-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Эдгар Аллан По
|
|  Похищенное письмо
 -------

   Эдгар Аллан По
   Похищенное письмо


   Nil sapientiae odiosius acumine nimio [1 - Для мудрости нет ничего ненавистнее мудрствования (лат.).].
 Сенека

    [2 - © Перевод. Н. Демурова, 2002.]
   Как-то вечером в Париже, осенью 18.. года, вскоре после наступления темноты я сидел со своим другом С. – Огюстом Дюпеном в его тихой небольшой библиотеке, или, вернее, в хранилище для книг au troisième № 33 Rue Dunôt Faubourg St. Germain [3 - В Сен-Жерменском предместье, на улице Дюно, 33, четвертый этаж (фр.).] и, прислушиваясь к завыванию ветра на дворе, услаждал свою душу размышлениями и пенковой трубкой. Битый час мы хранили молчание, всецело погруженные, как показалось бы случайному наблюдателю, в созерцание причудливых облаков дыма, наполнивших комнату. Что до меня, однако, то мысли мои были заняты некоторыми событиями, о которых мы беседовали ранее в тот вечер, – я имею в виду историю на улице Морг и тайну, связанную с убийством Мари Роже. Вот почему я невольно вздрогнул, когда дверь распахнулась и в комнату вошел наш старый знакомый, мосье Г., префект парижской полиции.
   Мы встретили его приветливо; хоть многое в нем заслуживало презрения, но человек он был презабавный, – к тому же мы не видели его несколько лет. Мы сумерничали, и Дюпен тут же встал, чтобы зажечь лампу, но снова уселся в свое кресло, когда Г. сказал, что пришел посоветоваться с нами, или, скорее, узнать мнение моего друга об одном служебном происшествии, причинившем ему немало неприятностей.
   – Если дело это требует размышления, – заметил Дюпен, задувая спичку, поднесенную было к фитилю, – лучше рассматривать его в темноте.
   – Еще одна из ваших странных затей, – заметил префект, имевший обыкновение называть «странным» все, что превышало его разумение, и окруженный, вследствие того, со всех сторон «странностями».
   – Совершенно верно, – сказал Дюпен, предложив гостю трубку и пододвинув ему удобное кресло.
   – Но что же случилось сейчас? – спросил я. – Надеюсь, больше никто никого не убивал?
   – Нет, нет, это история совсем иного рода. Конечно, дело это самое простое, и я не сомневаюсь, что мы вполне с ним справимся и сами. Но я подумал, что Дюпену интересно будет услышать подробности, потому что дело это странное до крайности.
   – Простое и странное? – повторил Дюпен.
   – Ну да, конечно… или, вернее, нет. По правде говоря, мы все весьма озадачены, ибо дело это такое простое, и все же оно ставит нас в тупик.
   – Возможно, именно эта простота и сбивает вас с толку, – заметил мой приятель.
   – Что за чепуха! – воскликнул префект, заливаясь громким смехом.
   – Возможно, тайна эта слишком прозрачна, – сказал Дюпен.
   – Господи помилуй! Нет, вы когда-нибудь слышали такое?
   – Слишком очевидна…
   – Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! Ох-хо-хо! – хохотал наш гость, веселясь от души. – Ах, Дюпен, вы меня уморите!
   – Но в чем же все-таки дело? – спросил я.
   – Да я вам расскажу, – отвечал префект с расстановкой, выпуская длинную, ровную струю дыма и устраиваясь поудобнее в кресле. – Расскажу в нескольких словах, но, прежде чем начать, мне хотелось бы предупредить вас, что дело это требует полнейшей тайны и что я наверняка потеряю свой пост, если станет известно, что я кому-то о нем поведал.
   – Продолжайте, – сказал я.
   – Или остановитесь, – сказал Дюпен.
   – Так вот, мне стало известно (заметьте, сведения эти идут из очень высокого источника, доступного только мне), что из королевских покоев похищен некий документ чрезвычайной важности. Похититель известен – сомнений здесь быть не может: его видели в момент похищения. Известно также, что документ все еще находится в его руках.
   – Откуда это известно? – спросил Дюпен.
   – Это явствует, – ответил префект, – из характера самого документа, равно как и из отсутствия неких результатов, которые бы непременно воспоследовали, если б похититель выпустил его из рук, вернее, если б он использовал его в целях, для которых оно было похищено.
   – Что вы имеете в виду? – спросил я.
   – Что ж, я рискну заметить, что документ этот дает его обладателю некую власть в некой области, в коей власть эта имеет огромную ценность.
   Префект любил выражаться дипломатически.
   – И все же я не понимаю, – сказал Дюпен.
   – Не понимаете? Гм… предъявление этого документа третьему лицу, которого мы оставим безымянным, затронет честь одной особы чрезвычайно высокого рода. Обстоятельство это дает обладателю документа определенную власть над высокочтимой особой, спокойствие и честь которой он подвергает опасности.
