-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Павел Амнуэль
|
| Монастырь (сборник)
-------
Павел Амнуэль
Монастырь
Монастырь
За утесом начался подъем. Дорога, покрытая щебнем, превратилась в узкую, утоптанную множеством ног тропу, петлявшую между деревьев, выбегавшую на край обрыва и опять скрывавшуюся в тени. Древняя традиция требовала, чтобы несколько последних миль паломник прошел пешком, не прибегая ни к помощи мысли, ни даже к простейшим способам извлечения пространства, без которых жить так же трудно, как дышать там, где нет воздуха. Все возможно, но для всякой возможности есть этический предел, и Аббад лишь мимолетно подумал о том, что мог бы уже сейчас стоять перед монахами и рассказывать о своем желании, а не тащиться вверх по крутому склону.
Поворот тропы вывел Аббада к обрыву, откуда открывался изумительный вид – над пейзажем работали не только сами монахи, но и паломники. Трудно сказать, кто больше приложил усилий, физических и умственных, но результат заставил Аббада остановиться, подойти к самому краю и заглянуть вниз. Там парила в воздухе и впитывала световую энергию плотная мысль, специально подвешенная кем-то из паломников, чтобы изгнать из сознания страх и неуверенность. Ни страха, ни, тем более, неуверенности у Аббада не было, и он отогнал чужую мысль дальше от обрыва, тогда только и разглядев, что находится в глубине, и даль времен тоже только теперь оценив по достоинству.
На глаз глубина пропасти составляла мили три, а то и четыре. По времени судить было еще труднее; Аббад решил, что заглядывает циклов на триста, но мог ошибиться. Он не настолько хорошо знал историю, чтобы сказать – относится ли увиденная им на дне провала деревня к циклу Хасадея или, вполне может быть, к циклу Торента. Похожие красные крыши, и дороги тоже… а людей там, конечно, не было, с прошлым всегда так: жизнь можно увидеть лишь при сближении.
Он посмотрел в даль – зрелище могло, наверно, потрясти ребенка, не имевшего понятия о комплексной перспективе, Аббад же удовлетворенно кивнул: все было именно так, как он себе представлял, так, как описывала теория, да и могло ли быть иначе, чем это предписано физическими законами? Но как красиво! Аббад смотрел, как истончаются вдали линии рек и становятся плоскими уступы далеких гор. Перспектива сглаживала неровности, а дымка чужих мыслей, испарения чужих эмоций создавали мерцающую колышущуюся завесу, за которой туманно проступали контуры континента Ассонг, где Аббад был много раз, но никогда не думал, что земля эта может выглядеть так странно и незнакомо, если смотреть на нее с противоположной стороны планеты.
Красиво, да. Очень. Стоять бы так и смотреть. И думать, направляя свою мысль поверх мерцающего занавеса, чтобы не смешивать собственные размышления с устоявшимся мнением большинства.
Надо идти, сказал он себе и вернулся на тропу.
Дальше стало хуже. Путь перегородил огромный валун, обойти который в трехмерии не было никакой возможности – пропасть слева, вертикальная стена справа. Задачка для торопливого паломника: а ну как не хватит терпения, не захочется терять времени, или забудет человек, куда идет? Маловероятно, конечно, но не исключено, потому что поднимаются в Монастырь люди, сосредоточенные на невыполнимой идее.
– Ладно, раз так, – вслух произнес Аббад и ухватился обеими руками за острые выступающие грани. Подтянулся, почувствовал, как отозвалось тело. Стало легко, ноги оторвались от земли, на это монахи и рассчитывали: на автоматизм, на инстинкты. Нельзя. Аббад повторил себе «Нельзя!», и пальцы ощутили тяжесть тела. Аббад едва не упал, пришлось крепче вцепиться пальцами, содрать кожу на ладонях, почувствовать и загнать в подсознание боль, вонзить кончики пальцев в камень так, что посыпалась мелкая крошка, запорошив глаза…
Аббад повис, перекинул правую руку выше, вцепился в неровность, воткнул в нее большой палец и перекинул вторую руку. Он ощутил наверху движение и поздно понял, что камень расплывается, становится податливым, как глина, пальцы заскользили, пришлось погрузить руку по локоть, чтобы добраться до тверди. Как же теперь, что делать, невозможно…
Аббад уперся взглядом в серую поверхность, на которой появлялись трещины, сосредоточился, приказал камню застыть и едва успел выдернуть руку. Он повис на кончиках пальцев одной руки, будто прилип к стене, и действительно прилип – грудью, хламидой своей, из которой едва не выпал, но одежда не подвела, и сразу полегчало, а камень, конечно, отозвался, мысли хлынули сверху, подобно водопаду, Аббад задержал дыхание – он не хотел вдыхать чужие мысли, и без того силы на пределе, – подтянулся, и пальцы легли на горизонтальную поверхность, липкую и уступчивую. Тело нашло, наконец, с камнем общую идею, поднялось над ней, теперь уже и думать ни о чем не надо было: Аббад опустился на влажную поверхность и вскочил на ноги. Он стоял на камне, как на вершине горы: радость его была розовой, подобно облакам над Карадой, и поднималась прозрачным туманом. Валун уменьшался в размерах, и очень быстро Аббад встал на тропе, камень же оказался простым булыжником. Аббад ногой отшвырнул его в пропасть и пошел дальше, не оглядываясь.
Слишком легкой стала вдруг дорога, подъем прекратился, а за новым поворотом возникла равнина, поросшее высокой травой поле, будто и не было крутой горы с воткнувшейся в небо вершиной. Аббад хотел заглянуть за близкий здесь горизонт, но взгляд ушел в пространство, потерявшее почему-то способность прогибаться.
Наверно, сейчас начнется самое трудное. Может быть, невозможное. Конечно, равнина – всего лишь передышка. Скоро… Что?
Из воздуха медленно возникал Монастырь. Он рождался из чьих-то фантазий, из долгих обсуждений и споров, из предвидений и недоговорок, уступок и разочарований, надежд и неосознанных желаний. Стены его, даже будучи пока всего лишь мысленными конструкциями, представлялись упрямыми, как характер самого Аббада, и его неудержимо притягивало к ним, как притягивает земля или чья-нибудь гениальная мысль, против которой невозможно устоять. Из шуршания множества идей возникла высокая стена, изгибавшаяся вверху так, что издали Монастырь был похож на изготовившийся к полету старинный воздушный корабль.
Монастырь встал, наконец, во всей своей красе, о которой Аббад был наслышан, но в его реальности оказался совсем не таким, каким его описывали. Не великий, но величественный. Не пугающий, но грозный. Не подавляющий, но внушающий трепет. Где-то Аббад уже видел нечто подобное, он мог бы даже вспомнить – где и когда, но не было у него сейчас желания копаться в памяти, хотя он и знал, как найти нужное воспоминание. Какая разница? Все равно, на что бы он ни был похож внешне, Монастырь был один, других таких не существовало ни в Галактике, ни в других мирах по той простой причине, что законы физики не позволяли находиться в одном фазовом пространстве двум объектам с одинаковым полным набором квантовых чисел, включая и числа нематериальных измерений, которых в этом сооружении древности было, пожалуй (так казалось Аббаду), больше, чем материальных плит, сделанных из глины и камня. Материальное было в основании Монастыря, в его фундаменте, и стены внизу тоже выглядели материальными и устойчивыми к изменениям поля тяжести, но, чем выше поднимался взгляд Аббада, тем яснее юноша понимал, что там, в высоте, и стены, и площадки, и пилоны были слеплены не из обожженных звездным светом камней, а из мыслей создателей этого удивительного сооружения. А на самом верху, выше тех крыш, что мог обозреть Аббад, не вступая в противоречивые отношения с конструкторами замка, сияла, как голубая звезда, единственная идея, символ этого места, его название, его суть. Выразить эту идею словами Аббад не мог, слишком она была для него сложна и многогранна, а без слов, без собственной интерпретации, идея Монастыря так и осталась ярким, ослепляющим сознание, лучом, вдоль которого и нужно было идти, чтобы не попасть ни в звездный шторм, ни в запретные для человеческого воображения закоулки Галактики.
«Паломник, ты пришел.
Иди по лучу, и тебя встретит монах,
Тебя встретит монах, и ты получишь помощь,
Ты получишь помощь, если твоя мольба – о невозможном.
Но если ты молишь о невозможном, зачем ты нарушаешь покой Монастыря?»
Иди, сказал себе Аббад и сделал первый шаг к Монастырю. В стене на уровне вершины высокого дерева появилась дверь – простая, без замков, кодов, задвижек, материальных или мысленных. Дверь звала, и он вошел.
Подпрыгнув, он с удовольствием ощутил, что мышцы точно оценили высоту в этом измененном тяготении, поболтал в воздухе ногами (может, кто-то подставит опору, но нет, никто не собирался ему помогать) и, толкнув дверь, ввалился в широкий коридор. Дверь захлопнулась с тихим щелчком и произнесла равнодушно: «Обратной дороги нет».
– Знаю, – улыбнулся Аббад. Он и не собирался обратно.
– Знание не избавляет от необходимости познания, – назидательно сказала дверь и умолкла, показывая, что в дальнейшие пререкания вступать не намерена. Истина была азбучной, от двери в Монастырь Аббад ожидал более сложных и неожиданных умозаключений.
В коридоре было темно, и Аббад постоял минуту, дожидаясь, пока глаза привыкнут к инфракрасному диапазону. Проявился длинный и узкий – двоим не разойтись – проход, стены светились мрачно, а с потолка капала тяжелая жидкость, растворявшаяся в воздухе: вопросы без ответов, обычная, как он слышал, игра для входивших. Отвечать было не обязательно, игры монахов забавляли, но не входили в непременную программу. Аббад, однако, любил вопросы. Что могли спросить монахи, он себе представлял плохо и потому поймал в ладонь одну каплю, прежде чем она успела иссякнуть. Жидкость обожгла ладонь и впиталась в кожу так быстро, что Аббаду даже показалось, будто он не смог понять ее смысла, и как теперь разберешь – что твое, что чужое в смеси нового и старого, узнанного и еще не виденного? Впитавшись, капля повисла перед его глазами короткой жаркой пульсирующей в воздухе надписью: «Только прямо».
Это и не вопрос был вовсе, а указание пути. Похоже, монахи не собирались с ним играть – значит, отнеслись серьезно.
Что ж, прямо так прямо. Знать бы еще, имели монахи в виду лишь материальное направление, или прямого пути нужно было придерживаться и в духовных поисках.
Аббад сделал несколько шагов, вглядываясь в открывшуюся даль коридора. В бесконечности возник белый свет – тусклая точка, с каждым мгновением становившаяся ярче.
«Увидишь свет в конце тоннеля,
Увидишь смысл в конце пути»…
Аббад увидел свет, о котором говорили все, кому довелось не только войти в Монастырь, но и покинуть его. Смысл он знал – потому и пришел.
Бесконечность обернулась на деле сотней шагов, яркая точка обратилась в светящийся круг, и Аббад, даже при напряжении всей воли, не смог разглядеть, что находится там, за новой дверью. Как ее открыть, он не знал тоже. Положил ладонь в центр круга – ничего не произошло, но, может, ничего и не должно было измениться?
«Да», – сказал воздух.
«Что – да?» – озадаченно переспросил Аббад.
«Свет в конце тоннеля, – объяснил воздух. – Ты хочешь пройти, а не вернуться? Значит, да».
«Да», – сказал Аббад.
Свет пролился ему на плечи, оказавшись жидким, как вода в ручье, у света был приятный запах цветочного мыла, Аббад растер свет ладонями, одежда мешала, и он понял, что пора ее скинуть. Он облил себя светом, и балахон истаял. Истаял и висевший на поясе оптический нож – единственное оружие, которое Аббад взял с собой; пользоваться им он не собирался, но без него чувствовал себя наполовину голым.
Аббад оказался полностью обнажен – обнажено было тело, обнажены были его мысли, обнажилось даже то, что он считал запрятанным глубоко в подвалах памяти, и нематериальная его суть обнажилась тоже.
Тем лучше. Меньше придется объяснять словами.
Дверь открылась – исчез свет в конце тоннеля, исчез и сам тоннель. Аббад стоял посреди большой комнаты, огромные – от пола до потолка – окна которой выходили на один и тот же склон горы, будто пространство снаружи свернулось и стало однонаправленным. Скорее всего, так и было, но раздумывать над этой топологической особенностью у Аббада не было времени: перед ним на расстоянии вытянутой руки стоял человек. Наверно, он был высок. Наверно – не молод. Возможно, у него была мощная фигура бойца. Скорее всего, на человеке была одежда. Все это существовало с разной степенью вероятности, и оттого монах выглядел странно: будто он то был здесь, то исчезал, то присутствовал, то еще не родился, он был, и его не было – квантовые эффекты, которые Аббад так не любил в обыденной жизни, проявлялись сейчас в полной мере. Значит, – понял Аббад, – монахи действительно принадлежат не одному миру, но всем мирам одновременно. Он слышал такие рассказы, но полагал их апокрифами, поскольку не представлял, как можно жить с разной вероятностью в столь различных мирах и не потерять единства своего «я» и прочности своей сути. Монахам, однако, удавалось и это.
«Аббад, – услышал юноша. – Ты хотел прийти, и ты пришел. Говори».
«Я пришел, – Аббад постарался думать так, чтобы мысль оказалась не только ясной и точной, но еще и эстетически красивой, ведь только красивая мысль может быть истинной, особенно для монаха, – я пришел, чтобы просить о помощи».
«Помощь ты можешь получить и вне Монастыря. Любой человек на любой планете в любой из галактик примет в тебе участие и поможет».
«Помощь, которая мне нужна, я могу получить только здесь».
Ритуальные мысли перетекали из мозга в мозг, как быстрые ручейки, сразу и безнадежно высыхавшие.
– Мое имя Сатмар, – сказал монах, и Аббад не сразу понял, что в гулкой тишине помещения прозвучал голос – не мысль, не посланная поверх звуковых волн идея, но обычный голос, утомленный голос человека, уставшего от трудов, забот, размышлений. Три нейтральных слова, сказанных нейтральным голосом, но сколько в них было… Гораздо больше, чем Аббад мог бы рассказать о себе даже самой глубокой и пространной мыслью, тщательно продуманной и лишь затем вылепленной из электромагнитных полей и гравитационных довесков.
«Мое имя Сатмар», – сказал монах, и Аббад увидел, как этот человек, родившийся много циклов назад в системе Аршана, учится ремеслу погонщика звезд у Рената Великого (у самого Рената!), а потом еще долго занимается этим довольно нудным, хотя и важным для космогонии мира, занятием. Галактику Лигии, оказывается, перестроил именно он, Сатмар, не один, конечно, ему помогали гиреи, как всегда, никому не рассказавшие о своем посильном участии. В Лигии Аббад был не так давно, и еще очень молоды были воспоминания о безумно красивых звездах перешейка и окраин. Он хотел побывать и в центре галактики, но не прошел заслона, потому что создатель (теперь Аббад знал, что это был Сатмар) устроил там пространство по другим, им самим сконструированным, законам физики. Говорили, что в центре Лигии материя состояла не из атомов, а из слепленных по особой системе субпространственных частиц, не обладавших ни зарядом, ни массой. Наверняка нематериальной сути там было больше, чем даже мысли, которая все же материальна во всех проявлениях.
«Мое имя Сатмар» – и Аббад впитал в себя странную, опасную и обычную среди обычных историю любви этого человека к Дакрии Пероне, той, что была символом многих поколений молодых… пока они не взрослели и не начинали относиться к жизни с тем уважением, какого не могло быть у людей, не узнавших еще, что такое соперничество, измена, предательство… Неужели Сатмар прошел через эти испытания и остался таким, каким был… стал таким, каков он сейчас?
Было ли что-то, что Сатмар скрыл от Аббада, называя имя? Наверняка. Скорее всего, он не стал открывать главного. Аббад сам поступил бы так на его месте, но именно поэтому монах мог сказать такое, чего Аббад не сказал бы – потому что пути монахов неисповедимы.
– Сядем, – произнес Сатмар глубоким мощным баритоном, от звуков которого воздух в комнате ходил волнами от стены к стене, создавая видимые глазом маленькие бурунчики: монах играл обертонами, заставляя звуковые волны определенным образом отражаться от стен и совсем иначе – от предметов обстановки. Сатмар произнес лишь слово, и Аббад услышал симфонию звуков, музыку, которую можно слушать вечно. Он так не умел, для него устная речь была лишь инструментом, очень простым и не всегда удобным при общении. Писать словами музыку он не мог, это было высшее искусство звукоизвлечения, а если учесть, что тремя словами Сатмар рассказал чуть ли не всю историю своей жизни…
Удивительно.
Посреди комнаты сгустились два удобных кресла, Аббад не смог сразу определить материал, из которого они сделаны, и, лишь опустившись в одно из них, почувствовал теплую поверхность дерева-вяза из долины вулканов. Впрочем, дерево было с какими-то минеральными добавками, сделавшими его податливым, мягким и услужливым, готовым прогнуться под тяжестью тела.
Сатмар сел в кресло напротив и соорудил низкий столик из прочного акмалийского стекла. Предвидя вопрос, Аббад подумал о том, что хотел бы выпить чаю с бабушкиным тортом, рецепт которого он знал (а теперь узнал и Сатмар, в этом Аббад не сомневался), но никогда не пытался сделать в реальности то, что бабушке удавалось в измерениях, существовавших в ее сознании для личных кулинарных утех.
Торт, нарезанный ровными дольками, появился на тарелочке. И чашки – красивые, с золотистой росписью. Уровень напитка быстро вырос до краев чашек, и Аббад увидел, как сахар, возникнув горкой на дне, мгновенно растворился в самом замечательном чае, какой он только пил в своей жизни. Если он это видел, то почувствовать должен был непременно.
– Попробуй, – сказал Сатмар, намеренно убрав из голоса обертона, чтобы не смущать Аббада. – Этот чай вырастили на Эмите. Ты бывал на Эмите?
– Нет, – сказал Аббад.
Как сухо и неинтересно звучал его голос! Аббаду стало стыдно – он не мог рассказать обертонами даже миллионной части того, что умел Сатмар. Голосом он лишь сообщал информацию и кое-какие основные эмоции – не больше. Почему Сатмар хочет, чтобы они говорили вслух? Чтобы показать свое превосходство? Нет, это не похоже на монаха. Значит, что-то иное… Что?
– Эмита, – сказал Сатмар, – удивительна. Молодые предпочитают Герму, Антигру… То, что рядом, то, что легко достижимо, выглядит изначально не интересным.
«Сейчас он скажет, что сам был таким в молодости», – подумал Аббад, устыдился этой мысли и не выпустил ее из сознания, но Сатмар улыбнулся, и кровь прилила к щекам Аббада. Он поспешил поднести чашку ко рту, опустив взгляд.
Чай был не просто вкусен. Кроме странных ароматов, он источал непривычные идеи, какие, вообще говоря, не могли содержаться в обычном чае – это были идеи покоя, насыщенные чьими-то воспоминаниями об отдыхе в долине гейзеров на одной из планет в системе Зеленых Полос, удивительной системе, где вокруг двух зеленых звезд обращались не планеты, а длинные молекулярные цепи, свернутые спиралями. Странная там была жизнь – не обладавшая разумом, но инстинктивно построившая одно из самых совершенных околозвездных сооружений в Галактике.
– Нравится? – спросил Сатмар.
– Очень, – признался Аббад.
– В системе Зеленых Полос ты еще тоже не был?
– Нет, – сказал Аббад. Он не побывал во множестве мест даже в своей Галактике, что уж говорить о других, и если Сатмар хотел обратить его внимание на это обстоятельство, ему, конечно, удалось.
– Нет, – повторил Сатмар. Он медленно пил из своей чашки, думал о чем-то, не выпуская мыслей наружу, и Аббад догадывался, что именно сейчас, изучив паломника, монах решает его судьбу. Решает: помочь или…
– Нет, – еще раз повторил Сатмар, – я не собираюсь решать твою судьбу. Во всяком случае, не буду этого делать, не услышав твою историю. Словами, а не мыслью. Вы, молодые, недооцениваете силу и информативность слова, выраженного в звуке. «Мысль изреченная есть ложь». Да?
Лесторин, подумал Аббад. А может, произнес это имя голосом? Он сейчас не вполне понимал сам себя, не мог точно определить: выдавливает ли мысль или говорит вслух, думает ли сам или всего лишь принимает мысленные образы Сатмара. Монах не то чтобы подавил его сознание, но своим присутствием влиял на мыслительные процессы, проходившие не только в мозгу Аббада, но и в нематериальной его сути, которую Аббад не всегда понимал на нужном для осознания уровне. Собственно, разве не потому он поднялся сюда, чтобы?..
Аббад не стал продолжать мысль, прервал ее волевым усилием: если Сатмар хочет услышать его историю, значит, нужно рассказать ее с начала.
– Лесторин, да, – кивнул старший. – Ты не знаком с этим гением?
Аббад промолчал, вопрос не требовал ответа, Сатмар и сам прекрасно понимал, что юноша не мог быть знаком лично с человеком, который стал монахом за много циклов до рождения Аббада.
– Лесторин был прав и, конечно, ошибался, – продолжал Сатмар, произнося слова с таким изяществом, что ментальные рамочки, в которые были заключены изреченные звуки, образовывали в неподвижном воздухе мелкую вязь, поднимавшуюся к потолку и оставлявшую на его поверхности усложнявшийся узор. – Парадокс в том, что изреченная вслух мысль одновременно правдива и ложна, и ты, конечно, понимаешь…
Сатмар сделал паузу, и ментальные рамочки неподвижно повисли над головой.
– Понимаю, – медленно произнес Аббад, стараясь точно подбирать слова. – Изреченная мысль становится реальным, а не потенциальным выбором. И потому, будучи, по сути, правдой, изреченная мысль является и ложью, поскольку не создает равных вероятностей для всех возможных решений…
– И это плохо, – удрученно сделал вывод Аббад.
– Да, – кивнул монах. – Но именно поэтому информативность произнесенного вслух слова гораздо выше слова, оставшегося в духовных измерениях. Вот почему я хочу…
Сатмар не закончил фразу вслух, но мысль его была очевидна; Аббад даже не стал ловить ее тень, скользнувшую серым облачком к потолку.
– Я понимаю, – подтвердил он. – Я расскажу. Мне нужно подготовиться, потому что…
Сатмар сделал рукой неопределенный жест.
Не продолжай. Конечно, тебе надо подготовиться, ты не привык говорить вслух. Но сейчас слишком важный момент, и потому изволь объясниться словами, не порождая новых возможностей выбора. У тебя есть полчаса. Я вернусь не один – ты это понимаешь, надеюсь. Конклав соберется в этой комнате. Оставайся здесь. Думай. Готовься.
Сатмар встал, кивнул Аббаду и вышел в высокую дверь, закрывшуюся за ним с гулким стуком, от которого едва различимо завибрировали стены. Вибрация породила высокий звук, отозвавшийся болью в ушах Аббада. Он дернул головой, отталкивая неприятные звуки и ощущения, и отошел к окну, забранному не стеклом, как могло показаться неискушенному взгляду, а прозрачной идеей невидимой, но ощутимой преграды, задерживавшей холодные струи воздуха снаружи. Аббад хуже соображал сидя, ему нужно было двигаться, простое физическое движение разгоняло мысль, кинетическая энергия переходила непосредственно в энергию размышлений. Он и в разговоре с Сатмаром предпочел бы ходить от стены к стене, но это было бы невежливо, хотя и оценено правильно, в этом Аббад не сомневался. Существуют традиции, и он не хотел их нарушать. Нет – так нет. Но сейчас он мог дать волю привычке и бегал от кресла к окну и обратно.
С чего начать? С рождения и первых ощущений? С понимания себя в мире и мира в себе? Нет. Он не должен говорить об истинной причине своего решения. Требование Сатмара даже упрощало Аббаду задачу: ведя обычный мысленный разговор, он должен был постоянно ткать тонкие узоры многосмысленности, поднимая на поверхность сознания одно и пряча на дно подсознательного то, чего не должны были понять монахи.
Начинать нужно, конечно, не с детских воспоминаний. Напротив, это верный способ дать монахам понять, где он прячет невысказанное. Начать надо со знакомства с Тали. Это и красиво: он сумеет соткать словесную вязь так, чтобы получился замечательный ковер, эстетический шедевр. Да, он начнет с Селирены. А потом…
Сатмар вошел неожиданно, без мысленного предупреждения, а может, Аббад в своей сосредоточенности ничего не почувствовал? Монах едва заметно улыбнулся – уголками сознания, – приветливо кивнул, будто заново здороваясь, и уступил место очень высокой женщине. Аббад, пожалуй, и не видел таких никогда, она принадлежала к древней расе, судя по скуластому лицу, и наверняка возраст ее был сравним с возрастом звездного скопления Нереи, откуда она, скорее всего, и была родом.
– Здравствуй, Аббад, – произнесла женщина мелодичным голосом, не став, однако, раскрывать себя в обертонах, – мое имя Асиана. Не надо так волноваться. И рассказ свой начни не с Селирены, где все мы не раз бывали и прекрасно представляем это замечательное место.
Аббад кивнул.
Асиана отошла к окну и встала рядом с Сатмаром. Монахи сцепили пальцы и улыбнулись друг другу, будто давно не виделись. Может, так и было? В другое время Аббад понял бы правильно сплетение отношений этих людей, но сейчас… здесь…
Третий монах поднялся с кресла, будто просидел там уже довольно долго, ожидая своего выхода. Коренастый, похожий на бочонок, с вытянутой головой – уроженец Истрии. Аббад не смог даже приблизительно определить по внешнему виду возраст этого монаха. Больше сотни тысяч циклов – молодых среди монахов быть не могло, – но насколько больше?
– Здравствуй, Аббад, – улыбнулся монах. – Мое имя Крамус. Ты правильно понял – моя родина Истрия. Скажу больше – я родился на Лемре, когда Истрия в пятый раз стала спутницей звезды Орхама.
Ну и ну… Аббад не смог скрыть изумления. Это же получается…
– Миллион и сто пятнадцать тысяч циклов, да, – подтвердил Крамус. – И потому менее своих коллег я способен, видимо, буду понять твои устремления. Прошу тебя – будь очень точен в словах. Изреченное слово содержит очень много смыслов, обертоны сами себя усиливают в податливом для звуков воздухе.
Аббад об этом не подумал. Эффект реверберации. В воздухе этой комнаты возможно было усиление до вполне различимого даже такого смысла, который в слове присутствовал только в качестве сцепляющего звуки.
Крамус успокоил юношу кивком головы:
– Скрепляющие здесь, конечно, демпфированы, это я тебе как физик говорю, поэтому думай только над смыслом, а не над внешними атрибутами сказанного. Спокойно, Аббад.
– Все в порядке, – подтвердил Сатмар, и Асиана кивнула, соглашаясь с мужчинами. – Говори, мы слушаем.
– Только шлаки слов направляй вверх, – деловито предупредил Крамус, – а то многие тут…
Аббад представил, как другие паломники, приходившие сюда и рассказывавшие о своих нерешаемых проблемах, не могли справиться с волнением, и ошметки их мыслей, не сумевшие стать словами в звуках, плавали по комнате, натыкаясь на стены и, конечно же, на людей, здесь находившихся. Не очень приятное ощущение.
– Я постараюсь, – смиренно произнес Аббад.
Он глубоко вдохнул наполненный множеством непонятных ему смыслов воздух Монастыря и произнес давно обдуманные первые слова своей предсмертной речи.
– Мое полное имя Аббад Нерегай Сигрон.
Он никогда еще не произносил собственное имя вслух. Знакомясь с Тали, Аббад сразу раскрылся, ощущение резонанса было таким мощным, что сопротивляться оказалось невозможно. Тали ощутила то же самое, имя для них не значило ничего, имя даже словом, по сути, не было, а только символом, обозначением личности, для обоих это уже не имело значения, они были вместе, стали одним целым, говорили о себе «мы», а потом – «я»…
Сейчас Аббад вынужден был разделить свою с Тали личность на части, он произнес свое полное имя и, значит, показал монахам, что он – один, нет у него никого, с кем он мог составить новую, высокую суть.
– На Сигроне живут мои родители, Ант и Лиоз, они перестали опекать меня еще в те дни, когда я учился в школе Кастелло, а потом и вовсе ушли из моего сознания – не хотели мешать.
Почему я это рассказываю? – подумал Аббад. – Это была не совсем та, а точнее, совсем не та речь, не та мысленная заготовка, которую он отрепетировал до полного, как ему казалось, автоматизма. Неужели монахи смогли…
Он умолк и всмотрелся новым взглядом в лица стоявших перед ним монахов. Сатмар смотрел на него с видимым равнодушием, но за этой маской различались и пристальное внимание, и искреннее участие, и, главное, доброжелательность. Нет, он не мог… Не стали бы этого делать ни Крамус, ни Асиана. Их взгляды тоже были чисты, как свет Аридны, когда она стоит выше остальных шести звезд скопления.
– Продолжай, – сдержанно произнес Сатмар и опять едва заметно улыбнулся. Почти как отец. Почти? Нет, в точности так же. В детстве Аббад часто терял игрушки, и они исчезали от отсутствия внимания. Он еще не знал, что предметы нужно привлекать в мир, думая о них постоянно, и потому терял то одну игрушку, то другую, они таяли, унося свою суть в нематериальные измерения. Аббад, бывало, даже плакал от бессилия, и тогда отец брал его на руки и улыбался. Всего лишь улыбался, но Аббаду сразу становилось хорошо, и он придумывал новую игрушку, мгновенно забывая о старой.
– Я был знаком с Антом, – тихо произнес Крамус. – Замечательный человек. Он стал…
Монах не закончил фразу, и мысль его, мимолетно уловленная Аббадом, тоже не позволила понять, кем или чем стал его отец, которого он не видел и о котором ничего не знал вот уже шестнадцать циклов. В иное время Аббад, конечно, не удержался бы, задал бы прямой вопрос и получил бы ответ, но сейчас…
– Продолжай, – повторил Сатмар, поняв, о чем подумал Аббад, и что его взволновало.
//-- * * * --//
На Селирене обычно было много туристов – людей, не искавших каких-либо откровений, не жаждавших приключений, но желавших отдохнуть от тяжелых энергий заселенного пространства: Чианутра светила так яростно, что, кроме человека, здесь не выживало ни одно существо, умевшее питаться звездной энергией. Но зато и красота Селирены, совершавшей оборот вокруг светила за семьдесят шесть часов, была поистине неописуемой. Светло-зеленый диск Чианутры занимал полнеба, и смотреть на него можно было, если только воспринимать не физически значимые электромагнитные потоки, но лишь информационные блоки, не такие яркие, хотя и тоже возбуждавшие не очень подготовленные души.
Аббад уже бывал на этой планете и знал, как поступить, чтобы в первые же секунды не получить или лучевой ожог, или шок от невообразимого наслаждения красотой. Он заставил заснуть все воспринимавшие материальное отделы мозга, и мир вокруг стал похож на тонкую сеточку, пунктир. В любом другом месте Вселенной Аббад ничего не смог бы увидеть, кроме хаотичного движения атомов и быстрых частиц, но на Селирене он только так и смог воспринять красоту искривленного пространства и попавших в ловушку времени мыслей множества людей, побывавших здесь прежде.
Аббад стоял на холме, не очень высоком, но удобно расположенном – с его вершины легко было разглядеть противоположную сторону планеты и возвышавшийся там штатив звездной лаборатории научников. Туристов здесь оказалось немного, а в какой-то момент Аббад и вовсе ощутил, что остался в одиночестве: группа отправилась по очередному пункту маршрута, а следующая еще не прибыла.
Он стал спускаться с холма в долину и тогда увидел ее.
Девушка, скорее всего, отстала от группы. Она стояла метрах в десяти от Аббада и смотрела на него.
– Мое имя Тали, – сказала она.
Между ними, подобно прозрачному занавесу, висела в воздухе мельчайшая пыль – это оседали идеи, оставленные здесь многочисленными туристами. Такая на Селирене повелась традиция: уходя с этой планеты, бросать в воздух какую-нибудь мысль, не всякую, конечно, а идею, как обустроить Селирену или, может быть, изменить орбиту, или перестроить ландшафт, годилось все, никто не знал, какая идея окажется полезна строителям, в ход могла пойти любая, и потому идеи здесь носились в воздухе, оседали на почве и вновь поднимались, вспугнутые, как сейчас, каким-то неординарным происшествием.
– Мое имя Аббад.
– Я наблюдала за тобой, – сказала Тали и улыбнулась.
Ему показалось, что такой улыбки он не видел никогда и никогда больше не увидит.
На девушке было облегавшее фигуру платье, ткань не сковывала движений и, скорее всего, не ощущалась, разве что создавала приятный температурный режим. Золотистое с ярко-зелеными переливами, если смотреть под определенным углом, и Аббад не сразу понял, был этот угол материальным или духовным: цвет платья менялся и в зависимости от того, как менялось отношение к девушке, смотрел ли на нее Аббад взглядом влюбленного или взглядом заинтересованного наблюдателя, или равнодушного туриста.
Платье ярко вспыхнуло зеленым, и Аббад в смущении закрыл глаза. Мысль свою он, однако, запирать не стал, и Тали сказала:
– Спасибо.
– Здесь есть неплохое местечко, где можно посидеть и поговорить, – смущенно подумал Аббад. – Мысли там совсем не рассеиваются, не то что здесь, на вершине.
Тали улыбнулась…
//-- * * * --//
– Так мы познакомились, – сказал Аббад, стараясь, чтобы в голосе его не прозвучали лишние обертона. Монахам нужна была информация, а не его отношение к произошедшему. Они должны были оценить сами, чтобы потом сравнить собственные впечатления с его волнением, страхом потерять обретенную любовь и еще с миллионом других ощущений, которые Аббад пока скрывал, чтобы не исказить простой, по сути, картины знакомства.
– Тали, – сказала Асиана. – Я не могу по короне ее имени определить точнее… Ты не мог бы…
– Да, конечно, – смутился Аббад. – Ее полное имя Тали Карита Сейдон Дакшми. Она уроженка Зельмиры.
– Да-да, – сказала Асиана. – Я вспомнила.
Воспоминание всплыло над ее головой, и Аббад увидел Асиану, поднимавшуюся по ступеням университета на Зельмире, ступени были намеренно вырублены огромными, каждая высотой метра в два, подниматься приходилось, используя энергию знаний о структуре поля тяжести, а у кого таких знаний еще не было, тем приходилось карабкаться, цепляясь руками. Асиана высоко подпрыгивала и на одной из ступеней нос к носу столкнулась с высоким мужчиной в хитоне, сотканном из давно устаревших идей об устройстве мироздания.
«Асиана, – подумал старик, – ты тратишь лишнюю энергию. Спокойнее, девочка».
«Прошу прощения, учитель Дакшми», – Асиана отступила на шаг, чтобы не поддаться неожиданно мощному обаянию личности учителя. Останься она на месте, и ей пришлось бы сменить наставника, чего Асиана не хотела.
– Учитель Дакшми, отец Тали, – пояснила Асиана, – преподавал мне физику многомерий на последнем курсе университета. Пожалуй, благодаря его лекциям я решила, в конце концов, стать физиком нематериальных структур.
Она не стала продолжать и вспоминать больше тоже не стала, она и без того обнажила перед Аббадом свои ощущения, не следовало этого делать, хотя, конечно, только сама Асиана и могла решить, что ей следовало демонстрировать паломнику.
– Я не был знаком с учителем Дакшми, – сказал Аббад. – Как-то мы говорили с ним в пространстве Яройи, но там нет личностных ограничителей, и о том, что это был именно учитель Дакшми, я узнал много времени спустя, сопоставив кое-какие вешки из рассказов Тали с моими собственными ощущениями.
Я слишком много говорю, – подумал он.
– Нет, – улыбнулся Сатмар. – Напротив, ты говоришь слишком мало. Ты пришел, чтобы мы выслушали тебя. Продолжай.
– Мы пошли с Тали в… – сказал Аббад. – На Селиранде, неподалеку от северного магнитного полюса, есть место… Простите, я не могу произнести вслух ни его названия, ни того, что там… Это эмоциональное, голосом не передается.
– Продолжай, – сказал Крамус. – Не нужно эмоций. Название не имеет значения.
Аббад думал иначе, но не стал спорить.
– Тали в то время только поступила на курс химии пространств, еще не прошла даже первого посвящения, она…
Слов для описания у Аббада не было. То есть, были, конечно, но он считал их такими банальными…
– В любви нет ничего банального, Аббад. – сказала Асиана. – Точнее, все настолько банально, что никакое слово не может оказаться ненужным, неверным или неточным. Говори.
– Тали была, как птица, пролетевшая над нашими головами, когда мы спускались с холма…
– Птица? – удивился Сатмар. – На Селирене нет птиц, эволюция там подземная…
– Птица, – повторил Аббад. – Нас это тоже удивило. Она была похожа на толстопуза, длинные широкие крылья в два ряда, голова большая на короткой шее, птица была прекрасна, она сделала над нами круг и что-то крикнула… Я даже подумал в тот момент, что это разумное существо, такой же турист, но… эмоции у птицы были инстинктивны, мыслей никаких, подсознательное отсутствовало… Это действительно была птица, неизвестно как оказавшаяся на Селирене – будто специально для нас с Тали. Я воспринял ее полет, как знак, да и могло ли быть иначе? Тали тоже… Только это оказались разные знаки – для нее и для меня.
– А птица… – обеспокоено произнесла Асиана. – В непривычной для нее экологической среде…
– Она сделала над нами круг, крикнула и взмыла ввысь – очень красиво, будто человек, летящий к звездам, крылья сверкнули радужным блеском и…
Аббад замолчал, сдерживая эмоции.
– Птица исчезла так же внезапно, как появилась, – проворчал Крамус, стоявший в проеме окна и освещенный желтоватым сиянием только что взошедшего Гримта. – Обычная склейка. Я знаю эту породу: такие птицы водились много циклов назад на одной из планет в системе Вистера. В нашей ветви вымерли, потому что звезда была нестабильна, очень быстро прошла ядерную стадию эволюции, а дальше понятно…
Дальше, конечно, было понятно – стремительное расширение, планета погружается в горячую звездную атмосферу, все живое, не обладающее разумом и не способное перенести температуру плавления, обращается в протовещество или вовсе переходит в нематериальное состояние – в зависимости от соотношения физических постоянных…
– Птица стала для тебя знаком… – произнесла Асиана и подошла к Аббаду так близко, что он решил, будто она хочет коснуться его кончиками пальцев. Это могло нарушить его планы, прямого прикосновения он не вынес бы, броня, которую он на себя надел, растаяла бы сразу, как цветы паронника в свете красных звезд. Испуг его был быстрым, и так же быстро Аббад с ним справился, уложившись в те микросекунды, которыми отмеряются неконтролируемые и, по большей части, невоспринимаемые эмоции. Если Асиана заметила…
– …И нетрудно понять, каким это был знак, – продолжала Асиана, не заметив, похоже, мгновенного испуга Аббада. Или не обратив внимания. Или не показав, что заметила и оценила. – А Тали? Если склейка стала для тебя знаком любви, то для нее…
Вопрос, к которому Аббад долго готовился. Сначала ему требовались секунды, чтобы дать ответ, не окруженный множеством вопросительных знаков, свидетельствующих о лжи. Наконец он достиг автоматизма, каким владеют звездные путешественники, способные принимать решения в квантовые доли мгновения, когда от решения зависит, попадешь ли ты в атмосферу выбранной планеты или в корону звезды, или даже в ее недра. Неприятных ощущений не оберешься… Аббад стал звездным путешественником – и сумел добиться автоматизма, отвечая самому себе на заданный Асианой вопрос.
– Для Тали это был знак приятного знакомства, – услышал Аббад свой голос даже прежде, чем вопрос отпечатался в сознании. – Это был знак долгой дружбы. Она…
– Ты должен был понять это сразу, верно? – мягко сказала Асиана.
– Да, но…
Аббад позволил себе передышку. Сейчас монахи размышляют над его ответом. Он не сможет больше отвечать, будто конечный автомат, над которым ставят эксперимент по контролю разумности. Он не выдержит, броня уже истончилась настолько, что может прорваться…
Аббад отступил на шаг и закрыл глаза. Он видел теперь инфракрасную картину, потерявшую четкость: Сатмар неподвижно сидел в кресле, предавшись размышлениям, Крамус бродил по комнате, меняя маршрут случайным образом, Асиана по-прежнему стояла перед Аббадом, внимательно его рассматривая, волны ее взгляда ощущались, как теплые потоки.
– Да, но я в тот момент не думал о ее чувствах, – пробормотал Аббад.
И это была правда. Птица исчезла, будто сожженная светом Чианутры, Аббад смотрел на Тали и видел не девушку, но ее духовную суть, ее нематериальное «я», внутренние сплетения смыслов, ее ум… видел все, что хотел видеть, и только то, что хотел. Он был слеп, да. Но разве каждый влюбленный не слепец в своем роде? Чтобы правильно понять человека, нужно быть беспристрастным. Отрешиться от эмоций. Не ощущать – только думать. Неужели Асиана полагает, что в тот момент Аббад мог думать?
Вместо Асианы ответил Крамус, переставший кружить по комнате.
– Я тоже был таким, – сказал монах задумчиво. – Да, представь себе. Резонанс не может не ощущаться на любом уровне – сознательном, подсознательном, духовном, нематериальном… Это как вспышка сверхновой. Это… Это любовь, вот и все. Ты хочешь сказать, что ощутил резонансное состояние, которого не было на самом деле?
– Я принял за резонанс всплеск собственных эмоций, – покаянно произнес Аббад.
Крамус кивнул. Асиана покачала головой. Сатмар сидел неподвижно, скрестив руки на груди и глядя в окно.
– Сколько времени это продолжалось? – мягко спросила Асиана.
– Семь циклов.
– Ну-ну, – пробормотал Сатмар.
– Бедняга, – сказала Асиана.
Крамус бросил на Аббада проницательный взгляд, но рта не раскрыл.
– Когда ты понял, что… – начал Сатмар, и Аббад поторопился с ответом, он боялся, что, промедлив, выдаст себя – психологическая броня стала уже такой тонкой, что единственный рискованный вопрос мог бы…
– Когда настало детское время, – перебил он Сатмара, возможно, слишком невежливо, но монахи должны простить его волнение, – Тали не захотела ребенка. Все стало ясно.
– Все стало ясно, – повторил Сатмар.
Что ему стало ясно? Что? Мгновенный испуг сделал защиту совсем тонкой. Больше Аббад не мог сопротивляться. Открыть себя. Невозможно. Он проиграл. Он…
Нет. Спокойно.
– Все стало ясно, – сказал Аббад. – То есть, стало ясно мне. Тали понимала суть наших отношений с самого начала, это очевидно.
– Семь циклов. Не слишком ли много? Нам не доводилось прежде встречаться с таким взаимным непониманием. Твой случай уникален.
Аббад молчал. Любое сказанное им слово могло сейчас быть истолковано только против него.
– Если знание о природе резонанса сугубо теоретическое, – подал голос Крамус, – то, полагаю, это возможно.
– Теоретическое знание о природе резонанса? – поднял брови Сатмар. – Это оксюморон, друг мой.
– Итак, – произнесла Асиана, чей взгляд был чист, прозрачен и понятен, насколько вообще могут быть понятны мысли монахов, – прожив столько времени с любимой женщиной, ты понял, наконец, что это была не любовь, но всего лишь материальная близость… так?
– Да, – кивнул Аббад.
– Невозможно не понять… – начал было Сатмар, но Асиана прервала его движением руки.
– Сложно, действительно, – сказала она. – Но в нашем сложном мире я встречалась и с более странными случаями. Ты – нет?
– Да, – признал Сатмар. – Ты говоришь о Ститусе Анконском? Нарушение принципа относительности.
– Один из множества, верно? – улыбнулась Асиана.
– Так возникают новые направления в искусстве, – согласился Сатмар, и Аббаду захотелось понять, о чем они говорят. Он интересовался искусством, любил музыку, они с Тали посещали концерты на Бишоре, где музыканты-авангардисты создавали новую музыку, отделяя материальные звуки от нематериальных идей и духовных носителей мелодического начала – получалось очень интересно, звуковые волны, исторгнутые инструментами, начинали жить собственной жизнью, уже по пути к слушателям пытались найти для себя новых нематериальных двойников, и то, что приходилось слышать Аббаду, было порой не просто бессмысленно красиво (он вспомнил «Чайную кантату» Пертолено), но наполнено таким совершенно непредсказуемым смыслом, что закладывало не уши, как это бывало на концертах Аргеллида, нет, закладывало душу, запечатывало ее, заставляло погружаться на дно всех существующих смыслов…
Аббад отогнал воспоминание, услышав Сатмара:
– Иными словами, малая вероятность произошедшего не позволяет сделать вывод о том, что Аббад мог неверно понять послание Тали.
– Как можно понять неверно то, что сцеплено смыслом? – удивился Крамус. – Я впервые встречаюсь с человеком, принявшим сложение ментальных волн за физический резонанс. Дружба и любовь – что может быть более различно в отношениях мужчины и женщины?
– Удивительно, да, – согласилась Асиана.
Она обернулась к Аббаду:
– Теперь, когда понятна причина, сбрось броню, которой ты себя окружил, и покажи глубину.
Аббад был готов и к этому. Наружная броня все равно уже истончилась, она лопнула бы и без просьбы Асианы. Аббаду показалось, что тщательно сконструированный костюм распался на полоски ткани, полоски эти упали на пол с тихим шелестом, и сразу стала видна вторая броня, блестевшая в лучах Алцедона, светившего сейчас во все окна.
Он чувствовал себя перед монахами таким же физически обнаженным, как в детстве, когда мама обливала его холодной водой и требовала, чтобы он не прикрывал руками голову: «Убери руки, Аббад, – говорила она, – ты не только макушку не даешь полить, но и мысли, и то, что под ними, и то, о чем ты еще не знаешь, и то, чего ты еще не чувствуешь, убери руки, ты еще не умеешь управлять ими»…
Он не умел, да. Аббаду показалось, что он и сейчас не умеет – он надел два слоя брони, первого уже лишился, а если сейчас под взглядами монахов упадет вторая…
– Понятно, – сказала Асиана.
– Пожалуй, – согласился Крамус.
– Ну… – протянул Сатмар. – Допустим.
– Ты очень страдаешь, – сказала Асиана. Не спросила, просто констатировала.
Он страдал, да. Вот только причина…
– Не нравится мне это, – сказала Асиана.
– Что тут может понравиться? – удивился Крамус.
Сатмар промолчал.
– Что ж, – сказала Асиана. – Говори. Теперь мы знаем достаточно, чтобы выслушать твою просьбу.
– Я хочу умереть, – сказал Аббад.
//-- * * * --//
Когда Аббаду не было и недели от роду, мать погрузила малыша в пространство мысли – хотела, видимо, чтобы ребенок быстрее развивался, ибо если учат плавать, бросая в воду, то научиться объективному мышлению можно, погрузившись всем существом в мир логических умозаключений. Неокрепшая психика Аббада не была подготовлена к восприятию всеобщности Триединства – материи, духа и идей. Его еще не вполне даже себя осознавшее «я» трепыхалось и тонуло, и, как рассказывал потом отец, выбрасывало в материальный мир искореженные до неузнаваемости идеи, собиравшиеся в немыслимые конструкции, которые сразу разрушались.
Психика Аббада оказалась нарушена: вместо обычных игрушек – зверушек, птичек, – он создавал логически несуразные артефакты, которые, тем не менее, действовали, что-то творили, иногда прекрасное, иногда уродливое. Объемную картину-калейдоскоп, сооруженную Аббадом в младенчестве, отец даже поместил над крышей дома, в котором они тогда жили, и странную, иногда утомительную, но чаще освежающую игру света, желаний и возможностей легко было разглядеть даже с противоположной стороны планеты – лучи света изгибались, отражаясь в ионосфере, желания яркими блестками впивались в сознание любого, кто бросал взгляд на странное сооружение, а возможности, созданные неуемной фантазией Аббада, обладали удивлявшей всех силой, толкавшей зрителей на поступки, которые они вовсе не желали совершать.
Мать как-то попыталась снять это, по ее мнению, слишком въедливое сооружение, но игрушка Аббада не поддалась. Оказалось, что подчиниться она готова лишь его личному желанию, так и висела до самого его поступления в школу.
В школу Аббад был принят раньше, чем его сверстники. Возможно, для него действительно не прошел даром эксперимент матери – во всяком случае, он умел легко управляться в трехмерии уже тогда, когда другие дети его возраста лишь начинали понимать, что Вселенная – далеко не только игрушки, которыми можно швыряться, не только дом, в котором они живут, не только долина, лес, живность, молчаливая и говорящая, не только тысячи близких ослепительных звезд над головой, создающих вечный свет, и не только быстрый бег или спокойные игры с приятелями. Вселенная – это еще и мир идей, желаний, нематериальных сутей, которые не менее реальны, чем игрушки, дом, птицы и звезды. Дети обычно ко второму циклу, а то и позже, начинают разбираться в том, что такое нематериальная составляющая мироздания, начинают понимать, что любую игрушку можно сделать самому из идеи, надо только научиться пользоваться законом сохранения полной энергии, а это не просто, как убедился на своем опыте Аббад еще тогда, когда его сверстники пускали пузыри и пачкали себя отбросами не только переработанной организмом пищи, но и ошметками собственных не выстроенных мыслей.
Искусству покидать тело и перемещаться в физическом пространстве, пользуясь энергиями духовных полей, Аббад научился перед тем, как надо было отправляться на Аарагду, планету-странницу. Пространственная ее скорость была так велика, что Аарагда не могла надолго – хотя бы даже на цикл – прибиться к какой-нибудь звезде, но, с другой стороны, скорость эта была недостаточно велика, чтобы планета покинула Галактический шар и отправилась в долгое и беззвездное странствие к другой галактике.
Искусству пространственного перемещения Аббада, на самом-то деле, обучил отец, но делал он это так искусно, незаметно и ненавязчиво, что Аббаду еще очень долго казалось, будто всему он научился сам – в том числе и искусству духовных слияний, позволявшему избегать стычек с другими детьми, не вполне еще понимавшими истинную структуру взаимоотношений (в том числе отношений полов) и потому тратившими много энергии на выяснение взаимных обид, претензий и противоречивых желаний.
Тяготился ли Аббад своей отделенностью, своим часто не нужным ему одиночеством? Да, хотя сейчас Аббад и понимал, что именно одиночество заставило его быстрее, чем это удавалось многим, подняться на первую ступень посвящения – он, кстати, не ожидал, что это случится так быстро, на втором цикле обучения. Аарагда тогда прибилась к синей, как саримская лисица, звезде, чье название содержало больше нематериальных и духовных символов, чем можно было произнести и даже подумать. Название свое звезда получила из-за того, что демонстрировала в чистом виде закон сохранения полной энергии: какие-то вещества (впоследствии, уже в университете, Аббад разобрался, конечно, в их физико-духовной структуре), каких недоставало в недрах обычных звезд, вступали здесь в полный цикл реакций, производя не только электромагнитное излучение, но и довольно частые выбросы духовной энергии.
Время посвящения выбрали учителя. Для Аббада стало неожиданностью, когда однажды, приступив к изучению внутренних смыслов поэмы Дервита «Мир, как пространство и воля», он ощутил полное единение с автором. Он стал Дервитом, вспомнил свою (его!) жизнь, то, о чем не имел раньше ни малейшего представления, пережил его душевные муки и великие подъемы разума, написал десятки поэм, забытых за давностью лет, прожил две тысячи циклов и умер потому, что узнал о жизни все. Молекулы в его теле начали распадаться на атомы, поскольку истончилась духовная составляющая личности, сохранявшая в веществе жизнь. Дервит стал духовной сутью, памятью, что в полной мере и ощутил Аббад.
Он вернулся обновленным, и, главное, понимал теперь, что такое смерть. Прежде он не знал этого и, как все дети, воображал, что будет жить вечно.
О сущности смерти Аббаду рассказал учитель Левкид.
– Человек, – объяснил он, – самое сложно организованное существо в нашей Вселенной. Ты уже знаешь: человек – не только материальное тело, но и духовная суть, а также нематериальные составляющие, которым нет названия в вещественном мире. Животные, птицы, космические монстры, планеты, звезды, пыль и газ, само пространство – физический вакуум и все его квантовые состояния, – в общем, все, что можно увидеть глазом, не обладает духовным содержанием, хотя и содержит, конечно, его зачатки. В нематериальном мире у физического вещества и полей нет таких глубоких связей, как у человека. Вещественная планета содержит в нематериальности собственную идею и множество других идей, с нею связанных, но число и сложность этих идей ничтожны по сравнению с идеями, из которых возникает человеческий дух, а затем и тело…
– Да, я это почувствовал, – подумал Аббад и попытался вернуться памятью в тот миг, когда…
– Не нужно, – поспешил остановить его Левкид. – Ты посвящен – этого достаточно. Воспоминание может вывести тебя из психического равновесия, а ты еще многому должен научиться, чтобы понять самого себя. Я только хотел сказать, что финал жизни человека отличается от финала существования любой другой структуры во Вселенной. Когда в звезде заканчивается ядерное топливо, она сжимается под действием собственной тяжести и становится черной дырой, ее вещество вновь превращается в идею, которая когда-то и породила звезду, заставив сжиматься межзвездное облако. Это простой переход, результат сохранения полной энергии. Когда в живом существе – животном, например, или космическом монстре – начинают распадаться молекулярные структуры, часть энергии переходит в духовные миры, часть – в нематериальные, но часть остается здесь, во Вселенной. Остаточная энергия излучается в виде электромагнитных волн, и смерть живого существа представляется яркой вспышкой – обычно зеленого цвета, потому что именно в этом диапазоне…
– Я видел, как умер листочник, – сообщил Аббад, невежливо прервав учителя, и тот мощным мысленным импульсом заставил ученика всплыть из нового воспоминания.
– Ты еще не понимал, что это была смерть, верно? – подумал Левкид.
– Нет, я… Я решил, что листочник отправился в другое место.
– У физиков есть термин: телепортация.
– Путешествие, да? Но это не совсем…
– Молодец, Аббад, ты уже понимаешь разницу между физической телепортацией, которую и сам хорошо освоил, и сложным процессом трансформации…
– При телепортации, – сказал Аббад, – меняются только координаты объекта в пространстве-времени, но нет обмена энергиями с духовным и нематериальным мирами.
– Конечно, – кивнул Левкид. – А тот листочник действительно умер, судя по твоему описанию. В материальном мире он обратился в горсть пыли, в духовном осталось содержание его памяти, а в нематериальном сохранились все идеи о его структуре. Такова судьба живого, но не разумного. Человек…
Левкид помедлил, пряча от Аббада какие-то свои мысли, не предназначенные для ученика, и продолжил после короткой паузы:
– Настала пора, Аббад. Первое посвящение, через которое ты прошел, это знание о начале и конце всего сущего. Прежде ты жил в убеждении, что будешь всегда.
– Конечно, – подумал Аббад. – Человек рождается из идеи. Из мысли. Из желания. Если бы у отца и мамы не возникло мысли о сыне…
– Ты не родился бы, конечно.
– А идеи вечны, или это тоже неверно?
– Идеи вечны, – повторил учитель. – Полагаю, да. Во всяком случае, наука пока не смогла доказать обратного или показать в эксперименте исчезновение хотя бы одной идеи. Но это…
– Это я пойму при втором посвящении, – подсказал Аббад.
– Возможно, – сдержанно сказал учитель. – Физика утверждает, что идеи вечны, духовная суть изменчива, а вещественное тело смертно и в назначенный срок становится прахом, горсткой пыли. Тело живет… на этот счет есть разные мнения… некоторые исследователи считают, что человек в своей вещественной форме может, в принципе, прожить столько, сколько будут существовать молекулы, атомы и частицы. Примеров тому мы не знаем по той простой причине, что наша Галактика образовалась шестьдесят семь миллионов полных циклов тому назад. По сути это – вечность.
– Но Дервит умер, – сказал Аббад. – Его молекулы распались.
– Он сам того пожелал, – покачал головой Левкид.
– Но как…
– Дервит и сейчас жил бы и продолжал радовать нас своими поэмами – поистине гениальными! Физическое тело человека не может погибнуть, пока связано законом сохранения энергии с духовным миром и миром идей. Пока сохраняется триединство, смерти нет, потому что всегда из неуничтожимой идеи может возникнуть мысль, а энергия мысли, перейдя в материальный мир, восстанавливает тело таким, каким оно было в момент гибели.
– Да-да, – нетерпеливо сказал Аббад. – Но Дервит… я был им, я ощутил его смерть, полный распад…
– Неприятные ощущения, верно?
Аббад передернул плечами.
– Дервит сам того пожелал, – повторил учитель, – но у него ничего не получилось бы, если бы не помощь монахов.
– Монахи?..
– Ты знаешь о Монастыре?
– Конечно, – сказал Аббад. – Монахи управляют всеми процессами во Вселенной…
– Нет, конечно, – улыбнулся Левкид. – Монахи все знают, да, но умеют далеко не все. Правда, никто не знает, чего же они все-таки делать не умеют, потому и сложилась легенда…
– С неразрешимыми проблемами люди поднимаются в Монастырь.
– Да, – кивнул учитель. – Поднялся и Дервит. Повторяю: поэт и сейчас был бы жив, не помоги ему монахи разорвать энергетические связи в его душе. Правда…
Левкид скрыл от Аббада какую-то свою мысль, пустая оболочка взлетела в небо так быстро, что Аббаду показалось – сверкнула молния. «Правда»…
– После первого посвящения, – сказал учитель, – ты начал понимать устройство Вселенной. После второго ты поймешь себя.
//-- * * * --//
– Я хочу умереть, – произнес Аббад.
Ему показалось, что монахи не поняли его слов. Все трое остались неподвижны – не только в пространстве комнаты, но и в пространстве мысли: ничто не сдвинулось, не изменилось, слова Аббада повисли в воздухе, как легкие воздушные шарики. Они поднялись невысоко и выглядели одинокими путниками, уставшими и не желающими продолжать подъем.
– Повтори.
Кто это спросил?
– Я хочу умереть и прошу вашей помощи.
Слова, наконец, взлетели вверх, и в комнате возникло движение – не столько в физическом пространстве, сколько в пространстве мысли. Возможно, идеи в нематериальном мире также пришли в движение – во всяком случае, Аббад очень на это рассчитывал. И очень рассчитывал на то, что, произнося вслух кощунственные слова, он не позволил монахам понять их истинную причину. Он так старался…
– Ты просишь нашей помощи, – сказала Асиана, передав голосом всю гамму охвативших ее чувств. Это было высшее искусство речи, Аббад так не умел, он даже не подозревал, что подобное умение существует. Он не представлял, как можно с помощью звуков, простых колебаний воздуха, передать и грусть свою, и боль, и любовь к нему, пришедшему в Монастырь со своей болью и грустью, и желание помочь, но не так, как хочет этот юноша, еще не понимающий, должно быть, что такое жизнь, и что прожить ее нужно, как бы ни оказалось трудно, как бы ни…
О чем-то еще более глубоком и важном сказала в четырех словах Асиана, но Аббад не смог понять, он не умел так хорошо, как монахи, анализировать звуковые колебания.
– Я прошу вашей помощи, – повторил Аббад.
Сатмар подошел ближе, и Аббад ощутил исходившее от монаха душевное тепло, оно согревало и даже больше: юноша ощутил жар, в голове застучали быстрые молоточки. В ритме, который Аббад не сразу сумел расшифровать, они говорили о том, что жизнь – сложнейшая категория сущности, он еще молод, чтобы понять ее даже в самом простом воплощении, и, несмотря на два посвящения, он еще слишком мало…
– Я решил, – твердо сказал Аббад.
Молоточки перестали стучать, обруч, сжимавший череп, разжался, Сатмар бросил взгляд поверх головы Аббада – прочел, должно быть, остаточные мысли и соображения, – и отошел в сторону, а на его месте оказался Крамус. Он ничего не сказал, ни о чем не думал – во всяком случае, ни о чем таком, о чем следовало бы знать Аббаду. Он просто стоял и не смотрел даже, глаза его были закрыты для всех длин волн, и, может быть, только нематериальная суть была ему сейчас доступна, но Аббад очень надеялся на собственную защиту, пусть уже и тонкую, но все еще действовавшую.
– Так, – сказал Крамус и отошел к Сатмару, стоявшему в проеме окна. Асиана не сдвинулась с места.
– Ты решил, – сказала она. – и нам нужно знать причину.
Конечно. К этому Аббад готовился почти половину цикла – с той ночи, что они с Тали провели на плато Уппары. Ужасная ночь. Последняя. Больше они не виделись. Ощущение резонанса, могучее и притягивающее, исчезло не сразу, но все-таки исчезло – последнее время Аббад провел вдали от родной планеты и вдали от всех мест, где могла находиться его любимая. Он любил Тали и с каждым прожитым часом любил все больше, он хотел сказать ей… Не мог. Не должен был.
В ту ночь на плато, когда в небе не осталось ни одной близкой звезды и упал мрак, они оба будто обезумели. Темно стало не только в вещественном мире, но и в душе. Многие отправлялись сюда, чтобы испытать свои чувства, вот и они тоже… Это была идея Аббада, но Тали казалось, что испытание придумала она, и он не спорил, так было лучше, так он хотел, Тали, любимая, так часто принимала его мысли за свои, что и на этот раз…
Он укрылся от нее в пещере бессознательного, и Тали оказалась такой одинокой перед мраком… Много позже Аббад раскрыл ее воспоминания, ощутил ее ужас. Все происходило так, как он хотел, то есть, конечно, он не хотел такого конца их отношений, он даже не представлял сначала, что резонансные связи разумов можно разорвать, но так было нужно, и главное: Тали не должна была знать, почему он это делал.
– Ты больше не любишь меня, – сказала она.
Это было не так, но Аббад кивнул: «Да».
– Ты больше не любишь меня.
Женщины лучше мужчин ориентируются в пространстве души, где мысль вторична, а то, что делал Аббад, происходило в мире идей, в нематериальном, там, куда Тали войти не могла – она еще не прошла даже первого посвящения, и это Аббад учел, конечно, когда обдумывал свой жестокий, но необходимый план.
– Ты больше не любишь меня.
Когда души перестают резонировать, возникает пустота… И еще эта ночь – чернота неба, к которой невозможно привыкнуть. Нужно бежать отсюда, туда, в родную Галактику, где всегда светло, но как бежать, если нет сил, если все напасти разом: чернота неба, чернота в душе, чернота, чернота…
– Ты не любишь меня, но это невозможно.
Конечно, это было невозможно. Но она должна была думать…
Когда исчезает резонанс, наступает обратный эффект. Аббад знал это, он изучал физику волн – материальных и духовных, – а Тали еще не знала, и Аббад воспользовался своим преимуществом.
– Уходи, – сказала она. – Я не хочу тебя видеть. Я не хочу тебя знать.
– Хорошо, – сказал он.
Аббаду никогда прежде не было стыдно, он не представлял, каково это – пережить стыд.
Он пережил.
//-- * * * --//
– Я люблю Тали, – сказал Аббад. – Мы были вместе. Она разлюбила меня. Она меня прогнала. Теперь вы понимаете, что я не могу жить?
Монахи должны были понимать. Они могли заглянуть в его душу (смотрите: все, что выше защиты, вы можете увидеть, ощутить, понять). Аббад любил Тали, и весь мир существовал для него, пока Тали была с ним. Она прогнала его, сказала «Уходи», смотрите, как это было. Да, плато Уппары – ужасное место, но ведь многие влюбленные отправляются туда, чтобы испытать свои чувства…
Монахи стояли в проеме окна, освещенные двумя звездами – голубым Камроном и желтым Сатусом, – и о чем-то советовались друг с другом. Ни единой видимой мысли не поднималось над их головами. Решают? Что решат?
В следующее мгновение Аббад понял, что остался в комнате один. В лучах Камрона все еще были видны контуры человеческих фигур, сквозь которые не проникал свет, но монахов здесь не было. Ни мыслей, ни даже их нематериальных сутей.
Аббад сделал несколько шагов, почему-то с трудом передвигая ноги, на его плечи навалилась тяжесть, воздух давил и прижимал к полу. Аббад протянул руку и коснулся плеча Сатмара – холодного и пустого внутри. Он знал, что монахи способны покидать свои тела, он слышал об этом, теперь видел, как это происходит.
Он что-то сделал не так? Что-то не так сказал? Его защита оказалась недостаточно надежной?
Аббад отвернулся, ему неприятно было смотреть на пустые человеческие оболочки – живые, но не существовавшие здесь и сейчас. Что хотели знать монахи? Только бы не…
Сатмар вернулся – его угловатая, чуть сутулая фигура возникла у двери – впечатление было таким, будто он только что вошел и прикрыл дверь за собой. Аббад отвлекся, вот и не обратил внимания. Он невольно бросил взгляд на другого Сатмара – фигуру у окна, все еще неподвижную и равнодушную. Монах ощутил удивление Аббада, но не стал ничего объяснять, прошел на середину комнаты, соорудил удобное кресло из мыслей о хорошем отдыхе, поставил стол, вырастив его из плиток пола, устроился поудобнее и лишь после этого пригласил и Аббада присесть – разговор, мол, еще предстоит долгий, во многом нужно разобраться, решение непростое, ты понимаешь, одно из самых сложных решений, и нужно быть уверенным…
Аббад не стал фантазировать – не монахам же демонстрировать свои умения, – вызвал низкую скамеечку, самое простое, что можно было легко соорудить из мысли о приятной беседе, – присел так, чтобы фигуры у окна остались за спиной, не мог он их видеть, они ему мешали. Сатмар усмехнулся – мысленно, выражение его лица оставалось в меру доброжелательным и внимательным.
– Ты уверен, что между тобой и Тали больше не существует резонанса, – сказал Сатмар. Он не спрашивал, он утверждал, и Аббад подтвердил сказанное мысленным «да».
– Да, – задумчиво произнес Сатмар, помедлил и продолжил, поглядывая время от времени в ту сторону, где у окна, как чувствовал Аббад, все еще стояли три неподвижных фигуры. – Ты должен понимать, что своим решением изменишь жизнь многих людей. Тали – прежде всего. Вы связаны резонансом, в мировых линиях сложилась структура, определившая с высокой вероятностью не только ваше личное будущее, но и будущее мира.
– Я не…
– Помолчи, – резко сказал Сатмар. – Твои желания ясны, но причины… Твое решение безответственно, Аббад. Я знаю сейчас, как изменится мир после твоей… м-м… смерти.
– Да? – сказал Аббад. Сам он не знал этого. Точнее – знал, конечно, но совсем не то, что заинтересовало бы монахов, поддерживавших Вселенную в равновесии, без которого невозможно развитие трех составляющих мироздания – материи, духа и идей. Мучительно размышляя о собственной участи и принимая решение, Аббад пытался представить себе не только то, что он сейчас скрывал за оболочкой защиты, но и – естественно! – вообразить, каким будет мир после его ухода. Ему это не удалось – возможностей оказалось так много, а исчисление вероятностей было таким сложным, что свои попытки Аббаду в конце концов пришлось оставить. Он мог только надеяться, что с его смертью ни одна звезда не взорвется, ни одна туманность не схлопнется, ни одна идея не станет причиной рождения монстра, и вообще никто в мире не будет сожалеть о его уходе. Кроме Тали. Она больше не любит его, да, но в день печали, в тишине, пусть вспомнит его имя и произнесет, тоскуя… Должно же быть и в этом мире нечто…
Не должно.
– Тали будет помнить тебя всегда, – печально сказал Сатмар. – В этом ты можешь быть уверен.
Давление мысли монаха казалось Аббаду почти невыносимым. Если защита исчезнет…
– Тали, – повторил Сатмар. – Ты понимаешь, что сломал ей жизнь?
– Она разлюбила меня, – горько произнес Аббад.
Сатмар покачал головой.
– Ты еще не знаешь довольно простой вещи, – сказал он, отведя взгляд от Аббада и позволяя ему немного расслабиться. Монах не хотел давить, предлагал Аббаду раскрыться самому. – Ты не знаешь, что возникший резонанс не может быть разорван. Любовь не может пройти, как проходит зима на окраинной планете. Любовь, Аббад, имеет начало, но не имеет конца. Как жизнь человека. Возникнув однажды, резонанс не может прерваться, волновая функция этого процесса – если говорить языком математики – имеет начальное состояние, но в дальнейшем не зависит от времени, а число ее возможных ветвлений таково, что никто до сих пор не смог в точности определить их количество. Этим занимались великие ученые – Кармикор, Баззард, Делиата…
Аббад знал имена великих физиков. Их идеи он впитывал в школе, их мысли, витавшие в пространстве, изучал в университете, а во время экзаменов они помогали ему преодолевать препятствия: Делиата даже подсказала решение, когда Аббад не мог справиться с волнением…
– Баззард, – продолжал Сатмар, – доказал, что число решений волнового уравнения резонансного состояния психики превышает число атомов в наблюдаемой части Вселенной. Это нижняя граница. Верхнюю пыталась определить Делиата. Ей это пока не удалось, и проблема не решена до сих пор. Современная физика полагает, что резонансное состояние – то, что называют любовью, – не ограничено во времени. Так что…
Им не нужно было взламывать мою защиту, чтобы понять, что я лгу, – подумал Аббад, не пытаясь скрыть свою мысль, мгновенно всплывшую из подсознательного и светлым облачком поднявшуюся к потолку. Сатмар проводил мысль взглядом и даже не попытался ее притянуть, оценить, взвесить.
Им не нужно было взламывать защиту, они и так знали, что я что-то скрываю…
– Конечно, – кивнул Сатмар. – А разговор с Тали подтвердил нашу догадку.
Разговор с Тали. Они…
– Конечно, – повторил Сатмар. – Речь идет о резонансе. Это самое удивительное явление в природе разума. Любовь. Познавать ее еще не изведанные грани – само по себе великое счастье, а то, что произошло у тебя с Тали…
– Вы говорили с Тали! – не удержался от восклицания Аббад.
Как они сумели? После расставания – так, во всяком случае, было решено между ними – Тали отправилась в галактику Сентти, на маленький звездный островок, куда никто не стремился попасть. Между нами – сотни тысяч излучающих галактик и поглощающих любую направленную мысль облаков. В духовном измерении Сентти почти не проявляла себя – разве что слабая тень осталась от когда-то существовавшей в этой галактике цивилизации, погибшей на заре неудачно сложившейся для нее технологической эпохи и не успевшей подняться до вершин разума. В мире идей Сентти и вовсе отсутствовала, странное создание природы, возникшее случайно и обреченное на существование лишь в материальном мире.
Аббад не представлял, как сумели монахи отыскать Тали в этой звездной пустыне. Не могла же она, в самом-то деле, нарушить их уговор и вернуться…
//-- * * * --//
– Постой, – сказала Тали. – Прежде чем мы расстанемся, ты должен сказать: кто она?
– Она? – удивился Аббад. – О чем ты?
Он прекрасно понимал, конечно.
– Другая женщина, – сказала Тали. – Я давно почувствовала твое отчуждение, Аббад. Ты уходил в себя, погружался глубоко и закрывался, я переставала видеть тебя… мне становилось плохо, а ты не замечал.
– Замечал, – подумал Аббад, – но не должен был…
– Кто она?
– Тали! – Аббад не мог больше выдержать игры, которую придумал, чтобы уберечь любимую от неизбежной горечи расставания. – Ты прекрасно знаешь: у меня нет и не может быть другой женщины!
Он снял защиту, которую выстраивал долгие месяцы – с тех пор, как почувствовал в себе…
– О! – сказала Тали. – Это…
– Осторожно, – сказал Аббад. – Держись за мои мысли, я поведу тебя.
//-- * * * --//
– Нет, – сказал Сатмар, – Тали не возвращалась, она все еще была в Сентти. Она любит тебя. А ты, конечно же, любишь ее. Резонанс разрушить невозможно, тебе нужно было придумать другую отговорку.
– И вы бы…
– Да, ты не сумел бы скрыть, верно. Но то, что ты… вы с Тали… придумали – не лучшее решение.
– Тали сказала…
– Сейчас с ней Асиана и Крамус. Видишь ли, Аббад, любовь – неустранимая связь на всех уровнях и во всех трех мирах. Материальная любовь – это жизнь, дети, работа… Духовная – это сила жить, сила познания. А в нематериальном мире тебя и Тали соединяют идеи, столь же вечные, как Вселенная.
– Мы…
– Да, вы с Тали, конечно, все это знаете. Вы создали другие идеи, идеи разрыва резонанса, но… Понимаешь, Аббад, невозможно убить идею. Материя может исчезнуть из мира, может перейти в духовную форму, и дух может породить материю, лишь бы сохранялась полная энергия. Можно уничтожить и духовную сущность, тогда она становится нематериальной идеей, а некоторые идеи – большинство, да, – могут стать элементами духовной жизни. В конце концов, материя возникает из идей, проходя духовную стадию. Я повторяю тебе известные истины для того, чтобы ты понял: не бывает полных преобразований. Аббад, ты был прекрасным учеником! Тебе когда-нибудь удавалось полностью, без остатка, использовать идею для создания духовной структуры или полностью исчерпать духовную энергию, создавая материальное тело или явление?
Аббад молчал. Он не задумывался об этом. Просто черпал, просто создавал, пользовался, но действительно…
– Невозможно, – продолжал Сатмар, – без остатка переводить энергии из одной формы в другую. Это универсальный закон. Ты бы узнал и это на собственном опыте. Но ты торопился.
– Да, – подумал Аббад. Верно, он не мог ждать. Разве стал бы он так поступать с Тали, если бы полагал, что у него есть время?
– Всегда что-то остается, – сказал Сатмар. – Ты поставил сильную защиту. Никто из нас не смог пробиться в твой духовный мир. Но в нематериальной своей сути ты не мог не оставить следа – нити, соединившей тебя с Тали.
– В нематериальном? – удивился Аббад. – Там нет ни пространства, ни времени, там не существует связей, подобных материальным нитям!
– Конечно, – согласился Сатмар. – Но цепочки идей приводят от причин к следствиям и могут вернуть следствия к причинам не менее верно, чем дорожный указатель на пустынном шоссе. Сейчас Тали будет здесь, и я надеюсь, что ты, наконец, снимешь свой панцирь и покажешь истинную причину твоего решения.
Прежде, чем воздух начал густеть, Аббад почувствовал присутствие Тали. Он ощутил прилив вдохновения, избыточный, так и не израсходованный запас духовной энергии их оборванной связи – будто резко распрямилась сжатая до предела пружина, и все мысли, все образы, все загнанные в подсознательное их общие желания, мечты, планы, все это вспыхнуло и едва не сожгло его мозг, едва не заставило Аббада вскричать от мгновенно возникшей и так же быстро задавленной боли. Тали ворвалась в его мысли, она протягивала к нему руки, и он инстинктивно потянулся к ней, не понимая, как он мог… почему придумал именно такой план… да, другого просто не было, но так… нельзя было… Тали, любимая, ты здесь, я всегда была с тобой, Аббад, ты ушел, но все равно что-то осталось, да, я знаю теперь, остались идеалы любви…
Я не могу без тебя, Аббад.
Я не смог без тебя, Тали.
Воздух, как ему казалось, загустел так, что стало почти невозможно двинуть рукой. Конечно, это было лишь ощущением, осознанием перехода энергий, но как же больно было даже подумать… выдавить из себя мысль… направить…
Стало легко. Аббад вскочил на ноги – посреди комнаты стояла Тали, рядом – Асиана с Крамусом.
– Я не смогла без тебя, Аббад, – сказала Тали. Сказали ее глаза, сказали ее руки, ее мысль прокричала это, и тонкие струйки слов разбрызгались по всей комнате.
Защита рухнула – то, что не получилось у монахов (да и старались ли они?), легко сделала Тали, нарушив данное Аббаду слово.
Осуждать ее?
– Я люблю тебя, Тали, – сказал он.
Не было смысла скрывать это.
Теперь придется сказать монахам правду, и они откажутся помочь.
Он навеки останется с Тали. Это счастье. Он никогда не сможет стать самим собой – это горе, которое невозможно вынести.
– Аббад, – сказал Сатмар, прерывая начавшуюся любовную игру, – теперь тебе нечего скрывать. Да, ты неплохо придумал: назвать неудавшуюся любовь причиной своего решения. Ты не виноват в том, что это не удалось. Ты не знал, что несчастная любовь – оксюморон. Но теперь тебе придется назвать истинную причину. Или… ты передумал и не хочешь больше встречи со смертью?
Слова монаха воспринимались, будто сквозь шумовой фон: Аббад видел глаза Тали и читал в них все, что она пережила, оставшись одна в темном и безрадостном мире. Он видел ее душу, раскрытую для него, как это было с первой их встречи, он обнял свою Тали, рассказал ей обо всем, что случилось с ним после их расставания, они опять стали единым целым – в духовном мире и в мире идей они слились в одно человеческое существо.
Что говорил монах?
– Простите, – сказал Аббад, и странным образом его голос содержал в себе интонации Тали, это она так растягивала звуки, – простите, Сатмар, я слышал, но…
– Да, мы понимаем, – улыбнулся монах. – Ты уже вернулся из любовного погружения?
– Мы…
– Все в порядке, – сказала Асиана. – Вопрос: ты передумал и больше не желаешь встречаться со смертью?
– Нет, – твердо сказал Аббад. – Я не передумал. Я хочу умереть и прошу вашей помощи.
– Тебе придется назвать истинную причину, – мягко сказала Асиана.
Защиты больше не существовало. Аббад был открыт, как книга, которую можно прочитать от первого до последнего знака и в материальном, и в духовном, и в идейном ее содержании. Однако Аббад сам поднялся на гору. Сам просил помощи. Он должен был сам назвать причину.
– Я почувствовал это в себе сразу после второго посвящения, – начал Аббад.
//-- * * * --//
Он почувствовал в себе чужое и сначала не понял, что произошло. Второе посвящение он прошел неожиданно, когда меньше всего ожидал каких бы то ни было перемен. В школе «Зив», где он учился после окончания первой ступени, Аббаду было интересно и легко, у него оказалось много друзей не только среди учащихся – он подружился с керадами, многолапыми пушистыми и не очень умными животными, которые прекрасно чувствовали любое движение его мысли и, не понимая сути, всем существом поддерживали Аббада, часто заставляли его переживать экстаз и, следовательно, взрослеть.
В тот день Аббад играл с приятелями (среди них были и люди, и керады и мысли о будущем, не имевшие воплощения в материальной реальности), устал – скорее духовно, чем физически. Он вернулся в свою комнату и отгородился от мира, хотел отдохнуть перед экзаменом по химии духовно структурированных соединений. Аббад практиковал не полную медитацию (инстинктивно он опасался полностью погружаться в мир идей, боялся, что потеряет, выбираясь оттуда, какую-то часть своей телесной оболочки и останется уродом, чего, конечно, не могло случиться, но он все равно боялся, не умея еще управлять своим страхом), он лишь остановил в себе поток времени, затемнил пространство – в общем, сделал все, как учили. Обычно достаточно было нескольких минут, и физическая усталость проходила, а мысли расставляли сами себя в порядке очередности.
В тот раз, погрузившись в приятную темноту, Аббад почувствовал, как от пяток к коленям, а потом выше – к животу, шее и, наконец, к голове поднимается странный жар. Утомительный, но, в то же время, возвышенный, поскольку, не обладая материальными энергиями, он раздувался энергиями духовных исканий. Волна жара поднялась к голове, что-то переключила в сознании и схлынула, опять пройдя через шею в грудь, но там и оставшись, заставляя Аббада тяжело дышать, будто в комнате вдруг упало давление. Аббад умел перемещать свое тело в пространстве, у него и сейчас возникло инстинктивное желание оказаться там, где легко дышится – в долине Бирта, например, удивительно красивом месте, где тысячи водопадов создавали уникальное сочетание множества звуков разной высоты и силы. Возникала симфония, которую можно было слушать бесконечно. И воздух там такой…
Перемещения не получилось, а грудь сдавило сильнее. И голос. Чей-то низкий голос произносил слова, которые Аббад не мог понять. И еще смутное желание чего-то, что еще не случилось. Несбывшееся. Не произошедшее.
Будь Аббад в состоянии связывать кванты мыслей в целостные структуры, он понял бы, конечно, что начался процесс второго посвящения, и нужно отдаться потоку энергии, переходившему сейчас из мира идей в духовный, а из духовного – в физический.
Аббад сопротивлялся, и, возможно, из-за его неосознанного сопротивления что-то то ли порвалось в ткани пространства-времени, то ли, наоборот, склеилось не по обычным законам Клавиуса-Коретти, всегда ведь есть статистическая вероятность, погрешность…
Неважно. Это и тогда, и потом казалось ему неважным.
Он ощутил в себе вселенную. Он стал вселенной. Не вокруг себя, а внутри, в себе самом он ощутил движение, излучение, жизнь множества галактик, самых разных – сферических, как его родная Галактика Альбуаза, спиральных, будто закрученных энергетическим вихрем, были галактики и вовсе бесформенные – заброшенные звездные острова. Галактики собирались в скопления, разбегались друг от друга, а кое-где, наоборот, сталкивались.
Это я? – мелькнула мысль. Это во мне? Конечно, – сказал голос.
Десятка два галактик столкнулись в тишине пространства, и Аббад почувствовал легкий жар на уровне сердца, будто тоненькая игла вонзилась в тело и расплавилась, оставив вместо своей материальной сути гибкую мысль и не понятую еще идею.
Он медленно проплывал, пролетал… почему-то из его лексикона исчезли слова, обозначавшие движение в пространстве со скоростью, превышавшей скорость света. На его пути возвысилась, поднялась, приблизилась галактика… или это была лишь мысль о… или, возможно, проросшее в его душу стихотворение… нужно успокоиться, иначе он ничего в себе не поймет и не сможет выбраться из этого… этой…
Он летел, плыл, проползал между звезд, погружался в холодные недра туманностей, перехватывал излучение белых карликов и жарких шаров, которые не были ни звездами, ни черными дырами, а представляли собой щупальца идей, проникшие сквозь два мира в это материальное пространство.
Это я, – говорил он себе, и суть всякого явления, всякого движения была ему ясна. Он знал, почему светят звезды, почему они собираются в спирали, и понял неожиданно, что где-то в этой огромной вселенной, на одной из планет одной из галактик в одном из скоплений… в мире, так непохожем на его собственный, но все-таки похожем, как бывают похожи друг на друга братья, разделенные при рождении и никогда не встречавшиеся.
Я – это он? – мелькнула мысль.
Он – кто?
Резкая боль возникла не в нем, конечно, потому что себя он не чувствовал, резкая боль пронзила все пространство, будто натянувшееся, готовое разорваться, лопнуть, вот сейчас… и мир перестанет быть… невозможно… нет…
//-- * * * --//
Что-то вытолкнуло Аббада из собственного подсознательного, заставило его открыть глаза, а уши опять слышали множество звуков – тихий гул компьютера, тиканье часов, чьи-то возбужденные голоса на лестничной площадке, и еще были какие-то звуки, природу которых он не мог определить. Он открыл глаза и понял, что вернулся сон, преследовавший его которую уже ночь. Это был не кошмар, напротив, ему было безумно интересно ощущать себя в мире, который он не мог бы никому и даже самому себе описать словами, потому что слов таких не существовало в природе.
