – Иначе он замкнется, и я ничего не узнаю. А узнать я должен. Не потому, что это материал… Он вовсе не псих, этот Льюин. Господи, какой у него страдающий взгляд! Не может он хотеть войны, он ее боится. И наверняка нашел бы для людей иной выход, если бы хоть на мгновение подумал, что иной выход возможен. Вот в чем ужас. Ни к чему ему ореол святости, и мучеником он себя тоже не считает…»
– Я думаю, – медленно начал Воронцов, – вы не можете допустить, чтобы бомба замедленного действия взорвалась в положенный ей срок. Потому что есть ведь не только мы, люди, но наверняка еще сотни, тысячи… может, миллионы… разумных или неразумных на других планетах или звездах. Они погибнут тоже. Чтобы Вселенная могла жить? И если взрыв неизбежен, если бомба-человечество не способно противостоять своей природе, то пусть эта бомба взорвется как можно раньше, когда она еще не накопила заряда, способного изменить Вселенную. Вы чувствуете ответственность перед людьми, потому что вы человек. Но, в отличие от других, вы перешли грань и сейчас считаете себя еще и частью огромного мира, в котором человечество – только частица…
– Джо не смог этого понять, – сказал Льюин. – Сейчас, черт возьми, мало быть человеком. Конечно, это выглядит абстракцией – частица Вселенной. Она, Вселенная, так далека, где-то там, и мы даже единства ее толком не понимаем, нам бы со своими проблемами справиться. А нужно понять. И не только понять, нужно почувствовать, принять в себя. Самой природой так положено, что все зависит от всего. А сейчас от нас зависит, будет Вселенная развиваться так или иначе. Вот вы сказали – сотни разумных миров, тысячи или миллионы. Но и это для нас абстракция, и вы не понимаете, почему мы должны приносить себя в жертву ради кого-то, о ком ничего не знаем, даже не знаем, существуют ли они на самом деле – эти другие разумные… Существуют, господин Воронцов, потому что природа всегда действует с большим запасом. Не может быть, чтобы разумная бомба была создана ею только один раз – и безошибочно. Она пробовала и ошибалась – это ее, природы, стиль. Значит, наверняка есть и другие разумные миры, которые не стали бомбой – не получилось это у природы…
– И вам, человеку, не жаль…
– Жаль! Вы будете говорить, господин Воронцов, о детях, о женщинах, о полотнах Рафаэля и Рембрандта, музыке Бетховена и Моцарта, о пирамиде Хеопса и наскальных фресках неандертальцев. О том, что все это конкретно, а то, что там, где-то – абстракция. И почему люди должны ради абстракции… Я прошел через это, господин Воронцов. Через безумную жалость к себе, потому что каждый человек для себя – это все человечество. Но иного выхода нет. Если бы вы знали, что вы, лично вы запрограммированы природой и завтра непременно взорветесь в толпе на площади, и не оставите ничего живого вокруг…и площади самой тоже не останется… Разве вы сегодня же не попытаетесь разбить себе голову о стену? Противоречие: мир не должен погибнуть, и потому мир должен погибнуть. Закон природы.
– Какой закон? Агрессивность как основа разума? Запирающий ген? Так пусть генетики подумают, как от него избавиться.
– Вы против закона природы? Я согласен. Вы – против закона агрессивности как главного биологического принципа разумности. А я – против закона компенсации, который не позволяет взорвать бомбу раньше срока. А в результате все идет по сценарию, определенному природой, и ничего не поделаешь. Но нужно пытаться.
«Бесполезно… Он не слышит аргументов, – думал Воронцов. – Ему законы природы, слава богу, известны лучше, чем мне. И все классовые формации для него вторичны, подчинены законам физики и биологии. Если человек дошел до фанатизма, его не переубедишь. Как не смогли мы переубедить своих сталинистов. Как не смогли перевоспитать ни одного диктатора. Говорить с Льюином нужно на языке его науки. И значит – не мне. Самое страшное, что он вовсе не варвар. То, что он говорит и делает – от совести, от чувства ответственности, которое перешло все границы. А могут ли быть границы у совести? Совесть человека не существует, если нет человечества. А совесть человечества – что это такое? Она еще не проснулась в нас? В космос мы вышли, а мыслить космически не научились. И он, Льюин, не научился тоже. Делает глупости, что-то понимая больше других, а чего-то не понимая вовсе. Нет, сейчас его не убедить. Нужно иначе».
– Если вы хотите взорвать бомбу раньше срока, то почему один? Некоторые ваши военные… Достаточно Комитету нарушить принцип молчания…
– Вы думаете, что людям станет легче жить, если они узнают, для чего живут на самом деле? И легче ли будет принять решение, которое они должны будут принять? В дискуссиях пройдут века, а запал будет тлеть, понимаете? Не всегда демократия благо. А военные… У них другие цели, и вам это известно. Другая шкала ценностей. И не смогут они начать войну, разве вы этого не понимаете? Закон компенсации таким образом не обойти. Нужен иной подход, и наше решение скрыть истину от военных было правильным.
– Это ваши-то призывы к войне – иной подход?
– Слова, – отмахнулся Льюин, – они тоже нужны, но толку от них мало. Решение в другом. Вы знаете, сколько сейчас на планете экстремистских групп, стоящих в решительной оппозиции к своему правительству или друг к другу? Сотни. Есть фанатики, готовые на все. У них деньги. Вы знаете, что Али Адид, этот головорез из Чада, приобрел все, что нужно для производства десятикилотонной бомбы? И никакие контрольные органы МАГАТЭ или ООН ничего не обнаружили! А вы знаете, сколько именно обогащенного урана и плутония исчезло с заводов?.. Я уверен, что конфликт, развязанный экстремистами – самый вероятный конфликт современности. И никто не знает, как будет действовать в этом случае закон компенсации. Решение в том, чтобы увеличить вероятность такого конфликта, довести эту вероятность до единицы. Если закон компенсации можно обойти, то именно так – бомбы будут рваться на своей территории! В этой трагедии заключена возможность для нас всех пережить катастрофу. После ядерной зимы люди вернутся в век пара и начнут все сначала, конец мироздания будет отодвинут, а через сотни лет опять кто-то откроет энергию распада, и опять будет новый Комитет семи, и опять станет ясно, что… И придет очередной Льюин. Или Петров?
«Нет, он все-таки уже не в себе, – думал Воронцов. – Нужно уходить. Неужели Сточерз обманул, и Крымова уже… Нет, я тоже схожу с ума. На что все-таки может пойти Льюин с его дико гипертрофированным понятием о совести человечества? Какая нелепость: ученый, мечтающий спасти тысячи разумных миров, связывается для этого с бандитами. И как это проглядел Роджерс? Может, именно поэтому за Льюиным идут люди из службы безопасности?»
– О вчерашнем взрыве в Африке вы знали заранее? – спросил Воронцов. – А сейчас ждете следующего? Когда? Где?
Он перестал слушать свои мысли, отдался интуиции, смотрел Льюину в глаза. Физик не отводил взгляда, он был честен перед собой и Воронцовым. Ему казалось, что и перед остальными людьми он честен, что все, им сделанное, – действительно единственный выход.
– Завтра, – сказал Льюин. – Где? Неважно. Два ядерных устройства, кустарщина. Даже если бомбы взорвутся там, где их хранят, эффект будет не меньшим, чем от взрыва в Белом Доме. Так что – начнется. Наши военные не смогут не вмешаться. Да и Россия не останется в стороне. На этот раз цепь не прервется.
– Надеетесь, что не прервется, – хмуро поправил Воронцов, быстро пытаясь сообразить, о каком регионе идет речь. Центральная Африка? Пожалуй, слишком далеко от мировых центров…
– Не гадайте, – сказал Льюин. – Я не для того говорю с вами, чтобы загадывать загадки.
– Потому вы и спрятали Жаклин? Зачем? Чтобы она пережила ужас? И как… Как вам удалось обмануть Роджерса?
– Ну, сам я бы не смог. Но ведь и у Стадлера тоже профессионалы. Думаете, люди Роджерса неподкупны?
«Стадлер. Кто это? Никогда не слышал. Может, псевдоним?»
Дверь распахнулась, на пороге стоял Сточерз в сопровождении двух охранников.
– Господа, времени больше нет, – сказал он. – Подъезжает ваш консул, господин Воронцов. Комитет решил предать все гласности.
– Вы с ума сошли.
– Уолтер, это наше общее мнение. Ты слишком многое взял на себя, это нужно исправить.
«Они все-таки выпустили Крымова? А где Портер? Нужно сказать ему – может быть, он знает, кто такой Стадлер».
– Только одно, Уолт, – продолжал Сточерз. – С какой сволочью ты связался? Скажи, времени не осталось.
Лицо Льюина потемнело.
– Вы все слышали, – пробормотал он. – Конечно, я должен был об этом подумать.
– Уолт!
– Нет! – отрезал Льюин. – Вы просто струсили. Плевать на то, что будет после нас, лишь бы выжить сейчас, так?
Охранники пошли к Льюину через всю комнату. «Что они собираются делать? Заставить его говорить – как?»
– Стойте, – неожиданно спокойным и властным голосом произнес Льюин. – Я скажу, Бог с вами, это ничего уже не изменит, вы просто не успеете, почему бы вам не знать. Бомбу взорвут в…
Льюин дернулся, и гримаса невыносимой боли исказила его лицо. Пуля попала в грудь. Воронцов отступил, физик падал прямо на него. Мгновение спустя он сам был сшиблен с ног и, пытаясь ухватиться за что-нибудь, ударился головой о край журнального столика. Перед тем, как потерять сознание, он подумал, что стреляли в него, и успел удивиться, что это не так уж больно.
//-- * * * --//
Голова раскалывалась, но хуже была тошнота. Воронцов пытался сдержать рвоту, но из-за этого голова болела еще сильнее. В конце концов он понял, что полулежит на заднем сиденье автомобиля. Вел машину Крымов. Воронцов успокоился и попробовал сесть нормально. Его поддержали чьи-то руки. Чуть скосив глаза вправо, – повернуть голову не мог – Воронцов узнал Карпенко, руководившего пресс-группой в российском консульстве в Нью-Йорке.
– Не шевелите головой, голубчик, – сказал Карпенко. – Потерпите, сейчас приедем.
– Куда? – спросил Воронцов. Ему показалось удивительным, что язык вполне повинуется, и даже мысли вроде бы перестали скакать.
– В консульство, – сказал Карпенко, – а потом домой, в Москву.
– Завтра, – сказал Воронцов, – будет попытка спровоцировать ядерный конфликт… Попробуйте узнать, кто такой Стадлер. Группа экстремистов…
– Знаю Стадлера, – коротко сказал Карпенко.
– Предупредите… Что с Льюином? Там стреляли… Кто?
– Не видели мы, – хмуро сказал Карпенко. – Нас и к дому не подпустили. Двое мужиков вытащили вас к воротам. А следом плелся этот репортер. Портер. Он едет сзади. Все. Молчите.
Воронцов закрыл глаза. Тошнота немного уменьшилась. «Кто стрелял? Кажется, охранник, стоявший ближе к Льюину. Человек Роджерса. Почему?»
Воронцов почувствовал, что проваливается куда-то, кровь приливает к затылку, бухает, а перед глазами почему-то женское лицо. Дженни Стоун? Жаклин? Впрочем, он никогда ее не видел… Они должны быть похожи… Господи, это Ирина. Такая, как двадцать три года назад, когда они познакомились. «Я отвечаю за тебя, – подумал он, – и за нашу Лену, и за сына ее. Я точно знаю, что будет сын, а у меня внук… Завтра взорвется бомба. Почему завтра? Она взорвется через много лет… Бомба – это люди. Как глупо. Нужно доказать ему… Не могу, все путается…»
//-- * * * --//
«25 сентября. Вашингтон. ИТАР. Сегодня в посольстве России в США состоялась пресс-конференция, на которой посол Н.И. Лукашов сделал заявление:
В течение последних суток в США ведется интенсивная антироссийская кампания под предлогом того, что специальный корреспондент газеты «Сегодня» А.А.Воронцов якобы занимался недозволенной деятельностью. Со всей ответственностью заявляю, что эти утверждения не соответствуют действительности. Воронцов по заданию редакции проводил журналистское расследование, ни в коей мере не связанное с каким либо вмешательством во внутренние дела Соединенных Штатов. В настоящее время состояние здоровья Воронцова, раненного неизвестными лицами, убившими также двух американских ученых – физика Льюина и биолога Сточерза – остается тяжелым. Воронцов пока не пришел в сознание. Завтра он будет отправлен в Москву. Мы надеемся, что соответствующие службы проведут беспристрастное расследование случившегося. Ответственность целиком ложится на администрацию США».
//-- * * * --//
«25 сентября. Вашингтон. Рейтер. В ходе пресс-конференции российский посол Николай Лукашов ответил на ряд вопросов.
Газета «Вашингтон пост»: Есть информация о том, что погибший физик Льюин пришел к идее, что человечество будто бы является разумной бомбой, чем-то вроде разума-камикадзе. Расследование Воронцова было связано с этой проблемой? Не могли бы вы дать комментарий?
Ответ: Я не могу комментировать слухи. Все, что связано с научной стороной расследования, сейчас тщательно изучается. Есть в произошедшей трагедии, однако, гораздо более существенный момент. Будущее всего человечества не может быть предметом кулуарных решений. Льюин и его коллеги пытались сами решить, по какому пути развиваться цивилизации. Нельзя обвинять этих людей в каких-то реакционных побуждениях. Но важны следствия, важны поступки, а не идеи. А поступки совершенно безответственны – достаточно ознакомиться с последними выступлениями Льюина. И это естественно, когда за решение глобальных проблем берется ограниченный круг лиц.
Телекомпания Си-Эн-Эн: Сообщается, что убийцами Льюина и Сточерза являются экстремисты из Северной Ирландии. Вряд ли имеет смысл обвинять американскую администрацию за бандитские действия иностранцев, вы не находите?
Ответ: А кто, в таком случае, несет ответственность за все, что происходит на территории страны? В конце концов, разве не гражданином США был Льюин, имевший, по сообщениям прессы, контакты с экстремистами, стремившимися получить доступ к ядерному оружию? И разве не был весь мир в результате вновь поставлен перед опасностью ядерной войны? Чистая случайность, что устройство не взорвалось…
Газета «Нувель обсервер»: Как по-вашему, почему убили Льюина и Сточерза?
Ответ: Вопрос не по адресу. Могу сослаться лишь на информацию Юнайтед Пресс. Цитирую: «Люди из окружения Стадлера были внедрены в частное сыскное агенство, осуществлявшее наблюдение за группой ученых. Целью экстремистов был контроль над Льюином, связанным с ними общими планами».
Газета «Гардиан»: Был ли Воронцов ранен случайно? Что он рассказал?
Ответ: Я уже говорил, что Воронцов пока не пришел в сознание. Он в госпитале.
Журнал «Тайм»: Группа ученых, о которых здесь говорилось, – это группа маньяков и преступников. Сегодня опубликованы сведения о прошлом Льюина и Сточерза. Льюин – убийца, Сточерз – растлитель. Разве можно верить тому, что они говорили? Ответ: Обратитесь в редакции газет, опубликовавших информацию».
//-- * * * --//
«25 сентября. Нью-Йорк. Рейтер. Покончил с собой, выбросившись из окна, писатель-фантаст Генри Прескотт, автор романов «Змея в облаке» и «Забытая галактика». Полиция обнаружила предсмертную записку самоубийцы: «Если не мы, то кто же? Если не сейчас, то когда же?» Как стало известно нашему корреспонденту, сутки назад Прескотт передал своему литературному агенту рукопись нового произведения. Однако, по словам агента, рукопись исчезла».
//-- * * * --//
– А Рейндерса и Пановски я не нашел, – сказал Портер, выключая компьютер. – И Жаклин тоже. Такие пироги, граф.
Воронцов полулежал в постели, затылок ныл, все еще поташнивало, хотя посольский врач сказал, что сотрясение мозга довольно легкое. Ударился он крепко, но было бы хуже, если бы он получил пулю.
– А Дженни? – спросил он.
– Проф был прав, ее приняли за Жаклин. Дженни сейчас у меня дома. Ей дали выпить какую-то гадость, и она все время плачет. Черт бы их всех побрал, Алекс, черт бы побрал их всех и этот мир в придачу!
– Ну, Дэви, – запротестовал Воронцов.
– Алекс, я попробую что-нибудь опубликовать. Но совершенно не представляю, что делать потом. Как жить? У меня чешутся руки от желания набить морду какому-нибудь парню из Бюро, и всем этим идиотам вроде Стадлера, и ученым тоже, хотя они, может, меньше всего виноваты. И понимаю ведь, что желание это навязано мне запирающим геном Скроча, а вовсе не разумом.
– Разумом, Дэви, – сказал Воронцов, – разумом, уверяю вас.
– Господь с вами, – вздохнул Портер. – Все-таки нам трудно понять друг друга, даже когда мы хотим одного и того же.
– Парадокс? – усмехнулся Воронцов. – А чего, собственно, вы хотите, Дэви?
– Знаете, Алекс, – сказал Портер медленно, – за три дня я стал другим… Правда. Неделю назад я бы ответил… Сейчас не могу. Я… Только не смейтесь. Я хочу, чтобы была эта наша Вселенная. И чтобы мы, люди, были тоже. Алекс, я решил жениться на Дженни. Но сначала опубликую материал. Чтобы если со мной, как с Крафтом… Чтобы Дженни была в стороне. Вот о чем я думаю, Алекс. Льюин этот… он стал, в сущности, жертвой совести.
– Скорее непонимания, – возразил Воронцов. – Он рассуждал как…
– Нет, Алекс, совести. Если есть ген агрессивности, то непременно должен быть и ген совести. Это тоже закон природы, потому что без гена совести тоже невозможна разумная жизнь. Часто агрессивность сильнее совести. Может, это нужно для развития вида? Но ведь если совесть уступает, то и развитие идет наперекосяк. Но и другое плохо – когда совесть не дает жить, когда чувствуешь себя в ответе за каждую букашку на Земле, и за каждую песчинку на Марсе, и за каждый вздох какой-нибудь шестикрылой красавицы в созвездии Антареса…
– Нет такого созвездия, – механически поправил Воронцов.
– А, черт, какая разница… Когда на весь наш род смотришь с этих позиций, тогда и понимаешь смысл жизни. Не нашей, потому что наша, человеческая жизнь, Алекс, не имеет смысла без всего этого… Искать смысл нужно не в себе, не в нас, а гораздо шире. Человечество – бомба? Мы мчались вперед, ничего не понимая, а когда поняли…
– Что поняли? – сказал Воронцов. – Что все войны и революции были из-за этого запирающего гена? Ну и каша у вас в голове, Дэви!
– Не будем спорить, – торопливо согласился Портер. – Взгляды на историю у нас могут быть разными, но совесть – она везде едина, и она-то спасет мир.
– Один совестливый уже попытался спасти мир, – хмуро сказал Воронцов. – Не нужно, Дэви, теоретизировать, это не ваша область.
– Да, да, я знаю… Ухожу. Я и так заговорил вас. Не прощаюсь, позвоню вечером. Кстати, это была хорошая идея – объявить, что вы без сознания. Внизу мои коллеги – человек сто…
Воронцов долго лежал с закрытыми глазами. Кажется, входила медсестра и делала укол – он не обратил внимания. Уличный шум усилился и резал слух – или это у него шумело в ушах? «Домой», – думал он и видел это слово перед собой, оно принимало разные обличья, то представая лицом Иры, то вспыхивая радугой над домами Арбата, то слышалось тихим смехом дочери, то многоголосием митинга правых на Манежной, и все это было одно слово…
Он не видел вертолета, зависшего на уровне окна метрах в двухстах от здания, и звука двигателя не слышал тоже. А лазерное ружье в импульсном режиме стреляет и вовсе бесшумно.
//-- * * * --//
Портер вышел на улицу и остановился. За руль садиться не хотелось. От коллег удалось смыться через кухню и черный ход. Он раздумывал. Что-то он делает не так. Слишком много суеты. Искать того, искать этого. Привычка репортера. Может быть, прав Алекс, и сейчас важнее просто думать?
Портер вдруг представил себе, что дома вокруг медленно плавятся в полной тишине, а капли бетона, почему-то огромные, как дирижабли, плывут по воздуху и не падают, а поднимаются в небо, разбухая, и люди на тротуарах тоже превращаются в капли и плывут, сливаясь друг с другом. Небо становится тяжелым, воздух густеет, оседая на землю, которая расступается, поглощая все, и мир обращается в хаос. И что же это, господи! Для того, чтобы сотворить такое, и существовал человек?
«Я смогу написать это, – подумал Портер. – Нужно только поговорить с Патриксоном. До него вряд ли добрались, тихий ученый, на «Лоусон» работали тысячи… А он обо всем догадывается и сможет объяснить. А я напишу. О том, что человек, будь он хоть сто раз запрограммирован природой, обязан прежде всего быть человеком. Искать выход. Найти его».
Портер глубоко вздохнул. Он уже представлял себе первую страницу, готов был хоть сейчас надиктовать ее. Репортажи его и Воронцова дополнят друг друга. Они будут по-разному оценивать факты, чтобы сойтись в главном. И обязательно нужно ударить по будущему оружию. Остановить.
Портер вошел в кабинку таксофона, вспомнил номер телефона космолога и снял трубку.
Набрать номер он не успел.
//-- * * * --//
– Добрый вечер, сэр.
– А, Филипс… Слушаю.
– Возможность дальнейшей утечки информации полностью блокирована. К сожалению, мы недооценили эту группу, особенно физика. Пришлось принять радикальные меры. И с русским репортером тоже, к сожалению. Полагаю, Москва ограничится нотой.
– Все равно, Филипс, ваши службы сработали очень нечетко… Кстати, что за разговоры о человечестве как о разумной бомбе? Есть в этом какой-то смысл?
– Не знаю, сэр. Оставим журналистам, пусть прожуют и выплюнут. Для нашей работы я больше помех не вижу. А будущее человечества… Вас оно волнует, сэр?
– Нет.
– Меня тоже.
Высшая мера
Атака
Он достал меня, когда будильник прозвонил восемь. Я уже проснулся, но хотелось немного поваляться, прежде чем встать, выглянуть в окно, обнаружить на улице серую мглистую и ватную муть начавшейся осени, наскоро умыться, а потом, включив телевизор, завтракать и глядеть на пассы Алана Чумака.
Будильник зазвенел, и стальной обруч, охватив голову, сжался, ломая кости черепа.
Я попытался раздвинуть обруч обычными приемами самовнушения, и когда боль стала совсем нестерпимой, понял, что попался. Я вообразил, что голова моя обратилась в булавочную головку, рисинку, математическую точку. Боль чуть уменьшилась, будто кто-то слегка сдвинул ручку реостата.
Вчера, глядя на меня странным взглядом, в котором читались сразу и ненависть, и симпатия, он сумел-таки, наверное, внушить односторонний контакт – я ведь и не отбивался, мысли были заняты другим. Он сидел в последнем ряду, держал руки на спинке впереди стоявшего стула и смотрел на меня, будто стрелял.
Я медленно опустил ноги на пол, встал – боль плескалась в голове, как ртуть в чаше, тяжело и серо, и я донес чашу до ванной, наклонился, чтобы вылить жидкость, но чаша была глубокой, и ничего не получилось. Тогда я представил, что боль – всадник на дикой лошади, скачущей по полю прямо в ров. Но всадник натянул поводья, и лошадь круто взмыла в воздух, отчего я едва не свалился в ванну и оставил попытки справиться самостоятельно. Я позволил ему войти, это было глупо, но я уже позволил ему это вчера, и теперь не оставалось ничего другого, кроме как отыскать его. Иначе от боли не избавиться, да и только ли от боли? Что он еще надумает? И зачем?
Вчера он впервые явился на наш сбор, назвался Патриотом, хотя председатель наш, Илья Денисович, настойчиво и трижды просил его представиться. Патриот произнес речь. Господи! Родина пропадает, – ну, это и без него ясно. Спасти ее может лишь союз крестьянина и мыслителя. Но крестьянин сам по себе ничто, а мыслители вывелись. Точнее, в битве думающих русские мыслители потерпели поражение еще в двадцатые годы, когда позволили чужой и чуждой мысли угнездиться в общественном сознании. С тех пор нация чахнет. Лишь сейчас может и должно наступить возрождение, потому что русский дух имеет, наконец, счастливую возможность объединиться, чтобы выразить себя. Я не сразу понял, что он имел в виду: объединение экстрасенсов по национальному признаку! Создать у нас филиал общества «Память».
Меня идея взбесила. В нашем кругу никогда и никто не выделял никого по национальности. Русское биополе, и биополе еврейское – бред! Я попытался мысленно объяснить это Патриоту и потерпел поражение. Я видел – многие пытались. Никакого эффекта. Он продолжал говорить и думать, и договорился (додумался!) до того, что инородцы (в нашем клубе их больше половины) не могут быть полноценными носителями биополей. Они стремятся к дешевому успеху – Джуна, например, Чумак или тот же Кашпировский. Они губят движение.
Когда Патриот сел, я кожей чувствовал жжение, так все были взволнованы. Я встал. Сказал, что именно национализм – гибель для нашего движения. Впервые мы, люди с особыми свойствами психики, можем встречаться, и нам нельзя размежевываться! Можно представить, что произойдет, если начать разбираться, чем биополе русского отличается от биополя казаха или чеченца («А надо!» – воскликнул Патриот). Тогда-то и встретились наши взгляды.
Домой я вернулся удрученный, спал плохо, и утром внушение Патриота достало меня.
На работу мне к девяти. Я опаздывал. Не было сил завтракать. Я доплелся до кресла, попробовал все доступные методы психотерапии, пытаясь одновременно прорваться к сознанию Патриота. Ведь был же между нами контакт! Обруч сжался теснее, и я потерял сознание.
Очнулся от ощущения необыкновенной легкости. Обруч растаял. Патриот великодушно отпустил мне грехи, показал, что именно может сделать со мной в любое время, и успокоился.
Минут пять я сидел, приводя себя в рабочее состояние. Потом – несколько упражнений с гантелями, завтрак. Без четверти девять позвонил Илье Денисовичу. Председатель не любил, когда его беспокоили утром, но сейчас мне было плевать. Голос Ильи Денисовича обычно излучал радость от общения с любым занудой, но я расслышал в нем недовольство, доходящее до раздражения.
– Патриот? – переспросил он. – Да не бери в голову, Леня. Есть и среди нашей братии вороны. Внушает он мощно, но чувствуется – дилетант. Откуда взялся – не имею понятия. Может, из Питера, ты же знаешь, как там «Память»… Их идеи. Зачем он тебе все-таки?
– Видишь ли… Достал он меня.
– А… – Илья Денисович прекрасно понял. – Сильно?
– Как тебе сказать… Достаточно.
– Ну… – он помолчал. – Образуется. Ты мне лучше вот что скажи. Как физик. Можно ли биополе считать статическим или оно способно излучаться как электромагнитные волны?
Он знал мое мнение на этот счет, но все же мы вяло поспорили, сошлись на том, что отрыв биополя от носителя в принципе возможен, и я положил трубку.
Итак, яснее не стало. Патриот мог уехать в свой Питер любым ночным поездом, но, где бы он ни находился, он мог меня нащупать, я его – нет. Может, он ограничился одним «уроком», но, если будут следующие, мне не выдержать.
Я вспомнил рассказ старичка Амлинского из Ужгорода, попавшего в такую же историю. Он умер в прошлом году. Любой эксперт сказал бы – естественная смерть от острой сердечной недостаточности. На деле же это было убийство, и знали об этом только мы, потому что, кроме нас, в его историю никто не верил и не мог поверить. Началась она в семьдесят шестом, когда Амлинский работал зампредисполкома и занимался квартирами. Брал, как любой на этой должности. Однажды пришел к нему на прием некто, чью очередь на квартиру Амлинский продал за сумму, которую отказался нам назвать.
Пришедший не стал разговаривать, только посмотрел исподлобья и пошел из кабинета. На пороге обернулся – как ворон – и сказал: «Не будет тебе житья. За всех ответишь. Сердца у тебя нет. Теперь будет».
Амлинский почувствовал свое сердце в тот же день. Прихватило здорово. Врачи ничего не обнаружили – совершенно здоровый мотор. Но с того дня болело страшно, до потери сознания. Амлинский бросился искать посетителя, но оказалось, что тот уехал в неизвестном направлении. С семьей – престарелой матерью и женой-инвалидом. Объявить всесоюзный розыск? Не решился.
Так он и жил последние десять лет: ждал приступа как кары небесной. С поста ушел. Работал счетоводом, едва дотянул до пенсии. Приехал к нам, рассказал. Мы-то понимали, что старик говорил правду. Но что могли сделать? Если бы знать, кто… А так… Честно говоря, мне было его жаль, хотя даже по рассказу чувствовалось, что сволочь он изрядная.
Судьба Амлинского меня не вдохновляла. Я сел на диван, откинул голову, расслабился и сразу ощутил в затылочной части присутствие чужого. Будто тупой иглой слабо царапали по стеклу. Я обхватил голову руками, погрузил пальцы и нащупал иглу, но она сидела прочно, и чем сильнее я тянул, тем глубже она увязала. Я оставил свои попытки и замер. Игла начала пульсировать. Патриот чувствовал мою беспомощность, и играл со мной, как кот с клубком ниток.
Оставался один выход. Возможность, которую я никогда не использовал. И даже не думал, что когда-нибудь решусь. Одно дело теория, а другое…
Я мог сделать это в семьдесят восьмом, когда меня выставили из института сразу после защиты. Я пытался обкатать мою идею на семинаре, и меня сочли психом. Не сопротивлялся, было противно, я знал, чем кончаются эти диссидентские штучки. И ушел в непрофильный НИИ, потому что им были нужны программисты, а не репутации.
Второй раз я собирался попробовать в восемьдесят втором, когда на меня подали в суд. Сотрудница просила излечить ее от мигреней, и я сделал это, но попутно обнаружил начинающийся рак желудка. Я предупредил ее, настоял, чтобы она обратилась к врачам, доблестные хирурги вырезали ей все, что смогли, и она умерла на столе, а родственники обвинили меня – видите ли, я напустил на нее порчу. Суд, слава Богу, не принял эту глупость к рассмотрению.
Тогда я отступал, потому что все обходилось. Может, и сейчас обойдется?
Я отыскал в шкафу рубашку, не очень долго бывшую в употреблении, и, надевая, прислушивался к ощущениям – игла в затылке сидела крепко. Окунувшись в уличную толчею, я думал о том, что вечером нужно будет созвониться со всеми, кто был вчера на сборе. И на работе сегодня – никаких массажей и консультаций. Себе дороже.
Зажегся зеленый, и я, с толпой горожан, отягощенных сумками и мыслями о том, где достать мыло, бросился на противоположную сторону улицы, к метро. Часы на руки тоненько пискнули – девять часов.
И тут меня схватило опять.
//-- * * * --//
Я лежал под козырьком автобусной остановки, надо мной стояли несколько пенсионеров по старости и один по инвалидности, а также пятьдесят шестого размера милиционер, смотревший на меня без всякого участия. Обруч давил, но по сравнению с тем, что он вытворял со мной минуту назад, это была ерунда. Я сосредоточился и раздвинул обруч настолько, что между ним и черепом удалось просунуть палец. Старички заохали, а милиционер сказал:
– Ну что, мужчина? Вызывать или сами?
– Сам, – сказал я. – Извините, со мной бывает. Голова.
– После Афгана? – с пониманием спросил старичок с огромными ушами, похожий на помесь летучей мыши с Фантомасом.
– Расходитесь, – велел милиционер и первым покинул место происшествия.
Похоже, что Патриот «работал» меня с интервалами в один час, он уже «пристрелялся» крепко и безнаказанно. Ровно в десять он может запросто убить меня, если воздействие окажется сильнее второго во столько же раз, во сколько второе было сильнее первого.
За что? Впрочем, ответ я знал, и Патриот его знал, но это были разные ответы, потому что истина у нас разная. Для него истина, в которой он не сомневался, заключалась в том, что его родину – тысячелетнюю Россию – погубили, довели до нищеты и духовного варварства пришельцы. Конечно, не с других планет – есть кандидаты и поближе. Это – идеи, которые проникают в души, ибо нет ничего хуже идей, возникающих не в твоей, а в чужой голове. Идеи, а с ними и племя, их породившее, входят в твой дом смиренными гостями, а потом присасываются ко всему. И пьют жизненные соки, и, как кукушата, берут лучшее. Защита от вируса – вакцина, от грабителя – закон, а от чуждой идеи – только ненависть к инородцу, в чьей голове, не обремененной любовью к истинной красоте родной природы, эта идея возникла.
Я знал, что Патриот думает так, это была его истина. Так думал не он один. Я ненавидел эти всплески атавизма и презирал свой народ, как и любой другой, если он пытался возвысить себя над остальными.
Я не понимал людей, способных унизить, оскорбить, даже ударить и убить человека потому только, что нос у него не той длины, а речь не услаждает чей-то слух. Что ж, сейчас представилась возможность восполнить этот пробел в моем образовании. Не возможность даже, а необходимость.
У меня оставалось пятьдесят две минуты. Патриот вынуждал меня выйти в Мир. Я знал, как это сделать. Впервые почувствовал в себе силу много лет назад. А точное знание пришло в феврале восемьдесят четвертого. Запомнился день потому, что моя неожиданная эйфория казалась всем неуместной – хоронили Андропова, весь отдел собрался у телевизора, ждали момента, когда начнут опускать гроб, и гадали: уронят, как Леонида Ильича, или нет. А я метался по комнате, повторяя и запоминая вербальное решение, позволявшее мне стать самим собой. Всего лишь – собой. Но до конца. Собой – настоящим. Я знал, что вряд ли решусь произнести «заклинание» от начала до конца, как не решаются истинно верующие произносить всуе имя Господа…
Я присел на скамейку в сквере. Ко мне тут же подпорхнули два жирных пятнистых голубя и, расхаживая у моих ног, косили глазом и ждали подачки.
Есть ли иной путь? Найти Патриота необходимо. Никто из наших его, скорее всего, не знает. Установленный вчера Патриотом канал связи односторонний. Пройти по нему я не мог.
Сорок пять минут впереди. И нужно решаться. Что я смогу? Чем стану? Кто я – там, в глубине?
//-- * * * --//
С детства я умел чувствовать других: настроения желания. Мне казалось, что так устроены все. Я не мог лгать. Мне казалось, что истинные мои мысли всем понятны, что слова лишь формируют их, как коробка не дает просыпаться яблокам, но не превращает их в груши.
Газетам я не верил. Взяв в руки лист, я знал уже, что эта заметка врет о комбайнере, якобы собравшем две нормы, а здесь автор славит дорогого Никиту Сергеевича, хотя на деле ему решительно все равно, кто там, наверху. Прочитав о суде над Синявским и Даниэлем, я знал, что они говорили правду, а судьи почему-то верили в то, что подсудимые – враги. Представляю, как было трудно со мной. Впрочем, и мне было не легче. Есть у Джанни Родари сказка «Джельсомино в стране лжецов». Так вот, я был тем Джельсомино. Однако если итальянский мальчишка явился в сказочную страну пешком и мог уйти, то мне уходить было некуда. Тут я жил, живу, тут и умру. В дерьме, с лапшой на ушах, но при звуках фанфар, заменяющих похоронный марш.
В конце концов, я заставил себя врать. Тренировался и заставил. Но все равно мне чудилось, что, едва я произнесу слово, не согласное с мыслью, это становится известно всем. Вероятно, так оно и было, но никем не воспринималось как отклонение от нормы.
Единственный раз я воспользовался своей способностью во зло. На приеме у председателя райисполкома. Я работал тогда в подмосковном НИИ коррозии, жил в общаге и, когда среди ночи в комнату ворвались пьяненькие аспиранты, повалили моего соседа на кровать и по-петровски начали лить в рот водяру, которую он не переносил, а меня просто избили, чтобы не вякал, я решил – хватит. И пошел качать права. Взгляд у председателя был оловянным, как у статуи в Пушкинском музее, но та была произведением искусства, а этот – плод творчества аппарата. И я не сдержался – плюнул в эти глаза, сказал все, что думал о нем, о его учреждении и о разнице между социализмом и тем, что они тут построили, а потом потребовал ордер на однокомнатную секцию. И получил. Отмывался потом месяц. Физически, с мылом, будто пленку дерьма не мог отодрать от тела.
Именно в кабинете районного начальника, глядя в оловянные глаза, которые наверняка издали бы глухой звук, если в них постучать, я впервые на короткий миг, когда вся сила была собрана в кулак, осознал себя.
Богослов сказал бы, что мне явилось Откровение.
//-- * * * --//
Хорошо бы иметь свидетеля, но поздно. У меня похолодели ладони. Кто-нибудь и когда-нибудь умел это? Знал? Наверно. Не я первый. Наверняка не я. Но не об этом сейчас. Я должен стать собой. Я весь здесь. Весь.
Страшно. Почему? До сих пор я был, как все, лишь вершиной айсберга, надводной частью. Не чувствовал глубины. Теперь почувствую. И это – единственная возможность нащупать путь к Патриоту.
Я сидел на скамейке в сквере, у моих ног возились голуби, и еще я чувствовал, что вижу себя со стороны. Нет, я не точен. Я не могу быть точен, когда не хватает слов. Я видел то, чего нельзя увидеть, находясь в привычном четырехмерии. Так плоское существо, живущее на поверхности ленты, не может ни увидеть, ни ощутить высоту или глубине своего – трехмерного! – мира.
Голуби распухли, заполнили Вселенную и исчезли, все стало коричнево-серым, невидимым, хотя я по-прежнему знал, что сижу на скамейке, и что голуби, выдрав друг у друга по перу, разлетелись в разные стороны, и мимо скамейки прошла девушка в розовом платье, покосилась на меня, думая о том, что левая туфля жмет, и я знал это, но не видел, потому что сознание мое уже переместилось, упало в глубину моего «я» и оглядывалось здесь в поисках нити, связывающей меня с Патриотом.
Все было не так просто. Нить оказалась прерывистой. И вела сначала вовсе не к Патриоту, а в другую сторону, в подсознание иного человека.
Мне стало больно. Потому что предстояло убить.
//-- * * * --//
Невесомость. Питательный бульон – вкусно, сине-зелено, с проседью, мелко. Не те слова. Нет, точные. Рассчитываю варианты. Темп? Никакого. То есть, как пожелаю.
Пытаюсь понять, хотя это и не обязательно. Вкус, цвет, запах – тоже не обязательно. Исчезли, можно без них. Нет собственных ощущений. Это рудименты. Оттуда – из трехмерия. Знание осталось. Только оно. Разобраться. Иначе не сдвинуться. Искать. Искать. Искать. Стоп – зациклился.
Сначала. Я – подсознание Андрея Сергеевича Лаумера. Двадцать семь лет. Бывший спортсмен, каратэ, семь призов, олимпийская медаль, нарушение, дисквалификация, как жить, тренер, много вас таких, не заработать, «Железо», кличка, большое дело, охрана, годишься, ствол винцера, такая работа. Ясно – мысленно пробежал по цепи памяти, это не нужно для решения задачи, только логика, никаких эмоций, за эмоции отвечает другой центр мозга, не отвлекаться.
Зачем мне решать его задачу? Что со временем? Не знаю.
Решение не отнимает времени. Время – свойство сознания, а я – глубже.
Итак, задача: убить. Оружие: вибрач. В теле не оставлять. Жертва: Усманович. Кооператив «Ритм». Председатель. Отказывается платить. Наводит ментов. Предупреждали. Смелый? Нет, дурак. Цена. Информация для решения не важна. Но поступает непрерывно. Мешает. Сильный раздражитель, если проникает в подсознание. Два с половиной куска, треть – зелеными. Много? Мало? Не оценивается.
Сначала. Оценка вариантов. Накопление.
Вариант первый. Вариант второй. Вариант третий.
Встретить у подъез-Дача. Вечер пятни-Выходит от друга – Го-
да. Лампочка вывер-цы. Воздушка двад-голевский бульвар, иг-
нута, инфор заду-цать один семнад-ра в ланс, полночь, к
шен. Темно. Удар. цать с Савеловско-машине, удар, ключ в
Тело – в угол. Дого. Дорога череззамке зажигания, маши-
утра не найдут. Жи-подлесок, полкило-ну оставить у метро
вет один. Жена сметра. Ждать там."Арбатская». Успеть
дочкой на даче. СОтход – воздушка отна посоледний поезд.
любовницей поссо-города, риск мень-Дальше – такси, в Хим-
рился. Уходить спо-ше. Пересадка наки, к Жбану, надежная
койно, дворами…на станции…хата…
Вариант четвертый. Вариант пятый. Вариант шестой.
………………………………………………….
Триста семьдесят второй…
Стоп. Варианты все меньше отличаются друг от друга. Сгруппировать. Отбросить триста тридцать два – вероятность засыпки больше критической. Остальные – на четыре группы. Кооператив. Дом. Дача. Друг. Проработка. Возврат.
Сто шестьдесят третий. На ленч к другу. Проходной двор. Удар вибрачом при входе под арку. Много вариантов отхода – хорошо.
Годится. Кто же я? Лаумер? Лесницкий? Лесницкий в подсознании Лаумера?
Почему я (Лесницкий!) должен оценивать для этого подонка (эмоции все-таки пробиваются?) вероятности вариантов убийства (за два с половиной куска – только! – человеческая жизнь!)? Но я уже оценил. Мы. Два подсознания?
Вариант хорош: неожиданность, смелость, безопасность, риск – всего понемногу. Игра! Вариант просчитан. Решено. Выдать в сознание. Я, Андрей Лаумер, только что проснулся. Сознание заторможено, потому и просчет вариантов так прост, действуют мозговые мощности всех порядков, а подсознательное решение воспринимается сполохом, зарницей – радость, азарт.
Выдать в сознание. Но что-то держит. Тормозит. Что? Или кто?
Багровый шнур, ржавый, весь в разрывах, появляется в решении как пунктир, как многоточие. Я ждал его. Путь к Патриоту. Это не зрение – шнур эмоций. Схватиться за него – и вперед!
//-- * * * --//
Я стоял, прислонившись к шершавому и влажному стволу сосны, ощущая спиной шероховатую упругость коры, руки безвольно висели, и со стороны я, наверное, выглядел пьяненьким и замечательно влюбленным в утреннее безделье. Два школьника пялили на меня глаза, сидя на скамейке. На часах было девять восемнадцать, погружение длилось четыре минуты. Мне казалось – часа два. Быть счетной машиной – скучно и нелепо.
Я отвалился от дерева (вспомнил: только минуту сидел неподвижно, потом занервничал, вертел головой, будто искал потерянное, встал, быстро пошел к выходу на площадь, вернулся, столкнулся со школьниками, сказал им «пшли-пшли, ну», обошел скамейку и встал под сосной, глупо охая и поглядывая вверх, будто искал укрытия от несуществующего дождя, псих да и только, и ведь все эти движения были какими-то отражениями того, что происходило в глубинных моих измерениях). Подошел к школьникам и сел рядом – здесь была тень. Ребята вскочили и отошли, мальчики лет по девять, в глазах любопытство и страх: а ну как врежу? Мне было все равно.
Что ж мне, радоваться и кричать «Ай да Лесницкий, ай да сукин сын»? Я ведь сделал это – погрузился в Мир и вернулся. Нет, не на всю глубину себя. Чуть. И все же впервые. Впервые – я? Или впервые – вообще?
Девять двадцать одна. Не нужно о постороннем. Путь к Патриоту есть, он в моем подсознании, из которого я вернулся. Но, Господи, был-то я не в своем подсознании, а в личности некоего Лаумера, негодяя, наемного убийцы, и это для него считал варианты и рассчитал лучший, и теперь он где-то, проспавшись, чувствует прилив творческих сил, знает, что и как делать, решение пришло во сне, и он готов убить человека только потому, что это его работа! Нужно что-то сделать, остановить! Кто этот Лаумер? Здесь – в трехмерии – я ничего о нем не знаю. Но в Мире я и этот проклятый Лаумер – единое существо. Значит ли это, что, пока я решал задачу за него, он решал за меня и это его интуиция нащупала путь к Патриоту?
Что-то смущало. Детали. Марки оружия – винцер, вибрач. Тип транспорта – воздушка. Улицы. Фразы. Мода. Оценивая варианты, я не думал об этом. Это были вешки, на которые я опирался, их не нужно было оценивать. А сейчас всплыло. Машина Лаумера – «Вольво-электро». Дорожный знак – «До вертолетной площадки сто метров». Винцер – лучевой автоматический пистолет, стреляет импульсами, беззвучно.
Две тысячи пятьдесят два. Это число тоже было вешкой, оно не входило в переменную часть расчетов, я не думал о нем. Это был год. Лаумер жил (будет жить) в двадцать первом веке. Почему я говорю – он? Это я.
Господи, это ведь я в глубине самого себя живу, как скот, способный убить человека. Почему – способный? Я убиваю не в первый и не в последний раз, холодно рассчитывая – кого, где, как. И никакие моральные проблемы его (меня!) не волнуют. Пусть я и не делаю этого физически, и мое участие заключается в расчетах, в подсознательных поисках оптимума.
Это – закон многомерия? Не спешить. Здесь есть еще нечто. Двадцать первый век.
Нет, я и прежде предполагал, что время, будучи в многомерии всего лишь одной из множества координат, перестает быть основополагающей сущностью бытия. Миры разных времен соприкасаются в одном предмете, в одном существе. Так и должно быть. Но все-таки…
Я обозлился. Эта сволочь, часть меня, не думала ни о причинах, ни о следствиях, ни о сущности жизни. Машина убийства. Ну, хватит. Это ведь только часть подсознания, в ней нет эмоций, нет морали – ничего нет. Компьютер, в котором начальные и граничные условия задачи не включают данных ни о социальном строе, ни о том, что вообще будет собой представлять страна. Я могу (могу?) вновь погрузиться в липкую и гнусную личину, но что это даст? Там я – слуга, компьютер, временно получивший возможность оценивать себя.
Но если Лаумер таков, то не только потому, что таким его сделала та (будущая!) жизнь: я тоже помогаю ему быть убийцей. Какая же мразь живет в каждом из нас?
И в каждом – знание будущего? Если человеку случайно удается понять себя на уровне следующего за подсознанием измерения, то возникает знание, которое мы называем ясновидением.
Я сидел, не касаясь спинки скамьи, и, кажется, плакал. Если не было слез на лице, они были в душе. Я заглянул в себя, заглянул в будущее и (Господи!) – зачем нужно все, если через полвека я смогу (да, я, что ни говори об измерениях – я!) за два с половиной куска – убить?
Десять тридцать две на часах.
Если я опоздаю и Патриот расправится со мной здесь и сейчас, что случится с той частью меня, которую зовут Лаумер? Он тоже перестанет быть? Или только потеряет свою интуицию, свое подсознание, потеряет кураж, и его спишут в расход? В конце концов он попадется. Неужели только собственной смертью я могу заставить его не убивать?
Что же в таком случае – жизнь?
Девять тридцать три.
Все. Я иду, Патриот. Я нащупал путь. Если останусь жив, вычищу эти авгиевы конюшни в самом себе.
Девять тридцать четыре.
С Богом.
Погружение
Сквозь подсознание Лаумера я пронесся, держась обеими руками за яркий утолщающийся шнур, будто съехал с вершины гладкого столба, так что обожгло ладони.
Я скользнул глубже по кромке айсберга и понял мгновенно, будто знал это всегда, а теперь вспомнил: у человека нет личного подсознания. Подсознание всех людей на планете – всех без исключения, от новорожденного эскимоса до старого маразматика на Гаваях – есть единая, работающая в режиме разделенного времени вычислительная машина, и в терминах обычного трехмерия можно сказать, что мозги всех людей на планете объединены общим информационным полем, и все проблемы всех людей решаются в этом поле сообща, как решаются сразу множество задач одним-единственным компьютером. Отсюда – озарения, пришедшие ниоткуда, странные, будто не свои, воспоминания, которые изредка возникают у каждого, и все это потому, что Мир многомерен, а сознание плоско.
Был ли это один из законов Мира? Я не видел, не осознавал, не понимал, но, пролетая куда-то, знал.
Шнур расплылся… растекся…
//-- * * * --//
Комната была маленькая, и я видел ее отовсюду, со всех стен, с потолка и пола, из любой точки внутри. Как мне это удавалось? Я мог бы сказать, что стал массивным дубовым шкафом с резными дверцами, открывавшимися с пронзительным скрипом. Внутри шкаф был полон поношенных рубашек, потертых брюк, линялых галстуков. Но все же я не был шкафом, а скорее воздухом или иконой в красном углу (между окладом и стеной шевелили усиками огромные рыжие тараканы), или узкой металлической кроватью с подушками горкой, будто взбитыми сливками на плоском белоснежном мороженом. И еще я был столом
– основательным, прочным, по углам проеденным червями. Все это был я, а мужчина лет пятидесяти, кряжистый, невысокий, с большой лысой головой и лицом страстотерпца, на котором мрачно горели голубые, со стальным отливом, глаза, в мое «я» не вмещался. Он ходил из угла в угол, он был вне меня, и гаснущий огонь шнура – путь к Патриоту, – за который я не мог больше уцепиться, терялся именно в нем, будто шпага в груди убитого.
И это тоже было законом Мира? Неужели каждый человек в своем многомерии непременно то и дело «всплывает» на поверхность обычного пространства-времени? Неужели человек подобен спруту, щупальца которого то тут, то там, тогда или потом возникают в трехмерии, соединяя в единое существо то, что единым в обычном представлении быть не может? Возможно, верования индусов в переселение душ – игра в непонятую истину, и не в переселениях суть, а просто в осознании себя в нескольких временах?
Мне оставалось одно – смотреть (чем? как я, воздух, воспринимал свет и звук?).
Без стука вошли двое – огромные, под притолоку, в широких штанах, заправленных в сапоги. Рубахи навыпуск (немодные; когда – немодные?). Почему я не ощущаю времени (не научился, не умею?)?
– Ну что? – нетерпеливо спросил хозяин.
– Порядок, – отозвался один из вошедших и опустился на широкую скамью у стола. Второй отошел к узкому запыленному окну и поглядел на улицу. – Тягло своих собрал и пошел, значит. А жиды-то, слышь, детенышей по дворам собирают. Слух, значит, уже прошел. Так что порядок, Петр Саввич.
– Ну и хорошо, – отозвался Петр Саввич. – Вот что скажу я вам, ребята. Вам мараться незачем, не надо, чтобы вас там видели. Особенно тебя, Косой, – обратился он к сидящему.
Товарищ его сказал, обернувшись:
– Я ему то же самое говорил, Петр Саввич. Но горяч мужик. Руки у него чешутся.
– Сиди, Косой, и слушай, что Митяй говорит. В любом деле, Косой, как в человеческом тулове, есть голова, есть руки, ноги. В нашем деле я – голова, вы, двое, – речь моя, голос, а те, что по дворам бузят – руки да ноги. Все вместе – Россия-матушка.
– Я ему то же талдычу, – буркнул Митяй, отойдя от окна и присаживаясь на скамью рядом с Петром Саввичем, желая, видимо, хотя бы в собственных глазах уравнять мысль с речью.
– Ребе сейчас пристукнули, как мы сюда шли, – сказал Косой, дернув головой – воспоминание было не из приятных.
Петр Саввич остановил его жестом.
– Не надо, – сказал он. – Не люблю крови. Это их заботы, – он махнул рукой в сторону окна. – Они там кричат «Бей жидов, спасай Россию!» и думают, что, побив или прибив десяток-другой, изменят что-то в этой своей жизни. Не изменят. Это племя иродово, как хамелеоны, приучилось за тыщи лет. Хвост долой, окрас поменять – и вот они опять в своих лавках живые и опять пьют соки и кровь из народа, среди которого живут. Про бактерии слыхали? Они – как бактерии. Внутри тела и духа народа. И от того, что сто или тыщу бактерий изведешь, не выздоровеешь. Изводить заразу нужно всю, вакциной – тоже не слыхали?
– Травить, что ли? – поинтересовался Косой.
– В веке шестнадцатом, – продолжал Петр Саввич, все больше возбуждая себя и все меньше обращая внимания на своих гостей, – французские католики в одну прекрасную ночь святого Варфоломея единым ударом вырезали всех гугенотов, и ночь та вошла в историю. А мы тут цацкаемся и давим блох на теле, когда их травить надо. Дымом.
Петр Саввич вскочил и принялся ходить по комнате широкими шагами, едва заметно припадая на правую ногу, и я знал почему-то, что это – следствие старой раны, полученной в русско-турецкую кампанию.
– Скажу я вам, ребята, скажу, – он смотрел на шестерок недоверчиво, но и не говорить уже не мог, возбудила его начавшаяся «акция», рассказ о крови пробудил мысли о будущем, не омраченном никакими инородцами и иноверцами, о будущем, где все мужчины будут – Муромцы да Поповичи, а все женщины – Василисы Прекрасные.
– Есть такая наука – химия, и она может все, потому что на мельчайшие невидимые вещества действовать способна. На кровь. И вот что я скажу. Год или два – и найдутся такие вещества, что на кровь иудейскую будут действовать подобно смертельному яду, а на русскую – как целебный бальзам. Ибо крови наши – разные. Как крови хохла, или великоросса, или цыгана-вора – все разное, но глазом неотличимое. Вот как. И то, что для исконно русского – вода живая, то для жида – погибель. Когда такое вещество получить удастся, тогда и покончено будет со всякой заразой на Руси.
Шестерки сидели пришибленные, слов таких они прежде не слышали, да и Петр Саввич, ученый человек, примкнувший к Союзу Михаила Архангела, прежде не вел подобных речей, не принято это было – ученостью своей перед простолюдинами кичиться. Пробрало вот, не сдержался.
Шестерки верили. Я следил за разговором со стеснением в мыслях и неожиданно опять увидел слабо мерцавший шнур – связь мою и Патриота, и шнур уходил в иное измерение, терялся, и нужно было следовать за ним, но я ощущал беспокойство, что-то я должен был сделать здесь, не только о себе думать. Но что мог сделать воздух, или предмет неодушевленный, каким я сейчас был?
Уйти. Что я мог здесь? Я был комнатой и знал свои слабые места. Прогнившая половица, надломленная балка потолка, плохо склеенные худой замазкой кирпичи чуть ниже подоконника, ножка комода, слишком близко стоящая к слабой половице, и – усилие, я ведь мог его совершить. И половица с хрустом проломилась, комод качнулся, задел в падении стол и, покосившись, ударил углом в стену, кирпичи вышибло, и стена, лишившись опоры, начала заваливаться, а я с холодной расчетливостью знал, что химику больше не жить, а шестерки отделаются ушибами и переломами, но и в меня вошла их боль, я рванулся, хватаясь за угасавший шнур – ближе к Патриоту.
