-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Леонид Подольский
|
|  Эксперимент (сборник)
 -------

   Леонид Подольский
   Эксперимент
   Сборник


   Предисловие

   Эта книга – роман, две повести и несколько рассказов – о России. В книге отражены две очень разные и в то же время похожие эпохи, преломлённые творческим взглядом автора: критическим, острым, нередко саркастическим. Это взгляд человека неравнодушного, много видевшего и размышляющего о жизни. Стиль автора меняется в зависимости от изображаемого предмета – от чистого, прозрачного в рассказе «Воспоминание», повествующем о юношеской влюблённости, до остро-саркастического в романе «Эксперимент» и в повести «Потоп». Но при этом везде сохраняет присущие ему базовые черты: живость слова, объёмность изображения, философичность, юмор, переходящий в злую сатиру. Недаром автор пробовал себя и в чисто сатирическом жанре, о чём свидетельствуют «Сатирические рассказы из другой жизни». Словом, в книге в изобилии присутствует то, что можно назвать «веществом литературы».
   Сатирический роман «Эксперимент», публиковавшийся в журнале «Москва» № 6 за 2011 год – о современной политической системе. Он точен и злободневен, в нём множество примет и реальных деталей нынешнего и только что прошедшего, перетекшего в наше, времени. Все настолько узнаваемо, что становится ясно: мы все находимся внутри этого жестокого эксперимента, это над нами экспериментируют… Повесть «Потоп», написанная почти за четверть века до «Эксперимента» – притча; по стечению исторических обстоятельств и приверженности писателя к социально-исторической теме она тоже об эксперименте, только в другую эпоху. Об эксперименте, который стоил России миллионных жертв… По существу о том же и повесть «Лида», хотя формально она только о судьбе простой русской женщины в наше время.
   Эта книга – россыпь историй, пропущенных через чуткое писательское сердце и склонный к анализу и обобщениям ум. Это – настоящая литература.

   Андрей Щербак-Жуков



   Эксперимент
   (роман)

   После разговора с заместителем главы администрации президента губернатор Садальский возвращался в область совершенно подавленным. На самом верху с подачи этого зам. главы решили поэкспериментировать, причём всего лишь над одной, губернатору Садальскому доверенной областью. Со слов зам. главы решение об эксперименте окончательное, в ближайшие недели Госдума должна принять соответствующий закон, но кто решал, почему и зачем, кто – за, а кто – против, этого губернатор не знал. Зам. главы ограничился неясными намёками, и от этого Садальский пребывал в полном смятении. Голова шла кругом от странных инициатив, решительно противоречивших всему прежнему губернаторскому опыту. Ощущение было такое – катастрофа, и она приключилась именно с ним, Садальским. Моментами губернатору хотелось ущипнуть себя за щёку и проснуться, забыть о случившемся как о дурном сне, напиться вдрызг, но он тут же вспоминал – катастрофа. Катастрофа, катастрофа, катастрофа…
   С тех пор как в моду вошла книга Зюскинда «Парфюмер», зам. главы администрации заглазно стали величать Парфюмером, но чаще – Ювелиром, а ещё чаще – Алхимиком. Подобно средневековому магу, этот придворный Макиавелли вечно искал философский камень: смешивал, разбавлял, соединял, разделял, стравливал, окроплял святой водой разные партийки и организации, занимался искусственным партстроительством, или тончайшими интригами. Естественно, на деньги налогоплательщиков. Иногда, увлечённый работой – не хватало только средневековой мантии, – зам. главы скромно величал себя политическим генетиком; но, бывало, охваченный воодушевлением и грандиозными планами, сам сравнивал себя с ювелиром, выращивающим в пробирке искусственные бриллианты. Работа его действительно отличалась тонкостью и изяществом, мало кто мог бы с ним сравниться в искусстве разнообразных политических комбинаций. Хотя, как всякий алхимик, зам. главы администрации нередко страдал от избыточной фантазии. Соответственно, из его рук не раз и не два выходило вовсе не то, что было первоначально задумано. Случалось, проекты Алхимика заканчивались скандалами, но значительно чаще – успехом, иногда даже триумфом, если подразумевать под триумфом сегодняшнюю победу, не думая о её последствиях. На сей раз политический гроссмейстер, хитрый, как евнух в султанском гареме, выдвинул идею столь же неожиданную, сколь и оригинальную – в отдельно взятой депрессивной области из недавнего красного пояса выстроить модель демократии, непорочной, как Святая Дева, с губернаторскими выборами, с полной свободой СМИ, митингов и демонстраций, с развитым самоуправлением, с соблюдением всех прав человека. В чём был замысел Алхимика – соорудить громоотвод или обманчивую витрину, проверить непорочную модель в борьбе с коррупцией, было ли в задуманном нечто тайное, недоступное обычному уму или хитроумная интрига, верил ли сам Алхимик в свою утопию, – этого губернатор Садальский не знал, да и не мог знать (всего-то знали, получалось, человека четыре, не больше), зато зам. главы администрации подробно объяснил губернатору, что область может извлечь из эксперимента массу материальных приобретений. Правда, почему для эксперимента была избрана именно вверенная Садальскому область – не ради же каких-то гипотетических выгод и не для того, чтобы осчастливить губернатора, – этого начальник области так и не понял. Да и не до того ему было. Первое, что Садальский осознал: предстоят губернаторские выборы. Это было предательство. Несколько лет назад обещали, что их не будет. Губернатор и вёл себя соответственно, не очень считаясь с электоратом.
   Закон об эксперименте ещё предстояло принять Госдуме, но зам. главы рекомендовал законодателей не ждать, безотлагательно готовиться к выборам и спешно внедрять эту самую непорочную демократию. Да, именно так и сказал: «внедрять непорочную демократию». Будто какое-то машинное доение. Что могло означать это слово: «непорочную»? Неясную ассоциацию с Девой Марией, оговорку по Фрейду, как позже скажет Эдуард (сам губернатор никакого Фрейда не знал), или что-то ещё, например, тихую, управляемую, суверенную, послушную. Губернатор вообще засомневался, произносил ли этот чёртов Парфюмер, он же Алхимик, такое слово. Получалось, что он, губернатор, сходит с ума. Всё – бред, и непорочная демократия – бред, и у зам. главы – бред, и он, губернатор, тоже бредит. Типичная белая горячка. Впрочем, пока не так важно было, что такое эта непорочная демократия и с чем её едят; всему своё время. Пока же Садальскому казалось важным знать, почему именно в его области. За что такая напасть? Но ещё важнее казалось: начнут действовать без всякой бумаги, как приказывал зам. главы, область зашевелится, оппозиция, дерьмократы всякие, – тьфу, поднимут голову, набегут отовсюду, как тараканы, а там – отменят, передумают. Вот тогда – срам.
   – Одно счастье, – мрачно рассуждал губернатор, – никто ещё ничего не знает, и, значит, есть немного времени подумать и подготовиться. Хотя к чему готовиться? «Единой России», может, и вправду ничего не нужно, никаких лишних бюллетеней. Во-первых, что значит для них одна область, а во-вторых, в Москве, как в терему, сидит у них бородатый кнопочник, сам нажимает на клавиши и сам же считает. Зачем им какие-то жалкие бюллетени, вбрасывания, открепления, детские игры?.. Модернизация, нанотехнологии. А вот ему, Садальскому… У них в области всё по старинке. Провинция. Ещё недавно – красный пояс… Первым делом надо проверить рейтинг. Хотя, что с рейтингом неблагополучно, губернатор почти не сомневался. Главное, побыстрее настроить областную автоматизированную систему «Выборы». Важно не то, как будут голосовать, важнее, как станут считать…
   Вообще получалось, что в Москве ничего как следует не продумали и не согласовали. Опыт Горбачёва их ничему не научил. В самом деле, с одной стороны, Алхимик запретил вбрасывать бюллетени, а с другой – губернатор сам единоросс и несёт перед партией персональную ответственность. Никто не отменял партийное задание – получить не меньше шестидесяти процентов. Не выполнишь – партбилет на стол, как в прежнее время, а можешь и вовсе остаться без губернаторства. Дальше – ещё хуже. Свобода демонстраций. С местными лимоновцами милиция как-нибудь справится. Их всего-то человек тридцать на всю область. Да и из тех половина учится или на заработках в Москве. А ну как прослышат про эксперимент и съедутся из всех дыр. Что тогда? Или скинхеды. До сих пор они не очень беспокоили местную администрацию, ну, убили год назад одного нелегального вьетнамца. Милиция с ними вполне договаривалась. Как бы негласный договор о ненападении и даже о тайном сочувствии. Всё-таки наши дети. А сейчас, как прослышат, отобьются от рук. Хуже того, оппозиция. Геннадий Михайлович в последние годы, когда демократов вроде бы выперли из политики – лишь в столицах слегка попискивали, – стал дышать свободнее, богател сам, помогал детям и не слишком беспокоился о рейтинге. Он знал, что народ его недолюбливает. Ну и что! Любило бы начальство. Та же администрация.
   У народа и у администрации очень разные критерии. А сейчас набегут отставные оппозиционеры со всей страны. Все, кому не хватило тёплых мест, кому перекрыли кислород. Такая возможность побузить, поругать власть, поговорить о свободе и демократии, покопаться в грязном белье. Сметут ведь любого губернатора. Может, вообще не о демократии речь, не об эксперименте, а его, губернатора, решили подставить перед президентом. Или вообще убрать. Такая хитроумная интрига. Кто это придумал? Алхимик? Или кто-то другой? А зачем? Кому он мешал? Не лез в большую политику. Не высовывался. Брал, но довольно скромно, по-провинциальному. Не больше других, это точно. Да и могли ведь снять тихо. Зачем кому-то нужен скандал, выборы? Может, тут что-то замешано с коррупцией? Прямо какой-то неронов комплекс. Выпороть публично, устроить пожар… Или самоуправление… История с Соловьем… Не отсюда ли удар? Вряд ли, невелика пташка.
   Чем дольше губернатор думал, тем сильнее терялся в догадках и тем больше ему представлялось пагубных последствий эксперимента. Те же СМИ. Конечно, местная телерадиокомпания и областная газета учреждены обладминистрацией. Районная пресса тоже под контролем. К тому же генеральный директор телерадиокомпании с Садальским дважды однопартиец – сначала в КПСС, а теперь в «Единой России», вместе начинали карьеру в комсомоле. И всё же. Тимпанов – тёмный человек, непонятный, ненадёжный. В перестройку был сначала ортодоксом, как и сам, впрочем, Геннадий Михайлович, входил в марксистскую платформу [1 - Марксистская платформа в КПСС – в годы перестройки, когда произошёл фактический раскол партии на отдельные платформы, марксистская платформа выступила с антиперестроечных ортодоксальных позиций.], в ОФТ [2 - ОФТ – объединённый фронт трудящихся, организация коммунистического охранительного толка, выступала с антиперестроечных ортодоксальных позиций.], но потом, когда начался парад суверенитетов, перебежал к демократам. Призывал устроить среднерусскую республику, печатать свои деньги. Тоже мне Россель [3 - Эдуард Россель – долгое время губернатор Свердловской области. В начале 90-х, когда апогея достигли противоречия между областями и республиками в РФ по поводу степени суверенитета и перечислений в федеральный бюджет, выдвинул идею создания Уральской республики.]. К тому же, хоть сейчас виду не показывает, на Садальского до сих пор в обиде, это точно. Метил в вице-губернаторы, но Садальский его не взял. С редактором «Правды» ещё хуже. Этот мрачный, завистливый человек так и остался коммунистом, даже перейдя в единороссы. В своё время, как Селезнёв [4 - Геннадий Селезнёв – долгое время спикер Госдумы от КПРФ, в бытность главным редактором «Комсомольской правды» участвовал в приватизации газеты и в продаже её иностранному издателю.], хотел приватизировать газету и набить карманы, даже предлагал отступное Садальскому, но губернатор не позволил – не хотел сам себе создавать оппозицию. Вот за это Чесноков и ненавидит Садальского. Молчит, ждёт. Нет, здесь ни на кого нельзя положиться. Пока ты в силе – друзья, ослабеешь – загрызут. Ждут, когда выгодней предать. Кроме тех, кто повязан мёртво. Тот же прокурор… Без дружбы с прокурором трудно выиграть выборы. Однако совсем недавно в области прокурора заменили. Вместо прежнего, Василия Ивановича, дружбана ещё с комсомола, с которым много было переговорено и выпито, много общих дел сделано, прислали нового, молодого, непонятного. Сидит тихо, а что в душе – не подступишься. Трезвенник. Губернатор Садальский этой заменой был, конечно, жутко раздосадован, особенно, что с ним не посоветовались, как всегда было принято, – под него копали, суки, – но сопротивляться не стал. Знал, бесполезно. Сил не было. Вертикаль. Он ведь не питерский, всего лишь назначенный губернатор из старых. Не выбранный, как раньше, народом, легитимный, а – назначенный по милости, торчащий винт в этой самой вертикали. Не губернатор, а шестёрка московская. К тому же приходилось признать: возраст. Он устал, в нём не было прежней энергии, прежней волчьей хватки. Обложили со всех сторон. Не оттого ли назначили эксперимент именно в его области? Беззубый волк не опасен. Если что, выбросят…
   …Много чего передумал губернатор Садальский за несколько часов дороги из Москвы – сначала в самолёте, потом на «лексусе» из аэропорта мимо кривых подслеповатых домишек с дедовской деревянной резьбой, со старухами и редкими стариками на скамейках, торговавшими только что собранными ягодами, яблоками и картошкой. Обычно в таких случаях губернатор всегда выходил из машины, здоровался, делал покупки, общался с народом, «поднимал хилый рейтинг», как острили недоброжелатели, но на сей раз он не велел останавливать машину. Вместо этого губернатор в очередной раз мучительно перебирал в памяти десятки обстоятельств и всё больше приходил к неутешительному выводу: зам. главы администрации президента выдумал что-то совсем не то, он прожектёр и мечтатель, слишком азартный игрок, алхимик, вообразил Россию Европой, а его, губернатора, подставил под эксперимент. Что-то обязательно должно случиться. Народ, да что народ – народ всё больше привык копаться в грядках, тут дело не в народе; но и обладминистрация ко всем этим новшествам не готова. Ни чиновники, ни милиция. Никто. Не наше это всё. Россия, что хотят они от России? Сколько ни трать сил, сколько ни передвигай русло, поток тут же возвращается назад, в пробитое веками, старое и привычное. Люди приходят и уходят, вожди, цари, бояре, а русло всё то же. Авторитаризм. Патриархальность. Народу нужен крепкий хозяин. Губернатор с расстройства даже подумал было уйти, пусть разбираются без него, сами, а он – устал, ему не нужна никакая демократия – ни показушная, ни непорочная, ни даже суверенная. Никакая. Не нужны ему статьи в газетах, ни про него, ни про старшего сына. Губернатор совсем разнервничался. Лишь подъезжая к дому, к своему дворцу-крепости, хлебнув с полстакана коньяка из фляжки, которую всегда возил с собой, Садальский слегка успокоился, решил – дело надо спустить на тормозах, аккуратно; главное, информацию цедить по каплям, постепенно. Если нельзя избежать перемен, реформы надо делать медленно и келейно. Незаметно. Строить эту демократию так, чтобы люди лишнего не знали. Имитировать. Будто строим, а на самом деле нет.

   Вечером, оттянувшись по полной программе с водочкой, под лёгким градусом, губернатор сидел в семейном кругу – собственно, дети уже давно вылетели из гнезда, старший сын здесь же, в области, занимался бизнесом, строительно-водочный магнат, не без поддержки отца, конечно; младший – на государевой службе, не обижен; дочь замужем за крупным московским чиновником, ныне членом совфеда от области, так что при губернаторе оставалась одна пышнотелая супруга, напоминавшая по формам жён покойных генсеков, с необъятными грудями, с пышными чреслами и массивным животом – и пересказывал свой разговор с зам. главы президентской администрации. От водки и плотного ужина настроение у губернатора существенно поднялось, он был почти весел, не видел всё, как раньше, только в чёрном свете и даже пытался фантазировать. Фантазировать он научился давно, ещё в комсомольской юности – от совещания к совещанию и от конференции к конференции, бросаясь лозунгами, рапортами и обещаниями, ещё больше на междусобойчиках, пошучивая, однако довольно осторожно, строго в меру (везде были уши) над единственно верным, – и сейчас, особенно под градусом, это доставляло ему удовольствие. Ради выпивок в узком кругу губернатор пристрастился ездить на охоту – пострелять дичь, а потом за царским ужином потравить разные истории и анекдоты. Говорили, что на охоте подвыпившему и весёлому губернатору удобней всего было подсунуть на подпись любую бумагу. Приближённые бизнесмены даже платили за это губернаторской свите по заведённой таксе. Впрочем, местные олигархи нередко и сами устраивали для губернатора пышную охоту или рыбалку. В данный же момент, приятно расслабившись, губернатор Садальский сидел перед женой на диване и рассказывал о визите к Алхимику. К тому же повеселевший губернатор пытался использовать супругу как подопытную мышку – проверить на ней свой разыгравшийся юмор, как он будет воспринят окружением. Завтра Садальскому предстояло произнести речь на малом совете. Твёрдо решив не распространять лишних сведений о предстоящем развитии демократических институтов во вверенной ему области, губернатор собирал только самых доверенных товарищей: двух своих молчаливых заместителей, помощника и несколько министров – финансов, строительства, сельского хозяйства, промышленности и СМИ. С последним губернатор был дружен ещё с советских времён и с глазу на глаз или в дружеском кругу величал его Геббельсом. Тот не обижался. Он и в самом деле был речист, изобретателен, циничен до крайности, умел из любой мухи сделать слона, а из слона – муху. К тому же отлично держал в руках журналистскую братию. Генеральный директор областной телерадиокомпании Тимпанов и редактор местной «Правды» Чесноков оба с ним были близкими приятелями. Правда, в отличие от Геббельса-первого, безгранично и слепо преданного фюреру, своего Геббельса губернатор втайне побаивался. Садальский был человек недоверчивый от природы и ещё больше от опыта общения с людьми, сам был когда-то сексотом и потому полагал – вполне возможно, не без основания, – что в самый ответственный момент его Геббельс, по имени Виктор Филиппович, может предать без всякого зазрения совести.
   Итак, расслабившись, слегка заплетающимся языком губернатор рассказывал жене:
   – Представляешь, какие планы травит мне Алхимик. У вас, говорит, устроим что-то вроде игорной зоны, ну, такое казино. Только вместо карт демократия. Митинги, демонстрации, «Россия без Путина», всё пожалуйста. Иди – не хочу. Ну почему, говорит, всё в Москве и в Москве, лесбиянки там, всякие гомики, правозащитники, да хоть национал-большевики. За что Лужкову такая привилегия? Надо по всей стране развивать гражданское общество. Теперь будут к вам ездить. Чтоб провинция не хуже столицы. Чуешь, говорит, какая вам от этого польза. Ну, я, словно пень, хлопаю глазами. А он объясняет. Лимонов с Каспаровым со своей гвардией, за ними корреспонденты – им жить где-то нужно, пить, есть, вот вам и малый бизнес. Коммуникации, интернет, рестораны, кафе, отели. Развернётесь, «Сапсан» пустим. А за Каспаровым с Лимоновым – туристы. Опять же, говорит, вы Каспарова как следует раскрутите. По-хорошему. Сити-чесс. Устроите международный турнир. Представляешь, говорит, не просто свободная зона, где всё воруют, а зона Свободы. Так и сказал, с большой буквы. Иностранцы обязательно поедут, ну, там, разные наблюдатели, ОБСЕ, политологи, социологи, международные организации, журналюги, может, даже откроют университет. И сами не плошайте, Гайд-парк сделайте, как в Лондоне. В общем, давайте разворачивайтесь в духе модернизации. Может, третью столицу у вас сделаем – российской демократии и свободы. Первая – это финансовые потоки, чиновники, бюрократия, казнокрадство; вторая – имперская, кадровая, сам понимаешь – питерские; а ваша – демократии. Ну, тут я не выдержал, – выдал очередной, только родившийся экспромт губернатор, – говорю: «Столицу российской свободы лучше бы где-нибудь в Сибири, да хоть в Магаданской области. Нам-то зачем?» А этот смотрит на меня, красавчик, усмехнулся, потрепал по плечу. «Ну, ты с юмором у нас, губернатор, очень это нужное качество в нашем деле… В общем, крутитесь… Чтоб у вас были настоящие…» – Тут у Садальского случился конфуз. – Фу, никак не вспомню, как он назвал. Ну, давай подсказывай, ты же пединститут закончила.
   – Да что подсказывать? – не поняла жена, давно уже опасливо смотревшая на губернатора. Из долгого опыта совместной жизни она знала, что такие вот приступы бурной весёлости на грани и фантазирования могут закончиться скандально.
   – Ну что? Ты же знаешь, я книг не читал. Некогда было. Только Маркса – Ленина, и то в основном по конспектам. Фильм такой, помнишь… Шахматной доской по голове – и давай дёру. Гайдай не Гайдай… не помню. Прорабатывали его в ЦК, фильмы на полку… В общем, то ли гроссмейстер такой, то ли прохиндей, не помню…
   – Остап Бендер?
   – Может, и Остап Бендер. А город-то какой?
   – Не знаю, – вздохнула жена, – я что, всё обязана помнить?
   – Так ты бы узнала у знакомых или в Интернете, – поручил губернатор.
   Супруга, тяжело вздыхая, принялась звонить знакомым, осторожно расспрашивать, чтобы, не дай бог, не подвести губернатора. Когда она наконец выяснила, что речь идёт, скорее всего, про Нью-Васюки, и вернулась в гостиную, губернатора там уже не было. Супруга обнаружила его в спальне. Губернатор, не раздеваясь, свалился поперёк кровати и спал как младенец, громко посапывая носом.
   – Слава богу, – тихо произнесла губернаторская супруга с немалым облегчением и с минуту раздумывала, не осенить ли себя крестом, но не решилась и вышла, стараясь не шуметь.

   На следующий день на малом Совете губернатор, стеклянно трезвый и оттого мрачный, докладывал сподвижникам обстановку.
   – В общем, так: область попала под эксперимент, – сурово говорил Садальский. – Решили нас осчастливить. Внедрить демократию в чистом виде. Везде, значит, суверенная, а у нас непорочная. Митинги, демонстрации, свобода прессы, выборы губернатора, честный суд, за «Единую Россию» никаких лишних бюллетеней. Ни-ни.
   Садальский обвёл подчинённых тяжёлым, немигающим взглядом воспалённых глаз. Соратники понуро молчали и несколько странно поглядывали на губернатора, словно тайно сомневались в его умственном здоровье. Будь они посмелее, пожалуй, даже стали бы крутить пальцем у виска.
   – Да что вы так смотрите? – взорвался губернатор. Он хотел им бросить «крысы», но не посмел. Видя подавленное настроение ближайших к нему людей, Садальский даже не решился рассказать им вчерашний анекдот, с которым упражнялся на жене. Это зам. главы администрации президента разрешено шутить про Нью-Васюки демократии, а не какому-то провинциальному губернатору. Ну да… что можно Юпитеру… Он, значит, Юпитер, этот Алхимик, а губернатор – бык… – Я ничего не выдумал, а если голова едет, так не больше, чем у вас. Сумасшедшего не здесь искать надо.
   Министры, заместители и помощник переглянулись.
   – Беда, – сказал один из замов, почти губернаторского возраста, Пётр Иванович, уже начавший потихоньку собираться на пенсию. – За что такая напасть? За какие грехи?
   – Да не надо причитать, – зло оборвал его губернатор Садальский. – Надо не причитать, а искать выход.
   – Геннадий Михайлович, – робко обратился к губернатору другой зам, помоложе и поактивнее, Виктор Иванович, – вы ведь в курсе, что в декабре предстоят выборы в органы местного самоуправления и в Госдуму. И что депутаты решили совместить их с выборами в областное собрание. Чтобы, значит, одним махом. Это, конечно, можно переиграть, но…
   – Что «но»? Говорите прямо, Виктор Иванович, – опять сорвался губернатор.
   – На когда велели назначить выборы губернатора?
   – Не позже декабря, – усмехнулся Садальский. – А чего тянуть? Победа или смерть! – вдруг выкрикнул он лозунг кубинской революции. – Но пасаран!
   – Это хорошо, что на декабрь, – спокойно заговорил Геббельс, единственный из всех, кажется, не испугавшийся за своё место и не потерявший голову, – у нас достаточно времени. Другие кандидаты просто не успеют раскрутиться. Главное, держать в секрете… Если что, им можно устроить такую круговерть, такой конкурс, что вспомнят, где раки зимуют.
   – Это точно, – поддержал помощник губернатора, – мочить их, гадов, надо. В туалете, – добавил помощник с присущей ему интеллигентностью.
   Главное, – словно не слыша придурковатого помощника, – продолжал Виктор Филиппович, он же Геббельс, – надо пригласить хорошего политтехнолога из Москвы. Возьмёт не очень дорого. Они сейчас сидят практически без работы. Вот несколько лет назад, когда игрались в демократию, это было золотое дно.
   Ни у кого из присутствующих, кроме Геббельса, никаких идей не было, все сидели молча, подавленные. А потому малый Совет вскоре закрыли, решив пригласить в срочном порядке политтехнолога из Москвы и держать всё в полном секрете.

   Несколько дней спустя перед губернатором Садальским сидел московский политтехнолог. Это верный Геббельс заключил договор со столичной фирмой «Макиавелли Н.». Фирма ещё недавно была широко известна и востребована на президентских, губернаторских и всяких прочих выборах, но в последние годы в связи с переходом к системе назначения губернаторов и отменой выборов по одномандатным округам была несколько подзабыта и редко упоминалась в печати. К тому же новый профиль деятельности фирмы – консультирование, лоббизм, составление сценариев поддержки пророссийских деятелей и сил в СНГ, а также практическая реализация межкорпоративных конфликтов, вплоть до рейдерства, – вовсе не требовал гласности. Впрочем, губернатора Садальского мало интересовало, чем занимается фирма «Макиавелли Н.». Он лишь отметил про себя, что, вопреки слухам об отсутствии у политтехнологов работы, этот столичный экземпляр, Эдуард, выглядел настоящим денди – элитная причёска от личного парикмахера, умопомрачительный тонкий запах духов, часы ролекс, по прикидке губернатора тянущие чуть ли не на миллион баксов, светлый костюм в полоску от Армани. Губернатор, отнюдь не ценитель – он всю жизнь пропахал на комсомольской, партийной, хозяйственной и губернаторской работе и знал совсем другие запахи – хлева, водки, коньяка, чеснока, пота, сигарет, – был своевременно предупреждён разомлевшей секретаршей Розой. Перед этим денди Геннадий Михайлович даже почувствовал себя скованно и неловко в своём слишком плотном, насквозь пропотевшем, с коротковатыми брючинами костюме.
   «Вот ведь демократия, – совсем не к месту подумал губернатор, – её ещё нет и в помине, одна видимость, а уже хочется быть лучше».
   Эдуард, политтехнолог, между тем, пожав потную руку губернатора и обворожительно улыбаясь, сразу приступил к делу.
   – Что же вы, Геннадий Михайлович, раньше о рейтинге не думали?
   – Так ведь эти выборы будто снег на голову. Думал – номенклатура, а тут эксперимент, – стал оправдываться губернатор. – А что, совсем плохо?
   – Рейтинг – девять процентов. Для сравнения, у Бориса Николаевича, если помните, факт широко известный, весной девяносто шестого было шесть. И ничего, выиграли. Кстати, как у вас с председателем облизбиркома? Надеюсь, в кармане.
   – Неплохой мужик. Тоже наш бывший партиец, – сообщил губернатор, не уточнив, в какой именно партии состоял председатель облизбиркома. – Только одна беда. Москвы сильно боится. Всё ездит в администрацию.
   – Москва нам не помеха, – заверил Эдуард, записывая что-то в свой ноутбук. – Отныне до конца избирательной компании мы будем регулярно с вами встречаться. Вот увидите, к выборам вы сами себя не узнаете, станете совсем другим человеком. Начнём, пожалуй, с костюма.
   – Народ, говорят, любит, когда политики носят костюмы фабрики «Большевичка», – засомневался губернатор. – Область у нас небогатая.
   – Да враки всё это, – не отвечая прямо на замечание губернатора, рассмеялся Эдуард, – будто Союз распался из-за нарядов Раисы Максимовны. Народ любит молодых и красивых. Политики – те же артисты. А теперь хочу вам объяснить. Девять процентов – это ваш активный рейтинг. Мало. Но зато отрицательный рейтинг всего двадцать два. Намного лучше, чему у Зюганова и Жириновского. Тут парадоксальная по-своему картина. Вас в области плохо знают. Почти двадцать процентов даже не могут вспомнить фамилию губернатора. Сидит там в местном Белом доме какой-то чиновник от президента, раньше его же выбирали, ну и пусть сидит. Он служит президенту, у них там своя жизнь, у нас – своя. Борьба за существование. Нам до этого губернатора никакого дела. Ещё почти пять процентов думают, что вас уже заменили. Полное отчуждение от власти. Разве что бабушки по очень древней советской привычке ходят к чиновникам и сидят в бесконечной очереди. Да ещё прикормленные бизнесмены, ну, эти, понятно, с чёрного хода. Для страны эти двадцать пять процентов – трагедия, а для нас, политтехнологов, перспективный электорат.
   Эдуард раскрыл свой ноутбук, и перед губернатором замелькали какие-то таблицы.
   «Однако как же он успел? – с восхищением, удивлением и завистью подумал Садальский. – Всего два дня, как приехал. Что значит современное образование! Видно, этот Эдуард за границей учился вправлять мозги. Не наша дрёбаная партшкола плюс заочный сельхозинститут. Думали – грамотные, марксизм-ленинизм, а оказалось – Ваньки. В грамоте-то и проиграли, долдоны, со своим авосем».
   – Вот, смотрите, – говорил между тем Эдуард, – шестьдесят два процента потенциальных избирателей считают вас коррупционером.
   Губернатор схватился за голову.
   – Зато целых двадцать восемь верят в вашу честность, – продолжил Эдуард, не обращая внимания на отчаяние Садальского, – а ещё десять пока не определились.
   – Ну, случалось, конечно, – мрачно сказал губернатор. У него было такое ощущение, будто земля и небо одновременно закачались и поменялись местами, – даже в крупных размерах. Так покажите мне хоть одного святого.
   – Геннадий Михайлович, вы и есть этот святой человек, – не скрывая удивления провинциальной наивностью губернатора, обворожительно улыбнулся Эдуард, – это просто поразительно замечательный результат. Прямо для русского Гиннесса. Мы проводили аналогичные исследования в Москве и в ряде других регионов, там цифры намного хуже. Это во-первых. А во-вторых, почти девяносто процентов из этих шестидесяти двух готовы отнестись с пониманием. Кто не пьёт и не берёт – тот не наш человек. Люди не верят, что в близком будущем можно искоренить коррупцию. Теперь дальше. Мы опросили об отношении к вашим правительственным чиновникам. Каждые три человека из четырёх, семьдесят пять процентов, считают их не только коррумпированными, это бы ещё ничего, кто не берёт, но и совершенно бездарными. Это ваш балласт и соответственно резерв.
   – Ну? – снова помрачнел губернатор. – Что мне прикажете с ними делать? Будто другие будут лучше. Хоть из Питера автобусами вози.
   – Геннадий Михайлович, – настойчиво сказал Эдуард, – другие не будут лучше. Но это будут другие. Народ будет доволен. Наша главная цель – победа на выборах.
   – Да, – согласился губернатор, – это, конечно, самое главное – победить на выборах. Вот она как действует, демократия.
   – Я рад, Геннадий Михайлович, – удовлетворённо сказал Эдуард, – что мы с вами мыслим одинаково.
   Вы талантливый человек, из тех немногих, кто всегда у власти, при любой системе. Так вот, хочу напомнить – вы их сами, конечно, знаете – некоторые универсальные приёмы избирательной стратегии. Первое: надо ругать Москву. Сами знаете, народ Москву не любит. Наездились в своё время за колбасой. Они там живут раза в три лучше, а может, и в пять, все – миллионеры. Опять же, чиновники, олигархи, мошенники, бюрократия, коррупционеры – все в Москве. Жируют за счёт провинции, в Куршевели ездят. Лужковская надбавка. А почему, спрашивается, лужковская? Он что, не из бюджета, а у Лены Батуриной взял? Словом, не любят у нас Москву: межрегиональное неравенство, на этом можно смело надувать рейтинг. Второе: чиновники. Народ любит, когда небожителей спускают с Олимпа. Тем более вы сами знаете им цену.
   – Троих не хватит? – прохрипел губернатор.
   С одной стороны, его раздражал этот вылощенный, самоуверенный, циничный молодой человек; губернатору хотелось встать, взять этого столичного франта за шиворот и выкинуть из кабинета. Но, с другой, времени до выборов оставалось катастрофически мало; губернатор знал, что давно растерял любовь народа, он и раньше ругал Москву, но это уже не помогало; притом никаких свежих мыслей у Садальского не было, он чувствовал, что в команде давно назрел кризис, чиновники заматерели и обленились, от эксперимента вот-вот побегут сами, как крысы. Наворовались. Насытились. Опасаются, как бы чего у них не отняли. Гласность для этих гадов – смерть.
   Неожиданно губернатор Садальский рассмеялся. Он смеялся долго, почти истерически, до колик, брызгая слюной и трясясь всем плотным своим, сверхцентнерным телом. Представил, что Парфюмер – с чувством юмора у того всё было в порядке, даже слишком, – просто пошутил для собственного удовольствия, может, заключил пари. И тут же перепуганный губернатор, то есть он, Садальский, из-за глупой шутки уволил чуть ли не всю свою тёпленькую администрацию. Какое ноу-хау по борьбе с коррупцией, властная шутка. Даже угрозы никакой не было. Так, с шуткой – насчёт выборов и гласности – можно вычистить всю Россию, все авгиевы конюшни. Вот тебе и шутки. Да, смешно. Получается, демократия и гласность – страшная сила. Как рентген. Но самое смешное, если выборов в результате не будет. Царская шутка. Чистый Гоголь. Россия.
   Губернатор смеялся, всхлипывал и стонал, потом вдруг оборвал смех. Так же внезапно, как начал смеяться.
   «Нет, Алхимик не шутил, – одёрнул себя губернатор. – Это нервы. Воображение разыгралось. От усталости и алкоголя. Надо бросать».
   Всё последнее время губернатор ощущал усталость. Охота и выпивки – стезя очень многих российских начальников – не спасали. Он первый не выдержит эксперимент. Во все эти штучки – в демократию, гласность, свободу – пусть играют молодые. Садальский почувствовал слабость. Слегка закружилась голова. Захотелось сдаться, довериться этому молодому нахалу, во всём согласиться с ним.
   «Пусть это всё будет – свобода, демократия – только лет через двадцать или пятьдесят, – успокаиваясь, подумал губернатор, – не при мне».
   – Трёх ваших главных министров: промышленности, сельского хозяйства и строительства, плюс много кого помельче. Дела в области швах, вот пусть они ответят. Народ должен видеть твёрдую руку, – продолжил разговор Эдуард, дождавшись, когда приступ у губернатора закончился.
   – Хорошо, – неожиданно легко согласился Садальский. Эта лёгкость, с которой он согласился, удивила самого губернатора. Однако совет был чёткий, ясный, по крайней мере не нужно было ломать голову. – А теперь, Эдуард, я хотел бы ещё посоветоваться.
   – Да? – Эдуард был весь внимание.
   – Понимаешь, какое дело. У нас тут намечается зона свободы, хотя закон ещё не принят. Так вот… произошла утечка. Скорее всего, московские власти спешат избавиться или кто-то мне нарочно гадит. К мэру областного центра поступил запрос. А он без меня не решает. Лесбиянки и геи хотят провести фестиваль. Ну, там, красочное шествие, карнавал. В Москве, если помнишь, запретили. Правозащитники тогда подняли вой…
   – Да это же подарок судьбы! – вскричал Эдуард. – Что Лужкову капут, то нам праздник. Геннадий Михайлович, запомните, с этого дня вы у нас главный правозащитник.
   Губернатор Садальский оторопело уставился на политтехнолога. От неожиданности даже сердце забилось неровно, с экстрасистолами. Губернатор хотел сунуть под язык валидол, но передумал, достал из шкафа бутылку коньяка и наполнил стаканы.
   – За лесбиянок и геев, – с пафосом провозгласил Эдуард и хотел чокнуться с губернатором, но тот отдёрнул свой стакан.
   – Нет, ты сначала объясни, – попросил губернатор.
   – Геннадий Михайлович, ваш рейтинг сегодня девять процентов, – как малому ребёнку, стал объяснять политтехнолог, – вам просто нельзя без рекламы. После этого фестиваля, уверяю, рейтинг поднимется как молодой фаллос. К тому же мероприятие вполне безобидное. Это вам не нацболы, не какие-нибудь оранжевые.
   – Отрицательная реклама, – с сомнением промямлил губернатор.
   – Вас кто-то ввёл в заблуждение, – решительно возразил Эдуард, – отрицательная реклама только от Чубайса. Даже бен Ладена можно раскрутить.
   – Ну ладно, давай выпьем, – недоверчиво согласился губернатор. Он чувствовал, что плывёт по течению, но ничего не мог и, главное, не хотел с собой сделать. Он давно, с самого прихода к власти Ельцина, был дезориентирован. Это будто не Советский Союз умер, а он, губернатор Садальский – тогда ещё не губернатор, а секретарь обкома – потерял голову и ориентацию в пространстве. Для него это в самом деле была геополитическая катастрофа. Остались одни слова, рефлексы, и самый глубинный из этих рефлексов – хапать. Многие годы он делал вид, держался, рулил, как делали вид, держались и рулили другие, не очень понимая, что надо делать, но душой он оставался в прошлом. Однако после разговора с зам. главы администрации президента что-то оборвалось в его душе окончательно, его подхватил поток, и у губернатора больше не было ни выбора, ни сил выплыть самостоятельно. – Давай выпьем за наше сотрудничество и дружбу. Я тебе доверяю. Пан или пропал. Да поможет нам Бог.
   Они чокнулись. Губернатор даже прослезился.
   – Вот ещё что, – доверительно сказал Эдуард, когда они осушили по стакану, – только, Геннадий Михайлович, давайте без галстуков.
   Они сняли пиджаки, развязали галстуки и выпили ещё по стакану, так что губернатору пришлось достать новую бутылку из запасника.
   – Вот ещё что, Геннадий Михайлович, – вернулся к прерванному разговору последователь Макиавелли, – вам бы надо завести любовницу.
   Политтехнолог сделал паузу, ожидая реакции губернатора, но её не последовало; человек из прошлого стеклянными глазами смотрел на Эдуарда, вероятно, даже не замечая его. Так и не дождавшись ответа, Эдуард слегка потряс губернатора рукой, чтобы тот не заснул, и вкрадчиво продолжил:
   – Или хотя бы сделать вид, если не получится.
   – Зачем? – напрягся губернатор.
   – Мы с вами живём в мире имитации, – философски заметил Эдуард, – партии, выборы, демократия, умные политики, любовь к отечеству – всё имитация. Избиратели любят молодых и крепких, сексапильных мужиков. Горные лыжи – это имидж. Римляне говорили: любовь и голод правят миром. Страсти и голод, а вовсе не высокие идеалы.
   Опрокинув ещё по полстакана, губернатор и политтехнолог начали испытывать друг к другу любовь, в лучшем, конечно, не опошленном, чисто духовном смысле. Садальский ощутил, что вот этот парень, этот денди Эдуард и есть его ангел-хранитель и что с Эдуардом он, губернатор Садальский, не заплутает в политических дебрях. Этот Эдуард, хоть и молод, очень непрост, он знает все двери и все тайные пружины власти. Обучен политическому чародейству. Свой человек в президентской администрации. А Эдуард почувствовал встречно – вот он, губернатор, это бревно, этот совок, и есть его шанс. В Садальском нет и малой доли той харизмы, психологической силы, упрямства, необузданной энергии, дешевой демагогии, жажды власти, демонстративного поведения, всего того, что называется одним словом – популизм и что было у сделавшего себя Ельцина, и всё-таки при случае из этого тёхи, провинциального хитруна-тугодума, он сделает не только избранного губернатора, но даже и президента. Только сам губернатор об этом не должен пока догадываться. Может быть, даже никогда не узнает.
   Итак, полное взаимопонимание было достигнуто. Теперь нужно было работать на опережение, пока демократический эксперимент в области оставался тайной. Началась, как чуть позже выспренно выразился губернаторский пресс-секретарь, подражая столичным коллегам, работа над документами. Эксперимент, задуманный походя в администрации президента, в течение дня превратился в грандиозный план перманентных демократических преобразований. Скромный областной город – в город Свободы; в короткое время он должен был преобразоваться в демократическую столицу России. Тень Марфы-посадницы зашевелилась и ожила, по крайней мере в воображении заговорщиков.
   Между тем как губернатор и его политтехнолог работали и в то же время витали в эмпиреях и служили Вакху, охрана губернатора и его секретарь Роза находились в состоянии сильнейшего возбуждения. Было уже почти одиннадцать вечера, очередь непринятых посетителей и сотрудников в приёмной губернатора рассеялась, секретарь Роза, давно закончив макияж, с трудом отбивалась от звонков мужа, сидевшего в автомобиле у парадного подъезда с семи часов вечера и всё больше бесившегося от ревности. Как раз сегодня у Розы с мужем была десятая годовщина свадьбы, они собирались заехать в ресторан, там их должны были ждать друзья, но дверь губернаторского кабинета не открывалась, а Роза не решалась стучаться в дверь. К тому же её чуть ли не ежеминутно донимали губернаторские охранники, уже изрядно пьяные, и водитель губернатора Вася, грозившийся всё бросить и уехать к чёртовой матери. Но больше всего ответственная Роза страдала из-за того, что дверь кабинета губернатора была заперта изнутри, что случалось редко, только когда губернатор впадал в запой, телефон не отвечал, радиосвязь и пневмопочта тоже не работали – неясно было, что по ту сторону двери случилось. Наконец Роза решилась и вызвала начальника охраны, местного Коржакова. Но этот бодигард, как и рядовые сотрудники, до одиннадцати часов вечера не терял времени даром и почти не вязал лыка.
   – Стучись, – приказал он Розе, – ты тут деликатничаешь, а губернатора могли в это время убить. Этот Эдуард – очень подозрительный тип, американский шпион. Убьёт и улетит на метле.
   Роза нерешительно подошла к двери губернаторского кабинета, хотела постучаться, но как-то само собой так получилось, что вместо стука она только слегка поскреблась. В ответ Роза опасалась услышать мат – губернатор всегда ругался матом, когда бывал пьян и когда Роза ему мешала, – но на сей раз из-за двери донеслось тихое и ласковое:
   – Сейчас, сейчас, Розочка. Который час?
   Роза даже не поняла от испуга, чей это был голос, губернатора или Эдуарда.
   Примерно через полчаса дверь действительно открылась, и они явились народу, губернатор и его политтехнолог, в распахнутых рубашках с закатанными рукавами, без пиджаков и галстуков; они стояли обнявшись, пошатываясь и нежно поддерживая друг друга.
   – Ну-ка, Васильич, неси коньяк, – приказал губернатор своему Коржакову, – у меня не осталось ни капли.
   Бодигард услужливо и с радостью разлил коньяк по стаканам.
   – И Розе тоже, – по-отечески приказал губернатор.
   – Геннадий Михайлович, если так будет продолжаться, я уволюсь, – пригрозила в ответ Роза, – меня муж пятый час ждёт.
   Губернатор, не обратив на слова Розы ни малейшего внимания, – он, похоже, просто забыл о её существовании, – поднял свой стакан.
   – За новую, великую Россию. За свободу и демократию. За самоуправление и независимый суд. Нам не нужны потрясения, нам нужна великая, свободная страна, – изрядно заплетающимся языком провозгласил новообращённый демократ. – Нас ожидают грандиозные события. Ждите.
   Охрана не мешкая подхватила губернатора с Эдуардом, бережно на лифте спустила на первый этаж и почти на руках донесла до автомобилей. Губернаторский кортеж тронулся. Губернатор Садальский в приливе воодушевления опустил стекло своего «лексуса» и, высунув руку, хотел приветствовать подданных, но было уже темно, редкие фонари горели слабо, прохожих почти не было – лишь у винного магазина на одной из улиц несколько ночных завсегдатаев ответили на приветствие губернатора.

   Несколько дней спустя на столе перед заместителем главы президентской администрации лежало донесение. Написанное, судя по всему, не слишком грамотным, но не лишённым проницательности человеком, заподозрившим в поведении губернатора нечто эксвизитное, это донесение уже побывало в определённом ведомстве, так что на каждой странице стояли все положенные грифы и аккуратной рукой были сделаны пометки и приписка в конце: «На ваше личное рассмотрение». «Ответственность», – чуть было не прочитал зам. главы администрации; от этой невольной ошибки вельможа усмехнулся, едва скривив в незаметной улыбке тонкие, злые губы.
   Итак, эксперимент начинал осуществляться. Даже существенно быстрее, чем предполагал зам. главы. В Государственной думе изнывающие от летней усталости депутаты всё ещё не могли взять в толк суть эксперимента, домогались насчёт высочайшего одобрения, пытались перенести рассмотрение на осень, а губернатор Садальский, этот глубокий провинциал – собственно, именно поэтому он и был избран для эксперимента, – начал действовать. В области, малозаметное пока, начиналось смутное шевеление. Флюиды демократии, словно заразной болезни, появились в воздухе. Правда, до настоящей эпидемии было ещё очень далеко. Получалось, что зам. главы опять недооценил человека. С высоты своего ума и своего положения он, великий комбинатор, гроссмейстер, как сам себя мысленно называл, просчитывая разные комбинации, всегда допускал одну и ту же ошибку – эти людишки под ним на иерархической лестнице (далеко внизу – массовка, там тьма и сырость; но и те, что были ближе к зам. главы) казались ему примитивными пешками, но стоило только начать с ними партию, как они тут же пытались вылезть в ферзи. Не раз зам. главы администрации клял себя за высокомерие, но, увы, клял всегда post factum. Теперь вот этот ванёк, губернатор Садальский. Он, судя по всему, начинал проявлять признаки проснувшегося честолюбия. Синдром Ельцина, пока, однако, в слабой форме. Ещё один Железный Шурик… Заговорил по-столыпински. Ну что ж… пока всё было под контролем.
   «Узкие людишки, – мысленно вернувшись к лежавшим перед ним бумагам, усмехнулся зам. главы. – Всё видят чёрно-белым. По-советски. Ментально они всё ещё там, перестраховываются по каждому пустяку». – Усмешка стала мизантропической, зам. главы брезгливо отодвинул донесение. Ничего неожиданного в нём не было. События развивались строго по плану. Зам. главы включил запись интервью губернатора. Слова были, как всегда у чиновников такого ранга, гладкие, правильные, пустые. Только очень внимательный человек мог уловить разницу. Чуть больше, чем в среднем по стране, про свободу и демократию, но в самом общем виде, без всякой конкретики. Просто как заклинание. Пожалуй даже, это место вполне мог бы прочесть Леонид Ильич. Несколько пассажей о самоуправлении, о правах человека, дальше вполне нейтрально о предстоящем фестивале сексуальных меньшинств – это будет хорошо встречено за границей, шокированной жёсткой позицией московских властей. Нет, всё в меру. Сдвиг если и был, то микроскопический. Пожалуй, изменения больше коснулись формы. Раньше косноязычный, часто говоривший невпопад, на сей раз губернатор Садальский точно следовал за бегущей строкой, да и текст был тщательно отредактирован, появились умные мысли. Чувствовалась талантливая рука режиссёра и спичрайтера. Странно, но в донесении об этом ничего не было.
   – Я, кажется, догадался, – усмехнулся зам. главы.
   Он пододвинул к себе телефон правительственной связи и уверенно, на память набрал номер. – Алло, Сэм, – приветствовал зам. главы администрации.
   На другом конце провода улыбался широко известный в околополитических кругах политтехнолог Сэм Лейкин, сын эмигрантов из СССР, вернувшийся в Россию в середине девяностых, президент влиятельной фирмы «Макиавелли Н.», скандально прославившийся ещё в Америке. Там Сэм едва не устроил новый Уотергейт, правда, в масштабах одного штата. С помощью дорогих адвокатов Сэм чудом избежал тюрьмы и предпочёл вернуться на промежуточную родину предков, откуда они с трудом вырвались. С тех пор Сэм от Америки старался держаться подальше, хотя и сохранял на всякий случай гражданство. Зато в СНГ сэр Лейкин имел репутацию лучшего специалиста, никогда не проигрывающего выборы. Правда, недоброжелатели объясняли победы его клиентов не столько талантами сэра, сколько связями Сэма, обилием денег и подтасовками, но, увы, это известный факт – проигравшие почти всегда говорят о подтасовках. Итак, Сэм Лейкин был на проводе.
   – Алло, Сэм, – говорил зам. главы администрации, – я не ошибся, что твой Эдуард работает с Садальским?
   – Так точно, сэр, – с лёгким оттенком фривольности отвечал Сэм, – Садальский, между нами, дубина. Но обучаемый. У вас тут… да нет, у нас… никак не перестроюсь… люди очень талантливые. Всё впитывают в себя как губка. Но главное, сэр, грандиознейший эксперимент. Примите моё восхищение. Князь Потёмкин отдыхает. Ни в одной стране ничего подобного не было. Отцам-основателям не могло даже присниться. Хотел бы обсудить кое-какие новые идеи, сугубо конфиденциально.
   – Хорошо, Сэм, – сухо пообещал зам. главы и положил трубку.
   Нет, всё пока было хорошо и действительно под надёжным контролем. Сэм Лейкин, хоть и склонен к феерическим фантазиям, не подведёт.
   «Как он сказал? Грандиознейший эксперимент? У вас страна великих экспериментов… Да, мы страна великих экспериментаторов – гордо подумал зам. главы, с вожделением нарцисса, любуясь, долгим взглядом посмотрел на себя в зеркало, брюзгливо придвинул донесение и начертал мелким, разработанным почерком круглого отличника: «Информация рассмотрена. Эксперимент. Под личным контролем».