Он потянулся, и образы сна, будто испугавшись света дня за окном, свернулись в клубок и спрятались, сделавшись невидимыми и неощутимыми. Каждое утро, просыпаясь, он хотел запомнить хоть что-нибудь, знал, что это важно – прежде всего, для работы, это было прозрение, инсайт, но почему-то память подводила, и он запоминал только ощущение, внутреннюю потребность делать то, что он делал.
Он заставил себя встать и поплелся в душ – пустил сначала очень горячую, а потом ледяную воду, мысли чуть прояснились, и ему даже показалось, что он ухватил кончик решения уравнения, того, вчерашнего. Он читал перед сном новую статью Линде в «Физикал ревью леттерс», очень интересный поворот в умозаключениях по поводу теории инфляции.
В комнате надрывался телефон, но ему не хотелось выходить из-под душа, он надеялся, что сейчас вспомнит… Нет, не получалось. Ни сейчас, ни вчера, ни неделю назад.
Наскоро обтершись, он прошел в комнату и схватил трубку телефона как раз в тот момент, когда звонки прекратились. Номер… Да, звонила Дженни, ладно, ей я перезвоню позже, подумал он, все равно вечером встретимся, а сейчас не хотелось бы отвлекаться.
Он выпил кофе, съел вчерашнюю булочку, густо намазав ее айвовым вареньем, и сел к компьютеру. Он не знал, как выйти на решение, но почему-то был уверен, что именно сегодня, стоит только ему увидеть на экране цепочку знакомых символов…
Наверно, это и называют инсайтом, озарением, прозрением. Заменить переменную, проинтегрировать по поверхности, потом сократить и суммировать…
Все.
Решение. Красивое, как миланский собор, прочное, как пирамида Хеопса, – и правильное, как четыре первых постулата Евклида.
Он записал формулу в файл, вывел на экран всю цепочку преобразований и предположений, начав с граничных условий и критериев. Слов для описаний понадобилось совсем немного – не статья получилась, а математическая вязь, именно такой он и представлял себе идеальную статью по космологии, где все понятно посвященному, специалисту, и совершенно непонятно прочим смертным.
Космология, – подумал он, – не наука об устройстве Вселенной (или вселенных, если быть точным). Космология – это самосознание. Или – самопознание. Извлечение мира из сна. Или – сон мира.
Он вывел статью на принтер, распечатал, но перечитывать не стал – положил восемь получившихся листов сверху на купленную вчера в университетском магазине «Жизнь в Многомирии» Бергсона. Надо будет почитать, но он знал, что не найдет там ничего для себя нового.
Идеальная статья, – подумал он. Только формулы. Посвященный поймет. Или не поймет – если не захочет разглядеть очевидного. Не нужно полагаться на интуицию читателя, будь он лучший в мире специалист по строению Вселенной. У каждого свой взгляд на предмет, и каждый (разве он не убедился в этом на собственном опыте?) в любом, самом, казалось бы, очевидном тексте видит лишь то, что хочет – до тех пор, пока его не ткнут носом, пока не скажут: «Что же ты, идиот этакий, не видишь очевидного?»
Конечно, из формул следует, что плотность темной материи во Вселенной близка к критической настолько, насколько вообще эта величина может быть определена на современном уровне наблюдений. Вообще говоря, темной материи во Вселенной ровно столько, сколько требуется для объяснения ускорения – и столько, сколько нужно, чтобы в любой момент ткань пространства-времени порвалась, как рвется под руками старое прохудившееся платье: так он порвал, когда был ребенком, старую мамину блузку, самую дорогую для нее вещь, которую она берегла, как… да, пожалуй, как обручальное кольцо, переходившее в семье от матери к дочери. Мама говорила, что кольцо сделано было в семнадцатом веке, а может, и раньше – во всяком случае, его далекой прапрабабке это кольцо подарил на свадьбу прапрадед-пират, а с чьего пальца этот прожженный негодяй снял удивительную по красоте вещь… лучше не думать.
Вот-вот. И сейчас, пожалуй, лучше не думать о том, что каждый прожитый миг может стать последним, и ни от чего земного это не зависит – ни от террористов Бин-Ладена, ни от бандитов из Гарлема, ни от иракской политики президента Буша, ни от болезни, любой, в том числе и той, которой он боится больше всего, боится настолько, что даже мысленно не хочет произнести название, потому что это семейный бич, от этой болезни умерли его дед и отец…
Все. Не думать об этом. Хорошее настроение? С утра у него было замечательное настроение, он закончил статью, да. Правильную статью, где каждая формула следует из предыдущей, доказательства плотно, без малейших зазоров, пригнаны друг к другу.
И где нет последней, заключительной фразы. Вывода. Он побоялся написать. Побоялся за свою научную репутацию. Побоялся, что ему скажут: а это уже фантазия. Не должны сказать, потому что уравнения правильны, а решение однозначно. Но ведь скажут, нет никаких сомнений. «По-вашему получается, что скорость света не предел скоростей? По-вашему, общая теория относительности неверна в масштабах, сравнимых с размерами Вселенной?»
Верна, конечно. Но тот, кто не хочет понять сам…
Он стоял, прижавшись лбом к оконному стеклу, и смотрел на улицу: в узком дворе играли дети, залезая на горку и скатываясь с нее с громким визгом, а чуть дальше поток машин по-черепашьи двигался, застряв в утренней пробке. Мрачный поток, водители не сигналили, но он мог себе представить, какими словами каждый из них проклинал сейчас дорожную полицию, светофоры, своих собратьев-автомобилистов и, конечно, президента, которого к месту службы доставляют с эскортом полиции или на вертолете – за деньги налогоплательщиков, кстати, то есть, и за его деньги.
И все это – и дети на площадке, и дома, и машины, и президент с эскортом и вертолетом, и Дженни с ее причудами, и он сам с его работой и занудством – все-все-все в следующую секунду перестанет быть в материальном мире, потому что…
Так говорит уравнение.
Так говорит Заратустра. Он слушал эту симфоническую поэму нелюбимого им Рихарда Штрауса в прошлом сезоне в Карнеги-холле, играл Израильский оркестр под управлением Меты. Так говорит Заратустра. Говорит – и все. Слово сказано. Музыка сыграна. Точка.
В статье он точку не поставил. Понимайте, мол, сами. Пусть кто-нибудь, кто поймет, напишет об этом и станет первым, сказавшим слово. Пусть коллеги расправляются с тем, кто это слово скажет. Не с ним.
В начале было слово. Да? Нет, господа, в начале было число. В начале была формула. Словом мир не сотворишь. Мир нужно рассчитать, иначе… Да, иначе он в какой-то момент – через тринадцать миллиардов лет – попросту развалится, исчезнет, растворится в физическом вакууме…
Хорошо. Он сам скажет, напишет слово и поставит точку. А в редакцию пошлет первый вариант. Если не передумает.
Мальчишки на детской площадке подрались, как голуби у кормушки, и визг стал непереносим, а тут еще и машины начали гудеть – у водителей кончились запасы терпения. Невозможно слушать.
Он вернулся к компьютеру, по темному экрану ползала надпись: «О, Дженни, любовь моя», это сама Дженни и написала, ему бы в голову не пришло. Он надавил на какую-то клавишу, и надпись исчезла, уступив место последнему абзацу статьи, последней – ясной, по его мнению, – формуле.
Он вздохнул. Обо всем надо говорить словами. Да, в начале была формула, было число. Но потом Господь, если это была его работа, все-таки произнес слово. Значит…
«Из приведенных расчетов, – написал он, медленно отстукивая буквы, – с очевидностью следует, что в безразмерных величинах значение плотности темной энергии в наблюдаемой части Вселенной тождественно равно критическому значению космологической постоянной. Следовательно, решение не зависит от времени. Следовательно, разрыв пространства-времени может произойти в любой момент. И этот момент станет последним в существовании Вселенной».
«Нет нужды говорить, – отстукивал он, – о скорости света как максимуме скоростей, поскольку указанный процесс не имеет ничего общего с движением материальных тел – речь идет о разрыве самого пространства-времени.
Как будет выглядеть разрыв (иными словами – гибель Вселенной) для внешнего наблюдателя, если таковой существует? По-видимому, точно так же, как мы сейчас описываем Большой взрыв: рождение новой физической структуры, для которой пространство-время может и не являться необходимым атрибутом. В рамках современных физических теорий не представляется возможным описать будущую вселенную, как нет у нас возможности описать вселенную прошлую»…
Это понятно. Это должно быть понятно каждому специалисту.
А для не специалистов он дописал:
«И чтобы все поняли: каждую секунду, в любое мгновение мир, в котором мы живем, может исчезнуть. Не взорваться, не схлопнуться в сингулярность, а именно исчезнуть: из вакуума мы родились и в вакуум вернемся».
Из праха мы…
Страх смерти. Невозможно жить, зная, что любой миг – этот или следующий, а может, через десять лет или через сто, или через миллион, – может стать последним не только в твоей жизни, но и в жизни Дженни, которая уверена, что доживет с ним до старости и родит ему трех детей, двух девчонок и мальчишку, и в жизни Кэрролл, его первой жены, бросившей его накануне защиты и уехавшей куда-то (в Германию, кажется) с любовником, о существовании которого он узнал из ее прощального письма. Он не желал Кэрролл ничего дурного, он действительно оказался плохим мужем, и мысль о том, что сейчас или завтра Кэрролл тоже может отправиться в небытие… это была неправильная мысль, он не хотел думать об этом, но ведь думай или нет…
Человек – даже не пылинка в этом мире. Человек – ничто, живущее на планете, абсолютно не выделенной среди прочих. Если исчезнет Вселенная, если кто-то снаружи сможет наблюдать ее гибель, разве этот гипотетический наблюдатель поймет, что вместе с мирозданием исчезло человечество, так долго шедшее к процветанию, что по дороге забыло о цели своего пути?
Профессор Чейни, кстати, тоже исчезнет. Кто тогда должен будет съесть свою шляпу? Вот ведь закавыка: странное получилось, на самом-то деле, пари. Он докладывал о возможном (тогда – еще только возможном, но совсем не обязательном) разрыве пространства-времени, и Чейни в обычной своей пренебрежительно-высокомерной манере сказал с места: «Мечник, вы всегда торопитесь с выводами. Если у вас противоречие с Эйнштейном, то подумайте все же, кто, скорее всего, не прав!» «Профессор, – не выдержал он, стоя у доски и от волнения рисуя на ней фломастером кривые треугольники, – послушайте, в уравнениях нет ошибок, с этим вы согласны? Да? Разрыв пространства не является передачей информации, при чем здесь постулат Эйнштейна? Вы же не спорите с Линде, когда он говорит о том, что после Большого взрыва Вселенная за микросекунды раздулась до размеров в десятки миллионов миль!» «Вы не понимаете, Мечник, что это разные вещи? – Чейни не потрудился встать, чтобы его реплику услышали присутствовавшие в зале, а не только докладчик. – С вами невозможно дискутировать, любое возражение вы воспринимаете, как личный выпад. Хорошо, давайте и я по-вашему. Так вот: я готов съесть свою шляпу, если ваша математика – совершенно правильная, не спорю! – имеет какое-то отношение к реальности». «Хорошо, – сказал он, – позвольте, я сам выберу вам шляпу и подберу гарнир».
Если он прав (а он прав!), то, когда это случится, профессор не успеет узнать о том, что оказался побежден в споре.
Пусть все думают, что мир просуществует еще миллиарды лет. Пусть все думают, что…
Невозможно жить, зная, что каждое мгновение…
Но разве не живем мы именно так? Разве не каждое мгновение на голову может упасть кирпич с крыши или самолет с неба? «Человек не просто смертен, но смертен внезапно». Он прочитал это в романе одного русского автора. Мы живем, понимая, что каждый миг может стать последним, и разве мы об этом задумываемся?
Что изменится от того, что к бытовому знанию добавится чисто абстрактное представление о том, что и Вселенная смертна так же внезапно, и что в любое мгновение, которое станет последним в отсчете времени, исчезнем не только мы, но и эта планета, и звезды в небе, и галактики, и само небо?
Он бросил листы бумаги на стол, они тихо спланировали и улеглись друг на друга причудливым образом, будто лепестки странного цветка, вроде маргаритки, по которой можно погадать о будущем, которое наступит… или не наступит… «будет, не будет, погибнем, будем жить»…
Всегда, сколько себя помнил, он воспринимал жизнь, как мгновение, то самое настоящее, что не имеет длительности – будущего еще нет, прошлого уже нет. И потому он жил в постоянном страхе, что хрупкое настоящее исчезнет тоже. Должно быть, к нему относились, как к человеку немного не в своем уме, а когда он занялся космологией, наукой, где, по его мнению, имели смысл два понятия: «настоящий момент» и «вечность», то после первых же работ кто-то публично назвал его гением, а от гения можно ожидать любых причуд на бытовом уровне. Эйнштейн, говорят, ходил на работу в тапочках, Ньютон колотил своих слуг скалкой…
А он жил в страхе, скрытом от всех, даже от Дженни и Кэрролл – не хотел, чтобы женщины знали, как страшно ему ложиться спать, подозревая, что утром он может не проснуться. И как страшно ходить по улицам, зная, что существует не равная нулю вероятность падения метеорита, достаточно крупного, чтобы пулей пробить его ничем не защищенный череп. И как ужасно ощущение сдавленности, которое не покидало его в любом помещении – ведь здание в любой момент могло обрушиться, потому что существует не равная нулю вероятность ошибки в расчетах конструкции, не говоря о том, что строительные подрядчики всегда экономят на материалах. А еще он боялся… Он отгонял ненужные мысли, за многие годы он научился делать это так искусно, что иногда и сам забывал, что настоящее эфемерно и преходяще. В такие моменты, как наивно полагали его знакомые, он становился самим собой, а на самом деле терял себя на какое-то время, обычно исчезавшее из его памяти.
Он стоял, прижавшись лбом к оконному стеклу, и впервые в жизни ощущал полную внутреннюю гармонию. Он знал, чувствовал с младенческих лет – не только человек живет настоящим, не только для всего живого на планете существует лишь проживаемый сейчас миг, но и для мироздания есть миг реальности – и вечность, в которой от реальности не останется и следа.
Когда? – думал он. В том-то и дело, что никто этого не узнает. «Пока я есть, нет смерти. А когда придет смерть, не станет меня». Он хотел взять эти слова эпиграфом к статье о разрыве Вселенной, но подумал, что редактор все равно попросит эпиграф снять, поскольку у журнала свои традиции, свое представление о связи времен, нелепое, конечно, но разве не на таких нелепостях держится так называемая духовность? Нравственность?
«Пока я есть, Вселенная существует. Когда Вселенная исчезнет, меня не станет».
Телефон затрезвонил так, будто уже наступила последняя секунда бытия. Он быстро поднял трубку.
– Значит, в восемь? – сказала Дженни. – Я звоню, чтобы уточнить, а то ты вчера говорил так неопределенно…
– Постараюсь, – сказал он. – Если ничего не случится.
– Да что может случиться? – привычно возмутилась Дженни. – Ты только не забудь!
– Что может случиться? – так же привычно повторил он. – Конец. Финал.
– Ну да, – сказала Дженни, – ты рассказывал: как это… разрыв пространства. Звучит, будто разрыв селезенки. У одной моей знакомой… она попала недавно в аварию… представляешь, у парня ни царапины, а у нее… и вот привезли Катрин в больницу, а там…
Он положил трубку на стол. Дженни любила рассказывать жуткие истории, приключившиеся, впрочем, не с ней, а с кем-нибудь из ее дальних знакомых. Лишнее доказательство того, что человек, как и Вселенная, смертен внезапно. Он думал о том, нужно ли переписать последний абзац статьи, сделать его более устрашающим – люди любят, когда их пугают, так они лучше воспринимают…
– Да, интересная история, – сказал он, поднеся трубку к уху точно в тот момент, когда Дженни замолчала. – Извини, мне нужно на работу, мобильный я выключил, он мешает мне думать.
– В восемь, – с нажимом сказала Дженни. – Не забудь.
Память, – подумал он. Это лишь набор знаний о прошедших мгновениях. Как может помочь память, когда речь идет о будущем, которого нет и которое может не настать?
– Хорошо, – сказал он и положил трубку.
По дороге в университет нужно зайти в магазин Дортмана и купить шляпу для Чейни. Все нужно делать сегодня. «Никогда не откладывай на завтра…» Потому что завтра может не наступить.
Если Вселенная просуществует до вечера, он сделает Дженни предложение.
//-- * * * --//
– Ты полагаешь, – сказал Сатмар, – что это существо…
– Человек, – поправил Аббад, – это человек. Его зовут Натаниэль Мечник.
– Человек, – наклонил голову Сатмар. – Этот человек, как и мир, в котором он живет, является порождением твоего подсознательного? Это должно быть так, судя по твоему рассказу. При втором посвящении ученик начинает понимать собственные подсознательные устремления и обычно скрытые для сознания связи материи, духа и идей.
– Нет, – покачал головой Аббад. – Этот мир, вселенная, в которой живет Мечник и его цивилизация, все это реально, а не создано моим воображением.
– Конечно, – согласился Сатмар, – мир Мечника не менее реален, чем наш, что не помешало ему возникнуть в результате твоей подсознательной деятельности.
– Да, – помолчав, произнес Аббад.
Монахи поняли, что с ним происходило, и не нужно им объяснять, почему он хочет уйти из жизни… то есть, не хочет, конечно, нужно точнее выбирать слова даже когда не собираешься произносить их вслух. Он не хочет умирать, но разве есть иной способ спасти Вселенную… одну из множества, но все равно Вселенную с большой буквы, потому что для Мечника это единственный мир, какой он знает, единственная реальность, которая может исчезнуть… если монахи не помогут Аббаду выполнить задуманное.
Он не станет произносить слова вслух, защиты больше нет, пусть монахи сами…
– Ты сумела преодолеть резонанс? – обратился Сатмар к Тали. – Мы не предполагали, что такое возможно.
– Да, – сказала Тали. Она не привыкла говорить вслух, и потому слова были отделены друг от друга, как камни на морском берегу, и так же медленно перекатывались под напором волн мысли. – Мы. Аббад и я. Любим. Друг друга. Не всем это дано. Не у каждой женщины получается. Мы могли иметь детей. Но. Есть состояния… Процессы… Которые. Сильнее.
– Какие же это процессы? – с любопытством спросила Асиана, потому что Тали замолчала.
Что вы делаете? – думал Аббад. – Вы можете прочитать. Почему вы ее мучаете?
Тали должна ответить сама, – метнул мысль Крамус, – не мешай. Это важно.
– Долг, – сказала Тали. – Необходимость. Выбор.
Я не могу говорить об этом вслух! – крикнула она.
Хорошо, сказал Сатмар. Не говори вслух. Долг сильнее любви?
Да.
Ты останешься одна. Тебе будет невыносимо тяжко. Так тяжко, что ты тоже пожелаешь смерти, но тебе мы не сможем помочь. Никто не сможет помочь тебе уйти, пока ты не прошла даже первого посвящения, пока у тебя еще нет общности со всеми тремя мирами – материальным, духовным и идеальным. Ты навсегда останешься такой, как сейчас. Вечно. С твоей не проходящей болью.
Да.
– Скажи это вслух.
Слова повисли в воздухе тонкой серой лентой, протянувшейся из угла в угол: «Скажи это вслух скажи это вслух скажи это вслух скажи»…
– Да, – сказала Тали, ощутив слабость в ногах, будто вся ее энергия ушла на короткое простое слово.
Монахи переглянулись. Хотел бы я знать, о чем они сейчас разговаривают, подумал Аббад, не пытаясь уже скрывать ни свои мысли, ни желания, ни тревогу свою, ни грусть, ни любовь к Тали, как бы это чувство ни называлось на физическом жаргоне.
Вы должны мне помочь, молил он, полагая, что всякая его мысль становится известна старшим прежде, чем он успевает додумать ее до конца. Нет времени. Совсем нет времени. Да, он виноват. Только он и никто больше. Он медлил, а в это время энергия его подсознательных эмоций, энергии его необдуманных решений, энергии идей, приходивших ему в голову, энергии его споров и мысленных столкновений с реальностью переливались во Вселенную Мечника, заполняли ее, заставляли расширяться быстрее и уже так ее наполнили, что разрыв стал неизбежен, мог произойти в любой момент… сейчас, когда монахи медлят…
И если Вселенная Мечника погибнет…
– Каждый человек, – сказал Сатмар, – это целая вселенная. Каждый. Каждый создает себе мир – после второго посвящения это неизбежно. Возникая в подсознании из кокона собственной идеи, мир этот расширяется, создавая пространство-время нашей памяти. Разве ты один ощущаешь в себе вселенную?
– Личная вселенная есть у каждого. Конечно. Но в моей Вселенной возникла разумная жизнь. Разве таких вселенных много?
– Нет, – сказал Сатмар. – Твой опыт – единственный в своем роде.
– Я в долгу перед разумом, который создал. Они мыслят, как мы. Они материальны. У них есть душа. Идеи. Да, это моя внутренняя Вселенная, и потому материя там отделена от духа, а дух – от порождающих идей. Они не могут создавать материальное из духовного, не могут конструировать идеи из материи и материю из мысли. Этого они лишены. Но они живут, страдают, любят, и для них любовь не равнозначна физическому резонансу, они не достигли этого понимания, и, наверно, в том их счастье.
Почему-то Аббаду стало легко произносить слова вслух, звуки соединялись и создавали гармонию, в воздухе комнаты зазвучала музыка, которую Аббад никогда не слышал – его музыка, музыка его души.
– Они ощущают себя, но что они знают о Вселенной, в которой возникли? Для них я – Создатель, Бог…
– Бог, – повторила Асиана. Слово взлетело знаком вопроса и застыло, покачиваясь, под самым потолком.
Аббад проследил взглядом за конструкций, которую создала Асиана, и сказал:
– Нет, не так. Создатель для нас – такое распространенное понятие, что не требует не только объяснений, но даже название является лишним, достаточно внутреннего понимания. А для них… для тех, кто живет на планете, которую они называют Землей… для них Создатель, Творец, Бог – это высшая сила, абсолют, нематериальная сущность, обладающая бесконечными возможностями и бесконечной мудростью. Бог всемогущ и всеведущ. Бог создал их мир из хаоса. Бог следит за каждым из них. Бог дал им свободу воли. Они молятся мне. Молятся – понятие, для нашего мира не знакомое, молитва существует лишь во мне, в них, это то, что нас связывает, и то, что нас разделяет…
– Значит, – сказал молчавший до сих пор Крамус, – они все же способны переводить материальную мысль в духовную форму? Разве не это является сутью молитвы, судя по твоему описанию?
– Нет, – покачал головой Аббад. – Три мира разделены для них, и лишь я, ощущая призывы, могу помочь кому-то время от времени пересекать эти границы.
– То есть, без тебя они… – начала Асиана, но Аббад перебил ее, потому что она коснулась самого сокровенного, и он не мог позволить ей произнести фразу до конца, сообщить кощунственной для него мысли атрибут материальности, с которым потом трудно будет что-то сделать.
– Нет! – воскликнул он, и трое монахов направили на него осуждающие взгляды, от которых решимость Аббада начала испаряться, как вода под лучами Аргидды.
– Нет, – повторил он, справившись с нападением, которое было естественной реакцией на его слова, нуждавшиеся в объяснении. – Все наоборот! У каждого есть своя внутренняя вселенная, но в моей возникли они, разумные, и для них я стал Богом, на которого можно надеяться, которому можно молиться, чтобы он совершил вместо них то, что они сами совершить не в силах… С этим я еще мог смириться, я не вмешивался, лишь чувствовал в себе их духовную жизнь и наблюдал за жизнью материальной. Но сейчас…
Аббад запнулся, он хотел описать словами то, что почувствовал, когда понял: темная энергия заполняет созданный им мир. Он полюбил Тали, возник резонанс, ощущение счастья, бесконечного и неостановимого. Он стал лучше и решил: все темное, что было в нем, исчезло, растворилось в бесконечном пространстве идей, он радовался этому, как мальчишка, впервые ощутивший способность перемещаться между звездами и галактиками. Тали была рядом, они были вместе… а его темная энергия заполняла внутреннюю Вселенную, заставляла ее расширяться быстрее и вела к трагедии.
– Когда я это понял, – сказал Аббад, – было поздно что бы то ни было предпринимать.
– Ты Бог своего мира, – с оттенком удивления произнес Сатмар. – Ты всемогущ и всеведущ. Что значит – поздно? Ты можешь перекачать свою темную энергию…
– Не могу, – мрачно сказал Аббад. – Для них я Бог, но вы-то знаете, что я еще не прошел высшего посвящения и…
– Да, – с сожалением сказала Асиана. – Это верно.
– Верно, – с сожалением произнес Сатмар. – Ускорить третье посвящение невозможно.
– Невозможно, – подтвердил Крамус. – Ты прав: закон сохранения энергий Тиуса-Лонгера не позволяет. Значит…
– Значит, – заключил Аббад, – есть лишь одна возможность спасти этих людей. Их Вселенную. Значит, мое решение правильно, и вы с ним согласны. Я должен умереть.
– Бог не может умереть… – это была мысль Тали, с трудом различимая в перенасыщенном рассуждениями воздухе комнаты.
– Я должен умереть, – повторил Аббад. – Мое материальное тело исчезнет из мира, моя материальная энергия соединится с духовной и рассеется в пространстве идей. Тогда и темная энергия из моей Вселенной вернется к начальному состоянию – согласно упомянутому закону сохранения Тиуса-Лонгера.
– Ты прав, – сказал Сатмар.
Я прав, – подумал Аббад. Нет другого выхода. Нет альтернативы, если он хочет спасти Натаниэля Мечника и его уродливый, безумный, страстный, неповторимый, радостный мир.
Так получилось. Бог должен умереть, чтобы созданные им творения продолжали жить.
– Бог должен умереть, – медленно проговорил Сатмар, прочитав, конечно, простую мысль Аббада. Он перевел взгляд на Тали, которая стояла в стороне от скрещения слов. Ее настроения и желания были монахам понятны, Сатмар лишь кивнул, ощутив стремление девушки поступить так, как нужно ее любимому.
Аббад так решил. И я могу только сказать «да».
– Без вашей помощи, – произнесла Тали вслух, – Аббад не сумеет выполнить задуманное.
Тали хотела думать «нет, нет»… но из пространства идей, где ее связь с Аббадом была неразрушима, проецировалась только одна мысль: «да, да, да»…
– И не осталось времени на раздумья, – добавил Аббад. – В любое мгновение моя Вселенная может исчезнуть.
– Велика ли беда, – пожал плечами Сатмар. – Создашь другую, в Большом взрыве родится новая…
– Нет! – воскликнул Аббад и шагнул, пересекая грань, отделявшую его от монаха.
– Простите, – пробормотал он, отступая, и добавил, тщательно артикулируя, как того требовал ритуал на этой, последней, как ему казалось, стадии разговора: – Новая вселенная возникнет в Большом взрыве, когда разорвется Вселенная Мечника. Но человек погибнет… Человечество. Семь миллиардов разумных. Таких, как мы.
– Таких, как мы, – повторил Сатмар, сомневаясь.
– А если ты умрешь, – продолжил он, – эти существа… люди… получат полную, ничем не ограниченную свободу воли.
– Они и сейчас… – попытался Аббад вставить слово.
– Нет! – воскликнул Сатмар. – Сейчас они обладают свободой воли лишь в тех пределах, какие допускают физические законы связи твоей внутренней Вселенной с внешним миром твоего «я». Сейчас – и ты это понимаешь – они ограничены в своей свободе выбора векторами добра и зла, ты дал им законы нравственности, записанные в книге, которую они называют…
Сатмар вопросительно посмотрел на Аббада. Он знал, конечно, как назвали люди Книгу книг, монах ориентировался в ментальном пространстве юноши не хуже самого Аббада, но хотел полной ясности.
– Просто Книга, – сказал Аббад. – Библос – на одном из их языков. На другом – Тора, Учение.
Сатмар сделал неопределенный знак рукой.
– Когда… если ты умрешь, темная энергия вернется из их мира и будет, как вся твоя духовная энергия, распылена и обратится в тепло. Тебе известны законы сохранения, верно? Вселенная Мечника продолжит расширяться, не разгоняясь, а человеческий род на планете Земля получит истинную, ничем не ограниченную свободу выбора. Ту свободу, о которой… извини, я вижу в твоих мыслях… да, один их писатель сказал: «Если Бога нет, то все дозволено». Они получат свободу от морали, которая у них есть, пока ты направляешь их эволюцию. В результате, убив себя, ты дашь своим творениям лишь временную отсрочку. Они все равно погубят…
– Нет, – твердо сказал Аббад. – Вы, монахи, видите сейчас всю мою суть. Значит, и мою Вселенную видите тоже.
Сатмар кивнул, подтверждая.
– Значит, – в отчаянии воскликнул Аббад, – вы видите, что ожидает человечество, если я не умру, и моя темная энергия…
Он захлебнулся словами, которые рвались из его горла, опережая друг друга. Посмотрите сами, думал он. Если вам недостаточно моего свидетельства, прислушайтесь к Мечнику, к его мыслям, его разуму…
//-- * * * --//
– Ты обещал повести меня в «Катрину», – капризно произнесла Дженни, взяв Натаниэля под руку. – Не хочу сегодня в кино.
– Хорошо, – сказал Натаниэль, подумав о том, что обещал самому себе сделать Дженни предложение, если мир просуществует до вечера. Вечер настал, душный, пропитанный множеством неприятных запахов, и если Натаниэль честен с самим собой… При чем здесь честность, он ведь действительно хочет… И слово себе дал только потому, что в любом случае собирался предложить Дженни…
– Нам нужно серьезно поговорить, – сказал Натаниэль, – а в «Катрине» такой шум, что самого себя не слышишь.
– В кино тоже, – сказала Дженни и заглянула Натаниэлю в глаза, пытаясь прочитать во взгляде если не мысли его, то хотя бы намерения. – Может, поедем ко мне?
– Хорошо, – согласился Натаниэль, хотя предпочел бы вести важный для него разговор на своей территории. Но ведь Дженни сразу примется за уборку, это ясно: посуда у него не мыта, грязное белье свалено кучей в шкафу, а не сложено аккуратно в бельевой корзине, да еще полное ведро мусора, уже и крышка не закрывается, очень милая обстановка для того, чтобы говорить с девушкой о совместной жизни.
Дженни снимала двухкомнатную квартиру в Южном Бронксе. Всякий раз, когда Натаниэль бывал здесь и, особенно, когда оставался на ночь, он чувствовал, как в его душе или в том, что психологи называют подсознательным, что-то определенно сдвигается с привычных мест. Ему казалось, что он теряет самого себя и на время становится другим человеком – он не мог определить, каким именно, и потому чувствовал себя здесь не в своей тарелке. Странно, но тот Натаниэль, каким он становился, входя в квартиру Дженни, ему нравился, он готов был оставаться в этом непривычном качестве, но ему не хотелось раздвоенности, и он старался все же чаще приводить Дженни к себе и позволять ей наводить в его квартире хотя бы временный и весьма относительный порядок – порядок, конечно, в ее женском понимании.
– Я приготовлю стейки, – сказала Дженни, – а ты пока посмотри телевизор.
Обычная фраза, так всегда начинались их вечера – и заканчивались всегда одинаково. Сегодня все может пойти иначе. Если Дженни скажет «да»… Она, конечно, так и скажет, какие могут быть сомнения? Тогда они откроют бутылку шампанского, оставшуюся еще с прошлого Рождества, и отправятся в постель, не дожидаясь окончания передачи «Вечер с Риччи Карпани», которую Дженни обычно смотрит перед сном – и действительно, Натаниэль сам убедился, после тупых шуток этого клоуна спится особенно сладко, и сны снятся такие… ну, какие-то интересные, снов Натаниэль не запоминал, только ощущения.
И всего этого может не быть, если именно сейчас темная энергия разорвет, наконец, ткань пространства-времени, и они с Дженни исчезнут, станут физическим вакуумом. По закону подлости так вполне может случиться.
Не говорить Дженни об этом? Лучше умереть в неведении, чем жить в ожидании конца?
Но если быть честным…
Он так и не включил телевизор, сидел перед темным экраном и разглядывал линии и круги на обоях – причудливый узор, всегда помогавший ему сосредотачиваться на нужной мысли, хорошее средство при медитации.
– Нат, – крикнула из кухни Дженни, – иди ужинать!
В ее голосе звучало напряжение, или ему это показалось? Конечно, она все время думала о его словах – что он хотел ей сказать? То, на что она рассчитывала? Или «важный разговор» – это, как часто бывало, рассказ о его новой теории или о семинаре, на котором он выступил?
Он прошел в кухню – здесь все было особенным, Натаниэлю всегда казалось, что он входит не в другую комнату той же квартиры, а в иной мир, иную ветвь мироздания, где и сам в очередной раз становится другим. Это был мир Дженни – особые запахи, присущие только этой кухне, особая мебель, сделанная на заказ в маленькой мастерской на Сто восьмой улице. И посуда была особенной, тщательно отобранной на протяжении десятка лет. После того, как Дженни переехала из Финикса в Нью-Йорк и стала работать в Центре дизайна у самого Альфреда Барстена, она каждый предмет, который приносила в свою квартиру, соотносила с какими-то своими внутренними представлениями о гармонии, своей внутренней жизненной структурой, не всегда Натаниэлю понятной.
– Господи, как хорошо, – сказал он, опускаясь на табурет, купленный на ярмарке, организованной по случаю то ли Дня благодарения, то ли Дня всех святых. Табурет выглядел простым – четыре ножки и сидение, – но почему-то, сидя на нем, Натаниэль ощущал покой, не нужно было никаких медитаций: садишься и проваливаешься в нирвану, а если еще Дженни ставит перед тобой тарелку с прожаренным, с изумительной подливкой, мясом, которое она только что сняла с огня…
– Почему ты называешь это стейками? – спросил он. – Стейки в моем понимании…
– Да, – улыбнулась Дженни, сев рядом, так, что ее нога легко коснулась его колена. – По-твоему, стейк – это полуфабрикат? Я могу прочесть тебе лекцию о том, что такое настоящий стейк.
– Не надо лекций! – воскликнул Натаниэль и, наклонившись, поцеловал Дженни в щеку. – Я вижу перед собой настоящий стейк и намерен его уничтожить. И еще я…
Он на мгновение запнулся, подумав о том, следует ли начать разговор сейчас или лучше подождать, пока ужин закончится и они перейдут в гостиную, где на журнальный столик Дженни поставит чашечки из кофейного сервиза…
– Да? – спросила она, подняв на Натаниэля взгляд, в котором он, если бы умел читать в чужих душах, смог бы уже сейчас разглядеть ответ на еще не заданный вопрос.
– И еще, – пробормотал он, отправляя в рот маленький кусочек мяса, облитого соусом, это тоже было частью ставшего привычным ритуала: первый кусок должен быть маленьким, как и первая ложка, если Дженни готовила суп, – нужно распробовать, прочувствовать аромат, войти в еду, как входишь в сад…
– И еще, – сказал он, нарушая заведенный порядок, – я хочу, чтобы ты вышла за меня замуж. То есть, это мое желание, да, но без твоего оно всего лишь… я хочу сказать, что тут решают двое, а ты еще не знаешь всех обстоятельств и потому не можешь пока сказать точно…
– Я могу сказать совершенно точно, Натаниэль Мечник, – произнесла Дженни, положив вилку и отодвинув тарелку, – что намерена выйти за тебя, даже если ты не закончишь свое предложение, потому что не знаешь, после какого слова поставить точку.
– Обстоятельства…
– Мне надоело зависеть от обстоятельств.
– Ты не понимаешь!
– Я все понимаю. Ты привык к определенному образу жизни и не хочешь вылезать из своей скорлупы. Ты боишься, что я начну наводить свои порядки в твоем…
– Этого я не боюсь! – воскликнул Натаниэль. – Наоборот, я… Подожди, дай мне сказать. Понимаешь, Дженни, обстоятельства таковы, что наш мир… все это: ты, я, Земля, Солнце, звезды, галактики… в общем, все мироздание прямо сейчас, в эту секунду, а может, завтра или через неделю, но очень скоро… обратится в ничто, перестанет существовать в пространстве-времени, и нас не будет, мы исчезнем, именно исчезнем, потому что плотность темной энергии в точности равна критической и…
– Не надо так волноваться, – спокойно сказала Дженни, придвинулась к Натаниэлю и положила голову ему на плечо. – Мы вместе, верно? Я сказала «да», и теперь мы вместе, сколько бы нам ни осталось.
– Резонанс, – пробормотал Натаниэль.
– Что?.. Да, наверно. Съешь стейк и хотя бы сегодня не думай о своих теориях.
– Мир может исчезнуть сейчас…
– Не может, – уверенно сказала Дженни. – Пока мы вместе, ничто никуда не исчезнет. Послушай, Нат, я тебя не понимаю: ты всегда говорил, что невозможно точно определить всякие там астрономические числа, да? Я правильно запомнила? Когда говорят, что до звезды сколько-то световых лет, то на самом деле может быть вдвое больше или меньше. Если мироздание должно исчезнуть, то почему сегодня, а не через тысячу веков? Нам с тобой и одного века хватит, так что ешь мясо и…
Конечно, он говорил ей все это. Она запомнила, молодец, бьет его же оружием.
– Я сумел ввести в уравнения… неважно, долго рассказывать. Нет, уравнения ни при чем. Я просто знаю, понимаешь? Это внутреннее ощущение. С тобой бывает такое: никто тебе не говорит, но ты точно знаешь, что именно этот предмет тебе нужен. Табурет, на котором я сижу – ты сама говорила, что посмотрела на него и поняла: да.
– Да, – сказала Дженни, теснее прижимаясь к Натаниэлю. – Два года назад в магазине Батлера я посмотрела па парня, выбиравшего диск, и поняла: да. Я подумала, что сейчас он поднимет взгляд… посмотрит… и подойдет ко мне, чтобы сказать: «Простите, мы с вами знакомы?». Ты поднял взгляд, посмотрел на меня удивленно, подошел и сказал: «Простите, мы знакомы?».
– Вот, – сказал Натаниэль. – Ты знаешь, что тебе нужно в жизни. Просто знаешь. А я с некоторых пор просто знаю, что происходит с мирозданием. Не спрашивай – откуда. Это внутреннее ощущение, оно тебе знакомо. Уверенность. Раньше я пытался описать мир уравнениями, а с некоторых пор пишу уравнения, зная решение. Все наоборот. Будто весь этот мир… как тебе объяснить, если я и сам не могу понять… Ощущение, будто весь мир, Вселенная – это часть меня, я ощущаю далекие галактики так, как чувствую сердце или ногу, понимаешь? Я не сошел с ума…
– Конечно, – быстро сказала Дженни, – и не думай об этом.
Натаниэль повернул голову и поцеловал Дженни в губы. Я просто знаю, – подумал он. Я даже мог бы назвать имя того, кто… Это не Бог, я не верю в Бога, создающего мир по своему желанию, это не Бог, это человек, как ты и я, только он… Он создал нас по своему образу и подобию, он хочет нам помочь, но у него не получается, потому что он не Бог, и поэтому Вселенная исчезнет, темной энергии в ней слишком много…
Дженни не думала ни о чем. Она просто чувствовала, что Нат прав. Ей было все равно, что станет с миром через минуту. Она жила сейчас. Она сказала «да». И все. Сейчас – да. А через минуту – или будет счастье, или не будет ничего. И это правильно. Если нет счастья, то зачем все?
Это было так неожиданно, – думал Натаниэль. – Я шел вечером по университетскому парку, тяжелые тучи давили на психику, настроение было поганым, и вдруг… Я будто поднялся над тучами и увидел Землю сверху… и себя, стоявшего, задрав голову. Я смотрел в свои глаза, и взгляд многократно отражался от самого себя, как в бесконечных зеркалах. Я увидел Вселенную такой, какая она на самом деле. Это было не знание, а ощущение, но оно стало уверенностью, потому что энергия чувств перелилась в энергию знаний, закон сохранения это позволяет…
Нет такого закона. Это он сказал себе, вернувшись. Он стоял, прислонившись к дереву, ноги не держали его, и Натаниэль вынужден был обнять ствол обеими руками, чтобы не упасть. Нет такого закона в физике. Но он знал. Он читал о том, как приходит к человеку откровение. Смысл. Что-то вспыхивает внутри… Он не думал, что это может случиться с ним.
Он подождал, пока перестанут дрожать колени, и побрел к кампусу, где стояла его машина. Тучи почему-то рассеялись, закатное солнце мрачно заглядывало в глаза, а он знал: скоро. Может, завтра. Или через неделю. И ничего не будет.
Наверно, так пророки ощущали будущее. Не понимали, не могли описать, просто знали.
– Нат, – сказала Дженни, оттолкнув его, потому что губы стали вдруг горькими, – ты сделал мне предложение, но так и не сказал… не сказал…
– Я люблю тебя, – выдохнул Натаниэль. – Дженни, я тебя люблю.
– Ну вот, – улыбнулась она. – А ты говоришь: мир погибнет. Я тоже люблю тебя, Нат.
//-- * * * --//
– Все верно, – сказал Сатмар. – Или ты, или они.
Тихий вздох наполнил комнату, как песня, услышанная издалека. Это Тали, – подумал Аббад, – пожалуйста, ты не должна…
– Они справятся, когда меня не будет, – подумал Аббад. – В их мире любовь – обычное дело. Не резонанс, такой же редкий, как явление сверхновой, но… просто любовь.
– В их мире есть ненависть, – сказал Сатмар.
– В их мире есть дружба, – твердо произнес Аббад, – альтруизм, желание делать добро.
– И гораздо больше эгоизма и зла.
– Нужно дать им шанс, – упрямо сказал Аббад. – Они должны выбрать. Сами. Без меня.
– Это твое окончательное решение? – спросил Сатмар.
Аббад перевел взгляд на Тали. Нет, говорила она, думала, призывала, просила.
– Да, – сказал он.
Сатмар кивнул. Асиана покачала головой. Крамус отвернулся.
За время разговора из-за горизонта поднялись Эрон, Гирда и Капринаут, и цвета изменились – воздух стал розовым и струился, подогреваемый более жестким излучением Гирды, в комнате стало теплее, но Аббад почему-то ощутил озноб, и свет казался ему не таким ярким, как обычно. Смерть, подумал он. Да, я решил, но как же… Меня не станет. Меня.
Это так, молча сказал Сатмар.
Не уходи, молила Тали, сцепив пальцы и с трудом сдерживаясь, чтобы не ворваться в его мысли, не расшвырять в них все, что было еще связано с их общей памятью.
– Ты решил, – сказал Сатмар, и голос его прозвучал, будто громоподобный удар, наверняка его было слышно на равнине, а может, в городе и на континенте Тирд. Голоса монахов изредка доносились с вершины, Аббад слышал их далекие раскаты, когда бывал в столице и думал тогда: в Монастыре принимают решение. Что-то менялось в мире.
– Мы поможем тебе умереть, – спокойно произнес Сатмар. – Готовься.
– Когда? – спросил Аббад. Он не должен был спрашивать. Не удержался.
– Сейчас, – сказала Асиана. – Ты сам утверждаешь: нет времени ждать.
– Что я должен сделать? – спросил Аббад.
– Попрощайся с Тали, – сказал Сатмар. – Нам придется разорвать ваш резонанс, иначе ничего не получится. Тали тоже станет свободной. Память о тебе не будет кровоточить.
– Я не…
– Ты тоже решила, – напомнила Асиана. – Пожалуйста, покинь нас.
– Тали, – прошептал Аббад. Они протянули друг к другу свои мысли, ощущения: я буду помнить тебя, не печалься, помни меня таким, какой я сейчас, я буду тебя любить, не надо, ты должна жить, я все равно… да, я знаю… я люблю тебя, Аббад… я люблю тебя, Тали… Дженни, я люблю тебя… Аббад, что ты говоришь?.. Прощай.
– Все, – сказали монахи.
И Тали не стало. Аббад не знал, впервые не имел ни малейшего представления о том, куда она ушла.
– Ты готов? – спросил Крамус.
– Он готов, – вместо Аббада ответил Сатмар.
– Тогда здравствуй, Аббад, – приветливо проговорила Асиана.
Мир взорвался.
//-- * * * --//
Они лежали, обнявшись, смотрели друг другу в глаза и улыбались. Натаниэль знал, что Дженни улыбается, но не мог этого видеть, потому что лицо ее было серьезным, а глаза казались грустными.
– Мне еще никогда не было так хорошо, – сказал он.
– Мне тоже, – прошептала Дженни.
– Я люблю тебя…
– Я тебя люблю, Нат…
– Знаешь, – сказал он, – по-моему, любовь – это резонансное состояние душ, когда один плюс один равно не двум, а миллиону. Если ты понимаешь, что я хочу сказать…
– Понимаю. Конечно, понимаю.
– Я вдруг почувствовал себя совершенно свободным. Странно, да? Когда я был один и мог делать все, что хотел, мне казалось, что я связан множеством условностей, и даже твое присутствие чем-то меня стесняло, а сейчас, когда мы вместе и меньше стало степеней свободы, я чувствую себя свободным, как никогда прежде. Странно?
– Нет. Я тоже… Я знаю, что могу все. Все-все. Что хочу. Именно потому, что мы вместе. Ты больше не думаешь о том, что… ну, про эту темную энергию? О том, что мир может в любой момент…
– Глупости, – сказал Натаниэль. – Наверняка я ошибся в уравнениях. Чейни был прав. Не будем сейчас об этом. Бога больше нет, и значит, Бог теперь в нас самих.
– Что ты сказал? Я не поняла.
– Не знаю. Вдруг подумалось. Я люблю тебя.
– Я тебя люблю.
Рассветало.
//-- * * * --//
Аббад стоял над мирами. Он так ощущал свое состояние – высоко-высоко над его головой множеством звезд, собравшихся в неразделимый шар, светила его родная Галактика, а низко-низко, под ногами, мчались во времени, неожиданно застыв в пространстве, миры, похожие на его собственный, но другие. Неотделимые от него, но иные в своем воплощении. Миры множились с каждым мгновением, Аббад, не глядя, узнавал каждый – вот мир, в котором он не встретил Тали и жил анахоретом, воображая, что резонансные отношения между мужчиной и женщиной – теоретическая абстракция. А вот мир, в котором он не прошел первого посвящения и жил среди множества таких же обделенных судьбой мальчиков, не умевших даже игрушки создавать из собственных неоформленных желаний. Вот мир, где он после второго посвящения стал погонщиком звезд – то была его детская мечта, и он осуществил ее: перетаскивал звездные шары с орбиты на орбиту, формируя галактические цепочки, связанные друг с другом не материальными силами тяготения, а жесткими ограничениями придуманных им идей. Вот мир, где он стал художником и рисовал мыслью почти невидимые картины, передавая на тончайшей пленке светлой радости собственные ощущения крутизны гор и обрывов, восторга закатов и прелести шепота младенцев.
Были еще миры… и еще… он перестал их считать, дойдя до трех миллиардов.
Все эти миры были реальны, и во всех был он, Аббад, с иной судьбой, иной жизнью, и каждый из его миров что-то менял в нем.
Он перестал ощущать собственное тело – свои тела во всех ветвях своих многочисленных жизней. Он стал мыслью о вечном, а потом и мысль исчезла, вся его энергия перелилась в пространство идей, и он узнал все обо всем.
Он стал собой.
Он поднялся на высшую ступень посвящения.
Он умер.
//-- * * * --//
Аббад стоял посреди комнаты, раскинув руки и положив ладони на плотные воздушные подушки, не позволявшие телу упасть, потому что ноги самым тривиальным образом не держали его, и пол притягивал так, будто под ним была сильнейшая гравитационная аномалия.
Он был один. Из всех окон на Аббада смотрел лик Кейдона, голубой звезды, мимо которой планета должна была пролететь три цикла спустя после того времени, когда Аббад начал подъем к Монастырю. Неужели он так долго…
Да. Теперь он знал все, знал и это.
– Я готов, – сказал он вслух, и перед ним появились монахи: Сатмар, Асиана, Крамус и еще двое.
– Керет, – сказал один.
– Реона, – сказала другая.
– Здравствуйте, – сказал Аббад.
– Здравствуй, монах, – сказали они.
– Я не умер, – констатировал Аббад. – Я стал одним из вас.
– Да, – подтвердил Сатмар, подойдя к Аббаду и сняв его руки с воздушной подушки. Стало легко.
– Вы знали это, когда я только начал подниматься…
– Конечно. Ты был не таким, как все. Именно потому в твоей Вселенной возникла разумная жизнь. Точнее, именно потому ты сумел создать разум и смог, в конце концов, дать ему свободу.
– Я знаю все обо всех мирах, – сказал Аббад, – но больше не чувствую в себе Мечника.
– Естественно, – улыбнулся Сатмар. – Ты дал им полную свободу воли. Твоей темной энергии больше нет в их Вселенной. Ты отпустил свой народ.
– Бога больше нет, и значит…
– Они решат сами.
Смогут?
– Теперь ты один из нас, – сказал Сатмар. – Монахи не создают миры, мы лишь помогаем вселенным находиться в гармонии друг с другом. Миры ветвятся, каждое желание, каждая мысль человека рождает новые вселенные, связанные материальными, духовными и нематериальными энергиями, и если бы не наша работа, работа монахов, миры постоянно сталкивались бы, противоречия множились бы, люди из одного мира оказывались бы в другом, возник бы хаос… Нас мало, к сожалению. Редко кто поднимается на третью ступень посвящения, чтобы прийти к нам. Только те, кто предпочитает умереть. Как ты.
– Вы знали… – пробормотал Аббад.
– Ты бы не дошел до Монастыря, если бы мы не знали цели твоего к нам прихода, – сказал Сатмар.
Аббад вспомнил, как чуть не сорвался со скалы, поднимаясь в гору.
– Вы знали, – повторил он.
– Мы следили за тобой с твоего первого посвящения, – объяснил Сатмар. – Ты – один из нас.
– Я – один из вас, – сказал Аббад.
Тали, подумал он.
Он не стал спрашивать о том, что знал теперь сам.
– Давай займемся комплексом вселенных Альдорры, – деловито сказал Сатмар. – И довольно сотрясать воздух словами. Мысли и идеи менее энергозатратны.
Тали, подумал Аббад. Натаниэль и Дженни.
Как я буду без вас?
Друзья, – подумал он, – я готов.
//-- * * * --//
– У меня такое ощущение, – сказал Натаниэль, повернувшись к Дженни и поцеловав ее в закрытые глаза, – будто я только что родился заново. Такой свет внутри… Я не могу тебе объяснить…
– И не надо, милый, – прошептала Дженни, прижимаясь к Натаниэлю. – Не надо ничего объяснять. Мы вместе, да?
– Вместе, – подумал Натаниэль, а может, произнес вслух, это не имело значения, он знал, что Дженни его слышит и понимает.
– Конечно, – подумала Дженни.
Солнце взошло.
Библиотекарь
Девушка читала книгу, прислонившись к полке в отделе женских романов. Невысокая, смуглая, черноволосая, с короткой стрижкой. Лет двадцати пяти; может, чуть меньше. Южанка. Почему Хьюго обратил на нее внимание, когда шел из своего кабинета в отдел сельского хозяйства, чтобы снять с полки томик «Шорнгорской породы овец в XX веке» Вуда-Робертса? PDF-файл книги только что заказал профессор Берк из университета Фарго.
Было в позе девушки что-то странное, напряжение какое-то. Или показалось? Неважно. Женских романов Хьюго не читал и к любительницам Картленд и Стил относился настороженно – обычно это были дамы бальзаковского возраста, мало чего добившиеся в жизни, в том числе в любви, и удовлетворявшие собственные комплексы, переживая чужие страдания, чужие страсти и примеряя на себя чуждое для них отношение к жизни.
Сняв с полки том «Шорнгорской породы», Хьюго сдул с переплета ему одному видимые пылинки и направился к себе, чтобы занести выдачу в библиотечную карточку профессора и передать книгу в отдел копирования. Остаток дня Хьюго намерен был посвятить тестированию сети GLNS [1 - Global Library Net System.], к которой библиотеку подключили сегодня утром, и о безграничных, по идее, возможностях которой не только читатели, но и многие сотрудники еще не имели ясного представления.
Проходя мимо отдела женской прозы, он обратил внимание: черноволосая девушка стояла в той же позе, что и пять минут назад, но книгу теперь держала очень близко к глазам, и Хьюго подумал: почему бы ей не носить очки при такой близорукости?
– Простите, могу я чем-нибудь помочь? – спросил он, полагая, что услышит обычное «Спасибо, все в порядке».
Девушка молча протянула книгу, которую Хьюго сначала взял в руки и лишь потом остро ощутил ее необычность.
– Странная книга, верно? – спросила девушка, когда Хьюго, осмотрев томик со всех сторон, раскрыл его посредине, обнаружив строки, составленные из непонятных значков, каждый из которых был размером с обычную букву кегля «миттель».
Закрыв книгу, Хьюго еще раз внимательно ее рассмотрел, не обнаружив ничего, на что не обратил бы внимания с первого взгляда: стандартный размер покет-бука, толстенькая, страниц пятьсот, колонцифры отсутствуют, обложка полукартон, как и у прочих книжек такого формата. Ни названия, ни фамилии автора. Вообще ничего – белая обложка, матовая фабричная ламинация. Ни форзаца, ни авантитула, ни титульного листа – сразу под обложкой, на первой странице начинались строки, составленные из значков, вряд ли имевших отношение к какому-нибудь известному языку (Хьюго был почему-то уверен, что не ошибается, и языка, буквы которого были бы похожи на миниатюрные лабиринты, не существует в природе).
Никаких выходных данных, сведений об авторе и копирайте – даже год выхода указан не был, будто книга возникла из безвременья.
Хьюго поднял взгляд, и девушка смущенно пожала плечами.
– Она стояла здесь, – девушка положила палец на шестую полку снизу, где располагались творения Барбары Картленд – между «В объятиях любви» и «Выше звезд».
Хьюго молча ждал продолжения, стараясь не смотреть девушке в глаза; он знал, как это раздражает, а молчание, наоборот, побуждает собеседника к продолжению – раз уж начал говорить, то рассказывай все, как было.
– Я не большая любительница женских романов, – произнесла девушка, будто оправдываясь, – просто сейчас лето, хочется отвлечься…
Может, она ждала, что Хьюго скажет: «Я вас понимаю, летом только Картленд и читать»? Но Хьюго молчал, и, похоже, девушка на него рассердилась: она не сделала ничего предосудительного, отчего библиотекарь стоит, как полицейский, глядя поверх ее головы и воображая невесть что?
– Кто-то, – сказала она, – наверно, поставил ее сюда по ошибке?
Книга была новой. Хьюго перелистал страницы – теперь медленнее, то и дело задерживаясь, чтобы рассмотреть странные значки-лабиринты, в которых взгляд утопал, зацепившись за какую-нибудь очень маленькую линию, возможно, ничего не значившую, а, может быть, как раз и определявшую значение той или иной буквы… или цифры?
Он пощупал бумагу. Обычная, восемьдесят граммов, по качеству точно такая же, на какой были напечатаны сотни книг, стоявших на полках – покет-буки обычно на такой бумаге и печатали: дешево и качество неплохое.
Поднеся книгу к носу, Хьюго понюхал корешок – обычная склейка книжных блоков. Обычная книга, нарочито обычная. Вот, он нашел нужное слово: нарочито обычная книга! Но странная, тем не менее, до такой степени, что выпустить книгу из рук Хьюго не согласился бы и за тысячу долларов, которые, конечно, никто ему не предложит, хотя в его запутанном хозяйстве деньги были бы совсем не лишними.
Раскрыв книгу посредине, Хьюго принялся внимательно разглядывать пиктограммы, отмечая мелкие, но ясно различимые отличия одного значка от другого. Если каждый знак соответствовал букве (какого алфавита?), то буквы были разными, а если это было пиктографическое письмо, то каждая пиктограмма имела, по-видимому, собственное значение.
Последняя страница (а может, первая?) оказалась заполнена наполовину, и концевая строка была не полной, обрываясь посредине. Недоставало стоявшего отдельно от текста слова «Конец», здесь эту функцию мог бы выполнить знак, но его не было – текст (если это был текст) заканчивался, будто недописанное письмо.
– Вы уверены, что взяли книгу именно с этой полки? – спросил Хьюго.
Во взгляде девушки возникло сначала удивление, сменившееся иронией, и, наконец, насмешкой.
– Да, – сказала она коротко.
– Понятно, – протянул Хьюго, хотя ничего, конечно, не понимал на самом деле.
– Странная книга, – задумчиво произнесла девушка. – Одни значки, и все разные, хотя есть очень похожие.
– Все разные, – повторил Хьюго. – Вы успели…
– Что вы, – смутилась девушка. – Там их тысячи… Я говорю только о первой странице. Или последней? Не поймешь ведь, правда? У меня очень хорошая зрительная память. Я не хвастаюсь, просто это так и есть. Каждая пиктограмма хоть чем-то отличается от других.
Она помолчала и неожиданно добавила:
– Честное слово.
Хьюго улыбнулся. Девушка очень правильно говорила по-английски, так обычно говорят иностранцы, долго и тщательно изучавшие язык с учителем или по лингафонному курсу. Но акцент все равно выдает, акцент в речи девушки был очевиден, что-то южное, с довольно ощутимым растягиванием гласных. И внешность тоже: иссиня-черные волосы, смуглое лицо, черные внимательные глаза, римский нос, Хьюго хорошо его разглядел, когда девушка повернулась к полкам, и он увидел ее профиль на фоне яркого окна. Испанка? Итальянка?
– Это не наша книга, – сказал он и, увидев мелькнувшее во взгляде девушки удивление, объяснил: – Не библиотечная, я имею в виду. Кто-то принес ее сюда и поставил.
– Вы думаете – я? – в голосе девушки слышалось такое неподдельное изумление, что Хьюго поспешил откреститься:
– Нет, что вы, я совсем не… Просто хотел сказать, что…
Он окончательно смутился и замолчал, думая о том, как закончить разговор и уйти к себе, чтобы рассмотреть странную книгу более внимательно.
– Если это чья-то проделка, – продолжала девушка, – то очень странная, согласитесь. Изготовить такую книгу, если это не типографская печать, так трудно, что я даже не представляю…
– Вот и я о том же! – воскликнул Хьюго. – Слишком сложно для простой шутки, верно?
Девушка молча кивнула.
– Хорошо, – решил Хьюго. – Спасибо, что привлекли мое внимание.
Он повернулся и пошел, неся книгу в левой руке, ощущая ее приятную тяжесть и предвкушая, как потратит час, а, может, два или три, разгадывая немудреную, скорее всего, загадку и думая о том, кому, на самом деле, пришла в голову нелепая, но привлекающая внимание шутка.
У порога кабинета он оглянулся – девушка вышла из-за полок и смотрела ему вслед, прислонившись теперь к подоконнику, и ее лицо, ярко освещенное послеполуденным солнцем, показалось Хьюго копией картины какого-то итальянского художника. Закрывая за собой дверь, он помахал девушке рукой – не той, в которой была книга, а другой, свободной. Девушка улыбнулась в ответ и что-то сказала, но он увидел только, как губы ее шевельнулись, а потом закрытая дверь отрезала Хьюго от мира и, как потом оказалось, от прошлой жизни, не очень интересной, но все же имевшей для него важное значение хотя бы потому, что в прежней жизни он не только родился и окончил библиотечное отделение филологического факультета в Гарварде, но еще и успел жениться, родить дочь Сюзанну, развестись и вот уже пятый год жить бобылем, надеясь на то, что будущее окажется привлекательнее прошлого, но не имея никаких оснований быть в этом хоть сколько-нибудь уверенным.
Хьюго медленно перелистывал страницы, взгляд не блуждал по строчкам, а систематически переходил с одной на другую, от верхней к нижней. В том, что книгу он держал не вверх ногами и правильно – слева направо – переворачивал страницы, Хьюго убедился по косвенным признакам: на последней странице оказалось пятнадцать полных строк и одна, заполненная наполовину. На всех страницах пиктограммы почти касались друг друга, между ними не было ни промежутков, по которым можно было бы выделить слово, ни знаков препинания, если, конечно, не считать, что роль такого знака могла играть соответствующая пиктограмма, но тогда они все-таки должны были повторяться с той или иной квазипериодичностью, чего Хьюго при всем старании не заметил.
По обычной своей дотошности Хьюго пересчитал страницы – их оказалось около пятисот пятидесяти, точное число назвать он не смог бы, поскольку не был уверен, что ни разу не ошибся при подсчете. Да и неважно. Пятьсот с лишним страниц – какому шутнику могло прийти в голову заполнять их маленькими картинками, не вызывающими никаких ассоциаций?
Каждая пиктограмма была похожа на миниатюрный лабиринт, но на самом деле таковым не являлась – тоненькие линии много раз пересекались и составляли скорее не лабиринт, а прямоугольный узор, линейную развертку, что-то, возможно, означавшую, а, возможно (даже, скорее всего) не означавшую ничего и придуманную только для того, чтобы заставить такого зануду, как Хьюго, просидеть в тишине битый час, разгадывая не существовавшую загадку.
Закрыв книгу, Хьюго вспомнил о «Шорнгорской породе», которую еще час назад должен был записать в электронную карту профессора Берка. Он поискал взглядом, не нашел книгу на столе и вспомнил, что, скорее всего, оставил ее на полке в отделе женского романа – не скорее всего, а наверняка, сомневаться не приходилось.
Хьюго положил книгу с пиктограммами в верхний ящик стола и пошел в книгохранилище, размышляя не столько о собственной забывчивости, сколько о том, застанет ли еще в отделе женского романа смуглую девушку, которую никогда прежде в библиотеке не видел.
Книга Вуда-Робертса действительно лежала на полке, будто поверженный враг, по ошибке забредший не на свою территорию. Девушки не было. Забрав книгу, Хьюго выглянул в читальный зал. Народу сегодня было немного – человек десять, в основном, студенты, готовившиеся к пересдаче экзамена. Сессия закончилась на прошлой неделе, но пересдачи продолжались до конца месяца, кое-кто из студентов хотел избавиться от задолженностей, прежде чем отправиться отдыхать – домой или в летнее путешествие с приятелями.
Девушки не было и в зале, и почему-то Хьюго испытал по этому поводу разочарование, не соразмерное, как ему показалось, с произошедшим событием. Ну, девушка. Ну, иностранка. И что? Каждый день библиотеку посещают десятки девушек, среди них и городские красавицы, и уродины, каких мало, но после того, как Джорди уехала из Фарго, забрав Сюзанну, после мучительного бракоразводного процесса, после бессмысленных скандалов, которых Хьюго хотел избежать, а Джорди намеренно провоцировала, чтобы вызвать у дочери отрицательные чувства к собственному отцу, – в общем, после всего, через что ему пришлось пройти в последние два года, Хьюго не то чтобы избегал женщин, но старался не завязывать с ними близких отношений.
Интересно, – подумал он, – какую книгу она читала? Он пробежал взглядом по полкам и обнаружил, что «В поисках любви» Барбары Картленд стоит, чуть выдвинувшись, будто предлагая себя для чтения. Привычным жестом Хьюго подровнял ряд книг и, возвращаясь к себе, думал о том, что может представлять собой молодая женщина, пришедшая в библиотеку, чтобы посвятить час-другой чтению романа о «страстной любви, не знающей преград, и бездонной, как море». Именно такими фразами изъяснялись, как казалось Хьюго, не прочитавшему ни одного романа известной сочинительницы, ее квазилитературные персонажи.
Оформив заказ на копирование «Шорнгорской породы», Хьюго положил томик в поддон на краю стола – Фредди заберет книгу во время очередного обхода кабинетов и передаст в отдел копирования. Достав из ящика белую книгу, Хьюго еще раз перелистал ее, не очень приглядываясь к пиктограммам, – размышлял о том, кому понадобилась странная мистификация: явно типографская печать, профессиональный переплет. Чтобы изготовить такую подделку (подделку под что, кстати?), нужна не такая уж малая сумма. Скорее всего, мистификатор объявится – не сегодня, так завтра, такие люди не терпят анонимности, зачем-то же он принес книгу в библиотеку, поставил на полку и, вполне возможно, сидя в общем зале, откуда были хорошо видны ряды полок с женскими романами, наблюдал за тем, как смуглая девушка взяла томик в руки… а потом подошел Хьюго…
Надо было посмотреть, кто сидел неподалеку в зале, огорченно подумал Хьюго. Возможно, странная история уже имела бы окончание.
До закрытия библиотеки он не думал больше о книге, лежавшей на краю стола. Перевел из формата mp4 в более популярный формат avi телевизионный ролик, отснятый утром во время недолгого заседания попечительского совета, посвященного подключению компьютеров библиотеки к сети GLNS. Выступила миссис Аллен, директриса, которую Хьюго не любил за ее снобизм. Впрочем, сегодня начальница была не в пример прежним своим выступлениям немногословна, ограничившись поздравлением и словами о том, что теперь городская библиотека славного американского города Фарго становится равноправным членом всемирной библиотечной сети, что даст читателям возможности. Именно так – после слова «возможности» миссис Аллен поставила голосом жирную точку, не собираясь уточнять, в чем новые возможности состояли.
На самом деле сеть начала функционировать в половине второго, когда Хьюго вернулся после обеда и вспомнил о заказе профессора Берка. Джон Варгас, системный программист, нанятый попечительским советом специально для проведения важного для библиотеки мероприятия, сказал, заглянув в кабинет: «Все работает, Хью, я только что прочитал криминальные новости из газеты «Сидней ньюс» за восьмое августа сорок шестого года прошлого века, вытащил из каталога Сиднейской библиотеки. Чушь собачья, скажу я тебе – что полвека назад, что сейчас, люди всегда попадались на крючок. Представляешь…»
Джон не прочь был рассказать об афере, которую провернули летом сорок шестого года безвестные мошенники из Австралии, но Хьюго нетерпеливо заявил, что старые криминальные хроники его не очень интересуют, а если точнее, то не интересуют вовсе, и если Джону нечего сказать по существу, то «извини, мне нужно работать».
Иначе от Джона было бы не избавиться – он любил длинные рассказы о своих победах, в чем бы эти победы ни заключались, и никогда не обижался, если его обрывали на середине. «О’кей, – говорил он, – доскажу после», но никогда не досказывал уже начатую историю, потому что в запасе у него всегда были две-три новые.
Перед тем, как отправиться домой, Хьюго проверил, как функционирует GLNS, не нашел отклонений по сравнению с краткими подключениями, когда еще на прошлой неделе Джон и его команда проверяли работу установленного программного обеспечения. Ради интереса Хьюго заглянул в каталог Библиотеки Конгресса, в отдел «Пиктографическое письмо», даже вывел на экран скан книги Бибера об основных элементах древних пиктограмм, но разбираться в деталях не было ни времени, ни желания, и, к тому же, видно было с первого взгляда, что значки в лежавшей на краю стола белой книге так же походили на вавилонскую клинопись, как подводная лодка на электровоз.
Хьюго выключил экран, положил белую книгу в рюкзачок, запер кабинет и направился к выходу мимо опустевшего читального зала, кафедры выдачи и висевших на стене в холле крикливых картин местного художника Ораса Монтегю. Автор подарил свои творения библиотеке в день открытия, поскольку продать их было невозможно, а здесь они, как представлялось членам попечительского совета, оказались на своем месте. На картинах, как утверждал автор, изображены были обычаи племен сиу, на землях которых сейчас располагалась не только библиотека, но и город Фарго, и штат Северная Дакота, а может, и весь Североамериканский континент, если верить необузданным претензиям старого Юмо, нынешнего президента Ассоциации индейских резерваций Соединенных Штатов.
Когда раздался трезвон, Хьюго не сразу понял, что это он стал виновником тревоги. Он направлялся к выходу, думая о том, пойти ли ужинать в «Бристоль» или сварганить дома омлет и поесть, читая Томаса Пинчона.
– Хью, послушайте! – нервный возглас Мета Фишера заставил Хьюго вернуться в реальность и обнаружить себя в центре всеобщего возбуждения. – Извините, но что-то у вас звенит.
Звенеть у Хьюго не могло ничего, и он механически ответил:
– Мет, у вас в системе сбой. Не думаете ли вы, что я решил украсть книгу?
– Что вы… – если бы в холле было немного светлее, можно было бы, наверно, увидеть, как побледнело лицо чернокожего охранника. – Не могли бы вы положить сумку и пройти еще раз?
Хьюго пожал плечами.
– Вот видите, – удовлетворенно произнес Фишер, когда Хьюго, оставив рюкзачок на столе охранника, без проблем прошел зону контроля в обеих направлениях.
– Вижу – что? – с изрядной долей раздражения сказал Хьюго. – В сумке у меня ключи, чековые книжки, калькулятор, кошелек и больше ниче…
Да. Он совсем забыл. В рюкзачке лежала белая книга без названия, которая не могла принадлежать к библиотечному фонду.
– Позвольте, Мет, – Хьюго достал книгу, положил на стол и демонстративно помахал рюкзачком в зоне RFID-облучения [2 - Radio Frequency Identification – радиочастотная идентификация, метод автоматической идентификации объектов.]. Тишина. Фишер взял книгу в руки и попытался объяснить неосторожные поступки библиотекаря:
– Наверно, по забывчивости положили книгу, мистер Мюллер? Я как-то тоже…
– Это не библиотечная книга, Мет, – Хьюго не собирался сглаживать углы, ему нужна была ясность. – Проверьте по каталогу.
– Конечно, – охранник взглянул на экран, где должен был появиться библиотечный номер и выходные данные книги, обнаруженной у посетителя, собравшегося вынести из помещения библиотечную собственность. Фишер нажал несколько клавиш, после чего на экране возникла надпись: «Книга с указанным RFID-кодом в каталогах не значится».
– Что и требовалось доказать, – с удовлетворением произнес Хьюго.
– Тогда почему книга обработана, как книга фонда? – резонно спросил Фишер.
Действительно. Если книги нет в каталоге, то почему на ней радиометка, причем активированная? Для мистификации это, пожалуй, слишком. Да и кто смог бы пронести книгу в рабочее время в комнату обработки, где трудилась Доната Кауфман, относившаяся к каждой книге, как к собственному чаду, которых у нее было на сегодняшний день шестеро? Нужно было на глазах бдительной Донаты поднести книгу к аппарату… Такого никогда не случалось и случиться не могло, скорее солнце повернуло бы назад в своем движении по небу. К тому же, если бы кто-то сумел отвлечь внимание Донаты, аппарат все равно не поставил бы метки, не соответствовавшей занесенному в каталог названию.
– Может, Дона ошиблась? – осторожно сказал Фишер, качая головой, поскольку понимал, что ответ может быть только отрицательным. Хьюго и отвечать не стал.
– Вот что, – решил, наконец, охранник. – Извините, Хью, я оставлю книгу у себя в сейфе до утра, о’кей? Утром разберемся с миссис Кауфман. Может, она действительно забыла записать название…
– Которого у книги не существует, поглядите, Мет. Ни названия, ни других выходных данных. Такой книги не может быть в каталогах.
– Понимаю, Хью. Вы весь фонд знаете, как свои пять пальцев, я уверен, все так и есть.
– Значит…
– Но поймите меня – книга звенит? Звенит. Может, сбой в системе. Согласен. Но мы с вами в этом разобраться не можем, верно?
– Вы правы, Мет, – не стал спорить Хью. Бесполезно было спорить – Фишер делал то, что положено по инструкции. – Я хотел поработать с книгой дома, это очень странное издание, сами видите.
– Не сердитесь, Хью, что так вышло.
– Надеюсь, – сказал Хьюго, мрачно следя за тем, как охранник открыл сейф, утопленный в стене чуть ниже картины Монтегю с изображением то ли пьяного индейца, то ли трезвого марсианина, положил книгу на верхнюю полку и захлопнул дверцу, – надеюсь, утром вы обнаружите книгу на прежнем месте.
– Вы думаете… – Фишер поднял брови. – Вы полагаете…
– Шучу, – быстро произнес Хьюго. – Просто это такая странная книга, что в голову приходят нелепые идеи. Ничего с ней, конечно, до утра не случится. Всего хорошего, Мет.
– Доброй ночи, мистер Мюллер, – довольно сухо отозвался Фишер и странным образом не заметил протянутой ему руки. Действительно, подумал Хьюго, выходя из здания библиотеки, вот так пожмешь руку человеку, а он окажется вором.
Если это все-таки мистификация, то очень-очень странная. Принести в библиотеку книгу и поставить на полку – это одно. И совсем другое – устроить так, чтобы на не зарегистрированной книге появилась библиотечная метка системы RFID. Очень странная мистификация. Если…
Если это мистификация. А если нет – то что?
//-- * * * --//
Вечер был безнадежно испорчен. Омлет получился пережаренным – есть его можно было, но только потому, что готовить другой не было никакого желания. Как и выходить из дома – к вечеру на Фарго упала обычная июльская духота. Хьюго налил себе и выпил полстакана сухого «Кьянти», после чего у него обычно мозги прочищались так, будто он тряпочкой протер все извилины, но на этот раз от вина заболела голова, и он, потерпев с четверть часа, завершил ужин парой таблеток аспирина.
О чем бы Хьюго ни думал, мысли вяло, но упорно, сворачивали на заезженную колею, и он в сотый раз раскладывал незамысловатый пасьянс. Первое: книга без выходных данных, отпечатанная на обычной бумаге. Второе: неизвестный язык. Третье: книга принадлежит библиотечному фонду (имеется метка RFID) и не принадлежит ему (не занесена в каталоги). Четвертое…
Четвертым элементом пазла, без сомнения, была черноволосая черноглазая девушка, которая и привлекла внимание Хьюго к книге. Она выглядела такой непосредственной и, как он, удивленной, что Хьюго не подумал… нет, подумал, конечно, сразу же и подумал, но отогнал эту мысль и больше к ней не возвращался… да, не подумал о том, что она сама и принесла книгу, а потом сделала вид…
Как она поставила метку? Зашла к миссис Кауфман, отвлекла внимание? Чушь. Откуда посетительница могла знать, где расположена комната, в которой на книги ставятся библиотечные метки? Откуда было ей знать, как отвлечь миссис Кауфман, не любившую посторонних разговоров и посторонних людей в ее, как она выражалась, «лучезарной обители»?
Если только они не сговорились заранее… Хьюго попытался представить себе маленькую, но величественно-спокойную Дону Кауфман, библиотекаря с двадцатипятилетним стажем, сговорившуюся с какой-то девицей… о чем? Зачем?
Не было не только ответов, сами вопросы выглядели бессмысленными.
Но девушка с черными блестящими глазами как-то была к этой истории причастна. Она стояла с книгой в руке, когда Хьюго проходил мимо. Она ждала, что он к ней обратится. Ей было интересно, он точно видел. Почему же она ушла? Не осталась в читальном зале дожидаться, когда Хьюго вернется, чтобы задать новые вопросы.
А он собирался? Нет, он сказал «Спасибо, что привлекли мое внимание к этой книге», повернулся и пошел, а она смотрела ему вслед, да, смотрела… но все равно не стала дожидаться. Почему?
Хьюго включил ноутбук и в ожидании, пока система загрузится, попытался представить себе девушку – как она стояла с книгой в руке и пыталась читать или делала вид специально для него, не могла же она в самом деле понимать смысл значков. Брови у нее, кстати, тоже иссиня-черные. А платье светлое, по контрасту, с блеклыми цветами… или это не цветы были? На что Хьюго не умел обращать внимание, так это на женскую одежду. Было ли на девушке платье или открытая кофточка с юбкой?
Теперь нужно ввести пароль… Хьюго вошел в библиотечную сеть GLNS, где с нынешнего утра барахталась и городская библиотека Фарго, прошел в знакомую ему «комнату» каталогов…
Хьюго не белую книгу искал, прекрасно понимая, что в каталоге этой книги (без автора, названия, предметной индексации!) быть не может. Он обратился к списочному каталогу читального зала, куда Инес (работавшая после обеда и до закрытия) заносила выданные для прочтения книги с указанием номера читательского билета.
Кто сегодня брал Барбару Картленд? Черноглазая девушка могла и не ходить с книгой в читальный зал, постояла у полки, прочитала пару абзацев из одного романа, пару – из другого, и ушла. Можно ее вычислить и в этом случае, у девушки есть читательский билет, предъявленный на входе. Да, обнаружить можно, но придется просмотреть сотни фиксаций – сколько сегодня было посетителей в читальном зале? В среднем ежедневно библиотеку посещали триста-триста пятьдесят человек, в дни сессии в университете – до восьмисот, летом число посетителей уменьшалось до ста-ста пятидесяти. Сегодня, скорее всего, столько и было.
Пожалуй, все билеты смотреть не придется. В четырнадцать двадцать три роман Барбары Картленд «Выше звезд» взяла некая Мария Барбьери и сдала сорок две минуты спустя. Мария – красивое имя, и девушке очень подходит. Барбьери. Действительно, итальянка? Хьюго вызвал на экран файл читательского билета, странно при этом себя ощущая, будто занимался недозволенным, двусмысленным, этически недопустимым, хотя процедура эта была более чем легитимна, в его обязанности входило время от времени производить аналитический обзор читательских предпочтений, вести статистику социальных срезов, а для этого он имел право (и пользовался им каждодневно) отбирать сведения, зафиксированные в читательских билетах. Там и не могло быть ничего сугубо личного. Имя, фамилия. Место и год рождения. Милан, 1985. Молодая. Впрочем, это с его точки зрения. Сама-то Мария наверняка считает себя старушкой – четверть века, а еще не замужем, в графе «семейное положение» крестик стоит у цифры 0. И не была замужем, иначе крестиком отмечена была бы цифра 3, обозначавшая на человеческом языке «разведена». Как он, к примеру.
Приехала из Италии месяц назад, чтобы делать постдокторат на тему «Видоизменения религиозных воззрений индейцев сиу (дакота) в последней четверти XX века». Специальность – история религий.
Если судить по картам, вокруг Фарго расположены десятки индейских резерваций, а всего их в Северной Дакоте двести восемьдесят три. В Союзе исследования индейцев (IPS) любили точность, но что представляли собой так называемые резервации и так называемые индейцы, многие из которых и языка своего не знали, работали в Фарго на стройках или по уходу за больными и престарелыми, в общем, делали то, что в действительно больших городах приходится на долю иностранных рабочих? С одним индейцем сиу – Бредом Кэпотом – Хьюго был хорошо знаком: хороший парень, высокий, действительно краснокожий, с этим у него все было в порядке, к его крови за много лет не прибавилось, кажется, ни одной «лишней» капли, а имя он сменил себе сам. Было у Бреда и родовое имя, которое он называл, если его очень об этом просили. Переводилось оно как «Орел, летящий над гнездом ласточки», и запомнить, как это звучит на языке сиу, Хьюго не мог – правда, не очень-то и старался. Бред приходил в библиотеку читать своего любимого Росса Макдональда – и, кстати, терпеть не мог Майн Рида и Купера. Не потому, что они ошибались, описывая обычаи индейцев. Не нравилось ему, как классики описывали природу. Не так ее видел Бред, совсем не так. И леса не такие, и озера. Однажды Бред прочитал Хьюго лекцию о том, как выглядит лес за рекой Нерой, и Хьюго поразился эмоциональной насыщенности описания, способности Кэпота скорее не словами, а жестами и интонацией передавать малейшие оттенки собственных впечатлений.
Интересно – что знал Бред о религиозных воззрениях своего племени? Смог бы он помочь итальянке в ее изысканиях? Хьюго не говорил с Кэпотом о религии и понятия не имел, верил ли Бред хоть в какого-нибудь бога. Статистика утверждала, что сиу в подавляющем большинстве приняли христианство, и многие усердно посещали местные англиканские храмы.
Адрес… Номер телефона. Телефон был указан только мобильный, значит, синьорина Барбьери снимает квартиру в не очень дорогом районе. Это и по адресу видно: Ночер-плаза. Там, кстати, находится комплекс университетских общежитий.
Хьюго закрыл файл, вышел из системы и пожалел о том, что не отсканировал хотя бы одну страницу из белой книги. Хотел заняться этим дома, но вот ведь как получилось. Был бы скан, он сейчас смог бы сравнить узор книжной пиктограммы с картинками из интернета – сейчас, когда библиотека Фарго подсоединена к мировой системе, нет проблемы найти нужную информацию. Можно было бы послать картинку Бобу Ходжсону, старому приятелю, работавшему в Библиотеке Конгресса.
Отложим на завтра. Хьюго легко справился с желанием позвонить синьорине Барбьери и спросить, понравилось ли ей «Выше звезд». Глаза сами собой закрывались, и Хьюго очень быстро уснул под бормотание телевизионного комментатора. Проснулся он поздно ночью и, ничего толком не соображая, выключил телевизор и свет, стянул с себя пропотевшую майку и на этот раз заснул по-настоящему.
//-- * * * --//
Утро началось неудачно. Во-первых, Хьюго опоздал на пятнадцать минут, и не из-за пробок, которых сегодня не было по всей длине улицы Меншоу, а по более банальной причине: проспал. Во-вторых, когда Хьюго проводил своей карточкой по часам-идентификатору, его окликнул Базз Хостер, охранник, работавший в утреннюю смену, и сказал, что по поводу вчерашней книги («кстати, что за книга, мистер Мюллер, я толком и не знаю о случившемся») Хьюго хочет видеть директор библиотеки Элизабет Аллен. Миссис Аллен была назначена три месяца назад, с прежним директором, Тимом Бирксом, у Хьюго были замечательные отношения, между ними ни разу не возникло не то чтобы конфликтной ситуации, но даже мелких производственных трений. Все нововведения, которые предлагал Хьюго в системе обслуживания читателей, Биркс принимал без возражений и сразу отдавал распоряжения сделать так, как рекомендовал руководитель исследовательского отдела. В апреле Биркс уехал в Финикс – прошел по конкурсу на должность директора в крупнейшей библиотеке Аризоны, и вместо него пришла миссис Аллен, женщина крупных габаритов и постбальзаковского возраста, жена профессора Аллена, ректора университета и председателя попечительского совета городской библиотеки. Прежде она работала в библиотеке университета, небольшой и даже среди студентов не очень популярной. В общем, понятно. О миссис Аллен говорили, что она неплохо разбирается в американской литературе XX века, а в остальном представляет собой пустое место.
С дурным предчувствием Хьюго поднялся на второй этаж и прошел в конец коридора, где дверь кабинета была распахнута настежь, и изнутри доносился громкий высокий голос неприятного тембра. Говорила миссис Аллен невнятно, видимо, по телефону, прикрыв трубку ладонью. Хьюго постучал по торцу двери, голос прервался и, после секундной паузы, директриса сказала начальственным тоном: «Войдите!».
Хьюго вошел и увидел белую книгу, лежавшую в центре директорского стола между плоским экраном компьютера (слева) и вазой (справа), похожей на китайскую, в которой стояли три огромные лилии.
– Садитесь, Эйч-Эм, – предложила миссис Аллен. – Что за странная история с этой книгой?
Хьюго рассказал. Он не старался придать истории таинственность, но и изображать случившееся, как очевидную мистификацию, тоже не собирался.