И вынырнул – в себя.
//-- * * * --//
Я стоял на автобусной остановке, ближайшей к дому, где я иногда сажусь на двадцать седьмой, чтобы ехать на работу.
На часах девять сорок одна. Я чувствовал торжество Патриота, его уверенность: ну давай, шебуршись, фора твоя кончается. И ведь действительно кончалась, а я делал пока лишь то, что должен был сделать много лет назад, когда впервые понял многомерие Мира и всех существ в нем. Если бы я решился тогда, не пришлось бы сейчас главные законы Мира исследовать на своей шкуре со скоростью и чистотой эксперимента, неприемлемой в научном анализе.
Любое мое движение в любом из моих измерений вызывает движение во всех прочих моих измерениях – это закон? Я не должен был вставать со скамейки в сквере и не должен был вмешиваться в события там, в прошлом (какой это был год, тысяча девятьсот шестой, кажется?). Но я вмешался – там, я убил человека – там. А здесь? Почему я не попал под машину, переходя улицу? Действовал я подобно сомнамбуле или в полном – для окружающих – сознании? Мне нужно хотя бы несколько минут – обдумать. Девять сорок три.
Я вернулся на ту же скамейку в сквере, сел, облокотился, расставив локти, закрыл глаза. Спокойно.
В обычном четырехмерии я – Лесницкий Леонид Вениаминович, сорок четвертого года рождения, из служащих, еврей, разведен, без детей, имею кое-какие способности, которые принято называть экстрасенсорными. И гораздо большие, по-моему, способности к физическим наукам. Школьный мой учитель физики, Филипп Степанович, говорил, что во мне есть искра, а должен гореть огонь и его нужно раздуть. Я обожал решать задачи, наскакивал на них как Моська на Слона, а Филипп Степанович тыкал меня носом в ошибки. Однажды мы размышляли о том, куда мне пойти после школы. В университет? Филипп Степанович морщился: слабо, слабо – он знал здешних преподавателей. Сделают середнячка, фантазию выбьют. Нужно в Москву.
– Нет, – сказал он, неожиданно помрачнев, – можешь не пройти по пятому пункту.
Я не понял.
– Ну, – сказал Филипп Степанович, – анкета, она… Ты еще не усекаешь… Говорят, есть указание поменьше принимать вашего брата… Вот Витька в прошлом году в физтех проехался… только до собеседования. Талант! Я бы на месте…
Пятый пункт, значение которого растолковал мне Филипп Степанович, если честно, мало меня тогда беспокоил. В Москву я не поехал потому, что не отпустили родители, не было у них таких денег. Отец – переплетчик, мать – счетовод. Откуда деньги? Поступил у себя в городе, с Филиппом Степановичем связи не терял, учитель оказался прав, было здесь скучно, по-школярски занудно, и после второго курса я все-таки отправился в столицу с надеждой перевестись в МГУ.
Вопрос решался на деканском совещании. На физфаке толстенные двери, а нам – нас пятеро переводились из разных вузов страны – хотелось все слышать. С предосторожностями (не скрипнуть!) приоткрыли дверь, в нитяную щель ничего нельзя было увидеть, но звуки доносились довольно отчетливо. Анекдоты… Лимиты на оборудование… Ремонт в подвале… Вот, началось: заявления о переводе. Замдекана:
– Видали? Пятеро – Флейшман, Носоновский, Газер, Лесницкий, Фрумкин. Прут, как танки. Дальше так пойдет… Что у нас с процентом? Ну я и говорю… Своих хватает. Значит, как обычно: отказать за отсутствием вакантных мест.
Мы отпали от двери – все пятеро, как тараканы, в которых плеснули кипятком.
Долго потом ничего не хотелось – ни учиться, ни работать. Прошло, конечно, – молодость. Когда я рассказал все Филиппу Степановичу, он вцепился в спинку стула так, что костяшки пальцев побелели. Вдохнул, выдохнул.
– Спасибо, – сказал он, – дорогому Иосифу Виссарионовичу за ваше счастливое детство.
Я не понял тогда, при чем здесь почивший вождь народов и детство, которое кончилось.
Что оставалось? Работать самому. Работал. Сформулировал первый закон многомерия мира: «Все материальное многомерно, в том числе – человек, который физически существует во множестве измерений, осознавая лишь четыре из них».
Помню, как я смеялся, выведя теорему призраков. Работал я тогда в НИИ коррозии, замечательно работал, то есть – как все. Неудивительно, что металл у нас ржавеет. Лично у меня машинное время уходило в основном на расчеты многомерия (один из программистов, помню, в свои часы распечатывал «Гадких лебедей» Стругацких и продавал их потом по червонцу). Машина-дура выдала про призраков и успокоилась, а я был на седьмом небе. Результат! Первый за шесть лет возни. Призраки, привидения – физическая реальность, следствие сбросов в четырехмерие многомерных теней. То есть, по сути, людей, которые прекратили существовать как единое целое в некоторых измерениях, оставшись в других. Это выглядело нелепо. Все равно что сказать: в длину и в ширину человек умер, а в высоту еще нет. Мне потому и стало смешно, я представил эту ситуацию, которую не взялся бы описать на бумаге.
Смерть человека в нашем четырехмерном мире еще не означала его гибели как многомерного существа. Вот этого я первое время не понимал. Не мог привыкнуть к мысли, что в Мире нет координат главных и второстепенных – все равны. Трудно, да. Я начинал утро с того, что повторял: «Все материально, все. Мир един. Мы ничего еще не поняли, а воображаем, что поняли почти все. Мы велики, потому что сила наша как слепящая вершина, и мы ничтожны, потому что не подозреваем о том, насколько мы сильны…»
Глубина.
Расслабиться. На часах девять сорок пять. От предчувствия того, как Патриот наступит на меня в момент смены караула у Мавзолея, ладони становятся влажными. Ну, Господи… Я не выношу боли. Что угодно, только не…
Шнур я видел, хотя и не мог сказать, что зрение принимало в этом какое-то участие. Подобно веревке, брошенной в глубокий колодец, он тянулся в глубь меня, и я, ухватившись обеими руками за обжигающую поверхность, переломился через барьер и упал в темень иных измерений. Из всех человеческих способностей осталась во мне одна лишь интуиция как способность знать. Шнур повторял все изгибы, всю топологию Мира. Он будто лежал на неощутимой поверхности, и в своем скольжении вдоль опаляющей линии я то нырял, теряя представление о верхе и низе, то, будто летучая рыба, выпрыгивал в некую суть, которую охватывал мгновенным пониманием, и мчался дальше.
Я проскочил подсознание Лаумера и недвижной глыбой явился в год тысяча девятьсот шестой, где не обнаружил знакомой комнаты; дом рухнул, и Петр Саввич погиб под обломками, я чувствовал его мертвую плоть, а шестерки выжили, придя к убеждению, что спасла их нечистая сила, потому что в тот гибельный момент им послышался Голос, произносивший странные и несуществующие слова, должно быть – заклятие.
Мое движение вдоль шнура прервалось, когда возникла стена. Расплывшись, растекшись на ручейки жидкого металла, шнур испарился, превратившись в облако, и я был в нем, и знание мое стало мозаичной картиной из миллиардов точек.
Я стал подсознанием общества.
Удивительное это было ощущение. Так, наверное, океан – Тихий! Великий! – перекатывал валы, злой на поверхности, спокойный в глубине. Так, наверное, океан ощущал в едином ужасе бытия каждую свою молекулу, каждую песчинку, поднятую со дна, а берега воспринимал как тесноту костюма.
Сознание общества было для меня поверхностью, рябью, волнами, валами, барашками и бурунами мысли, я же – глубиной, спокойно сглаженной и разной. Общественное сознание бурлило – опять скачок цен, да что же это, никакой стабильности, сколько можно, дети растут, где счастливое детство, если после школы не на спортплощадку, а в очередь за дефицитом; того нет, и этого тоже, а иное, что сами делаем, продаем, не видим, иначе не на что купить нужное, но все равно не хватает; одеяло – одно, латанное-перелатанное, и каждый тянет на себя, и то голова, то ноги, то руки оказываются на морозе, и значит – кто-то в этом обществе лишний. Кто? Да тот, кто с самого начала – тысячу лет! – был чужим.
Страсти на поверхности, а я меняюсь медленно, инерционно, я жду. И хочу измениться.
Для этого нужно изменить течения. Они во мне – гольфстримы, мальстремы – большие и малые, теплые и холодные, разные. Столкновения, стремление сохранить себя во что бы то ни стало. Я пытаюсь хоть как-то подправить непрерывный бег – не получается. Я – подсознание общества, а течения – этносы, народы, нации.
Может быть, шнур уже вывел меня из измерений собственной сущности? И если так, то где я сейчас? Вопрос, впрочем, лишен смысла. Ибо где и сейчас – термины четырехмерия, а я – вне его.
Может ли общество обладать подсознанием, инстинктом? Общество – организация социальная, а не биологическая, связь между индивидуальностями слабая; если даже говорить о пресловутом информационном поле, то и тогда подсознательная деятельность общества, если она существует, должна быть медленной, нерешительной. Собственно, так и оно и есть. Я уже все знал, но не мог описать, описания – слова – рождались как бы вне меня, будто плаваешь в бесцветной луже, которую ощущаешь собственными боками, но не можешь увидеть, не можешь рассказать о ней, и вот кто-то начинает выдавливать в лужу густую краску из тюбика, и появляются цветные пятна, начинающие медленно очерчивать крутые берега, и дно, и мои собственные неопределенные контуры…
Общественное подсознание, японимаюэто, начало формироваться, когда у парапитека появилась возможность хоть что-то объяснить себе подобным. Люди еще не понимали друг друга, но уже начали объединяться в нечто, чему в будущем предстояло стать семьей, родом, племенем. Тогда и возникли первые подсознательные групповые действия. Инстинкт группы.
И тогда же родилась ксенофобия, которая развивалась вместе с родовым инстинктом и была столь же древней и богатой традициями. Ксенофобия не могла не появиться, потому что с первых шагов по земле сопровождал человека страх, что ему чего-то не достанется. Дефицит существовал всегда. Примитивный дефицит огня, места у костра, добычи на охоте, пищи, воды, женщин… В подсознании общества формировался устойчивый инстинкт: отторгай чужого.
Но ведь чужого нужно определить. По запаху, по цвету кожи, по форме носа, по выговору, по любому из множества признаков, которыми один человек может отличаться от другого и которые выделяются совершенно бессознательно. Можно определить чужого по принадлежности к той или иной партии, но когда не было партий? По взгляду на мир – а когда не было и этого? По тому, в какого бога веришь? А еще раньше, когда даже вечные боги не были рождены человеческим воображением? Когда даже и воображения самого почти не было?
Подсознание племени требовало: не допуская чужака, убей его. Но племена должны были объединяться в этнические группы. Как же общественное подсознание?
Объединялись стаи, наиболее близкие друг к другу по многим признакам. Общественное подсознание перешло на более высокую ступень. Возникал этнос. Более развитая культура, но и более развитое подсознание.
Этнос – одно из измерений человечества в Мире. Как описать его в привычных словах? Не знаю. Примитивно сказал бы так: представьте сиамских близнецов, сросшихся боками. У них одна пищеварительная система, которую можно увидеть в рентгене. Но если смотреть на этих несчастных под определенным углом, невозможно заметить, что они срослись, кажется, что это просто два человека. Вот так одним существом является в многомерном Мире общность людей. Как и любое живое создание природы, многомерное существо, именуемое народом, может быть молодым или старым, может рождаться и умирать. Народ может исчезнуть из Мира, даже если живы еще отдельные его представители. Народ, лишенный подсознания, подобен мертвому человеку, в котором клетки, недавно живые и объединенные в организм, существуют теперь сами по себе и становятся прахом.
Я больше не мог отделить себя, Лесницкого, от нереальной, но существующей массы – общественного подсознания. Раздражение мое трансформировалось в стандартную реакцию общественного подсознания – страх. Страх начал всплывать тяжелым бревном, до того лежавшим на дне, и я знал, что в общественное сознание тысяча девятьсот восемьдесят девятого года всплыла смута, всплыло желание расправиться с инородцами – с чужими. Я испытал мгновенный ужас, но сделать ничего не мог, сознание бурлило, и пролилась первая кровь, и взорвалось отчуждение. Но что же я мог? Что?! Как должен был изменить себя – себя, Лесницкого, или себя, подсознание общества? – чтобы общество оставалось единым существом? Живым существом в многомерном Мире. Вернуться и стать Мессией, проповедовать истину и учить всех, чтобы каждый смог ощутить себя тем, чем стал я? Можно ли усилием воли изменить подсознание? Тем более – подсознание общества?
Надо хотя бы попытаться. И ведь пытались. Это я тоже знал. Не знал, кто и когда, но знал, что могу это узнать, хотя и не знал пока – как. Вернись!
Я увидел чем-то, что не имело глаз, как пульсирующий шнур – дорога к Патриоту – начал метаться, то ярко вспыхивая, то затухая, и я с трудом следовал за его извивами, оставляя свое вновь обретенное знание. Нужно остаться, нужно понять… Нет. Нет. Я теряю собственное «я», становлюсь чем-то, возможно, более сложным и развитым, но не Лесницким.
Назад. Я знаю дорогу. Я держу шнур. Но нужна передышка. Глоток воздуха.
Я стоял у газетного киоска и смотрел, как старик киоскер собирает с прилавка газеты, собираясь закрыть свое заведение. Я не знал, как здесь оказался, и с трудом узнал улицу – узенький и кривой проезд Матросова.
Девять пятьдесят три. Далеко же я ушел за несколько минут. Двигался, значит, бодрым шагом и в нужном направлении. Это плохо, но разве не этого следовало ожидать? Если я здесь, в трехмерии, прикручу себя к скамейке проволокой, прежде чем погружаться в Мир, это будет означать только, что ни в одном из своих измерений я не буду свободен и не смогу делать то, что захочу. Я и там буду прикручен запретами в подсознании, каким-нибудь табу совести или чем-то еще. А это риск. Я всегда должен знать, что делаю в каждом из своих измерений, должен сам себя согласовывать, будто задачу со множеством независимых внешне параметров. Должен. Но не могу пока.
Девять пятьдесят четыре.
– Дед, – позвал я киоскера, и тот поднял на меня испуганный взгляд. «Ну вот, – подумал он, – зря, что ли, этот тип пять минут здесь кантуется, сейчас еще потребует…»
– Дед, – повторил я, – можно я прислонюсь к твоей конторе на пару минут? Сил нет, отдохну и пойду.
– Больной, что ли? – сразу преисполнившись ко мне презрением, уронил киоскер. – Иди, закрываю, не видишь?
Нормальная человеческая реакция. Старик опустил стекло и закрыл киоск снаружи на висячий замок с такой быстротой, будто на горизонте появились футбольные фанаты, желающие приобрести дефицитный номер любимого еженедельника.
Я прислонился к холодному стеклу, стараясь укрепиться устойчивее, чтобы не сползти на землю. Шнур был у меня в руках, и я впервые перед погружением почувствовал, что боюсь. Что еще скрыто во мне? Подсознание человечества? Или – еще глубже – общность миров, в которой я утону, сгорю, не выдержу, выпущу шнур, и тогда не все ли равно, от чего умереть – от вспышки боли здесь, в своем привычном пространстве-времени, или от ужаса непонимания внутри себя?
Шнур начал жечься, мне показалось, что, если я сейчас же не брошу его, на ладонях вспухнут волдыри. Неужели Патриот решил раньше времени?.. Голова… Нет, голова не болит. Еще не болит?
Без четырех десять. Жарко. Я прижал ладони со шнуром (красный! раскалился! печет!) к щекам и впитал холод пальцев, лед, жидкий гелий, абсолютный нуль. Поблизости не было скамьи, чтобы сесть, чтобы держаться за что-то, когда это… Господи, Лена, если бы она была здесь, я положил бы ей голову на колени, она держала бы меня, ее мягкие руки, пухлые как снег, не позволили бы мне метаться… Но Лены нет, мы расстались – три года, не вспоминать, стоп! Не нужно об этом. Я не смогу следовать за шнуром – там, если меня будут держать – здесь. Господи, несмотря на все мои способности, несмотря на все уравнения, я ровно ничего о Мире не знаю. Ничего.
Как гулко тикают секунды. Ныряю.
Поединок
Шнур, все более раскаляясь, пронизывал серую топь, в которой нечем было дышать и незачем думать. Я думал, что повторю прежний путь, но почему-то выскользнул почти сразу, и увиденное было так неожиданно, что я на мгновение решил, что меня вытолкнуло назад и ничего больше не получится.
Был я и не я. Я удобно сидел на стуле, откинувшись на высокую спинку. Комната была маленькая, грязно побеленная, в зарешеченное окно слева сквозь пыльное стекло светила рыжеватая вечерняя луна, передо мной на письменном столе, старом, но прочном, лежала тоненькая папочка с бумагами. У противоположной от окна стены стоял массивный, уверенный в себе сейф. На табурете, не у стола, а поодаль, на полпути к закрытой двери, сидел, согнувшись, человек в жеваном костюме, имевшем когда-то светло-коричневый цвет, а сейчас более похожем на тряпку, о которую долго вытирали ноги. Руки мужчины лежали на коленях, лицо узкое, с нелепыми кустистыми бровями выглядело бы смешным, если бы не трагический взгляд огромных глаз. Глаза мужчины закрылись, и я, не меняя позы, сказал коротко и жестко:
– Не спать!
Я вовсе не повышал голоса, но мужчина вздрогнул, мгновенно выпрямился. Чтобы он окончательно проснулся – работать нам предстояло долго, всю ночь, – я включил настольную лампу (в патрон сегодня ввернули новую, более мощную, завхоз сделал это лично для меня, хорошая лампа, свечей триста) и направил свет в лицо мужчине. Он быстро заморгал, но взгляда не отвел, рефлексы работали, слава богу, не первую ночь мы вот так сидели друг перед другом, беседовали. Я многое знал о нем, он обо мне – гораздо меньше, хотя иногда мне казалось, что он читает мысли, провидит будущее и знает прошлое; от этого ощущения мне хотелось коротко взвыть и хрястнуть этого еврея по его нелепому черепу чем-то тяжелым, чтобы мозги прыснули, и тогда я, возможно, узнал бы, о чем он думает.
Я придвинул к себе бланк, обмакнул в чернильницу перо, испачкал кончики пальцев (завхоз, подлюга, опять долил до краев), написал привычно, как уже третью неделю писал почти каждый вечер: «Мильштейн Яков Соломонович, 48 лет, беспартийный, из служащих, еврей».
– Рассказывайте! Мильштейн поднял на меня удивленный взгляд (он ждал других слов?). Так начинался наш разговор всегда, ничего сегодня не изменилось.
– О чем? – вопрос тоже давно стал традиционным, как и мой ответ:
– О вашей антисоветской деятельности в пользу международного сионизма.
Что я говорю? Кто я? Где? Впрочем, шок уже прошел, и я прекрасно понимал, что, где и даже когда. Я – я! – взвесил на ладони тяжелую пепельницу, чтобы этот плешивый Мильштейн увидел и оценил. Вспомнил, что и в этом жесте нет ничего нового – ритуал бесед отработан, и каждую ночь я позволял появляться в наших отношениях только одному (не более!) новому штриху, но именно этот штрих в силу своей неожиданности и отклонения от сценария выводил Мильштейна из себя и позволял мне продвинуться на один небольшой шаг. Шаг сегодня, шаг завтра, время есть, из шагов складывается дорога.
За кого я думал? За себя, Лесницкого? Или за следователя МГБ Лукьянова Сергея Сергеевича тридцати трех лет (возраст Христа, самое время подумать о грехах, а не плодить новые), десять лет в органах, с начала войны, в первый же день призвали – одних на фронт, других сюда. Работа как работа. Корчевать. Потому что социалистическое государство должно быть идеально чистым.
Невозможно строить коммунизм с людьми, думающими по-старому и объективно льющими воду на мельницу мирового империализма. Тем более, что этот еврей мне с самого начала не понравился. Гнилой какой-то. Типичный представитель своей нации – упрям, отвечает вопросами на вопросы, мелочен и вообще туп. Не знаю, каким он был на воле физиком, но здесь, в роли изменника-космополита, он больше на своем месте.
Господи, это думаю я? Спокойно, я не могу пока вмешаться. Топология Мира оказалась сложнее, чем мне представлялось, и шнур вынес меня – мое сознание или суть? – назад, в трехмерие, и опять в прошлое, в сознание Лукьянова, получающего садистское удовольствие от своей благородной миссии, удовольствие, которым он не прочь поделиться и со мной, тем более, что и не подозревает о моем присутствии. Но я-то? Неужели могу только смотреть его глазами и думать его (моими?) мыслями, чувствуя себя спеленатым по рукам и ногам, с кляпом во рту, с выпученными глазами – перед картиной, о которой я знал, но никогда не видел и видеть не хотел.
Пятьдесят первый год. Мильштейн молчал и смотрел на меня, щурясь, знал, что закрывать глаза или отворачиваться запрещено. Молчал долго, я тоже не торопился, допрос только начался, и на сегодняшнюю ночь я никаких серьезных целей не ставил – продолжал изматывать, основное будет через неделю, когда этот типчик захлебнется в болоте невсплывших снов. Человеку отмерено определенное количество снов за ночь, и если он не спит, сны ждут и являются следующей ночью. А если и тогда не сомкнуть глаз… Сны раздирают мозг, они должны выплеснуться, и если дней пятнадцать не позволять человеку спать, он может сойти с ума или умереть от взрыва в мозгу, от снов, которые, подгоняя друг друга, начнут ломать сознание. Я это точно знал, это была моя теория, я не раз проверял ее. Помню, Зуев, троцкист, умер во сне, когда его вернули в камеру после семисуточного допроса. Долго что-то кричал и умер. А Миронов рехнулся, не поспав всего неделю. Теперь он рассказывает сны, которые являются ему наяву. И ты будешь рассказывать. Я стану записывать. А ты – подписывать, потому что допрос лишит тебя ума, но не способности царапать свою фамилию.
– Вы состояли в международном сионистском комитете и хотели захватить власть в стране.
Плечи Мильштейна затряслись. Смеется? Плачет?
– Гос-с-поди, да вы хоть знаете, что такое сионизм?! – кричит. Это хорошо, значит, почти готов. Можно дать в зубы, чтобы не орал на следователя, но пусть. Что-нибудь да скажет. – Я физик, поймете ли вы это когда-нибудь?
– Ну, хорошо, – согласился я, чувствуя недовольство собой, не нужно было соглашаться, но то ли я и сам устал, то ли интуиция требовала сегодня чуть изменить тактику. – Ну, хорошо, вы физик, вот и расскажите, как ваши физические теории работают на мировой сионизм.
Мильштейн перестал трястись и посмотрел на меня, пытаясь что-то разглядеть в слепящем свете. Я выключил лампу.
– А ведь я действительно физик, – с каким-то недоумением сказал Мильштейн.
Он начал раскачиваться на табурете, но глаз не закрывал – помнил, чем это кончается. Он заговорил тихо, монотонно и, судя по всему, будет говорить долго, развезло его, придется записывать, потом разберусь.
– Вы знаете, как вас там, что бумаги пропали, все записи, что я вел шесть лет… Не знаю, ваши коллеги постарались или еще кто-то, но бумаги с расчетами пропали из моего стола на работе… за несколько дней до моего… да. Ну ладно. Я понимаю, что если сейчас не расскажу, а вы не запишете, то никто никогда ничего не узнает… Так и сохранится в истории в вашей интерпретации…
– Послушайте, Мильштейн, – прервал я, – не надо об истории, не теряйте времени. Хотите, я подскажу, как начать? В одна тысяча девятьсот сорок шестом году я вступил в нелегальную ячейку сионистского комитета…
– Господь с вами, – вздохнул Мильштейн, – это вы все равно напишете, зачем же диктовать… Пишите пока то, что скажу я. Так вот, в одна тысяча девятьсот сорок втором, а не сорок шестом году я пришел к выводу о многомерности физического космоса.
– Когда весь народ сражался, вы…
– Я отсиживался в тылу, потому что у меня больное сердце… Вам это известно. Ну, дальше… Философы говорили о многомерии мира давно. У нас, к сожалению, не прочитаешь ни Бердяева, ни Федорова, не говоря о Фрейде… А у них есть дельные мысли о единстве всего физически сущего. Это еще от древних иудеев и индусов идет… Нет, иудеев не надо, представляю, как вы это свяжете с международным сионизмом…
Философски подходя к многомерности космоса, можно понять сущность человека, но невозможно разобраться в реальной материальной сущности мироздания. Тут не философия нужна, она свое сказала. Нужен опыт, физическая модель… Не знаю, записано ль у вас, но я был специалистом по общей теории относительности… был, странно…
– Записано, – пробормотал я, волоча перо по шероховатой бумаге и царапая ее острым кончиком, – буржуазная теория. Дальше.
– Дальше… Это я к тому, что даже тензорного анализа и всего аппарата топологии было недостаточно для работы по многомерию.
– Аппарат? – я поднял голову. – Что за аппарат? Конструкция, назначение.
– Математический аппарат, – усмехнулся он. – Вы пишите, я все расскажу и про аппарат, и про многомерие, и про то, кто мы есть, люди, в том мире, что называем Вселенной. Для начала резюме, как в научной работе, чтобы не пропали, если что… Краткое изложение, так сказать… Мироздание – вы успеваете писать? – представляет собой многомерную сущность, по крайней мере, семи измерений. Ну, три вы знаете, это пространство – длина, ширина, высота. И еще одно тоже вам известно – время… Ну да, да, время – это измерение. И еще три описывают свойства мира, которые мы сейчас не можем фиксировать и измерять никакими нашими приборами, а потому и считаем нематериальными… Виним природу в том, что она… Себя винить надо… Ну ладно, это я так… В сущности, каждый человек семимерен, хотя и не подозревает об этом. И в нефиксируемых измерениях каждый человек связан со всеми остальными. Так же, как, скажем, – это я говорю, чтобы вы хоть что-нибудь поняли, – как в обычном пространстве-времени связаны друг с другом альпинисты, штурмующие вершину. Или лучше, как ноги сороконожки. Вам кажется, что у вас две руки и две ноги, а на самом деле гораздо больше, вот как… И потому любое ваше действие здесь, в трехмерном пространстве, совершенно неизбежно ведет к неким действиям в остальных измерениях. Не понимаете? Как бы вам это… Вот вы поднимаете руку, мышцы напрягаются, но ведь вы об этом не думаете, а между тем это вполне материальное действие… Или, скажем, совесть… Для примера можно назвать ее одним из измерений человеческой сущности. Хотя это очень приближенная аналогия, аналогии часто подводят… Ну ладно… Вы кого-то ударили, и ваша совесть так или иначе отзывается. Неизбежно, хотите вы или нет…
– Послушайте, Мильштейн… – проповедьначала меня раздражать, я не улавливал сути. Что он хотел сказать, этот физик?
– Хорошо, с совестью неудачный пример, хотя, честно говоря… Ну ладно. Представьте тогда так: вы не можете двигаться ни вправо, ни влево, а только по прямой линии вперед или назад. И видеть тоже можете только вдоль этой линии. Для вас как бы и нет двух из трех измерений нашего пространства. На деле они, конечно, есть, и вы в них существуете, занимаете объем, но осознать не можете, для вас реальна только линия. Понимаете? Человек живет во всех измерениях сразу, не понимая этого… Знаете, я даже думаю, что если умрет ваше трехмерное тело, то остальные измерения не обязательно… Если отрубить несколько ног у сороконожки, остальные живут, насекомое даже и не заметит, что чего-то лишилось… Конечно, если вынуть мозг, то… Но я не уверен, что именно наш трехмерный мозг реально управляет существом по имени человек. Может быть, то главное, что движет нами, – наш истинный разум, он в тех измерениях, которые мы не воспринимаем, а мозг – так себе, вроде передаточного центра от многомерия к трехмерию… Интуиция, совесть, честь, талант… И наверняка многое еще, чего мы не знаем… Это, понимаете, вкратце… А если подробнее…
– Стоп, – сказал я. Записывать эту галиматью я не успевал и все же почему-то старательно царапал бумагу и злился, когда соскальзывала с пера чернильная капля, пришлепывая букву. Что-то происходило со мной сегодня, – видимо, из-за жирной курицы на обед…
Мильштейн перестал нести околесицу, уставился на меня своим сонным взглядом, и впервые я увидел в нем не зэка, уже готового дать признательные показания, а жалкого старика, которому на самом деле нет и пятидесяти, но который уже прожил жизнь и точно знает, что на волю ему не выйти, и ужасно боится физических методов следствия, но все равно тупо будет стоять на своем, хотя и знает, что никакие сионисты с воли ему не помогут.
Какие сионисты с воли? О чем я? Какая жирная курица на обед? Господи, этот человек – физик, и он знает, что Мир многомерен, он точно знает это, и я должен с ним говорить. Кто он? Мильштейн. Не знаю такого физика. Где он работал? И если он знает о многомерии, почему не пользуется? Неужели он до всего дошел сугубо теоретически и сам не обладает никакими способностями к экстрасенсорному восприятию?
Физик неожиданно начал медленно клониться набок, глаза его закатились, и он повалился на пол, как мешок, небрежно оставленный на табурете нерадивым хозяином. Я выбежал из-за стола, поднял безвольное тело и ощутил два совершенно противоположных желания. Дать ему в дыхалку, чтобы пришел в себя. И – положить на мягкое, дать поспать, сидеть рядом, ожидая, когда он очнется, а потом просить у него прощения.
За что – прощения? Этот физик попал в машину, его перемелет, как перемололо до него всех, кто не вписался в габарит. И бог с ним. Растолкать гада. Но рука не поднималась, и я стоял, поддерживая вонючего еврея под мышки, он висел на мне, его редкие волосы лезли мне в нос, до чего противно, только бы не сдох прямо сейчас, не должен, надо вызвать охрану, руки заняты, к черту, пусть лежит на полу, я его еще и сапогом в пах… Нет, не получается. Почему? Что со мной?
Мне стало страшно. Измерение совести – оно, может быть, действительно есть? Чушь, бред. Я вернулся к столу, опустился на стул, закрыл глаза руками и в темноте увидел не себя, а кого-то, кого я не знал, и этот некто смотрел мне в глаза, ничего не говоря, и мне становилось жутко, потому что я видел, что обречен. И что палач мой – этот еврей, который не протянет на лагерной баланде и года, но почему-то останется жить, и будет смотреть мне в глаза всегда, и всегда будет спрашивать: кто я и кто ты? Почему тебя не интересует то, что я действительно знаю, а лишь то, что, как тебе кажется, я знаю или могу знать?
Я должен был спасти этого человека! Только потому, что он знал (в конце сороковых!) то, что знаю я – в конце восьмидесятых? Или потому, что он – человек? Потому, что он достоин жить или потому, что мне его жаль?
Голова… В ней начала рождаться страшная боль, я понимал, что на самом деле ничего не болит, на самом деле из глубины поднимается волна жалости, презрения к себе, волна чего-то нереального, что зовется совестью и от чего нет спасения, если не задавить эту волну сразу, но я не успел, и мне было плохо, я хотел вытянуть руки и не мог, потому что я прикрывал ими глаза, чтобы не видеть, как корчится на полу физик, в сороковых годах открывший многомерность Мира.
Я заставил себя нажать кнопку и прохрипел конвойному:
– Уведите…
Я смотрел, как солдат легко поволок тело к двери и хотел крикнуть, чтобы он был поосторожнее, но не мог сказать ни слова, дверь захлопнулась, и я продолжал сидеть, а волна поднималась все выше, я ненавидел себя и весь мир, сделавший из меня машину, и вспоминал, как в детстве мой друг Мишка Зальцман стрелял в меня из рогатки, а я кричал ему «Мишка, я свой! Я не Антанта!» И готов был отдать все, что имел, кроме мамы с папой. Что стало со мной потом?
Несколько лет назад, когда я только пришел в органы, я допрашивал бы этого Мильштейна так же, как всех, не думал бы о том, кто он – еврей, русский или татарин. Почему сейчас я злился на него только за то, что нос у него не той формы? Неужели все люди действительно стадо, и достаточно одного удара кнута, чтобы… И ведь не избавиться от этого за десятки лет, ну вот так, как было со мной в семьдесят девятом, когда решался вопрос о должности старшего, а нас было двое, я и Соколов, хороший мужик, но я-то знал, что он не потянет, и он знал тоже, но ему сказали «подавай», и он подал, а меня завалили, и директор наш, будучи человеком прямым и евреев не любящим, сказал мне приватно: «Пятый пункт у тебя не того. Слишком много ваших. Получаете должности, суетитесь, а потом глядишь – и в Израиль».
В Израиль я не собирался, я хотел всего лишь стать старшим научным сотрудником – получить то, что мне полагалось… И я не мог больше ненавидеть Мильштейна за то, за что не хотел бы, чтобы ненавидели меня. Мне отмщение, и аз воздам. Третий закон Ньютона. Ну, и что мне с ним делать, с этим безродным космополитом? Все равно он загремит по пятьдесят восьмой-десятой, свой четвертак получит, и не помогут ему никакие измерения, сколько бы их ни было. Но почему так больно, бессмысленно больно, и перед глазами все ярче пенится желто-розовый шнур, и мне кажется, что он струится из моей же собственной головы и всасывается в стену и тянет меня, как погонщик волочит на веревке упирающегося осла, и мне ничего не остается, кроме как встать и идти, иначе он вырвет мой мозг, силен Патриот, и неужели я еще не настиг его и предстоит новый шаг?
Сколько прошло времени – там? И что я должен сделать здесь, прежде чем уйти? Я не в силах отделить свое «я» от этого эмгэбэшника, но сделать я (он? мы?) что-то могу?
Сил не было, и опять возникло ощущение, будто чьи-то ладони поддерживают меня. Теплые ладони, я лежал на них, погрузился в них по самые плечи, я чувствовал даже, как изгибаются на этих ладонях линии жизни и судьбы, знакомо изгибаются, но вспомнить не мог. И тогда я быстро записал в протоколе допроса некие слова, не очень понимая их смысл, но точно зная цель – сделать так, чтобы Мильштейн вышел. Что-то я должен был сделать, пока меня поддерживали ласковые ладони, и я писал быстро, а потом захлопнул папку и кинул ее в ящик стола, будто гранату с выдернутой чекой.
Я встал. Ладони подтолкнули меня, подбросили, словно легкий мячик, и забыли подхватить. Я начал падать и, чтобы не упасть, схватился что было сил за шнур, который натянулся струной и неожиданно лопнул.
С грохотом. Со вспышкой Сверхновой. И я понял: путь завершен.
Патриот
И понял, что проиграл. Вчера на сборище столичных психов я чувствовал себя королем. Слушал, что они болтали о своих способностях, сами себя накачивали, у них горели глаза и мысли, а мне было смешно и противно, потому что почти все они врали. Среди них было лишь два человека, которые что-то умели, и странно, что один оказался евреем. Я никогда не любил эту нацию. Логика тут ни при чем. Это подсознательное. А подсознание не обманывает – оно лучше знает, что нужно делать, к чему стремиться, кого любить и кого ненавидеть. Логика вторична, она пользуется знаниями, интуиция – главное, она использует еще и то, что человек не удосужился понять, а может, и не поймет никогда. И если интуиция подсказывает, что еврею нельзя доверять, то логика всегда найдет этому массу подтверждений.
Достаточно мне было посмотреть в глаза этому Лесницкому, и мне стало противно. Такой он был прилизанный, такой… тухлый, от него разило чужим, и я, не рассуждая (интуиция избавляет от этой необходимости), внушил ему связь со мной, это оказалось нетрудно, мозг его во время выступления открылся, как контейнер под погрузкой. Так вот тебе…
Это было вчера. А сегодня я проиграл, потому что ровно в десять, когда я, мысленно усмехаясь, приготовился к последнему удару, передо мной возникло лицо этого человека, которое приближалось подобно снаряду и ударило меня, отшвырнув к стене, и все смешалось, и родился ужас животный, невозможный ужас перед чем-то, чего на самом деле не существовало. Я барахтался, я дрался изо всех сил – и проиграл.
//-- Человек Мира --//
Мы этого не ожидали. Хотя я мог бы и догадаться. Так, блуждая по глухому лесу, перебираясь через завалы, то и дело теряя неразличимую тропинку, разве в конце изнурительной дороги не возвращаемся ли мы чаще всего в ту же точку, откуда вошли в чащу? Что ж, разве не каждый из нас – верный враг самому себе?
Впрочем, это лишь слабая попытка описать простыми словами то, что я испытал, когда путь завершился, и я с разгона, не успев затормозить инерцию движения собственного сознания, ворвался в мозг Патриота, сразу поняв, что никуда на самом деле и не двигался, что, перемещаясь в многомерии Мира, я только познавал сам себя – да и могло ли быть иначе? Патриот был такой же частью моего многомерного «я», как наемный убийца Лаумер, как подсознание общества, как черносотенец Петр Саввич, как все, кем был я и кто был во мне.
Я увидел Мир двумя парами глаз, и меня это не смутило. Я замер, и лишь мысли Патриота какой-то миг продолжали метаться, пытаясь выбраться, а потом замерли и они.
Существо, которое в пространстве тысяча девятьсот восемьдесят девятого года состояло из двух человек – русского Зайцева и еврея Лесницкого, а во множестве прочих измерений являло собой неисчислимую бездну сущностей, в материальности которых можно было бы легко усомниться, – это существо, о котором только и можно было теперь говорить «я», замерло, чтобы подумать и понять себя.
Замер, прислонившись к стеклу газетного киоска вконец измученный Лесницкий. Замер, сидя на табурете в кухне перед только что налитой чашкой кофе, широкоскулый, со впалой грудью и тщательно скрываемой лысиной Зайцев. Замерло подсознание наемного убийцы, перестав рассчитывать варианты, отчего Лаумер, ощутив в голове неожиданную и страшную пустоту, не сумел справиться с управлением и, вывернув руль вправо, врезался в каменный парапет. Замерло подсознание общества две тысячи шестьдесят седьмого года, отчего многие люди (сотни тысяч!) не нашли в себе сил на сколько-нибудь значительные поступки. И совесть следователя МГБ Лукьянова замерла, отчего дело Мильштейна было очень быстро завершено производством и передано на рассмотрение Особого совещания. И многое – еще глубже! – замерло в Мире, но я не торопился. Я хотел, наконец, понять.
Я был не один. Я стал пятым существом в компании тех, кто осознал себя в Мире за все время существования человечества.
Первым был римлянин Аэций, патриций знатного рода, и получилось это у него совершенно случайно. Трехмерное его тело умерло в пятьдесят шестом году до новой эры, что сейчас не имело значения. Именно Аэций первым встретил меня в Мире, в одном из своих измерений он был частью общественного подсознания, где мы с ним и соприкасались. Впрочем, топология Аэция была сложна, в двадцатом веке он был «всего лишь» Пиренейским хребтом, и землетрясения, которые там то и дело происходили, доставляли ему беспокойство, потому что влияли на те его сущности, которые он хотел поменьше тревожить – например, на групповую совесть конкистадоров второй половины шестнадцатого века.
Вторым оказался буддийский монах, явившийся в Мир сам, удивительным образом пройдя интуитивно все стадии познания, которые дались мне лишь с помощью врожденных способностей и математики. Монах утверждал, что в «Махабхарате» и «Упанишадах» есть попытки понять суть перехода «в себя», вся индийская философия к этому шла, не хватило последней малости, которую он постиг, когда много дней истощал себя в земляном мешке, терзая плоть гнилой водой и червями. Тело его умерло, а монах вошел в Мир. В одном из измерений он оказался гиперпространственной струной, протянувшейся через всю Метагалактику, и это обстоятельство доставляло ему значительно больше хлопот, чем Аэцию – Пиренейский хребет. Ощущение, по его словам, было таким, будто в колено всадили иглу, мешающую двигаться.
Третьей была женщина. Она жила (будет жить?) в начале двадцать второго века в стране, которую она называла Центрально-Европейский Анклав. Мне почему-то обязательно захотелось узнать, красива ли она, будто это имело хоть какое-то значение. Алина Дюран вышла в Мир, будучи уже в преклонном возрасте, и шла тем же путем, что и я, – наука и врожденные способности. Возможно, в молодости она и была красавицей, но мне решила показаться на исходе трехмерной жизни – сухонькой птичкой с печальными глазами ангела.
Четвертый из нас никогда не существовал в трехмерии как человек. В наше пространство-время он выходил лишь однажды и был ужасом. Тем ужасом, который охватил сотни тысяч людей, живших двенадцать тысяч лет назад, когда огромные валы катастрофического цунами поднялись над берегами Атлантиды и понеслись на ее столицу, сметая ажурные строения, пирамиды, сады, храмы, фабрики, военные лагеря – в обломки, ошметки, кровь, смерть. Четвертый из нас, не имевший никогда своего имени, был и в других измерениях буен и несговорчив, и Аэций прямо посоветовал мне не связываться с этим типом.
– Ты не в ладу с собой, – сказал Аэций. (Сказал? Это слово не имело смысла. А какое? Пусть будет «сказал"). – Тебе не повезло. В своем трехмерии ты существуешь сразу в нескольких телах. Какой ты на самом деле? Кто?
Действительно, кто я? Я ненавидел себя за то, что погубил великую нацию, которая без таких инородцев, как я, не наделала бы глупостей и бед, не изводила бы себя в гражданской войне и за проволокой ГУЛАГа, не стала бы апатичной нацией застоя. Но я ненавидел себя и за то, что не мог понять: нет такой нации, которую можно свести в пути какими бы то ни было кознями. Теперь-то я знал это: люди – единое существо, и лишь при поверхностном – трехмерном – исследовании судьба народа в любое время зависит от внешних обстоятельств. Народы, нации – многочисленные пальцы одной руки, и рука эта пока напоминает руку сумасшедшего, пальцы ее отбивают безумную дробь, не заботясь о ритме.
Я ненавидел себя за то, что распял моего бога Христа, и ненавидел себя за то, что искал врага вовне, а не в себе, ибо нет для человека, народа, нации врага более страшного, чем он сам. Самая большая опасность – не заметить опасности. Самый большой грех – не видеть собственного греха. И самое большое счастье – знать себя не только героем, но и смердом, гадом, рабом. Только сказав себе «Я раб», можно найти силы расправить плечи и вырваться на свободу.
Два моих трехмерных тела – Лесницкий и Зайцев – все еще были неподвижны, и то, что называют телепатией – выход на единое подсознание человечества, – свяжет теперь их навсегда.
Я – человек. И смогу заняться тем, чем должен заниматься человек разумный, осознавший, что он – часть Мира и что от его мыслей и действий может измениться не только он сам, не только дом его, не только ближайшее окружение, но вся Вселенная.
Я сместил себя во времени – на двести лет вперед, в измерение, где был частью общей памяти человечества. И стал болью. Я не представлял, что памяти может быть больно – так! Боль памяти о людях, погибших на всех континентах Земли в один день и час, в один миг – из-за того, что предки их совершили глупость. В двадцать первом веке ученые открыли многомерность Мира и решили, что теперь могут обойти запрет теории относительности. Полет к звездам сквозь иные измерения! Напролом! Как это обычно для людей – если идти, то напролом. Они построили машины для перехода между измерениями. Что ж, звезд они достигли. Но Мир един, и прорыв его сказался лет через сто, когда возвратная волна – боль Мира – достигла Земли и слизнула почти половину ее поверхности…
Теперь, когда я узнал, какие ошибки и преступления человечество совершит в будущем, когда я узнал о хаосе две тысячи тридцатого, о войне две тысячи восемьдесят первого, о том, как будут отравлены синтетическими продуктами два поколения людей в середине двадцать первого века, о национальных движениях по всему миру в конце двадцатого, когда я узнал даже время смертного часа человечества, когда я все это узнал, главным оказался единственный вопрос: что же мне делать? Что делать, Господи, чтобы ничего этого не было, что делать, Господи, сороконожке, застывшей в своем движении и не знающей, с какой ноги сделать следующий шаг?
Я и Патриот с ужасом смотрели в себя и не понимали, как мы могли допустить, чтобы в пятидесятых погиб физик Мильштейн, открывший многомерие и не успевший в него погрузиться. Я – Лесницкий, сидевший на корточках около газетного киоска, медленно поднял голову, и я – Зайцев, сидевший за столом в своей ленинградской квартире, медленно поднялся на ноги, и эти невинные движения вызвали отклик во всем моем многомерном теле: совесть Лукьянова чуть всколыхнулась, и следователь написал протест на постановление Тройки, но это не сохранило жизнь Мильштейну, подсознание убийцы Лаумера выдало «на гора» новый блестящий вариант операции, а подсознание общества…
Я не хочу, не могу, слышите, это слишком сразу, помогите, Аэций, монах, Алина!.. Господи, ты тоже, есть ты или нет тебя, – помоги!
Что сделаю я для людей? Что смогу?
Судьба
Я сидел на корточках у газетного киоска, сердце билось о ребра, перед глазами плыли разноцветные круги, но голова была ясной, будто кто-то влажной тряпочкой протер все мои мозговые извилины, и мысль, едва включившись, была четкой и последовательной.
Две минуты одиннадцатого.
Что дальше? – подумал я. Легче мне от того, что я знаю правду о самом себе? Мне не нужен был теперь шнур, чтобы почувствовать, как в квартире на Васильевском острове Зайцев смахнул со стола крошки, оставшиеся после завтрака, и тоже вслушался в себя, не зная, как жить дальше.
Погоди, – сказал я. – Ты – это я. Не бойся. Ты ошибался. Теперь мы справимся.
Я брел по переулку, ноги были ватными, тумбы, колонны, я был памятником, сошедшим с постамента. Тяжело.
Что делать? Стать прорицателем, как Ванга? Я могу. Ванга не знает, откуда в ней представление о будущем, она заглядывает в себя и видит только часть реальности, смутные образы, потому что истинного знания в ней все же нет. Я могу больше, но не хочу.
Я могу лечить, как Джуна, которая тоже ощутила лишь часть себя, только часть, и не поняла истинной многомерной сути человека. Я могу больше. Но не хочу.
Я шел мимо витрин продовольственного магазина, пустой витрины с огромной колбасой из папье-маше – настоящей колбасы в этом магазине не было уже несколько месяцев. Я шел мимо очереди, исчезавшей в дверях магазина «Изумруд». «Как повысилось благосостояние наших людей, – подумал я, – надо же, очередь за драгоценностями!» У меня никогда не возникало этой проблемы, с моими ста восемьюдесятью в месяц я мог жить спокойно.
Что же делать мне в наше смутное время, когда на каждого ортодокса приходится три реформатора, готовых сокрушить все и всех? Я не хочу крушить, не хочу быть Патриотом, потому что никакой чужой народ не может сделать с моим то, что способен он сам сотворить со своей судьбой. Не хочу быть ни убийцей, ни следователем, ни даже обществом или Вселенной.
Я дошел до знакомого сквера, в аллее бегали малыши, две воспитательницы неопределенного возраста тихо беседовали, сидя на скамейке, не обращая внимания на ребятишек. Двое мальчиков бегали за третьим, плачущим, и кричали: «Турка! Турка!"
Я остановился. Господи, кто же – мы? Ведь есть подсознание и у нашего, потерявшего себя общества, и это подсознание тоже кому-то принадлежит. Человеку? Неужели – человеку? Или монстру с иной планеты? Динозавру из мезозоя? А может, наоборот – замечательно разумному созданию из далекого будущего, и для него темные инстинкты – лишь возможность на какое-то время ощутить себя не стерильно чистой мыслящей машиной, но существом эмоциональным, глубоко чувствующим?
Я присел на край скамьи. «Каждый из нас, – подумал я, – приговорен природой к высшей мере наказания, ответственности за весь Мир. Но жить с ощущением приговора невозможно. Невозможно приговоренному улыбаться рассветам».
Куда мы идем? Аэций, монах, Алина – знаете ли вы, куда мы все идем?
Пожалуй, свой путь я знаю. «Турка! Турка!» «Проклятый ниггер!» «Бей жидов!» Не хочу. Не будет этого.
От волнения мне показалось, что я забыл формулу погружения. Слова метались в пространстве мыслей, раскаленный обруч все теснее охватывал голову, и я знал, что делаю это сам – в пространстве совести.
//-- * * * --//
Аэций встретил меня радостным возгласом, он ждал меня.
– Я не могу так жить, – обратился я к римлянину. Я не мог представить его себе целиком во всех измерениях, да это было и невозможно, Аэций явился передо мной в доспехах и шлеме, будто стоял, расставив ноги, в строе «свинья».
– Как – так? – удивился Аэций, и от его движения в одной из галактик местного скопления взорвалось сверхмассивное ядро.
– Люди убивают друг друга, – сказал я. – Люди! Убивают! Друг друга!
Я видел Мир своими глазами, и глазами Патриота Зайцева, и еще чьими-то, о ком прежде не имел представления; я должен был отыскать существо, чьим измерением совести стал мой мир, я должен был сказать, что я о нем думаю.
– Попробуй, – пробормотал Аэций, – но не советую. Мало ли кто это может…
Я не слушал. Видел: сосед бросается на соседа, в руке нож, в мыслях злоба – вчера они вместе пили чай и играли в нарды, сегодня они враги, потому что разная кровь течет в их жилах, разные общественные подсознания гонят их. Видел: толпа, руки воздеты, крики «Прочь!», и оратор, молодой, красивый, усики, горящий взгляд, напряженный голос: «Масоны! Из-за них в стране исчезло самое необходимое, стоят поезда, бастуют шахтеры, из-за них погибло крестьянство, ату!»
Я съежился и отступил перед этой волной ненависти, направленной прямо на меня – в лицо, в разум. Аэций поддержал меня, я падал на его сильные ладони, он говорил что-то, я не слушал. Вот еще: пыльная дорога, печет солнце, толпа, молодые ребята, в руках камни, палки, железные прутья. Крики. Что? Не пойму. Впереди на дороге – автомобиль, за рулем мужчина, смотрит на нас, в глазах ужас, руки стиснули баранку, ехать нельзя – куда? в толпу? Рядом с ним – женщина, глаза закрыты, рот зажат ладонью, чтобы не рвался крик. Вот – ближе. Удары. Мнется тонкий сплав. Нет!
Я вывалился на асфальт, в пыль, которая мгновенно забила мне ноздри, дыхание прервалось. Жара, духота, я – я, Лесницкий? – стоял, прижавшись к капоту, и слышал только хриплое дыхание множества людей. Закричал:
– Стойте! Аллах не простит! Это – люди! Не убивайте себя! Вокруг меня образовалось свободное пространство. От меня отшатнулись, как от прокаженного, и я смог заглянуть в покореженную кабину. Поздно. Ничего не сделать. Меня мутило, но я смотрел, обязан был смотреть, чтобы знать, что могут сделать с человеком.
Подошел высокий парень, пряди спутанных волос спадали на глаза, я не видел их выражения, но это было неважно. Я знал, что в глазах ничего нет. Ничего. Пусто.
– Ты, – сказал он. – Ты – из этих? Как сюда попал?
Я протянул вперед руки и почувствовал, что мне пытаются помочь все существа и идеи, которые были частью меня.
– Люди! – сказал я и…
И где-то в созвездии Лисички, на расстоянии трехсот световых лет от Земли, вспыхнула Новая звезда. Закричал Зайцев от душевной боли, от неожиданной картины, которую он увидел. Замерло подсознание убийцы Лаумера. В полночь на развалинах дома, где нашел смерть Петр Саввич, появился блеклый призрак, подносящий к глазам окровавленные ладони. В подсознании общества двадцать первого века родился новый инстинкт, а в самом обществе – люди, желающие странного, и ход истории чуть изменился.
Аэций поддержал меня, отвел часть боли, иначе мог бы погибнуть целый мир на планете Альтаир II, – теряя часть себя, среди боли, проникшей сквозь все мои измерения, я осознал и эту свою глубину, и поразился ей. Подобно маятнику, сознание мое раскачивалось от измерения к измерению, от прошлого к будущему, и вынырнуло опять в страшное утро шестнадцатого мая тысяча девятьсот восемьдесят девятого года, и я на мгновение увидел себя на пустынной уже дороге в Ферганской долине, я лежал и смотрел в небо, и глаза мои были пусты, потому что меня больше не было в этом теле – так уходит жизнь из руки, отделенной от туловища.
И возник туннель, и свет в его далеком, почти невидимом конце, и я увидел всю свою жизнь, и поразился, и услышал голоса умерших родителей и даже бабки с дедом, погибших много лет назад в печах Аушвица.
Я крепко держался за Аэция, который говорил мне что-то ласковое, чего я не понимал сейчас, потому что не хотел уходить из этого жестокого, но моего, все равно моего мира.
Однако, эта смерть, видимо, задела жизненно важные функции, и вместе с Лесницким, страдая, будто насаженная на иглу бабочка, уходил из жизни Патриот – раскаленный шнур прошел сквозь сердце. И был еще один туннель, и еще свет в его конце, и еще одна моя жизнь…
Не удержал. Не смог.
– Аэций, – сказал я. – Как же без них? Не сумею.
– Придется, – отозвался римлянин. – Ты только сейчас и начинаешь жить, понимая себя.
– Нас слишком мало, – прошептал я.
– С тобой – пятеро. А будут миллионы.
– Ждать?
– Что предлагаешь ты?
Я протянул перед собой руки – две отрубленные руки.
– Я вернусь. Ничего еще не сделано.
Вздох. Смех.
– Я вернусь! – крикнул я.
И вернулся. Вы знаете, как и куда.
1987
Каббалист
1
Роман Михайлович Петрашевский встал, как всегда, в шесть. По утрам он обычно писал черновики, долго думал над каждым словом, получалось немного, страница или две, и Роман Михайлович считал это хорошим результатом. Уходя в институт, он оставлял написанное справа от машинки, чтобы Таня перепечатала набело. Сегодня он сделает это сам, на работу не пойдет – библиотечный день.
Р.М. заканчивал книгу. Впрочем, книга – это слишком сильно. Брошюра на четыре листа. Осталась последняя глава, описание прогноз-матрицы. Не самое сложное, работа над задачами и анализ пошагового алгоритма куда труднее. Прогноз-матрица была единственным звеном, зависевшим от знаний читателя в своей области науки. Для решения учебных задач специальных знаний не требовалось, физики, биологи и даже издательские рецензенты справлялись с упражнениями равно успешно. Но чтобы составить матрицу – а без нее к прогнозу открытий не подступиться, – требовались профессиональные знания. Отвечая на десятки наводящих и проверочных вопросов, читатель, если бы добросовестен, выкладывал все, что знал и умел. Но беда заключалась в том, что каждый знал и умел разное, и составление матрицы, хочешь-не хочешь, оказывалось процессом субъективным.