   Вопреки первоначальным соображениям губернатора Садальского, удержать предстоящий эксперимент в тайне не удалось. То ли кем-то (не политтехнологом ли Эдуардом?) была запущена система строго дозированных утечек, то ли почти сверхъестественная индукция – словом, слухи, не очень, впрочем, определённые и не всегда понятные, выползли из губернаторской резиденции и принялись гулять по городу и области. Говорили самое разное. Что губернатора скоро снимут, что он разводится с женой и завёл себе любовницу, что его забирают в Москву на повышение, то ли министром по делам сексуальных меньшинств (вроде решили ввести такую должность по требованию Европы), то ли местного самоуправления или даже омбундсменом; ещё говорили, что новый президент решил вернуть губернаторские выборы, что области в центре дают огромный кредит и под этот, мол, кредит потребовали поменять министров, чтоб не растащили деньги, что председателя облизбиркома Тулинова переводят в Москву, и что там под него вместо Центризбиркома создают новое ведомство «Главвыборы», и что в области хотят устроить особую зону, что-то вроде зоны красных фонарей, – слухи шли кучно, как снаряды ложились всё ближе к мишеням. В сущности, в появлении слухов не было ничего сверхъестественного. Мысля вполне материалистически, можно было убедиться, что, по крайней мере отчасти, слухи не рождались на совсем уж голом месте и даже были как-то привязаны к реальности. В то время как область переживала летний зной и готовилась к жатве – для горожан обычное время отпусков, сезон, когда десятилетиями ничего не происходило, – в областном центре наблюдалась совсем не летняя активность, словно нервные флюиды были разлиты в застойном воздухе.
   Во-первых, гастроли очень известной певицы. Причём воображение провинциалов потрясли не сами гастроли, а то, что случилось потом – в честь эстрадной звезды помолодевший и одетый с иголочки, в один импорт, губернатор устроил званый ужин в очень узком кругу, без жены и даже какое-то время провёл со звездой в отдельном кабинете. Более того, во время ужина звезда выглядела сильно возбуждённой; об ужине в программе новостей сообщило областное телевидение, показало танцующего со звездой губернатора, а на следующий день с их фотографией вышла областная газета. Похоже, неспроста. Не бывает дыма без огня. Это был сигнал, подлежащий расшифровке. Фотография с губернатором в областной «Правде» в местном масштабе могла означать не меньше чем близость к генсеку на трибуне мавзолея во время октябрьской демонстрации в прошлой, советской жизни.
   Во-вторых, в прессу просочились сведения о встрече губернатора с зам. главы президентской администрации. Правда, о чём они разговаривали, можно было только догадываться. Зато в интервью две с лишним недели спустя губернатор Садальский, чего раньше никогда не было, рассуждал о свободе, демократии, правах человека да ещё о каком-то гей-фестивале. Это не могло быть просто так.
   В-третьих, оговорка министра финансов о дополнительных субвенциях. Почти одновременно заговорили об отставке сразу трёх ведущих министров. Причём на сей раз это оказались не слухи. Стало известно, что в Облдуму поступило соответствующее письмо от губернатора. И тут же вокруг письма завертелась интрига. Председатель областной думы Варяжников, давний конкурент и недоброжелатель Садальского, попытался сплотить депутатов в защиту министров. Он явно почувствовал со стороны главы исполнительной власти неясную для депутатов хитрость, какой-то тайный, непонятный пока, но, несомненно, продуманный ход и попытался его заблокировать. Однако не вышло. Депутаты раскололись. Большинство не захотели выглядеть ретроградами перед избирателями накануне выборов и дружно ударили по чиновникам (подразумевалось – по коррупционерам), чтобы доставить изверившемуся электорату хоть маленькую радость. Спектакль, однако, получился громкий – с взаимными обвинениями, киданием стульев, мордобоем и даже с голодовкой протеста. Тут надо уточнить. Голодовку держали два самых отчаянных депутата, добивавшихся громкой известности, в то время как сами уволенные министры ушли тихо, без всяких протестов, и даже выразили губернатору благодарность. Но, самое странное, если раньше работа думы проходила в страшной тайне, то теперь скандал показывали в прямой трансляции. Электорат заводили и настраивали к предстоящим битвам. То было первое публичное лекарство от Эдуарда – борьба с многолетней сонной депрессией.
   Наконец, пожалуй, самое интересное событие лета: официально было объявлено о предстоящем фестивале сексуальных меньшинств. Канцелярия губернатора по такому случаю выпустила специальный пресс-релиз со ссылками на права человека, на разные европейские конвенции и – не очень понятно, намёками – на происходящие в области процессы.
   Почти одновременно внимание местных обывателей привлекло ещё одно загадочное событие – встреча в Москве председателя облизбиркома Тулинова с Сэмом Лейкиным. Правда, до последнего дня никто в области, включая и самого губернатора, за исключением, может быть, всезнающего продвинутого Геббельса, даже не подозревал о существовании этого Сэма. Так вот, тут нужно кое-что объяснить. Как известно, любая демократия начинается со СМИ. Так и в области. Эдуард, с того самого дня, как они с губернатором, скинув официальные одежды, в полном восторге друг от друга и от громадья планов, в обнимку, пошатываясь, вышли из высочайшего кабинета к народу, то есть к секретарше Розе и к охране, иначе говоря, с момента обращения язычника-губернатора в демократа новой волны, приобрёл на хозяина области Садальского непререкаемое влияние, став его гуру, и первым делом конвертировал это влияние в неординарный телепроект. На областном телевидении появилась еженедельная аналитическая передача с интригующим и в то же время вызывающим ностальгию названием «Итоги», со своим Киселёвым и Доренко в одном лице, неким Максимом Плотниковым, которого Эдуард, а скорее, сам Сэм Лейкин, как настоящий фокусник, вытащил из рукава. Кем был раньше этот Максим Плотников, известно было довольно скудно и противоречиво – преподавателем философии, переводчиком и журналистом, но где и какую он преподавал философию, что, когда, для кого и с какого языка переводил, наконец, где публиковался и вёл репортажи – всё было покрыто тайной, хотя скорее не глухой, а полупроницаемой. Появились слухи – в Киеве, куда изменчивая судьба забросила на время немало кого из российских мэтров тележурналистики. Итак, этот таинственный Максим Плотников, лет тридцати пяти, элегантный, обученный хорошим манерам, полиглот, с поставленной бойкой речью и не слишком навязчивой склонностью к философствованию, горделиво прошагав победителем на фоне полуразрушенного областного Кремля и курантов, этот «мессия грядущей свободы», как в порыве восторга назвала его одна из близких к губернатору газет, открыл свой телебенефис. А вот этот самый телебенефис наполовину посвящен оказался вовсе не губернатору, как можно было бы предположить, а могущественному Сэму Лейкину, политтехнологу, владельцу и президенту знаменитой фирмы «Макиавелли Н.», его взглядам на будущее вечно запаздывающей российской демократии и таинственной встрече с председателем облизбиркома Тулиновым. Особенно интриговало, что встреча происходила в закрытом, только для олигархов и высшего бомонда, ресторане, где цены за ужин, по сведениям Максима Плотникова, зашкаливали за несколько тысяч баксов, и что во время этого ужина, или вечера с диковинными яствами, как выразился Максим Плотников, ресторан на полчаса посетил сам заместитель главы президентской администрации. О чём разговаривали и о чём договорились Сэм Лейкин с Тулиновым, так и осталось за кадром. Известно было лишь, что после встречи Тулинов не вернулся в область, а отправился отдыхать в Сен-Тропе. На Лазурном берегу председателю облизбиркома предстояли якобы важные деловые встречи.
   Яркий бенефис Максима Плотникова вызвал в области немалое оживление, множество разговоров и пересудов – интерес был значительно больший, чем можно было ожидать в глухой, Богом забытой провинции, где многие не столько живут, сколько кое-как перебиваются с огородов. Совсем странно – не меньше, чем к предстоящему фестивалю геев и лесбиянок. Получалось, тяга к политике не угасла, а мирно и терпеливо ожидала своего часа. И вот он пробил, этот час. Неизвестно откуда объявившиеся в области политологи исступленно спорили на телеэкране, как трактовать месседж Максима Плотникова и при чём тут Сэм Лейкин. Что хотел сказать новый властитель дум? Был ли это тайный намёк на закулису, критический залп против власть имущих, светские зарисовки, некий сигнал оппозиции, своеобразный анонс «Итогов», болезненная самореализация или… Тут мнения политологов разделились. Лишь после очень долгих споров они большинством голосов пришли к выводу, что, скорее всего, показанный сюжет означал следующее: у губернатора и Кремля всё схвачено, облизбирком будет считать правильно и действовать так же, и, следовательно… здесь следовали разные стыдливые выражения, всякие эвфемизмы и ссылки на страны с развитой демократией, из которых можно было понять что-то вроде того, что… чужие здесь не ходят или нечто подобное. Но при чём здесь Сэм Лейкин? Символ американской демократии, её изгой или артефакт? Скорее всего, последнее, утверждали политологи после долгих споров. Что же, вместо демократии мы импортируем одни артефакты?
   Значительно больше единодушия политологи проявили в похвалах свободе и суверенной демократии и даже признали, что свобода… создаёт свободного человека. Правда, новоявленные спецы рассуждали не слишком внятно, так что не все поняли, о какой собственно свободной личности идёт речь – о губернаторе Садальском, бросившем перчатку Москве, о новой телезвезде или о Сэме Лейкине.

   …Итак, процесс пошёл…
   В Госдуме всё ещё спорили, всё оттачивали формулировки нового закона. Оппозиция сначала стояла насмерть против эксперимента. Прирученная, одомашненная, она предпочитала кормиться из рук, а не добывать пищу в жестокой конкурентной борьбе. Но потом по просьбе администрации изменила позицию на все сто восемьдесят градусов. Вице-спикер Жириновский даже объявил себя соавтором идеи эксперимента. Вспомнив молодость, в пылу споров он едва не оттаскал за волосы оппонентку из КПРФ. Ради эксперимента последний из могикан девяностых, не считая человека похожей судьбы, бумажного коммуниста Зюганова, даже почти поклялся – оставить болотную Думу, захваченную новой КПСС, и выставиться в губернаторы. Словом, в Госдуме ожесточённо спорили, пытались подсчитать дебет и кредит и вывести сальдо; ждали, куда качнутся качели, не изменится ли что в тандеме; они, как всегда, опаздывали, а в области – процесс пошёл…
   Между тем процесс пошёл совсем неоднозначно. Так, во всяком случае, подумал губернатор Садальский, когда ранним утром – никогда раньше с девяностых годов такого не было – ему позвонил начальник областного УВД.
   – Михалыч, – кричал мент в трубку, – я предупреждал. Разболтались, к чёртовой матери. Игрушки какие-то… А всё эта дерьмократия. Доигрались, сукины дети. Разреши, Михалыч, я разгоню.
   – Кого? – выругался про себя губернатор. – У тебя что, белая горячка?
   – Там какая-то демонстрация. – Начальник УВД закрутил матом длиннейшую руладу.
   – Ты узнай сперва, шизик, – ответно закричал в трубку губернатор, – что за демонстрация. За кого?
   – Михалыч, не надо поступаться принципами. Надо разгонять, – настаивал начальник УВД. Он, похоже, был порядком не в себе.
   – Ты что, Нина Андреева, бля… Окстись! – заорал губернатор и бросил трубку.
   В последнее время губернатор захаживал в церковь и даже начал уверенно креститься, спасибо, что в детстве учила наперекор безбожной власти бабушка. Садальский в Бога не верил, но был тайно крещёный, теперь он носил крест – так было правильно, все губернаторы носили и даже сам хитроумный, не верящий ни в Бога, ни в чёрта Алхимик. Вот и сейчас губернатор сказал начальнику УВД области «окстись», хотя сам не знал толком, что это за слово такое и что оно обозначает. Подразумевалось: сиди тихо и не высовывайся.
   Однако с демонстрацией надо было что-то решать. Не дай бог, набедокурят, устроят какую-нибудь революцию, дойдёт до Москвы. Демократия демократией, а по головке не погладят всё равно. Одно слово дерьмократы. Что это могут быть совсем не демократы, в голову губернатору не приходило. Он бы, пожалуй, тоже действовал как попроще – разогнать, и дело с концом, но в последние дни губернатор Садальский привык ничего не предпринимать, не посоветовавшись с Эдуардом. К тому же и сам он теперь был лидером демократического эксперимента, то есть вроде как демократом. Интересно, что сейчас делает Эдуард, почему не звонит, почему ничего не предпринимает. Надо было спешить, пока события не вышли из-под контроля.
   – Что там случилось? Что за демонстрация? – вместо приветствия поинтересовался губернатор, поспешно садясь в свой «лексус», у водителя с охранником.
   – Да ничего там не случилось, – отвечал охранник, двухметровый амбал, едва помещавшийся рядом с водителем, неожиданно высоким, не по фигуре, слегка охрипшим голосом. – Два пикета сопливых. Какие-то идиоты. Вам Грачёв звонил? Так он третий день не просыхает.
   Вскоре губернатор убедился, что демонстрации и в самом деле не было. Было, действительно, два пикета, стоявших по разные стороны местного Белого дома, метрах в двухстах один от другого, и, судя по всему, враждебных между собой. Над одним из пикетов колыхался плакат: «За права человека!»; в пикете стояли человек шесть-семь, время от времени к ним подходили прохожие и расписывались в каких-то бумагах. Над другим пикетом, расположившимся у противоположного торца, активисты держали сразу два плаката: «За Советский Союз!» и «За Родину, за Сталина!»; людей в этом пикете было примерно столько же. Губернатор Садальский, обозрев поле идейного противостояния, сплюнул от осуждения, выругался и, больше не проронив ни слова, в сопровождении охранника-амбала направился в Белый дом, который, вопреки принятому названию, был вовсе не белым, а грязно-серого цвета. Поднявшись на лифте на губернаторский этаж, Садальский сразу направился к Эдуарду. Тот был официально назначен на должность главного советника губернатора по имиджу (недруги губернатора острили – на должность серого кардинала; поговаривали – спецпредставителем Москвы и даже – Татьяной Дьяченко), поэтому кабинет Эдуарда со спецсвязью находился прямо напротив губернаторского. Эдуард, ожидая губернатора, развалился в кресле и развлекался тем, что подбирал к портрету Садальского разные бороды, делая его попеременно похожим на Карла Маркса, Николая II, Фиделя Кастро и бен Ладена.
   – Ты тут какой-то хреновиной занимаешься, – рявкнул, не здороваясь, губернатор, – а там, не видел, что ли, два пикета… Пошло-поехало, доигрались… Как в Москве в девяностом году…
   – Геннадий Михайлович, это ваш шанс. Я телевизионщиков вызвал. Как раз вечером передача у Плотникова, – сохраняя ледяное спокойствие, едва обернувшись, сообщил Эдуард.
   – Что? – взвился губернатор. – Да я с этим прохиндеем…
   Что он с этим прохиндеем и отчего вообще Максим Плотников прохиндей, губернатор не знал и потому оборвал свой крик на полуслове.
   – Что с пикетами делать, подскажи. Генерал этот хренов меня достал. Хочет разогнать.
   Эдуард решительно поднялся.
   – Геннадий Михайлович, это я организовал для вас пикеты. Надо показать народу, как вы умеете разговаривать с людьми. А пьяного скалозуба – срочно на пенсию, пока не наломал дров.
   – Какого Скалозуба? – забыл про генерала потрясённый губернатор.
   – Вашего, эмвэдэшного. Грибоедова не читали? За каждого динозавра – от двух до пяти процентов рейтинга. На президента с премьером посмотрите, учитесь.
   Пример президента с премьером подействовал на губернатора неотразимо. Садальский даже забыл, что у генерала Грачёва тесные связи с местными авторитетами и что поэтому мент ему, губернатору, очень даже нужен.
   Минут через пятнадцать, едва прибыли журналисты с камерами, губернатор Садальский, тщательно причёсанный и одетый в такую же, как у пикетчиков, курточку, вышел к народу. На ступенях Белого дома, чтобы усилить эффект, губернатор задержался на несколько мгновений – телевизионщики напряглись: в какую сторону пойдёт глава области, налево, к правозащитникам, или направо, к патриотам, имело символическое значение. Губернатор оказался на высоте казавшейся неразрешимой задачи – повернул налево, пообщался с правозащитниками и даже, невероятно, подписал петицию об освобождении Ходорковского; затем пошёл направо, опять пообщался с народом, на сей раз, для равновесия, почти пятнадцать минут против десяти, и опять подписал петиции, сразу за Советский Союз, против олигархов и в поддержку прокуратуры против «ЮКОСа». Полный плюрализм. Тут, однако, выявилась новая интрига. Оказалось, что в обоих пикетах стоят хоть и враждующие между собой, но родственники. Душка губернатор тут же предпринял челночную дипломатию, свёл и помирил родственников, сфотографировался со всеми на память – вечером Максим Плотников в передаче «Итоги», которую на сей раз не отрываясь смотрели не только своя, но и соседние области, величал губернатора ведущим и самостоятельным региональным политиком, готовым дать фору Москве. К тому же ещё и миротворцем. Миротворец – это запомнилось; запомнилось многократно повторенное, как удар головой Зидана в грудь Метерацци, рукопожатие разделённых политикой родственников. Новое прозвище накрепко приклеилось к губернатору. Никто не вспоминал больше, что в прежние годы губернатора, бывало, называли Жлобом.

   – Итак, первый подвиг Геракла, растиражированный в эфире и доведённый до каждой семьи, совершён, – велеречиво, с присущим ему юмором, записывал в рабочем дневнике Эдуард.
   Подвигов, однако, как известно, было двенадцать. Теперь губернатору предстояло сразиться – не с Немейским львом, Лернейской гидрой или Стимфалийскими птицами, – противник был значительно серьёзней: цены. Цены не подчинялись губернатору и росли, вызывая ропот в небогатой области. Конечно, всё можно было валить на Москву, на Центробанк, на слабую антимонопольную политику – всегда валили, и справедливо, но можно было и выступить укротителем. К тому же, губернатору подвернулся случай. Посещая как-то районный городок, начальник области как бы невзначай зашёл в супермаркет. Магазинчик был небольшой, одно название, но цены – не то чтобы кусались сильнее, чем вокруг, но для тощих кошельков жителей райцентра явно были завышены. Старожилы ещё вспоминали очереди за колбасой по два двадцать и водку за два восемьдесят семь.
   – Кто здесь хозяин? – наливаясь кровью, взревел губернатор по старой обкомовской привычке.
   Трясущийся хозяин предстал перед губернатором.
   – И директор ты? – продолжал бушевать Садальский. – Снять директора, сей же момент.
   – Он что, должен снять самого себя? Как можно приказывать хозяину? Я, может быть, плохо понимаю по-русски, – изумился английский корреспондент, затесавшийся в свиту губернатора по приглашению Эдуарда.
   – Олл райт, – усмехнулся Эдуард, – отлично понимаешь по-русски. Только мыслишь не по-нашему.
   Действительно, никто, кроме англичанина не нашёл в распоряжении губернатора ничего странного. На глазах довольной публики свершалось чудо.
   Хозяин униженно кивал и клялся тотчас же снять директора.
   – И цены снизить на двадцать процентов, – смягчившись, потребовал губернатор. – Не снизишь – закрою.
   Цены были снижены. Вслед за жалким супермаркетом – во всей области. Пусть и не на двадцать процентов. Только крупные сети закрылись на учёт. Правда, торжество губернатора над ценами было недолгим. Через несколько дней они снова начали расти, как отрубленные головы у Лернейской гидры. Но неизбалованная публика всё равно была довольна: во-первых, никто не ждал, что чудо будет долгим, зато губернатор показал кузькину мать торгашам и буржуям, а во-вторых, самые предусмотрительные и вёрткие успели на несколько месяцев запастись продуктами. Торжествовали и Максим Плотников с его районными корреспондентами – прекраснейшая тема для «Итогов», но больше всех – областная «Правда», некогда большевистская боевая газета. Воспользовавшись случаем, орган обладминистрации, как в советские времена, обличал капитализм, вспоминал Маркса и призывал губернатора декретом установить цены на социально значимые товары. Среди громких восторгов потонули голоса редких скептиков. Эти упрекали губернатора в волюнтаризме и плагиате – не он первый демонстративно боролся с ценами, как с ветряными мельницами, и снимал директора, – но, главное, в пренебрежении законами рынка. Даже называли всё это дешёвым шоу.
   Между тем, войдя во вкус, губернатор продолжил совершать свои подвиги. В маленьком районном городишке, где жители, закон, местные депутаты, прокурор и даже председатель избиркома одинаково оказались бессильными перед ворюгой-мэром, стоило появиться губернатору, сверкнуть по-царски очами – и мэрчик добровольно запросился в отставку. Не стал ждать отрешения от должности.
   – Вот она, российская демократия, – иронизировал с экрана Максим Плотников, – приехал Хозяин и навёл порядок. Получается, у нас – хозяйская демократия.
   Увы, среди множества довольных смещением мэрчика и здесь нашлись недоброжелатели, всё те же высоколобые скептики, утверждавшие, что мэрчика принесли в предвыборную жертву и что на самом деле он до последнего был тайной креатурой губернатора и его же, губернатора, дойной коровой. Почти двадцать лет служил губернатору верой и правдой, пока не отбился от рук.
   – Что же мешало честному губернатору убрать его раньше? Ведь знал, что мэрчик ворует! – восклицали высоколобые.
   – Бог им судья, этим профессорам, кабинетным теоретикам, оторванным от жизни, – по-макиавеллиевски улыбались с экрана Эдуард и Максим Плотников.
   «Профессора» – это звучало почти как Гайдар с Чубайсом. Народ из принципа не желал их слушать.

   Между тем настал день срамного праздника. Геи и лесбиянки, со скандалом изгнанные из Москвы, съезжались в областной центр, щедро сорили деньгами, в благодарность к местному руководству обещали устроить особенно пышное и красивое зрелище. Плюс к тому ещё основать фонд поддержки собратьев, проживающих в провинции.
   Аборигены тоже готовились. Посмотреть на Содом и Гоморру собрались не только горожане. Целыми семьями, с детьми, приезжали сельские жители, во множестве даже из соседних областей. Зрелище-то было невиданное, невероятное, едва ли инопланетяне могли бы вызвать больший ажиотаж. Съезжались журналисты и телерепортёры; немногочисленные местные терялись среди приезжих из Москвы, Санкт-Петербурга и других городов, во множестве были и гости из-за границы. Событие всё больше приобретало политическое значение. Никогда, пожалуй, со времени войны не звучала иностранная речь так часто на улицах тихого провинциального центра. «В этом областном городе вновь возрождается российская свобода», – гордо заявлял известный телеас, никогда не скрывавший свою нетрадиционную ориентацию, проделавший ради ренессанса российской свободы путь в несколько тысяч километров. Сам он в последние годы работал ведущим аналитиком на специальном канале для геев и теперь мечтал создать такой же канал в России. «Сексуальная свобода – неотъемлемая часть прав и свобод человека. С этой, частной свободы должен начаться великий путь к всеобъемлющей демократии», – вторил ему другой, не менее известный западный гуру, примерный семьянин, либерал и социалист. Впрочем, среди приезжих встречалась и публика другого сорта. Так, известный пастор-гомофоб прибыл специально, чтобы выступить с проповедью в передаче Максима Плотникова.
   Неизвестно откуда – источник так и не был установлен – среди пишущей братии распространился слух, на следующий же день попавший на телеэкраны и в газеты, что областной центр решено превратить то ли в третью столицу России, то ли в особую зону. В столицу (зону) российской свободы, секса и казино.
   Нельзя сказать, что местные жители не были консервативны и с полным одобрением относились к происходящему. Напротив, в отличие от безразличных, перекормленных зрелищами, занятых собой москвичей, потерявших способность удивляться и возмущаться, искусственно толерантных, провинциалы возмущались и осуждали иной раз даже весьма громко, но в то же время их влекло к себе дивное зрелище, они были возбуждены и горды, что выбор пал именно на их город, что именно их губернатор и мэр проявили независимость и разрешили такое, им было приятно оказаться в центре всеобщего внимания, импонировали стрекотание телекамер, иностранцы, деловитые журналисты у центрального телеграфа; им нравилось давать интервью, которые прямо на улицах записывали журналисты из многих стран, нравилось стать знаменитыми, и они, подыгрывая журналистам и телевизионщикам, размахивали флажками и цветами, кричали в объективы телекамер: «Свобода, свобода!», стояли вдоль улиц и приветливо махали руками. Многие к тому же уже успели или ещё рассчитывали прилично заработать. Да и было чему удивляться. Жители области, кто постарше, ещё смутно помнили обязательные майские и ноябрьские демонстрации, молодёжь же вживую их не видела никогда, то есть многолюдные демонстрации и акции в новое время, может, и были, но они проходили, не оставив следа ни в душе, ни в памяти, вроде выступлений профсоюзов в поддержку работодателей. Да и что было вспомнить из прошлых советских лет: официоз, портреты партийных старцев, пустые лозунги, серых людей на трибуне, обязательно в шляпах (что был среди них и нынешний губернатор, все уже забыли), очереди за пивом по ходу шествия – сейчас же было иное: геи и лесбиянки, нарядно одетые, хотя и не без странности, – иные мужчины были с серьгами и в юбках, а женщины, напротив, в брюках, – шли весело, с криками, с речёвками на разных языках. Здесь действительно была вся Европа. Все были с цветами и воздушными шариками; вместо портретов членов политбюро над толпой развевались огромный презерватив и целующиеся губы. Чуть сзади несли плакаты: «Свобода начинается с секса!», «Свободным людям – свободный секс!» и «Однополые браки – шаг к свободе!». За ними, танцуя, двигались колонной полураздетые, накрашенные до неузнаваемости девицы, – говорили, что это подрабатывают студентки, – эти несли огромное полотнище: «Долой ханжество!». Вслед за девицами КамАЗы тащили карнавальные платформы – там был маскарад; люди с платформы, то ли женщины, то ли мужчины, бросали в толпу конфетти, стреляли пушки-фаллосы, молодым раздавали презервативы, пожилым – виагру и всюду гремела музыка. Наконец, на последней платформе публику ожидал ещё один сюрприз. Танцоры из Рио-де-Жанейро, мужчины и женщины, почти донага обнажённые, в бешеном ритме исполняли самбу. В дополнение в киосках вдоль главной улицы – Ленина – бесплатно угощали пивом. Понятно, что пиво лилось рекой. Но не кончалось; предусмотрительные организаторы пригнали ради праздника машины-цистерны. Лишь в одном месте скинхеды и некие православные граждане в чёрном хотели протестовать, а может быть, и драться, но вскоре сникли от пива, всеобщего веселья и наглых ощупывающих взглядов дюжих гомосексуалистов и предпочли раствориться в толпе.
   Геи и лесбиянки с презервативом, целующимися губами и плакатами прошли довольно быстро, платформы проехали; вопреки смутным ожиданиям провинциалов, никто не превратился в соляной столп; только праздник – остался. День был тёплый, солнечный, и люди до позднего вечера гуляли, пили пиво, горланили песни и танцевали – лишь несколько позже от Максима Плотникова они узнали, что это были осенние вакханалии. Ещё неделю после праздника потрясённые провинциалы слушали радио, смотрели телевизор (даже дежурство устанавливали) и покупали газеты – искали себя в танцующей толпе, среди пьющих пиво, дающих интервью, а бывало – дерущихся или мирно спящих на скамейках или прямо на траве, а то и посреди скверов и улиц.

   А что же в этот судьбоносной день вхождения в европейскую цивилизацию, как выспренно выразился всё тот же Максим Плотников, делал наш старый знакомец, губернатор Садальский? В сопровождении охраны и неизменного Эдуарда он, разумно отказавшись от стояния на трибуне, общался с народом, то есть ходил по центральной улице, жал руки, обещал изобилие, достаток и снижение цен, торговцам – рай в отдельно взятом российском городе, пил со всеми бесплатное пиво и даже играл на ложках, но всё, как с восторгом сообщал в «Итогах» Максим Плотников, а за ним все областные газеты – исключительно в меру, без эксцессов, случавшихся с другими тяжеловесами. Замечено было также, – тут постарались глянцевые журналы, – что губернатор начал активно худеть: уже не сверхцентнерный советский секретарь обкома, хотя и не стройный новорусский политик. Преображение, однако, началось и было зримым. Вместе с преображением менялся и рейтинг губернатора…

   Через два дня после праздника Эдуард, как всегда, утром предстал перед губернатором Садальским.
   – Поздравляю, Геннадий Михайлович, – произнёс он слегка торжественно, – ваш рейтинг на вчерашний день почти сорок процентов. Как видите, мы успешно решаем задачу вполне мирными средствами: без войны, без взрывов домов и террористов. А ведь через неделю у нас ещё демонстрация ночных бабочек. – Губернатор тяжко вздохнул, Эдуард же напористо продолжал: – Я сообщил Сэму. Госдуме пора принимать пакет законов. Фора скоро заканчивается. Затягивать с выборами нельзя. Помните, по Ленину, вчера – рано, а завтра – уже поздно.
   Эдуард расселся перед губернатором, закинул ногу на ногу и вытащил из сумки ноутбук.
   – Теперь, Геннадий Михайлович, нам надо обсудить конкурентов. Самых опасных мочить перед стартом. Коммунист из капиталистов, бывший водитель Жириновского, справедросс – это, понятно, антураж.
   – Немцов, Каспаров, Рыжков, Лимонов, Касьянов, – неуверенно стал перечислять губернатор, – все обиженные и отстранённые. Не дай бог, ещё Бабурин, Глазьев, Хасбулатов, Рогозин… Да кто же их знает, сколько их будет. На всю Россию одна область. Конкуренция больше, чем на президентских выборах… Все демократы и патриоты. – Губернатор снова тяжело вздохнул. Неизвестно, сколько останется от его однодневных сорока процентов. Неужели всех их мочить, всю Россию?
   – Нет у нас ни демократов, ни патриотов, – с усмешкой отвечал Эдуард. – Есть люди, которые возомнили себя демократами или патриотами. В стране, где нет демократии, не может быть настоящих демократов. Демократами не рождаются, демократами становятся. Наша ментальность – большевизм. Что касается патриотов, помните Льва Толстого: «Патриотизм – последнее прибежище негодяев». Классик, надо думать, имел в виду не любовь к Родине, а идеологию ксенофобства.
   – А кто же у нас есть? – недовольно поинтересовался губернатор.
   – Путаница в головах – вот это у нас есть. А если полусерьёзно – славянофилы и западники, многократно мутировавшие до неузнаваемости и распавшиеся на мелкие секты. Широты взглядов у нас больше нет. Это раньше болели за всё человечество. Узнаёте? Другой классик, изрядный, по-моему, лицемер. Рассуждал о мировой гармонии, о слезинке ребёнка. Было когда-то – хотели землю в Гренаде крестьянам отдать, бредили мессианством, несли революцию на кончиках пик, мечтали Стамбул обратить в Константинополь, а нынче – плевать на всех… Кроме разве что братской Грузии… Кто же у нас есть, спросите. Ну… доморощенные либералы и государственники. Скорее, псевдо. Бедствие России – власть; не меньшее – оппозиция. Так что не считайте вы этих перелётных лебедей. Чужие здесь не ходят, при нашем-то избиркоме. У нас пока, – Эдуард сделал ударение на этом «пока», – губернаторские выборы, а не праймериз. Из возможных конкурентов вырисовывается только один, председатель облдумы Варяжников. Этот сукин сын может перебаламутить всю «Единую Россию». Так? Нам это нужно? Больше никого – пусто?
   – Пожалуй, Варяжников номер один, – задумчиво согласился Садальский, – единоросс, амбициозный, при деньгах, авторитет.
   – Вот его и замочим. Прямо на взлёте. Пока он нам не нагадил. Помните историю с генпрокурором?
   – Со Скуратовым? – заинтересовался губернатор.
   – А историю с баней? – продолжал Эдуард, не отвечая на вопрос губернатора. – Баня – это русское минное поле. Убойный заряд для любого тяжеловеса. А уж хлипенького Варяжникова с рейтингом меньше десяти процентов разнесёт в клочья. А ещё?
   Губернатор Садальский, полузакрыв глаза, долго сидел в кресле. Наконец сказал неуверенно:
   – Соловей. Харизматик. Играл одно время в драмтеатре Гамлета. Успех, поклонницы, цветы – он возгордился и запил. Улетел завклубом в Пятихатки, самый дальний район. Не успокоился. Перебаламутил народ, стал избираться в мэры. Прежний мэр, единоросс, как раз погорел на коррупции. Народ его ненавидел. А этот – артист, оратор. Фонтан идей, то ли мечтатель, то ли провокатор, народный заступник, популист, сумасшедший. Всего понемногу. Адская смесь. Обещал для фермеров открыть рынок, выгнать перекупщиков, ну, понятное дело, навести порядок, посадить взяточников. Снизить цены вдвое, создать кооперацию. Стандартный набор. Называл себя демократом-ленинцем, митинговый трибун. Хозяина рынка грозился убить, выгнать из Пятихаток кавказскую мафию. Люди наслушались его речей и подожгли рынок. Соловья заподозрили и посадили, подстрекателя и демагога. Вот тут и началось. Демонстрации, митинги, воззвания, Интернет, пикеты у обл администрации. Национал-патриоты объявили его своим русским героем, борцом с кавказской мафией, пострадавшим за русское дело.
   Эдуард напряжённо, не перебивая, слушал губернатора.
   – Ну и…
   – А дальше – конфуз. Обвиняли по двум статьям. За поджог рынка и разжигание межнациональной розни. Оскандалились… Поджог не доказали. Свалили на среднеазиатов, вроде бы им не заплатили. Те явились с повинной. Не сами, конечно, доброжелатели привели. Разжигание розни тоже невнятно. Решили спустить на тормозах. Вышел из зала суда народным героем. Эдакий Илья Муромец. ДПНИ носил его на руках. Потом утихли, что-то у них не сладилось.
   – Однако разве суд не стоит у нас над законом? – то ли вопросительно, то ли утвердительно произнёс Эдуард.
   Губернатор понял с полуслова.
   – Выборы прошли к тому времени, он нам больше был не опасен. К тому же – народ… Народ у нас только с виду пассивный и безразличный. Не дай бог, сорвётся с тормозов. Да и Соловей договорился с прокурорскими. Обещал быть паинькой, утихомирить страсти.
   – Значит, гнётся? – заинтересовался Эдуард.
   – Гнётся, да не ломается, – задумчиво произнёс губернатор, – неглупый мужик. Демагог. Ванька-встанька.
   – И где он, этот ваш Соловей? Так и сидит в Пятихатках?
   – Вернулся в областной театр. Ролей у него теперь много. Театр тихо прогорал. Сейчас публика ходит исключительно на Соловья. Харизматик. Прославленный. Вроде затих с политикой. Но чем чёрт не шутит. При демократии всё может быть… Даже Гитлер…
   – Да, – усмехнулся Эдуард, – современный Гриша Добросклонов, народный заступник… или Робин Гуд. Очень опасный тип. Народ на таких падок. Не разыграть ли нам этого Нерона?
   – Что? – не понял губернатор.
   – Мысли вслух. Кстати, Геннадий Михайлович, ваш главный областной антисемит, бывший философ…
   – Ерзиков? – уточнил Садальский.
   – Ерзиков, точно. Всё пишет?
   – Пишет.
   – Однолюб, – усмехнулся Эдуард, – это такой бизнес у наших патриотов – евреи. Не пойдёт на выборы? Не опасаетесь?
   Губернатор недовольно передёрнул плечами.
   – На одних евреях в губернаторы не проедешь. – Садальский поставил на стол бокалы и налил в них коньяк. Молча, не чокаясь, выпили. Приятное тепло разлилось по всему телу.
   – Я, Геннадий Михайлович, по убеждениям либерал, – с неожиданной доверительностью заговорил Эдуард, обняв губернатора за плечи, – только недолюбливаю наших либералов. За злостную дискредитацию идеи. Всё точно по Чаадаеву. Помните: «…Мы, можно сказать, некоторым образом – народ исключительный. Мы принадлежим к числу тех наций, которые как бы не входят в состав человечества, а существуют лишь для того, чтобы дать миру какой-нибудь важный урок…» Урок, естественно, отрицательный. Это о наших либералах.
   Заметив недовольство на лице губернатора Садальского, снова налившего коньяк в бокалы, Эдуард резко сменил тему:
   – Впрочем, вас это пусть не беспокоит. Вы – мой проект, а это больше, чем убеждения. Вам я предан, как Пигмалион Доротее.
   Они выпили, помолчали и снова наполнили бокалы.
   – Получается, что я для тебя Буратино, – опрокинув новый бокал, с пьяноватой обидой сказал губернатор.
   – Скорее, крошка Цахес, – едва улыбнулся Эдуард.

   События в области между тем шли своей чередой. В следующий же уикенд проходила демонстрация тружениц древнейшей профессии, собравшихся из многих городов необъятной страны. Мероприятие тружениц секса вызвало не меньший фурор, особенно среди молодёжи и мужской части населения, чем гей-парад на прошлой неделе. Снова в областной центр приезжали любознательные селяне и любопытствующие из соседних областей, опять лилось рекой пиво, бросали конфетти и раздавали презервативы. Все гостиницы и всё, что втридорога сдавалось в частном секторе, – всё было занято, рестораны заполнены, отовсюду доносились звуки оркестров, на всех улицах стрекотали камеры, бойко шла торговля. По случаю столь важного события торговцы устроили грандиозные распродажи. В музыке, вине и веселье рождалась третья столица России, город Свободы. Впрочем, как говорили остряки, не только столица свободы, но и секс-столица России.
   Нужно отдать должное прагматизму и организованности ночных бабочек. Довольно быстро проведя демонстрацию и показав себя народу – ярко, но без излишеств, – они во главе с оргкомитетом, возглавляемым харизматичной и решительной, из бывших комсомолок, Мессалиной Андреевой, собрались на конференцию в областном театре по обмену профессиональным опытом и мониторингу соблюдения гендерных прав. Труженицы секса, надо сказать, проявили высокую пролетарскую сознательность. Уже через пару часов они объявили о создании Всероссийского профсоюза и женской партии Свободной любви и приняли соответствующие декларации.
   – Первая ласточка, – радовались горожане, наслаждаясь бесплатным пивом и слушая трансляцию с конференции.
   Штаб-квартиры профсоюза организованных тружениц и женской партии должны были разместиться в областном центре. Вот оно, рождение третьей столицы, начало экономического бума. Российский Лас-Вегас. Лиха беда начало. Все флаги в гости будут к нам. Тут же распространился кем-то пущенный слух, что на осуществление новых столичных функций Федеральный Центр обязался выделить крупные субвенции и что ночных бабочек крышуют очень высокие лица.
   Правда, на сей раз не всё прошло гладко. Из-за многочисленных эксцессов даже пришлось вмешаться милиции. Началось с того, что некие религиозные граждане устроили пикет. Они развернули плакат: «На всякую Мессалину найдётся своя Агриппина [5 - Мессалина – первая жена римского императора Клавдия, прославившаяся развратностью, была казнена по настоянию Агриппины, племянницы Клавдия, ставшей его второй женой. Агриппина – мать императора Нерона, известная тем, что отравила императора Клавдия, а позднее была отравлена по приказу Нерона.]» – и стали собирать подписи за превращение города и области в зону, свободную от секса. Граждане, впрочем, простояли недолго. Явившаяся к ним самолично Мессалина потребовала:
   – Если вы от имени господа Бога, давайте доверенность. А нет доверенности, улепётывайте… Святая Мария Магдалина, наша покровительница, грешила, а нам сам Бог велел.
   Самозваные граждане под улюлюканье, крики и ругань ночных бабочек и их многочисленных горячих приверженцев поспешно ретировались, однако спокойствие наступило ненадолго. Совсем скоро на штурм театра пошли подвыпившие и разгорячённые молодые люди, среди которых, по данным милиции, оглашённым в тот же день Максимом Плотниковым, было немалое число сутенёров, встречно решивших утвердить собственный профсоюз. Несколько человек особенно буйных пришлось арестовать, остальных милиция оттеснила на площадь. Страсти всё ещё бушевали, когда в здание областного театра в сопровождении охраны вошёл через чёрный вход председатель областной думы Евгений Андреевич Варяжников. Отважный депутат лучился от радости. Он был в восторге не только от общества настоящих профессионалок, но ещё и потому, что на сей раз ему удалось обойти губернатора. В то время когда осторожный Садальский притворялся любящим супругом и сидел якобы у одра заболевшей половины, председатель облсобрания, оказавшийся в роли догоняющего, смело пошёл ва-банк.
   – У нас, депутатов, и у вас, мои обаятельные, много общего, – заявил честный депутат под бурные, продолжительные и искренние аплодисменты, переходящие в нескончаемую овацию. От этой овации и от призывных, обещающих улыбок, от бурно колыхавшегося бюста Мессалины, сидевшей рядом в президиуме, от её дурманящего запаха, от родства комсомольских душ, – версий в последующие дни было высказано множество, вплоть до приёма алкоголя, – председатель облсобрания окончательно потерял голову и принялся обещать: пылкой любви между партиями, сотрудничества на выборах, построить в областном центре квартал Красных фонарей, для чего главный депутат пообещал, бросив все дела, с ближайшими коллегами, не откладывая, для изучения опыта отправиться в Голландию, в город Амстердам, а членам только что созданного профсоюза всяческую поддержку и помощь в регистрации, социальную и прочую защиту при одном-единственном условии – честно платить налоги. Закончив речь, председатель облсобрания долго не покидал девушек – снимался с ними на память, особенно сразу с двумя – с Мессалиной Андреевой и ещё с одной, молоденькой, похожей на модель, победительницей тут же проведённого конкурса на самую красивую, дорогую и неотразимую. Впрочем, с конкурсом, как вскоре выяснилось из прессы, да и всё от того же всезнающего Максима Плотникова, не всё было чисто – господин Варяжников, возглавив жюри, пролоббировал свою протеже, с которой уже давно был в связи. Писали даже, что ещё до её совершеннолетия.

   Да, получилось так, что председатель облдумы Варяжников, развлекаясь с ночными бабочками и думая больше всего о рейтинге, по легкомыслию даже не догадывался, что вокруг него натянуты сети и расставлены папарацци. Бывший авторитетный предприниматель по прозвищу Варяг давно привык, что все его боятся, и не испытывал ни малейшего ощущения опасности.
   Напротив, он раздувался от гордости, глядя, как его снимают, и высокомерно поглядывал на журналистов, в которых видел только обслугу. Если Варяг о чём и беспокоился, так только о том, как к его похождениям отнесётся жена, с которой у депутата давно шла тайная война. Впрочем, он знал, чем её усмирить – деньгами, драгоценностями и угрозами. Между тем как Варяг блаженствовал, ловушка захлопнулась. На следующий же вечер Максим Плотников, маэстро, как стали его называть, прямо на телеэкране превратился из вальяжного, самодовольного интеллектуала Киселёва в телекиллера Доренко и стал рассуждать о нравственности, об ответственности политиков перед электоратом и близкими, о том, что политик – не свободный человек, а раб на галерах, и заодно демонстрировать фотографии. Вот молодой восходящий политик Варяжников, в то время ещё Варяг, рядом с красавицей женой, вот они же перед выборами возлагают цветы у Вечного огня, а вот он же, Варяжников, главдепутат, среди немецких гомосексуалистов, полураздетый – сдаёт им Родину; ещё фото – в обнимку с лесбиянкой; затем он же, Варяг, – защитник однополых браков, тьфу, потом целая серия – с проститутками, особенно со знакомой нам Сонечкой Лилевиной, порнозвездой, победительницей конкурса «Мисс свободная любовь», с подробным рассказом о том, кто такая эта Сонечка, с кем из известных людей успела побывать в постели и в каких трудилась вип-борделях. Получалось, не просто двадцатидвухлетняя львица секса, но – почти наверняка шпионка, новоявленная Мата Хари, специально заброшенная в область под предлогом создания партии Свободной любви. В заключение, вернувшись к основному герою, Максим Плотников продемонстрировал, что в руках у него отнюдь не случайные фото – вот вам и ролик из бани, снятый варяжниковскими друзьями, где наш герой-депутат, играя фаллосом, обнимает сразу две обнажённые натуры с безразмерной силиконовой грудью. А вот и ещё – Варяг и законник Миша, по прозвищу Муравей, оба голенькие в бане, в окружении обнажённых девиц пьют пиво. Занятно их развела судьба: Муравей, многим известный в области, ныне мотает срок, а Варяг заседает в парламенте.
   Область, после многолетнего информационного воздержания посаженная на иглу плотниковских «Итогов», неотрывно смотрела в телевизор в состоянии чуть ли не сомнамбулическом: женщины, особенно пожилые, плевались, мужчины, не найдя других слов, матерились прямо при дамах. Теле-Люцифер, он же Кашпировский, он же Максим Плотников, вызвал в тихой провинции всеобщее помешательство.
   Люди ещё не успели прийти в себя, всюду только и обсуждали «Итоги», сам герой пребывал в нокдауне и клялся разъярённой супруге, что всё это чистая ложь, геббельсовская пропаганда, как последовал новый удар. На сей раз это был журнал обладминистрации. Вообще-то журнальчик слыл вполне бездарным и выходил обычно тиражом не больше ста экземпляров. Его просматривали только высшие чиновники и аффилированные с администрацией местные олигархи. В городе журнал так и называли – для олигархов, сразу по двум причинам. Во-первых, он стоил очень дорого и в бедной области доступен был только крутым бизнесменам и важным чиновникам, получавшим его бесплатно. Во-вторых, в журнале обладминистрацией объявлялись разные конкурсы, исключительно для своих. Непосвящённым и неприближённым даже достать это чтиво было невозможно. Однако на сей раз журнал обладминистрации издан был огромным тиражом в пятьдесят тысяч экземпляров и распространялся бесплатно: толстые стопки сверкающего глянцем издания, отпечатанного в Финляндии, лежали в парикмахерских, на рынках, в магазинах; модный глянец раздавали даже в автобусах. В специздании обладминистрации были опубликованы известные по «Итогам» и совсем новые фотографии – спикер Варяжников с Сонечкой Лилевиной в костюмах Адама и Евы. Тут же, в журнале-бестселлере, помещены были фотографии банные – крепко подвыпивший Варяжников в развесёлой компании нудистов с девочками. Не меньше поразило провинциалов и то, что рядом с фотографиями приложена была справка из некой криминалистической лаборатории антитеррора о том, что все фотографии подлинные, без признаков монтажа. По всем законам государственная лаборатория не имела права производить подобную экспертизу и публиковать её данные, но факты упрямая вещь – заключение было. Сага о бане распространялась по области как лесной пожар; журнал обладминистрации переходил из рук в руки. Вскоре те же фотографии появились в Интернете с весьма фривольными и вместе весёлыми комментариями. Продвинутый народ откровенно оттягивался. Студенты и школьники издевались над спикером на форуме. Некоторые, постарше, правда, заговорили, что вот, мол, вам и демократия, снова наступили на прежние грабли, вернулись в лихие девяностые. Не лучше ли нынешняя блаженная тишина?
   Все ждали, что скажет прокуратура. Но, как всегда, прокуратура поначалу пыталась отсидеться, потом отступила и возбудила уголовное дело – то ли по поводу распространения порнографии, то ли по случаю вмешательства в частную жизнь. Расследование, однако, не заладилось, дело вскоре заглохло.

   В том же номере журнала обладминистрации, где несколько разворотов были посвящены амурам председателя заксобрания, была опубликована статья ранее малоизвестного доцента – экономиста Маликова, принесшая автору громкую известность. Доцент политехнического университета, а по совместительству ещё и новоиспечённый экономический советник губернатора, исследовал в горячем режиме влияние свободы и демократии, то есть только что начатого эксперимента, на экономику области. Местный Илларионов продемонстрировал поразительные результаты: между индексом ожидания свободы (ИОС) и экономическим ростом в области отмечалась прямая корреляция. Так, цены на недвижимость в областном центре выросли за месяц на восемь процентов, то есть, заключал доцент, каждый горожанин стал на восемь процентов богаче – и это в то самое время, когда в Москве и в других центрах, поражённых то ли кризисом, то ли посткризисной депрессией, цены на недвижимость уныло топтались на одном месте, а кое-где даже снизились на два-три процента. Поразительные результаты продемонстрировали туризм – почти тысяча процентов роста, – общественное питание, гостиничные и секс-услуги (последние, к сожалению, из-за пробелов в законодательстве ушли в тень), немалый прирост обозначился по продажам продовольствия и отдельных категорий аптечных товаров, по транспорту, строительству и особенно в пивоварении и торговле. Обнаружились также существенное снижение безработицы и, напротив, уверенный рост индексов потребительского оптимизма и ожиданий производителей. Ко всему, существенно возросло число людей, желающих жить или переехать в областной центр и, соответственно, уменьшилось число тех, кто хотел бы уехать. Причём, впервые за всё время наблюдений, число москвичей, стремящихся переехать в областной центр, в зону Свободы, достоверно превысило число провинциалов, жаждущих перебраться в Москву. Продолжая анализировать, доцент Маликов обнаружил положительную корреляцию между ростом ИОС (индекса ожидания свободы) и рейтингом губернатора Садальского. Последний впервые за многие годы превысил пятьдесят процентов и обнаруживал тенденцию к вертикальному росту. Вместе с рейтингом губернатора рос и рейтинг правящей партии, правда, с серьёзным отставанием, зато рейтинг коммунистов рушился. Как и положено серьёзному учёному, доцент Маликов из изложенного делал строгие выводы: необходимо и дальше развивать эксперимент и строить зону политической свободы (ЗПС), причём сильный экономический эффект ЗПС на развитие области связан с её уникальностью. Наличие нескольких ЗПС в России привело бы к размыванию эффекта в каждой из этих зон, хотя и усилило бы, скорее всего, общероссийский. Далее, утверждал доцент, необходимо ввести в ЗПС регулярный режим проведения митингов, демонстраций и других массовых мероприятий как общероссийского, так и международного масштаба. Например, отчего бы не проводить в областном центре совершенно безопасные митинги белорусской, грузинской, киргизской и всякой другой оппозиции, получая заслуженную ренту. И ещё, доказывал доцент Маликов, проведя сравнительный анализ по целому ряду экономических показателей: ЗПС оказывает значительно больший прогрессивный эффект на развитие территорий, чем соответствующие пенитенциарные зоны или учреждения, даже градообразующие, или СЭЗ (свободные экономические зоны). К тому же, утверждал доцент, в отличие от СЭЗ, обладающих сильным коррупциогенным эффектом, ЗПС, через известные демократические механизмы, должна оказывать антикоррупционное действие. И наконец, убеждал читателей местный мыслитель, свобода – это такой же товар, как нефть и газ и может быть источником постоянной прибыли, следовательно, нужно развивать индустрию демократии. Благодаря ЗПС у области есть все шансы за счёт развития рынков жилья, аренды и сферы услуг, в том числе политических и сексуальных, обогнать Тюменскую область. Он так и закончил свою программную статью лозунгом: «Догоним и перегоним Тюменскую область!»

   Жить стало лучше, жить стало веселей. Казалось бы, согретые солнцем наступающей свободы и демократии, все должны были быть довольны и счастливы, ведь свобода – вещь самоценная. Однако вместо этого у эксперимента обнаружились противники. Что особенно странно – молодёжь. Впрочем, кто были истинные противники эксперимента, так и осталось неизвестно. А было вот что. В один из дней к Белому дому стали подъезжать автобусы, из автобусов выскакивали юнцы, как быстро выяснилось, старшеклассники и студенты областных вузов, разворачивали транспаранты и выстраивались рядами – всё было очень чётко, профессионально организовано: и решительные комиссары в кожанках, и машины с горячим питанием; даже видно было из окон администрации, как в тут же развёрнутой палатке бригадирам от каждой группы отсчитывали купюры и они расписывались в ведомости. Губернатор Садальский, застигнутый врасплох – он ничего не знал о грядущем мероприятии, – подумал было, что это Эдуард организовал волеизъявление студенческих масс, чтобы окончательно запугать неведомого противника; плакаты, однако, говорили об обратном. «Не хотим избирать губернатора!», «Доверяем президенту!», «За демократию без выборов!», «Свободе – да, выборам – нет!», «Вертикали – да, эксперименту – нет!» – кричали удивительные транспаранты. Молодой человек в кожанке, как оказалось, генеральный комиссар только вчера зарегистрированного Молодёжного фронта «Свои», между тем взобрался на в минуту собранную модульную трибуну. Он поднял руку в римском приветствии, украденном некогда нацистами, и прокричал: «Выборам – нет!» «Выборам – нет!» – понеслось по площади. «Губернаторов – назначать!» – снова выкрикнул вожак. Колонны ещё громче, чем в прошлый раз, повторили за ним. «За сильную вертикаль!» – неистовствовал комиссар и вслед за ним молодые фронтовики.
   Садальский в смятении отошёл от окна. От мысли, что его обвиняют в покушении на вертикаль, губернатору стало почти дурно; липкий холодок побежал по спине. Эдуарда поблизости не было, а сам он не мог понять, что это – революция? мятеж? митинг? Милиции нигде вокруг митингующих не было. Очевидно, у милицейского начальства с комиссарами в кожанках был свой уговор. Но отчего же на сей раз Грачёв не позвонил? Неужели приказали из Москвы? И что значит всё это действо? Ясно было только, что там, внизу, студенты, кем-то зачем-то организованные, и что происходящее направлено против эксперимента.
   «Вот оно, начинается», – в волнении довольно бессвязно подумал губернатор. Но он не мог определить точно, что начинается. Садальский так и не дознался, кем и для чего был затеян эксперимент, какие тайные силы боролись в администрации, а следовательно, не мог понять, кто конкретно выступает против эксперимента. Однако было понятно: за спиной комиссарчиков некто очень могущественный. Вот всегда так – схватка бульдогов идёт под ковром, а на сцене нанайские мальчики. Народ же всего лишь статист. Но и он, губернатор Садальский, играет чужую роль. Непонятную роль в очень странном спектакле. Губернатора охватила тревога: сейчас он чувствовал много острее, чем раньше, что спокойная жизнь закончилась. Инстинкт бюрократа с опытом подсказывал губернатору, что главное для него сейчас оставаться в тени, ничем не выдавать себя, не проявлять никакую позицию – ждать, пока всё само собой не определится.
   Но то – губернатор. Журналисты же и телевизионщики, нырнув в толпу митингующих, тут же выяснили, что студенты и школьники только массовка и что участвуют они в мероприятии за небольшие деньги, а чаще – за зачёты и по приказу из деканата. Осели ли какие-то деньги в деканате, выяснить не удалось. Там вообще ничего толком не знали или хитроумно делали вид. Вроде бы им пришла разнарядка. От кого разнарядка, этого в деканате не могли сказать, запамятовали, словно прислал её мессир Воланд. Сначала растерялись, а когда сообразили посмотреть, то ли бумага исчезла, то ли с бумаги исчезли печать и текст. Словом, какая-то чертовщина. Что за Молодёжный фронт «Свои», тоже не было ясно. Зарегистрирован в один день, цели в уставе самые благие, патриотические, учредители – группа лиц с ничего не говорящими фамилиями. Журналисты уцепились было за юридический адрес, но по адресу оказалась баня и не было никакой иной вывески. Словом, новая «Байкалфинансгрупп», однодневка, фирма-помойка, но на сей раз журналисты ошиблись. Обжёгшись на адресе, охотники за сенсациями не опустили руки и продолжали докапываться. Раскопали довольно мало, зато вещи для прессы весьма интересные. Девочки, державшие плакат «За демократию без выборов!» оказались те же самые, что во время фестиваля секс-меньшинств несли транспарант «Долой ханжество!»
   – Вы что же, за три недели поменяли свои убеждения? – поинтересовался в лоб журналист из известного интернет-издания.
   Девочки раскололись и заговорили – правда, за деньги и совершенно инкогнито.
   – Вообще-то мы за демократию. Подрабатываем на демонстрациях. Носим плакаты. Нам даже предлагали стать ораторами. Озвучивать мнение молодёжи. Если так пойдёт дальше, вполне заработаем на летний отдых в Турции. Ещё нам обещали мегапроект – избираться в депутаты. Но это для самых своих и преданных.
   – Кто ваш генеральный комиссар, – настаивал журналист, – и что это за организация такая Молодёжный фронт «Свои»?
   – Василий Васильевич Кожемяко, симпатичный такой мужчина, первоклассный ловелас, – отвечали девочки. – Правду сказать, мы больше ничего не знаем. Да нам и не очень интересно. Мы, может быть, вступим в партию Свободной любви.
   …В тот день митинг, с многократным скандированием, вскидыванием рук и всеобщим пением, закончился так же внезапно, как и начался. Подъехали автобусы, молодые люди погрузились, трибуну разобрали – и всё, словно ничего не было.
   Однако ведь – было. Журналисты сбились с ног, разыскивая таинственного Василия Кожемяко, даже обошли все известные им бордели. Но нет, ни следов главного комиссара, ни Молодёжного фронта «Свои» обнаружить не удалось. Оставалось лишь строить версии о заказчиках митинга, о заплечниках таинственного вожака. Версий озвучено было четыре. Первая, самая правдоподобная: в президентской администрации или где-то рядом идёт борьба. Некие таинственные противники зам. главы администрации, консерваторы и ретрограды из Москвы велели выступить против эксперимента, что и было исполнено. От них же с грифом «секретно» пришла заявка в деканат. Вторая версия – почти то же, только вместо ретроградов из администрации выступила таинственная третья сила. Будто некий крупный бизнесмен решил выслужиться. Называли даже разные фамилии. Но все заподозренные бизнесмены тут же открещивались; у всех было алиби. Ещё два варианта совсем экзотические. Будто митинг и движение Молодёжный фронт «Свои» организовал сам губернатор Садальский или стоящий за ним Эдуард, может быть, Сэм Лейкин – изобразить сопротивление реформам нужно было якобы для того, чтобы усилить поддержку губернатора на предстоящих выборах, потому что рейтинг Садальского перестал расти и тревожно топтался на месте, угрожая обвалом. По последней, четвёртой, версии, губернатор организовал митинг, потому что не хотел выборов. Его устраивала судьба назначенца, а эксперимент затеян был против его воли. В самом деле, зачем бывшему секретарю обкома выборы? Немало ведь этих самых секретарей пролетело в своё время с нелёгкой руки Горбачёва. Для них выборы до сих пор как собаке пятая нога. Впрочем, была и ещё одна версия – мистическая, которую озвучил в своих «Итогах» Максим Плотников. По Максиму Плотникову выходило, что Молодёжный фронт «Свои» – фикция, существовал только на бумаге для списания крупных денег, а митинга вообще не было: отсутствовало разрешение мэрии, не были найдены ни транспортные накладные на перевозку студентов и школьников, ни перевозившие их автобусы, ни разнарядка о направлении студентов на митинг, да и сами студенты и школьники, все как один, своё участие в митинге отрицают. Мало того, ни в городском, ни в областном УВД и никому из высокопоставленных чиновников о происшедшем митинге ничего не известно. Словом, предполагал Максим Плотников, имел место либо случай массового гипноза, либо не объяснённое наукой явление самопроизвольного возникновения телевизионной картинки.
   – Глас народа, – рассуждал Максим Плотников, – легко сымитировать, но он лишь тогда слышен, когда кому-то очень важному зачем-то нужно продемонстрировать массовку. Митинга против выборов губернатора не было, народ у нас поголовно за эксперимент, но, возможно, окажется, что митинг всё-таки был. Конъюнктура постоянно меняется.