– И вы решили вынести книгу из библиотеки? – неодобрительно заключила миссис Аллен, глядя не на Хьюго, а куда-то левее его головы. Там, у дальней стены, стоял плазменный телевизор с экраном в сорок два дюйма. Какая сейчас шла передача? Звук, естественно, был выключен, но по выражению не столько лица, сколько взгляда директрисы, Хьюго заключил, что, скорее всего, показывали ее мужа, ректора университета, в фантастическом ролике о вручении ему Нобелевской премии по физике. Оборачиваться, чтобы проверить свое предположение, Хьюго, конечно, не стал, это было бы неприлично, как неприлично показалось ему и подвергать сомнению слова начальства, тем более, что фактически они соответствовали действительности.
– Да, – признал он и объяснил: – Я был уверен, что книга не библиотечная.
– Она действительно не библиотечная, – миссис Аллен с сожалением перевела взгляд – и опять не на Хьюго, теперь куда-то вправо, где стояла у окна большая кадка с фикусом. – К сожалению, миссис Кауфман не смогла дать объяснения, каким образом книга, не зарегистрированная в каталоге, оказалась помечена нашим кодом.
Значит, с утра директриса уже успела провести небольшое расследование?
Поскольку не было задано вопроса, то и ответа от Хьюго миссис Аллен не дождалась, хотя посмотрела, наконец-то, мистеру Мюллеру в глаза взглядом, как она, видимо, считала, способным вызвать раскаяние даже у закоренелого убийцы.
– Так что вы обо всем этом думаете?
– Я думаю, – сказал он равнодушно, будто белая книга интересовала его так же, как судьба списанных в конце прошлого года никому не нужных микрофильмов, – это чья-то шутка. Вы знаете, – добавил он, увидев в глазах директрисы активную поддержку этой нелепой версии, – студенты и не на такое способны. Особенно сейчас, когда сессия позади, и хочется отмочить что-то экстравагантное…
– Скорее всего, – согласилась директриса. – Вы полагаете, это не может оказаться раритетом?
– Нет, – уверенно произнес Хьюго. – Бумага обыкновенная, печать тоже, ясно, что это симуляция. RFID-код… Ну, при помощи современных технологий можно имитировать и радиометку. Метка, кстати, не прощупывается – явно из самых последних моделей. Мы заказали такие и получим в конце августа первую партию.
– Я в курсе, – энергично кивнула миссис Аллен. – Но если кто-то смог имитировать код, он может и избавиться от кода на библиотечной книге? Вынести книгу, и охрана не заметит?
– Это исключено, – покачал головой Хьюго. – Для деактивации метки нужна достаточно сложная аппаратура. Принести аппаратуру с собой в библиотеку, да так, что охрана не обратит внимания…
Хьюго пожал плечами, показывая, что обсуждать подобную возможность не имеет смысла.
– Хорошо, – директриса окончательно вернула себе ощущение внутреннего равновесия и смотрела теперь поверх головы Хьюго на часы, висевшие над дверью. – Будем считать инцидент исчерпанным. Скажите Баззу, что я разрешила снять с книги RFID-код. Книга не наша, делайте с ней, что хотите. Шутка, конечно, неумная, в этом я с вами полностью согласна.
Хьюго не помнил, чтобы он назвал шутку неумной, но спорить не стал. Разговор, судя по всему, был окончен.
Хьюго вышел в коридор с книгой под мышкой и ощущением, что закончился важный этап в его жизни. Мысль, пришедшая ему в голову, когда он слушал наставления миссис Аллен, казалась совершенно фантастической, совершенно естественной и настолько увлекательной, что Хьюго поспешил к себе, чтобы немедленно, отставив прочие дела, заняться проверкой – если получится – странной и возбуждающей воображение гипотезы.
На первый этаж он спустился по боковой лестнице, чтобы не проходить через читальный зал. Зашел в закуток к Баззу, где охранник сидел, повесив на спинку стула пиджак и расстегнув ворот рубашки. Жары еще не было, Базз любил, когда по комнате гулял относительно прохладный утренний ветерок – часа через два, когда начнет парить, он, конечно, закроет окна и включит кондиционер, но пока это возможно, человек должен наслаждаться природным, а не искусственным воздухом. Таким было жизненное кредо Базза Хостера, и Хьюго порадовал охранника информацией о том, что английские ученые недавно обнаружили, будто кондиционированный воздух дурно влияет на умственные способности, в то время, как естественный эти способности возбуждает, что и показали эксперименты над тремя сотнями добровольцев, половина которых решала задачи, сидя под кондиционером, а другая, контрольная, – на природе.
– Я всегда это знал, Эйч-Эм, – прогудел Базз. – Вам хуже, в вашей комнате даже окна нет, дышать нечем.
«И незачем», – хотел сказать Хьюго, но поостерегся вступать в ненужную дискуссию.
– Вот, – сказал он, положив книгу перед охранником, – миссис Аллен приказала снять код, поскольку книга не библиотечная.
– Да, я знаю, – рассеянно произнес Базз и небрежно сунул книгу под луч аппарата. Должен был, по идее, послышаться короткий гудок, означавший, что операция прошла успешно, но сигнала не последовало.
– Наверно, кто-то уже… – не договорив, Хостер провел корешком книги над считывающим устройством. Звонок сообщил о том, что RFID-код деактивирован не был. Базз бросил взгляд на экран компьютера, а Хьюго и смотреть не стал – он знал, что вместо вызванной кодом информации о книге (автор, название, год выпуска, издательство, группа, местонахождение на полке, кому выдана в последний раз) не появилось ничего, кроме, возможно, сообщения о том, что «информация не считывается».
– Хм… – прогудел Базз. – Наверно, Дона ошиблась, когда записывала книгу в каталог.
Хьюго не стал объяснять, что Доната не могла ошибиться, поскольку никогда, скорее всего, не держала книгу в руках и в каталог ее не записывала: как она могла это сделать, если у книги не было ни названия, ни автора, никаких иных идентификационных данных?
– Что-то с RFID-кодом, – прокомментировал Хостер очевидное. – Сообщить миссис Аллен?
– Не стоит, Базз, – торопливо сказал Хьюго. – Это не библиотечная книга. Метка поставлена по ошибке. Миссис Аллен приказала метку уничтожить, но если не получается…
– Забирайте, – сказал Хостер, – и если захотите взять себе, то выносите через склад.
– Конечно, – согласился Хьюго.
//-- * * * --//
Хьюго отсканировал несколько страниц наугад – из начала книги, середины и конца (если он правильно понимал, где у книги начало), – написал письмо с просьбой определить, на каком языке написан прилагаемый текст, и разослал послание с прикрепленными файлами в двадцать шесть адресов из списка ученых, работавших в университетах Соединенных Штатов, Британии, Франции, Швейцарии и Канады. Он не ожидал, что ответы начнут поступать раньше следующей недели, и не очень понимал, что может сделать с книгой сейчас, кроме как разглядывать значки, пытаясь понять их смысл, если в значках хоть какой-то смысл действительно существовал.
Идея, пришедшая в голову вчера вечером, укреплялась в сознании Хьюго, хотя он отлично понимал ее зыбкость, необязательность и недоказуемость. Тем не менее, он был почти уверен… нет, уверен на все сто – так, как можно быть уверенным в том, что дважды два – четыре…
И еще он почему-то был уверен, что, если сейчас – именно сейчас, а не полчаса назад и не через несколько минут – выйдет в читальный зал, то непременно встретит там черноволосую девушку по имени Мария Барбьери, которой хотел задать несколько вопросов, никак, впрочем, не связанных с книгой, обнаруженной на полке с сочинениями Барбары Картленд.
Хьюго не считал себя человеком, подверженным импульсивным поступкам и склонным к предчувствиям, но сейчас у него не возникло сомнений. Он положил книгу, как и вчера, в верхний ящик стола, запер дверь, чего обычно не делал, и пошел в зал, где, конечно же, сразу увидел синьорину Барбьери, сидевшую за первым столом у окна, державшую в руках книгу, но смотревшую, тем не менее, не на строчки текста, а в ту сторону, откуда вошел Хьюго – будто ждала его появления. Когда их взгляды встретились, девушка улыбнулась, кивнула и поднялась навстречу.
– Доброе утро, – сказала синьорина Барбьери, протягивая руки для пожатия.
– Доброе утро, мисс Барбьери, – сказал Хьюго, пожимая протянутые ему тонкие пальцы.
И оба смутились.
– Я нашел ваше имя в библиотечной карте, – объяснил Хьюго.
– Я хотела спросить… – начала девушка, но Хьюго не дал ей договорить.
– Я тоже хочу побеседовать с вами о книге, – сказал он. – Пойдемте в мой кабинет, там никто не помешает разговору.
– А это не…
– Все в порядке, – улыбнулся он, вызвав ответную улыбку, которую смог бы описать разве только популярной цитатой из романа Барбары Картленд, например, из того, что остался лежать на столе в читальном зале.
– У вас даже окна нет, – констатировала синьорина Барбьери, переступив порог кабинета.
– Зато ничто не отвлекает. Кондиционер включен, и микроклимат у меня такой, какой я хочу. Немного прохладнее, чем любят многие, но мне нравится такая температура. Если хотите, я сделаю теплее.
– Нет-нет, – сказала синьорина Барбьери, – я тоже люблю прохладу. А где…
– Садитесь сюда, – Хьюго усадил девушку за стол, на свое рабочее место, придвинул стоявший в углу пластиковый стул и, прежде чем сесть, вытащил книгу из ящика.
– Я хотел бы, – начал он со стеснением в голосе, – спросить вас… Только не обижайтесь, если вопрос покажется вам…
– Да-да, – рассеянно произнесла синьорина Барбьери, перелистывая страницы, – спрашивайте.
– Вы точно никогда раньше не видели и не держали в руках эту книгу? – выпалил Хьюго.
– Никогда, – спокойно сказала синьорина Барбьери. – И вы знаете об этом так же хорошо, как я.
– Откуда… – начал Хьюго и замолчал, потому что девушка была права: он точно знал, что она никогда не видела эту книгу, прежде чем сняла ее с полки в библиотеке.
– Извините, – пробормотал он, – я должен был спросить, потому что…
– Чтобы все было ясно, – кивнула синьорина Барбьери и посмотрела Хьюго в глаза. Все стало ясно между ними, и Хьюго сказал:
– Получается странная вещь. В одиннадцать часов книги на полке не было. В это время Эмма, вы ее видели, обходит полки с художественной прозой и проверяет, не упала ли какая-нибудь книга на пол… в общем, наводит порядок. Если бы эта книга стояла на полке, то… она так выделяется белым корешком без названия, что Эмма должна была заметить. Вы пришли…
– Сразу после обеда, примерно в половине третьего. Направилась к полке, чтобы взять «Выше звезд»…
– И сразу обратили внимание?
– Конечно.
– Значит, кто-то поставил книгу на полку между одиннадцатью часами и половиной третьего.
– Разве в библиотеке нет камер слежения? – удивилась девушка. – Я видела одну в холле.
– Верно, – кивнул Хьюго. – Это на случай, если кто-то захочет вынести… и еще есть две камеры в отделе редких книг, в торце читального зала, там дверь…
– Я видела, – кивнула синьорина Барбьери. – А в читальном зале…
– Нет. Отсутствует повод, понимаете… Свободный доступ. Любую книгу можно взять с полки, можно зарегистрировать у библиографа – на случай, если захотите книгу отложить, – а можно просто посидеть, почитать.
– Понимаю, – протянула синьорина Барбьери. – Значит, если кто-то захочет не украсть книгу, а наоборот, принести свою, то система…
– С этой книгой такой номер не прошел бы. На ней радиометка библиотеки. Если бы кто-нибудь принес ее и попытался войти в зал из холла, начался бы трезвон.
– Значит, – заключила Мария, – кто-то принес книгу без метки и уже здесь…
– Не получится! Книги сначала заносят в компьютер, потом ставят метку. У этой книги есть метка, но нет номера по каталогу, она не зарегистрирована.
– То есть…
– Никто это книгу не приносил, – отрезал Хьюго.
– Но не могла же она…
Они посмотрели друг другу в глаза и одновременно пожали плечами.
– Странно, правда? – сказала синьорина Барбьери.
– Вам, наверно, здесь очень скучно? – спросил Хьюго и удивился своему вопросу. – По сравнению с Миланом наш Фарго – безнадежная провинция…
Синьорина Барбьери будто ждала такого вопроса – ответила сразу, не задумавшись ни на секунду.
– О, нет! Мне здесь замечательно! Почти каждый день езжу по резервациям, их так много, до ближайшей всего полчаса езды автобусом!
– Парагнель? – уточнл Хьюго. – Не знаю… По-моему, от прежнего индейского духа не осталось ничего, кроме национальных костюмов, пошитых у Бекберна на фабрике.
– Да-да, я все это знаю, конечно. Но мне не нужен специфический индейский дух, все эти трубки мира и разрисованные физиономии. Я – историк религий, изучаю верования, обычаи – не те, что были когда-то, во времена первых колонистов или раньше, а нынешние. Я исследую, как менялись религиозные представления индейцев сиу, как христианство проникало в мир их духовности, сейчас это такая уникальная смесь… Индейцы, в основном, христиане, вы, конечно, знаете…
Хьюго кивнул, с удовольствием наблюдая, как, рассказывая, синьорина Барбьери повышала голос, начала жестикулировать, помогая жестами в тех случаях, когда ей казалось, что произнесенная фраза недостаточно эмоциональна.
– Я говорила с мистером Пидвиком, это настоятель церкви святого Иеремии.
– О, – улыбнулся Хьюго, – мы с ним знакомы. Обаятельный старик, верно? Знаете, синьорина Барбьери…
– Мария. Зовите меня по имени, а я могу вас звать… как?
– Хьюго. Это немецкое имя… я вижу, вам оно показалось странным.
– Вовсе нет.
– Мои предки – выходцы из Баварии. В Фарго много немцев. И шведов. Население у нас довольно странное для Штатов – почти нет англосаксов, это не Вашингтон или Филадельфия. И афроамериканцев вы почти не встретите.
– Ваш охранник…
– Метью. Кстати, он не афроамериканец, если говорить этнически. Он приехал лет пятнадцать назад из Конго, отец его там довольно известная личность, денег у него много, и он послал сына учиться в Штаты, а тот выбрал Фарго – ткнул, говорит, пальцем в карту, которая висела у отца на стене в его офисе в Конго-сити. Приехал, проучился на историческом полтора семестра, решил, что история его совершенно не интересует, и бросил. Домой, в Конго, не поехал – у него тут случился роман с… Неважно. В общем, он остался, год назад получил гражданство, работой доволен… я так думаю.
– В Америке, наверно, много таких, как Метью. Это не настоящее имя?
– Я знаю его, как Метью. Но, наверно, вы правы, Мария, в Конго детей так не называют.
– В Конго так детей не называют, – медленно, пробуя слова на вкус, повторила Мария, и фраза в ее исполнении прозвучала на гораздо более чистом английском, чем у Хьюго, хотя сказано было то же самое. Удивительный эффект, подумал Хьюго, так бы и слушал…
– У меня ощущение, – продолжала Мария, – что мы оба старательно говорим о чем угодно, только бы не сказать то, что каждый из нас считает важным, но слишком фантастическим, чтобы произнести вслух. Да?
– Да.
Это было правдой. Марии он мог сказать. Она не станет смеяться. Возможно, даже примет его идею всерьез.
Он взял книгу в руки, и она показалась ему вдвое тяжелее, чем была на самом деле. Если идеи обладают массой, то, поняв суть, ты делаешь предмет тяжелее. Глупая мысль, конечно, но если судить по ощущениям…
– Знаете, Мария, – сказал он, раскрыв книгу на середине и переводя взгляд с одного значка на другой, – я еще много лет назад…
– Много лет назад… – повторила Мария, улыбнувшись, он понял ее улыбку и сказал:
– Ну… шесть-семь, если быть точным… я учился в Гарварде…
– О! Вы окончили Гарвард?
– Представьте. И похоронил себя в этой дыре. Долгая история. И не интересная.
– Вы мне расскажете! – воскликнула Мария и прикрыла рот ладонью.
– Простите, – сказала она. – Это не мое дело, конечно.
– Я расскажу, – кивнул Хьюго. Ему действительно захотелось рассказать о себе все, но не сейчас. Они пойдут куда-нибудь… к Шерпу лучше всего… закажут по порции мяса, и он…
– Я расскажу, – повторил Хьюго, – потом. А сейчас хочу сказать, что еще в университете думал о книгах, о том, как возникают идеи, замыслы, мне было не интересно представлять, как в мозге взаимодействуют аксоны и синапсы, или что там еще… нейроны. Мне нравилось думать, что новые идеи подобны живым существам. Зарождение идей – будто зарождение жизни на Земле. Когда неживая клетка становится достаточно сложной, эволюция приводит к новому качеству – возникает жизнь.
– Возникает жизнь, – повторила Мария, и Хьюго послышалось в ее словах осуждение.
– Так и в мире идей, слов, в общем, того, что называют информацией, – когда ее становится очень много, наступает некий предел, и – как в мире биологических систем – может возникнуть новое качество: идеи, знания начинают воспроизводить себя самопроизвольно. Я, наверно, не очень понятно…
– Говорите, – тихо сказала Мария и сделала жест, который Хьюго, скорее всего, понял неправильно: подняла руку и хотела коснуться его ладони, но в последний момент… И все равно Хьюго показалось, что между пальцами пробежали тоненькие, как нити, огоньки святого Эльма. Должно быть, что-то отразилось в его лице, потому что Мария все-таки коснулась его ладони тонкими пальцами.
– Вам, наверно, не интересно, – пробормотал Хьюго.
– Говорите, – требовательно сказала Мария.
– Как-то я рассказал о своих соображениях знакомому студенту-биологу, и он… в общем, мы поспорили, и я понял, в чем ошибался. И вот – эта книга. Ее никто не приносил в библиотеку, я в этом уверен. Она просто возникла на полке. Не знаю, удалось бы увидеть этот момент, если бы в зале стояли камеры слежения.
– Чудо? Магия?
– Нет! Вы знаете, что произошло вчера утром? Наша библиотека подключилась к мировой библиотечной сети GLNS, стали доступны сразу миллиарды книг, журналов, рукописей – в электронном виде, конечно. Тогда и появилась эта книга.
– Бумажная, – напомнила Мария. – На обычной бумаге. С библиотечным кодом.
– Вот именно! С кодом, который никто не ставил и от которого невозможно избавиться!
– Но как…
– Господи, Мария, откуда я знаю? Это… Послушайте, – сказал Хьюго спокойно, – у вас есть другое предположение?
– Да, – кивнула Мария. – На каждой странице равное число знаков, видите? На странице девятнадцать строк, в каждой строке двадцать девять символов.
– Вы считали?
– Я люблю считать, – пояснила Мария. – Само собой получается. Иду и считаю деревья, высаженные вдоль улицы. Вхожу в зал и сразу обращаю внимание – сколько рядов, сколько мест в каждом ряду. Специально не считаю, я не маньячка, вы так сейчас на меня посмотрели… Но мозг сам оценивает. Сколько окон, например, в фасаде дома, мимо которого я прохожу… Я всегда это знаю, достаточно бросить взгляд.
– Наверно, это как-то называется… – начал Хьюго и замолчал. Не очень умно с его стороны – спрашивать, как психиатры называют такой синдром. У каждого в голове тараканы, у Джорди были свои – она не могла видеть немытой тарелки или пепельницы, в которой лежал окурок, – хоть один, пусть маленький. Нужно было сразу выбрасывать и мыть. Из-за этого Хьюго в свое время бросил курить, ну что это, в самом деле – не дай Бог бросить окурок в блюдце или на картонную подставку от пива.
Может, потому они с Джорди и развелись, что… Нет, конечно, хотя и это тоже сыграло свою роль.
– Это называется обсессивный синдром, – спокойно сказала Мария. – На самом деле я не считаю все подряд, так что не думайте, что я уже пересчитала пуговицы на вашей одежде.
– Я не…
– Хотя могу сказать, что их семнадцать, – с улыбкой закончила фразу Мария. – Число в мозгу само собой возникает, понимаете?
– Да, – кивнул Хьюго. – То есть, нет. Неважно. Вы говорили о книге.
– Девятнадцать строк и двадцать девять знаков в строке. Это сколько получается? Не смейтесь, Хьюго, с таблицей умножения у меня проблемы.
– Что вы, Мария, я не смеюсь, я тоже не умножу в уме!
Он вытянул из кармана телефон и нажал нужные клавиши. Быстрее было бы посчитать на калькуляторе, лежавшем в нижнем ящике, но пока достанешь…
– Пятьсот пятьдесят один, – сообщил Хьюго. – Ну и что?
– Сколько в книге страниц?
– Не знаю… – растерялся Хьюго. Что-то около пятисот пятидесяти, он считал, но наверняка сбился. – Пересчитать?
– Да, пожалуйста, – кивнула Мария и немного отодвинулась, чтобы не мешать Хьюго листать страницы.
Одна, две, двадцать, пятьдесят, сто… Легко ошибиться, когда на тебя смотрят черные глаза, в которых… Он не хотел знать – пока не хотел, – что скрывалось в глазах девушки. Триста двадцать… Четыреста пятьдесят…
– Пятьсот пятьдесят три, – сказал Хьюго.
Мария взяла книгу из его рук, открыла на последней странице.
– Здесь еще три полные строчки и пятнадцать знаков на неоконченной.
– Хотите, я подсчитаю?
– Да, – нетерпеливо произнесла Мария. – Мне кажется, я знаю результат, но вы перемножьте.
Почему-то Хьюго был уверен, что Мария действительно знает, сколько в книге знаков. Если она интуитивно…
– Триста четыре тысячи восемьсот пять, – сказал он. – Не так много, вообще-то. Примерно семь с половиной листов. Небольшой роман. А книжка толстая… Мария, что с вами?
Девушка сидела, закрыв глаза и шевеля губами. Пальцы она сцепила так, что побелели костяшки. Хьюго подумал, что Мария молится, он услышал что-то похожее на «Libera me Domini…». Наверно. Почему бы ей не быть набожной, она итальянка, они все католики, но почему Мария именно сейчас решила читать молитву?
– Это… потрясающе, – сказала девушка, открыв глаза и сразу переменившись.
Хьюго молча ждал.
– Я специалист по истории религий, – будто извиняясь, произнесла Мария. – Сама католичка, мы с мамой ходим… ходили в церковь каждое воскресенье, когда мама была жива. Сейчас я редко… как-то так получается… разве что на концерты в Миланском соборе, я там слушала Реквием Верди, это было в последнем году прошлого тысячелетия.
– Девятьсот девяносто девятом?
– Нет, – Мария бросила на Хьюго недовольный взгляд. – В двухтысячном, конечно. Я не принадлежу к тем гуманитариям, которые уверены, что нули в конце числа означают новое тысячелетие.
– Простите, я не…
– Неважно. Пел Паваротти, дирижировал Аббадо, а других солистов я не помню. Это было… Простите, Хью, я только хотела сказать, что…
– Я понял.
– Нет, – упрямо произнесла Мария. – Вы знаете, сколько знаков в Моисеевом Пятикнижии? В оригинальном тексте, который евреи называют Торой? Это число никогда не менялось. Когда переписывают Тору, не ошибаются ни в едином знаке, иначе текст теряет сакральность. Если есть свои константы не только в физике, но и в теологии, то это число – одно из немногих. Наряду с шестью днями Творения и десятью заповедями.
– Вы хотите сказать, Мария, что в Пятикнижии триста четыре тысячи восемьсот пять знаков?
– Проверьте, – кивнула Мария. – Это легко сделать, наберите в Гугле…
Хьюго был уверен, что Мария не ошиблась. Через минуту он в этом убедился.
– И еще здесь написано, – прочитал Хьюго с экрана, – что, если учитывать пробелы, то в Моисеевом Пятикнижии шестьсот тысяч знаков – столько душ составлял народ Израиля, когда евреи вышли из Египта. В нашей книге пробелов нет, и… Мария, вы говорили, что в тексте нет ни одного повторяющегося знака. Это тоже довольно легко проверить, хотя придется потратить несколько часов. Вы не торопитесь? – вопрос он задал небрежно, но по ощутимому напряжению в голосе легко было понять, как важно Хьюго услышать положительный ответ.
– Вообще-то, – поморщилась Мария, – у меня в два часа встреча с… одним студентом. У него «хвост» по истории религии, и мы договорились, что я с ним позанимаюсь. Но я могу позвонить и отменить. Хотя…
– Хотя лишние деньги вам не помешают, – догадался Хьюго. Почему-то ему было неприятно не столько то, что Марии приходится думать о дополнительном заработке, сколько то, что клиентом был некий студент, который наверняка будет не только слушать объяснения, но и смотреть… и слушать, конечно, тоже – голос, тембр, интонации…
– Собственно, – сказал он, злясь на себя, – вы мне здесь не очень-то и нужны. Отправляйтесь к своему студенту, а я тем временем инсталлирую программу сравнения изображений – она у меня есть на диске, но пользоваться ни разу не приходилось, – и попробую до вашего возвращения получить хоть какую-то информацию.
Уходить Марии не хотелось, не такие уж большие деньги она зарабатывала на репетиторстве, чтобы держаться за каждый урок, но равнодушный, как ей показалось, тон Хьюго ее немного уязвил.
– Хорошо, – сказала она, поднимаясь. – У вас есть номер моего мобильника? Вы ведь видели мою библиотечную карточку.
– Я не собирался… – смутился Хьюго.
– Значит, номер вы знаете, – заключила Мария. – Если получится что-то интересное – звоните. После четырех, пожалуйста.
//-- * * * --//
Из разосланных вчера писем вернулись с ответами три: от профессора Ричарда Монтенегро (университет штата Алабама), доктора Присциллы Винтер (институт изучения древних языков, Колумбийский университет) и доктора Хозе Касадоса (музей истории Каталонии, Барселона). Все трое утверждали, что пиктограммы, присланные Хьюго, не имеют отношения ни к одному известному им древнему языку, а к современным – подавно. Скорее всего, это чья-то придумка (возможно, даже ФБР или иной подобной структуры) с целью шифровки информации или, что более вероятно, абстрактные изображения. Современные художники любят ребусы, поглядите, сэр, какая картина была выставлена прошлой осенью в Музее Ван Гога в Амстердаме. Фотографию прислала миссис Винтер – что-то отдаленно общее действительно было у фантазии художника Криспена со значками из книги. Однако, не Криспен, конечно, устроил мистификацию в библиотеке города Фарго, Северная Дакота, Соединенные Штаты.
Других ответов Хьюго не ждал. Странно – он никогда не был так убежден в том, что прав. Самое уникальное издание в истории. Книга, возникшая ниоткуда. Шекспир прав, утверждая, что «из ничего и выйдет ничего». Появилась книга потому, что информация в сети GLNS достигла критического предела и начала, как когда-то жизнь, воспроизводить сама себя. Нелепо, в принципе. Информация не материальна. Как из знания о чем-то, пусть даже этого знания невообразимо много, могла возникнуть материальная книга: обычная бумага, типографская краска и клей, применяемый в переплетных работах? Стандартная по всем параметрам книга – кроме одной особенности: она содержит текст (значки? пиктограммы?), не соответствующий ни одному известному языку.
Хьюго закончил сканировать все страницы, включил программу сравнения изображений и только тогда почувствовал голод. Третий час – уже и обед прошел, а он не заметил. Вот еще странность – за весь день никто ему не помешал делать то, что он считал нужным. Обычно к нему заглядывали то Дона, то кто-нибудь из библиотекарей – за консультацией, или нужно было найти какие-то места в текстах книг, а он это умел делать лучше прочих, или, бывало, тот же Метью или кто-нибудь еще из охранников заглянет – перекинуться словом, пересказать новости.
Хьюго спустился в кафетерий, расположившийся в полуподвальной части здания, взял пару сэндвичей и кофе и вернулся к себе, съев по дороге половину сэндвича и выпив почти весь стаканчик. На экране, как он и ожидал, красовалась в центре одинокая цифра «0», число просмотренных знаков достигло двухсот тридцати тысяч, не так уж много оставалось до конца, Хьюго прикинул – через полчаса он будет знать точно. Будет знать то, в чем Мария и прежде была уверена.
Самая странная книга из всех, какие он когда-нибудь держал в руках. И самая обычная. Находка для любого библиофила. Уникальная ценность. Какова вероятность того, что число пиктограмм в книге случайно совпало с числом букв в Пятикнижии? Какова вероятность, что кто-то случайно принес с собой и оставил на полке книгу, содержащую, к тому же, уникальный RFID-код, никогда и никем не нанесенный? Нуль – вот какова вероятность того, что все это произошло случайно.
Пластиковый стаканчик Хьюго выбросил в мусорную корзину, неплохо бы взять еще кофе, но до окончания работы программы сравнения оставалось совсем немного времени, и он решил потерпеть. Терпеть пришлось почему-то дольше, чем он рассчитывал. Когда уже все знаки, если верить счетчику, оказались просмотрены, программа минут пять не выдавала окончательного результата, хотя он был ясен – в центре экрана по-прежнему высвечивался большой нуль, но иконка «процесс завершен» долго не появлялась – что еще можно было сравнивать, Хьюго не знал. Может, сравнив основные линии и не найдя общего, программа принялась разбираться в тонкостях, не видимых невооруженным глазом? Хьюго протянул было руку, чтобы остановить практически законченный процесс, но программа сделала это, наконец, сама – иконка с нулем исчезла, и вместо нее появилась надпись: «Просмотр закончен. Одинаковых знаков не обнаружено».
Хьюго достал телефон и набрал номер Марии, поскольку часы на дисплее показывали начало пятого – надо же, как быстро прошел день. Дожидаясь ответа (почему Мария так долго не отвечает?), Хьюго поглядел почту. Пришли еще четыре ответных письма: от профессора Хижняка из Московского университета (специалист по древнеславянской письменности), от доктора Морриса из университета в Детройте (языки народов Америки), от Кэмпбелла из музея «Метрополитен» (классный знаток Древнего Египта) и от Боба Ходжсона, старого приятеля, с которым Хьюго учился на одном курсе в Гарварде. Боб сделал более интересную карьеру, нежели Хьюго, – вот уже три года он работал в Библиотеке Конгресса в должности библиографа-консультанта, и хотя формально это была более низкая должность, чем у Хьюго, на самом деле – учитывая масштабы библиотек – Ходжсон руководил двумя десятками сотрудников и сам занимался не только библиотечными делами, но и научными исследованиями, правда, Хьюго не знал точно, в какой именно области. За три года они с Бобом однажды виделись на конференции в Филадельфии и пару раз случайно пересеклись в интернет-дискуссиях, так и не выяснив ничего о личных делах друг друга. Хьюго знал, что у Боба была девушка, но поженились ли они? Были ли у них дети? Надо будет спросить при случае.
– Хью? – голос Марии почему-то звучал, как показалось Хьюго, напряженно, будто она была не одна или не хотела говорить, и его настроение испортилось сразу и навсегда. – Я вас слушаю, есть что-нибудь новое?
– Да, – сказал Хьюго таким же напряженным голосом. – Вы были правы, Мария, среди пиктограмм нет одинаковых.
– Я же говорила…
Почему такой сухой голос?
– Извините, если я не вовремя.
– Господи, Хьюго, о чем вы! – воскликнула Мария. – Я говорю с вами и одновременно считаю до трехсот, вот уже и досчитала. У меня испортился таймер в микроволновке, надо отнести в починку, но все забываю. Вот и приходится считать в уме, чтобы не подгорело или не пережарилось.
– А что у вас…
– Пицца – что еще может приготовить себе на ужин простая итальянская девушка?
Хьюго рассмеялся.
– А я подумал… Послушайте, Мария, я тоже голоден и очень хочу настоящего кофе.
– Я думала, вы любите пиво.
– Потому что я из немцев? Ничего подобного, терпеть не могу. Так может, мы сходим, поужинаем?
– Конечно, – согласилась Мария. – И книгу захватите, хорошо?
– Э-э… – смутился Хьюго, вспомнив, что вопрос о том, как вынести книгу из библиотеки, пока не решился. – Хорошо. Давайте встретимся через час на углу Четырнадцатой авеню и Северного Бродвея.
– Договорились.
Он сказал «хорошо»? Значит, теперь точно придется последовать совету Базза и выйти через служебный ход – обычное дело для персонала, но почему-то так получилось, что Хьюго ни разу этим входом не пользовался, и сейчас ему казалось, что он собирается сделать что-то предосудительное. Странно устроена человеческая психика – обычное для всех он считал неудобным для себя… почему?
В почте появились еще два ответных письма – одно из Австралии, другое из Японии, вот и противоположное полушарие подключилось. Видимо, там начался рабочий день, а здесь как раз заканчивается.
Разнообразием письма не отличались. «Нет такого языка». Отстучав всем общее «спасибо», Хьюго вернулся к единственному письму, отличавшемуся от остальных. Ходжсон написал коротко: «Позвони». И все. Номер телефона Хьюго нашел в информации о пользователе и подумал, что сейчас звонить, наверно, не стоит – на восточном побережье разгар вечера, Боб наверняка уже дома. Возможно, занят семейными делами.
Решив позвонить Бобу завтра утром, Хьюго аккуратно положил книгу в рюкзачок, выключил компьютер, запер кабинет и, почему-то нервно глядя по сторонам, направился в кафетерий, откуда вел на улицу служебный выход. Ему казалось, что Базз или его вечерний сменщик Метью непременно догонит его и остановит словами: «Почему вы, мистер Мюллер, нарушаете инструкции?».
Разумеется, никто его не остановил, и, оказавшись на улице, Хьюго окунулся в вечернюю городскую духоту. Марию он увидел, подъезжая к перекрестку, – она сидела на скамейке в окружении детских колясок и радостных мам, рассказывавших соседкам о том, какой замечательный у них ребенок.
– Боже, – воскликнула Мария, опускаясь на сиденье рядом с Хьюго, – я даже не подозревала, что у таких маленьких детей может быть столько талантов и столько болезней!
Хьюго рассмеялся.
– Вы не считаете талант болезнью? – спросил он, выруливая на Северный Бродвей и притормаживая у платной стоянки возле кафе «Сакакавиа».
– А вы считаете? – вопросом на вопрос ответила Мария: – Если болезнью считать любое отклонение от среднего значения…
– Не любое. Я читал, что существует распределение людей по способностям, математики называют его гауссовым, а биологи определили, что болезненным отклонением от нормы можно считать отклонение, равное трем стандартным. Не спрашивайте меня, что это означает.
– По-моему, – заявила Мария, выбираясь из машины, – все это чепуха, потому что никто толком не определил, где конкретно проходит граница между человеком способным и уже талантливым.
– Так ведь границу между здоровьем и болезнью тоже определить трудно, не так ли? – Хьюго пропустил Марию вперед и пошел следом к ярко освещенному входу в кафе. Столики были расставлены и на тротуаре, но Хьюго предпочитал кондиционированный воздух в помещении уличной духоте.
Свободных мест было немного, они сели у дальней стены – здесь можно было хоть как-то ощутить свою отделенность от общей суеты.
– Когда человек утверждает, что нечто возникает из ничего, – сказала Мария, сев так, чтобы видеть не зал, а только Хьюго, расположившегося напротив, – это норма или болезнь?
– Не знаю, – серьезно сказал Хьюго. – Сегодня я все время думал… Искал варианты. Кстати, я получил ответы почти от всех, кому посылал скан страницы.
– И все сказали, что такого языка нет?
– Вы этого ожидали?
– Вы – нет?
– Нет, не ожидал, – Хьюго отодвинулся от стола, чтобы подошедший официант смог поставить бокалы и кувшин с апельсиновым соком. Меню Хьюго раскрывать не стал, он знал, что здесь нужно заказывать, и посоветовал Марии: – Попробуйте запеченную говядину, не пожалеете.
Мария покачала головой, перелистывая страницы.
– Мне овощной салат, – сказала она официанту, – и авокадо в соусе. И двойной кофе.
– Вы вегетарианка? – поинтересовался Хьюго, когда официант отошел.
– Вовсе нет, – улыбнулась Мария. – Просто в такую жару… Не хочется. Дома я тоже летом почти не ела мяса, а мама меня пыталась накормить чем-нибудь калорийным…
– Расскажите о себе, – попросил Хьюго. – Вы жили в Милане, а я всю жизнь мечтал попасть в этот город.
– Увидеть собор, замок Сфорцеско, – подхватила Мария.
– Нет-нет, – запротестовал Хьюго. – Это, наверно, странно, но меня никогда не интересовал знаменитый собор, хотя свой путь по Милану я мечтал начать именно с этой площади. Но повернуться к собору спиной, пройти по галерее Наполеона, выйти к театру Ла Скала и долго стоять, разглядывая фасад и представляя, как к зданию подъезжают красивые экипажи, из них выходят мужчины во фраках и помогают выйти дамам в вечерних нарядах… И вместе с ними в театр входят Пуччини, Леонкавалло… Верди…
– Вы любите оперу? – спросила Мария и продолжала, не дожидаясь ответа: – А я была в Скала только раз – приезжал Большой театр из России и показывал балет Чайковского.
– Вы любите балет? – спросил Хьюго немного обескураженным тоном, не очень понимая, как можно, живя в Милане…
– Нет, – призналась Мария. – Меня повел приятель, он себе все ладони отбил, а я слушала музыку, закрыв глаза, потому что балерины мне мешали. Музыку очень люблю, но всегда слушаю одна, дома, закрыв глаза… Это болезнь, доктор?
– Что вы, – смутился Хьюго. – Если честно, то сейчас я тоже слушаю музыку именно так. Просто нет другой возможности. А почему вы занялись историей религий?
– А почему вы стали библиотекарем? Вспомните себя, когда вы принимали решение, и все поймете. Это не зависит от конкретной специальности. Просто что-то начинает шевелиться в душе, детские желания соединяются с взрослыми расчетами будущей карьеры.
Официант принес заказ, и разговор на время прервался. Хьюго пожалел, что не заказал вина, он почему-то подумал, что это лишнее, вино можно будет заказать потом, если… Что «если», он не очень понимал, возможно, никакого «если» не будет…
Они ели, то и дело поднимая глаза друг на друга, и едва заметно улыбались. Этого было достаточно для общения, и когда вилки были положены на тарелки, Хьюго, пожалуй, знал о Марии больше, чем она могла бы за то же время рассказать словами. Почему-то он был уверен, что она росла без отца, а мать у нее была женщиной властной, иначе нельзя, если растишь ребенка одна, и нужно еще делами заниматься, наверняка Мария мечтала вырваться из-под материнской опеки… Господи, какие только фантазии приходят в голову.
– Я почему-то подумала, – сказала Мария, – что вы женились не по любви, а чтобы доказать себе, что… бывает так у юношей… кажется, что никому не нравишься, и женишься на первой же девушке, которая не смотрит на тебя презрительным взглядом.
– Так и было, – подтвердил Хьюго, не удивившись проницательности Марии. – А я подумал, что отец ушел от вашей матери, когда вы были маленькой.
– Что вы, – рассмеялась Мария. – Папа нас не бросал, но он палеонтолог, и очень много времени проводит в экспедициях. Сейчас копает в Алжире – нашли интересные кости. Я очень любила маму, она была, как капитан корабля, с которого сбежала команда. Все нужно было успеть самой, за всем уследить, и собственную дочь воспринимаешь не как личность, а как… скажем, котел в машинном отделении.
– Мария, – Хьюго решил вернуться к главной теме, хотя ему было очень интересно и важно знать, как Мария жила раньше, был ли у нее кто-то. – Я хотел спросить… О чем вы подумали, когда взяли в руки книгу? Вы увидели ее на полке…
– Да, и сразу поняла, что это не обычная книга, – задумчиво произнесла Мария. – Я еще и в руки ее не взяла, но уже знала, что сейчас начнется необычное. Странное ощущение. А когда я взяла книгу в руки и раскрыла… Знаете, Хью, я совсем не удивилась, увидев значки. Мне кажется, я удивилась бы, если бы на странице оказался обычный текст женского романа, что-нибудь вроде «Он прильнул губами к ее губам», ну, вы понимаете. И в это время появились вы.
– А если бы не появился? Вы бы поставили книгу обратно?
– Нет! Не знаю, что бы я сделала, но у меня возникло ощущение, будто это моя книга, понимаете?
– Да, – кивнул Хьюго. – У меня появилась та же мысль, когда я взял книгу из ваших рук. И почему-то я уже тогда был убежден: книга возникла на полке сама по себе. Не материализовалась из ничего, это глупости. И тем не менее…
– Она у вас с собой? – спросила Мария.
Хьюго достал книгу из рюкзака, лежавшего у ног, будто верная собачонка, и положил на стол.
– Что с ней делать? – спросил Хьюго не столько Марию, сколько себя. – Специалисты утверждают, что это не символы какого бы то ни было языка. Никто не заинтересовался, откуда значки, никому не стало интересно, что они могут означать.
– Может, спрашивать нужно было не лингвистов, а специалистов по криптографии?
– Им я тоже написал, – кивнул Хьюго. – Трое были специалистами именно по криптографии.
– Вы сообщили, откуда взяты пиктограммы?
– Конечно. Иначе мне не ответили бы. Мария, я думал, знатоков расхолаживает то обстоятельство, что книга по всем прочим параметрам совсем обычная: бумага, печать, клей, даже библиотечный код. Да, непонятно, как книга оказалась помеченной, но сама метка обычная, в нашей библиотеке книги помечены именно таким образом.
– За исключением того, – задумчиво добавила Мария, – что остальные книги занесены в каталог, а эта – нет.
– А эта – нет, – повторил Хьюго.
Мария осторожно взяла книгу и раскрыла посредине.
– Может быть, каждый значок все-таки обладает собственным значением? Каждый значок не часть слова, не слово даже, а целое предложение. Или абзац. Или даже история. Это возможно? Как в каталоге – вы придаете книге номер или иное кодовое обозначение. Видите код и понимаете, какому тексту он принадлежит.
– Понимаю. Каждый значок может символизировать целую историю, если знать код, вы это хотите сказать?
Мария кивнула.
– Для шутки или мистификации это уж совсем…
– Но мы решили, что это не шутка и не мистификация? Вы говорили о появлении идей из ничего…
– Не из ничего, – покачал головой Хьюго. – Из уже имеющейся информации, которой стало слишком много. Как в первородном океане зарождается жизнь и начинает развиваться сама собой… Смысл рождает смысл. Почему новый смысл должен быть изложен человеческим языком? Любым из человеческих языков?
– Большая часть книг в библиотечной сети, – перебила Мария, – это книги на английском, да? Вот видите. Если следовать вашей логике, то и эта книга должна быть по-английски. Если она что-то такое, среднестатистическое… Среднестатистическая бумага, среднестатистический клей… то и язык…
– Наверно. С другой стороны, если информация может сама себя рождать… Может, существует некий природный язык?
– Или… – сказала Мария и замолчала, закрыв книгу, положив на нее обе руки и глядя перед собой. Хьюго обернулся, чтобы увидеть, на что смотрит Мария, но там была белая стена, будто экран, на который легко проецировать собственные мысли.
– В этой книге, – медленно произнесла Мария, будто в трансе, – столько же знаков, сколько в Пятикнижии. Бог продиктовал Моисею Тору на горе Синай, и Моисей записал то, что слышал, – на своем языке, конечно. Но говорил ли Бог на любом из человеческих языков? Или это были образы, которые Бог вкладывал Моисею в голову? И Тора была изначально создана Богом на его языке? На языке с бесконечным количеством смыслов? На языке, каждый знак которого соразмерен Вечности? Математики находят в тексте Ветхого завета указания на события, которые тогда еще не произошли…
– Я знаю, – поспешил проявить свои познания Хьюго, – Рипс? Я читал «Библейский код» Дрознина и не согласен с…
– А если это лишь малые осколки реальных бесконечных смыслов? – продолжала Мария, не слыша Хьюго. – Если эта книга и есть истинное Пятикнижие, написанное на единственном языке, охватывающем все пространство и все время? На языке Бога?
– Мария…
Девушка вздохнула, провела ладонью по белой обложке и отдернула руки.
– Вы на самом деле думаете…
– А почему нет? – с вызовом сказала Мария. – Разве не появилась книга из ничего? Разве не написана она на несуществующем языке? Разве хоть один символ повторяет другой? Разве число символов…
– Да-да, – нетерпеливо сказал Хьюго. – Но бумага… Брошюровка…
– Разве книга книг непременно должна быть написана на папирусе, пергаменте или другом экзотическом носителе? А если бы это оказался файл в вашем компьютере?
– Было бы естественнее, – кивнул Хьюго. – Когда у меня возникла идея о том, что информация самопроизвольно родила информацию, я сразу сказал себе: «Почему книга? Это должен быть файл».
– Должен? – переспросила Мария со странным выражением лица, которое Хьюго не смог понять: сказано было то ли с легким презрением, то ли с таким же легким недоумением, то ли, напротив, с участием и согласием.
– Вы правы, «должен» – не то слово, но я подумал…
Хьюго окончательно смутился и замолчал, глядя на белую матовую поверхность обложки. Показалось ему или действительно книга за прошедшие часы стала немного темнее? Белый цвет не был уже таким ярким, в нем возникла не определимая пока серость, это могло, конечно, казаться из-за не очень яркого освещения в кафе, нужно было вынести книгу на солнечный свет, но сейчас и это было невозможно – на улице стало совсем темно. Это кажущийся эффект, убеждал себя Хьюго, прекрасно понимая, что ничто, связанное с книгой, не может быть кажущимся – до сих пор она не обманывала органы чувств, значит, и сейчас…
– Мария, – сказал он, проведя пальцем по обложке, – вам не кажется…
– Кажется, – девушка не позволила Хьюго закончить фразу, ему даже хотелось, чтобы Мария перебивала его, продолжала его слова, дополняла его мысли – приводила их в порядок, придавала нужное направление.
– У белого цвета, – Мария провела пальцем по обложке и натолкнулась на палец Хьюго. Соприкоснувшись, пальцы исполнили танец расставания и сближения и, наконец, прильнули друг к другу.
– У белого цвета, – повторила Мария, когда танец пальцев закончился, – множество оттенков, как у всякого другого.
– У белого цвета, – возразил Хьюго, – не может быть оттенков. Это сложение всех цветов, символ совершенства. Любой оттенок – искажение совершенства…
– Белый цвет, – прервала его Мария, – состояние неустойчивого равновесия, вершина цветовой горы, и достаточно появиться любому оттенку…
Она замолчала, Хьюго не стал заканчивать фразу, смысл которой был понятен обоим. Пальцы их, всего лишь прижавшиеся друг к другу, сплелись, Хьюго и Мария поднялись, соединив ладони над книгой, и обоим показалось, что обложка заискрила огнями святого Эльма, они отдернули руки и посмотрели друг другу в глаза.
– Надо проверить, – деловито произнес Хьюго. – Я уверен, что это нам кажется – освещение здесь не очень хорошее.
– Пойдем, – согласилась Мария. – Только на улице темно, фонари искажают цветовое восприятие.
– У меня дома, – сообщил Хьюго, – лампы дневного света. Цвет в их лучах не искажается. Во всяком случае, – добавил он смущенно, – так сказано в инструкции.
//-- * * * --//
Обложка стала темнее. Ненамного, но все-таки заметно. Появился оттенок серого или, может, синего – если держать книгу к свету под одним углом, казалось, что она становится серой, а если под другим – синей.
– Или желтоватой, – произнесла Мария с вопросительной интонацией.
Они сидели на кухне в квартире Хьюго под яркой белой лампой, и книга расположилась на столе, как ей самой хотелось.
– Может, чуть желтоватой, – согласился Хьюго, хотя ему оттенок казался скорее зеленоватым. Японцы, говорят, воспринимают несколько тысяч оттенков, сейчас Хьюго был уверен, что даже двух десятков не различит.
– Если все так, как мы думаем, – сказала Мария, – эта книга… такая ценность, какой никогда не было. За нее будут предлагать миллионы.
Хьюго молчал.
– Наверно, – продолжала Мария, – нужно все страницы скопировать и показывать экспертам только копии. А оригинал завтра утром положить в банк. Купить сейф на какое-то время. Пусть книга лежит там.
Хьюго молчал, смотрел на Марию, думал.
– Вы представляете, что начнется в научном мире, когда о книге станет известно? – говорила Мария. – Сенсация больше той, что была, когда вышел «Код да Винчи». Ватикан захочет получить книгу и спрятать ее подальше. Евреи потребуют, чтобы книга хранилась в Иерусалиме, ведь это книга Бога. Истинный текст Торы на языке Творца. Язык Творца, понимаете, Хью, что это значит для человечества, а не только для науки?
Хьюго молчал.
– Хью! – воскликнула Мария, попытавшись поймать его взгляд. – Почему вы молчите? Нужно придумать, как сохранить книгу, ведь за ней начнется охота, вы это понимаете?
Хьюго кивнул. Он протянул над столом руки и взял ладони Марии. Он посмотрел, наконец, ей в глаза и, вообще-то, не собирался говорить ничего больше.
– Хью…
– Мария, – сказал он, вернувшись из выдуманной страны, в которой он и Мария давно были женаты и растили троих детей на удаленной от города ферме, где было все для привольной жизни, и главное – книги, которые он и его любимая жена по вечерам читали вслух, а дети сидели на полу, скрестив ноги по-турецки, и слушали так внимательно, как только дети и умеют слушать, уходя всей душой и сознанием в мир, описанный черными значками на белых страницах.
Хьюго дернул головой и повторил:
– Мария, боюсь, все будет не так. Сейчас расплодилось столько романов о таинственных рукописях и книгах, каждая из которых способна изменить историю человечества, и столько сейчас вышло фильмов… Сформировался стереотип, понимаете? Помните сказку о мальчике, который кричал «Волки, волки!»? Когда напали настоящие волки, никто ему не поверил.
– Это разные вещи! То романы, их публикуют по штуке в день, у вас в библиотеке целая полка…
– Три, – поправил Хьюго. – Исторические триллеры занимают стеллаж, а книги о таинственных книгах – три полки сверху. Слева от кафедры библиографа, пятый ряд.
– Это всего лишь книги, придуманные…
– И это тоже, – пальцы Хьюго коснулись теплой бумаги, – всего лишь книга.
– Вчера и сегодня, – продолжал он, – я разослал больше сотни сообщений о том, что случилось. Послал специалистам – лучшим в мире! – скан одной из страниц. Спросил у самых надежных экспертов по древним и экзотическим языкам, что они могут сказать о пиктограммах. Две трети не ответили вообще.
– Хью! – воскликнула Мария. – Прошел всего день! Они не успели.
– Хорошо. Треть ответила. Такого языка не существует, – сказали эксперты в один голос. Это мистификация, – сказали они. Уверяю вас, Мария, остальные ответы, если кто-нибудь еще ответит, будут такими же. Никому это не интересно. У всех свои проблемы и научные задачи. Кто станет возиться с идеями заштатного библиотекаря из заштатного американского города, население которого не дотягивает даже до сотни тысяч?
– Хью, вы так уверены…
– Я знаю, – с горечью произнес Хьюго.
– Тогда мы сами… Это даже лучше! Мы – первые, и мы все сделаем, как надо. Послушайте. Завтра нужно найти лабораторию, в которой исследуют химический состав бумаги и клея…
– У нас, в Фарго? – скептически улыбнулся Хьюго.
– В университете.
– В университете нет химического факультета. Есть сельскохозяйственный, они исследуют урожайность… вы полагаете, кто-то захочет бросить свою плановую работу и заняться…
– Мы заплатим!
– У них, скорее всего, и оборудования нет. Знаете, где могут провести такое исследование? В полиции. Они же изучают улики. Думаете, если мы придем в полицию, расскажем нашу историю, предъявим книгу, они заинтересуются? Мария, нас развернут в направлении выхода быстрее, чем кошка делает оборот вокруг оси, гоняясь за своим хвостом.
– Ну что вы все «будут и сделают»! – возмутилась Мария, встала и принялась ходить по кухне. – Надо начать, надо действовать. «Делай, что должно, и будь что будет!» Да?
– Конечно, – сказал Хьюго. – Так мы и сделаем. Завтра.
– Кстати, – вспомнил он, – единственный, кто хоть как-то отреагировал на мои послания, это мой старый знакомый Боб Ходжсон, он работает в Библиотеке Конгресса, мы с ним учились в Гарварде, но он сделал более приличную карьеру…
– Не говорите так!
– Боб прислал короткое сообщение: «Позвони».
– Что он сказал, когда вы позвонили? – Мария остановилась, облокотившись на кухонный шкафчик, отчего стоявшие на его крышке пустые бутылки тихо звякнули.
– Я еще не звонил. Вечером неприлично, у него своя жизнь.
– Вы меня поражаете, Хью! – заявила Мария. – Сколько сейчас времени? Еще и десяти нет. Набирайте номер.
– Боб живет в Нью-Йорке, – запротестовал Хьюго, – там почти полночь.
– Какой у него номер? Я позвоню сама.
– Не надо! – сейчас и самому Хьюго показалось странным, почему он не позвонил сразу. Да, Боб может быть занят – в крайнем случае, не ответит на звонок.
Хьюго прошел в гостиную, где на журнальном столике стоял подключенный к интернету лэптоп, и через минуту, глядя на экран и сверяя цифры, набирал отдаленно знакомый номер.
– Ходжсон слушает, – Хьюго включил динамики, и усталый, не очень довольный голос заполнил комнату.
– Это Хьюго Мюллер. Боб, ты написал, чтобы я позвонил. Надеюсь, я не очень поздно.
– Хью! – голос мгновенно изменился. – Хорошо, что ты появился. Я получил твой файл. Показал нашим специалистам по языкам и по кодировке.
– Спасибо… – пробормотал Хьюго.
– Видишь ли, в чем дело, Хью, – продолжал Боб. – Года два назад у нас была похожая история. Я тогда работал в отделе регистрации и хорошо помню. Видимо, хакерская атака, так, по крайней мере, это потом расценили. Во всех компьютерах библиотеки одновременно появились довольно большие файлы, содержавшие наборы то ли криптограмм, то ли пиктограмм – самые разные значки, никакой системы. Сотни файлов. Никаких вирусов наши системщики не обнаружили. Отследить адреса, с которых файлы были получены, не удалось. Никакого вреда компьютерам они не нанесли. У кого-то даже идея возникла, будто инопланетяне нам таким образом свои послания внедрили. Глупо, конечно, но когда не можешь решить задачу обычными способами, начинаешь придумывать фантастические.
– И что же… – нетерпеливо сказал Хьюго.
– Хочешь знать, чем кончилось? Ничем. Ты знаешь, у хакеров возникают самые идиотские идеи. Как они проникли в систему, выяснить не удалось, но тогда, помню, поменяли все пароли, усилили защитные программы… в общем, больше ничего подобного не происходило.
– А файлы? – голос Хьюго поднялся почти до крика. – Что вы сделали с файлами? Ты мог бы переслать мне…
– Нет, конечно. Нельзя хранить в компьютерах файлы, если нет уверенности в их происхождении. Файлы снесли, так что никаких следов.
Мария все это время теребила пальцами рукав Хьюго, требуя внимания, но он был слишком увлечен разговором.
– Хью! – не выдержала девушка. – Спроси его…
Хьюго недовольно отодвинул трубку от уха.
– Спроси, – быстро сказала Мария, – в тот день, когда появились файлы, не было ли…
– Я понял. Боб, – сказал Хьюго. – В тот день, когда появились эти файлы, не проводились ли какие-то действия с библиотечной компьютерной сетью? Я имею в виду…
– Хорошо, что ты напомнил, – оживился Боб. – Да, нашу сеть в тот день вывели на мировой уровень, именно тогда начала работать – еще не очень совершенная – мировая библиотечная система. О ней, кстати, много тогда писали, рассказывали.
– Тебе не кажется…
– Да что там кажется! Конечно, файлы появились именно поэтому.
Очень хорошо, – подумал Хьюго, – значит, мы одинаково думаем, Боб тоже считает, что информация начала порождать информацию!
– Как только возникла мировая сеть, – радостно говорил Ходжсон, – хакеры сразу и накинулись, это ясно. И то, что потом, когда усилили защиту, подобных атак больше не было, подтверждает этот вывод со всей очевидностью.
– Со всей очевидностью, – пробормотал Хьюго.
– Боб, – сказал он, – тебе не приходило в голову, что причина появления файлов могла быть совсем иной?
– Иной? Что ты хочешь сказать?
– Как тебе такая идея…
Хьюго говорил громко и медленно, почему-то ему казалось, что так его гипотеза – безумная, конечно, если честно, – лучше дойдет до сознания Боба. Он начнет думать, а не пропустит мимо ушей.
– По-моему, это самое естественное объяснение, – заключил Хьюго. – Оно годится и для твоего, и для моего случаев.
– Ты серьезно? – с недоумением произнес Боб. – Информация рождает информацию? Извини, но это… Фантастика. Такого не бывает, ты прекрасно и сам понимаешь, Хью. А твоя книга… Шутка. Конечно, сложная, но бывало и не такое. Как-то Эндрю Докинс, помнишь его, он учился на историческом, курс ниже нашего, кудрявый такой парень, на носу бородавка, он еще потом женился на Софи… впрочем, с Софи ты вряд ли знаком… Так я к чему? На третьем курсе Эндрю подшутил над Уолтером, его ты тоже не знаешь, неважно. Он договорился с бригадой грузчиков, чтобы те вывезли на свалку старый рояль. А рояль стоял в квартире Уолтера и был совсем новым, тот его недавно купил и всем рассказывал, какой это замечательный инструмент. Эндрю объяснил бригадиру грузчиков, что хозяин рояля немного не в себе, реакции у него неадекватные, он может устроить скандал, не нужно обращать внимания.
– Я помню эту историю, – перебил Хьюго. Он не помнил, но шутка (жестокая, надо сказать) с роялем не известного ему Уолтера не имела отношения к произошедшему. Да, бывают какие угодно розыгрыши, он и сам мог рассказать, о многом читал в книгах, но при чем здесь…
А вот так, – подумал Хьюго. Любой человек, не державший книгу в руках (а может, и державший – достаточно вспомнить миссис Аллен), скажет, что это чья-то шутка. Он и сам так думал, разве нет? Чего же требовать от Боба?
– Ну, если помнишь, – облегченно вздохнул Боб, – то понимаешь, что я хочу сказать. Ищи шутника. Наверняка это кто-то из постоянных читателей. Погляди по записям, кто приходил в библиотеку в то утро.
– Хорошо, – сказал Хьюго. – Значит, ты считаешь, что не нужно париться.
– Уверен. Собственно, это я тебе и хотел сказать. Твое послание показалось мне слишком серьезным. Мистификация того не стоит, уверяю тебя.
– Даже если учесть, что число символов в точности совпадает с…
– Хью, о чем ты говоришь! Мало ли что с чем совпадает! Для любого числа можно найти какой-нибудь аналог, в нашем мире столько сакральных и не сакральных чисел, что совпадения неизбежны, и если на каждое обращать внимание… Ты читал книгу Вернера «Магия чисел»? Примеров удивительных совпадений там столько, что…
– Читал, – сказал Хьюго. Бесполезный разговор, подумал он. Стена. Не пробить.
– Спасибо за совет, Боб, – сказал он. – Как ты? Извини, мы столько не общались, что я не знаю. Ты женился?
– Конечно! – радостно воскликнул Ходжсон. – Ее зовут Люси. У нас сын, Патрик. Здорово, правда?
– Почему ты сразу не сказал? – Хьюго почувствовал себя неудобно. Надо бы придумать какой-нибудь подарок, послать по почте. – Поздравляю! Передай от меня Люси большой привет. Вы оба молодцы.
– Спасибо, Хью, – с чувством произнес Боб. – В общем, ты меня понял? Что делать с книгой – тебе решать. Оставь на память. Уверяю тебя, шутник сам объявится, захочет узнать результат розыгрыша.
– Спокойной ночи, Боб.
//-- * * * --//
– Вот так все и будет, – с горечью произнес Хьюго. – Розыгрыш. Случай. Никому ничего не нужно.
Мария подошла и положила руки на его плечи. Она хотела сказать что-то ободряющее, но глаза говорили немного не о том, точнее, совсем не о том, а о чем – Хьюго попытался понять, для этого надо было быть ближе… еще… и почему-то губы… при чем здесь губы, если глаза… Странно – он так давно не целовался с женщиной, нет, целовался, конечно, с женой, каждый день, легко так, в уголки губ или в щеку, вскользь, будто исполнял ритуал, может, потому они и расстались, что поцелуи их стали ритуальными, не такими, как вначале… как сейчас…
Какие хрупкие у нее плечи…
Мария отстранилась.
– У меня такое ощущение, – сказала она, – будто за нами наблюдают.
Хьюго тоже чувствовал – затылком, – что в комнате находится кто-то третий, невидимый, но внимательный. И добрый – да, добрый, он так чувствовал, взгляд не мешал, но помогал, хотя Хьюго и не мог понять – в чем именно.
Оба посмотрели на книгу.
– Ты думаешь… – Мария помедлила. – Она живая?
– Нет, – Хьюго был почему-то уверен в том, что говорил. – Она не живая, точно. И цвет обложки не изменился. Наверно, все дело в освещении.
– Или в нашем восприятии, – заметила Мария. – Меняется не книга. Меняемся мы. Дай-ка…
Мария отобрала книгу у Хьюго, но не стала рассматривать, а приложила к груди. Закрыла глаза, прислушиваясь к чему-то в себе. Боже, – думал Хьюго, – какая она красивая. Никогда не видел таких красивых женщин. А ведь вчера, увидев впервые, думал иначе: ничего особенного, чернявая итальянка. Что-то изменилось за день – и, конечно, не в ней, а в нем.
– У книги удивительная аура, – сказала Мария, не открывая глаз.
Хьюго промолчал, он терпеть не мог этого слова, не означавшего, по его мнению, ничего, кроме нежелания человека признаваться в непонимании.
– Я терпеть не могу это слово, – сказала Мария, – оно, по сути, ничего не означает, потому что каждый понимает что-то свое. Но, Хью, мне совсем не хочется придумывать другое слово, которое тоже не будет означать ничего для тебя, пока ты сам… Я хочу сказать, что, когда книга так близко… я чувствую, как бьется сердце… Мое, наверно, но мне кажется, что это сердце книги, и еще я сейчас поняла… Тема моей дипломной работы была «Францисканские монастыри в Ломбардии, их влияние на культуру Северной Италии восемнадцатого века». Я объехала тогда все ломбардские монастыри, меня допустили в библиотеки, большая часть монастырей – мужская, и я удостоилась только беседы с настоятелем, это было счастливое время открытий, но многого я все равно не узнала, потому что я женщина, и сейчас мне пришло в голову то, что могло стать тогда ударным финалом. Я могла…
Мария говорила монотонным голосом, раскачиваясь вперед-назад, будто религиозный еврей у Стены плача. Может, так и надо – на самом деле – разговаривать если не с Творцом, то с ниспосланной Им силой?
Он не решался прервать Марию, как не решаешься встать на пути лунатика – если прервать лунатический сон, человек может умереть от шока.
Мария положила книгу на стол и сказала спокойно:
– Попробуй сам. Прижми книгу к груди – ты не пробовал? – и думай о чем-нибудь для тебя важном.
– Для тебя, – вырвалось у него, и он сразу пожалел о сказанных словах, – важнее всего на свете дипломная работа?
– Моя работа, – поправила Мария. – А для тебя?
«Ты», – хотел сказать он, но, глядя в ее глаза, сказал правду:
– Библиотека.
Он взял книгу из рук Марии и сделал то, о чем она просила: прижал к груди, скрестив руки. Показалось ему, или от книги на самом деле исходило тепло? Не физическая теплота, измеряемая в джоулях или еще каких-то единицах, которые он изучал в школе, но благополучно забыл – тепло было иным, и Хьюго не смог бы дать определение неожиданному ощущению. Он понял Марию. Она сказала «аура», он бы назвал это теплом, а на самом деле…
Рождение информации – вот что. Может во время такого процесса выделяться тепло? Наверно. Хьюго ничего не понимал в физике – типичный гуманитарий, – но разве не естественно предположить, что информация рождает информацию? Знания рождают знания, из идей возникают новые идеи. Как жизнь, которая не просто воспроизводит сама себя, но эволюционирует, усложняется, и этот процесс становится неотвратимым, когда – возможно, случайно – органическая молекула достигает определенного уровня сложности.
Информация – это не просто набор знаков. Это – упорядоченность. Это – смысл. «В начале сотворил Господь небо и землю». Немного слов, но сколько смысла! А смысл не понять без знания языка. Может ли существовать язык, понятный всем живым существам, в любой стране, на любой планете, в любой галактике?
Язык Бога?
– Она теплая, – сказал Хьюго. – Знаешь, о чем еще я подумал? Нужно написать письма во все библиотеки, вошедшие в мировую сеть.
– Да, – кивнула Мария. – Там тоже должны были появиться книги.
– Или файлы. Сейчас же напишем, ты никуда не торопишься?
– Нет, – сказала Мария после небольшой паузы, неприятно резанувшей слух Хьюго.
Книгу положили на стол рядом с ноутбуком. Хьюго пододвинул стул для Марии, и они сидели так близко друг к другу, как только было возможно, их локти то и дело соприкасались, и Хьюго казалось, что между ними пробегала искра. Может, так и было, он слишком слабо разбирался в физике, – не разбирался вообще! – чтобы оценить возможность подобного эффекта. И еще ему начало казаться, что он ощущает мысли Марии – понимал, конечно, что это были его собственные мысли, точнее, его мысли о том, какими бы он хотел слышать мысли Марии. Отражение отражения, но ему казалось, что он знает: Мария думала о том, что он медлит, надо быстрее, а вообще у него красивые глаза, хочется опять взять книгу в руки и больше не выпускать, потому что она подобна якорю или, лучше сказать, натянутому канату, который не позволяет расслабиться, тянет куда-то…
Свои-чужие мысли мешали, но Хьюго хотелось их слышать, и он вслушивался в то, что, скорее всего, сам и придумывал, одновременно вызывая из базы данных библиотеки список контактов. Ого! Он знал, конечно, что число библиотек в мире давно превысило полмиллиона, но думал, что далеко еще не все имеют выход в сеть GLNS. Триста одиннадцать тысяч семьсот девяносто четыре. Уже после библиотеки в Фарго подключилась библиотека в Пловдиве, Болгария. Распределение по странам тоже интересно: большая часть в Штатах, на втором месте Великобритания, потом идут практически голова к голове Германия, Франция, Бельгия, Норвегия, Италия (видишь, Мария, на седьмом месте), Индия, Россия, Голландия. А что же Китай? Там много библиотек, Хьюго переписывался в прошлом году с библиотекой в Пекине, доктору Пенгасу с исторического факультета понадобилась информация о книге, вышедшей в Китае на английском языке. Получить нужные сведения удалось с трудом, библиотекарь (как его звали? Китайские имена мгновенно улетучиваются из памяти) запрашивал разрешения, долго не мог их получить… Да, библиотек в Китае множество, но в сеть вышли единицы – все в крупных университетах.
Письмо он составил короткое (кто станет читать длинные письма, да и вопрос был, по сути, прост), в список адресатов включил для начала двести библиотек – по четыре-пять из каждой страны в списке. Хьюго работал, а Мария ему помогала – он слышал ее дыхание, ощущал (почему только сейчас, почему не чувствовал раньше?) тонкий запах ее духов, понимал ее сосредоточенность, ее нетерпение, ее желание, чтобы он все сделал правильно, нигде не ошибся.
Он все сделал правильно и не ошибся, отправил письма, и одно письмо, специальное, в библиотеку Пловдива, где, возможно, еще не успели обнаружить свою книгу.
Нажал, наконец, на «send», посмотрел на часы в правом нижнем углу экрана и удивленно перевел взгляд на Марию.
– Ну да, – устало улыбнулась она. – Половина третьего. Ты работал, как одержимый, я хотела приготовить кофе и сэндвичи, но не могла встать. Такое ощущение, будто меня к тебе прилепили, странно, верно?
– А… сейчас?
Мария поднялась, и Хьюго почувствовал, как сила, противоположная земному притяжению, приподнимает и его над стулом. Он пошел на кухню следом за девушкой и ходил за ней, как привязанный, пока она доставала из шкафчика банку с кофе, включала чайник, искала в холодильнике бекон и зелень. Похоже, Мария прекрасно знала, где что лежит, будто прочитала в его мыслях – возможно, так и было, она поставила на столик две чашки с кофе, положила ему три ложки сахара (так он любил, но откуда Мария об этом узнала?), они сели напротив друг друга, смотрели друг другу в глаза и говорили, медленно, устало, может, вовсе и не словами. Хьюго казалось, что он раскрывает рот только для того, чтобы сделать глоток.
– Когда, по-твоему, придет первый ответ? – спрашивала Мария.
– В Индии и Китае сейчас день, – отвечал Хьюго. – Оттуда ответы могут поступить уже сейчас. Вот доем сэндвич… Ты почему не ешь?
– Нет аппетита. Неважно.
– Тебе не кажется, что мы теперь не сможем…
– Не сможем расстаться, да. Мы оба должны быть там, где книга.
– Ты тоже это чувствуешь? Значит, ты останешься у меня.
Мария кивнула.
//-- * * * --//
Первый ответ пришел из городской библиотеки индийского города Сринагар. Несколько слов: лишних книг нет, точнее можно будет сказать после инвентаризации, которая будет проведена через полтора года.
Понятно.
– Ложись, поспи, – сказал Хьюго. – Вот плед, вот подушка, на диване тебе будет удобно.
– А ты?
– Подожду. Может, будут еще ответы.
– Я лягу только с тобой. То есть, я хочу сказать…
Он понимал, что Мария хотела сказать. Они опять сидели рядом, касаясь друг друга локтями, плечами, коленями, невидимые молнии соединяли их, а книга лежала на столе, и Хьюго казалось, что она за ними наблюдает.
Через час пришли еще два ответа – из библиотеки Московского университета и той библиотеки в Болгарии, что только вчера подключилась к сети. Библиотекарь из Москвы, некий (некая?) Денис (или правильно читать – Дениза?) Косенко, сообщал (сообщала), что в день подключения библиотеки МГУ к всемирной сети происходило много всякого, но он (она) не помнит, чтобы случались события, о которых спрашивает коллега. Правда, месяц назад систему переустанавливали, так что, если и были в ней какие-то паразитные файлы, сейчас их точно нет, потому что чистку провели основательную.
А из Болгарии библиотекарь, не назвавший своего имени, сообщил, что в момент подключения к системе имела место хакерская атака, но защитные программы сработали четко, так что все в порядке, господа, можете пользоваться нашей библиотекой без опасения, что ваш компьютер окажется заражен вирусами.
Хьюго приготовил кофе, Мария сделала еще пару сэндвичей, израсходовав весь запас бекона и помидоров. Сидели перед лэптопом, касаясь друг друга мыслями, которые к утру стали у Хьюго менее определенными, но более откровенными. Ему не хотелось, чтобы Мария знала, о чем он думает, но он знал, что она все равно знала, и от этого ему почему-то становилось спокойнее. И еще он точно знал, сколько получит ответов на свое письмо, и какими эти ответы будут. Можно было и не дожидаться, пойти поспать – к девяти на работу, и Марии наверняка есть чем заняться.
– Мне нужно съездить в резервацию, – сказала Мария, прикрывая ладонью зевок. – Сэм Петигрю обещал рассказать о своих предках по женской линии. По мужской у него англосаксы до четвертого колена, а жен – так получилось – они всегда брали из племени.
– Знаю я Сэма, – протянул Хьюго. – Он интересно рассказывает, и язык еще не совсем забыл. Только не верь, хорошо? Я дам тебе ссылки на верные источники.
Рассвело неожиданно быстро, и, будто подталкиваемые электромагнитными волнами, на почту пришли, тихо звякнув, еще три письма: опять Индия (Мумбаи), а еще Израиль (библиотека Еврейского университета) и Эмираты (Королевская библиотека Фахда). Хьюго пробежал глазами тексты.
– Все то же, – сказал он. – Ничего не обнаружено.
– Странно, – Мария опустила голову на плечо Хьюго, закрыла глаза, дышала ровно, будто спала. – Странно, странно…
Хьюго сидел неподвижно, пусть она подремлет, день предстоит тяжелый, мне тоже хорошо с тобой, я никуда тебя не отпущу, не смогу, и ты не сможешь уйти, потому что мы теперь с тобой рабы книги – нам нужно все время иметь ее рядом, видеть, смотреть, она этого хочет и не отпустит нас…
Хьюго взял книгу в руки и в прозрачном утреннем освещении отчетливо и теперь уже вполне определенно увидел, что обложка больше не сияет белизной. Он дернул плечом, и Мария выпрямилась.
– Она серая! – ахнула девушка.
– Скорее, не совсем белая, – поправил Хьюго.
– Господи… – прошептала Мария. – Если так пойдет… Ты сделал копию?
– Конечно, – кивнул Хьюго. – Она в папке в моей комнате в библиотеке.
– Кто-нибудь может?..
– Нет, конечно, но… наверно, лучше забрать.
– Я с тобой, – решительно сказала Мария. – Я не могу без тебя.
Она, наверно, хотела сказать «без книги», и Хьюго, наверно, хотел сказать то же самое, но произнес тихо, погладив Марию по спутанным, непричесанным волосам:
– И я без тебя не могу.
– Можно мне принять душ?
– Конечно.
Под душ они пошли вместе. Книга, завернутая в полиэтилен, лежала на высокой полке, где Хьюго хранил шампуни и стиральные порошки. Воду пустили прохладную, стояли под струей, не стесняясь друг друга, Хьюго думал: «Боже, какая ты красивая», и Мария отвечала: «Почему мы не встретились раньше?»
После душа мысли прояснились, духота заснула под полотенцами, утренняя свежесть коснулась кожи. Они пили кофе, ласкали друг друга взглядами и радовались, будто Адам и Ева в райском саду, когда еще не подозревали о своей наготе.
В библиотеку они пришли ровно в девять, держась за руки, книга лежала в рюкзачке у Хьюго, и он показал ее Мету Фишеру, дежурившему в первой смене.
– Зазвенит, – сказал Хьюго. – Не обращай внимания.
– Дайте книгу, Эйч-Эм, – потребовал охранник, – и проходите без нее. Теперь держите.
В кабинете Хьюго первым делом проверил почту – пришли еще семнадцать ответов. Все отрицательные.
Они просидели в комнате весь день. Мария – в кресле под кондиционером, с книгой в руке. Хьюго – за компьютером, рассылая и получая письма. Кто-то заглядывал к ним, что-то спрашивал, Хьюго отвечал, не то чтобы не думая, но не вникая, на Марию посматривали, и что думали о гостье внимательные библиотечные кумушки, было понятно без слов. Время от времени Мария поднималась, подносила книгу к лампе, и оба пристально всматривались – похоже, процесс приостановился, книга не была такой ярко-белой, как вчера, но серость не прогрессировала.
В обед Хьюго спустился в кафетерий, взял кофе и четыре круассана, Хильда его о чем-то спрашивала, и он что-то объяснил, удовлетворив ее любопытство, но о чем именно шла речь, он не помнил, зато, возвращаясь, знал точно, что за время его отсутствия (всего-то одиннадцать минут) поступили еще девятнадцать ответов, и Мария, уже посмотревшая почту, сказала, что все они написаны, будто по шаблону: лишние книги или файлы не обнаружены. Возможно, после инвентаризации…
Двадцать восемь библиотек вообще не дали толкового ответа. Кто-то там решил, что шуткой является сам запрос, и ответили соответствующим образом: мол, система межбиблиотечной информации работает нормально, и нет повода для расследований, спасибо за внимание.
К концу рабочего дня позвонила миссис Аллен и попросила Хьюго подняться.
– Побудешь одна? – Хьюго очень не хотелось оставлять Марию, он прирос к ней в эти часы, но идти к директрисе вдвоем было глупо.
Мария кивнула – она тоже ощущала собственную неожиданную незащищенность – от чего?
– Ты собиралась в резервацию! – вспомнил Хьюго.
– О, – улыбнулась Мария, – я перенесла встречу… на неопределенный срок.
Миссис Аллен встретила Хьюго приветливо, будто и не было вчерашнего инцидента.
– Эйч-Эм, – сказала она, жестом пригласив Хьюго сесть в кресло напротив директорского стола, – я хотела бы узнать, как работает система. Варгас составил отчет о работе программного обеспечения – там все в порядке. А что у вас?
Хьюго за это время ни разу не поинтересовался, как система работает и работает ли вообще, но, услышав вопрос, осознал, точнее – вспомнил, что в промежутках между чтением писем-ответов и отправкой новых запросов активно выполнял служебные обязанности, управляясь подсознанием и думая на иную тему.
– Система в порядке, – отрапортовал он. – Вчера и сегодня приняты и обработаны триста шестнадцать запросов на литературу из нашего фонда, в том числе двести восемьдесят два запроса – на платные файлы из открытого доступа. Оплата прошла без проблем, все файлы скопированы и отосланы. В свою очередь, наши читатели тоже проявляли высокую активность. Линда и Эмма в читальном зале обработали и отправили шестнадцать запросов, оплату получали кредитными картами.
Директриса слушала внимательно, кивала, что-то отмечала в блокноте.
– Отлично, – сказала она, когда Хьюго замолчал, пораженный тем, что помнил, оказывается, все эти числа и за каждое мог ручаться, хотя минуту назад, если бы его спросили… Впрочем, наверно, и тогда вспомнил бы, разве нет?
– Подготовьте справку для попечительского совета, – потребовала директриса. – Обрадую наших спонсоров, деньги потрачены не зря. Когда я смогу получить справку?
– Минут через пять, я спущусь к себе и сразу перешлю файл на ваш электронный адрес.
– Замечательно, – миссис Аллен встала, и, когда Хьюго уже шел к двери, сказала ему вслед: – Эта книга… вчерашняя… надеюсь, вы ни в каких отчетах ее не упоминали? Ни к чему нам мистификации, вы согласны?
Она замолчала, не зная, как реагировать на странный взгляд Хьюго. Молодой человек обернулся, нахмурился, будто вспоминая что-то, и на директрису опустилось серое облако, кокон, в котором она чувствовала себя неуютно, не понимая, что происходит. Секунду спустя кокон растаял, а Хьюго, опустив взгляд и, видимо, тоже не очень хорошо себя ощущая, сказал стесненным голосом:
– Да… То есть, нет, не упоминал. И…
– Вы хотите что-то сказать? – нетерпеливо спросила миссис Аллен. Она не любила, когда подчиненные, которым было указано на дверь, задерживались и начинали говорить лишнее. Свои проблемы каждый должен решать сам.
– Нет, ничего, – пробормотал Хьюго и, выйдя в коридор, тихо прикрыл за собой дверь.
Он должен был сказать. Но не знал – какими словами. Вечером, когда миссис Аллен будет ехать со старшим сыном ужинать в ресторан «Трубка мира», на выезде с бульвара Альбрехта испорченный светофор не вовремя переключит сигнал, и машина вылетит на перекресток как раз тогда, когда начнется движение по Двенадцатой авеню. В «крайслер» миссис Аллен врежутся сразу две машины, и все кончится очень быстро. Все кончится – наверно, кончится жизнь, но этого Хьюго знать не мог, потому что в странной памяти будущего наткнулся на стену, сквозь которую не мог видеть.
Вернуться и сказать. Что? Привиделось? Подумалось? Вечером… когда? Он не знал. Завтра? Через год? Лет через десять? Хьюго попробовал представить… он видел окружающее глазами миссис Аллен, не понимал, сколько ей (мне?) лет, и не мог обернуться, чтобы посмотреть чужими глазами на сидевшего рядом сына. Хьюго знал, что он там, но смотрел (смотрела?) только вперед, на дорогу. Щемящее ощущение, когда знаешь и не можешь сказать. Знаешь – что, но не знаешь, когда.
Хьюго переминался с ноги на ногу у двери кабинета, думая о том, что, если вернется, то возьмет на себя ответственность не за сказанные слова, а за две жизни, которые все равно оборвутся в нужный (кому?) момент.
С чего он взял, что миссис Аллен изволит его выслушать и, тем более, поверить? Хьюго прислушался – из-за двери доносился громкий требовательный голос, директриса говорила по телефону.
Он поплелся к себе, ощущения в ногах были такие, будто он только-только отошел от сильнейшего спазма в щиколотках.
– Почему ты так долго? – встретила его Мария. Она сидела в кресле, прижав книгу к груди, и смотрела на Хьюго взглядом испуганного зайца.
– Что-нибудь случилось? – обеспокоился он.
– Я… – Мария помедлила. – Я боюсь быть одна. Никогда прежде такого не было. Наоборот, мне нравилось… Может, обстановка так на меня действует?
– Или книга, – мягко произнес Хьюго.
Отослав отчет на адрес директрисы и разбирая новую почту, он рассказал о том, что происходило в кабинете миссис Аллен, а потом, так само собой получилось, – и о том, что ему привиделось, когда он вышел и закрыл дверь.
– С тобой случалось прежде что-то подобное? – с тревогой спросила Мария.
Хьюго покачал головой. Никогда. Это похоже на…
– Ясновидение, – сказала Мария. – Послушай…
Хьюго поднял палец, и Мария замолчала на середине фразы.
– Письмо из Ватиканской библиотеки, – Хьюго внимательно вглядывался в текст. Писавший, похоже, мысленно переводил с итальянского или латыни, английские фразы были построены не очень грамотно. – Они подключились к мировой сети одни из первых. И он точно знает, что никаких эксцессов при этом не происходило, поскольку сам присутствовал и прекрасно все помнит. Никаких неизвестных файлов. Никаких неучтенных книг на полках – с тех пор дважды проводили инвентаризацию, поскольку обновляли электронный каталог. Теперь в каталогах библиотеки можно найти не только выходные данные книг, но также синопсисы и отдельные отрывки, а в ближайшем будущем весь фонд будет оцифрован, и Ватиканская библиотека станет играть в мировой сети не меньшую роль, чем сейчас Библиотека Конгресса.
– Бог не стал обращаться к своим адептам, – улыбнулась Мария.
– А может, причина в том, что они рано подключились к системе? Еще не был перейден порог информации, не произошел качественный скачок. Здесь еще семнадцать ответов, и все будто написаны одним человеком.
– Значит, – заключила Мария, – книга есть только у нас.
– Не стал бы этого гарантировать, – пробормотал Хьюго. – Может, где-то еще стоит на полке, в глубине какого-нибудь ряда среди каких-нибудь опусов, куда библиограф заглядывает только тогда, когда начинается инвентаризация…
– Что будем делать? – спросила Мария, задав вслух вопрос, который еще с утра вертелся в голове Хьюго.
– Завтра, – сказал он, – поедем в Вашингтон. Я напишу Бобу – среди его знакомых наверняка есть эксперт по книжной продукции. Боб подскажет, к кому лучше обратиться.
– Будто ты не знаешь, какими окажутся результаты, – бросила Мария.
– Знаю, – подумав, согласился Хьюго. – Но пройти этот путь нужно все равно. Если ты не хочешь ехать со мной…
– Поеду, конечно. На ближайшие дни у меня нет встреч, которые я не могла бы отменить. Но ты… Что скажет начальница?
– У меня есть восемь отпускных дней, и я могу использовать их в любое время, поставив в известность руководство библиотеки.