Текст сегодня давался особенно трудно, Роман Михайлович около часа думал над одним-единственным предложением, и в конце концов убедился, что последний вариант ничем не лучше первого. Он проверил, плотно ли прикрыта дверь спальни, и сел к машинке. Подумал, что после завтрака нужно будет, пожалуй, вернуться к предыдущей главе. Если изменить упражнения, станет яснее, почему плохо работает прогноз-матрица.
И только теперь Р.М. вспомнил: после завтрака он не сможет заняться делом, потому что к десяти его ждет следователь в районной прокуратуре. Странная история. Вчера, уже под вечер, позвонил некто, назвавшийся Сергеем Борисовичем Родиковым. Голос у следователя был сухим, как солома, казалось, что Родиков долгой тренировкой вышелушил из своего голоса все обертона.
– Не могли бы вы, Роман Михайлович, – сказал следователь, – подойти ко мне в прокуратуру завтра к десяти? Собственно, мне нужно только кое-что уточнить, но по телефону не получится. Я задержу вас минут на десять, не больше.
– Почему же, – сказал Роман Михайлович, – по закону вы можете задержать меня и на сорок восемь часов.
Родиков хмыкнул, слышно было, как он перелистывает бумаги.
– Значит, договорились?
– А в чем дело? У меня завтра свободный день, и я хотел поработать…
– Странную фразу вы сказали, если вдуматься, – проговорил следователь Родиков. – Если уж у вас свободный день, тем лучше, не придется сочинять справочку на работу… В общем, жду.
Вспоминая этот разговор, Роман Михайлович прошел на кухню, где Таня готовила традиционный завтрак – яйца всмятку и крепкий кофе. Диалог тоже был обычный, утренний, касался пустяков, и Р.М. одновременно раздумывал над задачкой по курсу развития воображения: вас вызвал следователь и задал вопрос…
– Танюша, – сказал он, – я ненадолго выйду, вернусь к одиннадцати. Беловик на сегодня я сделал сам… А ты пока займись письмами, хорошо?
//-- * * * --//
До прокуратуры пошел пешком. Это оказалось недалеко – минут двадцать, если не торопиться. Старый, дореволюционной постройки, дом был не из тех, что объявляют памятниками зодчества. Заурядное двухэтажное строение, но на углу перед входом сохранилась единственная, пожалуй, в городе настоящая каменная афишная тумба, на которой, впрочем, давно не клеили афиш, сохраняя, видимо, как реликвию. Это, однако, не помешало кому-то вбить на куполообразную вершину тумбы огромный металлический крюк непонятного назначения. Получилось вполне эклектическое сочетание – хоть сейчас на выставку модерна.
Следователь оказался немолод, худ и Петрашевского встретил с недоумением.
– Садитесь, пожалуйста, – пробормотал он, – я сейчас закончу… Пять минут.
Родиков писал быстро, то и дело решительно вычеркивая слова и целые строки. Повесть он, что ли, пишет в рабочее время, – подумал Р.М., – или обычный рапорт требует столь кропотливой работы над словом? Жду ровно пять минут, – решил он, – и ухожу.
До назначенного срока оставалось двадцать секунд, когда следователь внимательно перечитал написанное, скомкал лист и бросил в корзину. Посмотрел на посетителя и улыбнулся.
– Не жалко? – спросил Роман Михайлович.
– Жалко, – буркнул Родиков, улыбка его мгновенно выцвела. – Не бумагу, а себя. Знали бы вы, на что уходит время… Присаживайтесь поближе.
Следователь вывалил на стекло стола десятка два фотографий. Раскладывая их перед Петрашевским, он говорил:
– Читал я ваши вещи, не все, конечно… Представлял высоким и с пронзительным взглядом, пронзительный взгляд – обязательно.
– Вы, значит, любитель фантастики? – с раздражением, которого не мог скрыть, спросил Р.М.
– Сын любит. Я тоже вынужден читать, чтобы не отстать в развитии. К вам вот какая просьба. Очень внимательно посмотрите на снимки и скажите: знакома ли вам кто-нибудь из этих женщин?
На фотографиях были женские лица – молодые и не очень. Старых не было. Самой молодой из женщин можно было дать лет восемнадцать, самой старшей – около тридцати. Никого из них Р.М. раньше не видел. Он, впрочем, догадывался, какая именно фотография интересует следователя, потому что лишь одна была любительской. Сфотографирована была девушка лет восемнадцати, миловидная, со светлой челкой и большими темными глазами, очень серьезная девушка, грустная даже. Играть с Родиковым в логические игры желания не было, и Р.М. покачал головой:
– Никого не знаю. И не знал.
– Посмотрите внимательно, – настойчиво повторил Родиков.
– Послушайте, товарищ, – сказал Р.М., – память у меня хорошая. В свою очередь, могу ли я получить объяснение, что за фильм вы тут со мной разыгрываете? Времени у меня нет.
– Не нужно сердиться, Роман Михайлович, – сказал следователь примирительно. – Знали бы вы, какие штучки иногда проделывает память… Ну, хорошо. Яковлева Надежда Леонидовна – это имя вам что-нибудь говорит?
– Нет, не говорит. Я никогда не знал женщину с таким именем, отчеством и фамилией. Все?
– Все, – согласился следователь. – Сейчас я оформлю протокол опознания, вы подпишете, и потом мы будем говорить только о литературе.
– В том случае, если вы мне объясните, что означает эта выставка. Они что – все Надежды Яковлевы?
– Нет… Видите ли, одну из фотографий нам переслали из Каменска. Надя Яковлева, восемнадцати лет, покончила с собой на прошлой неделе. Вот здесь подпишите, пожалуйста… Спасибо. Мать подала в Каменскую горпрокуратуру заявление. Начали разбираться. В бумагах Нади обнаружили папку, полную бумаг, изрисованных странными рисунками. На обложке надпись: «Роману Михайловичу Петрашевскому (Петрянову)». Видимо, фотографии разослали всюду, где по адресам значится Роман Михайлович Петрашевский. Вероятнее всего, кстати, в возбуждении уголовного дела будет отказано. Эксперты квалифицируют случай как типичное самоубийство. Но мать, конечно, можно понять…
//-- * * * --//
Р.М. вернулся домой не сразу. Побродил по городу, заглянул в книжные магазины. Полки, как обычно, ломились от томов и томиков, брошюр и альбомов, и Р.М., как обычно, ничего не купил. Из художественной прозы он собирал лишь фантастику. Классику и современных авторов тоже читал, конечно, – книги ему приносили знакомые или сослуживцы, на день или на неделю, срок вполне достаточный, Р.М. был в курсе новинок. А фантастику брал у спекулянта, с которым свел знакомство давно, еще на заре книжного бума…
Красивая девушка, думал он, перебирая книги. Глаза добрые. Печальная. А может, он ошибся? Следователь так ведь и не показал нужную ему фотографию. Не положено? Зачем тогда сказал о самоубийстве? Разве это положено, когда идет следствие? Впрочем, следствие, кажется, еще не идет, есть только заявление матери, уголовное дело не возбуждено. Что было в папке? И кому она в действительности предназначалась? Роману Михайловичу Петрашевскому, да еще и Петрянову. Допустим, что в стране есть семьдесят человек с такими параметрами. Но псевдоним? Р.М. публиковал свои фантастические рассказы под фамилией Петрянов. Сначала, когда работал в «Каскаде», псевдоним был нужен, чтобы начальство не догадалось о его второй профессии. Потом привык. Сейчас-то многим уже известно, что Петрашевский и Петрянов – одно и то же лицо. Вот и девушка эта, Надя Яковлева из Каменска. Откуда она знала? В прессе псевдоним не раскрывался. Нет ли все-таки второго Петрянова-Петрашевского?
Домой он вернулся к двенадцати. Таня сидела над ворохом писем. Это были, в основном, ответы на викторину, которую Р.М. второй год вел в детском журнале. Читать письма было удовольствием, до чего же некоторые дети были умны, до чего любили фантазировать! Но удовольствие это отнимало много времени, и часть работы Р.М. переложил на Таню.
– Вот, – сказала она, когда муж, переодевшись в домашнее, сел рядом на диван. – Послушай, что пишет Ия Карпонос, шестой класс, между прочим. «Ваша задача о грузе очень легкая. Я ее решила за пять минут. Нужно увидеть, что противоречие такое: груз должен падать, потому что должен быть удар, и груз не должен падать, потому что удар может разрушить основание. Значит, груз нужно разделить в пространстве. То есть – на две части. Нижняя должна падать, а верхняя должна оставаться на месте и поддерживать установку».
– Доподлинно, – пробормотал Роман Михайлович. – Девочки почему-то лучше мальчиков усваивают приемы. Систематичнее они, что ли? Должно, вроде, быть наоборот?
– Ты всегда недооценивал девочек, – Таня улыбнулась.
Р.М. промолчал. Надю Яковлеву он тоже недооценил? Не шла она у него из головы, лицо так и стояло перед глазами, он был уверен, что правильно угадал фотографию.
Однако нужно было работать. До обеда он подбирал новые задачи к предпоследней главе. В запасе у него было штук двадцать пять – по разным наукам и даже по философии. Лучше всего получались задачи астрономические, причину Р.М. понимал, и она была не в пользу его теории: в астрономии проще предсказывать и труднее проверять.
Он отобрал две задачи, но дальше дело застопорилось. Таня ушла куда-то по хозяйственным делам, Роман Михайлович сидел за столом, думал. И понял, наконец, что думает не о задачах и не о книге, а о некоей Надежде Яковлевой. Отчего может добровольно уйти из жизни молодая девушка? Несчастная любовь? В таком возрасте это воспринимается с такой острой пронзительностью, что кажется: если он изменил, зачем жить?
Зазвонил телефон. Р.М. подождал, пока Таня поднимет трубку, вспомнил, что жена ушла, и, ругнувшись, вышел в прихожую.
Звонил Женя Гарнаев. Голос у него был громким и бодрым, но звонок в неурочное время свидетельствовал о каком-то происшествии.
– Что случилось? – спросил Роман Михайлович. – Тебя уволили?
– Нет, – сказал Гарнаев, – но к тому идет. Пока получил строгача.
– За что?
– Сказал этим подлецам, что они подлецы.
– Понятно, – Р.М. вздохнул. – Ты еще не усвоил, что когда у подлеца власть, ему нельзя говорить, что он подлец?
– Разве я не должен говорить правду?
– Должен, – согласился Роман Михайлович.
История была давней и началась с ошибки, чуть менее масштабной, чем поворот сибирских рек, но для десятков людских судеб не менее драматичной. Лет двадцать назад надумали в республике построить обсерваторию. Однако место для нее выбрали наспех и неудачно, да и коллектив был подобран вовсе не из энтузиастов своего дела. Сотрудники половину времени тратили на работу, а половину – на склоки. Евгений уверял Романа Михайловича, что это типично для многих обсерваторий: оторванность от города, необходимость почти всегда быть вместе и на виду, а люди ведь разные, и многие психологически несовместимы… Перспективной и единой программы исследований не существовало. Началось многотемье, все были недовольны всеми и, прежде всего, директором.
Р.М. плохо представлял себе, что там, в обсерватории, происходило. Знал, что на директора писали анонимки. Жалобы, которые сотрудники подписывали, годами лежали без движения. Точно такие же жалобы, но без подписи, вызывали немедленную проверку.
Анонимки директора и доконали. Р.М. не знал точно, за что его в конце концов сняли. Вовсе, однако, не за то, что не сумел создать научной школы и плодил мелкотемье. Что-то было, с наукой не связанное, какие-то хозяйственные упущения. И тогда назначили астрономам в начальники физика, специалиста по монокристаллам. Ни одной работы по астрономии, но зато – апломб: «Астрономия? Понадобится – через десять дней буду знать назубок!» И желание сделать карьеру. Руководил лабораторией в физическом институте, перспектив роста никаких, несмотря на то, что был «национальным кадром». Стал директором и был уверен, что выговорами заставит людей делать все, что он захочет.
С Женей Гарнаевым Роман Михайлович познакомился как-то во Дворце пионеров – обоих пригласили рассказать ребятам о космосе и фантастике. Евгений был моложе всего на несколько лет, но из-за непрошибаемого оптимизма казался юнцом. К Петрашевским он заходил довольно часто, увлекся теорией открытий, хотел даже помогать в разработке, но все же настоящим помощником не стал – достаточно у него было и своих проблем. Вот снимут директора, – говорил он, – и можно будет работать. Р.М. живописал ему, что, с точки зрения науковедения, произойдет, когда директора снимут: полный хаос, развал и взаимное озлобление. Нет, – уверял Евгений, – тогда-то все и придет в норму.
А пока, впрочем, Гарнаев получил очередной выговор. Все по прогнозу. Р.М. предсказал этот выговор еще месяц назад, потому просто, что Евгений старался держаться в стороне от склок, воображал, что если он никого не трогает и занимается своей диссертацией, то и его трогать не станут. Это было ошибкой. Если склока захватила коллектив, то не участвующий приравнивается дезертиру.
– Я загляну к тебе, ты не занят? – спросил Евгений.
– Заходи, – согласился Роман Михайлович.
Все сегодня шло кувырком, книгой придется заниматься вечером, когда стихнет уличный шум и придет второе дыхание. Если придет. А завтра – идти в институт, и неизвестно, удастся ли вырваться хотя бы после обеда. Плохо.
Все же до прихода Гарнаева удалось немного подумать. Задача об излучении квазаров в конце концов получилась. Он применил обходное решение, систему стандартов, и задача поддалась. Во всяком случае, то, что получилось в результате, вполне могло существовать и в природе. Оставалось главное – обсчитать идею. Все, что делал Р.М. до этого момента, наукой почти никем не считалось. Наука – это идея плюс математика. Идея – вот она, а считать Р.М. не собирался. Пусть этим действительно занимаются специалисты. Попросить Евгения? Не возьмется. Его тема – туманности и молодые звездные комплексы. Ну хорошо. Пусть читатель-астрофизик, если какой-нибудь астрофизик эту книгу прочитает, наводит математику сам. А ведь, скорее всего, пока книгу будут печатать – целый год впереди! – кто-нибудь из реальных специалистов по квазарам задачу эту решит, ведь задача настоящая, кто-то наверняка над ней бьется. Опубликует решение, причем почти наверняка то самое, о котором Р.М. напишет в книге, не имеющей к астрофизике прямого отношения…
Гарнаев ввалился в квартиру и поволок на кухню две тяжелые сумки, за ним шла Таня.
– Слушай, – сказал Евгений, который всегда говорил подлецам, что они подлецы, – почему ты разрешаешь своей жене таскать такую тяжесть? Своей я не позволю. Если женюсь.
– Ничего-ничего, – поторопилась Таня, – я шла за хлебом, а это просто случайно. Помидоры выбросили по тридцать копеек государственные, да еще в гастрономе мясо без талонов давали. И потом, Женя, кто же у нас тяжести таскает, если не женщины? Мужчины тащат на своих плечах страну, а мы, женщины…
– …Мужчин, а с ними и всю страну, да? Вот только, почему не в ту сторону?
Р.М. повел Евгения в кабинет, Гарнаев был громогласен, перебить его могла лишь сирена воздушной тревоги, и Роману Михайловичу пришлось безропотно выслушать рассказ о том, как Евгений потребовал протокол заседания аттестационной комиссии, постановившей, что он, Гарнаев, не соответствует занимаемой им должности младшего научного сотрудника. Сначала ему сказали, что протокол в сейфе, а ученый секретарь болен. Тогда Евгений нашел ученого секретаря на его личном огороде и потребовал либо протокол, либо сатисфакцию. Ученый секретарь предпочел выдать протокол, видимо, не зная, что означает иностранное слово «сатисфакция». И что же? Вопросы в протоколе были сформулированы иначе, чем на самом деле. А ответы перефразированы или сокращены до неузнаваемости. Гарнаев заявил, что отправит эту фальшивку в Отделение Академии. Тогда началась небольшая потасовка: ему отказались выдать копию, после стычки он и обозвал всю директорскую мафию подлецами. Сказано это было во всеуслышание, немедленно составили акт, и директор заполучил на Евгения компромат.
Что тут можно было сказать?
– Так и дальше будет, – резюмировал Р.М. – И поделом. Потому что позитивной программы ни у кого из вас нет. И демагогу вашему вам противопоставить нечего, кроме того, что вам он не нравится. Единственный аргумент – не специалист. Ты лучше мне другое скажи… У тебя вот племянница девятнадцати лет…
– Огонь-баба, – сообщил Евгений.
– Вот и скажи мне, по каким причинам, кроме любовной, может покончить с собой современная девушка?
– Ты и психологические задачи хочешь включить в книгу? Они тоже решаются по приемам?
– Сначала ответь, – попросил Р.М.
– Ну… Во-первых, связалась с подонками, что-то натворила, а потом испугалась… Или наоборот, не она, а с ней что-то сотворили, и она не выдержала… Или еще – наркотики. Сошла с катушек, и того… Дальше – алкоголизм. Впрочем, я ведь не по методике рассуждаю.
– Жуткие вещи ты говоришь, – пробормотал Р.М. – Я и не подумал… А если у нее потом находят папку со странными рисунками и посвящением некоему Петрашевскому Роману Михайловичу, прозванному Петряновым?
– Какие рисунки-то?
– Понятия не имею. Странные.
– Наркотики, – убежденно сказал Гарнаев. – Видения, бред и фантазии. И посвящение фантасту, который может во всем этом разгадать смысл. Тем более, что в городе только один писатель-фантаст.
– И в стране тоже?
Гарнаев понял, наконец, что речь идет не о решении учебной задачи.
– Ну-ка, – потребовал он.
Р.М. рассказал о посещении прокуратуры.
– В этом есть нечто загадочное и даже романтическое, – сказал Евгений.
– Романтика самоубийства? – возмутился Р.М.
– Я имею в виду обстоятельства. Папка, что ни говори, адресована тебе и никому другому. Неужели ты не хотел бы поглядеть, что в ней?
Роман Михайлович промолчал. Не встретив поддержки, Евгений опять переключился на обсерваторские темы, и Р.М. сказал, что он, пожалуй, поработал бы еще над последней главой. Гарнаев не обиделся и пошел на кухню прощаться с Таней.
До вечера работалось хорошо. Удалось подступиться к решению задачи о втором законе Ньютона. Задача была любопытна, учила даже к самым «стойким» законам природы относиться с долей здравого недоверия. Р.М. получил удовольствие от хода рассуждений, методика не пробуксовывала ни на одном шаге, даже прогноз-матрица на этот раз удалась.
И тогда, под влиянием неожиданного порыва, он позвонил Родикову. Следователь был у себя и, наверно, опять сочинял какую-нибудь бумагу. Предложение побеседовать в неофициальной обстановке он принял сразу и сказал, что минут через десять закончит работу, и почему бы…
Они встретились у афишной тумбы и медленно пошли по направлению к драматическому театру.
– Чего только я ни повидал, – говорил Родиков, – но когда так вот, совсем молодая… А что до той папки, то и мне ее содержимое практически неизвестно. Рисунки. Карандаш, фломастеры, акварель… Вы девушку так и не вспомнили?
– Нет, – Р.М. покачал головой. – Но есть два вопроса. Первый: почему она это сделала? Второй: почему там моя фамилия? Если адресовано мне, значит, она что-то хотела этим сказать. И оттого, что я ее не знаю, ничего не меняется. В общем, я хотел бы увидеть папку. Это возможно?
Минуту они шли молча. Родиков обдумывал что-то, никак не показывая свое отношение к просьбе.
– Почему она это сделала? – сказал он наконец. – В запросе было сказано предположительно о психической болезни. Только предположительно. Мое личное впечатление, из опыта: она столкнулась с жизнью. Только и всего. Иногда это бывает убийственно. Девочка, над которой мать тряслась, отец с ними давно не живет. Матери, знаете ли, иногда большие дуры. Думают, что если дети у них живут как у бога за пазухой – радостное детство и все такое, – это и есть правильное воспитание. А потом какой-нибудь подлец оскорбит, сам, может, и не заметив, – и все. Трагедия. Жить не стоит. Пачка снотворного. Много таких случаев знаю. Большинство – девушки. Практически всех откачивают. Но случается, конечно, – не успевают. Рисунки Нади тоже работают на эту версию. Реальности в них нет, жизни… А фамилия ваша… Может, и не ваша вовсе, случаются ведь самые удивительные совпадения. Это раз. А может, она любила фантастику. Но это уже, понимаете, мои домыслы. А точно не знаю. Возбуждать дело прокурор не станет, забот и без Нади больше чем… Так что папка с рисунками останется у матери. Попробуйте написать ей. Вы мне позвоните, я скажу адрес, секрета здесь нет.
2
Р.М. был собой недоволен. Книгу он закончил и отослал, но, перечитав рукопись, понял, что в нескольких местах все же недотянул. Это было нормальное состояние. Если бы он был доволен сделанным, из этого наверняка следовало бы, что книга – дрянь.
В институт он теперь ходил ежедневно, нужно было наверстывать. За прошедшие месяцы, пока мысли были заняты книгой, появилось много публикаций по его плановой теме. Информационный бум, как говорили коллеги. На самом деле никакого бума не было, потому что большую часть статей можно было без вреда для науки сразу спускать в мусоропровод. Избавляться от этого хлама Р.М. предлагал с помощью своей методики открытий. Худо-бедно, но работы нулевого уровня эта методика отсекала мгновенно.
На работе к Петрашевскому относились как к человеку с приемлемыми для ученого странностями. Никто – никто! – из сотрудников, высказывая уважение к его работам по специальности, хроматографии селена, даже не пробовал понять, чем он занимается дома. Никто не прочитал хотя бы одну из его брошюр или статей по прогнозированию открытий. Из многих городов страны незнакомые люди писали ему, спрашивали совета и советовали сами, а здесь, в родных пенатах, была тишь да гладь. Вот уже восемь лет он сидел за одним и тем же столом без всякой надежды дослужиться до старшего научного сотрудника. Должности требуют локтей, а толкаться Р.М. не любил. Когда-то Таня ворчала: вот, мол, и этот лабораторию получил, и тот, оба с тобой учились и уже доктора наук. Один, правда, национальный кадр, но второй-то – русский. Р.М. устроил семейную сцену, сказал все, что думал о должностях, околонаучной возне и докторах-академиках независимо от их национальной принадлежности. Больше Таня об этом не заговаривала.
Денег им, в общем, хватало – с гонорарами. Детей не было, Таня болела, потому и с работы ушла, а потом, когда можно было устроиться, Р.М. не разрешил: помощь ему нужна была не деньгами.
За две недели после отправки рукописи Р.М. отыскал и решил еще одну задачу на прогнозирование открытия. Таня распечатала сотню экземпляров, и Р.М. разослал решение с методическими указаниями всем своим корреспондентам. Позвонил Родикову, тот был занят, торопился, но адрес продиктовал и даже просил звонить еще, на работу или домой, можно встретиться, поговорить…
Отправив уже письмо, Р.М. раскаялся – не нужно было этого делать. Ему, видите ли, любопытно, а матери каково? Набросился на Таню: почему не отсоветовала? Но дело было сделано, и оставалось ждать.
В институте наступила спокойная пора, шеф отбыл на совещание по сильным магнитным полям, и в лаборатории много говорили о футболе, международных событиях, высоких ценах, гнилой картошке и армянских националистах, почему-то считающих Нагорный Карабах частью Армении. Впрочем, бывало, и работали. Р.М. любил самостоятельность и дома имел ее в избытке. В институте он предпочитал выполнять то, что хотел шеф. Он так привык, бурь ему хватало с методикой и фантастическими рассказами, а на работе хотелось чего-то спокойного.
Как-то они пошли с Таней в кино, идти не хотелось, но жена настояла, иногда она умела быть упорной – в таких вот мелочах. Фильм был серым, но незадолго до конца один из персонажей сказал своей дочери несколько слов, которые заставили Романа Михайловича вздрогнуть. И слова-то были необязательные, что-то вроде «Таких ведьм, как ты, еще поискать надо!» Но фраза из памяти не ускользала, и Р.М., привыкнув доверять неожиданным впечатлениям, долго потом искал нужную ассоциацию или аналогию, слушая одновременно Танины рассуждения о том, что такие средние фильмы очень точно рассчитаны на средний уровень зрителя, и в этом проявился талант режиссера. Ассоциаций не возникло – то единственное, что он должен был вспомнить, на ум не пришло.
Еще через несколько дней позвонил Родиков и пригласил погулять после работы. Р.М. согласился с неохотой. Он злился, с утра пришлось высидеть больше трех часов на семинаре, обсуждалась дурацкая, по его мнению, работа, которая не могла быть верной потому хотя бы, что противоречила всем правилам науковедения. Р.М. отмолчался, он приучил себя не вступать в заведомо бесплодные дискуссии. Чтобы доказать глупость автора, пришлось бы потратить много времени и нервов, этого Р.М. себе позволить не мог. Но настроение испортилось.
С Родиковым они встретились у афишной тумбы и медленно пошли к станции метро, где был небольшой сквер, и можно было посидеть на скамейке.
– Мать девушки ответила, – сказал следователь после недолгого молчания. – В возбуждении уголовного дела, как я и предполагал, ей отказали. Типичный случай, девушка была на учете в психдиспансере.
– Почему она написала вам? Я ведь дал свой домашний адрес.
– Вам писать она то ли не захотела, то ли постеснялась. Ваши рассказы из книги «Пространство мысли» дочь читала последние дни перед… Она просит обо всем забыть, это, мол, ее беда и так далее…
Ассоциация, которая таилась в дальних уголках подсознания, всплыла, как всегда, неожиданно. Р.М. вспомнил и удивился. Конечно, его сбил с толку возраст Нади. Нет, идея нелепая… Впрочем, можно спросить.
– Скажите, Сергей Борисович, фамилия у Нади, наверно, по отцу?
– Вероятно, – Родиков пожал плечами.
– А девичьей фамилии матери вы не знаете?
– Нет.
– А вы могли бы узнать? – настойчиво продолжал Р.М. – Если я напишу ей сам, она может не ответить.
– Вполне, – согласился Родиков. – А зачем вам?
– Может быть, я знал мать Нади до замужества?
Родиков внимательно посмотрел на Романа Михайловича.
– Вам что-то пришло в голову? – спросил он.
– Привык все раскладывать по полочкам. Вы знаете, что такое морфологический анализ?
– Да так… – неопределенно отозвался Родиков. – У меня лежит ваша книга «Наука об открытиях», я взял ее в библиотеке еще до встречи с вами, но… Оглавление прочитал, помню, был так и этот морфологический анализ. Кстати, я давно хотел спросить… У вас есть рассказ «Волны Каменного моря», я сам не читал, но сын…
Р.М. думал о своем. Что-то отвечал Родикову, а мысленно просчитывал схему. «Таких ведьм как ты…» В этом ключ, интуицию нужно слушаться. Узнать девичью фамилию Надиной матери. Еще лучше – посмотреть на ее фотографию или выяснить, где она жила двадцать лет назад. Может ли быть, что дело в матери? Казалось бы, чушь. Но все объясняет. Все?.. Девушки нет. Нет Нади…
//-- * * * --//
Ему повезло с родителями. Это он сейчас понимал – повезло. А в детстве он отца боялся. Тянулся к нему, во многом подражал, но боялся. Стоило отцу с сумрачным видом войти в комнату, где Рома играл в солдатиков, и у него начинали дрожать ноги. Отец садился перед ним на низкий продавленный диван и говорил «давай поиграем». Играли они обычно в шашки или в «логику».
А маму Рома не боялся. Она ему все разрешала, а он хотел сделать что-нибудь наперекор и не мог, просто руки не поворачивались. Мать он жалел. Отец появился, когда Роме уже исполнилось четыре, а до того они жили вдвоем, он знал, что матери трудно, она ему это часто говорила, и он знал, но не понимал. Еще он знал, что отец ни в чем не был виноват, что лучше его нет и не будет, но не понимал, в чем не виноват отец, которого он никогда не видел. Когда явился незнакомый мужчина, и мать долго плакала, Рома решил, что этот чужой дядя принес дурные известия об отце, но оказалось, что бородатый пришелец и есть отец, а плачет мама от радости. Рома не понимал, как можно плакать от радости, и потому ему долго не верилось, что мать стала совсем другим человеком, и у них, наконец, появилась семья. Позднее отца реабилитировали, но это трудное слово Рома не мог в то время ни выговорить, ни понять.
Отец пошел работать на завод – до ареста он был инженером-механиком, – и в пятьдесят пятом они впервые «наскребли», как сказала мама, достаточно денег, чтобы снять на лето комнату в дачном поселке у моря.
Рома отца боялся – так он считал, – но подражал ему во всем, впрочем, этого он тоже не понимал. Отец не любил купаться, и Рома с утра до вечера строил с ним огромные замки из мокрого пляжного песка, а однажды провел насыпную «железную» дорогу через весь пляж до пионерского лагеря и пустил по ней «электричку» из спичечных коробков.
Отец научил Рому читать и по десять раз на дню загадывал загадки, а ответ требовал искать в книгах.
– В книгах есть все, – уверял он, – нужно только не лениться искать.
Однажды отец принес засвеченную фотографическую пластинку и предложил Роме поглядеть на солнце. Они сидели на песке, к ним подходили любопытные и просили показать, что такого интересного можно различить сквозь непрозрачное стекло.
– Ну вот, – сказал отец, – а завтра будет главное событие – солнечное затмение.
День был обычным, рабочим, но Роме казалось, что наступил праздник, что-то вроде Первого мая. Весь день они провели на пляже, погода выдалась великолепная: ни облачка, жарко, ходить босиком по песку было невозможно. Вскоре после полудня на диске солнца возникла щербинка. Наползала она медленно, никто этого не замечал. Но день постепенно поблек, стало неестественно сумрачно. Отец потом говорил, что начали лаять собаки, где-то заблеяли овцы. Ничего этого Рома не слышал. Чувства его сосредоточились в зрении, потому что на пляже неожиданно появилась странная женщина. Вся в черном, закутанная в чадру, она медленно шла по берегу у самой воды и, наверно, смотрела в небо, а не перед собой, потому что босые ее ноги то и дело ступали в воду, она будто плыла в мелкой воде, и была в ней сила, которая не позволяла отвести взгляд. Она прошла недалеко от Ромы, и он почувствовал, что сейчас пойдет следом. Женщина ни на кого не обращала внимания, но всюду люди оборачивались и смотрели вслед.
Неожиданно отец схватил Рому за плечо и что-то сказал, и мгновенно, будто в театре перед началом спектакля, отключили лампы, и оркестр заиграл вступление – крики животных и людей, наконец, достигли слуха Ромы, – и сразу поднялся занавес, на месте солнца осталась густая и непроглядная синева, окруженная махровым ореолом, будто раскаленное вещество выплеснулось из сердцевины светила и растеклось по полированному столу неба неровными потеками, а внутри не осталось ничего, дыра, которая тихо звенела, женщина подняла руки, чадра упала к ее ногам, распластавшись черной кляксой.
Женщина звонким голосом говорила что-то, Рома не понимал ни слова и в то же время понимал все. Она обвиняла солнце в том, что оно забыло о людях, о тех, кого само же создало, а люди перестали быть людьми и стали скотами, и солнце серебристым звоном отвечало, что это не так, что люди прекрасны, и нужно только уметь видеть, а это не каждому дано. Я вижу, – говорила женщина, будто пела, – я вижу их души и вижу, что они черны. Не черны, – звенело в небе, – а только запачканы грязью, и нужно уметь видеть сквозь грязь. Что же мне делать, – говорила женщина, будто молилась, – у меня нет сил оттирать грязь с каждого. И не нужно, – слышался звон, – достаточно видеть и понимать. Главное – понимать.
Из-за края лунного диска вырвался ослепительный луч, темень канула мгновенно, опять был день, таинство кончилось, и у Ромы подкосились ноги. Он сел на песок, а женщина, стоявшая по-прежнему спиной к нему, тихо подняла с песка чадру и пошла дальше, вся теперь в белом, будто в саване, и черный шлейф волочился за ней.
Отец ожидал, что Рома станет восторженно говорить о затмении, но услышал только: «Кто эта женщина?» – «А, местная ведьма, – отец усмехнулся, – ну как тебе корона?»
Это слово – ведьма – еще больше взбудоражило сознание, и Рома принялся расспрашивать. Что он мог узнать – шестилетний мальчишка? Только то, что зовут ее Ульвия, что ей лет тридцать пять, и что у нее дурной глаз, не говоря о том, что она вообще психическая. Ребята, с которыми Рома запускал змея, уверяли, что был такой случай. Они играли на улице поселка – это было весной, – а Ульвия шла мимо. Какой-то бес в них вселился: они побежали за ней, кричали, строили рожи, хотя и слышали от взрослых, что Ульвии следует сторониться. Она откинула чадру и посмотрела на старшего среди них, Ильяса, ему было уже десять лет, и он учился в третьем классе. Ничего не сказала, но Ильяс сник и больше не бежал за ней. А несколько дней спустя заболел. Болезнь была странная, Ильяс весь распух, его отвезли в город, и он лежал в больнице, а на лето его отправили в санаторий.
Рома еще несколько раз видел Ульвию. Она не снимала чадры, появлялась всегда неожиданно и исчезала неизвестно куда. Рому – а он легко поддавался влиянию – научили бояться ведьму, не подходить к ней близко, и уж во всяком случае не попадаться на глаза. Отец, который, как верил Рома, знал все, рассказал ему о ведьмах, перемежая правдивую информацию рассказами о полетах на помеле, о шабашах на Брокене и прочих атрибутах ведьминого быта.
Осенью Рома пошел в школу, и началась новая жизнь, но Ульвию он помнил всегда. Много лет спустя он описал свои детские впечатления в одном из фантастических рассказов, прекрасно понимая уже, что именно тогда, в день солнечного затмения, определилась его судьба.
Отец приучил Рому быть самостоятельным хотя бы в мыслях, хотел научить сына быть талантливым, но не знал, как это сделать, и потому считал, что своего в жизни Рома добьется только упорным трудом. Рома думал немного иначе, ему трудно было высидеть за книгами больше трех часов кряду. И он разбавлял усидчивость фантазией, которой отец его не учил, потому что считал: воображение – от бога.
К десятому классу Рома твердо знал, чем будет заниматься после школы. Родители нервничали, их беспокоило, будет сын учиться десять или одиннадцать лет. Школьная реформа, которая привела к образованию одиннадцатилеток, еще не закончилась, хотя и была на излете, поговаривали, что с будущего года все вернется на круги своя. Хорошо бы так, – рассуждали родители, – недопустимо терять лучшие творческие годы сначала в школе, а затем, возможно, и в армии. Они считали Рому человеком творческим, в чем сам он, однако, еще не был уверен.
Рома объявил, что станет физиком, и отец усмотрел в этом лишь дань моде, а не лично выстраданное решение. Все тогда увлекались физикой, в кино шли фильмы «Девять дней одного года», «Иду на грозу», «Улица Ньютона, дом один», в космос летали «Востоки», а «Комсомольская правда» вела изнурительную дискуссию о физиках и лириках, причем лирики явно сдавали позиции. «Нужна ли в космосе ветка сирени?» – вопрошал инженер. «Только физика соль, остальное все ноль, а филолог, биолог – дубины», – пелось в студенческой песне, и Роман считал, что это, конечно, грубо, но все же до некоторой степени верно.
Цель он определил давно: разобраться, насколько связаны с реальностью представления о ведовстве, о «дурном глазе», о влиянии одного сознания на другое. Он не мог забыть подслушанной беседы Ульвии с солнцем, беседы, которой и быть не могло, и о которой он так никому и не рассказал.
В то время газеты довольно много писали о телепатии, о феномене Вольфа Мессинга, о странном явлении чтения пальцами, которое демонстрировала некая Роза Кулешова. Кто-то фанатически верил в паранормальные явления, кто-то столь же уверенно утверждал, что ничего подобного быть не может, потому что никакая телепатия не в состоянии отменить известных законов физики. Сомневающихся, казалось, не существовало. Может быть, они сомневались молча, в газеты и журналы не писали. Роман был сомневающимся, он вычитал где-то, что сомневаться во всем – одно из качеств настоящего ученого, и с тех пор заставлял себя сомневаться даже в очевидных вещах.
Никакой серьезной литературы о ведьмах он найти не мог. Говорили, что такая литература, конечно, существует, но она прочно заперта в тайных хранилищах Фундаментальной библиотеки, ее не заносят в общие каталоги и выдают редким счастливцам по особому разрешению какого-то ведомства, что ли не министерства обороны. Роман читал популярные журналы и балдел, потому что не знал, чему верить. Поэтому он не верил никому, в том числе и философам, объяснявшим мир с суровых позиций диамата. Хотел во всем разобраться сам, но – как?
Пожалуй, следовало бы плюнуть на все это и заняться делами. Дел было достаточно. В школе Рома шел на медаль. Значит, нужно было работать. Но он не мог заставить себя делать больше того, что получалось само собой. Отец уже не определял ни круг его чтения, ни желаний или склонностей. Роман уважал отца, понимал теперь, что именно произошло в сорок девятом, отец как-то рассказывал друзьям о своих мытарствах. Долго рассказывал, он не любил вспоминать, но в тот вечер что-то нашло на него, и он говорил долго, его ни разу не прервали, рассказ был страшен, и Рома слышал почти все – он сидел, как мышь, на кухне и будто бы готовил уроки.
После того вечера он другими глазами смотрел на отца, в мелочах слушался его беспрекословно и, когда бывал не согласен или хотел вспылить, вспоминал детали отцовского рассказа, представлял себя стоящим перед членами Особого совещания – ему воображались три человека во френчах, и он слышал, как тот, что в центре, монотонно читает заключение тройки – двадцать пять лет лагерей с последующим пятилетним поражением в правах за шпионскую деятельность в пользу английской разведки. С отцом Рома никогда больше не спорил, но, став старше и определив себе жизненный путь, он и не советовался, потому что знал: отцу его планы не понравятся, а перечить он не сможет.
Рома еще в восьмом классе понял, что задача, которую он себе поставил, скорее всего, не имеет решения. Ни доказать, ни опровергнуть существование так называемых паранормальных явлений он не сможет. Верить же или не верить – не желал.
Он долго думал и пришел к мысли, вовсе не тривиальной для его юного возраста. Нужно создать теорию, с помощью которой можно было бы проверять на истинность каждое явление в любой области науки.
Тогда-то – Рома учился в девятом классе – он познакомился с Борчакой. Тот был на два года старше и уже заканчивал школу. Разумеется, не этим он привлекал Рому. В характере Борчаки были два качества, которых Роме недоставало. Во-первых, Борчака был упорным до фанатизма. Рома считал, что именно ослиного упрямства ему не хватает. Борчака, говорят, несколько суток провел под окнами одного старикана, который имел дома некий предмет, необходимый Борчаке. Что это был за предмет, никто не знал, потому что, ко всему прочему, Борчака умел молчать. Своего он добился – старикан сыпал проклятиями, но предмет отдал. Второй чертой характера Борчаки, которой завидовал Рома, была потрясающая коммуникабельность. Рома занимался своими «метафизическими изысками» тихо, в школе о его увлечении мало кто знал. Осталось неизвестным, где Борчака проведал, что девятиклассник Рома Петрашевский увлекается телепатией, в которой ни бельмеса не понимает. Как бы то ни было, Борчака подошел к Роме на перемене и сказал: «Давай поговорим». Результатом разговора стала их дружба, продолжавшаяся три года.
В судьбе Романа Борчака сыграл странную роль. Он служил одновременно примером и антипримером. Разумеется, примером упорства. Когда-то в город приезжал Вольф Мессинг и выступал с «психологическими опытами». После концерта Борчака сказал: «Я научусь делать то же». И учился, тренируя чувствительность кожи ладоней, пальцев, наблюдательность и, как потом выяснил Рома, способность мистифицировать окружающих. Когда Рома впервые попал к Борчаке домой, тот уже умел ощущать идеомоторные движения партнера, то есть, в сущности, действительно проделывал то же, что и Мессинг: держал человека за руку, повторял «думайте, думайте» и безошибочно находил заранее спрятанный предмет.
Каждый вечер теперь Рома проводил у приятеля. Уроки и книги отошли на второй план. Боря тренировался, а Рома перепрятывал предметы, покорно протягивал левую руку и усиленно думал, куда Борчака должен идти, чтобы найти спрятанное. Боря уверял, что каждый «простой советский человек» при желании и усердии сможет этому научиться. В отличие от Мессинга, он был убежденным материалистом. Впрочем, был он немного и фокусником, вовсе не ограничивая свою деятельность простым повторением опытов Мессинга. Он научился читать записки в запечатанных конвертах, прикладывая их к затылку и глядя при этом на какой-нибудь блестящий предмет. Это был, конечно, фокус, который получался лишь в хорошей компании, уже настроившей себя на то, что Боря умеет все. Вера, как убедился Рома, – великая сила, заставляющая принимать за чистую монету даже явное жульничество.
Как-то во время вечеринки дифирамбы Борчаке превзошли критический предел, и он решил поднять свой престиж на бесконечную высоту. Рома, привыкший к странностям приятеля, тоже растерялся, когда Боря неожиданно заявил: «Да это что! Я и летать, вообще-то, могу!» И пошел к балкону. Стояла весна, балконная дверь была распахнута настежь, а квартира, где они веселились, находилась на пятом этаже. Рома потом спросил приятеля, что бы он сделал, если бы его не удержали двадцать рук. Борчака только махнул рукой и сказал: «Да ну… Так и должно было быть. Людей чувствовать надо, понял? Все, конечно, материально, но есть еще психология, правильно?»
С Борчакой Рома написал и свой первый фантастический рассказ. Оба хотели не только делать что-то, но и сказать нечто важное миру и человечеству. Борчаке предстояли выпускные экзамены, но, вместо того, чтобы готовиться, он приходил к Роману, и они, споря и выходя из себя, написали опус о том, что к Вильяму Шекспиру явился из будущего путешественник во времени и надиктовал великому англичанину не только сюжеты, но и много готовых стихов из «Гамлета, принца Датского». Фантастики в середине шестидесятых издавалось все больше, интерес к ней возрастал, но книги можно было еще покупать в магазинах. Читали они много, но сюжет с Шекспиром им не встречался, они считали себя первооткрывателями, разумеется, ошибаясь в этом, как и во многом другом. Они еще не знали, что дружбе их скоро придет конец, что каждому уготована своя судьба, что Боря поедет в Новосибирский медицинский, где есть кафедра церебральных аномалий, и после этого они не будут видеться лет пятнадцать. А встретятся в Москве, где Борис будет жить один после развода, вспомнят прошлые забавы, и врач-психиатр Борис Наумович Шлехтер расскажет о том, что завтра уезжает насовсем и собирается открыть в Нью-Йорке собственную клинику. О причинах решения друга Роман Михайлович спрашивать не будет.
От дружбы с Борчакой осталось у Ромы обширное наследство: материальным был только рассказ о Шекспире, все остальное отложилось в характере – упорство, некоторый даже фанатизм в достижении цели. То, чего не мог сделать отец, добился друг.
Рассказ был, конечно, плохим, не так давно Р.М. случайно обнаружил рукопись в кипе старых бумаг, которые Таня приготовила сдать в макулатуру в обмен на абонемент Пристли. Р.М. перечитал рассказ, тихо ужаснулся и позволил Тане избавиться и от рукописи, и от скрепленного с ней отрицательного отзыва из журнала «Техника-молодежи».
После того, как Боря уехал в Новосибирск, Роман записался в Фундаментальную библиотеку, где и проводил все время, свободное от школьных занятий. Первой книгой, которую Рома прочитал (впрочем, не до конца), была «Белая и черная магия» издания двадцатых годов. Книга его поразила – вовсе не глупостью, как он ожидал, а точными описаниями процедур, которые необходимо выполнять, чтобы вызвать духов, впечатляющими описаниями странных явлений и видений, возникавших у людей, общавшихся, по их словам, с потусторонней силой. Было ли во всем этом какое-то рациональное зерно или только и исключительно шарлатанство? Разумеется, за один вечер Рома успел только перелистать книгу и прочитать две первые главы. Он отложил ее и пришел на следующий день. Однако, в подсобном фонде книги почему-то не оказалось. Пришлось заполнять новое требование. Через полчаса Роман получил отказ с припиской, что означенной книги вообще нет в библиотеке. Рома кинулся к каталогам – вчера карточка была, сегодня она исчезла! Он обратился к библиографу и узнал, что книга оказалась в основном фонде по ошибке, ее никогда не заказывали, Роман оказался первым за много лет. Ошибку обнаружили и исправили, потому что книги такого рода хранятся в спецфонде и выдаются только по особому разрешению и только тому, кто работает над диссертацией, в которой клеймит буржуазные философские течения и всякое мракобесие.
Клеймить Роман не собирался. Он не понимал: почему, если у человека есть голова на плечах и желание разобраться в чем-то самому, он не может доставить себе такое удовольствие. Объяснение библиографа было исчерпывающим: «Ты поймешь так, другой иначе, что это будет? Читай курс философии, мальчик, там написано, как нужно понимать».
Ничего другого ему и не оставалось. Но философия ему не нравилась: скучно. И нет конкретного объяснения. Бога нет? Нет. Черта нет? Нет. Ведьмы есть? Откуда им взяться, если нет ни бога, ни черта? Значит, все сплошное надувательство и массовый психоз.
Что ж, среди телепатов, наверно, действительно много шарлатанов и фокусников. Может, даже все телепаты жулики. Но кто может утверждать, что из правила нет исключений? Кто проверял? Роману нравилось ленинское: «Доверяй, но проверяй». Он доверял физикам и философам, которые утверждали, что ведьм нет и быть не может. Но ведь он доверял им и тогда, когда они утверждали, что кибернетика – порождение буржуазной науки.
Он карабкался от мысли к мысли, понимая, что, не прочитав книг, пылящихся в запасниках или в чьих-то скрытых от любопытного взгляда домашних библиотеках, он не сумеет ничего толком для себя уяснить. Он мог только доверять, не проверяя.
Колеблясь и сомневаясь в собственном призвании, он заканчивал школу. Решил поступать на физический факультет: физика обещала более общий взгляд на мир и явления, хотя к тайнам человеческого сознания ближе была биология. Роман, однако, решил, что близость эта только формальна; лучше рассматривать мир как целое и не зашоривать себе с самого начала поле обзора постулатами биологической науки.
Роман не вел дневника, у него была «Книга приказов». Он писал сам себе задания, письменно, по пунктам, отчитывался в выполнении и объявлял сам себе выговоры, если не успевал выполнить что-нибудь в срок, который сам и намечал. Все это было похоже на популярные в то время многочисленные и бесполезные предупреждения китайцев американским агрессорам. Появилась в «Книге приказов» и такая запись: «Готовиться к поступлению на физический факультет университета. Поставить целью жизни исследование и объяснение ведовской силы, исследование возможностей человека получать информацию внечувственным способом».
Он понимал внутреннюю противоречивость задания: мир дается нам в ощущениях и никак иначе. Но сформулировать точнее пока не мог, хотя и знал, что ничего мистического в дурном смысле этого слова в его жизненной программе нет. Думать он кое-как научился, а четко излагать мысли на бумаге еще не умел.
3
Из редакции журнала «Техника и наука» прислали верстку статьи о прогнозировании в физике, и Р.М. воспользовался случаем, чтобы два дня не появляться в институте. Ему не мешали. Вернувшись из командировки, шеф, как обычно, отметил с удовлетворением, что в его отсутствие работа в лаборатории не идет, и дал каждому из сотрудников задания на ближайшую неделю. Таков был стиль его деятельности: на словах утверждать, что не сдерживает ничью инициативу, на деле же навязывать всем лишь свое мнение, свои мысли. Ну, хобби – дело ваше, это сколько угодно. И даже хорошо. Можно и за счет работы, если не очень нахальничать. Самовыражайтесь дома, а в институте – полное подчинение. Романа Михайловича это устраивало. Шеф искренне считал, что Петрашевскому не хватает на жизнь, и потому он время от времени пишет и издает никому, в сущности, не нужные брошюры по теории творчества, каковое, как известно, непредсказуемо. Фантастические рассказы Петрянова шеф, естественно, не читал тоже, но с удовольствием цитировал знакомых, утверждавших, что писатель Петрянов, конечно, не братья Стругацкие. Если бы Р.М. вздумал излагать начальству азы теории открытий, то остался бы непонятым. Он и не излагал.
Годы назад Р.М. развил было кипучую деятельность, ему казалось, что интенсивное изучение методики открытий должно начаться именно в его институте – где же еще? Его сочли нормальным гипотезоманом, ищущим в небе журавля, которого там и нет вовсе. На аттестациях его то и дело пытались прокатить, перевести из научных в инженеры, шеф говорил: да бог с ним, кому он мешает, жена у него не работает, а заскоки – так это даже интересно, и в общении он ведь не дурак, а что не пьет и не курит, так это его личное дело, иногда прогуливает под предлогом работы над своими бредовыми теориями, но кто не грешен, лучше прогулять под таким благородным предлогом, нежели из-за тяжелой после попойки головы, к тому же, брошюры его и рассказы выходят в столице, так что – пусть его… Противники – их было немного, да и те какие-то вялые, отношений в институте Р.М. старался не портить – говорили, что, если учесть гонорары за книги, получится, что Петрашевский зарабатывает в среднем как завлаб, и разве это правильно?..
Статью Р.М. отослал утром, по дороге в институт. Шеф встретил его прохладным кивком, а Элла Рагимовна, работавшая в лаборатории всего месяц и не усвоившая еще тонкостей в манере обращения сотрудников с Петрашевским, сообщила:
– Роман Михайлович, вами прокуратура интересовалась, знаете?
– Да, – небрежно отозвался он, – у меня обыск был, всю ночь искали.
– Оружие? – спросил теоретик Асваров, сидевший за дальним столом.
– Нет, какое у меня оружие? Искали статью о фазовом переходе, которую я до сих пор не закончил.
Зачем понадобилось Родикову называть свою должность? – раздраженно подумал Р.М. Он разложил бумаги, к которым не прикасался несколько дней и попытался заново вникнуть в проблему. Шеф часто говорил, что Петрашевский мог бы достичь большего. Например, защитить диссертацию. Разумеется, шеф был прав, но диссертация Романа Михайловича не интересовала. Он делал на работе ровно столько, чтобы его не трогали на аттестациях. Здесь, в институте, он находил примеры для теории открытий, незаметно, сериями вопросов, которые казались многим несвязанными друг с другом, он ставил тестовые испытания собственных методик.
Р.М. отловил в расчетах несколько ошибок – это было нормально, он всегда ошибался в выкладках, лишь при десятой проверке все блохи оказывались убитыми. Родикову он позвонил из автомата, выйдя после рабочего дня на шумную площадь перед драматическим театром. Телефон следователя не отвечал. Домой идти не хотелось, бывали такие минуты, когда Роману Михайловичу было тоскливо. Без видимой причины. Он медленно шел к центру города, погруженный в свои мысли. Не может быть, – думал он, – чтобы все оказалось именно так. Этого не могло быть, это противоречит материализму, биологической науке. Впрочем, точно ли противоречит, он не знал. И не представлял, что станет делать потом. Допустим, что фамилия, которую ему назовет Родиков (а зачем еще он звонил?), окажется одной из тех… Что тогда? Все давно прошло, и мысли те, и состояние души, а записи наверняка уже наполовину или целиком уничтожены Таней, время от времени очищавшей от завалов его растущий архив. И все-таки, нужно допустить худшее. Что тогда? Нужно будет обязательно найти остальных. Да, и что тогда? Предупредить? О чем? Или оказаться перед свершившимися фактами, о которых он просто не знал? А может, здесь и нет никакой связи (скорее всего!), и даже если фамилия – одна из тех, разве это доказательство, достаточное для выводов?
Мысли сбивались, связи ускользали. В молодости он увлекался проблемой ведовства – что есть ведьмы, откуда они берутся и что умеют на самом деле? Искал ведьм, искал литературу о ведьмах, о тайных силах, не понятых наукой. А потом, как говорят в ученом мире, «после обработки исходного материала», пытался сам создать ведьму из обыкновенной девушки. То, чем он занимался тогда, выглядело сейчас непроходимой кустарщиной и дилетантизмом. Дань романтике и моде. Бросив «эксперименты», он и не вспоминал о них многие годы. Не нужно было ему это, другие появились идеи, выросшие из тех, вскормленные ими, но более значительные, переросшие в конце концов в новую, как полагал Р.М., науку – науку об открытиях.
На противоположной стороне улицы уже видна была, будто огромный гриб-боровик, старая афишная тумба. Что бы ни сказал Родиков, – может, и звонил он по совершенно иному поводу? – все равно этот неожиданно родившийся страх останется, и никуда теперь от него не деться. Р.М. знал, что эта нелепая мысль будет мучить его теперь, пока не окажется правдой (и что ему делать тогда?) или заблуждением, и тогда придется написать рассказ, потому что иначе от этой мысли и от этого страха не избавиться. И лучше будет для всех, если придется писать рассказ.
Р.М. позвонил из бюро пропусков. Телефон Родикова не отвечал, но следователь уже сам спешил к выходу, с видимой натугой неся портфель, куда, наверно, запихнул все дела, не раскрытые за последний год. Портфелю была придана значительная инерция движения, которую Родиков не мог преодолеть. По улице они почти бежали. На автобусной остановке следователь бросил, наконец, портфель на тротуар и только после этого протянул Роману Михайловичу руку.
– В обед, – сказал он, – зашел в магазин и взял месячный запас мяса, все пять кило. И фрукты на базаре. Дикие цены. Дочка не любит, когда персик чуть побит. А небитые – четыре рубля. Я ей говорю: ты арифметику учила? Учила, говорит, но мятые все равно есть не буду. Как по-вашему, где выход?
– Если такой вопрос задает следователь прокуратуры, – Р.М. усмехнулся, – то выхода, видимо, действительно нет.
– Ну, знаете, – неожиданно рассердился Родиков, – не ожидал, что вы будете рассуждать как обыватель. По-вашему, я могу отменить свободные цены? Кстати, фамилия Надиной матери до замужества была Лукьянова. Вот вам факт, и я решительно не знаю, зачем он понадобился.
– Лукьянова, – повторил Роман Михайлович.
– Совершенно верно, – голос Родикова стал требовательным. Следователь ждал объяснений.
– Галка, – прошептал Р.М. Он знал, что был прав, он и тогда знал, когда спрашивал. Это ужасно. Этого вообще не могло произойти, потому что это невозможно. Но он знал, что было именно так. Только имени не знал. Теперь знает. Легче от этого?
Галка Лукьянова. Она была маленького роста, полноватая, всегда улыбалась, когда ей бывало плохо. А ей частенько было плохо, потому что она обижалась на всех и по любому поводу. Она и на Романа обижалась чуть ли не каждый день, он считал ее взбалмошной девицей, с которой невозможно говорить на серьезные темы, но разговаривал он с ней только на темы серьезные, иных Галка не признавала.