   – Но эта власть, – вмешался я, – будет зависеть от того, известно ли похитителю, что он известен пострадавшей. Кто же осмелится…
   – Вор, – сказал Г., – это министр Д., который осмелится на все, достойное и недостойное мужчины. Способ похищения был столь же хитроумен, сколь смел. Документ, о котором идет речь (откровенно говоря, это письмо), был получен пострадавшей, когда она находилась одна в королевском boudoir. За чтением этого письма ее застало второе высокородное лицо, от которого в особенности ей хотелось его скрыть. Она попыталась сунуть письмо в ящик, но не успела и была вынуждена положить его на стол. Адресом, правда, оно лежало вверх, и, так как текст письма был таким образом скрыт, оно не обратило на себя внимания. В эту минуту входит министр Д. Его острый взгляд мгновенно замечает письмо, он узнает руку, надписавшую адрес, видит замешательство особы, которой оно адресовано, и угадывает ее тайну. После короткого делового разговора, который, как всегда, он заканчивает очень быстро, он вынимает письмо, весьма похожее на то, о котором идет речь, развертывает, делает вид, что читает его, а затем кладет рядом с первым, потом снова минут пятнадцать беседует о делах государственных. Наконец, уходя, забирает со стола письмо, ему никак не принадлежащее. Законная его владелица все видит, но, конечно, не смеет ничего сказать в присутствии третьего лица, стоящего рядом. А министр удаляется, оставив на столе собственное письмо самого пустого содержания.
   – Вот вам условие, – сказал мне Дюпен, – необходимое, как вы говорили, для полноты власти: вор знает, что потерпевшей известно, кто является вором.
   – Да, – заметил префект, – вот уже несколько месяцев, как вор злоупотребляет полученной властью в весьма опасных политических целях. Потерпевшая особа с каждым днем все более убеждается в необходимости получить письмо обратно. Но, конечно, это невозможно сделать открыто. В конце концов, в отчаянии она передала это дело мне.
   – Само собой разумеется, – сказал Дюпен, окутываясь клубами дыма. – Более мудрого агента нельзя, я думаю, ни найти, ни желать.
   – Вы мне льстите, – отвечал префект. – Впрочем, возможно, что такое мнение и существует.
   – Очевидно, письмо, – сказал я, – как вы сами заметили, все еще у министра, ибо обладание письмом, а не его использование, дает министру власть. С использованием письма эта власть пропадет.
   – Совершенно верно, – согласился Г., – из этого я и исходил. Прежде всего я позаботился о том, чтобы произвести тщательнейший обыск в особняке, где живет министр. Основная трудность заключалась здесь в том, чтобы провести его без ведома министра. Помимо всего прочего, меня предупредили, что опасность будет особенно велика, если мы дадим ему повод заподозрить нас.
   – Но, – сказал я, – вы ведь достаточно au fait [4 - Опытны (фр.).] в такого рода поисках. Парижская полиция не раз этим занималась.
   – Безусловно, поэтому-то я и не терял надежды. К тому же привычки министра давали мне большое преимущество. Нередко он не возвращается домой до утра. Слуг у него совсем не много. Спят они довольно далеко от комнат своего господина и, так как большинство из них из Неаполя, их нетрудно напоить. Как вы знаете, у меня есть ключи, с помощью которых можно открыть любые двери в Париже. Вот уже три месяца, как я провожу чуть не каждую ночь в особняке Д. и лично руковожу поисками. Тут замешана моя честь, к тому же, сказать вам по правде, награда обещана огромная. Вот почему я не бросал поисков до тех пор, пока не убедился, что вор не уступает мне в хитрости. Готов поручиться, что я заглянул во все углы, во все тайники, где только можно было спрятать этот документ.
   – Но разве нельзя предположить, – заметил я, – что письмо, хоть и находится у министра, в чем, по-видимому, сомневаться не приходится, спрятано где-либо в ином месте.
   – Вряд ли это возможно, – сказал Дюпен. – Положение дел при дворе сейчас таково, что письмо должно всегда находиться под рукой, чтобы его можно было предъявить в любую минуту. В этом особый смысл тех интриг, в которых, как известно, замешан министр, и это для него не менее важно, чем то, что письмо находится у него.
   – Как вы сказали? Чтобы его можно было предъявить? – спросил я.
   – Вы хотите сказать, уничтожить, – сказал Дюпен.
   – Совершенно верно, – заметил я. – Тогда, конечно, письмо у него в доме. Вряд ли министр носит его с собой – об этом и говорить нечего.
   – Это совершенно исключено, – сказал префект. – Дважды его останавливали – будто бы грабители – и тщательным образом обыскивали. Я сам при этом присутствовал.
   – Вы могли бы этого и не делать, – заметил Дюпен. – Ведь Д., насколько я понимаю, не так уж глуп и, конечно, ждал таких нападений. Это в порядке вещей.