Хьюго отстучал текст письма, исправил в двух-трех местах, Мария читала из-за его плеча, и он ощущал ее дыхание, ему хотелось поднять руки, коснуться ее щеки…
Следовало бы отнести бумагу самому и выслушать недоуменные сетования: почему так срочно, надо предупреждать… Нет. Он отправил письмо на электронный адрес миссис Аллен, копию – миссис Розуэлл, бухгалтеру (отпуск за свой счет, дни отсутствия не включать в расчетную ведомость).
– Все, – сказал он, повернувшись, обнял Марию за талию и головой уткнулся ей в живот. – Теперь мы с тобой люди книги.
– Может, сделаем еще одну копию? – сказала Мария. – Для меня?
//-- * * * --//
Хьюго заказал билеты на самолет (рейс Фарго-Вашингтон летал ежедневно по утрам, вылет в восемь пятнадцать) и отослал еще сотню писем – теперь не в библиотеки, а специалистам по криптографии.
Мария подошла с кипой бумаги, нашла на столе у Хьюго несколько пластиковых папок.
– Не перепутать бы страницы, – сказала она.
– Пронумеруй, – посоветовал он.
Обе копии затолкали в рюкзак, и по дороге к Хьюго заехали в общежитие университетского кампуса. Хьюго и не подозревал, что в такой «пустой», по идее, летний месяц в парке может быть так много народа. Большинство веселилось – парни и девушки пели под вопли стоявшего под деревом телевизора, караоке получалось дурное, и Хьюго с Марией поспешили в здание, где людей было меньше, но и вели они себя более раскованно – при открытых дверях в одной из комнат, похоже, занимались любовью сразу две пары, но Хьюго мог ошибиться, они слишком быстро проскочили мимо, Мария тянула его за руку, не обращая внимания на странные звуки, доносившиеся из темных углов. Кто-то позвал ее по имени, кто-то бросил в них скомканным бумажным пакетом (или чем-то похожим? Хьюго не успел разглядеть).
Мария втолкнула Хьюго в комнату и захлопнула дверь. Звук замер снаружи, натолкнувшись на преграду.
– Как ты тут живешь? – сказал Хьюго, подумав, что не выдержал бы здесь и недели. Он вспомнил университетские годы в Гарварде – там тоже было весело, и студенты творили порой такое, о чем сейчас вспоминать не хотелось, но Хьюго казалось (может быть, напрасно), что там и тогда все происходило более пристойно, да и университетское начальство, в общем, следило за относительным порядком, хотя, конечно, на многое смотрело сквозь пальцы.
– Главное – как себя поставить, – объяснила Мария. – Ко мне никто не пристает, я для них слишком взрослая, в первый же вечер отшила одного… С тех пор никто…
– Ты его побила? – с любопытством спросил Хьюго.
– Нет, – смутилась Мария, – но он долго обходил меня стороной.
– Не нравится мне здесь, – заявил Хьюго. – Может, не будешь оставлять копию? Положим обе у меня.
– Думаешь, украдут? – с сомнением сказала Мария. – Пока ничего… Наверно, ты прав. Все равно я не смогу здесь оставаться, пока книга у тебя.
Она сказала это спокойно, будто речь шла о чем-то обыденном, давно решенном и понятном.
Мария скрылась в ванной, и Хьюго несколько минут бродил по комнате от окна к кровати, от кровати к столику, от столика к полке, где аккуратно стояли книги, и Хьюго машинально провел пальцем по корешкам. «История религий», «Обычаи индейцев Северной Америки», «Верования индейских народов»… «Гордость и предубеждение», вот как. И еще «Смерть – дело одинокое» Брэдбери. Самый странный из детективов, которые когда-либо Хьюго держал в руках. Издание, которое он читал лет десять назад и подумал тогда, что в детективе главное, оказывается, не расследование, не выяснение личности убийцы, а гнетущая, привлекательная, зовущая, отталкивающая, жуткая, непереносимая атмосфера тайны. Мир выворачивается наизнанку и предстает таким, каким бывает лишь тогда, когда ему есть что скрывать, и он прячет свою тайну от всех, даже от автора, который, похоже, сам до последней страницы не догадывается, во что вляпался и чем окончится для его психики им же придуманное приключение.
– Тебе нравится Брэдбери? – спросил он, когда Мария вышла из ванной, переодевшись в брючный костюм, так плотно облегавший фигуру, что, девушка, казалось, превратилась в детально выточенную скульптуру.
– О! – добавил Хьюго, и Мария довольно улыбнулась.
– Люблю его детективы, – сказала она, – и не люблю фантастику. Не могу объяснить, не спрашивай.
Дорожная сумка, куда Мария сложила вещи, оказалась довольно тяжелой, и Хьюго запыхался, пока тащил ее до машины.
– Вряд ли мы будем в Вашингтоне больше двух дней, – заметил он, садясь за руль. Мария опустилась на сиденье рядом.
– Если бы я думала иначе, то взяла бы чемодан, – усмехнулась Мария.
В парке кто-то произносил зажигательную речь под громкие вопли слушателей, и Хьюго поспешил выехать из кампуса – Ночер-плаза выглядела тихой и провинциальной, движения почти не было, и через несколько минут они вошли в квартиру Хьюго, где все то же закатное солнце, скрытое крышами домов, освещало потолок комнаты почти невидимым, но теплым светом.
Хьюго достал книгу из рюкзака и положил на стол рядом с лэптопом. Папки с копиями взял из рук Марии и спрятал в ящичек под телевизором.
Мария отправилась на кухню соорудить что-нибудь на ужин, а Хьюго сел к компьютеру. Из библиотек писем больше не было. Впрочем, Хьюго был уверен, что в любом случае ответы оказались бы отрицательными, результат уже проведенных проверок легко было экстраполировать. Ошибиться тоже было легко – достаточно хотя бы в одной библиотеке появиться своей книге… Хьюго, однако, был почему-то уверен, что этого нигде не произошло. Так люди приходят к вере, подумал он. Личный опыт, переживание, в котором так же уверен, как в том, что Земля круглая. Нет, больше. Бесконечно больше – что такое планета Земля по сравнению с тем, что ощущаешь в себе: новое, прочное, осознанное? Другие называют твое знание верой, и ты сам привыкаешь называть верой собственное знание. Знание выше веры. В вере можно усомниться под влиянием нового, более сильного, переживания. Знание неколебимо, как гора, которую сдвинуть может только Тот, Для Кого Это Ничего Не Стоит.
Письмо из Вашингтона – Норман Говард из исследовательского отдела ФБР сообщал, что готов встретиться с мистером Мюллером по просьбе их общего знакомого Ходжсона из Библиотеки Конгресса. Завтра в полдень в Шестом корпусе на Линкольн авеню.
– Садись ужинать, – позвала Мария. – Ты не представляешь, как я проголодалась.
– Да, – пробормотал Хьюго. – Сейчас.
Он держал книгу в руках, и что-то происходило с ним. Смутное желание понять превращалось в уверенность, расфокусированная картинка приобретала четкие очертания, он не понимал, что видит, но видел – на светлой поверхности книги, как на маленьком экране. Хьюго знал, что это не так, понимал, что мозг лишь проецирует на светлый предмет то, что представлялось ему картинкой среди сменявших друг друга калейдоскопических и бессмысленных, хотя и симметричных, изображений.
– Хью, – откуда-то издалека позвала Мария. – Что с тобой?
Ничего. С ним все было в порядке. Просто руки затекли, пока он держал книгу, мышцы отяжелели…
Он уронил книгу на стол и удивился, с каким громким стуком – будто свинцовый брусок – она упала.
– Что с тобой, Хью? – повторила Мария.
Он не мог сейчас сказать о том, что видел. О том, что знал.
– Может, тебе лучше полежать?
Конечно, полежать, почему он сам об этом не подумал?
Хьюго лежал на диване, глядя в потолок, на котором возникали и исчезали те же смутные картины, смазанные, совсем уже непонятные, но он все равно узнавал происходившее. Но и слова, которые он мог сказать по этому поводу, тоже смазывались, становились приблизительными, знание оставалось, а способность объяснить рассеивалась в пространстве, и знание постепенно заполнило комнату, будто воздух. Он дышал знанием, он чувствовал, как молекулы знания проникают в легкие и шуршат там маленькими острыми камешками. Стало немного больно дышать… чуть-чуть… Хьюго задержал дыхание, и молекулы знания впитались в ткани тела, усвоились ими, он открыл глаза и удивился, обнаружив, что лежит на кровати в спальне, рубашка расстегнута, Мария сидит рядом и смотрит на него испуганным, но все-таки понимающим взглядом. Горит не верхний свет, а настольная лампа на тумбочке, и оттого лицо Марии выглядит странно подсвеченным, будто луна в первой четверти.
– Тебе лучше? – спросила она.
Хьюго приподнялся, Мария положила ладонь ему на грудь, и он затих, замер, позволил ей, не сопротивляясь, снять с себя рубашку, а брюки не разрешил, застеснялся, тогда она погасила лампу, и все оказалось так же естественно, как наступление ночи.
Он что-то говорил, а потом только чувствовал и понял, что имели в виду авторы эзотерических книг, когда писали об отделении астрального тела от физического. Он парил в воздухе, он обнимал Марию, он видел в темноте, он ничего не видел, ощущая восторг, он касался мыслью себя и Марии, не умея понять сейчас, кто из них кто, потому что на самом деле – это он тоже чувствовал – они сейчас были одним существом, не имеющим сознания, но разумным больше, чем когда бы то ни было.
Он парил – не только в спальне, еще и в гостиной, над книгой, которую не мог оставить без присмотра даже сейчас, и книга в темноте казалась ослепительно белой, какой была в тот первый миг, когда Хьюго увидел ее в руках Марии, стоявшей у полки с творениями Барбары Картленд.
Книга не светилась, но от нее исходил свет. Возможно, это было инфракрасное излучение, и, значит, Хьюго видел сейчас, как кошка, а может, это был далекий ультрафиолет, и тогда аналога своему зрению Хьюго не мог подобрать. Он подумал, что это не имеет значения, – нужно просто впитывать энергию, потому что…
Потому что…
Мысль застопорилась, сознание угасло и проснулось – он ощутил себя лежавшим рядом с Марией, он раскинул руки, обессиленный, и касался ее груди, а ее руки гладили его по голове и что-то говорили, но он еще не знал языка рук, хотел понять и не мог. Тогда он повернулся к Марии и увидел в темноте ее взгляд. Луч того самого света, что источала книга.
– Какая ты красивая, – сказал он.
Или подумал? Имел он в виду Марию? Или книгу?
//-- * * * --//
Говард, которого Хьюго представлял энергичным мужчиной лет сорока, уверенным в себе специалистом, оказался тучным афроамериканцем, лысым, неряшливо одетым, с «пивным» животом, выпиравшим из брюк, висевших на подтяжках, как на веревке для сушки белья. Лет Говарду на вид было за шестьдесят, говорил он небрежно и Марии сразу не понравился. Она крепко держала Хьюго за руку, пока они, стоя у окна, разговаривали в холле Исследовательского центра ФБР, куда их пропустили после получасовой проверки документов и выписывания пропусков. Вещи пришлось оставить в камере хранения, и только книга была с ними.
– Очень любопытно, – протянул Говард, выслушав обстоятельный рассказ и не проявляя никакого желания взять в руки предмет обсуждения. – Как-то, лет двадцать назад, один шутник вот так же примерно… это в Балтиморе было, я тогда служил в тамошнем отделении, да, так он заложил бомбу в книгу и оставил… не в библиотеке, конечно, кому нужно взрывать библиотеку, он положил книгу у постамента памятника Линкольну, думал, наверно… неважно.
Хьюго очень не понравилось, как Говард произнес слово «библиотека» – с оттенком не столько презрения (хотя и презрение тоже присутствовало), сколько уничижительного безразличия – действительно, кому придет в голову закладывать бомбу в читальном зале, а вот у памятника…
Мария крепче сжала его ладонь, и Хьюго ответил на пожатие. Может, повернуться и уйти?
– Ну, показывайте ваш артефакт, – небрежно предложил Говард, заранее убежденный в том, что зря тратит на посетителей свое драгоценное время.
– Здесь?
– Давайте-давайте, – в голосе Говарда звучало нетерпение. – У окна виднее.
Эксперт взял книгу обеими руками, поднес к глазам – близко-близко, будто обладал способностью различить отдельные молекулы, – медленно раскрыл на первой странице (Хьюго показалось, что Говард прислушивался к шороху бумаги), вгляделся в пиктограммы, отводя книгу от глаз и приближая снова, принюхался и пролистал страницы, не интересуясь, похоже, содержанием. Ему оказалось достаточно первых пиктограмм, чтобы понять остальное?
Говард перевернул книгу и внимательно осмотрел корешок. Почему-то подул на обложку и снова принюхался. Тяжело вздохнул и вернул книгу со словами:
– Боюсь, молодой человек, с вами действительно сыграли шутку. Розыгрыши бывают порой такими, что и не догадаешься, зачем это нужно. Помню, в девяносто девятом женщина обратилась в Бюро с заявлением… Простите, вы что-то хотели сказать?
– Я хотел спросить, – начал Хьюго, ощущая навязчивое желание взорваться, как та бомба, подложенная к памятнику Линкольну… или бомба все-таки не взорвалась, ее успел обезвредить гениальный агент ФБР? – Я хотел спросить: почему вы решили, что это шутка?
Говард посмотрел Хьюго в глаза.
– Сэр, поверьте моему опыту. Собственно, вы за этим пришли, верно? Во-первых, бумага. Это главное, на чем спотыкаются практически все создатели фальшивых древностей. В данном же случае не было и попытки – это восьмидесятиграммовая бумага, тип «копперплейт», сероватая, она чуть дороже обычной белой, но в определенных случаях полиграфисты предпочитают ее, если нужно, чтобы книга выглядела, будто старая. На любителя, конечно. Есть восемнадцать оттенков, включая оттенки коричневого, они чаще используются, нежели, как в вашем случае, оттенки серого.
Хьюго раскрыл было рот, чтобы сказать, что еще вчера оттенка серого не было в помине. Но он не мог заставить себя прервать лекцию специалиста, уверенного в том, что каждое произнесенное им слово – истина.
– Выпущена бумага, – продолжал Говард, – фабрикой «Корман и сыновья», Нью-Йорк, Брайтон, Южная промышленная зона, строение 4546, если вам вздумается проверить или вы захотите заказать бумагу этого типа. Кстати, там ее изготавливают качественно и дешево, поэтому многие издательства именно этот тип бумаги закупают для своей продукции, в частности, она используется в покетах, на ней обычно печатают фантастику, триллеры, любовные романы…
– Барбару Картленд? – вставила Мария.
– Что? Да, совершенно верно, мисс, Картленд в том числе. Кстати, «Мобильник», последний роман Кинга, тоже был отпечатан на такой бумаге. Дальше, господа, пару слова о клее. Кстати, обратите внимание: несмотря на толщину – здесь ведь больше пятисот страниц, верно? – блоки клееные, а не сшитые, эта технология широко используется сравнительно недавно, лет двадцать назад такую книгу невозможно было склеить так, чтобы она не рассыпалась после первого же прочтения. Сейчас применяются другие клеи, не буду вдаваться в подробности, но, как видите, клей держит вполне прилично, и книга не становится дорогой. Во всяком случае, удорожание производства на пять-десять процентов почти не сказывается на оптовой цене, поскольку типографии экономят на бумаге. Печать высокая, что тоже типично для изданий такого рода, краска черная, и, насколько я могу судить, произведена фирмой «Меддоуз», тоже ничего необычного, эта фирма поставляет типографскую краску очень многим потребителям. Иными словами, господа, можно с уверенностью сказать, что книгу отпечатали, скорее всего, в нынешнем году на самых обычных материалах и самым обычным образом склеили.
– Можно было это сделать кустарным способом? – и опять задала вопрос Мария, Хьюго так и не смог выдавить из себя ни слова.
– Справедливый вопрос, на который я так же уверенно отвечу: нет, невозможно. Книгу отпечатали в одной из типографий, где выпускают покет-буки. И тираж, скорее всего, немалый, это не штучное производство.
– Необычно, верно? – Хьюго справился, наконец, со своей скованностью и задал вопрос. – Если тираж у книги большой, где остальные экземпляры? И все, вами сказанное, сэр, не дает ответа на вопрос: как книга оказалась на полке, и почему помечена кодом библиотеки?
Он так и не сказал, что книга изменила цвет, вряд ли его свидетельство могло поколебать мнение специалиста, знавшего о книгопечатании столько, что частное наблюдение дилетанта не могло играть никакой роли.
– Согласитесь, – пожал плечами Говард, – ответы на эти вопросы вы должны искать у себя в библиотеке.
– А текст? – сказала Мария. – Вы сказали о краске и бумаге. Что вы можете сказать о тексте?
– Так называемый текст как раз и ставит точку, – улыбнулся Говард. – Очень аккуратные пиктограммы. Выглядят сложными, но на самом деле нарисовать их довольно просто – на компьютере, конечно. Здесь только прямые отрезки, прямые углы, похоже на множество лабиринтов, верно? Вы утверждаете, что все пиктограммы разные? С помощью довольно простой графической программы это можно сделать, и кто-то, как видите, сделал – сам факт отсутствия одинаковых пиктограмм свидетельствует о том, что это мистификация. Будь это некий язык или попытка подделать какой-нибудь язык, в тексте было бы довольно много одинаковых пиктограмм. На планете нет и не было языка – живого или мертвого, – в котором символы так или иначе не повторялись бы при создании осмысленного текста.
– То есть, – заключил Хьюго, забирая книгу из рук Говарда, – данный артефакт не представляет ценности ни в полиграфическом, ни в библиографическом смысле?
– Вы меня спрашивали о полиграфии. Нет, абсолютно никакой ценности. Библиография? Это не ко мне, господа. Но, если хотите знать мое мнение…
– Безусловно, – быстро сказал Хьюго.
– Вы, как библиограф, нашли бы место для этой книги в вашей библиотеке? Можете описать ее библиографическую принадлежность? Можете хотя бы сказать, что это именно текст, а не альбом с рисунками, нарисованными компьютером по программе какого-нибудь шутника?
Хьюго промолчал.
– Вот видите. Единственное объяснение – чья-то мистификация. Почему именно в вашей библиотеке? Ищите ответ у себя, в Фарго. И знаете, что я думаю? Если вы наберетесь терпения, через неделю шутник даст о себе знать. Они же делают это для паблисити, для скандала, хотят, чтобы о них говорили, чтобы имя попало в прессу. Кстати, если вы напишете заметку для городской газеты…
– Нет, – сказал Хьюго, – об этом и речи быть не может.
Он прекрасно себе представлял, что скажет директриса, если заметка о странной книге появится на странице «Фарго таймс».
– Тогда ждите, и шутник сам придет, – заключил Говард и посмотрел на часы. – Если у вас больше нет вопросов…
– Только один, – сказала Мария. – В книге триста четыре тысячи восемьсот пять пиктограмм. Столько же, сколько в иудейской Торе, Моисеевом Пятикнижии – оригинале, естественно.
– Хм… – Говард пожевал губами. – Знаете, мисс, на подобных числовых совпадениях прокалывались многие эксперты. В девяносто третьем мой коллега в Филадельфии получил для экспертизы текст, в котором было шестьсот шестьдесят шесть предложений, а каждое предложение содержало по семь слов. Было известно, кто написал текст, и смысл тоже понятен, но числовые особенности… После расследования выяснилось, что у автора нелады с психикой, числовое безумие, у которого есть психиатрическое название, я не помню… прошу прощения, психиатрия – не моя область.
– Конечно, – сказал Хьюго. – Извините, что отняли у вас время.
– Все в порядке! – воскликнул Говард и протянул обе руки для пожатия: левую – Марии, правую – Хьюго. – Рад был помочь.
//-- * * * --//
– По-моему, – сказал Хьюго, когда они нашли кафе и заняли столик у окна, – она стала еще темнее. Ненамного, но все-таки… Или мне только кажется?
Он положил книгу на стол так, чтобы она оказалась под яркими солнечными лучами.
Мария провела пальцами по обложке.
– Мне тоже кажется… При электрическом освещении она выглядит темнее, а сейчас, похоже… Но ведь и Говард сказал, что бумага серая.
– Оттенок серого, – поправил Хьюго.
– Что будем делать?
– Выпьем кофе и что-нибудь съедим. А потом… Господи, вот удивительно: в руки попадает самая странная книга, какие только могут быть…
– Книга, написанная на языке Бога, – добавила Мария.
– Книга, возникшая ниоткуда, – продолжал Хьюго, не обращая внимания на подошедшую официантку, – книга, появление которой совпало с резким скачком количества информации…
– Вы смотрели этот замечательный фильм, сэр? – спросила девушка-официантка и улыбнулась Марии.
– Фильм? – нахмурился Хьюго.
– Про евреев, которые нашли древний манускрипт, и за ними начали охотиться….
– Нет, не смотрел, – с излишней резкостью ответил Хьюго. – Нам по чашке черного кофе и… Мария, что скажешь об омлете с зеленью? Значит, два омлета.
– Все, сэр? – подчеркнуто равнодушно спросила девушка.
– Пока да.
– Послушай, – сказал Хьюго, когда официантка отошла от столика, – эти фильмы… И книги, где герой обнаруживает древний – обязательно древний – манускрипт, в котором скрыта тайна, способная изменить все представления человечества… и так далее. Всегда, как верно сказала эта девушка, за обладателем манускрипта начинают охоту все, кому не лень: спецслужбы, церковь, бандиты, то самое ФБР, где работает мистер Говард, китайцы, русские… может, даже марсиане. Всем нужно или самим овладеть тайной, или скрыть ее, чтобы никто ничего не узнал и основы религии (обычно о ней речь) не оказались потрясены.
– Некоторые книги очень интересны, – Мария отодвинулась от стола, позволив вернувшейся официантке расставить чашки и тарелки. Девушка внимательно прислушивалась к разговору, будто и сама была агентом – то ли спецслужб, то ли церковной мафии. – Я с удовольствием прочитала «Код да Винчи», хотя понимала, конечно, какими источниками пользовался Браун, и что побудило его соорудить столь странную и нелепую версию.
Официантка хотела что-то сказать, но Хьюго нахмурился, и девушка удалилась, недовольно качая головой.
– И везде речь идет о древних рукописях или фолиантах, – продолжил Хьюго свою мысль. – Причем слухи бегут впереди книги. О том, что книга существует и где-то надежно спрятана – тамплиерами, францисканцами, буддийскими монахами, масонами, – известно изначально. Никто – ни автор, ни описанные им эксперты – не сомневается в древности книги, в ее сакральности. В общем, мистический фон подготовлен автором заранее, читатель с первой страницы погружен в действие. Если бы в реальной жизни кто-то где-то обнаружил подобную рукопись, разве могло произойти то, что описано в триллерах? Вот, к примеру, Рукописи Мертвого моря или Евангелие от Иуды. Разве это Евангелие не подрывает основы христианского вероучения?
– Нет, – решительно сказала Мария. – Это апокриф, как он может…
– Вот и я о том! В жизни не происходит ничего, описанного в фильмах и книгах. Любая рукопись, противоречащая любому вероучению, будет с полным основанием объявлена подделкой, на том все и кончится. А если будет доказана – на это потребуется много лет – подлинность текста, то его станут изучать ученые, долго и нудно обсуждать и оспаривать каждый знак, каждое слово. В конце концов, манускрипт окажется в музее, и на него придут глазеть тысячи посетителей, среди которых, возможно, окажутся и агенты спецслужб, которых древние тайны нисколько на самом деле не интересуют.
– Ты сам себе объясняешь, почему никто не хочет отнять у нас книгу? – улыбнулась Мария.
– Я объясняю, почему книга никому не интересна! Я представил сейчас, сколько нам придется потратить времени, чтобы заинтересовать кого-нибудь из специалистов…
– Специалистов… в каком вопросе?
– Да, ты права. Книжные эксперты в лице мистера Говарда свое слово сказали. Эксперты-лингвисты тоже высказались. И только мы с тобой…
– Только мы с тобой знаем, что у нас нет времени убеждать, – тихо произнесла Мария, чей взгляд был устремлен на книгу, по-прежнему лежавшую посреди стола между сахарницей и кофейником.
– Господи, – пробормотал Хьюго.
Может быть, туча скрыла солнце, может быть, в кафе в неурочное время включили свет? Такой была первая его мысль. Однако солнце светило так же ярко и жарко, на стол не падала тень, и свет в кафе не горел.
Книга определенно стала серой. Если бы здесь оказался Говард, он не смог бы отрицать факта: книга потемнела. Прошел всего час после разговора.
Хьюго перелистал страницы. Цвет бумаги везде был одинаковым.
– Может, ее нельзя долго держать на ярком свету? – сам себя спросил Хьюго и сам себе ответил: – Почему тогда внутри…
Он поспешно опустил книгу в рюкзак и завязал тесемки.
– Если так пойдет дальше… – прошептала Мария.
– Доедай скорее, – нетерпеливо сказал Хьюго. – Нужно найти хорошего химика…
– Которому понадобится неделя, чтобы провести анализы, – горько произнесла Мария. – Ты прав, Хью. Никому это не нужно, никому не интересно. Книга Бога. Возможно – новая скрижаль. У меня такое ощущение, будто мы поднялись на гору Синай, и Господь вручил нам Книгу, в которой написано, как спасти человечество. Согласись, сейчас самое время. И вот мы спускаемся с новыми заповедями к народу…
– Который вовсе не ждет нас у подножия, – хмыкнул Хьюго. – Но химик нам все равно нужен.
//-- * * * --//
– Мы хотим знать, обладает ли бумага свойством менять свой цвет под действием солнечного излучения, – объяснил Хьюго.
Разговор происходил в фотоателье на Пенсильвания-авеню, из окна открывался замечательный вид на Капитолийский холм и залитый лучами солнца купол, похожий на половинку яйца. Хозяин ателье, мистер Юлиус Раттенбойм, держал книгу так близко к глазам, будто взгляд его был способен не только видеть, но и поглощать материальные предметы. Мистеру Раттенбойму было лет семьдесят или больше – невысокий сухонький старичок с подвижными руками и зычным голосом, которым он отдавал распоряжения двум помощникам; один из них фотографировал семейную пару, а другой работал на машине, ежесекундно выбрасывавшей в несколько лотков цветные фотографию разных размеров. Поиск в интернете, проведенный Хьюго, когда они с Марией расположились в парке напротив Национальной галереи, показал, что в Вашингтоне осталось лишь одно ателье, где еще использовали старую фотографическую технику, – заведение Раттенбойма, открытое, как было сказано на сайте, в 1868 году.
– Обычная бумага, – пробормотал старик, уткнувшись в страницу острым носом. – Не фотографическая. Я могу провести химический анализ, если молодые люди пожертвуют четвертушкой листа.
– Нет! – одновременно воскликнули Хьюго и Мария.
– Что? – переспросил Раттенбойм, перевернув страницу и упершись взглядом в одну из пиктограмм. – Хм… Поверьте моему опыту, молодые люди, этот сорт бумаги не выгорает на солнце, он и через двадцать лет будет иметь первоначальный цвет. Качественная бумага. Я ответил на ваш вопрос?
– Спасибо, – Хьюго забрал книгу из рук старика, цепкие пальцы с неохотой разжались. – А если я скажу, что вчера цвет обложки и всех страниц был белым, а сейчас… сами видите.
– Освещение, – заявил Раттенбойм. – Электрическое освещение вырезает из спектра довольно большие области…
– Спасибо, – еще раз повторил Хьюго и, опустив книгу в рюкзак, взял Марию под руку. – Извините, что отняли у вас время.
//-- * * * --//
Рейс на Фарго вылетал в десять тридцать вечера, и остаток дня они провели в отеле на Четвертой Юго-Западной улице, трехзвездочном комплексе для невзыскательных туристов из Европы. Мария предложила посидеть в холле, зачем, мол, тратить деньги, пусть и не такие уж большие, но Хьюго направился к стойке портье и снял до полуночи для мистера и миссис Мюллер однокомнатный номер на шестом этаже. Мария промолчала, а когда они поднялись в номер, поцеловала Хьюго в губы и прошептала: «Да».
Что она имела в виду, Хьюго сначала не понял, а мгновение спустя уже и ответить не мог, потому что, как пишут плохие романисты, чьи книги он просматривал, «члены его сковал ледяной холод, и в голове остановилось всякое движение мысли». Мысли действительно исчезли, как и ощущение реальности, холод же был такой, будто Хьюго оказался в камере огромного холодильника. Все, что представало перед его мысленным взором (странно: думал Хьюго сейчас исключительно штампами), вызывало единственную, но всепроникающую эмоцию – радость.
Множество реальностей не сменяли друг друга – они существовали одновременно, не взаимодействуя, не наползая и не сминая, они просто были, и каждая впитывалась клеточками чего-то, что Хьюго не назвал бы мозгом, поскольку не знал сейчас никаких определений. Просто были. Просто впитывались.
Это было… Он не мог сказать. Не мог подумать. Он только ощущал, что становится другим. Каким? Он не знал. Радость делает человека лучше? Или, может быть, опускает? Возможно, переживание радости нейтрально к прочим ощущениям и смыслу человеческого существования?
Постепенно исчезал и холод. Тепло же не ощущалось, как не ощущается воздух, которым дышишь.
Вернулась тяжесть, и Хьюго, не ожидавший такого коварства, начал нелепо заваливаться набок – он бы и упал, ударившись лбом об угол кровати, но Мария успела его подхватить. Удержать, однако, не смогла и повалилась вместе с ним на пол, увидев близко-близко широко раскрытые и глядевшие вдаль глаза, сфокусированные на чем-то очень далеком, скрытом, возможно, за горизонтом, который только Хьюго и мог разглядеть в тесной, заставленной мебелью комнате отеля.
– Господи, – бормотала Мария, – что с тобой, мой хороший, почему ты так смотришь, что случилось, скажи, ты слышишь меня, ты меня видишь, у тебя болит что-нибудь, тебе плохо, скажи, пожалуйста, какой ты тяжелый, давай, я положу тебя на постель, вызову врача…
– Не надо, – пробормотал Хьюго и попытался подняться. Получилось это у него не сразу, но с помощью Марии, поддержавшей его за плечи, Хьюго сел на кровати, и только после этого к нему полностью вернулись зрение, слух, осязание и реальность, данная нам в ощущениях, – в такой именно последовательности.
– Я тебя напугал? – улыбнулся он Марии, стоявшей перед ним на коленях. Хьюго поцеловал ее в заплаканные глаза, усадил рядом с собой, взял ее руки в свои и долго молчал. Мария тоже не произнесла ни слова, понимала: нельзя.
– Теперь я… – сказал Хьюго и опять смолк, потому что хотел сформулировать, кем он себя сейчас ощущает. Неожиданно он понял, что формулировке и, тем более, объяснению его состояние не поддается. Он никогда не сможет рассказать всего, что вошло в него (в сознание? нет, глубже, в подкорку, в бессознательное, в его «я») за те недолгие мгновения, когда он только и успел, что упасть на колени, а потом подняться, поддерживаемый не столько руками Марии, сколько ее страхом.
– Ты… – сказала Мария, понимая, что человек, сидевший рядом, не тот Хьюго Мюллер, который вошел в ее жизнь всего-то два дня назад и которого, как ей казалось, она успела неплохо узнать, точнее – почувствовать, понять, привязать к себе.
– Когда все уляжется… – медленно произнес Хьюго. – Хотя для этого потребуется очень много времени… Может, вся жизнь…
– Уляжется… что?
Хьюго обнял Марию и положил голову ей на плечо.
– Мы с тобой будем жить счастливо и умрем в один день, – сказал он.
– Да.
– Это не книжная фраза, – его пальцы сжали ладонь Марии, ей стало немного больно, но странным образом боль помогла ей понять, что Хьюго имел в виду. Каждое сказанное им слово имело не только прямой смысл, но множество других, ей понятных, но невнятных для любого, кто смог бы подслушать их странный, клочковатый, на слух бессмысленный разговор.
– Да, – повторила она.
– Трое.
– Конечно.
– Домик в Фарго и путешествия.
– Много.
– И никому мы…
– Это точно.
– Я люблю тебя.
– Я люблю тебя, – эхом повторила Мария, но слова эти не были простым отражением в зеркале, они были наполнены совсем другим смыслом. Женщины любят не так, как мужчины, сказала Мария, и моя любовь совсем не такая, как твоя, ты должен это знать и принять, чтобы в будущем мы понимали друг друга, как сейчас.
– Конечно, – сказал Хьюго.
– Господи, – сказал он, – как я устал… Эти картины… Чувствуешь себя кастрюлей, в которую под самую крышку натолкали разных овощей, фруктов, кусков мяса, теста, еще чего-то, важного для приготовления пищи, потом крышку закрыли и придавили чем-то тяжелым, чтобы ничто не вытекло, не выползло, не…
Хьюго замолчал. Мария склонилась над ним – он спал, раскинув руки и тихо посапывая, как младенец. Под крепко сжатыми веками медленно двигались глазные яблоки – возможно, Хьюго смотрел сон, а возможно, рассматривал одну из картин, вошедших в него, когда книга…
Книга!
Прикрыв Хьюго до пояса покрывалом, Мария подняла рюкзачок, показавшийся ей неожиданно легким, невесомым даже, будто в нем ничего не…
Книга была на месте, и Мария достала ее на свет – будто облитую смолой, черную, словно ее долго держали в пламени, черную, как Квадрат Малевича, черную, как врата Ада, черную, как тень души грешника, черную, будто это не книга была, а пепел знаний Господних. Книга была черна, как отсутствие.
Слезы стекали по щекам Марии и капали на книгу – бум, бум… – только этот звук и был слышен в комнате, слезы падали на обложку, но она оставалась сухой, как пустыня, и Мария поняла, что звук, отдававшийся эхом в висках, был на самом деле стуком ее сердца.
Она перелистала страницы. Черные, черные, черные. Черные буквы исчезли на черном фоне, книга стала проклеенной пачкой черной бумаги, в какую когда-то заворачивали непроявленные фотографии.
Разве не этого они оба подсознательно, не говоря вслух, ожидали еще с того момента, когда Хью показалось (только показалось), что обложка больше не ослепительно белая?
Бог продиктовал Моисею Тору и заставил еврейского пророка запомнить и донести до людей каждую букву, каждое слово, каждую фразу и каждый, только Творцу понятный смысл.
Сейчас Бог явил людям свою новую Книгу – на время, чтобы новый Моисей успел запомнить и поведать человечеству, для чего людям жить на новом этапе.
Положив черный предмет, который даже мысленно она больше не могла назвать книгой, на подушку, будто в витрину музея, Мария скинула обувь и с Хьюго стянула туфли, легла рядом, ощущая над головой черноту то ли бумаги, то ли собственного небытия, взяла Хьюго за руку, закрыла глаза и, должно быть, уснула мгновенно, потому что в следующий момент шла, держа любимого под руку, по центральному проходу длинного и высокого церковного зала, на хорах играл орган, а впереди, у алтаря, ждал священник, готовый соединить их жизни, чтобы они были вместе в радости и горе, и умерли в один день.
//-- * * * --//
Проснулась Мария от надоедливого звона и одновременного стука в дверь. В комнате было светло, солнечный свет слепил глаза, и Мария пошла на звуки. Сначала на стук – она повернула ключ, и в комнату вошел мистер Пиквик, точно такой, каким Мария его помнила по иллюстрации к книге, читанной в детстве, это было адаптированное издание, и мистер Пиквик тоже был адаптированный, в нем чего-то не хватало, зато вдоволь было улыбчивости и внутренней радости.
– Я только… – начал мистер Пиквик, но Мария уже отозвалась на другой звук, подняв телефонную трубку.
– Миссис Мюллер? – сказал второй мистер Пиквик, не поднявшийся на шестой этаж, а оставшийся за стойкой портье.
Мария не сразу поняла, что речь идет о ней. Это она миссис Мюллер? Да, так ее записал Хью… когда? Сколько времени прошло после того, как они вошли в номер и заперли дверь?
– Да, – сказала она.
Мистер Пиквик у двери слушал и медленно кивал.
– Прошу прощения, что напоминаю, – сказал мистер Пиквик-портье, – но у вас уплачено до полуночи. Если вы хотите снять номер еще на сутки…
– Сколько сейчас времени? – спросила Мария, и мистер Пиквик у двери недоуменно поднял очи горе.
– Девять часов сорок три минуты, – не удивившись вопросу, сообщил портье.
Значит, они проспали почти четырнадцать часов. На самолет, конечно, опоздали. Хью, свернувшийся калачиком, медленно повернулся, открыл глаза и приподнялся на локтях, удивленно разглядывая мистера Пиквика, улыбавшегося и кивавшего, подобно китайскому болванчику.
– Мистер Мюллер скоро спустится, – сообщила Мария, и портье, удовлетворившись информацией, пожелал доброго утра. В трубке щелкнуло.
– Собственно, – сказал мистер Пиквик, застрявший в дверях, – я хотел спросить то же самое.
Хьюго, все еще не выбравшийся на берег из болота сновидений, разглядывал мистера Пиквика, как необыкновенное чудовище, и Мария сказала:
– Вы же слышали.
– О, да, – согласился мистер Пиквик и, отступив в коридор, закрыл дверь.
Хьюго сел на кровати, свесив ноги, черный параллелепипед лежал у него на коленях. Мария подошла и села рядом.
– Мы опоздали на самолет, – сообщил Хьюго. Пальцы его гладили края бывшей обложки, он ожидал ощутить космический холод, но это была всего лишь черная бумага хорошего качества.
Они не разговаривали друг с другом. Любые слова казались лишними, потому что без слов было понятно, что нужно собрать вещи (Мария так и сделала), одеться (Мария поправила на Хьюго галстук, который он захватил с собой, но ни разу вчера не надел), положить в рюкзак черную стопку проклеенной бумаги (Мария подумала, что никогда больше не сможет назвать ее книгой) и спуститься в холл, чтобы заплатить за дополнительные сутки и заказать билет на сегодняшний рейс.
Самолет, как вчера, вылетал вечером, и они весь день бродили по городу, зашли в кафе, чтобы молча поесть, несколько раз проходили мимо фотоателье Раттенбойма и мимо длинного здания ФБР.
Хьюго был сосредоточен и так углублен в себя, что Марии приходилось придерживать его за локоть, когда на светофоре зажигался красный, и подталкивать, когда вспыхивал зеленый. Весь день он вел себя, будто робот, прислушивавшийся к внутренней программе, или, скорее, как зритель, все внимание которого поглощено рассматриванием гениальных картин или фильмов.
В самолете Мария обернула ноги Хьюго пледом и подложила под его голову подушку. Он заснул сразу и проснулся через час, когда колеса коснулись посадочной полосы.
В аэропорту было шумно, и они поспешили на улицу, где взяли такси. Сели на заднее сиденье, и водитель включил счетчик, бросив на пассажиров вопросительный взгляд. Такой же взгляд поднял на Марию Хьюго, и она прервала затянувшееся молчание:
– У нас остались две копии, верно? Книга не пропала. Поедем к тебе.
Когда они вошли в квартиру, Хьюго поставил рюкзак у двери, медленно прошел в комнату и опустился в кресло, не глядя, как Мария спешит к столу, достает из ящика пластиковую папку…
– Ты знал? – растерянно сказала Мария. – Ты предполагал? Ты думаешь, что и второй экземпляр…
В папке лежала толстая стопка белой бумаги.
– Да, – кивнул Хьюго. – Можно, конечно, проверить, но это так.
Белая бумага лежала и во второй папке.
Хьюго сел перед ноутбуком и, нервничая, нажал нужные клавиши. Он знал, чего ждать, но надеялся… Всегда остается надежда. Надежда умирает последней.
Нет. Папка, в которую он записал отсканированные файлы книжных страниц, была пуста.
– Можно спросить, – пробормотал Хьюго. – Я посылал запросы и прикладывал файл со сканом страницы. Возможно…
Он знал, что это не так.
– Почему? – спросила Мария.
Она понимала, что Хьюго не мог знать ответа – вопрос спросился сам собой.
– Потому, – сказал Хьюго, – что не могло быть иначе.
Ответ показался Марии исчерпывающим.
– Книга, – поняла она, – в твоей голове. Вся. Как Тора – в голове Моисея, спустившегося с Синая к своему народу.
Хьюго покачал головой.
– Да, – сказал он. – И нет.
Почему-то Марии была понятна и эта фраза, отрицавшая сама себя.
Хьюго принес рюкзак и, достав черные листы, положил их на белые. Ночь легла на день.
– Мне должны позвонить, – сказал Хьюго. – Еще вчера должны были. Почему не звонят?
– Кто? – удивилась Мария. – Ты думаешь, позвонит Говард?
Покопавшись в рюкзачке, Хьюго нашел мобильный телефон.
– Вот голова… Я же выключил его, когда мы вошли в здание ФБР. Представляешь? А я еще удивляюсь, почему нет звонка.
Он включил аппарат, и звонок раздался почти сразу, будто кто-то специально дожидался, когда Хьюго, наконец, вспомнит.
– Мистер Мюллер, наконец-то! – хриплый баритон был Хьюго не знаком, но он не ошибся, ответив:
– Прошу прощения, профессор Аллен.
Хьюго включил внешний динамик, чтобы Мария тоже смогла слышать.
– Книга у вас? – нетерпеливо сказал председатель попечительского совета библиотеки, ректор университета Фарго.
– Д-да, – протянул Хьюго, – но…
– Приезжайте, – не пригласил, а приказал главный попечитель и даже не сказал – куда, полагая, что Хьюго и сам это знает.
– Я… не один.
– Не имеет значения, – голос был нетерпелив. – Главное – привезите книгу.
Чтобы не слушать возможных (хотя и маловероятных) возражений, ректор отключился.
– Кто это? – спросила Мария. – И почему он говорит так, будто…
– Будто имеет право приказывать? Это профессор Генри Аллен, муж нашей директрисы, председатель попечительского совета библиотеки. Он ректор нашего университета, ты должна его знать, он подписывал твое назначение, а профессор имеет привычку лично беседовать с каждым, кого принимает на работу.
– Вспомнила, – кивнула Мария. – Наша, как ты говоришь, беседа продолжалась пятнадцать секунд. Я вошла, он встал из-за стола, высокий, стройный, с усами а-ля Пуаро и трубкой в зубах а-ля Черчилль. «Мисс Барбьери, – сказал он, выйдя навстречу, протянув руку и пожав мне кончики пальцев, – рад поздравить, вам у нас понравится, уверен». Кивком дал понять, что аудиенция окончена, и повернулся ко мне спиной. Я тоже повернулась и вышла.
– В этом весь ректор, – улыбнулся Хьюго. – Резкий, но, говорят, хороший ученый. Я видел его раз пять или шесть. Первый – при таких же обстоятельствах, как ты. А потом несколько раз на заседаниях попечительского совета, куда меня приглашали, когда обсуждались инвестиции в новое компьютерное обеспечение.
– Он хочет тебя видеть? Зачем?
– Нас, – поправил Хьюго. – Пойдем, ждать ректор действительно не любит. Честно говоря, не понимаю, почему я сразу к нему не обратился. Хотя нет, понимаю, конечно: мне это и в голову не пришло, потому что я знал – больше пятнадцати секунд профессор и слушать не станет.
В доме на Четвертой Южной улице свет горел только на втором этаже. Хьюго позвонил, и на пороге возник высокий силуэт – осанистая фигура на фоне ярко освещенной прихожей.
Ректор сначала пожал руку Марии, сказал, что она прекрасно выглядит, и ей очень идет синее платье, оно отлично подчеркивает ее замечательную фигуру, и он надеется, что ее работа по исследованию структуры верований индейцев племени сиу проходит успешно. Повернувшись затем к Хьюго, Аллен сказал жестко:
– Вы должны были сразу обратиться ко мне, а не искать правды в Вашингтоне. Вы действовали, как гуманитарий, в то время, как проблема чисто физическая.
– Я библиотекарь, а не физик, – пробормотал Хьюго, чувствуя, насколько неубедительно звучат его слова.
– Вот именно, – отрезал ректор и, повернувшись к гостям спиной, направился к лестнице. Обменявшись взглядами, Хьюго и Мария последовали за хозяином, ни разу не обернувшимся, пока они не поднялись на второй этаж, прошли по коридору мимо висевших на стенах картин то ли с репродукциями, то ли с оригинальными работами европейских художников, скорее всего, восемнадцатого века. Хьюго не считал себя знатоком живописи, полотна были ему не известны, а Мария пробормотала, когда они проходили мимо большой – метр на полтора – картины: «Господи, Питоккетто, «Портрет монахини».
Показалось Хьюго или на самом деле в одной из комнат, где горела настольная лампа, выхватывая из темноты светлый круг, сидела в кресле и проводила их взглядом миссис Аллен, ничего, однако, не сказавшая и не вышедшая, чтобы присоединиться к гостям?
Кабинет, куда они вошли, был обставлен тяжелой, времен президента Мак-Кинли, мебелью, покрытой темным лаком; плоский экран компьютера на огромном письменном столе выглядел анахронизмом, переворачивая с ног на голову представления о времени и пространстве. Горели бра, создавая такие же тяжелые, как мебель, тени – возникло единство неживого с живым, и Хьюго проникся этим ощущением, когда они с Марией уселись в глубокие кожаные кресла, а ректор занял свое место, утратив величие на фоне стоявшего за его спиной книжного шкафа, к которому у Хьюго мгновенно возникло благоговейное отношение, поскольку он разглядел оригинальные, судя по корешкам, издания Фейнмана, Эйнштейна, Эддингтона и даже сэра Кельвина.
В этой обстановке Хьюго почувствовал себя равным хозяину кабинета. Здесь можно было говорить свободно, даже если ректор начнет надувать щеки и командовать, как он, похоже, привык не только на своем рабочем месте, но и в домашней обстановке.
– Покажите, – Аллен протянул руку и Хьюго, поднявшись, ибо иначе было не дотянуться, вложил в нее черную кипу бумаги.
– Та-а-к, – неожиданно в левом глазу ректора возникла лупа, подобная той, которой пользуются часовщики – Хьюго не заметил, когда Аллен успел достать ее и нацепить наподобие монокля.
– Та-а-к, – тянул профессор на разные лады, рассматривая черную бумагу, перелистывая черные страницы и щупая черную обложку.
Похоже, он не был удивлен. Или привык относиться к любой неожиданности с хладнокровием исследователя?
Ректор положил бумагу на стол, спрятал лупу в ящик стола и спросил – не у Хьюго, а у Марии:
– Мисс, это ваша находка?
– Да, я нашла книгу на полке с романами Картленд.
Аллен повернулся к Хьюго:
– Это произошло через два часа после подключения системы к международной библиотечной сети?
– Книга могла появиться раньше, в том числе… я думаю, так и было… непосредственно в момент подключения.
Ректор кивнул и повторил:
– Думаю, это произошло в момент подключения.
– Вы допускаете, – осторожно сказал Хьюго, – что причиной появления книги могло стать скачкообразное увеличение информации…
– Причиной? – ректор говорил медленно, обдумывая каждое слово, прежде чем произнести его вслух. – Скорее – поводом. Спусковым механизмом. Катализатором процесса.
– Вы… – в горле у Хьюго пересохло, и он откашлялся. – У вас есть гипотеза, которая…
К его удивлению Аллен покачал головой и поднял на Хьюго взгляд, оказавшийся неожиданно острым и теплым, внимательным и понимающим.
– Если бы вы сразу принесли книгу на факультет… – мягко, но так, будто это было сказано тоном, не вызывающим сомнений, произнес ректор. – Если бы вы обратились ко мне… Мистер Мюллер, вы действовали, как библиотекарь, как гуманитарий, а не как физик…
– Я думал… – пробормотал Хьюго. – Я хотел…
Одним движением Аллен отмел предположения Хьюго.
– Радиометка была активирована, и вы не смогли произвести деактивацию, – сказал ректор. Он не спрашивал – просто рассуждал. – Мне сказала Лиз. Вы не пробовали сделать это сейчас?
Хьюго покачал головой. Аллен кивнул.
– Утром мы это проверим, хотя в результате эксперимента я и сейчас уверен. Полагаю, вы тоже. Дальше. Нужно было сразу отдать на экспертизу – на физическом факультете есть современная аппаратура – какой-нибудь фрагмент книги.
– Я… – возмущенно начал Хьюго, но ректор не дал ему договорить.
– О том и речь, – сказал он жестко. – Вы рассуждали, как библиотекарь, для вас самое важное – книга, как единица хранения, книга, как носитель информации, книга, как культурное явление. А это, – он приподнял и опустил на стол черный бумажный блок, – физическое тело определенной массы и свойств, которые нуждались в исследовании. Понимаете? Сначала – физика, сущность. Потом – оболочка, смысл.
– Смысл – всего лишь оболочка? – изумился Хьюго.
– Смысл, – кивнул Аллен, – создается знаками, которые – вы и сами знаете – еще очень далеки от понимания. А знаки, которые для вас составляют смысл, написаны на бумаге, которая…
– Но я… мы с синьориной Барбьери обращались к специалистам!
– К каким? – с интересом спросил ректор.
Хьюго рассказал. О мистере Говарде он сейчас вспоминал с теплотой, как о человеке, понявшем их проблему, мудром и много знающем. Вспомнил смущенную улыбку Раттенбойма и его осторожные прикосновения.
Ректор кивал, переводил взгляд с Хьюго на Марию, и она подтверждала сказанное, хотела что-то добавить, но не решалась, потому что Аллен всякий раз поднимал палец, как только она собиралась произнести слово.
– Специалисты, – пробормотал ректор, когда Хьюго закончил рассказ. – Один по книжным фальшивкам, другой – по фотобумаге, которая уже почти не используется, а в книжном бизнесе – подавно.
Хьюго молчал. Да, он библиотекарь, гуманитарий, книга для него – единица хранения, все так. Но неужели профессор Аллен, рафинированный интеллектуал, не понимает, что нанести хотя бы царапину… кощунство, о котором даже подумать нельзя, и вся физика с ее синхротронами, инфракрасной техникой, рентгеновскими аппаратами и магнитогидродинамическими… как они там называются… приборами, вся бесконечно мощная физика ничего не может сказать там, где смысл и суть, и важность для человечества скрываются не в бумаге, не в структуре вещества, а в нанесенных на поверхность знаках? Их нужно было сохранить, их исследовать, их понять, вот почему он действовал так, как действовал.
Библиотекарь, да.
И что?
– Любой физик, – вздохнул ректор, – увидев, как темнеет бумага, подумал бы прежде всего о том, что этот процесс, как всякий естественный распад, имеет экспоненциальный характер. В данном случае, период полураспада составил около полутора суток, и теперь только по этим очень неточным и косвенным числам возможно судить о динамике явления.
Воспользовавшись тем, что Аллен опять взял бывшую книгу в руки и принялся разглядывать на свет каждый ее лист, Мария сказала:
– Это книга Бога. Она написана… была написана на языке Бога. Он дал нам книгу на время. Что физика может сказать о том, почему исчезли знаки на ксерокопиях? Почему исчезли файлы из компьютера? Это мистический процесс.
Ректор бросил бумагу на стол и сказал с раздражением:
– О, разумеется, мистический. Божественный. Высшие силы и все такое. Надеюсь, вы не выбросили бумагу.
– Как вы можете! – задохнулась от возмущения Мария.
– Ах, – ректор махнул рукой. – конечно, бумагу, на которой были ксерокопии, нужно тщательно исследовать. Ясно, что вещество и там имело такой же период полураспада. Проблема в том, чтобы выяснить, каким образом атомные свойства вещества книги могли… Да, это очень интересный вопрос. И его тоже, к сожалению, по вашей вине, господа, придется решать aposteriori, что, вы, надеюсь, понимаете, очень сильно усложняет… А может, и делает невозможным…
– Это книга Бога, – упрямо повторила Мария.
Ректор поднял, наконец, взгляд и внимательно рассмотрел крестик у Марии на шее.
– Вы католичка, – это было утверждение, а не вопрос, и Мария не стала отвечать.
– Католичка, – задумчиво повторил Аллен, не осуждая и не одобряя. – Могу представить, как церковь стала бы использовать книгу.
– Церковь, – с горечью сказал Хьюго, не подумав, что перебивает ректора, – книгой не заинтересовалась.
Аллен кивнул.
– Естественно. Вы сообщали в письмах, что текст написан на современной бумаге, верно? Явная подделка, это вам любой епископ скажет, не задумываясь. Подделки церковь не интересуют. Впрочем, церкви не интересны и подлинники, если они противоречат доктрине. Поэтому церковь так равнодушна к множеству нынешних литературных поделок, включая Дэна Брауна, – в случае с Брауном, правда, они вынуждены были отреагировать, потому что этого ожидала паства, но быстро поняли свою ошибку и больше ее не повторяли.
Хьюго вспомнил разговор с Марией о книгах, подрывающих основы религии. Молчание – лучшая политика.
– Бог, – упрямо сказала Мария, – дал нам на время книгу, и мы не сумели понять смысл. Моисей сумел…
– Бог говорил с Моисеем на арамейском, – усмехнулся ректор.
– Бог всегда говорит с людьми на своем языке! – воскликнула Мария. – Были люди, понимающие язык Творца – Моисей, Исайя, Даниил, древние пророки. Другие не понимают, язык Бога для них – абракадабра. Значки. Пиктограммы.
Ректор слушал внимательно и не перебивал. По выражению его лица невозможно было понять, как он отнесся к выпаду Марии. Впрочем… Ясно – как. Физический мир противостоит миру Божественному. Всегда противостоял.
– Книга появилась в момент подключения библиотеки к системе, – вернул Хьюго разговор к началу. – Значит, в других библиотеках в тот момент, когда они…
– Вы посылали запросы, верно? – ректор повернулся к Хьюго всем корпусом, задев локтем черный параллелепипед, отчего бывшая книга едва не упала на пол – Аллен остановил движение на самом краю, подтолкнув склеенные листы к центру стола. – Сколько ответов вы получили?
– Думаю, больше двухсот.
– И нигде…
Хьюго покачал головой.
– Наверно, – сказал он, – где-то еще не обратили внимания, где-то пока не обнаружили.
– И вы, конечно, не подумали о том, что, если книга действительно стала результатом скачкообразного увеличения информации в замкнутой системе, то произойти этот процесс должен один раз, а не всякий, когда к системе подключается новый абонент. Вот граница, – он придвинул к себе лежавший справа от него большой блокнот, вытащил из стаканчика фломастер и нарисовал кривую окружность. – Здесь, внутри круга, который все время расширяется, идет накопление информации, рост негэнтропии. Наконец, радиус круга достигает критического значения, и старая информация, как вы утверждаете, начинает порождать новую. Возникает книга. Или текстовый файл. По вашей гипотезе, это непрерывный процесс. Это похоже на зарождение жизни из органического вещества. Зародившись, жизнь затем развивается независимо.
– Что-то вроде, – неуверенно произнес Хьюго.
– Но возможен другой подход, – увлеченно продолжал ректор. – При скачкообразном увеличении информации, как в нашем случае, явление правильнее описывать квантовыми законами. И тогда физическая система, обладающая некоторым количеством негэнтропии, упорядоченности – иными словами, содержащая растущее количество информации, – достигает критического значения, когда количество информации увеличивается на единицу, квант. Потом опять наступает долгий или короткий процесс накопления, аккумуляции. Понимаете? Судя по тому, что вы рассказали, процесс развивается именно по квантовому сценарию. Согласны?
– А вы, – Хьюго больше не чувствовал себя гостем, он имел такое же право на собственное мнение, как хозяин, – вы, значит, согласны с тем, что книга стала результатом информационного скачка?
– Нет, – не задумавшись ни на секунду, отрезал Аллен. Видимо, он уже обдумывал эту проблему и пришел к выводу, который представлялся ему естественным с физической точки зрения. – Ваши рассуждения, возможно, имеют смысл, но книга – это не только информация, это еще материальный носитель. Знание о чем бы то ни было может возникнуть в голове самопроизвольно, интуитивно, как решение проблемы, над которой долго и, казалось бы, безнадежно думаешь. Озарение. Информация, возникшая из ничего, верно? Но книга сделана из бумаги, изготовленной, как вы сами выяснили, на современном комбинате, и клей вполне материальный, и краска… Они-то откуда взялись, если справедлив закон сохранения массы?
– Вы хотите сказать, что кто-то все же пришел в библиотеку…
– То есть, возвращаемся ли мы к версии о безумном мистификаторе? Нет, поскольку она противоречит простому факту – кто бы ни внес книгу в хранилище, он должен был пройти мимо охраны, и радиометка зазвенела бы.
– Он мог войти через служебные помещения, – неуверенно произнес Хьюго.
– Тогда это сотрудник библиотеки, – подхватил Аллен. – Вы знаете в библиотеке каждого – кто способен на подобную мистификацию?
– Никто, – сказал Хьюго. – Я думал об этом, перебирал… Никто.
– Но книга – вот она! – в отчаянии продолжал он. – Ее не было, и она появилась! На неизвестном языке! На обычной бумаге! Без названия! С меткой библиотеки!
– Да, – кивнул ректор. – Замечательная проблема, верно? Я полагаю – сугубо физическая. Скажите, мистер Мюллер, у вас когда-нибудь пропадали вещи… так, вдруг? Ищете галстук и не можете найти, хотя уверены, что повесили его на дверцу шкафа. Точно помните, но… А потом находите галстук висящим на спинке стула, куда вы его повесить никак не могли, потому что это противоречит всем вашим привычкам. Или вообще не находите, и галстук исчезает, будто украденный злоумышленником. Или обратный случай: вы обнаруживаете вещь, которой, как вы знаете, у вас не было. Чьи-то очки на диване… Лишний пакет молока в холодильнике… С вами случалось такое? Уверен, что случалось, со всеми случается, никто не обращает внимание… мелочь, память подвела. Случалось, верно?
Хьюго пожал плечами. Месяц назад он обнаружил дома на полке два стоявших неподалеку один от другого экземпляра книги Гринспена «Эпоха потрясений» – размышления знаменитого экономиста. Эту книгу он купил в феврале в магазине Хассе на Седьмой Северной улице, когда шел пешком из только что открывшегося нового здания библиотеки. Была прекрасная погода, и он хотел подышать свежим воздухом, в помещении был еще силен запах краски, особенно в служебных помещениях.
А второй экземпляр… Подумав, Хьюго решил тогда, что купил его позже, забыв о том, что уже приобретал книгу. Где купил – он не помнил, но память странная штука, порой забываешь даже то, что произошло час назад.
– Да, – сказал Хьюго, – случалось. Всего не упомнишь.
– Вот-вот! – подхватил Аллен. – Все ссылаются на забывчивость. Между тем, квантовая физика сейчас пытается объяснить такие явления существованием множества почти одинаковых миров, которые время от времени, когда возникают соответствующие условия, склеиваются… Я не сторонник этой идеи, она нарушает принцип Оккама, а это основа науки. Но многие, в том числе известные физики, такие, как Гелл-Манн, Уилер, Вайнберг… эти имена вряд ли вам известны…
Конечно. Он ведь библиотекарь, а не физик.
– «Кварки и ягуар» Гелл-Мана, «Дом во Вселенной» Уилера, «Слава и террор» Вайнберга, – назвал Хьюго.
– О… Простите, вы не физик, да, но вы библиотекарь. Короче, эту гипотезу тоже нельзя сбрасывать со счетов. Правда, она не объясняет, почему книга так стремительно эволюционировала.
– Никакая гипотеза не объяснит этого, – голос Марии прозвучал неожиданно и звонко, мужчины обернулись, – потому что книга – дар Божий.
Она встала.
– Хью, – сказала Мария. – Я устала. Я пойду, иначе упаду со стула. Вы оба не понимаете. Вы пытаетесь объяснить и путаетесь в противоречиях. Я пойду, пока вы не запутались окончательно.
– Подожди, я…
Хьюго переводил взгляд с Марии на ректора – он хотел доспорить, он впервые встретил такого заинтересованного, эрудированного собеседника. Оппонента. Вдвоем они могли бы разобраться.
– Мисс Барбьери права, – Аллен вышел из-за стола, видно было, что и он устал, едва держался на ногах и вынужден был опереться на столешницу. – Отдохните, а утром мы проведем эксперимент, о котором договорились. И продолжим разговор. Хочу еще сказать: на очередном заседании попечительского совета я попрошу ввести должность главного библиографа-консультанта – у нас есть на это деньги, – и предложу вашу кандидатуру. Лиз меня поддержит, а остальные, конечно, не станут возражать. Спокойной ночи, библиотекарь. Спокойной ночи, синьорина.
Хьюго протянул руку и взял стопку черных листов.
– Вы можете оставить… – начал Аллен, но Хьюго бросил бумагу в рюкзачок, взял Марию под руку и направился к двери, забыв попрощаться или подумав, что прощаться бессмысленно, если через несколько часов все равно предстоит встретиться.
Они шли по коридору, и в одной из комнат Хьюго увидел женщину, сидевшую в кресле под торшером и читавшую то ли журнал, то ли большую книгу в мягкой обложке. Миссис Аллен подняла голову и едва заметно улыбнулась – Хьюго не был уверен, что улыбка предназначалась ему. Скорее всего – Марии.
На секунду он замедлил шаг. Может, все-таки предупредить миссис Аллен о том, что однажды вечером на выезде с бульвара Альбрехта… Жизнь ее станет кошмаром ожидания, если она поверит.
Нет.
Ректор проводил их до входной двери и, когда Хьюго поворачивал ручку, спросил:
– Глобальное потепление так и будет продолжаться, пока не уничтожит человечество?
– Нет, – ответил Хьюго, не задумываясь и даже не дослушав вопрос. – Все закончится благополучно. Уровень океана поднимется на два с половиной сантиметра, береговая часть африканских стран окажется затоплена. А потом начнется похолодание, новый ледниковый период.
– Когда? – спросил Аллен. Он стоял, сложив на груди руки, и вопросы задавал жестким тоном, как следователь в полиции.
Хьюго молчал. Не то чтобы он не знал ответа, но что-то удерживало его от того, чтобы произнести вслух два-три слова. Он хотел сказать. И не мог.
– Когда закончится глобальное потепление? – голос Аллена стал еще более жестким, даже грубым, будто доброго следователя на допросе сменил злой, готовый упрятать задержанного в камеру, если ответ не будет дан немедленно. – При жизни нашего поколения? При наших детях?
– Не… могу сказать…
– Не знаете или не можете сказать?
– Сказать… не могу.
Ректор кивнул.
– Простите, – сказал он, – что я так… Теперь вы понимаете, что произошло с книгой?
Он знал. Он знал еще тогда, когда бумага только начала темнеть. Это было смутное ощущение, беспокойство, которому он находил объяснения, не сопоставимые с реальностью. Он знал, но не знал, что знает. Чувствовал, но не понимал своих ощущений. Вопрос ректора выбросил из подсознания ответ, как выбрасывает ответ автомат при нажатии на нужную кнопку.
//-- * * * --//
Взявшись за руки, они шли по улице, оставив машину возле дома Алленов. Когда проходили мимо спрятавшегося в ночной тени мусорного бака, Хьюго остановился.
– Что? – спросила Мария. – Ты что-то вспомнил?
Хьюго достал из рюкзака стопку бумаги и, взвесив на руке, размахнулся.
– Хью! – вскрикнула Мария.
Черные страницы разворачивались и шелестели в полете.
– Хью! – кричала Мария.
Невидимая в темноте, бывшая книга шлепнулась обо что-то и осталась в прошлом.
– Хью… – шепот был почти не слышен.
– Ты все сделал правильно, – сказала Мария, когда они прошли несколько кварталов, всякий раз сворачивая то направо, то налево. – Теперь мы уже не найдем это место.
– Не найдем, – согласился Хьюго.
– Где мы? – спросила Мария. – Я плохо знаю город.
Они стояли на перекрестке – впереди сверкала реклама супермаркета «Дэнни», слева и справа уходила в темную даль улица, название которой светилось на указателе: «Южная Элм-стрит».
– Ты знаешь, где это? – спросила Мария.
Хьюго кивнул.
//-- * * * --//
Когда они пришли домой, небо на востоке было серым. Две темные фигуры на фоне светлевшего окна застыли посреди комнаты, прижавшись друг к другу. Целовались? Может быть. Что-то говорили? Возможно. Молча смотрели в глаза? Скорее всего.
Когда взошло солнце, Мария поймала отражение в глазах Хьюго и, ослепленная, поняла, как мало ей было нужно для счастья.
– Мы будем счастли… – начала она, и Хьюго не позволил ей договорить, закрыв рот поцелуем.
– Ты не хочешь сказать или не знаешь? – спросила Мария много времени спустя, когда все мысленные клятвы были даны и повторены многократно.
Хьюго гладил ее безнадежно своевольные волосы. Мария не стала повторять вопрос – ей было слишком хорошо сейчас, чтобы думать о далеком будущем, а в ближнем она была уверена.
– Что ты скажешь ректору? – спросила она.
– Ничего.
– Он будет тебя ждать.
– Проходя мимо, я с ним поздороваюсь.
– Он тебя уволит!
Хьюго покачал головой.
– Хью… – Мария задала, наконец, вопрос, всю ночь вертевшийся у нее на языке. – Хью, ты знаешь все, что будет с нами? С людьми? С миром? До конца времен?
– Может быть, – Хьюго был сосредоточен, он ждал этого вопроса и хотел ответить правильно, так, как чувствовал. – Я знаю, когда меня спрашивают. Или когда сам спрашиваю себя. Но вопрос нужно задать правильно – только тогда я вижу ответ, будто надпись на белой стене.
– На языке Бога?
– По-английски, конечно.
– Как Моисей, с которым Бог говорил на своем языке, а пророк слышал арамейский…
Хьюго покачал головой. Он не ощущал себя пророком, хотя и понимал, что переполнен не известными ему знаниями.
– Я библиотекарь, – сказал он. – И ничего больше. Все книги будущего стоят на полках в моей памяти, но, чтобы вспомнить, я должен снять с полки нужную книгу, поднести к внутреннему взгляду и прочитать написанное.
– А когда ты… – испуганно сказала Мария. – Когда…
Хьюго понял.
– Книгу смогут читать наши дети, – сказал он.
– Наши… Ты уверен, что…
Хьюго поцеловал Марию в губы, вопрос так и не был задан.
– Я голоден, как сто Пантагрюэлей, – сказал Хьюго. – И выпил бы миллион чашек кофе, как Гаргантюа.
– Я приготовлю сэндвичи. А если не хватит булочек, схожу в магазин.
– Скажи, – спросила Мария, когда они полчаса спустя сидели на диване перед журнальным столиком, жевали бутерброды и запивали горьким, как счастье, кофе, – если в твоей библиотеке есть все, то, наверно, там есть книга, в которой написано, почему Бог именно тебе и именно сейчас послал свою книгу.
– Бог? – с сомнением произнес Хьюго, отправляя в рот последний кусок сэндвича. – Не думаю. Это была библиотечная книга, верно? Из той библиотеки, которая…
Он замолчал.
– Я поняла, – Марии не нужно было объяснять, ей казалось, что всякий раз, когда она смотрит Хьюго в глаза, на нее снисходит благодать, к ней приходит вдохновение, что-то взрывается в ее душе и, расплескивая, приносит понимание единственного для нее человека. Нужно подставить ладони, чтобы не расплескать удивительное ощущение, и тогда возникает чувство, что они с Хьюго – одно целое. И не нужно спрашивать – ответ известен. Не нужно отвечать – вопросы излишни.
– Вселенная, – произнес Хьюго, глядя в глаза Марии и вглядываясь в себя, – некоторые называют ее Библиотекой – состоит из огромного, возможно, бесконечного числа шестигранных галерей…
– Библиотека, – подхватила Мария, – это шар, точный центр которого находится в одном из шестигранников, а поверхность – недосягаема. На каждой из стен каждого шестигранника находится пять полок, на каждой полке – тридцать две книги одного формата, в каждой книге четыреста страниц, на каждой странице сорок строчек, в каждой строке около восьмидесяти букв черного цвета [3 - Х.Л. Борхес, «Вавилонская библиотека», перевод В. Кулагина-Ярцева.].
– В каждой книге, – поправил Хьюго, – пятьсот пятьдесят три страницы, на каждой странице девятнадцать строк, в каждой строке по двадцать девять букв. Черного цвета, да.
– И все буквы разные, – прошептала Мария.
– Конечно, – сказал Хьюго.
Солнце поднялось выше и слепило глаза.
– Нас ждет ректор, – напомнила Мария, взглянув на часы.
– Никто, – сказал Хьюго, будто не расслышав, – не знает, как правильно задать вопрос. А библиотекарь не знает, какую книгу снять с полки, чтобы прочитать в ней ответ. Обычно и вопрос возникает только тогда, когда ответ ясен. Книги пылятся на полках, их никто не спрашивает. Тогда сам подходишь, берешь в руки книгу, читаешь первые попавшиеся строки и говоришь: «Кто имеет ухо, да слышит. Кто ведет в плен, тот сам пойдет в плен; кто мечом убивает, тому самому надлежит быть убиту мечом» [4 - «Откровение Иоанна Богослова», 13, 10.]. И кто поймет тебя, если вопрос не был задан?
– Можно, я задам вопрос? – сказала Мария.
– Спроси, – улыбнулся Хьюго.
– Мы пойдем в библиотеку? Ректор не любит ждать.
– Мы?
– Я с тобой.
Исповедь
13
Спасибо, отец Александр, что согласились прийти и выслушать меня. Вы правы, я восемь лет не был на исповеди и не причащался. Но этот грех – ничто по сравнению… Когда вы меня выслушаете, то поймете… надеюсь.
Мне больше некому поведать историю своей жизни… или того, что принято называть жизнью. Марина давно ушла. С Леночкой у меня отношения сложные, особенно в последние годы. А внуки… Что внуки? У них свои дороги, с моей они не пересекаются, так получилось… Друзья? Были у меня друзья, но Господь прибрал их. Теперь моя очередь.
Сил у меня все меньше, я слишком долго готовился к исповеди… Прежде я был хорошим прихожанином, верно, отец Александр? А сейчас…
Простите. Соберусь с силами и начну… Вы не могли бы дать мне напиться, вот на столике чашка? Спасибо.
Слушайте.
1
Родился я двенадцатого марта сорок пятого года. Особенное число. Не знаю, оно ли принесло мне счастье… или несчастье, какого мало кто… если кто-то вообще…
Да.
Родился я в Баку, могу сказать точно, потому что ни разу не было такого, чтобы в документах значился другой город. Потом вы поймете, отец Александр, почему я это подчеркиваю. У человека должна быть одна родина, верно? Место, где родился. Я – в Баку, незадолго до победы… Священной победы, конечно, как иначе. Жили мы бедно, а кто тогда жил хорошо? Мать у меня была замечательная женщина… Ее давно нет, а я до сих пор помню ее глаза.
Знаете, каким было мое первое воспоминание? Мы ехали в поезде, яркий солнечный день, звуков не помню, только ощущение яркости, и мужчина в солдатской шинели поднимает меня на руки. Эти руки я запомнил, вот странно, мне было чуть больше года, и больше ничего я не помню из той жизни, но почему-то знаю, что ехали мы с мамой к ее брату, моему дяде Семену, он жил в селе под Тулой, работал в совхозе, и весной сорок шестого мы отправились к нему, мама хотела, чтобы я попил парного молока, прямо из-под коровы… Отец… его я не помню… то есть, не помню из той жизни, все-таки я был слишком мал. Солдата запомнил, а отца и дядю – нет, и вкус парного молока тоже остался для меня загадкой.
Я потом долго думал: откуда мне было известно, что ехали мы именно к дяде под Тулу, если в памяти остался только один кадр – переполненное купе и тот солдат?
Представления не имею. Память – странная штука, она мне потом столько загадок загадывала…
Еще помню кошмар. Не могу описать словами, нет таких слов. Когда-нибудь придумают слова, способные выразить самые глубинные человеческие ощущения, самые сложные эмоции. Язык развивается, у наших пещерных предков не было и сотой доли нынешнего словарного запаса. А мы, сегодняшние, со своим убогим русским, в котором все-то две сотни тысяч слов, покажемся нашим далеким потомкам такими же пещерными людьми, не способными выразить словами самые, возможно, важные духовные искания…
Извините, отец Александр, увлекся.
2
Так о чем я? Кошмар, да. До определенного возраста я не вспоминал о нем, не мог, будто в подсознании поставлен был блок, устройство, запирающее память. Помнить себя по-настоящему я стал с трех или даже четырех лет, а все, что было раньше, представлялось запертой на ключ комнатой или, если хотите, книгой со склеенными страницами. Я только понимал, что нельзя этого касаться, нельзя об этом думать – так человек обходит стороной место на дороге, где, как ему сказали, находится глубокая яма, куда он может свалиться. Сам-то он ямы не видел, может, ее и нет, но на всякий случай…
Помню детский сад на улице поэта Хагани в квартале от знаменитого бакинского бульвара, где уже в те годы было прохладно летом под еще не такими большими, как много лет спустя, но все-таки уже раскидистыми деревьями. Папа работал в музее Сталина, в огромном здании с колоннами, оформлял документы для экспозиции – наклеивал на паспарту, вставлял в рамки, называлась его должность фотомонтажист, получал он… ну, сколько мог получать простой советский служащий? Много позже, перед пенсией, его зарплата была девяносто рублей, представляете? Нет, конечно. Вы и слова такого не знаете: «советский». И фамилия Сталина вам не знакома. Я говорил о том, как нам порой не хватает слов. Но эти слова я не придумал, поверьте. Вы только слушайте, отец Александр, и поймете. Надеюсь…
Да.
Мама была бухгалтером в цехе индпошива одежды, сидела за стеклянной перегородкой и записывала числа в толстые тетради, а потом что-то считала на счетах, и после ее вычислений работницам начисляли зарплату.
Цех – большая комната в одноэтажном старом доме – находился от нас в двух кварталах, и, когда я пошел в школу, то, бывало, после уроков прибегал к маме, и работницы угощали меня снедью – пирожки там были, помню, еще что-то вкусное…
Но я забежал вперед, а от детского сада у меня остались, понятно, отрывочные воспоминания – как я на новый год был наряжен зайцем, в последний момент, перед выходом (точнее – выбегом) на сцену мне нестерпимо захотелось в туалет, и воспитательница повела меня, ругая на чем свет стоит, иначе я опозорился бы перед публикой, а в зале собрались родители, и мои папа с мамой, мне было жутко неприятно, но я ничего не мог с собой поделать, и меня ждали, а потом… потом я не помню, стресс прошел, и все стало, как обычно.
Время было послевоенное, бедное, жили мы втроем в маленькой комнате, восемь квадратных метров, представляете, с одним окном, выходившим на крышу соседнего одноэтажного дома, я иногда вылезал на эту крышу погулять, но соседи меня быстро сгоняли, потому что я топал у них по головам, можете себе представить, какими там были потолки…
В школе я считался первым учеником – не потому, что так уж сильно стремился к знаниям, скорее был ленив, чем усидчив, не мог просидеть над уроками больше часа-полутора, а остальные корпели до вечера, и полдня после школы я играл на улице один, заглядывал в чужие дворы, наблюдал, как жили соседи, об одном этом мог бы написать книгу. Но это была бы книга не обо мне, а о нравах большого по тем временам города, который не мог оправиться после большой беды – в войну почти у всех погиб кто-нибудь из родственников. У мамы было пять сестер и шестеро братьев, представляете, отец Александр? Сестры жили в Брянске, откуда и сама мама родом. Там и оставались в оккупацию, а братья ушли на фронт и погибли – ни один не вернулся. И сестры погибли – отступая, гитлеровцы согнали людей, как скот, в огромный сарай и подожгли со всех сторон, чтобы никто не выбрался. Помните Минскую бойню… то есть, не помните, конечно, это ведь было… Неважно.
Что вы говорите, отец Александр? Простите меня, грешного… Память моя не то чтобы выделывает кульбиты, я очень хорошо все помню, в этом моя беда, в этом вся проблема, это я и хочу вам поведать… Если бы память подвела меня хоть раз, я, возможно, прожил бы жизнь счастливым человеком, но…
В тот вечер, когда мама рассказала о трагедии своей семьи, я с трудом удержался от того, чтобы напомнить ей: как, мол, так – ведь весной сорок шестого мы с ней ездили в деревню под Тулой, к ее брату Семену. Может, мне приснилось? Я долгое время так и думал, тем более, что было еще одно воспоминание… даже не воспоминание, а его след, эмоция, застрявшая в подсознании и время от времени пытавшаяся всплыть, всякий раз неудачно, как-то до середины, я не мог уловить смысл, но… мне чудилось, и иногда я даже был в этом уверен, что отец мой, тот, что каждый вечер укладывал меня спать, когда я был маленьким, и рассказывал сказки – наверно, вычитывал их в книгах, но мне казалось, что он придумывал сам, фантазировал сказочные импровизации… да, так вот, папа – мне так мнилось порой – не вернулся с войны, и жили мы с мамой вдвоем, я это помнил и не помнил. Когда такая память выбрасывала свои щупальца, я говорил себе, что это был сон, и опять возвращался глубинный ужас, и я убеждал себя, что животный страх, объяснения которому долгое время не было, как-то связан с памятью об отце, что-то он, возможно, сделал такое…
Глупость. Я рассказываю об этом, потому что, как вы увидите, отец Александр, тот детский ужас и мой не вернувшийся с войны отец, и погибшие мамины сестры и братья – все это через много лет сложилось в единую цепочку…
А о папиной семье я не знал ничего – странно, правда? После того вечера мама часто – будто плотину прорвало – рассказывала мне о своей сестре Марии, замечательной рукодельнице, и о своей сестре Клавдии, талантливой художнице, и о своем брате Аркадии, и, конечно, о Семене, общем любимце, погибшем, по ее словам, в последние дни войны под Льежем… В конце концов, я сказал себе: никуда мы в сорок шестом не ездили, за какие шиши мы могли куда-то поехать, если у мамы тогда не было работы, и родители едва сводили концы с концами?
Характер у меня был нелюдимым, я всех стеснялся, мне казалось, что надо мной подшучивают – иду по улице, навстречу девчонки моего возраста, смеются, зыркают в мою сторону глазами, и мне кажется, что это меня они обсуждают, надо мной смеются, и мне хотелось спрятаться, стать маленьким… Я ненавидел, когда меня вызывали к доске, мне казалось, что весь класс надо мной потешается, а больше всех – учительница, задававшая вопросы таким язвительным тоном, будто уличала меня во лжи. Я отвечал, закрыв глаза, чтобы никого не видеть, и удивлялся, когда обнаруживал в дневнике пятерку…
Что? Извините, отец Александр, я не расслышал. Закон Божий? Нет, по Закону Божию у меня в школе не было оценок, потому что, понимаете ли, не было такого предмета. Не было, и все. Нет, память у меня была замечательная, она и сейчас… Если бы я мог забыть, если бы…
И в других школах Закона Божия не было в программе. И быть не могло, потому что… Какой Закон Божий в стране победившего социализма, в стране, захватившей всю Европу до Лондона и Мадрида, в стране, где последнюю церковь снесли в году… сейчас вспомню точно… да, в сорок шестом – это был Нотр-Дам в Париже, я читал в детской энциклопедии, там и фотография была: до и после. До – высоченное здание, устремленное в небо, множество скульптурных фигур со страшными когтями и злобными лицами, ну что я рассказываю, вы прекрасно знаете, как выглядит Нотр-Дам… Конечно, такое здание следовало убрать с глаз долой… это я тогда так думал… как все, впрочем. А после – следующая фотография – красивый парк на острове, беговые дорожки, стадион, много отдыхающих…
Если я заслуживаю осуждения Господня, отец Александр, то не за это, уверяю вас, не я ведь Нотр-Дам разрушил, не я снес Кельнский собор… Нет, с памятью моей все в порядке, вы обещали выслушать меня, все мои, как вы говорите, бредни – я не заговариваюсь, отец Александр, я в здравом уме и твердой памяти, просто слушайте, прошу вас, и не прерывайте, мне недолго осталось, перед смертью люди не лгут… во всяком случае, не должны.
Ладно.
Я не знал, что такое церковь. То есть, видел две. На улице Двадцать восьмого апреля стояло красивое заколоченное, темное, все в потеках, здание – его называли Кирхой, а почему именно так, я не понимал. Еще была церковь около Парапета – так назывался сад в центре города. Церковь называлась армянской, но заколочена была так же, как Кирха. Что-то в этих зданиях было общее – мрачный фасад, наверно, и пыльные стекла, сквозь которые невозможно было рассмотреть, что внутри.
О Боге я не думал. То есть, знал, что Бога нет, об этом нам сказали в первом классе, а то и раньше. Если чего-то нет, то и думать об этом бессмысленно, верно?
Пусть это будет первый мой и самый значительный грех. Оправдывает меня то… Нет, ничего не оправдывает. Я не оправдываться хочу, а поведать… вы потом сами решите… да.
Так вот, думал я в те годы о математике, которую любил за ее независимость от прочих наук, о физике, которую обожал за красоту, и о звездах, которые своим существованием поддерживали меня в жизни, хотя я все больше убеждался, что смысла в жизни нет никакого.
Я не думал такими словами, конечно, а точнее – вовсе о смысле жизни не думал, потому хотя бы, что на этот счет все было написано в учебнике истории. Вы этого не можете помнить, отец Александр, вы по другим учебникам учились, как и я…
То есть, как и я – здесь. А в том моем учебнике черным по белому было написано на первой странице: «Смысл жизни советского человека состоит в том, чтобы вместе с партией возводить каркас светлого коммунистического будущего для всего прогрессивного человечества». До сих пор помню, хотя с тех пор было столько всякого…
Я бы и строил, наверно. Как все. То есть, как те, кто строил коммунизм на воле. Были сомневавшиеся и вовсе не верившие в светлое будущее – они тоже возводили светлое здание, на стройке каждая рабочая рука ценится, но, если строитель сомневается, он может и кирпич не там положить, верно? За ним нужен глаз да глаз, об этом каждый день в газетах писали. Сомневающихся отправляли в колонии – там они строили общее светлое будущее под присмотром людей, не сомневавшихся ни в чем.
Моего отца увезли в колонию, когда мне исполнилось одиннадцать, пятьдесят шестой год. Он был коммунистом и не мог сомневаться, потому что… ну, я не знаю. Помню, папа говорил мне: «Володя, нам так повезло, ты себе не представляешь! Столько в мире горя, столько несчастных, которые даже не понимают, что мы и для них будущее строим»… А его увели. Приехали ночью, я спал, и меня не стали будить, мама говорила, что отец не велел, только подошел ко мне, откинул занавеску (комната у нас была маленькая, и спал я за занавеской, хороший у меня был тогда сон, глубокий, я ничего не услышал), посмотрел на меня и ушел, не сказав больше ни слова.