– Что же вы молчите? – сказал Родиков. – Услуга за услугу. Я вижу, вы знаете об этом деле больше, чем говорите. Мать Нади вам знакома, верно?
– Я знал Галю Лукьянову, – медленно сказал Р.М. – Было это лет двадцать назад, я работал в «Каскаде», а она училась в техникуме… кулинарном или пищевом каком-то, не помню…
– Так-так, – пробормотал Родиков заинтересованно.
– У нас была компания. Собирались у меня по вечерам. Человек десять. Спорили, слушали музыку. Галка была в нашей компании год… может, чуть больше. Потом Лукьяновы получили новую квартиру на Восьмом километре, добираться больше часа. Галка стала реже появляться, а потом и вовсе…
– А дальше? – осторожно поинтересовался Родиков.
– Все, – сухо сказал Р.М. – Вы ожидали романтической истории?
– Я ждал откровенности, – Родиков вздохнул. – У вас есть какая-то странная предубежденность против меня. Почему?
– Не против вас лично…
– Вы мне позвоните перед тем, как ехать в Каменск, – требовательно сказал Родиков. – Я вам кое-что посоветую.
– Я вовсе не собираюсь… – начал Р.М., но Родиков уже не слышал, пытаясь протолкнуться в подошедший автобус.
//-- * * * --//
– Танюша, – сказал Роман Михайлович, – я решил все-таки плюнуть на институт. Теряю время, и той информации, что надеялся иметь, больше не получаю. Служить из-за зарплаты…
Они сидели вечером на кухне и пили чай.
– Ты думаешь об этом уже полгода, – тихо сказала Таня, – и ни разу не сказал мне…
– Я? – искренне удивился Р.М. Он был уверен, что решение пришло неожиданно, после расставания со следователем.
– Как, по-твоему, – продолжал он, помолчав, – мы сможем выкрутиться без моих стабильных ста шестидесяти?
– Почему же нет? Я ведь шью, печатаю…
Это было сказано, пожалуй, слишком сильно. Шить Таня умела, но не занималась этим профессионально лет пятнадцать, после болезни, которая лишила ее возможности иметь детей. Впрочем, печатала она великолепно и могла бы действительно этим зарабатывать. Почему она не сказала ни слова против? Р.М. готовился к долгому разговору и был немного обескуражен. Может быть, Таня понимала его без слов и могла угадывать не только желания, но и непонятые им самим ощущения? Или ей нестерпимо надоело заниматься квартирой и делами мужа, захотелось иметь свое дело? Р.М. не мог представить себя без своего дела, Таню – мог.
Предстояло, впрочем, еще одно объяснение, и Р.М. решил отложить его на день-два. Пусть все утрясется с работой. Не так-то все это легко переживается в их возрасте. Конечно, второй вопрос не столь масштабен, всего лишь поездка на несколько дней в некий Каменск, о котором Таня, возможно, и не слышала никогда. Но для семейного бюджета, особенно учитывая, что Р.М. неожиданно решил стать вольным художником, поездка могла оказаться сокрушительной. Придется, пожалуй, написать статью для «Земли и Вселенной», это будет рублей сто пятьдесят, и расходы окупятся, а статью ему давно заказывали, но он не хотел писать – ни времени не было, ни желания.
Все, вроде, было обговорено, слов сказано мало, но оба поняли друг друга. Таня мыла чашки, Р.М. смотрел на замедленные движения жены и подумал вдруг, что если бы познакомился с ней тогда, когда еще собиралась компания, когда весь он был в проблеме ведовства, то, вероятно, и она могла бы… И если бы у них потом родилась дочь…
Он встал и пошел из кухни. Включил бра в кабинете и начал рыться в нижнем ящике секретера, он помнил, что старые картотеки складывал сюда. Фамилию он знал, и знал теперь, что искать.
Первым стоял ящичек с карточками на тему «Случаи “сверхчувственного” восприятия». Слово «сверхчувственного» было взято в кавычки. Правда, кавычки были сделаны чернилами другого цвета, Роман поставил их позднее, когда убедился, что все случаи, занесенные им на карточки, выписанные из книг, журналов, газет, почерпнутые из рассказов знакомых, незнакомых и прочих очевидцев, имеют разумную интерпретацию вне всяких «сверх», поскольку нигде и никогда никто не проводил совершенно чистого опыта, полностью исключающего либо какой-нибудь фокус, либо сговор, либо то и другое вместе. Редкие случаи, когда опыт выглядел все же чистым, заносились на карточки голубого цвета, но и эти карточки, перечеркнутые впоследствии желтым фломастером, напоминали о том, что даже самый чистый опыт при скрупулезном анализе оказывался несовершенным или был связан с остроумной и трудно обнаружимой аферой.
Р.М. вытащил картотечный ящик и поставил на стол. За «Телепатией», данью скорее моде конца шестидесятых годов, оказалась в ящике и коробка, которую он искал. Единственная коробка, накрытая картонной крышкой. На крышке была наклеена фотография, репродукция с какой-то картины, изображающей процесс сейлемских ведьм: несколько женщин с распущенными волосами и безумными, то ли от общения с дьяволом, то ли от пыток, взглядами стояли перед мужчиной в судейской мантии, который потрясал перед ними Библией и изрыгал богоугодные слова, от которых ведьмы обязаны были потерять свою колдовскую силу и во всем признаться. Но признаваться женщинам было не в чем, и безумие в их взглядах было страхом обреченных, не понимающих, почему их выдернули из привычной жизненной круговерти и ввергли в этот ужас, о возможности которого они и не думали до той самой минуты, когда за каждой из них явились стражники и сказали нелепые слова, смысл которых они поняли значительно позднее, а может, и не поняли до конца.
Внутри коробки было четыре отделения без названий, в свое время Роману не пришло в голову, что он может забыть последовательность расположения карточек. В ближнем отделении оказались самые ранние карточки, еще институтские, – систематизация случаев ведовства. Выписки из книг, журналов, газет, переводы, конспекты лекций… Ссылки были указаны везде – анонимных случаев Роман не признавал.
Картотека собиралась восемь лет. Начал он в университете, на третьем курсе, первым стал рассказ о солнечном затмении. Последнюю карточку он вложил в эту коробку, когда понял… Что он понял тогда? Понял, что частную задачу решить не может, и нужно, согласно общей теории решения задач, взяться за проблему, более общую. Оставить в покое цель и заняться надцелью. Тогда он сделал шаг, которого от него не ждали – перешел из «Каскада» в Институт физики, где и проработал пятнадцать лет. «Каскад» свое назначение выполнил – Роман поездил по Союзу немало, налаживая электронную аппаратуру. Из каждой командировки привозил новые записи для картотеки, новые мысли и идеи, а затем и новые вопросы для тестов – методику выявления ведьм он совершенствовал постоянно. Конкретное тестирование заняло три года. Ему было тогда двадцать семь, а Галке, кажется, лет двадцать. Как она попала в их компанию, Р.М. не помнил. В компании всегда кто-то появлялся, а кто-то исчезал надолго или навсегда.
Когда-то, пряча картотечный ящик вглубь секретера, он подумал, что работа эта научила его педантичности, тщательности в отборе материала, умению систематизировать и отсеивать факты. Педантичности оказалось мало для решения задачи, – так он решил, – но достаточно, чтобы написать роман. Потрясающую вещь о средневековье с жуткими, леденящими кровь подробностями.
Вот, например…
В 1587 году в небольшом кастильском городе Паленсия судили ведьму – молодую красивую женщину по имени Долорес. Судили по стандартному в то время обвинению – за связь с дьяволом. Особое совещание – тогда, впрочем, этот орган назывался иначе – приговорило женщину к стандартному по тем временам приговору: изгнанию нечистой силы и сожжению. Бесконтрольная власть во все эпохи приводила к одинаковым результатам – келейности вынесения судебных решений, отсутствию у подсудимого защиты, предопределенности всей процедуры, которая ускорялась настолько, что превращалась в простой и тривиальный до обыденности акт лишения жизни. Ах, тебя видел Хозе Герреро в обнимку с Сатаной? В костер. На плаху. На виселицу. И практически всегда – ни за что. Роман решил даже как-то, что ведьмами были женщины. Женщины, которые осмеливались остаться гордыми. На востоке, где женщины носили чадру, их не убивали с таким ожесточением. А на цивилизованном Западе…
В отличие от многих, Долорес, видимо, действительно была в чем-то ненормальной. На антресолях у одного любителя старины в городе… да, вот на карточке написано, что это был Саратов… Роман отыскал книгу, которую никогда и ни у кого больше не видел. Книга называлась «Процессы ведьм» и была издана в Санкт-Петербурге в 1875 году. Свидетели, факты, даты, рисунки… Женщина эта, Долорес, могла неожиданно застыть, вглядываясь пристально во что-то, невидимое для всех, глаза ее загорались, как написано было в книге, «мрачным бесовским огнем, пылали как два угля», она не слышала окружающих, начинала как-то странно двигаться, то и дело останавливаясь и ощупывая пустое пространство, будто перед ней была стена. И наоборот, тыкалась в стену, будто пыталась пройти сквозь нее, совершенно не понимая, что преграда непреодолима. Она говорила странные слова на неизвестном никому языке (это почему-то больше всего возмущало судей) и прислушивалась к чему-то, будто разговаривала с кем-то невидимым. Впрочем, ясно с кем – с дьяволом, конечно! Потом она приходила в себя и удивленно оглядывалась кругом. Она говорила, что была в сказочной стране и пыталась описать ее, но слов недоставало, она пыталась нарисовать увиденное, но так и не сумела это сделать. И ее сожгли.
Р.М. перебирал карточки и ловил себя на мысли, что оттягивает момент, когда все же придется от белых – фактологических – карточек перейти к розовым – тестовым, и искать на букву «Л» мать Нади Яковлевой.
Р.М. собрал в молодости сотни карточек прежде, чем серьезно задумался над тем, что все эти случаи носят женские имена. Сжигали женщин. А позднее – сажали в психушки, лишали средств к существованию, презирали, боялись. Нет, мужчин сжигали тоже, и даже в больших количествах, но симптоматика оказывалась иной, объяснимой разумными причинами, не связанным с тем ведовством, которое интересовало Романа. Мужчины-ведьмаки чаще всего занимались магией – белой и черной, прорицаниями, чаще всего бессмысленными, хотя случались и гениальные прозрения. Мужчины занимались алхимией, за что тоже платили жизнью, метод во все века был прост: донос – арест – пытки – признание – казнь. Роман часто думал о том, как же могло общество терпеть все это, почему не восставало. Это было начало семидесятых, за инакомыслие не расстреливали, но ходили разговоры о специальных сумасшедших домах, где и содержатся те, чьи мысли не согласуются с общегосударственными. Но ведь это были только слухи, им можно было верить или не верить, а на самом деле общество было стабильно, средневековье варварство осталось в глубоком прошлом. Роман подумал тогда, что каждое поколение заранее готовят к его судьбе. Людей исподволь заставляют привыкать к мысли, что доносить – естественно и даже хорошо для здоровья общества. И принципы оправдания насаждаются заранее: не должен человек, донося на соседа, мучиться угрызениями совести.
Моральные проблемы, впрочем, Романа не очень занимали, куда больше времени он убил, чтобы понять, чем женское ведовство отличается от мужского. Поняв, он получил первые данные для будущих тестов. Основной вывод был: любая женщина, независимо от возраста, может стать ведьмой, то есть «заболеть» странным и часто необъяснимым свойством души, тела, разума. Любая. Хотя реально «заболевают» немногие. Очень немногие. Среди тысяч случаев, собранных на карточках, лишь десятки можно было считать действительно ведовскими по надежности данных и, главное, по симптоматике. Все остальное Роман, вслед за многочисленными авторами исследований, так или иначе объяснял либо действием реальных, известных болезней, либо – выдумкой. В правом верхнем углу каждой карточки стояли цифры от 1 до 5 – «веса доверия» материала. Долорес он поставил пятерку, рассказ о ней показался ему тогда вполне достоверным и типичным. Он перечитал карточку и похвалил свою память, все оказалось примерно так, как ему и помнилось. Сходство с Надей сомнений не вызывало.
Р.М. отложил карточку и, теперь уже не сомневаясь, быстро отыскал среди розовых прямоугольников карточку Галины Лукьяновой, помеченную красным крестиком – как и во всех других случаях, Галкины ответы ничего не прояснили. Решительно ничего. Собственно, к тому времени, к которому относилась история с Галкой, Роман был уже почти уверен, что взялся за дело не с того конца. Методика, которую он разработал, была нацелена на то, чтобы ведьм выявлять – типичная, как говорят, методика ad hoc, приспособленная только для данного и никакого иного случая, и пусть даже основана она была на достаточно богатом статистическом материале, но ведь никакой иной проверке не поддавалась. Где ее еще можно было использовать? Да нигде абсолютно. Ни на чем таком, что наверняка существовало бы в природе. Отрицательный результат тестирования ни о чем не говорил, из него невозможно было извлечь реальной пользы. Но это Роман понял, когда уже потратил годы… Впрочем, он не разочаровался ни в методе, ни в задаче, которую поставил. Это было разочарование в собственных умственных способностях.
Р.М. затолкал коробку в ящик, а ящик протиснул на прежнее место в глубине секретера. Сел к столу и положил перед собой розовый прямоугольник.
Это было в семьдесят пятом, в мае. Роман собирал компанию у себя, но ездили к нему неохотно: довольно далеко от центра, добираться приходилось с одной-двумя пересадками. Жил он с родителями, что тоже доставляло неудобства. Р.М. вспомнил, что был день выборов – когда они сидели в его комнате и спорили о чем-то, в дверь позвонила делегация: два мальчика-пионера и девочка постарше. Мальчик держал обшитый красной материей ящичек для голосования, куда Роман – родителей дома не было – опустил три извещения. Процедура была знакома и бессмысленна, потому и запомнилась. Ироничный Ариф Мирзоев не преминул спросить, за какую светлую личность он, Роман, только что отдал голоса всей семьи. Разумеется, Роман не знал, ему было все равно. Весь вечер потом разговор вертелся вокруг ритуалов, среди которых процедура голосования была признана самой бездарной. А Роман приглядывался к Галке. Она сидела на краешке дивана под торшером, снимала с книжной полки то одну книгу, то другую. Почувствовала на себе взгляд Романа и нахмурилась. Он сел рядом.
– Гала, – сказал он, – я на тебя смотрю уже пять минут, а ты лишь сейчас обратила внимание. Что-нибудь почувствовала?
– Отвечать четко и точно, – улыбнулась Галка, отложив книгу. – Отвечаю: мне показалось, что на меня смотрят. Четко?
– Ага, – вздохнул Роман. – Четко. И так же, как все.
– Не гожусь я в ведьмы, – сказала Галка. – Я вся, знаешь, какая-то земная. Никогда со мной не происходило ничего необычного. Вот. А зачем тебе это нужно?
– Что?
– Ну, тесты эти… Вечно в книгах копаешься и вообще… Нет, я понимаю, хобби… Но у тебя уж слишком серьезно.
– Значит, если я начну задавать тебе вопросы, ты сбежишь?
– Почему? Как раз наоборот. Скучно. Может, от твоих вопросов встряхнусь, а?
Галке первой Роман рассказал в тот вечер о женщине на пляже, о своих раздумьях, о телепатах, которые не дали ничего ни уму, ни сердцу, о тайнах женской психики, которую трудно понять, потому что в каждой женщине скрыта ведьма со всеми ирреальными возможностями, о Борчаке и первых фантастических опусах, он впервые так вот выстраивал свою жизнь в цепочку и даже сам не ожидал, что цепь окажется такой прочной, и то, что прежде казалось ему пустой тратой времени, вдруг стало выглядеть необходимым логическим шагом. Его удивляло, что Галка не прерывает рассказа, он никогда не говорил так долго, оказывается, уже вернулись родители, компания разошлась, на часах было одиннадцать, а он все говорил, и Галка слушала молча и не торопила его, не спешила домой.
– Цель жизни обязательно должна быть недостижимой, – убежденно говорил Роман. – Только тогда можно сделать что-то значительное. Я уверен: у каждого из великих была цель, которой они так и не смогли достичь. Но они все время поднимались и поднимались и потому так много сделали. Не смотри на меня, я знаю, что я не великий ученый. Но недостижимая цель должна быть у каждого. Может быть, ведьм, таких, какими они мне представляются, никогда и не было. Значит, я угробил столько лет впустую? Ни одной ведьмы вокруг себя не нашел – либо их не бывает вообще, либо их нет здесь, либо моя методика ничего не стоит. Но зато у меня есть теперь классификация всех случаев, и есть систематизация ошибок. Всякая наука начинается с систематизации – этим я и занимаюсь. Это не высокая математика и не сложный физический эксперимент, и не громоздкий химический опыт. Здесь все зависит только от моей добросовестности, понимаешь? Удивительные истории, и не только средневековые. А как трудно отделять ложь от истины… Ну, например, описание случаев левитации, вот уж ерунда. Или полеты на метле. С этим все ясно. А когда говорят о чтении мыслей или телекинезе – сразу трудности. Пока отсеешь, и ведь практически ничего не остается. Ничего! Настоящие ведьмы, без шелухи, без наносного, без шарлатанства – это особое состояние психики, всего организма, особые умения, очень редкие. Скажем, умение чувствовать реальность несуществующего, извлекать информацию из прошлого и будущего, иногда – видеть сквозь преграды. Ведьмы – от слова «ведать», знать. А им приписывают бог знает что. Знаешь, Галка, сколько здесь работы? Для целого института. Но я рад, что один. Делаю что и как хочу… Плохо, что обсудить не с кем. Но что делать, если наука наша так устроена? Развивается вовсе не в ту сторону, в какую должна бы. Становится все более дорогой, размеры приборов и аппаратуры растут. Телескопы – огромные. Синхротроны – в десятки километров. Когда подобная ситуация возникает в технике, становится ясно, что нужно обновление, качественный скачок. Читай «Алгоритм изобретения» Альтшуллера, там все четко изложено. В науке не совсем так, но сходство есть. Появился приборный гигантизм, значит, нужен качественный скачок. Техника стремится к идеальному конечному результату – есть такое понятие. А наука – нет. Какой телескоп идеален? Огромный? Стоимостью в миллиард рублей? Нет, идеальный телескоп – когда все во Вселенной можно увидеть своими глазами без всякого вообще телескопа. Глупо, да? В том-то и дело, что это, по-моему, единственно верный путь. Но к идеальному не стремятся – стремятся к верному, надежному, быстро достижимому. Никто не доказал, что ведьм нет. Говорят, что их не может быть, потому что явление это противоречит известным законам природы. Не знают однозначно, что их нет, а верят, что их быть не может. Но это не наука! Нет ни одного надежного случая? Нет. Но нет и ни одного надежного и окончательного доказательства, что ведьм быть не может. Я говорю, понимаешь, не об этих, что летают на помеле и пляшут на Брокене. Я говорю о ведовстве как о явлении биологическом…
Р.М. вспоминал, глядя на розовую карточку, и ловил себя на том, что, конечно же, не помнит точно, о чем он в тот вечер толковал с Галкой Лукьяновой, может, вовсе не о том, о чем сейчас вспоминалось, и вообще мысли эти возникли, скорее всего, позднее. Из того вечера он помнил наверняка, что провожал Галку до автобуса, и они еще долго стояли на пригорке, откуда виден был весь микрорайон с хаотично расположенными пятиэтажками. Логику строителей понять было трудно, как, впрочем, и логику его тогдашних рассуждений.
– Знаешь, Рома, – сказала Галка, – как тебя называют ребята?
– Нет…
– Каббалист.
– Почему? – искренне удивился Роман. О Каббале он, конечно, читал и в компании рассказывал, но связи между ведовством и Каббалой, древним еврейским учением, не видел. Каббала – поиск истины в духовных мирах, сложная игра символами и словами – казалась ему бюрократией средневековья.
– Ну… Не знаю. Говорят, что ты немного загнулся на книгах и тестах, и слова означают для тебя больше, чем… ну… дождь или даже война.
– Чепуха какая-то, – пробормотал Роман, но потом, подумав, решил, что прозвище, вероятно, имеет смысл. Перед человечеством открыта книга природы, и письмена в ней – элементарные понятия, явления, символы. И нужно понять их так же, как каббалисты пытались понять и интерпретировать Тору. И так же, как каббалисты пытались прочесть имя Божие, манипулируя словами священной книги, ученые ищут абсолютную истину, играя законами природы. Истину, столь же недостижимую, как для каббалистов – имя Бога. И его, Романа, занятия действительно подобны поискам своеобразного тетраграмматона. И так же безнадежно бесплодны…
Разумеется, с Галкой ничего не получилось, как и с остальными девушками. Не была она ведьмой, и все тут. Роман не отчаивался, хотя было грустно. По его «архивным» изысканиям выходило, что ведьма может встретиться на десяток тысяч обычных женщин. Значит, чтобы найти наверняка (при безусловной правильности тестовой методики!) нужно опросить десять тысяч девушек… Пока в его картотеке было тридцать шесть «реципиенток», и он решительно не знал, где взять еще. Подвела его первичная идея: он ведь исходил из того, что каждая женщина является потенциальной ведьмой, вопросы призваны были не столько искать, сколько подталкивать, активизировать подсознание. Читал он не только литературу о паранормальных явлениях, но и психологов штудировал, и психиатров, и по гипнозу все, что смог отыскать. Иногда он сам поражался, сколько успел прочитать за те несколько лет, что разъезжал по командировкам.
Р.М. взял карточку и пошел к Тане – она сидела перед телевизором и вязала. Он присел рядом на диван, спросил:
– Ты помнишь Галю Лукьянову?
– Нет. Кто это? Из университета или из редакции?
– Значит, с тобой я познакомился позже, – сделал вывод Р.М.
– А, это из твоей компании, – догадалась Таня. Она знала многих, хотя и вошла в жизнь Романа, когда компания уже распалась – ребята женились, девушки повыходили замуж, собираться стало и труднее, и значительно менее интересно.
– Галя училась тогда на четвертом курсе технологического. Она – мать Нади Яковлевой, понимаешь?
Таня отложила вязание и, потянувшись к телевизору, приглушила звук.
– Ну и что? – спросила она устало. – Я вижу, ты не в себе весь вечер. Об уходе из института ты подумывал давно, а решение принял сегодня, это из-за Нади? Не пойму я, что здесь общего?
– С решением уйти – ничего. Но проследи цепочку. Надя кончает с собой. Среди ее вещей находят папку, на которой стоит моя фамилия – не только псевдоним, но и настоящая. Откуда ей знать? Но мать ее…
– Я поняла, – сказала Таня. – Ты по своей обычной склонности впутываешь себя в историю. И сейчас хочешь поехать в эту Тьмутаракань, чтобы поговорить с Галей, которую ты не видел двадцать лет, о ее дочери, которой ты не видел никогда. И только из-за надписи на папке. А писать ей не хочешь, боишься, что не ответит…
– Удивительно, – Р.М. усмехнулся. – Ты всегда догадываешься о том, что я хочу сделать, прежде, чем я о том говорю. И никогда не понимаешь истинных причин того, что я делаю. Как это вообще возможно – догадываться о следствиях, не подозревая, какими были причины?
– Я женщина, – коротко сказала Таня.
– И, следовательно, – ведьма, – пробормотал Р.М.
4
Заявление об уходе шеф пробежал взглядом и молча спрятал в ящик стола, а с Романом Михайловичем заговорил о расчетах модели решетки, которую надо бы ввести в машину. Тогда Р.М. положил второе заявление – об отпуске на неделю в счет очередного. Шеф прочитал и это заявление, спросил:
– Отчего вдруг?
На самом деле причина его не интересовала, точнее, он воображал, что знает ее, и что деликатная эта причина как-то связана с тем обстоятельством, что Петрашевским в последнее время интересуется прокуратура. Вот и вчера следователь звонил. Уверял, что ничего серьезного, но все же из прокуратуры просто так звонить не станут. Иногда Петрашевский бывает невыносим, пусть себе идет в отпуск, посидит неделю дома, всем спокойнее. А чем он дома занимается, и что у него со следователем – кому какое дело.
Подписанное шефом заявление Р.М. отнес в дирекцию, о другом, спрятанном в ящик, напоминать не стал, через день-другой шеф и сам перечитает и как-нибудь обязательно отреагирует. Во всяком случае, вернувшись, можно будет продолжить разговор.
Собрался Р.М. быстро, в лаборатории все были уверены, что отъезд его связан с судебным делом, по которому он проходит свидетелем.
С дневной почтой пришло письмо из Министерства электротехнической промышленности. Приятное письмо, но и опасное в некотором роде. Замминистра информировал, что в январе в Москве будет проведен семинар по изучению методики прогнозирования открытий, одним из авторов которой является Р.М. Петрашевский. Означенный Петрашевский приглашается принять участие в семинаре и выступить с основным докладом.
Таня обрадовалась необычайно – как же, признали методику! Соберутся люди бог знает откуда и будут изучать теорию открытий, и это после десяти лет полного равнодушия. Признали! Значит, перестройка дошла и до этих бюрократических сфер?
Р.М. по здравом размышлении остудил Танин пыл. Во-первых, почему министерство? Было бы естественно, если бы семинар провела Академия Наук, но она упорно молчит. Во-вторых, что значит «один из авторов»? А кто второй? Видимо, там считают, что Петрашевский – член большого авторского коллектива. Впрочем, кто знает, что именно считают там. Всесоюзный семинар – его ведь нужно очень тщательно готовить, верно подобрать участников и, главное, содокладчиков. Как они там вообще это мыслят? Предложение выглядит несерьезным. Похоже, в министерстве спутали методику открытий с чем-то сугубо техническим и прикладным. Поэтому нечего трубить в фанфары, нужно точно выяснить, что происходит.
Однако, мысль о семинаре не отпускала, и Р.М. прикидывал уже, какие материалы будут нужнее всего, и кого из энтузиастов методики в других городах необходимо пригласить. Подумав об энтузиастах, он вспомнил о Гарнаеве, который давно уже не давал о себе знать. Стало немного стыдно – у того неприятности, и его исчезновение говорит о том, что вряд ли все обошлось. Давно нужно было позвонить, привык, что Евгений обычно является сам.
Гарнаев оказался дома и сообщение о семинаре воспринял с нормальным энтузиазмом. Разумеется, он поедет с огромным удовольствием и даже за свой счет, если министерство не оплатит дорожных расходов. И доклад «Открытия в астрофизике» он подготовит. Как дела на работе? Вполне нормально для такого директора. Далее последовал рассказ, суть которого сводилась к тому, что перестройка еще не коснулась нашей благословенной республики, если даже московская комиссия, приехав и осмотревшись, сначала ужасается, а потом, после «тайной вечери» у президента республиканской Академии, вернувшись в Москву, пишет в отчете нечто совершенно неожиданное и диаметрально противоположное тому, о чем шла речь, когда комиссия покидала обсерваторию. И тут уж одно из двух: либо правды на земле вовсе нет, либо то, что происходит, и есть правда, и тогда кому нужна эта перестройка, о которой столько говорят, в том числе и директор, и московская комиссия, а все идет, как шло при дорогом Леониде Ильиче.
И в этой обстановке Евгений вылез на семинаре с сообщением о методике прогнозирования астрономических открытий. Разумеется, привел пример: он как раз доказал, что скопление звезд в Орионе есть молодой комплекс, и сделал это вполне по методике, пройдя, не споткнувшись, все шаги алгоритма. Сам ходил окрыленный – так все красиво получилось! – и других думал если не увлечь методикой, то хотя бы заинтересовать и отвлечь от склок. В результате едва не схлопотал выговор по партийной линии. При чем здесь партия? Очень просто. В учебниках философии написано, что открытия непредсказуемы. Это есть партийная линия. Гарнаев утверждает, видите ли, что может открытия предсказывать. И ссылается не партийную литературу, а на творения некоего Петрашевского, опубликованные почему-то издательством «Металлургия». Почему не «Наука»? Потому, что науки в этом нет. Сейчас, во время перестройки слишком много воли дали кое-кому под предлогом так называемого плюрализма. Подмазаться к перестройке захотели, естественно, и всякие антинаучные элементы. Завтра, значит, Гарнаев начнет читать перед наблюдениями тексты из Библии на том основании, что ведь книга же, издана на русском языке… В общем, вместо обсуждения методики обсудили личность докладчика, обещали еще и на будущей аттестации припомнить. И припомнят, память у них хорошая.
Сначала Р.М. слушал и посмеивался. Чтобы в наши дни такое, и где – в астрономии? Лет сорок назад такой сюжетец прошел бы на ура. Но сейчас?
– А что сейчас? – сказал Гарнаев с горечью. – У нас там вроде классовой борьбы. Шашки наголо – и пошел! Кому пожалуешься? Московской комиссии, которая только что постановила, что директор вполне соответствует? В газеты писать? Писали уже. Что еще? В суд не подашь – смешно. Демонстрацию устроить? Для этого разрешение нужно.
Что посоветовать в подобной ситуации, Р.М. не представлял. Впрочем, советовать Евгению что бы то ни было, смысла не имело – поступал он обычно под влиянием минутного импульса.
– У меня такое впечатление, – продолжал Гарнаев, – что все мы находимся под колпаком у какой-то внеземной цивилизации. Она специально засылает к нам типчиков вроде нашего директора. Причем, это массированная диверсия, не у нас ведь одних такая ситуация, в науке это сплошь да рядом.
– Мысль настолько не новая, – философски заметил Р.М., – что ты мог бы ее и не повторять.
Гарнаев обиделся и вспомнил, наконец, что Р.М. уезжает в Каменск.
– Стоит ли? – засомневался он. – Девушки нет, мать ее с тобой лясы точить вряд ли захочет. Альбом? А что альбом? Подумаешь, рисунки. Я тебе, сидя на нашей горе, такие картинки нарисую, что меня кто хочешь психом назовет. Иногда сидишь на семинаре и рисуешь, не глядя. Очень даже…
Ни спорить, ни рассказывать Галкину историю Р.М. не стал. Он действительно не знал, как встретит его Галка. Могла швырнуть ему в голову утюг (трагедия с дочерью, мать в состоянии аффекта), а могла броситься на шею.
Вечер он потратил на то, чтобы разобрать с Таней почту и решить, что кому отвечать и что кому посылать. Среди писем от желающих приобщиться к массовому производству открытий неожиданно оказался пакет с грифом журнала «Знание-сила». Вернули рассказ, который Р.М. посылал еще весной. Письмо было стандартным: «Редакция согласна с мнением рецензента». Разумеется, согласна. Уже сам факт, что рассказ дали читать литконсультанту, говорил о том, что публиковать его не собирались. Во всякой редакции знакомых авторов читают сами. Р.М. полагал, что в «Знание-сила» его знают. Впрочем, с этой редакцией у него дела никогда не ладились. За двадцать лет он сумел выпустить две книжки фантастики, несколько брошюр по методологии открытий, три десятка рассказов в журналах и альманахах (даже в политиздатовском сборнике «Современная антирелигиозная фантастика» – вот уж чего Р.М. не ожидал), но две вещи ему так и не удались: быть принятым в Союз писателей и опубликоваться в журнале «Знание-сила». В Союз он не стремился, а вот увидеть свой опус в «Знание-сила» хотелось хотя бы из спортивного интереса.
Это была грустная фантастическая новелла о разочарованном в науке ученом, который делает открытие именно тогда, когда, будучи в состоянии депрессии, решает бросить науку. Он понимает важность открытия – он давно к нему шел, – но решение принято, мир науки противен ему, за открытие придется бороться, а сил уже нет. Открытие было придумано хорошее, с помощью методики, Р.М. был убежден, что именно такое открытие будет сделано в космологии лет через пять-шесть.
Рассказ получился печальным, один из самых лиричных его рассказов, в этом Р.М. тоже был уверен. Рецензент, пересказав содержание и немного его переврав, показал, что ничего не понял ни в философии рассказа, ни в его настроении. То есть – в сути.
Что ж теперь? Спорить? В молодости Роман всегда спорил. Результат был один: вторая рецензия оказывалась хуже первой. Потом Р.М. начал просто пересылать рассказ в другую редакцию. Другие люди, другие вкусы, часто рукопись шла в печать без единого замечания. А если возвращалась, то с совершенно иной мотивировкой. Что не нравилось одному рецензенту, хвалил другой…
Р.М. переложил рассказ в новый пакет, написал новое письмо и попросил Таню отправить бандероль в «Искатель».
Потом начал собираться в дорогу. Таня гладила запасную рубашку, а Р.М. заполнял портфель и думал о том, что вся эта история может оказаться простым совпадением – в жизни и не такое бывает. И Галка не та, и надпись на папке не к нему относится, и что тогда? Впрочем, тогда ясно – вернуться домой и облегченно вздохнуть. А если все так, как он предполагает, вот тогда-то что?
Р.М. любил в своих рассказах писать об ответственности ученых за свои действия. Ученые делали открытия, а страдали от этого невинные. Даже если ничего не взрывалось и не исчезало, последствия оказывались неблагоприятными, потому что авторы открытий не продумывали всех возможных следствий. Бывало, что Р.М. оправдывал ученых – как в повести «Лучистый», – но чаще осуждал. Думать нужно, думать по всей морфологической схеме, шаг алгоритма третий.
Но как продумать следствия опыта, если эти следствия к самому опыту, казалось бы, не могут иметь никакого отношения. Согласно той же науке! То, о чем Р.М. сейчас думает, вспоминая события двадцатилетней давности, противоречит основным положениям биологии, хотя – вот ведь парадокс – полностью соответствует методике. От чего же отказаться?
Он аккуратно сложил теплую проглаженную рубашку в портфель и, конечно, опять помял. Подумал, что Таня многое понимает без слов, чувствует, что поездка для него очень важна, и ни о чем не спрашивает, хотя и знает очень немногое, самое поверхностное. И он не должен оставлять ее в неведении. Все рассказать? Но он еще сам толком не продумал, Таня может неверно понять. Впрочем, ерунда. Просто он не хочет рассказывать.
Утром он позвонил Родикову и застал следователя на месте. Договорились о встрече. Когда Р.М. вошел в кабинет, Родиков стоял у окна и, похоже, считал воробьев, рассевшихся на карнизе.
– Вам для сведения, – сказал следователь. – Галина Константиновна Яковлева живет сейчас одна, она разведена, бывший муж тоже проживает в Каменске, но отношений они не поддерживают. О смерти дочери он узнал от сотрудников милиции. После похорон не являлся. Встречаться с ним не советую. Ничего толком о дочери не знает, бросил их, когда Наде было тринадцать. К тому же попивает.
– Эти сведения вам сообщили в той ориентировке? – усмехнулся Р.М.
– Нет… Я потом запрашивал. И еще… Хочу вас все-таки спросить: почему вы так ко мне относитесь?
– Как?
– Агрессивно. Мы ведь просто разговариваем, я хочу облегчить вам поездку, цели которой, кстати, не вполне понимаю. А вы ершитесь и смотрите на меня как на классового врага.
– Вы хорошо разбираетесь во взглядах, – сказал Р.М. – Именно как на классового врага… Не сердитесь, это въелось в меня с детства, вы не виноваты, естественно. Видите ли, мой отец сидел при Сталине. И про следователя своего рассказывал.
– Понимаю, – пробормотал Родиков, – хотя и не вполне. Судя по вашему возрасту, это было…
– Посадили его в сорок девятом, дали четвертак, вышел он в пятьдесят четвертом, повезло, что вождь оказался не долгожителем.
– Но времена меняются! Вы такой логичный человек, и вдруг такая женская, по сути, реакция.
– Женская? Вы имеете в виду эмоции? Ну конечно. Это детские впечатления, а они эмоциональны и потому, кстати, так влияют на подсознание.
– Отца били?
– Нет, представьте, никто его, кажется, ни разу не ударил. Кстати, не хотите ли вы сказать, что сейчас этим в вашем ведомстве не балуются?
– Ничего я не хочу сказать, – с досадой произнес Родиков. – Люди в органах разные, как и везде. Бывает, бьют. Но при следователях стараются не позволять себе… Следов нет. Иногда сам вижу: приводят на допрос, а человек уже сломан. Может, невиновен или арестован по ошибке, но – сломан, и готов нести на себя все, что угодно следствию. Это милиция нам так помогает… А сами следователи… Не знаю. Везде есть гнилые люди. Встречаются ужасные учителя – сплошь и рядом. А врачи? В прокуратуре тоже люди.
– Вы их оправдываете?
– Хотите, чтобы я сказал «да»?
– И сами вы не такой.
Родиков неопределенно пожал плечами.
– И все-таки вы мне не доверяете, – сказал он, помолчав.
– В чем? – удивился Р.М. – Нам с вами не работать вместе.
– Не доверяете, – упрямо повторил Родиков. – Едете вы в Каменск, имея в мыслях какие-то обстоятельства, о которых я не знаю. Что-то здесь не так. Что?
– Думайте, – усмехнулся Р.М. – Есть причины, по которым мне нужно посмотреть на рисунки и поговорить с матерью Нади.
– Загадку загадываете?
– Вы ведь интересуетесь моими работами, сами говорили. Вот и поломайте голову. Это поиск открытий, а не преступников.
– Не знаю, – протянул Родиков. – Может, и так. Может – нет. Пожалуйста, будьте осторожны.
//-- * * * --//
Р.М. пробыл у следователя больше времени, чем рассчитывал, и теперь торопился. Хорошую задачку он Родикову подкинул, все в условии четко и продумано. Вот только решения он и сам пока не знает.
Таня проводила его до агентства Аэрофлота. Автобус-экспресс плыл по шоссе как океанский лайнер, с едва заметной килевой качкой, укачивало, хотелось спать, но Р.М. знал, что не уснет и будет находиться в нервном напряжении до тех пор, пока не надавит на кнопку звонка и не услышит голоса Галки.
Почему-то именно сейчас, в покачивании экспресса, в сутолоке аэропорта, в очереди на регистрацию, ожидании в комнате со странным названием «накопитель», а затем, наконец, в салоне самолета Р.М. ощущал любимое им состояние какого-то провала в собственные мысли, когда рассуждения возникают не вследствие логических умственных операций, а являются откуда-то целиком, их нужно только обозреть и подивиться неожиданному совершенству. Слово «вдохновение» Р.М. не любил: он занимался методикой прогнозирования открытий, которая призвана была изгнать всякий туман из этой области человеческой деятельности, оставив рациональную структуру. А вдохновение и все прочие словеса, что возле этого понятия обычно паразитируют, относились пока к области, где рациональное отступает. Р.М. не любил слово «вдохновение» потому, что не мог пока определить ему рационального выражения, описать алгоритмом, научить себя и других приходить в это состояние по желанию и в любое время. Но когда такое состояние возникало само, Р.М. испытывал муки счастья – он действительно страдал, потому что хотел и мог в эти редкие минуты делать все, и минут этих было мало, и случались они вовсе не тогда, когда он сидел за машинкой, а так вот, к примеру, как сейчас.
Р.М. смотрел в иллюминатор на ослепительно фиолетовое небо и думал: почему все-таки не Галка, а ее дочь? Объяснение уже возникло, но он не анализировал его, старался пока просто запомнить. И одновременно – будто работал параллельно еще один мозг – появлялся рассказ.
5
Наступил День узнавания. Однако прежнего удовольствия не было. Проснувшись, Кирр подумал даже, что останется дома, хотя приглашение лежало на подносе – почетный листок, один из пятидесяти. Так вот и подходит старость – когда уже не рвешься, как прежде, первым на планете узнать ответ на очередной сакраментальный вопрос. Он должен пойти, ведь задавать будут именно его вопрос, впрочем, искаженный почти до неузнаваемости многочисленными поправками. Может, потому и не хочется идти на церемонию? Уязвленное самолюбие. Нет, пожалуй.
Кирр заставил себя встать, умыться и позавтракать. Сел перед телеэкраном, но аппарат не включал, думал. Почему мир устроен именно так, а не иначе? Вот вопрос, на который никогда не будет ответа. Много сезонов назад, когда еще только был открыт этот закон природы – закон вопросов и ответов, – одним из первых на церемонии узнавания был задан вопрос о сущности всего. И это был единственный случай, когда прямой ответ не был получен. Вместо этого каждый, кто присутствовал на церемонии, ощутил ужас. Больше никто никогда подобных вопросов не задавал.
Кирр вышел на балкон. Город опустел, на улицах не было даже полицейских. Интересно, – подумал Кирр, – что спросит сегодня полицейское начальство? Вроде бы все в нашей жизни давно регламентировано, однако, каждый раз после Дня узнавания в своде законов появляется нечто новое. Даже подметальщики улиц собираются в этот день и задают свои вопросы, и получают ответы, так и достигается прогресс во всех сферах жизни, во всех без исключения. Месяц на обдумывание вопроса, и миг, чтобы узнать ответ. О, это великий закон природы, более универсальный, чем законы сохранения, потому что ведь и законы сохранения стали известны людям в какой-то из Дней узнавания.
Тысячи лет назад люди молились богам. Богу-земле, например, и Богу-плодородию. Собирались в храмах и возносили молитвы. И вот однажды священник церкви Лунния, придя в состояние экстаза, вместо обычного обращения к Богу-погоде с просьбой о прекращении дождей, вопросил его: скажи, бог наш, ну почему третий месяц идут беспрестанные дожди, ну почему? И сотни молящихся одновременно с пастырем произнесли эти слова.
И услышали ответ.
Это не было гласом небес. Просто каждый, и в храме, и на поле, и на городской площади, везде, на всей планете неожиданно понял, что дожди на континенте идут потому, что над океаном Мира возник стойкий антициклон, и над береговой линией постоянно конденсируется влага.
Никто не знал, что такое конденсация, невежество древних было беспредельным. Тысяча лет прошла прежде, чем люди отточили искусство задавать вопросы, прежде, чем люди поняли, что логика познания мира требует постепенности и продуманности. Можно задать вопрос и не понять ответ. Можно задать вопрос и вообще не получить ответа.
Сначала вопрошатели собирались в храмах и думали, что обращаются к богу. Но однажды был задан вопрос: «Кто ты, Всемогущий? Какой ты?» К изумлению священнослужителей, ответ гласил: «Я не всемогущ, потому что никто не может быть всемогущим. Я не бог, потому что богов не существует. Я – Природа, я – Мир, в котором вы живете, и во мне нет разума, а есть одно только чистое знание, потому что природа знает о себе все».
Вот так. Что осталось сейчас от церкви? Величественные здания храмов, в которых разместили научные лаборатории и где ставили опыты, чтобы понять ответы Природы. Понять, чтобы суметь задать следующий вопрос. Искусство задавать вопросы развивалось веками: вопрос нужно было поставить так, чтобы ответ не был ни тривиальным, ни непонятным.
У Природы нет тайн от людей, – говорили философы, – у нее есть ответы на все наши вопросы, нужно только уметь правильно их задать, а это – великое искусство.
Что же случилось? Почему Кирр не пойдет сегодня в Совет физиков и не будет вместе с другими спрашивать Природу: какова критическая масса обогащенного урана, необходимая для начала цепной реакции?
Ответ получат, конечно, и без его, Кирра, участия, в Совете всегда избыток избранных на случай смерти кого-нибудь, болезни или иных обстоятельств. У него, Кирра, иные обстоятельства. Он убежден, что вопрос о критической массе урана задавать нельзя. Природа слепа и туга на ухо, она слышит лишь общее мнение, а не мысли каждого. До каждого ей нет дела. Какова критическая масса? А через месяц спросят: как создать из урана взрывное устройство? То, что будет задан этот вопрос, Кирр не сомневался.
Мысль, которая пришла ему в голову, выглядела кощунственной и не укладывалась в философскую концепцию Мира. Кирр это понимал и никому не рассказывал о том, над чем размышлял последние недели. Нужно ли обо всем существенном и несущественном, главном и второстепенном в науке, технике, жизни спрашивать Природу? Почему бы не попробовать ответить самостоятельно? Может быть, не получится. Наверняка, придется потратить не один месяц или даже не один год, чтобы самим отыскать ответ. Может, это вообще не удастся. Но нужно пробовать. Пытаться! Думать и искать…
Что делать? Как убедить людей сначала думать самим, и лишь в крайнем случае – спрашивать? Почему обязательно – спрашивать? Почему нельзя самим? Почему?
//-- * * * --//
Любопытная ситуация с этим неведомым Кирром. Он не человек, схема, человека нужно будет еще придумать. Расхожая форма «нужно уметь задавать вопросы природе», если ей придать прямой смысл. Что это за мир, где природа прямо и недвусмысленно отвечает на вопросы? Природа-бог? Нет, конечно, бог неинтересен. Может быть, этот мир находится в памяти компьютера, и сам Кирр – всего лишь эвристическая программа, способная к саморазвитию и по мере накопления знаний обращающаяся с вопросами к внешним запоминающим устройствам? Впрочем, это тоже не очень интересно – было, старо, отличаются разве что нюансы. Нет. Самое интересное в идее – ее возможная естественность. Реальный мир, похожий на наш, в котором законы природы организованы именно таким образом. Какой мир лучше: наш или мир Кирра, где природа изначально все о себе знает, и где познающий разум может развиваться, не экспериментируя, а лишь задавая вопросы и осмысливая ответы, чтобы задать новые вопросы.
Почему именно сейчас пришла в голову эта идея? Он все время думал о Наде Яковлевой. И родился Кирр. Почему? Что общего? Может, если он ответит на этот вопрос, то и с Надей станет яснее?
Пропустить идею через проверочную часть алгоритма открытий? Найти слабину и попытаться усилить позитивную часть?
Р.М. привычно пробежал мыслью по ступеням алгоритма, но ничего не получил в результате. Идея не изменилась, ее способность к саморазвитию оказалась небольшой. Нет, – подумал Р.М., – так нельзя. Нужно вернуться к начальной стадии алгоритма и переформулировать идею.
Самолет качнуло, началось снижение, зажглось табло «Пристегните ремни». Р.М. отвлекся от рассуждений и впервые зримо представил себе, что скоро окажется в городе, где не был ни разу в жизни. После того, как он ушел из «Каскада» и перестал мотаться по командировкам, он отвык от аэропортов, вокзалов, полтора десятка лет вообще никуда не выезжал, кроме редких конференций, а там все расписано, и за него беспокоились оргкомитеты. Он поежился, представив, как будет ходить из одной гостиницы в другую, и Галку увидит только завтра. А если и вовсе не удастся устроиться? Плохо, что в Каменске нет знакомых – энтузиастов теории открытий, готовых и место в гостинице выбить, и приютить, если нужно.
Однако с жильем получилось как нельзя лучше. У выхода из аэровокзала Р.М. увидел вывеску квартирного бюро, и еще через пару часов, оставив портфель в небольшой комнатке, сданной ему на пять суток старушкой, сын которой укатил на север зарабатывать большие деньги, он шел по центральной (она же единственная, хорошо освещенная) улице города и смотрел по сторонам, стараясь «войти» в новый архитектурный стиль. Было еще не поздно, можно и к Галке явиться, но Р.М. не торопился.
Каменск выглядел типичным провинциальным городом: широкая центральная улица, названная, естественно, именем Ленина, и множество отходящих в стороны улочек и тупиков – похоже было на елочную ветку с иголками. Одна из таких иголок, темная, одно– и двухэтажная, остановила внимание Романа Михайловича, потому что на табличке он прочитал «Улица генерала Неделина». Здесь жила Надя, и здесь сейчас его не ждет Галка.
Р.М. зашел в пустое кафе на углу и съел порцию сосисок, разглядывая обшарпанную стену дома напротив. Смеркалось, в окнах начали зажигаться огни. Шел по улице, разглядывая номера домов, поднимался по лестнице и звонил в обитую по старинке дерматином дверь будто кто-то другой, а Р.М. рефлексировал в сторонке и не мог остановить этого другого себя, слишком, по его мнению, торопливого.
Звонок оказался резким, Р.М. не любил звонки, они его отвлекали, в своей квартире он давно оборвал провод, и гости сначала тщетно давили на кнопку, а потом отчаянно стучали. Стук его почему-то не отвлекал.
За дверью долго было тихо, и Р.М. с некоторым даже облегчением повернулся, чтобы уйти и никогда больше (такое у него возникло странное желание!) не возвращаться, но в это время послышались легкие шаги, и он понял, что кто-то за дверью смотрит в глазок. Дверь открылась, в темной прихожей можно было разглядеть только силуэт женщины. Сам-то он стоял на свету, под тусклой лампочкой.
– Здравствуй, Рома, – сказала женщина, будто они только вчера расстались после вечеринки, и голос был тот же, Р.М. узнал его сразу. Он ничего не сказал, неожиданно перехватило в горле. Он вошел в прихожую, дверь захлопнулась. Несколько мгновений была полная темнота, будто его просвечивали рентгеном – хотели разглядеть, что он есть на самом деле. Возникло и исчезло ощущение ужасного падения в пропасть, а потом вспыхнул свет.
Галка почти не изменилась за двадцать лет. Точнее, изменилась ровно настолько, насколько изменился и он сам. Прическа только… Раньше у нее была короткая стрижка, а теперь – локоны, спускавшиеся на плечи.
– Здравствуй, Галя, – пробормотал он.
– Ты все-таки пришел к нам, – странным голосом сказала Галка.
Они прошли в комнату, где все было настолько стандартно, что взгляду не за что было зацепиться. Полированная стенка из четырех секций, диван, стол, два кресла – нормальный набор современного импортного интерьера. Галка подтолкнула Романа Михайловича к креслу, в которое он и опустился, сразу почувствовав, что смертельно устал и никогда больше из этого кресла не поднимется. Галка вышла из комнаты, дала ему время придти в себя, собраться с мыслями. А может, просто у нее чайник выкипал на плите, кто знает.
Р.М. огляделся и понял, что с умыслом был посажен именно в это кресло, а не, скажем, на диван. Прямо перед ним в простенке висела большая – в половину ватманского листа – фотография. На мосту через широкую реку – Волгу, наверно? – стояла девушка. Снимок был сделан с какой-то странно высокой точки, была видна и вода внизу, и даже теплоход. Надя – он узнал ее – смотрела на фотографа, приподняв голову, и оттого, наверно, выглядела упрямой и строгой. Она была в легком летнем платье без рукавов, у Романа Михайловича заныло сердце, он подумал, что приезд его нелеп, сейчас войдет Галка, они будут смотреть на фотографию и молчать, потому что Галка говорить не захочет, а он так и не найдет в себе сил спрашивать, посидит и уйдет, опустошенный и проклинающий себя за душевную черствость, и сегодня же улетит, и впредь сто раз подумает, прежде чем являться куда бы то ни было незваным гостем.
Вошла Галка с подносом, на котором стояли две огромные чашки кофе, блюдо с бутербродами, сахарница.
– Может, тебе что-нибудь посолиднее? – спросила она. – Есть борщ. А?
– Спасибо, Галя, не надо, – сказал Р.М.
– Знаешь, Рома, с тех пор, как нет Наденьки, я заставляю себя каждый день готовить что-нибудь вкусное… Раньше не успевала, а теперь заставляю. Ты поешь, хорошо?
Пришлось есть борщ, а Галка сидела рядом и пристально его рассматривала. Возникла неловкость: говорить с полным ртом Р.М. не мог, чувствовал себя глупо, а Галка все не отрывала взгляда.
– Рома, – сказала она, – давай договоримся. Ты не будешь меня утешать. От слов мне бывает плохо, я начинаю реветь.
Р.М. кивнул. Потом они пили кофе, и Галка говорила – почему-то не о дочери, а о бывшем муже.
– Ты веришь в любовь в сорок лет? Я не верила. Потом пришлось. Как у нас с ним было раньше, в первые дни… Так у него с ней, с его новой… У нас это продолжалось месяц или два, потом привыкли, началась семейная жизнь… То есть, хочу сказать – семейный стандарт, который иногда как кость в горле, и не сбежишь, потому что стандарт, а от стандарта не сбегают. Во всяком случае, такие, как я. Если бы я смогла все сохранить, если бы он не ушел… хотя что я… все равно он бы ее встретил. Но если бы… Мне все время кажется, что Наденька ничего бы не… Понимаешь? Так мне кажется…
Галка замолчала, смотрела в стол, мяла руками край скатерти, и Р.М. неожиданно увидел, что ее всю трясет. Она не плакала, внешне оставалась даже спокойна, но ее била дрожь, и это оказалось так страшно, что Р.М. растерялся вконец. Может, именно от растерянности он и сделал единственное, что должен был сделать. Обошел стол, обнял Галку, заставил пересесть на диван, и Галка прижалась к нему, продолжая дрожать, он чувствовал теперь, как ей плохо и только сильнее прижимал к себе.
Постепенно Галка успокоилась, и Р.М. ощутил неловкость от того, что делает нечто, логически необъяснимое, но отстраниться не мог, нужно было какое-то действие или слово, или то и другое вместе.
– Господи, – сказала Галка, уткнувшись носом в его плечо, – где ты был так долго, Рома? Ты же умнее нас всех, и ты бы еще тогда все понял… Я ведь понимать не хотела, только почувствовать и помочь. И другие тоже. А нужно было именно понять… Только ты мог бы…
– Галя, – медленно сказал Р.М., – я ведь ничего, ну совсем ничего о тебе не знаю. Я и услышал о тебе, то есть понял, что это именно ты, когда мне сказали о рисунках… нет, и тогда не понял, потом…
– Тогда, потом, – Галка вздохнула. – Спасибо, что приехал. Ты все поймешь, потому что кроме тебя некому. А я ведь сначала боялась, даже отвечать на письмо не хотела, дура… Они ведь все решили, что моя девочка… что у нее психическая болезнь. Все признаки нашли. Им надо было как-то объяснить, почему она это сделала. Может, действительно я виновата? А тебя не было. Ты бы посоветовал…
– Но я даже не знал, где ты, – пробормотал Р.М.
– Да нет, Рома, это я так… Хотела на школу в суд… Будто довели. Господи, глупо как… Все время ищу виноватых. Я тебе все расскажу, только не сейчас, ты ведь не уезжаешь? У тебя есть другие дела?
– Нет.
– А где твой чемодан?
– Портфель… Я снял комнату у одной бабки.
– Ты с ума сошел. Ты же ехал ко мне. Думал, я тебя в дом не пущу? Иди и принеси свои вещи, а я пока все приготовлю… Нет, не ходи. Там ведь у тебя ничего такого? Завтра заберешь. А то уйдешь и не вернешься. Сиди тут, я сейчас… Хочешь еще кофе? Или чаю?
– Галя, ну что ты суетишься?
Сопротивлялся он, впрочем, слабо.
– Где ты работаешь? – спросил он.