   С момента разговора губернатора Садальского с зам. главы администрации президента прошло несколько месяцев. Срок, обещанный этим зам. главы для принятия закона об эксперименте, давно минул, а в Госдуме по-прежнему спорили – получалось, демократизация в области происходит под честное слово кремлёвского вельможи, без закона. В Большой России крепнет вертикаль, губернаторы – наместники президента, воеводы [6 - Воеводами назывались наместники областей или губерний в России в Средние века.], о губернаторских выборах никто не заикается, а в области – чистый сепаратизм, причём беззаконный, и он, губернатор Садальский, играющий в демократию, – почти что изменник и популист. А ведь ныне не губернаторам дозволено играть в популизм. Только Юпитерам. Садальский всё чаще просыпался в холодном поту, не спал ночами – всё думал, как отыграть назад, избавиться от Эдуарда, пока Москва молчит, пока не сняли голову. Неизвестно ещё, чем в Москве, в администрации всё закончится. Нужно было ждать, не торопиться, а он доверился Эдуарду. Особенно губернатор испугался, когда Максим Плотников стал сравнивать его рейтинг с рейтингом тандема. Максим называл цифры, проценты – у Садальского они, как назло, получались выше, – а сам Садальский трепетал от страха. Как-то днём свои страхи губернатор изложил Эдуарду. Но тот в ответ рассмеялся:
   – Homo soveticus. Вечный российский синдром. – Потом заверил: – Всё будет о’кей. Всё идёт по плану. Одобрено на самом верху.
   Губернатор не поверил. Он был слишком осторожен. Он знал, какую шутку может сыграть легкомыслие. Всё знал. Но отыграть назад не мог. Народ… Губернатор не мог противостоять своей популярности. Не он вёл толпу за собой, толпа вела его, не спрашивая.
   Да, народ был полон энтузиазма. Одно за другим возникали профессиональные сообщества в поддержку демократии. Реминисценции начала девяностых оказались живучи. Тогда были «Коммунисты за демократию» («Изящный эвфемизм, означавший отход от покойной идеи» – это из словаря Максима Плотникова), теперь история повторялась – уже в виде фарса, как острил популярный телеведущий, цитируя классика. Да, не только Максиму Плотникову, но и губернатору показалось, что именно – фарс, потому что первыми (после коммуниста Руцкого) в защиту демократии объединились ночные бабочки. «Труженицы секса за демократию» – так называлось их новое движение. Мессалина Андреева, профсоюзный вождь, новоявленная правозащитница, стареющая кокотка с железным характером и талантом организатора, женщина, приятная во всех отношениях (это опять Максим Плотников), вихрем ворвалась в политику.
   – Мессалину вполне можно сделать вице-губернатором, – с обычной смесью цинизма и сарказма говорил губернатору Эдуард, – на сей раз по просьбе симпатизирующих ей депутатов. Новое лицо нашей демократии.
   Однако ночные бабочки – только начало. Почти сразу откликнулись торговцы, за ними – домовладельцы, потом – банкиры. Торговцы – это было понятно губернатору. Всё-таки буржуазия. Ей-то нужна демократия. Хотя бы для защиты от чиновников. К тому же торговцы больше всех выиграли от демократического эксперимента, от наплыва иногородних демократов и митингующих. Но когда возникло очередное движение «Чиновники за демократию», губернатор был изумлён. Чиновники – опора стабильности, каста, противостоящая народу, келейно творящая собственные дела, а тут – за демократию? Если даже чиновники, ход истории предрешён. Губернатор пригласил Эдуарда.
   – Что случилось с чиновниками?
   – Чиновники седлают демократию. Они, как черви, изгрызают её изнутри. Чиновники всегда в выигрыше, – глядя прямо в глаза губернатору, умно и дельно, как всегда, объяснял Эдуард. – Россия – страна огромная, неухоженная, несправедливости всюду выше крыши. Власти везде, где могут, запрещают демонстрации. Посылают… куда подальше, то есть к нам. Мы для них субъект на три буквы, эквивалент демократии или отстойник. – Он улыбнулся собственной остроте. – А в областном центре только одна площадь для демонстраций и митингов и одна пешеходная улица. Представляете, какая возникла очередь! Как в советское время за колбасой. И какая коррупция! Чиновники регулируют очередь, продвигают своих, составляют чёрные списки. Поэтому они за демократию. Теперь пикеты стоят против местных чиновников, против очереди и взяток. Люди ждут месяцами. Из-за этой бюрократии начал падать ваш рейтинг.
   – Что же ты молчал? – рассердился губернатор. – Чиновников сократим вдвое. А чтоб они не самовольничали, создадим комиссию. Я сам буду регулировать очередь.
   – Тогда очередь станет ещё длиннее и коррупция только вырастет, – печально возразил всезнайка Эдуард. – Мы это уже проходили. От бюрократии только одно средство: демократия. Если растёт коррупция, значит, демократия не работает.
   – Ты, видно, в школе был отличником, – проворчал губернатор. – Я прижму этих подлых тварей.
   Губернатор, похоже, забыл, что и сам он – чиновник и что тоже берёт взятки. С тех пор как Садальский возглавил область, он уже много раз безуспешно сокращал растущее поголовье чиновников. Он даже когда-то обнаружил: чем больше сокращаешь чиновников, тем больше их становится впоследствии.
   И ещё: сокращаются молодые и честные, зато матёрые только матереют. Впрочем, губернатор, как и большинство его коллег – и в старое, и в новое время, – не вдавался в особые тонкости; его волновал процесс, а не результат. Важно бывало всякий раз показать себя народу или начальству. По молодости Садальский очень даже любил широкие жесты, последствия же своих действий обычно особо не отслеживал. Со временем он просто забывал о начатых им же компаниях.
   Через несколько минут, успокоившись, губернатор достал коньяк и наполнил бокалы. Довольно быстро он впал в настроение элегическое.
   – Так что, – губернатор похлопал Эдуарда по плечу, – не работает у нас, значит, машина демократии? А ты говорил – индустрия. А что это такое: де-мо-кратия? Что за хрен?
   – Демократия – это когда чиновники думают о народе, – вяло отвечал Эдуард, испытывая странную опустошенность. Даже коньяк не действовал. Мысль об индустрии демократии неотвязно точила его.
   Губернатор Садальский, по-старчески брызгая слюной и икая, громко рассмеялся.
   «Господь Бог точно был двоечником, – глядя на губернатора, мрачно подумал Эдуард, скривив губы. – Человек – вот неисправимая ошибка Создателя».
   Да, сейчас Эдуард почти ненавидел губернатора. Эдуарду претили простонародная склонность губернатора к пьянству, к импульсивным и непродуманным, напоказ, решениям, к бахвальству, его дешёвый популизм, но, главное, Эдуарда раздражало, что, несмотря на все его усилия, губернатор Садальский оставался тем же, кем и был раньше, – совком, секретарём обкома. Впрочем, плохое настроение у Эдуарда было по несколько иной причине – он, как и губернатор, не знал, что делать с пристроившимися к новой кормушке чиновниками. Да и сама ситуация, не предусмотренная им раньше, начала угнетать Эдуарда. Люди с заявками на проведение митингов и демонстраций, а иногда и просто пикетов, ехали из самых дальних уголков России – страна переполнена была обидами и несправедливостью. Естественно, очередь на митинги, демонстрации и разные другие протестные акции должна была расти. Настроение в областном центре начинало меняться: в отличие от геев и ночных бабочек протестанты, как правило, были бедны, они не устраивали красивые фестивали, часто даже не могли снять жильё и ночевали прямо на улице, как бомжи, не покупали почти ничего у местных торговцев. Кому нужна такая нищенская демократия, такой эксперимент? Местные так и говорили: пусть ищут справедливость в другом месте, и тоже выходили на митинги против приезжих, иногородних. С требованиями порядка. Вообще нередко получался полный абсурд: протестующие могли выйти на демонстрацию только через годы, когда событие, против которого они протестовали, большинством уже было забыто, а виновные получили новые должности.
   Выходило, что вместо того, чтобы протестовать против вездесущей несправедливости и ущемления прав, люди буду проводить демонстрации в областном центре против долгой очереди, которая лишь отчасти возникла по вине местных чиновников. Они, эти чиновники, только ловят рыбу в мутной воде, озлобляя народ, но ведь не они же виновны изначально. Выходит, свобода в области грозит обернуться против самой себя. Не на то ли и было рассчитано? Не для того ли и был затеян эксперимент? Рейтинг губернатора Садальского, взлетевший благодаря его, Эдуарда, усилиям, грозил обрушиться, и тем сильнее, чем позже состоятся выборы. Закон же об эксперименте всё не принимали. Как сообщал Сэм Лейкин, по техническим причинам ситуация зависла на несколько месяцев. Выходило, что он, Эдуард, работал и старался впустую. Он был бессилен разрешить ситуацию, не меняя условия эксперимента. А их никто не собирался менять. С самого начала было оговорено, что эксперимент – только в одной области. В остальной России – железная вертикаль. И так во всём. Депутаты областного собрания ещё только готовят закон о самоуправлении – очень неплохой, по мнению Эдуарда, – а местные чиновники уже пишут к нему инструкции, выхолащивающие самую суть. Всякое нужное дело зачем-то превращается в эксперимент, эксперименты проваливаются, потому что против них бюрократия. Многие-многие годы, целые века страна ищет, как лучше – с жертвами, с кровью, – а всё остаётся по-прежнему. Бюрократия не меняется. Замкнутый круг…
   – Прямо ребус какой-то. Русский ребус, – простонал Эдуард.
   …В тот день Эдуард глушил коньяк с губернатором, но коньяк не помогал. Ребус с очередью не решался. И замкнутый круг не размыкался…

   Решение ребуса с очередью предложено было на следующий же день. Шло совещание мэров районных городов и посёлков с губернатором, перешедшее вскоре в бунт.
   – Это что же, – говорил мэр Пятихаток Дышенко, давний приятель и сподвижник Соловья, находившийся в контрах с губернатором, – у нас сейчас свобода. Эксперимент. А нас по-прежнему душат. Демократия – это та же нефть, сколько денег заграбастали областные чиновники. Теперь они с жиру бесятся, завели чёрные списки, установили длиннющую очередь. А мы сосём лапу. Собственно, почему? Чем мы хуже? Делиться надо. Почему все демонстрации в областном центре? Мы что, не люди? Примем с хлебом-солью. Асфальт уложим, фасады побелим. Для митингов отдадим стадион. Надо по-честному. У вас тут, я слышал, инцидент с лимоновцами – довели до пикета, до мордобоя, включили в чёрные списки, завели уголовное дело. Да за деньги пусть едут к нам. Мы и киоски для них построим, чтоб бить стёкла. Гуляй душа! А если что, кругом поля. Одно слово, демократия. Всё можно. Только по-честному, по справедливости.
   – Да, надо по-честному. Делиться, – поддержали хором все главы районных администраций и мэры районных городов. – Де-мо-кратия! Для всех поровну.
   Губернатор Садальский при виде такого единодушия вопросительно обернулся к Эдуарду.
   – Ударим по коррупции, – обрадовался Эдуард. – Вырвем кость у жадных чиновников. Вот оно, Ньютоново яблочко.
   Обрадованные районщики зааплодировали. Стали просить субсидии, чтобы достойно принять дорогих гостей. Демократия, она тоже требует денег.
   Пока наперебой районщики кричали от эйфории, подсчитывали будущие дивиденды от торговли, гостиничного бизнеса и легализованных секс-услуг, а пятихаткинский мэр Дышенко мечтал плюс к тому построить казино и выделить область в Особый федеральный округ со своими законами, областные чиновники перехватили инициативу. От их имени выступил самый продвинутый, Геббельс.
   – Ну хорошо, – стал увещевать Виктор Филиппович, – хотите заполучить лимоновцев – валяйте. А только поедут за ними в вашу глушь иностранные корреспонденты? У вас в гостинице и воды горячей в кране нет, и душ принять негде. А без иностранцев на кой ляд вы этим большевикам.
   – Ради такого дела мы всем миром построим русскую баню. Заодно и экзотика, – перебил Геббельса Дышенко. – Да если надо, в собственную баню отведу. И самогон у нас отличный. Будут ездить, выхлопочем лицензию.
   – Ладно, – неожиданно легко согласился Геббельс. – Сколько же вы, так сказать, хотите взять с Лимонова… за услуги?
   – Тысяч сто пятьдесят долларов, – решительно сказал мэр Пятихаток.
   – За что? – от удивления даже вскрикнул губернатор.
   – Демократия, она не бесплатная, – стал пояснять губернатору хозяйственный Дышенко, – это, можно сказать, передовая индустрия. Одно хочу заверить: всё будет точно по смете, по прейскуранту. Киоски, я говорил, чтобы бить стёкла или даже переворачивать, старые автомобили, чтоб не жалко, закупим в Германии, кучи мусора – пусть жгут, технику современную, чтоб сигнал не терялся, – сразу передать в агентства, ещё народную дружину, подкормить мужиков, милиция-то не справится, если что, потом уборка всего этого, что набьют и пожгут, как раз пойдёт под программу борьбы с безработицей. Ну и отложим часть на будущее. Будем строить отель. Пятизвёздочный мы, положим, не потянем, но четыре звезды вынь да положь. Дело-то перспективное. Мы и на прямые связи, если что, выйдем. С белорусами, да, может, и с Москвой. Там много разных правозащитников.
   – Ну ладно, дерзайте, – согласился губернатор.
   – Ещё вот что, Геннадий Михайлович, – заговорил опять Геббельс, – я так понимаю, у нас серьёзный разворот, крупный, будем строить индустрию демократии по-современному. Но вот эти все демонстрации, митинги – они ведь не для галочки, люди же чего-то требуют. А кто их может удовлетворить? Москва! Но откуда в Москве узнают, что происходит, например, в Пятихатках? Из газет? Я так полагаю, надо создать специальный департамент при правительстве области, чтобы фиксировать требования, поддержку населения, готовить письма в Москву или ещё куда – за номером, с печатью, с подписью губернатора, или, может, пресс-релиз, давать официальную информацию в СМИ – за деньги, понятно. Бесплатно бывает только сыр в мышеловке. В общем, индустрия так индустрия, по всем правилам. Демократия она и в Африке демократия.
   Ошеломлённый речью Геббельса губернатор беспомощно обернулся к Эдуарду. Однако и Эдуард пребывал в растерянности. С одной стороны, мысль вроде здравая. Если область – полигон, до Кремля надо доводить информацию. Не всё же им черпать из ящика отлакированную картинку. Но, с другой стороны опять чиновники, опять взятки. К тому же чиновники на этом не остановятся.
   Губернатор Садальский, видя сомнения Эдуарда, заговорил сам:
   – Идея, конечно, интересная. Но… Тут многие вопросы созрели и перезрели. Мы в интересном периоде… Надо встречаться с зам. главы администрации президента. Провентилировать. Будем иметь в виду. Идея хорошая… Я вот только опасаюсь, как бы Лужков не обиделся. Мы ведь всё у него отнимем.
   – Это да, – сказал кто-то из мэров с места, – Лужков – хозяин крепкий. В кепке.

   Увы, не слишком ли смелые планы вынашивал пятихаткинский мэр Дышенко, да и другие мэры и главы администраций, не грезили ли учёный доцент Маликов, а за ним и Максим Плотников и сам губернатор Садальский об индустрии демократии, не был ли это всего лишь красивый мираж, не поспешили ли обгонять Тюменскую область с её нефтью и газом, – пафосный подъём демократии с фестивалем сексуальных меньшинств, с демонстрациями ночных бабочек, несогласных, шахтёров, протестовавших против жадности хозяев, сгубившей их товарищей, сходил на нет.
   Последними прошли десятка два сытых, лоснящихся молодых людей с портретами бывшего премьера Касьянова – и всё, как отрезало. Страна устала от митингов и демонстраций, от взлёта, надежд и падения девяностых. Устала от собственных наивных мечтаний. Она больше не верила никому.
   – Никому – это полбеды, – рассуждал с телеэкрана Максим Плотников, – страшнее, когда ни во что. Когда закончилась всякая вера. Страна заблудилась между прошлым и будущим. Запуталась в собственном прошлом.
   Нет, митинги и демонстрации не прекратились, но прежнего пафоса больше не было. Люди привыкли очень быстро. Демократия демонстрировала, так сказать, свою приземленную бытовую сторону. Приезжали бабушки из Пятихаток, требовали от губернатора Садальского заставить мэра Дышенко вырыть колодец; приезжали из соседнего района – митинговали, чтоб отремонтировали дорогу. Понятно, что на митинги и демонстрации ходили в основном свои, из области. Люди вдруг обнаружили, что без митингов и демонстраций в области ничего не делается. Столичных журналистов больше не было, их интересовало глобальное. Изредка появлялись иностранцы, удивлялись, отчего у русских такая сложная технология. Чтобы проложить трубы или отремонтировать мост, надо сначала собрать митинг.
   Переключением с высоких проблем, с абстрактных прав человека на малые, бытовые больше всех были разочарованы местные торговцы. Их доходы, взметнувшиеся было ввысь от наплыва участников демонстраций и журналистов, теперь стремительно падали. Надежды на эксперимент не оправдались. Закрывались недавно открытые магазины. От отчаяния «Торговцы за демократию», объединившись с труженицами секса и с другими почтенными гильдиями, готовили грандиозную манифестацию за статус ЗПС (зоны политической свободы) для области и за губернаторские выборы. Но, увы, это было не служение свободе, а лишь хитроумный маневр, чтобы подогреть угасавший интерес к области, прорваться на телевидение, вызвать новый поток журналистов и публикаций, а с ними повторный подъём экономической активности. Энтузиасты даже обсуждали ещё более смелые планы – устроить политическую забастовку, потребовать статус третьей столицы и перевода в областной центр хоть каких-то правительственных учреждений.
   – Мы не хуже питерских, – смело заявляли в интервью Максиму Плотникову лидеры местной торговли и главный их идеолог доцент Маликов. Обосновывая свою позицию, областные фрондёры вспомнили старую песню о главном из начала девяностых – борьбу с привилегиями.
   Увы, это была лишь короткая вспышка. Становилось ясно, эксперимента не будет; начатый не ко времени, он тихо сходил на нет. Рейтинг губернатора Садальского больше не рос, напротив, несмотря на все ухищрения Эдуарда, начал падать. Область медленно, очень неохотно, погружалась в прежнее состояние спячки. Доцент Маликов – последний энтузиаст индустрии демократии – даже изобрёл новые индексы: индекс несбывшихся ожиданий (ИНО) и индекс политической апатии (ИПА). Эти индексы, доказывал доцент, оказывают обратное воздействие на экономику. Надо будить людей, повышать потребительский оптимизм, поднимать ИОС (индекс ожидания свободы), заставить свободу работать. Иначе сорвётся модернизация. Отчаявшись найти надёжных сподвижников в областном центре, отчаянный доцент предложил крайнюю меру – выписать правозащитников из Москвы, последних из неугомонных.
   Эдуард после долгого разговора с Сэмом Лейкиным – тот больше ничего не обещал, проект закона об эксперименте показательно затерялся в Госдуме, – начал подумывать об отставке. Президентский назначенец Садальский, пенсионного возраста, ничем не заметный среди других губернаторов, один из первых кандидатов на вылет, особенно после такого афронта. Он больше не темная лошадка, ноль против тандема. Честолюбивый политолог впредь не связывал свои надежды с Садальским.

   Только Максим Плотников ещё трепыхался, используя последние дни оттепели. Он, возможно, чувствовал, что никогда в будущем не вернётся на телеэкран. Ища опору, Максим Плотников всё больше обращался к прошлому – к молодому Сперанскому и графу Витте, к Петру Столыпину и незаслуженно забытому Лорис-Меликову, о настоящем же судил желчно и не без занудства. Битый час он искал разницу между застоем, реставрацией и стабилизацией, сравнивал нынешнюю модернизацию с горбачёвской госприёмкой; в другой раз ратовал за губернаторские выборы как средство от кадрового оскудения и бюрократического омертвления и комментировал последние демонстрации. По Плотникову получалось печально: вместо культуры демократии – культ Хозяина. Гражданское общество – спящая царевна, депутаты – фикция, мэры – безответственны и нечистоплотны. Одна надежда – на Хозяина с большой буквы. Усатый хозяин, или в кепке, или даже без особых примет должен нам вырыть колодец, отремонтировать дорогу и даже вкрутить лампочку. Для полной гармонии – разделения властей у нас не существует – надо писать в Москву, а не митинговать в областном центре. Бог у нас там.
   – Странная демократия, – с сарказмом восклицал телеведущий, решившись высказаться до конца, – без гражданского общества. Мы им – губернаторские выборы, они нам – копеечные прибавки к пенсии. Вот такой чейндж.

   Как показывает опыт, оракулы ошибаются много чаще, чем обыкновенные люди. На сей раз ошиблись и Максим Плотников, раньше времени пропевший прощальное соло, и нетерпеливый Эдуард, и замученный ночными страхами губернатор Садальский, и столичные аналитики и журналисты, с мазохистским сладострастием хоронившие эксперимент в самой утробе Госдумы. Когда казалось, что всё – эксперимента не будет, что победили неизвестные публике консерваторы, что зам. главы администрации вот-вот уйдут, пакет законов об эксперименте был срочно найден в сейфе одного из председателей комитетов и принят сразу в трёх чтениях. Там, в администрации, что-то произошло, что-то изменилось в тандеме. Историки, философы и политологи будут потом спорить о роли случайности в этой истории, о чрезвычайной уязвимости прогресса, но это – потом. Главное, пакет законов был принят. Остановившиеся колёса завертелись. Областная дума назначила выборы. Избирали одновременно губернатора, думу и органы самоуправления. Внимание страны приковано было к уникальной области.
   Избирательная кампания между тем почти сразу началась с сенсации. Председатель областной думы Варяжников, ещё недавно один из главных кандидатов в губернаторы, отказался от участия в губернаторской гонке и объявил о поддержке однопартийца, кандидата номер один – Садальского, нынешнего губернатора. Причиной его отказа, как говорили злые языки из депутатов, были вовсе не усилия телекиллера Максима Плотникова и не фотографии, напечатанные в журнале обладминистрации и растиражированные в Интернете, – за прошедшее время Евгений Андреевич сумел минимизировать не столь уж и великий ущерб. Он затеял строительство храма, отправился в Лавру на богомолье, и отец Михаил, местный протоиерей, отпустил Варяжникову все грехи. Так что спикер был чист перед Богом и тем более перед людьми. К тому же, служа Церкви, Евгений Андреевич стал близким приближенным митрополита, они вместе светились в телевизоре и в Интернете. Интернет так и вообще был заполнен святочными рассказами о богоугодных деяниях Варяжникова. Да и сами избиратели, люди не злые и не злопамятные, позлословив и перемыв главдепутату кости, начали забывать о скандале. Так что рейтинг Варяжникова вернулся к прежним десяти процентам. «Единая Россия» снова выдвинула его в депутаты. Да что там «Единая Россия», собственная супруга – за немалую, правда, компенсацию – не только простила неверного, но собрала пресс-конференцию, где рассказывала об их взаимной любви и о замечательных качествах политика и мужа, а в конце торжественно объявила о своей очередной беременности. Так что причина отказа главдепутата от избирательной гонки оказалась совсем в ином. Евгений Андреевич несколько дней отчаянно пытался встретиться с председателем обл избиркома, но тщетно. Тулинов всеми силами избегал встречи, даже демонстративно. Когда же они наконец встретились, два важных областных мужа, чиновник был холоден и суров, разговаривал строго статьями закона, от коньяка отказался наотрез, пожелал успешного депутатства, – Варяжников понял, что шансов в губернаторы у него нет. Москва ли, губернатор Садальский или Сэм Лейкин владели избиркомом безраздельно. Административный ресурс, не раз поднимавший на гребень волны депутата, на сей раз работал против него.
   Вообще кампания по выборам губернатора началась совсем не так, как ожидали и расписывали досужие журналисты, предвкушавшие мультисюжетный боевик. На самом деле кандидатов в губернаторы оказалось разочаровывающе мало. Как иронизировал в своих «Итогах» Максим Плотников, в стране по сравнению с треклятыми девяностыми всё так оказалось выбито и схвачено, что, не считая кандидатов от трёх думских то ли полу-, то ли псевдооппозиционных партий, этих нанайских братцев и нескольких постаревших всероссийских сумасшедших, в своё время путешествовавших с выборов на выборы, с президентских на губернаторские, из одной области или республики в другую, не обнаружилось кандидатов в противовес правящему губернатору. Притом даже, что сам Садальский публично призывал противников идти на выборы, божился, что выборы будут честными, но они не шли. Начать с того, что самый известный из демократов, бывший вице-премьер и баловень судьбы, когда-то любимчик покойного президента, мимолётный наследник, легкомысленно упустивший фортуну, – его больше всех опасался губернатор Садальский, – вместо выборов отправился к дальним морям заниматься виндсерфингом. Не поверил в чистоту замыслов правящего клана? Или снова разминулся с фортуной? Всё-таки это не Сочи. Другой демократ, из «Другой России», Каспаров, тоже не приехал. Впрочем, он и не обещал. Алчущие сенсаций журналисты долго разыскивали шахматного экс-короля, но он так и остался недоступен. Лишь пресс-секретарь через неделю сообщил, что Гарри Кимович будет участвовать только в президентских выборах и что в настоящее время экс-король вплотную занят формированием «Комитета-2018». Другие возможные кандидаты, в основном из экс-депутатов – и правых, и левых, – тоже дружно бойкотировали выборы, заранее обвинив облизбирком в ожидаемых фальсификациях. Эти фальсификации, похоже, грели им души. Не избиратель от них отвернулся, только административный ресурс. Даже официальный либерал Барщевский и тот не приехал.
   – Да и зачем, – иронизировал с телеэкрана Максим Плотников, – если, как он утверждает, тандем использует исключительно его идеи. Помните бородатый анекдот насчёт маршала Жукова и полковника Брежнева? Не забыл ли маршал посоветоваться. Это именно тот случай. Легче сидеть на печи и заниматься телепатией.
   Однако, вопреки скептикам и всеобщей апатии, о которой эти скептики твердили, кампания по выборам губернатора раскручивалась точно в соответствии с законами жанра. Мало того, очень скоро она приняла интригующий и совершенно непредсказуемый характер. Но тут надо несколько слов сказать о губернаторе. Мы помним, как рейтинг его рвался вверх. Увы, несколько месяцев промедления, быть может преднамеренного, пока закон об эксперименте вылёживался в Думе, оказались для Садальского роковыми. Усталый электорат успел за это время сильно разочароваться в обещанной демократии. Мечты о ЗПС (зоне политической свободы), об этом уникальном российском эльдорадо, сильно увяли, митинги и демонстрации приелись. Народ ждал чуда, но чуда не случилось. Индустрия демократии многим теперь казалась химерой. Голосовать сердцем наученные горьким опытом избиратели больше не хотели, к призывам и обещаниям оставались равнодушны, да и какая связь между сердцем и наскучившим как горький хрен губернатором; кошельки же опять были тощи, мираж процветания с каждым днём рассеивался – рейтинг губернатора Садальского, правда, искусственно высокий, несмотря на все ухищрения хитроумного Эдуарда, скользил вниз, небыстро пока, но неодолимо, к перекрестью, называемому на графиках ножницами…
   Парадоксальная реакция, когда рейтинг теряет управляемость и не слушается технологов, – очень серьёзный симптом. Требуются чрезвычайные, отчаянные меры, что-то совершенно необычное. Эдуард решился пойти ва-банк, сделать гениальный – так ему казалось – ход. Но об этом чуть позже…

   Угроза, которую почти не ждали, появилась в глуши, в дальнем Пятихаткинском районе, на степной границе области. Возродившийся из небытия Соловей, герой, которого помнили и которого спасали всем миром, принц Гамлет, он же Гриша Добросклонов, как, помнится, назвал его в разговоре с губернатором Эдуард и как теперь с чьей-то лёгкой руки его называли в народе, бросил перчатку губернатору Садальскому. Избирательная кампания его была полна приключений. Артист, любимец публики, особенно женщин бальзаковского возраста, Соловей прямо со сцены, в одеждах датского принца, призвал поддержать его на губернаторских выборах. Поклонники, а всё больше поклонницы, составили его избирательный штаб и начали сбор подписей. Перепуганная дирекция театра, страшась губернаторского гнева, сняла «Гамлета» с репертуара и оставила Соловья без ролей – по сути, уволила из театра. Скандал – разве что-нибудь может лучше помочь честолюбивому претенденту? Жители областного центра, даже далёкие от искусства, сразу прониклись сочувствием к обиженному. Сам же Соловей, оставив штаб на доверенных людей, почти сразу уехал в родные Пятихатки. Так он превратился в гонимого. Отъезд, впрочем, имел важную причину. Пятихаткинский мэр Дышенко, человек с грандиозными планами и столь же непомерными амбициями, затеял в своём захолустье грандиознейшее строительство, на которое нецелевым образом растратил чуть ли не весь районный бюджет да ещё и кредиты; строительство между тем застряло на стадии котлована – теперь мэру нужно было идти на поклон к губернатору, но вместо этого Дышенко решил бросить Садальскому вызов, предложив старому приятелю поддержку в битве за губернаторство в расчете на то, что победа Соловья спишет его грехи и принесёт новые деньги из областной казны. А ещё лучше – позволит Дышенко возглавить областное правительство. Итак, Соловей засел в Пятихатках, в мэрии городка был его главный штаб, его люди и люди Дышенко повсюду собирали подписи. Говорили, к Соловью в Пятихатки со всех концов области приезжали ходоки; обиженные бизнесмены из глубинки тайно собирали для народного заступника деньги. Он был похож на Пугачёва – простой хитрый русский мужик, народный вождь; никто не знал его убеждений. Ксенофоб? Патриот? Коммунист? Демократ? Ни один человек не задавал Соловью лишних вопросов. А он говорил людям то, что они хотели слышать: обуздать чиновников и перекупщиков, дать справедливость и порядок, защитить бедных, снизить цены. Газеты о нём не писали, молчал Максим Плотников, и, однако, летел-бежал гул; сторонники Соловья с подписными листами шли от дома к дому – им открывали двери. Наконец Соловей захотел и повёл их, подобно крестному ходу, из Пятихаток в другие районы. Его сторонники, ходоки и люди из областного штаба ходили с листами по областному центру. Поначалу их прогоняла милиция, иные над ними смеялись, – вот так же фарисеи смеялись когда-то над Иисусом, – однако число подписей стремительно росло. Скоро подписных листов должно было стать достаточно.
   Но сам Соловей знал: авантюра. Прошло время Пугачёвых. Побеждает сила, власть, административный ресурс, побеждают чиновники. Ельцин? Но Ельцин был высокопоставленный ренегат, а он, Соловей, – никто. Принц Гамлет. Король Лир. И ещё Соловей знал: учил вождь о революционной ситуации. Сейчас её нет и в помине. Безвременье, откат. Народ расплескал свои силы.
   – О, Русь, святая Русь, – улыбался Соловей, артист, сквозь пьяные слёзы. – Твоя святость в твоей наивности, в твоём простодушии. Ты верила Стеньке Разину, верила Пугачёву и Ленину-Сталину тоже верила. Извечно, но и безнадёжно твоё стремление к справедливости. Красавица ты на поругание.
   Трезвый, Соловей смотрел на себя со стороны: хотелось покрасоваться. Хотелось чуда. Артист. Он любил свою роль. В чудо он, впрочем, не верил. Соловей знал: последний рубеж – избирком, Тулинов. Этот рубеж не взять. Его не допустят до выборов. Испортить обедню им, поскандалить, хлопнуть дверью погромче – и баста. Да и какой из него губернатор. Ближайший сподвижник Дышенко – вор, по которому горько плачет прокурор. А он, Соловей, самозванец…
   Чудо, однако, свершилось. Будто во сне. Ночью, незадолго до окончания регистрации, с Соловьём встретился Эдуард. Тайно. О чём они говорили, не знал никто. Но в нужный день Соловей со товарищи пригнал пропылённый грузовик с подписными листами – было там и немало коробок от Эдуарда – в облизбирком. Его почти радостно, как желанного гостя, встретил Тулинов…

   Губернатор Садальский поначалу не обращал на Соловья внимания. Экий сермяжный мужик. Артист погорелого театра. Эдуард обещал сразить его на взлёте, как Варяжникова, потом не выпустить из десяти процентов. Проект со сказочником направлен был против коммуниста. Но то ли Эдуард запамятовал, то ли не сумел, то ли предал, или это была такая интрига, пока непонятная губернатору, – Садальский пригласил Эдуарда. Доброхоты докладывали, что Эдуард тайно ездил к сопернику. Губернатор был взвинчен. Максим Плотников накануне рассуждал об альянсе, прочил Соловья в вице-губернаторы. Это был пробный шар, несомненно. За его, губернатора, спиной. Интриги, кругом интриги, сплошное византийство…
   – Всё о’кей, – заверил политтехнолог, – скоро Соловей упрётся. У него маргинальный, протестный электорат. Двадцать процентов, самое большее – двадцать пять. Это те, кто не отдал бы за вас голоса. Их голоса я принесу вам на блюдечке. Помните комбинацию с Лебедем?
   – При чём тут Лебедь? – пунцовея, прохрипел губернатор, даже затопал ногами. – Там была интрига против коммунистов. А сейчас коммунисты пшик. Щипать нечего. Только обозначают присутствие. Под видом борьбы с коммунистами, увода у них электората вы мне растите соперника. Опасного социал-популиста. Да чёрт его знает кого. Россия по-прежнему больна пугачёвщиной, сходит с ума от самозванцев.
   – Возьмите его в вице-губернаторы. Или хотя бы пообещайте. Получите рейтинг, с которым можно бороться за президентство. Варианты возможны.
   Так вот оно что! Хитрый политтехнолог мыслил слишком далеко. Значительно дальше, чем сам губернатор. Но кто же стоит за Эдуардом? Какие такие олигархи? Но, главное, какой у Садальского выход? Раздутый рейтинг, как продырявленный мяч, начал сдуваться. Объединиться с коммунистом против этого Лебедя? Разыграть, так сказать, обратную комбинацию? Будто выборы – игра в кубики. Полная чушь…
   Эдуард между тем убеждал губернатора:
   – Рейтинг – это тот же поручик Киже. Его раскрутишь, и вот он растёт. Сам по себе, по закону инерции. На подъёме рейтингу ничего не страшно. Хоть прыгай с моста в мелководную реку, хоть пьянствуй до полного свинства. Не поверят. Скорее откажутся от подписки. Это как на валютной бирже. Когда растёт доллар, все скупают доллары. Точно так же покупают губернатора. Тут свои уровни поддержки и сопротивления. Нам нельзя, чтобы всполошились в Москве. Лучше до времени держаться в тени. Использовать Соловья – сейчас как угрозу, чтобы Москва вас поддерживала, а на финише как тайный резерв.
   – Опасную игру ты затеял, Эдуард, – пожал плечами губернатор. – Всё какие-то выдумки, какой-то пиар. Не любо мне это. Вот в советское время: первый – это первый, второй – это второй. И в республиках тоже: первый – национал, второй – русский. Строго. Командир и комиссар. Всё под присмотром.
   – Растём, – усмехнулся Эдуард, – используем все атрибуты демократии. Всё по науке.

   Избирательная кампания в области, ввиду её исключительности и уникальности, привлекала всеобщее внимание. Это были не просто выборы – испытание тщательно отстроенной в последние годы системы. Политики, политологи, кремленологи из разных университетов, журналисты, обозреватели, астрологи, многочисленные кухонные патриоты и либералы, соскучившиеся по реальной политике, получили благодатную тему. Спорили не столько о том, кто станет губернатором и кто получит большинство в областной думе – тут и спорить поначалу было не о чем. Обсуждали вещи более глобальные: стала ли демократия до конца управляемой, удалось ли разработать технологии двадцать первого века, направляющие, или, по выражению одного из мэтров, корректирующие волю избирателей. Спорили много и умно, даже устроили симпозиум в Совете по развитию демократических институтов и представительных органов власти – при этом сама избирательная кампания началась со скандала. Небезызвестный Максим Плотников сообщил в очередной программе «Итоги», что коммунисты занялись бизнесом и по два миллиона долларов продают места в своём избирательном списке. С пролетарской партией и в самом деле было неладно. Вместо потомственного рабочего, горлопана, поклонника Сталина, известного на всю область Василия Шантыбина номером два в избирательном списке шёл первый в регионе олигарх Платов. Вслед за Максимом Плотниковым обвинение подхватили газеты; конкуренты – те даже провели митинг против местоторговли в Думе. Особенно неистовствовали молодые люди из Молодёжного фронта «Свои» – ходили по городу с плакатом: «Олигарха Платова – на нары, а не в Думу!», раздавали листовки прохожим с требованием исключить олигарха из партийного списка, а партию ленинцев снять с выборов. В завершение своей акции молодофронтовцы написали заявление в прокуратуру и устроили перед ней бессрочный пикет.
   Коммунисты поначалу молчали, но через некоторое время нанесли контрудар. На кабельном телевидении – на другие каналы их не пустили – они продемонстрировали запись: некие бизнесмены поочередно торгуются с представителями трёх оставшихся парламентских партий за места в избирательных списках. Торговля плавно перетекает в развлечение с проститутками в бане. Причём представители всех трёх партий развлекаются вместе, дружно преодолев межпартийные разногласия. Полный консенсус. И ещё одна пикантная деталь: ночные бабочки за свои безвозмездные услуги были щедро вознаграждены. Их лидер и профсоюзный вождь Мессалина Андреева включена в избирательный список либеральных демократов. Впрочем, как справедливо заметил всё тот же Максим Плотников, альянс был взаимовыгодный, без всякого мезальянса. Партийцы предоставили Мессалине паровоз, она же им подняла – тут Максим Плотников сделал интригующую паузу и предложил угадать с трёх попыток. Оказалось – рейтинг.
   Контрудар коммунистам удался не вполне. Всё тот же Максим Плотников осадил их с телеэкрана:
   – Почему наши защитники трудящихся так долго молчали с этой своей записью? – вопрошал он в передаче «Итоги». И сам же ответил: – Торговались с бизнесменами за банную запись самым безбожным образом. Жалко было отдать полученные от олигарха Платова деньги за святое пролетарское дело.
   Хуже того, по утверждению всё того же Максима Плотникова, запись оказалась с многочисленными признаками монтажа. Вполне возможно, просто подделка. Тогда промедление коммунистов становилось понятным: они ожидали, пока бизнесмены готовили свой товар. Впрочем, что дым совсем уж без огня, в это не поверил никто, несмотря на все клятвы трёхпартийцев. Но тогда, заинтересовалась публика, почему эти неизвестные бизнесмены, так и не попавшие в партийные списки, продали свою запись коммунякам, а те трёхпартийному альянсу. Денег-то у альянса больше. Впрочем, и тут нашёлся аргумент. Ведь могли же бесчестные бизнесмены-кидалы продать запись торга альянсу, а копию – коммунистам, или наоборот, чтобы везде зашибить деньги. Словом, скандал и гадания долго не утихали. Возникла даже инициативная группа из местных известных людей, решившая обратиться в прокуратуру, чтобы та выяснила, как всё было на самом деле и, если положено, возбудила уголовное дело. Но прокуратура, однако, тотчас расследование заволокитила, ещё больше усилив подозрения относительно чистоты приближённых в власти мундиров.
   Основная интрига, однако, возникла вокруг губернаторских выборов. Правда, не сразу. Поначалу казалось, что система действует безотказно. Единственный фаворит – единоросс губернатор Садальский, раскрученный заблаговременно, поддерживаемый телевидением, прессой, чиновниками, приближенными к власти бизнесменами, обладатель таинственного административного ресурса. Против него три фантома, чистая декорация, эфемерный продукт трёх, то ли полуоппозиционных, то ли младших партий плюс к ним вечный – пока были выборы губернаторов – кандидат-неудачник из книги рекордов Гиннесса, некто Виталий Боборыкин, перекати-поле, полусумасшедший либерал-патриот, участник двадцати шести кампаний по выборам губернатора в восемнадцати субъектах Федерации. За этой четвёркой статистов в списке значились ещё две виртуальные личности с поддержкой избирателей в пределах статистической погрешности. Стерильность выборов нарушала лишь тёмная лошадка – известный нам Соловей, человек из народа, гроза перекупщиков и незаконных мигрантов, принц Гамлет с крутой биографией. Очень странная, если подумать, диспозиция. Опытный политтехнолог Эдуард словно играл в поддавки, не поставив Соловью противовеса. Ввиду явной безальтернативности губернатора внимание публики невольно обратилось к человеку с певческой фамилией, на него ставили, правда, вначале осторожно, о нём говорили и зубоскалили, ему симпатизировали. Печать таинственности лежала на этом необычном кандидате. Кто он? Понятно было, что Соловей – человек внесистемный, полная противоположность губернатору Садальскому. Самородок. Соловей любил цитировать Руссо: «Есть времена, которые рождают ораторов, и есть времена, которые рождают декламаторов».
   Так вот, он был оратором среди декламаторов. Время, опровергая Руссо, было над ним невластно. Но речи не делали Соловья до конца понятным. Тот же Максим Плотников, пытаясь анализировать, восклицал с телеэкрана, слегка пародируя: «Кто вы, мистер Соловей? Умелый демагог, идеалист, мечтатель или прагматик? Российский Валенса или Лукашенко?»
   Влиятельный телеведущий первым попытался разгадать загадку по имени Соловей. Телекиллер вытащил на экран тома уголовного дела, пригласил свидетелей, среди них толстого хозяина горевшего пятихаткинского рынка Эльшана, бывшего районного прокурора Морозова, человека с сомнительной репутацией, отдельно – шепелявого политолога, говорившего разумно, но вызывавшего у зрителей сильнейшее раздражение своим менторством. Политолог объяснял, переходя на крик, что Соловей – опасный демагог, популист-фокусник, вытаскивающий из рукава пустые обещания, что у него нет ни программы, ни команды, что вокруг него сброд, что это всё мы уже проходили, что борьба с перекупщиками, с такими вот Эльшанами обернётся закрытием рынков, а борьба за снижение цен – их непременным повышением, защита бедных – ещё большей бедностью, что, как известно, дорога в ад вымощена самыми лучшими намерениями и что никто ещё не смог победить российского чиновника, как обещает Соловей, что борьба с коррупцией обернётся ещё большей коррупцией и нельзя всё ломать снова, не достроив. Логично рассуждал политолог, но чем больше эта троица хулила Соловья, тем больше рейтинг его рос. Они, эти трое, были до спазмов чужие. Власть хотела его размазать, значит, он был свой. Вопреки им, в отместку им, всей этой чужой, лживой власти рождался народный герой. Обиженный, как и мы. Наш, свой. Неясно было только, чего хотел Максим Плотников. Так хитроумно, по-иезуитски подбирал он свидетелей – раскручивал человека из глубинки, или это был прокол телеведущего.
   Зритель номер один, губернатор, от начала до конца просмотрев «Итоги», в сердцах смачно выругался:
   – Накрутили, суки, точно по психологии. Сделали белого, пушистого и обиженного. А власть – падаль. Теперь держись.
   Эдуард незаметно улыбался. Максим Плотников был его проект.
   К середине избирательной кампании начала проявляться отчётливая тенденция – рейтинг губернатора остановился как вкопанный, электоральный резерв, похоже, был исчерпан. Эдуард был бессилен что-либо сделать. Между тем тёмная лошадка, напротив, ускорила темп, окончательно добивая остальных конкурентов. Те, кто вчера ещё смеялись и не верили в Соловья, теперь вливались в разношёрстную армию его сторонников.
   – Торжество конформизма, – усмехался с телеэкрана Максим Плотников. – Так побеждали Мухаммед и Иисус. Люди нередко превращаются в носорогов [7 - Намёк на пьесу Э. Ионеско «Носороги», где массовый конформизм (принятие идеологии нацизма) проявляется посредством превращения людей в носорогов.].
   Первым не выдержал кандидат от ЛДПР, бывший водитель Жириновского, и накатал длинную телегу в облизбирком. Но, к его удивлению, реакции не последовало. Теперь, по расчётам наблюдателей, лишь две вещи могли спасти губернатора Садальского: скорый финиш избирательной кампании – Садальский всё ещё сохранял довольно значительное, хотя и тающее с каждым днём преимущество, – и автоматизированная система «Выборы». Сам взволнованный губернатор чуть ли не каждый день интересовался у Эдуарда, не передумал ли Соловей, сдержит ли слово (Эдуард передал губернатору тайный ночной разговор), а ещё лучше – снять этого выскочку с выборов.
   – Терпение, терпение, и ещё раз терпение, – как малого ребёнка, уговаривал губернатора Эдуард, но тому всё больше казалось, что Эдуард хорохорится, а на самом деле он то ли боится сказать правду, то ли тайный агент Соловья. Этот Гриша Добросклонов вызывал у губернатора всё большие опасения. Быстро растущий рейтинг кому хочешь вскружит голову. Что стоит Соловью обмануть.
   «Птичка на глазах становится оранжевой, – со всё возраставшей тревогой думал губернатор Садальский, теряя сон, – то ли с розоватинкой, то ли с коричневатинкой».
   Впрочем, какого цвета был этот красавчик-хамелеон, по-прежнему для всех оставалось загадкой.
   Терпение губернатора было на пределе.

   Не один губернатор волновался. Аутсайдеры, кандидаты от трёх полуоппозиционных партий, ничего не добившись от облизбиркома, дружно жаловались в Москву. Зам. главы администрации, сам на взводе, звонил Сэму Лейкину:
   – Что происходит в области? – Зам. главы был камильфо и не терпел мат, а тут не сдержался и добавил крепкий эпитет. – Эдуард заигрался. Надо его взгреть.
   – Всё под контролем, – заверил Сэм Лейкин. – Чуть-чуть потерпите. Ожидается яркий финал.
   – Рискуете головой и деньгами, – сурово сказал зам. главы администрации и положил трубку.

   За несколько дней до выборов намечены были теледебаты. Чуть ли не до последнего дня губернатор Садальский, как явный фаворит, не собирался в них участвовать. Достаточно было представителю губернатора зачитать заявление. Пусть спорят и отвечают на каверзные вопросы другие. Пусть шавки, а не он, губернатор, терзают Соловья – у них достаточно злобы против чужака. Однако в самые последние дни обстановка изменилась кардинально. Народ потребовал – к барьеру. Все захотели видеть на телеэкране друг против друга губернатора Садальского и Соловья.
   – Какое-то сплошное безумие. Словно политика состоит исключительно из слов и обещаний. Будто искусственный имидж заменяет суть, а править должны исключительно краснобаи… Вместо реальности отныне бал правит виртуальность; место политиков всё больше занимают политтехнологи и пиарщики… Всё решает телекартинка. Полный абсурд. Демократия вырождается в шоу… – резонные мысли отдельных скептиков потонули в общем хоре.
   Телевидение между тем раскалилось от писем и звонков избирателей. Максим Плотников, с юмором припомнив про гладиаторов, призвал электорат посылать эсэмэски. Счёт пошёл на десятки тысяч жаждущих крови…
   …Итак, губернатора к барьеру. Область – огромный Колизей…
   «Безумие, – метались мысли губернатора Садальского, словно загнанные в тесную клетку птички. – Что мог он, старинный бюрократ позднесоветского розлива, привыкший читать по бумажке, противопоставить певучему Соловью? Сладкоголосому, с дивными трелями обещаний. Чем мог отбить клятву снизить цены вдвое? Что мог возразить против изгнания ненавистных перекупщиков? Что – против повышения зарплаты и дешёвой водки?»
   Обещания Соловья на этом, однако, не заканчивались. Сладкоголосый обещал восстановить утерянные вклады, помочь жертвам недавних пирамид пересмотреть итоги приватизации. Он словно не в губернаторы баллотировался, а в правители всея Руси.
   Губернатор Садальский был в ярости. Его преимущество таяло, упав до восьми процентов. Садальский благополучно дотянул бы до финиша. Но эти теледебаты… Эдуард – во всём был виноват Эдуард. Предательство, хитрость или самоуверенность? Скоро всё откроется окончательно…

   Эдуард был, как всегда, спокоен и подтянут, чуть иронично смотрел на губернатора.
   «Циник, – недобро подумал Садальский, – потрошитель из Чубайсова племени».
   От злости губернатор забыл, сколь многим он был обязан Чубайсу. Нутряная злоба поднималась из самых глубин.
   – Зачем ты подстроил дебаты с этим разбойником Соловьём? – почти прорычал губернатор. – Ты в своём уме?
   – Вы победите, – решительно заверил Эдуард, – вам нужна красивая победа, нокаутом. Этот полубезумный Нерон сыграет немого Герасима. Эксперты будут за вас.
   – Зря я связался с вашей фирмой, – не слушая Эдуарда, запричитал губернатор, – в советское время ты бы положил у меня партбилет.
   – В советское время выборы были без выбора. Вы ведь и слыхом не слыхивали о политтехнологиях. Тёмное Средневековье, возомнившее себя передним краем прогресса.
   – По крайней мере, честнее, чем сейчас, – слегка успокаиваясь, с сарказмом возразил губернатор. – Люди хоть догадывались, что их обманывают, умные даже знали наверняка. Что это такая советская игра. А сейчас избирателей просто разводят как лохов. Та же игра, та же партия бюрократии, только хитрее и название новое: многопартийность. Что, ваши политтехнологии – это и есть демократия? Вот что, – вдруг сказал губернатор очень решительно, – никаких теледебатов не будет. А как – это твоё дело… Ты заварил эту кашу, ты и расхлёбывай. Иначе пропущу через блендер…
   – Я так думаю, – возразил Эдуард, – вы изменили бы своё мнение. Я хотел довести комбинацию до логического конца, но у вас, к сожалению, сдают нервы. Придётся изменить сценарий, хотя это чревато. На теледебатах будет капитуляция…
   – Чья? – прохрипел губернатор, наливаясь кровью.
   Эдуард никогда не видел его таким. Политтехнолог испугался, что вот сейчас Садальский упадёт от инсульта – и всё… Вот он, наркотик власти. Тогда всё пойдёт прахом. Издёвка фортуны – победа Соловья… Соловей – единоросс… Сколько раз Россия ходила по краю пропасти…
   – Капитуляция Соловья, – поспешно произнёс Эдуард. – У нас с ним всё твёрдо обговорено. В самом начале теледебатов он вас поздравит с победой и отдаст вам свои голоса…
   – А если какой-нибудь фортель?.. – недоверчиво спросил Садальский.
   Эдуард обратил внимание: руки у губернатора тряслись, он всё ещё тяжело дышал. «Нельзя так напрягать властолюбца, – подумал Эдуард, – надо с ним поосторожнее… Слабый материал. А говорили – секретари обкома крепкие люди. Гвозди можно делать из этих людей. Измельчала порода. Построил виллу, без конкурса отдал под застройку сыну лучшие земли. Теперь его мучают страхи».
   – Мы ко всему готовы, – с улыбкой доложил губернатору Эдуард. – У Максима Плотникова в кармане есть справка из психдиспансера. В студии – врач, свидетель в белом халате. Но это ещё не всё. Шесть лет назад Соловей в пьяном виде сбил на личной машине человека. Тот сидел на мотоцикле, не ехал, разговаривал с соседом. Тяжёлая травма. Теперь этот человек – колясочник, одинокий, последние несколько месяцев мы его содержим, лечим, готовим к главному дню. Странно, что в своё время вы вместе с прокуратурой до этого не докопались. Плохо работали. Список продолжить?
   – Продолжайте, – перевёл дух губернатор.
   – Афганистан. Плен. Соловей был душманом. Подозревали: расстреливал наших солдат. Мы отыскали нужных людей. Продолжать? Бывшая жена…
   – Это же надо, всего один человек, не переборщите, – улыбнулся оттаявший губернатор. – Вы, получается, ас в своей грязной работе.
   – Политика – грязное дело, – скромно поддакнул польщённый Эдуард. – Я вам до сих пор не хвастался, я не просто магистр политологии, но и кандидат политических наук. После победного окончания избирательной кампании подарю вам свою новую книгу. Кстати, знаете, какая у меня была тема диссертации? «Роль ненормативной лексики в вербальном воздействии на электорат».
   – Это информация или опять намёк? – поинтересовался губернатор.
   – Намёк, – тотчас признался Эдуард, – люди у нас с юмором, любят острое слово. Нужно подсластить им пилюлю за отсутствие теледебатов. При капитуляции Соловья не надо говорить речи, просто похлопать его по плечу. «Область вести – не мудьями трясти» – и всё. – Эдуард даже продемонстрировал, как надо хлопать по плечу Соловья. – Это незабвенный Никита Сергеевич. И Соловей окончательно срезан. Да хоть «замочить в сортире». Радость электората.
   В тот день губернатор с Эдуардом снова пили коньяк и разучивали последние реплики заканчивающейся избирательной кампании. Обсудили и действия губернатора Садальского на тот случай, если Соловей, вопреки здравому смыслу и собственным обещаниям, надумает преподнести сюрприз.