И писем не было. Из колоний писать запрещали, а мама отцу писала, но доходили письма или застревали в дороге – одному Богу известно…
Я мечтал, что пройдет время, светлое будущее, наконец, настанет, и стройка закончится. Тогда папу, конечно, отпустят…
Наше военное поколение получилось совсем слабым, не только по себе сужу, у меня был друг Фариз, жил он с матерью и бабушкой в соседнем дворе. Дружили мы до третьего класса, когда оказалось, что у Фарика слабые легкие, и его от школы отправили – посреди учебного года, заметьте, – в детский санаторий, где начальником был известнейший в Баку детский врач по фамилии Гиндилис. Как-то и меня мама к нему на прием водила, я тогда в очередной раз болел ангиной, и Гиндилис маме долго про меня рассказывал, качая головой. Но я о чем… Санаторий был для чахоточных, но я этого не знал тогда, и Фарик тоже. А может, знал, но не сказал мне, когда прощались. «Побуду, – мол, – месяц, и вернусь, ты мне задания записывай, хорошо?» Но Фарик не вернулся, а однажды я на перемене услышал, как математичка Эсфирь Моисеевна разговаривала с физиком Бабкеном Вартановичем и сказала: «А где Намазова похоронят – на санаторском кладбище или домой отдадут, матери?» Что ответил Бабкен, я не расслышал, меня эта новость так шибанула, что у меня, похоже, отрубился слух, я потом весь день не понимал ничего, когда ко мне обращались…
И мама Фарика пропала, больше я ее не видел, а заходить к ним домой мне моя мама не велела – чтобы не заразился, хотя Фарика там уже не было и микробов его тоже, наверно…
Я и сам часто пропускал школу – то ангина, то оэрзэ какое-то, поднималась температура, все болело, я лежал под ватным одеялом, дрожал от холода, пил стакан за стаканом горячий чай с лимоном, который терпеть не мог. Кровать стояла напротив выходившего на крышу окна, и как-то я услышал удивительные звуки – чистые, бравшие за душу. Потом звук изменился и стал таким, будто кто-то водил железкой по стиральной доске, и вдруг опять полились чарующие мелодии… Потом и в другой жизни я узнал, что это была Песня индийского гостя из оперы Римского-Корсакова «Садко». Когда мама пришла с работы, музыка уже не звучала. Выслушав мой рассказ, мама сказала, что в соседнем доме получил квартиру учитель музыки, бывший скрипач оперного театра. Он на пенсии, вот и подрабатывает, берет учеников. И так мне захотелось… Но я промолчал, прекрасно понимая, что учиться играть на скрипке мне не светит – во-первых, инструмент стоит, наверно, больших денег, а во-вторых, платить за мои занятия мама, конечно, не сможет, денег едва хватало от зарплаты до зарплаты.
Но было, наверно, в моем лице что-то… а может, мама сама хотела отдать меня учиться музыке. В общем, когда я поправился, пошли мы с ней к Иосифу Самойловичу. Учитель оказался стареньким и сухоньким, лет ему, как мне казалось, было больше ста, а на самом деле, скорее всего, около шестидесяти. Он поставил меня рядом с черным пианино – я-то думал, что в руки мне дадут скрипку, – заставил повторять разные звуки и сказал, что слух у мальчика абсолютный, а это редкость. Мама ему объяснила насчет стоимости инструмента и отсутствия денег. Извините, говорит, просто хотела убедиться, что у сына способности, мы уж как-нибудь, если деньги появятся…
Старик-скрипач замахал руками и сказал, что он, мол, и без денег возьмется, потому что случай уникальный, и скрипка у него старая имеется, я могу пользоваться, пока мама не накопит на инструмент.
Стал я ходить после школы к Иосифу Самойловичу, и это были самые счастливые дни того моего детства. Но счастье продолжалось недолго. Я опять подхватил ангину, неделю провалялся в постели… Зима выдалась холодной, даже снег пару раз в Баку выпал, топили мы опилками, набирали в мешок в мебельной мастерской, хорошо хоть, тащить недалеко приходилось, всего два квартала. Посреди комнаты стояла печка-буржуйка, от которой отходила в окно труба. Такие же трубы торчали из многих окон, и дым над улицей, бывало, стоял, будто над заводом, перерабатывавшим нефть в Черном городе.
После очередной ангины мама повела меня к частному доктору, не Гиндилису, он дорого брал, а к Кажлаевой. Лучше бы не ходили. Впрочем, Нина Сергеевна ни при чем, зря я на нее наговариваю. Милейшая женщина и врач, наверно, отличный – она меня всего обслушала и обстукала и сказала, что, если мне срочно не удалить гланды, то порок сердца обеспечен, шумы очень сильные, а через год-другой оперировать будет нельзя, потому что у мальчика начнется переходный возраст.
В общем, сейчас или…
«Тебе в горле все заморозят, – сказала Нина Сергеевна, – ты ничего и не почувствуешь, а потом, кстати, будешь целую неделю питаться одним мороженым, пока ранка не заживет».
В больницу меня мама отвела холодным ноябрьским утром пятьдесят восьмого года. Семнадцатого, через десять дней после праздников. Помню руки доктора – оперировал профессор Кажлаев, муж Нины Сергеевны, замечательный, говорят, был хирург. Последнее, что запомнил в той жизни – огромные руки, нависшие надо мной, холод в горле, пальцы, которые меня раздирают, потолок больницы, лампу, слепившую глаза…
И ничего больше.
1
Забыл сказать, отец Александр. Сейчас вспомнил. Это важно, иначе дальнейшее будет не очень понятно. Когда отца увезли, и мы с мамой остались одни, часто по вечерам она садилась ко мне на кровать, занавеску больше не задергивала, отца ведь не было, и не нужно было, чтобы я не видел, как они занимались любовью, дождавшись, когда я засну. Она садилась на постель, и мы разговаривали. Мама рассказывала о работе, о женщинах в цехе, о том, кто с кем и кто о чем, и что в жизни нужно рассчитывать только на себя и близких, а я, перебивая, рассказывал о школе, о математике, звездах… Однажды вспомнил, как мы весной, когда мне был год, ехали на поезде в Тулу к дяде Семену… Мама побледнела, я даже при слабой нашей лампочке обратил внимание. «Володенька, – сказала она, – ты это придумал?» Как я мог такое придумать? Лицо солдата стояло перед глазами. «Значит, тебе это приснилось, – сказала мама. – Бывают такие яркие сны, будто в жизни». Но я-то знал, что мне это не снилось! «Неужели ты не помнишь? У солдата была фляга, и он мне дал напиться»… «Володенька, не могло быть такого, дядя Сеня погиб на фронте в сорок втором, тетя Лиза получила похоронку, и не жила она под Тулой никогда, осталась в Брянске, там и умерла в сорок восьмом»…
Тогда я вспомнил о своем ужасе, и мне стало дурно. «Да-да, – пролепетал я, – ничего не было, извини, я хочу спать»…
Закрыл глаза и ждал, пока мама поднимется и выйдет в кухню. Утром сделал вид, будто никакого разговора не было. И о дяде Семене больше маме не напоминал. Я ведь знал по ее рассказам, что дядю убили. Но знал и то, что перед тем, как случился ужас, который… о котором я не мог вспоминать… ужас был потом, а весной мы ездили в Тулу. Ездили, и все. Точка.
Вот так, отец Александр. Не спрашивайте сейчас об этом. Просто запомните, а я дальше…
3
Не могу сказать: открыл, мол, глаза и увидел… Просто увидел, да, и точно знал, что глаза у меня все время были широко раскрыты, потому что я не мог оторвать взгляда от взлетавшей над городом летающей крепости.
А воспоминание действительно будто включилось, и я со странным ощущением, которого и описать не могу, вспомнил, что вот только что… да, в ту самую секунду я умер, я точно это знал, понимал в тот момент, что произошло, когда замечательный хирург Кажлаев полез своим инструментом мне в горло – что-то он там перерезал, сосуд какой-то, и за считанные секунды я захлебнулся кровью…
Мама… я представил ее глаза, когда кто-то из врачей вышел и сказал…
Но ведь никто не вышел, это я тоже понимал. Вот я, живой и здоровый! Я помнил, как минуту назад влез на приступочку у ворот, выходивших на угол Видади и Шелленберга, чтобы лучше видеть. Хотел пойти к Дому правительства, оттуда не только все было видно, но и слышно тоже. Очень хотел послушать, как гауляйтер рассказывает об устройстве «летающей крепости». Но мне имечтать не следовало о том, чтобы получить пропуск – на праздник авиации допускали только мужчин старше двадцати одного года, проверенных и благонадежных. В общем, я стоял на приступочке и смотрел, как над крышами домов появилось и застыло в воздухе удивительное сооружение: аэроплан – не аэроплан, геликоптер – не геликоптер. Действительно, крепость с тремя башенками и корпусом, похожим на настоящую крепостную стену. Сооружение и раскрашено было, как настоящая крепость: кирпичи, бойницы, из которых выглядывали (не настоящие, наверно?) жерла пушек.
Я инстинктивно схватился руками за шею – боль еще сидела во мне, то есть сидела в памяти, будто была настоящей. На самом деле ничего у меня не болело, – но движение нарушило равновесие, я не удержался и полетел со ступеньки. Успел сгруппироваться и приземлился на руки, ударившись ладонями, но ничего себе, к счастью, не поломал и даже сильно не ушибся.
Мне совсем не хотелось вспоминать, как я открыл рот, и толстый мужчина в белом халате полез… Лучше думать о герре Шнитке, уроке истории и «летающей крепости», которая, пока я приходил в себя, медленно проплыла по небу, то скрываясь за домами, то появляясь в бледной синеве. Машина летела с тихим рокотом, пропеллеров не было видно, чудо германской техники, никогда никто не сможет превзойти гений немецкого народа, вот она летит, а я…
А я, вместо того, чтобы, как все, любоваться потрясающим зрелищем, сидел на корточках и раскладывал воспоминания: направо-налево, это из одной жизни, это из другой. И обе мои, я ни секунды не сомневался. Обе одинаково реальны, обе мучительно тревожны, только в той папу увезли строить непонятный мне коммунизм, а в этой я своего отца не видел ни разу, потому что его расстреляли. Мне было два или три месяца, когда папу (он работал на нефтепромысле) забрали в гестапо. Мама получила письмо о том, что состоялся суд (военный трибунал, как положено), и отец был расстрелян за измену. Кому изменил папа? Точно не фюреру и не великой Германии, где он никогда не был. И на фронт его, слава Богу, не взяли, у него, как говорила мама, была «бронь» от Азнефти. Мама постоянно об этом думала, и мне перепали крохи ее воспоминаний, иначе я и не узнал бы, что случилось с отцом – никто из соседей, знавших его, никогда о нем не вспоминал. Будто и не было человека…
Я встал, отошел к воротам, где мама с тетей Хатирой сидели на скамеечке и о чем-то разговаривали, не обращая внимания ни на меня, ни на «летающую крепость». Сердце билось так сильно, что мне пришлось сесть на приступочку, с которой я так некстати навернулся, и решить для себя – совсем я свихнулся, или это, вообще-то, для взрослых обычное дело, о котором они не рассказывают детям?
Это так странно, отец Александр. То есть, сейчас мне это не кажется странным, привык, сколько уж раз приходилось… Но тогда я был в такой растерянности… Я узнавал наш дом и не узнавал. Я видел новые металлические ворота, за которыми были двор и деревянная лестница на второй этаж, где находилась наша с мамой квартира, я помнил, что ворота поменяли в прошлом месяце, приезжали рабочие из домконторы, не нашей, а городской, и немец-водитель кричал на них «шнелль, шнелль!», потому что ворота были тяжелые, рабочие с трудом выволокли их из кузова, а водителю нужно было ехать еще куда-то, у него расписание… Но я помнил, что ворота были старые, проржавевшие петли скрипели…
Еще, подумал я. Надо вспомнить еще, иначе свихнусь. Сидел и вспоминал. Вспомнил, как в четверг приезжал в школу комендант района герр Шнитке, ходил по классам и в наш тоже заглянул, мы вскочили и закричали «Хайль!», но не очень стройно, с перепугу, наверно. Герр Шнитке строго нас отчитал, а потом сел на заднюю парту и прослушал весь урок истории – молча и не вмешиваясь, но я спиной ощущал его присутствие, и, когда Меджид Ибрагимович вызвал меня к доске (хотел продемонстрировать, что в его классе к русским относятся так же, как к коренным), я струхнул и поначалу не мог вспомнить, в каком месяце был взят Сталинград, кажется, в марте, или нет, в марте сорок четвертого – это Екатеринбург, а Сталинград – в феврале сорок третьего.
«Восьмого января сорок третьего», – подсказал кто-то свистящим шепотом, я повторил и только потом понял, что подсказывал сам комендант, и потому Меджид Ибрагимович не сделал замечания, не поднял крик, не выставил подсказчика за дверь…
Я собрался с мыслями и правильно ответил: и о сибирской операции Гудериана, и о линии Гейдриха, прошедшей по Енисею и отделившей германские владения от земель японского протектората. Меджид Ибрагимович поставил в журнал пятерку и с гордостью, как мне показалось, сказал герру Шнитке: «Есть в классе ученики и получше». По мне, так хорошо бы действительно так было, а то ведь на самом деле именно я был первым учеником, просто всю жизнь робел перед начальством – всяким, даже в троллейбусе, когда входил контролер, я не вставал, как положено, а норовил спрятаться за спины, хотя мне-то чего было прятаться, до четырнадцати проезд бесплатный…
Да, но я помнил еще, как в прошлый четверг – именно в те часы, когда герр Шнитке наводил страх на нашу ученическую братию, – сидел на крыше, спустившись на нее из окна. Здесь меня никто не мог увидеть, потому что я прислонился к теплой стене, на меня падала тень соседнего трехэтажного дома, ужасного, без единого окна в торце, я сидел, сжавшись в комок и думал о предстоявшей операции. Мне было страшно, я не хотел… И правильно не хотел, чувствовал, наверно.
И еще я почему-то вспомнил, как однажды – мне было пять лет – мама взяла меня с собой на работу, потому что детские сады были закрыты. Я бывал, конечно, в ее пошивочном цехе, все меня там знали и кормили конфетами, но в тот день (потому, наверно, он мне и запомнился) в цехе висели знамена, я еще не понимал, какие, но чувствовал торжественность момента и тихо сидел рядом с мамой и толстой тетей Ашхен, которая то и дело наклонялась ко мне и говорила, чтобы все слышали: «Запомни, Володя, это великая дата – день рождения фюрера, запомни, Володя…» И больно щипала меня в мягкое место – наверно, чтобы действительно запомнил.
Это было странное ощущение раздвоенности памяти, мучительное поначалу, но я почему-то уже тогда, сидя на приступочке, знал, что на самом деле ничего странного нет, так и должно быть, так происходит с каждым в какой-то момент жизни, и это настоящая взрослая тайна, делиться которой нельзя ни с кем – даже с мамой, потому что…
Просто нельзя – и все.
Так я и жил – с тайной, которая, как я был убежден, жила в каждом, но говорить об этом никто не хотел. Кому хочется рассказывать о страшном? Конечно, мне казалось удивительным, что, вспоминая, я совсем не путал две мои жизни – здесь, в Баку, четырнадцать лет находившемся под германским протекторатом, и здесь, в послевоенном Баку, советском городе, где я болел ангинами и начал учиться играть на скрипке… Здесь я учился у Иосифа Самойловича, а здесь – нет, как я мог у него учиться, если он был евреем? Я знал, что еврейский вопрос был решен еще в сорок третьем, мы это по истории проходили.
Здесь у меня и здоровье было не таким слабым, как в другом «здесь». А скрипку я сам бросил. Как-то мама повела меня к частному учителю герру Хенкелю, переехавшему в Баку вскоре после победы. Фюрер (мы изучали это на уроках обществоведения) приказал насадить культуру среди восточных варваров, и в Россию, а также в страны бывшего Советского Союза, поехали из Германии молодые ученые, инженеры, артисты, музыканты – учить, поднимать… За годы сталинского коммунистического тоталитаризма (как я мучился, пока не научился произносить эти слова правильно!) евреи довели народы до такого состояния, что без вмешательства кураторов люди остались бы первобытным быдлом. Герр Хенкель был молод, амбициозен; начиная урок, колотил меня линейкой по плечам, а то и по макушке, и говорил, что такие, как я, для него только трамплин, по нашим шеям (удар линейкой) он поднимется к своему истинному призванию и будет играть с Большим Берлинским оркестром под управлением самого Герберта Караяниса, который, хотя и грек, но в душе истинный ариец, и фюрер, говорят, обещал дать ему германское подданство и даже произвести в рыцари. И он, герр Хенкель, будет играть с лучшим в мире оркестром скрипичный концерт Бетховена, а ты, Володимер, давай, работай, работа делает свободным, ха-ха, вот выучишь эту простую пьеску и станешь свободнее, давай-давай…
Два месяца я выдержал, а потом сказал маме, что ненавижу скрипку, ненавижу Бетховена, ненавижу герра Хенкеля, и только я открыл рот, чтобы сказать, что и Гитлера ненавижу тоже, – мама влепила мне затрещину. «Если ты не хочешь играть на инструменте, – сказала она, успокоившись, – то не надо, только не говори глупости. Каждый выбирает для себя»… Что-то она еще говорила, не помню, но скрипку я с того дня в руки не брал.
А больше, отец Александр, мне и вспомнить нечего из тех школьных лет. Был как все – бегал с уроков в кино: появились первые цветные ленты, а потом широкий экран, и фильмы мы смотрели замечательные… мне даже сейчас кажется, что замечательные были фильмы, хотя, если смотреть иным взглядом… Но взгляд у меня был такой, как положено, и мне очень нравились «Семь рыцарей гестапо», «Индийская гробница», а сколько раз мы с ребятами смотрели «Тарзана», трофейный американский фильм, – немеряно, раз сто точно. И лазали по деревьям с криками «А-у-а-у-аа», нет, сейчас я даже близко не могу воспроизвести, да и глупо в моем-то возрасте.
А потом…
В девятом классе я влюбился в нашу единственную признанную красавицу Марину Аллахвердову. Я потом долго думал, отец Александр, уже когда женился на своей Мариночке: может, у меня призвание было к этому имени? Почему-то всех женщин, что меня привлекали, звали Маринами. Говорят, одних тянет к тощим блондинкам, других – к пухлым брюнеткам, но я не слышал, чтобы мужчины западали на женское имя, чтобы кому-то нравились только Марины, какой бы они ни были комплекции и каким бы характером ни обладали. Это странно, но, видимо, есть ген, который включается на имя… Может, Господу так было угодно – я не спорю с вами, отец Александр, я только…
Надежды у меня не было никакой, и я знал это с самого начала. От мамы у меня не было тайн, я, конечно, рассказал ей, какая Марина красивая и вообще… «Тебе только шестнадцать, – сказала мама, – у тебя первая любовь, сколько еще будет девушек, ты о Марине и вспоминать не станешь. Со всеми мальчиками в твоем возрасте это случается, и с девочками тоже. Думаешь, девочки в этом отношении от мальчиков отличаются? Я вот, когда мне столько же было, помню, влюбилась без памяти в нашего классного наставника»… Все это были слова, а я мечтал, чтобы Марина после школы разрешила мне понести ее портфель. Сначала портфель понести, потом сказать что-нибудь остроумное, она засмеется, как только она одна и умела… Но я всегда опаздывал, и пару раз схлопотал от Ахмеда из параллельного класса, неделю хромал и за бок держался, а Марина на меня не смотрела.
Может, я пережил бы этот кризис. В самом деле, отец Александр, что особенного? Со всеми случается: первая любовь, незрелая, когда и не понимаешь, что это такое, томление тела, гормоны… прошло бы. У всех проходит. Или почти у всех. Мне не повезло – я оказался из другой части. А может, сыграл роль случай, и если бы не та встреча перед школой…
Я шел по нашей улице Гете, там вдоль тротуара росли деревья, огромные акации. До звонка время еще оставалось, я не торопился, шел и думал: хорошо бы Инна Владимировна, математичка наша, устроила сегодня контрольную, потому что тема была замечательная, не помню, какая именно, но думал я об этом, когда за акацией увидел Марину с Ахмедом – они поставили портфели на тротуар и… не целовались, это было бы слишком, утро все-таки, оживленная улица, ребята в школу бегут. Они просто стояли и смотрели друг на друга. И я понял… Нет, ничего я не понял, мыслей у меня вообще не было. Будто выключили что-то в мозгах. Что происходило потом, я, конечно, помню, но так, будто не со мной. Будто я сижу в кино и смотрю фильм ужасов Хичкока, когда все происходит медленно-медленно, и понимаешь, что сейчас… ждешь, а оно все не случается, и вдруг… Так и я: помню, что повернулся и пошел домой, а был ли со мной портфель? Может, я его бросил на улице? Еще помню: ключ в скважину не влезал, я тыкал-тыкал… может, если бы еще несколько минут потыкал, то пришел бы в себя, и ничего не случилось бы. Но дверь я все-таки открыл, пошел на кухню, там в углу стояла большая коробка, а в ней всякие вещи, инструменты, и веревка лежала, я ее достал и, будто сто раз уже этим занимался, соорудил петлю, а другой конец привязал к большому крюку, что торчал из потолка. На крюке когда-то висел плафон, но сосед Вазген его снял, потому что мама попросила сделать свет над плитой. Я и не думал, что крюк может выпасть, веревка – соскользнуть, петля – не затянуться… Я вообще не думал, а память только фиксировала, как тупой стенограф, научившийся записывать значками, не понимая смысла.
И все. То есть, я хочу сказать, был мгновенный приступ ужаса, когда я стоял на табурете и делал шаг… страшная боль в горле… мир завертелся и выключился…
Знаете, отец Александр, я увидел ангелов. Честно. Это продолжалось… не знаю сколько. Наверно, минуту – пока умирал мозг. Что-то в нем переклинивалось. Много позже я читал о туннеле (не было никакого туннеля), о светлом пятне (и пятна не было), о голосах умерших родственников (не было и голосов тоже, наверно, потому что родственников, на войне погибших, я никогда не видел). Мне явились ангелы – белые существа с огромными крыльями, они кружились вокруг меня, пока я то ли летел куда-то, то ли, наоборот, падал. Они могли мне помочь, поддержать, но не делали этого, только кружили, а потом улетели. И все для меня кончилось.
Я умер.
4
Или не умер? Не получилось? Не хватало еще действительно умереть, чтобы меня хоронили, а Марина пришла на похороны с Ахмедом, он над моей могилой рассказывал бы ей анекдоты, а она смеялась – заливисто, как только она и умела…
Такой была первая мысль, когда я открыл глаза и увидел…
Нет, правильнее сказать: такой была первая мысль, когда я увидел… потому что глаза я, вообще-то, не открывал, они у меня были открыты, и смотрел я очень внимательно и, похоже, давно, потому что глаза слезились, и я протер их пальцами, прежде чем понял, что происходит странное.
Я точно помнил, как минуту (или прошло больше времени?) назад влез на табуретку и повис в воздухе, ломая шейные позвонки. Я точно помнил, как минуту назад у меня хрустнуло что-то в горле, и была дикая боль, а потом появились и растворились в воздухе ангелы.
Ничего на самом деле у меня не болело – я сразу понял, что это моя ложная память, точнее, одна из двух теперь моих ложных памятей – вдруг включилась в самый неподходящий момент. С памятью всегда так – думаешь когда надо о чем положено, и вдруг вспоминается, как мама заняла денег у своей подруги Доры, и мы втроем (не с Дорой, конечно, – папа, мама и я) поехали отдыхать на дачу в Шувеляны. Инжировые деревья (правда, плоды еще были зеленые), песчаные барханы, километр до пляжа, гамак, подвешенный на деревьях во дворе, я там спал днем, мама жарила яичницу с помидорами, а папа приезжал после работы, ему до дачи было ближе, чем до города, он тогда работал на промысле…
Дачу я всегда вспоминал с удовольствием, а то, что явилось вдруг… Ужасно, но я точно знал, что это случилось со мной, это была моя память и моя другая жизнь, так страшно закончившаяся только что и перекатившаяся целиком… Откуда? Куда?
Когда память вошла в меня, потеснив другую мою память о другой моей прервавшейся жизни, я сидел на «политическом часе». Нас оставили после уроков, все старшие классы, и завуч Мартын Ервандович, без обеих ног, оставленных в сорок третьем где-то в Белоруссии, рассказывал о последних международных событиях, о том, что Мао совсем обезумел, и все люди доброй воли должны объединиться против китайской угрозы. Если не прекратить сейчас безумную экспансию пекинского диктатора, то завтра у Китая появится атомная бомба, и тогда станет совсем туго, в том смысле, что у «Кормчего» возникнет (да уже и зреет, все знают) желание отторгнуть от Советского Союза Сибирь и Дальний Восток, и все народы Азии должны вместе с народами Европы и Америки, ну, может, Африка тоже присоединится, не говоря об Австралии…
А я думал: это из-за Маринки Аллахвердовой я руки на себя наложил? То есть, мог наложить? То есть, наложил, да, я еще рукой по шее провел, так и ощущая жесткое прикосновение веревки. Шея на самом деле ничуть не болела, но память была такой острой, что я боялся глотнуть…
Обернулся и посмотрел на четвертую парту у окна – Марина там сидела со своей вечной подругой Танькой Теплицкой. Ну-ну, подумал я, из-за этой коровы еще и страдать? Да лучше повеситься! Странная была мысль после того, как я действительно… Марина уловила мой взгляд, скорчила рожу, как она умела, и стала действительно похожа на корову, жующую траву. Я отвернулся и стал смотреть на карту, которую Мартын развесил на доске: Дальний Восток, советско-китайская граница, здесь китайцы строят военные укрепления, и вам, мальчики, когда вы пойдете в армию, надо будет сражаться против угрожающей нам желтой напасти…
Так о чем я, отец Александр?.. Простите, мысли, будто белки, – скачут, как хотят. Не то, что память. Три мои памяти, две старые и одна новая, разделились в голове на три русла, будто три дороги, идущие параллельно. Я никогда не путал себя с другим собой, ни разу. Это, наверно, как с языками… Мне языки не давались, я более или менее выучил английский, потому что он мне оказался нужен по работе… не везде, правда, но бывало. Читал литературу, научную, конечно, с художественной было сложнее. Но знал людей-полиглотов, которые свободно говорили на двух десятках языков и уверяли, что никогда не путают и не вставляют французские слова в португальскую речь, а латынь – в современный итальянский. Я тоже… только не с языками, а с собственной памятью.
Вот. Той ночью я лежал на своей тахте за занавеской, накрывшись с головой одеялом, и думал, как другие справляются с реками своих памятей. Мама, например. Она была очень чувствительной женщиной, чуть что – в слезы. Жизнь была такая, что я редко видел маму не заплаканной, разве что в летние месяцы, когда мы ездили на дачу, и она обо всем забывала, кроме меня, папы, моря и яичницы с помидорами, которую жарила каждый день, а бывало, и дважды, если на ужин папа ничего не привозил из промыслового магазина, где по рабочим карточкам можно было и мяса купить – когда его завозили, конечно.
Я лежал и думал: может, спросить завтра у мамы (спросить у папы мне в голову не приходило – просто не приходило, и все), как она справляется со своими воспоминаниями. Это ж рехнуться можно! Впрочем, я уже тогда знал, что не рехнусь – никто от этого с ума не сошел, значит, и мне не грозит. Нужно держать памяти в себе, рассказывать только о том, что происходило в этой моей жизни, той, что я помнил… ну, скажем так, под номером первым, а об оборванных дорогах номер два и три никому говорить не надо – наверно, это страшный проступок, вроде как выходить на улицу голым. Никто никогда (при мне, во всяком случае) не рассказывал о своих «других» воспоминаниях.
Отец Александр, я понимаю, вы мне не верите. Не верите, я вижу по вашим глазам. Я тоже не поверил бы, если бы мне рассказали. Сейчас-то я знаю, ученый уже, точнее – наученный собственным опытом. А тогда, в шестнадцать, какой у меня был опыт? Только две собственные смерти… три, на самом деле, но о третьей я еще не догадывался, не знал, что я и ее, оказывается, помню… Впрочем, не буду забегать вперед.
В начале шестидесятых, вы должны помнить, отец Александр… То есть, что я говорю… Вы, конечно, помните себя в шестидесятые, и я помню, но я говорю не о той памяти. Ах, в общем, я имею в виду шестидесятые годы, на которые пришлось мое отрочество. Впрочем, какое именно? Первое, скажем так. Это был советский Баку, город, кстати, почти не менялся от меня-одного ко мне-другому. С другом моим Сашей мы жили по соседству, отец у него был полковником, и дома уже в те годы стоял большой… по тем временам, конечно… телевизор «Рубин», и огромные напольные часы с боем, и вообще квартира была шикарная, три комнаты, высоченные потолки. А Сашка, кроме обычной нашей школы, учился еще в Доме офицеров играть на кнопочном аккордеоне и каждый день демонстрировал мне свои успехи – «Чардаш» Монти, как сейчас помню, а высшим его достижением были «Полет шмеля» и увертюра к «Руслану». Играл он на время – «Шмеля» бацал за пятьдесят три секунды, а «Руслана» – ровно за пять минут и репетировал, чтобы сыграть еще быстрее, будто спринтер, которому непременно надо пробежать стометровку меньше, чем за десять секунд. А я слушал и в душе жалел, что так никогда и не пробовал играть ни на каком инструменте. Помнил, конечно, и про Иосифа Самойловича, и про герра Хенкеля, но это, хотя и происходило со мной, но не здесь. Здесь и сейчас я не умел и не пробовал играть – у нас часто денег не хватало даже на мясо по карточкам, какая тут скрипка…
У Сашки было прозвище – Бежан, не знаю почему. Меня, кстати, в школе звали Пиктом, и пусть мне кто-нибудь объяснит, что означало это слово! О будущей войне с Китаем я больше слышал от отца Бежана, чем в школе на политзанятиях. Полковник был своим парнем, часто играл с нами в «дурака» и в «пьяницу», проигрывал и почему-то очень этому радовался. По-моему, он не любил проигрывать в жизни и потому – для равновесия – старательно продувался в карты, для компенсации, видимо.
О Китае он с нами не говорил, но мы слышали его разговоры с женой, Сашиной мамой. Получалось так, что война будет, Мао решил, что он Эсэсэсэр людскими резервами забросает, у него армия пять миллионов, а надо – так и гражданское население под наши танки пустит, значит, придется атомную бомбу на Пекин бросить, Мао это понимает, и только потому военные действия еще не начались, хотя китайские дивизии развернуты по всей линии границы, нужно только отдать приказ о наступлении. Наши заставы тоже, конечно, укреплены, бояться неожиданного нападения не приходится, но ситуация неприятная… очень неприятная… втройне неприятная, потому что, если… то есть, не если, а когда начнется, то на фронт загремят все, как раз то поколение, что сейчас учится в десятом классе и на первых курсах высших учебных заведений. Значит, и Сашенька? Обо мне, кстати, они ни разу не вспомнили, но Сашеньку надо было спасти. От чего спасти, я, честно скажу, тогда не понимал. Это же хорошо: пойти бить китайцев, ну и что, если их сто на каждого нашего? Зато у нас техника, «броня крепка, и танки наши быстры», а у китайцев, всем известно, старье, после войны отобранное у японцев, ничего своего за полтора десятилетия они не создали, и мы их одной левой, а если действительно атомную бомбу бросить, то и без рук можно справиться. И те, кто успеют к раздаче, станут героями. Поедут на военный парад в Москву, пройдут строем по Красной площади, и Хрущев будет махать шляпой…
В общем, юношеский бред по полной программе. Пропаганда и агитация. Я готов был гнать китайцев до самого Пекина и дальше – утопить в Желтом море.
После школы поступил на физический факультет нашего Бакинского университета. Вообще-то, я хотел стать журналистом, выпускал школьную стенгазету, любил сочинять новости. Сочинять, да, настоящие новости казались мне скучными. Почему-то я воображал (и вряд ли был далек от истины), что журналисты-профессионалы новости для газет тоже, в основном, сочиняли. Но на журналистский факультет принимали только национальные кадры, была такая установка сверху, а на физику брали всех, даже евреев – впрочем, в нашей группе ни одного еврея не было, только русские и армяне, так получилось.
А Бежан уехал поступать в Питер на факультет востоковедения, там готовили военных переводчиков, и полковник правильно рассудил: если сыну армии не избежать, то служба переводчиков – самое безопасное место. Пленных ожидается много, каждого надо допросить. Понятно, в тылу, в первом отделе. Так что для переводчиков работа найдется.
Больше мы с Бежаном не виделись. Но меня он пережил, точно. Во всяком случае, последнее письмо я от него получил, когда наша часть встала на позиции вдоль речки Урми, есть такой приток Амура. Мне пришло тогда три письма – от мамы, она мне писала раз в неделю, больше не разрешали, военная почта не резиновая, еще были письма от Бежана и от Галиба Бархалова, я о нем не рассказывал, он в моей истории никакой роли не играет, университетский знакомый, он-то, в отличие от меня, учился на журналистике, и когда началась война, писал для газеты «Бакинский рабочий» фельетоны о злых китайцах, ползущих на левый берег Амура… и так далее. Я бы и лучше сумел написать – я ведь видел эти толпы, ряды, колонны… жуткое зрелище. Понимаешь, что ни твой автомат, ни «катюши», которыми мы их лупили, ни танки, ездившие по их телам, как по чистому полю… ничто не поможет, сотни погибнут, тысячи встанут на их место. На этот раз пропаганда не врала, я на своей шкуре убедился.
Мама была в своем репертуаре: требовала, чтобы я заматывал шею шарфом, потому что, хотя на дворе сентябрь, но на Дальнем Востоке уже сыро и осень. Папу, писала она, поставили прорабом на участок в Балаханах, зарплату повысили, и в будущем году мы сможем поехать на лето в Кисловодск, папе это нужно, потому что у него обнаружили язву, и доктор сказал, что ему показаны минеральные северокавказские воды.
Бежан в своем письме был краток: весь их курс, естественно, мобилизовали, и он занимался своим прямым делом – в тылу, конечно, а где именно, писать нельзя, все равно военный цензор вымарает…
На следующее утро началась атака – первая и последняя, потому что убило меня почти сразу, я не успел ни одного китайца увидеть вблизи, посмотреть ему в глаза. Всю ночь с китайского берега били пушки, а наши не отвечали. Я не понимал почему, и кто-то объяснил, что у нас все цели пристреляны, незачем сейчас открывать себя, вот утром, когда рассветет…
Я не спал, даже не пытался – некоторые пробовали, а кое-кто храпел, привалившись к стенке окопа и не выпуская из рук автомат. А я дрожал то ли от холода, то ли от страха, безотчетного и, как мне казалось, глупого, нам ведь сто раз объясняли, что китайцы плохие вояки, берут числом, а не умением. У нас сила, мы, пехота, пойдем, когда артиллерия сделает свое дело, и когда сделают свое дело ракетчики, и когда танки проутюжат местность, добивая оставшихся, а потом еще саперы… и только после них пойдем мы занимать территорию.
Рано утром, солнце только взошло, ударили пушки – звук был такой, будто небеса грохнулись оземь и всех придавили, прежде всего китайцев, но и нам досталось, от грохота заложило уши, и я до конца своей жизни – впрочем, сколько ее оставалось, несколько минут – ничего больше не слышал, даже команды офицеров. Увидел: справа и слева от меня все поднимаются, вылезают из окопа и бегут… Я тоже вылез, побежал и что-то кричал, не помню что, может, просто «а-а-а!». Куда бежали – не знаю. По идее, бежать надо было к берегу, где переправа, понтонные мосты, по которым до нас проехали орудия и танки, но я ничего перед собой не видел, мыслей не было, кроме одной: не упасть бы, а то свои затопчут.
И все. Последнее, что я увидел в той жизни: вспухающий земляной холм, устремившийся в небо. Без звука. Наверно, если бы слух у меня сохранился, я бы услышал свист снаряда… а может, и не услышал бы, не знаю. Что-то резануло меня по груди, по ногам, по голове – боль была хотя и ужасная, но такая мгновенная, что можно сказать: я толком ничего не успел почувствовать. Должно быть – это я потом так решил, – осколками меня просто изрешетило, и умер я сразу. Или почти сразу, потому что какое-то время происходило странное: я будто высоко подпрыгнул, то есть, не я, тело мое уже умерло, но что-то… то, что еще оставалось мной… сознание, наверно… в общем, я увидел сверху, как бегут люди, как рвутся снаряды, продолжалось это очень недолго, я не могу назвать время, мне показалось, что прошло несколько минут, но думаю, что на самом деле – доли секунды. Я успел понять: со мной кончено. Жутко стало жаль маму.
С мыслью о том, как родители воспримут мою гибель, я оказался там, где мне довелось прожить лучшие свои годы.
5
Странные воспоминания нахлынули… или лучше сказать – набросились, напали, как сорвавшиеся с цепи злые псы? Да, скорее так. Я сидел на лекции по квантовой механике, вторая пара, читал декан, умный дядька по фамилии Мухтаров, имени-отчества не помню, только фамилию, и то лишь потому, что он как-то усовершенствовал формулу, которая прежде называлась формулой Клейна-Нишины-Тамма, а теперь стала формулой Клейна-Нишины-Тамма-Мухтарова, о чем, скорее всего, только Мухтаров и знал, как мне сейчас кажется.
Лектором он был хорошим, отношения с деканом у нашей группы (нас всего-то было на курсе семеро теоретиков) сложились прекрасные, я сидел за первым столом у окна, переписывал в тетрадь цепочки знаков и чисел и думал о том, что после занятий нужно заскочить в факультетский комитет комсомола, где в два часа собиралась наша команда КВН – предстояло решить оргвопросы перед началом игрового сезона.
Вдруг вспомнилось совершенно отчетливо: парю в воздухе, тела у меня нет, а сейчас и мысли исчезнут. Только что меня, похоже, разорвало снарядом, ужасная боль – хорошо, что только в памяти, иначе я там же, на лекции, потерял бы сознание, поди потом объясняй, что со мной происходило.
Я вцепился обеими руками в скамейку, на которой сидел, удержал равновесие, но ручка упала, и я полез под стол, вспоминая свое первое поступление на физфак, вот дурак-то, как можно было не хотеть на физику, это же царица наук! Правда, астрофизика еще лучше, но астрофизического отделения в нашем университете не было, а чтобы отправить меня в Москву, у родителей не было денег. Неважно, я и здесь учился с удовольствием, да еще КВН, и ребята отличные, жаль, Бежан уехал в Ленинград и учится на востоковеда, но он всегда был гуманитарием, интересовался Индией, Китаем, Японией, а у нас на востоковедение принимали только нацкадры, русских не брали – неофициально, конечно, но даже Бежанову отцу-полковнику не удалось бы прошибить стену, не стали и пытаться.
Поднявшись из-под стола с ручкой во вспотевшей ладони, я уже мог вспомнить и ту свою жизнь, где погиб на китайском фронте, и ту, где повесился (вот дурак-то) из-за несчастной любви к Маринке Аллахвердовой, которая и в этой моей жизни, конечно, присутствовала, и страдал я из-за нее, но не так, чтобы… И еще вспомнил, как мне доктор Кажлаев раздирал горло – гланды он удалил мне в тринадцать лет, ощущения были неприятные, но ничего, осталось даже болезненное удовольствие от поедания десятков порций любимого моего сливочного мороженого по пятнадцать копеек за пачку.
Мухтаров покосился в мою сторону, открыл было рот, чтобы сказать колкость, но передумал и застучал мелом по доске, а я принялся записывать, будто ничего не произошло. Ну, вспомнил, да. Оказывается, чего только со мной не случалось – не здесь, но какая разница…
Вот так, отец Александр. На китайский фронт меня, конечно, не взяли по той простой причине, что раскатали Мао еще до того, как я школу окончил. Сталин – так мы по истории учили в десятом классе – поссорился с Кормчим. Не только с ним, еще и с Тито, но тот сидел тихо, а Мао высовывался, утверждал, будто Сталин извращает великое учение Маркса-Энгельса-Ленина. В пятьдесят втором наши взяли под контроль северную часть Китая, а с юга наш флот блокировал Шанхай. С американцами договорились – они себе Корею берут, пусть подавятся, Корею мы потом освободим, время работает на нас, на лагерь социализма, а вот Китай американцы не то чтобы нам просто так оставили – силенок у них не хватило с нами бороться, тем более, что в пятьдесят втором у нас была водородная бомба, а у них только атомная. В пятьдесят пятом наши взяли Пекин, Мао посадили, а новым Великим кормчим у китайцев стал Го Мо-Жо, веселый старик, большой друг СССР и лично Иосифа Виссарионовича.
Впрочем, в том же году Сталин умер, а год спустя о нем стали говорить разное: будто людей он посадил несчетное количество, культ личности, и все такое. Папа, помню, приходил после закрытых партсобраний и пересказывал маме все, что запомнил, даже количество расстрелянных и посаженных, я в своем углу делал уроки и слушал краем уха, а мама повторяла: «Я тебе всегда говорила, что он злодей, а ты мне что отвечал? Ах, гений! Вождь народов! Кто оказался прав?». У мамы были свои счеты со Сталиным, двух ее братьев в тридцать седьмом забрали, и никто их больше не видел.
Да, так я о чем… В тот день меня выбрали капитаном команды КВН, сначала факультетской, а зимой, когда мы выиграли у математиков и стали чемпионами университета, меня выбрали капитаном сборной. КВН тогда был не тот, что здесь и сейчас, смотрел я пару раз по телевизору… Театр, одно слово. Художественная самодеятельность, как говорили в той моей юности. У нас была настоящая импровизация: выходя на сцену, понятия не имеешь, какие вопросы тебе зададут, что скажет соперник, все придумываешь на ходу.
Поверьте, отец Александр, было так интересно жить, что я не часто вспоминал, как меня забрили и послали на Амур погибать. Или Марину, из-за которой я полез в петлю. Бывало – накатывало, ничего не мог с собой поделать, вдруг проваливался и начинал вспоминать… чаще всего нехорошее, то, что и помнить не хотелось. Что я заметил со временем – воспоминания эти всплывали… Нет, тут нужно другое слово, не всплывали, а падали, будто камень с неба, метеорит, и происходило это, когда нужно было принять какое-то важное решение. В шестьдесят седьмом, например. Я был на четвертом курсе и ждал распределения – направят ли меня преподавать физику в школу или дадут шанс поработать в научно-исследовательском институте. Здесь и сейчас это непонятно, я вижу, отец Александр, как вы поднимаете брови – но там в те годы студентов распределяли по заказам. В университет приходила бумага: для выпускников такого-то факультета предлагаются такие-то рабочие места. В школе или НИИ.
Я не горел желанием ни учителем быть, ни в физическом институте работать. К четвертому курсу мои пристрастия сформировались – я хотел в астрономию. Изучать космос. Но такого распределения нам не давали, хотя в республике была обсерватория. Проблема состояла в том, что туда распределяли только с азербайджанского отделения, а на русском астрономической специализации не было, и на место под звездным небом рассчитывать я не мог.
И еще. Марина. Это имя стало моим жизненным знаком, моим символом. Она училась на биофаке, и мы познакомились, когда она с подругами пришла смотреть нашу встречу с командой Нефтехимприбора. Как будто у нас все нормально было, но только как будто. С девушками у меня нормально не получалось, характер был замкнутый, часто я не понимал, о чем с Мариной разговаривать. Не знаю, что она во мне нашла. Ссорились мы почти каждый вечер, но и мирились быстро, у нас было для этого специальное место – закуток в холле первого этажа, где стояли фикус в кадке и диванчик. Туда приходил кто-нибудь из нас после ссоры, сидел и ждал, пока второй изживет обиду и появится.
Там я неожиданно нашел свою судьбу. Не Марину, хотя в закуток пришел ждать именно ее, мы вечером поссорились не помню по какой причине, я всю ночь ворочался, мешая спать родителям, а утром, после первой пары побежал в наш закуток. На диванчике сидел и читал журнал незнакомый мужчина лет тридцати. Он подвинулся и показал рукой – садись, мол, места хватит. Я и сел. А он меня спрашивает, не на физике ли я учусь. «Да, – говорю, – а что?». И тут выяснилось, что судьба, рок или что-то такое все-таки существуют, потому что оказался мужчина заместителем директора по науке той самой обсерватории, куда я не мечтал попасть. Его только что назначили на должность, в прошлом году он защитил кандидатскую, причем в Москве у самого Зельдовича, а в универ приехал, чтобы подыскать студента, согласного делать под его руководством дипломную работу. Я порывался спросить: почему он пришел на русское отделение, где не было астрономии в программе, но вопрос так и не задал.
Звали его Сабир, мы быстро нашли общий язык, диплом я защищал под его руководством и получил из обсерватории персональный запрос на распределение. Я был самым счастливым человеком на свете! Вдвойне счастливым, потому что мы с Мариной поженились на следующий день после защиты; мы защищались в один день, только, конечно, в разных аудиториях.
А в то утро она, между прочим, мириться не пришла, и мы с ней неделю не разговаривали, я уж думал, что все кончено, но однажды заглянул в закуток просто для проверки, ни на что не рассчитывая… она там сидела и плакала.
Замечательное было время. Любовь, семья, работа, диссертация, а что делалось в науке! В шестьдесят шестом наш первый полет на Луну – Комаров и Волынов на модуле «Буря». Не смотрите на меня, отец Александр, так оно было. Мы первые на Луне, и вторые тоже. Правда, американцы гораздо дальше продвинулись в непилотируемой космонавтике. Помню, как по телевизору – у нас с Мариной была черно-белая «Березка», самая дешевая – показывали запись прилунения. Удивительное ощущение: видеть, как то спокойно, то рывками приближается бугристая поверхность чужого небесного тела, а потом все заволакивает пылью… Первым в лунную пыль спустился Волынов, слышно было, как из ЦУПа ему подсказывают: «Ногу левее, хорошо, теперь обе…». Он спрыгнул и сказал: «Луна – форпост свободного человека, социализм опять впереди».
Обсерватория наша располагалась в ста сорока километрах от города, в Шемахинских горах, там поставили новый, чуть ли не лучший в Европе, телескоп с диаметром зеркала два с половиной метра – немецкая машина фирмы «Цейсс», и из Восточной Германии к нам приезжали специалисты. Впрочем, я-то был теоретиком, и какое это было и для нас счастливое время! Несколько спутников, запущенных американцами – УХУРУ, УХУРУ-2, «Пикник», – исследовали небо в таких диапазонах, какие раньше были недоступны для наблюдений: ультрафиолет, рентген, инфракрасная область. Мы с шефом решали уравнения движения межзвездного газа, притягиваемого нейтронной звездой или коллапсаром – звездой, сжавшейся в точку.
Помню свою первую статью в московском журнале – у нас получилось, что, если звезда обладает магнитным полем (а она непременно должна им обладать), то падающий газ должен направляться по магнитным силовым линиям к полюсам, и тогда излучение будет переменным – а ведь раньше все считали, что нейтронная звезда излучает просто как очень горячее тело! – и период переменности непременно должен совпадать с периодом вращения звезды.
Понимаю, что для вас, отец Александр, это темный лес, но для меня статья в столичном журнале была самым важным событием в той жизни. Американцы готовили к запуску орбитальную обсерваторию, где наши расчеты легко можно было проверить. Мы с шефом и название таким объектам – еще не открытым – придумали: рентгеновские пульсары, по аналогии с пульсарами, которые открыл Хевиш и получил за это открытие через год (небывалый случай!) Нобелевскую премию. Вслух мы с Сабиром об этом не говорили, но у каждого в голове, конечно, теплилось – если «наше излучение» обнаружат, то…
И с Мариной все было хорошо. Она работала в биологической лаборатории Республиканской больницы, жили мы с ее матерью, потому что в квартирке, где прошло мое детство, еще для одного человека места не было. Мы с Мариной не представляли, как могли бы… ну, вы понимаете, за занавеской родители, и каждое движение слышно. А у Марины с матерью была двухкомнатная в новом микрорайоне, и мы жили в отдельной комнате, вы себе не представляете, какое это было счастье: уйти вечером к себе, запереть дверь, чтобы никто не… правда, теща и не пыталась…
Но детей у нас не было, не получалось почему-то. По понедельникам я уезжал в обсерваторию, возвращался в пятницу, как полярник с льдины, и каждую неделю два дня, двое суток, сорок восемь часов были наши и только наши.
В семьдесят первом у меня была уже почти готова диссертация – по нейтронным звездам, конечно. Несколько статей в столичных журналах. Пару раз ездил докладывать на конференции в Москву.
Я только лет через десять и в другой жизни понял, как мне тогда везло! С женой, с работой, с друзьями. Нас было трое приятелей в обсерватории. Подружились незаметно, слово за слово, так, наверно, и рождается настоящая дружба. Возраст у нас был примерно одинаковый, Натиг Касимов на год меня моложе, занимался он звездными скоплениями, и я, бывало, приходил ночью к нему на телескоп, мы сидели у пульта, и в прорезь купола на нас глядело длинным глазом косматое от звезд небо. Потом, оставив телескоп на автоматике, мы выходили на балкон, и небо обрушивалось на нас всеми своими неразгаданными тайнами – мне казалось, что я невооруженным глазом видел далекие спирали галактик и нейтронные звезды в двойных системах, о которых писал в диссертации. Нигде и никогда больше я не видел такого огромного, плотно нашпигованного звездами и туманностями неба…
А третьим был Сема Резник. В обсерватории он работал техником, и мы втроем, а иногда к нам присоединялись девушки из канцелярии, днем в обед уходили в лес, расстилали бумажные скатерти и устраивали пикники. Какая там была природа, не передать!
У Семы был мотоцикл, подержанная «Ява», импортный, обычно наши на «ИЖах» катались, «Ява» была у немногих в городе и считалась очень надежной машиной. Сема на своем мотоцикле ездил каждую неделю из города в обсерваторию и обратно, время от времени подбрасывал кого-нибудь из сотрудников. Я на мотоцикле не любил, ветер в лицо, неудобно сидеть, предпочитал автобус. А Натиг очень часто с Семой ездил, и ничего никогда с ними не случалось.
В тот день, это был вторник, двадцать седьмое сентября семьдесят первого года, меня вызвали на почту к телефону. Междугородняя связь у нас была только с почты – еще из кабинета директора можно было заказать разговор, но все равно через почту, линия одна, работала плохо, и потому редко кто звонил домой в Баку без особой необходимости. И из города родственники тоже старались не звонить. Было часа три, когда в кабинет, где мы с шефом обсуждали магнитные поля в остатках сверхновых, заглянул Рафик Кулиев и сказал, что проходил мимо почты, его окликнула Надя, дежурившая в дневную смену, и попросила передать Дубинину, что ему звонила жена, теперь ждет обратного заказа, и пусть Дубинин сразу придет, потому что заказ уже сделан, линию дадут через полчаса.
Марина никогда не звонила мне в обсерваторию – значит, что-то случилось, и, конечно, ужасное. До почты от главного здания было метров триста, и я установил свой личный рекорд. Запыхался так, что Надя приказала мне сначала посидеть, отдышаться, иначе Марина твоя, мол, ничего, кроме пыхтения не услышит.
Голос жены был слышен на удивление хорошо, будто совсем рядом. Я готов был услышать… не знаю что, я и представить не мог, что могло случиться, только бы не с мамой или папой…
«Володька, – сказала Марина, – я была у гинеколога, у нас будет ребенок, представляешь, Володька, ребенок, я не могла дождаться пятницы, еще целых три дня, умереть можно, я решила тебе позвонить»…
Я слушал и молчал, молчал и слушал, хотел вставить слово, но не знал какое. Голос, конечно, пропал, что-то на линии сорвалось, как обычно. «Заказать еще раз?» – спросила Надя, она, конечно, все слышала в наушниках и смотрела на меня, как мне показалось, с одобрением. «Нет, – сказал я, – не нужно». Я уже решил, что в такой момент нужно быть рядом с женой – вернулся к шефу, все ему объяснил, он сказал: «Конечно, поезжай», я быстро собрался… До города добираться в будний день довольно сложно – выйти на главную дорогу, голосовать, на попутке доехать до ближайшего селения, а если повезет, то до Шемахи, там есть рейсовые автобусы, и, если, опять же, сильно повезет, то поздно вечером можно оказаться дома. Я так и собирался сделать, но слухи расходились быстро, я и до нашего коттеджа дойти не успел – Сема шел навстречу в своей кожаной куртке и держал два мотоциклетных шлема. «Поехали, – говорит. – Будем в городе через два часа».
Что-то шевельнулось в душе… Или мне потом казалось, что в душе что-то шевельнулось? Не знаю. Два часа – и дома. Конечно, поехали. Я вцепился обеими руками в держалку перед задним сидением, мне казалось, что мотор рычит сильнее обычного, а ветер свистит, будто хочет что-то сказать, и Сема тоже что-то говорил, но ветер относил слова в сторону, и я не слышал ничего, кроме отдельных звуков, из которых можно было сложить все что угодно.
На Джебраиловском спуске, в шестидесяти километрах от города, Сема не вписался в поворот. То ли скорость была слишком большая, то ли на дороге колдобина, то ли лежало что-то… Я и понять ничего не успел – ехали мы нормально, и вдруг повело куда-то вправо, земля оказалась сверху, а мотоцикл провалился, и я почувствовал, что лечу, как птица… Так мне почудилось на мгновение, такое короткое, что я не успел насладиться полетом.
Ужасная боль – и все.
То есть – почти. Было еще что-то, продолжавшееся то ли краткое мгновение, то ли вечность. Ощущение времени исчезло, возник свет. Слепящий, но всасывающий в себя. И чей-то голос, сказавший одно слово… Какое? Не помню.
Свет, голос…
6
Я ответил по-уставному «Так точно, товарищ старший лейтенант», щелкнул каблуками…
И тут на меня обрушилось. Пришлось ухватиться рукой за какой-то предмет, стоявший между мной и дверью. Я так и не вспомнил, что это было. Услышал: «Что с вами, капитан? Вам плохо?», покачал головой и смог выйти (вытащить себя за волосы) в коридор, где меня скрутило окончательно. Я сел на корточки и сколько так просидел, не знаю. Наверно, все-таки недолго, иначе старлей Гузеев, выйдя из кабинета, застал бы меня в непотребной позе, и могу себе представить его реакцию.
Могу себе также представить, что случилось бы с любым человеком, нормально прожившим двадцать шесть лет и вдруг – ни с того, ни с сего, на ровном, можно сказать, месте! – вспомнившем, что есть (были?) у него и другие жизни в количестве четырех, и в каждой он умер, но в разном возрасте, причем в последний раз – только что, сейчас, когда я выслушал приказ старлея о плановом проведении летних полевых учений. О, Господи… Этот удар. Металл или что там обрушилось мне на спину и поволокло, и мордой о камень… Почему я согласился поехать с Резником? Но ведь он хороший водитель, ни разу с ним ничего не случалось! Как теперь Марина…
Стоп. Что Марина? Жена ждет меня с дежурства, и я надеялся, что она приготовила на ужин мои любимые голубцы со сметаной.
Оклемался я быстро, все-таки четыре мои памяти, прибавившиеся к пятой, настоящей (я считал ее настоящей, хотя интуитивно понимал, что никакого преимущества по сравнению с другими она не имела), включили меня в новую-старую реальность, и я не то чтобы сразу ее принял, но шестым чувством понял, осознал, что другой не будет.
Я шел домой и распихивал воспоминания в нужные ячейки – точнее, запоминал, что где лежит, и какой я откуда. Пот струйкой стекал по спине, день выдался хотя и не из самых жарких, в августе бывало и похуже, но тридцать семь – тоже не та температура, при которой приятно выходить под солнце и плестись домой мимо кипарисов, вытянутых, как солдаты на плацу, тени от них почти не было, разве что символически.
Хорошо, что после универа я согласился на предложение майора Ханаева! Мог бы…
Не мог. Я вспомнил: в той моей жизни, что закончилась каких-то полчаса назад, не было никакого майора. То есть, был, но не после универа, а на третьем курсе, еще до того, как я познакомился с Сабиром в закутке на первом этаже. Вызвали меня как-то в военкомат, там сидел тип в штатском, представился майором… не помню фамилию… И после нудного выяснения отношений («Что вам больше в науках нравится? Говорят, вы небо любите, ракеты, да?») сделал достаточно недвусмысленное предложение: после университета пойти работать (он, кажется, сказал, именно «работать», а не «служить») в ракетные части. «С вашими знаниями и оценками… С вашей любовью к полетам в космос»… Я в ошеломлении пробормотал что-то невразумительное, мол, надо подумать, посоветоваться… «Подумайте, конечно, – сказал он, – только советоваться ни с кем не надо, вообще никому ни слова о нашем разговоре, распишитесь здесь»…
Не помню, под каким предлогом я отказался… в той жизни. Кажется, сослался на детскую болезнь сердца, зафиксированную, кстати, в моей медицинской карте.
Там, да. Но здесь, в моей… скажем, так… настоящей жизни разговор с майором состоялся, когда я окончил универ, получив направление на работу в среднюю школу села Ильинское, где жили молокане, сектанты-духоборы, сосланные в Закавказье императором Николаем I. Село это – вот ирония судьбы! – располагалось в десяти километрах от той самой обсерватории, куда я не попал и попасть не мог, поскольку на русском отделении физфака не было астрономической специализации.
Сабир мне здесь не встретился – хотя я слышал, что замдиректора обсерватории по науки действительно так звали.
Когда я пришел в канцелярию, чтобы забрать диплом и никогда больше не переступать порога альма матер, секретарша Марзия, неприятная особа лет сорока или больше, выдавая мне бордовую книжицу, сказала, мол, распишитесь и пройдите в кабинет декана, там вас ждут.
Я вообразил, что сам Мухтаров хочет поздравить меня с получением красного диплома, но профессора в кабинете не оказалось, на его месте сидел грузный мужчина в форме, погоны майора, а род войск… как потом оказалось – военно-космические силы, да. И предложил он мне наплевать на преподавание («Не беспокойтесь, это мы уладим») и подписать договор… «И жене вашей работу найдем, не беспокойтесь».
Да я на что угодно готов был согласиться в тот день, лишь бы не ехать в Ильинское, где меня ожидала комнатка в общаге, и я точно знал, что Марине туда ехать нельзя, нечего ей там делать с ее специальностью биолога-клинициста.
За три года мы переменили четыре гарнизона, и все в таких местах нашей необъятной родины, какие ни на одной карте не обозначены – хуже всего было сразу после полугодовых офицерских курсов во Владимире, там-то было хорошо, Марина поехала со мной, жили мы не в бараке, как потом приходилось, а в двухкомнатной квартире, там даже телевизор был, «Березка», и по вечерам мы смотрели репортажи с полей и фильмы – «Верные друзья», например, и «Кавказскую пленницу», мои любимые. С Мариной у нас тогда все было в порядке, проблемы начались, когда после курсов меня направили в Кашангарский гарнизон военно-космических сил – проще говоря, на базу межконтинентальных ракет подземного базирования. Какая это была дыра! Триста километров по пустыне, никаких ориентиров, одни барханы, среди них десятка два кирпичных домика. Поселок. Из дома выходишь только на дежурство и купить что-нибудь в магазине. Именно «что-нибудь», потому что никто заранее не знал, что именно будут продавать завтра: может, масло дадут, может, рис, может, телевизор или – это вообще трофей! – стиральную машину «Альгис».
Отношения наши со Штатами в конце шестидесятых оставляли желать лучшего. Вы же помните, отец Александр… Что я говорю, конечно, вы не можете помнить, у нас здесь все было не так, а в той моей жизни, которую я пока считал пятой, мирного сосуществования не получилось, с сорок девятого шла такая военная гонка, что за ушами трещало, и всем было ясно: добром дело не кончится. В шестьдесят восьмом, когда я окончил университет, у Штатов было двадцать семь тысяч шестьсот межконтинентальных ракет различного базирования с ядерными зарядами от тактических до самых тяжелых – в полтораста мегатонн. Нам пару раз показывали испытания супербомбы на атолле Бикини, впечатление жуткое…
У нас ракет было даже больше – двадцать девять тысяч примерно, а сколько точно, даже мы, ракетчики, не знали, военная тайна, сами понимаете. И по мощности мы американцам не уступали, во всяком случае, у нас была такая информация. Я думал, что бомба в двести мегатонн у нас есть, а может, даже триста…
И что? Вербуя меня в ракетные войска, майор Ханаев сулил если не златые горы, то очень приличную зарплату («На гражданке, тем более учителем в школе, вы в жизни таких денег не увидите!») и хорошие бытовые условия, а что мы с Мариной имели на самом деле? Мои двести рублей чистыми плюс сто двадцать у Марины – она работала лаборанткой в медпункте, делала анализы крови, очень перспективное занятие для дипломированного биолога-клинициста. И квартира – где две комнаты, а где одна, да и та проходная, как это было в Тышлинском гарнизоне. Слава Богу, мы недолго там проваландались, через четыре месяца меня в очередной раз перевели – на базу в Кижре, здесь мы и застряли, здесь меня и прихватили воспоминания, которые я приволок на себе в тот день домой – будто тяжеленный мешок неизвестно с чем. То есть, известно: с самим собой мешок, мое все это, кровное, я был таким, я точно знал, что и в КВН участвовал (странная игра, никогда о такой не слышал!), и в обсерватории работал (нежданная радость, хотя и временная!), и на китайском фронте мог, но не успел отличиться (какой, на фиг, китайский фронт, только китайцев не хватало, Мао, пока не помер, только и признавался в любви к СССР)…
Тогда, помню, я впервые, как ни странно, начал серьезно задумываться над тем, что же такое со мной время от времени происходит – теперь-то я точно знал, что происходит только со мной, остальные живут одной-единственной жизнью, а после смерти… не знаю, может, и уходят куда-то в иной мир, в ад попадают или в рай, кому что дано, но никто, я точно знал, не хранил в памяти свои прежние смерти. Я начал спрашивать – осторожно, обиняками, а потом все настойчивее. К Марине приставал, как с ножом к горлу: лучше вспомни! Мало нам было радостей гарнизонного бытия – каждый день то разборки с женой прапорщика Матвеева, то Мария, жена старлея Баринова, какую-нибудь гадость устроит, то еще что… А тут я с идиотскими, как говорила Марина, вопросами. «Что ты ко мне прицепился? Что вспомнить? Не было у меня никого, кроме тебя, не было, придурок!».
Она убедила себя в том, что мои расспросы – от ревности, от того, что я дурью маюсь и воображаю, что еще в Баку был у нее кто-то, а может, и в гарнизонах кто-то был тоже, от такой жизни с кем угодно спутаешься. «Ты по себе судишь? Наверняка с кем-то успел переспать, вот мне же и мстишь!».
Чуть не дошло до развода, это нонсенс, какой развод, товарищи? Пустыня вокруг, уходить некуда, только в шизофрению…
Мы, конечно, помирились, однако я не только удостоверился, что не было у Марины «иножизненных» воспоминаний, но понял, что с кем-то она в Баку до меня гуляла… а может, и при мне тоже.
Служба была не скажу чтобы приятной, но довольно спокойной. От ближайшего относительно большого города нас отделяли триста километров пустыни, и делать там было решительно нечего – дыра дырой.
В отпуск, конечно, ездили – в Баку, к родным. Мои родители стремительно старели, каждый год я замечал разительные перемены, от которых сжималось сердце – время играло в свои, всегда одинаковые игры. Мать Марины умерла в семьдесят четвертом. Я получил очередную лычку, мы обмывали в гарнизоне повышение, и тут пришла телеграмма. Марина поехала на похороны, а я не смог, нужно было принимать московское начальство, не нашедшее иного времени явиться на базу с инспекцией. Начальство осталось довольно, Марина, вернувшись, была в бешенстве. Обычное дело.
Бывая в Баку, я всякий раз, как на работу, ходил в Республиканскую библиотеку и штудировал книги сначала по психиатрии, потом по общей медицине, затем перешел на философию… Вспоминал, конечно, знания, доставшиеся в наследство от меня же, успевшего поработать в обсерватории, от меня, знавшего об устройстве Вселенной гораздо больше, чем положено по штату знать советскому ракетчику, пусть даже с высшим физическим образованием. Знания мои складывались и умножались, но толку все равно не было, потому что ни в одной книге я не нашел ничего подобного тому, что со мной уже четырежды происходило, и, как я понимал, могло произойти в пятый раз.
Единственное, что я мог как-то связать с собственными смертями, – индийскую теорию реинкарнации, о которой прочитал очень немного в учебнике по научному атеизму и в паре антирелигиозных брошюр, где теорию эту развенчивали и объясняли ее нелепую и антинародную сущность. Сущность сущностью, но индусское верование хоть как-то совмещало жизнь со смертью и с возвращением из смерти в жизнь. Но почему таким странным и ужасным образом? По идее – если я правильно понимал написанное, – умерев в одном облике, человек мог через какое-то время родиться в другом, даже в облике животного, но именно родиться – с нуля, из материнской утробы, и не помня, в большинстве случаев, ничего о прежних своих жизнях. У меня было совсем не так: умерев, я мгновенно ощущал себя вновь собой, ровно в том же возрасте, более того, как я понял, – в тот же момент, будто временная ткань мироздания не разрывалась, не теряла ни одного кванта. Я становился собой – но другим, с другой биографией, имевшей, впрочем, немало общего с предыдущими жизнями. Я всегда был бакинцем, всегда отмечал свой день рождения 12 марта 1945 года, и необычность даты всякий раз придавала мне уверенности в том, что с ней связана странная и необъяснимая моя особенность.
Я пристрастился к фантастике – думал, найду если не объяснение, то какую-нибудь наукоподобную идею. «Пристрастился» – слишком сильно сказано, конечно. Читал то, что удавалось достать – на базе была книжная лавка, куда пару раз в год завозили художественную литературу. Я купил там несколько книг из серии «Зарубежная фантастика»: «В плену орбиты» Кэйдина, «Я, робот» Азимова… Там ничего не было ни об инкарнациях, ни о возрождении кого бы то ни было после смерти. Не понравилось.
В восьмидесятом меня перевели в Восточную Сибирь, пятьсот километров от Хабаровска, там построили мощную РЛС, наши ракеты имели теперь гораздо лучшую, чем прежде, систему наведения и организации радиоэлектронных помех. Климат на новом месте отличался от того, к какому мы с Мариной привыкли. Как Ленский с Онегиным, помните: «Лед и пламень»?.. Пламень остался в пустыне, а здесь был если не лед, то почти девять месяцев в году снег, снег, снег… Удивительно красивые места: тайга на сотни километров, первозданная природа.
Марине климат не очень подошел, в первую же зиму она подхватила пневмонию и долго лежала в лазарете, лечили ее и лекарствами, и шаман приезжал, как бы нелегально, будто привез для солдат бригаду художественной самодеятельности. Самодеятельность тоже была, но и шаман представление устроил ради Марины: прыгал, в бубен бил, вопил что-то не своим голосом… шаманил, в общем. Помогло. То ли лекарства, то ли заклинания, то ли организм взял свое – не знаю. Но что точно – Марина моя больше не болела.
В восемьдесят первом у нас родился Игорь. Сын. Долго ждали. Шутка ли – почти тринадцать лет ничего у нас с Мариной не получалось. Гарнизонный врач говорил: оба здоровы, трудитесь, ребята, и все будет в ажуре. Марина уже не ждала, и вдруг…
В восемьдесят третьем родилась Елочка, Елка, Леночка наша любимая. Марина расцвела – ушла с работы, оставила лабораторию в медпункте, сидела с детьми и была счастлива… То есть, я так думал. Надеялся. Мне так казалось.
Что я еще хочу сказать о той жизни… Да, служба. Не уверен, что, дослужившись, в конце концов, до заместителя командира базы, я знал точно, какие у нас со Штатами счеты. Никсон собирался подписывать Договор о сокращении стратегических вооружений, но Никсона в семьдесят шестом скинули, а Картер повел дело по-новому, в результате чего нашим военно-космическим силам увеличили бюджет, и в поселке за год понастроили столько всякого, чего не могли сделать за прежние двадцать лет. Американцы начали конструировать и выводить в космос противоракетные системы нового поколения, в результате оказалось, что наши «Бураны» не только до целей могли не долететь, но даже в стратосферу подняться – сразу после пуска попадали под луч орбитального рентгеновского лазера.
Мне такая противоракетная защита казалась сомнительной. Рентгеновские лазеры требовали огромной накачки, откуда столько энергии на орбитальных станциях? Ради каждого выстрела взрывать тактический ядерный заряд? Можно, конечно, но надолго такой системы не хватит. Понятно было, что цель у американцев иная: заставить нас для защиты своих ракет построить системы, сбивающие спутники с орбит, а это сложная задача и неимоверно дорогая.
Я это к тому говорю, отец Александр, что последние годы моей там жизни у меня времени ни на что не оставалось – ни чтобы книги читать, если не по специальности, ни чтобы чем-то другим, кроме задач гарнизона, интересоваться. Даже Марину и детей я видел урывками, тем более, что начальник базы генерал Евдокимов много времени проводил в Москве, и мы втроем, его заместители, вели всю работу, каждый на своем направлении. Я отвечал за освоение новой техники. Интереснейшая штука, все более сложная и, я бы сказал, фантастическая, но… За делами забыл, что исполнилось двадцать лет нашей с Мариной совместной жизни. Когда я об этом подумал, то пришла такая мысль: я ведь столько времени жив-здоров, ничего со мной не случается, и похоже, больше не случится. Хватит забивать голову глупостями, вспоминать и пытаться понять… Жизнь идет своим чередом, как у всех.
В тот день… Восьмого августа восемьдесят восьмого года. Думайте что хотите, отец Александр, но именно такая была дата – одни восьмерки на календаре. Марина поехала с детьми на реку – в десяти километрах от поселка была дача, куда на лето увозили детей. Пионерский лагерь: река, тайга, ягоды… Леночка с Игорем были там с начала июня, как учебный год кончился, а Марина взяла отгул – она опять пошла работать в свою лабораторию, теперь она там была начальницей, – да, так жена взяла отгул и уехала на пару дней в лагерь, а я занимался приемкой трех новых ракет, которые должны были встать на боевое дежурство вместо списанных «Буранов».
Ничего, как говорится, не предвещало. С утра парило. Ракету ставили в шахту, и все шло штатно. Вообще-то, я и сейчас не знаю, что именно произошло, из-за чего началась цепная реакция отказов. Потом я много лет сам для себя решал эту задачу, проигрывал в уме варианты, ведь все мои знания, вся моя память, в том числе профессиональная, остались при мне, я и сейчас могу наизусть назвать вам расположение датчиков-определителей в… Неважно.
Пламя вырвалось из шахты совершенно неожиданно. Мне даже показалось, что произошел неконтролируемый пуск ракеты. Хорошо бы… В следующее мгновение меня толкнуло в грудь – я стоял метрах в двухстах от шахты, так что можете представить, какой силы был взрыв. Что-то, наверно, ударило меня… Мир перевернулся, вместо света стал мрак, который разбился на миллиарды частиц, более темных, чем сама чернота… так мне чудилось… мрак стал звуком, черным звуком, чьими-то словами, которые я слышал, но не понимал. Кто-то будто произносил молитву, молитва эта была мирозданием, я в этой молитве растворился, как сахар в кипятке.
И все.
7
Когда ничего с тобой не происходит, занимаешься своим делом и вдруг, ни с того, как говорится, ни с сего вспоминаешь (будто обухом по голове), что у тебя были другие жизни, в которых ты умер, и в последний раз умер только что, в эту самую секунду тебя разорвало на части… Отец Александр, никому не желаю пережить хотя бы раз такое мгновение!
Я сидел за столом, заваленным бумагами, журналами, газетами. Привычный беспорядок, в котором я легко мог найти любой нужный лист. Я перепечатывал на машинке расшифровку вчерашнего интервью с Гасановым, заместителем директора по науке из Шемахинской обсерватории. Я любил туда ездить, сочетая удивительно приятное с очень полезным: такой природы, как в этом заповеднике, не было больше нигде во всей республике. И такого приема, какой мне там оказывали, – тоже. Сабир-муэллим провел со мной, как обычно, весь вечер, рассказал о последних своих работах по планетарным туманностям, я писал на диктофон, но и слушал внимательно, чтобы потом расшифровать все правильно и ничего не переврать. Переночевал в гостевом коттедже при настежь открытых окнах, изумительная была погода, небо такое глубокое, бесконечное, и звезды будто светили мне одному, со мной одним говорили, их голоса я тоже хотел бы записать на диктофон, но мог лишь запомнить. Утром вернулся в город и сразу поехал в редакцию – дома все равно никого не было, Марина на работе, дочки в школе. Заправил в машинку новую ленту, главному сказал, чтобы оставил подвал на третьей полосе, материал будет готов через пару часов, сел печатать и…
Когда я все вспомнил, то, видимо, крикнул что-то невразумительное и, помню еще, схватился обеими руками за стол, потому что мне показалось, что сейчас все в кабинете взорвется, и что не память это, а, наоборот, предчувствие…
Но события, как это не раз бывало, очень быстро уложились в сознании. Когда на мой крик прибежали Ахад с Эллой, в соседнем кабинете обсуждавшие редакционку на завтра – что-то, связанное с решениями пленума по международным вопросам, – я уже взял себя в руки, сидел, как мне казалось, спокойно, даже невозмутимо, только сердце колотилось, и почему-то тряслись ноги, пришлось тесно прижать друг к другу колени.
«Ничего, – сказал я самым твердым голосом, на какой был способен, – кольнуло в сердце, и я испугался»… Элла предложила вызвать «скорую», с сердцем, мол, шутить не надо, тем более в таком опасном для мужчин переходном возрасте.
Я их послал. Мне нужно было остаться одному – понять, принять, успокоить сознание, пошедшее волнами и едва не сорвавшееся в водоворот.
Больше всего я испугался в тот момент, что новая память лишит меня старых, настоящих воспоминаний, и я забуду, что почти двадцать лет работаю в «Бакинском рабочем». После универа пришел сюда мальчиком на побегушках – я еще в школе писал в газету заметки о городских новостях и мероприятиях. Свой первый гонорар, тринадцать рублей сорок две копейки, отдал маме. Она была счастлива, мама всегда мечтала, чтобы ее сын стал журналистом.
Рос я без отца, погибшего, когда солдаты возвращались домой. На фронт папа не попал, мама говорила, что у него была «бронь» от Азнефти. В сорок шестом случился выброс газа из скважины, начался пожар, папа дежурил, в общем, так получилось…
У всех моих друзей отцы были, а у меня – нет, и я, бывало, обвинял своего нелепо погибшего папу в том, что он позволил себе так поступить со мной и мамой. Если уж погибать, то на фронте, тогда можно было бы говорить, что отец герой…
Глупо, да? Но эта глупость испортила мне детские годы, вы же знаете, отец Александр, какими бывают дети… Правда, у меня был друг – Саша-Бежан, сын полковника, прошедшего всю войну и три года служившего в Берлине в нашей оккупационной зоне. С Сашей мы были не разлей вода, и только после школы наши пути разошлись – он уехал в Ленинград поступать на факультет востоковедения, а я остался. У мамы не было денег, чтобы я мог осуществить мечту: поступить в Московский университет и стать астрономом. Впрочем, я не жалел, что остался: в нашем универе был довольно сильный факультет журналистики. Правда, журналистов с русского отделения распределяли обычно в какую-нибудь дыру поднимать с нуля местный орган информации. Три года каторги, а потом делай что хочешь – сам ищи, куда устроиться.
В редакции «Бакрабочего» я был, можно сказать, своим человеком и потому рассчитывал, что при распределении главред не оставит меня своим вниманием, тем более, что сам работал в универе почасовиком, на четвертом курсе читал нам Основы современной редактуры.
Ни черта он мне не помог, конечно, просто в тот год оказалось, что заявок из районов получили меньше, чем обычно, и троим из нашего потока выпало свободное распределение. Я шел на красный диплом и потому попал в число счастливчиков.
В первые годы работать мне толком не давали, приходилось не самому писать, а исправлять чужие ошибки (знали бы вы, отец Александр, с какими ошибками писало большинство журналистов, нарочно не придумаешь!) и править стиль. Я понимал, что карьера – штука долгая, неприятная и, по большому счету, бесполезная. Ну, стану я когда-нибудь заведующим отделом писем или науки – и что изменится, по сути, кроме зарплаты?
Это не интересно вспоминать, отец Александр, скажу лишь, что с Мариной я встретился и в той моей жизни. В восемьдесят восьмом, когда в меня неожиданно вошли пять моих прежних жизней, я уже был отцом двух замечательных дочек, Лены и Сони, тринадцати и девяти лет, мама вышла на пенсию и жила с нами в новой квартире, которую я получил от газеты, когда меня перевели в старшие репортеры с повышением зарплаты.
Говорят, перед мысленным взором умирающего проносится вся его жизнь. Я вам скажу точно: это не так. Когда человек умирает, то ничего не успевает вспоминать, не до того, и всякий раз это происходит по-разному, нет единого пути в смерть. А когда все прожитые жизни, включая ту, что покинула тебя мгновение назад, соединяются в тебе сегодняшнем, продолжающем жить в мире, откуда и не уходил никуда, и не ждал ничего такого… тогда да, мгновенно проносятся все жизни, и эта, и только что ушедшая, и третья, более ранняя, и четвертая… будто молнии, бьющие с неба в разных направлениях из одной точки – точки твоего рождения. И в каждой молнии, в каждом прочерченном ею пути ты видишь свою жизнь.
Я говорил, отец Александр, что жизни не пересекаются в памяти – каждая сама по себе? Говорил, да. Так вот, сидел я тогда за пишущей машинкой и вспоминал знания по астрофизике, полученные в университете и потом, за пять лет работы в той самой обсерватории, куда я вчера ездил брать интервью у того самого Сабира, который был много лет назад моим научным руководителем, но, конечно, понятия здесь и сейчас об этом не имел. Мы были с ним в хороших отношениях, он с удовольствием объяснял мне разницу между белыми карликами и нейтронными звездами, и теперь я не только все понял, но многое мог и сам себе рассказать – правда, давно уже, семнадцать лет, я астрономией не занимался, знания мои относились к началу семидесятых, и тут уж я-нынешний мог кое-чем поделиться со мной-тогдашним, погибшим на Джебраиловском спуске. Кстати, Сема Резник все еще работал в обсерватории, и мы с ним – не каждый раз, но часто – выпивали, когда я приезжал писать очередной репортаж о буднях «покорителей неба». На мотоцикле, впрочем, Сема давно не ездил, лет десять назад он все-таки разбился, но не на спуске, а неподалеку от обсерватории, на серпантине, отделался переломом ноги, мотоцикл, правда, упал с обрыва и восстановлению не подлежал. Года через два Сема приобрел по случаю подержанный «жигуль» и ездил осторожно, тем более, что возил не приятелей, а собственную жену Киру с собственным сыном Юрой. Женился он на девушке из соседнего с обсерваторией молоканского села Ильинское, с Кирой у меня сложились натянутые отношения, женщина она была… ну да не мое это дело, верно?
В тот день я вернулся домой позже, чем собирался, позже, чем обещал Марине, жена меня ни о чем не спросила, но я знал, о чем она думала, – в последнее время между нами пробежала черная кошка, было дело… В этом я каюсь, отец Александр, хотя, честно говоря, не знаю, могу ли я, нынешний, отвечать за поступки и мысли того себя, который давно умер? Вот закавыка: я это я, и тот я – тоже я, но я бы так не поступил. Впрочем, не знаю… Фарида, с которой я какое-то время был близок… Что говорить? Мне, тому мне, каким я был в том возрасте… Отец Александр, вы, наверно, совсем запутались в моей жизненной паутине… В общем, была Фарида, приятная женщина, вдова, работала одно время в редакции машинисткой, а когда между нами это случилось, то уволилась, потому что пошли разговоры, до Марины дошли слухи, отношения наши разладились… Помню, Марина как-то не поверила, что я действительно уехал в командировку в Мингечаур писать о строителях гидростанции, звонила в гостинцу… Но я тогда действительно был в Мингечауре, так что…
А в тот день я долго не мог в себя прийти, сидел, перебирал в памяти прошлое, свое, другое свое и третье… накатывал необъяснимый ужас, непонятный, тряслись руки, какое-то время я даже на телефон отвечать не мог, боялся: подниму трубку, а из нее выскочит… Нет, правда! Оказывается, это жена звонила, а я трубку не брал, и она решила – поехал к Фариде, я, мол, беспокоюсь, а он там с ней в постели…
Глупо. С Фаридой я месяца два как порвал… точнее, она со мной, ей первой надоела эта бодяга, она вообще-то хотела замуж, а я от Марины уходить не собирался, в мыслях не держал.
С Мариной мы вечером помирились, правда, ненадолго. В том смысле, что мне недолго оставалось…
Чтобы вы, отец Александр, поняли, что произошло седьмого июля восемьдесят девятого – меньше чем через год после предыдущей моей смерти, – нужно, чтобы вы ощутили тот мой мир, ту реальность… Советский Союз, перестройка, Горбачев – это для вас пустые слова, а объяснять долго. Если коротко: мы прочно застряли в Иране. В семьдесят девятом там скинули шаха, тамошний религиозный лидер Хомейни выгнал американцев и обратился к нам за помощью – у меня возникло, честно говоря, впечатление (не только я – многие так считали), что Хомейни был ставленником нашей разведки, уж очень он легко победил, пользуясь не столько религиозными, сколько коммунистическими лозунгами. Меня политика не очень-то волновала, я писал свои репортажи, а в Иран тем временем вошли наши – ограниченный контингент, обычная риторика, и с начала восьмидесятых СССР с Ираном диктовали высокие мировые цены на нефть.
Умер Брежнев, и Горбачев начал перестраивать систему – очень уж она была в то время неповоротлива и коррумпирована: почти все нефтяные деньги попадали не в государственную казну, а в карманы партийных чиновников. Парадокс середины восьмидесятых – нефть дорожала, а жизнь в стране лучше не становилась.
Иран – это рядом, от Баку до границы километров двести. Многие бакинцы ездили в Тегеран или Тебриз, граница была по сути открытой, из Ирана везли товары, каких не было у нас. В восемьдесят восьмом американский президент Рейган послал Шестой флот в Персидский залив, чтобы контролировать транспортировку нефти. По сути, так нам, по крайней мере, говорили, американцы хотели захватить сначала иракские, а потом иранские месторождения.
Нашему флоту пришлось вмешаться, и началась война. Кошмар, к которому никто не был готов, никто не мог представить, что такое может случиться с нами, с каждым. Так все было хорошо, и вдруг… Конечно, не вдруг на самом деле, но кто о плохом думает?
Наши с Мариной размолвки сразу отошли не на второй даже, а на десятый план. На огромной площади около Дома правительства, где обычно проходили парады и демонстрации, собрался миллион народа, люди стояли сутками, а с трибуны кто-нибудь что-то провозглашал. Поможем нашим братьям в Иране! Запишемся добровольцами! В городе появились беженцы из Иранского Азербайджана, никому оказались не нужны научные репортажи, и редактор поставил меня на политические новости, потому что двое из трех журналистов отдела были призваны в армию.
Бывало, лежал я ночью и думал: почему судьба так странно распоряжается? Почему взорвалась ракета? Сейчас я бы… Да, жизнь в гарнизоне была не сахар, в Баку – в последнее время особенно – жилось куда лучше, но там была определенность, которой совсем не стало здесь. А если бы Сема уверенно держал руль мотоцикла, то мы бы не сверзились на спуске… И если бы не случился тот ужас… Я понимал уже, что животный ужас, не дававший мне спать все чаще и чаще, тоже как-то связан с моей расслоившейся памятью.