   – Не так уж глуп? – сказал Г. – Да ведь он поэт, а от поэта до глупца рукой подать.
   – Совершенно верно, – заметил Дюпен, задумчиво выпуская из своей трубки клубы дыма, – хоть я и сам когда-то грешил рифмоплетством.
   – Может быть, вы расскажете об обыске подробнее? – предложил я.
   – Что ж, торопиться нам было некуда, мы обыскали буквально все. Опыт у меня в этих делах огромный. Я осмотрел весь дом, комнату за комнатой, положив неделю на каждую, – конечно, искали мы только по ночам. Сначала мы изучили мебель в каждой из комнат. Мы заглянули во все ящики, – вы, вероятно, знаете, что для хорошего агента «тайников» не существует. «Тайник» при обыске пропустит только олух. Это же так просто. У каждого шкафа есть определенная вместимость, определенный объем – их следует проверить. К тому же правила у нас разработаны весьма подробно. Тут мы и волоска бы не проглядели. После шкафов и секретеров мы принялись за кресла. Сиденья мы протыкали длинными тонкими иглами – вам приходилось видеть, как я ими действую. Со столов мы снимали верхнюю доску.
   – Зачем?
   – Подчас, желая что-нибудь спрятать, снимают со стола или иной мебели такого рода верхнюю доску, выдалбливают в ножке углубление, прячут туда предмет, а потом снова кладут верх на место. В тех же целях используют и ножки кроватей или подпорки балдахинов – в верхней их части или нижней.
   – А разве нельзя определить пустоту простукиванием? – спросил я.
   – Нет, если, спрятав туда предмет, ее заложили ватой. К тому же нам приходилось работать бесшумно.
   – Но ведь нельзя же снять все доски, разобрать на части всю мебель, в которой легко сделать такой тайник! Письмо легко скатать в тоненькую трубочку, не толще вязальной спицы, и вставить – ну, хотя бы в перекладину кресла. Вы ведь не разбирали на части все кресла?
   – Нет, если, спрятав туда предмет, ее заложили ватой. К тому же мы осмотрели перекладины во всех креслах в особняке, мало того, – все стыки во всей прочей мебели. Будь там хоть малейшие следы недавнего вмешательства, мы бы тотчас заметили. Соринка и та была бы видна, словно большое яблоко. Любая трещинка в клее, любая царапинка в стыках не ускользнули б от нашего взгляда.
   – Вы, конечно, осмотрели зеркала между рамами и стеклом, перетрясли постели и постельное белье, а также ковры и шторы?
   – Разумеется. Покончив с мебелью, мы принялись за дом. Мы разделили всю его площадь на квадраты и пронумеровали их, чтобы не пропустить ни одного; а потом дюйм за дюймом осмотрели с лупой, как и раньше, весь особняк, а также два прилегающих к нему дома.
   – Два прилегающих дома! – воскликнул я. – Однако пришлось же вам потрудиться!
   – Да, но награда предложена баснословная.
   – Вы не забыли об участках при домах?
   – Они вымощены брусчаткой. Хлопот тут было сравнительно немного. Мы изучили мох меж камнями – он был нетронут.
   – Вы перебрали, очевидно, бумаги Д. и книги в его библиотеке?
   – Безусловно. Мы заглянули во все конверты и папки; книги мы не просто перетрясли, как это делают некоторые полицейские, мы перелистали по листику все тома. Мы измерили с точностью до миллиметра толщину каждого переплета и необычайно придирчиво осмотрели их с лупой. Если бы переплет обнаружил следы недавних изменений, это не избежало бы нашего внимания. Пять-шесть томов, только что принесенных от переплетчика, мы осторожно исследовали длинными иглами в продольном направлении.
   – Вы изучили полы под коврами?
   – Несомненно. Мы сняли все ковры и осмотрели с лупой половицы.
   – Обои на стенах?
   – Да.
   – Вы заглянули в подвалы?
   – Конечно.
   – Значит, – сказал я, – вы допустили просчет, и письма, вопреки вашим предположениям, в его комнатах нет.
   – Боюсь, что вы правы, – сказал префект. – Скажите, Дюпен, что бы вы мне посоветовали?
   – Снова тщательно все обыскать.
   – В этом нет никакой нужды, – отвечал Г. – Я головой ручаюсь, что письма в особняке нет.
   – Больше мне вам посоветовать нечего, – сказал Дюпен. – У вас, разумеется, есть точное описание письма.
   – Ну конечно! – Тут префект вынул памятную книжку и прочел подробнейшее описание внутреннего и особливо внешнего вида пропавшего документа. Закончив чтение, он вскоре и удалился в таком подавленном настроении, в каком мне не доводилось еще видеть нашего доброго знакомца.