   В день накануне теледебатов Константин Соловей сидел в одиночестве в не слишком дорогом гостиничном номере, снятом для него Эдуардом, в областном центре. Бутылка водки с закуской стояли перед ним на столе. Команда из нескольких преданных Соловью людей занимала две комнаты на окраине города, но кандидат в губернаторы несколько дней там не появлялся, телефоны его молчали, в штабе с каждым часом нарастало беспокойство. Но Костя Соловей, мессия, как в шутку называл его Максим Плотников, сейчас об этом не думал. Избирательная кампания была почти закончена. Соловей, артист, ярко сыграл свою роль, очевидно, намного ярче, чем губернатор Садальский; пожалуй даже, это была самая удачная роль в его жизни. Теперь пора было погаснуть огням рампы. Эдуард обещал сделать Соловья вице-губернатором, Соловей был ему зачем-то нужен, однако он не верил – и из-за слишком крутой своей биографии, и просто знал, что губернатор и Эдуард о нём забудут на следующий же день после теледебатов. Тогда он снова станет никем. Так всегда бывало в его жизни. В Афгане, когда совсем ещё зелёным юнцом Соловей попал в плен. Чтобы выжить, Соловью пришлось принять ислам, сменить имя и воевать против своих, расстреливать солдат Наджибуллы. Потом Соловей бежал, с ним долго разбирались, но в конце концов простили за отсутствием улик. Было уже горбачёвское время. Никто не знал наверняка, что Соловей был моджахедом. Затем, едва он стал актёром в областном театре, Соловью несказанно повезло и он сыграл Гамлета, заменил основного актёра. Был грандиозный успех и тут же начались зависть, интриги, о Соловье намеренно забыли. Он пытался протестовать, но потерял место, запил, развёлся с женой, загулял и сам не заметил, как оказался заведующим Домом культуры в Пятихатках. В то время Соловей думал, что жизнь закончилась. Так бы оно и было, если б не возмущение против перекупщиков и торговцев. В тот год цены на рынке взлетели почти вдвое, народ возмущался, начались стихийные митинги. Соловей пару раз выступил, потом стал собирать людей в Доме культуры. Он ничего не боялся, и терять ему было нечего. Как-то само собой получилось, что Константин стал лидером, народным вождём местного масштаба. На выборах он выдвинулся в районное самоуправление – против губернаторского ставленника, обещал снизить цены на рынке, создать кооперацию, допустить к торговле фермеров, выгнать кавказскую мафию. Соловья посчитали опасным, – местные бонзы его ненавидели, обвинили в поджоге рынка и в разжигании межнациональной розни, хотя Соловей, видит Бог, не поджигал рынок и не разжигал рознь. Он, впрочем, догадывался, кто поджёг, но молчал. Возбуждением людей воспользовались другие, стали распространять листовки против кавказцев. Настоящих виновников милиция не искала, да их и так все знали, но в итоге обвинили Соловья. Властям нужно было убрать его с выборов. Выпустили Соловья через несколько месяцев, прямо из зала суда – выборы к тому времени закончились, властям он был больше не страшен, хотели успокоить возмущённый народ. К тому же Соловей дал слово не лезть в политику. За ним был грех. Соловей не хотел, чтобы под него копали. Но слово своё он не сдержал. Не перед кем стало держать слово. Прокурора, которому Соловей обещал не лезть в политику, того самого, которого Максим Плотников притащил на свою передачу, скоро убрали из района за взятки. Нехорошая у него была репутация. Зато из Соловья национал-патриоты попытались сделать героя. Хотели привлечь его в своё движение. Но он был осторожен. Говорил о любви к России, но держался чуть-чуть в стороне. Героем, народным заступником, невинно пострадавшим вернулся Соловей в областной театр, находившийся на грани банкротства. Для прогоравшего театра Соловей стал спасителем. Посмотреть на него собирались зрители. Безбашенные патриоты, те иной раз, приветствуя Соловья, даже выкрикивали лозунги: «Россия для русских!» Но Соловей делал вид, что не слышит.
   Лишь когда начался эксперимент и заговорили о губернаторских выборах, Соловей начал думать: а почему бы не выставиться в губернаторы? Разве он хуже других? Он начал собирать сторонников. А дальше пошло-поехало. Соловей многим оказался нужен. Харизматик, артист, патриот. Впрочем, глядя на своё окружение, Соловей скоро одумался. Ну какой из него губернатор? Ни команды – одни пустоголовые, воры, мечтатели в коротких штанишках, сброд, – ни навыков управления, ничего. Соловей видел: у людишек, что сбились вокруг него, будто у жадной старухи, росли амбиции. Он решил почти твёрдо – нет. Зачем становиться посмешищем? Даже запил от расстройства и страха. Но тут как раз приехал Эдуард и предложил сделку. От Соловья – голоса; Соловью – место в команде губернатора плюс немалые для Соловья деньги. Он же, Эдуард, решит проблему с Тулиновым.
   – Вот твоё досье, почитаешь на досуге, – улыбнулся Эдуард. – Это наша гарантия, что ты не обманешь. Что ты на крючке. Потом, будешь паинькой, уничтожим. Эдуард расселся вальяжно, закинув ногу на ногу. – Помнишь Шекспира, артист: «Весь мир – театр». Вот и играй. Редкая роль тебе досталась. Подмостки – целая область, а может, и вся Россия. И на редкость благодарные зрители. Дерзай, актёр. Не ты первый. «Пока мы живём так бедно и убого, я не могу есть осетрину и заедать её чёрной икрой…»
   В тот день Соловей ухватился за Эдуарда. Он, Соловей, актёр, а не режиссёр. Главное, чтобы была интересная роль и добротный сценарий. В остальном Соловей доверился режиссёру, Эдуарду. А сам только играл, импровизировал, произносил речи, которых ждали от него зрители. Они же, зрители, – электорат.
   Поначалу Эдуард рассчитывал с помощью Соловья получить несколько лишних процентов для губернатора Садальского, а заодно пощипать конкурентов из младших партий. Однако на сей раз Эдуард ошибся. Недовольных, обиженных жизнью, замученных нищетой, изуверившихся, настроенных против всех в области было чуть ли не большинство. Недавний красный пояс, горючий материал. Не сытая, нейтральная к власти Москва. И он, этот горючий материал, запылал. Рейтинг Соловья, человека из народа, заступника, обиженного, обещавшего снизить цены, увеличить пенсии, задавить коррупцию, поставить на место зарвавшихся чиновников, продавать хорошую водку за малые деньги, вообще – навести порядок, вырвался из-под контроля. Соловей начал быстро догонять губернатора Садальского, оставив далеко позади всех других кандидатов. Оказалось, – социологи это подтвердили, – что со времени КПСС люди не любят никакие партии и не доверяют партийным кандидатам. Наступил эффект камнепада, как говорил Максим Плотников. Камни, падая с гор, увлекают за собой лавину. Обвал. Он, Константин Соловей, обвалил всю избирательную систему. Её выстраивали годами, тщательно, упорно, изолировали оппозицию, убирали несогласных, делали сито всё мельче, а он обвалил в один миг. Видно, слишком хитро строили, скрепляли обманом. СМИ, которые раньше игнорировали Соловья – он должен был взлетать на одном сарафанном радио, – теперь наперебой бегали за ним. Не Соловей от СМИ, они теперь кормились от его рейтинга. Будто волшебный конёк-горбунок, рейтинг Соловья скакал впереди ошеломлённых журналистов. То не лично Соловей побеждал, то кривда выходила наружу. Вот она, святая Русь. Джин вырвался из бутылки и больше не зависел от политтехнологов. Началась паника. Соловья пытались перекупить. К нему подкатывались справедроссы, жириновцы и коммунисты, но он хранил верность слову, данному Эдуарду. Эдуард, впрочем, был всегда начеку. Всё держал под контролем.
   Бывало, иногда Соловей начинал думать, особенно спьяну, что неплохо бы кинуть Эдуарда и самому стать губернатором. Видел он немало людей из этого племени губернаторов и депутатов – не боги, кое-как обжигали свои кривые горшки. Найти бы нормальных, не алчных советников. Но тут же Соловей одёргивал себя, нутром он чувствовал, что это пустая затея, что победу ему не отдадут, к тому же – досье. В холодном поту Соловей представлял, как бывшая его жена, Лена, с которой он давно развёлся по пьяни, даёт интервью Максиму Плотникову. И как, вслед за ней, появляются на телеэкране ночные бабочки. Да уж какие там бабочки. Пьяные, грязные бабы. Очень много чего они смогут рассказать. Наберётся не на одно банное дело. Соловей вспоминал, что сделали совсем недавно со спикером Варяжниковым. Он по-настоящему боялся хитроумного, всесильного Эдуарда. Телевизионный век; тот хозяин, у кого рука на пульте…
   …Хотя выборы – тоже рулетка. Ещё неизвестно, что сделало бы досье Эдуарда. Люди, бывает, упорно не верят власти. Тогда она становится бессильна. Чего нельзя одним, то другим можно… Варяжников – бык… а он, Соловей, – Юпитер? Его рейтингу ничего не страшно? А Афган? А сбитый мотоциклист? А лечение в диспансере? Но даже если бы не поверили, есть председатель облизбиркома Тулинов.
   На этом Соловей обычно признавался – самому себе, грешному, – что он не такая уж крупная птица.
   Сладкоголосый соловей, выводящий красивые рулады, но совсем не стервятник. Нет опыта, нет партийной закалки…
   Соловей подобные мысли не любил, они тянули его к водке; впрочем, наш артист легко переключался на более приятное. В сейфе Соловья ожидает кейс с долларами – всё, что нужно, чтобы спокойно встретить старость. Он, Соловей, не олигарх, не тот размах крыльев. Зато завтра – кейс, и нет Соловья. Улетел Соловей. Пусть электорат идёт к губернатору Садальскому. По десять центов за голос.

   Теледебаты между Соловьём и губернатором Садальским разрекламированы были не меньше, чем финал чемпионата мира по футболу, если бы одним из финалистов была Россия. В самом деле, это был апофеоз всей избирательной кампании, мощное крещендо возрождающейся российской демократии – это, понятно, говорил телеведущий Максим Плотников. Так вот, крещендо совершенно неожиданно для всех закончилось очередным грандиозным скандалом. То есть в телевизоре, на картинке, всё выглядело почти пристойно. Но если взять область, сотни тысяч семей, собравшихся у телевизоров в предвкушении невиданного зрелища; повисшую над областью выжидательную тишину, футбольные бары, с утра заманивавшие болельщиков, основательно разогревшихся пивом и водкой к теледебатам; если учесть, что у бедных провинциалов не так уж много зрелищ и люди задолго готовились получить бесплатное удовольствие, придумывали и часами обсуждали свои вопросы, тренировались, как будут задавать их по телефону; если взять, наконец, длиннейшие очереди к букмекерам, причём ставки делали на тысячи, десятки и даже сотни тысяч, и явно больше на речистого Соловья; кто-то, говорили, даже продал квартиру, чтобы разбогатеть; если мысленно, наконец, разобрать перегородки и стены и представить область как единый футбольный стадион с фанатами от областного центра до последней малюсенькой заброшенной деревушки; если представить, что было бы, если бы в область приехали Майкл Джексон или Битлы, – словом, все сходили с ума от предвкушения теледебатов, это действительно был грандиознейший апофеоз. Так вот, теледебаты очень скоро вызвали по всей области сплошной взрыв ярости, крика, визга, возмущения, воплей; зрители плевались, ругались, истерически смеялись, кидались стульями и креслами в телевизоры, как на настоящем стадионе. Похоже, имел место случай то ли массового психоза, то ли истерии или какого-то иного помешательства. В этом всё ещё пробуют разобраться психиатры, психологи, социологи, даже выписанные из-за границы фрейдисты и психоаналитики – рассуждают про Фрейда, Юнга, Фромма, про какое-то бегство от свободы, про сублимацию неясных подсознательных комплексов, но довольно невнятно, сбивчиво и, похоже, безуспешно. Во всяком случае, иные из этих светил ставят неслыханные ранее и даже не вполне медицинские диагнозы, что-то типа: «Массовый психоз переходного периода», или, ещё заумнее: «Массовый психоз истерико-фобического типа переходного периода в условиях авторитарного окружения», или что-то ещё в том же роде. Однако по порядку…

   Итак, ровно в девятнадцать часов вечера губернатор Садальский и Соловей, оба в новых серых костюмах, при галстуках, в лакированных туфлях, только из парикмахерской, расположились вокруг телеведущего Максима Плотникова и двух его очаровательных помощниц. Один, губернатор, толстолицый, пузатый, хотя и сбросил пятнадцать килограммов, с двойным подбородком, бородавкой около уха, с тяжёлым властным взглядом, номенклатурного вида, который никакими политтехнологиями не удалось стереть; другой – слегка худощавый, даже красивый, с седой отметиной на голове, но, как никогда, неспокойный, с бегающими глазами и одутловатым лицом человека, неравнодушного к спиртному. Оба кандидата явно казались не в своей тарелке.
   – Сегодня у нас, на Общественном областном телевидении, решающие теледебаты, – хозяйским голосом провозгласил Максим Плотников. – Сначала я задам обоим кандидатам свои вопросы, потом вопросы телезрителей, в конце дебатов кандидаты смогут задавать вопросы друг другу. Впрочем, если у кандидатов есть заявления…
   И вот тут, не дожидаясь, пока телеведущий закончит фразу, вскочил непохожий на себя Соловей, дрожащими руками откуда-то вытащил бумагу и стал читать своё заявление. Что он, Соловей, безмерно уважает единоросса губернатора Садальского, что лучшего губернатора области не найти и что те высокие лица, кто назначил губернатора, знали, что делали, сверху видно много дальше, и что он, Соловей, просит причислить себя к числу самых искренних сторонников губернатора Садальского и готов работать в его команде, а если ещё недавно говорил иначе, то была просто предвыборная борьба. Сейчас же, осознавая свою ответственность перед избирателями, он снимает свою кандидатуру и призывает избирателей голосовать за нынешнего губернатора.
   Губернатор Садальский, едва улыбнувшись, тяжёлой походкой человека из номенклатуры подошёл к Соловью, по-отечески, как блудному сыну, возложил руки на плечи выбывшему из борьбы кандидату – вышло довольно деревянно.
   – Область вести – не мудьями трясти, – сказал холодным, бесцветным голосом. То, что в исполнении темпераментного Никиты Сергеевича в своё время казалось живо и смешно, здесь выглядело глупо и пошло.
   И всё, кина не будет… Обманули!!! Обманули, сволочи! Семьдесят лет обманывали, и ещё почти двадцать, и ещё тысячу лет без малого! Подстава! Сговорились! Вместо теледебатов – подстава.
   – Подстава! – слово вырвалось из двух почти миллионов глоток, словно вся область – один стадион и нашим забили обиднейший гол, полетело из домов на улицы, из баров, из палисадников…
   Согласно сводкам милицейской хроники, уже в девятнадцать двадцать толпа молодых людей в масках двигалась по центральным улицам областного центра, круша всё на своём пути: автомобили, киоски, витрины магазинов, окна офисов и банков; неизвестные молодчики – по некоторым данным, среди них было немало бритоголовых – подожгли колхозный рынок с примыкавшим к нему общежитием гастарбайтеров. При этом и толпа на улицах, и люди в окнах и на балконах кричали одно и то же: «Подстава, подстава! Долой губернатора!», а некоторые даже: «Долой выборы!» Какие-то не очень трезвые дамочки на центральной площади, где обычно проводились митинги, скандировали: «Ре-во-лю-ция! Ре-во-лю-ция!» Толпу между тем, словно магнитом, влекло к телебашне, к этому областному Останкино. По дороге, пока громили гостиницу, погромщиков снимали, забыв об опасности, выскочившие из номеров иностранные корреспонденты. Для них это был большой профессиональный праздник – корреспонденты и телевизионщики приехали освещать очередной гей-парад, а вместо этого – русский бунт, столь же непонятный и загадочный, как сама русская душа. Возбуждённые, всё крушащие молодые люди требовали отменить выборы. Достоевский! Ремейк девяносто третьего года. Только ОМОНа нигде не было. ОМОН с полдня начал праздновать предстоящие теледебаты между Соловьём и действующим губернатором.
   Телепрограмма между тем продолжалась. Новый начальник УВД, либерал и законник, заменивший недавно старого скалозуба по просьбе губернатора Садальского, дозвонился до Максима Плотникова и слёзно просил продолжать дебаты или чем-нибудь ещё занять народ, пока удастся привести в чувство ОМОН. Максим Плотников, взмокший от напряжения и сыпавшихся на него угроз, и оба кандидата, один из них уже бывший, старались – обсуждали структуру правительства области после предстоящих губернаторских выборов; сгоряча испуганный Садальский даже пообещал Соловью пост премьера и закон о ЗПС (зоне политической свободы), который предстоит принять новой думе. Диалог ежеминутно прерывался – студия буквально сотрясалась от телефонных звонков, эсэмэсок и криков с улицы. Люди кричали и писали одно и то же: «Подстава, подстава! Долой губернатора!», или «Розыгрыш, обман, позор». Встречались, впрочем, и вполне философские звонки, типа: «Демократия и свобода СМИ – это когда разные каналы врут по-разному, а у нас в области все врут одинаково. Это авторитарный режим».
   Лишь услышав звон разбитого стекла, выстрел и крики внизу, Максим Плотников, подобно Гайдару в девяносто третьем, обратился с кратким словом к народу, призвав граждан встать грудью на защиту демократии и быстрее бежать к телебашне, потом дрожащей рукой выключил рубильник. Картинка погасла сразу по всей области. Это был сигнал – телестанция взята. Комедия окончена! Революция – прямо по Ленину, только не страшно. Фейерверки осветили потемневшее небо. Зеваки тысячами высыпали на улицы. Рёв – то ли восторга, то ли всё ещё не остывшего гнева – понёсся над областным центром. Максим Плотников, губернатор Садальский, Эдуард и примкнувший к ним Соловей, переодевшийся в матроса, спасались бегством через чёрный ход.
   «Прощай, мой кейс. Прощай, обеспеченная старость», – печально повторял про себя Соловей, в полной темноте спотыкаясь.
   Только часам к одиннадцати вечера, когда всё, что можно было разбить, было разбито, и всё, что можно разграбить, разграблено, на улицах областного центра появился с трудом приведённый в чувство ОМОН. Толпа вначале пыталась сопротивляться, в милицию полетели камни и пустые бутылки, ОМОН с остервенением набросился на смутьянов, началось побоище, закончившееся, впрочем, очень скоро – толпа рассеялась по соседним улицам. Добычей милиции стали захваченные на месте преступления пьяные, бомжи и несколько десятков сильно избитых, большинство из которых, от греха подальше, пришлось почти сразу, без допроса, отправить в областную больницу как якобы жертв побоища между погромщиками.

   Отменять выборы было поздно. Да и не хотелось областному руководству привлекать внимание к случившимся мрачным событиям. В первые дни и в самом деле в центральные СМИ просочилось довольно мало, писали и говорили весьма невнятно про события вроде Кондопоги [8 - Кондопога – город в Карелии, где имели место в 2006 году столкновения и погромы на почве межнациональной розни.] или Благовещенска [9 - Благовещенск – город в Башкирии, где ОМОН осуществлял массовые избиения жителей в период с 10 по 14 декабря 2004 года.], но каковы масштабы событий и их причина, из этих путаных сообщений понять что-либо было сложно. Вроде бы какие-то хулиганствующие элементы спровоцировали массовые столкновения. Не ясно было только – кого и с кем. Местное же телевидение в первые несколько дней вообще не работало, шли восстановительные работы, но, главное, так было проще избежать обсуждения по горячим следам; областные газеты тоже не выходили. Так что всё могло бы остаться не то что в тайне, но без особых откликов. Ну, было что-то и было. Не впервой. Утомлённые в девяностые годы люди не слишком интересовались политикой. Однако сейчас это был не тот случай. Во-первых, эксперимент и прикованное к нему всеобщее внимание. По сути – передовой край российской демократии. Во-вторых, область была политизирована и сильно потрясена происшедшим. Но главное – выборы. Вот из-за выборов всё тайное и стало окончательно явным. В область к выборам нахлынули журналисты, телевизионщики, наблюдатели, правозащитники и узнали о случившемся из первых уст, но самое главное – выборы не состоялись. Электорат, шокированный трижды: сговором Соловья с губернатором Садальским, бунтом и погромами – тут же местные конспирологи распустили слух, будто бунт и погромы были заранее подготовлены закулисой, чуть ли не фондом Сороса; им как кость в горле наша демократия – и, наконец, милицейским побоищем, на выборы не пошёл. Выборы не состоялись. Ни губернаторские, ни в областную думу, ни даже в местное самоуправление. Избирательные участки оставались пусты настолько, что даже экзитпулы долго не удавалось составить. Лишь председатель облизбиркома Тулинов до последнего излучал оптимизм и убеждал журналистов, что народ идёт. Однако к вечеру и он сник и не стал нажимать на свои кнопки. К тому были очень важные причины. Социологи к девятнадцати часам общими усилиями всё-таки наскребли экзитпул; по этому экзитпулу получалось, что на первом месте с большим отрывом идёт коммунист. Коммунистический электорат, как всегда, оказался самым стойким. Но и ещё – примерно в это самое время с Тулиновым по телефону пообщался зам. главы кремлёвской администрации.
   – Это особый электорат, твердокаменный, – то ли с восхищением, то ли с сарказмом говорил после выборов Максим Плотников, ненадолго вернувшийся в телеэфир, – коммунистам можно только позавидовать. Их электорат не отвратили от партии ни массовые репрессии, ни насильственная коллективизация, ни разрушение храмов и богоборство, ни семидесятилетние ложь и рабство, ни очевидное банкротство идеи. Это электорат, глухой к истории и к здравому смыслу. Гвозди бы делать из этих людей.
   Но наблюдательные зрители заметили: на сей раз в словах маэстро не было прежней убеждённости. Он, похоже, начинал думать, что большевизм – свойство не одних коммунистов и что не меньше присущ он и правящей партии. Вообще, большевизм – такое же свойство нашей ментальности, как долготерпение и уважение к водке. Или к тиранам.
   Максим Плотников, видно, чувствовал, что его «Итоги» будут вскоре закрыты, что оттепель заканчивается, эксперимент провалился, и спешил выговориться. Ловкий телеведущий и хитроумный мастер пиара на сей раз, по всему, был предельно искренен, даже элегичен.
   – У российской демократии трудная судьба, – говорил он печально с телеэкрана, подводя итоги, – демократию на нашей каменистой, неприспособленной, авторитарной почве надо выращивать как экзотическое дерево. Долго, упорно, тщательно, не ожидая ранних и вкусных плодов. Она во всех странах нежна и несовершенна, а у наших агрономов быстро превращается в декоративный кустарник. Зато, если растить правильно и честно, плоды её будут замечательны. Некоторые утверждают, что демократия – это самоограничение и порядок, – продолжал телеведущий. – Нет. Демократия – это власть народа и, главное, для народа, всё остальное – частности, а мы построили олигархический капитализм, словно списали карикатуру из критических трудов Маркса. Боритесь за демократию! Берегите Россию! – патетически закончил Максим Плотников.
   «Уходя, все восхваляют демократию и просят беречь Россию, – саркастически скривив полные губы, как всегда цинично подумал Эдуард, смотревший «Итоги» по телевизору, – запоздалый порыв больной совести…»
   Сам Эдуард в это время паковал чемоданы. Губернатор Садальский больше не представлял для него интереса. Пешка, так и не пробившаяся в дамки. К тому же под боем. Одно лишь сильно мучило Эдуарда – был ли происшедший бунт стихийным или, скорее, за вроде бы стихийным возмущением маячила чья-то (чья?) могущественная фигура. Совершил ли Эдуард профессиональную ошибку, самую ужасную в своей жизни, или… То есть ошибку он всё равно совершил, слишком грубо поставил сцену капитуляции Соловья перед губернатором Садальским, но… дальше всё развивалось по чьему-то гениальному и дьявольскому плану. Этот человек, следовательно, знал предстоящий сценарий теледебатов. Скорее всего, прослушивал разговор Эдуарда с губернатором, с Соловьём или с Максимом Плотниковым. В том же, что бунт был подготовлен заранее, Эдуард почти не сомневался. В самом деле, погромщики вышли на улицы уже в девятнадцать двадцать, они были хорошо организованы, связывались между собой исключительно с помощью краденых телефонов, вооружены арматурой и все поголовно в масках. Лишь позже организованное ядро растворилось, погромы продолжили обыкновенные простачки и использованные втёмную фанаты. К тому же история с пьяным ОМОНом. Эдуард пытался выяснить у следователя-важняка, но тот только передернул плечами: «Обыкновенное хулиганство».
   Другой факт, казалось, не имел прямого отношения к происшедшим событиям, но… В своё время Эдуард по самоуверенности факт этот просто проигнорировал. Молодёжный фронт «Свои» – эти молодые люди совсем недавно провели свой митинг перед Домом правительства. Появились почти внезапно и так же внезапно исчезли. Всё было при этом чрезвычайно дисциплинированно и отлажено и так же, как сейчас, под покровом тайны. Их комиссар-вождь Василий Кожемяко… Кто он и откуда? Кто ему платит? Много было таких, как он, среди воевавших в Абхазии, в Сербии. Было над чем задуматься…
   Наконец накануне дня выборов, когда команда губернатора всё ещё пребывала в шоке, кто-то распустил слух, будто беспорядки в день выборов могут повториться. Сообщения появились в Интернете, на кабельном телевидении, в сельские администрации даже звонили, чтобы люди не шли на выборы. Это была не паника, устроенная перепуганными обывателями, а целенаправленная кампания. Теперь-то Эдуард был в этом уверен. И целили не в губернатора Садальского, кому он нужен, этот старый хрыч. Ему лишь случайно достался осколок… Что ж, когда-нибудь тайна откроется. В наше время все пишут мемуары, даже силовики и заговорщики. Пока же у Эдуарда была только версия…
   Сейчас же политтехнолог покидал Россию. Оставаться в области ему казалось даже небезопасно. Хотя прямых угроз не было. Эдуард вполне отчётливо сознавал, что сам он только артефакт демократии. Тень. Но там, где нет предмета, нет и тени. Здесь он больше был не нужен. А потому уезжал советником к одному из президентов СНГ. Спасибо Сэму Лейкину и зам. главы администрации.

   Результаты выборов были официально объявлены после долгих мучений избиркома только на пятый день. Лидировал, как и показывал единственный экзитпул, кандидат от коммунистов, набравший около шести процентов голосов от общего числа избирателей при количестве проголосовавших меньше десяти. Коммунисты, впрочем, предпочитали считать по-другому, заявляя, что их поддержали две трети избирателей и что это замечательная победа. Народ начинает просыпаться и осознавать свои классовые интересы. Оппоненты соглашались: победа, но невесомая, пиррова, электорат, хоть и твердокаменный, всё больше скукоживается, подобно шагреневой коже. Ещё одни-другие такие выборы – и некому будет голосовать.
   Споры эти, впрочем, носили вполне умозрительный характер. Ясно было: скоро голосовать не придётся. Губернаторских выборов больше не будет. Даже в порядке эксперимента. Но, главное, в тот же день стало ясно, что спорить вообще не о чем. По закону выборы были признаны несостоявшимися.

   Эдуард, как всегда ухоженный, пахнущий дорогими духами, эдакий камильфо, ненадолго занесённый в убогую провинцию, зашёл к губернатору Садальскому проститься.
   – Народ устал, – говорил наш краснобай. – Народ устал от XX века. От чуждой ему миссии, от великих побед и свершений. От бремени могучей империи. Кровавый наркотик сталинщины подстёгивал и гнал вперёд, но подрывал здоровье и истощал силы. Народ устал от непрерывных экспериментов. Устал от Лже-Моисеев, заблудившихся в Синайской пустыне. Со временем эйфория сменилась депрессией. Народ захотел частной жизни. С тех пор как коммунизм умер и даже намного раньше, у нас нет – и не предвидится – национальной идеи. По мне, так идея проста – стать маленькой, счастливой и сытой Бельгией. Эксперимент, задуманный зам. главы администрации, упал на нездоровую почву. К тому же – враги.
   Губернатор Садальский (после срыва выборов он по закону оставался губернатором), раздавленный последними событиями, слушал Эдуарда молча. Мысли его были далеко. В Москве. Эдуарда он больше не хотел видеть. Эдуард был причиной его несчастий. Лишь услышав слово «враги», Садальский слегка встрепенулся.
   – Враги? – переспросил он. – Кого ты имеешь в виду?
   – Врагов демократии. Наш тайный ГКЧП. Он действует. Волнения не были случайными. Киллер, по моим данным, – Василий Кожемяко, комиссар-вождь Молодёжного фронта «Свои», слегка красный, слегка коричневый, но в целом – бесцветный. Заказчики…
   Но губернатор предпочёл не заглядывать в бездну. Он медленно поднялся и холодно сказал Эдуарду:
   – Мой киллер – ты.

   После несостоявшихся выборов правду о беспорядках утаить уже было невозможно. Ясно стало, что эксперимент не удался. Больше никаких экспериментов не будет. Застой. Откат. Вечное движение по кругу.
   Дни губернаторства Геннадия Михайловича Садальского были сочтены. Он, не чаяв, волей судьбы угодил в реформаторы и не оправдал доверия – теперь ему предстояло заживо уйти в небытие вместе с несостоявшейся и немилой его сердцу реформой. Садальский, сколько мог, сопротивлялся судьбе. Он отправился в Москву каяться и искать поддержки, всё валил на Эдуарда, на непонятливый народ и на некую третью силу. Как и Эдуард, губернатор Садальский тоже имел информацию, что беспорядки были спровоцированы. Однако зам. главы администрации было не до него. Тучи сгустились над самим кремлёвским вельможей, его обвиняли в волюнтаризме и в тайном потворстве либералам. Оскандалившегося губернатора он был готов принести в жертву. Однако, как известно, номенклатура бессмертна, даже если с некоторых пор она стала называться элитой. Хождение по коридорам и кабинетам принесло свои плоды. Садальского тихо перевели на малозаметную должность заминистра в Москву. Вернувшись в область, он написал заявление об отставке. На освободившееся место губернатора вместо Садальского был назначен председатель законодательного собрания Варяжников, окончательно замоливший грехи. Оставалось лишь подвести последнюю черту под экспериментом, оформить откат, так сказать, юридически.

   В Госдуме при обсуждении эксперимента за выборы губернатора в отдельно взятой области в своё время высказалась лишь правящая партия. Остальные присоединились поневоле. Партии полуоппозиции почти до самого конца были против. Оно и понятно. Они ещё как-то могли надеяться на подковёрные варианты, но конкурировать на выборах не могли. Не хватало ни авторитета, ни властного ресурса. Теперь же настало время маленького реванша. Правящая партия сама предложила упразднить эксперимент. Следовательно, пришло время торговли.
   От имени трио, хотя о тройке полуоппозиционных младших партий нигде не упоминалось, выступал депутат Чичоев. Это был не очень известный либерал и демократ, зато табачно-алкогольный король, бывший спортсмен и вообще человек с весьма авторитетной репутацией. В Госдуме предыдущего созыва Чичоев занимал место от правящей партии, но, решив сэкономить, перешёл в стан приверженцев сына юриста. Теперь он излагал план очередной перенастройки механизма назначения губернаторов. Вообще-то Чичоев был за отмену закона об эксперименте, за сильную вертикаль и против губернаторских выборов, но, как истинный торгаш, за свою позицию требовал оплаты.
   – Мы – русские, – говорил депутат, – и демократия у нас особая, не такая, как у других.
   Лёгкий шелест пронёсся по залу, депутаты не без удивления переглядывались. Но достойный ученик и подражатель стареющего, но по-прежнему самого харизматичного лидера, переждав оживление зала, продолжал с прежним пафосом:
   – Мы – русские, с нами Бог. Он много нам дал – нефть, газ, обширные земли, лучшие в мире чернозёмы – и много от нас безропотно терпит. Наша традиция – не западный индивидуализм, а соборность и духовность. Бог на небе, и царь на земле. Наш герб – двуглавый орёл: двуединство президента и премьера. Наш гимн – это верность традиции, проявление плюрализма и толерантности. У нас нет оппозиции. Мы говорим разными словами, но мысли у нас общие: о Родине и о себе. Мы все поддерживаем одну власть. Поэтому наша власть может одинаково опереться на любую партию. А потому я предлагаю изменить порядок назначения губернаторов. Пусть президент выбирает по-прежнему из трёх кандидатур. Но из них только две кандидатуры предложит победившая на выборах партия, а третью пусть предлагают проигравшие. Это будет наша соборность. Справедливо, как в спорте, когда побеждает дружба.
   После выступления Чичоева всё стало окончательно ясно. Спорить будут о другом, у эксперимента в Думе нет сторонников.
   Голосование сразу во всех чтениях состоялось в тот же день. Депутаты единогласно отменили закон об эксперименте.

   Итак – всё. Эксперимент окончен и похоронен. Велено забыть. Области предстояло возвращаться в общее стойло. Что, в общем, логично и понятно: в единой России закон должен быть для всех одинаков. Свобода не может быть привилегией. Оставалось лишь подвести последние итоги.

   Выборы в областную думу состоялись в новоназначенный срок. Единственным сюрпризом на выборах на сей раз стал неожиданный успех либеральных демократов, превзошедший даже их результат девяносто третьего года. Знающие люди говорили, что успех мог быть ещё большим, если бы не председатель облизбиркома Тулинов. Бытовало, впрочем, и прямо противоположное мнение, будто достижение либеральных демократов было связано с тем, что всё тот же Тулинов, чистый гуманитарий, перепутал свои кнопки. Как бы там ни было, итоги выборов были утверждены и стали предметом детального обсуждения журналистами и политологами. Одно из мнений, банальное, было в том, что с отменой графы «против всех» на жириновцев работает протестное голосование. В области, пережившей эксперимент и шок от последующих беспорядков, протестных голосов, очевидно, должно быть особенно много. Однако мнение большинства аналитиков было иным. Список либеральных демократов возглавляла обаятельная Мессалина Андреева. Успех – это её заслуга; её и ночных бабочек, активно участвовавших в кампании. Электорат на сей раз оказался нестойким. Мессалина Андреева в результате и стала вице-спикером думы. Поскольку к тому же бывшая кокотка оказалась среди депутатов единственной женщиной, народные представители иногда в шутку, а чаще на полном серьёзе говорили, что Мессалина Андреева – очаровательное лицо нашей молодой демократии. Они не догадывались, что повторяют то ли злую шутку, то ли пророчество Эдуарда.
   Экономические итоги эксперимента и последующего отката подводил доцент Маликов. Журнал обладминистрации больше не выходил. Свою статью доцент опубликовал в «Экономическом журнале». Вопреки сухости науки об экономике, он был красноречив и лиричен. Видно было, что писал Маликов от чистого сердца, от печали за родную область и за Большую Россию. Сам Маликов, увы, оказался среди пострадавших от отмены эксперимента. Он начал серьёзную работу над докторской диссертацией, изучал влияние развития политических свобод в отдельно взятой области на экономику, теперь же тема стала неактуальной. Диссертацию пришлось отложить надолго, скорее всего навсегда, и браться за новую, не столь любимую тему.
   Увы, прежние надежды автора смелой идеи ЗПС (зоны политической свободы) на быстрый экономический рост не оправдались. Область всё больше погружалась в депрессию. Между индексом ООО (отсутствия оптимистических ожиданий), изобретённым доцентом, и снижением ВВП в области учёному удалось обнаружить чёткую негативную корреляцию. Отмечалось снижение цен на недвижимость – на целых пятьдесят процентов. Резко упал туризм – почти в десять раз, переживали серьёзный спад общественное питание и гостиничный сектор, прекратилось строительство новых гостиниц, закрывались недавно открытые рестораны, снова росло число лиц, желающих переехать в Москву, и упало до нуля – стремящихся переселиться в область. Лишь в секторе сексуслуг, как показали репрезентативные исследования, ввиду его инерционности количественное снижение было незначительным и скорее носило сезонный характер, зато отмечалась серьёзная дефляция. А это, по мнению автора, угрожало в будущем возможным обвалом. Росли, к сожалению, безработица и преступность, а чиновники, оказавшись вне демократического контроля, не принимали действенных мер. Словом, вынужден был сделать вывод доцент Маликов, свёртывание демократических процессов, падение ИОС (индекс ожидания свободы) и рост индекса ООО (отсутствия оптимистических ожиданий), отказ от ЗПС (зоны политической свободы) в окружении регионов с низким уровнем развития демократических институтов привели к резкому падению экономической активности и будут иметь как минимум среднесрочный депрессивный эффект. Соответственно, отмечал учёный, вместо обещанной модернизации происходит возврат к аграрно-сырьевой экономике.
   Далее учёный перешёл к широким обобщениям. Во-первых, он обнаружил, что индекс инвестиционной активности (ИИА) в области, во время эксперимента значительно превысивший общероссийский, упал до уровня средних показателей по Федерации. Получается, с цифрами в руках доказывал доцент, что российская экономика задыхается от несвободы и что модернизация в стране под угрозой. На этом скрупулёзный доцент не остановился и в своих рассуждениях пошёл много дальше. Используя математические модели, он доказывал, что индекс экономической свободы (ИЭС), от которого привыкли плясать экономисты, вычисляя его связь с экономическим ростом, вовсе не первичен, как считалось до сих пор, и что этот индекс находится в обратной зависимости от другого, а именно от индекса коррупции (ИК). Именно этот индекс – ИК (индекс коррупции) и является базовым. А всё остальное по отношению к нему вторично. Так вот, коррупция губит и российскую свободу, и российскую демократию, и российскую экономику. Продолжая свои расчёты, доцент Маликов замахнулся даже на наше святое, то ли на великого Гоголя, то ли на Салтыкова-Щедрина, а может, и на неизвестного классика, прославившегося только этой крылатой фразой, – так вот, этот великий неизвестный, по утверждению автора, не владел математическим аппаратом, а потому по-дилетантски подошёл к российским бедам. Нет, вовсе не дураки и не плохие дороги, даже не инфраструктура, а коррупция губит Россию, провозгласил учёный. А дураки и плохие дорогие – не причина, а следствие. Причём настоящих дураков во власти у нас не так много. Есть в избытке люди необразованные; есть депутаты, которые под видом дураков принимают плохие законы, чтобы набить карманы, или, наоборот, набивают карманы и за это принимают плохие законы или пишут запросы, и есть чиновники, которые под видом недоумков набивают свои карманы, преимущественно в заграничных банках. Словом, быть дураком – это такой весёленький бизнес у нас в России. А плохие дороги – это когда из-за воровства и коррупции плохо и очень дорого строят. Вот такая триада: коррупция, отсутствие свободы и мнимые дураки. Этот логический постулат под названием «триада Маликова» в скором времени даже вошёл в экономическую теорию и в литературу о российских экспериментах.
   Закончил же статью увлёкшийся доцент и вовсе не как экономист, скорее как литератор:
   – Экспериментировать над тем, что в передовых странах давно открыто и известно, извращать эксперименты и вышибать из них деньги в пользу хитроумных экспериментаторов – это, пожалуй, и есть наше главное ноу-хау.

   На этом, собственно, можно бы поставить жирную точку. Сценарий дописан до конца. Он реальнее, чем сама реальность. Осталось лишь представить автора, пронзающего многовидящим взглядом непрозрачную тьму российской политической жизни.

   Политолог Белкин, ещё молодой, далеко до сорока, но уже широко известный, особенно в кругах политиков и околополитической тусовки, профессор, наставник молодёжи, член многих Советов, Академий, обществ, палат, участник разных совещаний и многочисленных дискуссий, один из немногих причастных к реальной политике или, по крайней мере, к тому, что считается реальной политикой, тонкий интриган, игрок, человек, мягко говоря, с неоднозначной репутацией, выступал с обширным докладом о судьбе и перспективах российской демократии на заседании Совета по развитию демократических институтов и представительных органов власти. Это было событие если и не неординарное, то весьма значительное, потому что профессор Белкин был близок к кремлёвской администрации и тонко чувствовал тамошние настроения.
   Послушать влиятельного коллегу собрались многочисленные политологи, эксперты, депутаты, учёные из околоправительственных институтов, прикормленные журналисты и другие приближённые к власти лица, даже несколько мнимых оппозиционеров, а в президиуме восседал сам заместитель главы администрации президента. Надо сказать, что слушателей интриговала не столько тема доклада – едва ли тут могло быть что-то принципиально новое – но, значительно больше личность докладчика и особенно распространившиеся в последнее время слухи о конфликте между Белкиным и зам. главы администрации президента. Возможный скандал, предмет разногласий между ними, ожидаемые последствия, подковёрная борьба в администрации – вот что больше всего волновало избранную публику.
   Влиятельность Станислава Евгеньевича – так звали Белкина – связана была с тем, что он возглавлял им же созданный Центр Стратегических исследований (ЦСИ), некоторое подобие американских научных институтов, влияющих на большую политику.
   Центр этот – завистливые коллеги нередко называли его Центросценарием или даже Центроапокалипсисом, а самого Белкина – апокалиптологом, – специализировался на изготовлении разнообразных сценариев: о перспективах развития страны, отдельных отраслей, политических партий, организаций, крупных компаний, политических тенденций, явлений, избирательных кампаний, а также готовил доклады для правительства, министерств, ведомств и прочих заказчиков. Репутация Белкина как предсказателя и учёного была такова, что нередко его сценариями пользовались ООН, ЦРУ и некоторые другие зарубежные организации и ведомства. Однако, несмотря на свою влиятельность и обширные связи, Белкин всегда с демонстративной скромностью утверждал, что его Центр – исключительно коммерческая неправительственная организация, производящая такой же продукт, как все другие производственные компании. Он любил похвастаться, что умеет хорошо и дорого сбыть свои «изделия» и что клиенты у него – ого-го и сам он вхож в самые высокие кабинеты. Словом, политический, экономический и прочее удачливый коммивояжёр, а заодно и высокооплачиваемый лоббист.
   Сценарии Белкина (готовили эти сценарии сотрудники Центра, или Фабрики, как он любил говорить, сам же Белкин в основном только добавлял этим сценариям креатива) шли нарасхват, хотя и не были слишком реалистичными. Сценарии с самого начала подразделялись на две категории – условно реалистические, где составители, чаще безуспешно, пытались предугадать реальность, и творческие (по выражению самого Белкина), где допускались разгул фантазии и гротеска. Смысл этих «творческих», иногда даже фантастических сценариев состоял в том, что в процессе их написания и прочтения – мозгового штурма – удавалось придумать-увидеть-предложить множество нетривиальных проектов и решений.
   Коллеги-политологи Белкина не любили. В кулуарах его обвиняли в интриганстве и доносительстве. Так, в своё время, он первым составил полузакрытый доклад о «ЮКОСе». Впрочем, едва ли неприятности Ходорковского с Лебедевым стали следствием этого доклада, разве что бесталанные прокуроры кое-что позаимствовали у политолога-беллетриста. Говорили также, что незадолго до событий в Южной Осетии профессор Белкин подготовил очень объёмный сценарий и что якобы события в этой мятежной республике разворачивались до мелочей в соответствии с планом Белкина. Однако, возможно, это были только разговоры недоброжелателей. Сценарий Белкина никто из говоривших лично не видел, не было даже доказано, что этот компендиум существовал в природе. Единственное, что было известно точно, в ЦСИ незадолго до юго-осетинских событий работали несколько отставных генералов и полковников; с другими сотрудниками Центра они общались только через Белкина и исчезли за несколько дней до начала войны. Словом, пища для домыслов была, конечно, но довольно постная. Некоторые даже предполагали, что слухи об этом сценарии по своим каналам, через купленных журналистов, распространил сам Белкин – он был непревзойдённый мастер саморекламы. Говорили также, опять же без строгих доказательств, что несколько лет назад профессор Белкин своим сценарием сильно напугал высоких лиц в администрации несуществующим призраком оранжевых. Якобы предположил, что толпы исчезнувших к тому времени, как некогда гунны, демократов могут обложить Кремль. Но всё было почти тихо. Сначала думали, что пророк ошибся. Но нет, оказалось, что Белкин не ошибается, окольным путём он якобы предостерегал от монетизации льгот. Словом, настоящая пифия.
   В отличие от многих других политологов Белкин был известен широким массам громко разрекламированными планами национализации, легализации сексуслуг, коммерциализации здравоохранения и другими весьма спорными идеями. Поговаривали, что с помощью Белкина очень влиятельные люди, оставаясь инкогнито, запускали пробные шары, часто с первого взгляда нелепые; потом идеи обкатывались в прессе, на телевидении, к ним постепенно привыкали, со временем эти прожекты даже как бы становились данностью. Роль сливного бачка политолог вообще играл с удовольствием, как язвили остряки из околополитической тусовки, даже с оргазмом. Он часто писал статьи, любил появляться на телевидении и клясться мамой в своей честности – человек, бесспорно, яркий и умный, однако бессовестный и самовлюблённый. К тому же профессор Белкин периодически страдал довольно редкой формой косноязычия. Он говорил красиво и убедительно, но настолько двусмысленно, что вокруг него постоянно возникали скандалы и суды – политолог якобы регулярно бывал не так понят. Впрочем, нередко случалось, что Белкина действительно неправильно понимали.
   Так вот, этот скандальный и одновременно влиятельный околополитический деятель стоял за кафедрой в почтенном собрании и произносил доклад о российской демократии.
   – Нет реальных сил, выступающих против формирования в России высокоразвитой демократии, – Станислав Евгеньевич любил говорить парадоксами. – Но… – профессор сделал картинную паузу, – для одних демократия всего лишь продукт, как, например, чёрная икра, шампанское или устрицы. Понятно, не самой первой необходимости. Это для народа. А для верхов – процесс. Как ещё недавно строительство коммунизма. Вечное стремление к линии горизонта. В лучшем случае – долгострой. Это удобно. Не мешает здесь и сейчас, зато обязательно будет для будущих поколений. А вот и не будет, – усмехнулся политолог. – Человек в нашем изменяющемся мире самое консервативное звено. Менталитет меняется десятилетиями. Нельзя уродливой старухе проснуться очаровательной девушкой. Либо мы упраздним председателя облизбиркома Тулинова, либо он окончательно упразднит демократию. Третьего не дано. Я понимаю, не хочется… Я изложил вам, коллеги, один из возможных сценариев. Он значительно актуальнее, чем вы думаете. – Это был очень тонкий намёк на тесные связи Белкина в администрации и на тамошний кругооборот мысли. – Губернатор Садальский – не миф. С Эдуардом и Сэмом Лейкиным я отлично знаком лично. На роль Максима Плотникова – целая очередь…
   – Однако к чему он ведёт? Демократический поворот? Что-то случилось в тандеме? – шёпотом спросил несмышлёныш-практикант у известного политолога Семечкина.
   – Скорее, иезуитский совет. Начать процесс. Вечный, бессмысленный как у Кафки. Может быть хитроумно лоббирует геев и ночных бабочек. Они-то режиму не опасны. Или скрытый донос на конкурирующую фирму политтехнологов.
   – Вы копаете очень глубоко, – не то с восхищением, не то со скрытым сарказмом заметил практикант.
   Семечкин пожал плечами. Он и сам был недоволен своими словами. Откуда такая желчь? Опять разучились говорить правду? Или это в нём говорит старое недоброжелательство к Белкину? Тот, в отличие от фрондёра Семечкина, всегда считался клевретом администрации. Однако на сей раз Белкин, странное дело, хоть и рисовался, но говорил правду. Какая бы у этой правды ни была подоплёка. Вот это и было удивительно Семечкину. Где здесь двойное дно? Зачем, с какой целью этот переменчивый человек без принципов, всадник апокалипсиса, как иногда величали его коллеги за апокалипсические сценарии, начал изображать из себя лилейного демократа? Получил приглашение в Гарвард или в Йель и решил на прощание расплеваться? Или действительно крупно рассорился с Алхимиком: говорили, что Белкин претендовал на видное место в администрации, а зам. главы побоялся заиметь конкурента.
   – Все эти речи, вся наша политика – буря в стакане воды, – неожиданно зло сказал Семечкин несмышлёнышу. – Истина в том, что наш русский социализм был плох, даже отвратителен, но олигархический капитализм ничуть не лучше. Система опять работает против народа. Не бывает демократии без нормального среднего класса. У нас опять пузырь. Раньше был пузырь супергосударства. Теперь – олигархов и бюрократов. А пузыри, как известно, лопаются.
   – Как эхинококк, – уточнил практикант. – У меня отец хирург. Ленин-то был прав насчёт сращивания государства и капитала. В России, как всегда, самый тяжёлый случай.
   Белкин между тем продолжал:
   – Демократию, как говорил Максим Плотников, надо растить как экзотическое дерево. Во многих странах она давно не экзотика, а рабочий механизм по улучшению жизни общества. Выборы – не самоцель. Самоуправление – тоже. И свобода СМИ. И общественный контроль за чиновниками. Беда России – власть; ещё большая беда – оппозиция. Свобода у нас отчего-то не работает. Может, её слишком мало? Или пала в неравной борьбе с бюрократией?
   …Железный занавес упал… и остался. Железный занавес – не пограничник с автоматом, а язык и культура. Мы все ещё бродим во тьме тысячелетнего раскола…
   …Модернизация, – вдруг заулыбался Белкин, – ну да, модернизация… нынешняя система, – он слегка заикнулся, но тут же, сделав над собой усилие, сказал решительно, – условно говоря, путинизм – это модернизированный брежневизм…
   …Шоу-демократия, шоу-капитализм, шоу-преемничество, – продолжал изгаляться Белкин, – впрочем, прогресс налицо, в девяностые годы был шоу-президент, а сейчас шоу – на среднемировом уровне…
   Белкин закончил доклад, слегка поклонился и сошёл с кафедры. Коллеги-политологи переглянулись. Это был вызов. Обиженный чем-то Белкин, словно средневековый рыцарь, бросил перчатку Алхимику. Поднимет ли тот её? Состоится ли поединок?
   Зам. главы администрации – именно в него пускал свои критические стрелы политолог в сценарии – ничем не выдал свои истинные чувства. Сидя в президиуме, он продолжал улыбаться, всем видом показывая, что даже польщён эскападами обидчивого профессора. Политологи, мол, как малые дети. Спорят, обижаются, бывает, дерзят, когда что-то не по ним, меняют взгляды по конъюнктуре или настроению, а караван идёт. Очень интересная наука политология, – Алхимик сам грыз её гранит уже в зрелом возрасте, – только истина всегда относительна. «Вспомнил про Россию, апокалиптолог… – зам. главы улыбнулся. – На наш век хватит».
   – Вы, Станислав Евгеньевич – настоящий Гоголь. Смеётесь над нашими неокрепшими институтами, – придворный Макиавелли продолжал улыбаться, – смеяться не запрещено, особенно в узком дружеском собрании, где все – свои. Мы все, когда можно, либералы, все – демократы. Пусть у нас и авторитарная – помните Миграняна, – но всё-таки демократия. Однако всякий сарказм имеет свою причину. Как правило, субъективную. Ваш не от того ли, что как сами же изящно выразились, оказались в полуоппозиции. Очень по-человечески понятно. Вы ведь по природе Соловей, а не Гриша Добросклонов. – И добавил шутливо, почти поэтически: – Много лет бледные кони апокалипсиса якобы бродят по нашей земле. Вы один из немногих, кто их видит во тьме. Но это всего лишь мираж. На самом деле мы поднимаемся с коленей.
   В зале раздались смешки. Многие, согласно улыбаясь, захлопали в ладоши. Но смех оборвался. Странная парочка, неотличимо похожая на Соловья и губернатора Садальского, под руку направлялась к трибуне.