Призвать в армию меня не могли, потому что в детстве я перенес болезнь сердца из-за многочисленных простуд. Но человек предполагает… Никогда не знаешь, что и как повернется в жизни. Рейган предложил Горбачеву компромисс: Союз отказывается от поддержки Ирана, а Штаты гарантируют нормальную работу всех советских нефтепроводов. Назначили конференцию, местом выбрали Дубаи – нейтральную арабскую столицу, нефтяной рай. Меня командировали от газеты освещать работу конференции. В нефтяных делах я разбирался слабо, но больше послать было некого, и главный преподнес мне командировку, как благую весть: поедешь, мол, за границу, увидишь, как люди живут, Дубаи, конечно, не Париж, но надо сделать первый шаг, а дальше…
И Марина радовалась, не знаю чему больше: шмоткам, которые я привезу из командировки, или моему будущему новому назначению – она почему-то решила, что после возвращения меня назначат завотделом политики, а это двойная зарплата и возможность ездить не в занюханную Шемаху, а в европейские столицы.
Провожать меня в аэропорт она с девочками не поехала, попрощались мы дома, ночью, я уезжал в четыре утра, за мной пришла редакционная машина.
Все это неважно, отец Александр, я вспоминаю детали, я в них живу, а на самом деле существенного значения они не имеют. Кроме журналистов, в Дубаи летели работники из московского МИДа, мое место оказалось в проходе, и я не видел за окном ничего, кроме синего неба, в котором на третьем часу полета появилась белая – почему-то белая – точка. Сосед, сидевший у окна, сказал, помню: «Любопытный феномен… неопознанный летающий объект, смотрите». В следующую секунду самолет нырнул, будто подводная лодка, уклоняясь от вражеской торпеды, я обо что-то сильно ударился макушкой, а потом повалился в проход, кто-то наподдал мне ногой в грудь… Успел подумать: «Опять!». И еще: «Только бы не так больно»…
Больно не было. Наверно, все случилось мгновенно, и я ничего не успел почувствовать. Чья это была ракета? Американская? Иракская? Может, действительно НЛО? Я почувствовал, что тела у меня больше нет… опять нет… видел я только белый свет и ничего больше, боль стала светом, и светом стали звуки, и все, что я любил и помнил, обратилось в свет и застыло…
Вот так, отец Александр.
8
Я сидел за своим рабочим столом в Институте физики и смотрел в окно: на подоконнике подрались воробьи, во дворе замдиректора по общим вопросам Фатуллаев делал внушение Асадуллину, лаборанту из отдела физики твердого тела – тот уронил баллон с кислородом, подвергнув опасности не только свою никчемную жизнь, но и никчемные жизни других научных сотрудников.
Почему-то я сначала вспомнил, что забыл по дороге на работу купить в магазине у метро «Академия Наук» полкило голландского сыра – Марина поручила, ей звонила вечером подруга, мол, сыр подвезли, с утра будут давать. В перерыв сыр, конечно, кончится, даже сейчас поздно выскакивать, ничего, скорее всего, уже не осталось.
И тут вспомнилось остальное: свет-боль, ракета, самолет, и вся моя предыдущая жизнь, только что закончившаяся нелепым и ужасным образом, и все остальные мои прожитые жизни улеглись в памяти мгновенно и определенно – как всякий раз и было со мной. С той разницей, что сейчас не возникло даже секунды удивления и страха: то ли уже привык, и перемещение не вызывало особых эмоций, как не вызывает, в принципе, эмоций любое неожиданное воспоминание – скажем, о том. как я в детстве болел скарлатиной. Болел, да, вспомнилось ни к селу, ни к городу, отчего вздрагивать-то?
Ладно, подумал я, сейчас не до воспоминаний, надо закончить расчет, Сабир скоро явится, захочет обсудить, а я считаю воробьев за окном и количество собственных жизней, разложенных по линиям судеб. Я оглянулся, чтобы зафиксировать в сознании не только прошлые жизни, но и настоящую, сегодняшнюю. Сева сидела за столом, опустив голову, и дочитывала «Юность» с повестью Арканова «Рукописи не горят». У двери стоял и о чем-то мучительно размышлял Исмаил – он предпочитал думать стоя и изображать работу мысли на лице, как художник изображает на картине мучительные напряжения тяжелоатлета, поднимающего штангу.
Все, как обычно. Институт физики, лаборатория релятивизма, двадцать первый год моей трудовой деятельности на благо отечественной астрофизики. Сорок три статьи в советских и международных журналах, несколько сотен ссылок на наши с Сабиром работы, поездки на конференции – не за рубеж, конечно, кто я такой, чтобы меня за рубеж пускали. Шеф ездил в Париж и Берлин, а я как-то хотел выступить на симпозиуме в Варшаве, но денег у Института не оказалось. «Поезжай, – предложили, – за свой счет научным туристом». Откуда у старшего научного сотрудника деньги, чтобы за свой счет ездить за границу, пусть даже в Варшаву?
К тому же, Марина тогда была беременна Симочкой. Короче, не поехал. А в восемьдесят третьем умер Брежнев, и через год громада Советского Союза неожиданно распалась на пятнадцать частей, будто высох клей, скреплявший «дружбу народов». Все друг на друга окрысились, всем захотелось независимости, хотя никто не понимал (и главное – не хотел понимать), что с этой независимостью делать.
Работы не стало. При советской власти мы получали зарубежные журналы, наблюдательного материала по рентгену хватало, чтобы делать интересные исследования, – несколько наших с Сабиром статей опубликовал The Astrophysical Journal, и нам даже не пришлось платить за публикацию, мы бы и не смогли, откуда в институте валюта? Заплатил Колумбийский университет – спасибо Кларку, руководителю американской программы рентгеновских космических исследований. Мы познакомились с ним в Москве во время единственной Советско-Американской конференции по релятивистской астрофизике. Возможно, была бы и следующая, но Союз развалился, а в независимом Азербайджане деньги были разве что на войну с Арменией из-за Карабаха. Этого я не понимал – замечательная апшеронская нефть с уникальным содержанием углеводородов никуда не делась, скважины работали так же бесперебойно, как при советской власти, и нефтепровод в Россию никто не перекрывал, почему же в стране кончились деньги?
Я отвернулся к окну и сжал виски ладонями. Воспоминания улеглись на свои места. «Спокойно», – сказал я себе, и мне действительно стало спокойно. Не в первый раз. Так надо. Я к этому привык. Все. Давай работать.
Когда через час – ближе к обеду – явился шеф, первые абзацы будущей статьи были у меня готовы, и мы начали обсуждать каждую формулировку, каждое предложение.
По дороге домой я все-таки заглянул в магазин у метро, но прилавок в молочном отделе был, естественно, пуст – плавленые сырки возвышались друг на друге, построенные в форме египетской пирамиды, а больше ничего не было, даже кефир к вечеру кончился.
Когда Марина устроила мне головомойку («Простого поручения выполнить не можешь!»), я неожиданно для себя тоже поднял крик – не так плохо мы живем, как ей кажется, могло быть хуже, мне вот после универа предлагали пойти в ракетные войска, я отказался, а мог согласиться, и жили бы мы сейчас не в столице независимого Азербайджана, а в среднеазиатской пустыне, до ближайшего города триста километров, а до ближайшего театра – две тысячи. Марина удивленно закусила губы, а когда я накричался, спросила только, откуда у меня буйная идиотская фантазия. «Оттуда», – буркнул я, не став рассказывать, что фантазия закончилась, когда в шахте взорвалась ракета, и в той истории, о которой ей, слава Богу, ничего не известно, осталась она вдовой, и как она там продолжала жить, и как детей воспитывала… Там у нас было двое, и дочку Леной звали, а не Симой, хотя какая разница?
Институт физики располагался в нагорной части города, и я довольно часто после работы спускался к центру и, прежде чем ехать домой, совершал прогулку по книжным магазинам, лучший из которых располагался в том же пятиэтажном здании с квадратными колоннами, где была редакция «Бакинского рабочего». Хотелось войти в подъезд, показать вахтеру красную журналистскую книжечку, которой в этой жизни у меня в помине не было, подняться на третий этаж, открыть дверь в свой кабинет… Как-то я был в редакции, приходил к Натану Баринову, репортеру, писавшему о науке (вместо меня?). Натан показывал гранки статьи о достижениях азербайджанских астрофизиков, а я смотрел по сторонам и узнавал, не узнавая, знакомый шкаф со старыми газетами, машинку, к которой привык, но видел в первый раз… Дежа вю. Я подумал тогда: возможно, дежа вю возникает, когда у человека пробуждаются воспоминания о покинутых жизнях, только у большинства эти воспоминания отрывочны, ни с чем не связаны, и лишь у меня уложены в памяти так основательно, что мне ничего не стоит вспомнить свою жизнь номер один до самой смерти при операции гланд, и жизнь номер три до ужасного момента, когда мотоцикл, подпрыгивая, покатился в пропасть…
Я думал, что подобные переживания есть у всех, просто у остальных память дырявая, а у меня – так получилось – нормальная. Теперь, однако, я мог поступить, как ни в одной из своих жизней – обратиться за советом к психоаналитику. К Аслану Курбанову, например, с которым знаком был еще с университета – я учился на физическом, он на биологии, мы играли в университетской команде КВН, я был в сценарной группе, Аслан – в актерской. Получив диплом, он увлекся психологией, тогда как раз начались послабления, появились частные кабинеты психоаналитиков, самородков-самозванцев, лечивших доверчивых людей от чего угодно – могли и рак вылечить, как они сами утверждали, только сделать это им не позволили; власти довольно быстро разобрались в ситуации, кабинеты прикрыли, кое-кого из самородков посадили, а Курбанов на этой сначала поднявшейся, а потом опавшей волне сумел сделать реальную карьеру – окончил в Москве аспирантуру по клинической психологии, вернулся в Баку и поступил работать в Республиканскую больницу, организовав группу психологической поддержки тяжелых больных. Полезное дело, никто не спорил, но под этой вывеской Аслан пользовал пациентов, применяя методы психоанализа, которым обучился в Москве, когда она еще была столицей нашей великой Родины.
1
Я Аслану все рассказал, как сейчас вам, отец Александр. Выложил, будто на исповеди. Аслан ни словом не выразил своего отношения и принялся задавать странные вопросы, на которые я отвечал будто в полусне. Так, наверно, и было на самом деле – я то ли спал, то ли бодрствовал, но понимал, что не способен контролировать свои ответы, говорил все, что выползало из подсознания, и опять ощутил ужас, преследовавший меня время от времени, беспредметный и беспричинный ужас из детства. Что-то выползало из глубины, хватало меня за руки и ноги, затягивало, я отбивался, я, кажется, кричал, и неожиданно, будто включили объемный телевизор, увидел комнату, где мы жили с мамой (а папа? Был там папа?), послевоенное убожество, я стоял в кроватке и чувствовал, что не могу дышать, ком торчал в горле, взрывал меня изнутри. Господи, как я кричал! Мама схватила меня на руки и побежала куда-то, и мир казался таким огромным, тяжелым, страшным, страшным, ужасным…
Когда я увидел над собой озабоченное, но и удовлетворенное, лицо Аслана, ужас успел съежиться, развалиться на части, схлынуть, скукожиться… В общем, перестал быть. Я почему-то знал точно, что кошмар никогда больше не вернется, вместо него останется надорванная память о том, как я проглотил… да, всего лишь косточку от персика, большую, шероховатую, острую.
Задохнулся и умер, мама, похоже, не успела донести меня до поликлиники.
8
«Ты подавился косточкой, – сказал Аслан с удовлетворением профессионала, докопавшегося до истины. – Тебе было года полтора, как я понял. Тебя, конечно, спасли, поскольку ты лежишь здесь живой и здоровый. Но душевная травма стала причиной твоих ложных воспоминаний. Точнее – очень хорошо сконструированных фантазий. Психика, друг мой, штука сложная, детские страхи – а в твоем случае имел место действительно первозданный ужас – отзываются во взрослом человеке самым причудливым образом. А у тебя всегда была склонность к выдумкам, вспомни КВН. Раз уж мы добрались до самого донышка, не думаю, что в дальнейшем этот кошмар будет тебя беспокоить. А фантазии… Это, дорогой, не память, а напротив, игра воображения, почему бы тебе не сублимировать ее? Напиши роман. У тебя получится, я уверен».
Он еще много чего мне насоветовал. И лекарства прописал – не от фантазии, которую, как он полагал, я теперь использую по назначению, а от расшатанных нервов.
Конечно, я не стал писать роман. Я даже дневник не вел ни в какой своей жизни. Может, напрасно. Даже наверняка. Ну и ладно – не исправишь. Я понял, наконец, после сеанса психоанализа, что была у меня еще одна смерть, первая. И первая жизнь – та, в которой я ездил с мамой к дяде Сене под Тулу. С помощью Аслана я добавил к шести моим жизням седьмую, на самом деле – первую. Самую короткую.
И еще я утвердился в том, что знал и раньше: нельзя говорить об иных своих жизнях смертях. Обратись я не к Аслану, а к другому врачу, меня немедленно послали бы на обследование к психиатру, и вердикт оказался бы однозначным: шизофрения. Ярко выраженная. В дурдом!
Может быть, первый ужас отложился в моем характере, как откладывается накипь на стенках чайника? Может, не будь первой смерти, не случилось бы и остальных?
Было, однако, то, что было, и с этим мне предстояло жить. Долго. Я не собирался умирать – в свои-то сорок четыре.
Зимой мне удалось съездить в командировку в Москву – впервые после того, как распался Союз. Интересная была поездка, полезная, а директор Астрономического института Толя Корепанов, с которым мы были хорошо знакомы по публикациям, предложил мне перебраться в Москву. «Хоть завтра, – сказал он, – возьму тебя на работу, только устрой себе московскую прописку».
Сам он помочь не мог, лимитов по прописке у института не было. Значит – или дать нужным людям на лапу, или жениться на москвичке. На лапу я дать не мог – требовались суммы, каких я в глаза не видел ни в какой своей жизни. А жениться… Ну, знаете! Это означало – развестись с Мариной, пусть и фиктивно. Я мог себе представить, какой разразится скандал, если я хотя бы заикнусь… В общем, проехали.
Той весной – был май девяностого – началась очередная, которая уже по счету, заварушка в Карабахе, армяне нарушили Минское соглашение и ввели войска в Шеки, вырезав по дороге в селении Ходжалы все взрослое мужское население. В Баку проходили митинги с требованием возмездия. Больше всего я боялся за Симочку – ей исполнилось семнадцать, последний школьный год, подготовка к выпускному, экзамены, прогулки с мальчиками. Марина сказала: «Сима темненькая, могут принять за армянку, не нужно ей по улицам ходить». Меня, кстати, никогда за армянина не принимали, типично русское лицо. Но было боязно, конечно. Разве удержишь дома семнадцатилетнюю девицу, у которой все в голове перемешалось, а в теле гормоны играют так, что за версту видно? Будь моя воля, я бы и в школу ее в те дни не пускал – Бог с ним, с аттестатом, на будущий год получит, – но в этом даже Марина меня не поддержала.
Обычно я ездил на работу и обратно на метро, где на каждого пассажира приходилось по два милиционера или дружинника от Народного фронта. Документы проверяли чуть ли не каждый день, но чаще ограничивались наружным осмотром – похож на армянина или не похож. Неприятное ощущение, когда тебя разглядывают изучающим взглядом. Пока продолжались волнения, я не ходил в город, разве что за Симой присматривал, было дело. Но она в центр не ездила, гуляла с ребятами в нашем микрорайоне, месте тихом и, я бы сказал, почти сонном.
В тот день было спокойно – митинг у Дома правительства продолжался, конечно, народ требовал возмездия, но на фронт идти никто не хотел. Митингующие кричали «За Родину!», но в добровольцы не записывались. По телевидению сказали: жизнь в городе налаживается, все под контролем. И я решил после работы спуститься с академической горки в центр, где в книжном, пока народу не до чтения, можно было, наверно, разжиться дефицитными изданиями.
По дороге не встретил ни одной живой души, улицы будто вымерли, мне это показалось хорошим признаком, хотя на самом деле должно было насторожить. Я шел и думал о том, надо ли учитывать асимметрию взрыва сверхновой, если удар, придающий звезде ускорение, все равно не способен выбить ее из системы, а орбита, став сначала очень эксцентричной, быстро, за какую-то тысячу лет, опять станет круговой. Что такое тысяча лет в астрономическом масштабе времени? Ничто, можно не принимать во внимание. С другой стороны, физический удар перемешает вещество звезды, динамика внешних слоев изменится, время синхронизации тоже…
Шел я, думал и видел уже поворот к Пассажу. Ускорил шаг, книги привлекали меня, как свеча бабочку, и я не обратил внимания на крики. Просто не услышал. Только подойдя к перекрестку, вынужден был остановиться – на площадь выкатилась бесновавшаяся колонна. Лица… не могу описать. Никогда прежде не видел таких лиц, даже на китайском фронте. Читал, что толпа в определенные моменты становится неразумным существом, не способным рассчитывать свои поступки, и лучше держаться от толпы подальше. Я это понял нутром, а не сознанием. Попросту – испугался до смерти, хотя причин вроде и не было. Ярость толпы направлена была не на русских, и мне, по идее, ничто не грозило, тем более, что паспорт у меня, как всегда, был с собой, и я готов был предъявить документ по первому требованию.
Так никто ведь и не потребовал! Может, не нужно было поворачиваться к толпе спиной? Но разве в тот момент я способен был рассуждать здраво? Повернулся и побежал. Догнали меня очень быстро, подсекли, и я полетел на асфальт, выставив вперед руки и потеряв портфель. Что кричали, я так и не понял. Почему? За что? Им было все равно. Если бы я успел заскочить в магазин, может, все обошлось бы. Если бы…
Стало так больно, что я перестал видеть. Я плавал в красной жидкости, и красные вопли расходились по жидкости кругами.
Потом – все. То есть, ничего. Ни белого света в конце тоннеля, ни голосов умерших родственников…
Я умер в восьмой раз в своей жизни.
9
Зная, что умираю, я хотел этого. Я понимал, что, скорее всего, умерев в восьмой раз, окажусь в иной своей ипостаси – привычной, с сорокапятилетним (но другим!) жизненным опытом. Опыт будет другой, и память другая, и все остальное тоже. А если не умру, то останется боль, и, может, месяцы в больнице, переломанные руки-ноги, и кому я буду нужен, а для Марины с Симочкой только обуза…
Прежде у меня в переходном состоянии не было никаких мыслей. А в тот раз получилось странно: я знал, что умер, что меня забили до смерти, но еще не открыл глаза и пребывал в дремотном состоянии, когда мир сна воспринимаешь, будто реальность, а от реальности бежишь, не зная, что она тебе готовит.
Я действительно спал. Сомнения исчезли, когда я открыл глаза и понял, что лежу на диване, прилег отдохнуть после ужина, Марина с Симочкой о чем-то шептались на кухне, чтобы мне не мешать. С Симочкой? У нас сын, Валера, я слышал его басок, Марина отвечала раздраженно: мол, вот папа получит гонорар за книгу, тогда и поговорим о приобретениях.
Наверно, Валерка в очередной раз требовал видеоплеер, у друзей есть, а ему еще не купили, чем он хуже Самира или Матвея? Ничем, конечно. Я бы сказал: лучше. В шестнадцать сын прекрасно решал задачи для абитуриентов, отлично играл на гитаре и по карате победил зимой чемпиона школы. Конечно, ему нужен был видак, и компьютер тоже хорошо бы, и не только ему, в первую очередь – мне. Замечательная штука, видел я такой у Айдына Агаева, мягкие клавиши, и слова сразу появляются на экране, можно тут же исправить, не тратя бумаги.
Я умер, – сказал я себе и сразу поверил, что все так. Поправил под головой подушку, лег удобнее и начал вспоминать – не восемь прежних жизней, их я уже помнил, знал, а новую, то есть, на самом деле, старую, но пока мне не известную, хотя и прожитую от момента рождения до нынешнего, ничем от прочих не отличимого майского дня (точнее, уже вечера) девяностого года.
Кто я в этом мире? Писатель. Не журналист? Нет, я никогда не работал в газете. В юности был астрономом – все-таки был! – но, когда в Москве, в престижной «Молодой гвардии», вышла первая книга, я с работы ушел. С сожалением но все-таки бросил одну свою мечту ради другой. Когда я получил гонорар, Марина сказала: «Пока ты в эмэнэсах ходил, мы Валерику хорошую игрушку купить не могли, а сейчас пожалуйста: и гарнитур, и холодильник, и цветной телевизор»…
С тех пор прошло десять лет, у меня вышли еще две книги. Гонорары были хотя и приличными, но не настолько, чтобы на них жить припеваючи. Жили, однако. Не припеваючи, но вполне сносно.
Та жизнь, писательская, чаще прочих мне вспоминалась впоследствии. Она была самая спокойная. Отечественную войну я, понятно, помнить не мог. Восточные войны – в Корее, Южном Китае, Камбодже – отгрохотали, когда я был маленьким и ничего не понимал. Холодная война с Америкой меня не интересовала вовсе. Правда, за месяц до окончания университета меня вызвали в военкомат, и товарищ в штатском предложил мне замечательную, по его словам, жизненную линию: стать ракетчиком. «Вы любите космос, мы знаем, а ракеты – почти астрономия. Сколько вы сможете заработать в институте? Девяносто? А защитите – неизвестно когда – так двести. У нас майор получает триста, и это не предел. Подумайте».
Я подумал и представил ракетную базу посреди пустыни – не знаю, почему в моем воображении родился образ, оказавшийся, как я теперь понимал, похожим на реальную картинку из шестой жизни, о которой я тогда, конечно, ни сном, ни духом… «Не могу, – сказал я майору на следующем свидании, – у меня больное сердце, в медицинской карте написано, так что при всем желании»…
Но я не о том хотел сказать. Жизнь была тихая, да, я и женился тихо, только самых близких друзей позвал. Не на свадьбу даже, на домашнюю вечеринку, где мыотметили начало нашей с Мариной совместной жизни. Не то чтобы я очень любил Марину, не было такого, но маме хотелось нянчить внуков, и она заводила знакомства, выспрашивала – нет ли у кого девушки на выданье. Марина оказалась дочкой маминой новой приятельницы. «У меня дочь дома кукует. Биолог, умница». «А у меня сын замечательный, астроном, в свободное время рассказы пописывает». Так и познакомились. На третий или четвертый день, после того, как мы вышли с Мариной из кинотеатра, посмотрев скучнейший, по-моему, фильм «Джейн Эйр», я сказал просто потому, что считал себя обязанным выполнить некий обряд: «А не пожениться ли нам?». Многим знакомым девушкам я задавал этот риторический вопрос. Ответом бывал удивленный взгляд и отказ от дальнейших свиданий. Марина сказала, не задумавшись: «Давай поженимся, почему нет?».
Жили мы тихо и спокойно. Может, если бы по любви, то давно развелись бы, видел я такие семьи: страсть, свадьба, ребенок, измены, развод. Нас с Мариной эта участь миновала, хотя, если честно, измены были – с моей стороны точно, и с ее, думаю, тоже, но доказательств я не искал (здоровье дороже), так что настаивать не могу.
Рассказы я начал писать еще в школе – лет в пятнадцать. Познакомился как-то с известным в городе писателем, был такой Беркутов, замечательный человек, стилист, он мои опусы правил красным карандашом, так я постепенно учился строить сюжет, вырисовывать характеры.
В девяностом я был, пожалуй, в литературной среде известнее, чем Беркутов. Впору было ему, постаревшему и утратившему кураж, слушать мои советы. О новой своей памяти я учителю рассказал, и о том, как в другой реальности посещал психоаналитика, раскрывшего тайну первой моей смерти в младенчестве. «Пожалуй, – сказал Беркутов, – тебе не к психоаналитику нужно, все они шарлатаны, а учение Фройда вообще чушь. Тебе лучше к психиатру. Ложная память – вещь опасная, чревата шизофренией, это тебе надо? Сейчас у тебя психика здоровая, но если вовремя не принять меры»…
К психиатру я не пошел, впервые открыто не согласившись с учителем, которого, впрочем, на самом деле уже давно не слушал, когда речь заходила о литературных предпочтениях или жизненных проблемах. Больным я себя не ощущал ни единой секунды. У меня не было галлюцинаций, моя личность всегда была одной-единственной. Да, я помнил то, что в этой реальности никогда не происходило, и смерти свои помнил, и уверен был, что умирал в те жуткие минуты. Знал точно, что это странное свойство памяти – мое личное качество, ни у кого больше не было ничего подобного. Я и в книгах (сколько я их перелопатил!)не встречал похожих сюжетов.
Я много думал, вспоминая и раскладывая жизни по полочкам. Уверен был, что память меня не обманывала. Вспоминал такие детали, какие не мог выдумать: цвет обоев в нашей комнате на улице Видади (жизнь номер три, когда я умер во время операции), и отца своего, которого никогда не видел «на самом деле». Помнил, как он говорил, чуть грассируя: «Володя, родной, завтра с утра пойдем на вокзал смотреть паровозы, хочешь?». Конечно! Мы шли на вокзал, поднимались на пешеходный мост над путями и стояли, глядя вниз, где пыхтели паровозы, маневрируя составами. Я с наслаждениям ужаса вздрагивал, когда из трубы вырывался белый пар, и грозный свисток разрывал тишину на две части.
Опять я расчувствовался, отец Александр, извините. Хочу сказать, что очень боялся повторения. Это стало моим навязчивым страхом. Может, я постепенно сходил с ума? Не знаю. Жизнь была спокойная, такая, я бы сказал, накатанная – книги выходили, Марина работала в лаборатории, Валерка окончил школу и пошел, как мама, на биологический. И в стране все было нормально. Союз пережил падение цен на нефть в восьмидесятых, партия народу все объяснила, мол, капитализм спровоцировал кризис, но мы выйдем из него еще более крепкими. Так и получилось. В девяносто первом наши полетели на Луну – Кубасов и Серебренников, в девяносто третьем начали вместе с американцами строить Международную Космическую Станцию, Китай занимался внутренними реформами, не посягая на чужие территории. На Апшероне построили международный курорт, и в Баку начали приезжать высокие гости: московское начальство, американские сенаторы, из Европы тоже…
Компьютер мы с Мариной Валерке купили, хлопнув весь мой гонорар за «Обещание». Критики назвали роман фантастическим, Дубинин, мол, поддался моде, кто только сейчас не сочиняет, как могла бы повернуться история, если бы… Пусть. Я всего лишь описал – в первый и последний раз – свою шестую жизнь, военную, ракетную. Присочинил тоже, не без того, в романе нужна интрига, нерв. Художественная проза – не мемуаристика, иной подход, иная эстетика. Писал бы я мемуары… Но я их не писал.
То есть, писал, конечно. Для себя. В память компьютера. Запаролил тексты, никто, кроме меня, до них бы не добрался, если бы со мной что-то случилось. Я-то был уверен, что теперь, когда жизнь такая спокойная и налаженная, ничего со мной не случится. Разве что под машину попаду, так тоже маловероятно – улицу я переходил только в положенных местах и на зеленый свет. Риск – благородное дело, но, когда ты испытал восемь смертей и знаешь, как это происходит… Увольте, пусть другие рискуют.
Вот так, отец Александр… Хочу сказать: человек предполагает, а располагает все равно Бог. Или кто там есть на небе. Советская власть не жаловала церковь. Я был атеистом и не мог быть никем другим. Но что-то есть… Это я понял в девяносто пятом, мне стукнуло полвека, и врач в поликлинике направил меня на обычное обследование. Надо, мол, после пятидесяти каждый год проходить диспансеризацию.
И все. Анализы показали: лейкемия. Рак крови. Не лечится. Год жизни. Врачи говорили: вылечим, химиотерапия, то-се, медицина сейчас умеет много гитик… Но я-то умел читать, перелопатил десятки книг, учебники, медицинские журналы… Год. И кранты.
В книгах часто читаешь: узнав, сколько ему осталось жить, герой все силы направляет на то, чтобы доделать начатое, попрощаться с друзьями и любимыми, в общем, прожить оставшееся время так, чтобы, умирая, не было стыдно за бесцельно прожитые месяцы. Может, кому-то удается так поступать, я, наверно, не из их числа. И сейчас мне стыдно, да. А тогда было только жуткое ощущение обреченности и никчемности. У меня лежал неоконченный роман – лучшее, как я думал, мое произведение. Я так его и не дописал, не знаю, что стало с текстом после моей смерти.
Будь у меня сила воли, я бы наложил на себя руки. Видите ли, отец Александр, я почти уверен был, что после смерти продолжу жить в другой реальности, там, где болезнь меня не свалила, мне ведь было всего полвека – жить и жить. Если бы я точно знал, что после смерти жизнь продолжится, то не страдал бы так, не мучился, встретил бы смерть если не с радостью, то с философским спокойствием. Но я не был уверен! Вдруг эта моя жизнь – последняя, и больше не будет ничего?
Отелло признавался своему лейтенанту: «Из всех страданий, верь мне, Яго, нет ужасней сомненья!». И это так, можете поверить, отец Александр. Когда точно знаешь, что скоро умрешь, но при этом сомневаешься, что будет (или чего не будет) потом.
Я умолял врачей найти лучшее лекарство, применить новейшие методы, я всех достал своим нытьем. И в то же время умолял высшие силы, чтобы все быстрее кончилось, чтобы не было мучений, чтобы заснуть однажды, а утром проснуться в другом мире здоровым и вспомнить о пережитом ужасе, как вспоминал о других своих жизнях…
Может, если бы меня лечили в Москве… Медицина у нас была хорошая, но бедная. Я читал, на Западе уже существовали средства против лейкемии, но в Баку о них только слышали. В Республиканской больнице, где я провел последние недели, даже с простыми болеутоляющими были проблемы, и, когда начались боли…
Не хочу об этом вспоминать, отец Александр, не могу. Марина переселилась ко мне в больницу, а я не хотел ее видеть, потому что она оставалась, а мне предстояло отправиться неизвестно куда. Валерик приходил каждый день, он учился, встречался с девушками, у него, я подозревал, появилась невеста, о ней он шептался с матерью в углу палаты, понижая голос, чтобы я не слышал, не хотел, наверно, обременять меня своими проблемами, а я обижался, мне не нравилось их секретничанье, мне казалось, что они обсуждают детали моих будущих похорон.
Я пытался заглушить боль воспоминаниями. Как во второй жизни бегал с Фариком на бульвар кормить голубей. Возвращались мы домой с исклеванными ладонями, но довольные так, как больше никогда в жизни… во всех жизнях. Даже когда получил направление в обсерваторию. Или когда стал майором. Когда держал в руках свою первую книгу. Или… В общем, никогда.
И еще вспоминал студенческие годы. Четвертая, пятая, шестая жизни. В седьмой и других КВНа не было, иные случились времена, более скучные и, наверно, правильные. А в четвертой, пятой и шестой был КВН, и мы выиграли кубок города, в пятой я даже участвовал в республиканской команде, мы ездили в Москву, на телевидение, это были радостные победы, и даже поражения тоже были радостные, потому что… наверно, потому что они просто были. А могли не быть, как я понял впоследствии.
Сознание уходило. Вместо Марины я видел чужую женщину, она хотела сделать мне больно… Вспоминал шекспировское: «Зову я смерть, мне видеть невтерпеж»… Остальные строчки ускользали, а эти я повторял, как заклинание, а потом и их забыл, и ничего в мире не осталось, кроме почему-то желтых теней и багровой боли, которая длилась, длилась…
10
Я очнулся как-то ночью, выпал из сна, будто что-то меня толкнуло, и в первое мгновение не понял, где нахожусь. В комнате было прохладно, отопление только вчера выключили, на ночь я оставлял масляный обогреватель, придвигал ближе к дивану, на котором спал последние месяцы, после того, как…
«Наверно, приснился кошмар», – подумал я и сразу, как это всегда бывало, вспомнил первую свою жизнь, вторую, третью… до последней, девятой, закончившейся только что на койке Республиканской больницы в далеком сейчас от меня Баку.
В первые секунды в голове царила сумятица, но очень быстро все разложилось по полочкам, я встал и пошел на кухню поставить чайник. Очень захотелось кофе покрепче. Успокоиться и понять. Понять и принять. Принять и жить дальше.
Вот уже четыре года я жил в Москве. Сразу вспомнил: в этом мире я был астрофизиком. Опять. Как в седьмой жизни, занимался нейтронными звездами. Союз, однако, распался в восемьдесят четвертом сразу после того, как помер Брежнев. Как раз и цены на нефть грохнулись, а американцы начали разрабатывать систему противоспутниковой обороны, очень дорогую и амбициозную. И экономика у нас рухнула. Я тогда только-только стал старшим научным сотрудником, и «радости» переходного периода прошли мимо нашей семьи, нам с Мариной было не до политики, болела Светочка, у нее нашли митральный порок с осложнениями, врачи говорили, что девочка не выживет, нужна пересадка сердца, в Союзе таких не делали, да и в мире только в двух местах – в Берлине и Кейптауне.
Но все обошлось. Какое было счастье, когда известный в городе кардиохирург Кажлаев позвонил нам домой и сказал, что последняя кардиограмма показала неожиданное улучшение в работе клапана. Это, мол, случается, но очень редко, ваша дочь родилась в рубашке, в том смысле, что все не так плохо, как могло быть, операция больше не требуется, нужно соблюдать режим и не волноваться по пустякам…
В общем, заснули мы с Мариной страшным сном в стране, которая называлась Советским Союзом, а проснулись вместе со Светочкой в независимом Азербайджане. И дальше все было прекрасно – не без сложностей, конечно. Приходилось экономить, а в конце восьмидесятых пропали из свободной продажи мясо и масло, ввели талоны, но это мелочь, главное – Светочка окончила школу с золотой медалью и поступила в университет, где и мы с Мариной учились когда-то. Решила стать биологом, как мать, склонности к точным наукам у нее никогда не было.
В восемьдесят седьмом моего шефа избрали членкором республиканской Академии, а я стал ведущим научным сотрудником. Печатались мы в зарубежных журналах – московские теперь тоже считались зарубежными, но шеф, став членкором, получил собственный валютный счет специально для оплаты зарубежных публикаций.
В девяносто втором мы переехали в Москву – Корепанов, директор Астрономического института, старый мой знакомый, тоже выбился в членкоры, только, понятно, Российской Академии, и однажды, когда я приехал в командировку, спросил: «Не хочешь ли перебраться? У меня есть вакантное место в лаборатории релятивистской астрофизики».
Тогда я, понятно, не мог вспомнить, как в другой жизни в то же примерно время тот же Толя Корепанов сетовал, что не может… нет лимитов… Вспомнил я об этом значительно позже, а Толе ответил: «С удовольствием»…
Купили мы (в кредит, понятно) квартиру в не близком к центру Теплом Стане, Светочка перевелась на биофак МГУ (Толя посодействовал, замолвил слово декану), Марина устроилась в филиал американской фирмы, очень прилично получала, и все было у нас хорошо.
Но все хорошо не бывает, верно? В девяносто четвертом у жены обнаружили быстро прогрессирующий мышечный синдром – наследственную болезнь, которая могла проявиться, а могла и не дать о себе знать. Но – не повезло. Кому? Марине? Мне? Нашей дочери или, возможно, нашему сыну Валерику, который в другой реальности, похоронив отца, возможно, сидел сейчас у постели матери, зная, что скоро предстоят еще одни похороны?
Знаете, отец Александр, вспоминать собственные смерти не так страшно, как смерть самого близкого человека. Жили мы с моей Мариной не всегда гладко, а в двух моих жизнях совсем плохо, но так получалось, что я уходил первым, оставлял жену одну, и возвращал ее себе в продолжении своей жизни. А теперь уходила она, и самое страшное, что могла уйти совсем. Я тоже умру и проснусь в другой жизни, но Марины там может не оказаться, там она тоже уйдет раньше меня, и какими мелкими, ненужными, пустыми представлялись мне наши прошлые ссоры…
Она угасала, как… не хочется произносить банальное «как свеча», но ничего другого в голову ни тогда не приходило, ни теперь. Как свеча, да. Будто подул слабый ветер и задул, затушил…
Не знаю, когда Марина ушла из жизни. Я сидел у ее кровати, был вечер, Света уехала домой приготовить что-нибудь на завтра, Марина бездумно смотрела в потолок, меня она не узнавала второй день, сегодня не узнала и дочь. Я тоже смотрел в потолок, хотел, чтобы наши взгляды пересеклись, чтобы мы увидели одно и то же и поняли друг друга. Слушал ее дыхание и вдруг понял, что не слышу. Слишком тихо в палате. На соседних койках шумно дышали другие женщины, о чем-то переговаривались, но для меня этих звуков не существовало, как не обращаешь внимания на уличный шум или шелест несущей радиоволны. Никто не замолчал, но тишина стала невыносимой, и я понял почему.
Я не мог смотреть на мертвую жену, поднялся и вышел. Вышел и стал ждать своей очереди. Не в коридоре, конечно. В жизни. После той ночи я прожил еще тринадцать лет. Выдал замуж дочь – через год после смерти матери Светка влюбилась в киноактера, и у них все сложилось. Актер он был хороший, только мало известный, снимался в сериалах, играл положительных персонажей, да и в жизни был неплохим человеком, изменял в меру, так что Света всего один раз от него уходила. Приехала ко мне и осталась на несколько дней. Говорили мы только о матери, о том, как Марина отнеслась бы к ее браку, к актеру этому, к тому, что он не хотел детей, а Света уже без детей не могла…
Он явился в растрепанных чувствах, и они помирились, а через год родился у меня внук Володя, по моему имени назвали, а я хотел, чтобы у них родилась дочка. Мариночка.
Что еще происходило в той моей жизни, дайте вспомнить. Не то чтобы у меня в голове путалось, просто тяжело… Не хочется. Ничего интересного и не было. Жил я один, работал много, в год публиковал пять или шесть статей, занимался теорией остатков сверхновых, ударными волнами в межзвездной среде с магнитным полем, а в двухтысячном, когда открыли темную энергию, переключился на расчеты движения межгалактического газа. Очень интересная задача. Газ, по идее, должен расширяться вместе с пространством, на больших расстояниях это движение обнаружить проще, чем тепловое движение облаков.
В 2003 году институт переехал с Воробьевых гор в новое красивое здание за четвертой кольцевой дорогой, посреди леса, впервые за много лет стало возможно наблюдать слабые объекты на наших институтских дореволюционных телескопах. Ездил я на работу на своей машине, купил в девяносто девятом подержанную «субару», через четыре года сменил на «жигуль», научились все-таки наши выпускать классные машины, не хуже японских. Бывал на конференциях – в Балтиморе, Сиэтле, Лондоне, Вюрцбурге. Налаженная жизнь. Интересная работа. В две тысячи пятом мне исполнилось шестьдесят, и директор (Толя уже ушел с поста, а новый занимался планетами, и профессионально мы не пересекались) поинтересовался, не собираюсь ли я на пенсию. «Нет, – сказал я. – Намерен умереть на трудовой вахте». Светка с Володькой почти каждую неделю приезжала, устраивала дома тарарам, мы с внучком играли в компьютерные игры и дрались на деревянных мечах, а после их отъезда я два дня приводил квартиру в порядок…
И ждал. Каждое утро, просыпаясь, прислушивался к себе: не болит ли что. Вот, в правом боку… Нет, померещилось. Или ноги… Ревматизм, все-таки уже седьмой десяток, странно, если бы вообще ничего не болело.
Ждал, да. Со страхом и надеждой. И дождался. Случилось это в девятом году. Началось в восьмом – вместе, кстати, с мировым финансовым кризисом. В Штатах валились банки, нефть резко подешевела, но, слава Богу, к тому времени этот вид экспорта уже не играл для России такой роли, как при советской власти, которую народ вспоминал с ностальгической злобой, если есть такое литературное выражение. В ноябре в институте впервые за многие годы не было повышения зарплаты, а несколько должностей сократили. До меня, правда, очередь не дошла, а что происходило потом… не знаю. В ноябре мне сказали: «У вас лейкемия». Да, то же самое, что уже свело меня в могилу в девяносто шестом. Наверно, наследственное – иначе почему ж так?
Я вздохнул с облегчением, услышав диагноз. Врач, милая женщина Елена Дмитриевна, готовила меня к худшему, боялась, что я впаду в ступор. А я вспомнил, что происходило со мной тринадцать лет назад, посмотрел ей в глаза и пробормотал что-то вроде «Ах, опять двадцать пять»…
На этот раз болезнь развивалась вдвое быстрее – возраст, наверно, сказывался, – и отпущено было мне четыре месяца, до марта. Я был спокойнее, чем в прошлый раз: очень надеялся, что и теперь не умру. То есть, умру, конечно, куда денусь, и Света будет плакать на похоронах – не потому, что ей так уж меня жаль, а потому, что положено.
И вот что странно. Все эти годы я много думал о физической природе моей памяти. Жил ли я в параллельных мирах, или прав был Аслан, утверждавший, что лютует моя ложная память, психическая болезнь, не имевшая аналогов, не изученная и неизлечимая? Ночная фантазия, впечатавшаяся в память? Я бродил по интернету в поисках сайтов, где речь шла о памяти, параллельных жизнях, реинкарнациях, хотя к классической реинкарнации, как она описана в индуизме, мой случай вроде бы не имел отношения. Никто не описывал свою жизнь, как череду смертей и продолжений.
В январе мое состояние ухудшилось – я отнесся к этому более философски, нежели в прошлый раз, врачи даже удивлялись моему так называемому мужеству. Мне предлагали химиотерапию, но я знал, как это бесполезно и мучительно. Врачи, впрочем, тоже знали, но такая у них работа – тянуть больного до последнего предела. «Нет, – сказал я, – увольте. Помру на пару месяцев раньше. Зато спокойно».
Когда, по моим подсчетам, оставалось мне еще недели три, я нашел в сетевом научном журнале «Квантовая физика и сознание» статью американского ученого Тегмарка, поразившую меня так, что я в ту ночь даже не лег в постель, все равно бы не уснул, несмотря на снотворное.
Почему я раньше не интересовался новыми идеями в квантовой физике? Не до того было, шоры на глазах, как у многих узких специалистов. Что об этом говорить? Оказалось – я и не знал! – что физики давно развивали теорию ветвящейся Вселенной. Оказалось, идею придумал не физик, а писатель Борхес, опубликовавший еще в сорок девятом году короткий, но удивительно емкий по смыслу рассказ «Роща расходящихся аллей». Разве я не слышал этого имени? Но прежде Борхеса не читал – меня не интересовала латиноамериканская литература, и даже в той жизни, где я был писателем, помню, как-то открыл Борхеса, и он мне не понравился: не мое это, нет. Ни Борхес, ни Касарес, ни даже нобелевский лауреат Маркес.
Но это было давно и не здесь, хотя и со мной. Я отыскал на полке томик Борхеса – купил как-то в букинистическом еще в советское время, так он и стоял почти нечитанный, «Рощу» я точно не читал, даже не помнил названия. Открыл на нужной странице и прочитал слова, которые описывали мои ощущения, мои воспоминания, мои жизни.
Я метался по комнате, будто одержимый дьяволом. Нет, отец Александр, не подумайте, что я действительно… Это только образ. Я чувствовал, что близок к разгадке собственной судьбы, будущее представлялось мне все еще возможным, опять возможным, и мне – вы не поверите, отец Александр, – захотелось поскорее умереть, чтобы проверить гипотезу, которую развивал Тегмарк в своей статье о квантовых самоубийствах. Наверно, я был уже не в себе… Я слишком любил жизнь, чтобы хотеть ею экспериментировать. Я слишком боялся смерти, чтобы хотеть ее приблизить. Но боли я тоже боялся, и эти два страха боролись друг с другом…
Последние мои дни были такими, какими я их себе представлял и уже пережил однажды. О Борхесе, о квантовых теориях множественных вселенных я вспоминал между приступами, уносившими меня все дальше от реальности, от любой реальности, в том числе и от тех, что еще хранились в моей памяти, но становились все более зыбкими. Я начал забывать, не мог вспомнить себя, служившего на ракетной базе, или себя, мчавшегося на мотоцикле… Неожиданная амнезия пугала меня больше приближавшейся смерти: если я не помню свои прошлые жизни, то не означает ли это, что нынешняя – последняя, и возрождений не будет? Все для меня закончится именно сейчас? Нет, нет, нет, пусть опять, пусть…
Потом я потерял не только ощущение памяти, но и сознание, остались какие-то пятна, все перемешалось – боль была не ощущением, а ярким цветом, не помню каким. Звуки из внешнего мира (кто-то обращался ко мне, о чем-то спрашивал, чего-то добивался) ощущались болью, острыми уколами, будто текстом, выкалываемым во мне азбукой Морзе.
Не было ни темных туннелей с ярким светом в конце, не было голосов ангелов или умерших родственников, ничего не было, кроме… Не могу описать, хотя и вспоминаю, да. Нет таких слов, а если я их сейчас придумаю, то они ничего вам не скажут, верно?
Не помню момента смерти, не знаю, как это произошло, но время знаю точно, потому что посмотрел на часы – инстинктивно, без всяких иных мыслей, – когда ощутил себя собой: здоровым и бодрым. Я стоял в ванной перед зеркалом и чистил свою челюсть, чтобы вставить ее привычным движением в беззубый рот. В зеркале отражались часы, висевшие над дверью, я всегда на них смотрел, умываясь и торопясь позавтракать и сесть к компьютеру, чтобы написать ежедневную порцию текстов – статью для газеты или главу нового романа, или научно-популярный очерк для журнала «Знание-сила». Я заметил время, подумал «Что-то мне нехорошо» и…
11
И вспомнил. Все и сразу. Жизни мои всплывали не по очереди, а одновременно, и это было как шок, информационная лавина, удар по мозгам, я ухватился обеими руками за раковину, но ноги все равно разъехались, и я опустился на пол ванной. Господи, спаси… Оказывается – у меня не возникло и тени сомнения, – я десять раз умирал, продолжая жить. Я заставил себя подняться, поплелся в кабинет, упал в кресло, закрыл глаза…
Обозрел свою память и понял, какое это счастье – жить, быть здоровым, иметь то, что я имел сейчас, и не думать, что этого могло не быть.
Помня о других своих жизнях, я не хотел забывать нынешнюю и обратился памятью к ней, будто вбивал клин, который невозможно было бы вытащить.
Мне было шестьдесят четыре, и в последний раз я лежал в больнице восемь лет назад, когда умерла Марина, и у меня случился сердечный приступ. С тех пор жил бобылем, и мне было хорошо. Я всегда мечтал о такой жизни: думать о чем хочу, писать что хочу, вечерами ездить в гости к знакомым, в том числе женщинам, у которых можно было и на ночь остаться, было бы взаимное желание. Иногда посещал концерты. С дочкой после того, как она переехала с мужем в Вильнюс, я виделся редко. Внуков – их у меня было двое: девочка и мальчик, которому недавно исполнился год, – не видел никогда. Да и не хотелось. Сонька меня раз сто звала: приезжай, папа, что ты один дни коротаешь? Случись что, тебе и стакан воды подать некому будет, или ты хочешь, чтобы я с этим стаканом каждый раз к тебе ездила?
Дался ей стакан, честное слово. У меня было достаточно знакомых, соседи тоже попались хорошие, Богдановы, например, что жили этажом ниже. Прекрасные люди, тоже пенсионеры, мы почти каждый вечер проводили вместе, обсуждая новости и дискутируя, в основном, о науке, потому что спорить на политические темы считали бессмысленным.
Я всегда был за мощную и грозную державу, а Богдановы считали себя либералами, ну и ладно. Я не стал рассказывать, как либералы в одной из моих жизней развалили вполне жизнеспособный Советский Союз. Цены на нефть упали, верно, но и либералы свои руки приложили. Я об этом не говорил – Игорь Николаевич непременно ответил бы, что свои фантазии я могу и в романе описать, а политика – искусство реального. Конечно, он прав.
Но и я был прав – в новом своем опусе, «Красном солнце Картеньи», я рассказал о своей седьмой жизни, почти ничего не присочинив, разве что самую малость для развития сюжета, в литературном произведении нужен конфликт, а в моей жизни конфликтов было не очень много. В издательстве удивились, прочитав роман: ах, Дубинин осваивает новое для себя направление альтернативной истории, неплохо-неплохо, но динамики маловато, прежде вы, Владимир Сергеич, писали ярче, вам реальные истории лучше даются, чем фантастика. Конечно, книга пойдет в производство, но имейте в виду на будущее… Читатель привык к вашему имиджу, все-таки вы если не классик, то, как минимум, корифей, тридцать лет творческой деятельности, семнадцать романов, три сборника рассказов, прекрасная творческая биография, нужно соответствовать.
Я не стал говорить, что и этот мой роман к альтернативной истории не имел никакого отношения. К альтернативной жизни – может быть. К альтернативной памяти – наверняка. Больше я описаниями собственных переживаний не занимался. Опыт с «Красным солнцем» остался единичным литературным экспериментом. Не любил я ставить опыты над самим собой. Книги надо придумывать, а не излагать собственную биографию – я всегда был в этом уверен, а теперь убедился, что был прав.
Астрофизику я, кстати, забросил сразу после выхода первой книги – в шестьдесят девятом, через год после университета. По распределению попал в лабораторию главного инженера на машиностроительный завод. Скука смертная. Там я написал свой первый роман «Завод», производственный опус а-ля Хейли. И любовь там была, и подлость, и месть – по-советски, понятное дело.
Роман опубликовали в московской «Молодой гвардии», прислали договор на новое произведение. «Наш советский Хейли». Я хотел быть не Хейли, а Дубининым. Надеюсь, что стал. Кстати, тогда и на Мариночке женился – наши мамы разговорились: «У меня сын никак не женится, он, кстати, писатель, Дубинин его фамилия, может, слышали?», «Ой, конечно, известная фамилия, а у меня дочь, синий чулок»… Только после свадьбы я узнал, что у «синего чулка» было до меня немало романов и даже один аборт, но Марину я любил и был уверен, что само провидение устроило встречу наших мам.
Сонечка родилась в семьдесят девятом, когда мы уже не мечтали о ребенке: врачи говорили, что после раннего аборта вероятность забеременеть минимальна.
В Москву переехали в восемьдесят шестом, когда у меня вышла юбилейная, десятая книга. Тираж оказался астрономическим – полмиллиона, не шутка. Мы купили на гонорар кооперативную квартиру в Теплом Стане. Не хотелось расставаться с родным городом, но в столицу тянуло еще сильнее. В Баку нас ничто не удерживало: родители – и мои, и Марины – лежали на новом кладбище за Волчьими воротами, в Москве для жены работа нашлась почти сразу, биохимики пользовались спросом, она выбирала несколько месяцев, пока не определилась. И Соне в столице понравилось – она училась в престижной физико-математической школе, поступила в университет, но не на физику-математику, как мы с Мариной рассчитывали, а на филфак, хотя я и отговаривал.
Все оказалось к лучшему. Даже с ценами на нефть повезло – хотя об этой стороне жизни я задумался только после того, как вспомнил себя в других реальностях. Когда меня тряхнуло в две тысячи девятом, я стал думать: отчего это в других моих жизнях Советский Союз распался где в восьмидесятых, где в девяностых, а «здесь и сейчас» вот он – живой и здоровый, ничего ему, то есть, нам, не делается. Живем неплохо. В пресловутой Америке лучше, это и по телевизору видно, и в интернете, и те, кто ездил, рассказывают, но что значит «лучше»? В московских магазинах есть почти все, что на какой-нибудь Семидесятой улице в Нью-Йорке. У них тридцать два сорта колбасы, а у нас девять. Лично мне достаточно двух сортов – вареной и копченой, лишь бы вкусно было. Машины у них лучше? Наверно, но меня вполне устраивала «Нива», да и куда я ездил? В концерты, в гости, пару раз на юг, в Коктебель. В Баку после отъезда ни разу не был – поверите? Мог бы, но… Что-то удерживало. Впрочем, я прекрасно понимал – что именно. «Не возвращайтесь к былым возлюбленным, былых возлюбленных на свете нет». Это не только о женщинах, это, возможно, вообще не о женщинах, а об ушедшей молодости, о невозвратимом. Память должна остаться, а возвращаться не надо.
Мысленно я часто возвращался в Баку – и в тот, где я описывал усовершенствованные задвижки, и в тот, где работал в обсерватории, и в тот, откуда уехал совсем молодым, чтобы служить (вот дурак-то был!) на далекой ракетной базе. В последние годы, оставшись один, я возвращался памятью в тот или иной вариант своей молодости – по настроению: проснешься утром, все болит, ноет, понимаешь, что нужно вставать, чтобы жить… или жить только для того, чтобы каждое утро вставать и садиться к компьютеру? Стоит ли? Вот раньше… И лежишь, вспоминаешь. Все мои памяти были подобны кадрам из хорошо снятого и сохранившегося фильма. Из десятка фильмов.
Всякий раз, конечно, появлялась мысль: почему я? Какой закон природы я нарушил собственным существованием?
И еще я думал: в каком из моих миров мне хотелось бы прожить до… не знаю… Отец Александр, какое-то время я даже воображал, что стал бессмертным. Действительно! Я умирал уже десять раз. Если бы существовала возможность увидеть из нового своего мира, что происходило в том, откуда меня выбросила смерть, я смог бы присутствовать на собственных похоронах. Я не хотел этого, и хорошо, что природа не предоставила мне такой возможности. Уходя – уходи. Но когда прервется эта череда, когда закончится эта дурная последовательность? Прервется ли вообще? Я задавал себе и этот вопрос и не находил ответа. Кстати, в той жизни, где я был писателем, не существовало теории многомирия, даже идея такая в физике не возникла. Макс Тегмарк, профессор-космолог из Массачусетса, никогда не выдвигал идей из области квантовой физики, и говорить с ним о моих жизнях и смертях было бы бессмысленно. Впрочем, мои знакомые были уверены, что ничего я в физике (в современной, во всяком случае) не понимал – подумаешь, окончил физфак, когда это было? Сорок лет назад, за это время наука стала иной, физика – подавно. Сорок лет я писал реалистическую прозу, от науки отошел, интересовался новостями, как любой обыватель… «С чего тебе, Володя, вздумалось рассуждать о многомирии, которое прилично только на страницах не очень научной фантастики? Озимова начитался? Или Кларка? У зарубежных авторов еще и не такое встретишь – на Западе в моде современные сказки, так называемые «фэнтези», «пустые фантазии», там у них тролли и хоббиты, а вместо звездолетов летают драконы. Буржуазная литература, нашему читателю это даром не надо. Хочешь написать фантастический роман? Подумай, тебе нужны проблемы с Главлитом на старости лет?»
Проблемы с Главлитом мне были не нужны. И роман я писать не собирался. Просто хотел знать. Объяснить. Почему в девятой моей жизни физики благосклонно относились к идее многомирия, и у меня появился шанс понять себя, а «здесь и сейчас» не возникло даже идеи? Параллельные вселенные существовали какое-то время в западной фантастике, но к началу нового века практически исчезли – сколько можно разрабатывать одну и ту же тему? Читал я эти романы. Персонажи скачут из одного мира в другой через порталы, пришельцы воюют с людьми из пятого измерения… Чушь.
Так я и жил, отец Александр, не понимая сам себя. Жил воспоминаниями, не смея даже заикаться о том, что наш Советский Союз мог не дожить даже до девяностого года. Хорошо хоть, к старости у меня не развился обычный для этого возраста склероз. То есть, склероз-то у меня был, конечно. Очки забывал на диване, а искал на компьютерном столике. Не мог вспомнить имени человека, с которым был давно знаком. Ну да, Виктор. Из «Просвещения». Точно. С таким склерозом у меня все было нормально, мы с ним дружили. Но я никогда не забывал, в какой моей жизни происходило то или иное событие. Никогда не случалось, чтобы, рассказывая о своей юности, я напутал и начал говорить о шестой моей жизни или третьей… Таким было свойство моей личной памяти? Закон природы, неизвестный никому, кроме меня?
Как-то я собрался с духом и написал письмо Тегмарку в Массачусетс. Сообщил кое-какую информацию из области квантовой физики, известную мне по десятой жизни, спросил о возможности многомирия и квантовой смерти – ведь это были его, Тегмарка, идеи… Ответа не получил. Видимо, адресат не понял, чего я от него хотел.
Семидесятилетие мое отметили в семейном кругу. Прилетела из Вильнюса Соня с детьми и мужем, внуки меня порадовали, но и озадачили тоже – у обоих были свои проблемы, мне не столько непонятные, сколько не интересные, да и дочь держалась со мной не то чтобы отчужденно, но не так, как прежде, не по дочернему, я бы так сказал. Что поделать… Привыкли мы за эти годы общаться по телефону или по электронной почте.
К юбилею в издательстве «Советский писатель» я выпустил большой роман «Далеко-далеко» – о водителях-дальнобойщиках, о наших дорогах, а по сути – о жизни. Там и обо мне кое-что было, вкраплениями, в рассуждениях главного героя. По-моему, хороший получился роман, я на него потратил шесть лет, с кем только не разговаривал, много раз сидел в кабине трейлера, сам выезжал за шестую кольцевую, дальше правила не позволяли.
«Дубинин подтвердил свою репутацию, роман хорош, автор позволил себе»… Так писали критики, хотя на самом деле я себе не позволил такого, что хотел бы.
В шестнадцатом съездил с делегацией советских писателей в эту пресловутую Америку. Понравилось, конечно. Впрочем, ничего для себя нового я не открыл – вернувшись, подумал, что зря так стремился: сколько бумаг пришлось заполнять, сколько раз выслушивать инструктаж о поведении советского человека в капиталистических странах! Будто я сам не знал, как должно себя вести. И о письме к Тегмарку напомнили – дескать, почему послал без согласования с компетентными органами? Я и забыл уже, а в досье сохранилось.
Чуть было в партию не вступил, кстати. На одной из комиссий меня едва не «зарубили»: почему, мол, беспартийный, непорядок, вступите, товарищ Дубинин, время еще есть… Отбился. В партию меня и по молодости лет не тянуло, никогда не любил ходить строем, даже в той реальности, где служил на ракетной базе, а уж тут подавно. Не то чтобы я что-то имел против коммунизма и партии, как носительницы главной нашей идеи. Все-таки Советский Союз в десятых годах был супердержавой, на Луне стояла наша база, готовился полет к Марсу. Я верил в величие коммунистических идей – всю эту жизнь верил, и даже когда вспомнил свои другие жизни, где Советский Союз развалился, все равно верить не перестал: память, как оказалось, не отменяет веры, впитанной с молоком матери.
В Штатах мне не очень понравилось. Тем, кто родился на Западе, в Америке хорошо, с этим не поспоришь. Но я был воспитан иначе, а все эти «материальные блага»… Стар я уже, чтобы хотеть цифровой репликатор третьего поколения. Меня вполне устраивал «Камск» с двумя мегапикселами, я не собирался снимать на камеру, как бегают бактерии по моему ногтю. А уж ковырялка в носу, настроенная на биотоки… Видел я такую в супермаркете на Бродвее, действительно – прогресс от нечего делать! Лучше бы колониями занимались. В Индии, к примеру, еще с девяностых, как начался террор – мусульмане против индуистов, – так и продолжался, а в Вашингтоне только руками разводил: мы, мол, во внутренние дела не вмешиваемся. Так это ваша колония или нет, в конце-то концов?
Ну, ладно.
Чего я боялся – так это болезни, все той же, лейкемии, она должна была вернуться, я ведь оставался собой, и генетика моя никуда не делась. Как я не хотел повторения и радовался, когда проходил еще год… и еще… Наверно, врачи в поликлинике считали меня ипохондриком, ну и ладно. Каждые полгода я делал все анализы, в том числе самые новые, за которые приходилось давать на лапу, но здоровье дороже… В семьдесят два я чувствовал себя на шестьдесят. Болячки были, как без них, но по мелочи – камень в желчном пузыре («Беспокоит?» «Нет». «Ну и ладно, живите себе»), радикулит («Не страшно, я вам выпишу растирание»)…
Все было нормально, но я паниковал – что если очередной анализ покажет, что если…
Но все случилось иначе. В феврале восемнадцатого в Баку должна была состояться Всесоюзная конференция авторов, пишущих на темы науки и промышленного производства. Вообще-то приглашали популяризаторов, благо было что популяризировать – наши три лунные базы, корабль «Вега» для полета к Марсу, первая термоядерная электростанция в Протвино, наночипы для профилактики неизлечимых болезней. И по экспорту нефтепродуктов мы были первые в мире, даже впереди Саудовской Аравии, не говоря о Венесуэле. Мне нечего было делать на конференции – я писал совсем о другом, хотя, конечно, и о науке тоже. Но – Баку! Я не был на родине много лет, отказывался от приглашений – у меня ж полгорода было когда-то в знакомых, и все звали в гости. Но… Для меня Баку навсегда остался городом юности. В любой моей жизни было так. Сейчас Баку стал другим. Лучше, красивее, больше. Но другой город был мне не нужен. Мне нужен был прежний – с узкой улицей Корганова (там давно снесли старые дома, построили огромный торговый центр), с обшарпанными тротуарами на Советской (теперь там проходил широкий проспект от гостиницы «Азербайджан» до парка имени Кирова), с «хрущевками» в микрорайонах (о «хрущевках» в Баку и не вспоминали, их снесли лет двадцать назад). Имея возможность купить билет и через два часа дышать бакинским воздухом с запахом нефти, я всячески этого избегал, но все-таки не стерпел. Такой случай…
Я даже добился, чтобы в программу конференции включили мой доклад «Художественная проза о современных проблемах мировой науки». Официальный повод изменить собственной позиции.
Рейс должен был вылететь из Внукова в четырнадцать двадцать. Багаж я собрал вечером – да и что собирать было? Утром успел немного поработать, но волновался, и работалось плохо. Такси пришло в полдень, как заказывал. На пересечении Внуковского шоссе с Третьей кольцевой застряли в пробке. На экранчике штурмана было прекрасно видно, что на шоссе авария, бегущей строкой шла информация: рекомендуется объезд. Но «шеф» решил проскочить: «Я этот участок знаю, как пять пальцев, там есть проселок, свернем, глядите, на штурмане это тоже видно». Ничего я на карте не разглядел, скажу честно, но если профессионал уверен… Поехали и, конечно, застряли. Когда мы встали в хвост рейсовому автобусу, пробка даже по штурманской карте растянулась километров на десять. До отлета полтора часа, мы стоим. Час. Стоим. Полчаса… Начали понемногу продвигаться.
Я, конечно, раз десять звонил Корнееву, руководителю делегации, извинялся, говорил: сам виноват, полечу другим рейсом или вообще вернусь, если судьба… Но Корнеев решил иначе, и коллеги-писатели его поддержали. Если бы диспетчер или кто там во Внуково все решает, был против, то рейс вылетел бы по расписанию, и ничего бы не случилось. Но стало так: вылет чартера задержали на полтора часа, и я даже преисполнился гордости – из-за меня! Значит, я чего-то стою, если сто тридцать человек и самолет ждут мою персону.
Контроль прошел в ускоренном режиме, и вылетели мы с почти двухчасовым опозданием.
Это все решило.
Над Махачкалой машина вошла в грозовой фронт. Не в грозу, конечно, не в тучи – летели мы выше, в обычном пассажирском эшелоне. Я дремал у окна, видел краем глаза, как далеко внизу что-то сверкает, не придал этому значения… Вдруг тряхнуло. И сразу – будто напильником по железу, такой звук… И яркое пламя. Помню чей-то вопль: «Молния!». Наверно, так и было, откуда мне знать?
Жар. И дышать нечем. И все провалилось. В груди холод. Боль. Как стало больно! И мысль: «Господи, опять!». И еще: «Неужели на этот раз – все?»
12
С такой мыслью я и выскочил в следующую жизнь. Вообще-то я думал в тот момент о том, что Марина поручила заказать новый телевизор, а я вместо этого смотрю в интернете трансляцию бразильского карнавала. Странное занятие в моем возрасте, но захватило, не оторваться. И вдруг мысль: «Неужели на этот раз – все?» Что все-то?
Сколько времени я приходил в себя? Марина вернулась с прогулки (она любила после обеда посидеть с соседками на скамейке у подъезда), а я все раскладывал новые воспоминания. Не то чтобы был в шоке, но хотелось вспоминать, вспоминать… Ведь это был я, это со мной… Я только что погиб, сгорел в самолете, и если бы не застрял в пробке, если бы вылетели вовремя, то ничего бы не случилось, и я… Что?
Марина пришла, хлопнула дверью, спросила из прихожей: «Заказал? Когда привезут?». Я промычал что-то неопределенное, переключился с карнавала на сайт магазина «Джейхан», а думал, конечно, о том, что, оказывается, мог стать писателем… то есть, стал, да, и сорок лет гнал роман за романом… и от предложения майора я в свое время не отказался…
Телевизор я заказал, а потом сослался на усталость и завалился на диван, накрывшись одеялом. Марина спрашивала: «Что с тобой? Плохо себя чувствуешь?». Я вяло отвечал: «Нет, просто устал», а сам думал: могло случиться так, что я остался один. Марина, Мариночка, почему ты ушла, как ты могла… Я слышал ее голос из кухни и радовался тому, что здесь мы все еще вместе. Конечно, болячек у нас обоих достаточно, год назад, в семнадцатом, жена перенесла операцию – ей удалили желчный пузырь, но все прошло удачно, оперировал профессор Муртазов, пришлось хорошо заплатить и хирургу, и анестезиологу, половина наших запасов ухнула, но иначе-то как? За все приходится платить – даже перевязочных материалов в больнице не хватало.
Оказывается, мы могли жить в Москве? И я не занимался всю жизнь астрофизикой? Писал книги? То есть, и книги писал, но ведь и астрофизиком тоже был, и ракетчиком, вот как интересно сложилось…
Вечером я потащил Марину в гости к внукам, хотелось развеяться, все равно ночью не усну, буду вспоминать прожитое, пытаться понять. Пошли мы к Светочке, благо недалеко – через три дома. Весь вечер я был рассеянный – так говорили Марина со Светкой. Я не рассеянный был, совсем наоборот: сосредоточенный. Вспоминал, вспоминал… Вторая жизнь, пятая, девятая, одиннадцатая… Подумать только!
В этой моей жизни я никуда из Баку не уезжал, так и прожил здесь все свои семьдесят с гаком. В молодости, помню, звал меня некий майор в ракетные части, но я отказался. В школе, помню, был влюблен, но чтобы из-за этого вешаться… Неужели смог? Писательством никогда не занимался, не было у меня к тому способностей, хотя время от времени возникало желание. Или все-таки способность была, а я не воспользовался, упустил? Теперь и проверять не было смысла. Стар слишком для таких экспериментов.
Астрофизика – да, любовь всей жизни. Сабир заприметил меня еще в университете, и я проработал в обсерватории без малого сорок лет, до пенсии. И дальше мог бы, но с финансированием у нас всегда были проблемы, а после того, как нефть подешевела чуть ли не втрое, жить стало не очень весело. Ельцин, конечно, обвинял в обвале империалистов, ну, ему по должности положено, на секретных пленумах кому надо объяснили, а те, кому надо, рассказали женам, жены – подругам, в общем, вся страна прекрасно знала, что живем мы хреново не потому, что грохнулись цены на нефть (не из-за Америки, а потому, что пошли в серию малогабаритные термоядерные станции, у нас их еще не выпускали и не закупали – дорого, – а в Штатах и Европе еще в третьем году начали переходить на альтернативные источники). Живем мы хреново, потому что приходится две трети (подумать только!) бюджета пускать на военные программы. Надо поддерживать паритет, иначе американцы и НАТО нас сомнут, давно нацелились, еще со времен старшего Кеннеди.
На пенсию я вышел в начале шестого года, Марина чуть раньше. Тогда мы еще жили, между прочим, вполне прилично, не нужно было брать ссуду, чтобы купить новый телевизор. Тогда я и компьютер приобрел – не ездить же в обсерваторию за сто километров всякий раз, если нужно почитать статью Кормана, к примеру, или узнать точно, что наблюдали на WАSРе. Да и бывшие коллеги к моим наездам относились не то чтобы плохо, но… Я их понимал – в том числе и бывшего своего шефа, ставшего академиком и директором. Дружба дружбой, а время на компьютерах расписано, извини, Володя… Я понимал и купил себе персоналку, лишив Марину поездки в Кисловодск. А ей нужно было – воды попить, полечиться… «Нет, – сказала она, – тебе важнее».
Полезная штука компьютер. Я прекрасно помнил, как в восьмидесятых считал на логарифмической линейке распределение пульсаров в Галактике. Конечно, счетно-вычислительные машины уже и тогда были – в институте математики, к примеру, стояли две М-400, и очередь расписывалась на месяцы вперед, как и время на нашем двухметровом телескопе. Привыкли мы к очередям – если что-то получается без очереди, удивляемся: ах, удалось… Да, о чем я, отец Александр… Считал на линейке, и ничего – мы с шефом тогда опубликовали несколько статей в центральных журналах, я даже в Москву на конференцию ездил в девяносто пятом. Это была первая международная встреча советских астрофизиков с американскими коллегами. Сам Кларк приезжал, он у них руководил космическими рентгеновскими исследованиями, и я рассказал о нашем каталоге источников, изрядно удивив американца. Они приехали со своими переносными компьютерами, у них уже тогда был интернет. А я привез наш каталог на листочках бумаги. Посидели мы, помню, в номере, Кларк полистал карточки, время от времени поднимая на меня взгляд – то ли уважительный, то ли удивленный, – а потом сказал, что это обязательно нужно публиковать в The Astrophysical Journal, уникальный, мол, материал. И срочно в интернет выложить, это важно для всех, кто готовит новые рентгеновские эксперименты.
Эх… Ну, не понимал человек, что у нас нет валюты, чтобы платить за публикацию, и экспертный совет не пропустит материал за границу, потому что одно слово «космос» заставит цензоров дрожать в предвкушении выговора с занесением. Помню, я пробормотал что-то неопределенное: дескать, очень ценю его мнение, теперь надо думать, где публиковаться.
Каталог вышел в Москве, в «Астрономическом журнале», и я добился разрешения отправить экземпляр со статьей Кларку в Штаты.
Сейчас вспоминалось об этом с ностальгией, хорошие были времена, но странные. В девяносто девятом в продаже появились первые личные компьютеры, но стоили они больше автомобиля, примерно двадцать зарплат.
Я всегда думал, а иногда мы с шефом даже обсуждали, если далеко от телефонов, которые, конечно, прослушивались: почему мы от Америки отстаем – чем дальше, тем больше? В газетах и по телевидению все преподносилось иначе, но мы-то знали, что наш двухметровый телескоп, хотя и крупнейший, но не в Европе, как написано было в рекламном проспекте, а только среди восточноевропейских обсерваторий. И уж очень далеко не первый в мире – на Гаваях американцы поставили десятиметровую махину и наблюдали такие дали, о каких нам и не мечталось. А оборудование? А вычислительная техника? Электроника? Или, если взять легкую промышленность – у нас все для народа, но почему тогда в Штатах автомобиль – средство передвижения, а у нас – предмет роскоши?
Вспоминая другие свои жизни, я сравнивал, пытался анализировать, делать выводы. Понять, что произошло с моей памятью, как с этим жить? Ни с кем не делился – помнил из прошлого опыта, насколько это бесперспективно и чревато последствиями. Конечно, прошлый опыт нужно было принимать с оговорками – другие жизни, другие времена, все другое…
Я даже Марине не сказал ни слова. Она видела, что со мной творится неладное, я был рассеян, отвечал невпопад. Потом пришел в себя, копался в памяти, когда оставался один, никогда не пробовал записать – на бумаге точно не стал бы, но в компьютере… Нет, и компьютеру не доверился. Ходили слухи, что в Конторе читают все файлы, даже если их не пересылать по почте, а хранить на диске. Как они это делали, я не знал и, честно говоря, не очень верил, но лучше перестраховаться, чем иметь неприятности. Почту проверяли, почему не заглянуть заодно и в диск?
Конечно, я изучил всю литературу по физике времени-пространства, что нашел в академической библиотеке и раскопал в сети – выхода на зарубежные источники у меня не было но кое о чем можно было догадаться по публикациям в «Журнале философии» и «Журнале теоретической физики». Никаких идей, разве что в фантастике, которую я не очень любил, можно было найти опусы о параллельных мирах. В основном, переводы с английского: Хенлайн, Азуров, Сименс…
В шестнадцатом году на экраны вышел американский фильм «Вперед, в прошлое!» – мы с Мариной ходили, ей понравились дурацкие погони на машине времени, чушь собачья. Но снято было отлично, наши так не умели. Глядя, как главный герой метался из будущего в прошлое и обратно, я рассуждал о том, что человеческая память, возможно, формируется под влиянием не только реальных событий, но и потенциальных, возможных, не случившихся. Скажем, как с майором, предлагавшим мне пойти в ракетчики. Я отказался, а в памяти сформировался узелок, и серые клеточки в мозгу начали просчитывать – что могло бы произойти, если бы я согласился? Поскольку это лишь нейронная симуляция, «предчувствие» мозгового компьютера, то он и считал неправильно, сформировав в памяти образ, которого не могло быть…
И другие варианты так же. Но почему тогда переброс от памяти к памяти происходит в момент как бы смерти? Это, наверно, тоже можно объяснить: программа считает, пополняя ложную память, доходит до финала и коммутирует с другой программой, которая тоже существовала в мозгу и рассчитывала другой, еще не закончившийся вариант.
Шизофрения это, если приглядеться. Даже с моей, непрофессиональной точки зрения – типичное раздвоение личности. Не раздвоение, а удесятерение… и то ли еще будет.
Во всяком случае, в реальной физике идей, способных объяснить мои ложные памяти, я не обнаружил. Может, на Западе… Но и на Западе, как я себя уверил, не могли развиваться идеи о том, будто реальный мир может состоять из множества ветвей, переплетенных друг с другом, как ветки деревьев.
В двадцать первом американцы с англичанами полетели на Марс – у нас об этом сообщили в новостях, и в интернете было довольно много публикаций с нужными комментариями. Мол, все это интересно с точки зрения абстрактной науки и гонки, навязанной нам мировым империализмом, но на самом-то деле кому нужна космическая показуха? На Марсе нет жизни, а яблони там цвести все равно будут, но не американские, а советские – мы за сенсациями не гонимся, и наша экспедиция, когда настанет срок, повезет на красную планету не пару приборов для измерения состава воздуха, а настоящие саженцы, которые…
И так далее. О том, что на Луне уже восемь лет работали две постоянные станции, сообщали в промежутках между «демонстрацией безработных перед Белым домом» и прогнозом погоды. Как-то я разговорился на скамейке (пошел с Мариной посидеть, сам потом не рад был) с одним старичком, бывшим начальников цеха на ламповом заводе. Я ему: «Американцы на Марс полетели, здорово, правда?». А он: «Значит, теперь и оттуда будут на нас ракеты нацелены. Мы это так оставить не можем, и ответ наш будет асимметричным, но верным. Значит, опять масло подорожает, и путевки в санаторий придется ждать не по два, а по четыре года, а время идет, старость не радость, опять в боку будто огонь полыхает»…
Я встал и ушел. Старость, конечно, не радость, но выслушивать чужие стоны… Увольте.
Я любил вспоминать – не ту жизнь, какую прожил реально, а другие, вымышленные. То есть, я так думал, что вымышленные моим собственным мозгом. Было что вспомнить – на десяток жизней хватило, разных по длительности. Смерти свои вспоминать не любил. Старался о них не думать. Иногда не получалось, и тогда накатывало… Марина от меня в такие часы пряталась, а Света и Лера, младшая внучка, брали в оборот – Лера у нас стала врачом, вот и лечила мою психику, как считала нужным. В основном, беседами.
В двадцать третьем почти полгода провалялся в больнице – инсульт. Знаете, о чем я подумал, когда мир вокруг меня вдруг закачался и начал рушиться? Сейчас умру, и начнется, то есть продолжится, другая жизнь, там все будет нормально. Я не хотел боли в своем мире, я хотел покоя после быстрой смерти. Но умереть не довелось. Может, к счастью. Была боль, долгие дни… Марина переселилась в больницу, и Света с Лерой часто навещали, я заново учился говорить, двигаться…
Это случилось, когда я вернулся домой. Каждая моя смерть, отец Александр, не повторяла предыдущую. Кроме лейкемии, но и то… В тот вечер по «Времени» передали: астрономы обнаружили астероид, который мог столкнуться с нашей планетой. Оснований для паники нет, вероятность не такая уж большая, ученые всего мира ведут наблюдения.
Наутро я позвонил в обсерваторию. Там давно было все новое: начальство, сотрудники. Сабир умер в семнадцатом, я был на похоронах… Неважно. Позвонил, спрашиваю: «Что за астероид, что известно?». Мне, как бывшему коллеге, доверили… Без распространения, конечно. Траекторию в Хьюстоне рассчитали довольно точно, астероид упадет, но пока неясно – где именно. Большой район – от западной Атлантики до Урала, от Москвы на севере до Тегерана на юге. Произойдет это двадцатого января – через две недели, значит. Масса огромная, размер камня метров двести.
Баку оказался в зоне возможного падения. Зона большая, но даже если… Куда ехать-то? И на какие шиши? По телевидению каждый день передавали: опасность невелика, американцы хотели расстрелять астероид ракетами с водородными зарядами, но Совет Безопасности запретил, и правильно – даже если удалось бы раздробить астероид на фрагменты, опасность лишь увеличилась бы. Расчет траекторий обломков сильно затруднился бы, а времени до их падения оставалось бы совсем мало. В общем, ждите, и будь что будет. Что делали на Западе, я не знаю. Наверно, что-то все-таки предпринимали, но у нас об этом не сообщалось ни слова, а интернет вообще вырубили, и по радио начались сплошные помехи. Чтобы народ не пугать, наверно. Народ и не пугался. Зачем пугаться, если говорят, что ничего страшного не ожидается? Упадет, да, и будет красивое зрелище… для тех, кто окажется далеко от места падения.
Восемнадцатого стало понятно, что грохнется где-то неподалеку. Из города стали уезжать начальники, по улицам в сторону аэропорта носились черные лимузины, а наша соседка, она работала в буфете республиканского цека, сказала, что партийные бонзы уехали и семьи вывезли, и что-то, наверно, будет, возможно, война с Ираном, потому что и войска из города уходят.
С обсерваторией связи не было, я звонил каждый час. Марине сказал, чтобы собрала чемодан, больше не надо, в любой момент могут объявить эвакуацию, когда станет известно место и время падения астероида. Света с мужем и Лера тоже сидели на чемоданах.
Господи, какой я был дурак! Впрочем, что я мог сделать, если бы даже знал? Ничего.
Упала эта дрянь в ночь на двадцатое. Мы с Мариной не спали, время было не позднее. Услышали рокот, будто танк едет или что-то тяжелое. Вышли на балкон. Увидели вспышку, такую яркую, что мир сразу погас, ничего не осталось…
Я даже не знаю, от чего умер – может, от ударной волны, может, обрушился дом, а может, я умер от ужаса, от черного кошмара, навалившегося прежде, чем я что-то почувствовал.
Внутри разорвалось, лопнуло, пролилось… И все.
13
Я проснулся среди ночи, сердце билось, как молот, я не мог отойти от приснившегося кошмара, нащупал у изголовья пузырек с таблетками, руки дрожали, вот, думаю, так и помру сейчас, бросил в рот две капсулы, на столике стояла чашка с водой, но в темноте я ее уронил на пол, услышал звон… Пришлось глотнуть без воды.
Полежал несколько минут, пришел в себя. Встал, зажег свет, надел очки, вставил зубы – почему-то эти привычные действия успокоили меня больше, чем лекарство.
Господи, спаси, – подумал. Какое знамение мне было? Не сделал ли я чего-то, за что Творец пожелал наказать меня этим кошмаром?
И сразу понял… Это было, как знание, пришедшее с небес. Память. Не помнил ничего и вдруг вспомнил. Двенадцать жизней. Двенадцать смертей. Только что, когда я спал, случилась последняя.
Господи, думал я, что я сделал в жизни такого, чтобы быть наказанным столь страшным образом?
Я вышел на балкон, мне не хватало воздуха, ноги подкашивались, ночь была морозной, градусов десять ниже нуля, но мне было жарко, жар шел изнутри, будто возникшие во мне памяти выделяли энергию, энергию чуждого духа…
Не знаю, почему я не простудился и даже насморка не схватил, простояв на морозе… не знаю сколько. Десять минут? Час?
Вернувшись в комнату, я точно знал, что жизнь моя нынче – тринадцатая. Последняя. Почему-то я точно знал, что, когда умру в следующий раз, смерть будет окончательной, и я, наконец, предстану пред Господом.
Включил компьютер и до утра записывал, пальцы бегали по клавишам, будто не я вспоминал, а само вспоминалось, и само себя записывало, а я был только проводником, ничего не понимавшим, но все помнившим. Провидение двигало моими пальцами, отец Александр. К утру, совсем выдохшись и ощутив, что небесное вдохновение покидает меня, я записал файл, задал пароль и тут же, у компьютера, провалился в сон, пустой, без сновидений. Проснулся около полудня, потому что позвонила внучка, Лерочка – хотела прийти, прибраться. «Да, родная, – сказал я, – рад буду тебя видеть».
Сразу все вспомнил и захотел поглядеть записанный ночью файл, но не смог не только найти его, но даже пароль на память не приходил. Так все и пропало. Значит, на то была воля Господа. Больше я файл не искал – пропало, значит, так тому и быть. И больше я ничего не записывал – нельзя дважды искушать судьбу и идти против воли Творца, высказанной столь очевидно.
Но я все помню, отец Александр, помню и знаю, что было мне дано искушение. Искушение – не грех, верно? Грешным может стать преодоление искушения или, если поддашься… Возможно, я должен был в тот же день прийти к исповеди и вам, своему духовнику, поведать о жизнях, вошедших в мою память. Но в тот день я был так разбит… Лерочка, приехав, дала мне лекарство, посетовала на мой не очень здоровый вид и опять, в который раз, завела речь о том, что мне следует переехать в староприимный дом, где старики вроде меня доживают остаток дней без забот, но не без печалей, какими полна старость и каких я хотел избежать, оставаясь один в своем жилище. Может, и это был грех, грех гордыни, я слишком надеялся на свои слабые силы и думал, что лучше умереть среди знакомых, привычных, родных вещей, нежели, пусть и в покое, но среди чужих и чуждых… Это грех, и я прошу вас, отец Александр, отпустить мне его, ибо не хотел я причинять никому никаких хлопот, но старики эгоистичны, вы знаете…
Случилось это семь лет назад, в январе двадцать четвертого. С той поры каждый свой поступок я стал сверять с иными моими жизнями, изумляться происходившему и пытаться понять суть и причину Господней милости. По зрелому размышлению, отец Александр, я пришел к выводу, что не случайно дана мне эта память, это знание. Ни одного мгновения я не сомневался, что все, о чем я так неожиданно вспомнил, действительно происходило со мной. Четкость, ясность, безусловность моей памяти для меня – профессионального астронома – однозначное свидетельство реальности. Каждый ощущает разницу между сном и бодрствованием. Каждый может отличить воспоминание о реальном событии от бесовского наваждения, порожденного выпитым, например, или наркотическим препаратом, искажающим восприятие. Никогда в жизни – ни в этой, ни в каких других – я не принимал наркотиков. Выпивать тоже не любил – разве что рюмочку сладкого по праздникам: на Рождество, Крещение, Пасху и еще в день тезоименитства Его Императорского величества. Вы знаете меня не первый год, отец Александр: я был крещен, как положено, и крестным моим отцом был замечательный человек Иван Дмитриевич Богатов, автор «Песни о государстве Российском».