   Месяц спустя он снова нанес нам визит, застав нас все за тем же занятием. Он выбрал трубку и кресло и завел речь о всяких пустяках. Наконец я сказал:
   – Послушайте, Г., а как же похищенное письмо? Вы, верно, согласились в конце концов, что нашего министра не перехитрить?
   – Да, черт бы его побрал! Я все же повторил обыск, как предлагал Дюпен, – напрасные старания! Впрочем, я так и думал.
   – А какая, вы говорите, предложена награда? – спросил Дюпен.
   – О-о, очень большая – очень щедрая награда – мне не хотелось бы называть точную сумму… Скажу лишь одно: я лично готов выдать чек на пятьдесят тысяч франков тому, кто доставит мне это письмо. С каждым днем необходимость найти его становится все настоятельнее. На днях награда была удвоена. Но будь она даже утроена, я все равно не мог бы сделать больше.
   – Ну, знаете, – протянул Дюпен, попыхивая трубкой. – По правде… говоря, Г…..вы же не исчерпали… всех возможностей в этом деле. Вы могли бы… по-моему, еще кое-что… сделать, а?
   – Но как? Каким образом?
   – Что ж… пф-ф-ф! пф-ф-ф!.. вы могли бы… пф-ф-ф! обратиться к кому-либо за советом. Помните историю, которую рассказывают про Абернети?
   – Нет, пропади он пропадом!
   – Конечно, пусть себе пропадает. Только однажды некий богатый скупец задумал получить от Абернети консультацию даром. Заведя для этой цели общий разговор в одном частном обществе, он поведал своему врачу о болезни какого-то вымышленного лица. «Предположим, – сказал скупой, – что симптомы у него такие-то. Скажите, доктор, что бы вы посоветовали ему предпринять?» – «Предпринять?! – сказал Абернети. – Предпринять?! Обратиться к врачу, разумеется!».
   – Но, – возразил префект, слегка смутившись, – я именно и хочу просить совета и готов за него заплатить. Я действительно дам пятьдесят тысяч франков тому, кто поможет мне в этом деле.
   – В таком случае, – произнес Дюпен, открывая ящик стола и вынимая оттуда чековую книжку, – вы можете выписать чек на упомянутую сумму мне. Когда он будет подписан, я передам вам письмо.
   Я был потрясен. У префекта вид был такой, будто земля вдруг разверзлась у него под ногами. Несколько минут он оставался нем и недвижим, очевидно, не веря собственным ушам, – рот у него был открыт, глаза, казалось, выступили из своих орбит; затем, верно опомнившись, он схватил перо и, то и дело останавливаясь и глядя в пространство, выписал чек на пятьдесят тысяч франков, подписал его и подал через стол Дюпену. Последний внимательно проверил чек и положил в бумажник, после чего отомкнул ecritoire [5 - Здесь: настольный письменный прибор в футляре (фр.).], вынул оттуда письмо и передал его префекту. Тот схватил его вне себя от радости, развернул дрожащими руками, торопливо пробежал, рванулся к двери, остановился и, наконец, махнув рукой на все приличия, ринулся вон, так и не произнеся ни звука с той минуты, как Дюпен попросил его выписать чек.
   Когда мы остались вдвоем, мой друг снизошел до объяснений.
   – Парижские полицейские, – сказал он, – по-своему очень способные люди. Они настойчивы, изобретательны, хитры и знают до тонкости все, что от них требуется по долгу службы. Вот почему, когда Г. описал нам, как он производил обыск в особняке Д., я ни минуты не сомневался в том, что сделано это самым удовлетворительным образом, – насколько это вообще в его силах.
   – Насколько это вообще в его силах?
   – Да, – сказал Дюпен. – Метод обследования был в своем роде превосходен, да и осуществлялся наилучшим образом. Будь письмо в круге их поисков, эти молодцы, безусловно, его бы обнаружили.
   Я только рассмеялся, но Дюпен, по-видимому, был совершенно серьезен.
   – Да, метод был по-своему хорош, исполнение еще того лучше, – единственный недостаток заключался в том, что он неприменим в данном случае и к данному человеку. У префекта есть ряд чрезвычайно хитроумных приемов, некое подобие прокрустова ложа, в которое он старается втиснуть все свои замыслы. Однако он то и дело попадает впросак – забирая то слишком глубоко, то слишком мелко, так что нередко любой мальчишка проявит больше сообразительности, чем он. Я знал одного такого школьника, который в свои восемь лет вызывал всеобщее восхищение искусством играть в «чет и нечет». Игра эта очень проста, играют в нее камешками. Один игрок зажимает в руке несколько штук, а второй должен угадать, четное там число или нечетное. Если угадает, значит, выиграл камешек, если же нет – проиграл. Мальчик, о котором я говорю, обыгрывал всех в школе. Разумеется, у него был некий принцип, основанный на наблюдении и оценке сообразительности своих противников. Скажем, играет с ним совершенный простофиля, зажал в кулак камешки и спрашивает: «Чет или нечет?» Наш школьник говорит: «Нечет» и проигрывает, зато во второй раз он выигрывает, ибо тут он размышляет так: «У этого простофили в первый раз был чет, а хитрости у него как раз настолько, чтобы во второй раз взять нечет. Скажу-ка я «нечет». Он говорит «нечет» – и выигрывает. Ну а с простофилей рангом выше он рассуждает так: «Этот голубчик помнит, что в первый раз я сказал «нечет». Значит, во второй раз ему захочется, как и первому, попросту заменить «нечет» на «чет», но тут он решит, что это слишком просто и остановится, как и в первый раз, на «чете». Скажу-ка я «чет». Говорит «чет» – и выигрывает. Так вот, способ мышления у школьника, которого товарищи прозвали «счастливчик», что это в конечном счете такое?