   2010, лето-осень



   Лида
   (повесть)

   Так случилось, что Лида и жизнь, человеческая то есть жизнь, как говорила бабушка, разминулись почти при самом Лидином рождении. Лида хорошую, человеческую жизнь не помнила. Она даже не была уверена, что эта жизнь – без вечных несчастий – вообще была, что её не придумала бабушка. Собственно, Лидино рождение и несчастье почти совпали. Это было первое, что она смутно запомнила, – гробы, плачущие женщины в чёрных платках и мама, тогда ещё красивая и трезвая, держащая Лиду за руку. В одном из гробов лежал отец, он был в дедушкином сером костюме – своего у папы не было – и в кепке, низко нахлобученной на лоб; лицо у папы было чёрное от взрыва и въевшейся угольной пыли. Процессия шла почему-то мимо шахты – доброй кормилицы и жестокой убийцы, как позже узнала Лида, на этой шахте и погиб отец, – хотя кладбище было с другого конца посёлка; мимо огромных портретов Ленина и Брежнева и ещё каких-то плакатов, указывавших путь к коммунизму. Годы спустя, став старшеклассницей, Лида догадалась, хотя и не была уверена до конца, что это были две совсем разные картинки – похорон и праздника, – обе картинки очень крепко отпечатались в её детской памяти и наложились одна на другую. Среди смутных детских картинок-воспоминаний были ещё митинг с выступавшим парторгом и другими сердитыми начальниками и батюшка в чёрной рясе. Отпевать погибших от взрыва на шахте не разрешили. Парторг даже вызвал милицию; это были показательные, советские похороны, приехали представители из района и области, Очень Большие начальники – хоронили не просто шахтёров, борцов за светлое будущее, павших в схватке с коварной природой. Ни церкви, ни батюшки в посёлке не было. Но бабушка и другие женщины тайно привезли батюшку на похороны, и это было чем-то вроде чуда, что добрый седой старик в чёрном, похожий на Иисуса с картинок, ходил между гробами у могил, читал молитвы, кропил святой водой и что целый посёлок – мужчины, женщины и даже дети держали в руках свечи. Эти свечи были для Бога, не против начальства, но отчего-то привели в гнев парторга с милицией. С похорон от злости уехали с руганью областные начальники. Это было плохо. Посёлку, со временем, урезали лимиты.
   Их рабочий посёлок строителей социализма, энтузиастов – типичное дитя индустриализации, гордо звавшийся Ленинским, возник в тридцатые годы вокруг шахты, тоже носившей гордое имя вождя. Покосившиеся, вросшие в землю деревянные домишки и сколоченные зеками бараки по нескольким кривым улицам бежали прочь от гордости первых пятилеток, своенравного зверя-кормильца с разинутой в преисподнюю чёрной пастью, дававшего уголь и жизнь, но время от времени бесившегося и требовавшего человеческих жертвоприношений. Лет за двадцать до смерти отца, когда Лидина мама была совсем маленькой девочкой, на этой же шахте погиб Лидин дед, романтик-переселенец из среднерусской деревни, отправленный по путёвке на стройку социализма. Как говорится, из огня да в полымя. В тот раз тоже был взрыв метана – по недосмотру, положивший начало фатальной семейной традиции. Лидиного дедушку и других горняков после того, первого, взрыва так и не нашли под землёй. Говорили, впрочем, что не очень-то и искали. Земля забрала, и всё. Вечная память героям.
   Шахта не только убивала, она ещё сводила с ума. В поселковой школе, где училась Лида, работала учительница – Марья Никифоровна. Она была нездешняя, из города, голубоглазая, тонкая, со светлой косой, похожая на Офелию. Марья Никифоровна увлекалась поэзией, древнегреческими мифами и даже сама писала стихи. Стихи у неё были странные, нежные, как она сама, часто непонятные, не для Ленинского. Бывало, Марья Никифоровна писала про Шахту. Именно так, с большой буквы. Про подземных богов или сказочных гномов, про несметные богатства, похищенные людьми; как-то даже Марья Никифоровна изобразила Шахту диким зверем-людоедом. Школьники смеялись и считали её немного сумасшедшей, баловались и стреляли из рогаток на уроках Марьи Никифоровны. Она же не сердилась и никогда не жаловалась родителям. Только бабушка, услышав странные стихи учительницы от Лиды, сказала:
   – Не надо смеяться. У неё страх перед Шахтой. Пробует Шахту заговорить. Молится своим подземным богам.
   Бабушкины слова оказались пророческими. Марья Никифоровна в самом деле молилась. Но однажды совершила святотатство, то есть никакое не святотатство, поступила как все люди, но сама этот поступок посчитала святотатством и предательством. Нарушением тайного договора. К Октябрьским праздникам директор школы попросил её написать стихи про труд шахтёров и шахту, только нормальные стихи, советские, оптимистические. Марья Никифоровна долго отнекивалась, но в конце концов ей пришлось подчиниться. И она написала про энтузиазм шахтёров и соцсоревнование, будто над Шахтой, как радуга, встаёт заря коммунизма. Эти стихи учительницы даже напечатали в областном журнале. И как только напечатали, на шахте случилась беда. Шахта забрала её мужа. Навсегда. А надо сказать, что брак у Марьи Никифоровны был немного странный: муж-красавец, косая сажень в плечах, гуляка и ударник, орденоносец-шахтёр, простой парень, и она, городская Офелия; они вроде бы сильно любили друг друга, только недавно поженились, но родственники мужа, известная шахтёрская фамилия, Серёгины, терпеть не могли Марью Никифоровну за её городские интеллигентские странности.
   – Стишки пишет, музыку играет, как барышня. Такой бы в небе летать ангелочком, а она топчет землю. Огород прополоть не может, пол помыть, даже родить ребёночка. Тьфу, – говорила, недобро удивляясь, соседям про Марью Никифоровну свекровь.
   От смерти мужа у Марьи Никифоровны был нервный срыв. Она долго лежала в больнице в городе. Когда вернулась, исхудавшая, в чёрном, Лиде показалось, что Марья Никифоровна слегка тронулась. Говорила про святотатство. Рассказывала детям про Минотавра, как он поедал греческих юношей. Но так рассказывала, всё возвращаясь к Шахте, что получалось, будто Шахта – это и есть страшное логово чудовища. Из её слов выходило, что богиня Гея в наказание за похищаемые сокровища заключает людей навечно в смертельные объятия или отравляет жизнь на земле. И ещё – будто Шахта и есть Аид, со своим Стиксом, лодочником Хароном и Цербером. Иногда Марья Никифоровна забывала Эзопов язык и прямо призывала мальчиков бежать из Ленинского, от страшной Шахты имени вождя, от соцсоревнования, от висящей над головами дамокловым мечом опасности. Словно произносила над ними заклятия или исполняла какой-то долг. Про разговоры Марьи Никифоровны прознал директор и испугался, будто это антисоветский бред. Он обратился к врачам, те тоже перепугались, и Марью Никифоровну повторно забрали в больницу. На сей раз почти как шахтёров – навсегда. Говорили, шизофрения.
   В тот раз, после смерти отца, шахту восстановили за несколько месяцев, даже вскоре расширили, вырубив под землёй новые галереи, а Ленинский, отгоревав и отгуляв поминки, вернулся в прежние беззаботные будни, поглубже запрятав страх. Вместо погибших приехали новые люди, привезли отмотавших срок зеков, построили новые домишки и бараки, подросла и пошла на шахту молодёжь, – деваться ей больше было некуда, – всё осталось по-старому, будто не было беды. Со скорым временем про погибших шахтёров даже запретили вспоминать. Это не было чьей-то злой волей. Так совпало, что как раз в те дни в стране родился очередной почин: «Шахтёрам – безопасный труд». Почин этот шагал по стране, его поддерживали на собраниях и митингах миллионы, повсюду пестрели плакаты – в Советском Союзе на шахтах от Калининграда до Владивостока объявлен был смертельный бой пожарам, взрывам и разгильдяйству. «При социализме не должно быть аварий», – гордо говорил парторг.
   Понятно, что портреты шахтёров, украшенные чёрным крепом, кому-то мешали. Это был тайный упрёк и напоминание о чьём-то разгильдяйстве, а может быть, и того хуже. Всего через несколько недель после аварии фотографии погибших ночью тихо убрали с памятной доски. Мама из-за работы не решилась спорить, впервые с подругами-вдовами напилась пьяная, плакала, кричала дома, будто это снова были похороны. Всю ночь её тошнило и рвало. Зато бабушка с другими старыми женщинами ходили в шахтоуправление к парторгу добиваться, чтобы портреты вернули на прежнее место. Парторг, тот самый, что на похороны вызвал милицию, сначала сильно стыдил старых женщин за несознательность. Он убеждал их долго, говорил горячо и уверенно о деле социализма и международном престиже страны, брызгал слюной – таких слов никто не выдерживал. Парторг считался лучшим оратором в области, выступал на всех собраниях и пленумах, но эти женщины стояли на своём, их не убедил даже предстоящий приезд делегации шахтёров из Франции. В конце концов парторг сломался, обессилел и вроде бы уступил, обещал фотографии погибших повесить обратно на старое место, рядом с красной доской и с козлами из политбюро – это, понятно, не парторг так говорил, а пересказывала дома бабушка. Только парторг обманул, как всегда. Делегация французских шахтёров осталась в областном центре, в Ленинский её не повезли – не успели залить асфальт и отремонтировать клуб, но фотографии погибших горняков всё равно не вернули. Женщины терпеливо ожидали, пока французы уедут из области, а когда поняли, что их обманули, не решились снова идти с требованием.
   Парторг, пока они ожидали, проводил свою линию: вызывал зятьёв и сыновей, партийцев – эти были ему опорой. Но дело было не только в партийных зятьях.
   – Весь пар вышел у людей, – устало объяснила бабушка.

   Лидино детство прошло быстро – школа, уроки, работа на огороде и по дому; иногда, когда звучала сирена, все бежали к шахте, но шахта на время насытилась – пока Лида училась в школе, аварий почти не было. К концу учёбы всё чаще были мамины пьяные компании, мама пила с такими же, как она, вдовами от тоски – в Ленинском было убого и тошно. Он был построен ради угля, не ради людей. Лида боялась услышать в школе про свою маму, как пьяная она пела и танцевала в посёлке среди грязи и луж, но ей везло, при Лиде ничего такого не говорили, да и не одна её мать: Ленинский постепенно спивался и сходил с ума. Пили всё больше, всё злее. Пили и раньше, но сейчас будто сорвало клапан – то ли от бывших зеков, то ли от страха перед шахтой. Даже мальчишки. А может, просто – Время. Ленинский пятился в пропасть. Ленинский умирал от тоски и похмелья. Глубоко-глубоко, неощутимый пока на поверхности, зрел страшной силы взрыв. Терпение людей подходило к концу.
   В один из дней появился отчим. Точнее, не отчим, а мамин сожитель, дядя Саша. Тоже бывший зек. Политический, как хвастался он сам. Как-то по пьянке дядя Саша громко ругал советскую власть и дрался с милицией, а потом мотал срок. Дядя Саша пил редкими запоями, по нескольку недель; в промежутках между запоями ходил, как все, на шахту. С работы его не выгоняли, дядя Саша был умелый проходчик, передовик. Дома, трезвый, он был добрый, любил пошутить и порассуждать. С дядей Сашей мама пила редко, держалась. Жизнь, казалось, начинала налаживаться, не хуже, чем у других. Лида мечтала после школы поехать в техникум в райцентр, а то и дальше – в областной город, где никогда ещё не была, учиться на педагога.
   Так и шагнул Ленинский в перестройку – чёрные, вросшие в землю дома и бараки, длинные, с драками и матерщиной, очереди в магазинах, пьяные на улицах, грязь, воздух с угольной пылью, по выходным – танцы с редкой поножовщиной в местном клубе. Зато по телевизору целый день талдычат про ускорение, перестройку и о борьбе с пьянством. В этот год, переломный, – Лиде стукнуло четырнадцать – что-то произошло. Всё началось с очередной аварии на шахте. Только в этот раз похороны были шумные, с речами. Парторга уже не боялись – рабочие в открытую ругали советскую власть, парторга, Горбачёва с Лигачёвым, призывали к забастовке. Дядя Саша, местный пророк и вождь, – он был немного пьян – влез на стол и стал говорить про Россию, будто другие страны движутся по спирали, а Россия – только по кругу; в России время от времени меняется власть, но всё остальное остаётся по-прежнему.
   Почти сразу после похорон, а может, и раньше – последовательность событий давно перепуталась у Лиды в голове – в Ленинском окончательно рухнуло снабжение. Такое сакральное советское слово – «снабжение». Бабушка всегда произносила это слово как-то особенно, с придыханием, как «Бог», «церковь» или «школа». Со снабжением давно уже было худо, магазины стояли почти пустые, а тут сразу исчезли из торговли водка, сахар и мыло. В длинных, до бесконечности, очередях нарастали гнев и ярость. Люди ходили с протестами к милиции и к местному начальству, вместо сбежавшего парторга приезжал молодой секретарь из райкома, говорил про перестройку и ускорение, но его не слушали, бабы кричали и требовали водку, сахар и мыло, и он ретировался.
   – А ведь партии больше нет, – первым обнаружил дядя Саша.
   Партии в Ленинском в самом деле больше не было. Парторг куда-то уехал или даже сбежал, коммунисты попрятали свои билеты, но жизнь от этого не менялась к лучшему, наоборот, становилась всё хуже. Очереди почти исчезли, но оказалось, что очереди – не самое худшее. Ещё хуже, когда магазины сверкают пустыми полками.
   – Так больше жить нельзя, – повторял дядя Саша чьи-то слова. Было лето, и они с друзьями собирались во дворе. В своё время дядя Саша хитро приспособился к антиалкогольной компании: где-то закупил, а может, и стащил несколько мешков сахара, собрал хитрый аппарат и гнал самогон. Вместе с дяди-Сашиными друзьями часто сидела и мама. Они пили, но не до бесчувствия, даже, пожалуй, до поры весело. От дяди-Сашиных друзей Лида впервые услышала сразу два новых слова: стачком и стачка.
   И вот она началась, эта стачка. Не в одном Ленинском, охватила весь Кузбасс и другие районы России. Мужчины продолжали ходить на работу, даже спускались в шахту, но вместо того, чтобы добывать уголь, забивали козла. Вывесили плакаты: «Шахту – от Союза к России!» и «Приватизация! Шахты – в руки рабочих». Что эти лозунги исключают друг друга, никто не задумывался. Все бредили суверенитетом и самоуправлением. Все хотели справедливости и правды. Всё в то время перепуталось, всё требовали сразу – мыла, новых расценок, приватизации, водки, улучшить снабжение, отменить штрафы, навести порядок, переизбрать директора, Горбачёва, прогнать Лигачёва, распустить Верховный Совет СССР, передать шахты России; приезжали с агитацией какие-то люди, похожие на парторга, но речи говорили иные – призывали поддерживать Ельцина, и дядя Саша с товарищами тоже ездили – в Кемерово, в Междуреченск и даже в Москву стучать касками.
   – Ой, не к добру всё это, не к добру, – вздыхала бабушка, – такое творят мужики, ни один умный не расхлёбает. Народ у нас глупый, посходил с ума, всё против самого себя делает.
   Так и вышло. Откуда только знала бабушка. Всё пошло наперекосяк после той стачки. Союз распался. В Москве в Кремль вместо Горбачёва въехал Ельцин. Говорили, победили демократы. Да только в посёлке Ленинском, в этом русском убогом Боринаже, не было ни демократов, ни коммунистов, одни простые мужики. В Ленинском протекала и гибла своя жизнь, непохожая на московскую. Посёлок Ленинский всё больше превращался в тонущую Атлантиду. Это, конечно, если мыслить диалектически, коммунисты обманули народ, их социализм оказался доморощенным, неэффективным, невосприимчивым к прогрессу – сталинский проржавевший мастодонт – и был сброшен с корабля новой жизни. Но жители Ленинского понимали это смутно, потому что вместе с треклятым социализмом с корабля жизни оказались сброшены и они. Правда, сброшены были не сразу. Сначала, наоборот, всё шло вроде бы так, как они хотели. Даже придумали какое-то самоуправление. Правда, чему самоуправляться и на какие деньги, никто так и не понял, так что всё осталось вроде игры. Но было приятно, что в самоуправление избрали дядю Сашу и освобождённую из больницы Марью Никифоровну, которой, как оказалось, нарочно неправильно поставили диагноз. И шахту, как требовали шахтёры, приватизировали, чтобы распоряжалось не бестолковое государство, а рачительный хозяин. Вот только всё дело испортил Чубайс. Шахта досталась не рабочим, хотя они зачем-то сдавали свои ваучеры, а бывшему директору, тому самому, которого во время стачки шахтёры хотели снять. Лида не очень вникала в эти подробности. Она как раз закончила школу, собиралась замуж и должна была рожать. И вот тут – всё сразу поехало под гору. В Москве расстреляли парламент, а в Ленинском случилась беда с шахтой. На шахте от демократии и воровства не стало никакого порядка и произошёл взрыв. Лида, не полюбив как следует, не познав по-настоящему сладость мужчины, не став женой, была уже вдова. Дочка родилась безотцовщиной месяца через три после аварии. Шахта была теперь частная, и никто не стал её восстанавливать. Бывший директор решил: нерентабельно. Говорили, что он шахту продал или отдал за долги, обменялся с кем-то акциями, но это только бумаги ходили из рук в руки, а шахта так и осталась мёртвой. Шахты тоже умирают, как люди.

   На этом первая, не слишком счастливая, часть Лидиной жизни закончилась. Начиналась новая жизнь – выживание. Выживание в умиравшем, заброшенном посёлке, где дети больше не рождались, где люди только умирали, уезжали, пили самогон и держались огородами. Лиде вначале даже повезло. Она устроилась в ещё не закрытый садик уборщицей. Плюс детское пособие. За мужа Лида ничего не получала – они не успели зарегистрироваться. Лида держалась как могла, она спасала свою дочку.
   – В войну было хуже, а мы выдюжили. И сейчас выдюжим, – утешала бабушка.
   Получалось, дядя Саша был прав, даже если угадал случайно. Жизнь в России в самом деле текла по кругу – от беды до беды, – и сейчас она была на тёмной, ночной стороне. Но Лиде от дяди-Сашиной правоты было не легче, Ленинский будто взаправду превратился в Атлантиду, шли всё новые глубокие трещины; посёлок всё больше проваливался в пучину. Одним из первых провалился дядя Саша. Он уехал – в запое – то ли на заработки, то ли по старым знакомым насчёт новой стачки – поднимать Кузбасс – и пропал. Может, его убили, может быть, погиб сам, возможно, просто сбежал. Мать после исчезновения дяди Саши сильно запила. Жить она больше не хотела. Кричала: наложу на себя руки. И однажды во время весеннего половодья, скорее всего пьяная, свалилась с моста. Никто этого не видел, мать просто пропала – лишь через несколько месяцев случайно обнаружили её раздувшееся страшное тело у болотистого берега реки. Иногда Лида думала, что мама нарочно от отчаяния или стыда бросилась в воду. Но это была тайна, не принадлежавшая людям, – мать унесла её с собой.
   Шахтёрский посёлок с закрытой шахтой был похож на рыбу, выброшенную на берег; он, казалось, был предназначен медленной и мучительной смерти. В первые, самые трудные годы так и было. Вокруг Ленинского быстро росло кладбище. Умершим ставили деревянные кресты, никому не делали памятники из камня, – не было денег; крестов этих за год вырастало во много раз больше, чем раньше. Безнадёжность и палёная водка убивали вернее, чем шахта. Люди из Ленинского разбредались кто куда. Кто-то извозничал в областном центре, кто-то добрался до Москвы, иные подались на Дальний Восток в матросы и рыбаки, в контрабандисты. Лидин одноклассник, в прошлом ничем не примечательный, стал знаменитым киллером. Молодые шли в армию, воевали в Чечне, в других горячих точках. Люди постарше, странное дело, продолжали держаться за профессию, уезжали на другие шахты, хотя и там было несладко, зарплату не платили по многу месяцев. Женщин разбросало ещё дальше, вплоть до Австралии. Иные подались в Китай челноками, молодые девчонки – в публичные дома. По этим домам, получалось, теперь можно было изучать географию. Но больше всего разъехались по рынкам: от Владивостока до Калининграда встречались женщины из Ленинского.
   Последние из могикан, оставшиеся в Ленинском, попытались бороться за свою шахту. За прежний золотой век, с государственными дотациями, очередями и парторгом. Парторга больше не ругали, напротив, многие ожидали его возвращения, как мессии. Но мессия не приезжал. Через некоторое время, к разочарованию народа, стало известно, что парторг обернулся профсоюзным боссом и живёт в Москве, на Рублёвке. Ясно стало, не приедет. Не будет мессии.
   Марья Никифоровна, любимая Лидина учительница, в девяностом году вернулась из лечебницы и основала движение «Закрыть Огнедышащего Дракона» – так она и её сторонницы-вдовы, считавшиеся местными зелёными, всего человек шесть, называли шахту. С плакатами «Закрыть шахту-убийцу» и «Шахта – наш Чернобыль» они чуть ли не каждый день устраивали пикеты, требовали построить в Ленинском альтернативные предприятия. Они даже участвовали в местных выборах, и Марью Никифоровну избрали в поселковый Совет. Не просто избрали, Марья Никифоровна победила самого парторга. Но закрыть шахту Марье Никифоровне не удалось. А потом наступило новое время. Её движение раскололось. Марья Никифоровна осталась одна. Она единственная не могла поступиться принципами и продолжала стоять против шахты. Остальные члены движения сменили лозунги и снова стояли в пикетах, требуя возродить угольную славу России. Иногда они с другими шли дальше – требовали возродить СССР, а Ельцина и его банду отправить в отставку. Активисты чуть ли не каждый день устраивали митинги и всюду писали петиции. Но время было уже не советское. Чиновники научились не реагировать. И пресса тоже молчала. Только местная многотиражка «Ленинский рабочий» пыталась поддерживать протестующих, организовала даже альтернативное движение «За шахту», но – газета издавалась за счёт шахты, местный олигарх-директор перестал её финансировать за ненадобностью.
   Самые разумные люди из бывших шахтёров в противовес радикалам создали инициативную группу и отправились на поиски Нового Хозяина, то есть бывшего директора, – теперь оставшиеся в Ленинском готовы были отказаться от всяких социальных гарантий, экономить на технике безопасности, платить штрафы, вообще были готовы на всё, чтобы спасти свои семьи. Но ни в областном центре, ни в Москве Нового Хозяина они не обнаружили. Подтвердились самые мрачные слухи: новоиспечённый угольный барон набрал кредиты, наделал долги, заложил акции – то ли на бирже, то ли в казино, впрочем, для наивных островитян из Ленинского это было одно и то же, – попытался было пролезть в олигархи. Но в итоге сбежал, то ли от кредиторов, то ли от бандитов, то ли от милиции. Концов не было.
   По всем законам обнищавший безработный посёлок должен был вымереть, оставив в наследство руины, по которым будущие историки и археологи смогут, как Кювье, воспроизвести то ли убогий социализм позднесоветского образца, то ли дикий паразитический капитализм, выросший на его останках, эту бездумную социальную мутацию, но, вопреки всякой логике, Ленинский сопротивлялся судьбе и выживал. Подобно тому как из старого трухлявого пня, бывает, выбиваются и идут в рост молоденькие побеги, так и тут – на общаковские деньги местные бандиты построили несколько убогих магазинов и маленькую деревянную церковь; приехали китайцы – соорудили теплицы, выращивали грибы в шахте, но, главное, открыли торжище. Частная инициатива, даже задавленная чиновниками, всё же начала работать. Люди, было уехавшие, возвращались с кой-какими деньгами, привозили нехитрые товары, сколачивали ларьки или просто ставили столы и начинали торговлю. В этой стихии расцвели пенсионерки-бабушки, оставшиеся дома, – они выращивали на участках лук, укроп, петрушку, кинзу и редиску, пекли хлеб и булочки, гнали самогон. Весь посёлок охватила торговая лихорадка. Непонятно только, ради чего, ведь денег у людей не было. Самые ушлые придумали расплачиваться расписками, эти расписки ходили вместо денег. Часть из них по многу раз переходила из рук в руки, пока наконец кто-нибудь не приходил к должнику с ножом или старым охотничьим ружьём. Но, конечно, чаще были не расписки, а бартер, чейндж, как говорили в Ленинском. Так что, простояв и прождав целый день за своими столами и наговорившись до одурения, изругав вдоль и поперёк новую власть, демократов, Чубайса, вложенные в шахту ваучеры и местное начальство, люди уносили вечером вместо одних товаров другие, чтобы завтра и эти, чейнджные товары выставить на торг. Ещё труднее, чем эту странную торговлю, было понять, зачем уехавшие возвращались в Ленинский, какая сила влекла их назад, к подслеповатым убогим домишкам и разбитым корытам, но – возвращались, хотя и не все. Однако не может бедненькая торговля идти вечно, по кругу. Всегда что-то убывает. Утруска и усушка, как говорили бывалые. Бартер – не вечный двигатель. Требуется хоть маленький впадающий денежный ручеёк. Даже ручейки. Один из этих ручейков, как говорила в отчаянии Марья Никифоровна, составляли ленинские женщины, которых, вместо спившихся мужчин, послали в логово Минотавра. Это были Лидиного возраста девчонки и помоложе, а были и женщины постарше, даже замужние – они уходили на недалёкий тракт искать мужиков с деньгами – дальнобойщиков, шоферюг, бандюков, гаишников, чиновников на проносившихся мимо авто. То был апофеоз реформ и пик монетаристского эксперимента – не одни ленинские женщины выходили на обочины дорог, первичное накопление шло повсюду на развалинах советского блока. Происходила странная, неожиданная конвергенция. В столицах пышно расцвели клофелинщицы с сутенёрами, но в Ленинском было тише. Местные женщины, скромные провинциалки, честным трудом зарабатывали свой горький хлеб, спасая детей, а заодно и посёлок от окончательного банкротства. Лида долго держалась, даже прослыла белой вороной, но когда детский сад, где она работала уборщицей, продали с молотка за три копейки, пришла очередь и ей отправляться в логово Минотавра. На сей раз Лиде повезло. Довольно скоро Лида встретила дальнобойщика, скромного доброго парня, к тому же разведённого. Он не забрал Лиду к себе, зато сам стал наезжать к ней в Ленинский, бывало, оставался целую неделю. Этот дальнобойщик мало пил, неплохо зарабатывал и даже любил Лидину дочку. Так и жила Лида, растила девочку на своём острове. Да ещё подрабатывала на торжище. Но года через два стало опять худо. Оборвалась нить Ариадны. Дальнобойщик однажды уехал и канул в Лету. Надо было снова что-то придумывать. Или снова идти на тракт, в логово Минотавра. Лиде, однако, опять повезло: она во второй раз пошла по проторенному пути. Только теперь – в Москву. Ближайшая соседка Оксана, на несколько лет старше Лиды, приехала на побывку из столицы и в местном кафе закатила пир. Оксана сидела словно заморская царица, сам хозяин ей прислуживал, подавал контрабандную икру с левой водкой. Оксана, цедя первач большими глотками, хвасталась Лиде:
   – Что ты киснешь в этой яме? Здесь у любого хозяина доход меньше, чем у тамошнего продавца. Видишь, как лебезит перед нами. В Ленинском даже рэкетиры и те нищие. А там, в Москве станешь королевой, будешь смотреть сверху вниз на всяких хачиков. Повкалываешь несколько лет и не только на чёрный день, на всю оставшуюся жизнь соберёшь. А вернёшься, откроешь магазин – местные боссы будут тебе прислуживать и в рот смотреть, как золотой рыбке. Заодно найдёшь себе мужика. Здесь-то все спились, кто остался. Или, ещё лучше, какого-нибудь деда.
   – Зачем мне дед? – не поняла Лида.
   – Ты дурная, что ли? – удивилась Оксана. – А я вот нашла дедулю. Хороший дед, добрый, только приставучий. Ревнивый. За ними там, в Москве, за одинокими, знаешь какая охота. Очень опасно стало одиноким. Люди озверели от новой жизни. Я своему деду всё что хочешь делаю за квартиру. Может, даже выйду за него замуж.
   Лида была одна и свободна. Никогда раньше она не была даже в областном центре, а тут решилась – в Москву. Оставила дочку на попечение старой бабушки, заняла денег на билет под проценты и в путь, вместе с бойкой соседкой Оксаной. Да и то сказать, выбора у Лиды не было. Надо было вырваться со своего тонущего острова.

   Рынок был огромный, чуть не в пол-Ленинского вместе с шахтой, бесконечные ряды лотков, киосков и маленьких магазинчиков, в которых было всё, надо только найти; многоязыкий Вавилон, бесконечная, до горизонта, не виданная Лидой никогда фабрика торговли. Каким жалким показалось Лиде Ленинское торжище под убогой гипсовой скульптурой вождя! Идя за Оксаной, Лида робко смотрела на местных женщин. С виду они были счастливые, бойкие, крикливые. Русские, украинки, молдаванки, азербайджанки, узбечки, таджички, кореянки; женщины из Армении и из Грузии, из Дагестана и из Киргизии; даже вьетнамки сидели за швейными машинками и китаянки, коверкая русские слова, торговали игрушками и контрафактной обувью. И все они улыбались, старались привлечь к себе внимание, зазывно кричали – шум был такой, что у Лиды голова шла кругом; только в рядах, где торговали одеждой, особенно шубами и дублёнками, и где не было совсем покупателей, женщины безразлично и даже, показалось Лиде, безнадёжно стояли и сидели с сигаретами, будто в дешёвом квартале Красных фонарей. Иные негромко матерились между собой. И ведь она, Лида, должна была стать одной из них, из этих сорванных с разных мест и занесённых в Москву мачехой-судьбой женщин. Лиде на мгновение сделалось страшно.
   – Не дрейфь, – услышала она рядом бойкий голос Оксаны, – главное, просись на фрукты. Я, если что, помогу. Потом сочтёмся.
   Мужчин от волнения Лида вначале почти не заметила, но они были, стояли в рядах вместе с женщинами и так же призывно кричали; возили с криком на тележках ящики с картофелем, овощами и фруктами, какие-то мешки, что-то разгружали; между рядами бродили наблюдавшие за этой суетой толстопузые азербайджанцы. Несмотря на то что Оксана была с ней рядом, страх и растерянность у Лиды не проходили, наоборот, ей стало ещё хуже. Какая беда привела всех этих женщин на рынок? Ну, пусть азербайджанки – прирождённые торговки, они-то хоть с мужьями и братьями. Но женщины-славянки, полурабыни, из Молдавии, с Украины и такие, как она, из российских медвежьих углов – да это ведь пол-России, красный пояс беды, – они все могут улыбаться, смеяться, казаться весёлыми, но это притворство, их всех привела сюда беда, оторвала от детей и мужей, а может, мужей оторвала и унесла ещё раньше. Чуть ли не вся страна, бывшая великая страна, пусть и не ласковая к людям, разорённая, опущенная, превратилась в терпящий бедствие Ленинский. Их всех, на этом рынке, смыла с насиженных мест пена непонятной, временной, неустроенной жизни.
   Но Лиде некогда было думать. Она и не думала, не облекала свои чувства в слова, просто не могла избавиться от шока. Но и чувствовать тоже было некогда. Оксана быстро вела её сквозь ряды в конец рынка, в тупик, где между складами, гаражами, домиками охраны и лежбищем бомжей располагалась дирекция, к Гасану. Лида уже знала: Гасан на рынке самый главный хозяин. Крупнейший акционер. Никто не видел, были ли у него на самом деле акции, как никто и не знал толком, что представляет собой этот огромный рынок – ОАО, ЗАО или ООО, а может быть, десятки разных ООО или фирм-пустышек; у женщин и мужчин, с утра до ночи трудившихся на рынке, даже мыслей таких не было. Подобные мысли могли только мешать, но все знали: Гасан и его братья на рынке главные хозяева. То ли потому, что рынок действительно принадлежал им, то ли потому, что им подчинялись местные бандиты и милиция. Был, правда, ещё директор, бывший полковник-афганец, но он только собирал деньги, ездил к чиновникам улаживать разные дела и возил взятки. А хозяин – Гасан. Он заседал с чиновниками в нескольких крупных фирмах, встречался с иностранцами, выигрывал аукционы и тендеры, и на рынке вся торговля овощами, фруктами, квашеньями, орехами, сладостями, мясом, рыбой и стройматериалами принадлежала ему. Ещё говорили шёпотом – наркотиками, но это точно никто не мог знать. Продавцов на рынке было множество: русские, украинки, молдаванки, азербайджанки, даже лезгинки и аварки; вместе с мужчинами-азербайджанцами, земляками и дальними родственниками Гасана, они создавали видимость конкуренции, но в действительности работали от множества принадлежавших Гасану фирм. Оттого и цены были почти везде одинаковые. Почти. Хитрец Гасан специально держал на рынке несколько очень дорогих торговцев – у них никто ничего не покупал, кроме самых отпетых новых русских, но зато, покупая у других торговцев, обычные покупатели радовались, что купили намного дешевле.
   Гасан, местный олигарх и, говорили, лучший друг префекта, очень толстый азербайджанец с колышущимся пузом – именно такими изображали на картинках капиталистов в прошлой советской жизни, – сидел в окружении пяти охранников за накрытым клеёнкой шикарным столом и играл в нарды. Подняв голову, Гасан оценивающе посмотрел на Лиду, непроизвольно причмокнул, на секунду тяжёлый взгляд хозяина стал сладким, даже увлажнился, но тут же он отвернулся к нардам и, не поднимаясь и не здороваясь, распорядился:
   – Поставьте её на хорошее место. И комнату отдельную, чтобы никто не мешал.
   Тотчас к Лиде подскочил какой-то плюгавый мужчинка, задыхающийся от подобострастия, и суетливо провёл её дальше, подписывать какие-то бумаги. Потом он протянул Лиде ключ и, расплывшись в улыбке, заговорил чисто по-бабьи:
   – Ну, женщина, не знаю даже, за что вам так повезло. Вы ещё ничем не заслужили. Другие, бывает, месяцами ждут милости.
   Лида, ничего не понимая, смотрела на него. Он тоже – снизу вверх – смотрел на крупную Лиду. Лида обратила внимание на его суетливые маленькие волосатые ручки. На коротеньком безымянном пальчике справа сверкал несоразмерно большой перстень.
   – Вы, женщина, очень понравились хозяину, – сказал он и облизнулся.
   Лида, всё ещё ошарашенная, едва отвязавшись от семенившего за ней сладковзглядного мужчины, вышла во двор, то есть опять на рынок. Почти у самой двери дирекции два дюжих бритых охранника, выпятив грудь, со смехом теснили старичка, кричавшего:
   – Эта ведьма опять мне подсунула гнилые яблоки. Пусть отдают квартиру, – старичок едва не плакал и размахивал палкой, – я буду жаловаться хозяину.
   – Ну и не ходи на рынок, раз тебя обманывают. От тебя одна морока, старичок-дурачок, – смеялись охранники. Один из них несильно толкнул старичка, и тот жалко растянулся на асфальте.
   Лида хотела помочь старичку подняться, но Оксана схватила её за руку.
   – Тут ни с кем нельзя связываться, наделаешь делов, – строго предупредила землячка и стала разъяснять Лиде: – Этот охальник, хозяин, кобелина, почти никого не пропускает. Это всё равно как печать ставит в трудовую книжку. Видала, и на тебя положил глаз.
   – И тебя тоже опростал? – догадалась Лида.
   – И меня. Я что, особенная какая? Не убудет. Зато теперь у тебя будет хорошее место. В первом ряду. Раза в два больше заработаешь. Только смотри в оба, – женщины могут сделать тёмную. Или подговорят шпану. Будут завидовать. У них, чтоб попасть в первый ряд, ушло несколько месяцев. И ещё не забудь каждый месяц подмазать Гномика.
   Насчёт женщин, оказалось, Оксана сильно преувеличила. Может, как раз позавидовала сама. В первый же день с утра, а день был будний и покупателей почти не было, так, копеечные старушки, к Лиде сама подошла познакомиться молдаванка Соня с соседнего лотка.
   – Не знаешь, на чьём ты месте? – поинтересовалась Соня. Лида, естественно, не знала, только вопросительно смотрела на Соню. – Ну вот, не знаешь, – торжественно сказала Соня, – а надо бы знать. Землячка тут наша была, Виолетта. Имя-то красивое. И сама как артистка в опере. Обрюхатил её Гасан. И она побыстрее домой.
   – Зачем? – удивилась Лида.
   – Ну как зачем, – стала пояснять Соня, – мужик там у неё. Переспит с ним, он и не будет знать. Мужчины в этом деле тёмные. Сам тоже виноват. Дома бьёт баклуши, пьёт без работы, а бабу послал зарабатывать.
   – Не в бордель, чай, послал, а на рынок, – подключилась к разговору Сонина напарница Ирина, тоже из Молдавии.
   – Да оно лучше бы в бордель, – рассердилась Соня. – Две соседочки у меня, в Молдавии, молоденькие, херувимчики. Добрались до Амстердама. Квартал Красных фонарей. Так там совсем другие деньги. Твёрдая валюта. Профсоюз. Если что, сверхурочные. А у нас тут тот же бордель, только без денег и без профсоюза. Никаких прав. Ты сама-то при мужике? – поинтересовалась у Лиды.
   – Нет у меня мужика, – созналась Лида. – У нас всех мужиков сгубили шахта и водка. А кто остался – тех непонятная жизнь.
   – Да, – с сарказмом подтвердила Ирина, – наши мужички-белоручки мрут от капитализма, как мухи. Не могут приспособиться. Не то что бабы.
   – Скоро будет Амазония, – по-умному заключила Соня.
   Гасан, хозяин рынка, в распахнутой на волосатой груди рубашке, появился перед Лидой через неделю. Он по-хозяйски осмотрел Лидин лоток с овощами и фруктами, оторвал виноградину, поинтересовался:
   – Заработком довольна? – И, не дожидаясь ответа, распорядился. – Поехали со мной, девочка.
   – Куда? – растерялась Лида.
   – Сама знаешь куда, – рассердился Гасан. От нетерпения его акцент был сильнее, чем обычно, огромный живот колыхался.
   – А товар? – как за соломинку попыталась ухватиться Лида.
   – За товаром посмотрит Эльшан, поторгует без тебя. Скоро вернёшься, – отрезал Гасан.
   Эльшан, дальний родственник Гасана или только земляк, торговавший вместе с Лидой, – он присматривал за ней и в то же время старался держаться в тени, чтобы не раздражать покупателей, – спрятался было при появлении хозяина, но, почувствовав, что нужен, вернулся на место и по-собачьи смотрел на Гасана.
   – Всё сделаю, хозяин, – поклонился Эльшан, не оставляя Лиде простора для отступления.
   Отпираться больше Лиде было нельзя. Далеко в Ленинском осталась маленькая дочка, о которой Лида всё время думала. Непокорных Гасан выгонял с рынка. Это был волчий билет, с которым нигде не устроиться.
   «Надо идти, – поняла Лида, – это как печать в трудовую книжку».

   Странно получалось. Кругом была Москва и никакой Москвы не было. Город-подменёнок. Не-Москва. Ещё в школе, в другой жизни – да, тогда была жизнь, необустроенная, полуголодная, жизнь-мачеха, но всё-таки жизнь, не выживание, как сейчас, – Лида мечтала о Москве. Пойти в Кремль, в Третьяковку… Но сейчас она никуда не ходила. Как сказал один покупатель, подвыпивший мужчина, бывший интеллигент, она жила в андеграунде. Её мир назывался подземельем. Из всей Москвы Лида видела только Казанский вокзал и рынок. Вокруг Лиды были озабоченные, вечно спешащие, бегущие – от себя, что ли? – толпы, толкотня, москвичи, приезжие и – пустой город. Чужой огромный город, из которого – так казалось Лиде – вынули сердце. Город без сердца, без людей, всё больше похожий на Ленинский. В Ленинском были маленькие, разваливающиеся дома, бараки и пьяные, потерявшие себя, опустившиеся люди, а здесь среди старых, серых, грязных девяти– и двенадцатиэтажек вырастали новые, иногда даже красивые дома, выделяясь пустыми глазницами. Но это ничего не меняло.
   Люди в Москве казались такими же потерянными, как в Ленинском. Проезжая в трамвае или в автобусе, Лида смотрела на окна – чужие окна, пустые окна. Чужой город, занятый собственным выживанием, собственным стрессом, кичащийся своим невидимым богатством. Город невиданных контрастов. Иногда Лиде казалось: город-враг.

   Бывало, в коротком сне Лида пугалась, ей казалось, что она снова в Ленинском. Во сне Ленинский и Москва сливались в нечто единое. Что это было – Россия? – Лида не знала. Что-то мучительное, непонятное, противоестественное, как залоговые аукционы. Пустые дома, пустой рынок, без гастарбайтеров. С ними случилась беда. Эта беда летела на крыльях, покрывая землю, как толстопузая саранча. Люди с рынка – Оксана, Соня, Ирина, Эльшан, все работавшие там гастарбайтеры – узбеки, таджики, молдаванки, украинки, русские, шахтёры из Ленинского, что ложились на рельсы и стучали касками на Горбатом мосту, все они были накрыты этой бедой-катастрофой и никак не могли выбраться. Беда, словно вихрь, крутила и вертела их, не давая подняться. Все мечтали выбраться по-разному. Узбеки, таджики – вернуться домой. Соня хотела уехать с семьёй в ЕС. А Ирина, разведённая, – зацепиться за Москву. Но у неё ничего не получалось. Москвичи, сколько она ни заигрывала, проходили мимо или сами были без жилья. От этого Ирина с каждым днём становилась злей. А Оксана, соседка из Ленинского, пристроилась – вышла замуж за своего старичка. Только Лида не знала, что делать – то ли вернуться в Ленинский к дочке, то ли, наоборот, забрать дочку в Москву. В какую Москву? Куда? К старичку, что ли? Старичок тот самый, что жаловался охранникам и размахивал палкой, а потом упал. Немного странный старичок. Подходил к Лиде и просил у неё яблоко.
   – Ты хорошая, добрая, – говорил старичок, – иди ко мне жить. Спаси меня. Я скоро умру, всё оставлю тебе.
   Лида хотела старичку поверить. Но Ирина, сердющая, прогнала старичка прочь.
   – Он всё врёт, сволочь. Он давно продал квартиру. Подписал договор с фирмой… Ничего у него нет. Он всё забыл, сумасшедший.
   Иногда во сне Лида видела храм, но в храм она не ходила. Храм был холодный, пустой и чужой, как Москва… Адвентисты – это другое, они были тёплые, разговорчивые, звали к себе домой, поили чаем…
   …Не хотелось Лиде просыпаться. Рано. Но нельзя спать – надо бежать на рынок.
   Наяву Лида старалась не размышлять, жизнь и так слишком тяжёлая. Прожила день, жива, и ладно. О будущем думать было страшно. Поднять дочку – это было главное. Но Лида не каменная. У неё ещё были чувства. Так вот, по чувствам получалось, что никакой Москвы для Лиды не существовало. Москва – это там, где свет, где музыка и театры, но ни света, ни музыки вокруг не было; был только Рынок, огромное копошащееся чрево невидимой Москвы. Огромный Рынок-чрево, где Бог перемешал беды, слёзы и языки. Даже не чрево, камера огромного многокамерного организма, заполонившего Москву. И она, Лида, в этом огромном чреве, как Иона внутри кита. Только ей, Лиде, никогда не выбраться на сушу, не услышать Божий глас и не стать праведницей. Про Иону – Лида помнила – рассказывала бабушка, что он спас Ниневию, отвратил от греха. А кто спасёт её, Лиду, с её маленькой дочкой, кто спасёт это кишащее чрево? Всех мучающихся, страдающих в нём? Она, Лида, обречена – никакой Бог не поможет – жить в этом огромном чреве, среди бесконечных улиц-лабиринтов, забитых товарами, складами и людьми, пропитанных запахом рыбы и гнили, криком торговцев, скрипом железных тележек, которые с руганью тащат грузчики, похожие на бурлаков. Семь дней в неделю с утра до вечера без выходных и отпуска вдали от дочурки. С перерывом только на редкие праздники, когда приходит милиция, закрывает ворота в чрево и выгоняет бездомных, живущих здесь же, на складах – китайцев, вьетнамцев, таджиков и просто бомжей – на улицу. В остальные дни в этом чреве идёт непрерывная торговля, кипит суетливая жизнь, этот муравейник никогда не пустеет и не отдыхает. Сама Лида давно превратилась в муравья, стала микроскопической частицей гигантского муравейника, частицей огромного чрева. В этом чреве своя иерархия: выше всех Гасан и его братья, под ними – хозяева помельче, ещё ниже – арендаторы; отдельно идут покупатели; отдельно – милиция, бандиты, контрабандисты; ниже всех – китайцы, вьетнамцы, таджики, киргизы – эти чаще всего живут незаконно, ночуют прямо на рынке возле складов, за ними охотится милиция и берёт взятки, их избивают скинхеды, обирают бандиты, иногда их показательно высылают на родину, с которой они бегут обратно в это гиблое чрево; такие, как Лида, – между самым низом и серединой, бесправные, но не настолько, как таджики; бездомные, но не на улице; безденежные, но не до такой степени, как те, что оставались в Ленинском.
   Лида раньше никогда не была жадной, да ей и жалеть было нечего. Но здесь, в этом чреве, она полюбила считать деньги, раскладывая мятые сотни, пятисотки и тысячи на три части – одну часть отправляла домой, в Ленинский, для дочурки, другую – на расходы, и самую маленькую кучку – на будущее. С тех пор как Лида жила в этом чреве, в этой вечно временной жизни, у неё почти не было прошлого – его она видела только во сне – и совсем не было будущего. Вместо будущего – полная неизвестность. Будущее бывает, когда живут, а она не жила – выживала. Вот ради этого неизвестного, виртуального будущего, ради дочки – у Лиды было бедное, безотцовское детство, но у дочурки и этого нет – Лида собирала деньги. Суммы, впрочем, получались совсем смехотворные. И всё же, как Сизиф, она катала свои камни.
   Между полузабытым, безрадостным прошлым и невидимым будущим, думать о котором Лида страшилась, оставалось мимолётное настоящее – дни на рынке и короткие ночи; долго не было даже мужчины. На рынке хороших мужчин не было, только жадные торгаши да выживший из ума старик, предлагавший Лиде квартиру, которой у него не было. Зато рядом постоянно крутился Эльшан, дальний родственник и прислужник Гасана, жадно глядевший на Лиду. Крепкий и хитрый азербайджанец. У Эльшана была жена, но она безвылазно сидела с детьми в Нахичевани, где-то в глухом кишлаке. Эльшан лишь посылал ей деньги. Возвращаться в Нахичевань он не собирался. Получалось, почти свободный мужчина, с ним можно было провести годы этой – непонятно на какой срок – временной жизни, пока не наступит неизвестное будущее. Лида стала жить с ним, даже надумала родить сына и забрать к себе из Ленинского дочку. Эльшан вроде бы был согласен. Лида даже стала искать для дочурки школу, немосквичек брали с трудом, за деньги. Получалось, что жизнь хоть и временно, но налаживается. Беда, что все годы стояла рядом – с забастовки или с приватизации, когда закрыли шахту, а шахтёры ложились на рельсы, а может, со смерти мужа или отца, которого Лида не знала, – чуть отступила и стала рассеиваться, как, бывает рассеивается туман утром. Лида почувствовала себя почти счастливой, стала смеяться и даже сходила в церковь, в которой раньше никогда не была, поставить свечку. Но Бог не помог. Отчего-то Бог с самого рождения невзлюбил Лиду. Эльшан поначалу обрадовался её беременности, но потом испугался и стал уговаривать Лиду сделать аборт. Получалось, в этой жизни она ни на что не имела права. От аборта Лида отказалась – жизнь уходила; Эльшан ничего не сказал, не переменился, не стал Лиду больше уговаривать. Она даже наивно подумала, что сожитель смирился со своим отцовством, но в один день – Лида была уже на шестом месяце – Эльшан исчез. С утра они, как всегда, торговали вместе, потом Эльшан отошёл за товаром и не вернулся. А вечером после работы Лиду вызвал к себе Гасан.
   – Эльшан уехал на родину, в Нахичевань, к жене, – сообщил Гасан, оторвавшись от нардов, так что живот его заколыхался, – больше не вернётся. Это нехорошо, что ты его обманула. Поезжай домой, там родишь, поднимешь ребёнка, вернёшься. – Гасан протянул Лиде деньги ровно за два месяца, почти как декретные. Он улыбался, но не Лиде: сегодня вечером Гасана ждала новая девочка.
   «Куда мне ехать? – хотела спросить Лида. – Что мне делать в этом мёртвом Ленинском? Умирать с голоду?» Потолок закачался над ней, Лида едва ухватилась за стол.
   Но Гасан отвернулся, сделал вид, что ничего не заметил. Лида взяла деньги и покорно вышла. Той же ночью она купила плацкартный билет и поехала в Богом забытый Ленинский, к дочке. Что делать дальше, Лида не знала. Беда снова на крыльях летела за ней…
   …Лида вышла из поезда с вещами ранним утром на полузаброшенной станции. Убогая страна лежала перед ней. Фонари почти не горели. Людей вокруг не было. Россия… Туман… Туман окутал лицо и отяжелевшую фигуру женщины… Поезд медленно уполз. Всё исчезло в тумане…

   Июнь – июль 2010 г.