Мать моя Вероника Власьевна Дубинина, в девичестве Федорова, была женщиной высоко нравственной и воспитание мне дала соответствующее. Отец, Михаил Владимирович Дубинин, погиб во Вторую Отечественную – ушел на фронт рядовым и не вернулся, его призвали в самом конце военных действий, он только и успел доехать до передовой, его часть брала Бухарест, там его и убило. Я родился через полгода после его гибели и за два месяца до великой победы.
Знаете, отец Александр, почему я стал астрономом? В детстве любил смотреть на звезды, это понятно. Рисовал созвездия по контурам звездных россыпей. Помещал на небо героев любимых сказок: была там Курочка-ряба, и Змей Горыныч, и Серый волк, и Емелю я изобразил, где на обычных звездных картах находится созвездие Ориона. Но в школе я мечтал стать не астрономом, а писателем. Мечтал стать известным, как Семенов, прославивший себя романом «Живые и мертвые». Как потрясающе показаны там государь-император и его семья, их страдания о родине в дни тяжких испытаний! Хотел писать, как Фалеев, я зачитывался его «Молодой гвардией», поручик Кошевой, партизан, духовный наследник Дениса Давыдова, не давал мне спать по ночам…
Но я не стал писателем, отец Александр. В последнем классе, когда нужно было выбирать жизненную дорогу, я пошел на исповедь, это было еще в Баку, я был прихожанином церкви Святых Жен Мироносиц, там меня выслушал отец Константин, замечательный человек и пастырь, я всю жизнь ему благодарен. Поведал о своих мечтаниях и метаниях, и о безответной любви к Марине Светловой, она училась в пансионе, что был от нас на соседней улице… Отец Константин мудро сказал: «Грех плотской любви простителен в молодости, думай о душе, только глас душевный, исходящий из сути твоей, подскажет тебе правильную дорогу. И запомни: лучше быть первым на деревне, чем вторым в городе, ты понял меня?».
Я понял. Я и сам знал, что не смогу писать ни как Семенов, ни как Фалеев. А быть хуже… И я поступил на физический факультет нашего Бакинского университета. Мама благословила меня, она хотела видеть сына ученым, считала литературную стезю недостойным применением моего таланта. Матери всегда переоценивают своих детей, это простительный грех.
Я окончил университет, когда в астрофизике начался бум открытий: пульсары, квазары, рентгеновские двойные, нейтронные звезды, черные дыры… Все – в течение одного десятилетия. Естественно, я занялся этими удивительными объектами, свидетельством бесконечной мудрости Господа. Мы с моим шефом Самиром Гасановым в те славные годы были первыми, кто описал кривые блеска рентгеновских новых звезд и верно определил расстояния до планетарных туманностей. Шеф был магометанином, да я ведь и жил многие годы в Баку, городе магометанских традиций, но наши религиозные расхождения никогда не мешали научной работе. Жаль, Самира уже нет в живых, надеюсь, что в магометанском раю он вкушает наслаждение в обществе гурий, в которых истово верил.
Отец Александр, я всегда знал, что занятие астрофизикой – лучший способ проникновения в замысел Творца, после изучения священных книг, конечно. Всю жизнь свою я искал прямые соответствия между научными открытиями и теми пророчествами, что содержатся в Новом и Ветхом заветах. Я написал две книги и, возможно, они не прошли мимо вашего внимания: «Прикосновение к небесам» и «Сказ о великом и низменном». В первой я сопоставлял теорию черных дыр с путешествиями Ионы и со страданиями Иова, и книга эта была отмечена Синодом, сам патриарх Московский и всея Руси Михаил, когда был еще митрополитом Богородским, а в миру Михаилом Сергеевичем Горбачевым, автором замечательных «Советов прихожанину», так вот сам будущий патриарх отметил мою книгу, выступая с проповедью по телевидению – было это в семьдесят восьмом и придало мне таких сил…
Да, отец Александр, вы это знаете, конечно. Вы исповедовали меня – и не один раз. Вы отпускали мне грехи, но не знали обо мне того, что знаете теперь. Я и сам узнал об этом восемь лет назад, и с тех пор – очень об этом сожалею! – не ходил на исповедь. Вы знаете теперь, что я прожил не одну, а тринадцать жизней, двенадцать раз прошел через смерть, двенадцать раз переходил из одной своей жизни в другую, как переходит пассажир с поезда на поезд, когда состав заходит в тупик, останавливается, а дальше следует поезд, проходивший в тот момент мимо – ты успеваешь вскочить на подножку и едешь дальше, помня о прошедших днях, жизнях…
Почему это случилось со мной? Последние годы я беспрестанно думал об этом чуде или наваждении, или Господнем даре, или Господнем же проклятии. Я старый человек, я уже был старым, когда новое знание вошло в меня, внедрилось и осталось. Могла ли наша великая страна, наша Российская империя пройти через те испытания, что я видел, прожил, чему стал свидетелем? Победивший социализм? Партия коммунистов у власти? Вражда с Америкой – нашим великим союзником? Мы вместе здесь и сейчас, мы всегда были вместе – и когда побеждали бесноватого немецкого фюрера, и когда укрощали китайцев, и когда летели на Луну, и сейчас, когда наши космонавты водрузили российский и американский стяги на суровой поверхности Марса… Мы живем в мире с магометанами, это хрупкий мир, но это мир, и мне страшно вспоминать, что в другой моей жизни был всемирный джихад, и миллионы христиан погибли.
Я много думал о своих жизнях. Я знаю, что это не болезнь. Это физический феномен, который нужно изучать так же пристально, как я всю жизнь изучал жизнь далеких галактик, описывая их место и суть в картине мира, созданного Господом. Я прочитал множество книг – как православных, так и католических, и протестантских физиков: Виллера, например, и Хокингера. Я даже магометан читал, каюсь, но не нашел в их трудах ничего для себя полезного.
И вот к какому выводу я пришел, отец Александр: Господь в мудрости своей создал мир, способный к саморазвитию. Это и без меня известно, это в любом учебнике написано. Но мир наш куда более сложен, чем нам сейчас представляется. Он бесконечно сложен, поскольку бесконечно сложны помыслы Творца, мы понимаем лишь малую их часть и надеемся понять больше, но поймем ли до конца? Нет, ибо пути Господни неисповедимы! В созданный им мир Творец вложил способность, которая мне сейчас представляется не только естественной, но необходимой для наиболее полного воплощения Замысла.
Послушайте, отец Александр. Я старый человек и могу говорить то, что думаю. А думаю я вот что. Нам дана свобода воли, верно? Это главное, чем отличил Господь человека от тварей неразумных. Человек решает сам: быть верным слугой Творца или нарушить Его заповедь и стать убийцей. Он ответит на Страшном суде, но здесь и сейчас человек сам решает. И человечество решает само. Выбирает. В семнадцатом, после февраля Россия выбрала путь, которым прошла к буржуазной республике, а в двадцать третьем – к восстановлению монархии, возвращению императора Николая. Но могло быть иначе, верно? В октябре, например, когда коммунисты едва не захватили Зимний. У них, к счастью, не вышло, но – могло? В бесконечном Господнем мире реализуются все возможности, все пути развития – Творец оставил нам свободу выбора, а выбрать мы можем любой из потенциальных вариантов, верно? Я вам больше скажу, отец Александр. В квантовой физике уравнения Шрединга имеют не одно, а множество решений, и это тоже известно любому первокурснику. Каждый квантовый процесс может завершиться двумя или даже миллионом вариантов. Почему физики отбрасывают ненужные, как им кажется, решения? Разве этим они не умаляют Творца? Если что-то может осуществиться, оно должно осуществиться – Господь не оставляет нереализованным ничего из того, что сам же сделал возможным!
Я хочу сказать, что мир наш суть великое множество вселенных, где все возможное – реально. Есть мир, в котором государь Николай Второй не отрекался от престола, и есть мир, в котором Россия не победила Гитлера, и есть мир, в котором Володя Дубинин прожил полтора года и умер, подавившись косточкой. И есть мир, где Дубинин жил в страшной стране, под коммунистами, стране, не признававшей Бога, и наложил на себя руки от неразделенной любви. И есть мир…
Понимаете, отец Александр? Разве я один такой? Все мы, каждый из нас, проживаем множество жизней во множестве миров, и Творец следит за каждым из наших решений, каждому решению позволяет воплотиться, и в этом истинный смысл свободы воли, которой Он наградил нас.
Каждый мог умереть в полгода, мог – в десять лет или в тридцать, и это действительно происходит, но в нашем мире, в нашей веточке бесконечно разветвленного Древа мироздания, здесь и сейчас мы не подозреваем о существовании иных ветвей, иных Господних миров.
Но иногда… Может, в одном случае из миллиарда… Или еще реже… Отец Александр, любой закон природы может быть нарушен по воле Господа. Статистическая физика описывает такие процессы. Вода не течет вверх, верно? Но очень редко, так редко, что такое, наверно, не случалось ни разу, водный поток может побежать в гору. Вода может закипеть, если ее охладить, а не нагревать. Статистика. Неизбежное следствие того, что нельзя предписывать Господу, как Ему поступать с нашим миром в каждом конкретном случае.
Вот со мной и получилось… Умирая в одном мире, я оказывался в другом, там, где продолжал жить. Наверно, каждый из нас проходит через все свои возможные смерти, но Господь в милости своей дарует нам счастье не знать об этом. А я – помню. Почему Творец позволил мне помнить? Почему – мне? Это знак? Означает ли это, что я должен поведать миру о других вселенных, где другие мы живут… живем, осуществляя свободу воли?
Если бы мне было тридцать лет или хотя бы сорок, я, возможно, попробовал бы описать эти идеи уравнениями. Но мне уже восемьдесят пять. Я устал жить. Помню себя молодым – здесь, в нашем мире, и в десятке других. Умирая, я ощущал желание жить, любовь к этому воздуху, свету, к этим людям, деревьям, светилам небесным и гадам морским. Я хотел жить даже тогда, когда забирался на табурет, чтобы уйти из жизни, нарушая заповедь Господню, но не подозревая об этом. Я радовался, возрождаясь в ином мире после очередной смерти, и, в конце концов, решил, видимо, что так будет вечно, и что я, подобно Мафусаилу, переходя от одного своего «я» к другому и сохраняя память о себе-любимом, буду жить столько раз, сколько миров существует в бесконечно разнообразной Вселенной, созданной Творцом.
В гордыне своей я вообразил себя таким же бессмертным, как Господь наш, милостивый и всемогущий. Я старался не нарушать заповедей – здесь, в мире, что окружает нас с вами, отец Александр. Но я грешил в других жизнях. Грешил неверием, гордыней, и множество других пороков были мне свойственны. Последние годы я думаю об одном: если это было со мной, но не здесь, не в этом мире, то грешен ли я только потому, что – помню? Принял ли я на себя все свои грехи, все свои греховные мысли? Я ведь грешил не по своей воле, но по незнанию. Если в том мире, где я погиб на ракетной базе, Россия была не такой, к сожалению, какой должна быть и какой мы ее знаем, если в том мире я был воспитан в безбожии и не знал никаких путей к Господу, разве был я грешен? Да-да, незнание законов, в том числе законов Божьих, не освобождает от ответственности и прежде всего – от ответственности перед Создателем. Я грешил, отец Александр, но – грешил ли я?
У меня нет больше желания жить, я устал. Я слаб, и врачи устали бороться с моими болячками. Я знаю, что, умерев, не найду себя больше ни в каком из Господних миров. Нигде я не прожил более того, что здесь и сейчас. Не спрашивайте, откуда я это знаю. Наверно, так мне внушил мне Господь в доброте своей.
Я умираю, отец Александр, и прошу отпустить мне грехи. У меня была странная жизнь. Или лучше сказать – странные жизни. Двенадцать раз я умирал и продолжал жить. Если Творец позволил мне помнить, то, наверно, для того, чтобы, уходя окончательно, я мог исповедаться в тех грехах, что совершал не здесь, а там. Я понимаю, отец Александр, что это сложная богословская проблема. Я понимаю, что вы никогда с таким не встречались. Может, это и вам Господь посылает испытание – испытание мудростью понимания.
Если бы я ничего не помнил… Если бы помнил только себя в этом нашем мире, лучшем из миров, как сказал вольнодумец и богохулец, но мудрый человек Вольтер… Но так получилось, что я…
Простите, отец Александр, у меня больше нет сил. Вспоминать. Просить. Жить…
Скоро я встречусь с Мариной, моей любимой женой. Как, по-вашему, отец Александр, какой будет наша встреча? Марина не помнила себя в других мирах, в каждом из них она была со мной и была уверена, что других миров не существует. Но теперь, когда мы встретимся, когда наши души воссоединятся… Кто подойдет со мной к вратам Рая? Марина из шестой моей жизни, потерявшая мужа в страшном ракетном пожаре? Или Марина из девятой моей жизни, ушедшая с мукой и страданиями от страшной болезни? Или моя Марина, с которой мы не расставались почти шесть десятилетий? Кто из них? Может, у них одна душа, и одна душа у меня, и мир на самом деле един, как един Творец, но, как и у Творца, у его создания множество лиц и воплощений?
Спасибо, отец мой. Спасибо… Теперь у меня достаточно сил, чтобы уйти. Увидеть свет… Я уже видел его не однажды и знаю, как это выглядит. Свет и голоса.
Мне легко…
Аминь.
Клоны
«То – ностальгия по Большому взрыву,
В котором родились мы все».
Р. Джефферс, «Большой взрыв»,
перевод А. Головко
«Что важнее: знать, где мы живем – или как должно жить?»
В.Ф. Шварцман, из дневника.
– Нужно подняться к телескопам? – с беспокойством спросила Лайма. – Видите ли, я не…
– Вы плохо переносите высоту, – перебил девушку Леонид.
– Высоту я переношу нормально. – Лайма не любила, когда ее перебивали, и русский ей не понравился – бесцеремонный и какой-то не свой, так она обозначала людей, при знакомстве не смотревших в глаза или говоривших не то, что думали. – Видите ли, я не люблю телескопы.
Странная девушка. Что значит: «не люблю телескопы»? Монтировку? Купол? Зеркало? Почему тогда работает в обсерватории Кека? С ее профессией могла бы устроиться в Гонолулу, в университете такое смешение языков, что хорошему переводчику, каким была, судя по отзывам, мисс Тинсли, работа нашлась бы непременно. В Гонолулу прекрасный климат, пляжи, не говоря о массе нужных и интересных знакомств. Тем не менее, мисс Тинсли предпочла гору, заштатный городок Ваймеа и, что бы она ни говорила, – эти телескопы, без которых на Мауна Кеа не было бы ни одной живой души, даже горные козлы сюда не поднимались. Леонид не был уверен, что на склоне вулкана есть какая-то живность, кроме больших птиц, изредка круживших над обсерваторией и улетавших в облачную даль. Облака висели над океаном так прочно, будто были приклеены к нижней кромке неба. Ни одно облако, однако, не всплывало над горизонтом так высоко, чтобы помешать наблюдениям – эту замечательную особенность Мауна Кеа отметили еще первые путешественники, поднявшиеся лет двести назад на вершину древнего вулкана.
– Нет, – сказал Леонид, – подниматься не надо. Наша комната в Верхнем доме. Если не возражаете, я заеду за вами в половине четвертого. Буду вас ждать в…
Он замолчал, потому что Лайма его не слушала – кивнув в знак согласия, она вернулась к работе.
– Да, мы договорились, – сказала она рассеянно, продолжая что-то писать на языке, который был Леониду не знаком – испанский, кажется. Или французский? Сколько языков знает эта девушка? Говорили – шесть.
– Я буду в половине четвертого, – повторил он.
//-- * * * --//
О просьбе русского астрофизика Лайма вспомнила, когда подошло время ланча. Обедала она обычно в кафе Альваро на улице Шеннона. Смешно, конечно, называть улицей четыре двухэтажных дома, два из которых арендовали японцы из обсерватории Субару, один – европейцы, менявшиеся так часто, что Лайма не успевала запоминать лица, не говоря о фамилиях, а последний дом пустовал; говорили, что там разместятся австралийцы, когда заработает новый радиотелескоп на плато в трех милях от Большой антенны.
– Как обычно? – спросил Альваро, ласково кивнув Лайме и решая, произносить ли свой обычный комплимент. Да или нет – хозяин кафе определял по одному ему понятным приметам: сдвинутым бровям, взгляду, который Лайма бросала на стоявшие над стойкой статуэтки фантастических животных, вылепленных самим Альваро из вулканической глины, собранной в кратере неподалеку от телескопов, к которым Лайма поднималась всего один раз, в первую неделю после приезда. Работать в обсерватории Кека и не подняться на купол, не потрогать белый слепящий металл, не посмотреть в окуляр или как там специалисты называют штуку, в которую можно заглянуть и увидеть край Вселенной? На высоте десяти тысяч футов Лайме стало плохо, сердце стучало, как кроличий хвостик, воздуха не хватало, в себя она пришла в Нижнем доме. Телескопы Лайму не интересовали, а замечательные цветные фотографии галактик и туманностей, висевшие везде, где только было возможно налепить на стену постер, не приводили ее в экстаз, как всех, кто здесь работал, и туристов, мечтавших, по их словам, работать именно здесь, где самое чистое на планете небо и, наверно, души тоже чистые, ибо невозможно жить в таком месте и испытывать низменные страсти и неприглядные желания.
Относительно страстей и желаний Лайма могла бы рассказать много, но не стала бы этого делать – ни раньше, ни теперь, когда Тома не стало, и жизнь… нет, не потеряла смысл, это было бы слишком банально, поскольку смысла в своей жизни Лайма и раньше не видела, она не понимала, что означали эти слова, и почему другие тратили столько времени, чтобы в несуществующем смысле разобраться.
– Как обычно, – кивнула Лайма и села за столик спиной к двери. С Томом они садились у окна, чтобы видеть проходивших по улице. Том любил комментировать, замечания его были меткими и смешными, но не обидными, а многое в человеке объяснявшими.
Альваро поставил перед Лаймой тарелку с овощным супом, салат из авокадо и ананасовый сок, обычную ее еду в последние недели, будто она дала зарок после смерти Тома есть только то, что они заказывали в воскресенье, шестнадцатого июля…
Не нужно об этом.
– Приятного аппетита, мисс Тинсли. – Альваро попытался заглянуть ей в глаза, чтобы понять, в каком она сегодня настроении, подавать на десерт черный кофе без сахара или капуччино с круасаном.
– Спасибо. – Лайма, не подняла взгляда, и Альваро удалился, качая головой. Он не мог смириться с тем, что такая девушка ведет себя, будто монахиня, ненадолго покинувшая монастырь, расположившийся на южном склоне Муана Кеа.
Русского астрофизика Лайма видела пару раз в библиотеке. Когда сегодня он подошел и попросил разрешения задать вопрос, говорить с ним Лайма не хотела, но вспомнила, что русский приехал работать на телескопе Кека, и, значит, на какое-то время они стали сотрудниками обсерватории, девизом которой было: «Мы помогаем друг другу во всем, мы делаем общее дело, откуда бы мы ни приехали на этот остров». Русской группе нужно помочь с переводом, она готова, это ее работа. Однако, получив принципиальное согласие, русский… Лайма вспомнила, он назвал себя Леонидом, не русское имя, греческое, но он точно не грек, другой тип лица… получив согласие, Леонид повел себя странно, сказав сначала, что перевод им нужен не совсем обычный или, точнее, совсем не обычный, она, мол, все поймет на месте, а во-вторых, попросил никому не говорить о просьбе, не потому, что это секрет, какие секреты у коллег, а просто… она сама поймет… Тогда Лайма и спросила, придется ли подниматься к телескопам – на это она не согласилась бы, даже помня о корпоративной солидарности.
Кажется, сегодня и Альваро был не в духе – фирменный суп показался Лайме пересоленным, а может, она сама добавила соли и забыла? Когда-то Лайма любила все острое и перченое, солила все подряд, любая еда казалась ей пресной. Это прошло. Том отучил ее. Они так много времени проводили вместе, что привычки становились общими – от чего-то отказывался Том, от чего-то Лайма. Специально они к этому не стремились, но так получалось. Она перестала слушать «Скорпионов», любимую группу, и ей в голову не пришло, что виноват Том, к «Скорпионам» равнодушный и предпочитавший «Тринков», к которым и Лайма неожиданно пристрастилась, слушала эту группу, работая – она учила японский, новый для нее язык, и каждый иероглиф ассоциировался с определенной нотой из песни. Странный – так говорил Том – метод запоминания, но у каждого свои способы, верно?
Лайма придвинула чашку кофе и долго смотрела на почти черную поверхность, скрывавшую все, что она хотела увидеть, вспомнить, понять. Кофе остыл, и Лайма выпила его, морщась, – Альваро из-за стойки смотрел на нее с укоризной, она ответила слабой улыбкой и, попрощавшись взглядом, вышла из кафе. Половина четвертого. У поворота к Т-образному Нижнему дому, дирекции Кека, стоял синий «форд-транзит», арендованный русской группой. Леонид сидел за рулем. Лайма постучала в окно, и Леонид опустил стекло.
– Я думал… – начал он, но у Лаймы не было настроения разговаривать. Она опустилась на заднее сиденье, дав понять, что настроена работать, а не вести пустые разговоры.
Леонид понял и молчал всю дорогу от Ваймеа до Верхнего дома. Воздух на высоте семи тысяч футов был холодным, будто зимой, Лайма продрогла и сцепила зубы, чтобы не дрожать.
Она поднялась за Леонидом на второй этаж и прошла по внешнему балкону в комнату, где светились экраны компьютеров, тихо жужжали кондиционеры, и было очень тепло.
Навстречу поднялся пожилой мужчина, которого Лайма не встречала в Ваймеа – похоже, он все время проводил в Верхнем доме или на телескопах. Седая шевелюра, казалось, развевалась в воздухе, но, скорее, была нечесаная, и Лайме захотелось достать из сумочки расческу, хотя, конечно, причесывать чужого человека, еще даже не представившегося, было бы странно.
– Бредихин. – Руководитель группы российских астрофизиков наклонил голову, отчего волосы упали ему на глаза, и голова стала похожа на горную вершину, с которой спускались струи ледника.
– Бредьихин… – повторила Лайма. – Это имя?
Русский раскатисто рассмеялся, откинул волосы легким движением, и Лайма подумала с удивлением, что он не пожилой, как ей показалось, лет ему не больше пятидесяти.
– Это фамилия, – объяснил Бредихин. – Зовут меня Евгений. А это, – он сделал широкий жест, – наши сотрудники: Виктор Кукаркин, замечательный программист и приборист, и Рената Масевич, прекрасный оптик. С Леонидом Зельмановым, великолепным теоретиком, вы знакомы.
«Вы, конечно, тоже замечательный, прекрасный и великолепный», – хотела съязвить Лайма, но промолчала. Познакомились, и ладно. Ей не хотелось оставаться здесь больше, чем на время, необходимое для решения проблемы, ради которой ее сюда привезли. Нужно что-то перевести?
Спросила она вслух или только подумала? Бредихин взял Лайму под руку, подвел к одному из столов, усадил в кресло и сел рядом на пластиковый стул:
– У нас есть видеозапись, но нет звука. Человек что-то говорит, и мы не можем понять – что именно. Возможно, по-английски. Мы не настолько владеем языком, чтобы читать по губам.
Вот оно что. Лайма научилась читать по губам, когда ей пришлось расшифровывать старую пленку, фильм, найденный в архиве Борнхауза, известного в Гонолулу мецената и коллекционера. Собирал он все, что, по его мнению, могло представить историческую ценность – не для человечества, а исключительно для истории островов. Первые марки, выпущенные в 1874 году, картины местных художников, ни для одного музея не представлявшие интереса, фотографии американских фрегатов, стоявших у берегов Большого острова в годы Второй мировой войны… В общем, все, в том числе ленты, снятые местными любителями еще в те годы, когда кинематограф был великим немым. Лайма окончила университет и собирала материал для диссертации по языковым особенностям коренного населения Гавайев, когда ее пригласили в дом (скорее дворец) Борнхауза. Старик был плох и не вставал с постели, но ум имел ясный, а голос громкий, хотя и по-стариковски хриплый. «Вас рекомендовал декан Форман, – объявил Борнхауз. – Мне нужно озвучить ленту. Это государственный прием в доме губернатора, тысяча девятьсот тринадцатый год. Очень интересно, о чем они говорили, но звук в те годы еще не записывали». «Я не умею читать по губам», – растерялась Лайма. «Ничего, – улыбнулся Борнхауз. – В отличие от меня, вы молоды. Для вас это прекрасная возможность научиться и хорошо заработать, что, как я думаю, немаловажно». Пожалуй. Она научилась – на это ушло восемь месяцев, но Лайма не жалела, было очень интересно не только учиться новому для нее умению, но и слушать рассказы Борнхауза о его долгой и чрезвычайно интересной жизни. Он сидел рядом в инвалидной коляске и говорил, говорил… пока не засыпал посреди фразы, а несколько минут спустя неожиданно просыпался и, что ее всегда удивляло, продолжал рассказ с того места, на котором его застал старческий сон.
Так случилось, что умер Борнхауз в день, когда Лайма закончила работу, представила распечатку разговоров (совсем, по ее мнению, не интересных) и получила свои деньги – сумму, какую ей не приходилось прежде видеть ни в реальности, ни на чеке.
– Вообще-то, – говорил тем временем Бредихин, – изображение не очень качественное, но лучшего получить, к сожалению, не удалось.
– Это старый фильм? – спросила Лайма. Она подумала о Борнхаузе и о том, как неожиданно прошлое соединяется с настоящим.
– Не думаю, – почему-то смутился Бредихин, и у Лаймы возникло безотчетное ощущение приближавшейся опасности. Можно было отказаться – читать по губам она умела, но в ее служебные обязанности это не входило. Перевод астрономической литературы с любого и на любой из известных ей шести языков – пожалуйста, она обязана была предоставлять такие услуги любому сотруднику обсерватории Кека. Работой ее не заваливали, астрофизики, приезжавшие в Ваймеа, знали английский, и чтение профессиональных журналов не было для них проблемой. Переводить приходилось чаще всего с японского и – гораздо реже – с французского.
– Мы понимаем, – сказал Бредихин, угадав, видимо, по недовольному выражению ее лица, о чем подумала Лайма, – наша просьба выходит за рамки ваших служебных обязанностей, но, видите ли, это… вы поймете… в общем, относится к астрофизике… некоторым образом.
«Похоже, он запутался», – подумала Лайма и не стала приходить на помощь. Она была обижена на Леонида, усевшегося во вращающееся кресло перед соседним компьютером и не смотревшего в ее сторону, – мол, я свою задачу выполнил, договаривайтесь теперь с начальником.
– Я могу посмотреть, конечно, – сказала Лайма и добавила: – Раз уж приехала.
Намек был понят, и Бредихин заговорил о дополнительной оплате: «Назовите, цену, это не проблема. При вашей квалификации работа не отнимет много времени, запись не длинная, минут пять, только качество не очень, и могут возникнуть затруднения»…
– Покажите, – Лайма постаралась отрешиться от предчувствия и вообще от всего – ей трудно было в последние недели приводить себя в состояние, необходимое для работы. Ничего не видеть, только губы человека, только его мимику. Мимика помогала понять смысл произносимого и через смысл – находить точное слово. Бредихин что-то говорил, но звуки уже протекали мимо ее сознания, Лайма ощущала мешавшие ей взгляды и непроизвольно повела плечами, сбрасывая чужое внимание и влияние.
Картинка, возникшая на экране монитора, выглядела черно-белым кадром из фантастического фильма: на темном фоне довольно быстро вращалась планета. Не Земля, больше похоже на Марс с полярными шапками. Деталей Лайма рассмотреть не успела – изображение сменилось, появилась комната, низкий потолок, вдоль голых стен странные темные полосы, будто гигантские водоросли, на заднем плане то ли открытая дверь, похожая на переходной отсек Международной космической станции, то ли – если представить, что смотришь вниз, – глубокий колодец, где ничего нельзя разглядеть.
В поле зрения возник молодой мужчина в светлой рубашке с длинными рукавами и стоячим воротником, широкоскулый, темный, черноволосый, коротко стриженый…
– Господи… – пробормотала Лайма.
И стало темно.
//-- * * * --//
Она открыла глаза и увидела склонившегося над ней Леонида.
– Вам, наверно, действительно противопоказана высота…
– Том, – сказала Лайма.
– Что?
– Том, – повторила она. – Вы должны были меня предупредить. Почему вы сразу не сказали, что у вас есть запись Тома?
– Простите? – Лайма узнала голос, Бредихин подошел, участливо посмотрел ей в глаза.
– Запись Тома. Вы должны были сказать.
– Том? – Почему он переспрашивает? Он же все понимает, его взгляд говорит об этом.
– Когда вы снимали? – спросила она. – Где? Странная комната.
– Человек на экране, – понял, наконец, Бредихин. – Он похож на вашего знакомого?
– Это Том, – твердо сказала Лайма. – Том Калоха. Нечестно с вашей стороны…
– Мисс Тинсли, – в голосе русского появились металлические нотки, – вы, безусловно, ошибаетесь. Том Калоха, вы сказали? Я слышал об этой трагедии.
Леонид что-то тихо сказал, и Бредихин кивнул:
– Я понял. Сходство, конечно, да…
– Покажите, – потребовала Лайма. – Где бы вы это ни снимали, вы хотели мне это показать. Я хочу видеть, что говорит Том.
Леонид и Бредихин незаметно, как им, видимо, казалось, переглянулись.
На экране опять появилась планета, похожая и не похожая на Марс, а потом странная комната, справа вплыл Том, и Лайма рассмотрела то, чего не поняла в первый раз: по-видимому, комната находилась в невесомости, и Тому приходилось обеими руками держаться за небольшие поручни, чтобы оставаться в вертикальном положении.
Том много раз говорил, что в юные годы хотел стать астронавтом, но понимал, что это невозможно – у него не было образования, он не служил в авиации, с его профессией водителя в космосе делать было нечего. Может, это аттракцион? В Гонолулу много аттракционов. Но почему Том не рассказывал ей? И как запись оказалась у русских астрофизиков?
Том посмотрел Лайме в глаза, отчего у нее перехватило дыхание, и сказал ясно и четко, будто говорил вслух, а не шевелил губами, рождая звуки лишь в памяти Лаймы, запомнившей на всю жизнь его гулкий, будто из колодца, и немного хрипловатый голос:
– Мы понимаем, что помощи не дождемся. Кэп и Кабаяси (Лайма увидела имена, но не была уверена, что поняла верно) готовят корабль к консервации. Жизненное пространство схлопывается с расчетной скоростью, нам осталось…
Том оглянулся, и у Лаймы выступили на глазах слезы – она узнала стрижку, Том любил подбритый затылок, так было принято стричь голову у коренных гавайцев. Несколько раз Лайма по просьбе Тома подбривала ему затылок, вот точно так…
В темном круглом проеме возникло движение, и в комнату вплыл – как в репортажах с Международной космической станции – худой, будто шланг, афроамериканец, а может, коренной житель Африки, не написано же на нем, является ли он гражданином Соединенных Штатов. Странное телосложение для черного, Лайма встречала в жизни коренастых или высоких, но плотных – в общем, не таких.
Вошедший (вплывший) повис в кадре головой вниз и что-то сказал, Лайма не смогла разобрать – не привыкла читать, если говоривший находился в такой неудобной позе. Том взял вошедшего за локоть, и оба объединенными усилиями устроились, наконец, перед камерой. Вошедший произнес (может, повторил уже сказанное?):
– Вся документация по аварии… – он помедлил и продолжил: – По катастрофе, я не хочу использовать это слово, но так точнее… вся документация сконденсирована и… (Лайма не поняла слова). Сигнал передан, консервация завершена, мы прощаемся, энергии не хватит на еще один сеанс. Мы…
Он обнял Тома за плечи.
– Прощай, Минни, крошечная моя, – сказал Том.
Минни?
– Почему Минни? – сказала Лайма.
Изображение на экране мигнуло, подернулось рябью, затуманилось и застыло. Тома было не узнать – нечеткая фигура на переднем плане, а рядом другая, длинная и, похоже, безголовая.
– Все, – сказал Бредихин и нажал несколько клавиш. На экране остались иконки Windows на фоне зеленого поля и мертво-голубого неба. – Вы сумели что-нибудь понять, мисс Тинсли?
– Почему Минни? – повторила Лайма. – Кто это – Минни?
– Простите? – не понял Бредихин. Леонид придвинул кресло и положил ладонь Лайме на руку, прикосновение было ей неприятно, она хотела сбросить чужую ладонь, но тело не повиновалось, только глаза и губы.
– Минни. У Тома не было знакомой женщины с таким именем.
– Вы сумели прочитать, что сказал этот человек?
– Том?
– Так его зовут? Он назвал себя?
– Зачем ему себя называть? Это Том Калоха, он…
Слезы подступили к горлу, и Лайма захлебнулась.
– Простите…
Сказала она это вслух? Подумала? Показала взглядом?
– Простите, – повторила она. – Меня нужно было подготовить. Это… так неожиданно.
– Подготовить, – повторил Бредихин. – Мы хотели… Собственно… – Пауза несколько секунд висела в воздухе, будто слова потеряли опору, но не могли растаять сразу. – Мисс Тинсли, вы хотите сказать, что знаете этого человека?
Пальцы слушались плохо, но Лайма все же сумела достать из кармашка на кофточке плотный бумажный квадратик, фотографию Тома, сделанную год назад для пропуска на телескоп Кека, куда он возил оборудование.
Бредихин и Леонид долго всматривались в изображение.
– Очень похож, – сказал Бредихин. – Просто одно лицо. Если не знать наверняка, что…
Он не договорил, и в воздухе опять повисло тяжелое, как металлический брус, молчание, падавшее, падавшее и не способное упасть, если его не подтолкнуть словом.
Бредихин сказал так тихо, что ей опять пришлось читать по губам. По губам у русского получался ужасный акцент, и она с трудом разобрала:
– То, что вы видели, мисс Тинсли, – покадровая компьютерная симуляция записи оптической вспышки, продолжавшейся семь секунд и зарегистрированной две недели назад нашей аппаратурой на телескопе Кек-1. По величине межзвездного поглощения мы оценили расстояние до объекта – от ста до двухсот парсек.
Лайма поняла каждое слово, но не поняла ничего.
– Сто парсек, – повторила она.
Бредихин посмотрел на Леонида. Тот пожал плечами.
– Этот человек не может быть Томом, Лайма. Он жил лет четыреста-восемьсот назад. Столько времени шел этот сигнал. Вы поняли, что он говорил, да?
Лайма кивнула.
//-- * * * --//
Горячий кофе и рюмочка коньяка привели Лайму в состояние, которое она не могла бы определить. Голова была ясной, она прекрасно понимала, что происходит, окружавших ее людей будто рассматривала через лупу: видела бородавку на щеке Бредихина, шрамик над левой бровью у Леонида, почти незаметный, но придававший лицу выражение ненавязчивого удивления. У женщины глаза были разного оттенка, Лайма видела, как менялся цвет радужной оболочки, когда Рената хмурила брови или старалась улыбнуться. У четвертого русского, Виктора, на тыльной стороне ладони оказалась татуировка – изображение то ли якоря, то ли похожего предмета, назначение которого Лайма определить не смогла (и не пыталась).
Воспринимая окружающее, Лайма странным образом оставалась глубоко внутри собственных переживаний и воспоминаний. На экране она видела не похожего на Тома мужчину, а именно Тома, только Тома, никем иным, как ее Томом, этот человек быть не мог. По очень для нее простой, а для других непонятной причине, которую Лайма не смогла бы описать словами. У нее не возникло ни капли сомнений – это Том. Так, наверно, собака определяет, хозяин перед ней или человек, похожий на него, как две капли воды.
– Объясните мне, пожалуйста. Том в космосе?
Леонид едва заметно покачал головой, Бредихин кивнул, они – Лайма понимала – хотели знать, что говорил Том на экране. Почему-то им это было важно, и, не дождавшись ответа, Лайма повторила, следя за движением губ Тома в собственной памяти:
– «Вся документация по аварии… По катастрофе, я… не хочу использовать это слово, но так точнее… вся документация сконденсирована и»… здесь я не поняла слово. По-моему, это не по-английски… «Сигнал передан, консервация завершена, мы должны попрощаться, поскольку энергии не хватит на еще один сеанс. Мы»…
Лайма помолчала, как это сделал Том, и закончила:
– «Прощай, Минни, крошечная моя».
– Почему Минни? – спросила она себя – вслух. – Он должен был сказать: Лайма.
– Значит, – осторожно подал голос Леонид, – этот человек…
– Том Калоха, – отрезала Лайма, и никто не стал с ней спорить.
– Теперь вы, – сказала она. – Почему вы сказали, что четыреста лет…
Бредихин опустился на стул осторожно, будто боялся сломать, а на самом деле – Лайма понимала – тянул время, собираясь с мыслями, подбирая слова и, главное, обдумывая, что сказать, а о чем умолчать, потому что лишнее знание увеличивает печаль.
– Я должна знать все, – заявила Лайма, глядя Бредихину в глаза и удерживая его взгляд.
– Конечно, – согласился Бредихин и жестом пригласил Леонида помочь, найти слова.
– Мы работаем здесь по программе исследований ультракоротких переменностей очень слабых объектов, – начал Бредихин медленно, нанизывая слово на слово, будто сочные куски бараньего мяса на тонкий шампур.
//-- * * * --//
Бредихин помнил Виктория Шварцмана – правда, виделись они всего раз, когда ученик десятого класса ставропольской школы поднялся с группой астрономов-любителей на Архыз и, задрав голову, с изумлением рассматривал огромный купол самого большого по тем временам телескопа в мире. Проходивший мимо мужчина (Евгению он показался староватым, хотя было Шварцману в тот его последний год всего тридцать пять лет) остановился, постоял рядом, спросил: «Хорошо? – и сам себе ответил: – Лучше не бывает. Если понимать, как… – мужчина оборвал себя не полуслове, помолчал и добавил: – Если захочешь стать маньяком, милости прошу».
Произнеся эту загадочную фразу, мужчина пошел прочь, подбрасывая ногой камешки.
Странные тут люди, – решил Евгений и, догнав своих, спросил у сопровождавшего группу сотрудника обсерватории:
«Кто это? Идет там, видите?»
«Викторий Шварцман, человек, который знает».
Он так и сказал – «знает». Не что-то конкретное, а вообще. Евгений кивнул и, помедлив, спросил: «Если я захочу стать маньяком, у меня получится?»
Он решил, что маньяками здесь называют астрономов – действительно, кто, кроме маниакально увлеченных наукой людей, согласится месяцами жить на вершине, где, хоть и красиво, но так же одиноко, как на полюсе? Несмотря на свои пятнадцать лет, Женя понимал, что такое тоска посреди прекрасной, но равнодушной природы.
«Маньяком? – переспросил гид. – Хорошо, я расскажу и о мании, раз тебя это интересует».
Что-то было в его словах неправильное, как показалось Евгению, но полчаса спустя, когда, осмотрев потрясшую воображение решетчатую трубу телескопа, ребята сели отдохнуть в конференц-зале, гид, представившийся младшим научным сотрудником (много лет спустя Евгений пытался вспомнить его фамилию, но не сумел, а человека этого больше не встречал), сказал:
«И еще у нас работают люди, называющие себя маньяками. Это великолепные сотрудники группы Виктория Фавловича Шварцмана, а маньяки они потому, что работают на аппаратуре, которая называется МАНИЯ – это аббревиатура, означающая «Многоканальный Анализатор Наносекундных Изменений Яркости». Шварцман и его коллеги исследуют две самые загадочные проблемы современной астрофизики. Они хотят доказать, что существуют черные дыры, это раз, а во-вторых, – что в космосе есть внеземные цивилизации. Для решения обеих проблем нужно анализировать очень короткие – продолжительностью в миллиардные доли секунды – изменения яркости звездных объектов. Ведь черные дыры можно отличить от нейтронных звезд только по очень коротким вспышкам, а внеземные цивилизации, если они хотят, чтобы их сигнал увидели на другом конце Галактики, тоже должны посылать в космос очень короткие закодированные импульсы».
Евгений хотел еще раз увидеть странного человека, чей взгляд был устремлен за горизонт, в том числе – за горизонт событий в окрестности черных дыр. Но в тот день им встретиться не довелось, а через несколько месяцев Шварцмана не стало, и о его личной трагедии Бредихин узнал много времени спустя, когда окончил Московский университет и приехал работать в ту самую лабораторию, где на стене висел портрет молодого, с острым прямым взглядом, человека, и на листе ватмана были написаны странные, но проникавшие в подсознание, стихи:
«Все пройдет, и всему значение
Ты исчислить не можешь сам.
Если веруешь в Провидение —
Доверяйся своим парусам». [5 - Стихотворение В.Ф. Швармана.]
//-- * * * --//
– Рената… Она тоже астрофизик? – равнодушно спросила Лайма. Ей совсем не интересно было это знать, но молчание казалось невежливым, нужно было как-то подойти к главному вопросу, который Лайма так и не задала Бредихину.
– Оптик. – Леонид не отрывал взгляда от дороги. Он вел машину медленно, за десять минут при нормальной скорости они успели бы спуститься почти до Ваймеа. – Рената и Виктор – аспиранты Папы. Так мы зовем Бредихина, он нам действительно, как отец родной.
Лайма помолчала, собралась с духом и, наконец, спросила:
– Профессор Хаскелл знает? И в НАСА вы сообщили? Я понимаю – Тома не спасти. Ваш… папа… все объяснил. Но… они… их…
«Их нужно достойно похоронить». Слова не выговаривались, тем более, что Лайма была на похоронах Тома совсем недавно, двух месяцев не прошло. Моряков хоронят в море, но погибших астронавтов еще никогда не оставляли в космосе, где бы ни произошло несчастье – на околоземной орбите, на Луне или там, куда еще никто не летал, кроме Тома, который тоже неизвестно как оказался в такой дали, то ли воскреснув, то ли продолжая жить в мире, откуда не возвращаются. Если на ее долю пришлось уникальное счастье… или самое большое горе, какое только может выпасть человеку…
– Нет, – сказал Леонид, сворачивая на стоянку перед корпусом Нижнего дома. – Нет, мисс Тинсли, пока это остается между нами… теперь и вы тоже…
Он выключил двигатель и повернулся к Лайме.
– Это очень щепетильный момент, особенно теперь. По контракту результаты наблюдений, проведенных на телескопе Кека, формально принадлежат как гостевой группе, так и обсерватории.
– Я не о том, – вставила Лайма.
– Я просто хочу сказать… Когда мисс Белл в шестьдесят седьмом году обнаружила сигналы первого пульсара, профессор Хьюиш запретил рассказывать об открытии. Они думали, что обнаружили сигнал внеземной цивилизации, и, только все перепроверив…
– Я это знаю, – прервала Леонида Лайма. – Но сейчас совсем другое. Я не понимаю, как Том оказался в космосе, и вообще… он умер.
Леонид вздохнул – он не представлял, как убедить эту женщину, что произошло чрезвычайно маловероятное совпадение.
– Это аналогичный случай, – мягко произнес Леонид. – Более сложный, конечно, и пока совершенно непонятный. Но, по сути… Мы сначала хотим сами разобраться, что-то объяснить, а потом, конечно, и дирекция, и сотрудники обсерватории будут поставлены в известность. Лайма, мы хотим вас попросить… это и для вас важно тоже.
– Для меня важно понять, что с Томом.
– Это не Том, Лайма, это не может быть Том, вы прекрасно понимаете…
– Это Том, – отрезала Лайма. Этот русский, Леонид, возможно, все понимает в своей науке, но ничего – в жизни, особенно в верованиях коренных гавайцев. Лайма лишний раз убедилась, насколько вера ее предков правильнее навязанного им христианства.
– Расскажите, как вы получили сигнал, – попросила она и, встретив недоуменный взгляд Леонида, добавила: – Извините, я плохо поняла вашего шефа, я ничего не соображала, да и сейчас…
– Хорошо, – кивнул Леонид. – Давайте зайдем к Эрвину, закажем кофе, и я вам расскажу.
– Лучше к Альваро.
– Хорошо, – повторил Леонид.
//-- * * * --//
– Папа очень дорожит научной репутацией. Каждый научный работник ею дорожит, но Папа однажды поскользнулся, и это… впечатляет. Я тогда с ним еще не работал. Бредихин занимался поиском очень коротких – миллиардные доли секунды! – переменностей в излучении звездообразных объектов. В основном, это были, естественно, кандидаты в черные дыры, но, кроме того, Папа отобрал четыре слабые звездочки с синхротронными спектрами: так излучают заряженные частицы в сильных магнитных полях.
В излучении одной из звездочек шеф нашел очень быструю переменность, не хаотическую, а с довольно сложным квазипериодом. Настолько сложным, что у Бредихина возникло подозрение – уж не иная ли это цивилизация? Он опубликовал результаты измерений и предложил несколько объяснений, среди которых была и гипотеза об искусственном происхождении сигнала. Пара строк в большой статье, но Папу освистали, будто тенора, пустившего петуха в Метрополитен-опера. Несколько месяцев спустя Бредихин сам же и доказал, что идея была ошибочной. Звездочка оказалась уникальным объектом: кратной системой, где две звезды нейтронные, еще одна, по-видимому, черная дыра, и, кроме того, две обычные звезды – желтый карлик и голубой гигант. Систему эту и сейчас изучают. Мы тоже, потому что у нас МАНИЯ. Такой аппаратуры пока ни у кого нет. Понимаете, почему Папа очень щепетилен и не любит идей… скажем так: слишком фантастических?
Теперь о передаче, которую вы видели. Две недели назад японцы наблюдали слабый переменный радиоисточник и, как это всегда делается, сообщили оптическим астрономам – информация сразу расходится по всем обсерваториям. Мы в ту ночь работали, и нужно было решать – переключиться на новый объект, который неизвестно что собой представляет, или продолжать плановые наблюдения. Я бы, наверно, не рискнул – взамен потраченного времени нам никто ничего не предложил бы, время на Кеке расписано на два года вперед. Но Папа затребовал точные координаты радиоисточника, который, кстати, уже успел погаснуть. Вспышка продолжалась около часа, но оставалась вероятность обнаружить оптический «хвост» – оптика обычно запаздывает, а более жесткое излучение запаздывает еще сильнее. Во всяком случае, когда речь идет о релятивистских объектах – ядрах галактик, черных дырах…
Если бы не точные измерения в радиодиапазоне, ничего бы у нас не получилось, ведь поле зрения телескопа Кека – доли угловой секунды. В час ночи мы получили от радиоастрономов точные координаты, еще через полтора часа удалось навестись на объект – слабую, девятнадцатой величины, переменную звездочку. Блеск уменьшался на глазах, еще пара часов – и вспышка в оптике тоже прекратится, да и рассвет приближался… В общем, серия получилась не такой длительной, как мы рассчитывали, но прежде, чем звездочка погасла, мы отсняли достаточно материала, чтобы проанализировать быструю переменность.
И тогда… Лайма, сейчас я хорошо представляю, что чувствовала Джоселин Белл, когда обработала наблюдения первого пульсара. И что чувствовал Хьюиш, когда мисс Белл положила ему на стол ворох бумаги с распечатками последовательностей сигналов… Пока мы с Папой отсыпались после ночи, Рена с Витей обработали результат. Им даже не пришлось использовать дополнительные программы, есть такие, для случаев, когда переменность очень сложная. Сразу выявились четкие последовательности, а когда их удалось сгруппировать… В общем, когда мы проснулись, Рена нас огорошила: мол, это ничто иное, как телевизионная развертка, чрезвычайно сжатый сигнал, во много миллионов раз, но если растянуть… что самое удивительное – по обычной программе, как это происходит в любом телевизоре. Они с Витей успели поиграть с величинами растяжений – сначала картинка была смазанной, потом слишком быстрой… потом стало понятно, что на экране человек… Это было потрясающее ощущение. Телевизионный сигнал из космоса! Причем не радио, а в оптике. По спектру было понятно, что излучал лазер – очень узкая и сильная линия кислорода и широкие слабые крылья. Кстати, по величине поглощения в крыльях мы и сумели оценить расстояние. Простите, вам это совсем… Просто хочу, чтобы вы поняли, как все происходило.
Первая мысль была: сигнал – отражение передачи земного телеканала. Но, во-первых, телевидение использует дециметровый диапазон, а не оптику и, тем более, не лазерную технику, а, во-вторых, сигнал совпадал с координатами радиовспышки. Может, тело, отражавшее сигнал, было спутником-ретранслятором на стационарной орбите? Мы и это проверили. Стационарные спутники висят над экватором, а наша звездочка находилась высоко, в области галактического полюса. Но самое главное: линии межзвездного поглощения. По ним можно оценить расстояние – порядка ста парсек, точнее сказать невозможно.
Когда прошел первый шок, наступил второй. Телевизионный сигнал с расстояния сотен световых лет! Мы говорили друг другу: «Что-то здесь не так!». Но голова не верила, а руки делали. До вечера возились с растягиванием развертки. Потом была последняя наша ночь на телескопе. Даже мысли о плановом объекте не возникло – навелись на точку в небе, где вчера была звездочка, но ничего не обнаружили. Я отслеживал сообщения из других обсерваторий. Обычно оптики сразу пытаются отождествлять радиовспышки. Но сообщений не было. Нам повезло… повезло фантастически – самый большой в мире телескоп, самая чувствительная аппаратура для разрешения сигнала во времени…
Отоспавшись после второй ночи, мы собрались в Верхнем доме и посмотрели, что получилось. Вы видели. Человек на фоне комнаты, похожей на каюту или на отсек космической станции. Человек! Он что-то говорил, но не было звука. Витя пытался разобраться, а мы с Папой прогоняли картинку множество раз, пытаясь что-нибудь понять по движениям губ. Хотели убедиться, что это один из земных языков. Мы не могли заставить себя поверить, что это – человек с Земли, корабль с Земли. Сотни лет назад (или тысячи, если корабль двигался значительно медленнее света) не было на нашей планете цивилизаций, способных отправлять корабли не то что в дальний космос… Господи, тогда даже Америку не открыли! Мы решили… Нет, это Папа постановил: считать существо на экране человеком, считать, что он с Земли, считать, что корабль тоже наш, земной. Нам нужно было убедить себя… Лайма, я не представлял, как это сложно – мозг сопротивляется, говорит: не может быть, чепуха…
Мы предположили – без всяких на то оснований, – что человек говорит по-русски. Надо же было с чего-то начинать. Всматривались, пытались воспроизвести движения губ… Ничего не получалось. Мне показалось, что человек произнес слово «радость», это по-русски. Рена увидела слово «коридор»…
Наш наблюдательный сет на телескопе закончился, нужно было писать резюме для архива Кека. Что мы могли сказать? Формально – обнаружен слабый объект, «хвост» оптической вспышки, и что?
Лайма, есть отличие между нами и группой Хьюиша – они работали на своей аппаратуре и могли скрывать результат сколько угодно, хотя и на них коллеги смотрели косо, понимали, что получен необычный радиосигнал, а Хьюиш молчал. Кстати, в те месяцы в Кембридже работал российский (тогда – советский, конечно) физик Гинзбург, потом он стал Нобелевским лауреатом, но и в шестьдесят седьмом был очень известным ученым. Он тоже был неприятно удивлен скрытностью коллег, хотя потом и говорил, что скрытность была оправдана.
У нас ситуация более щекотливая, и Папа решил – ничего не говорить, пока сами не разберемся. Кому-то пришла идея обратиться к чтецу по губам. Если вообще можно идентифицировать язык… Чтец по губам в Ваймеа? К нашему удивлению, поиск по ключевым словам в базе данных обсерваторий на Мауна Кеа быстро привел к результату. К вам, Лайма. Простите, мы немного покопались в вашей биографии, но это не секретные сведения, верно? Нам больше не к кому было обратиться. Оставалась одна… тонкость, скажем так… Вы – сотрудник обсерватории Кека и обязаны отчитываться, какие работы ведете, кому и что переводите. А нам нужна была – пока, во всяком случае, – скрытность.
Два дня мы не могли прийти к согласованному решению. Папа мог приказать, но вопрос щепетильный… Вопрос совести, не только научной, но чисто человеческой. Решили попробовать.
Почему я? Честно говоря, сам напросился. Мы с вами встречались несколько раз – на двух или трех заседаниях, где вы переводили, пару раз в библиотеке, как-то в кафе у Альваро. Я видел, что… Знаю, что вызываю в вас… не антипатию, но… Не могу объяснить, но вы понимаете, да? Мне хотелось, ко всему прочему, сломать лед. Почему? Не спрашивайте. Вы были такой… не печальной, не то слово, а я недостаточно знаю английский, чтобы подобрать точное… Я слышал о том, что ваш друг… Может, это тоже стало поводом… Хотел, чтобы вы отвлеклись от мыслей. А получилось… Никто из нас не видел Тома живым, и фотографий его мы не видели, иначе сами заметили бы сходство!
Мне очень жаль. Я понимаю, почему вам хочется верить, что это Том. Но это невозможно. Если передача – реальность, получается, что в космосе есть цивилизации, неотличимо похожие на нашу. Это само по себе так невероятно, что…
Пожалуйста, Лайма… Хорошо, это Том. Том, да. Только успокойтесь, прошу вас.
Теперь вы все знаете.
Вам решать, Лайма, – что и кому говорить. Я не могу вам… Конечно. Надеюсь, Папа не станет возражать, хотя…
Договорились. Вы живете в восьмом доме на улице Пили, это есть в ваших данных. Отвезу, конечно. Сколько? Ну, часа полтора – смотаться туда и обратно, и еще Папу уломать.
Буду у вас к восьми. Еще раз простите.
//-- * * * --//
Лайма сбросила туфли у двери и пошла босиком. Сначала в ванную – умыться и посмотреть в зеркало. После разговора с Леонидом она потеряла ощущение самой себя: будто в ее теле поселилась другая женщина, способная рассуждать о том, что рассуждению не поддавалось. В зеркале Лайма себя узнала, но все равно осталось чувство потерянности и невозможности существовать в мире, где Том умер, но непостижимым для нее образом продолжал жить.
Из ванной Лайма прошла по холодному полу в спальню и упала на кровать, успев перехватить с тумбочки фотографию Тома в рамке. Ей хотелось увидеть близко-близко глаза Тома и понять (как экстрасенс из Сан-Франциско, дуривший людям головы в салонах Гонолулу), умер ли Том на самом деле, или гибель его в автомобильной аварии была инсценировкой, необходимой, чтобы все (и она тоже? Он смог так поступить с ней?) думали, будто он погиб, а на самом деле отправился в космос. Взгляд Тома был честным, ничего не скрывал и скрывать не мог – Лайма знала это наверняка. То есть, ей казалось, что знала, у нее и мысли не было, что Том вел двойную жизнь, да и как бы он мог? Они часто говорили друг с другом по мобильному, а в паузах между разговорами она продолжала чувствовать Тома – когда он спал, на нее тоже нападала сонливость, и, если ей нужно было работать, она с трудом удерживала себя на волне реальности, рискуя погрузиться в прозрачную и призрачную глубину, где могла слышать дыхание Тома и даже, как ей казалось, видеть его сны, о которых он со смехом рассказывал, потому что запоминал сны со странным смещением: вчерашние помнил, а сегодняшние нет, а еще лучше – сны прошлой недели.
«Почему ты так поступил со мной?» – спросила Лайма у фотографии. Том ответил ей взглядом, и ответ был таким, какого она ждала, подсознательно надеясь на другой: «Так было нужно, милая, так было нужно». Нужно – кому? И кого похоронили на кладбище Ваймеа? Неужели гроб был пустым? Лайма вспомнила мужчин, друзей Тома: разве не казался им гроб слишком легким, разве они сутулились под его тяжестью? И почему бросали друг на друга странные взгляды?
Она не видела мертвого Тома. Об аварии ей сообщил Майк, сменщик. Майк мог оказаться вместо Тома в тот день на шоссе Мамалахоа. Если бы погиб Майк, а Том остался жить… Лайма примчалась на место аварии, но – вот странность, о которой она подумала только сейчас – там не оказалось ни покореженных машин, ни полиции, ни ограждения, будто ничего не произошло всего час назад, разве полиция так быстро покидает место аварии? Где следователи? Где эксперты? Тогда она не подумала об этом, она не способна была думать. Поехала в полицейский участок, где с ней говорил майор Шепард, странно на нее смотревший и что-то мямливший о превышении скорости на крутом повороте. В морге больницы святого Луки ее к Тому не допустили, хотя кто, как не она, должна была опознать тело? «Это слишком тяжелое зрелище, мисс», – сказал врач, должно быть, патологоанатом, и больше она ничего не помнила…
Том не был с ней откровенен? Два года, что они были вместе, вел двойную жизнь? Секретность, это она понимала. Но – когда? Они почти все время проводили вместе….
Может, русские правы, и на экране не Том, а человек, очень на него похожий? Лайма помнила каждый кадр, каждое движение и не могла себе представить, чтобы у другого человека – не у Тома – была точно такая же родинка у правого виска. Чтобы другой человек – не Том – смотрел так же исподлобья, чуть прищурившись. Том едва заметно щурился даже в темноте, странное свойство, которое она любила. Лайма не могла представить, чтобы другой человек – не Том – точно так же выпячивал губы, произнося слова. Та же стрижка. И еще – Лайма разглядела, когда изображение начало гаснуть, но еще не исчезло окончательно, – у человека на экране был шрам, пересекавший тыльную сторону ладони. Шрам остался у Тома после того, как в детстве он подрался с лучшим другом, и тот полоснул Тома бритвой. Кровь, говорил Том, полилась так сильно, что друг (его звали Диком) перепугался насмерть, но не струсил и поволок Тома в больницу, крепко перетянув рану собственной рубахой. Дик все взял на себя, и Том его простил. Полиция, где их обоих допрашивали, дела не завела, и стали они дружнее, чем были. Дик давно уехал с Гавайев и жил в Аризоне, адреса Лайма не знала, да и зачем это ей было нужно?
А шрам остался.
Но главное – никто, кроме Тома, не мог сказать «крошечная моя»… только почему Минни? С женщиной, носившей такое имя, Том не был знаком, это имя никогда не звучало в их разговорах, в Ваймеа Лайма не знала женщины с таким именем. Интуиция, которой она доверяла больше, чем фактам, определенно говорила, что ни с кем, кроме нее, Том не знался, не виделся, не встречался, не…
Тогда – почему Минни?
Если Том скрывал от нее планы, если смог скрыть подготовку к полету, то, может, и женщину сумел спрятать?
Господи, какая чушь…
А разве не чушью были утверждения русских, будто сигнал получен с расстояния в сотни световых лет? Конечно, они ошибаются. Это спутник. Наверняка военная программа. Вечные секреты.
«Я должна сообщить мистеру Хаскеллу!»
Леонид заморочил ей голову объяснениями, а шеф – как его фамилия? Длинная и непривычная: Бредихин – совсем сбил ее с толку, уверяя, что сам обо всем расскажет, когда с передачей наступит определенная ясность.
Почему она поддалась? Это Том, он на спутнике, спутник в опасности, знают об этом в НАСА или нет, ей неизвестно. Почему она лежит и плачет, когда нужно действовать?
//-- * * * --//
Леонид позвонил в половине восьмого.
– Я иду? – спросил он.
Лайма хотела ограничиться кивком, но молчание Леонид мог понять по-своему, и она сказала:
– Запись у вас с собой?
– Да, – Леонид, похоже, ждал этого вопроса и ответил раньше, чем Лайма закончила фразу.
За прошедшие часы Лайма сделала две вещи, которые, как ей казалось, могли (должны были) серьезно изменить ее жизнь. Она позвонила в канцелярию профессора Хаскелла и, не пожелав разговаривать с директором (он был свободен и, как сказала Мэг, его секретарша, готов был ответить Лайме), попросила назначить встречу на понедельник. За три дня она, возможно, поймет, чего от нее хотят русские астрофизики, и, самое главное, возможно (было бы замечательно!), узнает, что на самом деле произошло с Томом, почему его хоронили в закрытом гробу и как тут замешано НАСА, а в том, что НАСА замешано, у Лаймы не было сомнений. Она вспомнила мимолетный и, как ей тогда показалось, бессмысленный разговор, состоявшийся у нее с Томом на второй или третий день их знакомства. Они бродили по пляжу Васамеа, все еще узнавая друг друга, и Том произнес вскользь: «С детства хотел полететь в космос, и, в конце концов…» Он замолчал, глядя на пролетавший над заливом самолет, и Лайма спросила: «В конце концов – что?». Том будто очнулся после транса, посмотрел Лайме в глаза и пробормотал: «Ничего… так… мечты детства. Иногда они сбываются, чаще – нет».
Понять Тома можно было по-разному, и Лайма поняла, как ей хотелось. Она ошиблась? Том иногда исчезал на три-четыре дня, ездил за оборудованием в Гонолулу, она знала об этом не только с его слов. К тому же, они общались по мобильному. Тем не менее, возможно…
Лайма отыскала в интернете сайт НАСА (почему не сделала этого сразу?), отдел подготовки астронавтов, список кандидатов… Ее остановило требование ввести пароль. Тогда она отправила запрос в дирекцию – фамилия, имя (свои и Тома), причину запроса, все по форме. Получила подтверждение и думала теперь о том, не поступила ли глупо – если Том полетел на спутник, и со спутником произошло несчастье, никому об этом не сообщили, а Тома похоронили в закрытом гробу, инсценировав аварию, то и запрос ее мог вызвать не ту реакцию, на какую она рассчитывала.
Странно устроена у человека память и странно порой работает ассоциативный ряд. Может, только у женщин? Набирая текст запроса и думая, мог ли Том так поступить с ней, и могли ли с ней так поступить официальные лица из НАСА, Лайма не вспомнила, что в тот роковой день сама проводила Тома на работу, и никуда он не отлучался почти месяц, и как он мог через три часа оказаться на пустынном шоссе Мамалахоа, если на самом деле находился на погибавшем спутнике?
Леонид выглядел смущенным. Лайме, когда она открыла ему дверь, показалось, что русский ее боится. Днем он был не таким скованным – может, потому, что они встречались в официальной обстановке?
Лайма не стала спрашивать, хочет ли гость выпить, голоден ли он, ей было не до приличий. Пусть еще раз покажет запись. Первый шок прошел, и она сумеет разглядеть детали, на которые раньше не обратила внимания.
Ноутбук лежал на журнальном столике, и Леонид, присев на угол дивана, достал из кармана флэш-диск. Лайма села рядом и повернула экран так, чтобы лучше видеть. Возникло изображение тесного помещения, Том еще не вошел, но сейчас Лайма знала, что хотела увидеть.
Она надавила клавишу паузы, изображение застыло, несколькими движениями мышки Лайма приблизила нужный участок.
– Видите? – сказала она.
– Да, – кивнул Леонид. Конечно, они видели эту надпись, пытались перевести, но ни один интернет-словарь не нашел соответствий. – Что-то написано или нарисовано. Изображение очень нечеткое, особенно после увеличения. Да еще помехи при передаче.
– Тогда я не разглядела, – с горечью произнесла Лайма. – Не обратила внимания. Потом вспомнила… Вы говорите, это не Том? Вот же написано!
На экране была часть стены рядом с круглым темным отверстием. Табличка с тремя то ли строками, то ли пунктирными линиями.
– Комао Калоха, астронавт-исследователь, – прочитала Лайма.
– Комао?
– В гавайском нет буквы «т». Комао – Том.
– Надпись – на гавайском?
– На языке олело гавайи, – Лайма перемещала изображение, пытаясь добиться лучшей видимости. – У нас был пиктографический язык до того, как в начале девятнадцатого века, во времена короля Камеаме?а Первого, христиане-миссионеры приспособили латиницу.
– Вы уверены?
Лайма не ответила. Гавайскому ее обучила бабушка, а потом она пополняла свои знания, хотя язык считался мертвым и использовался только в быту. Отвратительное, нечеткое изображение. Комао. Сейчас он войдет в каюту, сядет перед камерой…
– Я должен позвонить Папе, – пробормотал Леонид.
– Я должна позвонить Хаскеллу, – сказала Лайма и протянула руку к лежавшему на журнальном столике мобильному телефону. Леонид положил свою ладонь на пальцы Лаймы.
– Вы обещали, – произнес он с просительной интонацией. Он не мог приказать, не мог даже настаивать.
– Лайма, – Леонид хотел, чтобы его голос звучал убедительно, но получалось плохо. – Если это действительно Том, чего быть не может… но если это Том, запись попадает в компетенцию НАСА, а не обсерватории Кека…
– Хаскелл скажет, с кем нужно связаться, или свяжется сам. Том в опасности!
Неужели эта женщина так уверовала в воскрешение любовника, что элементарные вещи проходят мимо ее сознания? Том в опасности! Даже если это Том и если, вопреки всем данным, передача шла со спутника или межпланетной станции, то все уже кончилось – люди погибли.
– Том погиб, Лайма, – мягко произнес Леонид. – Я хочу вам помочь. Мы все хотим. Две минуты ничего не изменят. Позвольте мне позвонить шефу.
– Звоните, – Лайма освободила руку и взяла мобильник. – Это ваша проблема. А я позвоню Хаскеллу.
Ничего не сделаешь. Ничего.
– Мэг, я могу поговорить с профессором? – спросила Лайма, выбрав нужный номер из списка абонентов.
– Евгений Константинович? – сказал Леонид.
– И сегодня не получится? – спросила Лайма.
– Потрясающая новость, – сказал Леонид. – Мисс Тинсли прочитала надпись на табличке, той, что на стене, это, оказывается, гавайский язык, таким шрифтом не пользуются лет двести… Написано: «Комао Калоха, астронавт-исследователь». Комао – гавайское имя Тома.
– Может, вы дадите другой его номер? – упавшим голосом спросила Лайма и, выслушав, ответ, бросила аппарат на столик.
– Директор вылетел на континент, – сообщила Лайма.
При иных обстоятельствах Леонид сказал бы: «Не беда, давайте свяжемся с Фармером, у главного инженера не меньше возможностей».
– Лайма, – сказал Леонид. – Вы очень хотите спасти Тома?
Девушка подняла на него взгляд, в котором, кроме недоумения, было, пожалуй, презрение к человеку, задавшему нелепый вопрос.
– Простите, – Лайма сцепила пальцы. – Я наговорила много глупостей. Конечно, это не Том. Том умер. Тома похоронили, и я видела, как гроб опускали в могилу. Мы можем сейчас поехать на кладбище и убедиться в том, что могила не вскрыта. Вы поедете со мной?
– Лайма… – Какие нелепые мысли приходят ей в голову!
– Вы поедете со мной? – настойчиво переспросила Лайма. – Иначе я поеду одна.
– Поеду, – решился Леонид. Он понятия не имел, где находится городское кладбище, но представлял, как оно выглядит в темноте. Похоже, они странным образом поменялись ролями. Лайма уверила себя, что человек на экране не может быть Томом, несмотря даже на табличку, удостоверявшую личность. А он-то хотел рассказать ей о своей идее.
Вечера в Ваймеа были прохладными даже летом, когда дневная температура поднималась до сотни градусов по Фаренгейту. А сегодня с вершины Мауна Кеа спустились холодные струи воздуха, на полпути сгустив в туман скопившуюся влагу. Выйдя из дома, Лайма и Леонид погрузились в белесое облако, сквозь которое слабо светили фонари, обозначавшие линию улицы.
– Я поведу, хорошо? – сказал Леонид.
– Да.
В тумане плавали тени домов, тени, похожие на людей, и тени, вообще ни на что не похожие, а когда улица кончилась, упал мрак, и фары выхватывали из темноты черный асфальт, будто трамплин для прыжка в неизвестное. Заверещал мобильник в кармане Леонида. Наверняка Папа.
– Ответьте, пожалуйста, – попросил Леонид. – И покажите, где свернуть, я не вижу указателей.
– На первой развилке – направо.
Лайма достала мобильник из кармана куртки Леонида. Он почувствовал ее прикосновение к своей груди – теплое и быстрое.
– Это мисс Тинсли. Леонид не может ответить, он ведет машину. Мы… извините… мы перезвоним позже. Сейчас направо.
Леонид непременно пропустил бы поворот. Направо вела узкая извилистая дорога, фары выхватывали дерево, куст, крутой холм, опять дерево. Слева, наверно, был обрыв, там возвышалась стена тьмы.
– Что сказал Папа?
– Я не расслышала. Осторожно, сейчас поворот налево.
Как Лайма ориентировалась в таком мраке?
Дорога, ответвившаяся влево, оказалась широкой, Леонид нажал на педаль газа, но Лайма сказала:
– Не нужно, мы подъезжаем.
Безумие. Ехать на кладбище, чтобы убедиться в том, что могила на месте? Не будут же они ее вскрывать… В мыслях представилась эта процедура, и Леонид помотал головой.
Ворота оказались закрыты. Конечно. Кто в здравом уме и твердой памяти…
Лайма вышла из машины.
– Идемте, – сказала она. – Там дверца, видите?
Здесь было еще холоднее. Пожалуй, даже в Верхнем доме в это время суток бывало теплее, хотя и выше на пару сотен метров.
Мобильник, оставленный Лаймой на сиденье, заверещал.
– Идемте, – повторила Лайма, и он пошел, спрятав ладони под мышки и ощутив чье-то дыхание: не Лаймы, она шла в двух шагах впереди, и он слышал звук ее шагов, мелкие камешки хрустели под ногами, и кто-то определенно дышал ему в ухо. Леонид оглянулся: конечно, никого. И звук дыхания пропал. Замолчал и телефон в машине. Камешки больше не хрустели. Леонид догнал Лайму и, споткнувшись о камень, ухватил девушку за руку.
– Держитесь за меня, – тихо произнесла Лайма, – я знаю дорогу.
Осторожно переставляя ноги и цепляясь за локоть Лаймы, как за альпинистский трос, Леонид начал различать окружающее. Не так здесь было темно, как он вообразил, выбравшись из машины. Луна не светила, но сверкали звезды. Их лучи будто не сразу достигли земли, какое-то время блуждали в атмосфере, выбирая дорогу, и, наконец, найдя путь, засияли, как сотни тысяч отверстий в мироздании, из которых изливался на землю не свет, а чьи-то мысли, жизни, неосуществленные желания, Леонид много раз бывал ночью под звездами – и на Кавказе, и в Крыму, и в Казахстане, на Алтайской обсерватории, и, конечно, на Мауна Кеа, когда они выходили на смотровую площадку Кека-1 подышать прохладным ночным воздухом – но никогда еще у него не возникало ощущения, будто за ним наблюдают сверху. Ему казалось, что звездный свет не поливал землю, но тщательно прочерчивал дорожку между металлическими оградами, не мешая мертвым лежать в темноте потустороннего мира.
Они поворачивали то вправо, то влево, прошли, должно быть, не меньше километра. Почему такое большое кладбище, Ваймеа – маленький городок… Свет звезд сгустился, и, собравшись в круг, осветил, будто театральный прожектор, не обозначенный оградой памятник, на котором было написано – не по-английски – то же имя, что на табличке в кабине космического корабля. Значки старого гавайского алфавита:
– Комао Калоха, – сказал Леонид, не прочитав, но вспомнив.
Лайма прижалась к Леониду, дышала ему в плечо, уткнувшись носом. Плакала? Он не знал, что говорить, и погладил Лайму по спине, поняв неожиданно, почему она потащила его на кладбище, и почему нужно было сейчас находиться здесь, а не в теплой комнате перед равнодушным экраном компьютера.
– Да, – пробормотала Лайма. – Да. Да.
– Что? – спросил он, удивившись, почему больше нет холода. Ему стало тепло, только пальцы ног холодило, будто он стоял на мелководье в ледяной воде океана. Уши горели, и по спине стекали струйки пота.
– Вы правы, – сказала Лайма, отстранившись. – Том здесь.
– Как вы… – Леонид не мог закончить вопрос и пытался сформулировать иначе. – Откуда вам…
– Я знаю, – сказала Лайма. – Простите, что потащила вас сюда на ночь глядя, но мне нужно было узнать. Определиться. Если похоронили не Тома, а пустой…
Она тоже не могла произносить вслух определенные слова, так они и разговаривали – в полфразы, в полсмысла.
– Откуда вы…
– Чувствую, что…
– Вы и раньше…
– Раньше – нет.
– Вы хотите…
– Нет. Я знаю…
– Что…
– Теперь мы сядем и поговорим, – произнесла Лайма неожиданно ясным голосом, в зрачках ее вспыхнули звездные огни и, как показалось Леониду, скатились по подбородку на грудь, он увидел две слезинки на ее щеках и стер их, проведя пальцем по мягкой теплой коже. – В беседке есть скамейка, и не дует.
Звездный свет больше не сопровождал ее, рассыпавшись по земле. Леонид шел, почти ничего не видя, слышал шаги и старался не споткнуться, хотя все равно спотыкался.
– Идите сюда, – позвала Лайма, и, ударившись сначала лбом о столб, он вошел под крышу: звезды погасли, небо стало черным потолком, ветер увял, наткнувшись на преграду. Леонид сел рядом с девушкой на холодную деревянную скамью. Вход в беседку обозначился неясным пасмурным прямоугольником.
– Я готова слушать, – сказала Лайма. Голос ее звучал твердо, даже жестко, будто голос прокурора в судебном заседании. Она собиралась начать допрос важного свидетеля. Обвинения? Защиты?
– Теперь я знаю, что Том умер. И знаю, что Том жив… был жив, когда шла запись передачи. Скажите, как это возможно.
– Почему вы… – начал Леонид и не договорил, но Лайма ответила на незаданный вопрос.
– Я чувствую, – объяснила она, ничего не объяснив. – Лео… – она назвала Леонида по имени в первый раз, так его никто не звал, обычно говорили Леня (друзья и коллеги), Ленчик (мама и Наташа), Леонид Михайлович (в официальных случаях). Лео… Ему понравилось.
– Лео, вы не поймете, вы мужчина, у вас нет интуитивного знания о реальных, но невидимых вещах. Когда погиб Том, я была как замороженная, чувств не было, все замерзло. Тома похоронили в закрытом гробу и не позволили мне с ним проститься. Я понимала – авария… Когда вы показали запись, я увидела Тома… Это был Том, но сейчас я знаю, что под землей его тело. Объясните, как это возможно. У вас есть объяснение. Это я тоже знаю. Скажите, наконец. Я не выдержу, если…
Она заплакала? Леонид дотронулся до ее плеча, но Лайма отодвинулась.
– Хорошо, – сказал он. – Попробую.
Она не поверит. Подумает, что он хочет отвлечь ее учеными байками. Конечно, свяжется с Хаскеллом или с доктором Стивенсом, они выслушают и зададут Папе пару не очень приятных вопросов. Общее дело. Контракт. Но есть вещи, которые понимает каждый научный работник. Приоритет. Желание разобраться в проблеме и, пусть не дать ответы на все вопросы, но сделать первую публикацию.
Лайме это не объяснишь. Она все понимает, не первый год в обсерватории. Но не примет. Не тот случай?
А какой это вообще случай? За всю историю человечества был ли хоть один случай, когда…
Как высокопарно.
А других слов нет. У него вообще мало слов. Леонид считал себя молчальником, он и Наташе, когда делал предложение, не сказал ни слова, даже такого важного – «люблю!». Ужасно боялся отказа и чуть не получил его, потому что, вместо искреннего признания передал письмо (подошел в перерыве между лекциями и сунул в руку конверт, будто взятку), где вся сила его чувств была выражена одиннадцатью словами, три из которых были лишними: «Дорогая Наташа, не могу без тебя, выходи за меня замуж. Леня». Ответ приземлился на его столе во время следующей пары (кажется, была лекция по звездной динамике): сложенный из тетрадного листа самолет, на одном крыле которого было написано: «Хорошо», на втором: «Люблю». Наташа сказала это первая, и вслух сказала тоже, когда после лекции он подошел к ней, смущенный и бессловесный.
– Лайма, вы, наверно, не читали Чехова? Это русский писатель… был.
– Я читала Чехова, – сухо отозвалась Лайма, не понимая смысла вопроса. Том, кладбище, смерть, тайна… при чем здесь Чехов?
– Очень хорошо, – обрадовался Леонид. – У него есть рассказ – «Письмо соседу». Не просто соседу, а… По-русски «ученый» имеет несколько смыслов, мне трудно подобрать, как это по-английски.
– Неважно, – сказала Лайма.
– В рассказе есть фраза: «Этого не может быть, потому что не может быть никогда».
«Господи, – думала Лайма, – почему он так многословен, не может сразу перейти к сути?»
«Господи, – думал Леонид, – почему, когда не умеешь говорить, приходится сказать десять слов вместо одного? Или молчишь, или говоришь столько лишнего, что лучше бы молчал»…
– Наш случай – то, чего не может быть никогда. Понимаете?
Конечно, нет, разве он что-нибудь объяснил?
– Нет, – сказала Лайма.
Вдалеке заверещал ночной птицей мобильник. Подождав, пока птица умолкнет, Леонид продолжил:
– Мы обсуждали… Единого мнения нет… Рената считает, что это отраженный сигнал, телепостановка, актер только очень похож…
– Глупости!
– Я тоже так думаю. Виктор… он прекрасный компьютерщик и приборист, но в астрофизике не…
– Лео, пожалуйста!
– Папа, шеф наш, – упорно тянул свое Леонид, – вообще уверен, что это причуды декодирования. Очень сложный по структуре сигнал, наносекундные переменности, огромный массив информации, а Виктор задал…
– Глупости, – повторила Лайма. – Глупости, глупости…
– Да, да. По-моему, Лайма, это действительно передача со звездолета. Корабль находился на расстоянии сотни парсек от Земли. Это было несколько веков назад. Тома давно нет в живых.
– Ничего не понимаю, – с тоской сказала Лайма. – В том, что вы говорите, не больше смысла, чем в том, что Том не погиб, а отправился в космос на секретном спутнике.
– Конечно, – с готовностью согласился Леонид. – Потому что к смыслу я даже не подошел.
– Так подойдите! Почему столько лишних слов? Боитесь сказать нужные? Скажите, я готова к любой правде.
«А я? – подумал Леонид. – Я готов? Одно дело – строить в уме предположения и подпирать их вычислениями. Для статьи в журнале, может быть, достаточно, и все равно девять шансов из десяти, что рецензент найдет, к чему придраться. Но объяснять то же самое измученной женщине»…
– Позвольте, – вздохнул Леонид, – я начну с начала. Лайма, я не привык много говорить и потому говорю больше, чем следует.
– Я понимаю, – улыбнулась Лайма, в темноте Леонид не видел улыбки, но точно знал – улыбка возникла в ее голосе, будто Чеширский кот вынырнул на мгновение из книжного небытия и сразу ушел в себя, схлопнувшись подобно черной дыре.
– Десять лет я занимаюсь космологией…
//-- * * * --//
В группу «маньяков» его пригласили, как космолога. Прежде Бредихин занимался только черными дырами звездной массы. В светящихся ореолах этих объектов могли возникать наносекундные переменности. После университета Леонид три года работал в ГАИШе, написал несколько статей по инфляционным моделям, хотел делать докторат у Линде, но не получилось – Андрей Дмитриевич не считал возможным работать с сотрудником, который собственные идеи пестует и лелеет, а идеи научного руководителя подвергает жесткой критике. Года полтора ушло на бессмысленную, как оказалось, переписку, и в результате Леонид был вынужден согласиться на научное руководство Петра Львовича Коростылева, человека, много сделавшего в космологии, но не способного поддержать новые идеи. Леонид хотел уехать в Стенфорд, получить грант и все-таки уговорить Линде, но не мог оставить Наташу, она ухаживала за больной матерью, разрывалась между работой, домом и больницей. Леонид остался в Москве и без проблем защитился по теме, которую считал проходной. Жизнью он был недоволен, с Наташей отношения разлаживались, мама ее умерла, и несколько тяжелых лет отразились на характере жены. Наташа стала раздражительной, нетерпимой к его слабостям. Если бы у них были дети…
То, что несколько лет назад казалось Леониду любовью, сейчас выглядело телесным влечением, юношеской страстью, увядшей, когда начались взаимные обиды.
Тогда и объявился Бредихин, обычно безвылазно сидевший в обсерватории на Архызе. Раз или два в году он срывался в Москву, чтобы выступить с докладом в ГАИШе и подискутировать с коллегами, считавшими «маньяков» неисправимыми фантазерами, зря проедающими государственные деньги. Результатов у группы не было со времен «отца-основателя». Аппаратура становилась более современной, теоретические работы по флуктуациям излучения черных дыр появлялись регулярно, а практических результатов никто уже не ждал.
Бредихин подошел после семинара, на котором Леонид рассказывал о своей интерпретации инфляционных моделей множественных вселенных.
– Леонид Михайлович, – сказал он, – послушайте, что я вам предложу. Мы в тупике. С черными дырами не получается. Может, получится с космологическими объектами. Ядра галактик? Квазары? Реликтовый фон? Я не специалист, и в группе нет специалистов по космологии. Соглашайтесь. Вы сможете развивать свои теории, я не против. И зарплата у нас повыше, – многозначительно добавил Бредихин. – Я возьму вас старшим научным, есть ставка. И вашей жене работа найдется.
Леонид хотел отказаться, но почему-то попросил время на раздумье, а Наташа сказала: «Поедем». Живая природа, горы, красота…
Красота природы (удивительные рассветы и закаты, горы, залитые солнечным светом, как пироги – вареньем) обернулась тоской уже через два месяца после переезда. С женщинами Наташа подружилась, с мужчинами общего языка не нашла, «маньяки» казались ей действительно немного помешанными – не только на проблеме ореолов вокруг черных дыр, но, что хуже, на житейских неурядицах, которые вдалеке от цивилизации решались трудно, а мужики, как уверила себя Наташа, и усилий никаких не прилагали.
Говорят: год как день. Для Наташи день проходил, как год. Для Леонида день был днем, не больше и не меньше, с восприятием времени у него все было в порядке. Литература в библиотеку обсерватории поступала, интернет работал, голова варила, Леониду нравился стиль работы Бредихина. С Виктором у него нашлись общие интересы, оба любили фантастику, особенно Кларка и Лема. Отношения с Ренатой какое-то время не складывались, да и зачем – по работе все было в порядке, а в личном плане… Друг к другу они относились настороженно, на работе это не сказывалось, и ладно.
Леонид обрабатывал результаты наблюдений, но рутинная эта работа не отнимала много времени, и на досуге, которого становилось все больше, он занимался инфляционными моделями. Ему показалось, что инфляционная космология позволит, наконец, «маньякам» получить не только верхние пределы оптических потоков и величин переменности, но настоящие результаты. Наносекундных изменений блеска можно было ожидать от самых слабых объектов, расположенных на границе видимой Вселенной, – не галактик еще, а зародышей будущих звездных островов, возникших, когда молодая Вселенная (сто-двести миллионов лет после Большого взрыва) не была полностью прозрачной. При тех практически не изученных условиях могло возникать переменное излучение, связывавшее нашу Вселенную с другими: в инфляционной модели Линде, вселенные в процессе Большого взрыва рождались гроздьями, как виноградины, и, разбредаясь, переставали взаимодействовать друг с другом, но сначала новорожденные миры были связаны общим скалярным полем, которое их и породило.