– Я не говорила? На кондитерской фабрике. Я ведь закончила технологический, если ты не забыл. А потом пришлось переквалифицироваться, это уже после рождения Наденьки. На химическом стало невмоготу, постоянно болела голова… Здесь тоже нелегко… Вот, пей и ешь, печеного ничего нет, я завтра, после смены, мне в утреннюю…
Они пили чай, говорили на посторонние темы: о том, кого из «бывших» видит Роман, и что у него с работой, он обязательно должен дать ей почитать что-нибудь свое, из нового. О Наде не было сказано ни слова, обоим нужно было привыкнуть друг к другу, подождать, чтобы в воздухе возникли странные волны доверия, никем не определенные и все же не менее материальные, чем мысль или чувство.
Галка постелила ему на диване, и он с блаженством растянулся под одеялом. Галка возилась на кухне, потом в ванной, наконец, все стихло, Р.М. услышал ее шаги в соседней комнате, он не знал, что там, и пытался представить. Наверно, такая же стандартная спальня, и Галка стоит у зеркала в ночной рубашке и думает – о чем?
– Галя, – позвал он, зная, что не уснет, и она не уснет тоже, слишком многое еще осталось несказанным.
– Галя, – повторил он, – о чем ты думаешь?
Она появилась на пороге – темный силуэт, тихий, как привидение. Он почему-то понял, что ей опять плохо, что она вся дрожит, и вскочил, подбежал к ней, не успев подумать, каким смешным выглядит в своих немодных трусах, тощий и угловатый. Галка плакала, и Р.М. опять не знал, что сказать и чем помочь, и начал целовать ее в глаза, щеки, губы, на миг мелькнула мысль, что все это должно было произойти не сейчас, а двадцать лет назад.
Соседняя комната, которую Р.М. так и не увидел, была совсем темной, сквозь тяжелые занавески не проникал свет уличных фонарей. Все здесь было сотворено из какого-то нереального внепространственного и вневременного материала.
Р.М. пришел в себя много позднее, возможно, уже под утро, но еще было все так же темно, и он знал, что Галка тоже не спит, хотя и лежит неподвижно, прижавшись лбом к его плечу. Он тихо провел ладонью по ее волосам, и она коротко вздохнула.
– Рома, – сказала она едва слышным шепотом, – ты же фантаст… Почему нельзя вернуть все назад?
– На сколько? – спросил Р.М. – На пять лет? Десять?
– На восемнадцать с половиной. В тот вечер, когда ты сказал, что ведьмы из меня не получится. И я поняла, что больше для тебя не существую.
– Ты…
– Не понимаю, как ты пишешь свои рассказы. Ты никогда не разбирался в психологии.
– У меня не люди, а схемы, – пробормотал Р.М., цитируя какую-то рецензию.
Он чувствовал, что Галка глотает слезы и не знал, что делать, потому что самым естественным было бы обнять ее и шептать слова, которые от частого употребления стали невыносимо банальными, но, тем не менее, остались единственными, и он не мог их произнести, потому что знал: тогда все изменится в жизни, и не нужно это. Что же делать, господи?
Ему показалось, что Галка заснула, он и сам задремал, снилось ему что-то глупое, а потом он открыл глаза, и было уже утро, портьеры раздвинуты, тонкий солнечный луч прорезал спальню по диагонали. Галки не было.
Прямо перед ним висел на стене рисунок в рамке. Пустынная местность, будто дно огромной чаши, края которой угадывались где-то высоко вдали. Уходящая к краю чаши перспектива дороги, по которой шагали глаза. Р.М. не мог бы сказать, почему решил, что глаза движутся к зрителю – десятки глаз, близких и далеких. Ничего больше, кроме глаз, на дороге, и вообще на рисунке не было. И оттого становилось жутковато. Какая странная фантазия… Каждое утро Галка, проснувшись, видела перед собой это. Укоряющие, осуждающие, зовущие, смеющиеся глаза. Так и рехнуться недолго – если постоянно видеть это. Когда Галка повесила рисунок? До или после? Если после – зачем? И если это рисунок Нади… А чей же еще? Была ли это только фантазия, игра воображения или… Что – или? Нет, рано об этом. Даже думать рано. Думать – значит анализировать.
Вот странно, подумал Р.М. Ему всегда казалось, что только анализ способен проникнуть в суть чего бы то ни было. Даже если речь идет о человеческих отношениях. Говорят, что женщины способны понимать, не анализируя. Сердцем. На деле – тем же мозгом, только иначе запрограммированным, с иной, отличной от мужской, логикой, где эвристические принципы, еще не познанные, играют значительно большую роль, нежели формальная логика. К сожалению, он не женщина. Может быть, тогда он понял бы все и сразу, и не мучился бы сейчас, глядя на эту нелепую картинку.
Р.М. оделся и пошел на кухню. Листок бумаги лежал на столе: «Рома! Я вернусь в четыре. Может, раньше, если удастся. Еда в холодильнике. На тумбочке в спальне две папки. Обе – тебе. Не удивляйся, там кое-что твое. Пожалуйста, будь дома, когда я вернусь."
В спальне, на тумбочке около кровати, действительно лежали две картонные папки. На верхней ровным почерком, с правильным наклоном, было аккуратно написано: «Петрянову (Петрашевскому) Роману Михайловичу, писателю-фантасту». Другая папка выглядела гораздо старше, надписи на ней не оказалось, но вся обложка была изрисована неправильными линиями, кругами, сложным орнаментом, будто кто-то бездумно водил ручкой, сидя на скучном собрании и думая о своем. Примерно такие каракули рисовал сам Р.М., когда размышлял о чем-нибудь.
Эту папку он и раскрыл первой. В ней оказались третьи или четвертые экземпляры отпечатанных на машинке рукописей рассказов. «Электронный композитор», «Пища», «Новый Герострат»… Господи, какое старье! Как эти рукописи попали к Галке? Впрочем, кажется, он сам и подарил. В то время он только пробовал писать, после единственного опыта с Борчакой прошло несколько лет, рассказы были слабенькими настолько, что сейчас их невозможно было перечитывать без душевного кряхтения.
Р.М. обратил внимание на несколько листков, почему-то не отпечатанных, а исписанных мелким неряшливым почерком. Это был его почерк, никогда не отличавшийся четкостью, и это тоже был рассказ с претенциозным названием «Последнее творение гения». Вот уж действительно…
«Великий австрийский композитор Фридрих-Август отбросил перо и откинулся в кресле, закрыв глаза. Последнее проведение темы в басах, небольшое скерцо, и все – симфония будет закончена. Он уже слышал мелодию этого скерцо, изумительную и щемящую мелодию, от которой слезы наворачивались на глаза. Он должен был записать ее, чтобы не забыть, и… не мог».
М-да. Потрясающе. Р.М. вспомнил: он написал это в день Галкиного рождения. Написал в подарок и не успел перепечатать. К музыканту, начавшему писать симфонию, является прорицатель и говорит: едва произведение будет закончено, композитор умрет. Дело происходит в восемнадцатом веке. Композитор считает себя человеком несуеверным, в свои пятьдесят умирать не собирается, симфонию ему заказал герцог к рождеству, нужно писать, и к дьяволу всякие глупости. За неделю готовы три части большой симфонии, ею мог бы гордиться сам Гайдн. В четвертой части уже есть главная тема, есть развитие, но нет коды. Нет, и все тут.
Наконец Фридрих-Август сам себе признается, что ему страшно. Бросить писать? Герцог и не поймет, что ему подсунули незаконченную музыку. Композитор оркеструет свое творение и несет партитуру во дворец. Но на половине дороги останавливается. Герцог ничтожество. Но он-то, он – композитор! Что он делает? Он губит себя: достаточно один раз слукавить, недосказать, недоделать – и конец. Дело не в самоуважении, хотя и оно тоже уйдет. Он композитор. Его цель – совершенство. Он не сможет жить, потому что уже слышит этот грандиозный финал, каждую его ноту, и пока не запишет, не сможет ни есть, ни пить как все люди. Он уморит себя. А если запишет? Умрет. Нет, глупости. Это суеверие, господь не может быть так безжалостен к своему сыну.
Фридрих-Август физически не может ступить и шагу в направлении дворца герцога. И поворачивает назад. Он измучен. Когда он садится за фортепьяно, перо оставляет на бумаге кляксы вместо нот. Но к утру все готово. Весь финал. Солнце встает в тот момент, когда он записывает последнюю ноту, быстро выводит внизу «Fine» и отбрасывает перо. Ну? Что? Он ждет, в нем больше нет музыки, она вся вытекла на нотные листы. Он пуст, и сейчас он умрет. Но ничего не происходит, и полчаса спустя композитор несется ко дворцу герцога, сжимая в руке папку с клавиром, радуясь тому, что жив и будет жить, и еще напишет много симфоний, и завтра же возьмется за оперу. Он лишний раз убедился в том, что суеверия – ложь. Ему перебегает дорогу черная кошка, и он с хохотом пытается поддеть ее носком туфли…
На этом рассказ, вообще говоря, кончался. Этакий бравурный, написанный второпях финал, некоторые слова он даже сокращал – так торопился, Галка звала к шести, он опаздывал, не хотел являться с незаконченным подарком, как тот, придуманный им, композитор. Галка, он это помнил, была очень довольна.
Поздно вечером, когда все натанцевались, и разговоры перешли на серьезные темы, он попросил у Галки рукопись и, сидя за кухонным столом, вписал несколько строк. Симфония Фридриха-Августа была исполнена в день Рождества. Едва отзвучала последняя нота, композитор, сидевший за клавесином и показывавший вступления, поднялся, чтобы поклониться, пошатнулся и упал лицом на клавиатуру. Когда к нему подбежали, он был мертв. Симфония была закончена, ибо произведение искусства лишь тогда может считаться завершенным, когда его услышали. Не композитор ставит «Fine», а слушатель…
Новый финал рассказа был написан чуть лучше, но тоже – полный короб красивостей, литературщина. Р.М. уронил листы в папку и поспешно завязал тесемки. К тому же, и идея стара как мир, не может быть, чтобы никто из классиков не написал чего-то подобного. Зачем Галка хранила все это и зачем отдала ему сейчас, вместе с рисунками?
Он вспомнил глаза, шагающие по дороге. Если сделать человека совершенно невидимым, он ослепнет. Нужно, чтобы глаза остались видны. Люди-невидимки? Это было бы слишком примитивно. Тогда что?
Р.М. открыл папку, опасаясь, что увидит именно примитив фантазии, в котором только взгляд следователя, к фантазиям вообще не приученный, мог разглядеть что-то болезненно-отстраненное.
Первый рисунок был вполне реалистическим портретом Галки. Карандаш. Что-то в таком духе рисуют сейчас самодеятельные художники на Приморском бульваре: «Портрет за 20 минут и 10 рублей». Галка улыбалась, позируя, но было в рисунке нечто странное. Что? Второй рисунок тоже был реалистическим, на этот раз Надя изобразила себя. Хорошо изобразила, сходство с фотографией, висевшей в гостиной, было очевидным. И было еще нечто, делавшее рисунок необычным. Р.М. вышел в гостиную и сравнил рисунок с фотографией. Судя по всему, Надя рисовала себя, глядя в зеркало. Наверно, довольно естественный способ для новичка в живописи. Впрочем, он не знал точно. Но почему она и Галку нарисовала в зеркальном отражении?
Следующий рисунок был набором цветных пятен. Акварель. Полный диссонанс. Все равно, что на фортепьяно взять режущую слух последовательность нот. Будто специально подбирала. Вряд ли Р.М., не будучи знатоком ни в живописи, ни в музыке, мог бы точно сформулировать свое впечатление, но оно было именно таким: специально подобранная злость. На кого? На что? Может, в последовательности цветов был смысл? В конце концов, можно ведь и каждую букву обозначить цветом, а не знаком. Последовательностью цветов и оттенков писать вполне осмысленные тексты и даже передавать тонкие движения души. Нормальная каббалистическая идея, – подумал Р.М.
Четвертый рисунок был почти точным повторением предыдущего, с одним отличием – почти по диагонали лист пересекала черная неровная полоса. Р.М. быстро перевернул несколько листов. Это было похоже на мультик. Все те же цветовые пятна – Надя удивительно точно повторяла и расположение, и форму, и главное, все оттенки цвета. Впрочем, главное ли? Менялось лишь положение черной полосы. Будто змея извивалась, черная, неприятная, безглазая. Имеет ли значение последовательность рисунков?
Р.М. насчитал в папке двенадцать рисунков со змеей, а всего сто шестьдесят три листа, и это было, пожалуй, единственным рациональным выводом, который он сделал. Рисунки нельзя было определить как абстрактную живопись или примитивизм. Во всяком случае, Р.М. на это не решился бы. Он видел картины абстракционистов, с недавних пор их выставляли даже в залах Музея искусств. Они не вызывали в нем никаких эмоций. В Надиных рисунках было настроение. Или это ему только казалось – тоска, ощущение осени, дождя за окном, перестука капель?
Несколько раз возникали на рисунках четко, в деталях прописанные глаза и уши. В самых неожиданных местах и всегда сами по себе. Иногда по одному, чаще в паре, а то и целой вереницей. Р.М. подумал, что смысл здесь должен быть – ведь это были единственные реалистические, а может, даже узнаваемые, «предметы». Возможно ли, что все, изображенное на листах, Надя сама видела и слышала? Можно спросить у Галки, остались ли после Нади какие-нибудь записи на магнитофоне? На большинстве кассет наверняка рок, ансамбли, в лучшем случае Пугачева, Леонтьев (или Надя предпочитала «Аквариум» и «Машину времени»?). Можно пролистать все бумаги, но стали ли эксперты слушать подряд все записи? А слушал бы он сам – только из-за смутного предположения, что уши на рисунках означают нечто такое, что Надя действительно слышала там, где она действительно видела то, что потом пыталась изобразить?..
Каким бы ни был смысл рисунков, на папке стояло его имя. Значит, Надя считала, что если кто-то и сможет дойти до смысла, то именно он. Так? Уточнение: только он или он – в числе прочих?
Р.М. закрыл папку и пошел на кухню пить чай с бутербродами. Потом отыскал в прихожей ключи и вышел на улицу. Утром все выглядело не так, как вчера, даже сосисочная на углу оказалась не мрачной забегаловкой, а довольно милым заведением с яркой вывеской и тремя выносными столиками на тротуаре.
Р.М. медленно брел по улице, особенных мыслей не было, да и не особенные проскакивали изредка, как разряды молний. Он знал, однако, это свое состояние. Вот-вот должно было придти решение задачи, над которой он размышлял все утро. Он хотел уже не столько понять, сколько удостовериться, что понял правильно. Когда Галка согласилась участвовать в «ведьминых тестах», у него сложилась уже система, четкая и однозначная. Галка была не первой и даже не десятой. Они работали больше двух недель – вопросник содержал около полутора тысяч вопросов, на которые нужно было отвечать, тщательно подумав.
А самый первый тест из десятка вопросов Роман составил – он это и сейчас помнил – в номере гостиницы «Россия», только не той, московской, а заштатного караван-сарая в городе с длинным восточным названием, куда он приехал в очередную командировку. Ребята-наладчики здесь были вполне толковыми, могли бы и сами управиться, но по инструкции требовалось присутствие представителя головной организации. Обижать их недоверием Роман не хотел – «ребята» были раза в полтора старше него – и только следил за работой. Вечером он потопал, как делал это во всех командировках, в местную публичку, где, к своему изумлению, обнаружил две редчайшие книги по черной и белой магии, изданные в середине прошлого века.
Книги ему выдали только после того, как он принес из института бумагу, в которой было написано, что для наладки счетно-решающих машин ему позарез необходимы дополнительные знания по магическим дисциплинам. Справку ему выдали на удивление быстро, он думал, что ничего не получится, но «ребята» были благодарны ему за то, что он не мешал им шевелить мозгами, и сделали все сами, недоумевая, конечно, но не показывая – мало ли какие хобби бывают у людей.
Весь субботний день Роман провел в фонде редких изданий под неусыпным взглядом библиографа, который, видимо, полагал, что приезжий специалист по электронным системам послан специально для того, чтобы повредить старинные книги, не выдававшиеся, судя по формуляру, с одна тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года. На форзацах книг синели печати «проверено». Недоставало только оттиснуть «мин нет». Мин, в смысле подкопов под марксистскую идеологию, в книгах действительно не содержалось, а были забавные наставления на разные случаи жизни. Роман и посмеивался, и призадумывался над иными советами.
В прошлом веке, когда книги были изданы, к этим советам относились серьезно. Но сейчас? С детства каждый воспитывался в убеждении, что нет ни бога, ни черта. Непонятно: запретители наверху больше верят в идеологическую действенность этих вот книг, чем в собственное оружие – ленинскую теорию познания? Роман не понимал, почему прячут от людей книги. Даже Ницше или Гитлера. Люди вынесли от Гитлера столько, что вряд ли найдется в Союзе идиот, который, прочитав «Майн кампф», воскликнет: «А ведь прав был этот Адольф!» А если и найдется, то сразу будет ясно, чего он стоит. Тоже ведь тест.
В науке – это Роман усвоил твердо – прогресс зависит от доступности информации. Засекреченность той или иной области не позволяет, во-первых, другим научным дисциплинам развиваться гармонично, черпать из колодца, забранного решеткой, и во-вторых, для самой этой секретной области наступают не лучшие времена, поскольку отсутствие обмена профессиональной информацией замедляет и ее развитие. Ну, допустим, секретность ракетостроения или ядерной физики можно объяснить вражеским окружением (но ведь не делятся и со своими!). А как оправдать глухую засекреченность работ Фрейда или Шопенгауэра? Если они были идиотами, то читай себе и хихикай, вооруженный знанием подлинного марксизма. Если же ты, читатель, не в состоянии разобраться, где у Фрейда правда, а где заблуждения, то грош цена всем нашим институтам – даром там хлеб едят, если не способны научить главному: способности отличать истину от заблуждения, плохое от хорошего.
Он сделал выписки, а вечером, в номере гостиницы, пока не подселили какого-нибудь пьяненького соседа, Роман составил свой первый тест, взяв за основу вопросы к ведьмам, опубликованные в книжке.
В проблеме ведовства Роман видел проблему сугубо материалистическую, даже прикладную, и долгом считал очистить ее от чуши и шелухи, которых за века накопилось столько, что сама проблема перестала быть видна в том первозданном виде, в каком ее создала природа. Проблема представлялась ему не психиатрической и даже не психологической, а именно познавательно-логической, какие ему всегда нравились. Его привлекала систематика, поиск общего в разнородных, казалось бы, явлениях и задачах. И здесь было чем заняться. Анализ феноменов, описанных в литературе. Выявление объективных закономерностей. Использование их для обучения.
В тот вечер, казалось, снизошло на него нечто – можно назвать это вдохновением, хотя сам Роман это слово не любил. Впоследствии, когда была уже создана методика открытий, он оценил с ее позиций тот первый вопросник и нашел, что сделано было все без единого сбоя. Случайно? Интуитивно? В конце концов, неважно, какое слово сказано, главное – в тот вечер началось настоящее дело его жизни.
А Галка появилась в их компании позднее. Кропотливая работа с вопросами заставила ее проникнуться к Роману не только уважением, но практически безграничным доверием. Среди вопросов были и такие, на которые и наедине с собой не всегда решишься ответить. Но если решаешься, то идешь и дальше. Как-то она призналась Роману, что, по ее мнению, духовная связь значительно больше сближает людей, чем физическая. Физическая близость может возникнуть под влиянием ситуации. Близость духовная несравненно прочнее и глубже. Если муж изменил жене, это может быть глупостью, порывом, не зависящим от разума, и черт знает чем еще. Если же он с трудностями своими, заботами идет не к жене, а к другой женщине, и она становится ему советником и другом (вовсе не любовницей!), – вот измена, которую простить нельзя, потому что это измена разума, продуманная, а не случайная…
Недели через две после начала работы с Галкой – они встречались теперь каждый вечер – Роман уже не представлял, как сможет обходиться без этих бесед и неспешных прогулок. Ведьмы из Галки не получалось, но Роман все еще полагал, что работа только начинается, вопросы не отработаны, статистика недостаточна для выводов. В общем, все впереди.
Так он думал вплоть до того вечера – это было года через полтора после того, как они с Галкой расстались, – когда вроде бы следовало закончить анализ очередного теста. Неожиданно для себя Роман сказал: «Все, хватит!» Нужно двигаться иначе. Разумеется, нужно двигаться. А работа по-старому – это топтание на месте. Количество растет, но ничего не меняется. А уже пора.
Что именно нужно делать, он тогда понимал еще смутно. Не было четкого осознания, что впереди работа на долгие годы – теория прогнозирования открытий, куда поиск ведьм входил лишь как частный случай создания алгоритма…
Р.М. забрал у бабки свой портфель и вернулся к Галке. Еще раз внимательно просмотрел все рисунки. Он не старался понять их смысл – главное, как ему казалось, он разобрал, а в деталях теперь не разберется никто.
Неужели, – думал он, – цена должна быть так высока? То, что он читал когда-то о ведьмах, вовсе не наталкивало на мысль о том, что они сжигали сами себя в молодости, если это не делало за них общество. Нет, доживали и до глубокой старости, ведьме Нэнси из Кентукки, он помнил, было больше ста лет. Значит, в случившемся виноват он, Роман Михайлович Петрашевский, ни сном, ни духом ни о чем не подозревавший. В то время у него и в мыслях не было ничего подобного. В то время… Он и сейчас с трудом мог если не убедить себя, то уговорить, что тесты, с которыми два десятка лет назад работала Галка, отразились на ее дочери, которой тогда и в проекте не было. Незнание, неумение – разве это оправдание глупости? А разве, если он будет так вот сидеть и повторять «я виноват», кому-то станет легче? К тому же, и не уверен он вовсе в логике своих рассуждений.
Р.М. ходил по комнате кругами – вокруг стола – и думал, что уехать нужно сегодня же. Больше, чем он узнал и понял, он здесь не узнает и не поймет.
До возвращения Галки оставались еще три часа, и Р.М., достав из портфеля несколько листов бумаги, сел за кухонный стол. Писал быстро, мысли уже выстроились.
«Система тестов должна была выявлять и стимулировать свойства психики, позволявшие некоторым женщинам в редких случаях проявлять неожиданные способности: уходить из реального мира в иллюзорный, ощущать чужое состояние и даже – иногда – мысли, предвидеть будущее. Тесты, конечно, не могли возбуждать эти свойства, если их не существовало. Думать иначе было бы антинаучно, граничило бы с попытками лысенковцев создавать новые сорта пшеницы с помощью «воспитания». Так, во всяком случае, я думал двадцать лет назад. Есть, однако, существенная разница между пшеницей и человеком. Словом можно загипнотизировать, можно включить подсознательную деятельность, словом можно даже убить. Значит, в принципе, слово (а тесты могли стать таким словом независимо от желания экспериментатора) способно пробудить к действию неожиданные возможности психики, если такие возможности потенциально существуют. Иными словами, если ведовство есть общее, хотя и глубоко запрятанное свойство женской натуры, тест может пробудить его, превратить «нормальную» женщину в ведьму. Неудача с тестированием могла в свое время быть либо следствием неверной методики, либо отсутствием среди тестируемых потенциальных ведьм, либо проявлением неизвестных пока законов природы. То есть результат можно интерпретировать как угодно. Я интерпретировал его как ущербность методики, как необходимость перехода к решению более общей задачи – к созданию теории научных открытий.
Решение этой задачи заняло пятнадцать лет и отвлекло от частной проблемы, с которой все началось. Частная эта проблема стала и неинтересной, выглядела юношеским увлечением без реального смысла. В этом заключалась ошибка – нужно было вернуться к ведьмам и пересмотреть концепцию на основе методологии открытий. Возможно, это помогло бы избежать трагедии.
Наука требует безусловной повторяемости и воспроизводимости событий в эксперименте, ведьмы были и остались явлением непредсказуемым и невоспроизводимым. Противоречие: явление существует и в то же время не существует, поскольку невоспроизводимо. Более того: явление существует как нечто, данное нам в ощущениях, и не существует, поскольку объясняется в крайнем радикальном случае происками дьявола, а в наименее радикальном – физическими законами, которые противоречат известным (например, закону распространения электромагнитных волн). Нарушается принцип последовательности в развитии науки – один из немногих, на которых покоится все научное здание. Противоречие выглядит настолько глубоким, что разрешить его пытаются на основе общефилософских принципов: частные науки пасуют. Кончается это навешиванием ярлыков: ведовство есть религиозный дурман, либо просто невежество. Следствие: религии без боя отдается то, что может служить мощным оружием в борьбе с той же религией. Отдается под тем лишь предлогом, что явление не доказано и, следовательно, не существует. Доказывать, впрочем, обязана наука – религии достаточно веры. Самое страшное в этом: как могла наука сдать позиции без боя и утверждать, что был закончен блестящей победой? Конкретно-познавательная проблема была возведена в ранг мировоззренческой прежде времени, хотя всем, наоборот, казалось, что время упущено, и нужно было с этими мистическими штучками бороться и раньше, и эффективнее. Там, где философия торопится занять позиции, конкретные науки часто пасуют, заранее эти позиции оставляя…»
//-- * * * --//
Р.М. вспомнил, как беседовал с деканом. Было это на пятом курсе, незадолго до зимней сессии. На семинаре по научному атеизму Роман поспорил с преподавателем, отвечая по теме «Религиозные предрассудки и борьба с ними». Когда преподаватель потребовал «а вы дурман-то развейте, я говорю об экстрасенсах и о том, какой вред эта мода наносит антирелигиозной пропаганде». Роман заявил, что никакого вреда атеизму экстрасенс принести не может по двум причинам. Если он шарлатан, то для атеизма это хорошо, потому что позволяет разоблачить его, показав, до чего опускаются люди, имеющие слабый научный багаж и нечистую совесть, и на кого опираются сторонники мистицизма. И второе: если экстрасенс действительно что-то собой представляет, это тем более интересно и хорошо, поскольку позволяет узнать о природе нечто новое и, естественно, материальное и к богу отношения не имеющее, ибо товарищ преподаватель не станет ведь утверждать, что паранормальные явления, если они есть, свидетельствуют о существовании нематериального мира.
Преподаватель у них был средним, как все, спорить со студентами не считал нужным. Кто умнее – Энгельс или Петрашевский? Естественно, Энгельс. Говорят, что в спорах рождается истина. Конечно. А если истина давно уже родилась?
Преподавателю было больше пятидесяти, и предмет свой он знал хорошо – так хорошо, что однажды участвовал в публичном диспуте со служителями культа по поводу религиозных праздников. Служители сыпали цитатами из Евангелий и Пророков, из Корана и Торы, интерпретируя их очень оригинально и проявляя гибкость мышления, граничащую с фарисейством. А преподаватель выдавал цитаты из классиков марксизма-ленинизма, но интерпретировать не брался, ибо это грозило более серьезными санкциями, нежели те, что последовали бы в случае провала дискуссии.
– Вот что, Петрашевский, – сказал преподаватель, выслушав ответ Романа, – о ваших странных увлечениях все знают. Это, допустим, мода. Но нужно и разбираться в том, чем увлекаетесь. Иначе можете скатиться. Тройку я вам ставлю потому, что вы человек соображающий, а не потому, что знающий истину.
– Никто истину не знает, – буркнул Роман. – Я хоть пытаюсь понять, а вы заранее решили, что не стоит?
Ответа он не получил, но несколько дней спустя его вызвали к декану. Декана Р.М. помнил лучше – звали его Абдулла Рагимович, был он физиком-теоретиком, довольно известным в Союзе. Абдулла-муэллим спорить любил, на семинарах по квантам даже требовал: «Спорьте, если не понимаете, в споре поймете. Или я пойму – а вдруг мы неправы вместе с Ландау?» Роману казалось удивительным, что готовность спорить кончалась, едва речь заходила об идеологических проблемах. Роман не задумывался о сущности времени, в котором жил. Как говорили позже, начиналась эпоха застоя. Но Роман, как многие другие, этого не замечал. Нормальное для многих было время. Нормальное даже в том смысле, что говорить приходилось не то, что думаешь, а то, что нужно, о чем пишут сегодняшние газеты. Это считалось естественным, потому что давно стало привычным. Что думал декан о ведьмах, осталось неизвестным, Роман мог судить лишь о том, что было сказано.
– У вас там конфликт произошел с… – Абдулла-муэллим назвал фамилию преподавателя, которую Р.М. так и не вспомнил. – Он написал докладную в деканат, просит обратить на вас внимание…
– В каком смысле? – спросил Роман, хотя на языке вертелось другое.
– В прямом, Петрашевский. Я давно за вами наблюдаю. Вы мне нравитесь, умеете думать. Но разбрасываетесь. Есть ведь границы. Не мы их установили, не нам отменять. Вы пришли учиться, верно?
– Я учусь.
– Учитесь, – согласился декан и, немного помолчав, продолжал. – В общем, так. В докладной написано, что вы занимаетесь богоискательством. Что-то собираете о ведьмах. Извините, это ведь чушь! Пришли учиться – учитесь. Хотите в общественной жизни – пожалуйста. КВН на факультете организовали – почему бы и вам не поучаствовать? Если с юмором слабо, идите в НСО, там все серьезно. Или вот вечер готовят к новому году, танцы там, песни… В общем, есть занятия, которыми должен заниматься студент, а есть вещи, которые он делать не должен. И докладные эти мне ни к чему.
– Но я…
– Дома занимайтесь, чем хотите. Только тихо. А здесь нужно быть…
– Как все, – вставил Роман.
– Ну, зачем как все? Проявляйте инициативу. Но в правильном направлении.
Роман промолчал, потому что декан его не слушал. Он проводил разъяснительную работу и удивлялся, почему способный студент не понимает очевидных истин.
– Подумайте, – скучным голосом закончил декан. – Докладная у меня, и если что, понимаете… Подумайте, Петрашевский.
//-- * * * --//
И ведь сдержал слово! Месяца полтора спустя Роман получил выговор по комсомольской линии за низкий идейно-политический уровень. Причина была глупа до невозможности: на факультетском вечере по случаю окончания сессии он во всеуслышание заявил, что ведьмы – явление вполне материального мира и к религии не имеют никакого отношения.
Роман рассказал дома об этой истории, и отец долго молчал, а потом махнул рукой и сказал: «Ты тоже, Рома, дурак, извини. Если уж интересуешься чем-то этаким, не лезь в бутылку». – «А что, сейчас сорок девятый год?» – агрессивно спросил Роман. «Время не то, но люди те же. Сколько прошло? Двадцать лет. Даже одно поколение не сменилось. А за пятилетку людей не переделаешь. Тем более, что и переделывать никто не хочет. Удобнее». – «Что удобнее?» – спросил Роман. «Идти к коммунизму, – пояснил отец, – чтобы в сторону не сворачивали. Для каждого стада свой пастух». – «Это ты себя, что ли, стадом считаешь?» – возмутился Роман. «И себя, и тебя тоже, что ты обижаешься? Так оно и есть. Если в обществе главную роль играют запреты и ограничения, то общество, по определению, становится стадом. Или стаей. Видишь ли, на деле – сколько людей, столько и мнений. А цель у нас одна на всех. Коммунизм. Люди, однако, все разные. Одному коммунизм вообще ни к чему. Другой рад бы строить, да неохота. Таких, кстати, большинство. И так далее. Но невозможно всем идти к одной цели, если мнений так много. Разбредемся. Вот и нужна рука. Пастырь. Вождь. Как скажет, так и будет». – «Ну, сейчас вроде бы не так», – с сомнением сказал Роман. «Так, так. Сталина нет, ну и что? Пришел Хрущев, стал делать дело, но всем указывал – как. Теперь у нас Брежнев. Заметь, сначала он не выделял себя. Но со временем… Тенденция.» – «Ну, допустим, черт возьми, что в большой политике иначе не получается…» – «И не может получиться, – отрезал отец, – потому что сейчас научно-технический прогресс намного опережает рост сознания. Нужен новый человек. Не один или два, одного в любой эпохе найти можно, даже в Древнем Риме, если хорошо поискать. Нужно, чтобы большинство понимало и думало, как надо для прогресса, и не по принуждению, а по собственной внутренней потребности… А что на деле? У нас недавно мастера уволили. Знаешь, за что? Слишком хорошо работал. Давал восемь норм. Зарабатывал в несколько раз больше остальных. И что? Все бросились к нему учиться? Ни за что! Навесили ярлык рвача и хапуги. Дестабилизатор общества, вот как. И уволили по сокращению штатов. Меня вот не уволили, хотя работник я сейчас никакой, а его…» – «Хорошо, – закричал Роман, – а я-то при чем? При чем здесь мои ведьмы? Я религию проповедую? Каждый дурак, если разберется, увидит, что все наоборот. Лучший способ антирелигиозной пропаганды – исследовать методами науки все мифы, предания, христианские догмы и доказать, что нет в них ничего нематериального, все из природы исходит и в природу уходит, какой бы мистикой ни прикрывалось. Не так разве?» – «Так-то так. Но это значит, что каждый должен думать сам. Каждый. Должен иметь свое мнение, и не по книгам зазубренное, а выстраданное. Много у нас таких каждых? Кот наплакал. Собери всех преподавателей атеизма, и все будут говорить одно и то же. А если найдется такой, что станет говорить не по канонам, его живо сомнут. Сейчас не сажают, просто не дадут житья. А ты, между прочим, вообще студент, а не академик». – «Значит, нужен академик?» – «Нужен, – подтвердил отец, – проще управлять, когда стандарт. Значит, и к коммунизму так идти проще и быстрее. Если, конечно, идти правильно. А наверху лучше знают, что правильно. Вы нам – стандарт, а мы вам со временем – коммунизм. Фантасты, кстати, такой коммунизм не описывают. У фантастов при коммунизме и всенародные диспуты, и полная свобода мнений. Почему? Да потому, что пастырь не желает, чтобы стадо знало, что оно стадо. Надо внушать ему, что стандарта вовсе нет. Я считаю, что наша утопическая фантастика, такая, какова она сейчас, – реакционна.» – «Ну, знаешь…» – «Сам подумай, – отрезал отец. – Ты же не стандарт. И посмотри, за что тебя били и будут бить. Этот твой атеист воображает, что ты веришь в бога? Нет, конечно. Но твой атеизм опирается на нечто, отличное от тех фраз, что написаны в учебнике. А это уже опасно, ведь если ты в стаде, то должен думать и говорить то, что нужно, и теми словами, какими положено. Ты где-нибудь когда-нибудь видел, чтобы идея, высказанная на пленуме ЦК, излагалась в прессе иными словами, не наизусть, не так, как написано в материалах? Не видел и не увидишь…» – «Что же ты мне предлагаешь?» – «Тебе? Двадцать лет назад я просто умолял бы тебя плюнуть на свои занятия, тем более, что и сам считаю их блажью…» – «Значит, ты признаешь, что сейчас, по сравнению с сороковыми годами, есть, как говорят, определенный прогресс?» – «В чем? В догматах? Никакого прогресса. Полное единогласие.» – «Но…» – «Но сейчас не сажают. Вроде бы. Зато создают легкую жизнь…»
Больше они с отцом на эту тему не разговаривали. Не успели – отец внезапно скончался от инфаркта. Шел на работу – и упал. А разговор тот Роман вспоминал потом не раз и не два.
//-- * * * --//
«Попробуем объединить данные по ведовству с методикой открытий. Начнем с основного положения. Ситуация, ведущая к открытию, возникает, когда «теория не может управлять по-старому, а факты не желают по-старому жить». Революционная ситуация в науке. Из недоказанности ведовства наука делает два вывода: а) фактов просто нет, все сплошной обман или заблуждение, б) то, что, возможно, имеет место в реальности, неверно интерпретируется. Налицо конфликтующая пара: представление о ведьмах и научное знание. Для устранения противоречия один из элементов пары должен быть изменен. Наука полагает, что ей меняться ни к чему. Идею ведовства нужно подгонять под научное знание. Если не подгоняется, то идея попросту неверна. Иной путь – возможность изменения методов науки – не рассматривается. Что делать? Речь идет о способе познания объективного мира. Наука – так уж сложилось – признает лишь факты, подтвержденные приборами. Зафиксировано, значит, существует. Приборами не фиксируется – значит, субъективно, ненадежно, наукой не является. Между тем, с точки зрения самого же науковедения, здесь просматривается противоречие.
Первыми, впрочем, на подобное противоречие обратили внимание изобретатели: противоречие между экстенсивным развитием технических систем и необходимостью достижения идеального конечного результата. Идеальная машина – когда тот же результат достигается сам собой, без использования машины вообще. И в технике это удается. Паровозы-монстры, пожирающие тонны угля, уступили место более элегантным электровозам. Химические ракетные двигатели со временем будут заменены ядерными. И так далее.
Но что есть идеальный конечный результат в науке? Ситуация, когда знание приобретается само, без использования монстрообразных аппаратов и приборов. Ученый при этих словах восклицает: невозможно! А почему, собственно? Идеальная ситуация: человек берет в руки брусок металла и говорит: «атомы в нем расположены так-то и так-то». Невозможно? Да – на сегодняшнем уровне отношения науки к человеку как к познающему субъекту.
Что делает наука, когда предлагается способ познания, полностью отвечающий представлениям об идеальном? Наука отвергает этот способ как субъективно-идеалистический. Все явления, которые можно было открыть примитивными способами, открыты, мы проникаем все глубже в тайны материи, и здесь без гигантских капиталовложений и сложнейшей аппаратуры не обойтись. Доведем ситуацию до абсурда: все деньги идут только в науку, более того – в один какой-то эксперимент. Это невозможно так же, как невозможно, чтобы все жители планеты были учеными. Да, но когда нужно остановиться? Экспоненциальный рост сложности аппаратуры не может продолжаться вечно. Наступит момент, когда природу придется познавать как-то иначе. Придется перейти к идеальному способу познания или хотя бы стремиться отыскать такой способ. Не путать идеальный способ с идеалистическим!
Каждый новый способ познания зреет, естественно, в недрах старого. Ведовство – в недрах научно-технического прогресса. Представим себе мир, в котором господствует идеальный способ познания – процветает ведовство, ясновидение становится основой для принятия решений, а Вселенная познается интуитивно, хотя познание при этом не перестает быть объективным, поскольку все владеют этими методами (именно методами познания, а не психическими аномалиями), и хотя бы только из-за колоссальной статистики повторяемость любого «экспериментального» результата обеспечена. В таком мире получение информации с помощью приборов будет считаться варварством.
В западной фантастике колдовские миры описаны многократно, и из-за этого проблема познания затемнена еще больше. Ведь описывает западная «фентэзи» не способ познания, не альтернативу технологической науке – наука против науки! – но именно мистические миры, где возможно все, где способ познания путается со способом производства: творением из ничего, волшебством. Научная же фантастика, следуя логике нынешней науки, сдала поле боя даже здесь, в области воображаемого.
А противоречие зрело.
Оно и сейчас не созрело окончательно. Это – противоречие будущего. Науке еще долгие годы не будет противопоказан технологический путь, движение по этому пути будет все более замедляться, хотя и станет даже более впечатляющим, чем сейчас – синхрофазотрон размером с Солнечную систему, радиотелескоп размером с орбиту Юпитера… Но выход нужно искать сегодня. И, как ни странно, – глядя во вчерашний день. Искать переход познания от технологического к идеальному.
Познание без познания? Это – отказ от традиционных, освященных веками, способов. Пример – поиск ведьм. Тестирование в свое время показало: существует категория женщин, отличающихся психофизиологическими особенностями. Женщины эти способны предвидеть будущее, видеть «странное», теряя при этом способность воспринимать реальный мир: не видят его, не слышат, не осязают. Они – где-то. Мы приписываем ведьмам качества, какими они на самом деле не обладают – способность общения с несуществующей нечистой силой (попытка объяснения феномена с религиозно-мистической точки зрения) или способность вводить себя в психический транс, и не более того (попытка хоть что-то объяснить с точки зрения традиционной науки).
Двадцать лет назад я решал ограниченную задачу – хотел найти женщин, реально или потенциально обладающих подобными способностями. Глубже не забирался, общей задачи не решал. Открытие еще не было сделано, а я уже искал способы его применения. Это было ошибкой.
Работа над теорией открытий и стала следующим шагом на пути к идеальному познанию. С точки зрения теории открытий, ведьма есть ничто иное, как «инструмент познания», идеальный прибор. Без всякой мистики. Беда в том, что выбор природы здесь случаен и чрезвычайно редок. Существует естественное противоречие. Природа женщин, какой мы ее знаем, не нацелена на миссию познания в том смысле, какой мы обычно придаем этому понятию. Женщина, наделенная редчайшим свойством ведовства, либо просто боится, либо интерпретирует свое умение в традиционных рамках сверхъестественного и начинает эксплуатировать уникальный дар тоже вполне традиционным образом. Женщина по природе своей склонна к стабильности, отрицанию необычного. И вот – на ее долю пришлось самое неожиданное, самое пока непонятное: стать инструментом познания. Все следствия нетрудно предвидеть. Что и происходило во все века. Что и происходит. Что и будет происходить?
Два принципиальных вопроса. Можно ли понять, что именно познают ведьмы? И почему, черт возьми, с Галкой не получилось ничего, а Надя… Случайное совпадение? Но тогда нужно однозначно убедиться в том, что причинно-следственной связи здесь нет. Существует только один способ убедиться, только один…»
6
Он понял, что пришла Галка, когда она села рядом и провела ладонью по его волосам. Р.М. обернулся: Галка смотрела на него пристально и печально. Он еще не видел ее при дневном освещении, и она показалась ему незнакомой. Обыкновенная городская женщина с лицом существа из иного мира.
– Сейчас будем обедать, – сказала Галка, не сводя с него глаз. – Ты работай, а я буду на тебя поглядывать. Только ты не оборачивайся, я некрасивая, когда у плиты. Ты только говори со мной, ладно? О себе.
Р.М. молча кивнул. Галка тяжело встала, и он хотел остановить ее, пусть посидит, отдохнет, но неожиданно походка ее стала легкой, Галка будто вспорхнула, засуетилась.
– Говори, – торопила она, и он вдруг начал рассказывать все.
Путаясь и возвращаясь, вспоминал, как ушел в свое время из «Каскада», потому что его увлечение ведьмами закончилось, – он понял, что все надо делать иначе. С ведьмами не разобраться, если не решить главную задачу – научиться прогнозировать открытия. В любой науке. Ведь придумали же методику изобретений. Проблема эта оказалась такой обширной, что он не мог больше таскаться по городам и весям, год вообще не работал, перебиваясь случайными заработками – писал рассказики, статьи в газеты, даже сценарии для телепередач, но больше сидел в библиотеке или дома, вызывая недоуменное раздражение у знакомых и даже у собственной матери. За год он сумел систематизировать около десяти тысяч открытий, собрал их в классы и подклассы, группы и подгруппы. А когда этот первый этап завершился, он все же вынужден был пойти работать, потому что положение стало бедственным: мать болела, и его грошей не хватало даже на полноценное питание. В институте физики открылась вакансия младшего научного сотрудника, и он вспомнил, что закончил физфак.
Потом, в ответ на вопрос Галки, Р.М. рассказал, как женился. Мать торопила: вот умру, а внуков не увижу (и не увидела, впрочем). Роман осваивался на новом месте работы, физику твердого тела он помнил очень приблизительно, приходилось наверстывать. За три месяца мать познакомила его с пятью или шестью (точно не вспоминалось) претендентками, и Роман обнаружил странную закономерность. Работая над проблемой ведьм, он легко знакомился с девушками, запросто приводил их в свою компанию («Ты ведь помнишь, Галка?»), но не воспринимал никого из них, как объект для женитьбы («Рома, я знаю, по крайней мере, двух, кто пошел бы за тебя, если бы тебе это пришло в голову…» – «Ты думаешь?» – «Не думаю, а знаю»). А потом, встречаясь с кандидатками, он неожиданно становился косноязычен и не мог произвести благоприятного впечатления. Таня была очередной знакомой, с которой его свели на каком-то киносеансе. Она не задавала дурацких вопросов, была в меру естественна, нравилась ему не больше предшественниц, обычно «линявших» после первого же свидания. С Таней почему-то было легко, и эту легкость общения он принял за любовь. Он никогда не спрашивал у Тани, что чувствовала она, боялся услышать в ответ вовсе не то, что предполагал. Как бы то ни было, он сделал предложение, которое было незамедлительно принято («Вот ведь удивительно, Галка, мы до этого ни разу не поцеловались!»). В общем, через три месяца он был женатым мужчиной.
На брак свой он пожаловаться не мог. Таня впитала все его привычки, быстро поняла, что может с пренебрежением относиться к его работе в институте, но не дай бог задеть неосторожным словом методику открытий. Постепенно она приучила Романа к мысли, что без ее помощи ему не справиться с многочисленными карточками и тетрадками.
Мать умерла, а потом случилось несчастье, и Таня долго болела, а, поправившись, больше не пошла работать. В конце концов, если Роман не мог изменить своему призванию, то и Таня не могла изменить своему. Она принадлежала к довольно редкой категории женщин, для которых домашняя работа – призвание и счастье.
А теория открытий… Это долгая история («Ты действительно умеешь предсказывать открытия?» – «Умею, Галя, хотя далеко не всегда, и, если не получается, пишу фантастический рассказ»). Не то, чтобы теорию не признавали. Ни с ней, ни с автором предпочитали не связываться. Когда приводишь пример предсказания открытия, даже фундаментального, как, например, открытие радиоактивности, оппонент отвечает, что post factum рассуждать легко, а вы предскажите то, чего еще нет. А вот, говорю, предсказал столько-то лет назад. И видите – сделано именно это открытие. Впечатляет? Нет, – говорят, – не впечатляет. Это – те, от кого что-то зависит в науке. А любителей-энтузиастов много. Слава Богу, хоть книжки выходят. Нет, издатели тоже не революционеры, но на десяток скептиков находится один, который думает: «Если даже все это чушь, почему бы не напечатать? Написано интересно, аргументация оригинальна. Вот две рецензии, одна разгромная, другая либеральная. Кому дать на третью? Вот доктор К. Науковед, утверждает, что любит даже сомнительные идеи, если они непротиворечивы. Автор, кстати, упоминает его в тексте довольно лестно. Пусть даст рецензию». Так и выходила книга. У меня их две по методике открытий. И обе – не в академических издательствах.
На кухне стало жарко, все форсунки горели, Р.М. стоял, прислонившись к дверному косяку, чтобы не мешать Галке, говорил тихо, ей то и дело приходилось переспрашивать. Наконец, испытание жаром кончилось, и Галка потащила его за рукав в комнату, усадила на диван и присела рядом, руки сложила на коленях.
– Галя, – сказал Р.М., – лучше ты мне расскажи…
– Хорошо, – Галка вздохнула. – Сначала о Наденьке.
– Галя…
– Ничего, Рома, я уже… Не знаю, что наговорил тебе следователь. Они решили, что Наденька… ненормальная. Она ведь с малых лет часто задумывалась. Сидит, смотрит в одну точку, слушает что-то и даже пробует потрогать… Будто какая-то преграда в воздухе. Или наоборот, смотрю, она пытается руку просунуть в стену, будто это воздух. И так – минуту или пять… А потом все нормально. Я спрашиваю: «Доченька, что с тобой?» – «Ничего, мама, задумалась.» – «О чем, родная?» – «Не помню…» Будто сон, а когда просыпаешься, все забываешь. Случалось это не так уж часто, ну, раз или два в месяц. Леня… Это мой муж… Он говорил: девочку нужно показать. Может, у нее с головой… А Наденька была нормальным ребенком. Абсолютно нормальным, кроме этих пяти минут. Может, я все-таки сделала ошибку, и нужно было… Нет, не нужно было, Рома. Они бы поставили все с ног на голову. Я потом насмотрелась на психиатров… Они бы Наденьку гораздо раньше… Я ведь и тогда, и потом все понимала лучше врачей. Я всегда помнила твои вопросы. Меня только удивляло… Ты искал ведьму во мне, и я оказалась дура дурой, а дочка… Я чего боялась? Ведьмы, о которых ты рассказывал, действительно доводили себя почти до сумасшествия, потому что ничего в себе не понимали. Но ведь этого-то я уж совсем никому сказать не могла. Лет восемь Наденьке было, когда она научилась запоминать кое-что из того, что видела или слышала. Сначала пыталась рассказывать мне. Вместо того, чтобы просто слушать, я испугалась. Я тогда первый раз испугалась, Рома. Потому что рассказы Наденьки были такими… ну… без смысла, какие-то картины, которые невозможно понять – кто-то что-то куда-то где-то. Обрывки. Однажды я оборвала ее и сказала: незачем тебе это запоминать, отвлекись. Спорт там, все, что угодно, только не сосредотачивайся на этом, и все пройдет. Спугнула. Она никогда больше мне ничего не рассказывала. Никогда. Любила меня безумно. Когда Леня от нас ушел, мы вообще стали неразлучны. Я все о ней знала. Кроме одного. Я даже не знала, когда с ней это случается, потому что лет в десять Наденька научилась вызывать в себе это сама. Когда захочет. Тогда она и рисовать начала. Ты видел рисунки. Их было гораздо больше. Сотни, может, тысяча… Не знаю, где они. Что-то Наденька с ними сделала. Только одна папка и осталась, на которой написано твое имя.
– Но откуда…
– Ты? Наденька читала все твои рассказы. И знала о тестах. Однажды я ей все рассказала. Не знаю, почему. Сначала мне казалось – чтобы она поняла сама себя. Думала, это сблизит нас, она станет более открытой. А она…
– Что?
– Наоборот. Она даже рисунки стала прятать. Это был ее мир, и мне там нечего было делать. А картину с глазами вдруг повесила в спальне, чтобы всегда ее видеть. Ты ведь тоже заметил… Что это, Рома?
Р.М. промолчал.
– А потом началось в школе. Ну, мы с Наденькой поссоримся-помиримся, а в школе… С ней ведь это и на уроках случалось. Все думали, что она… колется, представляешь? Однажды, это было в восьмом классе, им делали какие-то прививки, и школьный врач очень внимательно разглядывала Наденькины руки, смотрела вены, и это при всех девочках, Наденька вырвала руку и убежала, а потом плакала. Я пошла к врачу, а та говорит: мне сказали проверить, я и проверила. Кто сказал, зачем? Кто сказал, говорит, тот имеет право, а зачем – вам лучше знать, вы мать. Ну, и что нашли? Ничего, говорит. Но сомневается. Что-то, говорит, должно же быть. Девочка ваша явно не в себе. И муж от вас ушел, а это травма. Учиться стала хуже. Я говорю: возраст такой, все в этом возрасте учатся не так, чтобы… В общем, это уже новый этап начался. Она ведь и с подругами не делилась. Девочки стали ее сторониться. А это действительно такой возраст, когда без подруг нельзя. Это ужасно, Рома, я сама себя плохо помню в этом возрасте, но помню, что от одиночества готова была повеситься, хотя и дел-то всего было: с Сонькой поссорилась, была у меня закадычная подруга. И такая тоска… А тут… Это сейчас мне кажется, что я все понимаю. А тогда я только злилась. С одной стороны – самолюбие, родная дочь, а что-то скрывает. С другой стороны – действительно стала хуже учиться. В десятом классе в школу вызвали скорую из психушки. Школьная врач вызвала. Я ей тогда чуть в волосы не вцепилась. Разве так можно с ребенком? Ну, хорошо, нажаловалась ей классная, тоже дура, господи, не можешь понять ребенка, иди в колхоз, а не в школу. Она у них математику преподавала. Наденька до девятого класса хорошо по математике шла, а потом сдала, говорила, что математика ей ни к чему, она на филфак пойдет. И классной говорила, не понимала, что той обидно. И еще трансы эти – прямо на уроках. Классную тоже понять можно: сколько это продолжаться могло, девочка не колется, это врач точно сказала, а будто рехнутый сидит, недолго, правда, но все же заметно. А что не заговаривается, выглядит совершенно нормальной, так в этом, может, только специалисты разберутся. Она должна была сначала меня вызвать, а не скорую. В общем, что говорить. Приехали те, наслушались рассказов. Взрослых слушали, детей – нет. Говорить с Наденькой в школе не хотели, поехали, мол, с нами, там побеседуем. Наденька ни в какую. Ну и те не решились силой везти. Ребенок все же. Я домой с работы вернулась, Нади нет, пятый час, прибежала в школу, а они еще сидят. Наденька вся бледная, они ее по сто раз одно и то же спрашивают. Наорала я на всех, пошли мы домой. Наденьку всю трясет… Весь вечер проспала. А потом… Что-то сломалось, понимаешь? Прозвище у нее в школе появилось – «колдунья». Сначала за глаза называли, потом – так. Раньше у Наденьки подруга была. Не такая уж близкая, в кино они вместе ходили. А тогда мама ее запретила дочке бывать с Наденькой. Знаешь, почему? Сглазить может… Я Наденьку ни в чем не упрекала. Поняла, что она уже научилась контролировать свои видения, вызывать их по желанию. Это было ужасно. Тычется в стену, как слепая, будто никакой стены нет, пустота. Или станет посреди комнаты и что-то нащупывает в воздухе, будто там преграда, которую она видит, а я нет. И что-то тихо бормочет. Я прислушиваюсь и не могу понять, никакого смысла. А она будто разговаривает с кем-то. Я тоже готова была «скорую» вызвать, но меня останавливало, что тогда Наденьку непременно заберут от меня, и что там с ней сделают, не знаю. Не верила я врачам, психиатрам особенно. Глухие люди. Я как-то говорила с одним, светило, профессор, у нас на фабрике лекцию читал о наркомании. После лекции я его остановила, стала расспрашивать. Слушал он очень внимательно, вполне можно было подумать: какой прекрасный врач. А я смотрела в его глаза, и они мне не нравились. Ему было все равно, он слушал и в уме раскладывал по полочкам-признакам: это туда, это сюда, а это вот так. Он не чувствовал, что я говорю, он это продумывал. И мне стало холодно. Никогда Наденьку им не отдам, никогда. Может, я все же ошиблась, Рома?
Галка замолчала и неожиданно опять заплакала. Р.М. молча гладил ее по голове.
– Рома…
– Что, Галчонок?
– Ужасно домой хочется.
– Домой? Ты…
– Я уехала, потому что вышла замуж, а Леню сюда в институт пригласили. Привыкла за столько лет. А сейчас поняла, что это только привычка. Нади нет, мужа тоже… Страшно мне здесь. И уехать не могу – куда я уеду от Наденьки. И оставаться сил нет. Понимаешь?
– Да…
– Я ведь ни с кем не переписывалась из прежней компании. Только с Марианной. У нее двое: сын и дочь. Сын старше, хороший парень. А с дочкой не заладилось… Господи, какое было время!
– Ну, – Р.М. покачал головой, – это сейчас ты его романтизируешь. Молодые были. А тогда ты, помню, жаловалась, что групорг прохода не дает, и что тоскливо, и вообще все не так…
– Да?.. Сейчас об этом не вспоминается.
– Галка, а что у Марианны с дочерью? Ты сказала «не заладилось».
– Не знаю, Рома. Она ведь у Марианны поздняя, Марианна старше всех нас, ей было больше сорока, когда дочку родила.