   Случайная встреча
   (рассказ)

   В кои-то веки Владимир Брайнин собрался слетать с женой на отдых в Египет, даже с боем прошёл регистрацию, таможенный контроль и сдал вещи – хотел уже расслабиться и свободно вздохнуть, как вдруг оказалось, что вылет задерживается минимум часа на четыре. Самолёт, по слухам, застрял то ли в Турции, то ли в Арабских Эмиратах. Да если бы один только этот чартер, так нет, сразу рейсов пять или шесть. В зале ожидания набилась масса возбуждённого народа, стало душно и потно, негде притулиться, почти сразу объявились энтузиасты, начавшие собирать подписи, чтобы по возвращении обратиться в суд. Кое-как на кончике стула пристроив жену с ручной кладью, Брайнин попытался отыскать представителей авиакомпании – узнать точно, что происходит и каковы перспективы, – он во всём любил точность и порядок, но тех не было и в помине. Перед duty free начинался митинг. Брайнин не любил пустую говорильню, но деваться было совершенно некуда. Он подошёл. В середине разъярённой толпы, размахивая руками, стоял в белоснежной блузе и в шортах старый знакомый Брайнина Алексей Свиблов, Лёша, с которым Брайнин уже лет пятнадцать не виделся. Рядом с Лёшей была пышнотелая, седовласая, с усиками женщина, по виду прилично его старше. Впрочем, и сам Лёша, хотя и оставался худощав, изрядно был помят и сморщен жизнью, совсем не красавчик-соблазнитель из хирургического отделения, каким когда-то его знал Брайнин. Лёша тоже заметил Брайнина, приветственно махнул рукой и, на полуслове прервав речь, первый кинулся навстречу. Судя по экспрессии, с которой он бросился к Брайнину, Лёша был слегка подшофе.
   – Какими судьбами, старик, в Таиланд? – громко радовался Лёша, удивляясь и обнимая Брайнина.
   – В Египет, – слегка отстранился Брайнин, – на Таиланд не тяну. Притом море – везде море. Пирамиды ещё ни разу не видел.
   – Да, пирамиды великая вещь, – согласился Свиблов. – По случаю нашей встречи надо бы выпить. Я приметил хороший французский коньяк неподалёку. Да ещё такая отличная компания. – Свиблов был просто в восторге. – Нам ведь надо часа четыре продержаться. Парадокс: кафе есть, коньяк, пожалуйста, а туалет по ту сторону государственной границы. Мы ведь с тобой уже не в России. Хоть умри, назад не пустят.
   Свиблов подошёл к жене, что-то шепнул ей на ухо, та кивнула в ответ. Лёша представил её Брайнину:
   – Мой бывший коллега, эскулап высшей категории.
   – Отпускаю Лёшу ненадолго под вашу ответственность, – шутливо, но вместе и слишком настойчиво сказала жена Свиблова.
   Брайнин отметил про себя её плохо скрытое недовольство, но тут же и забыл о нём.
   В кафе Лёша оперативно принёс бутылку коньяка, разлил по небольшим рюмкам.
   – Ну, как живёшь? – весело спросил он. – Мы с тобой, если память не изменяет, последний раз виделись лет пятнадцать назад, даже уже больше, на баррикадах.
   – Да, – подтвердил Брайнин, – в ГКЧП. Ты тогда куда-то исчез.
   Лёша хитро улыбнулся.
   – Видишь ли, – он снова поднял свою рюмку и они выпили, – бывшая жена отпустила на баррикады, а я покрутился немного и сбежал к любовнице. Жаль, что там всё так быстро закончилось. А ты торчал до конца? Свергал железного Феликса?
   – Двое суток, – сказал Брайнин серьёзно, не принимая игривый тон Свиблова. – Мы, может быть, были идеалистами в то время, но нам было за что сражаться. Дико устали от тоталитаризма и, как второго пришествия, ждали демократии. – Брайнин умел говорить красиво, но обычно стеснялся, сейчас же коньяк снял скованность и он чувствовал себя в ударе. Много лет Брайнин молчал, а тут захотелось поговорить.
   – Вот как, – снова усмехнулся Свиблов, – я не знал, что ты такой идеалист. Вроде бы всегда был себе на уме. А в девяносто третьем? – Лёша снова наполнил рюмки.
   – В девяносто третьем я стал другим, – задумчиво вспоминал Брайнин, – совсем другим. Я как раз затеял своё дело, и на меня тут же наехали бандиты. Обратился было в милицию, так там с меня запросили немалые деньги. Словом, дело пришлось бросить. Это и был мой момент истины. Я понял, что демократия – это не только выборы и слова на трибуне, а – люди. Они там спорили из-за власти, из-за собственности, из-за схемы приватизации, из-за амбиций, может быть, ещё из-за чего-то, а до меня и моей семьи им не было никакого дела. Ни тем, ни другим. Политики всегда говорят о народе, о принципах, а мы – не народ, мы – просто люди, что-то более мелкое. Я к тому времени начал понимать: надо думать о семье. Убьют – никто не поможет. Разумный эгоизм – основа процветания общества. Мы для них массовка, а я массовкой быть не хочу.
   Они снова подняли рюмки.
   – Эк тебя, однако, перекрутило, – ёрнически, показалось Брайнину, ухмыльнулся Свиблов, – помнится, ты в своё время схлестнулся с главврачом из чистого принципа. Мы, знаешь, удивлялись. А тут такой поворот. Обидели человека.
   «Да он дерьмо, циник, – с обидой подумал Брайнин. – Безразличное дерьмо».
   – Будто меня одного перекрутило, – недовольно возразил Брайнин. – Всю страну перекрутило. Люди устали от политики… и ещё больше от политиков… Все устали. Всем и так всё ясно. При большевиках страна копила силы, интеллигенция ждала часа, – и что? Пар вышел в свисток. Спасибо Борису Николаевичу. Всё вернулось на круги своя. Реставрация.
   Странно. Брайнин никогда не говорил так и даже не думал так чётко, пока был трезвый, а сейчас, пьяный, стал высказывать очевидные и даже мудрые мысли, наверняка бывшие у него в подсознании.
   – Медицину ты забросил, эскулап? – перевёл тему Свиблов.
   – Работаю в медицинской компании, торгуем оборудованием. Это не медицина, конечно. Но хоть приличный доход. Жить можно. В девяностые, ты помнишь, что стало с медициной.
   – И я тоже, – подхватил Свиблов, опрокинув очередную рюмку, – я с медициной тоже завязал. К счастью и к большому сожалению. Жена у меня… вот эта, с усиками, нотариус.
   – Давно?
   – Не то чтобы очень. Примерно с того времени. С девяносто третьего года. – Лёшины глаза увлажнились, Брайнину даже показалось, что Свиблов хочет заплакать. – Ну а я вокруг неё создал фирму.
   – Значит, ты теперь риэлтор? – уточнил Брайнин. – Не жалко профессию?
   – Тогда – нет. Тогда – деньги. Молодой был. А сейчас немного жалко. Ты слышал про рассёлы? – неожиданно спросил Свиблов.
   – Что за рассёлы? – не понял Брайнин.
   – Ну, расселения иначе, – уточнил Свиблов. – В те годы это было жутко выгодно. Народ был ещё непуганый, совдеповский, лохи. Коммуналок пруд пруди. Наследие развитого социализма. На этом многие делали состояния.
   – И ты?
   – И я. На квартире от десяти до пятидесяти тысяч долларов. А бывало и больше. – Свиблов снова выпил. – Только этот бизнес закончился. Капитализм сделал своё дело. Коммуналок больше нет. Разве что самые безнадёжные.
   – Но ты ведь не бедствуешь, – глупо улыбнулся Брайнин. Он чувствовал, что лицо его расплывается в пьяноватой улыбке, но ничего не мог с собой поделать, мышцы его не слушались. – Вот, ездишь в Таиланд.
   – Четвёртый раз едем в Юго-Восточную Азию, – признался Свиблов. Язык у него, как и у Брайнина, чуть-чуть заплетался, а лицо пошло красными пятнами. – Только я за этот Таиланд продал дьяволу душу. Выкупаю квартиры у цыган.
   – Что? – опять не понял Брайнин.
   – Ну, они пьяниц разных вывозят из Москвы. Иногда и не пьяниц. Всяких. Стариков. Одиноких. Не только цыгане. Конвейер. В Вязники, в Петушки, в лучшем случае в Орехово-Зуево. А там местные риэлторы – дальше, там тоже конвейер. Все хотят жить. – Свиблов вдруг замолчал, в упор глядя на Брайнина, будто что-то пытался вспомнить. – Слышишь, Володя, – наконец вспомнил, как зовут Брайнина, а может быть, что-то другое, давнее, – а я ведь ещё при Советах, когда мы работали в больнице, хотел поехать в Юго-Восточную Азию, в Камбоджу.
   – Такое неодолимое влечение, – запоздало съёрничал Брайнин.
   Но Свиблов не обратил на усмешку Брайнина никакого внимания.
   – Понимаешь, хотелось заработать. Не забыл ещё, какая зарплата была у врача? А из-за границы привозили «Волги». Как раз был вариант вскоре после свержения Пол Пота. Там своих докторов не осталось. В министерстве приятель – не за просто так, конечно, – держал для меня место. Я же был врач высшей категории, хирург, ас. То, что надо. Только нужно было принести характеристику из парткома. Казалось, мелочь, а разверзлась целая бездна. Я ещё не поехал, а уже дикая зависть. «Как, он поедет, будет там зарабатывать в твёрдой валюте, в этом заграничном раю, привезёт “Волгу”, а мы тут будем корячиться за копейки» – так и говорили в открытую. А я как раз развёлся с первой женой. Вот из-за этого развода – это формальная причина, конечно, – чего мне только не выговорили: и аморальный тип, и чуть ли не предатель, и рвач, про советский патриотизм вспомнили, даже сняли с Доски почёта. Как раз перед самой перестройкой. Так и сорвалась Камбоджа… Такой народ… А с другой стороны… Помнишь, в больнице был такой врач, Изосимов…
   – Был, и что? – смутно припомнил Брайнин.
   – Ну вот он и поехал вместо меня. Через пару-тройку лет вернулся с зобом, там оказался эндемический район. Всё было разрушено. Никакой профилактики. Плюс привёз эхинококка и каких-то ещё паразитов. Умер в начале девяностых. Так что меня, можно сказать, спасла зависть коллег.
   – Да, – согласился Брайнин. Он ведь тоже в те же самые годы собирался за границу. Брайнину тоже надоело сидеть в Союзе на тощей зарплате, он тоже хотел купить «Волгу» и расширить квартиру. В то время у Брайнина была пациентка, очень деловая дама. Через знакомую в МИДе за хорошие деньги она устроилась буфетчицей в посольство, сначала в Венгрии, потом в Югославии. На Запад не пробилась, но всё равно была очень довольна. Брайнин было попросил её о протекции.
   – А вы знаете, это очень дорого будет стоить, – сказала так, будто он, врач, стоял перед ней нищий.
   – Ничего, я найду деньги, – пообещал Брайнин. Он даже не стал раньше времени спрашивать о цене.
   Но дама исчезла, так и не оказав протекцию. Тогда Брайнин стал искать ходы сам. Через одного картёжника-пациента он вышел на чиновника из Минздрава. Тот тоже любил играть в карты. К загранице не имел ни малейшего отношения, но всё же спросил:
   – Как у тебя с пятым пунктом? Фамилия вроде бы слегка подозрительная.
   – Наполовину, – сознался Брайнин, – отец был еврей. Умер.
   – М-да, – сказал тот, сочувственно глядя на Брайнина, – а тоже, хочешь за границу. У меня есть приятель, тёзка, Олег, значит, он тебе может помочь. Не за просто так, конечно. Плюс за пункт.
   Олег второй подозрительно быстро откликнулся на просьбу Брайнина. Через пару дней он уже знал, что есть вакансии в Уганду, Гвинею-Бисау и ещё, сообщил он со специфическим юмором, в Верхнюю Вольту, настоящую, без ракет.
   – Что дальше? – спросил его Брайнин.
   – А дальше всё очень просто, – объяснил Олег, – ты даёшь мне деньги на ресторан, я иду гулять с дамочками из министерства. Будем договариваться, – и он назвал сумму раз в десять больше, чем требовалось по расчётам Брайнина.
   – Я могу пойти с вами? – поинтересовался Брайнин.
   Олег поморщился, словно Брайнин говорил очень неприличные вещи.
   – Мы пойдём вдвоём с приятелем. Он их близко знает. Они же не пойдут с любым. Это же чиновницы, а не шаляй-валяй.
   – Но я хочу лично убедиться, – настаивал Брайнин, – я ведь вижу тебя в первый раз.
   – Как хочешь, – пожал плечами Олег, – ради Гвинеи-Бисау я бы и не то сделал. – И он милостиво назвал адрес ресторана.
   В назначенное время Владимир Брайнин вошёл в ресторан. В полутьме за столиком у окна на самом деле сидел Олег с каким-то парнем и с ними две полуобнажённые накрашенные девицы, мало похожие на деловитых чиновниц. Олег, спотыкаясь, подошёл к Брайнину.
   – Всё о’кей, – сообщил он, – позвони завтра утром. Будет тебе Гвинея-Бисау, а может, даже и Верхняя Вольта. – На сей раз он забыл про ракеты.
   Утром на звонок Брайнина Олег очень долго не отвечал. Наконец, когда Брайнин собирался положить трубку, он услышал больной, охрипший, плаксивый голос Олега:
   – Алло, а, это ты? Слушай, Володя, такое дело… Вчера, спьяну, я смотрю – просто королева. Хоть под венец… А утром стало тошно, ну, смотрю, чистая блядь… И ещё что-то от меня хочет…
   – А Африка?
   – Какая Африка?.. Ах да… Совсем забыл. Давай встретимся дня через два. Понимаешь, неудобно было как-то в ресторане… – И Олег положил трубку.
   Через два дня Брайнин, как и договорились, встретился с Олегом на троллейбусной остановке. Олег показался Брайнину маленьким, пожелтевшим и сильно помятым, отчего-то он прятал глаза.
   – Понимаешь, – сказал Олег, глядя в сторону, – с твоим пунктом никак нельзя в Гвинею-Бисау. Там, – очень многозначительно сказал он, кивнув куда-то вверх, – всё проверяют.
   – А в Верхнюю Вольту? – поинтересовался Брайнин.
   – Нельзя, – рассердился Олег, – только в Монголию. Если хочешь, приноси документы.
   Олег помолчал, ожидая реакции Брайнина, но тот сделал встречную паузу.
   – В Монголию чисто по-человечески не советую, – стал убеждать Олег. – Климат резко континентальный, зимой за пятьдесят градусов, бураны как конец света, летом – пыльные бури, не лучше. Тот же социализм, только ещё более феодальный. Магазины пустые, как в Союзе. Даже ещё пустее. Наши люди в Монголии мрут как мухи. И зарплата социалистическая.
   Со слов Олега получалось, что Гвинея-Бисау и Верхняя Вольта – земной рай по сравнению с Монголией. Там нет ни палящего солнца, ни мухи цеце, зато всюду полнейшее изобилие.
   Скорее всего, два Олега, пользуясь случаем, мелко разводили Брайнина и вообще не имели отношения к загранкомандировкам. Эдакие два доморощенных самозванца.
   – Да, – сказал Брайнин, словно очнувшись, – я так и не поехал в Монголию.
   – Куда? – удивился Свиблов.
   – Я говорю: в Монголию, – повторил Брайнин. – Это такая страна. И ещё глупая советская разводиловка. Кто недостоин был Африки, мог поехать в Монголию.
   – А, в Монголию, – ничуть не удивился Свиблов, вытаскивая из сумки новую бутылку французского коньяка. – Слушай, Володя, ты же, кажется, еврей наполовину. Чего ты здесь сидишь?
   – Жена, дети кое-как устроены, скоро внуки, русский язык, – стал перечислять Брайнин.
   – Да, жена, дети, – перебил Свиблов, разливая коньяк по рюмкам. – Вот мы, сидя на диване, переехали в другую страну. И при этом остались в прежней, – стал философствовать Свиблов, – понимаешь, полное раздвоение. Так не бывает, чтобы без нас, без усилий… По щучьему веленью… Мы оказались ленивы и не готовы – ни к демократии, ни к свободе, ни к бизнесу… Мы не умели, не знали с детства, нас не научили. Толкнули в воду и сказали: «Плывите». Наше поколение принесли в жертву. На самом деле, мало кто выплыл. Только самые умные и самые сволочи. А следующее поколение – у него не будет таких возможностей. Всё опять схвачено, везде чиновники, все лучшие места заняли свои. Как там говорят, все вертикальные лифты закрылись… – Брайнин понял, что это не сегодняшние пьяные мысли высказывал Свиблов, а давние, много раз повторенные, сокровенные… – В Таиланде хорошо, – продолжал между тем Лёша Свиблов, – не потому хорошо, что солнце, море, пальмы, а просто… Там можно расслабиться… Не думать… Я, знаешь, раньше был доволен, мне на всё было наплевать. Главное – деньги. А сейчас – постарел, стали сдавать нервы… Бизнес скоро развалится…
   – Ты, выходит, недоволен жизнью? Ездишь в Таиланд и недоволен? – глупо удивился Брайнин. Он сам тут же понял, что сказал глупость, при чём тут Таиланд, однако слово уже вылетело. К тому же мысли в голове путались с непривычки от коньяка.
   Однако Лёша Свиблов ничуть не обиделся.
   – И дом на Кипре, – с полупьяной улыбкой, то ли чему-то радуясь, то ли, наоборот, отчего-то злясь, сказал он.
   – Да, и дом на Кипре, – уже не удивляясь, повторил за ним Брайнин. – Мне бы дом на Кипре.
   – Жена, – вдруг сказал Свиблов, – ты видел мою жену. Нотариус с усиками. Хожу как по лезвию бритвы. Русский бизнес – это как русская рулетка. Клади патрон и верти барабан.
   – Ты просто выпил лишнего, Лёша, – попытался успокоить его Брайнин.
   – Нет, Володя, я не пьян. Когда я пью, у меня наступает прозрение.
   – Мальчики кровавые в глазах? – невпопад спросил Брайнин. Во второй раз он в тот же миг понял, что сказал что-то не то, совсем не то, что нужно было сказать, но было уже поздно, да ему, собственно, и не очень важно было, что он сказал.
   – Всё мальчики. Царевич Дмитрий, – подтвердил Свиблов. – Нет, Володя, раньше мы жили лучше. Тоже гадко, если вспомнить… а лучше… Люди стали хуже. Борьба за существование… в голом виде. Дарвин или Маркс – не помню. Раньше было зло и были мы, да, мы и они, а сейчас – никакой границы… Такой вот русский парадокс. Хотели как лучше.
   – Нет, Лёша, я с тобой не согласен, – пытаясь мыслить трезво, возразил Брайнин. – Мы теперь как все. Ездим за границу. Ну, может быть, чуть хуже. Родимые пятна… Переходный период.
   – Да, переходный период, – неожиданно согласился Свиблов. – Когда-нибудь будет лучше. Только нас не будет. Никого. Вообще, надо признать, жизнь действительно меняется к лучшему. Только – по спирали. А люди – нет. Совсем как в сказке про Моисея. Помнишь, вышли из Египта.
   В этот момент подошла жена Свиблова, нотариус с усиками.
   – Что же вы, ребята, – недовольно спросила она, – коньяк пьёте и не закусываете. Разве не слышали, что объявили посадку на Паттайю?
   Свиблов поднялся и, забыв попрощаться, нетвёрдой походкой побрёл за своим нотариусом. Брайнин тяжело встал, посмотрел на бутылки – одна была пустая, другая выпита на треть, – это ж надо, такая история, случайная встреча, исповедальный разговор, а спрашивается – с чего, зачем, он ведь тысячу лет не пил, ни коньяк, ни водку, теперь перед женой будет стыдно. Но не это главное. А главное сейчас было то, что с ним, и со всеми, и с Лёшей Свибловым, что-то не то происходит. Не то… Вот в девяностом, когда он, Владимир Брайнин, нёс на демонстрации перечёркнутую шестёрку [10 - Перечёркнутая шестёрка – требование отмены 6 статьи Конституции СССР, устанавливавшей руководящую и направляющую роль КПСС.], – тогда было то. В конце восьмидесятых любили повторять слова Чехова, мода была такая, что надо по каплям выдавливать из себя раба. И он, Брайнин, выдавливал – страх. Или в девяносто первом, у Белого дома, тоже всё было правильно. А потом что-то случилось… В девяносто третьем, когда из-за бандитов Брайнину пришлось бросить своё дело, или при штурме парламента, а может, в девяносто шестом, когда Россия – не Москва, а Россия, – хотела проголосовать за коммунистов, или, может быть, олигархи, или дефолт… Что-то случилось… Поехали не в ту сторону. Украли победу… А может, победы не было? Так, иллюзии, мираж…
   Промыкавшись несколько лет в середине девяностых, Брайнин устроился в свою компанию и почти перестал думать о политике. Получалось так, что никому нельзя верить. А он всё ещё хотел верить… В девяносто третьем Брайнин был за Ельцина, но с годами всё больше сомневался… Очень обидно: Брайнин был в душе за реформаторов, но они-то не были за него… Вот и Лёша Свиблов – ездит в Таиланд, а запутался… Мучается… Мы все запутались, потеряли самое главное… Самое главное… А что это – самое главное?
   …Над головой что-то зашипело, сквозь треск прорвался голос диктора. Рейс на Хургаду снова задерживался. Надо было искать жену. Брайнин подумал, что вот опять происходит что-то не то, отпуск начинается слишком оригинально.

   2010, август



   Потоп
   (повесть)

   «Известно, что все, кто хотел дать людям счастье, приносили им величайшее несчастье!»
 Н. Я. Мандельштам

   «Не раз, мечтая о свободе, Мы строим новую тюрьму».
 М. Волошин

   «Через семь дней воды потопа пришли на землю.
   В шестисотый год жизни Ноевой, во вторый месяц, в семнадцатый день месяца, в сей день разверзлись все источники великой бездны, и окна небесные отворились.
   И лился на землю дождь сорок дней и сорок ночей».
 Библия, Бытие

   В 1956 году на симпозиуме библеистов в Сан-Ремо американский профессор Жирондолли сделал сенсационное сообщение, вызвавшее необыкновенно бурную дискуссию, не закончившуюся ещё и по сей день.
   Жирондолли не только подтвердил доказательства великого английского археолога Леонарда Вулли о том, что библейский потоп действительно имел место в Месопотамии и Палестине, но и высказал чрезвычайно смелую и далеко идущую гипотезу о том, что потоп этот был не следствием стихийных природных сил, но, скорее, эманацией дел человеческих. Так что в известной мере американский ученый может считаться предшественником столь распространённых в наше время экологических движений.
   В доказательство своей правоты профессор Жирондолли, кроме некоторых косвенных доказательств, а также фотографий обнаруженной им целой системы занесённых песками каналов, продемонстрировал клинописные глиняные таблички некоего поэта Наава, написанные несколько тысяч лет назад. То была, вне сомнения, одна из первых выдающихся поэм человечества, не менее философская по содержанию и изящная по форме, чем эпос Древнего Шумера, Давидовы псалмы или Песнь Песней – о событиях, непосредственно предшествовавших потопу: об обманутых мечтах народа, его самообмане и о кровавом правлении Иосии (Иосифа), тирана-революционера, участника восстания за отмену рабства, обещавшего народу свободу и счастье и принесшего ему величайшее несчастье.

   В годы, последовавшие за докладом Жирондолли, десятки, а может быть, и сотни историков, беллетристов, политологов, философов, поэтов и даже психологов обратятся к загадочной личности правителя Иосии, к его эпохе и особенно к последнему дню, найдя не без оснований в нем нечто мрачно символическое и вместе поучительное. «День краха», – напишет один из них; «Апофеоз трех десятилетий безумств», – назовёт свой труд другой; «Конец общечеловеческой мечты», – не без злорадства отзовётся третий; «Символический конец раннекоммунистического общества», – заметит известный своим сарказмом Дж. Б. Пристли, виднейший и одновременно наиболее остроумный специалист в области древней политологии; «Крушение империи человеко-таракана», – назовет свою статью в «Нью-Йорк таймс» эмоциональный Б. Фильдингер, тот самый, что некоторое время спустя в отдельном издании обрисует правителя Иосию в тот день — на Высочайшей трибуне среди ристалищ, поклонения, любви и ужаса. И, наконец, в этой плеяде замечательных изданий следовало бы назвать ещё одно: профессора психологии Джорджтаунского университета Морица Буша «Психологический феномен правителя Иосии и затмение общественного сознания» – труд, вполне применимый к анализу целого ряда явлений в тернистой истории человечества.
   Да, все они, за редким исключением, археологи, историки, публицисты, писатели, критики, литературоведы, психологи и даже экономисты станут ругать Его, мёртвого, с выклеванными глазами, сгнившего давно, испишут целые тома бумаги, среди них десятка четыре диссертаций и сразу пять бестселлеров, дождутся своего часа, часа отмщения и желчи за многократно поруганное и обманутое человечество, предадут анафеме Его и Его систему, забыв лишь в своём увлечении, что не столько личности, не гении добра или зла, но народы, классы и партии, а ещё более изобретения, труд, материальный и духовный прогресс определяют историю человечества. Ибо великие личности, как и тираны, приходят лишь тогда, когда народы готовы идти за ними.
   Позволим себе заметить: сколько бы ни писали об Иосии, причиной неутолимого интереса и глубочайшего анализа явилась не сама его личность, достаточно банальная и эгоцентрическая личность почти типичного восточного тирана (Чингисхан, Тимур, Мехмет Фатих, Сталин, Мао Цзедун, Ким Ир Сен, Хомейни), но скорее «феномен правителя Иосии». Отсюда, в зависимости от взглядов, огромный диапазон оценок и мнений – от крайностей так называемой «догматической школы», вообще отрицающей историчность правителя Иосии и даже сам факт библейской катастрофы на том основании, что последний не согласуется с придуманной ими теорией спирали, до экстравагантности особой секты псевдоисториков с их неумеренной апологетикой правителя Иосии, объединившихся в общество его имени. Эти, во главе с бывшим то ли фотографом, то ли сапожником и ещё пятью или шестью «мыслителями», так называемые «молодогвардейцы» станут провозглашать вопреки логике: «Несмотря ни на что, он был велик», а древнейшую (?) в истории катастрофу объяснят не иначе как «самым древним масонско-иудейским заговором». Ибо, согласно их (псевдо)исторической концепции, история человечества есть не что иное, как борьба с неким перманентным заговором. И вот что непостижимо и вместе страшно: из тьмы тысячелетий имя правителя Иосии, проклятое, многократно кровавое, изобличённое всеми, кому не лень, имя преступника, властолюбца и негодяя, усилиями этих низколобых снова станет собирать толпы: уголовников, всякий тюремный сброд, неудачливых газетчиков, писателей с амбициями, философов без имени, несостоявшихся мессий, бездельников, честолюбцев, а больше всего глупцов.
   Но мы увлеклись; сейчас нас интересует не «общество правителя Иосии», не позднейший исторический артефакт, а он сам, per se [11 - Рer se – собственной персоной (лат.).], в окружении сподвижников и современников, как его обрисовал профессор Жирондолли. Об одном лишь следует ещё упомянуть: двенадцать лет спустя после первого своего сообщения профессор Жирондолли сделал новый доклад, почти такой же сенсационный – реконструировал по нескольким клинописным табличкам образ первого в истории поэта Наава (распятого поэта) и даже опубликовал вскоре книгу его поэзии с комментариями [12 - Ранее некоторые стихи Наава приписывались самому правителю Иосии.]. Вот из этой книги, на русский язык ещё не переведённой, мы и узнали обо всём: о толпах, революции, отмене рабства, экспроприации банков, фанатизме, слепой вере, неверии, Высочайшей трибуне, низкорослых соратниках, парадоксах истории, плотине, библейских водах, верхушках смоковниц и пальм под водой, казнённом проповеднике, о разрушенных храмах, засыпанных песком тысячелетий каналах, лагерях для заключенных, о напоминающей лунный пейзаж земле, по которой когда-то ходил пешком Бог, о земле, превратившейся в пустыню… Пустыню Негев…
   «Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем» – эту цитату из Екклезиаста профессор Жирондолли остроумно избрал эпиграфом к своей книге…

   Итак…
   Видения прошлого все чаще посещали правителя Иосию. Это казалось странно. Ибо что рождает воспоминания: больная совесть, страх, старость или особый склад натуры. Но Иосия был человеком деятельным, несклонным к воспоминаньям – цель, вот единственное, что интересовало его; он не был ещё очень стар, хотя и ощущал первые признаки одряхления, перед которыми бессильны были и снадобья и самые молодые и красивые женщины; совесть никогда не мучила правителя Иосию – в соответствии с теорией Учителя все, что Он делал, было неотвратимо предписано законами истории, так что Иосия не мог бы ни в чем себя упрекнуть; что же тогда – страх? Но кого Он должен бояться? Народа? Народ Его любит. За мечту, которую Иосия ему дал, народ простит любые жертвы. Классовых врагов, бывших рабовладельцев? Они давно уничтожены или скрываются в других странах. Так кого же бояться? Которого из этих шести? Маленка, Лота, Яиреба, Лазаря, Ефрема или Суса? Да, который же из них Иуда?

   Он, и под Ним город. Не этот, казённый, унылый город, а тот, родной, уничтоженный Им… Да, вот так же он стоял тогда в башне, глядя в стрельчатое, узкое окно… Город узеньких неровных улочек, по которым всегда текли нечистоты, ходили женщины с тонкими талиями и кувшинами на голове и бегали мальчишки с лепешками; город таких крутых улочек, что один их конец терялся в низине, а другой прятался в небесах за облаками, с дуканами, чайханами, серными источниками, банями, с домами как ласточкины гнезда, повисшими над рекой. Город, где верхние улицы проходят по крышам нижних; город старых церквей, зиккуратов [13 - Зиккураты – вид храмов у шумеров и других древних народов Среднего Востока, напоминающих пирамиды.] и храмов – шумерских, аккадских, арамейских, египетских, хеттских; город многих религий, богов, ветров, город самых красивых женщин…
   Город, где он когда-то схоронил мать. Колокола храмов звонили вслед, рабы, навощённые кипарисовым маслом, несли гроб по узеньким улочкам, входящим в небо, выстланным коврами и цветами, на самую вершину горы, к пантеону…
   В том, родном, городе прошли Его детство, юность, там Он учился в семинарии, там экспроприировал банки по заданию Учителя. Иосия тогда очень гордился этим – то было самое высокое доверие, которого мало кто удостаивался. В том городе перед соратниками и товарищами по партии на горе недалеко от пантеона он, Иосия, поклялся освободить народ от рабства… – Правитель Иосия усмехнулся, обнажив почерневшие от времени и табака зубы, но глаза по-прежнему оставались мрачны (глаза волка, или шакала, или тигра). – …Он сдержал клятву… Учитель ещё сдержал…
   «Мы отменили рабство, чтобы заменить его ещё худшим, государственным рабством», – злые языки говорили, что это сказал однажды сам Учитель. Но нет, Учитель не говорил… Учитель верил, или очень ловко делал вид, что верит, что всё идёт как надо…
   …Учитель… Он Учителя не любил, пожалуй… Ревновал… Аминаал… мудрец… вот настоящий Его Учитель… Из нескольких десятков юношей в семинарии Аминаал избрал Его. Он же, Аминаал, открыл Иосии, что нет Бога и что Он, Иосия, сам может стать Богом. Много чему учил Аминаал: тайной магии, истории, философии, но более всего искусству власти. Аминаал говорил: «Запомни, Иосия, чтобы стать правителем, надо уметь ждать, всегда соглашаться с большинством, говорить людям то, что они хотят слышать, и вовремя устранять соперников. Потом же, когда ты станешь правителем, народы будут любить тебя и верить твоим обещаниям, потому что народы привыкли любить и обожествлять правителей. Они станут преувеличивать твои достоинства и преуменьшать недостатки, потому что такова их природа, жалкая природа рабов. Но запомни: чем больше будут любить и обожествлять тебя простые люди, свободные и рабы, чем больше станут тебе верить, тем больше будут завидовать друзья, те, кто станет окружать тебя. Вот их и бойся, им и не доверяй никогда. А больше всего бойся самых первых соратников, тех, кто знали тебя ещё юным и небожественным. Эти никогда не признают тебя Богом, ибо втайне будут почитать себя выше тебя. И ещё запомни. Не оставляй столицей этот город. Лучше же – уничтожь его. Люди любят то, что далеко и непонятно; они никогда не простят, что один из них, такой же смертный, стал Богом». Он, Иосия, был талантливый ученик и потому усвоил три истины. Истина первая: чем ближе к власти, тем подлее должны быть люди; властитель не может доверять никому, потому что ничего так не алчут люди – ни денег, ни богатства, ни удовольствий, ни женщин, – как власть. Истина вторая: надо время от времени уничтожать всех, стоящих рядом, чтобы не дать никому почувствовать себя равным. И, наконец, истина третья: чтобы народ боготворил правителя, его (народ) надо лишить возможности сравнивать. Он не должен помнить, что было раньше; не должен знать, что происходит в других странах; но, самое главное, людей надо разобщить, заставить их бояться друг друга. Для этого Он велел всем забыть свой родной язык и говорить на новом, и всем – хеттам, и аккадцам, и арамейцам, и многим другим народам, – всем впредь велел зваться иосифитами.
   И ещё учил Аминаал: народы, не испорченные культурой, любят, боятся и боготворят тиранов. В особенности же тиранов-философов, о мудрости которых слагают легенды. Он, Иосия, не был никогда философом, никогда не писал книги, разве что два-три стишка в детстве. Но философом и мудрецом Ему очень хотелось быть. И от этого он отнял книги у тщеславного Аминаала, писавшего втайне на папирусе, привезённом из Египта, а самого Аминаала отравил. А все другие книги велел сжечь…
   Он, Иосия, не только выполнил заветы Аминаала. Он же и понял, что мудрость Аминаала – не больше, чем мудрость ребенка. Ибо главного не осознал никогда Аминаал: чтобы властвовать, надо иметь инструмент власти. Инструмент же этот – организация, партия, некий орден меченосцев, связанных между собой идеей, выгодой, преданностью вождю и страхом. И Он создал такой инструмент, впервые, может быть, в истории, а создав, пошёл дальше… Дальше, чем мог мечтать Аминаал… Дальше, чем Предтеча-Учитель… Пробил в толще гор каналы, соединил моря, повернул вспять реки и выстроил этот, что у ног Его, город, вместо прежней, стертой с лица земли, как пыль, столицы. Свой город… Ибо кто иной ещё мог бы повелеть выстроить такой город – в виде звезды, со сходящимися проспектами, упирающимися в пять высотных, тоже в виде звезд, башен; с дворцом, рвом, неприступной крепостью и Высочайшей трибуной, созданный Им специально для митингов, шествий, народных гуляний и демонстраций; город без церквей, храмов и зиккуратов – вместо них была Высочайшая трибуна с прахом Предтечи-Учителя; город без музеев, если не считать музей Предтечи-Учителя и Ушедших соратников (ибо кому же и поклоняться, как не мёртвым), без рынков, торговых рядов и кладбищ, потому что мёртвых Он повелел сжигать; город казарм и управлений, где тысячи писцов пишут и блюдут изо дня в день инструкции и приказы: когда пахать землю, что и где сеять, когда собирать урожай, какие и в каком количестве прясть ткани; Он же велел запретить браки с иностранцами, писать картины, если на них не изображалось счастье всеобщего труда, арестовывать за каждое опоздание на работу или если люди хоть одно нехвалебное слово скажут о Нем или о его соратниках. Другие чиновники собирают развёрстку, учитывают зэков, отправленных на канал, вычисляют, сколько нужно ещё строителей или как разжечь всеобщий энтузиазм; третьи специально заняты тем, что придумывают лозунги, четвёртые по Его повелению сочиняют сюжеты для особых писцов, которым поручено писать книги, слова песен или театральные постановки; пятые – составляют речи, которые потом будут произносить разные начальники и герои; шестые – собирают доносы; седьмые – наблюдают за самими чиновниками; восьмые – распределяют для них пайки; девятые – готовят для всех талоны, потому что Он от нехватки продуктов, а также из-за теории велел упразднить торговлю; десятые – составляют планы, как сделать народ счастливым; одиннадцатые – придумывают новые каналы или поворот рек; всего двадцать четыре категории чиновников, огромная пирамида, и на самой её вершине Он, стоглавый и сторукий, а в каждой руке проводная нить. Нити эти через колёсики-чиновников крутят-вертят счастливой марионеткой-народом.
   Люди должны быть счастливы, что имеют такого Вождя-Бога, который мыслит и решает за них. Но люди неблагодарны. Иосии доложили: в городе снова появилась крамола. Какой-то ненормальный, въехавший в город на осле, мутил народ, обещая конец света и царствие небесное, где не будет ни вождя, ни кесаря. И даже будто читал стихи Наава…
   Наав… Опять Наав… Мало того что сочинял стихи о Нем, Иосии, он и в лагере на канале не замолчал…
   Правитель Иосия повернулся спиной к окну, вялой рукой подозвал к себе Яиреба.
   – Наав… Почему он жив?
   Яиреб большим, с горбинкой носом втянул воздух, сглотнул слюну и молча склонил плешивую голову.
   – Нет, – опять рассердился Иосия. – Побыстрее пошлите за ним…

   Моахед, начальник плотинстроя, то есть одного из бесчисленных управлений в разветвлённой системе строительства каналов, официально именуемой ордена Предтечи-Учителя управления по повороту рек, орошению пустыни и строительству новой жизни (ОПУУПРОПСНЖа), подчинённого непосредственно Яиребу и Маленку, получил срочную депешу от Яиреба. Тот, стремясь ускорить наступление новой жизни, велел на год раньше срока завершить строительство плотины, точно к очередной годовщине праздника Освобождения рабов, для чего предписывал от имени зэков, чиновников и стражников принять единодушно обращение и встречный план.
   Моахед, прочтя депешу, испустил тяжкий вздох: во-первых, депеши из центра давно уже не вызывали у него ожидаемого прилива энтузиазма, во-вторых же, в голове Моахеда приказное единодушие не вязалось с усилением классовой борьбы со стороны бывших рабовладельцев и ренегатов по мере продвижения к светлеющему горизонту будущего всеобщего счастья. В этом Моахеду неясно чудилось противоречие с теорией, в непогрешимость которой он, как и все люди, кроме врагов, обязан был свято верить. Сомнение, даже самое малое, было ступенью к отступничеству и гибели. С другой же стороны, Моахед, как прошедший бесчисленную череду проверок и чисток, знал, что спорить с Яиребом все равно что самому отрубить себе голову. От этого в подобных случаях, чтобы заглушить сомнение мыслей, Моахед начинал обычно читать наизусть цитаты из избранных речей правителя Иосии. Цитаты, как правило, успокаивали и укрепляли дух, к тому же отменяли надобность думать. С цитатами, правда, тоже надо было быть бдительным: время от времени старые цитаты отменялись и их следовало забыть, срочно выучив новые. Сейчас, однако, цитатники не менялись уже года три, так что не это беспокоило Моахеда. Несомненным казалось, что Яиреб с Маленком задумали преподнести подарок правителю Иосии к празднику, как это делалось всегда. Обыкновенно, однако, подарки преподносились недостроенными. По этому случаю по всем ведомствам велено было делать специальные приписки. Они так и назывались: «подарки вождю». Были даже специальные чиновники, следившие, чтобы для энтузиазма масс не забывали о приписках. Но тут случай казался Моахеду особым: из подарка мог получиться потоп.
   Моахед достал кинжал, потрогал рукоятку, ножны. Слоновья кость была тёплая, ласковая; провёл лезвием по горлу.
   – Самый лучший выход, если что…
   Среди партийцев в последнее время самоубийства приняли характер эпидемии. Между партийцами это так и называлось: «умер на посту». Официально же сообщалось об инфаркте, инсульте или, чаще, о происках врагов или агентов фараона, если отношения с ним были напряжёнными. Оттого и Моахед носил кинжал при себе всегда. Знал, что прийти за ним могут в любое время, хотя обычно они приходили ночью. В каждой коммуне, посёлке или даже в больших домах жили специальные люди, которым велено было не спать по ночам; люди эти служили понятыми. Моахеду было непонятно, зачем они нужны, если арестованные все равно никогда не возвращались, а понятых никогда ни о чём не спрашивали, однако понятые были. Моахед давно страшился, что вот так однажды с понятыми вместе придут и к нему люди Яиреба, – гнал от себя эту мысль и всё-таки знал, что так будет. Он, Моахед, был грешен, очень грешен. Понимал, что плотина не выдержит, даже если повернуть реки в срок, – не хватало, как всегда, цемента, бетона, плит, да и те материалы, что привозили, Моахеда заставляли отправлять на строительство дач для руководителей из столицы, так что приходилось сыпать в котлован почти одну щебёнку, которую тут же уносила вода.
   С годами всё чаще Моахеду виделись дурные сны. Он просыпался в тоске, лежал, думал. Мысли были безрадостные. Что-то грандиозное, величественное происходило не так, как было задумано. Но остановить это никто не мог. Ни он, ни Маленк, ни Яиреб, ни даже сам правитель Иосия. У этого были свои законы, людям неподвластные. Он это чувствовал и тосковал всё сильнее. Особенно стал тосковать, когда начали брать спецов; ещё сильней, когда велели забыть свой язык и зваться иосифитом; но самый большой грех, который Моахед не открыл никому, даже жене, состоял в том, что когда-то, ещё мальчиком, он жил в прежней столице и уже по одному тому должен был погибнуть. Правда, он всё ещё жил. Но теперь катастрофа стремительно надвигалась.
   Моахед вздохнул опять и позвонил в колокольчик. Явившемуся порученцу-зэку велел пригласить начальника стражи, чтобы приказать собирать митинг, сам же принялся выдумывать обязательства.

   Дни стояли летние, длинные, последние перед осенью. Месяца два с небольшим оставалось до праздника Освобождения рабов, а с ним и до сдачи плотины. Обязательства приняли с всеобщим громким энтузиазмом на митинге. Даже зэки, чей срок уже закончился, сами от восторга просили их задержать на стройке. Письмо к правителю Иосии велели писать Нааву. Моахед вызвал его к себе, пыхтел, читая, потом велел переписывать; письмо не отражало всеобщий энтузиазм.
   – Так пиши, – велел Моахед, – чтобы видно было счастье освобождённых рабов, а не уныние осколка.
   – Пусть рабы и пишут.
   – Они неграмотны, – строго сказал Моахед. – Но сердца их полны энтузиазма счастливого будущего.
   Дела на стройке, однако, несмотря на всеобщий энтузиазм, по-прежнему шли неважно. Привезли ещё зэков; людей, говорили, брали прямо на улицах. Яиреб старался, выгребал тюрьмы, даже смертников из объявленных врагов и отступников присылали на плотину. Измождённые, бледные, с лицами, словно покрытыми подвальной плесенью, они держались особняком, тенями брели мимо Наава. Брели, шатались, носили брёвна, падали от слабости. Энтузиазм жизни лишь изредка озарял их лица. Хоронили тут же; с прежним энтузиазмом будущего мёртвые тела сбрасывали в плотину во имя грядущей сытой жизни. Материалов же, как и раньше, не хватало, и цемент весь разворовывали, несмотря на казни.
   Слухи тоже были разные. Ожидали амнистию. От слухов о скорой свободе многих охватывал энтузиазм любви к правителю Иосии; говорили даже, будто Он ничего не знает, а узнав, тут же велит арестовать Яиреба. Другие, напротив, ожидали отправки в пустыню. Многие со страхом, но были и такие, что сами рвались в пустыню – кто от скуки и никчёмности жизни, другие же верили: в пустыне будет рай. Старик Зайнаб, из бывшей столицы, двадцать лет проведший по тюрьмам, рассказывал Нааву:
   – Правителевы ботаники научились прививать к дубам пальмы, а у дубов, известно, корневая система мощная, сосёт воду, лесополосами растёт. Вроде бы двадцать тысяч дубов высадили. Сколько же это выйдет бананов?
   Заметив неверие в глазах Наава, Зайнаб обиделся смертельно:
   – А ты и вправду контрик. К ногтю вас таких. Как это можно жить без веры?
   Про катастрофу не догадывался Зайнаб. Только Наав, бывший инженер Иовал да ещё несколько спецов знали, что потоп неизбежен.
   – Надо предупредить Моахеда, – попытался предложить Наав.
   – К чему? – возразил Иовал. – Моахед такой же раб, только сытый.
   Сам Иовал раньше разрабатывал планы поворота рек и строительства каналов. Он знал, что проект его невозможен, и пробовал предупредить Яиреба, но тот не стал слушать. Велел отправить Иовала на плотину.

   – Запевай, ребята. Веселей! – охрипнув от энтузиазма, скучно кричал стражник. – Веселей, веселей.

     Канал, канал, люблю тебя, канал,
     Правителем Иосией пробитый в скалах, —

   напряглись бронзовые, обожжённые солнцем, блестящие от пота спины зэков; нестройно, вяло запели люди. Их унылые, лишённые энтузиазма и радости жизни голоса странно контрастировали с бравурными словами песни.
   – Веселей, кому сказал, веселей, сукины дети! – заорал, переходя на охрипший дискант, стражник. Свист бича резко рассёк расплавленный тяжкий воздух.

     Необъятна страна родная,
     Много в ней каналов, гор и рек, —

   прибавив энтузиазма, запели зэки, даже двигаться быстрей стали. Глыба, со дня творения приросшая к каменистой тверди, медленно подалась, шатнулась и поползла по откосу в ненасытную пасть потока.
   – Веселей, веселей, – снова скомандовал надсмотрщик. Впрочем, голос звучал теперь довольно, сыто, с лёгкой отрыжкой даже.
   – И как он не лопнет от пива. – От голода у Наава подвело живот, он почувствовал слабость, но заставил себя улыбнуться. Улыбаться положено было от счастья принадлежности к трудящемуся большинству.
   В огромных песочных часах песок уже весь почти пересыпался – наставало время политзанятий, за которыми должен был последовать обед, то есть миска баланды с килькой или хамсой. Зэкам велели отойти в тень, позволили сесть у смоквы. Тени, впрочем, не было: главный правителев ботаник и смотритель лесов Тимох год назад велел обрубить все смоковницы; приезжали ученики его, делали привои – по последней теории Тимоха, на одном дереве могли расти разные фрукты, но новые ветви не принялись. Был слух, что Тимох недавно покаялся: неточно изучил книгу правителя Иосии, не сумел оценить хилым умишком сверхчеловеческую глубину её. Теперь же, во всеоружии самой передовой теории, он проводил новые эксперименты над гигантской пшеницей. По указанию правителя Иосии пшеницу эту посадили повсюду, выкорчевав все поля; пшеница действительно вымахала в человечий рост, но колосьев на ней почти не было, так что хлеб уже несколько месяцев выдавали строго по карточкам. Ожидали, что будет ещё хуже.
   Чтобы солнце не обжигало, Наав пристроился у самого толстого ствола – многие зэки его любили, иные из них даже тайно повторяли его стихи. Лектор из столицы расселся под навесом и принялся читать. Вначале он читал наизусть цитаты, заставляя за собой повторять зэков хором. Цитаты были разные; самого правителя Иосии, его ближайших соратников Маленка, Лота, Ефрема и Суса, а также изредка почившего Вождя-Бога. Обычно, сколько ни старался Наав, сам он никогда не мог угадать, кому из виднейших принадлежит цитата: то ли сказывалось единство теории, то ли все цитаты писал один человек или, скорее, все соратники подражали правителю Иосии. Как говорили умные люди (себя Наав не относил к умным, ему от цитат обыкновенно бывало до смерти скучно), значение имели не столько сами цитаты, сколько их изменение: по неясным непосвящённым нюансам знатоки могли почти безошибочно судить об изменении курса.
   После тридцатиминутного чтения цитат начиналась обыкновенно лекция. Прибывший из столицы точно по катехизису перечислял неустанные заботы правителя Иосии о его безмерно счастливых подданных, отмечая особо отмену рабства, строительство каналов, всеобщее будущее счастье и удовлетворение всех нужд, так что выходило: лет через десять все, кто останется жив, смогут пользоваться всеобщим изобилием. К тому времени, предполагалось, все люди станут трудиться одинаково и есть тоже в полном равенстве.
   – А ежели у меня желудок ширше? – недоверчиво спрашивал старик Зайнаб.
   – Сузим. Учёные придумают такую операцию. Наука к тому времени всё сможет, – убеждённо говорил лектор.
   – И зэков тоже не будет? – ещё больше сомневался Зайнаб.
   Вопрос, по всему, застал лектора врасплох. С одной стороны, по мере продвижения к счастливому зданию будущего сопротивление врагов – так учила теория – должно непременно усиливаться; с другой же – зэки никак не вписывались в картину всеобщего счастья, которую он рисовал.
   Лектор обиженно насупил брови. В лице его отразилась мучительно непривычная работа мысли. Он принялся, шепча губами, наизусть перебирать цитаты, но про зэков ни в одной из них не было.
   – Плотину надо строить, а не языки чесать, – наконец нашёлся лектор. – А то допустили Дуньку спрашивать.
   – Плотину, – повторил было машинально Наав, и тут, электричеством словно, подтолкнуло его. Он, Наав, плотину ненавидел, и не оттого только, что плотина высасывала из него силы и жизнь; по мере того, как она росла, в нём сил и жизни становилось с каждым днём меньше и сейчас оставался лишь жалкий остаток. Дело, однако, было не в нём. Наава смерть не страшила, напротив, казалась избавлением.
   Плотина несла смерть стране, как и из него, Наава, высасывала из страны силы, жизнь, разум. И чем меньше оставалось разума, чем больше правитель Иосия и его соратники губили природу, задумав повернуть реки с севера на юг, к Мёртвому морю, чем больше вырастало дач и вилл на берегу из цемента и камня, отпущенных для стройки, тем ближе мнилась Нааву всеобщая катастрофа. Ибо он был поэт, а поэты чувствуют особо.
   Никто, однако, казалось Нааву, не разделял его беспокойство. Люди, похоже, верили во всё, чему их учили, или в самом деле жили сегодняшним днём, в тяжких трудах добывая пищу. Даже Иовал. С тех пор как его прислали на плотину, Иовал переменился до неузнаваемости. Теперь это был не прежний толковый инженер – ничего, казалось, кроме костей, его не интересовало. Целыми днями он молчал или напевал развесёлую песню о канале, ночами же хрустел зубами под тряпьём. И все молчали, сцепленные общим страхом. Но теперь молчать больше было нельзя: ясно было, что плотина не выдержит – и тогда… Инженеры, то ли по глупости, то ли, скорее, из страха перед Яиребом, расположили плотину, венчающую кольцо каналов, в горах всего в нескольких тысячах локтей [14 - Локоть – мера длины около 0,5 метра.] от столицы. Надо было кричать, дать знать правителю Иосии, ведь не совсем же он безумен, и, однако, никто не смел сказать. Молчали поэты, воспевавшие канал, молчали писатели, восхвалявшие труд подвижников-добровольцев (так в литературе именовали зэков), молчали инженеры, молчали люди в длинных очередях. Молчали и соратники… Один из них, Ефрем, приезжал недавно вместе с Яиребом, любовался с горы, потом велел подозвать Моахеда.
   – Что передать правителю Иосии?
   – Передайте, что строители слово сдержат, закончат за неделю до праздников.
   – А прочно строите? – До Ефрема, видно, всё-таки доходили слухи.
   – Прочно, – заверил Моахед, как всегда привык заверять. – Иначе не успеем к праздникам.
   Ефрем не понял или только сделал вид. Ему велено было ускорить стройку. Он, Ефрем, вообще-то был глуп. Но за это именно его и ценил правитель Иосия и посылал на самые ответственные участки. К шестидесяти годам Ефрем больше всех проиграл битв, больше всех развалил строек и вообще наделал глупостей, и, однако, вся его грудь была в звёздах…
   Ефрем уехал, даже речь не сказал, так остался доволен, и Наав понял, что остаётся он один. Он был обязан предупредить поражённого слепотой правителя. Да, никто больше не смел в стране. Впрочем, он, Наав, уже пытался раньше, сразу после поездки на канал. Тогда он ещё был свободен. Наава вместе с другими поэтами и писателями решили свозить на стройку, чтобы они дерзнули прославить её в веках. Вот тогда он увидел впервые бледные лица и истощённые мышцы зэков, пустыню, дышащую знойно, плотину и, будто марево, коттеджи на берегу…
   С тех пор чувство тревоги не покидало Наава. Он не стал писать о канале, как ему велели, принялся набрасывать поэму о катастрофе. Но это было опасно, и Наав решил разбить глиняные таблички. Всё же надо было что-то предпринять, остановить правителя Иосию – в стране уже начинался голод; мужики, согнанные работать коллективно, разбегались, а чаще от несознательности вымирали целыми семьями или уходили в пустыню в бессмысленной надежде добраться до земель фараона. Но вот уже много лет не выпадала в пустыне манна и не садились перепела.
   После многих сомнений Наав принялся писать правителю Иосии. Отрывки из письма он прочёл двум или трём друзьям – и это его погубило. Они, как всегда, пришли ночью. Только теперь Наав понял, для чего в тот вечер засиделся в гостях известный критик Залх. Залх сидел и хвалил правителя Иосию, попивая вино, и не давал Нааву спать. Нааву приходилось с ним соглашаться, ибо что спорить с лжецом или глупцом. Пожалуй, Наав чувствовал, что Залх – предвестник несчастья, но всё-таки письмо своё он не уничтожил. Они перевернули целую гору плиток, читали, перебирали до утра, но эту, с письмом к правителю Иосии, так и не нашли, и он радовался, что не нашли. Поведение его было столь же иррационально, как жизнь вокруг; иногда Нааву казалось, что он ходит по потолку вниз головой. «Нет, народ не может ошибаться и правитель Иосия велик», – пытался Наав внушать себе, но, увы, ум у него был слишком скептический… Сейчас же речь шла не о Нааве; у него было больное сердце, и он знал, что канал или пустыня убьют его. Спасать надо было страну, даже ценой собственной смерти…
   Наав вскочил и меж рядами зэков пробрался к лектору.
   – Выслушайте меня. Вы же погибнете вместе со всеми…
   В глазах у лектора на миг мелькнуло что-то человеческое: испуг или сочувствие.
   «Он тоже ни во что это не верит», – понял Наав.
   Но тут же страх, великий страх, больше, сильнее, чем вселенская катастрофа, появился в оловянных глазах лектора. Теперь это были мёртвые глаза на красной от пива морде.
   «Это конец. Не спастись, и никого не спасти, – с ужасом подумал Наав. – Этот страх в них сильнее смерти».
   Наав не успел додумать. Бич со свистом опустился на спину.
   – Ах ты сволочь, вражина, – проревел стражник.
   – А-а-а, – простонал Наав.
   Кнут ещё несколько раз опустился на спину Наава, пока он не упал без чувств.

   Странно было Нааву очнуться на чистой постели. Спина болела, но несильно под пропитанной бальзамом повязкой. Он находился один в просторной довольно комнате на кровати. Окно было неплотно прикрыто жалюзи, по ту сторону окна Наав разглядел пальмовые ветви. Значит, здесь пальмы не были вырублены. Судя по всему, он оказался в одном из тех коттеджей над рекой, которые построили для разных сановников во время строительства плотины. С двумя бассейнами, в одном из которых вода была морская, с солярием, площадкой для игры в шары и пальмовым садом, так что, гуляя, они могли с деревьев срывать бананы. Коттеджи были разные: одноэтажные для Моахеда, начальника охраны и кое-кого из спецов – эти отступали по горе от реки вверх, ниже же, у самой вода, возвышались двухэтажные виллы Маленка, Ефрема, Яиреба, Лота, Лазаря, Суса и кое-кого ещё из высших столичных сановников. Не было лишь виллы самого правителя Иосии. Правитель предпочитал отдыхать у моря или в полном одиночестве в горах. На какой же из этих вилл он, Наав, и по какому такому чуду? Неужели произошла революция, как предсказывал кое-кто из эмигрантов? Нет, не может быть. Они всегда ошибались. Они верили в разум – страна была безумна; они рассчитывали на героев, но героев давно не было, да и не могло быть; они полагали, что должна победить правда, но правдой вот уже много лет называется ложь; они рассчитывали на имманентные законы, но здесь единственным законом был произвол.
   «Здесь история попала в ловушку, – с грустью почти нежной мыслил Наав. – Недаром правитель Иосия велел замуровать архивы, разбить тысячи табличек, а древнейшую гордость страны – барельефы храмов Солнца и Луны продать враждебному фараону. Святыни продавали якобы потому, что стране нужна валюта для строительства будущей счастливой жизни».
   В коридоре послышались шаги, едва слышные из-за мягкого ворса. Появился доктор, такой милый, забытый давно старорежимный доктор, с мягкими ласковыми руками и интеллигентной бородкой. На стройке докторов не было, только злая, как ведьма, сестра, и даже в столице – стоило только прийти к доктору, как он тут же начинал ворчать или жаловаться на нехватку медикаментов или мизерность своего жалованья. Пациенты, казалось, были самыми главными врагами докторам, так что Наав, несмотря на свое больное сердце, много лет не показывался эскулапам. За деньги, правда, доктора все же можно было найти, но толку от этого все равно никакого: аптеки давно были пусты. Медикаменты в стране почти не производили, валюта же и золото полностью уходили на лопаты для рытья каналов. Говорили, правда, что, хоть рыла вся страна, лопат на складах скопились горы. Но этого никто не знал точно.
   – Завтра будете вполне здоровы, – мягким, удивительно вежливым голосом сказал доктор. И добавил шёпотом: – Вас велел привезти к себе правитель Иосия. А я, знаете, очень люблю ваши стихи.
   Наав закрыл глаза. Собственные стихи его больше не интересовали. Душа в нем умерла. Оставалась лишь никчемная жизнь тела. Ему не хотелось сейчас ничего, а меньше всего увидеть тирана… Предостеречь… Да, нужно было предостеречь, но станет ли слушать его Иосия?
   Странно было всё, что происходило с самого начала Новой династии. Ещё прежний Вождь-Учитель провозгласил: «Создадим для трудящихся рай на земле», – и вот начали строить рай в пустыне, на изъеденных солончаками, выжженных за тысячи лет от сотворения земли почвах. Для этого сгоняли вчерашних рабов и крестьян с земли, хватали в облавах ремесленников и даже школьников и гнали на канал, на смерть, или на поселение в пустыню, меж тем как крестьянские поля зарастали чертополохом; урожаи падали, люди тысячами гибли в созданных правителем Иосией коммунах, организованных для счастья будущего труда. Коммуны носили названия «Победа», «Счастье», «Богатырь», «Свобода», «Труд», чтобы во имя призрачного счастья будущих светлых лет люди забыли о муках настоящей жизни.
   В коммунах этих велено было жить по плану, разработанному в специальном министерстве коммун, то есть сеять одну гигантскую пшеницу, просо и сорго, маслины же, виноградники и пальмы вырубить, чтоб выращивать их на новых землях, которые только предстояло оросить. Особые надежды правитель Иосия возлагал на скрещивание дубов и пальм – по наущению своего главного ботаника Тимоха Иосия велел пересадить в пустыню двадцать тысяч дубов. Там же, в пустыне, он велел пасти скот: огромные стада овец и коз. Стада пригнали, и они там гибли, потому что каналы, призванные оросить мёртвую пока землю, все ещё оставались в проекте, то есть о каналах рапортовали, писали все газеты, награждали героев-строителей и вместе с ними ботаника Тимоха, но на самом деле каналов не было. Отчаявшиеся переселенцы тайно резали в пустыне изголодавшихся, отощавших животных; других, не погибших от бескормицы и жажды, загрызали набежавшие шакалы и волки. Это знали все; вместе со стадами гибло могущество державы – и всё-таки ближайший помощник правителя Иосии Маленк заявлял с Высочайшей трибуны о процветании и росте поголовья. Кроме Маленка процветали ещё писцы, составлявшие планы и писавшие разные инструкции, но в конце концов правитель Иосия должен был признать неудачу. Тогда он обвинил чиновников во вредительстве – их хватали по ночам и отправляли на канал, якобы для перевоспитания.
   Потом настала очередь стражников – правитель Иосия больше не доверял никому. Вот тогда и возвысился Яиреб, самый коварный из тиранодворцев, написавший льстивую книгу о правителе Иосии. Яиреб не слишком был силён в грамоте, хотя и были слухи, то он сын старорежимного князя. Однако лукавый Яиреб и не думал писать сам, он нашёл человека грамотного, и тот переиначил и приспособил для книги об Иосии сказания о Гильгамеше [15 - Гильгамеш – герой шумерского эпоса; по-видимому, древнейший эпос человечества.]. К тому времени их мало кто помнил: образованных людей в стране почти не оставалось, а те, кто помнил, зная Яиреба, старались забыть о своём знании. Лишь Наав по легкомыслию написал однажды эпиграмму и прочёл её двум друзьям. Но оба они испугались и просили его никогда не повторять вслух; плитку, на которой он вывел четверостишие, Нааву пришлось разбить. И всё же в ту ночь, ночь ареста, они искали, показалось ему, именно эту плитку. Так который же из друзей?
   Вот так и лежал он, Наав, в уютной чистой постели, вдыхая запах благовоний, исходивший от простыней, и размышлял о разном. О Яиребе. Даже до зэков доходили слухи о его сладострастии. По вечерам ищейки Яиреба разъезжали в роскошных каретах по городу и хватали молодых, полноногих девушек. О безумии Иосии. О каналах, стражниках с собаками, колючей проволоке, о бараках, построенных во имя счастья будущего, и о коттеджах с бассейнами, где по вечерам играли на лютне. И чем больше думал и вспоминал Наав, тем печальнее ему становилось: он испил чашу жизни до дна, всё познал – счастье, славу, любовь, зависть, лагерь, страх, горе, но мудрость его была как высохший цветок; завтра правитель Иосия разотрёт её в пыль. В том, что будет так, Наав не сомневался: он скажет правду. Наав обязан предупредить Иосию, попытаться спасти страну. Что стоит собственная жизнь по сравнению с этим? Да и жизнь ли рабство?