   – Всего-навсего, – сказал я, – отождествление своего интеллекта с интеллектом противника.
   – Безусловно, – сказал Дюпен. – Когда я спросил своего школьника, каким образом он достигает столь полного отождествления, в чем, собственно, и кроется его успех, он сказал мне следующее: «Когда я хочу узнать, насколько умен или глуп, насколько добр или зол мой партнер и что он при этом думает, я стараюсь придать своему лицу такое же, как у него, выражение, а потом жду, какие у меня при этом появятся мысли и чувства». Принцип моего школьника лежит в основе всей мнимой мудрости, которую приписывают Ларошфуко и Лабрюйеру, Макиавелли и Кампанелле.
   – А отождествление своего интеллекта с интеллектом противника, – сказал я, – зависит, если я правильно вас понял, от точности оценки интеллекта противника.
   – В практическом смысле – да, – отвечал Дюпен. – Префект и его приспешники ошибаются столь часто потому, что, во-первых, не умеют отождествлять, а во-вторых, плохо понимают или вовсе не понимают интеллект того, с кем имеют дело. Они размышляют лишь о том, что им самим кажется хитростью, и в поисках спрятанного берут во внимание лишь те способы, к которым прибегли бы сами. Они правы в одном – их собственная хитрость есть точное воспроизведение хитрости и изобретательности большинства, но если хитрость отдельного преступника не совпадает по своему характеру с их хитростью, они попадают в тупик. Это всегда случается, когда она выше их собственной, а часто и тогда, когда она ниже. Принцип у них всегда неизменен; побуждаемые в лучшем случае необычайной срочностью или неслыханной наградой, они лишь усиливают, доводят до крайности свои обычные практические приемы, однако в принципе ничего в них не меняют. Скажем, в случае с Д. – изменили они хоть на йоту принцип своих действий? Что значат все эти сверления, протыкания, выстукивания, разглядывания с лупой и деления площади на квадратные дюймы, и нумерация этих квадратов, – что все это такое, как не доведение до крайности одного-единственного принципа или совокупности принципов расследования, которые опираются на одну-единственную совокупность представлений о человеческой хитрости, к которой после долгих лет службы пришел префект? Разве вы не видите, для него само собой разумеется, что все станут прятать письмо если не в ножке кресла, то по крайней мере в каком-нибудь углу или щели от глаз подальше, следуя тому же ходу мысли, по которому человек прячет письмо в ножке кресла? И разве не видите вы также, что такие recherches [6 - Изысканные (фр.).] потайные места пригодны лишь для заурядных случаев и прибегают к ним лишь люди ума заурядного, ибо во всех случаях сокрытия, когда предметом распоряжаются таким recherche способом, способ этот прежде всего напрашивается на ум и таким образом успех поисков зависит не от проницательности, а всего лишь от усердия, терпения и настойчивости, а там, где случай значителен или, что в глазах блюстителя закона то же, где награда велика, все эти свойства никогда не подводили? Теперь вы понимаете, что я имел в виду, говоря, что находись похищенное письмо в сфере поисков префекта, другими словами, совпадай принципы похитившего с принципами префекта, найти его не составило бы большого труда. Этого, однако, не случилось, и префект совершенно растерялся; конечная причина его поражения кроется в том, что он предположил, будто министр – глупец, ибо он приобрел известность как поэт. Все глупцы – поэты, это префект знает инстинктивно и, сделав отсюда вывод, что все поэты – глупцы, он совершил обычную ошибку non distributio medii [7 - Нерасчленение среднего (лат.).].
   – Но разве поэт – это министр? – спросил я. – Я знаю, что их два брата, и оба приобрели известность своими сочинениями. Министр, насколько я помню, написал ученый труд о дифференциальном исчислении. Он математик, а не поэт.
   – Вы ошибаетесь. Я хорошо его знаю – он и то и другое. Как математик и поэт он должен рассуждать хорошо; будь он только математиком, он не умел бы рассуждать вовсе и находился бы таким образом во власти префекта.