– Не первый же ребенок…
– Ну и что? Бывает и со вторым.
– Что она писала?
– Что мучается с ней. Сейчас девочке лет пять, а тогда было меньше двух. Она не разговаривала. Что-то объясняла по-своему, но понять невозможно. И еще было плохо со зрением и слухом. А внешне очень красивая девочка, просто куколка. Сейчас покажу.
Галка включила верхний свет – в комнате стало уже темновато – и достала из серванта пухлый потрепанный альбом, в котором фотографии были просто вложены между страницами. Они выпадали, и Галка в конце концов вывалила их на скатерть.
Р.М. вспомнил Марианну, длинную и худую, как жердь, очень быструю и ловкую в движениях – иногда она казалась лентой, с которой работают девочки-гимнастки, ее движения были так же неуловимо быстры и красивы. Работа с ней не запомнилась, все было, видимо, как у прочих.
– Вот, – Галка выудила цветную фотографию.
Пожалуй, девочка выглядела неживой, будто кукла производства ГДР, по цене 15 рублей. Голова чуть больше – совсем чуть – чем нужно, и выражение лица такое же кукольное, довольное и бесчувственное. Огромные кукольные ресницы и резкий неприятный взгляд.
– А почему вы перестали переписываться?
– Так получилось… Она не ответила на очередное письмо, и я больше не писала.
Р.М. отложил фотографию и перевел разговор. Пожалуй, Галке действительно имеет смысл вернуться в родной город. У нее ведь там остался дядя. Квартиру поменять, хотя это, конечно, непростая проблема. Р.М. говорил, а думал о другом. Нельзя здесь больше оставаться. Нельзя, чтобы Галка к нему привыкла. Но как ей об этом сказать?
Галка положила ладонь ему на руку и спросила очень тихо:
– Рома, ты где?
– Что?
– Рома, ты думаешь о том, что пора лететь домой?
– Нет, Галя.
– Думаешь. И еще думаешь о том, что Светочка…
– Светочка?
– Дочь Марианны. Что она такая же, как Наденька, даже хуже, потому что в два года Наденька была совершенно здорова.
– Почему ты так…
– Ты не подумал об этом? Честно.
– А ты подумала об этом только сейчас?
– Нет, Рома, как только увидела фотографию. У них – у Светы и Нади – одинаковые глаза. Когда у Наденьки начиналось ЭТО… Такой вот взгляд. Потом он менялся, даже цвет глаз, казалось, становился другим. Будто на время кто-то поселялся у Нади в мозгу и смотрел оттуда… Для психиатра увидеть такой взгляд – все. Хорошо, что они ни разу ее такой не видели.
Когда это началось? – думал Р.М. До Галки и Марианны были другие, вопросы тестов менялись постоянно, с какого варианта все началось? Как узнать? Только проверкой. Найти всех. Достаточно только одного еще случая, чтобы его уверенность, которая возросла после рассказа Галки, стала полной.
– Ты ведь не уедешь, на ночь глядя, – сказала Галка.
– Конечно, – быстро согласился Р.М.
7
– Вы делаете ошибку, – сказал шеф, подписывая заявление. Пока Романа Михайловича не было, оно так и лежало без движения в ящике стола.
– Возможно, – сказал Р.М., – но не думаю, что эта ошибка скажется на развитии физической науки. Особенно в условиях самофинансирования и самоокупаемости.
– Ну-ну, – буркнул шеф. – Я вам скажу так. Как сотрудник вы меня вполне устраиваете, несмотря на ваши многочисленные хобби. Вы твердо знаете, что любая работа должна быть сделана на максимально возможном уровне. Другое дело, что самостоятельно вы мало за что брались – вас постоянно отвлекали то эта ваша методика, то фантастика… Но это ваши заботы, мои поручения вы всегда выполняли. Одного я не могу понять: в институте вы совершенно безынициативны, а в личных, так сказать, изысканиях проявляете недюжинную фантазию. Ну, результаты… Вы знаете, в эту вашу методику я не верил и не верю. А фантастика у вас любопытная. Но куда исчезала ваша фантазия в рабочее время?
– Вас это устраивало, – Р.М. усмехнулся.
– Меня – да, – шеф кивнул. – А почему это столько лет устраивало вас?
– Невозможно делать несколько дел с равной отдачей. Для меня теория открытий – работа, а фантастика – хобби. Институт – довесок, для поддержания финансов.
– Понял, – с сомнением сказал шеф. – Как же вы теперь, без довеска? Уверены, что ваша методика стоит того, чтобы из-за нее жить на хлебе и воде? На масло, извините, ваших гонораров не хватит. Будь вы еще фанатиком из тех, что присылают свои опусы… Чокнутые, что с них… Но вы же не из таких.
– Со стороны виднее.
– Ну, ладно. Если найдете вместо себя толкового сотрудника, отпущу хоть завтра. Если нет, придется отработать два месяца. Все.
Р.М. пошел к своему столу. Разговор был наверняка услышан сотрудниками и соответственно оценен. Когда шеф вышел, Р.М. оказался в центре внимания.
– Странный ты мужик, – сказал Асваров, тщедушного вида теоретик, всю жизнь занимавшийся тем, что рассчитывал для завлаба вероятности фононных переходов. Как-то он заинтересовался было методикой открытий, прочитал все, что дал ему Р.М., и сказал «Нет, это не по мне. Это – иллюзия».
– А может, так и надо? – подала голос Элла Рагимовна. – Если бы я могла, занялась бы чем-то более интересным, чем полупроводники.
– Не понимаю, – заявил Асваров, откладывая лист с расчетами. – Люди мы взрослые. Шли сюда не по принуждению. Я десять лет ишачу, ты – больше. Нет, я понимаю, что никакого роста. Сверху шеф, которому до пенсии ого-го и который считает себя ученым, а остальных – придурками. По бокам – аттестационные комиссии, у которых одна цель – не пускать. Должностей нет, денег нет, академия наша бедная. Но здесь хотя бы твердая зарплата. А что ты будешь делать, Роман, когда проешь гонорары? Писать для газет обзоры новостей науки? Популярные статьи для журналов? Учеников держать? Ради чего? Надо жить хорошо, Роман, а не правильно.
– У тебя счет закончился, – Р.М. показал на цифры, застывшие на индикаторе микрокалькулятора.
Асваров торопливо переписал число в тетрадь и пустил счет дальше.
– Возможно, на таких, как ты, держится мир, – сказал он, – но спасибо тебе все равно не скажут. Даже если ты окажешься прав. Что маловероятно. Ну, написал ты три книжки, по книжке в пятилетку. За это же время шеф выпустил четыре монографии – не без нашего, заметь, участия, – стал доктором, получил лабораторию, рвется в членкоры и станет им. А ты заимел несколько десятков последователей, которых никогда в глаза не видел. И кто же прав?
– Роман Михайлович, – сказала Элла Рагимовна, – вам опять следователь звонил. Спрашивал, вернулись ли вы. Передавать ничего не просил.
Р.М. закончил выгребать из ящиков стола бумаги и с удивлением обнаружил, что незаконченных расчетов, если начать сводить концы с концами, как раз и наберется на два месяца. Придется досчитывать. А за два месяца мало ли что случится…
//-- * * * --//
Домой из Каменска он вернулся под вечер и застал Таню за уборкой – воспользовавшись его отсутствием, жена мыла окна, по комнатам гуляли сквозняки. Ужиная, Р.М. рассказал самое главное, показал рисунки – обе папки он привез с собой. Потом вытащил старую картотеку и до полуночи переписывал фамилии и адреса.
Тридцать семь девушек. Хорошо, если хоть кто-то из них остался в городе. А если уехали, как Галка и Марианна? Нужен следственный отдел, чтобы раскопать хотя бы новые адреса. Может, действительно попросить Родикова?
Наутро Р.М. отправился на работу, и оказалось, что следователь звонил сам.
К прокуратуре Р.М. завернул по дороге домой, милиционер в проходной не помнил, выходил ли Родиков, пришлось звонить. Следователь оказался на месте.
– Посмотрели рисунки? – спросил он, когда они минут десять спустя встретились у афишной тумбы.
– Да. В живописи я не разбираюсь, с этой точки зрения рисунки меня не интересовали. А в остальном… Давайте сядем, Сергей Борисович, я хочу рассказать вам историю двадцатилетней давности, вам она может показаться неинтересной, и если мы будем стоять, вы уйдете.
– А встать и уйти я, конечно, постесняюсь, – усмехнулся Родиков. – Ну хорошо, только в темпе. Мы с женой сегодня в кино собрались.
Они подошли к скверу и сели так, чтобы видеть подъезды к автобусной остановке – Родиков готовил себе путь к отступлению. Р.М. начал рассказывать, и лицо следователя, сначала вежливо-равнодушное, стало заинтересованным, потом хмурым. Родиков долго молчал, глядя отсутствующим взглядом на суету около автобусной остановки.
– Что скажете, Сергей Борисович? – нетерпеливо спросил Р.М.
– Не знаю, чем могу помочь, – Родиков пожал плечами. – Мысль вашу я понимаю. Вы боитесь, что такая же история может произойти у всех женщин, с которыми вы проводили… гм… испытания. Основан ваш страх на совпадении, которое может быть случайным. И вы хотите, чтобы я помог отыскать всех с помощью розыскного аппарата, который я в силах задействовать. Но вот этого, извините, я как раз и не могу.
– Вам же проще найти людей, чем мне…
– Проще. Но чтобы искать, нужны основания. Факт преступления, хотя бы попытка, нечто материальное, а не ваши интуитивные догадки, которые меня совершенно не убеждают. Я так и не понял, каким образом ваши вопросы, пусть даже их был миллион, могли повлиять не на самих женщин даже, а на их потомство по женской линии. Допустим, вы мне это когда-нибудь объясните. Но, чтобы начать действовать, мне нужно письменное заявление, скажем: «Такие-то женщины, как я подозреваю, украли у меня такого-то числа алмазные подвески стоимостью полмиллиона франков. Прошу начать розыск…»
– Очень смешно, – пробормотал Р.М.
– Конечно. И прокурору будет смешно, когда он станет снимать с меня стружку за самовольные розыскные действия.
– Значит, помочь вы не сможете, – резюмировал Р.М.
– Официально – нет. А неофициально… Объясните мне, ради бога, вы что, лысенковец?
Р.М. изумленно посмотрел на Родикова и рассмеялся.
– Да, – сказал он наконец, – это можно и так интерпретировать. Вы правы. Извините, что отнял у вас время.
Р.М. встал, но Родиков продолжал сидеть и смотрел на Романа Михайловича снизу вверх.
– Сядьте, – попросил он, – мы прошли половину пути. Пройдем вторую.
Р.М. послушно сел.
– Получается, – продолжал Родиков, – по-вашему же получается, что, несмотря на заключение экспертов, в смерти девушки косвенно виноваты внешние причины. Вы обвиняете себя и боитесь оказаться виновным еще в нескольких трагедиях. Независимо от правильности этого вывода, как мне к вам относиться – с осуждением или сочувствием? Объясните мне, ради Бога: неужели человек, начиная что-то делать, не обязан обдумать все следствия? Ваши рассуждения о том, что тесты могли повлиять на детей, которых не было и в проекте, меня не убедили. Предвидеть это вы не могли, это и сейчас выглядит глупо. Но вы должны были предполагать, что кто-нибудь из девушек окажется потенциальной ведьмой. Будем называть так, хотя это слово мне очень не нравится, существа дела оно не отражает. Чем кончались истории с ведьмами, вы знали… Как-то у нас по одному делу проходила женщина. Скорее всего, она не была ведьмой в вашем понимании. Но что-то в ней было… Тяжелый взгляд, который потом долго преследовал. Если вы встречались с ней взглядом, то потом неделю ходили, щурясь. Все ее сторонились, у нее не было подруг, мужа, детей, и на работе ее так возненавидели, что решили засадить в психушку. Директор вызвал скорую, она догадалась, устроила дебош, что-то в кабинете разбила, попала в милицию, а те отправили на психиатрическую экспертизу. Никаких существенных отклонений у нее не нашли. Но как ей жилось, по-вашему?
– Я понимаю, что вы хотите сказать… – начал Р.М.
– Еще бы не понять.
– То есть, сейчас понимаю. А тогда… Не стану ссылаться на молодость – это глупо. Но я действительно в мыслях не имел, что тесты способны возбудить то, что скрыто глубоко в подсознании или даже еще глубже. Речь шла о проверке. Гипнотическое влияние вопросов я не рассматривал. Гипноз – особая область. Впрочем, я не оправдываю ни себя, ни других, кто проводит опыт, не зная, чем он может кончиться. Но если вы так смотрите на эти проблемы, почему не хотите помочь найти остальных?
– Официально не могу. Как частное лицо – попытаюсь. То есть, найду, конечно, и надеюсь, что все окажутся живы и здоровы.
//-- * * * --//
Странное происходило в жизни. Р.М. хотел уйти с работы, и шеф не был от этого в восторге. Гарнаев хотел работать, не представлял себе жизни без обсерватории, но его увольняли. По решению партийного собрания. Решение не было направлено против Евгения лично: указали на несоответствие шести человек, среди которых были три бывших завлаба, не прошедшие аттестацию. Эти люди четверть века назад первыми поднялись на плато, поставили здесь палатки, а затем и телескопы. Люди, которые начинали дело.
Конечно, они жаловались: сначала в партком Академии, потом в горком. Дальше обещаний разобраться дело не шло. Гарнаев не жаловался Роману Михайловичу на жизнь, жаловаться он не умел, рассказывал о себе с изрядным юмором, но чувствовалось, что человек опустил руки. Борьба со «стариками» велась под лозунгами перестройки, все, что писалось в протоколах, было правильно по форме, хотя и полностью искажало суть дела. Гарнаев уже не верил, что до этой сути докопается какая-нибудь комиссия, тем более партийная, а не астрономическая.
Р.М. переписывал для Родикова данные из картотеки, когда явился Евгений, заполнив квартиру топотом и шумом. Таня приготовила кофе и сама осталась послушать. После возвращения мужа из Каменска, Таня была непривычно молчалива, рассказ о поездке выслушала рассеянно и ни о чем не расспрашивала. Романа Михайловича это удивило, но и он промолчал. Чувствовал, что не сумеет рассказать все, как было, потому что придется коснуться и того, чего не должно было быть. Так они и жили второй день, сдерживая смутное ощущение недовольства друг другом. Когда пришел Евгений, перечеркнув их зыбкую тишину своими, вполне земными, проблемами, Таня решила, видимо, что Гарнаев – именно тот третейский судья, который может понять всех, кроме себя. Пили кофе, Таня рассказывала Евгению о последних событиях, и Р.М. удивлялся, обижался даже, потому что точка зрения жены неожиданно оказалась несходной с его точкой зрения, Таня могла бы объясниться с ним наедине, а не на такой вот конференции, когда и возразить толком не сумеешь. Она, например, считала, что уход мужа с работы – поступок, который можно было оправдать в тридцать лет, а не сейчас, когда жизненный уклад сложился, ломка его непременно скажется на здоровье, о котором Рома не думает, воображая, что он вечен. И поездка его в Каменск была ударом по семейному бюджету, причем в критический момент, и ничего толком не принесла – разве что эти рисунки, которые бывшая знакомая могла прислать и по почте.
Р.М. не собирался показывать рисунки Евгению, а теперь пришлось принести папку. Евгений набросился на рисунки, будто на детектив с загадочной концовкой.
– Ну, дает! – прокомментировал он.
– Это ведь не произведения искусства, – сухо сказал Р.М. – Она пыталась изобразить то, что видела, потому что описать словами не могла.
– Значит, у нее действительно с психикой было не в порядке, – сказал Евгений, – если, конечно, ты прав.
– Замечательный силлогизм, – мрачно сказал Р.М.
– Слушай, – спросил Гарнаев, – твоя поездка и уход с работы случайно совпали во времени, или здесь есть причинная связь?
– Косвенная, – Р.М. кивнул. – И Таня зря вот так… Мы ведь все обсудили прежде, чем я написал заявление.
– Рома, – тихо сказала Таня, – я не умею с тобой спорить, мне кажется, ты всегда прав, даже когда ты неправ, ведь и так бывает. Ты очень убедительно говоришь, и я соглашаюсь, а потом ты уходишь, и я перестаю понимать, а когда возвращаешься, я перестаю понимать свои сомнения. Это какой-то гипноз…
– Гипноз творческой личности, – Гарнаев хохотнул.
– Все гораздо сложнее, чем вы думаете, – сказал Р.М. – Мы с Таней проживем, появится больше времени, значит, и писать буду больше, гонорары пойдут. Не в этом дело. А в том, что нужно отвечать хотя бы перед собой за все, что творишь.
– Непонятно, – сказал Евгений. – Ты-то что натворил?
– Надя погибла потому, что двадцать лет назад я проводил тестовые опыты с ее матерью. Наверняка есть и другие девочки или девушки, которым грозит то же самое и по той же причине. И я обязан всех отыскать и попытаться обезопасить. Ясно?
– Неясно, – буркнул Евгений, переглядываясь с Таней.
Р.М. перехватил этот взгляд и подумал, что и здесь на понимание рассчитывать нечего. Для Гарнаева наука – то, что написано в книгах. Хотя он и изучил все, что сказано о психологической инерции, бороться с ней так и не научился. А для Тани все это – давняя история, к которой не следовало возвращаться: мало ли что может случиться с человеком за двадцать лет, есть в жизни случайности, такие странные и непредсказуемые, что никогда не поверишь, и разве можно из-за такой случайности ломать устоявшийся быт, а может, и жизнь?
– Ну, ладно, – Р.М. вздохнул. – Придется вам поверить мне на слово. Если все окажется так, как я думаю, тогда и сумею объяснить. Да тогда и объяснять не придется, потому что… начнется новая эра, понимаете?
– Эпоха ведьм? – иронически спросила Таня.
Романа Михайловича покоробила эта ирония, которой в голосе жены никогда прежде не было.
– Нет, не эпоха ведьм, – резко сказал он и встал. – Просто новая эпоха.
Гарнаев начал прощаться и неожиданно попросил на время несколько рисунков из Надиной папки. Р.М. думал, что Евгений выберет те, что с глазами, они действительно впечатляли, но отложены оказались совсем другие, с бессмысленным переплетением линий и цветов.
– Бери, – Р.М. пожал плечами, – только не потеряй.
Таня не сказала больше ни слова. Так и легли молча, впервые за много лет.
//-- * * * --//
С утра зарядил дождь. В былые годы именно в такую погоду Р.М. брал на работе отпуск, садился за машинку и под шелест капель писал рассказы. Таня это знала, и в дождливые осенние дни вставала поздно, стараясь не мешать мужу даже шорохом. Рассказы Р.М. писал быстро, бывало, что за неделю, а «Ожог разума», лучший рассказ его сборника, был написан начерно за один день – но какой! Ураган, деревья вырывало с корнями, дом гудел.
Все-таки Р.М. условился с Родиковым о встрече и передал ему список из тридцати семи фамилий. Вернувшись, позвонил на работу и попросил отпуск на три дня за свой счет. В ответ услышал длинную тираду, которую трудно было понять из-за нормально плохой работы телефонной линии. Р.М. тем не менее решил, что разрешение получено и, отключив телефон, сел за машинку.
Он писал рассказ о странном мире, придуманном во время полета в Каменск. Впрочем, рассказ оказался немного другим по сюжету, хотя идея сохранилась. Идея мира, где люди не занимаются экспериментами и наблюдениями, потому что сама природа (или бог? или кто-то еще, создавший этот мир?) отвечает на прямо поставленные вопросы, нужно только суметь их верно задать и воспринять ответ. Люди и не подозревают, что вопросы природе можно задавать косвенно – экспериментируя и анализируя увиденное. Люди и в отношениях между собой ведут себя так же – обо всем спрашивают прямо, никаких недомолвок. Судить о человеке не по его ответам, а по поступкам никому не приходит в голову. Поступки ведь не расходятся с тем, что люди сами говорят о себе. В мире существует Лад – особый вид мировой гармонии.
И однажды рождается Бунтарь, хотя никто об этом не подозревает. Обычный ребенок, и задает он до поры до времени обычные вопросы. Став юношей, он ощущает смутное недовольство собой (вот с какой малости начинается великое!) и почему-то не спрашивает отца – что это с ним произошло. Он не знает, что происходит со всеми, не знает, что нужно делать в таких случаях, думает, что недовольство – лично им выстраданное ощущение, которым делиться нельзя, а спрашивать о причинах бессмысленно. Это первый шаг к ереси, но и этого он не подозревает.
Что дальше? Он становится физиком, занимается исследованиями строения вещества, его избирают в Совет, и он не только придумывает вопросы, но задает их природе, участвуя в церемонии. Однажды он догадывается, каким должен быть ответ на еще не заданный вопрос. День Узнавания через неделю. Вопрос выбран, и Бунтарю видится идея эксперимента (он не знает этого слова и думает так: «самостоятельный поиск ответа"), он собирает из склянок, реечек, металлических тросиков установку и ставит первый в истории опыт. И получает ответ. Теперь он знает о строении вещества больше, чем все люди, и еще в течение недели он будет знать больше всех. А если… Если его решение неверно, и ответ вовсе не такой? Какое же это мучительное ожидание – будто висишь над пропастью на тоненьком тросике и видишь, как конец его перетирается о камень, и думаешь – придет ли помощь раньше, чем тросик оборвется. Что-то похожее по остроте он испытал пять лет назад, когда просил Лию стать его женой, а она попросила неделю на раздумья. О чем тут раздумывать – он не понимал и по сей день. Либо женщина любит, и тогда ей самой это ясно, либо не любит, и тогда раздумывать унизительно для обоих. Но та неделя была для него ужасной. Как и эта.
В День узнавания он пришел в зал Совета раньше всех. Члены Совета надели традиционные шлемы, устроились в Круге знания и вознесли Вопрос, выстраданный всей планетной наукой. Он ждал – что же случится в его мозгу, ведь там уже есть один вариант ответа, и если явится второй, если этот второй он ощутит как порождение собственного сознания, это будет означать крах его жизненной концепции.
Но ничего не случилось. Его мысли и чувства остались при нем, он ждал, готов был кричать «Когда же? Когда?» И только после того, как все стали снимать шлемы и обмениваться впечатлениями, он понял, что выиграл – ответ оказался именно таким, какой он нашел сам, потому-то с ним ничего не произошло, ничего не изменилось. И значит, теперь изменилось все. Мир, в котором уме жить, стал иным. И он знал, что погибнет в тщетных попытках убедить людей в своей правоте. Он видел свой путь так же ясно, как видел в день свадьбы свою будущую жизнь с Лией: всплеск счастья и разрыв. Он не рассуждал о том, идти ли по этой дороге, он уже шел, и ему было страшно, как бывает страшно человеку, бредущему по краю километрового обрыва, но не идти он не мог, как не мог не дышать.
Если мир меняется, то – навсегда…
8
Неделю спустя шеф нашел человека на его место, и Р.М. получил расчет. «Экономика должна быть экономной», – процитировал он классика, отдавая Тане последние заработанные на постоянной работе деньги. Таня не ответила, и Р.М. опять подумал, что после его возвращения из Каменска она стала другой. Он думал об этом часто, но ничего не мог изменить, потому что знал – или воображал, что знал – причину, и понимал, что и Таня должна перестроиться. Как бы она ни была ему предана, но жизненный уклад для женщины значит гораздо больше, чем для мужчины, и нужно с этим считаться.
По вечерам они обычно сидели на кухне, чаевничали, Р.М. рассказывал о сделанном за день, намечал программу на завтра, где и Тане хватало работы – что-то перепечатать, ответить тому-то на письмо, прореферировать статью. Таня слушала, едва заметно кивая, и он знал, что она ничего не забудет.
– Рома, – сказала она однажды, – может, мне пойти работать? Тамилла говорит, что у них в институте есть вакансия старшего экономиста. Я ведь все-таки…
– Что, деньги кончились? – озабоченно спросил Р.М.
– Нет, деньги пока есть. Но, понимаешь… такая жизнь… случайные заработки… все время думать, где и как перехватить… Не получается у меня.
– Почему ты думаешь, что именно тебе нужно…
– Я давно хотела. И не только из-за денег.
– Конечно, тебе недостает толкотни в автобусах, и начальника, который будет подсовывать тебе самую нудную работу, и…
– Не знаю, может быть, и этого тоже, Рома.
– Таня, ты что, твердо решила?
– Нет, я ведь советуюсь.
– Тогда не надо торопиться, хорошо?
Таня кивнула, и разговор закончился, но Р.М. знал, что еще не раз придется возвращаться к этой теме, прежде чем Таня сдастся. Не нужно ей работать. На жизнь хватает. А массивную глыбу переписки и перепечатки, всю науковедческую канцелярию без Тани ему не сдвинуть. Р.М. гордился, что его Таня чем-то напоминает Склодовскую – идеальная подруга жизни для творческого человека. Оказывается, ее это тяготило? Эгоистом Р.М. себя не считал – ведь и он жил для Тани: приносил в дом деньги, старался быть жене настоящим другом, а не только мужем, в доме всегда было ощущение теплоты, так ему, во всяком случае, казалось. Мысль о том, что ему это только казалось, а на самом деле все, о чем мечтала Таня, может быть, проходило мимо его сознания, – эта мысль угнетала, и утром Р.М. не смог заставить себя полностью углубиться в работу над рассказом.
С дневной почтой пришло письмо от Галки. Адресовано оно было им обоим – ему и Тане, которую Галка не знала. Написала так, наверное, чтобы не возникло неловкости. Галка действительно решила вернуться – она уже списалась в дядей, который все эти годы жил на старом месте, и уволилась с работы, и дала объявление об обмене квартир. Последовательность действий выглядела странной – по идее, все нужно было делать в обратном порядке. С точки зрения Романа Михайловича, письмо было чисто женским, лишенным последовательности и внутренней логики. На Таню письмо произвело двойственное впечатление. Она будто читала между строк, и хотя сам Р.М. не видел в тексте ровно никаких намеков на возможные предосудительные отношения, Таня весь день смотрела на мужа таким взглядом, будто перед ней была картина «Предатель родины на военно-полевом суде». Р.М. решил не обращать на эти взгляды внимания, тем более, что в тот же день произошли еще два события, заставившие забыть о Таниных подозрениях.
Явился Гарнаев – конечно, без предупреждения и в самое неурочное время, оторвав Романа Михайловича от работы. Был он тих и благопристоен, положение его на работе вроде бы стабилизировалось, точнее – не сдвинулось с мертвой точки, и он все еще ждал решения о своем освобождении от должности. Жаловаться перестал – бесполезно, после приказа нужно будет начать новый тур.
Они вместе пообедали, разговаривая о погоде. Таня начала мыть посуду, а мужчины направились в кабинет.
– Извини, – сказал Евгений, – я взял рисунки на день, а продержал больше недели. Вот что: я запрограммировал их в координатах, каждую точку, и ввел в машину. Слава богу, пока имею такую возможность.
– Что значит – ввел в машину? – Р.М. поднял брови.
– По строчкам, как телеизображение.
– Зачем? Ты думаешь, это не рисунок, а код?
– Всякое изображение – код, организованный просто или сложно.
– Хотел расшифровать?
– Это же не сообщение, а все-таки рисунки, сделанные под влиянием каких-то эмоций. Есть игровая программа, называется «Война штабов», сложна штука, поиск закономерностей в действиях противника. Игра практически бесконечная, потому что компьютер после каждого хода перестраивает тактику – все время разгадываешь будто сначала. Я эту программу немного подработал, и… В общем, выяснилось, что в рисунках есть сложные числовые последовательности.
– Где именно?
– Везде. В расположении линий, в их толщине, в комбинациях цветов, в оттенках…
– Извини, но еще более сложные закономерности можно обнаружить, наверно, в пейзажах Шишкина или Айвазовского.
– О! – воскликнул Гарнаев. – Думаешь, ты один умный? Я попробовал сделать это с картиной Левитана «Золотая осень». И – ничего. То есть, какие-то закономерности есть, особенно при линейной развертке с тысячью строками. Но значимость низка, я даже полутора сигма не получил.
– Ты хочешь сказать, что в Надиных рисунках…
– Самое меньшее – четыре стандартных отклонения. Встречаются места со значимостью до пятидесяти сигма! Что скажешь?
– Не знаю, – Р.М. покачал головой. – Как-то мне это… неприятно. Я искал в рисунках смысл, понимаешь? Понять хотел, что Надя видела, что хотела передать. Настроение? Философскую идею? Или нечто конкретное – виденное ею именно так, а не иначе? И что мне дает знание о том, что в развертке рисунка есть числа, скажем, натурального ряда?
– Ну, извини, ты все-таки физик или гуманитарий? Тебя послушать, так можно подумать, что я Сальери, разъявший музыку Моцарта. А почему я взял именно эти рисунки? Что-то померещилось! Подумал: здесь должно быть нечто четкое. Назови это ощущением гармонии. Музыка ведь тоже все-таки не один телячий восторг. Это – гармония, а значит, числовая система, и что без нее твой Моцарт, а?
– Евгений, я не отрицаю, ты прав. Но что мне с этим делать?
– Думать.
– Я думаю. О том, например, что Надя во время своих… скажем, трансов… совершенно не реагировала на окружающее. Представь, что ты стоишь в поле, до горизонта – ничего, хочешь сделать шаг и не можешь, руки упираются во что-то, чего ты не видишь, и сердце стучит от страха, она ведь девчонкой была, а не мужиком здоровенным, а потом все выключается, и ты видишь, что перед тобой стена в твоей же комнате… Или наоборот: стоишь у замшелой стены, вся она в потеках, камень потрескался, протягиваешь руку, и она проходит насквозь, ты приходишь в себя и видишь, что стоишь посреди комнаты и нащупываешь пустоту, воздух. Представь все это, а потом вообрази, что видишь не поле с цветами, не скалу – это земные явления, наш мир, – а нечто, чего описать словами никогда не сможешь, потому что ты не Лев Толстой, да и неизвестно, что сумел бы Лев Толстой в подобной ситуации. Слов у тебя нет, но ты хочешь понять, знаешь, что, если не поймешь, то сойдешь с ума. И пытаешься нарисовать. Но и рисовать ты не умеешь. И то, что у тебя получается, так же похоже на истинное, как детские рисунок льва на живого царя зверей. Плачешь от бессилия и невозможности с кем-нибудь поделиться и знаешь наверняка: то, что ты видишь, то, что можешь пощупать в такие минуты, все это действительно есть, и все это не менее реально, чем твой мир на Земле. Представь себе это и скажи: что мне делать с этими числовыми последовательностями?
– Рома, – сказал Гарнаев, – то, что ей казалось реальным, было игрой сошедшего с катушек мозга. Поняв численные закономерности, мы, возможно, разберемся в…
– Ладно, – Р.М. махнул рукой. – Мы говорим о разных вещах. Надя была обыкновенной ведьмой, и с психикой у нее все было в порядке.
– Конечно… Тебе ведь известно, что такое обыкновенная ведьма!
– Господи, ведьмами я занимался в свое время больше, чем физикой. Ты думаешь, что ведьмы – это женщины, которые собираются на Брокене, летают на помеле, ворожат, колдуют, напускают порчу, вызывают дьявола… Что еще?
– Согласись, что в народных преданиях…
– Народные предания сделали из древних ящериц драконов. А в тридцать седьмом многие – миллионы! – искренне верили, что каждый третий в стране – иностранный шпион. Во время средневековой охоты на ведьм сожгли около десяти миллионов женщин, примерно столько же, сколько народа погибло в сталинских лагерях. И методы следствия, допросов, сами судилища были очень похожими – собственно, один к одному. Это плохо исследованная аналогия, я когда-то написал рассказ, и его, конечно, не опубликовали…
– Расскажи, интересно.
– После, – Р.М. отмахнулся. – Я это к тому, что ведьмы – самые обычные женщины. Никто из них не летал и не вызывал дьявола. Что до порчи и сглаза… Для этого не нужно быть ведьмой. У многих есть дар внушения, не нужно путать лошадь с мотоциклом. А ворожба и колдовство… Ну, представь, что ты живешь в четырнадцатом веке. И знаешь многое из того, о чем никто не догадывается. Тебя принимают за ненормальную, потому что иногда у тебя случаются, ну, скажем, приступы, когда ты не воспринимаешь окружающий мир. Люди ждут от тебя определенного образа мысли, поведения… Все дальнейшее определяется твоим характером. Если ты независима, если тебе плевать на то, что о тебе говорят, ты стремишься сохранить себя, и тебе изредка это удается. Очень изредка, потому что ты женщина, и значит, эмоциональна, и ты ведьма, значит, эмоциональна предельно. Или даже беспредельно – до взбалмошности. До истерик. До исступления. Если тебя не сломит муж, не бросит любовник, не засадит в психушку опекун, все равно отношение к тебе будет однозначно отрицательным. И какой-нибудь благодетель непременно напишет на тебя донос на Лубянку… то есть, в святую инквизицию, и тебя возьмут, засудят и сожгут. А если ты по складу ума практична, то быстро поймешь, чего от тебя ждут окружающие, и станешь вести себя соответственно. Научишься внешним атрибутам ворожбы, способам прорицания, женская интуиция поможет тебе предугадывать если не многое, то кое-что, достаточное, чтобы тебе верили и называли ведьмой. Впрочем, и в этом случае кто-нибудь увидит тебя летающей на помеле и донесет куда следует.
– И на костры они шли, чтобы поддержать репутацию?
– На кострах чаще всего сжигали вовсе не ведьм, а невинных женщин. Лес рубят – щепки летят. Знакомая поговорка? А ведь это были женщины. Господи, как ты понять не можешь – женщины!
Р.М. замолчал. Не нужно было заводиться, – подумал он. Пусть Евгений сам соображает. Может, додумается.
– Спасибо за работу, – сказал он. – Ты молодец, Женя, в этих числах, наверное, что-то есть. Я посмотрю на досуге, хорошо?
– Рассказ, который ты написал… – напомнил Евгений.
Но Р.М. уже остыл. Вспоминал неохотно – раз уж обещал. Был такой рассказ – один из первых его опусов, вскоре после университета. Стандартная история с использованием машины времени. Герой рассказа – физик. Время действия – середина тридцатых годов. Герой интересуется ведьмами, но поступает иначе, нежели автор рассказа. И это естественно, автор ведь исследовал альтернативные возможности, в том числе и бредовые. Герой решает сконструировать машину времени (всего-навсего!) и отправиться в пятнадцатый век «изучать натуру». Будто в двадцатом ведьмы перевелись. Ну, это на совести автора. Кое-что в теоретическом плане герой успевает сделать прежде, чем за ним приходят. В тридцать седьмом. Следователь ему попадается… Нормальный, наверное, как другие. Но от этого герою не легче, верно? Автор выдал тут все, что помнил по отцовским рассказам. Ясно, что уже на этой стадии рассказ стал «непроходимым». Но автор не мог остановиться.
Короче говоря, герой без всякой фантастики отсидел до пятьдесят четвертого. А выйдя, довел-таки до конца дело жизни – построил машину времени. Вот, где фантастика… Ну, ладно. Он постарел, желания изменились, в лагерях было как-то не до ведьм, зато ненависть к некоторым представителям аппарата НКВД, хотя и бывшего… Решает он съездить не в далекий пятнадцатый век, а в более близкий тридцать седьмой год. За сутки до собственного ареста. Подкарауливает следователя, идет за ним и в темном переулке убивает ударом по голове. Это, конечно, глупо, но психика-то уже повреждена… Он намерен вернуться в будущее, с интересом рассуждая теперь о том, что может произойти – ведь воспоминания его нисколько не изменились, хотя следователя в этом мире уже нет… Арестовывают его почти сразу, он не успевает пройти и нескольких кварталов. Судят за умышленное убийство. Настоящий суд с государственным защитником! Конечно, лагерь, но теперь он попадает в «привилегированное общество». Разумеется (рассказ!), он оказывается в том же лагере, и естественно, наблюдает себя со стороны, даже уговаривает уголовников не трогать придурковатого политического. Начинается война, он просится на фронт, воюет в штрафбате, и его благополучно убивают под Брянском. Тут вольность автора, он просто не придумал, что делать дальше. Ну, выйдут они оба из лагеря, и что? Рассказ кончался, показывая неспособность автора, раскрутив сюжет, связать концы с концами…
Вскоре после ухода Гарнаева позвонил Родиков. Голос у него был уставшим, и Роману Михайловичу почудился в интонации скрытый упрек: вот, мол, заставил ты меня работать.
– Если хотите, – сказал Родиков, – можете зайти ко мне, я буду допоздна.
– Есть за чем?
– Есть.
– Приду, – пообещал Р.М.
То ли следователь расколол в этот день особо опасного преступника, то ли получил благодарность начальства – Роману Михайловичу показалось, что на Родикова снизошла благодать. Следователь вышел ему навстречу в проходную, держал под руку, улыбался чему-то, усадил гостя не к столу, а в мягкое, хотя и продавленное, кресло. Сам продолжал ходить по кабинету молча, и лицо его быстро меняло выражение. «Хамелеон», – мелькнуло в голове Романа Михайловича.
– Вам что-то удалось? – спросил он.
– Удалось, – бросил Родиков, продолжая ходить. – Впрочем, не все. Семнадцать адресов – вот список. Весь вопрос в том, что мне с этим списком делать.
– Отдать мне, – простодушно предложил Р.М.
– Зачем? Чтобы вы могли пойти или съездить и лично убедиться, что плоды вашей деятельности реально существуют? Не знаю, что вы делали двадцать лет назад, но мне это не нравится.
– Давайте не будем ходить вокруг да около, – попросил Р.М.
Родиков сел за стол, придвинул к себе раскрытую папку. Насколько мог рассмотреть Р.М., в ней было всего два листа.
– Масленникова Ирина Леонидовна, – начал читать Родиков, опуская детали. – Сорок лет… ммэ… вот. Дочь Анастасия, одиннадцати лет, на учете в психиатрическом диспансере… Ммэ… Карпухина Елизавета Максимовна, тридцати девяти… Дочери тринадцать, сыну девять лет. Сын здоров, дочь второй год живет в интернате для… ммэ… вот так. Исмаилова Севда Рамзиевна, сорок два. Детей нет, муж ушел. Ну, тут говорить не о чем. Впрочем, сама она несколько лет назад обращалась к психиатру, но отклонений не нашли. Мнацаканян Людмила Ервандовна, сорок один. Второй брак. Два сына, оба вполне здоровые парни. Некрасова Марианна Лукинична, сорок четыре. Поздний брак, дочь пяти лет. Психически больна, от диспансеризации отказалась… ммэ… ну и так далее. У всех девочек без исключения – а у Касимовой их две – есть психические отклонения. У мальчиков, тоже у всех, с психикой полный порядок. В двух случаях сами женщины лечились от психических расстройств. Девочек и девушек в этом списке всего восемнадцать. И в списке уже нет Нади Яковлевой. Но есть Карина Степанян, которую муж выгнал из дома через неделю после свадьбы, потому что решил, что она шизофреничка. Дочь Аиды Нерсесовны Степанян. Вот так. Вы такого результата ждали, Роман Михайлович?
Р.М. молчал. Господи, разве этого он хотел? Аида Степанян – некрасивая, длинноногая, она занималась тестами с удивительным усердием, каждый вопрос отнимал у нее втрое больше времени, чем у остальных, потому что она искала тончайшие нюансы. Что же это такое? Девчонки, обыкновенные девчонки. Красивые, как Лиза Карпухина, смотревшая на всех свысока и ждавшая принца. Некрасивые, как Аида или Ира, но тоже ведь ждавшие чего-то от жизни и помогавшие Роману потому, что это было интересно, романтично, таинственно как-то, и наконец, модно – тесты!
Что это? Бред? Наука? Лысенковщина? Заговаривание зубов? Что? Он еще мог сомневаться – с Галкой. Вдруг случайность. Потом – Марианна. Почти уверенность. Но – почти. Вдруг, все же вдруг. Сейчас ни сомневаться, ни надеяться на чудесные совпадения нельзя. Он был прав, вот в чем беда. Он хотел отыскать ведьм, и он отыскал их. Более того: он их почему-то творил сам. И не сразу, а во втором поколении. На детей действовал. Значит – на гены. На гены – словом?? Если это не чушь и мистика, то что же тогда чушь и мистика?
В любом случае, что бы это ни было, он виновен. Разбил жизни, потому что не ведал, что творил. И сейчас не ведает, что творил тогда. Цепляется за научные аксиомы, потому что в них спасительный для совести выход – случайность. Невероятная и жуткая, но случайность. И тогда спасены и совесть, и наука. Но все это ерунда. Потому что таких случайностей не бывает.
– Ужасно, – сказал Р.М. севшим голосом. – И это не может быть совпадением…
– Значит, – резюмировал Родиков, – записка Нади Яковлевой была адресована именно вам. Не потому, что вы фантаст, которого она читала, а потому, что, по ее мнению, вы должны были знать.
– Что знать?
– Знать, что с ней происходит и почему она больше не может жить.
– Если бы я знал это, девочка была бы жива.
– Она адресовала рисунки вам.
– Сергей Борисович, так мы часами будем ходить вокруг да около. Нужно что-то делать! Пока еще кто-нибудь…
– Думаете, до этого может дойти?
– Да не знаю я! Нужно предполагать, что может. Понимаете?
– Нет. Вы недоговариваете. Я охотник, а вы хотите использовать меня как охотничьего пса.
– Ну хорошо, я расскажу. Извините, если будет сумбурно. Как сумею…
И рассказ действительно оказался сумбурным. Впрочем, Родиков ни разу не перебил.
– Что же это было? – спросил он, когда Р.М. иссяк. – Преступная халатность во время научного опыта? Если уж вы при помощи вербального теста сумели испортить жизнь стольким женщинам, то сейчас можете захотеть дать всему обратный ход – у вас есть методика открытий, с ее помощью вы можете придумать другой тест или что-нибудь в этом роде, и опять начнете экспериментировать, чтобы вышибить клин клином, и кто поручится, что не натворите бед, еще худших? Вы и с работы ушли, чтобы иметь на это больше времени, так я понимаю?
– Нет. Мне это и в голову не приходило. Но в ваших словах что-то есть. Я подумаю над вашим предложением.
– Да вы что! Я сказал в порядке предостережения, а не наоборот.
– А я думаю, что как раз наоборот могло бы получиться.
– Роман Михайлович, я вам официально предупреждаю! Ничего такого! С женщинами этими встречаться запрещаю, во всяком случае, без меня. А то еще наговорите, разбередите, психолог из вас никудышный…
– Психология здесь не при чем. Дело гораздо серьезнее, чем мы с вами сейчас можем понять. Глупостей я делать не собираюсь, так что беспокоиться вам не о чем. В другие города не поеду – не настолько богат, особенно сейчас. Помогите: нужны истории болезней девочек, если они есть и если их удастся достать.
– Пожалуй, открою я на вас уголовное дело, – Родиков вздохнул. – Иначе под каким соусом я буду оформлять запросы?
Р.М. пожал плечами.
9
Шестеро его «девчонок» никуда не уезжали. Всего шестеро. Наиля и адреса не поменяла, жила в том же двухэтажном, с лепниной, особняке, что стоял у въезда в крепость. Всего только раз Роман провожал Наилю домой, и сейчас живо вспомнилась узкая улочка, посреди которой на протянутом между домами тросике качался фонарь, чудом еще не сбитый мальчишками. Фонарь тускло освещал улочку от угла до угла, а дальше наверняка притаились «крепостные» – те, о ком судачили в городе, кто ходил с ножами, курил анашу и вообще занимался беззаконием и развратом. Впрочем, таинственных этих ребят Роман никогда не видел, о чем не очень жалел.
Тане Р.М. списка не показал. Впервые за много лет между ним и женой пролегла странная трещина, вроде и неглубокая, ведь и раньше Р.М. не всем подряд делился с Таней, но не в глубине было дело, а в том, что стояли они по обе стороны трещины и смотрели, как она становится глубже, и оба делали вид, что ничего не замечают. Такого прежде не бывало – если случалась размолвка, они выясняли отношения быстро и надежно. Как же иначе? Иначе трудно жить. Сейчас Р.М. затаился в кабинете, перечитывая список, а уж что думала о его женщинах-ведьмах Таня, он не представлял, хотя что она могла подумать?
Тамара Мухина (дев. Каневская). Была замужем три года. Дочери восемнадцать. Живет в поселке Разина. Удивила приписка: «Дочь Елена занимается незаконным промыслом, предупреждалась в милиции». И нужно учесть еще, что с четырнадцати лет Лена состоит на учете в психдиспансере. Что значит «незаконный промысел»? Спекулирует?
Начну с Тамары, – решил Р.М.
Рассказ он почти закончил. С утра читал беловик, перепечатанный Таней, и, в общем, остался если не вполне доволен, то хотя бы удовлетворен. Мир получился. Странный мир, конечно, но ведь именно таким он и хотел этот мир описать. Хотя, возможно, было бы лучше дать больше узнаваемых деталей, чтобы читатель понял: речь идет не о какой-то абстрактной планете, а о нашей Земле, наших отношениях с наукой и природой. Возможно. Но ведь и игра фантазии тоже кое чего стоит в эстетическом плане. А читатель, если не дурак, поймет. Дурак и читать не станет.
Ну, все. Теперь начинался период «вылеживания», и Р.М. не знал, сколько он продлится. Может, уже через неделю появится желание достать рукопись, а может, он вовсе к ней не вернется – бывало и такое.
Папка исчезла среди бумаг, и Р.М. развернул таблицы. Основная часть методики открытий была сконцентрирована в этих таблицах и строках. Классификация научных противоречий. Система отбора противоречий, ведущих к потенциальному открытию. Система отбора выигрышных ходов. Лет десять назад, когда он конструировал таблицу из отдельных блоков и ничего не получалось, Р.М. думал, что может оказаться неправ, и вовсе не анализ противоречий ведет к открытию, а действительно слепой случай, и разрабатывать нужно не алгоритмический метод, а морфологический – с перебором вариантов на компьютере. Хорошо, что кризис в мыслях тогда миновал, и он как червь продолжал продираться в темноте куда-то, интуитивно чувствуя, что копает в нужном направлении. Откопал. Даже подсознание в этой таблице задействовано, ход 6а. Самый «провисающий» ход, потому что подсознанию не прикажешь, и читатели жалуются, что ход 6а очень расхолаживает, все этапы проходят нормально, а здесь начинается пробуксовка. Но пока без этого хода не обойтись. Пробовал: сразу переходил к шестому «б» – анализу противоречий решения. И выяснялось – не идет.
На книжной полке под стеклом стояла фотография диплома на открытие, полученного Борисом Зверевым из Новокузнецка, химиком-органиком. Тот бился над молекулярными связями, в одночасье прочитал книжку о методике открытий и, придя в восторг от неожиданных перспектив, решил, что сможет обойтись без этого пресловутого подсознания, которое за многие годы работы в эксперименте ничего ему не посоветовало. Он и сейчас в своих письмах и на занятиях по методике (стал ведь и преподавателем – открыл курсы у себя в институте!) просто игнорирует ход 6а, потому только, что самому ему удалось, пропустив этот ход, все-таки сделать открытие – обнаружить новый тип молекулярных связей, которые прежде в эксперименте не выявлялись. Р.М. до сих пор не решил, чего больше в выступлениях Зверева – вреда для методики или безобидной бравады. Открытие было все же не очень-то высокого уровня.
Сейчас Р.М. застрял именно на ходе 6а и после возвращения из Каменска не продвинулся ни на шаг в проблеме ведьм. Он ждал, прислушиваясь к внутреннему голосу, и все больше убеждался в том, что это «провисающее» место в алгоритме нужно срочно подтягивать. Всегда убеждает то, что испытываешь на себе.
Ясны две вещи. Во-первых, информация, получаемая ведьмами, объективна, это не шизофренический бред и не галлюцинации. И второе: нужно четко разграничить методически поиск ведьм, точнее даже – их создание, от исследования сущности ведовства. Если открытие, которое следует ожидать от исследования ведовства, будет иметь физический характер (да, физический, а не психологический – шаг 3д), то открытие способа выявления ведьм с помощью тестов – из области биологии, и подход к проблеме здесь должен быть иным.
Итак: что они видят, слышат, ощущают?
И еще: почему – во втором поколении?
Чтобы ответить на первый вопрос, данных недостаточно, методика подсказывает возврат от шага 2б к шагу 1е: к морфологическому анализу экспериментальных фактов. Значит, без разговора с Тамарой и другими не обойтись, что бы там ни говорил товарищ следователь.
Чтобы ответить на второй вопрос, нужно основательно поработать на шаге 2д: ослабление психологической инерции. Он ведь убежден сейчас, что внушением невозможно что-либо изменить в аппарате наследственности, но знает и то, что после его тестирования ведьмы во втором поколении появились! Типичное противоречие «этого нет, но это есть». Конечно, он, физик Петрашевский, профан в генетике, у него есть методика, но будет ли она действовать без знания всех тонкостей работы генетического кода?
Шаг 1к. Сам попался в ловушку. Я же знаю, – думал Р.М., – что нельзя отступать от решения задачи только потому, что, как кажется решателю, недостает профессиональных знаний. Методика должна вывести на ответ.
Ну хорошо, пошли еще раз. С шага 1з. Да, ко всему прочемуисторический опыт тоже против него: Лысенко со своими завиральными идеями. Метод, отвергнутый генетикой и почти забытый, разве что пару лет назад, в год столетия Вавилова, об этом вновь вспомнили, и тон статей был еще более разоблачительным, чем прежде, потому что стало возможно не только опровергать сам так называемый метод, но и показывать истинное лицо его авторов – бездарей и приспособленцев.
Но до чего противоречивая вещь – наука, и все, что вокруг нее! И все, что зовется лженаукой, а на самом деле является пока чем-то для науки новым, непривычным и даже вроде бы неприличным. И все, что действительно является лженаукой, и с чем нужно бороться. Приблизительность, верхоглядство, все, что даже и зовется наукой, но на самом деле ею не является и выбывает из науки по прошествии времени и жизней, а то, что полагалось ненаучным вдруг становится частью настоящей науки, и многие думают, что так было всегда.
Расфилософствовался, – подумал Р.М. Вернемся к шагу 1 в. Пожалуй, именно здесь и произошел первый сбой в анализе. Действительно, он прошел этот шаг быстро, не обратив внимания на подвох: ведь и работа с тестами, и проявление ведовства во втором поколении – это не предсказания открытий, это и есть сами открытия, сделанные совершенно независимо от методики. И речь-то на самом деле идет сейчас не об открытиях, а об интерпретации того, что сделано. И нужен иной подход, вовсе не этот. Значит, вернуться к самому началу. Все – с нуля…
//-- * * * --//
Тамара жила неподалеку от станции электрички, на первом этаже старого двухэтажного дома с садиком, где под тремя раскидистыми айлантами стояла врытая в землю скамья. На скамье сидели мрачного вида мужчина лет шестидесяти, весь какой-то скрюченный, и женщины: совсем молодая и старушка. Вошедшего в калитку Романа Михайловича встретили настороженными взглядами и дальше скамьи не пустили.
– Вы к ей? – тоненьким голоском спросила старушка. – Садитесь тогда вот за ним.
– Простите, – сказал Р.М., – к ней – это к кому?
Все трое посмотрели на него как на пришельца с другой планеты.
– К Елене Анатольевне, – сказала старушка и отвернулась.
Еленой звали дочь Тамары, и нетрудно было догадаться, что имел в виду Родиков, когда писал о противозаконной деятельности Мухиной. Что делала Лена? Впадала в транс при клиентах? Вызывала духов? Предсказывала судьбу? Нужно было поинтересоваться у Родикова прежде, чем идти сюда. Самостоятельности хотел. Скорее всего, разговора не получится. Интересно, сколько они берут за сеанс?
Открылась дверь, и во двор вышла пара – девушка лет семнадцати, которую вел под руку пожилой мужчина, вероятно, отец. Оба были сосредоточены, будто вышли из кинозала после окончания душещипательной индийской мелодрамы. Пара быстро прошла к калитке, мужчина гулким басом повторял:
– Видишь, как хорошо, а ты думала… Видишь, как хорошо, а ты…
Старушка, сидевшая в очереди первой, суетливо засеменила к входной двери. На пороге появилась Тамара – ее Р.М. узнал сразу. За двадцать лет Томка сильно изменилась – погрузнела, фигура потеряла прежнюю гибкость, – но черты лица, во всяком случае, при взгляде издалека, остались прежними.
– Поторопитесь, бабуля, – почти не изменился и голос, такой же звонкий, полетный, голос старшей пионервожатой. Она тогда работала в школе, – вспомнил Р.М., – и часто жаловалась на своих подопечных, из-за которых приходится срывать голос и убивать нервные клетки, которые не восстанавливаются.
Пропустив старушку в прихожую, Тамара собралась захлопнуть дверь, но взгляд ее остановился на Романе Михайловиче. Он привстал было со скамьи, но заминка была мгновенной, Тамара повернулась спиной, дверь захлопнулась.
Девушка, оказавшаяся в очереди первой, тихонько всхлипнула и взглянула на ручные часики.
– Сколько времени идет прием? – спросил Р.М., ни к кому конкретно не обращаясь.
Девушка подняла на него припухшие глаза и ответила:
– Да полчаса так, может, чуть больше…
Р.М. задумался. Тамара узнала его, но показала этого. Пожелает ли она узнать его, когда подойдет очередь? Или ему придется играть глупую и нелепую роль пациента?
А ведь Тамара наверняка живет лучше, чем он, лучше, чем многие из их прежней компании. Поступилась ли она чем-то существенным в своей душе, своей совести? Вряд ли. Если есть спрос на такого рода деятельность, неизбежно должно быть и предложение. Знахарство, шаманство всякого рода, предсказания по руке, звездам, картам и просто так – это ведь не компьютерные игры, и администраторам наверняка не докажешь, что и здесь спрос определяет предложение. Рынок неделим, он охватывает все, что может получить человек – как материальное, так и духовное. Запрещают, а они конспирируются, платят дань той же милиции (интересно, сколько дает Тамара своему участковому, наверняка ведь дает), повышают цены, компенсируя риск, и все равно желающий получает свое. Черт возьми, а куда действительно пойти этой девушке, которую бросил ее парень после первой же ночи? Впрочем, может, это студентка, которая панически боится экзамена. Или на работе у нее неприятности. Куда ей с ними? В поликлинику – к психотерапевту, замученному текучкой? А ведь возможно, что почти вся психотерапевтическая служба страны сосредоточена в руках таких вот женщин, и мужчин, впрочем, тоже, потому что вовсе не только ведовство здесь нужно, а главное – милосердие.
Дверь открылась, и давешняя старушка выпорхнула, легко просеменила по ступенькам и чуть ли не побежала к калитке. Что ей сказали? Глаза сияли, будто бабке действительно явилось откровение свыше. Тамара возникла в дверном проеме, сказала, глядя поверх голов:
– Все, товарищи. На сегодня все, извините.