   Через лабиринт полутёмных дворцовых залов и коридоров, только кое-где освещённых свечами, Наава провели в обширную полупустую комнату, велели сесть на каменную скамью. Вошёл слуга, поставил канделябр на возвышение, так что свет свечей слепил Наава, и так же молча вышел. За дальней портьерой кто-то пошевелился.
   «Телохранитель», – отметил про себя Наав.
   В сущности, он не испытывал ни страха, ни волнения, ни даже любопытства. Ибо был уже мёртв. Оставалась лишь мудрость в телесной оболочке, мудрость старца, как огарок свечи. Она ещё вспыхнет скоро, зашипит – и погаснет навсегда…
   Правитель Иосия появился внезапно, из боковой двери. Свет, падавший на Наава, делал Иосию почти невидимым. И все же, несмотря на то что Иосия находился на возвышении, Нааву показалось, что он очень маленького роста…
   Иосия, не обращая внимания на поклон Наава, с трубкой в руке мягко, по-рысьи, прохаживался по возвышению. Полутьма почти скрывала оспины на рябоватом лице правителя (об оспинах Наав слышал от старика Зайнаба, который когда-то знал Иосию ещё ребёнком); быть может, поэтому он и любил полутьму.
   – На днях схватили на базарной площади какого-то мессию, смущавшего народ разговорами про лжетеорию и лжебога. Он рассуждал о царствии небесном и при этом читал твои стихи. Что скажешь ты?
   – Ты знаешь, правитель, – я давно ничего не пишу. Не приспособлены для стихов твои лагеря.
   Иосия усмехнулся. Не о том он хотел говорить.
   – А царствие небесное… Кому оно нужно, если я веду народ к всеобщему счастью будущего здесь, на земле… Народ кидал в него каменьями.
   – Народ всегда кидает каменья в праведных… пока не сделает из них святых. Какое счастие, правитель, ты хочешь дать людям, если счастие внутри нас? Ни в какое иное счастие я не верую.
   – Не веруешь? – удивился Иосия. – А народ верит.
   – Когда я был маленьким, я любил играть с кошкой. Подвязывал на ниточку кусочек мяса и водил перед её мордой. И отдёргивал всякий раз, когда кошка хотела его ухватить. Не так ли и ты, правитель, играешь с народом?
   – Ты не знаешь жизнь, поэт. Счастье народа – идти за вождём. Но для этого вождь должен дать народу мечту.
   – Не оттого ли ты, правитель, боишься царствия небесного, что оно красивее твоей мечты? Ибо дух в нём.
   – Да, оттого и боюсь, – согласился Иосия. – Так люди хуже станут строить царствие земное. А строить надо. Не боясь жертв.
   – Для кого, правитель?
   Иосия вздрогнул как от удара. Долго молчал, продолжая расхаживать на возвышении. Теперь только Наав заметил, что левая рука у него сухая, не сгибается в локте и короче правой.
   – Для вечности, – наконец сказал правитель. – Для могущества государства. Для детей или для детей детей.
   – О нет, ты ошибаешься, правитель. Государство – не самоцель.
   Иосия молчал, все так же продолжая расхаживать. И тогда Наав принялся говорить снова.
   – Я долго думал о смысле жизни, правитель. Не в вечности и не в государстве смысл движения истории. Он – в человеке. В свободной богоподобной личности. Настанет день – и не будет больше государств, разделяющих народы, а люди станут братья. Но вот в чём смысл: сын раба не сможет быть свободным, и дети умирающих на канале едва ли будут счастливы. Не может завтрашнее счастье выйти из сегодняшних несчастий, как не может добро рождаться из зла.
   – Ты обманываешься, поэт. Люди уважают только силу. А сила – это государство. Без государства нет народа, без народа нет личности.
   – Но разве вечны государства? Вечны только мысль, слово.
   – Слово? – удивился Иосия. – Слово даже не стоит той глины, на которой оно записано. Как могут быть вечны твои стихи, если сам ты в моих руках?
   – И всё-таки мысль вечна. Предметы разрушаются, гибнут царства, исчезают народы, но мысль остаётся, культура не погибает. Переходит от одного народа к другому. Ты хочешь воздвигнуть стены между народами, чтобы охранить своё государство, свою власть, но это так же невозможно, как вычерпать море.
   – Почему?
   – Потому что для мысли нет границ. И нет границ для братства, для культуры.
   – Ты лжёшь, поэт. Какая же общая культура у рабовладельца и раба? Уничтожив класс рабовладельцев, мы уничтожили и культуру рабовладельцев. Ты говоришь «братство», подразумевая человечество. Но человечества нет, есть только народы и классы.
   – О нет, ты ошибаешься, правитель. Уничтожив культуру рабовладельцев, вы сделали беднее и вчерашних рабов. Ибо нет отдельно культуры рабовладельцев и культуры рабов.
   – Учитель считал иначе, – нахмурился правитель Иосия.
   Наав, казалось, не расслышал его.
   – Нет ни хеттиянина, ни иудея, ни перса. Есть лишь сыны Божьи, – продолжал он. – В Боге их братство. Убив Бога, ты разделил людей. Вот ты говоришь всуе: «царствие небесное». И велишь казнить человека, произнёсшего это слово. Но знаешь ли ты, что значит Его слово? Братство Божие на земле. Не через кары и казни, через любовь лежит к нему путь; дальний путь, тяжкий путь, как к звёздам.
   – Мне говорили, что ты блаженный, – рассердился Иосия. – Как и тот мессия. Вы оба такие вольнодумцы, что даже мужиков в коммунах и рабочих на стройках будущей счастливой жизни считаете рабами.
   – Признак рабства – подневольный труд.
   – Тогда они не рабы, – усмехнулся Иосия. – Народ с энтузиазмом верит в свои стройки.
   – Добровольный раб – тоже раб. Всякому народу свойствен самообман. Но ни обман, ни самообман не могут быть вечны.
   – Отчего ты так смел, поэт?
   – Оттого, правитель, что за меня вечность. Когда-нибудь люди будут говорить о тебе: он жил при поэте Нааве.
   – Но разве не я затеял все эти стройки? Освоение пустыни, каналы, плотину, наконец. А дубы, которые станут рождать бананы?
   – Тщетны дела твои, правитель. Гордыня владеет тобой, но не здравый смысл. Лишь в одном я оправдываю тебя: ты тоже жертва. Собственного всевластия. Не ты один виновен, что власти тебе дано больше, чем разума и знаний. И некому остановить тебя.
   – Ты сам выбрал себе судьбу, – хмуро сказал Иосия. – Как и тот человек, будешь распят. В первый же базарный день на рынке. А ещё лучше – на горе Голгофе вблизи города.
   – Я это знал, правитель. Об одном лишь хочу тебя просить. Потоп, о котором говорил тот человек, не выдумка. Плотина не выдержит. Вели остановить стройку.
   – Об этом не проси, – сухо сказал Иосия. – Этого не могу даже я. Если мы перестанем строить, не нужны станут зэки, лагеря, чиновники, которые ведают строительством или собирают налоги. Но ещё хуже: не станут нужны энтузиазм и вера. Не реки мы поворачиваем – умы людей; не каналы строим – невиданное доселе государство. Стоит остановиться – что тогда? Что можешь ты предложить взамен?
   – Человека, правитель.
   – «Человека», – передразнил Иосия. – Да чего он стоит, человек? Человек – это только материал. Сырец.
   По знаку правителя стражники Яиреба вошли в залу, схватили за руки Наава. Вдруг Иосия властным жестом остановил их.
   – …Народ станет кидать в тебя камни, – словно продолжая собственные мысли, сказал вслух. – И всё же ты был прав, Наав. Твои стихи останутся жить вечно. Но без твоего имени. Имя будет моё. Я тоже умею ценить вечность.
   – Ну что ж, правитель, мы оба обречены. Я – на смерть; ты же – быть вечным рабом системы, которую создал не ты и не Учитель, а сама история в отместку за попрание её законов.
   Иосия отвернулся. Маленький, жалкий, он стоял и смотрел, как стражники уводили Наава. Изменить ничего уже было нельзя. Правителю стало жалко себя. Он, Иосия, пленник. Но чей? Маленка, Яиреба, Лота, Суса? Любого из них он мог приказать убить, но, даже убив их, он все равно останется пленником…
   – Проследи за казнью, – велел он появившемуся Яиребу и скрылся в своих покоях.

   Плотина хоть и не вполне была достроена, Моахед по приказанию Яиреба рапортовал за неделю ровно до праздника Освобождения рабов. В тот же день о великой победе на всю страну раструбили газеты, и теперь праздник готовились отметить особенно торжественно. Подготовка празднеств, как всегда, поручена была Яиребу. По его повелению центр города и все подступы к Высочайшей трибуне наводнены были стражниками и войсками; гражданские лица допускались в центр лишь по особым пропускам. Зато за мостом, носившим имя правителя Иосии, – так же как дворцы, мастерские, арены для ристалищ и зоопарк, – где начинались дома для народа – убогие, низкие, выстроенные наспех общежития, где люди трудились, ели, спали, теснились на убогой своей жилплощади, рожали и зачинали за ширмами детей, пили вино и пиво, валялись пьяные, стояли в очередях, с каждым годом, несмотря на карточки, становившихся все длиннее, с домами ежедневных политзанятий в центре каждого квартала, с вытрезвителями, тюрьмами, судами, свалками, грязью – в этом городе царило необычайное оживление. Люди, доставленные со всех концов страны, чтобы пройти перед Высочайшей трибуной, – здесь были высокие, красивые аккадцы, семиты, хетты в юбках, которым запрещено было именоваться хеттами, выходцы из Ура, бородатые ассирийцы, вавилоняне, бронзовые египтяне из национальных районов; отдельными группами стояли вчерашние строители канала, переодетые в чистую одежду и накормленные досыта, спортсмены, ветераны былых войн – все томились и ожидали, когда правитель Иосия взойдёт на Высочайшую трибуну. Над бесконечными колоннами демонстрантов развевались огромные транспаранты из бычьих кож: «Слава величайшему отцу народа!», «Да здравствует великий Вождь-Учитель!», «Канал и плотину – в подарок Вождю!», «Слава великому Вождю и его доблестным соратникам!», «Тридцать пятой годовщине Освобождения рабов – ударный труд!», флаги и портреты правителя Иосии. Такие же точно портреты, только больших размеров, висели на каждом здании, даже на конюшнях, банях и туалетах. Между колонн, втиснутых в грязные, узкие улицы, гремели оркестры, люди танцевали, пели, здесь же торговали финиками, бубликами, сдобными булочками, а также вином и пивом.
   Но вот по чьей-то команде люди принялись строиться в колонны.
   – Быстрее, быстрее, – торопили стражники, подгоняя людей пиками, – сейчас поднимутся на Высочайшую трибуну.
   Люди из специальных отрядов Яиреба, но одетые в полотняные одежды и сандалии, как все, только на правой руке у них были красные повязки, напоминали спешно десятникам и сотникам:
   – Не забудьте все улыбаться и помахать рукой для выражения всеобщего счастья.
   Отдельно выстраивались колонны физкультурников, девушек с цветами, молотобойцев, каретников, шорников, крестьян, согнанных в коммуны и теперь со снопами в руках славивших свободное счастье труда. Между взрослыми строились пионеры. Рождённые в новые, счастливые времена, они были чужды предрассудков и беспощадно разоблачали пережитки своих родителей; особо отличившиеся, отправившие родителей на канал для перевоспитания и торжества идей правителя Иосии, выступали сегодня в колоннах десятниками и сотниками.
   Наконец раздалась команда, и колонны из узеньких, тёмных и грязных улиц стали выходить на площадь у моста. Здесь они снова остановились. Предстояла вначале велосипедная эстафета в знак мира и дружбы с соседями. Велосипедисты изготовились, в возбуждённом ожидании застыли колонны, грянули оркестры – так продолжалось минут десять, пока правитель Иосия медленным старческим шагом не взошёл на трибуну и не встал под своим портретом. Вслед за правителем поднялись соратники: Маленк, Яиреб, Лот, Лазарь, Ефрем и Сус. Трое из них стали по левую руку от правителя Иосии, трое других по правую – и демонстрация началась…
   …Зэкам велели срочно выстраиваться на митинг. Слухи были разные: одни, в особенности молодые, надеялись, что теперь их отпустят по домам, к новой, счастливой жизни; другие, напротив, что всех отправят в пустыню поднимать целинные земли; но были и такие, кто ожидал распятия или иной смерти – они становились теперь не нужны, страна могла обойтись без них, а некоторые, в особенности бывшие инженеры, поговаривали о потопе. Старик Зайнаб пробовал разговаривать об этом с охранниками, но те не слушали и смеялись над Зайнабом.
   – Ты, старик, много думать хочешь. От ума и строишь плотину.
   – Нет, какой у меня ум. Я в том грешен, что в прошлой столице жил.
   – Тогда, что ж, до конца жизни копать. Пустыни хватит.
   На митинге, как всегда, приезжий столичный оратор славословил правителя Иосию и безмерное счастье будущей сытой жизни, потом заговорил о покорении пустыни, где уже собирали с дубов первые бананы, а гигантская пшеница давала урожай невиданный, втрое больше, чем в соседнем Египте.
   Зайнаб закрыл глаза. Радостное чувство сопричастия захватило его. Сколько поколений его, Зайнаба, предков жило впроголодь, сколько умерло в рабстве прошлой проклятой жизни, а вот он, счастливец, дождался (что стоят по сравнению с этим бывшие его муки на канале, высылка, гибель детей): поворот рек, канал, плотина, оживление пустыни – слава правителю Иосии! Твёрдой рукой из мрака прошедшей угнетённой жизни вывел народ свой быть хозяином жизни новой и счастливой.
   Зайнаб забылся от восторга, не слушая больше оратора, лишь время от времени вместе со всеми до боли ударял в ладони при имени правителя Иосии. От счастья трудовой победы новые светлые мысли пришли к нему: «Если стражники скажут, что я враг народа, значит, я действительно враг».
   И все думали так; и все мечтали идти в пустыню – в том одном состояла для них радость, чтобы ненужную жизнь отдать Вождю. Разве что Иовал да ещё человек пять или шесть думали иначе, но Иовал молчал и другие все молчали…

   В мире же, пока они стояли, происходило вечное и вместе неладное. Вечным были солнце, земля, горы, река, не понявшая ещё свою ловушку, трава, рыба, не успевшая погибнуть, птицы, ящерицы, мелькавшие среди камней. Неладной же была плотина, похожая на грубую заплату, перегородившую путь воде; вода, поднимавшаяся всё выше; незаделанный проём плотины; бараки, вышки с часовыми, огромные плакаты из воловьих кож: «Свобода – это осознанная необходимость!», «Да здравствует Отец народа!» и «Человек – это звучит гордо!».
   Зэки слушали сменявших друг друга ораторов, особенно одного, Залха, принявшегося выкрикивать лозунги, и сами стали кричать за ним. Они так увлеклись, что не заметили даже, как вода, устремившись в незаделанный проём плотины, подхватила щебень, брёвна и вздувшиеся, почерневшие тела мёртвых, – через несколько минут плотина оказалась размыта, воды с гор обрушились на них и хлынули в долину.

   Трижды прокружив по городу, велосипедисты промчались перед Высочайшей трибуной. Вслед за эстафетой колонны стали втягиваться на площадь через узкую горловину моста имени правителя Иосии.
   На трибуне, несмотря на котурны, правитель Иосия казался мал, хотя соратники были ещё меньше – высоких он не терпел, – и даже чем-то похож на таракана: усы, кепка и бескостная, вялая старческая рука – и однако толпы, вырвавшись на площадь из давки моста, ревели от восторга, размахивали портретами, флагами, букетиками цветов и непрерывно скандировали лозунги: «Вождь – это мир», «Да здравствует великий правитель Иосия!», «Вперёд, к торжеству великой идеи!». Эти скромные, безвестные пролетарии, писцы и жители коммун – от потерявших плодородие полей, от вырубленных садов, от бесчисленных каналов и великих строек, которые никогда не заканчивались, низкорослые, полуголодные, но вместе счастливые счастьем всеобщего ожидания, – шли по площади бесконечно, сменяясь то бешено мчащимися тачанками, то колоннами физкультурников, то на редкость малорослыми школьниками, хотя по всей стране отбирали для парада самых высоких. Отдельно шли чёрные почти, в папахах и пёстрых халатах жители пустыни – в руках они от счастья и гордости несли дыни, арбузы, мешки с изюмом и финиками, которые, по их убеждению, росли исключительно по мудрости правителя Иосии, велевшего выращивать их летом. Теперь же они недоумевали, как раньше всё это ещё лучше росло на их землях.
   Школьники, из тех, чьи отцы работали на канале, шли в отдельных колоннах босоногие. Босоногость в правление Иосии ценилась особо, так что ходившие по городу с заскорузлыми грязными ногами могли уцелеть от облав, – но сейчас, в праздник Освобождения рабов, босоногость могла показаться издёвкой, намёком на крупные провалы в экономике и даже отступничеством от будущей мечты. Правитель Иосия хмурился, и напуганный Яиреб приказал хватать босоногих, как только они пройдут через площадь, и отправлять на канал. Но пока босоногие школьники не подозревали, что их ждёт по ту сторону площади и выкрикивали звонкими детскими голосами «Да здравствует отец народов! Спасибо за наше счастливое сиротство!» Сиротами считаться было лучше, чем детьми врагов, к тому же все газеты писали, что о сиротах лучше, чем родные отцы, заботится сам правитель Иосия.
   Вслед за босоногими сиротами перед трибуной проводили двугорбых верблюдов, за ними – атласно гладких коней. Правитель Иосия улыбнулся, поманил пальцем одного из конюхов.
   – Хорош жеребец, – сказал Иосия.
   – Хорош, – зацокали языками Яиреб с Ефремом. – На таком бы жеребце прямо в будущую коммуну.
   – Как зовут красавца? – спросил Иосия, очень гордившийся тем, что не разучился разговаривать с простыми людьми.
   – Каналом зовут, – отвечал конюх.
   – Канал. Хорошая кличка – Канал, – улыбнулся правитель.
   – А вон та кобыла у меня Плотина, – обрадовался конюх. – Я и сына назвал Каналом. А дочку Отменой рабства.
   – Молодец, – вновь одобрил правитель Иосия.
   Осчастливленный дважды конюх вместе с жеребцом вернулся в строй. Вслед за жеребцами на площадь снова въехали велосипедисты, заканчивавшие пролог. Они остановились, все разом вскинули руки, выпустив над Высочайшей трибуной сотни белых голубей. «Да здравствует правитель Иосия!» – выстроились голуби в небе; «Да здравствует правитель Иосия» – грянули велосипедисты на земле. «Да здравствует правитель Иосия» – гремели в ответ площадь и прилегающие к ней улицы. Клич этот, подхваченный тысячами ртов, понёсся дальше, по узким кривым улицам, взбираясь наверх, по холмам и кварталам трущоб, где жили самые верные приверженцы правителя Иосии, пока не добрался, казалось, до неба.

   И небо, содрогнувшись, не выдержало этого крика. Растворились все окна небесные, разверзлись источники великой бездны – дождь хлынул и вода с гор. Никто не понял вначале, что произошло, а если и понял, то молчал. Все смотрели на правителя Иосию, но он невозмутимо по-прежнему стоял на трибуне. «Так и должно быть», – решили тогда люди.
   Воды прибывали вначале медленно, так что демонстранты шли лишь по щиколотку в воде; потом вода поднялась по колено и наконец по пояс. Но люди продолжали идти, бойко размахивая флагами и портретами. Они знали, что правитель Иосия с соратниками смотрят на них, и от этого продолжали улыбаться. Но вот дождь стих, солнце на небе стало в зените, а воды, все ускоряясь, с каждой минутой поднимались выше. И не одни воды. Нечистоты со свалки, дерьмо из общественных туалетов, вымытые потоком, плыли теперь по городу. Люди шли, задыхаясь от смрада, – шли, размахивали флагами и выкрикивали лозунги: «Да здравствует правитель Иосия!» или «Вперёд, к победе правды!». И Иосия по-прежнему стоял на трибуне, по-прежнему вялой, бескостной рукой приветствуя тонущие толпы. Тайно, чтобы не поднимать панику, он велел Яиребу остановить потоп. Люди Яиреба и срочно согнанные из тюрем зэки лопатами и щитами пытались остановить воду, тонули в нечистотах, пытались рыть обводные каналы, срочно делали насыпь, но всё было тщетно. Город, Его город, уходил в воду, тонул среди нечистот и вони, улицы, одну за другой, поглощала стихия; дома, не выдержав напор вод, рушились, другие заливало водой или уносило стихией. Лишь Высочайшая трибуна стояла незыблемой твердью над гладью вод, и Он на ней – и люди шли по грудь в воде и нечистотах, подняв над головами плакаты, портреты и флаги и глядя в одну точку – на Него. Оттого, что Он по-прежнему стоял на трибуне, люди верили: ничего не происходит плохого, все так и должно быть, правитель Иосия знает и примет меры; воды, нечистоты – все это или происки врагов, которых они уничтожали и клеймили непрестанно, или Он, Иосия, решил испытать их. Тех, кто проявит малодушие, отправят в пустыню – был слух, что Иосия решил строить там город Счастья. И от этого люди ещё громче, чем всегда, кричали: «Да здравствует правитель Иосия!», «Да здравствует наш вождь!», «Да здравствует отец народа!» и размахивали флагами, цветами, плакатами и Его портретами.
   И Он стоял, наслаждаясь своей славой, – смотрел, как тонет в энтузиазме и любви народ, Его народ. Но вот народ утонул. Дома, и башни, и дворцы – все покрыли воды; бесконечное, мёртвое, зловонное лоно вод.
   Тогда он обернулся к Яиребу.
   – Как же ты допустил?
   Яиреб молча, без слов, упал на колени, попытался обнять Его ноги. Но правитель Иосия оттолкнул ногой Яиреба.
   – Вот он, враг. Вот он, Иуда.
   И тогда все пятеро других, стоявших на Высочайшей трибуне рядом – Маленк, Лот, Лазарь, Ефрем и Сус, – все пятеро, мстя за годы унижения и страха, кинулись на Яиреба и сбросили его с трибуны.

   И сомкнулись над ним воды.

   «И сомкнулись воды, и умножились чрезвычайно, на пятнадцать локтей покрыв горы. И не стало больше ничего, кроме глади вод. Всё, что имело дыхание духа жизни в ноздрях своих на суше, умерло. Истребилось всякое существо, которое было на поверхности земли; от человека до скота, и гадов, и птиц небесных, все истребилось с земли: остался только Ной и что было с ним в ковчеге. Воды же усиливались на земле сто пятьдесят дней».

   P. S. Ещё через двенадцать лет неугомонный профессор Жирондолли во время очередной экспедиции откопал, по его мнению, столицу правителя Иосии. Здания почти уже не сохранились, лишь по фундаментам и грудам рухнувших камней можно было распознать пять башен. Но, пожалуй, наибольшее впечатление произвело множество костей – кости рассыпались от прикосновений, – окаменевшее за тысячи лет дерьмо, похожее чем-то на мумиё, и сама, в форме зиккурата, Высочайшая трибуна, где в тот, последний день перед потопом стояли правитель Иосия и шесть его последних соратников.
   И небо было над ними, и горы рядом, и долина – всё как записано на плитках Наава. Только реки снова текли на север. И тогда учёный сделал вывод: через сто пятьдесят дней воды, размыв все плотины, вернулись в прежнее русло. И снова воспряла жизнь. Но то уже не было царствие Иосии.
   И сказал тогда Господь: «Кто прольёт кровь человеческую, того кровь прольётся рукою человека: ибо человек создан по образу Божию.
   Вы же плодитесь и размножайтесь, и распространяйтесь по земле, и умножайтесь на ней».

   1987–1988 гг.



   Воспоминание
   (рассказ)

   Это было давно, в другой жизни, в маленьком среднеазиатском городке – с белыми домами, пыльными деревьями, бесконечными полями хлопка, окружавшими город со всех сторон…
   Летом городок плавился от солнца, стонал, беспокойно ворочался от духоты ночами. Чтобы уснуть, поливали водой полы, а чаще устраивались во дворах: даже в больших домах, двух– и трёхэтажных, чуть не каждый строил себе во дворе сарайчик, и ночные сны протекали при серебряном лунном свете под тонкое, как звон монист, журчание арыков. В особенно жаркие дни город вымирал. Все, кто мог, прятались по домам, уезжали в горы – невдалеке начинались отроги Тянь-Шаня или целыми днями пропадали на Зелёном мосту у жёлтого, мутного сая. Зато улицы, особенно в Старом городе, с глинобитными домиками без окон – и высокими, выше человеческого роста, дувалами становились совершенно пустыми. Лишь изредка по пыльным избитым мостовым медленно проходили ишаки, запряжённые в двухколёсные арбы с возницами в тюбетейках и стёганых халатах.
   И только базары и чайханы, расположившиеся в тени чинар, выглядели маленькими оазисами в раскалённом мареве.
   В такие дни Старый город, этот последний раскалённый островок Востока, напоминал фантастический лунный пейзаж, испещрённый кратерами узеньких улочек. Посередине островка возвышалась громада бывшей мечети. В мечети давно жили люди, с минаретов в любую погоду свисали простыни и детское бельё, придавая ей вид дешёвой киношной декорации.
   К вечеру, когда жара слегка спадала, город оживал, на улицах появлялись люди. Старый город оглашался детским многоголосьем, из парков и от автостанции тянуло ароматными дымками шашлыков, зазывно покрикивали торговцы чебуреками и восточными сладостями; вспыхивали огни, стайки подростков, лузгая семечки, собирались у кинотеатров, в парке начинало крутиться колесо обозрения, откуда как на ладони, словно сошедший с картин Сарьяна, был виден почти весь город, этот экзотический, многоязычный, грязноватый симбиоз России и Востока.
   Но оживление обычно бывало недолгим: ночи на юге наступают рано, и город, уставший от дневного зноя, едва расправив лёгкие, торопился отойти к короткому освежающему сну.
   К сентябрю ртутный столбик снижался градусам к тридцати. Начиналась пора свадеб, по утрам и вечерам протяжно дудели карнаи, пышно праздновали тои, базары ломились от изобилия – бесконечные ряды дынь, арбузов, гранатов и винограда, здесь же горы резаной моркови, лука, риса для плова, огромные тыквы, варятся лагман и манты, девчонки в тюбетейках со множеством косичек продают только что выпеченные домашние лепёшки. Кажется, все только продают и почти никто не покупает.
   Открывались и ковровые ярмарки, заполнявшие целые кварталы. Вместе с коврами торговали всякой всячиной. Особенно выделялись ряды с тюбетейками, ножами с инкрустированными ручками и цветистыми восточными шелками. Люди, казалось, спешили насладиться короткой передышкой между летним зноем и хлопковой страдой, когда город снова станет почти необитаемым.
   Обычно в начале сентября на месяц-полтора в городок приезжал цирк. Он раскидывал шатёр в единственном парке, и сразу вокруг начиналось столпотворение: приезжали целыми семьями из близлежащих кишлаков, приходили торговцы после ярмарок и базаров, валом валили школьники, горожане, привозили даже на автобусах ребят из соседних городков, – цирк был единственным доступным зрелищем, если не считать футбол.
   Мы в школе узнавали о прибытии цирка раньше всех. Ещё за несколько дней до афиш в нашем классе появлялись два брата-близнеца Петя и Жора, кочевавшие с родителями вместе с цирком. Братья обычно держались особняком, чуть ли не каждый день сбегали с уроков и настолько ничего не смыслили в математике и физике, что наша учительница Евгения Петровна вскоре начинала хвататься за сердце и пить валокордин. Но зато на переменах, а иной раз и на уроках Жора с Петей демонстрировали удивительные фокусы: выплёвывали из пустого рта шарики, вытаскивали носовые платочки из ушей, втирали чужие монеты в рукава, доставали неизвестно откуда у доски шпаргалки или с помощью зеркалец списывали контрольные. Впрочем, фокус со списыванием удавался им не вполне: больше троек они никогда не получали.
   В десятом классе вместе с Петей и Жорой появилась и Таня. Её родители были известными воздушными акробатами, и Таня уже несколько лет выступала с ними в совместном аттракционе. Меня Таня поразила с первого взгляда. У неё была прелестная фигура, изящная и гибкая, как у змейки, божественная походка, – когда она шла, все мужчины, забыв о собственных жёнах, не отрываясь смотрели ей вслед, и даже женщины восхищались и охали, – тёмные густые волосы, белая кожа, но самое главное – глаза. Глаза были большие, с лёгкой раскосинкой, необыкновенного зеленоватого оттенка, ласковые, и вместе с тем печальные. И ещё, помню, у Тани были необычайно густые и длинные ресницы. Словом, я влюбился с первого взгляда той необыкновенно чистой и робкой юношеской любовью, которая потом очень редко повторяется и в которой я боялся признаться даже самому себе. На взаимность я не рассчитывал. Я это слишком хорошо понимал. Так что даже не любовь у меня была, а лишь мечта. Прекрасная, чистая, несбыточная мечта. Ведь, в самом деле, не мог же я, обыкновенный стихоплёт, высокий и нескладный, висевший на кольцах как мешок и так и не научившийся перепрыгивать через коня, всерьёз мечтать о ней, бесстрашной, грациозной и блистающей.
   Мысленно я все время разговаривал с Таней. Воображал, как мы идём рядом, держась за руки, и говорим о самом сокровенном… Или мечтаем вместе о будущем… Никогда ещё я не разговаривал так, как с Таней…
   Но – только мысленно воображал я этот разговор, потому что в жизни, просидев рядом с Таней целый почти месяц, я, наверное, не сказал с ней и нескольких десятков слов. Я всё время пытался придумать какие-то необыкновенные, несуществующие слова и не умел разговаривать с Таней на обыкновенном человеческом языке. Только подолгу украдкой поглядывал на неё и бывал несказанно счастлив, если Таня просила у меня учебник или тетрадку, чтобы списать урок.
   Моя влюблённость, хоть я о ней никому не сказал ни слова, конечно, очень скоро перестала быть тайной. Девочки, естественно, завидовали Тане – они вообще не любили её, – но это я понял лишь много лет спустя, а тогда я просто страдал из-за разных глупых разговоров. К тому же иногда мне казалось, что они нарочно смеются надо мной…
   Как-то на перемене мой приятель Вова Кутепов отозвал меня в сторону, чтобы сообщить распиравшую его новость:
   – У Татьяны, оказывается, есть жених. Джигит из конной группы. Петька говорит, он может раздавить тебя одним пальцем.
   – А Таня?
   – Она его боится…
   Моя любовь стала ещё безнадёжней.
   Скорее всего, спасаясь от своей безнадёжной любви, я и согласился пойти с Вовой в парк на танцы – ему не хотелось идти одному; на танцплощадке я был всего один или два раза. У меня много времени уходило на уроки, да и чувствовал я себя на танцах неуютно. Там была своя, мало знакомая мне жизнь – со своими королями и принцессами, своей субординацией, жестокими драками – один на один и кодла на кодлу, на кулаках и с солдатскими ремнями; с прыщавыми щёголями в брюках-дудочках, дешёвой любовью, надеждами на замужество и, наверное, одиночеством…
   К тому же я плохо танцевал. Фокстрот или танго – ещё куда ни шло, топчись себе в тесноте почти на одном месте, но вот когда играли чарльстон или вальс, тут я пропадал, потому что совсем не чувствовал музыку. Впрочем, пропадал героически, «пропадал, но прикрывал грудью товарища», как сказал обо мне кто-то из ребят.
   В тот день, как и раньше, эта чужая жизнь текла мимо, совсем не трогая меня, только мне было ещё тошнее, чем обычно, – и от сладковатой музыки с навязчивыми завываниями саксофонов, и от улыбающихся, ожидающих или притворно безразличных женских лиц, и от своей партнёрши, полногрудой, с золотыми коронками, в безвкусном обтягивающем платье, и от позорно разомлевшего в женских объятиях Вовы, и даже от мыслей о том, кто победит сегодня – Боцман или Жела. Я с трудом дождался перерыва и, не попрощавшись с приятелем, потихоньку выскользнул с танцплощадки. Тоска, ещё более жестокая, чем та, что привела меня сюда, гнала меня теперь прочь. Мне хотелось уединения, я обходил многолюдные аллеи, потом, помню, довольно долго сидел у пруда. Вокруг всюду целовались и обнимались парочки; всюду слышались шёпоты; остывая, стонала земля, стонали деревья от лёгкого ветерка, стонал от любви оркестр на танцплощадке, ему вторил другой – в цирке, тянулись дымки из уличной шашлычной, где-то за оградой кричал пьяный. Парк казался огромным, шевелящимся, чувственным чудовищем…
   Тоска томила меня, но странно, не было сил уйти; парк словно магнитом притягивал меня к себе; неясное ожидание и щемящая грусть водили меня по полутёмным аллеям. Я бездумно бродил, не выбирая дорогу, пока не оказался у колеса обозрения.
   Все аттракционы уже давно закрылись, только полупустое колесо обозрения – в его люльках сидели, обнявшись, три или четыре парочки – продолжало вращаться в темноте. Парочки улетали в темноту, навстречу звёздам, исчезали в невидимых верхушках деревьев. Мне тоже неудержимо захотелось покататься. Я направился к кассе и вдруг в нескольких шагах от себя увидел Таню. Она одиноко стояла, прислонившись к дереву, и не видела меня…
   Меня сковал страх. Ноги сразу стали ватными, сердце заколотилось, и все слова, что ещё минуту назад я придумывал, чтобы сказать Тане, вдруг сразу выскочили из головы. Я бы, наверное, так и не решился подойти к ней, но ещё больше я боялся показаться себе трусом, а потому скованной, деревянной походкой двинулся к Тане.
   – Добрый вечер. – Я не узнал свой голос. Он был совсем чужой, охрипший.
   Таня, не заметив моего волнения (или только сделала вид?), радостно улыбнулась, и от этой улыбки, как утренний туман от первых солнечных лучей, рассеялся мой страх.
   Я купил два билета на колесо обозрения. Мы сели рядом, застегнули ремни. Механик включил мотор, и наше кресло медленно поплыло в темноту.
   – Как хорошо! Правда хорошо? – радостно воскликнула Таня и схватила меня за руку. Кажется, это был единственный раз, когда я услышал её смех.
   – Ты сегодня не выступаешь? – спросил я.
   Смех оборвался, что-то больно кольнуло меня в сердце.
   – Не надо сейчас об этом, ладно?
   – Хорошо, не надо.
   Я обнял Таню за плечи.
   – Тебе не холодно?
   – Нет.
   Таня не отстранялась. Она, казалось, не чувствовала моего прикосновения.
   Скрытые от всех темнотой, мы сидели рядом, плыли в ночи и глядели на россыпи огней внизу. Старая мечеть вдали, неровно освещённая, представлялась нам ветряной мельницей, город – целым сонмом заснувших призраков. Откуда-то из темноты доносились слабый запах увядающих цветов и музыка, будто далёкий морской прилив. Волны то накатывались на берег, то разбивались о камни…
   – Ты когда-нибудь была на море?
   – Нет. Я была только в Москве, и то всего несколько дней. Я всю жизнь кочую по маленьким городкам…
   Танин голос был печален. Мне хотелось сказать ей что-нибудь приятное, но что? Я молчал…
   Колесо завершило круг. Я снова купил два билета. В последний раз, потому что было уже поздно и аттракцион закрывался.
   Мы опять поплыли навстречу звёздам. На сей раз я успел рассказать Тане про лебединую верность – эту историю-быль рассказывали в Сочи, в дендрарии, и теперь воспоминание о лебеде, кинувшемся, сложив крылья, с высоты на землю, когда умерла его подруга, было связано для меня с морем.
   Таня ничего не отвечала, только зябко повела плечами и грустно посмотрела на меня.
   Колесо остановилось. Мы вышли. Мы были одни.
   – Давай погуляем, – предложил я.
   – Только уйдём подальше. Меня будет искать Альберт.
   Мы свернули в самую тёмную аллею, что вела к пруду, поросшему тиной. Летом здесь ребята катались на лодках. Но был сентябрь, сезон закончился, и лодки, словно выброшенные на берег гигантские доисторические рыбы, тёмными глыбами лежали у воды. Мы с Таней бросали в воду камешки, слушали всплески воды, любовались звёздной рябью, и нам казалось, что мы видим, как по воде бегут круги.
   – Послезавтра я уезжаю, – сказала Таня.
   Я вдруг подумал об Альберте. Он ведь поедет вместе с Таней. Он будет всегда рядом. Тане никуда от него не убежать…
   Я взял её за руку, и мы долго сидели, обнявшись, на перевёрнутой лодке.
   Кругом было тихо. Оркестр в парке давно уже смолк. Время перевалило за полночь.
   – Идём, пора. – Таня поднялась и отряхнула платье.
   – Мы ещё увидимся? – глупо спросил я. – Может, ты напишешь?
   – Если хочешь, приходи завтра в цирк. Я буду выступать.
   Я снова обнял её за плечи и хотел поцеловать. Таня отвернулась. Моё лицо погрузилось в её волосы. Они пахли фиалками, речной свежестью.
   – Не надо, – неуверенно сказала Таня.
   – Ты мне очень нравишься.
   – И ты мне тоже.
   Я услышал, как она вздохнула.
   – Таня…
   Таня нежно обхватила руками моё лицо, потом коснулась губами моих губ. Её губы были холодные, два чистых ледяных кристалла…
   – Я представлял это совсем иначе…
   – Так оно и есть.
   Таня прижалась ко мне, я обнял её за плечи, нашёл губами её губы…
   Потом она выскользнула из моих объятий.
   – А теперь пора идти.
   – Подожди ещё хоть немного.
   – Нет, пора.
   Таня была старше, рядом с ней я чувствовал себя мальчиком и потому подчинился. Я проводил её совсем немного, потом она ласково пожала мою руку и, прежде чем я успел опомниться, растаяла в темноте…
   Больше я никогда её не видел. На следующий день я не попал в цирк, а потом Таня уехала…
   Пробежали годы. Всё растаяло. Юность, как весенний сон, и тот далёкий, на мираж похожий город. Воспоминания давно уже подёрнулись прозрачной паутинкой ностальгии. И только изредка, когда я со своими детьми иду в цирк, я иногда ловлю себя на мысли, что мне всё ещё хочется встретить Таню. Я с волнением всматриваюсь в лица воздушных акробаток. Но под куполом цирка всегда другие, такие же прекрасные, сверкающие и такие же беззащитные, как она тогда…

   апрель, 1987 г.



   Старики
   (рассказ)

   Хозрасчетный доктор Славин заблудился в самом центре Москвы, и когда он отыскал наконец Колокольников переулок и вошел в тёмный, обшарпанный дом без номера на фасаде, глубоко ушедший в землю, так что окна первого этажа находились на уровне тротуара, с распахнутым настежь тёмным провалом парадного, на часах было уже без пяти минут шесть. В распоряжении Славина оставалось минут пятнадцать-двадцать, и он все больше начинал нервничать, потому что как раз сегодня собирался с женой на премьеру спектакля американского драматурга Эдварда Олби «Что случилось в зоопарке». В темноте, едва не свалившись со ступеней, он нашарил кнопку звонка и нажал – резко, требовательно, дольше, чем обычно, как бы передавая людям, что находились по ту сторону двери, свое нетерпение. Но там, похоже, плохо слышали. Лишь в ответ на второй звонок послышались раздражающе медленные шаркающие шаги, потом долго возились с замком, и наконец перед доктором Славиным предстала маленькая худенькая старушка, она же и больная.
   Квартира была коммунальная, сталинских времен. В голом коридоре на пустых стенах висели три вешалки, пыльная лампочка была без абажура, за открытой дверью кухни в умирающем свете бесснежных сумерек пузато троились уныло одинаковые фанерные шкафчики для посуды, и только угол, где когда-то стоял керогаз – на стене ещё, казалось, оставалась копоть – был пуст.
   Впрочем, сейчас это было даже на руку Славину – убогость квартиры упрощала церемониал визита; не надо было тратить драгоценные минуты на торжественное мытье рук, сразу возносившее его над задёрганно-беспомощной участковой. Между тем старушка, двигаясь не по прямой, а, скорее, по полукругу, поближе к стене, медленно и осторожно пересекла коридор и открыла дверь комнаты. Доктор Славин с некоторым сомнением повесил дублёнку и четырёхсотрублёвую бобровую шапку на вешалку в пустом, не внушающем никакого доверия коридоре и последовал за ней. Помещение, куда он вошёл, только весьма условно можно было назвать жилым. Собственно, комната даже была большая, метров двадцать, но стены её, как лицо старушки морщинами, были испещрены глубокими трещинами, потолок в двух местах обвалился, зияя потемневшими от времени, обитыми дранкой досками перекрытия, сырые обои у наружной стены топорщились, сквозь давно немытое, мутное, занавешенное какими-то тряпками окно виден был глухой полутёмный переулок; под окном сложены были старые газеты, сундук, наверное, ещё с дореволюции, из оборванного дивана торчали ржавые пружины, и он для чего-то был накрыт газетами. В середине комнаты стояли покрытая одеялом раскладушка, стол, наполовину заставленный цветочными горшками с хилыми растениями, здесь же в глиняной вазе искусственные цветы, выцветшие от времени бумаги и газеты, лекарства, стопка анализов за много лет, два старых шатких венских стула, и только фотографии на столе и на стене, – симпатичный белокурый мальчик, мужчина с женщиной лет сорока, улыбающиеся, одетые по послевоенной моде, ещё один мальчик, востроносенький и чернявенький, молодой человек, потом он же с грудным ребёнком на руках, улыбающаяся девушка, – придавали жилищу вид хоть какой-то устроенности, связывали с текущей за этими убогими стенами жизнью.
   Доктор Славин пододвинул один из двух сохранившихся стульев, усадил старушку и сам присел напротив неё.
   – Ну, пожалуйста, рассказывайте, Ревекка Ильинична.
   – Что рассказывать? Плохо мне, очень плохо. Видите, как я живу. Приходил участковый врач, Пономаров. Выписывает таблетки. Разве таблетки мне помогут?
   – Но всё-таки, что вас беспокоит? Болит сердце? Кружится голова?
   – Что беспокоит? Вот Пономаров анализы сделал. Говорит: «Хорошие анализы. Что вы хотите в восемьдесят два года?» А что я хочу? Слова не скажет. Пальто и то не снимет.
   – И входит задом? – усмехнулся доктор Славин.
   Не надо было так говорить. То была совсем другая история, и слова эти принадлежали не ему, но доктор Славин их запомнил, как запоминал и разные другие выражения, и вот повторил сейчас. Там тоже была трагедия, непохожая и вместе похожая на эту, потому что, в сущности, все трагедии старости одинаковы – одиночество и болезни.
   В тот раз его тоже вызвали к старой женщине. Только рядом с ней, восьмидесятилетней, была дочь – две пожилые женщины в десятиметровой заставленной комнате. Мать ни на что не жаловалась: безучастно лежала на диване и так же безучастно поднялась, дала себя осмотреть. Ей, пожалуй, было легче, чем дочери, смерть уже заглядывала в глаза. Та же чувствовала себя виноватой. По просьбе дочери продала дом в Ростове, приехала к ней, а здесь вместе с матерью оказалась совершенно ненужной. Её собственная дочь даже не пускала к ней внуков, которых она вырастила. И деваться им обеим было некуда.
   – Купите себе дом под Москвой, – посоветовал доктор Славин.
   Но женщина печально покачала головой. Деньги она почти все отдала дочери.
   Доктор Славин, как и положено, выписал рецепты; выписал и тазепам – последнее средство от одиночества и обиды – и поспешно, слишком поспешно, он ведь был их единственный знакомый в этом огромном, неприветливом, чужом городе, поторопился уйти; участковый, тот ведь «входил задом». Но было тяжко выслушивать чужие обиды, вникать в чужие семейные дела, пытаться во всём этом разобраться, когда всё равно не можешь помочь, и всё-таки, провожая его на лестничную площадку, женщина благодарила:
   – Спасибо, доктор. С вами хоть поговорить можно.
   – Ничего, ничего, всё ещё наладится. Старайтесь не настраивать себя так. Дочь ведь вам родная. Надо с ней по-доброму, – добро и мудро, как ему казалось, советовал доктор Славин.
   – Нет, я знаю, ничего не наладится, – женщина покачала головой. – Сама виновата, не сумела воспитать. Она у меня училась в аспирантуре, я её жалела, растила за неё детей. А теперь даже не разрешает на порог внукам.
   И вот теперь случайно, просто вырвалось у него, он повторил её слова.
   – Что? – переспросила Ревекка Ильинична.
   – Ничего. Извините. Это я так, вспомнил. Так что же всё-таки вас беспокоит?
   – В прошлый раз Пономаров говорил, что плохой гемоглобин. Выписал таблетки. Не может же он мне выписать другую жизнь. Я уже двое суток ничего не ела. Только рисовую кашу. Больше ничего у меня нет. Неужели вот так можно человека бросить?
   – У вас никого нет?
   – Да, почти никого. Вот мой муж на фотографии. Пятнадцать лет назад погиб. Он был у меня ответственный работник. Работал в институте с секретными документами. Его послали в командировку в Киев, а ночью в поезде возник пожар. С ним ещё были два сотрудника из института. Они проснулись, увидели, что дым, и убежали в другой вагон. Потом один из них вспомнил, что забыл носки, и вернулся. И опять не разбудил. А муж, и ещё один человек там был, когда проснулись, уже было поздно. Тот ещё выскочил, только обгорел, я ходила потом к нему в больницу, а мой, видно, полез за документами, и ему стало плохо.
   – А те двое? Откуда вы знаете про носки?
   – Они сами рассказали. Говорят, что растерялись. Я ходила к секретарю. Спрашивала, разве могут они быть в партии?
   – Исключили?
   – Нет, только вынесли выговор. Разве они станут меня слушать. Секретарь так и сказал: «Не можем же мы их отдать под суд. Нет состава преступления». Говорят, у одного из них отец был большой начальник.
   – А дети? У вас были дети?
   – Да, был один сын. Очень даже хороший сын. Умер три года назад. Послушный, добрый. А потом, как женился, его будто подменили. Даже перестал приходить. Невестка за что-то меня ненавидит. Может, оттого, что у меня пенсия шестьдесят рублей и я ничем не могла им помочь. Мне сказали, что у неё обнаружили рак груди. Ведь когда ходят облучаться, это, наверное, рак?
   – Вероятно. А кто же приносит вам продукты?
   – Летом я сама ещё. А сейчас лёд. И тут у нас горка. У меня два соседа. Так у одного девочка жила из техникума, сам он живёт в другом месте, у жены. Мальчики к ней приходили, гуляли. Так хоть иногда приносила продукты. А теперь её выгнали. Нажаловался другой сосед.
   – А этот сосед?
   – Он меня даже не пускает на кухню. Или телефон заберёт. Мне плохо, я хочу вызвать «скорую помощь», а телефон у него. Он меня хочет отравить. Сколько раз уже опрыскивал мой стол на кухне. Говорит, что травит тараканов. И у себя в комнате что-то травит. Такой запах идёт, я боюсь умереть.
   – Может быть, гонит самогон?
   – Не знаю. Я даже боюсь у него посмотреть. Он меня убьёт. Раньше он мне говорил: «Вы умная, Ревекка Ильинична, вы мудрая», а теперь крутит пальцем возле виска.
   – Значит, раньше он к вам неплохо относился?
   – Раньше я была здорова. Полные сумки носила. Он, бывало, лежит, болеет после выпивки, я ему грудинку несу или рыбу сделаю… А теперь я не могу… Вот видите, как я живу. Четыре года, как соседка сверху затопила. Вся мебель пропала. Видите, какой потолок? Скажите, как мне жить дальше?
   – Вы должны писать. Добивайтесь, чтобы вам дали новую комнату. Может быть, там и соседи будут лучше.
   – Сколько я звонила в исполком! Депутат приходила. Обещает завтра-послезавтра вот уже четыре года… Да что вы хотите. У неё свои дела. Двое детей. И что она может? Ко мне с двумя сумками пришла.
   – Так пишите. Это ведь нетрудно – писать. В газеты, на радио… Нужно было писать на съезд…
   – Вы думаете, я могу? У меня всё перед глазами плывёт. Я так напишу, что скажут ещё – сумасшедшая.
   – Но у вас же есть знакомые?
   – Одна племянница. Она из Ленинграда. У них была большая семья. Все погибли в блокаду… Мать от голода, у отца – пневмония, у брата – тоже истощение… Она вышла замуж за чебоксарца. Он её забрал к себе. Так у неё сердце, гипертония. Я написала им письмо. Её муж, Ваня, прислал телеграмму.
   Ревекка Ильинична долго рылась в бумагах на столе, наконец отыскала пожелтевший бланк: «Аня лежит больнице гипертония сердце Писали газеты радио Отвечают предлагали семь вариантов всех отказались Больше ничего сделать не можем».
   – Не знаю. Может, она уже умерла. Мне ничего не сообщают.
   – Так, значит, вам всё-таки предлагали другую комнату?
   – Я ходила, никто не открывает. И разве я могу одна переехать?
   – А другие знакомые? Вот же сколько у вас фотографий.
   – Раньше я их собирала на праздники. Я так вкусно готовила фаршированную рыбу. Весело было, хорошо. Ещё муж был жив. А теперь давно никто не приходит. Все старые… Вот видите, – она показала на фотографию востроносого, черноглазого юноши, – племянник мужа. – Ему звонили из поликлиники. Обещал прийти и не пришёл. Кому я теперь нужна…
   – А вот этот? – Доктор Славин показал на фотографию белокурого симпатичного мальчика.
   – Я его нянчила. Они тут жили, в этой квартире. Он теперь школьник.
   – И не могут вам помочь? У него же есть родители, бабушка.
   Ревекка Ильинична покачала головой.
   – Доктор, может быть, вы куда-нибудь напишете? Неужели ничего нельзя сделать?
   Что же он должен делать? Куда идти, от кого добиваться? Разве у него есть время? Разве он сам, вместо того, чтобы отдохнуть, не бегает по вызовам после работы? Он всегда избегал унизительных, доводящих до бешенства хождений по государственным учреждениям, не мог выносить очереди. Нет, нет, не надо быть дураком, – при мысли о тех, кто обязан был о ней заботиться, доктор Славин почувствовал стеснение в груди; так бывало всегда, когда он испытывал ярость. Но кто? Кто виноват конкретно? Депутат с двумя сумками? Председатель исполкома? Невестка, больная раком? Племянница, которой, может быть, нет в живых? Люди на радио? Или он, доктор Славин? Ну уж нет, он-то, пожалуй, меньше всех. Он ненавидел бюрократию. Но и они, бюрократия, государство, аппарат, которые были обязаны, – они ведь тоже люди; они, как и все люди, нередко приходили к доктору Славину на приём. Среди них были красивые молодые женщины – их-то он не ненавидел, были очень больные, были неудачники, были разведённые, и у каждого, как у него, своя семья, свои проблемы, свои дети. Они умели только писать бумаги и делали то, что умели. А другому, то есть действовать, решать, их не научили. Нет, никто конкретно не был здесь виновен. Нет закона, обязывающего быть добрым. И службы такой нет. Они не хуже и не лучше, чем он. У всех защитная реакция, все хотят забыть, не хотят думать, все слишком задёрганы, слишком заняты. Злой воли здесь нет. Просто исчезло милосердие… Стена, глухая стена…
   – Я не знаю, Ревекка Ильинична, я не знаю, чем смогу вам помочь. Позвольте вас осмотреть.
   Сердце у неё было ещё неплохое и давление, как ни странно, тоже. И электрокардиограмма, с учётом возраста, вполне терпимая. Конечно, склероз церебральных артерий. Но стугерон этот Пономаров, как она говорит, уже выписал без него. Оставалось лишь выписать успокаивающее. «Если вы не в состоянии изменить жизнь, старайтесь на неё не реагировать».
   В театр он уже опоздал, и теперь времени у доктора Славина было предостаточно. Ведь всё равно придётся встречать жену после спектакля. И, поддавшись внезапному порыву, доктор Славин предложил:
   – Ревекка Ильинична, давайте я схожу в магазин.
   – Мне очень неудобно, доктор. Получается, что я вас вызвала, чтобы вы сходили мне в магазин.
   – Ничего, мне всё равно придётся ожидать жену.
   Он взял старую, вытертую сумку, единственную, какая у неё была, и отправился в магазин. Но по дороге никак не мог переключиться. Вспоминал…
   Эта Ревекка Ильинична не первая обездоленная из его пациентов. Был ещё потрясший его гостиничного типа дом в Текстильщиках или Кузьминках – бесконечные двери в бесконечных коридорах. Маленькая, метра два, с газовой плитой прихожая, маленькая комната, забитая старой мебелью, так что даже не пройти, и другая старушка – фамилию он уже давно забыл – с огромным от асцита [16 - Асцит – скопление жидкости в брюшной полости.] животом. Он, естественно, назначил мочегонное и рекомендовал через две недели вызвать его опять.
   – У меня пенсия пятьдесят рублей.
   – Ну, тогда вызовите участкового.
   – А она не знает. Назначает какие-то таблетки, а от них никакого проку.
   – Пусть положит вас в больницу.
   – Говорит, не положено. И боюсь я больницы. Из больницы прямо на кладбище.
   – Что же я тогда могу сделать?
   И другой старик, совсем недавно, где-то на Автозаводской улице. Бывший доцент, хотя без степени, семидесятипятилетний Робинзон в двухкомнатном заброшенном острове своей квартиры. Вторая, нежилая, комната с толстым слоем пыли на полу, так что видны были недавние трёхлапые следы кота, с наваленными на столе, на шкафу и прямо на полу старыми газетами, папками и книгами; и сам старик, одичавший, заросший, в давно не стиранном нижнем белье, в маленькой комнате с грязным неубранным столом и незастеленной кроватью, на которую сверху было наброшено старое солдатское одеяло. Увидев доктора, он заплакал.
   – Спасибо, что пришли. Никто, кроме вас, ко мне не ходит. Только я и кот. Видите, у него нет одной лапы. Я его подобрал, инвалида.
   Кот, огромный, пушистый, словно почувствовав, что говорят о нём, спрыгнул с подоконника на кровать.
   На старике были старые, истлевшие шерстяные носки, из которых торчали грязные, изъеденные грибком пальцы.
   – Участковая говорит: «Разве можно так опускаться?» А у меня просто нет сил. – Старик всхлипнул.
   – Вам никто не помогает?
   – Это только говорят – тимуровцы. А на самом деле никому никакого дела. Только на выборы и приезжают, чтобы проголосовал. Один раз я попробовал позвонить в фирму «Заря». Очередь две недели. Потом пришли две школьницы. Пока ходили, все магазины закрылись. Принесли одни пирожные. Я их угостил. Сказали спасибо и больше не приходят.
   – А у вас никого нет?
   – Почему, сын. Четыре года уже не приходит. Ждет, пока умру. Иногда звонит по телефону. Сначала разводился с женой, потом переезжал к другой женщине. Ему не до меня…
   …И был ещё старик, семидесятивосьмилетний. Доктор Славин лечил его целый год, даже чуть больше. У этого старика были родственники, он иногда перезванивался с ними по телефону, к тому же и жил не один – с восьмидесятисемилетней тёщей. Но она, в свои восемьдесят семь лет, ещё летала в Париж к внуку и обычно, пока доктор Славин сидел у старика, успевала спуститься с высокого, в старом доме, третьего этажа без лифта во двор с собакой – собака была породистая, холеная, колли, память о дочери – погулять и вернуться обратно. И всегда успевала купить в кулинарии тёплые, мягкие, с корочкой пирожки с повидлом и они, доктор Славин и старик, ели эти пирожки и необыкновенное, приготовленное из роз варенье, и доктор Славин, нарушая все приличия, подкладывал себе ещё и ещё, а старик наливал вино – сам он не пил, но таков был церемониал. И всё-таки… Ведь этот последний год доктор Славин был его единственным собеседником…
   От электрокамина струилось приятное тепло, беседа текла неторопливо, и Славину было приятно, развалившись в мягком, усыпляющем кресле, сидеть в просторной пятиугольной комнате со старинными фотографиями бывших фабрикантов и инженеров, альбомами на французском языке и картинами, напоминавшими ему Шагала, – слушать и выспрашивать о давно минувшем. И странно живописная мозаика рождалась перед ним: начало века, двадцатые, тридцатые, Малевич, Шагал, Кандинский, Дягилевские сезоны, лагерь на Ангаре, ледяное холодное безмолвие, как на картинах Кента, – отец старика был художником, и сам старик, радиожурналист когда-то, а потом грузчик, солдат и снова радиожурналист, пытавшийся написать и так и не закончивший воспоминания, которые теперь были интересны лишь одному Славину и которые он пытался заполучить. А потом старик умер; вместе с ним выпал из грандиозной мозаики ещё один маленький, невосполнимый кусочек истории. Воспоминания так и не достались Славину.
   Умер Роман Александрович, скорее всего, от сердечной недостаточности, но на вскрытии – просто случайная находка – у него оказался рак почки. И тёща позвонила Славину:
   – Как же так, Георгий Михайлович, неужели нельзя было поставить этот диагноз?
   В сущности, Романа Александровича всё равно нельзя было оперировать, к тому же его, кроме Славина, смотрели ещё два уролога, он был слишком тяжёл для обследования и смертельно боялся больницы, и всё-таки неприятный осадок оставался на душе…
   …После Романа Александровича оставалось немало написанных отцом картин, признанных когда-то буржуазными и вредными, а теперь составлявших немалое состояние, так что на похоронах оказалось довольно много народу, в основном близких и дальних родственников, претендующих на наследство. Сам Славин на похоронах не был; это всё рассказывала ему тёща.
   …Доктор Славин выложил из сумки сыр, колбасу, хлеб, пакет кефира, печенье. В овощном отделе была очередь, и он не стал терять время. Очереди выводили его из душевного равновесия.
   – Ну вот, Ревекка Ильинична, теперь, с вашего позволения, разрешите вас покинуть. – Доктор Славин улыбнулся с чувством выполненного долга.
   Всё, сейчас он выйдет за дверь и надо забыть, забыть… Одинокие старики – это слишком неприятно и безысходно, чтобы об этом думать. Не думают же люди о собственной смерти.
   – Доктор, я вам так благодарна. Вы не оставите мне свой телефон? Может быть, я опять попрошу вас приехать.
   Доктор Славин молча заполнял квитанцию. Относительно телефонов была строгая инструкция.
   Оставив свой телефонный номер, врач мог бы заняться частной практикой, отбить у поликлиники пациента – ради этого больной не должен был получать советы по телефону. КРУ [17 - КРУ – контрольно-ревизионное управление.] всегда было важнее гуманности. К тому же, если честно, доктору Славину и самому не хотелось бы сюда приходить. И всё-таки, может быть, его телефон – последняя ниточка, связывающая её с жизнью. Георгий Михайлович записал номер, поклонился и направился к двери. Ревекка Ильинична, опять полукругом, держась ближе к стене, провожала его до выхода.
   – Доктор, я всегда буду вас помнить.
   – Спасибо, – пробормотал Славин и тут же подумал про себя, что «всегда» – это, в сущности, очень недолго.
   – А может, вы сами когда-нибудь мне позвоните? Мне так тяжело одной. Уж лучше бы поскорее умереть.
   – Хорошо. Обязательно позвоню, – бодро пообещал Славин…
   К театру он решил идти пешком и пришёл почти к самому концу спектакля. Встретил жену у гардероба.
   – Ну, что там случилось в зоопарке?
   – Жуткая нудятина, – отвечала жена. – Там какой-то изгой, Джерри, не может найти себе место в жизни. Никому не нужен, одинок; пристаёт с разговорами к случайному мужчине, навязывается, и тот его случайно убивает… Конечно, я понимаю, что об этом нужно говорить, что тут трагедия, что они хорошо играют, но я, в конце концов, пришла отдохнуть. Я целый день бегаю как заводная. И мне бы лучше что-нибудь повеселее.
   – Ну да, у нас же этого не бывает. Зачем нам ещё их проблемы, – усмехнулся Славин. – А ты бы посмотрела, где я сегодня был.
   – Ну, всё-таки вряд ли так.
   – Искусство – всегда преувеличение. И, несмотря на это, почти никогда не дотягивает до жизни.
   Они долго молчали, держась под руку. Было скользко и холодно, и они торопились к метро. Наконец жена прервала молчание.
   – О чём ты задумался?
   – Да так. Хочу написать пьесу. Похоже, это единственное, что я могу сделать.
   Но пьесу он так и не написал, и никогда не звонил Ревекке Ильиничне. Его закрутили дела.