   – Вы удивляете меня своими рассуждениями, – сказал я, – которые противоречат общепринятому мнению. Не хотите же вы зачеркнуть прекрасно усвоенную мудрость веков: математический ум всегда считался умом par excellence [8 - В истинном значении этого слова (фр.).].
   – Il у a а parier, – отвечал Дюпен, цитируя Шамфора, – que toute idee publique, toute convention reçue est une sottise, car elle a convenu au plus grand nombre [9 - Можно побиться об заклад, что любое ходячее мнение, любая общепризнанная условность глупы, ибо понравились большинству (фр.).]. Математики, в этом я с вами согласен, много потрудились, чтобы сделать всеобщим заблуждение, о котором вы говорите и которое тем не менее остается заблуждением, как его ни выдавай за правду. С усердием, достойным лучшего применения, они ввели, скажем, термин «анализ» в применении к алгебре. Виновники именно этого превратного толкования – французы, но если термин имеет какое-то значение, если слова получают какой-то смысл от употребления, то «анализ» так же означает «алгебру», как латинское «ambitus» [10 - Хождение вокруг, обхаживание (лат.).] – «амбицию», «religio» [11 - Совестливость (лат.).] – «религию» или «homines honesti» [12 - Честные люди (лат.).] – «порядочных людей».
   – Кое-кто из парижских алгебраистов вам этого не простит, – сказал я. – Впрочем, продолжайте.
   – Я подвергаю сомнению годность, а следовательно, и ценность того разума, который культивируется в любом специфическом виде, кроме абстрактно логического. Особому сомнению я подвергаю разум, взращенный на математических штудиях. Математика – это наука о форме и количестве, математический ум – это всего лишь логика в приложении к наблюдениям над формой и количеством. Величайшее заблуждение состоит в том, что мы предполагаем, будто законы науки, которая зовется чистой алгеброй, суть законы абстрактные, или всеобщие. Заблуждение это настолько чудовищно, что я никак не могу понять, каким образом оно стало универсальным. Математические аксиомы не обладают всеобщей истинностью. То, что справедливо для науки об отношениях – для формы и количества, зачастую оказывается чудовищным вздором в применении, скажем, к морали. В этой области обычно оказывается, что сумма частей не равняется целому. В химии эта аксиома также неверна. Неверна она и для определения мотива действия, ибо два мотива каждый известной побудительной силы при сложении совсем не обязательно приобретают силу, равную сумме слагаемых. Существует множество других математических истин, которые являются истинами лишь в пределах науки об отношениях. Но математик по привычке исходит из этих истин, имеющих известный предел, как если бы они имели всеобщее и безусловное применение, – впрочем, так полагает весь свет. Брайант в своей весьма ученой «Мифологии» упоминает аналогичный источник заблуждений, говоря, что «хотя в языческие мифы никто не верит, все же мы постоянно забываем об этом и делаем из них выводы, как если бы они реально существовали». Алгебраисты, однако, будучи сами язычниками, верят в «языческие басни» и делают отсюда выводы не столько из забывчивости, сколько из необъяснимого умопомрачения. Короче, мне так и не встретился ни один математик, на которого можно было бы положиться за пределами совпадающих корней, ни один, который не верил бы втайне в один догмат: что х² + рх всегда абсолютно и безусловно равняется q. Попробуйте скажите кому-нибудь из этих господ, что, как вы полагаете, бывают случаи, когда х² + рх не совсем равняется q. Разъясните ему, что вы имеете в виду, а потом бегите без оглядки, ибо он, безусловно, постарается сбить вас с ног.
   В ответ на это я только рассмеялся, а Дюпен продолжал:
   – Я хочу сказать, что если б министр был всего лишь математиком, префекту не пришлось бы выписывать мне чек. Однако я знал, что он и математик, и поэт, а потому применил к нему систему измерений, достойную его масштаба, учитывая при этом окружающие его обстоятельства. Знал я также, что он придворный и к тому же смелый intrigant [13 - Интриган (фр.).]. Такой человек, размышлял я, конечно, не может не знать обычных методов блюстителей закона. И, конечно, он не мог не предвидеть – события показали, что он действительно их предвидел, – совершенных на него нападений. Разумеется, он предусмотрел, размышлял я, тайные обыски в его комнатах. Частые ночные отлучки, которые так радовали префекта, вселяя в него надежду на успех, я считал всего лишь уловками, рассчитанными на то, чтобы дать полицейским возможность устроить тщательный обыск и тем скорее навести их на мысль, к которой Г. в конце концов и пришел, а именно, что письма в особняке нет. Я чувствовал, что вся цепь этих рассуждений, которые я так подробно сейчас вам излагаю и которых в своих поисках неизменно держатся блюстители закона, я чувствовал, что вся цепь этих рассуждений не могла не прийти в голову министру. Это неизбежно должно было привести к тому, что он с презрением отверг все обычные тайники. У него хватит ума, размышлял я, заметить, что для префекта с его иглами, лупами и буравами самое хитроумное, самое потайное место в его особняке будет открыто, словно самый обычный шкаф. Словом, я видел, что ходом событий он вынужден будет искать спасения в простоте, даже если не склонится к нему одним уморассуждением. Вероятно, вы помните, как безудержно хохотал префект, когда при первом нашем свидании я предположил, что тайна эта, как ни странно, потому-то, возможно, и доставляет ему столько хлопот, что она так необычайно проста и очевидна?