Девушка и мужчина безропотно встали и потянулись к калитке. Девушка только всхлипнула напоследок, предчувствуя еще одну бессонную ночь наедине с нерадостными мыслями.
Р.М. раздумывал, а Тамара стояла в дверях, глядя на какую-то тучку. Унижаться Р.М. не хотел, направился к выходу.
– Рома, ты-то куда? – услышал он.
Обернулся. Тамара смотрела теперь на него, пристально смотрела, изучающе, в точности как в тот вечер, когда он объявил ей, что никакая она не ведьма и не будет ею, потому что на половину вопросов ответила так, что хоть караул кричи и тотчас назначай руководить атеистическим кружком.
– Заходи, Рома, – сказала Тамара и посторонилась.
– Здравствуй, Тома, – сказал Р.М. запоздало и поднялся по ступенькам.
Неожиданно Тамара потянулась и чмокнула его в щеку.
– Мог бы и раньше объявиться, – сказала она, пропуская гостя в темную прихожую, – в одном городе живем.
Минуту спустя Р.М. сидел в огромном кресле под торшером и оглядывался вокруг. Квартира была похожа на музей современной мебели в стиле «ретро». Все было массивно, безвкусно даже на непросвещенный взгляд Романа Михайловича, и главное – просто нелепо в комнате, где, по идее, и обедали, и спали, потому что, судя по всему, вторая комната, куда Р.М. не был допущен, предназначалась для приема страждущих. Оттуда доносились тихие голоса – Тамара разговаривала с дочерью. Поневоле Р.М. сравнивал эту квартиру с уютными, какими-то воздушными комнатками Галки. И поневоле же пришла к голову банальная мысль о несходстве судеб, и о том, что характер человека можно прочитать по обстановке в его квартире.
На пороге возникла Тамара – успела переодеться! – и юное существо почти без признаков своего пола, небольшое, лет пятнадцати на вид (а ведь Лене исполнилось восемнадцать), в джинсах, обтягивающих и без того узкие бедра. Существо смотрело на Романа Михайловича недовольно, ему не дали отдохнуть, оно устало и хотело спать.
– Это Ленка, – сказала Тамара. – Знакомиться не желает, но посидит, послушает.
– А как же… – начал Р.М.
– Эх, – Тамара нервно махнула рукой, – я тут за всех, и за мужика, и за эту прорицательницу.
Лена поморщилась и села в кресло напротив Романа Михайловича. Взгляды их встретились, и Р.М. понял, что говорить с этой девушкой не нужно. Они поняли друг друга мгновенно, сцепились взглядами, мыслями, сознанием и всем, что там еще в глубине, и Лена знала уже, зачем пришел этот старый мамин знакомый, о котором мама успела только сказать, что он ученый человек и когда-то творил любопытные и странные вещи. И Р.М. понял, что к бизнесу Тамары дочь не имеет отношения, она статистка, просто о ней слышали, а слухи как лавина, и ничего с ними не поделаешь, мама хочет жить как все, Лена, когда ходят клиенты, сидит и смотрит, иногда вставляет слово, когда поймет вдруг, что за человек перед нею, и клиент сразу теряется, иногда пугается даже и начинает смотреть затравленно, и готов уже принять все, что скажет мама, а говорить она умеет – и говорить, и заговаривать, она умная и тоже понимает людей, но не так, как Лена, нет, не так, она видит внешнее, а Лена – не всегда, впрочем, – смотрит вглубь, и иногда ей становится страшно, иногда смешно, и она смеется, никого не стесняясь, а клиенты начинают суетиться, будто догадываются, что именно открыла в них эта девчонка, а мама потом сердится, потому что нельзя смеяться во время сеанса, неприлично и возбуждает ненужные подозрения…
– Вы, наверно, учитесь? – спросил Р.М.
– На заочном в университете, – сразу откликнулась Тамара. – На биологическом. Пару месяцев работала в институте, склянки мыла для справки, потом бросила.
Лена молчала, Роману Михайловичу показалось, что слова матери ее забавляли. Он прекрасно понимал, что никакой телепатии тут нет, чертовщиной и не пахнет. А чем же? Он догадывался и искал слова, чтобы спросить у Лены прямо. Тамара мешала. Она ровно ничего не понимала. Она накрывала на стол, появились фужеры, бутылка «Чинара», тарелочки, на середину был выставлен початый уже торт. Продолжая рассказывать о своем житье-бытье (замужем была недолго, не сошлись характерами, просто он оказался дрянью, а потом с Леночкой было столько сложностей, что не до мужиков, да и кому они, то есть вы, нужны), Тамара вышла на кухню, и тогда Лена, все время не сводившая взгляда с Романа Михайловича, сказала тихо:
– Вы принесли их, да? Пожалуйста, покажите…
– Что… принес? – Р.М. рефлекторно коснулся стоявшего рядом с ним на полу портфеля, где лежала папка с Надиными рисунками.
– Я не знаю, – сказала Лена, чуть помедлив, – но вы принесли.
Р.М. кивнул. Пожалуй, она действительно должна видеть. Раскрыв портфель, Р.М. достал папку и положил девушке на колени. Тамара внесла чашки с чаем, когда Лена рассматривала первый лист, полностью уйдя в свои размышления. Рисунок она держала, по мнению Романа Михайловича, вверх тормашками, во всяком случае, он привык разглядывать эти линии и пятна под иным углом.
– Что это? – полюбопытствовала Тамара, заглянув в папку через плечо дочери.
– Так… – неопределенно отозвался Р.М. – Мысли кое-какие. Хотел вот узнать, что думает Лена.
– А зачем ей думать? – засмеялась Тамара. – У нас думаю я. Ленка наивная – сил нет. Приходится обо всем думать самой.
Похоже было на то. Из слов Тамары никак не следовало, что ее дочь обладает какими-то необычными способностями. Нормальная девушка, стеснительная, хрупкая, какое она, действительно, имеет отношение к попыткам Тамары по-своему заработать на кусок хлеба с маслом? Р.М. следил за Леной – девушка медленно перекладывала листы, одни переворачивала, другие ставила боком, переставляла местами, возвращалась к уже просмотренным рисункам, была предельно сосредоточена, движения ее становились все более замедленными, взгляд – неподвижным. Наконец девушка застыла, будто река, неожиданно скованная льдом. Тамара провела ладонью перед глазами дочери и вздохнула.
– Господи, – сказала она, тяжело опустившись на стул и сразу постарев на десяток лет, – просила же ее – не при людях.
– Что? – тихо спросил Р.М.
Тамара не ответила. Она устроилась рядом с Леной на краешке кресла, обняла дочь, прижав ее голову к своему плечу. Глаза Лены закрылись, но тело было напряжено, губы едва заметно шевелились. Где она была сейчас? Почему меняла рисунки местами? Почему переворачивала? Р.М. уже знал ответы. Думал, что знал.
Лена протянула вперед руку. Движение было резким, стремительным и сильным. Перед ней была какая-то преграда, которую она хотела сдвинуть. Рука с видимым усилием толкала воздух, капельки пота выступили на висках, усилие было не показным, настоящим, и Р.М. удивился силе – не Лены, а Тамары, которая обнимала дочь, не показывая, чего стоит ей эта небрежная поза. Преграда не поддавалась, и Лена уступила. Руки упали на колени, едва не сбросив папку с рисунками на пол. Р.М. услышал тихий всхлип, и все кончилось. Лена открыла глаза, расслабилась, поправила прическу, будто только что вошла в комнату с улицы, где дул ветер. Тамара встала и продолжила нарезать торт, будто ничего не произошло, просто выпали из памяти несколько мгновений, испарились, и вспоминать было не о чем.
– Мамочка, – сказала Лена, – если бы я могла рисовать…
– Что, доченька? – спросила Тамара. Она взглянула на рисунки, впечатления они не произвели. – Господи, мазня какая. Нарисовать такое всякий сможет. Абстракционизм.
Лена прикрыла рисунки ладонями, отгораживая от глупых и несправедливых рассуждений. Спорить не стала, Р.М. понимал, что в этом доме с Тамарой не спорят.
– Что ты ей принес, Рома? – требовательно спросила Тамара. – Что это за рисунки? Чьи?
– Это – оттуда, – тихо сказала Лена.
– Оттуда – откуда?
– Оттуда, где я только что была, – спокойно сказала Лена.
– Леночка, – сказала Тамара, – принеси, пожалуйста, еще две тарелочки. На кухне, в верхнем шкафчике.
Лена послушно вышла.
– Ты зачем пришел? – спросила Тамара неожиданно жестко. – Ты знаешь, что у Ленки пятый год эти припадки, когда она… ну, ты видел. Рисунки ее возбудили мгновенно. Значит, ты знал, что делал. Зачем?
– А ты – зачем? Я тебе объясню, почему – рисунки. Но ты, Тома, ты же на ней деньги зарабатываешь. На дочери. Что ты делаешь, Тома?
– Ничего, Рома, и не лезь мне в душу. Люди слышали о Ленке, а я знаю людей, ясно? И никогда, слышишь, я не довожу ее до такого состояния. Я запретила ей это делать. Вообще запретила, понимаешь ты? Она просто сидит, закрыв глаза – во время приема – и думает себе о лекциях, мальчиках или не знаю о чем. А я работаю. Люди смотрят на нее и верят тому, что слышали от других, а не тому, что видят своими глазами. Я так живу, понял? А ей запрещаю, потому что она после этого ненормальная становится. Вспоминает что-то, воображает… Не хочу, понял ты? Эти рисунки… Она даже не спросила меня, ушла сразу, как отключилась. Опять твои дурацкие штучки с тестами? Разве можно так? Ты же знал, что будет, не мог не знать. Ну, что молчишь? Совесть есть у тебя?
Лена возилась на кухне, звенела посудой, кажется, что-то уронила. Она специально не идет, – подумал Р.М., – поняла, что мать хочет говорить со мной. И сказать мне нечего. Сам только что понял, в чем тут дело. Сказать о Наде? Господи, как все перепуталось…
– Тома, – сказал он, – эти рисунки не тест, я давно тестами не занимаюсь. Это девушка одна рисовала. Галкина дочь, помнишь Галку Лукьянову?
– Галку? Ну, помню. Допустим. И что же?
– Ничего, Тома.
– Что – ничего? Галкина дочь – у нее тоже эта болезнь?
– Это не болезнь, Тома, – устало сказал Р.М.
– Конечно. Может, тебе эпикриз показать, а? Я Ленку в свое время по всем светилам возила.
– Это не болезнь, – упрямо повторил Р.М., понимая, что говорит сам с собой. – Тогда и Эйнштейна можно считать больным. Если что не как у всех, сразу – на костер, на эшафот, в больницу, пальцами показывать, сеансы черной магии и телепатии… Здорова твоя Леночка, и ты сама это знаешь, иначе – что же ты с ней делаешь? Сеансы эти, люди, весь этот балаган? Я не понимаю тебя, Тома.
– И нужно тебе меня понимать. Я тебя не звала, Рома. Все у нас устоялось, все путем. И дом, и все остальное. Не нужно только, чтобы равновесие нарушалось. Понял? Равновесие. Это по-твоему, по-физически. Не мешай, Рома. Каждый живет, как может. Думаешь, я на этом много зарабатываю? Я ведь не Джуна, клиентура у меня местная, и не каждый день. И еще участковому плати, и фининспектору. Что остается? Зарплата младшего научного сотрудника.
Леночка вошла, улыбнулась виновато:
– Мам, я блюдце разбила. Голубое, из сервиза.
– Ничего, – рассеянно сказала Тамара, – Роман Михайлович вот уходить собрался. Ты еще зайдешь к нам, Рома?
– Непременно, – заверил Р.М. и потянулся к папке, но Лена быстро накрыла ее обеими ладонями, взгляд ее был по-детски просительным, будто речь шла об игрушке, с которой трудно расстаться.
– Роман Михайлович, – сказала она, – вы можете оставить это на день или два? Хочется посмотреть внимательно. Можно? Я потом вам сама привезу, хорошо?
– Лена, – мягко сказала Тамара.
– Мама, пожалуйста. Мне очень нужно их посмотреть.
– Да на что, господи, они тебе сдались?
– Там… Нет, я потом… Вы оставите?
– Ну хорошо, – неуверенно, не глядя на Тамару, согласился Р.М.
Оставлять папку не хотелось, мало ли что может устроить Тамара. Но он знал, что оставит, потому что Лена, в отличие от всех, понимала смысл изображенного. Она знала, что изображено. Может, и она хотела бы нарисовать нечто подобное, но не могла, не умела. Может, сама Лена что-то объяснит матери в его отсутствие. Возможно, – хотя на это надежда невелика, – удастся увидеться с Леной без бдительного присмотра Тамары. Есть о чем поговорить.
Тамара проводила Романа Михайловича до двери.
– Напрасно ты это сделал, – сказала она. – Лена нервничает, я чувствую. Для нее в этих рисунках что-то есть. И ты знаешь – что. Завтра я их тебе сама верну. Позвоню и передам. Запиши свой телефон вот здесь, в книжке… И не приходи больше, Рома. Сеансы магии тебе не нужны, а в гости не зову.
//-- * * * --//
– Звонила Галина, – сообщила Таня, едва он переступил порог. – Она приехала и хочет прийти.
– Что ты ей сказала?
– Тебя ведь не было, – уклончиво ответила Таня. – Она позвонит вечером.
Р.М. прошел в кабинет. Не нравилось ему все это, что-то он сделал не так. Он привык не доверять интуиции, она часто подводила, особенно после того, как были сформулированы шаги алгоритма открытий, и он приучил себя едва ли не все жизненные ситуации прогонять по шагам алгоритма, как солдат сквозь строй. Каждая мысль получала свою долю тумаков, и либо выживала, либо падала в изнеможении.
Он вспомнил, какие у Лены были глаза. В прошлом веке за один такой взгляд мужчины стрелялись или бросались в пучину, или совершали еще что-нибудь еще, столь же бессмысленное и никому не нужное. А на самом деле… На самом деле это был взгляд женщины, вернувшейся из другого мира. Он не звал – он пытался рассказать и не мог. У всех ведьм во все времена одна беда – они ничего не могут рассказать. Ведь почти всегда это – обычные женщины, часто даже с ослабленным умственным развитием (Надя, Наденька, какое редкое исключение!), Лена тоже вряд ли блещет умом, то, что она видит, слышит, осязает, для нее потрясение, которое описать невозможно, потому что нет ни слов таких, даже приблизительных, ни красок. Может, поэтому Надины рисунки стали для Лены откровением. Она их узнала.
Р.М. понял, откуда у него это смутное беспокойство. Не нужно было оставлять рисунки. Впрочем, что может случиться? Разве что Лена еще раз побывает ТАМ, она умеет управлять своей силой, об этом ясно сказала Тамара. Может быть, завтра все же удастся расспросить девушку. Постараться встретиться без опеки Тамары.
Телефон зазвонил, когда Р.М. с Таней, поужинав, сидели на кухне и пили чай. Женский голос в трубке Р.М. слышал впервые и, естественно, не узнал. Голос срывался на крик, и слова, которые доносились, трудно было разобрать. Чего хотела женщина, Р.М. не понял и положил трубку.
Телефон зазвонил. Голос был тот же, но звучал теперь тише.
– Это Тамара. Ты не узнал, конечно, – и опять в крик: – Что ты сделал с Леной? Зачем? Я их порву сейчас же! Ее увозят, ты понимаешь?!
– Что порвешь? Кого увозят? – Р.М. спрашивал, чтобы сбить у Тамары агрессивность, он сразу понял, что произошло, едва Тамара назвала себя. Слушая, он мысленно прикидывал путь и оценивал время на дорогу.
В трубке замолчали, голоса доносились издалека, Тамара говорила с кем-то.
– Слушай меня, Рома, – сказала она, наконец. – Мы уезжаем. Едем в психиатрическую клинику номер два. Это в нашем районе, Лена там на учете. Выезжай туда немедленно. Я буду ждать в приемном отделении.
Трубку положили.
– Что случилось? – немедленно спросила Таня.
– Это Тома…
– И говорит с тобой таким тоном? Я отсюда слышу. Что происходит, Рома?
– Извини, Таня, я должен ехать.
– Куда?! Десятый час! Ты соображаешь?
– Таня, прекрати, пожалуйста. Я сам виноват. Не нужно было оставлять рисунки. Но ведь в первый раз все обошлось. Иначе я бы не оставил.
– Я с тобой, – решительно сказала Таня.
Спорить Р.М. не стал.
Такси удалось поймать не сразу, но зато по тихим улицам мчались быстро. Таня молчала, сумрачное напряжение мужа передалось и ей. В темноте Р.М. нащупал ее руку и сжал, и Таня сразу придвинулась к нему. Машина подпрыгивала, на частых поворотах они валились друг на друга, и Р.М. не понимал, где они находятся, то ли еще на Завокзальной, то уже проехали поселок Монтина.
– Вам к приемному или главному? – подал голос водитель.
– К приемному, – буркнул Р.М., и почти тотчас машина остановилась под неярким фонарем, освещавшим полуоткрытую коричневую дверь, к которой вели с узкого тротуара три выщербленных ступени.
В приемном отделении было пусто. Письменный стол, три узких топчана у стен, зарешеченное окно на улицу – и пустота. В глубине комнаты оказалась еще одна дверь, и они вошли в коридор, казавшийся длинным настолько, что дальний его конец терялся будто в тумане. У двери в коридоре стоял стул, на котором сидел детина в грязном халате. Увидев вошедших, детина, не пошевелившись, коротко спросил:
– Куда?
– Здесь должна быть Тамара Мухина, – объяснил Р.М. – Недавно привезли ее дочь, Лену, восемнадцати лет.
– Ждите в предбаннике, – сказал санитар, – ничего я не знаю.
Р.М. и Таня опять оказались перед закрытой дверью и присели на топчан.
– Сумасшедший дом, – буркнул Р.М.
– Объясни, наконец, Рома, – попросила Таня. – Почему? Ну, показал ты рисунки. Ну, посмотрела она. И что? Где бывало, чтобы от этого с ума сходили?
– А, черт, – Р.М. пнул ногой соседний топчан. – Все тут рехнулись, все, кроме Лены. Она просто узнала то, что было нарисовано. Для нее рисунки – самый настоящий реализм. Она бывала там. Это ее мир. Ее, и Нади, и других. И неизвестно, какой из миров их больше привлекает. Это ведь не состояние души, это – реальность. Для мозга, для сознания, для всех органов чувств, даже для осязания.
– Господи, как это ужасно, – сказала Таня.
– Ужасно?
– Рома, они же девушки. Они все романтичны, хотят чего-то, принца, счастья, но все равно они – земные. Вымышленные миры – для мужчин. Понимаешь? А тут… Как же они, бедные, мучаются…
Р.М. промолчал. Он не был согласен, но сейчас это не имело значения. Ждать становилось невыносимо, Таня продолжала что-то говорить, но Р.М. не слушал. Он встал и начал ходить по комнате.
Внутренняя дверь распахнулась неожиданно, и в приемный покой ворвалась Тамара, следом появился мужчина средних лет в белом халате далеко не первой свежести. Похоже было, что он недавно в этом халате спал.
– Рома! – воскликнула Тамара, не замечая Таню. – Скажи им! Может, тебя послушают? Они не пускают меня к Лене! Говорят, что… Не нужно было везти ее сюда! Я дура, господи, знала ведь…
Мужчина – врач? – слушал сбивчивую речь Тамары молча, достал из кармана халата пачку «Кента», выбил сигарету, покосился на Романа Михайловича и закурил. Потом сел за стол и сказал резко:
– Хватит паниковать! Я объяснил вам? Объяснил. А вы кто? Вы и вы.
– Друзья, – сказал Р.М. – И я не понимаю, почему девушку не отпускают домой. Госпитализация, насколько мне известно, дело добровольное. А мать против.
– Девушка больна, – врач заговорил монотонно, будто гипнотизировал. – Первичный диагноз был: маниакально-депрессивный синдром. Сегодня бригада «скорой» отметила состояние бреда. Вызвали спецбригаду, все по правилам. Девушку успокоили, сейчас она спит. Я объяснил это вам, мамаша? Объяснил. Как мы ее сейчас отпустим? Никак. Вот проснется, мы ее обследуем, и нужно будет лечить. Понимаете? Лечить нужно.
Он махнул рукой и, достав из ящика стола несколько бланков, принялся быстро писать. Он был сосредоточен. Он делал дело.
Тамара плакала. Она не видела уже ни врача, ни Романа Михайловича, плакала, как девочка, размазывая по щекам слезы.
– Таня, – попросил Р.М., и Таня, которая тихо сидела, прислонившись к стене, поднялась, обняла Тамару, повела к тахте, усадила и что-то зашептала ей на ухо, отчего Тамара примолкла, слушала внимательно, то и дело всхлипывая.
– Рома, – сказала Таня несколько минут спустя, – ты бы поймал такси. Все равно до утра здесь не высидеть… Тамара поедет к нам. Она ужасно боится этих больниц. Я тебе потом объясню.
Она могла и не объяснять. Тамара уже имела дело с психиатрами – Лена состояла здесь на учете. Может, именно это общение и навело ее когда-то на мысль использовать дочь для бизнеса. И она знала, чем это грозит.
Р.М. вышел на улицу. Кругом было темно, лишь окна светились, и оттого улица была похожа на морское дно, над которым неподвижно висели плоские глубоководные фосфоресцирующие рыбы странных прямоугольных форм. Ему даже показалось, что и воздух стал вязким, упругим, как вода, и дышать было трудно. Машин поблизости не было – место для психиатрической лечебницы выбрали достаточно уединенное.
Он свернул за угол, здесь горели, хотя и редко, аргоновые светильники, и уже не было ощущения заброшенности, да и машины то и дело проносились мимо – все почему-то грузовики. Он махнул рукой первой же легковушке, это оказался частный «Жигуль», хозяин которого откровенно зевал и на просьбу Романа Михайловича только клюнул носом. Минуту спустя женщины сидели на заднем сидении, и машина резво мчалась по ночному шоссе. Подъехали к развилке: прямая дорога вела в город, а направо сворачивало шоссе к рабочему поселку.
– Пожалуйста, направо, – попросил Р.М.
Водитель кинул на него удивленный взгляд – договаривались, вроде, в город, – но свернул, и почти сразу машина въехала в узкую улицу почти без освещения.
– Заедем к Тамаре, – не оборачиваясь, пояснил Р.М. – Заберем папку с рисунками.
Он знал, что подумала Таня: нашел время беспокоиться о рисунках, но объяснять ничего не стал. Тамара молчала. Не проехать бы, – забеспокоился Р.М., и тут же увидел слева знакомый палисадник.
Тамара действовала как лунатик, выполняя указания Романа Михайловича. Папка обнаружилась почему-то на кухне, несколько листов валялись на полу. Р.М. даже под плиту заглянул. Когда они мчались по ночным улицам – теперь уже домой, – он прижимал папку к груди и думал, что больше никогда не выпустит из рук, а Тамара сзади все время что-то шептала, она прихватила с серванта какую-то безделушку, наверное, любимую Леной, и теперь, будто помешанная, разговаривала с ней.
В квартире надрывался телефон. Р.М. поднял трубку, уверенный, что звонит Галка.
– Приезжай сейчас же, – сказал он. – Ничего, что поздно. Бери такси.
– Что-нибудь случилось? – едва слышно спросила Галка.
– Приезжай, – Р.М. положил трубку и сразу поднял опять, набрал номер Родикова.
Голос следователя был заспанным, проблемы службы и преступности его по ночам, видимо, не волновали.
– Я собираюсь нарушить ваши инструкции, – заговорил Р.М. – Прямо сейчас, ночью, потому что случиться может всякое, и времени нет. Хотелось бы, чтобы вы присутствовали.
– Какие инструкции? – не понял Родиков. – А… Ну, это, знаете, ваше дело, в конце концов… А что случилось?
– Лену Мухину увезли в сумасшедший дом сегодня вечером.
– Незаконно?
– У нее был приступ. Но…
– Послушайте меня, Роман Михайлович, и ложитесь спать. Утром позвоните мне на работу, я буду с восьми. Попробую разобраться.
– Сергей Борисович, может случиться…
– Что, господи, может случиться? Ложитесь спать.
С каждой фразой голос Родикова становился все более раздраженным. Р.М. услышал короткие гудки. Хотелось выругаться и что-нибудь разбить. Он стоял у телефона и думал. Алгоритм пройден, и решение ясно. Даже вся девятая ступень с проверочными вопросами. Ясно все, абсолютно все, даже этот лысенковский финт с генетикой. Проверочный шаг дает предсказание – совершенно недвусмысленное. Может быть, он ошибается? Может быть. Но чтобы это узнать наверняка, нужно действовать. Действовать быстро, потому что из алгоритма следует – Леной дело не ограничится.
Почему он думает, что эта ночь – решающая? Почему ночь, а не завтрашний день, когда Лена проснется и сможет что-то сделать сама? Об этом методика не говорит ничего. Это – вне ее. И все же он уверен – что-то случится. Не методика утверждает это. Что? Воспоминания. Какие?.. Не торопиться. Вспомнить. Иначе невозможно действовать. Только думать. Думать – мое ремесло. Хотел опереться на Родикова, тот умеет действовать, но предпочитает спать.
Где искать остальных? Они все связаны друг с другом – непременно, это следует из последних шагов алгоритма! – и если невозможно воздействовать сразу на всю цепь, то нужно ведь с чего-то начинать. Сначала вспомнить…
Постучали в дверь – пришла Галка. Р.М. вышел в прихожую, Галка едва заметно улыбнулась ему – у них были свои тайны. Таня уже постелила Тамаре на диване, и Галка, войдя в комнату, неожиданно опустилась перед Тамарой на колени, что-то мгновенно поняв женским чутьем, и Таня подошла ближе, три женщины о чем-то тихо говорили, Р.М. не слышал и не слушал, потому что он вспомнил.
Это было в книге о магии, потрепанной и давно одетой в чужой переплет. Книгу он читал очень давно, будучи в командировке в Москве. Где-то должны сохраниться выписки. Он быстро прошел к себе, выдвинул нижний ящик стола, где хранились старые тетради с выписками. Которая? Эта? Нет, слишком древняя. Кажется, эта. Да, вот оно.
"И приказал кардинал сынам Господа учинить священный Суд над ведьмою. В тот же вечер Анну-Луизу привели к отцам церкви, которые спросили ее: «Признаешься ли в сношениях с дьяволом?» Анна-Луиза не видела своих судей, взгляд ее был обращен вглубь себя, она видела адское пламя, терзающее ее плоть, губы ее бормотали нечто на языке, который никто не понимал – это был язык Сатаны. Потом она закричала: «Асмодей! Возьми нас всех к себе!» И упала замертво к ногам судей. Судьи сочли случившееся ясным и достаточным признаком вины и постановили труп ведьмы публично сжечь в полдень на ратушной площади.
Однако в ту же ночь случилось иное чудо, повергшее в ужас горожан. В тот момент, когда Анна-Луиза пала замертво, в разных концах города шесть женщин сошли с ума. Жена трактирщика Якоба, мать двоих детей, вдруг вскочила из-за стола, выбежала на улицу с криком «Час пробил! Вижу пламя! Горячо! Город горит! Спасайте детей!» Она рвалась сквозь невидимые никому преграды, будто силы Господни преградили ей дорогу. Женщину пытались привести в чувство, но безуспешно. Она билась головой в пустоту и пала мертвой к ногам мужа. Подоспевший цирюльник объявил смерть от ударов тупым предметом – и верно, голова ведьмы была вся в синяках и кровоподтеках. Повергнутые в ужас соседи сожгли жилище трактирщика, а заодно и трактир, откуда едва успели спастись постояльцы. В то же время, по свидетельству очевидцев, нечто подобное произошло еще на пяти улицах города. Пять женщин умерли с криками «Пожар! Спасайте детей!»
Странное это происшествие описано в записках мэра города, достопочтенного Лориха Маазеля. Записки эти спасены были из огня два года спустя, когда жарким летним вечером взметнулось над домами пламя и слизнуло сотни строений, погубило множество людей. Больше всего досталось детям, которых собрала супруга мэра Марта Маазель на благотворительный вечер. Ни один из них не спасся. И вспомнили тогда странную смерть женщин два года назад, и удивительное пророчество, которое так страшно сбылось. И люди, напуганные пожаром, решили, что то была порча, напущенная на город ведьмами в отместку за гибель Анны-Луизы. И вера в это укрепилась, потому что все дома, где жили когда-то ведьмы, были пощажены огнем – мрачными островами стояли они среди пепелища. И люди довершили содеянное дьяволом, и сожгли эти дома вместе с теми, кто в них жил. Так в одночасье умерли восемьдесят семь слуг дьявола, среди коих были дети».
Р.М. оторопело смотрел на его же рукой написанный текст. Не может быть, чтобы ситуация повторилась. Не может быть. Во всяком случае, пожар здесь ни при чем. Что-то другое. Но если так, то уже поздно. И это, вероятно, так, потому что аналогичный вывод следует из шага 9в – одного из последних в алгоритме, где рассматриваются экспериментальные возможности проверки научного предсказания.
Что же теперь делать? Р.М. положил перед собой список. Ближе всех живет Наиля Касимова, минут двадцать на автобусе. Впрочем, какие сейчас автобусы? Замужем. Две дочери. Еще проблема. Для начала нужно хотя бы выяснить, все ли у них в порядке. Может быть, его страхи – лишь перестраховка мышления, сбой в алгоритме?
Р.М. выглянул в гостиную. Тамара лежала на диване, свернувшись калачиком и закрыв глаза. Таня с Галкой сидели у стола, выключив верхний свет, тихо разговаривали, у обеих женщин над головами светился неясный нимб – странная игра лучей от включенного торшера. Обе выглядели спокойными – Таня еще просто не понимала до конца, а Галка уже отплакала свое.
Р.М. позвонил в справочную. Долго не отвечали, а потом едва слышный женский голос назвал номер, и Р.М., боясь ошибиться и подумав «только бы все было нормально», набрал шесть цифр. Трубку не брали. Первый час ночи. Выключили телефон? Спят без задних ног? Или… Набрав еще раз и послушав долгие гудки, Р.М. положил трубку.
– Рома, – позвала Таня. – Я вот думаю – куда положить Галочку. Может, тебе постелить в кабинете на раскладушке, а Гале – со мной?
В конце концов, может это, действительно, единственный выход – дождаться утра? Он подумал, что все равно не уснет, но ведь и сделать сейчас ничего не сможет, не врываться же среди ночи к ничего не понимающим людям! А если что-то случилось?.. Вот так он и будет ворочаться, думать: а если так? А если – нет?
Пока Таня раскладывала постели, Галка подошла к нему.
– Рома, – сказала она, – эта девушка, Лена, я ведь ее знаю. Не хотела говорить Тамаре… Я не воспринимала Наденькины рассказы всерьез…
– Какие рассказы? – Р.М. заставил себя сосредоточиться.
– Наденька… Она иногда говорила, что у нее есть подруга по имени Лена. Они бывают вместе. Я не помню деталей… Лена – такая стройная шатенка с длинными ресницами… Я думала, что это игра воображения. В школе у нее никакой Лены не было.
– Я понял, Галя, – сказал Р.М. – А другие? Надя говорила о ком-нибудь еще?
– Да… Я всегда пропускала это мимо ушей. То есть, думала, что Наденька играет… Это они, да? Они что – телепаты?
– Телепаты? – удивился Р.М. – Нет, Галя.
Подошла Таня, обняла Галку, сказала:
– Рома, иди спать. Утром разберетесь.
– Сейчас, Таня, одну минуту… Идем, Галя.
Они прошли в кабинет, Р.М. взял в руки список.
– Я буду называть имена, – сказал он, – а ты вспоминай, были ли такие среди Надиных подруг.
– Что это? – с испугом спросила Галка.
– Погоди… Касимовы Рена и Наргиз.
– Наргиз… Конечно. Надя часто называла троих – Лену, Наргиз и еще Олю.
– Олю Карпухину? – уточнил Р.М.
– Не знаю. Я не знаю фамилий.
– А Света и Карина?
– Не помню. Кажется, были и они… Не помню, Рома. Это ведь было несколько лет назад, я думала, что все – игра воображения, понимаешь… Как-то удивилась даже: почему она придумала нерусское имя… Рома, что это?
– Я все объясню, Галочка. Утром. Нужно выспаться.
– Думаешь, я смогу заснуть? Что-то опять происходит, да? Почему ты не хочешь сказать?
– Это дочери тех, кто тогда приходил к нам, ну, в нашу компанию. Их матери… ну… я их всех спрашивал…
– Как меня…
– Как тебя. У многих из них потом родились дочери.
– Как у меня, – повторила Галка.
– Как у тебя.
– Рена, Наргиз, Света и… кто еще?
– Прочитать?
– Не надо. Все они…
– Все. То есть, я думаю, что все.
– А… мальчики? Были ведь у них и мальчики.
– Были. С мальчиками – ничего.
– Почему?!
– Долго объяснять, Галя.
– Но ты знаешь…
– Да.
Галка неожиданно успокоилась, или Роману Михайловичу это только показалось. Она долго молчала, глядя за окно во тьму улицы. Р.М. раздвинул шторы, он любил, чтобы его будили яркие утренние лучи или хотя бы дождливый рассвет. Таня заглянула в кабинет, удивилась – Р.М. и Галка молча стояли у окна и смотрели в ночь, – обняла Галку и повела спать.
Р.М. разделся и лег на продавленную сетку раскладушки, часы показывали половину первого, сон не шел, Р.М. чувствовал себя хорошо и мерзко. Возможно, в нормальном человеке эти два ощущения физически не могли совместиться, но Р.М. нормальным себя не считал. Ощущение было таким, будто его подвесили высоко над землей на тонких нитях, нити растягивались, и он рвался из них, чтобы хотя бы даже и упасть, разбить голову, только не висеть так, но нити не пускали, он чувствовал под собой пустоту и не мог понять – спит уже и видит бредовый сон или это вполне реальное ощущение? Потом он все-таки проснулся – или, наоборот, уснул? – потому что ощущение нереальности исчезло, а осталось четкое понимание всего, что происходит, он мог бы прямо сейчас прочитать лекцию с анализом как событийной, так и теоретической части, и понимал прекрасно, что сделал именно открытие. И знал даже во сне – или все-таки наяву? – что всю жизнь, сколько ее ни осталось, предстоит ему мучиться от сознания собственной бездарности и недомыслия, неспособности предвидеть последствия. И в то же время – параллельно этому потоку не мыслей даже, а ощущений, и в полном противоречии с ними, – в мозгу формировался план последующих действий.
А если бы я тогда провел не десятки тестов, а один-два? – неожиданно подумал он. Ничто не изменилось бы в мире, я и сейчас считал бы ошибкой юношеское мое увлечение.
Р.М. подумал об отрывке из средневековой хроники, – наверно, там сильно преувеличены масштабы события. Десяток ведьм в одном провинциальном городке – слишком маловероятно. А сколько нужно, чтобы была достигнута необходимая концентрация? Три? Пять? И что же тогда творилось на Брокене, если вообще сборища на Брокене – не полная выдумка? Если нет – тогда… Конечно. Спонтанное влечение к объединению, усиливаются способности всех, и мир предстает всем, а не каждой, и что же они тогда видят, бедные?
За стеной послышались голоса, шел седьмой час, никому в этой квартире не спалось. Когда Р.М., умывшись, появился на кухне, женщины пили кофе, в ярком уже утреннем свете казались совершенно чужими друг другу, и было очевидно – никто из них не знает, с чего начать день, что делать.
– Мы с Томой, – сказал Р.М., – едем в больницу. Таня, пожалуйста, поухаживай пока за Галей. Галя, там, в кабинете, есть бумага и ручка. Пока нас не будет, вспомни и запиши все – все, понимаешь? – что рассказывала тебе Надя о своих несуществующих подругах. О чем она с ними разговаривала, где бывала…
– Рома… – слабо запротестовала Галка.
– Я знаю… Ну, надо это. Обязательно.
– Слушай его, Галина, – неожиданно вмешалась Тамара. – Он знает, что говорит. Поехали, Рома.
Только бы ничего не случилось, – думал по дороге Р.М. В приемном сидел за столом все тот же заспанный врач, а перед ним на кушетке сидел, раскачиваясь вперед-назад, здоровенный мужик и преданно смотрел врачу в глаза, пытаясь что-то прочесть в них о своей судьбе. На соседней кушетке сидели и курили два санитара. Мужик не казался им опасным, они лениво перебрасывались фразами, поглядывая на пациента без интереса.
Р.М. присел на край ближайшего к двери топчана, Тамара осталась стоять. Врач перестал сверлить взглядом новичка, сказал «можете», и санитары, притушив сигареты в пепельнице на столе, подхватили мужчину под руки и повели к внутренней двери. Врач перевел взгляд на Тамару, и Р.М. мысленно перекрестился.
– Спит, – сказал врач. – Рано пришли. Вечером, после пяти. Будет обход, может быть, консилиум, а после пяти все станет ясно.
– Господи, – сказала Тамара, – до пяти я не выдержу. И так все ясно. Я хочу забрать Леночку. Если нужно, напишу любую расписку.
– После пяти, – повторил врач и потянулся. – Ничего с ней тут не случится. Обследуем и выпишем, если здорова.
Тамара, побледнев, прислонилась к стене, проглотила таблетку, которую протянул ей врач, и медленно запила водой.
– Как вас зовут? – спросил Р.М.
– Жаловаться хотите? – усмехнулся врач.
– Почему жаловаться? Если я разговариваю с человеком, то хотел бы знать, как к нему обращаться. Меня зовут Роман Михайлович Петрашевский.
Врач впервые посмотрел на него внимательно. Р.М. не знал, чем отличается профессиональный взгляд психиатра от непрофессионального взгляда психа – врач смотрел внимательно, взгляд был усталым, вот и все.
– Юрий Рустамович, – сказал врач. – Уверяю вас, Роман Михайлович, все сделано правильно.
– Я не сомневаюсь, – быстро вставил Р.М.
– Сомневаетесь, – вздохнул врач. – Каждый второй думает, что в нашем заведении больных не больше трети. Остальные попали по ошибке или злому умыслу. Ну, женщина успокоится и будет ждать вечера или попытается поймать главного после обхода. С мужчинами сложнее…
– А что с мужчинами? – спросил Р.М., потому что врач неожиданно замолчал и погрузился в чтение бумаг.
– Они сразу пускаются в обобщения. Запущенность психиатрической службы, злоупотребления и все такое. Ну, есть. И я не уверен – может, и я злоупотребил. А что делать? Отпустить девушку домой? Так она ведь спит, а мать в истерике. Значит, невозможно. А потом будет обход, и что скажет главный, я не знаю. У него свои взгляды. Совершенно нормальных психически людей, как известно, вовсе нет. Вот так. И если уж получилось, попала девушка сюда, то лучше подержать, полечить, тем более, что она все равно у нас на учете. Успокоится, все лучше, чем…
– У вас успокоишься, – буркнул Р.М.
– Не скажите, вы же там не были…
– А позвонить отсюда можно? – спросил Р.М.
– Телефон только внутренний. У входа снаружи есть автомат.
Р.М. порылся в кошельке, нашел несколько двушек и десятикопеечных монет (двушек могло не хватить), Тамару оставлять одну не хотелось, но она казалась спокойной, сидела, прислонившись к стене и закрыв глаза.
Р.М. вышел на улицу. Телефон под пластмассовым козырьком с обломанным, будто обкусанным, краем, висел на стене у входа. Сначала Р.М. позвонил домой – там ничего не произошло. Дома у Родикова никто не отвечал, и Р.М. позвонил на службу. Голос у следователя был недовольным, может, Родиков вел допрос (так рано?) или обдумывал план облавы (почему он?), а тут фантаст с идиотской просьбой, ну просто беда.
– Роман Михайлович, – Родиков едва сдерживался, чтобы не вспылить. – Я понимаю, вам это кажется важным и серьезным. Ну, посмотрите со стороны… Есть какие-то совпадения, да. Но все остальное, извините, мистика. Да и не могу я сделать то, что вы просите. Не в моей это компетенции. Я ведь не милиция.
Р.М. повесил трубку, достал из внутреннего кармана пиджака злосчастный список. Наиля Касимова, ей он безуспешно звонил ночью. На этот раз трубку сняли мгновенно. Чей-то мужской голос выдохнул:
– Да… Говорите, ну!
– Мне… – Р.М. помедлил. – Мне нужна Наиля, если можно.
– Нету, – отрезал голос.
– Что значит – нету? – не удержался Р.М.
– Послушайте, вы из милиции, да?
– Нет, я… знакомый.
– Знакомый? Нет у нее таких знакомых.
Короткие гудки. Не давая себе времени на раздумья, Р.М. набрал «ноль девять» и спросил номер телефона Лианы Комберг. Пока ему везло – телефоны были у всех, могло ведь случиться и иначе. Не подходили долго, он уже собирался повесить трубку, когда услышал голос странного тембра, не поймешь – мужской или женский. Р.М. попросил Аллу – так звали дочь Лианы.
– Аллу? Да ну ее… С вечера дома нет. С вечера, представляете? Девушка, называется. Шляться они все могут, а вот… А вы кто?
Р.М. повесил трубку. Остались трое. У Изотовых телефона не оказалось – везение кончилось. У Рады Катерли трубку не брали. У Минасовых к телефону подошел мужчина.
– Назовите, пожалуйста, себя, – потребовал он.
– Моя фамилия Петрашевский. Я старый знакомый вашей жены, хотел бы с ней поговорить.
– У меня нет жены, – отрезал мужчина.
– Простите… Я думал, что говорю с мужем Дины. Тогда ее дочь…
– У Дины нет мужа, – сообщил мужчина. – А дочь ее сука. Кого еще позвать?
– Они дома? – продолжал настаивать Р.М., надеясь, что хотя бы здесь услышит, наконец, хоть что-то вразумительное.
– Нет.
– А когда я смогу…
– Я и сам хотел бы знать, – сказал мужчина и бросил трубку.
Все. Никого из них дома нет. Их позвали на Брокен, и они пошли, потому что не могли иначе. Куда? Где их Брокен? Здесь? Хорошо, если здесь. Сейчас Лена – центр всего. Правда, она спит. Точно ли – спит? Слышат ли они друг друга во сне? Это ведь не телепатия. Законы явления еще совершенно непонятны. И есть ли какие-то особые законы? Вот сверхзадача, как утверждает методика, и к этой сверхзадаче он еще и не подступился.
Что делать? Брокенские ведьмы после шабаша возвращались в свои дома. Возвращались ли? Все легенды, и сейчас не до того, чтобы отделять зерна от плевел. Ну, выразился – зерна от плевел. Рехнулся – сам с собой заговорил стилем романов. Сейчас нужно думать коротко и четко. Главное – совершенно успокоиться. Все должно решиться в ближайшие минуты. Именно минуты, время часов кончилось.
10
Р.М. вернулся в приемное отделение и встретил раздраженный взгляд врача. «Надоели мы ему с Тамарой» – подумал Р.М. А где она, однако? Врач был один.
– Где… – начал Р.М.
– Там, – врач махнул рукой в сторону внутренней двери. – Она главного поймала. Поговорит и выйдет. Посидите.
Сидеть не хотелось. Р.М. встал у зарешеченного окна.
– Скажите, Юрий Рустамович… Такие вот молодые девушки, как Лена, часто к вам сюда…
Эта тема вполне устраивала врача, она показалась ему нейтральной. Он подумал, даже перелистал бумаги на столе.
– Да как вам сказать… Чаще, чем хотелось бы, конечно. То есть, случается. Психозы. Нервы сейчас у всех… А шизофрения реже. Значительно.
– В последнее время было много случаев? Я хочу сказать, отчего с Леной вдруг так…
– Странный вы вопрос задаете, – врач пожал плечами. – Это же не грипп. Сейчас, кстати, вообще хорошо. Ваша девочка – первая за полтора месяца. Больше стариков возят и алкоголиков.
Он что-то говорил еще о трудностях профессии, но Р.М. перестал слушать, он узнал, что хотел.
Из внутренней двери вышла Тамара, не глядя ни на кого, пошла к выходу. Р.М. двинулся следом.
– Что? – спросил он.
– Один нормальный человек в этом бардаке, – буркнула Тамара. – Сказал, что посмотрит Леночку, как только она проснется. И сразу выпишет.
– Без «если»?
– Какие «если»? Он так и сказал: раз здорова, выпишем немедленно.
Господи, – подумал Р.М. – почему даже самые умные и предприимчивые женщины верят всему, что хотят услышать?
– Тома, – сказал он, – бывало ли раньше, чтобы Лена, не предупредив, куда-то уходила? На несколько часов. Или на день.
– Рома, отвези меня домой, – сказала Тамара. – Нужно обед приготовить. И обратно за Леночкой.
– Тома, я спросил…
– Рома, ну что ты все о пустяках каких-то… Бывало, пропадала часа на четыре. Года два назад – на целый день, утром ушла в школу, а к вечеру ее все нет. Оказывается, сидела у моря, тоска на нее, видишь ли, напала. Ну, я ей показала тоску.
– Это она сама сказала – у моря?
– Конечно.
Р.М. не хотел уезжать. Ожидать нужно было здесь. Они должны появиться. И тогда придется что-то делать, потому что именно здесь им появляться ни к чему. Может, действительно – отвезти Тамару и вернуться, на такси это займет полчаса. За прошедшие сутки он уже потратил на такси… ну, ладно, еще об этом думать. Если ночь прошла тихо (но где они блуждают, никого ведь не было дома!), то, возможно, полчаса ничего не изменят?
В машине Тамара закрыла глаза, но, конечно, не спала, просто не хотела разговаривать. Р.М. подумал, что при всей своей житейской искушенности Тамара так и не догадывается, какая за всем случившимся стоит давняя история, и какую роль эта история сыграла в судьбе Лены.
– На твоем месте, Рома, – неожиданно сказала Тамара, не открывая глаз, – я бы повесилась.
У Романа Михайловича в груди взорвалась бомба, рой осколков стремительно проник в сердце, и в груди стало пусто, сердце упало в эту пустоту и забилось. Сказать он ничего не мог, понял, что Тамара все прекрасно знает, сама додумалась или Галка сказала. Умом искушенной прорицательницы она вмиг выразила все, что думает, и о чем думал сам Р.М., даже отдаленно не желая себе признаваться. Тамаре действительно не нужна была Лена, чтобы вершить суд над клиентами, она сама была пифией, ведьмой. Может, в этом единственном случае закон второго поколения дал сбой? Или Тамара лишь очень тонкий психолог? Скорее всего. И что же он, Роман Петрашевский, будет делать после того, как все сегодня кончится, прояснится, и неизбежно придется обратить мысль извне внутрь себя и отвечать перед собой за поступки, в которых не был виновен, но которые совершил?
Четкость. Одно слово Тамары – и ничего не осталось, кроме смятения.
Он почувствовал руку на своем локте и весь сжался.
– Рома, – сказала Тамара, – я сама не своя, не обращай внимания. Просто я подумала, что никуда они Леночку не отпустят. А я без нее не могу. И ты здесь ни при чем.
Хорошо, что машина в это время остановилась – приехали. Р.М. отдал шоферу последнюю трешку и остался стоять на пустом тротуаре – Тамара уже была в палисаднике. Здесь, по небольшому пространству, отделявшему дом от проезжей части улицы, бродили, не глядя друг на друга, несколько девушек. Лет им было по семнадцать-двадцать. Одна, одетая почему-то в теплую, не по сезону, шубку, была совсем юная – лет пятнадцати на вид. Р.М. заметил, что на одном и том же месте, в полуметре от заборчика, каждая из них останавливалась, протягивала вперед руки и начинала что-то нащупывать в воздухе, будто здесь располагалась невидимая стена. Ощупывая преграду, девушки приближались друг к другу, пока их пальцы не соприкоснулись.
Сразу изменились выражения лиц: девушки улыбнулись, напряжение исчезло, они обнялись и стояли так, и о чем-то быстро заговорили, и странным был этот разговор, будто беседа пятиклашек, придумавших тарабарский язык и говорящих на нем, чтобы учителя не выведали их наивных секретов.
Удивило Романа Михайловича поведение Тамары. Она тихо присела на скамейку и внимательно слушала, будто понимала, даже кивала головой время от времени и шевелила губами.
«Ведьмы на Брокене, – подумал Р.М., – судя по легендам, были активнее в своих оргиях. Может потому, что их было больше? Или легенды, как обычно, преувеличивают? Что случится, если он заговорит с кем-нибудь, возьмет за руку? Их нужно увести в дом. На улице люди. Девушки уже начали привлекать внимание».
Р.М. приблизился к ним и едва не упал от сильного толчка в бок.
– Ты что? – прошипела ему на ухо Тамара. – Не трогай!
– Нужно увести их…
– Не нужно, – сказала Тамара. – Они не поймут.
– С Леной тоже так бывало?
Тамара кивнула:
– Можно, конечно, потянуть волоком, но они будут сопротивляться.
– Почему – тут? – раздумчиво сказал Р.М. – Я думал, они соберутся около больницы.
– Ты знал, что… И знаешь? – Тамара вцепилась в его рукав.
– Ужасно, – сказал Р.М., – что они девушки, и напуганы, и ничего не понимают, и не могут толком запомнить. И не для них все это. Но так уж получилось… Природа, она не соображает в этике или морали…
Девушки, видимо, что-то услышали. Они повернулись к Роману Михайловичу, но смотрели не на него, а выше, но выше было только небо, совершенно ясное, без единого облачка. Девушки продолжали следить за движением чего-то невидимого, и сами медленно передвигались к заборчику, отделявшему палисадник от улицы. Самая младшая первой натолкнулась на забор и упала, а на нее повалились остальные, и все это происходило в молчании.
Р.М. и Тамара бросились к ним, но рядом неожиданно оказался старичок в шляпе, шляпа падала, он поднимал ее и только мешал своей суетой. Девушки не сопротивлялись, они просто не понимали, что нужно встать. Старичок охал и ахал, Тамара что-то сказала, и он отошел.
Девушки поднимались, улыбаясь друг другу, и осматривались по сторонам. Они вернулись.
– Приема сегодня не будет, – сказала Тамара старичку.
Р.М. понял, что это один из будущих клиентов пришел занять с утра очередь.
– А когда? – виновато спросил старичок, готовый униженно просить, чтобы его приняли именно сегодня и без очереди.
Тамара не ответила, обняла за плечи двух девушек, оказавшихся ближе к ней, и повела их к дому, остальные тихо пошли следом, не обращая внимания ни на Романа Михайловича, ни на старичка, который так и остался стоять у скамейки, провожая взглядом необычную процессию.
В квартире все было как вчера, Тамара провела девушек в гостиную, усадила на диване и в креслах, Роману Михайловичу места не осталось, и он встал у двери. Казалось, только теперь сами девушки впервые рассмотрели друг друга. Так, давно знакомые по переписке люди рассматривают черты лица, которые часто себе представляли и которые на самом деле оказались иными. Тамара тоже чувствовала себя неловко и, чтобы оттянуть начало разговора, принялась возиться на кухне, ставя на плиту чайник и что-то спешно доставая из холодильника.
– Девушки, – сказал Р.М., – что вам сказала Лена?
Все взгляды обратились к нему. Девушки рассматривали его так же пристально и молча, как до этого глядели друг на друга.
– Лена? – наконец прервала молчание самая старшая из них, девушка с тонкими восточными чертами лица, мохнатыми черными бровями и густыми, спадающими на плечи, волосами. Р.М. подумал, что это, скорее всего, Наргиз Касимова. – Лена? Надя, хотите вы сказать…
– Надя? – у Романа Михайловича стало сухо во рту. – Нет, я хотел… Надя ведь…
Девушки переглянулись, Наргиз грустно улыбнулась, ей очень шла улыбка, именно такая, грустная, как ноябрьский дождь, остальные серьезно смотрели на Романа Михайловича, даже самая младшая, похожая на Наргиз – ее сестра Рена, сбросившая шубку прямо на пол и оставшаяся в школьном платьице без передника.
– Надя, – повторила Наргиз. – А Лена ничего не успела сказать, ее усыпили. Она только позвала, мы пошли, и тут…
– Как позвала? – спросил Р.М., краем глаза заметив вошедшую в комнату Тамару.
– Обыкновенно, – пожала плечами Наргиз. – Я спать собиралась, а Надя сказала, что с Леной плохо…
Р.М. смотрел на Наргиз, пытаясь отыскать в ее словах если не логику, которой не было, то хотя бы намек на здравый смысл.
– Девочки, – Р.М. поднял руки вверх, – ну давайте по порядку! Ведь Наргиз Касимова, верно? А это ваша сестра Рена?
– А это Оля, – продолжила Наргиз, – и Света, и Алла, и Карина. А вы – Роман Михайлович Петрашевский.
– Откуда вы…
Девушки переглянулись, как заговорщицы, – так ему показалось, – и промолчали. Тамара все еще стояла у двери на кухню, что-то сопоставляя в уме.
– Наденька умерла, Наргиз, – сказала она, – а Леночка в больнице. И вы это знаете. И вы могли бы туда… Если бы сейчас кто-то вздумал вызвать «скорую»… Когда вы все там…
– Тетя Тамара, можно чаю? – попросила Рена. – Так пить хочется.
Тамара вздохнула и вышла, в сердцах загремев чем-то на кухне. Р.М. чувствовал себя полным идиотом, потому что новая информация ни в какие схемы не укладывалась, противоречила материализму и принять ее было нельзя. Мудрили девушки, сочиняли. Зачем?
– Надины рисунки у вас с собой? – спросила Наргиз.
– Вы… ненавидите меня? – неожиданно для самого себя спросил Р.М. Почему спросил именно это? Подумалось на мгновение, что они все знают – не только о себе, не только о подругах, не только об этом мире, какой он сейчас, но и том, каким мир был и каким будет, какими были и будут все другие миры, растущие и умирающие в том, что мы зовем Вселенной, и тогда как же, зная это, они сохранили разум, ну, если не разум в жестком мужском понимании, то разумную интуицию, сознание истины и правоты, свойственные женщинам? Мелькнуло в сознании и сорвалось с языка – ведь тогда они должны знать, какую именно роль он сыграл в их судьбе.
Реакция была неожиданной. Девушки бросились к нему, Наргиз ударилась об угол стола, зашипела от боли, но не остановилась, подбежала, чмокнула его в щеку. За ней – остальные. Они обнимали его, и он пьянел от запаха духов и прикосновений губ. Он был в центре ведьминого веселья, будто Фауст на том же Брокене.
Сколько это продолжалось? Секунды. Потом он сидел за столом и пил чай, приходя в себя, девушки смотрели на него и тоже тянули крепкий темный напиток, который чаем назвать можно было с натяжкой – заварить толком Тамара не успела, получилась бурда, Тамара сновала из комнаты на кухню, приносила и уносила подносы, видела ли она эту вспышку необъяснимой симпатии, поняла ли?