   1987 г.



   Дом
   (рассказ)

   Неисповедимый человек Важин.
   Что он был раньше? Бессловесная единодушная материальность, физическое тело без души, предназначенное жизни случайностью своего рождения. Что он знал в свои сорок лет? Работу, план, авралы да шабашки. Дотягивал, бывало, до четырёхсот – не в четырёхстах счастье. В деньгах, возможно, утробное блаженство сытого бытия. Но счастье – совсем иное, счастье – вылепиться из тоскливо-скучной однородности существования, самореализоваться, развиться – как куколка в бабочку – в личность. Это только тараканы на одно лицо. А человек – не таракан, даже если в тараканьем царстве. И оттого там, где жить должна душа, – ныло. В двадцать лет слегка. Двадцать, известно, возраст иллюзий и самообмана. В тридцать – пожар. В сорок – тлели угли несбывшихся надежд. Не зальёшь ни случайной любовью, ни белой. Ибо что он? Скандалист, неудачник, вечная куколка, принесённая природой в жертву. И что жизнь? Суетливая очередь в никуда… Без сущности жизнь, без смысла… Кирпич, из которого строят Дом.
   Говорил, бывало, в мужской компании товарищу за рюмкой водки:
   – Что ты есть, Петрович? Мгла, сырость. Сущности в тебе нет. А человек – это звучит гордо. С большой буквы писать надо.
   Петрович смеялся, скаля жёлтые зубы.
   – Ты, Миша, от ума глуп, а я – от глупости умён. Накось, ешь воблу.
   – Хочешь, в бичи пойдём. Ты пойми, Петрович, сущности в тебе нет. Государственный батрак на производстве.
   – Какая такая сущность, – отмахивался Петрович. – План есть, премия, сыт, обут, опять же лозунг текущего момента.
   – А душа, душа…
   – Да ты никак про Бога, – желтозубо ухмылялся Петрович. – Так я это… атеист. Накось, ешь воблу.
   Стена.
   Круг, и опять круг, и бег по кругу. Утром образцовой трусцой, потом с портфелем, куда Нина, случайная вот уже пятнадцать лет жена, заботливо вкладывает надоевшие бутерброды, вечером усталый, взмыленный тараканий бег. Забиться в пустоту, в спасительную щель квартиры, свалиться выжатым лимоном на тахту, уставиться бессмысленно в телевизор. Вечер для плоти, не для души. Вечером уставшая суть отступает. Для сущности ночь с её бессонницей.
   Но вот – идея. Просвет вдали. Маленький шажок к сути. Прежний круг слегка разомкнулся, и Важин из него выпал. Он похудел, перестал есть, перестал спать, перестал смотреть телевизор. Идея. Теперь, торжествуя, говорил Петровичу:
   – У тебя от государственной дисциплины мозги иссохли. Незачем тебе живые клетки. У тебя инструкция вместо них, план. А я – сам. Кооператив.
   И Петрович, странно, даже не скалил зубы.
   – Вот оно, Миша, что в тебе сидело. Битое-недобитое. Вот она, твоя сущность.
   – А хоть бы и она, – с вызовом бросал Важин. – Нутро, оно от генов. А гены… Это только недоумок Лысенко обещал идеологически воспитывать. Вещество, оно глупых слов не любит.
   – Ну, Бог с тобой. У Петровича, видать, тоже нутро к кооперативной собственности горело. Только прирос крепко, замшел в бюрократизме, уже не оторвать чресла.
   Заметался Важин. И не он один. Много башковитых, пройдошливых мужиков заметалось и забегало по тому кругу в том городе, где шесть высотных домов и в каждом – в Рай, Гор, Хоз, Упр, Фин и Контроле – очереди, ропща, неделями к заветным дверям змеятся, а за дверьми, как в другой стране, чиновники, поголовно в сером, словно серое – знак должности, как некогда галифе, за столами сидят, бумаги пишут, решают и заседают, прикрыв рукой похожие на зевок рты.
   Первым повстречался Важину Семён Ривик с шершавыми широкими ладонями и мечтательными до странности глазами.
   – Я спрашиваю, кому мешала нэп? Разве государственный клей – это клей? Разве он будет держать подмётки?
   Семёну вторил Армен Мкртчан:
   – Разве в магазине висят штаны? Вот если я сошью штаны…
   На второй день все уже привыкли и перезнакомились. Очередь – разновидность жизни, и, как всякая иная её ипостась, эта жизнь тоже стремилась к упорядоченности. Отметив с утра на руке чернилами новые номера, кооперативщики от скуки выявляли до полудня пролезших без очереди, вычёркивали их из списков, потом курили в туалете, рассказывали анекдоты, играли в названия городов или бегали в киоск за новыми журналами. В природе ещё была осень, но журналы уже печатали рождественские истории – о Князе у Бассейна, о Купце с капустными пирогами, но удачливей и хитрее всех казался туалетный Король со своим кооперативом «Аромат». Эти, как Остап на Провале, делали деньги без всякого начального капитала – просто соорудили турникеты в бывших государственных туалетах. И дальше действовали точно по Остапу: с членов профсоюза – гривенник, с нечленов – вдвое.
   На пятый день поползли слухи. Будут строить кооперативный Дом. Даже объявлен закрытый конкурс. И бумага там как будто подписана. Самый большой в Европе.
   – А я не хочу, чтоб там. Я, знаешь, на пять жизней сыт, когда за меня решают. – Семён Ривик, разъярившись, схватил говорившего за лацкан. – Нам отчего всегда на обочине жизни? Я, может, сам хочу.
   – Да брось, Семён, – тронул его за рукав Армен, – где ты видел, чтоб тебя спрашивали.
   – Оттого всё и набекрень, – остывая, проворчал Семён.
   – Вы вот что, ребята, – заветно высказался Важин, – самим надо строить Дом. Кто лучше нас сможет?
   – Смотри не ошибись, – боязливо засомневался кто-то. – Время, смотри, ещё зимнее. Бюрократы…
   – А ты того, не мешай, отойди в сторонку, – ласково попросил Семён.
   Художник Лёва на листе бумаги тут же набросал эскиз. Не дом – Дворец кооперативов. Тут и театр, и цветочная оранжерея, и галерея для картин, и переплётчики, и машинистки, и для промыслов целый зал. Ресторан в подвале. Форели и карпы плавают в бассейне. Барашки на вертеле. Гриль. Оркестр. Бар. Вход напротив – кабаре. Программа «Танцы народов мира».
   А вот магазин «Продукты». Полки с вырезкой, с ветчиной, бужениной, колбасы двадцати сортов, языки, рулеты, свисают гирляндами окорока, сосиски и сардельки.
   Дальше – птица. Куры венгерские, голландские, американские, кооперативные. Индейки, гуси, цыплята, перепела, фазаны.
   – Плагиат, – уныло в заднем ряду возроптал кто-то. Обладателю унылого голоса невтерпёж стало рассказать про бывавшего в Америке знакомого своего соседа. Но на него зашикали, и он от страха, что ляпнул лишнее, замолчал.
   – Нет, я спрашиваю, кому мешала нэп? – снова спросил Семён.
   – Подождите, ребята. Идём дальше. Отдел для кошек, для собак.
   Дальше – фрукты. В связках висят бананы; ананасы, инжир, хурма. Яблоки – все сорта. А груши, а дыни, а персики! Чернослив и изюм горами. Орехи…
   – Я спрашиваю, кому мешала нэп?
   – Кафе поэтов. Известный поэт читает свои стихи.
   – Нет, я спрашиваю, кому мешала нэп?
   – Кооператив «Доктор», Огромный холл. Ковры, глубокие кресла. Видеомагнитофон. Аутотренинг. Двое, расслабившись, дремлют. В углу – пациент с газетой. «Извините, вот ваша карта-кассета для ЭВМ. Здесь ваши анализы и ЭКГ. И доктор, пожалуйста, ждёт. Будьте любезны, входите».
   – Мужики, да что же это такое?
   – А что говорят там?
   – Опять заседают. Приём ограничен.
   – Нет, я спрашиваю, кому мешала нэп?
   – Ну что, голосовать будем?
   – А где его строить, Дом?
   – Надо высылать разведку. Будем искать место.
   На КП оставалось трио: Важин, Рибик и художник Лёва. Остальные ушли искать.
   Впрочем, не все держались кучно. Были и что ушли. А иные остались в высотке ждать. Но там заседали вот уже две недели, а конец заседания все ещё не был виден.
   Иной раз звонил телефон. Это разведка обнаруживала пустой подвал.
   – Подвал не годится! – срывая голос, сердито кричал Важин. – Мы не крысы. В подвале потребность чувств гаснет. Надо рвать с проклятым прошлым. Человек – это звучит гордо.
   В трубке раздавались долгие гудки.
   – А может, ты, Миша, того, загнул? – беспокойно спрашивал художник Лёва, оторвав голову от холста и кистей. Он уже который день писал плакат «СОЦИАЛИЗМ – ЭТО КООПЕРАТИВЫ». Но плакат ему не нравился, что-то не так было в нём, и он, мучаясь мыслями, переписывал его заново.
   – Нет, Лёва, я знаю точно. Нам нужна сущность.
   – Ну смотри, смотри, – соглашался Лёва, признавая Важина главным. – Веры у меня мало.
   – Я спрашиваю, кому мешала нэп? – отозвался из своего угла Семён. Он, чтоб не терять время, варил в ведре клей.
   – Страха в нас много, Сёма. Нас не пугают, а мы боимся. Неужели, думаешь, прихлопнут?
   – Всё может быть, – помешивая в ведре клей, раздумчиво отвечал Семён.
   – А чего же тогда – с нами?
   – А я, может, идейный. Вот я спрашиваю, кому мешала нэп?
   И опять звонил телефон. Три подвала, один затоплен. Один чердак.
   – Бог с ним, бери подвал, – уныло соглашался Лёва. – Рассредоточимся, как крысы.
   – А плакат куда?
   – Да бог с ним, с плакатом.
   – Ты, Лёва, смотри в корень. Думаешь – мне деньги? Деньги на государственной работе воровать легче.
   Семён нерешительно поднялся.
   – Так я пойду, ребята. У меня клей засохнет. Разве государственный клей – это клей?
   Семён уходит. Ещё один потерял веру. И как верить? Во что? Разве этот Дом может быть? Это он, Важин, его выдумал, а добрый Лёва нарисовал мечту. Разве они дети, чтоб верить?
   – Ну что же, Лёва, пойдём.
   – Жалко мне тебя. Куда возвращаться будешь? Я – что. Я в своё существование вернусь. Плакаты писать буду.
   – Дай, Лёва, пожму руку.
   Опять раздаётся звонок. Важин, бледнея, хватает трубку. Потом молча кладёт на стол.
   – Из высотки. Там всё ещё заседают. И конца, говорят, не видно.
   – Ну, идём.
   Но они не успевают выйти. В дверь сумасшедшим вихрем влетает Семён, ставит ведро с клеем и идёт колесом по кругу.
   – Эй, танцуйте! Я спрашиваю, кому мешала нэп? Вот, любуйтесь на моё счастье.
   Его «счастье» – невзрачный хитроглазый мужчинка в треухе. Он только ещё вошёл и не сказал слова, а уж Важину стало ясно – этот всё может. И точно, дом у него был. Списанный, правда, то ли под снос, то ли под капитальный ремонт, но так, в списанном виде, забытый прочно, что последние жильцы съехали только вчера… И не где-нибудь, здесь же прямо, в самом центре, сразу за церквушкой-куколкой.
   Вот он, дом. Стоит, повернувшись задом к проспекту, холодно взирает пустыми глазницами-окнами на вавилонскую толчею. Жёлтый, мрачный, как зимний дуб. Мужчинка идёт впереди, фонарь в руках, как проводник в Аиде, минуя кучи мусора, и Семён, как Цербер, бежит рядом, а где-то за пределами тьмы шум, ровный, отдалённый – шум предночного города, а может быть, рёв водопада. Не Лета ли там? Кто сказал, что Лета должна течь плавно, а не низвергаться водопадом? И не Харон ли идёт рядом? Лязгают ключи в проржавелом замке, ступени ведут куда-то вверх, в тьму, луч фонарика шарит по выбитому полу, по обвалившимся потолкам, и вдруг во тьме вырисовываются край матраса, шинель, армейская фуражка, стакан и пустая бутылка на подоконнике – вполне российский натюрморт – уж не царство ли бичей? Но нет, в пыли на полу никаких следов, матрас давно кем-то брошен, и шинель ничья, и стакан в пыли, даже нет следов губ – люди ушли навсегда. Из разбитой канализации струится вонь. А проводник всё идёт дальше, карабкаясь вверх по крутым ступеням; лифт не работает вечность. И только на самом верху (какой этаж? шестнадцатый? восемнадцатый? Важин давно сбился), под единственной тусклой лампочкой мужчинка оборачивается:
   – Ну как, берёте?
   Глаза у мужчинки хитрющие, бесовские, понимает – положение у них пиковое.
   – Это не дом, дворец, – мечтательно говорит Семён. – Сказка.
   – Вот оно, нутро жизни, – загадочно, без улыбки, произносит Лёва, так что нельзя понять, одобряет он или осуждает.
   Тут, конечно, ещё бы обдумать, но разве будет другой дом? Пусть это, конечно, не тот дом, что рисовал Лёва. У Левы – утопия, фантасмагория, здесь – каменная, холодная реальность. Но Важин торопливо ударил по рукам.
   И опять – круг. Только теперь первый шаг – Рай. Но не в тот рай, что в Эдеме, где летают птицы небесные и произрастил из земли Бог всякое дерево, приятное на вид и хорошее для пищи, а в середине дерево жизни и древо познания добра и зла. Нет, этот, облицованный мрамором, с милиционером вместо святого Петра – этот скорее для грешников. Опять очередь, как змея, а там, за дверью, то ли фурия, то ли фея. Наконец дошли. Пожалуй, скорее фея, только не стройноногая, – фея-пышка. А глаза шалые. Очень даже аппетитная пышка.
   Первым входит Семён. Кладёт перед ней Устав, сучит по столу широкими шершавыми руками.
   – Вот, барышня, хотим строить Дом.
   – А разве есть такой закон? – удивилась фея.
   – Каждый человек должен строить Дом. Посадить дерево и построить Дом, – убеждённо говорит Важин. – А иначе какой смысл?
   – Я не могу разрешить Дом. Идите в Гор.
   А из Гор в Упр, а из Упр в Хоз, а из Хоз в Фин, а из Фин в Контроль. Никто не знает, есть ли такой закон.
   – Так возьмите Книгу, – сорвался Лёва.
   – Нет, вы идите обратно в Рай. Там должны знать.
   И опять круг. Рай-Гор-Упр-Хоз-Фин и Контроль.
   И опять. И опять. Шестнадцать кругов подряд.
   – Всё, что не запрещено, можно.
   – Я спрашиваю, кому помешал Дом?
   – Нет, я сойду с ума, – первым не выдержал Лёва.
   – Нет, ребята, пока мы так ходим, уже потолок обрушился. Или – сами возьмём, без закона, или – чёрт с ним.
   И мужичонка торопил:
   – Не возьмёте – отдам другим. Распродам поквартирно.
   И опять Семён. Отыскал знаете что? Кооператив «Деловые ребята». Юридическая помощь, написание уставов, составление документов, хождение к начальникам, стояние в очередях. Впрочем, они уже так поднаторели, что вовсе умудрялись не стоять. Сами – и в Рай, и в Гор, и в Упр, и в Хоз, и в Фин, и в Контроль, ко всем шести начальникам, ко всем двенадцати замам. Теперь прикиньте, на каждого зама минимум по неделе, на каждого начальника минимум по две, а они, деловые, всё обещали обделать в месяц. И ведь сделали, красота.
   Наконец Дом – их.
   Рушится старая штукатурка, рушится фанера с забитых окон, рушатся старые перегородки. На лица, на одежду оседает пыль. Семён Ривик, сплёвывая пыль, кричит счастливо, так, чтобы в грохоте услышал Важин:
   – Я спрашиваю, кому мешала нэп?
   Важин, улыбаясь, кричит в ответ:
   – Брось, Семён, кто старое помянет… Мы такой, мы новый Дом построим. Всем домам Дом.
   – Сладострастие, а не дом.
   – Дворец, а не дом.
   А Лёва, не отрываясь, пишет свой плакат, золотыми буквами по красному кумачу: «СОЦИАЛИЗМ – ЭТО КООПЕРАТИВЫ».
   Армен Мкртчан молчит; взмокнув, он ворочает каменные глыбы.
   Работают без перерыва, и ночью работают, и днём. Одни уходят, другие приходят. Никто не командует, каждый знает своё дело. Только художник Лёва, кажется, никогда не уходит, и Семён, и Армен Мкртчан, а Важин так даже раскладную кровать принёс.
   – От энтузиазма тело крепнет, – торжественно говорит Лёва.
   – Государственный клей – это разве клей? – поддерживает его Семён.
   Семён за эти дни похудел, лицо посерело от усталости и пыли, на шее по-рабочему вздулись вены под тонкой кожей, скулы заострились; чтобы не терять время на бритьё, он отпустил бороду. В руках у Семёна лопата. Он, не останавливаясь, раскапывает кучу строительного мусора. Рядом с Семёном доктор Сенькин. Отставив лопату в сторону, он разглядывает на ладонях лопнувшие с непривычки мозоли.
   – С малолетства любил лопату, – говорит Семён. – Через лопату чувствуешь землю. А от земли идут соки жизни.
   – Я одного боюсь, – не слушая, отвечает Сенькин. – Налоги – удавка на шее кооперативов. А ну как удавку затянут.
   – А ты не бойся. Бог с ним. Дыши, пока проходит воздух, – Важин в счастливом возбуждении пробегает мимо. Он чувствует, как из пустой куколки чудом начинают вырастать крылья. Ему хочется об этом писать стихи.
   Постепенно зажигаются огни – с каждым днём всё больше. Огни сливаются с неоновым сверканием проспекта. Дом оживает. Жёлто-серые, старые запущенные стены розовеют в ночи – от огней и от тёплой, как кровь, краски; оживают окна, оживают лестницы, загораются вывески у входа – холодная, стылая плоть дома наливается живым теплом. Художник Лёва, счастливо улыбаясь, стоит на шаткой лестнице и делает последние мазки. Семён Ривик держит в вытянутых руках над собой ведро с краской; голубые и розовые капли, срываясь с кисти, падают на его лицо.
   – Государственный клей – это разве клей?
   Наконец всё готово. Лёва и Семён медленно разворачивают транспарант, прикрепляя его к фасаду Дома. Важин, и доктор Сенькин, и Армен Мкртчан, и все другие неотступно следят за их движениями и читают – по буквам, по мере того, как они разворачивают плакат: «СОЦИАЛИЗМ – ЭТО КООПЕРАТИВЫ». А ниже плаката загораются золотом названия: кооператив «Сапожок», кооператив «Портняжка», «Доктор», «Художник», «Телемастера».
   Утром играет музыка, и люди, свернув с проспекта, идут к Дому. Здесь их ждут цветы, а художник Лёва расставил у подъезда свои картины. Люди разглядывают картины, а Лёва в это время пишет кистью их портреты. И к Семёну тоже заходят первые клиенты, и он, счастливо улыбаясь, отрывает старые подмётки.
   – Государственный клей – это разве клей? Я сделаю – на сто лет будет.
   И Армен Мкртчан, с сантиметром в руках, зажав в зубах иголки, умудряется говорить:
   – Государственные брюки – разве брюки? В магазинах полно, а купить нечего. Я сошью – будете сто лет радоваться.
   К полудню у Дома собирается толпа. Всем надо сшить или починить туфли, всем хочется заказать у Левы свой портрет, а у Армена брюки; и к доктору Сенькину тоже очередь, а Важин и другие мастера даже не успевают принимать заказы, но зато всё берутся чинить: и часы, и ЭВМ, и видео, и телевизоры. Они всё умеют и, главное, всё хотят делать.
   А напротив Дома сидит, хмурясь, директор часовой мастерской: у него сегодня горит план. И в телеателье горит. И в фотографии – зачем фотографироваться, если художник Лёва тут же пишет портреты. И три директора одновременно снимают телефонные трубки.
   К вечеру у Дома уже стоит хмурый инспектор Фин.
   – Ишь ты, капиталистами быть захотели.
   И начальник Упр, тот самый, что ставил подписи и разрешал «Деловым ребятам»:
   – Кто позволил отдать дом? Людям квартир не хватает.
   – Дом ещё в той пятилетке планировался под снос, – осторожно говорит инспектор Рай.
   – Вот и снести. Обязательно снести. Надо выполнять план. Иначе какой же порядок будет?
   Беспокойно спит Важин.
   – Как бы что не случилось с Домом.
   И Семёну не спится, и художнику Леве Глазову, и доктору Сенькину, и Армен Мкртчан не смыкает ночью глаз. И много ещё, кто не спит.
   Утром, с первым поездом метро, все они выскакивают на проспекте.
   В стылой синеве рассвета на Дом, как в атаку танковой цепью, идут бульдозеры, закованные в металл тараны безжалостно крушат стены.
   Семён Рибик кидается под бульдозер.
   – Не пущу. Лучше меня, чем Дом.
   – Не хулиганьте, товарищ, отойдите.
   Его берут под руки, оттаскивают в сторону. Он больше не кидается под бульдозер. Стоит, смотрит, как крушат Его Дом. И Важин стоит, и Армен Мкртчан, и художник Лёва, и доктор Сенькин, держась за сердце.
   Директор часовой мастерской смеётся:
   – Дурачьё. На что рассчитывали? Мы – государство, а они – кто?
   Рушится крыша, за ней стены. В грудах камня и столбах пыли исчезает розовая, тёплая плоть Дома; как выдавленные глаза, пустые, без стёкол, окна. Прохожие идут мимо, останавливаются, смотрят, сплёвывают пыль и идут дальше. Лёва, не выдержав, подбегает к рабочим:
   – Плакат, хоть плакат снимите.
   – Отойдите, товарищ, не хулиганьте.
   Ухмыляясь, инспектор Фин говорит начальнику Упр:
   – Ишь ты, капиталистами быть захотели.
   – Боюсь, газетные реставраторы шуметь будут.
   – Ничего. Привыкайте к демократии, – усмехается инспектор Фин. – Пошумят и перестанут. Дом-то назад не встанет.
   Семён Рибик шершавой ладонью вместе с пылью размазывает по лицу слёзы.
   – Я спрашиваю, кому мешала нэп?

   Март, 1988 г.



   Сатирические рассказы из другой жизни


   Экстрасенс
   (рассказ)

   Целых десять лет – день в день – просидел Василий Ильич в одном очень важном управлении, и бумаги сотнями – на фирменных бланках и на обыкновенной бумаге, с властными росчерками и с просительными подписями-закорючками, бумаги-повеления и бумаги-просьбы, крикливые реляции и сигналы бедствия, инструкции и приказы, жалобы и отписки, запросы и отчёты – шелестели и кружились перед ним, оседали в ящиках, порхали, будто бабочки, вверх и вниз, с этажа на этаж, от стола к столу, и говорили, кричали, просили – на особом, доступном лишь посвящённым языке. Пишут, скажем: «Просим срочно выделить запчасти ввиду угрозы остановки производства», а Василий Ильич и глазом не моргнёт: во-первых, угроза ещё не остановка, а во-вторых, если б уж настоящая угроза, так они бы не письмо прислали, а сами бы с презентом прилетели. К тому ж и расписался не директор, а только зам. И Василий Ильич, улыбаясь, откладывает заявку в нижний ящик своего стола. Или вот письмецо: голубой у них краситель на исходе. Ну и что? Зато чёрного на десять лет вперёд им завезли. А этот документ – совсем другое дело. Этот – сверху, тут уж лучше свой кураж оставь и встань по стойке «смирно»… Хотя, постойте, начинается-то он с «прошу». Неужели для отвода глаз?..
   Лет через пять Василий Ильич стал чувствовать бумаги словно экстрасенс. Протянет руку и улавливает тончайшие флюиды. Если сверху – возникают тепло и зуд; от совсем высокого начальства – руки полыхают, и тотчас возникает стеснение в груди, а если снизу – руки, наоборот, холодеют, и Василия Ильича охватывают досада и апатия. С годами эта необыкновенная чувствительность у Василия Ильича настолько развилась, что он уже не только в бумагах, но и в душах людей стал точно таким же образом читать. Посетитель на порог, а Василию Ильичу уже известно, о чём тот собирается просить и как поделикатней отказать. Только о чём-нибудь подумает начальник, не успеет ещё и рта открыть, а у него в руках уже нужный документик. Дальше – больше, Василий Ильич достиг такого совершенства, что стал угадывать уже всё подряд. Вот, к примеру, как-то инженер Хвостиков потерял очень важную бумагу и стал в отчаянии рыться у себя в карманах. А Василий Ильич, от бумаг не отрывая головы, кинул ему через стол:
   – Зря ты в этом кармане роешься. Ничего там нет кроме проездного.
   – А в том? – совсем растерялся Хвостиков.
   – А в том у тебя ровно семьдесят четыре копейки. На пиво и на сигареты «Лайка», и ни копейкой больше. Сам знаешь, лишнего тебе жена не даст.
   – Где же тогда моя бумага? – схватился за голову Хвостиков.
   – Приказ министра ты вчера ещё забыл в курилке. Поищи там в шкафу у двери.
   – Вы прямо как экстрасенс, – изумилась Лена Красильникова и впервые с интересом посмотрела на Василия Ильича.
   – А я и есть экстрасенс, – похвастался Василий Ильич.
   На самом деле пропажу Хвостикова он вычислил дедуктивным методом. Было ведь письмо за подписью министра, да и из-за какой ещё другой бумаги мог бы Хвостиков вырвать у себя целый клок волос. А что Хвостиков забыл письмо в курилке, даже и думать нечего: он там целыми днями пропадает.
   – Василий Ильич, может, вы и мне поможете? – попросила Лена. – У меня тут папка с заявками уже полгода как где-то затерялась.
   С непривычки Василия Ильича бросило в жар, но он всё-таки закрыл глаза и нерешительно выставил вперёд мелко задрожавшую руку.
   «Заявки наверняка из Лупинска. Кто бы ещё не вспомнил про них целый год? А эти хоть бы хны. Как-то позвонил им двадцать седьмого числа: «Ну как, ребята, план будет?» А они и глазом не моргнули. «Конечно, – говорят, – уже почти двадцать процентов дали». Но где же эта папка может быть? Конечно, не в столе – там у Лены ничего, кроме косметики и вязанья, нет. Скорее всего, папка валялась на столе, а потом упала за батарею, как в прошлом году».
   – Так, чувствую, – не открывая глаза, прошептал Василий Ильич. – Заявки из Лупинска… лежат за батареей. Ищи внимательней…
   – Ой, правда! Вы и в самом деле экстрасенс!
   Слух о необыкновенных способностях Василия Ильича в одно мгновение разнёсся по управлению. Люди валом повалили к нему, и в один день Василий Ильич обнаружил два камня в почках, вросший ноготь, три супружеских неверности, пропавшую ЭВМ, двадцать четыре незаконно выписанные премии, недостачу на складе в Лупинске, откуда только вернулась ничего не обнаружившая ревизия, целый ворох липовых отчётов и приписок, а также неизвестное ранее рядовым сотрудникам заведение за городом, оказавшееся сауной с баром, – в документах оно скромно именовалось объектом социально-бытового назначения при летнем пионерском лагере «Мираж».
   Что тут поднялось в управлении, описывать, пожалуй, излишне. Скажем только, что Василий Ильич недолго ходил гоголем и уже на следующий день предстал перед самим директором.
   – Скажи, Василий Ильич, мы тебя разве обижали? Может, премию маленькую дали?
   «Да нет, премия как премия. Не хуже, чем у других», – собрался было сказать Василий Ильич, но проклюнувшийся в нём новый человек нагло взглянул в лицо директору и с вызовом произнёс:
   – А что же, Юрий Андреевич, можно бы и премию побольше, да и в рядовых инженерах я у вас уже десять лет сижу. А вот Бубликов, к примеру, восемь ложных актов за год подписал, а вы его продвигаете на руководящую работу.
   – Что? Да вы с ума сошли! – побагровев, рявкнул директор. – Вы же экстрасенс… Чувствуете, что вас ждёт?
   Руки у Василия Ильича в одно мгновение вспотели, начали дрожать и потеряли всякую чувствительность. Зато в голове неожиданно зазвучал бесстрастный и ехидный, будто чей-то чужой, голос, сообщивший, что Василия Ильича непременно ожидает увольнение, а если он вздумает жаловаться, ещё и выговор по партийной линии.
   – Ну, так вот, Василий Ильич, – подмигнул директор. – Вижу, вы правильно восприняли сигнал. Ну-ка, попробуем ещё. Вот, например, надо составить отчёт. Спрашивают процент внедрения.
   – Девяносто четыре, – мгновенно ответил Василий Ильич. У него была отличная память на цифры.
   – Сенсируйте, сенсируйте, Василий Ильич, – недовольно поморщился директор. – Вы же экстрасенс.
   Василий Ильич поднатужился и украдкой взглянул на шефа, но тот, словно сфинкс, возвышался перед ним с каменным и непроницаемым лицом. Василия Ильича невольно охватил тёмный страх, спина похолодела, он потупился и стал смотреть на пол, потом непроизвольно поднял глаза к потолку, и тут его губы сами собой разжались, и он залепетал:
   – Несмотря на несвоевременные поставки… трудные погодные условия… отдельные недостатки… план по внедрению… заполнен на сто три процента…
   – Хорошо. Хватит. Идите и пишите. Теперь я вижу, что вы настоящий экстрасенс.
   И снова заскрипело перо, и бумаги закружились, словно в вальсе, вверх-вниз, с этажа на этаж, в неустанной своей карусели, завертелось колесо фортуны: оборот – и Василий Ильич уже не инженер, а зам, ещё оборот – и он уже начальник отдела.
   – Экстрасенс, ну чисто экстрасенс, – шепчут про него по всем углам. Да и как не шептать: там ещё только думают направить в управление комиссию – а у него уже сувенирчики готовы, где-то ещё только собираются устанавливать новую линию – а он уже видит её наяву и рапортует, кто-то ещё только обязательства пишет – а он уже знает, кто в соревновании победит и щедро награждает победителей.
   И вдруг… Помолодевший, покрытый золотистым загаром Василий Ильич возвращается из командировки в Варну, весело идёт по коридорам, и тут неожиданно какая-то странная в сердце появляется тоска, какое-то нехорошее предчувствие… Василий Ильич замедляет шаги и крадучись подходит к курилке. Сквозь полуоткрытую дверь до него доносятся возбуждённые голоса:
   – Определённо, самозванец. Вовсе никакой не экстрасенс, – зловеще-торжествующе гремит в курилке голос Хвостикова. – Пока он загорает в Варне, директора того… за ушко да на солнышко… А он и не подозревает ничего… Теперь и ему каюк…
   – Ха-ха-ха, ха-ха-ха, – слышится чей-то взвизгивающий смех.
   «Самозванец, самозванец, самозванец», – слово отражается от стен, кружится в воздухе, крылатой молвой летит по коридорам.
   – Самозванец, самозванец, самозванец, – тихо стонет Василий Ильич. Как вор, бесшумно пробирается он по коридору, беззвучно проскальзывает в кабинет и в изнеможении падает в своё любимое кресло. С минуту он лежит молча, закрыв глаза, и вдруг его осеняет.
   А ведь новым поставят Николая Аркадьевича.
   В тот же миг в глазах у Василия Ильича снова вспыхивает горделивый взгляд пророка, выражение страха и неуверенности, будто грим, стирается с лица, уступив место выражению властности и непогрешимой правоты, и Василий Ильич, будто оборотень, опять превращается в экстрасенса и решительно протягивает руку к телефону.

   1988 г.



   Переполох
   (рассказ)

   – Товарищи! – Генеральный директор значительно откашлялся и торжественно, как Дед Мороз перед раздачей подарков, оглядел собравшихся. – Поступила телефонограмма. С завтрашнего дня будем вводить на заводе демократию. В порядке эксперимента.
   – Чего, чего? – переспросил глуховатый мастер Михаил Савельич.
   – Ну, народовластие, что ли, – популярно перевёл с древнегреческого парторг Гусев.
   – Это мастеров выбирать? – опять не понял Михаил Савельич. – Так их и без выборов на такую собачью должность не затащишь.
   – Не занимайтесь демагогией, – строго одёрнул его генеральный, и Михаил Савельич испуганно притих. – Дело, сами понимаете, новое. Непривычное. Нельзя допустить, чтобы захлестнула стихия. Надо провести организованно. Какие будут мнения?
   – Может, приказом всё оформить? – предложил Бубукин из завкома. – Чтобы каждый взял обязательства по критике.
   – Не годится по приказу, – возразил Гусев. – Требуют представить протокол.
   – Кандидатуры для выступлений есть? – поинтересовался генеральный.
   – Может, Митина пусть выступит? – предложил Михаил Савельич.
   – Итээровка она, – поморщился Гусев. – Лучше бы передовой рабочий.
   – Афанасьев не подойдёт? – предложил Михаил Савельич.
   – У Афанасьева другое амплуа, – снова не согласился Гусев. – Ему бы только дифирамбы петь. А у нас перестройка, критиковать надо.
   – Ну, тогда, может, Дятлов? И ударник, и семья у него, и непьющий вроде. Исполнительный опять же. По всем статьям в райкоме будут довольны… Только вот с образованием у него – неоконченное среднее.
   – Ничего, в вечернюю школу пошлём, – сказал Гусев.
   – Да не станет он выступать, – убеждённо возразил Бубукин. – Квартира у него. Третья очередь.
   – Вот и хорошо, что квартира, – оживился генеральный. – А ну-ка позовите его сюда.
   – А лучше бы всё-таки по приказу. И критику в письменном виде. Чтоб сразу видно, кто чем дышит, – мечтательно повторил Бубукин.
   – Администрированием увлекаешься, Василий Ильич, недопонимаешь ситуацию, – нахмурился парторг Гусев.
   – Да я чего, я как все. Вы мне ярлыки не навешивайте, – забеспокоился Бубукин.
   В кабинет робко, бочком вошёл Дятлов, длиннорукий и нескладный.
   – Здравствуй, Иван Егорович. Квартиру скоро, говорят, получаешь? – приветствовал его генеральный.
   – Ага, должен, – робко, не зная, куда девать свои длинные руки, подтвердил Дятлов.
   – А зарплата как?
   – Достаточно.
   – Ну, вот и хорошо, что доволен, – заулыбался генеральный. – Будет тебе квартира. Только сперва надо бы покритиковать.
   – Чего? – не понял Дятлов.
   – Покритиковать, говорю, надо. Сам понимаешь, время-то какое. Без критики нельзя.
   – Нельзя, – согласился Дятлов.
   – Ну вот и покритикуй.
   – Так чего критиковать? Всем довольны.
   – Да ты пойми, Дятлов, время-то какое. Это раньше были всем довольны, а теперь без критики нельзя.
   – Ага, нельзя, – снова согласился Дятлов.
   – Ну вот и покритикуй.
   – Так чего критиковать? Всем довольны.
   – Ну, курят у вас рабочие за станками? – рассердился директор.
   – Курят.
   – Ну вот и скажи. Или, там, обюрократились, о рабочих людях забывать стали. Квартиру, к примеру, который год ждёшь? Десятый? Ты говори, не бойся. Демократию, понимаешь, вводим.
   – Чего? – удивился Дятлов.
   – Демократию, говорю, вводим.
   – Так чего говорить-то?
   – Ну, Иван Егорович, не ожидал, – вмешался в разговор Гусев. – А вроде бы сознательный. Про подряд хоть скажи. Чтоб не формально, значит. Только как-нибудь поделикатней.
   – Так чего говорить-то? – опять не понял Дятлов. – Подряд, он везде подряд.
   – Ты подумай как следует, Иван Егорович, – подсказал Михаил Савельич. – Премию ведь липовую получаешь.
   – Все получают, – согласился Дятлов.
   – Ну вот и скажи. План-то ведь теперь большой по критике. Выполнять надо. Без премии останемся.
   – И насчёт качества, пожалуйста, не забудьте, – подсказал вежливый технолог Бирюков.
   – Да боязно как-то, – засмущался Дятлов. – Не привык я выступать.
   – Коллектив подводишь, Иван Егорович, – строго сказал генеральный. – Не знаю даже, за что тебе квартиру давать.
   – И не дадим, – подтвердил Бубукин. – Не болеет он за план. Ставит личные интересы выше общественных.
   Дятлов понурился, съёжился весь и сгорбленно пошёл к двери. Похоже, он и сам уже начинал сознавать, что в чём-то провинился перед коллективом.
   – Какие ещё будут кандидатуры? – мрачно спросил директор, когда за Дятловым закрылась дверь.
   – Говорил же я, – проворчал Бубукин, – лучше бы в письменном виде.
   Генеральный директор тяжело вздохнул.
   – Трудно стало жить. Хоть бы на пенсию скорей. Чувствую, не вытянем мы этот план.
   – Может, всё-таки Митина? – снова предложил Михаил Савельич.
   Но тут в кабинет ласточкой впорхнула рыженькая секретарша Людочка и протянула директору новую телефонограмму: «В связи с задержкой разработки новой формы отчётности по внедрению демократии и развёртыванию критики начало эксперимента переносится на третий квартал».
   – Слава богу. Как гора с плеч, – с облегчением вздохнул генеральный директор. – Напрасный, значит, переполох. А вы тут распустили языки. Премии, видите ли, липовые. Под суд захотелось…

   1988 г.



   Невезучий
   (рассказ)

   На втором этаже беломраморного редакционного особняка в странной пятиугольной комнате, некогда служившей будуаром графине – в память о ней на карнизах до сих пор размахивают гипсовыми крылышками полуобвалившиеся амуры, – сидят двое. Известный сатирик Красавский, он же зав. отделом сатиры, в толстых роговых очках и вальяжном замшевом пиджаке, восседает, как на троне, в вертящемся кресле за заваленным рукописями столом, а в углу на скрипучем диване с торчащими пружинами скромно примостился начинающий автор Плешков.
   Красавский с легкой покровительственной улыбкой жестом Бога Отца протягивает Плешкову рукопись.
   – Пожалуй, будь у вас имя, я бы рискнул, хоть момент и неподходящий. Посмотрите, что у вас получается. Будто везде приписки. А вам бы для начала надо указать конкретный адрес, название завода. И потом, что за тип у вас директор? Такими делами ворочает, а с него как с гуся вода. Нетипично, вызывает не те мысли. Вы бы хоть сняли его в конце, ну, исключили бы хоть из партии.
   – Да, может, он и вовсе беспартийный, – наивно возразил Плешков.
   – Не придуривайтесь. Где это вы видели беспартийного директора?
   – Ничего я не выдумывал. Всё, как было в жизни, так и написал, – выложил свой козырь Плешков.
   – Не надо бездумно списывать с жизни. Литература – не копия. Только не нужно никакого гротеска, широких обобщений. Будьте скромнее. Держитесь фактов.
   – Придётся, – ничего не поняв, вздохнул Плешков. – Выбор как на выборах, через недельку-другую занесу.
   – Не расстраивайтесь, – по-отечески улыбнулся Красавский. – Лев Толстой, бывало, до ста раз переделывал.
   Ровно через неделю Плешков с замирающим сердцем и начисто перепечатанной рукописью снова входил в бывший будуар графини.
   – Всё переделал как договаривались. – Он положил рукопись на стол перед Красавским.
   Известный сатирик поморщился, как от зубной боли.
   – Извините, не до вас сейчас. Заходите после пленума. Сами не знаем, на каком свете.
   – А это когда? – наивно спросил Плешков, который и слыхом не слыхивал ни о каком пленуме.
   – Вы что, газет не читаете? Все только и говорят, – удивился Красавский. – А ещё хотите быть сатириком.
   Прошло три месяца. Дни сначала тянулись медленно, потом всё быстрей и быстрей, наконец замелькали как бабочки на лугу, и вот настал день, когда замирающий от робости Плешков вновь явился пред очи заведующего отделом сатиры.
   – Как вы теперь находите мой рассказик, Игорь Максимович? – Плешков старался казаться безразличным, но замирающий голос выдавал его с головой.
   – Прочел. Плохо. Робко. Мелко. Читаете газеты? Видите, какие дела кругом творятся? А у вас какой-то частный факт. Нам сейчас не факты нужны, фактов и без вас достаточно. Гротеск нужен, обобщения, сенсации. Не может сатира плестись в хвосте у фактов. Если вы напишете, что завод существует только на бумаге, кого вы этим теперь удивите? А вот если целая отрасль бумажная, это ещё, может быть, пойдёт. Понимаете, проблемность нужна, масштабы, чтобы ум за разум.
   – Понял! – восторженно вскричал Плешков. – Так я через недельку.
   Промелькнула неделя, потом ещё одна. Плешков, радостно изумляясь собственной храбрости, увеличил масштабы приписок сначала в пять раз, потом в десять, потом в пятнадцать и, наконец, в сто. Завод у него из настоящего превратился в бумажный, за ним исчезла целая отрасль, потом, для большего правдоподобия, несуществующая отрасль перешла на стопроцентный выпуск брака.
   И вот он снова перед Красавским.
   – Ну как, отправили под суд ворюгу-директора? – весело поинтересовался тот. – Так, хорошо, завода, оказывается, не было в природе. А брак у вас тогда откуда? От непорочного зачатия? Ну ничего, ничего, это сейчас не главное. Главное, чтобы покрепче.
   Красавский закончил чтение и повернулся к застывшему в радостном томлении Плешкову.
   – Молодец, хорошо. Возьмём прямо в номер.
   Он вскочил, бодрым шагом прошёлся по кабинету, заговорил помолодевшим голосом:
   – Эх, завидую я вам. Молодость. А моя на что ушла? На войну с управдомами, с алиментщиками. А сейчас…
   Красавский хотел ещё что-то сказать, но тут на столе у него затрезвонил телефон. Звонок был начальственный, важный.
   По сразу оробевшему, заискивающему голосу и напряжённому лицу Красавского Плешков понял, что звонил главный. Он сделал вид, что разговор его совершенно не интересует, и стал рассматривать обваливающихся амуров на потолке.
   – Ясно… понятно… чего-нибудь горяченького… постараюсь… обязательно… не сомневайтесь, Геннадий Иванович, – время от времени поддакивал в трубку Красавский, и с каждым его словом сердце Плешкова замирало всё сильнее. Каким-то шестым чувством он догадался, что стал свидетелем чего-то необычайно важного, даже исторического, и что это что-то имеет к нему самое непосредственное отношение.
   Плешков снова начал рассматривать амуров. Он вдруг припомнил, что в этой самой комнате в графинины времена давал свои сеансы знаменитый Калиостро. На мгновение Плешков закрыл глаза и представил, что он – Калиостро. Попробовал бы тогда отбиться Красавский. Плешков написал бы сразу пять вариантов и выкладывал бы нужный в самый подходящий момент. А ещё лучше, пожалуй, научиться гадать по вчерашней газете или, как экстрасенс, улавливать сверхслабые теле– и радиосигналы.
   Наконец Красавский нерешительно опустил замолкнувшую телефонную трубку на рычаг, откинул свалившиеся на лоб волосы и вытер вспотевшее лицо.
   – Фу-ты ну-ты, – отдуваясь, пожаловался он, – срочно велено чего-нибудь жареного. Как там у вас с этим жуликом-директором? Под суд идёт?
   – Ага, под суд, – ничего не подозревая, ответил Плешков.
   – Никуда это не годится. Скучно и пошло. Вы просто не знаете, что с ним сделать. Разве это критика? Где у вас гротеск?
   И вдруг его осенило. Он хлопнул себя по лбу и, словно Архимед, вскричал «эврика».
   – А что, если директора не под суд, а произвести в министры? – Красавский возбуждённо захлопал в ладоши. – Ведь это же гениально, а? Идите и пишите.
   Окрылённый его дерзостью, Плешков, не чуя под собой ног, кинулся домой. За спиной у него словно крылья выросли – он теперь казался себе слетевшим с потолка амуром. Только стрелы у него были не любовные, а настоящие, сатирические…
   Несколько дней прошло в муках. Но вот рассказ снова был готов, и радостный Плешков в последний раз предстал перед богом Саваофом.
   – Ну и разделал я их. В пух и прах. Будут знать, что такое настоящая сатира!
   – Кого разделали? – мрачно поинтересовался Красавский.
   – Как кого? Очковтирателя-министра. Да вы же сами велели.
   – Вы что, совсем с ума сошли? – неожиданно взревел Красавский. – Вы хоть понимаете, что вы пишете? Что со всеми происходит? Мало вам, что сняли редактора? Теперь и меня хотите погубить вместе с отделом сатиры? Что я вам сделал? Писали бы лучше про управдомов.
   – Хорошо. Сделаю. Занесу через недельку, – уныло согласился Плешков и робко попятился к двери.

   1989 г.



   Сотрясатель
   (рассказ)

   – Отличная получилась статья. Смелая, энергичная, решительная. – Виктор Николаевич даже руки потер от удовольствия. – Представляю, какой выйдет фурор. Скромняга Виктор Николаевич – и вдруг такое. Ниспровержение основ. Сразу, конечно, спросят: «Как ты решился? Как не испугался? Это ведь вызов».
   Ну и что, вызов так вызов. А собственно, почему вызов? И с каких это пор я должен уклоняться от социально важных, можно сказать, общечеловеческих проблем? Я ведь гражданин, в конце концов, и ничто человеческое мне не чуждо.
   А что, если в самом деле слишком смело? Могут ведь испугаться, не решатся напечатать. Ведь как у нас? Полно перестраховщиков кругом. Тени своей боятся.
   Может быть, лучше сначала к нашему директору пойти? Попросить его визу на всякий случай. А то и в самом деле как бы чего не вышло. А если не подпишет? Побоится взять на себя ответственность. Зачем ему? Над ним не каплет, и ладно. Что ему человечество, принципы, прогресс? Пустой звук. Ему бы только в кресле своём удержаться. Трус, ретроград, перестраховщик.
   Он не станет, а мне что, больше всех нужно? И общественное мнение, конечно, ещё не созрело. Оно всегда созревает слишком медленно. Новые идеи, смелые доказательства, нетривиальное мышление – это ведь мало кому доступно.
   Нет, конечно, побоятся напечатать. Тут и сомневаться нечего. Кто сейчас станет из-за идеи рисковать головой? Может, лучше уж самому исправить? В самом деле, к чему весь этот вызов, эта ненужная категоричность? Стоит ли так смело спорить с мнением маститых ученых? Виктор Николаевич решительно перечеркнул фразу «Нельзя согласиться с мнением некоторых ученых, что сосание соски не только бесполезно, но и вредно».
   Потом глубоко задумался, скорбно взглянул на исписанные листы бумаги, тяжело вздохнул и написал: «Остаётся только согласиться с мнением видных ученых, что сосание соски не только бесполезно, но и вредно».

   1986 г.