   – Как же, – сказал я, – помню, как он развеселился. Я думал, с ним удар случится от смеха.
   – Материальный мир, – продолжал Дюпен, – изобилует полнейшими аналогиями миру духовному; вот почему риторическая догма, что сравнение или метафора могут не только украсить описание, но и усилить доказательство, приобретает вид достоверности. Принцип vis inertiae [14 - Сила инерции (лат.).], к примеру, видно, одинаков как в физике, так и в метафизике. Если в первой мы справедливо замечаем, что большее тело труднее привести в движение, чем меньшее, и что возникающий при этом momentum [15 - Импульс (лат.).] соразмерен этой трудности, то не менее справедливо и то, что в последней интеллекты большей способности или силы, хоть они и более могучи, и постоянней, и значительней в своем движении, чем интеллекты дюжинные, все же сдвинуть труднее, и на первых порах они полны смущения и неуверенности. И вот еще – вы когда-нибудь замечали, какая из уличных вывесок более всего привлекает внимание?
   – Никогда об этом не думал, – сказал я.
   – Существует игра в загадки, – продолжал Дюпен, – в нее играют над картой. Одна сторона загадывает слово – название города, реки, государства или империи, – в общем, любое слово из тех, что напечатаны на пестрой и разнокалиберной поверхности карты, другая должна его отгадать. Новичок обычно старается сбить противников с толку, задумывая названия, напечатанные самым мелким шрифтом, но игрок опытный выбирает слова, которые крупными литерами тянутся через всю карту. Эти слова, так же как вывески и объявления, написанные слишком крупно, ускользают от нашего внимания именно потому, что они слишком на виду. Физическая слепота здесь в точности соответствует духовной, вследствие которой ум отказывается замечать то, что слишком явно и очевидно. Но все это, разумеется, выше или ниже понимания префекта. Он ни разу не задумался над тем, что не исключено, а скорее даже – вполне возможно, что министр положил письмо прямо у всех под носом, полагая, что это наилучший способ помешать кое-кому его обнаружить.
   Однако, чем больше я размышлял над блистательной, безрассудной, безоглядной изобретательностью Д., над тем, что документ, если он хочет им воспользоваться, должен всегда быть у него под рукой, и над результатами обыска, показавшими как нельзя яснее, что в обычной сфере поисков этого достойного чиновника письма не было, тем более я убеждался, что для того, чтобы спрятать письмо, министр прибегнул к простому и остроумному способу – он отказался от всяких попыток его спрятать.
   Придя к этому выводу, я обзавелся зелеными очками и в одно прекрасное утро зашел – совершенно случайно, конечно, – в особняк к нашему министру. Я застал Д. дома, он зевал, скучал, слонялся по комнатам и, как всегда, уверял, что умирает от ennui [16 - Скука (фр.).]. Я не знаю человека энергичнее, но таким он бывает, только когда никто его не видит.
   Не желая ему уступить, я посетовал на слабость зрения и принялся оплакивать необходимость носить очки, под прикрытием которых меж тем я осторожно и внимательно осматривал кабинет, делая вид, что занят исключительно разговором со своим хозяином.
   Особое внимание я обратил на огромный письменный стол, возле которого он сидел и на котором в беспорядке лежали всевозможные письма, бумаги, какие-то музыкальные инструменты и несколько книг. Но как я ни смотрел, я не обнаружил здесь ничего особенно подозрительного.
   Наконец, в который раз окидывая взглядом комнату, я заметил картонное саше для визитных карточек с дешевой отделкой и грязной голубой лентой, которое небрежно болталось на бронзовой ручке чуть пониже каминной полки. В саше, в котором было три или четыре отделения, лежали пять-шесть карточек и одинокое письмо. Последнее было порядком захватано и измято. Оно было разорвано чуть не пополам, словно поначалу его хотели вовсе разорвать за ненадобностью, а потом передумали и бросили так. На нем красовалась огромная черная печать с монограммой Д., адрес на нем был написан мелким женским почерком, к тому же и адресовано оно было Д., то есть самому министру. Его небрежно и даже, казалось, презрительно сунули в одно из верхних отделений саше.