– А что же Надины рисунки? – спросила Наргиз. – Вы не ответили.
– И вы, – огрызнулся Р.М. – От меня вам таиться нечего.
– Вы наш папа. – Рена улыбнулась.
Остальные рассмеялись.
– Ну ладно, – остановила веселье Наргиз. – Веселиться и объяснять про нашу жизнь будем потом. Сейчас нужно Лену спасать. А Роман Михайлович рисунков не отдает. Потому что они у него дома. Отпустим папу за рисунками?
Девушки закивали.
– Мы бы все поехали с вами, – объяснила Наргиз, – но это глупо. Там к вам заявится следователь и будет беситься.
– Откуда вы это… – Р.М. оторопел. – Разве информация, которую вы… Она что, и о будущем?
Рена смешно надула щеки и сделала значительное выражение лица, для нее это была игра, почему-то для нее одной, она как-то удивительно легко все воспринимала, возможно, сказывался характер.
– У-у… – сказала Рена. – Я ясновидящая.
– Очень иногда, – сказала Наргиз. В речи ее изредка возникали неправильности, будто ей не так уж часто приходилось говорить по-русски. – Сейчас некогда говорить. Пожалуйста – рисунки.
Девушки смотрели на него, Тамара держала в руке чашку с чаем, и тоненькая струйка стекала по платью. Р.М. отобрал у нее чашку, и Тамара очнулась. Сказала:
– Я побуду с ними, не бойся. Все равно от тебя толку…
Р.М. потоптался на месте, соображая, не совершает ли очередную ошибку, мало ли что здесь может произойти. Как он сам неоднократно писал в своих рассказах, в такой ситуации нужен иной герой, рефлексии должны остаться в подсознании, а у него они на поверхности, и похож он на ту сороконожку, которая вместо того, чтобы идти, раздумывала, какую ногу переставить первой. И потому шла с той ноги, на которую показывал пробегавший мимо жук.
Р.М. думал об этом, когда почти бежал к автобусной остановке, втискивался в переполненный салон – начался час пик – и трясся на одной ноге, прижатый к чьему-то жесткому портфелю. Как они все-таки находят друг друга? Видят ли они друг друга – там? Знали ли они друг друга раньше – здесь? И как ввести в схему ясновидение, о котором они тоже, вроде бы, имеют представление, и понять это пока невозможно – весь ход рассуждений нужно начинать сначала, с шага 1б, – а проверить нельзя и подавно, потому что не привык Р.М. просто так верить. Словам девчонок – подавно.
Но следователь? Откуда они узнали о Родикове? Может – Тамара? Нет, с чего бы, у нее и времени не было. Р.М. подумал, что оставляет в стороне еще одну фразу, потому что большего бреда и придумать нельзя, и это рушит всю его относительно стройную картину, которую он кое-как нарисовал, пользуясь своими пунктами, шагами и подшагами. Надя. Слова Наргиз. Скорее всего, она просто перепутала. Не скорее всего, а наверняка. Господи, – подумал Р.М., – до чего я дошел за эту ночь, если вполне серьезно думаю, верить или нет в потусторонний мир.
От остановки он тоже почти бежал, собственный дом почему-то казался ему огромной стокамерной тюрьмой, где должны произойти события, в которых ему не хотелось участвовать.
Таня с Галкой сидели на кухне и разговаривали.
– Родиков не появлялся? – спросил Р.М.
– Нет, – сказала Таня, а Галка не знала никакого Родикова, ее интересовала только Лена.
– Спит, – успокоил Р.М. – Завтракать не буду, некогда. Все расскажу потом.
Взяв с письменного стола папку, он поспешил к выходу (идти со мной не нужно, вернусь скоро, возможно, не один, вы соорудите пока что-нибудь вкусное человек на шесть-восемь). Он скатился с лестницы и столкнулся с Родиковым, который только что вошел в подъезд.
Следователь выглядел вовсе не сердитым, скорее – скучным.
– Поднимемся, Роман Михайлович, – предложил он. – Куда вы торопитесь? Все, что вы могли сделать, вы уже сделали.
– А в чем дело? – воинственно спросил Р.М., не успев сбиться с темпа.
– Я же просил вас, – Родиков еще больше поскучнел, – не лезть не в свое дело. Просил не ходить по адресам. А вы не поленились и обошли всех. Зачем? Что за глупости вы вбили девчонкам в головы? Их с вечера ищут. Родители в истерике. По городу уже идут слухи, что появилась банда насильников, и что за хутором нашли первый труп. Вы знаете, что такое слухи? Черт возьми, несколько лет назад я бы сунул вас в капэзэ и устроил промывку мозгов. Слов вы не понимаете.
Слушая Родикова, Р.М. неожиданно успокоился. Все нормально – ситуация доведена таки до абсурда, как и положено по теории. Противоречия выявлены, и решение очевидно. Не для следователя, однако. А что, ведь Родикову могут, наверно, и уволить за служебный проступок? Впрочем, совершил ли он на самом деле проступок, не сгущает ли краски?
– Так вы и поступали раньше? В камеру и на допросы?
Они стояли в темном парадном, Родиков хотел дать выход гневу, но, пожалуй, не здесь.
– Надеюсь, – сухо сказал он, – вы знаете, где сейчас девушки и скажете…
– Знаю, – сказал Р.М. – Я вам уже говорил, что со вчерашнего вечера Лену Мухину держат в психбольнице, и что все случившееся – следствие именно этого, а вовсе не моей гипотетической активности. Надеюсь, что с вашей помощью нам с Тамарой – это ее мать – удастся хотя бы увидеть Лену.
– Роман Михайлович, не ставьте условий. Где девушки? Родители с ума сходят.
– Не все, – буркнул Р.М., вспоминая свои телефонные злоключения.
На автобусе трястись не пришлось. Родиков прикатил на «Жигулях», принадлежавших, видимо, кому-то из коллег, а может, это была служебная машина – в номерах Р.М. не разбирался. Он втиснулся на заднее сидение и назвал адрес.
– Вы же сказали, что она в больнице, – удивился Родиков. – Зачем нам…
– Там остальные.
– Сколько и кто?
Р.М. рассказал. Опускал кое-какие детали, которые могли бы показаться Родикову выдуманными. Следователь был мрачен, смотрел только на дорогу.
– Вы понимаете, Роман Михайлович, – сказал он, – все, что вы говорите, в протокол не впишешь. Не поймут. Скажут – вводит в заблуждение. А факты такие. Гражданин Петрашевский дает следователю прокуратуры список лиц женского пола и просит найти адреса. Следователь использует свое служебное положение и адреса находит. Передает список гражданину Петрашевскому и просит последнего не вступать в контакты ни с кем из означенных лиц без его, следователя, ведома и разрешения. Петрашевский просьбу игнорирует, и шесть лиц женского пола в возрасте от пятнадцати до девятнадцати лет исчезают. В милицию поступают заявления родителей. Поскольку о сговоре следователя и писателя никто не знает, розыск по каждому делу ведется в течение ночи раздельно. И лишь на утреннем отчете в горотделе исчезновения связывают вместе, полагая, что и причина может быть одной, хотя это и не доказано. Следователь узнает о происшедшем от коллег, которым поручено вести дело совместно с органами внутренних дел. Следователь понимает, что без писателя не обошлось и отправляется к нему, поскольку теперь все зависит для них обоих от того, как быстро девушки будут найдены… Вам ясна картина, Роман Михайлович? Вы вообще, когда что-то делаете, думаете о том, как это отразится на других? На девушках тех же, на следователе знакомом…
– Сергей Борисович, – сказал Р.М., – можно, мы моральные аспекты обсудим потом? Что вы собираетесь делать сейчас?
– Развезу девушек по домам.
– Видите ли, скорее всего, они не поедут. Сначала нужно вызволить Лену. И… еще им почему-то нужны Надины рисунки. Вот сюда, приехали.
Хорошо, что они приехали именно в тот момент, когда Р.М. упомянул о рисунках. Родикову пришлось тормозить, и пока он занимался парковкой, Р.М. успел выскочить из машины. Он уже звонил в дверь, когда Родиков нагнал его.
Дверь распахнулась мгновенно.
На пороге стояла Тамара, но в каком виде! На платье огромное коричневое пятно, будто его обмакнули в суп. Волосы встрепаны, на щеке большая царапина.
– Скорее, – не сказала, а вскрикнула Тамара, – скорее, папку.
– Ну нет, – Родиков выступил вперед и протянул руку. – Папку мне, и сначала пусть объяснят, для чего она нужна.
Тамара попыталась взять протянутую ей Романом Михайловичем папку, но Родиков перехватил ее.
– Пошли в комнату, – предложил он. – Где девушки?
Вопрос был справедлив. За столом сидела только Наргиз, положив подбородок на сцепленные ладони, и смотрела на вошедших пристально, взглядом равнодушным и ничего не выражавшим. Но Родиков неожиданно споткнулся, движения его замедлились, он осторожно опустился в кресло, положив папку на колени. Р.М. встал у двери, Тамара прижалась к нему, ее бил озноб.
– Где… – начал было Р.М.
– Тихо, – шепнула Тамара.
И он замолчал, потому что в это время Родиков раскрыл папку и высыпал рисунки на стол перед Наргиз. Он медленно перекладывал рисунки, и Р.М. догадывался, какой из них нужен Наргиз. Скорее всего, тот, что вчера выделила и Лена, рисунок, означавший нечто вполне определенное для всех девушек, некий ключ, будто к двери в незнакомую страну, к той зеленой двери, которую Р.М. и сам безуспешно искал всю жизнь.
Вот он, рисунок. Кажется, он. Взгляд Наргиз задержался на секунду, пальцы Родикова продолжали перебирать листы. Не он? Или на Наргиз действует совсем иной ритм и цвет? Уже совсем мало осталось листов, несколько штук. Движения Родикова замедлились еще больше, прямо сонное царство какое-то. Последний лист. Все.
Наргиз подняла глаза – взгляд был растерянным, она смотрела на Романа Михайловича и спрашивала о чем-то, будто именно он должен был объяснить неудачу. А Родиков, между тем, притянул папку к себе, собрал листы, завязал тесемки, сказал:
– Черт знает… Ну ладно, поехали, девушка. Как ваше имя, а?
Наргиз метнулась в угол комнаты, где между сервантом и стеной мог втиснуться человек. Родиков направился к ней, но в движениях его чувствовалась опаска, он понимал, что ни смотреть на Наргиз, ни слушать ее голос не должен, иначе опять может впасть в странное состояние, беспомощное и противное, когда все понимаешь и ничего не можешь сделать. Р.М. топтался на месте, не представляя, как поступить в этой ситуации.
Вперед вышла Тамара, и Р.М. услышал удар, Родиков повалился вперед и упал бы на девушку, если бы Тамара не перехватила обмякшее тело, но удержать не смогла, и оба они повалились на пол между столом и сервантом.
Родиков бессмысленно шарил вокруг руками, и нужно было немедленно что-то решать, Р.М. понимал, что выбора у него нет, и нужно удерживать Родикова, пока Тамара и Наргиз не уйдут, им нужно в больницу. Как удерживать? За руки? Связать? Чушь какая-то. Когда нужно было не думать, а действовать, решать не аналитически, а интуитивно, он сам казался себе полным идиотом.
– Да помоги ты, – задавленно сказала Тамара.
Он все же сообразил, что для начала нужно положить Родикова на диван. Едва приподняв тяжелое тело, он ощутил крепкие пальцы, вцепившиеся в запястье.
Родиков уже стоял на ногах, прижимая их обоих – Тамару и Романа Михайловича – в себе, будто два громоздких рулона, и вырваться Р.М. не мог, каждое движение вызывало почему-то резкую боль в руке.
– Вы что? – прошипел Родиков. – Рехнулись оба?
Тамара тихо застонала, и Р.М. обнаружил, что уже не стоит, а полулежит на диване, а Родиков возвышается над ним и потирает виски. Наргиз в комнате не было.
– Прямо цирк, – сказал следователь. – Что дальше? Девчонка убежала и папку взяла. Вы этого хотели, да?
– Уходите, – сказала Тамара, – это моя квартира.
– Куда они сбежали? – спросил Родиков, морщась. – Да поймите вы, наконец, что их все равно найдут в течение двух-трех часов. А что потом будет с вами, Роман Михайлович?
– Она не нашла нужного рисунка, – пробормотал Р.М.
Ну, конечно. Три листа у Евгения, он хотел еще поработать с ними на компьютере. Нужно позвонить, и если только Евгений не в обсерватории, пусть немедленно берет рисунки и едет… куда? Сюда ни к чему. Скорее всего, в больницу.
Р.М. потянулся к телефону, Родиков накрыл его ладонь своей, спросил:
– Куда и зачем?
– Нужно, Сергей Борисович, – устало сказал Р.М. – Не мешайте мне, пожалуйста.
– Все-таки – кому?
– Другу. Если я правильно понимаю, здесь только его не хватает для полного счастья.
Он набрал номер, после нескольких гудков трубку, наконец, сняли, голос был женским – мать или сестра.
– Нет его. Только что ушел. Схватился и ушел.
– Ему звонил кто-нибудь?
– Нет, никто. Сидел, завтракал, вдруг вскочил и…
– Куда – не сказал?
– А он когда-нибудь говорил?
– Извините…
– Что, еще один пропавший? – осведомился Родиков.
– Поехали в больницу, – сказал Р.М. – По дороге попробую что-нибудь объяснить. Только не считайте меня идиотом.
– Постараюсь, – сухо отозвался Родиков.
Тамара села сзади, Р.М. – рядом со следователем.
– Знал бы я, к чему это приведет, – сказал Родиков, выруливая на магистраль, – ни за что не связался бы с вами и с этим делом Нади Яковлевой. Ведьмы, господи, послушал бы кто…
– Они совершенно нормальные девушки, – сказал Р.М. – Совершенно нормальные. Только…
– Ага, есть «только».
– У них развита третья сигнальная система. От рождения.
– Совершенно нормальные девушки, – буркнул Родиков, – только у каждой по три руки…
– Сергей Борисович, почему вы сегодня так? – сказал Р.М.
Родиков хмыкнул и потрогал правой рукой скулу, на которой набухал синяк.
– Ну, ведь вы сами… То есть, я хочу сказать, что ничего, почти ничего от нас сейчас не зависит. Только мешать им не нужно. Только. Прошу вас. И все обойдется.
– Вы это скажете Гамидову, который ищет насильников, похитивших девушек.
Р.М. замолчал. Бесполезно. Как жители двух миров. Невозможно понять друг друга. Ни понять, ни объяснить. Никто из нас не приучен к необычному. В жизни просто не может быть ничего этакого. А ведь то, что происходит, – вполне естественно и нормально. Именно естественно. Потому что продолжается это тысячи лет, сколько существует человечество. Потому что без этой штуки, которую он назвал третьей сигнальной системой, видимо, невозможна жизнь, невозможен этот мир, без этого мир был бы другим, и однако, это самое нормальное и естественное всегда выглядело и выглядит чем-то странным, непонятным, потусторонним. Наверно, первобытные люди к своим ведьмам относились все-таки иначе, чем эти современники, готовые в лучшем случае использовать девушек для обогащения (собственную дочь!), а в худшем – ославить как сумасшедших.
По улице, на которой располагалась больница, целеустремленно двигался от автобусной остановки – почти бежал – Гарнаев. По сторонам не смотрел, наталкивался на прохожих.
– Остановите! – воскликнул Р.М.
Он выскочил, едва машина притормозила, схватил Евгения за рукав, тот, не оглядываясь, рванулся, и Роману Михайловичу пришлось забежать вперед.
– Черт! – сказал Гарнаев. – Это ты! Я правильно топаю, да?
– Правильно. Садись в машину. Рисунки с тобой?
– Конечно! А мы успеем?
– Куда мы, однако, должны успеть? – буркнул Родиков, когда Евгений втиснулся на заднее сидение, рядом с Тамарой.
Гарнаев посмотрел на следователя, как на пустое место, и сказал весомо и точно, как не смог бы сформулировать и Р.М.:
– Материальное единство и познаваемость мира. Вот туда. Это закон природы. И мы с вами – носители этого закона.
– Господи, – сказал Родиков.
Светло-зеленый, с темными потеками, длинный корпус больницы показался в середине квартала, и сердце Романа Михайловича сразу ухнуло куда-то, хотя в глубине души он и ожидал чего-то подобного. Девушки стояли у закрытой двери, а на пороге перед ними возвышались два дюжих молодца. Девушки, впрочем, разглядывали не санитаров, а окна второго этажа.
– Все здесь! – выдохнул Родиков: видимо, успел пересчитать.
Взвизгнув тормозами, машина остановилась, и санитары с любопытством воззрились на вновь прибывших.
Родиков бросился к двери и потребовал телефон. Гарнаев выскочил следом, и перед ним неожиданно встала Наргиз. Р.М. успел лишь удивиться, как девушке удалось появиться здесь раньше них.
Все, что произошло потом, Р.М. вспоминал, будто отдельные кадры слайд-фильма. Даже пленка почему-то оказалась экспонированной по-разному. Одни кадры он помнил очень отчетливо. Другие – будто в дымке, лишь общий план. Третьи – совсем блеклые, он с трудом вспоминал потом, что, собственно, на них было изображено.
И ощущение такое же, будто смотришь фильм: что-то происходит, а ты не в силах ничего изменить.
Слайд первый (красочный, четкий). Наргиз рассматривает рисунки, остальные девушки следят за лидером (конечно, Наргиз у них сейчас лидер, все, что она сделает, отзовется эхом, поступком). Родиков скрывается в проеме двери, видна лишь его нога, а санитаров уже нет.
Слайд второй (смазанный, вне фокуса, будто разноцветные пятна). Девушки в быстром движении, нет системы, не танец, нечто бессмысленное. И еще – пятно рисунка на бумаге. В чьей-то руке? Нет, нет… Где же? Впечатление: вот он, рисунок, и нет его.
Третий слайд вовсе серый, с коричневыми потеками, будто после плохого проявления. Несколько окон, а в них что? Пятно без формы и цвета – вода, воздух?
Р.М. почувствовал, что движется куда-то – хочет рассмотреть ближе? Картинка застыла, странно – почему он идет, а все остальное неподвижно?
А следующий кадр был жутко передержан, до невозможности что-то увидеть в густой черноте: белесые штрихи, отдельные пятна света, будто в темном лесу, лишь солнечные блики с трудом пробиваются сквозь густую крону беспородных деревьев. Есть тут люди?
Слайд-фильм кончился.
Р.М. обнаружил, что сидит на кромке тротуара рядом с Гарнаевым. Солнце поднялось высоко и слепило глаза. Р.М. попробовал встать, ожидал слабости, но ничего такого не было, будто его на какое-то время выключили, повернув нужную рукоятку, а потом включили опять. Оказывается, они сидели у входа в больницу, но перед дверью теперь никого не было – ни девушек, ни Родикова с санитарами, ни Тамары. Прохожие шли быстро, бросая любопытные взгляды.
– Где все? – спросил Р.М.
– Разошлись, – осторожно сказал Гарнаев. – Во всяком случае… Лену с матерью повез этот твой следователь. Не знаю куда. Это был гипноз? Главный ведь сам девушку привел и передал матери. Спала на ходу, еле в машину усадили. А остальные разошлись. Да, кстати, где рисунки?
– Вот так вот, – сказал Р.М. – Теперь мы им и не нужны.
– Никогда не видел, – сказал Евгений, – как это получается у телепатов.
– Каких телепатов? – удивился Р.М. – И ты туда же?
– Ну…
– Пойдем. Ты уверен, что здесь, в больнице, никого нет… из наших?
Гарнаев покачал головой. Они пошли прочь, и обоим казалось, что оставляют здесь некую границу между прошлым и будущим, и что не раз им еще захочется придти сюда, не для того, конечно, чтобы войти внутрь, а чтобы постоять на тротуаре и ощутить, как касается щек, лба, ноздрей жар невидимых костров и запах сухого дерева, обращающегося в пепел. Они почему-то не стали ждать автобуса и пошли в сторону города пешком. В памяти сами собой возникали слова, они рождались будто бы в нем самом и сейчас, хотя Р.М. читал их очень давно, записал когда-то, а потом забыл прочно, без надежды вспомнить.
– Послушай, – сказал он. – «И к полуночи все ведьмы собрались около церкви. Люди обходили их стороной, осеняли крестным знамением в надежде, что нечистая сила сгинет, но в этот полуночный час, когда все смрадное выходит из подземелий, победить нечисть было трудно. Ведьмы начали свой хоровод, взявшись за руки, и был он странен, как все дьявольское. В полночь раскрылись церковные двери, и на погост вышел отец Иероним, глаза его горели, дьявол вселился в него. Он вел за руку Агнессу, ведьму, которую днем раньше препроводили для суда божьего и людского. Агнесса вырвала свою руку из руки пастыря и вступила в круг. Долго смотрели со страхом жители близлежащих кварталов на оргию, и никто не смел приблизиться, не смел разорвать бесовский хоровод. Лишь когда крикнули первые петухи, ведьмы ушли. Прихожане увидели отца Иеронима, лежащего на камнях с лицом, обращенным к небу. Тогда отправились люди к домам бешеных блудниц, но не застали никого. Пусты были дворы – ни ведьм, ни детей их, ни стариков. Все сгинуло от утренней зари, будто и не было…»
– Наизусть помнишь? – с уважением спросил Гарнаев.
– Есть и еще, – вздохнул Р.М. – А что? Похоже?
Они миновали последнюю улицу поселка Разина, дальше открывалась прелестная панорама: вплотную к шоссе подступали мазутные лужи, в которых уныло стояли заброшенные буровые станки без вышек. Запах был тяжелым, машины прорывались сквозь этот участок дороги на большой скорости, а идти здесь пешком было поступком, достаточно безрассудным для каждого, у кого еще не атрофировалось обоняние. За пустырем начинались заводы: переплетения серебристых труб, пальцы газгольдеров, шары нефтехранилищ. Из трех высоких труб вырывались столбы пламени, будто вечный огонь у памятника неизвестному конструктору.
Р.М. оглянулся, ближайшую остановку они прошли, следующая наверняка по ту сторону мазутного заповедника. Они повернули назад, и в это время к остановке подкатил автобус.
– Черт, – сказал Гарнаев, вышел на проезжую часть и замахал руками, будто рядом с ним лежал умирающий.
Автобус притормозил. Салон был полупустым – час пик кончился.
– Сколько мы там торчали? – пробормотал Р.М.
– Я вышел из дома в четверть восьмого, – сказал Евгений, – а сейчас половина десятого.
– Таня с Галкой с ума сходят, – резюмировал Р.М. – И еще Родиков. Хотел бы я знать, что он сейчас делает.
Гарнаев промолчал – Родикова он сегодня увидел впервые и не знал, на что тот способен.
– Кстати, – сказал он, когда автобус миновал мазутный пустырь, и воздух в салоне немного очистился, – возьми меня к себе в помощники, я ушел из обсерватории.
– Бедлам, – буркнул Р.М. – Ты-то зачем? Ты ничего не умеешь, кроме наблюдений и расчетов.
– Невозможно больше. Меня очередной раз понизили – от старшего инженера до простого. Научный стаж – кошке под хвост. Почему я должен заниматься технической работой, когда эти неучи… Ну, ладно. Я еще повоюю, но для этого нужна свобода маневра. Жаловаться нужно повыше. Кругом перестройка, а у наших академических чиновников самый разгар застоя. Сдвиг по фазе.
– Твой глупый поступок, – сказал Р.М., – мы еще обсудим. Что-то у тебя в голове перепуталось… Я буду спрашивать, а ты отвечай. Почему взял рисунки и пошел из дома?
– Мне позвонили. Женский голос. Я снял трубку. Хотя… Знаешь, тут одна странность. Мама не слышала звонка. Она спит около телефона. Я подхожу, спрашиваю: почему не берешь трубку? А что, звонили? – говорит. В общем, женский голос назвал меня по имени, попросил взять рисунки и срочно ехать в психушку.
– Именно в эту? В городе их три.
– Не… помню. Сказала – срочно.
– Ты прежде бывал в этом районе?
– Ни разу. Что это? Внушение? Я сейчас думаю, что и звонка никакого не было.
– Погоди. Ты говорил что-то о новом законе природы, о носителях материального единства мира…
– Я?!
– Не помнишь? Ну хорошо, как ты сам все это… все, с самого начала… объясняешь? Ты ведь думал.
– Конечно. Из теории, по-моему, однозначно… Я вторую неделю верчу по алгоритму туда-сюда… Девушки, ведьмы – канал связи с иной цивилизацией.
– Господи, – сказал Р.М., – великая идея! Занимался бы лучше своей диссертацией, больше пользы…
– Я проверял несколько раз, – рассердился Гарнаев, – каждый шаг алгоритма.
– Значит, какой-то шаг дает осечку. Позднее сядем, пройдем вместе от начала до конца, расскажешь.
– А что, у тебя другой вывод?
– Конечно.
– Какой?
– Не забывай о презумпции естественности.
– Ну… и что?
Рассказывать сейчас не хотелось, нужно было бы все же проверить еще раз. Должны быть иные решения, как бывало всегда, нужно опять и опять идти по алгоритму, отыскивать противоречия, отсекать, отсекать… Должно остаться единственное решение. Через пришельцев он тоже прошел – быстро, без остановки, сразу обнаружив противоречие. Осталось единственное… Это плохо. Он думал, что это хорошо, но это плохо на самом деле. Где-то что-то он пропустил. Или недодумал. Хочется верить, что анализ был верен, и это тоже плохо, когда хочется именно верить, значит, недостает чего-то неуловимого в доказательстве. А четкость нужна беспредельная. Потому что это не гипотеза – это люди. Господи – девушки! Можно ли вывести их из этого… А захотят ли они – выйти?
Гарнаев понял, что Р.М. не настроен отвечать, и отвернулся к окну. Они уже проехали станцию метро «Шаумян» и приближались к железнодорожному мосту, здесь нужно было выходить, до дома оставалось три квартала, можно и пешком.
– Куда направился Родиков? – вслух подумал Р.М.
Эта мысль, оказывается, тревожила его все время. Взбешенный Родиков, одураченный Родиков, которого даже ударили (женщина!), заставили делать вовсе не то, что он хотел…
Последние метры до дома он бежал, Евгений едва поспевал за ним. Р.М. открыл дверь и замер на пороге, прислушиваясь. В квартире стояла гулкая тишина, слышно было, как в туалете стекает в бачок вода. Затопал Гарнаев, и тишина взорвалась, выбежали Таня с Галкой, жена даже целовать бросилась, видно, перенервничали обе. Но Родикова, судя по всему, в квартире не было.
– Сейчас, сейчас, – бормотал Р.М.
Он прошел на кухню и остановился на пороге: за столом торжественные, как на официальном приеме, сидели Тамара с Леной.
– Девочки, – сказал Р.М. – Что это происходит? Почему вы бросили меня посреди улицы? Леночка… с тобой все в порядке?
В кухне возникла невероятная толчея, шесть человек здесь не помещались, и Таня потребовала, чтобы все перешли в столовую. Здесь тоже было тесновато, но расселись, и чай оказался готов, и бутерброды с копченой колбасой. Р.М. только сейчас ощутил голод и начал есть, запивая чаем и растягивая удовольствие. Он смотрел на Лену и постепенно понимал, что она – вовсе не та девушка, которую он впервые увидел вчера и которая показалась ему забитой и задвинутой на последний план ее энергичной матерью. Лена сидела, спокойно положив на стол руки, глядела на Романа Михайловича, чуть наклонив голову, едва приметно улыбаясь, хотела что-то сказать, он чувствовал это. Он спросил ее сам – глазами.
– Все в порядке, – сказала Лена.
– А что… – он хотел спросить о Родикове, о том, что произошло в те минуты, когда он рассматривал свой слайд-фильм.
– Этот ваш следователь, – тихо сказала Лена, – спит у себя в кабинете. И ничего не помнит…
– Лена, – сказал Р.М., – я не должен был этого делать? Тогда, двадцать лет назад…
Ему не нужно было спрашивать у Лены, малодушие – вот, как это называется. Спросил, не подумав.
– Не знаю, – сказала Лена, помедлив. – Иногда бывает тяжело… потом. А иногда это – счастье. И больше ничего не нужно. И… Никогда не понять, как это будет в следующий раз.
– Я думал, что это всегда одинаково, – удивился Р.М., – и Надины рисунки – катализатор.
– Рисунки, да… Только Надя сумела… Теперь всем легче… то есть, будет легче… мы так думаем…
– Мы?
– Ну, наша семерка.
– А таких, как вы…
– Не знаю. То есть, если по группам – ни одной. А если поодиночке – много. А сколько… Не знаю. Иногда чувствуешь как отдаленное…
– Так мы будем долго ходить вокруг да около, – вздохнул Р.М. – Может, я буду спрашивать, а ты – отвечать?
– Хорошо, – согласилась Лена.
– Я спрошу первым, ладно? – неожиданно сказал Гарнаев.
Методист, – подумал Р.М. Пока мы нащупываем подходы друг к другу, он что-то ковырял в уме, застрял на очередном противоречии и хочет избавиться от него прямым вопросом. Только бы не сморозил глупость, после которой Лена замкнется. Нет, не должен, он совсем не по той линии идет, пусть спрашивает, хоть какая-то разрядка.
– Лена, – Гарнаев подался вперед, едва не перегнулся через стол, – будет ли коммунизм?
Господи, придумал же… Ненужный вопрос, бессмысленный и вредный.
Реакция Лены поразила Романа Михайловича. Девушка нисколько не удивилась, будто ждала именно такого вопроса, но и отвечать не торопилась, то ли собиралась с мыслями, то искала нужные слова, хотя сказать нужно было только «да» или «нет».
– Нет, – сказала она.
– Почему? – растерялся Гарнаев.
Лена не ответила, чай ее остывал, и она начала пить, отхлебывая из чашки большими глотками.
– Лена, – сказал Р.М., – давай пройдем в кабинет. Ненадолго…
Он отгородил себя от всех. Лена тихо встала и пошла к двери, Тамара проводила дочь взглядом, сказала:
– Рома, нельзя ли потом?
– Мы быстро. Отдохните пока, хорошо?
В кабинете на Романа Михайловича неожиданно обрушилась усталость, он повалился на диванчик, привычная обстановка расслабляла.
– Откуда ты знаешь, что коммунизма не будет? – спросил он.
Лена присела рядом, сложив ладони на коленях, как девушка с картины Рембрандта.
– Через несколько лет… три или четыре… все развалится. Советский Союз. И… там плохо. Люди какие-то… злые. Помню город. Похож на Москву. И какие-то улицы перегороженные. Как в кино, когда про революцию. Но это двадцать первый век. Я не знаю, почему думаю, что двадцать первый…
– Это все?
– Другие девочки тоже видели… не это, конечно.
– А почему ты решила, что это будущее?
– Ну… Я не решила. Это чувствуешь. Когда в будущем, когда в прошлом, когда в наше время. Совсем разные ощущения. Когда в будущем – зеленое такое, а когда прошлое – скорее бордовое…
– Зеленое ощущение? – с сомнением сказал Р.М. – Это как же – зеленое?
– Ну… Я не могу объяснить. Мне кажется – зеленое. Бывают разные оттенки, может, оттого, какое будущее – близкое, далекое…
– Ты кому-нибудь рассказывала об этом?
– Девочкам. И мне кажется… Вчера, когда меня привезли в больницу, ужасно болела голова, кажется, я кричала. Мне сделали укол, что-то спрашивали, и на меня вдруг напал говорунчик. Кажется, я все им выложила. Ну все-все. Потом уснула, спать хотелось смертельно, но мне казалось, я и во сне что-то рассказываю. Так что у них там, наверно, все записано…
– Состояние бреда, – пробормотал Р.М. – Вот, что у них, скорее всего, записано. А сейчас ты их чувствуешь – девочек?
– Да… Наргиз. А она – Рену. А Рена – Олю. По цепочке.
– И утром там было… ну, когда они тебя выручали?
– Конечно. Ой, знаете, Роман Михайлович, я проснулась, а он смотрит.
– Кто?
– Врач. В палате темно, а он смотрит. Потом берет за руку и говорит: «Пойдемте, Елена, вас ждут». Кавалер. А я уже знаю, кто ждет. Говорю «пошли», а встать не могу, ноги подкашиваются. Он мне руку подает, идем по коридору, а у всех, кто навстречу попадается, лица тупые-тупые. Внизу меня девочки подхватили, ну умора, все в нарядах, как в театр явились, я одна, как дурочка, в сером халате. Мама бросилась как сумасшедшая. Мы ведь еще домой заезжали – переодеться. Нас следователь вез. Это я все помню. А потом… будто упало что-то с грохотом. И покатилось. А дальше не помню. Иногда проблески какие-то, цепочка не совсем разорвалась, и я видела… Наргиз вбегает домой, а навстречу пахан ее с хулиганским видом, и сделать уже ничего невозможно, все кончилось. И Олю видела, с ней проще, ее дома обожают, господи, как кинулись целовать, и не в первый раз ведь, она всегда из дома убегает, когда накатывает…
– А что врачи, следователь? – осторожно спросил Р.М.
– Ну, это как-то само собой сделалось. Еще раньше, когда была цепочка. Не знаю… Видела только, что следователь так и захрапел на стуле, едва до кабинета добрался. Может, даже на пол свалился, почему нет? А врачи… Не знаю, что врачи. Наверно, ничего. Вспомнят еще про меня. Про девочек – нет, а про меня вспомнят. Я ведь на учете.
– И ничего нельзя сделать? – всполошился Р.М. – Они же за тобой явятся. Побег и все такое.
Лена побледнела.
– Господи, я не подумала.
– Останешься здесь, – решил Р.М. – И мама сейчас домой не поедет. Разберемся. Если нужно будет опять собрать цепочку, сможешь?
– Конечно, есть ведь рисунки.
– Почему рисунки, Лена? Что в них?
– Вы же знаете – ключ. Туда. Обычно приходится воображать себе, это трудно, а Наденька сумела нарисовать. Какая она талантливая! Никто так не умеет рисовать с натуры.
– С натуры?
– Конечно! И Надя там – она нас всегда встречает.
– Кто? Где? – Р.М. почувствовал, что теряет логику разговора, хотя, и это он чувствовал тоже, логика именно сейчас и появилась в хаосе информации. Пятый шаг алгоритма, опять приходится возвращаться назад. Но теперь-то действительно все. Сходится. И дальнейшие шаги, вплоть до заключительного.
В дверь постучали. Р.М. крикнул «да!», и в кабинет заглянул Гарнаев.
– Если я тебе не нужен… – сказал он неуверенно.
– Нужен, Женя, пока нужен. Мы сейчас выйдем. Я хочу кое-что объяснить. Тебе тоже, пока ты окончательно не уверовал в свою версию с инопланетянами. Пойдем, Леночка, чаю выпьем. Или кофе?
11
Минуту спустя все сидели вокруг стола, как на спиритическом сеансе, когда нет больше сил, а призрак являться не желает. Тамара выглядела постаревшей, ей можно было дать все пятьдесят, ничего общего со вчерашней, уверенной в себе, особой. Галка сидела, подперев голову кулачком, взгляд ее был грустным и заранее готовым принять любое слово, сказанное Романом Михайловичем. Гарнаев покачивался на стуле и мысленно просчитывал шаги алгоритма, искал, где мог ошибиться. Рядом с Романом Михайловичем сидела Таня, готовая в любой момент вскочить и побежать на кухню, едва послышится клокотание закипевшего чайника.
– Я попробую кое-что объяснить, – раздумчиво начал Р.М.
– Как Эркюль Пуаро, – вставил Евгений. – Собрал, значит, всех участников, недостает только представителя Скотланд-Ярда, Пинкертона твоего…
Р.М. не принял шутки.
– Пуаро ставил точку, – сказал он, – а у нас все впереди. И боюсь, что ничего хорошего. Это ведь вечная проблема, была она и будет, пока есть люди, пока есть женщины. Пока есть Вселенная, наконец.
Странно, при чем тут Вселенная, да? Она где-то, а мы тут. Понимаете, Вселенная – это и то, что в нас. Это – мир, все, что было, есть и будет. Говорят, что Вселенная многомерна, пишут о десятке измерений, и все это лишь математические абстракции, ничего они не дают ни душе, ни сердцу. Фантасты пишут о подпространствах, параллельных мирах, отдельных от нашего, летают туда на звездолетах или еще каких-то машинах… Там свои законы, здесь свои. И все забывают, что мир един. Параллельные миры – назовем их пока так, хотя название это нелепо, – не могут быть изолированы друг от друга, не могут развиваться друг без друга, потому что Вселенная едина. В каждом из миров свои законы природы? Да, но почему именно такие? Потому только, что в иных мирах другие законы, и именно такие, какие есть. Все связано. Если у нас здесь действие равно противодействию, то только потому, что в каком-то ином мире есть, скажем, закон трансформации заряда в массу, а где-то в третьем сила (если там есть силы) зависит от вращения (если оно там существует), а в четвертом… Это я все к примеру, потому что мы ничего – ни-че-го – не знаем, что там есть на самом деле. Мы – я имею в виду науку.
Пойдем дальше. В нашей Вселенной появляется разум. Тоже, кстати, потому, что в иной Вселенной появилось или, наоборот, исчезло нечто… А может, там рождается нечто, потому что здесь возникает разум. Где следствие, где причина? Может ли наш разум познать свой мир, понять его? Мы ведь явление не одной нашей Вселенной, но всей совокупности миров, о которых и вовсе не подозреваем. Мы все живем не только здесь, на планете Земля, но в бесконечном многомерном мире, нам не нужно устанавливать там с кем-то контакты, ведь это то же самое, что установить контакт с собой. Если мир многомерен, а мы в нем живем, значит, и мы многомерны тоже…
Знаете, алгоритм долго не срабатывал, мне тоже все мерещились пришельцы или, когда я дошел до параллельных миров, то – их механическое сложение, ну, существуют вроде бы разные разности сами по себе… Это их единство, неразделимость, цельность, наша собственная многомерность – понять было трудно. Для вас эти миры – склад кубиков… Нет отдельных кубиков, понимаете?
Впрочем, это все не так важно. То есть, важно для науки, для тех, кто будет исследовать связи и взаимные закономерности. Для тех, кто поймет, что в нашей Вселенной не разобраться, если не разбираться во всех Вселенных сразу… А для нас важно иное: все разумное, что есть в каком бы то ни было измерении, связано друг с другом, не может существовать друг без друга. Разум, на самом деле, – симбиоз. Пока не возникает этот симбиоз, нет и разума. Нигде – ни в нашей Вселенной, ни в какой иной. Только – вместе. И когда рождается симбиоз, идет непрерывный обмен информацией, совершенно неосознаваемый, это даже не инстинкты, это глубже, но каждый из нас – ты, Галя, и Тамара тоже, и Евгений, и все – связан со всем, что есть разумного в тех, параллельных, мирах, фу, это название мне очень не нравится, оно в зубах навязло, оно мешает правильно понимать, но другого я не придумал, не до того было, мне это название не мешает, а вы не обращайте внимания…
Я назвал эту связь третьей сигнальной системой. Первая сигнальная – наши чувства, ощущения, то, чем мы осознаем этот мир. Вторая сигнальная – речь, то, чем мы связаны с себе подобными. И третья – то, что объединяет нас, разумных, живущих во всех мыслимых и немыслимых измерениях мира. Человек не может жить без первой сигнальной системы – он будет слеп, глух, не будет осязать, обонять, останется камнем. И без второй сигнальной он тоже не проживет – без общения с себе подобными. И, конечно, без третьей – хотя общение это и проходит вне сознания. Таковы уж законы природы. Муравей, наверно, тоже совершенно не понимает, что сам по себе он – ничто. Но каждая система, особенно столь сложно организованная, неизбежно дает сбои. Рвутся какие-то тонкие нити или, наоборот, что-то соединяется воедино. И редко, очень редко, наше знание об иных измерениях мира всплывает в подсознание, еще реже – выше, в область сознательного. Так уж устроен мозг человека, что если это случается, то практически всегда – у женщин. У женщин с их эмоциональным разумом, с их способностью принять, не понимая, с их умением чувствовать глубину мира. И тогда рождается ведьма. Женщина, которая сознает то, что никому больше не дано осознать в себе. Всплывает знание, не переработанное разумом, оно первично, как мировой шум, возникает то, что зовется ведовством, связью с дьяволом. Мы глумимся над всем этим, не понимаем, откуда что идет, и почему противоречит известным физическим законам. Ничего ничему не противоречит – просто явления эти описываются общими для всех измерений законами природы. А наши – лишь частные случаи, приближения к узким физическим условиям той Вселенной, где живем мы, люди. Законы эйнштейновской динамики вовсе не отменяют известных законов Ньютона, просто люди ушли вперед – от частного знания к более общему. К общим же законам единого мира мы и близко не подступились. Собственно, только сейчас, может быть, поймем, что эти единые законы вообще есть…
К примеру, один из последних шагов алгоритма: среди измерений, в которых мы существуем, не сознавая того, может быть – нет, наверняка есть, теперь я уверен в этом – такое, где понятие времени как свойства материи отсутствует, его нет, и это измерение способно стать – нет, не способно, а действительно становится – мостиком между нашим прошлым и будущим…
И уж совсем редко, может, раз в тысячу лет, рождается женщина, способная не только ощущать в себе нечто такое, способная не только быть ведьмой, но и описать надежно и верно, нарисовать словами или красками. Во всем ведь есть посредственности, таланты и гении. Наденька – так уж получилось – родилась гениальной. И – не выдержала. Вот так… А во всем виноват я. Со своей интуицией, которая сработала, когда понять еще ничего было нельзя… Да и сейчас…
– Любопытно, – один Гарнаев чувствовал себя вполне комфортно, ему рассказали гипотезу, он искал возражения. – Как я понимаю, эта способность не только воспринимать подсознательно, но и понимать информацию оттуда – передается по наследству?
– Видимо, – сказал Р.М., спорить и доказывать что-либо у него не осталось сил.
– Ну-ну… – сказал Евгений. – А как это ты действовал своими тестами на генетический аппарат? Создал некий тетраграмматон, слово, способное, будучи произнесенным, изменить мир? Для каббалистики это нормально. Для Трофима Денисовича Лысенко – тоже. И почему этот механизм сработал не сразу, а только во втором поколении?
Р.М. молчал. Ну, откуда ему знать. Конечно, словом ген не заговоришь. Но словом можно заговорить сознание, мозг, подкорку даже. Словом – гипноз! – можно изменить физическое состояние организма. И тогда уж организм сам, если он и без того потенциально на это настроен, ведь есть в нем уже работающие гены, осуществляет симбиоз… Тогда организм, возможно, вырабатывает необходимые ферменты, а уж ферменты влияют на ген. Может, потому и проявились тесты во втором поколении, что воздействие это медленное, проходят годы, прежде чем генетическая программа включается полностью. Именно полностью: ведь эти девушки – самые сильные медиумы, может быть, за сто или больше лет…
Ничего этого Р.М. говорить не стал. Не нужно было это сейчас.
– Вот так, девочки, – сказал он. – Как жить теперь будем?
– Как? – сказала Тамара. – Завтра участковый явится, вынь ему сотню. А тебя послушать, Рома… Высокие материи, хоть сейчас в академию: вот, я могу с иными мирами связываться, пустите работать телевизором. И оклад сто пятьдесят в месяц. Если вообще разговаривать захотят. Ведь это все шарлатанство, обман народа.
– Рома, – сказала Галка, – я слышала, что… Что Наденька… Там, где-то, и что…
Он понял. Несколько слов, сказанные Леной. Глупость.
Стоп, – подумал он. Не ты ли говорил о возможности обратного выхода в наш четырехмерный мир сквозь другие, где нет понятия времени? Говорил. Тогда иди до конца. Можно вперед, можно назад. В то время, когда Наденька была жива, когда она была в цепочке, когда девушки чувствовали друг друга, и это можно вернуть, и возвращать постоянно… Господи, хорошо, что у самой Галки нет такой способности. Иначе… Это было бы как наркотик.
– Не знаю, Галя, – сказал он. – Думаешь, я уже все знаю?
– Нет, – вздохнула Галка, – и ничего не можешь.
Ему стало холодно – он действительно ничего не мог.
– Девочки, – сказал Р.М. бодрым голосом, – если меня Родиков не прижмет и не посадит, мы с вами справимся. Только вместе, хорошо?
Таня испуганно вскинулась, мысль о том, что Родиков, обиженный и, в сущности, одураченный, может устроить какую-нибудь пакость, ей в голову не приходила. Возможно, это была действительно глупая мысль, но ведь была, никуда не денешься, все время точила, Родиков просто для спасения собственной репутации мог на что-то решиться.
Р.М. посмотрел на Лену – что скажет она? Лена молчала, смотрела усталым, ничего не выражавшим, взглядом.
Р.М. встал и пошел в кабинет, потому что в мыслях сам собой рождался рассказ, редко бывало, чтобы рассказ появился как наваждение, от которого можно избавиться, только перенеся на бумагу. Он понимал, что – не время, что ждут от него совсем другого. Думал, что запишет сюжет и сразу вернется. И ему действительно показалось, что вернулся он быстро, с легкостью, странной для его медлительного ума, исписав пять страниц. На самом деле прошли два часа, и в комнате были только Таня с Евгением. Гарнаев что-то сосредоточенно писал за обеденным столом, а Таня расставляла в серванте посуду – бессмысленное занятие, к которому она прибегала всякий раз, когда решительно не знала, чем заняться.
– А где… – начал Р.М.
Гарнаев пробормотал что-то неопределенное, Таня сказала:
– Я всегда знала, что мессии из тебя не получится. Девочки смотрят тебе в рот и ждут откровения господня, а ты скрываешься как отшельник и молишься в пустыне своему богу.
– Тамара решила увезти Лену к бабке в Ростов, – сказал Гарнаев, не поднимая головы. – От греха подальше.
– Это Лена захотела, – поправила Таня.
– Лена захотела, Тамара решила, – Гарнаев точно уловил расстановку сил в отношениях между матерью и дочерью.
– А Галка пошла к родственникам. У нее с обменом сложности.
Таня говорила осуждающим тоном, будто от Романа Михайловича зависело, удастся ли Галке поменять квартиру.
– Ну вот, – сказал Гарнаев, – я тут накатал свои соображения, оставлю, хорошо? Поеду я. Засиделся… Кстати, все рисунки у Лены.
– А мне-то что делать? – спросил Р.М. с неожиданно прорвавшейся тоской. – Я все заварил. Если что-нибудь случится с девочками или Галкой… Идти к Родикову? Не поймет, не захочет. Никто не захочет.
– Вот-вот, – отозвался Гарнаев. – Я все время об этом думаю. Приходит мужик и говорит, что разобрался в том, что такое есть Вселенная. И несет ахинею. Типичный чайник, хоть и автор какой-то там методики. А что ведьмы, эти симбионты-связники? Девушки и женщины с явными психическими отклонениями. В одну палату. А дядю в другую. Палат сейчас много освободилось, после того, как диссиденты выздоровели.
– Что ты сам себя травишь? – сказала Таня, когда за Гарнаевым закрылась дверь. – Знаешь ведь, что действовать – не в твоем характере. После сегодняшней ночи ты год будешь в себя приходить. Занимайся своими теориями. Все уладится.
– Само собой?
Таня посмотрела ему в глаза, и он понял, что она знает его и понимает, может быть, значительно лучше, чем он знает и понимает себя сам. Таня тоже была ведьмой, тоже могла читать в душах, и никакие другие миры, и третья сигнальная система были ни при чем. Ему захотелось опуститься перед женой на колени и покаяться во всем, что он сделал плохого в жизни. Ради идеи! Ради науки об открытиях, как он ее понимал. Проводил опыты, не думая о том, что это может вызвать последствия бог знает в каком колене. Проповедовал свою методику, но никогда не поступался ради нее благополучием. Бессмысленно вкалывал в институте, потому что иначе пришлось бы жить впроголодь. Терзал собственные рукописи, потому что редакторы считали, что вот в этом абзаце есть ненужные аллюзии, а в этом… И он переделывал, чтобы напечатали. Господи, а как он испугался, когда объявился Родиков! И всегда – всегда! – что-то придумав, что-то написав, ждал, когда кто-нибудь, прочитав, загорится идеей и положит голову на алтарь – вместо него. Сначала Кузьминов из Оренбурга, который, проработав книжку об открытиях, вот уже восемь лет живет как Диоген, но зато основал-таки в городе единственную в стране школу, учит, и люди едут к нему, а не к Петрашевскому. Ему только пишут, и он не всем отвечает. А Рузмайкин из Ставрополя? Он, а не Р.М., ездил в Госкомитет по делам изобретений и открытий доказывать, что теория существует, и что для перестройки она совершенно необходима.
– Рома, – тихо сказала Таня. – Это на всю жизнь, да?
– Что? – Р.М. очнулся. – А… Да, конечно.
– А если кто-то не хочет? Что тогда?
Таня посмотрела ему в глаза. Он искал во взгляде жены упрека, но разглядел лишь обычную кротость и рассердился.
– Ничего, – буркнул он. – От себя не уйдешь.
– Да, – сказала Таня, – это верно.
Р.М. подумал, что сейчас вспылит, и начал считать до десяти, а пока считал, ноги его двигались, и он оказался у телефона. Снял трубку и набрал номер Родикова. Почувствовал, что ладонь стала влажной.
– А, это вы, – хмуро сказал следователь. – Послушайте, Роман Михайлович, оставьте девушек в покое. Это приказ. Не знаю, что вам мерещится по научной линии, но дайте людям жить.
– С ними все в порядке?
– Да, все вернулись, если вас именно это интересует.
– Все? – настойчиво повторил Р.М.
– Все, – отрезал Родиков и замолчал.
Молчание длилось долго, Роману Михайловичу показалось, что Родиков положил трубку на стол и занялся своим делом.
– До свидания, – сказал он в пустоту.
– Увидимся, – отозвалась пустота с хорошо слышимой угрозой. Или послышалось? Действительно ли Родиков ничего не помнит? Напомнят. Те же врачи в больнице. Коллеги. И что тогда?
Р.М. отогнал эти мысли и сел за стол.
Вроде бы конструкция понятна. И внутренне непротиворечива. Ну и что? Что с этим делать? Статью в «Знание-сила»? Или в «Вестник психологии»? Ни там, ни там не возьмут. Он бы и сам не взял на месте редактора. Разве что с грифом «фантастика». Нет, и тогда не взял бы. Не такая фантастика сейчас нужна. После всего, что наслышались о тридцать седьмом и сорок девятом, о Рашидове и Адылове, Брежневе и Черненко, после откровений о самих себе, после знания, от которого волосы порой встают дыбом, после всего этого – вдруг о ведьмах, о том, что женщина – мать, работница! – оказывается, связана с потусторонними мирами. Так и будут говорить – потусторонними. Механика известна, традиции враз не сломаешь. Ученые враз определят открытие в группу парапсихологических феноменов и, посмеиваясь, запишут свихнувшегося на своей методике Петрашевского в одну компанию с Мессингом, Кашпировским и Чумаком. А экстрасенсы набросятся сразу, примут в свой клан с удовольствием, не понимая сути и не признавая того, что речь идет о материальном единстве многомерного мира, и вовсе не о каких-то внефизических законах передачи информации…
Никого не убедить. И нельзя сейчас никого убеждать. Разве жизнь и гибель Наденьки – не доказательство? Нельзя, не время.
Что же делать? Все яснее Р.М. понимал, что делать нельзя ничего. Если он хочет, чтобы девушки жили спокойно. Он подумал, что вывод этот слишком уж соответствует его личным качествам, его характеру. Может, именно характер, а не логика, диктует вывод, и на самом деле действовать совершенно необходимо?
Р.М. встал, ходил по комнате, натыкаясь на стол, стулья. Ну что? Решил? Что? Молчать? Говорить?
Подошел к окну, выходящему в переулок. На противоположной стороне был молочный магазин, и здесь с утра выстраивалась очередь. Одни женщины: старые, молодые, средних лет, они вели себя почти одинаково, дальние в очереди стояли молча, тянули головы, чтобы увидеть, долго ли стоять, или тихо беседовали, передние суетились, отгоняя нахалок, старавшихся проникнуть без очереди, вынимали из сумок пустые бутылки, шумели, пересчитывая сдачу. Это была жизнь – суета, толкотня, не до тончайших движений души, не до того, чтобы прислушиваться к себе, и, услышав нечто, не слышимое никем, понять и передать другим. Неужели в каждой из них есть это – в толстой бабе, что размахивает кефирной бутылкой перед носом продавца, и которой ничего сейчас в жизни не нужно, кроме пяти копеек сдачи, и в той девочке, что стоит в сторонке и пересчитывает в уме – сколько чего и почем. И если каждой из них просто намекнуть… Господи, одна обложит нецензурно, другая рассмеется, покрутив пальцем у виска, третья решит, что мужчина хочет поволочиться…
Модель мира. Модель нашего мира. И в другом нам не жить. А коммунизма не будет – не создан человек для коммунизма.
Р.М. услышал позади себя движение, обернулся. Таня подошла, тоже поглядела на очередь, сказала:
– Звонила Галя. Говорит: могут пока прописать к дяде, она ведь жила там раньше.
Чего-то она не договаривала – видно было по глазам.
– Что значит «могут»? – механически переспросил Р.М.
– Ну, Рома… Поговори с Родиковым. У него наверняка есть связи…
Вот оно что… Тоже естественно. В конце концов, ему отвечать. Почему-то он вспомнил свой старый рассказ о тридцать седьмом годе и мысленно обозначил развитие сюжета: нет, в лагере они не встретятся, это банально. Каждый проживет жизнь и будет сам отвечать за все, что сделает. Глупо убивать собственного следователя. Даже если осужден безвинно. Потому что наверняка есть в жизни, в мыслях, в душе нечто, от чего хочешь избавиться, за что должен судить себя. Сам. Твой следователь все равно придет за тобой.
– Хорошо, – сказал Р.М., вздохнув, – я позвоню Родикову. Если он прежде не…
Таня на мгновение прижалась лбом к его плечу.
– Рома, – сказала она, – хорошо, что у нас нет детей.
– Почему? – не понял Р.М. – Тебя я ведь не допекал своими вопросами…
– Все равно хорошо, – сказала Таня в ответ на какие-то свои мысли.
К дому подъехала желтая милицейская машина и остановилась у подъезда.
Р.М. отошел от окна, сел за стол и, обхватив голову руками, уставился на почти исписанную страницу. Дальше… Единство Вселенной в нас самих… Так, дальше… Мы не понимаем собственного назначения. Выспренне. К черту. Дальше… Надя, что ты сделала? И неужели ты все еще где-то есть? Прочь страницу. Не так резко – порвал край. Другой лист. Думать… Думать и решать.
1989