   Как только я увидел это письмо, я тотчас решил, что его-то я и ищу. Конечно, выглядело оно совсем иначе, чем то, подробное описание которого читал нам префект. На этом письме стояла огромная черная печать с монограммой Д., на том – небольшая красная с гербом герцога С. Адресовано это письмо было Д. мелким женским почерком, там же на конверте стояло имя некой августейшей особы, выведенное смело и размашисто; лишь размером они походили одно на другое. Но нарочитость этого контраста, которая была чрезмерной; грязь; захватанный, рваный вид, столь явно противоречащий истинным привычкам Д. к методичности и заставляющий предположить некий умысел; желание убедить в полной никчемности этого документа; все это, равно как и то, что лежал он на самом виду, будто для того, чтобы любой посетитель мог его видеть, что полностью отвечало выводам, к которым я пришел ранее, – все это, повторяю, весьма способно было навести на подозрение того, кто явился сюда, весьма к подозрению склонным.
   Я, как мог, затянул свой визит и, не прерывая оживленнейшей беседы с министром на тему, которая, как я знал, всегда его занимала и волновала, сосредоточил все свое внимание на письме. Хорошенько рассмотрев его, я постарался запомнить до мелочей его вид и положение и неожиданно сделал открытие, уничтожившее последние мои сомнения. Разглядывая края письма, я заметил, что они были смяты больше, чем, строго говоря, то было необходимо. Так выглядит плотная бумага, если ее сложить, прижав прессом, а потом развернуть и сложить по тем же сгибам в обратную сторону. Этого открытия было достаточно. Мне стало ясно, что письмо вывернули, словно перчатку, наизнанку, написав на нем новый адрес и заново запечатав. Я простился с министром и ушел, оставив на столе золотую табакерку.
   На следующее утро я зашел за табакеркой, и мы с увлечением продолжили нашу беседу. В разгар нашего разговора прямо под окнами раздался громкий, словно из пистолета, выстрел, затем громкие крики и вопли перепуганной толпы. Д. кинулся к окну, распахнул его и выглянул наружу. Я же подошел к саше, вынул письмо, положил его в карман, заменив его facsimile [17 - Точное воспроизведение документа (фр.).] (внешнего вида, конечно), которое я заранее приготовил дома, весьма успешно воспроизведя монограмму Д. с помощью печатки из хлебного мякиша.
   Волнение на улице вызвал какой-то безумец с мушкетом в руках. Окруженный женщинами и детьми, он вдруг решил из него выпалить. Впрочем, оказалось, что выстрел был холостым, и беднягу отпустили подобру-поздорову, сочтя безумным или пьянчугой. Когда он исчез за углом, Д. отвернулся от окна, где, заполучив необходимый мне предмет, стоял с ним рядом и я. Вскоре я с ним простился. (Мнимый безумец был моим человеком.)
   – Но какую цель вы преследовали, – спросил я, – заменив письмо на facsimile? He лучше ли было открыто схватить его в первый же визит и уйти?
   – Д., – ответил Дюпен, – человек отчаянный, его не испугаешь. К тому же было бы ошибкой полагать, что в особняке нет преданных ему людей. Сделай я такую безумную попытку, вряд ли мне удалось бы покинуть общество министра живым. И мои милые парижане больше обо мне и не услышали. Но, помимо этих соображений, была у меня и некая цель. Вам известны мои политические склонности. В этом деле все мои симпатии были на стороне дамы. Полтора года министр держал ее в своей власти. Однако теперь роли переменились, ибо он, не подозревая о том, что письма у него больше нет, будет, конечно, как и прежде, ее шантажировать и тем вернее навлечет на себя полное политическое банкротство. Падение его будет не только молниеносным, но и весьма скандальным. Что бы ни говорили о facilis descensus Averni [18 - Легкости сошествия в преисподнюю (лат.).], но во всяком деле подыматься гораздо легче, чем опускаться, как говаривала, бывало, Каталани о пении. В настоящем случае у меня нет ни сочувствия, ни даже жалости – к тому, кто спускается. Он – monstrum horrendum [19 - Страшное чудовище (лат.).], человек одаренный, но беспринципный. Признаюсь, правда, что мне было бы любопытно узнать, что именно он подумает, когда, встретив отпор со стороны той, кого префект величает «некой особой», прочтет наконец письмо, которое я оставил ему в саше.
   – Как? Разве вы что-нибудь там написали?
   – Как вам сказать… Положить туда чистый лист бумаги мне казалось как-то неловко, – это было бы попросту оскорблением. Когда-то в Вене Д. сыграл со мной злую шутку, и я вполне благодушно сказал ему, что я ее не забуду. И вот, зная, что ему будет небезынтересно узнать, кто же его так провел, я решил, что обидно будет не дать ему хоть какого-то ключа. Он мой почерк хорошо знает – вот я и написал ему на чистом листе:

     Un dessein si funeste,
     S’il n’est digne d’Atree, est digne de Thyeste [20 - Такой пагубный план достоин если не Атрея, то Фиеста (фр.).].

   Это из «Атрея» Кребийона.

 1845