Скалярное поле не только связывало вселенные, но, как предполагал Леонид, перебрасывало материю из одной вселенной в другую. Аналогичные эффекты были описаны и раньше – черные дыры, заглатывая вещество, теоретически были способны выбрасывать проглоченную массу в другую вселенную, одну из множества миров «виноградной грозди». Два года Леонид посвятил исследованию этого эффекта и доказал – он был уверен в результате, но одобрения работа не получила, – что «на самом деле» черные дыры выбрасывают поглощенную материю лишь в такие вселенные, где физические постоянные отличаются от «наших» очень незначительно. На сколько именно, каков верхний предел отличий, он пока вычислить не мог, но понимал, что вселенные должны быть чрезвычайно похожими. Практически одинаковыми. Вселенные-близнецы. Даже больше, чем близнецы, – клоны.
Существование вселенных-клонов Леонид и хотел доказать с помощью аппаратуры «маньяков». Он придумал элегантный и относительно легко просчитываемый эксперимент – серию наблюдений за далекими точечными объектами с очень быстрой переменностью. Не черными дырами, у них свои особенности на наносекундных частотах. Леонид назвал «свои» объекты «искрами сингулярности», во множестве возникшими сразу после Большого взрыва, когда почти бесконечное число новорожденных вселенных выпало из общей грозди. «Искры сингулярности» были неустойчивы и распадались за характерные времена от микросекунд до сотен миллионов лет. О тех, что успели распасться, говорить смысла не было, а остальные можно было попытаться обнаружить по чрезвычайно быстрой характерной переменности излучения. Аппаратура «Мании» идеально подходила для такого исследования.
Препятствие было одно – однако, не устранимое. Шестиметровый телескоп, когда-то самый большой в мире, не мог уловить излучение «искр сингулярности». Леониду нужно было зеркало, собиравшее в тысячи, а лучше в миллионы раз больше света. Такие телескопы существовали – «Хаббл» на орбите, а на земле телескопы гавайских обсерваторий.
//-- * * * --//
– И вот вы здесь, – сказала Лайма, и в темноте Леонид увидел ее лицо. Мрак будто вывернулся наизнанку и осветил тонкие губы, ямочку на подбородке, родинку на левой щеке у верхней губы, глаза… Глаза смотрели на Леонида не с надеждой – надежды в них не было никакой, – но с покорной мольбой о том, чего не могло случиться.
– Я здесь. – Слова давались с трудом, взгляд Лаймы мешал думать, мысль прервалась, и Леонид с недоумением осознал, что не помнит, о чем говорил минуту назад. Рассказывал о себе… но на чем остановился?
– Я здесь, – повторил он, пытаясь связать концы порванной нити. Не найдя их в собственном сознании, сказал то, чего говорить не хотел, не должен был, не имел права. Сказалось само, и Леонид услышал свой голос, не узнав его:
– Лайма, я думаю, вы сможете увидеть Тома живым. Только вы и сможете.
В слова обратились не мысли, а подсознательная уверенность, которую Леонид всегда подавлял.
Лайма придвинулась ближе, взгляд ее не позволял Леониду молчать, да он и сам не смог бы теперь остановиться: сказав «а», говори «б».
– Это только гипотеза, – пробормотал он. – Надо все посчитать… вероятности…
– Лео, – потребовала Лайма, – говорите. Почему вы меня мучаете?
Издалека послышался умоляющий, как показалось, Леониду, голос мобильника. Глас вопиющего…
– Я скажу, – решился Леонид. – Это ничтожный шанс. Но другого не будет.
//-- * * * --//
Восемнадцать пропущенных звонков было на мобильнике Леонида, четыре – на мобильнике Лаймы. Исходящий номер был один и тот же.
На девятнадцатый звонок Леонид ответил. Они подъезжали к дому Лаймы, Леонид думал, как им теперь расстаться, сможет ли он оставить ее одну, и сможет ли Лайма остаться наедине с собой.
Лайма сосредоточенно вела машину, соблюдая все правила, хотя дорога была пуста, лишь на шоссе Ваймеа-Коала появились редкие встречные машины, приветливо мигавшие фарами. Всю обратную дорогу Лайма не проронила ни слова, на Леонида не смотрела, и он не представлял, о чем она могла думать. Знал, о чем думал бы сам на ее месте, но мысли Лаймы могли быть очень далеки от его представлений. Он плохо понимал женщин, он и Наташу понимал плохо, особенно в последнее время. Когда Леонид объявил, что Папа получил, наконец, положительный ответ от дирекции Кека, даже больше, удалось добиться генерального гранта на сет наблюдений, представляешь, мы сможем поработать на самом большом телескопе в мире, мы, наконец, получим реальные потоки, это такая возможность… «Да? – равнодушно отозвалась Наташа. – А я что там буду делать? Даже поговорить не с кем»… «При чем здесь… – опешил Леонид. – Ты не поняла. Мы едем вчетвером. Папа, Витя, Рена и я. На три месяца». Мог бы сказать и «три года». «Три месяца с ней? На Гаваях? Луна, пляжи и гавайские гитары? А я должна здесь куковать?»
Неужели Наташа все эти годы думала, что у него с Реной роман? Леониду и в голову не приходило, Рена – свой человек, они столько ночей провели вместе… не в том смысле… а Натка думала, что в это время… Разве он подавал повод? Нет, но… Леонид впервые увидел Ренату глазами Наташи: горящие глаза, Рена всегда так смотрела на него, она и на Витю так же смотрела, и даже на Папу, Леонид был уверен, что за взглядом нет иных желаний, кроме намерения обсудить новую модель ореола. Всякий раз, когда они о чем-то разговаривали, Рена подходила близко, почти касаясь Леонида высокой грудью, смотрела в глаза, не позволяя отвести взгляд, но… просто у нее такая манера разговора.
«Мужчины обычно слепы, как кроты», – как-то сказала Наташа. Речь шла о Папе, не заметившем, что жена сошлась – это было еще в Москве – с мужчиной не их круга. Он ни о чем не догадывался, пока Нора не сбежала на Сахалин с любовником, подрядившимся в фирму сотовой связи устанавливать новое оборудование.
– Да, шеф, – сказал Леонид, когда мобильник умоляющим тоном попросил, чтобы на звонок, наконец, ответили.
– П-послушай! – голос Бредихина прерывался то ли от волнения, то ли от возмущения. – Что случилось? Где ты? Где мисс Тинсли? Я собирался звонить в полицию! Ты три с половиной часа не отвечал! Что происходит?
– Мы были на кладбище, – сообщил Леонид.
– Где? – От удивления Папа замолчал, слышно было его шумное дыхание.
– Лайма… Мисс Тинсли хотела побывать на могиле Тома Калохи.
– Слышишь, Рена? Он, оказывается, на кладбище ездил! Ночью!
Что ответила Рената, Леонид не разобрал, Папа прижимал телефон к уху. Ему показалось, что осуждающий голос Рены прозвучал – не в телефоне, а в мозгу – так ясно, будто она стояла рядом: «С ней?».
– Да, – отвечал Бредихин. Ренате или Леониду? – Вот что, Леня. Мы все еще в Верхнем доме. Пока ты молчал, посмотрели запись и кое-какие данные по поглощению. Приезжай, обсудим, и, пожалуйста, отвечай на звонки.
– Я не могу.
– Что значит – не могу? – удивился Папа.
– Мне нужно быть с Лаймой.
– Не понял. – Голос шефа стал сухим, как выгоревшая трава. – Я сказал: приезжай.
Отказов Бредихин не терпел и всегда оставлял за собой последнее слово.
– Не могу, – сказал Леонид в пустоту. – Извините, я не приеду.
– Это был твой начальник? – спросила Лайма, и Леонид не сразу понял вопрос. Ему не приходилось слышать, как обращаются на «ты» по-английски. Когда-то он был уверен, что такого местоимения не существует. Знакомая переводчица объяснила, что в устной речи при обращении к близкому человеку можно сказать не обычное «you», а редко используемое, поэтически насыщенное «thou».
– Да.
– Что он сказал?
Машина стояла перед домом Лаймы.
– Он требует, чтобы я приехал. Я отказался. Лайма, я…
Если бы она его не прервала, он не знал бы, как продолжить фразу.
– Поднимемся ко мне, я сварю кофе.
В прихожей они сбросили куртки на пол, Лайма молча показала гостю на кресло у журнального столика в гостиной, прошла на кухню и что-то делала у плиты, Леонид следил за ее движениями, как за удивительным танцем балерины.
Лайма принесла на подносе две чашки кофе, поставила на журнальный столик блюдечко с дольками лимона, маленькую фарфоровую сахарницу и красивый фаянсовый молочник.
Они сели друг против друга и посмотрели друг другу в глаза.
– Лайма, – сказал Леонид, – ты любишь Тома?
– Да.
Она не сказала: «все еще люблю», что было бы естественно, но вопрос был задан в настоящем времени, Леонид достаточно знал английский, чтобы не ошибиться в употреблении глагола.
– Он… тебе иногда снится?
Вопрос не показался Лайме ни странным, ни навязчивым.
– Да, часто.
Леонид молчал, дожидаясь продолжения, и Лайма сказала:
– Во сне он не такой, каким был в жизни. Во сне мы с ним ссоримся, потому что…
– Он любит другую? – вставил Леонид.
Лайма кивнула.
– Во сне я не могу понять, почему он все еще со мной, если у него другая женщина. Мы кричим друг на друга, я просыпаюсь в ужасе и вспоминаю, что Тома нет, ни к кому он от меня уже не уйдет, и увидеть я его могу только в снах. Хочу заснуть опять и боюсь, потому что мы снова начнем ссориться.
– Когда, – мягко спросил Леонид, – тебе начал сниться Том? Он был еще жив, правда?
– Откуда ты знаешь? Да, мы еще были вместе. Я как-то сказала ему… не о сне… Просто спросила, знает ли он девушку по имени…
– Минни?
– Теперь ты понимаешь, почему, когда Том в фильме произнес это имя…
– Ты не могла ошибиться?
– Нет! – Лайма опустила чашку на стол с такой силой, что она перевернулась, и остатки кофе залили полированную поверхность. – Прости… Ничего, я потом вытру. Нет, я не могла ошибиться. Он сказал «Минни». Он прощался с жизнью и с ней.
Она тронула пальцем лужицу на столе.
– Том снился мне еще до того, как мы познакомились. Странно, да? Я его узнала. Может, потому мы и сошлись так быстро. В снах мир другой, будто наблюдаешь из-за полупрозрачной занавески, которая все время колышется, и видение расплывается. Я видела Тома за рулем машины… я не обращала внимания на детали, не запоминала, но ощущение… машина могла летать, Том часто поднимал ее в воздух, и я видела, как земля проваливается, мы летели над горами, над городом, это не был ни Ваймеа, ни даже Гонолулу, американский большой город… Люди, сидевшие рядом с Томом, говорили о чем-то, слова я понимала, а смысл ускользал. Так всегда во сне. В детстве сны были яркими, но я не слышала, что говорили люди. Видела, как движутся губы…
– Ты потому и решила учиться читать по губам? – Вопрос вырвался у Леонида непроизвольно, и он пожалел о сказанном.
– Нет. Впрочем, ты сказал, и я подумала: может, действительно поэтому? Но я все равно не могла прочитать по губам во сне ни слова – наверно, мои умения оставались снаружи, а в снах я становилась другой. Вообще ничего не умела, только смотреть. Мы с Томом были вместе, а во сне с ним летала она. Я сидела между ними, и Том обращался к ней, будто я была пустым местом, он меня не видел, она тоже. Машина летела сама, а когда… они начинали целоваться… машина застывала в воздухе, ждала, когда Том о ней вспомнит. А я ждала, когда Том вспомнит обо мне. Ожидание превращалось в кошмар, я просыпалась…
– Ты помнишь город? – осторожно спросил Леонид. – Это современный город? Или…
Он не решился закончить вопрос.
– Сон! – воскликнула Лайма. – Во сне все расплывчато, кроме лиц.
Леонид с сомнением покачал головой.
– У меня так, – Лайма поднялась, принесла из кухни мягкую тряпочку и вытерла со стола остатки пролитого кофе. Говорить она не переставала, и Леониду приходилось прислушиваться, некоторые слова он то ли не мог расслышать, то ли не понимал. – Я не могла разобраться в интерьерах или пейзажах, а лица видела и помнила отчетливо. Маму помню. И Тома. И ту женщину. Она американка, но я не знаю, почему так решила.
Лайма медленно водила тряпкой по столу, размазывая мокрый след.
– Я никогда никому не рассказывала снов. Никогда никому. Много лет. А когда Том умер и пришел ко мне… Не во сне… Я решила… Депрессия, страх. Я не хотела самой себе признаваться, что это галлюцинации. Мерещилось, да. Не знаю, зачем я тебе рассказываю. Я шла по Даймон, это короткая улица, там и свернуть негде, только к торговому центру, Том шел навстречу, наши взгляды встретились, у меня перехватило дыхание, я остановилась, а он прошел мимо… просто прошел мимо, понимаешь? Я смотрела ему вслед, пока… Он не свернул никуда, он просто… Исчез? Ты знаешь, не исчез. Исчезнуть можно, когда сейчас ты есть, а через секунду – нет. Но его там и не было – то есть, когда он… Хорошо, пусть исчез, я не могу подобрать другое слово. Я точно знала, что его и не было рядом, хотя все хорошо помнила. Ужасное ощущение, никогда такого не испытывала. Потом я еще несколько раз видела Тома – на улице, в читальном зале, в своей комнате на работе, здесь, в этой гостиной. Он не замечал меня и ни разу не надел вещей, которые я всегда на нем видела. Это показалось не то чтобы странным, но убеждало, что Том действительно умер и приходит из мира мертвых.
Лайма долго молчала, сжав ладонями виски. Смотрела перед собой – на Леонида, но сквозь него.
– В последний раз… – Леонид не хотел нарушать молчание, но и тишины не мог вынести.
– Я старалась больше работать. Это помогало, Том стал реже приходить. А я хотела, чтобы он приходил, такое противоречие. В последний раз… Когда ты подошел и попросил помочь с переводом. Мне показалось, что идет Том. В то утро он был у меня, я видела, как он прошел по кухне от холодильника к плите, что-то нес в руке, я не разглядела, а потом в читальном зале ты шел ко мне, свет из окна был у тебя за спиной, мне показалось, что это Том. Ты заговорил, и я чуть не расплакалась, еле себя сдержала.
– Прости…
– Наверно, мне нужно пойти к врачу, – Лайма искоса посмотрела на Леонида, будто пожалела о сказанном. – Доктор Бикст хороший психиатр.
– Ты считаешь, – осторожно сказал Леонид, – что у тебя не в порядке психика?
– Ни один психический больной, – сухо произнесла Лайма, – больным себя не считает.
– Парадокс? – усмехнулся Леонид. – Если со словами «я совершенно здорова» ты расскажешь, что с тобой случилось, тебя начнут лечить. А если скажешь «психика у меня не в порядке», врач ответит: «Это у вас от переживаний, вы здоровы». На самом деле, Лайма…
– Да? – спросила она, когда Леонид, не закончив фразу, поднес к губам чашку и обнаружил, что она пуста. – Ты хотел сказать…
– У меня есть объяснение всему, что с тобой происходит. Мне кажется, что есть. Но если я попытаюсь объяснить, ты спросишь: «У тебя не в порядке психика?»
– Двое психических больных, – отозвалась Лайма, – это два минуса. А два минуса – я слаба в математике, но помню – дают плюс.
– Можно еще кофе? – спросил Леонид.
//-- * * * --//
Пару лет назад я написал статью, которую так и не опубликовал. О гроздьях вселенных, возникших в Большом взрыве. Число новых вселенных больше числа атомов в каждой из них! И в каждой грозди огромное число вселенных, полностью идентичных нашей. Полностью! Такие же законы природы, такие же звезды, планеты, люди, так же там течет время, и те же события повторяют друг друга, будто клоны.
Существуют вселенные, где одинаково почти все, но есть небольшие отличия – в нашем мире я стал астрофизиком, в другом – архитектором. Чуть иначе сложились жизненные обстоятельства…
Конечно, есть и очень разные вселенные. Где-то скорость света больше, чем у нас, где-то сила тяжести обратно пропорциональна не квадрату, а кубу расстояния, где-то звезды не смогли образоваться, потому что там другая постоянная Планка. Неважно. Давай поговорим о мирах, подобных друг другу. В грозди столько вселенных, что вероятность существования практически идентичных миров очень близка к единице.
Об этом и до меня писали – Линде, например, к которому я так и не попал в аспиранты. Вспомним, однако… Я не тебе это говорю, Лайма, просто фигура речи… Большой взрыв, хаотическая инфляция, образование гроздей вселенных – это квантовые процессы. Каждая вселенная – квантовый объект. После Большого взрыва вселенные-кванты были единой системой – состояние одной вселенной было связано с состоянием другой. В физике это называется квантовым запутыванием. За миллионные доли секунды после Большого взрыва вселенные разлетаются и скрываются за горизонтом, свет не может их догнать. И не сможет никогда. Если бы вселенные были классическими объектами, мы никогда и ни при каких обстоятельствах не узнали бы, как у людей в другой вселенной течет жизнь, о чем они думают, и есть ли они вообще…
Но каждая вселенная связана квантовым запутыванием с огромным числом себе подобных – тех, где законы природы идентичны. Вселенные, при инфляции составлявшие единую квантовую систему, запоминают это состояние навечно, где бы они потом ни находились. Если что-то происходит в одной вселенной, неизбежно что-то меняется в другой. Это известный в физике эффект, он называется парадоксом Эйнштейна-Подольского-Розена. Великий физик восемьдесят лет назад придумал мысленный эксперимент: хотел доказать, что квантовая механика – игра ума, в природе нет законов, о которых писали Гейзенберг и Шредингер. Но квантовые законы существуют, на них держится мир, как когда-то на трех китах.
Огромное число явлений природы, которые мы наблюдаем, возникает потому, что во вселенной-клоне произошли процессы, немедленно отразившиеся в нашем мире. Взорвалась звезда… Появилась комета… Вспышки гамма-излучения… А темное вещество и темная энергия?
Вселенные в грозди очень похожи, но не идентичны полностью – из-за принципа неопределенности: они не могут находиться в одном и том же квантовом состоянии. Если в одной вселенной у тебя рыжие волосы, то в другой будут черными… как сейчас, да. В одной вселенной время может течь чуть быстрее, чем в другой, за миллиарды лет накопится отличие в недели, месяцы, годы. У нас две тысячи девятнадцатый, а там может оказаться две тысячи сто тридцатый или тысяча восемьсот тридцать седьмой.
– В одной вселенной Лайма Тинсли и Комао Калоху любят друг друга, а в другой он любит Минни.
Лайма посмотрела на Леонида, будто он создал иные вселенные, и по его вине Том полюбил какую-то Мннни.
– А если все проще? Если в другой вселенной меня зовут Минни, а не Лайма?
– О! – Леонид развел руками. – Может быть. Собственно, может быть все, что не противоречит законам природы здесь и сейчас.
– Не понимаю, – тоскливо произнесла Лайма. Она отошла к окну, за которым не было видно ничего и, в то же время, небо раскрывалось, будто бутон невидимого цветка с лепестками-мирами. Звездный свет не мог протиснуться сквозь стекло и застревал – Леонид видел в стекле искорки, но, может, это было отражение ламп, светивших в люстре?
Леонид подошел и осторожно положил руки на плечи Лаймы. Она подалась назад, он зарылся носом в густую, пахнувшую всеми звездами вселенных, копну волос, успел подумать, что не надо этого делать, но мысль сменилась чувством, произошло это так стремительно, что он не заметил подмены – целовал шею Лаймы, пульсирующую жилку под правым ухом, острую ключицу, наполовину скрытую воротником легкого свитера.
– Лайма…
Она обернулась, и Леонид, мгновенно придя в себя, поразился произошедшей перемене. Это была другая женщина – ничего не изменилось в ее лице, кроме взгляда.
Лайма высвободилась, прислонилась спиной к стеклу, поправила волосы и сказала будничным голосом:
– Я вспомнила: Том с детства хотел стать астронавтом. Он рассказывал о первых впечатлениях от полета на Луну. Ему было пять лет, и он летал с мамой к отцу, служившему в инженерных войсках.
– О чем ты…
– Странно, что я это вспомнила это сейчас.
– Замечательно, что ты это помнишь, – Леонид старательно подбирал слова. – Это память или воображение?
– Такое ощущение, – Лайма внимательно рассматривала кончики пальцев, – будто вспоминаешь давно забытое. Вдруг видишь стену в детской, постеры, которые я сама повесила. Мы с Томом идем по Лонг-стрит, он рассказывает о своих приключениях… у него были сложности, когда он поступал в астрошколу.
– Астрошколу, – Леонид закрепил слово в сознании.
– Это была Лонг-стрит здесь, в Ваймеа, но я не узнаю улицу. Память будто смешивает миксером обрывки из разных…
Лайма поняла, что ее воспоминание ложно.
– Боже… – она уткнулась лбом в плечо Леонида, и он, как минуту назад, зарылся носом в ее волосы. Ему показалось, что теперь они пахнут иначе, запах не мог измениться в минуту, но он так ощущал, Лайма опять изменилась… а взгляд? Взгляд тоже был другим. Леонид не сразу осознал, что целует лоб, глаза, веки… чьи?
– Боже… Боже…
– Вспоминай, – молил он, – ты еще многое должна вспомнить, это есть в тебе, всегда было, память не принадлежат одной тебе, здешней, память общая для всех вас, но вспоминаешь обычно лишь то, что здесь. И я тоже так помню. И все… Не знаю, как устроена память, но скажу, что думаю: в нас – в тебе, во мне, в каждом – есть память о нас-других, потому что на самом деле в других вселенных-клонах не другая Лайма, не другой Том, и когда это понимаешь, память всплывает, должна всплыть, проявляют себя перепутанные квантовые состояния.
Леонид вдруг понял, что говорит по-русски.
– Вспоминай… – Как сказать это по-английски? – Вспоминай… пожалуйста.
– Больше ничего не…
– Это должно само…
– Не помню.
– Ты сказала: улица…
– Дома… странные, будто из сна. Может, я вспомнила сон?
Она надеялась, что это так.
– Нет, – отрезал Леонид. – Ты сказала – дома. Что с ними?
– Дом, будто надутый воздухом шар, – то становится больше, то опадает, то поднимается вверх, под ним машины с турбинами, как детские игрушки, а потом шар разбухает, в нем появляются окна, и внутри ходят люди… Конечно, сон. Почему вспоминаются сны?
– Это не сон, Лайма. Я думаю, что не сон.
– Лео… Я не могу… Меня выталкивает. Будто бросаешься в море, хочешь нырнуть…
– Не старайся нырнуть, Лайма. Оно должно само… Ты будешь вспоминать больше и больше. Я боюсь…
Леонид не мог сказать о том, что, как ему теперь казалось, знал, понимал, чувствовал.
– Чего ты боишься, Лео?
Он покачал головой. Лайма оттолкнула его, упершись ладонями в грудь, она тоже испугалась чего-то, возникшего в ее мыслях.
– Лайма, – пробормотал Леонид. – Ты вспомнила что-то… Не нужно принимать это близко к…
– Минни, – сказала Лайма. – Ты прав. Это не мое имя. Другая женщина. Как он мог…
Мелодраматизм ситуации стал невыносим, и Леонид пошел на кухню. Банка с растворимым кофе стояла на столике, а сахара не было, Леонид открывал один шкафчик за другим, обнаружил соль, еще два сорта кофе, несколько баночек со специями и перцем. Сахара не нашел. Он оглянулся – Лайма свернулась на диване калачиком, плед лежал на полу горкой, похожей на спавшего кота. Уснула? Рука Лаймы свесилась, и Леониду захотелось сесть на пол, взять ее ладонь в свою и ждать, пока Лайма не проснется. Слушать ее дыхание и разговаривать. Он не знал, как разговаривать со спящими. Может, так же, как с людьми, лежащими в коме, но и с ними он никогда не говорил, не знал, как это делается.
Он высыпал в большую чашку три ложки кофе, залил кипятком и вернулся в гостиную, отхлебнув на ходу горький напиток, оказавший на Леонида обычное действие – от кофе ему хотелось спать, а горький и без сахара вгонял в сон почти мгновенно, глаза закрывались, в голове захлопывались шторки, реальность он начинал воспринимать сквозь полупрозрачный занавес. Леонид не пил кофе на ночь, особенно во время наблюдений. Если бы он нашел сахар…
Сделав несколько глотков, Леонид поставил чашку на стол (или мимо? он не обратил внимания), укрыл Лайму пледом и присел на край дивана. Он слышал, как трезвонил мобильник на два голоса. Показалось ему, или он на самом деле встал и выключил свет? Наверно, показалось, потому что вместо теплого желтого комнату залил, опускаясь сверху, тяжелый белый свет, плотный, как молоко. Леонид подумал, что такой цветностью обладают звезды класса А, чуть ближе к В, это была его последняя связная мысль, а бессвязных он не запомнил, погрузившись в белое ничто.
//-- * * * --//
Проснулся он на диване, под головой была цветная подушка, тонко пахнувшая духами, ноги были укрыты пледом, похожим теперь на распластанного тигренка, за окном вяло потягивался серый сумрак.
Леонид опустил ноги на пол и обнаружил, что спал в носках, – наверно, Лайма сняла с него туфли и отнесла в прихожую. Не было и самой Лаймы. На кухне шипел чайник, Леонид услышал и другие звуки – шелест воды, тихое журчание. Шлепая по холодному полу, Леонид вышел в прихожую и обнаружил свои туфли рядом с тапочками, которые надел и пошел на кухню, где недовольно бормотал закипевший чайник.
Из коридорчика вышла Лайма в широком халате с огромными набивными цветами. Полотенце на ее голове напоминало персидский тюрбан, а может, это был тюрбан, напоминавший полотенце?
– Проснулся? – улыбнулась Лайма.
– Извини, – пробормотал Леонид. – Я не нашел сахара, а горький кофе действует на меня, как снотворное.
– Странно! – удивилась Лайма. – Пойди, умойся, там и зубная щетка есть.
Она смутилась и отвела взгляд – Леонид понял, что зубная щетка принадлежала Тому. Мысль была неприятна, и в ванной Леонид не стал ничего трогать – ополоснул лицо холодной водой, пригладил руками волосы перед зеркалом и вернулся на кухню.
Лайма сидела за столиком и показала Леониду на стул рядом с собой. Он сел, чувствуя себя то ли лишним, то ли незваным, скорее – неприкаянным.
– Я налила тебе чаю, – улыбнулась Лайма. – Не хочу, чтобы ты опять заснул.
Изумительный оказался чай, крепко и правильно заваренный, настоящий утренний английский. Лайма точно угадала его желание… как она смогла?
– Да, – кивнула Лайма в ответ на молчаливый вопрос. – Я вспомнила, какой чай ты любишь. Мы были знакомы с тобой прежде. Мы были… Почему ты сразу не сказал?
– Мы… – Он не должен был прерывать Лайму ни единым словом, даже ненавязчивой мыслью, которая могла бы отразиться на его лице.
– Ты должен был мне напомнить, Лео, – недовольно сказала Лайма. – Хотя… Может, ты прав, что не напомнил. Я тогда повела себя не очень учтиво, но мы были с Томом, а ты с той женщиной. Ты ее не представил, и я не знаю… Твоя жена?
– Жена, – повторил Леонид, пытаясь сообразить, какой ответ окажется подходящим. Назвать имя? А если Лайма вспомнила другое? На ком он женат в той вселенной, которая сейчас пробуждалась в памяти Лаймы?
– Жена, – с иронией повторила Лайма. – У меня сложилось впечатление, что ты уже тогда с ней не ладил.
– Э-э… ты проницательна, – пробормотал Леонид, отводя взгляд.
– Странно ты на меня посмотрел, – сообщила Лайма. – Пей, Лео, чай остынет.
– Да-да.
– Ты посмотрел, – продолжала Лайма, – будто хотел сказать: «Почему ты с ним, а не со мной?». Так откровенно… Даже Том понял – когда мы отошли, он сжал мне локоть и спросил: «Давно ты его знаешь?». Я сказала: «Первый раз вижу». Том не поверил. В тот вечер ты всякий раз смотрел в мою сторону, когда мы оказывались недалеко друг от друга.
– Вот как? – вяло сказал Леонид. Множество вопросов вертелось на его языке, и ни одного он не мог задать, не разорвав тонкую нить памяти, натянувшуюся в мозгу Лаймы.
– А потом, – все же решился он, – мы виделись?
– Ты спрашиваешь? – удивилась Лайма. – Я забываю, со мной случается, порой не помню, что происходило вчера, а события детства вдруг всплывают в памяти, вспоминаю, как мама помыла меня и начала обтирать полотенцем, а я дрожу от холода, потому что мама решила меня закаливать и обливала ледяной водой из таирадского источника… тебе это не интересно? Ты хочешь сказать, что забыл, как мы…
– Я не забыл, – пробормотал Леонид.
Он ступал по поверхности памяти, как по тонкому льду только что замерзшей реки: одно неверное движение, провалишься и в ледяной воде прошлого утонешь, не в силах ни вспомнить, ни отречься от воспоминаний, которые утонут вместе с тобой.
«Если она не расскажет, – думал Леонид, – я не буду знать, как вести себя дальше».
– Наваждение, – сказала Лайма.
– Все было хорошо, – слова вырвались непроизвольно, но сказанного не вернуть, и Леонид продолжил, не понимая, что говорит, отдавшись интуиции, которой всегда доверял в вопросах науки и никогда – в житейских. – Все было хорошо и правильно, напрасно ты думаешь, что поступила не так, как должна была.
Лайма кивала, не поднимая взгляда.
– Я люблю тебя, Лайма, – будто со стороны услышал себя Леонид и, не сумев затормозить, добавил: – Я всегда тебя любил. С первой встречи.
Для него «первая встреча» была вчера, в библиотеке обсерватории Кека. Он увидел женщину за компьютером, и сладкая печаль, возникшая сразу и неотвратимо, заставила его остановиться и долго смотреть, как Лайма перелистывала страницы лежавшей перед ней рукописи, как переводила взгляд на экран, что-то с чем-то сравнивая и нажатием клавиши отмечая необходимые места. Он стоял, смотрел и знал, что не скажет этой женщине о своем чувстве, о том, что никогда прежде не испытывал такой нежности, жалости, острого желания и еще каких-то душевных нюансов, которые сам себе не мог объяснить.
– Я знаю, – сказала Лайма.
Они потянулись друг к другу. «Какая она худенькая», – подумал Леонид, обняв Лайму, неловко поцеловав в шею и испугавшись своей настойчивости.
– Еще, – сказала Лайма. Или это был внутренний голос?
Мысли спутались. Он целовал подбородок, щеки, стараясь не касаться губ, потому что Лайма говорила… что? Он не сразу стал понимать.
– Том был с ней в отеле… – Звуки плыли невидимыми волнами, Леонид различал хорошо если каждое третье слово. Может, говорила другая Лайма, та, что в мире, где Том…
– Ты не… я потом была как… а с тобой… извини, что… – плававший в воздухе источник звука постепенно сконцентрировался, вобрав в себя звучавший ниоткуда голос.
– Ты пришел… сподвигло… поколений… – И еще какое-то слово прозвучало, совсем непонятное, может, из гавайского языка, может, из другого, которого Леонид не знал.
На секунду голос затих, и Леонид воспользовался паузой, чтобы поцеловать Лайму в губы, ее волосы щекотали ему лоб и уши, это было так замечательно, что мысли пропали и не вернулись, даже когда Лайма легким, но твердым движением оттолкнула его и, мимолетно проведя ладонью по щеке, оперлась о столешницу обеими руками.
– Поразительно, – сказала она, и волна напряжения, державшая Леонида на гребне, схлынула – это был голос его Лаймы, женщины, которую он знал всего сутки, но без которой, похоже, следующие сутки прожить был уже не в состоянии.
– Я хорошо помню, – говорила Лайма, не глядя на Леонида, – что было вчера, и что было год назад, и как мы с Томом познакомились, как мы с ним стали близки, и день, когда он погиб. И помню совсем другое. Будто было со мной, не во сне. Сны я помню иначе, сны расплывчаты и бездетальны, а в этих воспоминаниях я могу вызвать мельчайшие подробности…
Она повернулась, наконец, к Леониду.
– Это было? – спросила Лайма голосом неуверенной в себе девочки, выпущенной из родительского дома в большой мир и запутавшейся в его неизбежных лабиринтах.
– Да, – кивнул Леонид. Он боялся, что новая память Лаймы, просыпавшаяся и еще сонная, погружавшаяся и вновь всплывавшая, непредсказуемо отреагирует на любое его слово, может даже – на мысль.
– Леня, – сказала Лайма, – Тома не спасут. Невозможно. Он… так получилось… здесь.
– Да, – подтвердил Леонид.
– Был здесь, – уточнила Лайма.
– Да.
– А мы с тобой…
– Я не знаю, – осторожно сказал Леонид. Он только сейчас понял, что Лайма говорит по-русски, причем с московским акцентом.
– Как мы теперь будем жить? Мы с тобой убили Тома.
– Мы? – вырвалось у Леонида.
– Я вспомнила, кто такая Минни, Леня. Ты не помнишь?
– Нет, – пробормотал он. Он и не пытался вспомнить.
– Минни, – Лайма повторила имя неуловимо саркастическим тоном. – Минни, не женское имя, а образ.
– Лайма… Ты говоришь по-русски.
– Я… – Лайма помедлила. – Я русского не знаю. Сейчас вспомнила, потому что…
Иногда люди начинали говорить на языке, которого не могли знать. Вспоминать о событиях, которые в их жизни не происходили… Неужели?..
– Квантовое перепутывание. Ты вспоминаешь себя-другую. Говори… пока не забыла.
– Вряд ли я смогу забыть, – с горечью произнесла Лайма. – И вряд ли захочу. Эта Минни…
«Господь с ней, с Минни, – подумал Леонид. – Вспоминать нужно о другом».
– Мы были с Томом в Гонолулу… не перебивай меня…
– Может, тебе проще по-английски?
– Нет. Мы поехали с Томом в Гонолулу купить новый аэрак – у старого что-то сгорело, я совсем не разбираюсь в технике, ни там, ни здесь. Я знаю, это был Гонолулу, но не такой, каким я его помню, то есть, теперь я помню его и другим… Над городом будто протянут ковер, он полупрозрачный и плавает в воздухе, как… да, будто ковер-самолет в арабской сказке. Я прочитала «Тысячу и одну ночь», когда в университете учила арабский… арабский? Я никогда его не… Да, там. Я вообще-то не читала «Тысячи и одной ночи», в детстве любила наши гавайские сказки, ты обязательно должен… Я тебе сама буду рассказывать, можно? Потом… А других сказок не читала, меня тянуло на сентиментальные истории, я сто раз перечитывала «Без семьи», очень плакала… Так я о чем? Почему ты меня не перебил?
– Ты сказала…
– Да, прости. Гонолулу. Мы прилетели в салон… Что-то вроде маленького вертолетика на двоих, только без винтов, не смотри на меня, значит, это не вертолет, а как-то иначе летает, я только название помню – аэрак. К нам подошла девушка-консультант, я на нее сначала внимания не обратила, вокруг было столько интересного… Сейчас вспоминаю, она назвалась и стала объяснять Тому, какая модель лучше, но он слушал невнимательно, а на девушку смотрел, будто она сошла с картины Леонардо или с обложки три-ди журнала, мне стало не по себе, я отвернулась, подумала: «Том, я тебе это припомню»… Но не припомнила, как-то все в тот день завертелось, машину он заказал, ту модель, что посоветовала Минни. Вечером мы собирались возвращаться в Ваймеа, но Том предложил переночевать в отеле, я была не против. Наверно, тогда у них началось, потому что среди ночи я проснулась, Тома рядом не было, я слышала, он ходил на балконе, наверно, вышел покурить, так я решила и уснула, а утром он был другой, не могу объяснить, просто я почувствовала… Леня, он мылся в ванной, а я проверила его карманы, никогда этого не делала, даже в голову не приходило, а тут… В брючном кармане… ничего особенного, пластик, на каких пальцем пишут, адрес и телефоны, погоди, я вспомню… Два-три-восемь-шесть-девять-один-ноль-три-три. Зачем мне это помнить? Может… Позвонить?
– Девять цифр. В гавайских номерах семь.
– Может, с кодом? – неуверенно сказала Лайма.
– У какого штата или страны код двадцать три?
– Не знаю.
– Этот номер, – покачал головой Леонид, – не даст тебе покоя. Ты его сейчас вспомнила или…
– Только что. Рассказывала и вдруг это число… будто давно забытый адрес.
– Тогда ты… Я имею в виду – ты уже звонила по этому номеру?
Лайма помолчала. Где она была сейчас, что видела, о чем думала?
– Не помню. То есть… Да, звонила. Я чувствовала себя ужасно. Том напевал в ванной, а я набрала номер, видеоканал отключила, руки дрожали… Я сразу узнала голос – девушка из автосалона. Она не стала отключать видео, ей было нечего скрывать. На голове у нее было намотано полотенце, она только что вышла из ванны, и я почему-то представила, что они там были вдвоем, она вышла, чтобы ответить на звонок, а Том остался. Я отключила связь, меня трясло. А потом…
Лайма замолчала, пытаясь вспомнить, и тихо заплакала, опустив голову на плечо Леонида. Он не знал, что делать, когда плачет женщина, – обнять, приласкать, успокаивать (как?) или дать возможность выплакаться? Когда его размолвки с Наташей заканчивались слезами, он уходил к себе в закуток и хлопал дверью. Садился к компьютеру, но работать не мог, знал, что Наташа перестает всхлипывать и идет к зеркалу, поправляя волосы…
Лайма перестала всхлипывать, поднялась и, на ходу поправляя волосы, направилась к зеркалу, висевшему в простенке между окнами.
– Прости, пожалуйста, – сказала она, глядя на Леонида в зеркало. – Я не должна была тебе рассказывать.
– Должна, – твердо сказал Лениод. – Это наши общие воспоминания. Я не могу вспомнить, а ты… За нас обоих.
– Почему? – Лайма обернулась и посмотрела Леониду в глаза. – Как это возможно? Я… где?
Леонид обнял Лайму, он не мог говорить, не ощущая руками ее плеч, не чувствуя запаха ее духов, он и мысли, как ему казалось, мог сейчас читать. Нежность переполняла его, и какое-то время (секунду? час?) он не мог произнести ни слова, в горле застрял комок, Лайма поняла и провела ладонями по его небритым щекам.
– Как это возможно? – повторила она. Или подумала? Наверно, только подумала, губы ее шептали совсем другое, и Леонид, не умевший читать по губам, понял каждое слово, сказанное по-русски: «Я люблю тебя».
– Это… – пробормотал он. – Это твоя память. Каждый из нас помнит все… то есть, многое. Вряд ли мозг может помнить все из всех вселенных, где мы… многое, да… из того, что происходило с нами. Иногда вспоминаешь, и кажется, будто это происходило не с тобой, часто во сне, и тогда говоришь: приснится же такое… У каждого из нас столько памятей о самом себе, сколько миров-клонов в нашей грозди вселенных.
– Не могу поверить.
– Не нужно верить, Лайма. Вспоминай.
– Что? Почему Том ушел к этой… Минни?
– Почему он погиб? Может, в нашей памяти мы сумеем…
Леонид замолчал. Не хотел, чтобы Лайма надеялась?
– Что ты сказал? – Лайма прижалась лбом к его груди, Леониду показалось, что он тоже начал вспоминать – мелькнуло в памяти или померещилось?
– Может, мы сумеем спасти Тома…
//-- * * * --//
– Ты в своем уме? – Папа был зол и не скрывал этого.
– Да, – кивнул Леонид.
Разговор происходил в номере Бредихина в Нижнем доме. Когда Леонид ввалился утром к Папе, коротко предупредив по телефону, Рената и Виктор, конечно, были здесь и разговаривали, как показалось Леониду, не о науке, а о нем. О нем и Лайме. О Лайме и ее странном поведении.
– Нужно поговорить, – заявил Леонид с порога. – Вдвоем, пожалуйста.
– Ладно, – буркнул Виктор, – я пойду спать, двое суток не спал, совсем отупел.
Рената уходить не собиралась, она хотела знать, что произошло у Леонида с неадекватной девицей-переводчицей.
– Рена, – неожиданно мягким голосом произнес Бредихин, – нам с Леонидом действительно надо разобраться. Вдвоем.
– Пожалуйста, – Рената вышла, демонстративно хлопнув дверью.
– Ты не отвечал на звонки, – сварливо сказал Бредихин. – Рена требовала, чтобы я позвонил в полицию, и если бы не твое появление, мне пришлось бы… Так что ты хотел сказать? Не ходи взад-вперед, садись.
Леонид сел на стул и рассказал. Не все, конечно, но умолчания не имели ни к науке, ни к Папе никакого отношения. Бредихин слушал внимательно, время от времени поднимая брови.
– Вот так, – заключил Леонид. – Вопрос: что мы можем предпринять для спасения экипажа?
– Ты понимаешь, что говорите? И главное – что делаешь?
– Да, – отрезал Леонид. – По-вашему, все можно оставить, как есть?
– То, что предлагаешь ты, – авантюра, отвечать за которую…
– Буду я и никто больше, – быстро сказал Леонид.
– Подпишешь бумагу? – голос Бредихина звучал насмешливо.
– Подпишу.
– И мисс Тинсли? Это ее здоровьем, прежде всего душевным, ты собираешься играть? Ты психиатр? Психолог? Что-нибудь понимаешь в структуре и работе памяти? – Бредихин тыкал в сторону Леонида указательным пальцем, не давая ему возможности вставить слово. – То, что она как бы вспомнила – ты уверен, что это именно клонная память, а не дежа вю или просто фантазия в состоянии стресса? Мисс Тинсли нужно показать врачу, а не заставлять…
– Я и сам начал кое-что вспоминать, – сумел вставить Леонид.
– Ты? – Бредихин застыл с протянутой рукой, склонил голову, разглядывая Леонида, будто увидел его впервые. – Ты научный работник или автор фантастических опусов?
– Запись передачи со звездолета – научный факт или сцена из фантастического фильма?
– Сцена из фильма, конечно, – буркнул Бредихин. – Ты сомневаешься, какую реакцию вызовет наша публикация? Думаешь, работу станут обсуждать серьезно? Если мы это опубликуем, все бросятся искать фильм, который мы якобы использовали для создания фальшивки. С научной карьерой будет покончено.
– Послушайте, – ошеломленно произнес Леонид, – вы решили отказаться от публикации?
– Пока полностью не разберемся – да. Не уверен, что нам это вообще удастся.
– Понятно, – Леонид неожиданно успокоился. Он ожидал от шефа подобной реакции. Научная репутация. Неужели Папа думает, что единственная – да, странная! – публикация испортит ему карьеру настолько, что из науки придется уйти?
– Что вам понятно, Леня? – сварливым голосом проговорил Бредихин. – Начнем с того, что ни один журнал не примет статью к публикации. Рецензент приведет такое количество возражений…
– Статья Хьюиша и Белл была опубликована в течение трех недель!
– У нас другой случай. Теоретическая часть совершенно не разработана…
– Гроздь вселенных Линде…
– Ах, оставь! Космологическим теориям цена грош в базарный день! Чистая математика. Красиво. Но совершенно невозможно проверить.
– Невозможно? – удивился Леонид. – Тогда что происходит сейчас? Я не о статье говорю, которую мы то ли будем писать, то ли нет. Произошло столько совпадений, что невозможно объяснить их с позиции здравого смысла. Том начал сниться мисс Тинсли прежде, чем она с ним познакомилась. Том погиб, и она видела его во сне не таким, каким знала. Мисс Тинсли и наяву его встречала, но не в той одежде, к какой привыкла. В это время – опять совпадение! – приезжаем мы. Только наша аппаратура может зафиксировать наносекундную переменность оптической вспышки. Следующее совпадение: нет звука, а мисс Тинсли – единственный человек, умеющий здесь читать по губам. И опять совпадение: она узнает Тома! Сигнал шел к Земле сотни лет! Но она уверена, что это Том. И самое удивительное совпадение: приглашает ее в Верхний дом человек, у которого есть ясная, с его точки зрения, и все объясняющая гипотеза.
– Ясная и все объясняющая, – без тени иронии повторил Папа. – Как же объясняет все эти случайные совпадения твоя гипотеза, о которой я ничего не знаю?
Леонид смешался под насмешливым взглядом Бредихина.
– Квантовый вариант антропного принципа, – пробормотал он. – Жизнь на Земле – тоже результат маловероятных совпадений большого числа параметров. Тем не менее, в теории множественной инфляции вероятность такого развития равна единице. Жизнь и разум обязательно должны были возникнуть во множестве вселенных-клонов.
– Я понимаю, куда ты ведешь, – перебил Леонида Бредихин. – Да, красивая идея, не спорю. Достаточно в одной вселенной из грозди произойти событию «икс», и в довольно большом числе вселенных-клонов из-за квантового перепутывания происходят события-следствия. Цепочка причин-следствий может быть очень длинной, и все равно вероятность ее осуществления в довольно большом числе миров равна единице. Ты это хотел сказать?
Леонид кивнул.
– Красиво, да. Но есть более простое и естественное объяснение. У мисс Тинсли крайне неустойчивая психика. В таком состоянии человек может «вспомнить» что угодно, в том числе свои как бы прошлые жизни и даже, как он лично разговаривал с Иисусом! Ну что ты, Леня, право, как ребенок! Собственные предположения для тебя реальнее реальности. Послушай… – Бредихину будто только сейчас пришла в голову мысль, которую он тут же и озвучил, пристально глядя на Леонида. – Ты влюбился в эту женщину? Я понимаю… Очень приятная женщина, умница. А как Наташа?
– Евгений Константинович!
– Я уже больше полувека Евгений и четверть века Константинович! Вот что, Леня. Я руковожу группой, и решения принимаю я, ты не возражаешь? Отлично. Наш наблюдательный сет закончен. Аппаратура от телескопа отмонирована. Билеты у нас на пятнадцатое, я попросил поменять на сегодня. С билетами до Фриско нет проблем.
– Летите, – согласился Леонид. – У меня билет на пятнадцатое, полечу пятнадцатого.
– Ты член группы!
– И виза покрывает весь месяц, – продолжал Леонид. – Вы не можете заставить меня полететь, верно?
– Хочешь потерять работу?
– Вы сможете найти другого идиота, согласного переехать в Зеленчукскую, чтобы положить полжизни на бесперспективный проект? За тридцать лет у «маньяков» не было ни одного положительного результата. Кому интересны ореолы вокруг черных дыр? Если вы меня уволите…
– Ну-ну… – благодушно отозвался Бредихин. – Что, если я тебя действительно уволю?
– Я сам напишу статью.
– Не напишешь. Результаты – собственность группы, ты не можешь использовать их самостоятельно.
– Я расскажу обо всем, что здесь происходило.
– В желтой прессе? Тебя привлекают лавры Шипова? Кстати, это выход. Своими эскападами ты, во-первых, отвлечешь внимание журналистов от результатов, которые, возможно, мы с Реной и Витей все-таки захотим опубликовать. И во-вторых, твой скандал, не исключено, поможет получить финансирование, которое, как тебе прекрасно известно, в противном случае окажется под большим вопросом.
– Я не могу оставить Лайму сейчас, когда она…
– Когда она – что?
– Мне нужно с ней встретиться.
– Конечно, – облегченно сказал Бредихин. Он опять одержал победу. – Поговори с мисс Тинсли. Объясни: в ее интересах не распространяться о том, что она видела. Только прошу тебя, Леня: не отключай телефон. Я займусь переоформлением билетов, а Витя – погрузкой аппаратуры. Кстати, через час у меня встреча с Хаскеллом.
– Что вы ему скажете? – спросил Леонид, думая о своем.
– К сожалению, – сухо сказал Бредихин, – нам опять удалось получить только верхние пределы переменностей. Но эти верхние пределы позволили на порядок уменьшить величины ожидаемых потоков, что накладывает важные ограничения на параметры излучения аккреционных дисков вокруг черных дыр. Ты что-нибудь имеешь против такой формулировки?
– Ничего, – покачал головой Леонид. – Если бы не сигнал…
– Поговорим дома. О нелепой цепи случайностей.
– Не произошло ни одной случайности! Действует квантовый антропный принцип для грозди вселенных!
– Поговорим дома. – Бредихин повернулся к Леониду спиной.
//-- * * * --//
Телефон Лаймы не отвечал. Когда Леонид уходил, она собиралась выспаться. Не слышит звонка? «Отчего ты нервничаешь? – успокаивал себя Леонид, в очередной раз набирая номер. – Спит, значит, все в порядке».
Он знал – что-то произошло.
Леонид звонил в дверь и стучал, на шум выглянул сосед – всклокоченный молодой человек в майке навыпуск с изображением попугая. «Вам Лайма нужна? Она ушла. Ну… довольно давно, я на часы не смотрю».
В библиотеке за знакомым столиком сидел чернокожий господин в синем костюме и при зеленом галстуке, изучал текст на экране компьютера. Лицо показалось Леониду знакомым, кто-то из сотрудников радиообсерватории.
На площади перед библиотекой он долго стоял, пытаясь понять, что с ним происходит. Разве Лайма обязана ему докладывать? Кто он ей, в конце концов?
Лаймы не оказалось ни в приемной директора (что ей там делать?), ни в кафе Альваро («Мисс Тинсли сегодня не заходила»), и ощущение беды погнало Леонида к пункту проката машин – единственному в Ваймеа.
Ночную поездку он помнил плохо, положился на память рук. По Мамалахоа в сторону аэропорта, потом поворот налево, дальше указатель «кладбище». Ворота были широко открыты, и Леонид оставил машину перед газоном, нарушив правила парковки.
Лайму он увидел издалека и побежал. Девушка лежала на спине, вытянув в стороны руки. «Боже, – молился Леонид, – пожалуйста…»
Он встретил пустой взгляд и, не успев ужаснуться, увидел – впервые в жизни, – как взгляд становится осмысленным.
– Боже…
Лайма смотрела на Леонида внимательно и радостно – так смотрела Наташа в первые недели их знакомства.
Леонид поднял Лайму на руки и понес к машине, она прижалась лбом к его груди, бормотала «Боже, Боже…»
Леонид опустил Лайму на заднее сиденье и влез следом. Лайма откинулась на спинку, сцепила ладони.
– Боже, Леня, – Лайма говорила по-русски. – Пожалуйста, не оставляй меня больше одну, слышишь?
– Да, – Леонид поцеловал Лайму и повторил: – Да. Никогда.
– Том улетает завтра, сначала на Перейру, они будут там две недели, пройдут рекогницию, а потом – на Виртогу.
Перейра? Рекогниция? Виртога? О чем она?
Лайма положила голову ему на плечо, говорила, он не прерывал, слушал, пытался представить, что она чувствует. Том улетит на Перейру (Где это? Что?), и она избавится, наконец, от мучительного состояния неустойчивости…
О чем он?
– Я поступила, как ты советовал. Поехала с Томом в Картегу, мы сидели на веранде, той, где были с тобой, помнишь? Конечно, помнишь, длинный стол с палиями, в углах марсианские клеги, не знаю, как их вырастили в нашем климате, мы сидели друг против друга, и Том сказал: «Все между нами кончено, Лайма?» Я сказала: «Это твои слова». «А на самом деле…» – он уцепился за недоговорку, и мне пришлось ответить: «Да, все между нами кончено». Он сказал, помолчав: «Ты будешь смотреть старт?». «Да», – сказала я. «Спасибо». Он повторял: «Спасибо, спасибо», будто что-то в нем сломалось. Я… прости, Леня… я поцеловала его в губы, и он замолчал. Это… так было нужно.
– Я понимаю, – пробормотал Леонид. Ему казалось, или он действительно понимал?
– Он хотел… То есть, я поняла, что… В последний раз. Но я не смогла. Мы стояли в дверях, он положил руки мне на плечи, а я была, как камень, понимала, что это дурно, ему завтра лететь… Но я не могла, Леня. Повернулась и ушла. Он смотрел мне вслед, я чувствовала, пока шла к машине, и даже в воздухе его взгляд касается моего затылка. А дома… Я искала тебя, не могла оставаться одна, я тебе сто раз звонила, а ты не отвечал, почему ты не отвечал, Леня?
– Я не…
– Только не говори, что не слышал, я посылала когнитивные запросы, ты не хотел со мной говорить? Ты не должен ревновать меня к Тому, почему ты так поступил со мной? Я решила, что ты у Маркито, но он сказал, что не видел тебя со вчерашнего вечера, ты был, по его словам, не в себе и… Я подумала, ты меня бросил, потому что я и Том… но ты не мог так… Между нами ничего не было, он хотел, да… Получилось плохо – и с ним, и с тобой. Прости.
– Лайма…
– А потом я поехала на кладбище. На могилу мамы. Мне нужно было с ней поговорить.
– Поговорить?
– Ей при жизни очень нравился Том, и, наверно, поэтому матрица… она сохраняет установки… Я рассказала, как получилось с Томом, и о нас. Сказала, что Том улетел и вернется лет через пять, если теории, которые им нужно проверить, правильные, а если нет, то – лет через пятнадцать. Когда-то я обещала Тому ждать, была уверена, что стану ждать его всю жизнь. Если бы не мое обещание, Том, наверно, не согласился бы лететь. Получается, я его предала? А мама…
– Мама… – пробормотал Леонид сквозь зубы, стараясь сдержать колотившую его дрожь.
– Мама сказала, что понимает меня… поразительно, при жизни она говорила, что моя судьба – Том… а после того, как ее не стало… что-то в сознании меняется после смерти? Мама сказала: «Ты права, не нужно беспокоиться о Томе, он сделал свой выбор, а ты сделала свой». Леня, я сама себе столько раз это говорила… Подумала, что мама повторяет мои мысли. Наверно, в ее логос вмонтировали когнитивный детектор… Кажется, я потеряла сознание от нервного напряжения. А потом появился ты. Я знала, что ты найдешь меня, и ты пришел.
Лайма подняла к Леониду заплаканное лицо, Леониду ничего не оставалось, как целовать глаза, ресницы, ощущать на губах соленые капли. Он поцеловал Лайму в губы, и что-то изменилось в мире, Леонид подумал, что сейчас они оба, возможно, существуют не в двух, как минуту назад, а в третьей вселенной, обособленной от остальных, со своими законами природы. Во вселенной, где не было времени, все события жизни происходили одновременно, рождение совпадало со смертью, любовь не имела начала и не могла закончиться, потому что это было не чувство, а состояние души…
Он целовал Лайму, понимая, что целует не ту женщину, с которой познакомился в библиотеке, не ту, что читала по губам предсмертное послание Тома, не ту, с которой провел несколько удивительных часов, не ту…
С этой Лаймой все было иначе. Они давно любили друг друга. Эта Лайма проводила Тома в звездную экспедицию, и его корабль все еще стоял на поверхности планеты или астероида… скорее всего, астероида, откуда должен был отправиться в полет на пять или, возможно, пятнадцать лет.
Но и тогда он не мог оказаться на расстоянии сотни парсек от Земли! В любой вселенной, с которой наш мир связан квантовым перепутыванием, скорость света одна и та же.
Лайма откинула голову, посмотрела ему в глаза, и нежность, какую Леонид не испытывал никогда и ни к кому, ластиком стерла из его сознания все мысли, кроме одной, да и та была скорее не мыслью, а вербализованным чувством, ощущением, новой его жизнью.
– Я люблю тебя, Лайма…
– Я люблю тебя, Леня…
Слова невидимой пылью повисли в воздухе, опускались на лоб, нос, губы, щекотали подбородок.
– Я люблю тебя…
Где? Когда? Кто сейчас я? Кто – ты? Кто – мы вместе?
Лайма мягко, но решительно уперлась ладонями в грудь Леонида. Произошло то, что и должно было. Она вернулась, и Леониду стало нестерпимо жаль ушедших мгновений.
– Странно, – сказала Лайма. – Мы только что признались друг другу в любви?
Она произнесла эти слова без тени упрека. Значит…
– Странно, – повторила Лайма. – Я помню, как поехала на кладбище, потому что мне стало одиноко. Наш с тобой разговор помню. И прощание с Томом вчера на веранде, хотя помню, что он погиб.
Леонид сидел, сложив на коленях руки, и смотрел на пальцы Лаймы, сцепленные так, что побелели костяшки.
– Я сошла с ума?
– Нет, – сказал Леонид. – Нет. Нет.
Он повторял «нет» с разными интонациями, всякий раз короткое слово означало другую грань отрицания, Лайма протянула ему руки, и Леонид стиснул ее холодные пальцы.
– Ты не сошла с ума, – сказал он. – Просто… То есть, очень непросто, конечно… Ты вспомнила себя в той вселенной, где порвала с Томом перед его отлетом на… Забыл название.
– Виртога, – вспоминая, произнесла Лайма. – Это вторая планета в системе черного карлика Апдейка в облаке Оорта. Холодный сверхюпитер, сказал Том.
– Вот как… – пробормотал Леонид. Кто-то из американских астрономов предположил недавно, что в облаке Оорта есть коричневые карлики с массой во много раз меньше солнечной, но в десятки раз массивнее Юпитера. Холодные суперюпитеры? Ни одной такой звезды пока обнаружить не удалось даже после старта «Кеплера». Пока не удалось. В нашей Вселенной. Здесь и сейчас.
– Как я могу это помнить? – удивленно сказала Лайма. «Удивленно, но не испуганно», – отметил про себя Леонид. Теперь, пожалуй, он мог сказать…
– Потому, – объяснил он, – что все мы… не только ты… я тоже… и каждый… мы помним себя не только в нашей Вселенной, но в каждой вселенной-клоне. Все такие вселенные составляют единую квантовую систему, это называется перепутыванием волновых функций.
– Не понимаю.
– Неважно. Обычно каждый человек помнит только свою жизнь здесь, в этом мире, который кажется единственным. Иногда вспоминаешь еще что-то, обрывки какие-то… Будто уже бывал где-то… Дежа вю. Воспоминания прорываются из-за… не знаю… возможно, квантовые процессы играют гораздо большую роль, чем мы думаем. Некоторые люди вспоминают себя совсем другими. Вспоминают события, никогда с ними не происходившие. Язык, на котором никогда не говорили.
– Русский, – вставила Лайма. – Я говорила по-русски.
– Почему? – решился спросить Леонид. – Это твой родной язык… там?
– Там… – повторила Лайма. – Нет, – сказала она, вспоминая, – не родной. А ты не помнишь, что… Да, – прервала она себя, – конечно, не помнишь. Я выучила русский, когда мы с тобой…
Она запнулась.
– Когда мы полюбили друг друга, – закончил Леонид. – Расскажи, как это было. Пока не ушло из памяти.
– Ты думаешь…
– Я ничего не знаю, – мрачно сказал Леонид. – Откуда мне знать? Еще вчера я даже не знал, существуют ли на самом деле вселенные-клоны с квантовым перепутыванием. Была у меня такая гипотеза. Я тебе вчера рассказывал.
– А я ничего не поняла, – улыбнулась Лайма. – Я гуманитарий, а тут такие сложности… Прости, – она коснулась пальцами его щеки, поймав огорченный взгляд, – мне было не до того. Я схожу с ума?
– Лайма, – Леонид привлек девушку к себе, – родная моя, любимая… Твоя память… наша… во всех вселенных, она не в этом твоем мозге… как тебе объяснить… Поверь, ты не можешь сойти с ума, разве что…
Ему стало страшно.
– Говори, – потребовала Лайма.
– Разве что, – тихо произнес Леонид, – ты одновременно вызовешь в памяти множество вселенных-клонов. Нет, не думаю, что это возможно. Нет, – сказал он с уверенностью, которой не испытывал, – этого не может произойти.
– Почему? – требовательно спросила Лайма.
Леонид не знал.
– Я уверен, – сказал он, но уверенности в голосе не было, и Лайма это поняла, отвернулась, смотрела в окно на поднимавшиеся из-за восточного горизонта облака.
– В твоей теории, – сказала она отчужденно, – об этом нет ни слова.
– Нет, – признал Леонид. – И ни в какой теории об этом не будет ни слова. То, что происходит, слишком сложно для любой теории. Я смог описать только принцип возникновения вселенных-клонов в грозди миров в процессе Большой хаотической инфляции. Это сложно, и я не добрался до окончательных решений.
– Значит, – пробормотала Лайма, – я могу вспомнить еще… Послушай, – прервала она себя. – Не получается. Не сходится, Лео.
– Да, – согласился Леонид. Он уже понял то, что сейчас стало понятно и Лайме.
– Я помню, как прощалась с Томом. Вспомнила нашу с тобой… Да, любовь. Мы были близки, тебе, наверно, приятно это знать.
– Лайма…
– Но послушай! Том еще не улетел. Только завтра… Или… Разве во вселенных-клонах не одно и то же время? Я имею в виду…
– Я понимаю, что ты имеешь в виду, – вздохнул Леонид. – Я не знаю! Из общих соображений времена должны совпадать в квантовых пределах, но при таком возрасте… тринадцать миллиардов лет после Большого взрыва… квантовые неопределенности… расхождения в сотни лет возможны, я думаю.
– Значит, – сделала вывод Лайма, – я вспомнила себя не в той вселенной, где Том…
Она не смогла произнести слово.
– Не в той, – кивнул Леонид.
– Вот оно как, – пробормотала Лайма. – Я проводила Тома вчера, а он полетел четыреста лет назад из совсем другой вселенной, где мы… Я могу и это вспомнить?
– Понимаешь… – Он должен был сказать правду. – Когда я понял, что ты вспомнила себя в той вселенной, где Том любил Минни, а мы с тобой… да… Я думал… надеялся… что именно там звездолет Тома уже достиг… то есть, не достиг… промахнулся мимо цели и… В общем, исчез, от него больше не могло поступить сообщений, потому что он попал в нашу Вселенную. Я не подумал, что если там прошли сотни лет, если там другое время, ты не могла…
Он не хотел произносить слово.
– Я не могла вспомнить, – закончила Лайма, – потому что там, где прошли четыреста лет после старта, меня нет. Я давно умерла. Да?
Леонид отвел взгляд.
– Да, – вынужден был признать он. – Вселенную, откуда появился Том, которого мы видели на экране, ты вспомнить не можешь.
– Там я умерла, – повторила Лайма. Мысль о том, что где-то ее уже нет в живых, а где-то, может быть, она еще не родилась, показалась ей не столько невероятной, сколько эмоционально неприемлемой.
– Значит, – сказала она, – ты с самого начала знал, что помочь Тому невозможно!
– Как я мог это знать? Мне только этой ночью пришло в голову, что в разных вселенных могут быть разные времена. Этого нет в теории.
– Какое время отделяет наш мир от того, что я вспомнила?
– Я не знаю!
– Почему?
– Почему – что? – осторожно переспросил Леонид.
– Не понимаешь? Мы – я, Том, ты – живем в двадцать первом веке. Здесь. Но там… я помню даже запахи, они стали еще сильнее, ощутимее. Я о чем… Почему там мы – я, Том, ты, эта Минни – живем в другом времени? Не другие, похожие на нас, а мы? Иначе я не смогла бы вспомнить! Скажешь, что это квантовые эффекты? – с неожиданной злостью спросила Лайма. – Ты физик или мистик? Во всех несуразицах, во всем, что ты не можешь объяснить, виноваты у тебя квантовые эффекты. Просто слова. Пустые.
– Лайма…
– Если где-то мы с тобой и Том живем в двадцать втором веке…
– Ты помнишь дату? – быстро спросил Леонид.
– …то где-то мы – тоже такие, как есть, – можем жить и в тридцатом веке, да или нет?
– Ну… – с сомнением сказал Леонид. – Этого нельзя исключить.
– Значит, где-то мы живем тогда, когда корабль Тома пролетел мимо цели и два века спустя исчез.
– Не два века, – задумчиво сказал Леонид, – свет еще должен дойти до Земли.
– Неважно. Живем в то время, когда стало известно, что звездолет исчез.
– Ну… наверно.
– А в какой-то вселенной мы живем в те годы, когда Тома еще можно было спасти.
Леонид не представлял, как это можно было бы сделать, но сказал осторожно:
– Наверно.
– Тогда… – Лайма помедлила и добавила: – Я хочу домой. Отвези меня, пожалуйста.
– Хорошо, – пробормотал Леонид и приподнялся, чтобы перебраться на переднее сиденье.
– Не на этой, – сказала Лайма. – На моей. Эту ты взял у Колмана? Позвони ему позже, он заберет машину.
– Хорошо, – повторил Леонид.
//-- * * * --//
Леонид вел машину медленно, искоса поглядывая на Лайму. Что она вспоминала? Ей нужно побыть одной, освоиться, заново себя понять, каждое слово будет лишним. Пусть заговорит первая, тогда он будет знать, как себя вести.
Не меньше, чем Лайме, Леониду нужно было сейчас остаться наедине с собой. Рассказ Лаймы он воспринимал пока, как сюжет фантастического фильма. Точно знал, что на самом деле это фильм о реальной жизни, но на уровне ощущений это была фантастика.
Лайма вспомнила себя в мире, где они были любовниками, а Том получил от ворот поворот и, в угнетенном состоянии, отправился в экспедицию. Почему психологи (должны же там быть психологи!) допустили, чтобы астронавт ушел в полет, не будучи совершенно здоров? Угнетенная психика опаснее недолеченного насморка. Какие физические законы привели к тому, что в мире номер два они, такие, какие есть, живут в другом времени и, похоже, в других странах?
Существует ли мир, в котором Тома можно спасти? Нет. Если корабль потерпел катастрофу – то во всех мирах, где полетел к звездам. Во всех мирах скорость света одинакова в пределах квантовой неопределенности: триста тысяч километров в секунду. Если на Земле принят сигнал о помощи с расстояния в сотни парсек, то после катастрофы в любом случае прошли столетия, и на экране человек, много лет назад расставшийся с жизнью.
Правда… В нашем мире Том не отправлялся к звездам. В нашем мире существует только электромагнитный сигнал, вспышка, разложенная в телевизионную картинку. Да, и сигнал был с абсолютной точностью направлен на Землю. Учтены десятки недостаточно определенных (здесь и сейчас) движений: Земли вокруг Солнца, Солнца вокруг центра Галактики, звездолета по его траектории. Нужно было определить расстояние до Земли с точностью до световой секунды, иначе узко направленный электромагнитный пучок прошел бы мимо. И нужно было рассчитать, чтобы мы этот пучок зафиксировали. Произойди вспышка на сутки раньше или позже, и она осталась бы незамеченной, потому что за этой областью неба никто не вел систематических наблюдений. «Маньяки» оказались в нужном месте в нужное время…
И прочитать текст по губам говорившего позвали именно ту женщину, которая в нашей Вселенной любила Тома Калоху, астронавта…
Сколько невероятных случайностей должно было сойтись на микроскопической по масштабам вселенной площадке! Но такая цепь «случайностей» естественна в мироздании, где вселенных-клонов больше, чем атомов в каждой из таких вселенных. Антропный принцип в квантово-механической интерпретации.
Все так, но поверить в это трудно. Папа не смог.
Поверить – ключевое слово. Почему, даже оказавшись перед фактом, человек все равно хочет сначала поверить в происходящее и, лишь поверив эмоционально, принять? Даже неопровержимая система математических доказательств остается вне научного рассмотрения, пока не найдется человек, поверивший в новую идею. Сколько людей – профессиональных физиков, в том числе, – до сих пор не верят в справедливость теории относительности, несмотря на очевидные ее подтверждения! Не верят – и создают альтернативные теории тяготения, бьются лбами о стены неприятия, но все равно не верят. Чем наука отличается от религиозной веры, если…
«Стоп, – сказал себе Леонид. – Это важно понять, но не сейчас».
Лайма, похоже, задремала. Бедная, как она смогла принять вторую свою память, третью, четвертую, и даже рассказать достаточно внятно – на языке, которого прежде не знала?
Леонид припарковался перед домом Лаймы, выключил двигатель и проверил список входящих звонков на телефоне. Восемь. Семь от Папы, один – от Ренаты. Отвечу потом. Разбудить Лайму? Она спит так крепко…
Леонид обошел машину, открыл дверцу со стороны пассажира и поднял Лайму на руки. Невольно огляделся – не видит ли кто.
На скамейке под раскидистым деревом (что-то тропическое, в ботанике Леонид не разбирался) сидела женщина лет пятидесяти, гавайка, и смотрела, как Леонид шел к подъезду с Лаймой на руках. Что она подумала? Ах, какая разница… Открыть дверь Леонид не мог, нужно было потянуть на себя…
Женщина поднялась и, не торопясь, приблизилась. Сказала несколько слов по-гавайски, Леонид пожал плечами и просительно улыбнулся. Женщина открыла перед ним дверь и что-то спросила, Леонид кивнул, не поняв. Он начал подниматься по лестнице и подумал, что Лайму все равно придется разбудить перед дверью в квартиру. Услышал тихие шаги – женщина шла следом, кивнула ему: иди, мол, я помогу.
Ключ. Скорее всего, ключ в сумочке, сумочка в машине, машина на улице… Глупо. Лайма тихо вздохнула, будто во сне поняла причину его замешательства, но ничем помочь не могла – только сильнее прижалась щекой к его груди, отчего Леониду захотелось стоять, не шевелясь, всю оставшуюся жизнь. Чувствовать, как бьется ее сердце, ощущать запах волос, видеть близко ее губы, ресницы…
Леонид растерянно посмотрел на женщину, протянувшую руку, чтобы помочь ему открыть дверь.
– У меня нет ключа, – сказал Леонид по-английски, не уверенный, что его поймут. – Ключ в сумочке, сумочка в машине…
Женщина кивнула и пошла вниз.
Когда она скрылась за поворотом лестницы, на Леонида снизошло странное ощущение. Держать Лайму становилось труднее, он стоял, тяжело дыша, и в то же время – так ему казалось – видел сон, будто вошел в спавшее сознание Лаймы и оказался в знакомом мире, он здесь родился, прожил жизнь, помнил каждое мгновение, воспоминания лежали неразобранной грудой старых вещей в далеком закутке, куда он ни разу не заглядывал, потому что не подозревал о возможности распахнуть плотно закрытую дверь, в ней и замка не было, и ключ не нужно было доставать из сумочки, в памяти всех людей есть такая комната и дверь, о которой не знаешь, как о потайном ходе в старинном замке, но если нашел, если открыл дверь, если ступил на порог… Понимаешь, насколько безбрежен океан воспоминаний. Понимаешь, что океан не один, их множество, они не помещаются в маленькой комнатке в мозгу, да и комнатки на самом деле нет, дверь лишь открывает пути, множество дорог… куда? В собственное «я», которое богаче Вселенной, потому что живет в миллиардах миров. Не в миллиардах… сколько получалось в расчетах? Десять в шестьдесят седьмой степени, и это минимум.
В какой из своих памятей видела сейчас сон Лайма? В той, где ее любимый Том не полетел к звездам, не погиб в дорожной аварии, не ушел к Минни, и жили они вместе долго и счастливо? Или в той, где Том улетел, но корабль удалось спасти, и Том вернулся – к Лайме, не к Минни? Или в той, где Том сказал Лайме: «Прости, я люблю другую» и ушел, а она осталась одна, потому что и Леонид, с которым она какое-то время была близка, тоже выбрал другую женщину? Он это помнил, точнее, знал, что помнит, но не мог выбрать именно это воспоминание, эту дорогу памяти, чтобы пойти по ней и разглядеть подробности.
Как все сложно в мирах, где живет наше «я». Как, оказывается, все просто – если вспомнить.
– Сэр, – женщина говорила по-английски с видимой неохотой. – Я не знаю, те ли ключи взяла. Они лежали в женской сумочке.
– Да, – сказал Леонид. – Попробуйте желтый, он, кажется, подойдет.
Ключ подошел, и женщина распахнула перед Леонидом дверь. Он положил Лайму на диван в гостиной – как недавно, вечером… вчера? Или сто лет назад? Здесь? Он бывал в этой квартире? Леонид не был уверен. Лайма положила ладони под щеку, поджала ноги – совсем как ребенок.
Он поцеловал Лайму в щеку – тихо коснулся губами. Нужно было подумать. Подумать и решить. Решить и выполнить. Выполнить и понести ответственность.
Он был готов?
Если человек, в принципе, помнит себя во всех мирах-клонах, то как вызвать нужное воспоминание? Леонид с трудом вспоминал собственное детство. Помнил рассказы мамы, а реальные эпизоды если и вспоминались, то как иллюстрации к ее рассказам. Он и университетские годы почти забывал – остались события, даты, но не лица сокурсников, детали интерьеров. Он не запоминал имена, не всегда узнавал людей, с которыми вчера познакомился. Зато хорошо помнил числа, формулы.
Дырявая память. Может, потому и дырявая, что остальные памяти неощутимой лавиной сметают реальные воспоминания? Мы не помним нужное, не зная о том, что помним другое?
Леонид прикорнул в уголке дивана, чтобы не касаться Лаймы, не мешать… Пусть спит, а он посидит, подумает.
//-- * * * --//
Когда Леонид открыл глаза, в комнате было полутемно, и ему показалось, что проснулся он в своей квартире в Зеленчукской. Запах свежемолотого кофе. Тихий разговор – по телевидению передавали новости. Леонид потянулся, медленно приходя в себя. Наташа встала сегодня раньше него и сейчас войдет в спальню с обычными словами: «Вставай, соня! Расчеты стынут!»
– Лео, ты проснулся?
Лайма!
Леонид вспомнил, наконец, где находится.
– Я слышу, ты проснулся. – Лайма вошла из кухни с двумя чашками в руках, поставила на журнальный столик, принесла блюдца и сахарницу и только после этого подошла к Леониду, положила руки на плечи и поцеловала в губы. Отстранилась.
– Садись, Лео, выпей чаю.
Лайма придвинула столик и села рядом с Леонидом.
– Что тебе снилось? – спросила она.
Леонид не запоминал снов. Он не был уверен, что сны у него вообще были. Что-то смутное. Ему и сейчас ничего не сни…
Он вспомнил. Только что знал, что спал без сновидений, и – вспомнил, увидел, будто фильм, от первого до последнего кадра, весь, сразу, не во времени, кадры расположились в пространстве, и нужно было переходить от одного к другому, чтобы рассмотреть по порядку. Порядок он устанавливал сам – мог перейти от последнего кадра к тому, что в середине, мог начать с середины и перескакивать к началу и концу попеременно. Что-то это ему напоминало…
Да. Вселенную Барбура. Леонид писал о ней в курсовой на втором курсе. Барбур утверждал, что понятие времени во Вселенной отсутствует. Мир – множество статичных кадриков-реальностей, мгновений настоящего. Жизнь – переход от одного кадра к другому. Красивая идея, но совершенно не разработанная математически.
«Наверно, – подумал Леонид, – я вспомнил во сне, и сон распался на кадры, а память хаотически их разбросала. Как я теперь сложу последовательность?»
Не было ничего проще.
– Мне приснилось, – Леонид взял со столика чашку и отпил глоток: какой вкусный заварила Лайма чай, – мне приснилось, что я работаю в Третьей Лунной обсерватории, у меня в подчинении семьдесят два сотрудника, мы занимаемся квантовым сканированием мультивселенной до расстояний трехсот парсек… Послушай, я помню все числа!
– Конечно, – улыбнулась Лайма. – Кому помнить, как не тебе?
– На каком языке мы разговариваем? – в замешательстве пробормотал Леонид. – Не по-английски.
Лайма покачала головой.
– И не по-русски…
– Это гавайский, – объяснила Лайма. – Не старый гавайский, что был при императоре Камеамеа Первом, а новый, в нем много английских слов, но очень своеобразная грамматика. Не думай об этом, Лео. Вспоминай.
Чашка в руке Леонида оказалась пустой, и он вопросительно посмотрел на Лайму.
– Еще чаю? – сказала она. – И сэндвич? Может, сделать глазунью?
Глазунью он терпеть не мог. Наташа закормила его разными видами яичниц в первые недели их брака. Выяснилось, что она не умела готовить, яичницы были ее единственным и коронным блюдом, после медового месяцы яйца, казалось Леониду, вылезали у него из ушей, как у фокусника на эстраде. В конце концов, он наотрез отказался от очередного «глазка» и пригрозил, что разведется, если не получит нормальной котлеты с гарниром из свежих помидоров и огурцов.
– Да, – сказал он, – сделай. Обожаю глазунью. Сто лет ее не ел.
Пока Лайма ходила по кухне, что-то включая, переставляя и взбивая миксером, Леонид раскладывал в памяти кадрики, точно определяя, что в его сне за чем следовало, из каких причин возникали какие следствия, и чем все закончилось в том мире, память о котором заняла место в его сознании, нисколько не потеснив обычную – он вспомнил, как в первый раз привел Наташу к себе домой, родители ушли в гости, он усадил девушку на диван в гостиной и долго возился на кухне, настраиваясь на решительные действия, но так и не смог, он хотел Наташу, но боялся ее обидеть, не знал, как себя вести, но все получилось само собой, то есть, так, как хотела Наташа: когда он вернулся из кухни, она стояла перед зеркалом обнаженная, не стыдясь своего тела. Чего ей стыдиться, она пришла к своему мужчине, и, если он не решался сделать то, что нужно, она должна была ему помочь, разве нет?
Лайма поставила перед Леонидом тарелку с аппетитной на вид глазуньей, она добавила ломтики бекона, посыпала укропом и, похоже, какой-то гавайской приправой. Леонид нацепил на вилку большой кусок, ему показалось, что ничего вкуснее он не ел в своей жизни. Пусть так всегда и будет: глазунья с беконом на тарелке, Лайма в коротком халатике и обнаженными руками, семейная идиллия вдвоем, нет, почему вдвоем, из спальни слышны голоса детей, двое, мальчики, одному три, другому пять…
Память о том, что возможно? Дежа вю?
В какой-то из вселенных-клонов…
– Ты работал на Луне, – напомнила Лайма.
– Да, – сказал Леонид. – Обсерватория квантово-парциального мониторинга мультивселенной. Представляешь, Лайма? В зоне нашей ответственности десять в пятнадцатой степени вселенных-клонов. Миллион миллиардов.
– Миллион миллиардов, – Лайма пожала плечами. – Для меня это слишком большое число. Не могу представить себе ничего больше пары тысяч.
– Пожалуй, я тоже, – улыбнулся Леонид. – Понимаешь, в квантовом мире вселенные-клоны связаны… Вспомнил: это называется «протоки Освальда». Освальд. Когда он жил? Неважно. Освальд первым описал квантовые переходы между вселенными с привлечением уравнений психического взаимодействия наблюдателей… Я понял!
– Что? – осторожно спросила Лайма, потому что Леонид застыл с протянутой рукой, в которой держал вилку.
– Что? – повторил Леонид. – Я понял, почему до сих пор не удалось построить единую теорию, объединить все физические поля. Не включен наблюдатель. А наблюдатель не включен, потому что еще не выведены уравнения психологии подсознания, а уравнения не выведены, потому что психология сегодня – наука описательная, феноменологическая, в ней даже базовые законы еще не открыты, это будет… Не знаю, когда это произойдет в нашем мире. Скорее всего, не при нашей с тобой жизни.
– Говори, что помнишь, говори…
– Я помню себя на лунной станции, мы занимались квантовыми переходами по Освальду. Генераторы, создающие «протоки Освальда», – что-то вроде Большого адронного коллайдера, но там не адроны сталкиваются, а бозоны Хиггса и апреоны… у нас эти частицы еще не открыли. Трудно вспомнить слова… язык… вижу кадры, картинки, я их перебираю в памяти, а звука нет.
– Пожалуйста, – взмолилась Лайма. – Опиши картинки. Ты… смог спасти Тома?
– Том, – Леонид надавил пальцами на виски, боль просачивалась из глубины черепной коробки, пока тихая, как набежавшая на берег волна начавшегося прибоя. Он чувствовал, что скоро вторая волна боли заставит его забыть, разметает сложенные по порядку картинки. – Лайма, мы научились летать к звездам. По «протокам Освальда» корабль попадает во вселенную-клон. Из-за квантовой неопределенности – всегда не в ту точку пространства-времени, откуда вылетел. Сдвиги рассчитываются квантовыми компьютерами, которые позволили справиться со сложностями психофизического описания.
– Квантовые компьютеры? Они и у нас есть. Я как-то переводила статью…
– Принцип работы тот же, что связывает вселенные-клоны. Перепутанные состояния квантовых систем. Я почти ничего не понимаю в квантовых компьютерах, никогда ими не занимался, сейчас мало кто знает, как это работает. Скорость расчетов, по идее, на много порядков больше, чем у лучших нынешних компьютеров. Но это преимущество видимое, внешнее. Квантовые компьютеры – мостик во вселенные-клоны. И если корабль Тома оказался в нашей Вселенной, то его квантовые компьютеры могли обеспечить любую точность наведения луча в пределах квантовой неопределенности. Потому нам и удалось наблюдать вспышку.
– Я поняла, – сказала Лайма.
– Что? Я сам себя плохо понимаю.
– Корабль Тома перешел во вселенную-клон и не сумел вернуться. Да? И та вселенная, где он остался без надежды на возвращение, – наша?
– Похоже, что да, – пробормотал Леонид.
– В нашем прошлом…
– В нашем прошлом, – повторил Леонид, не стараясь сгладить углы. – Несколько веков назад.
– Они давно погибли. – Лайма будто только сейчас осознала эту мысль, до сих пор она надеялась… На что?
Леонид молчал. Конечно, погибли. Сотни лет во времени и в пространстве. Никакой надежды.
– Лайма, родная… – Леонид целовал ей щеки, говорил в промежутках между поцелуями, речь была похожа на прерывистую передачу, смысл сказанного ускользал от Леонида, а Лайма если и понимала, то интуитивно, по-женски слушая не слова, а стоявшую за ними мысль, чувство, желание. – Родная, мы можем спасти Тома… в своей памяти… он непременно спасся… в каких-то вселенных-клонах… а где-то он не полетел… остался с тобой… там, где мы с тобой не были… где-то он остался на Земле с Минни… извини, что я так… а мы с тобой… ты можешь вспомнить…
– Ну и что? – Лайма отстранилась и посмотрела в глаза Леониду с выражением, которое он не смог определить. Раздражение? Непонимание? Отчуждение?
– Вспомню – и что? – Лайма почти не разжимала губ, и Леонид не сразу понял, что говорит она опять по-русски. – Я буду помнить, что Том полетел и вернулся, стал героем, и мы с ним были вместе всю оставшуюся жизнь… Я не могу вспомнить всю жизнь? Для этого нужно умереть.
– Да, – пробормотал Леонид.
– Это безумие! – голос Лаймы сорвался на крик. – Я видела могилу Тома, я знаю, что его нет, он погиб, а помнить я буду, как он вернулся из космоса, и мы вместе… Ты понимаешь?
– Да.
– Ничего ты не понимаешь! Не хочу! Почему это должно быть со мной? Почему ты сделал это со мной? Почему позвал меня смотреть?
Слезы текли по ее щекам.
– Ты не хотел? Не думал? – Лайма слышала его мысли, или он говорил вслух? – О чем ты вообще думаешь? Уходи. Я не хочу тебя видеть. Я хочу забыть и забуду. Забуду. Забуду!
Леонид пошел к двери.
– Уходи! Ненавижу тебя!
Дверь он прикрыл тихо – голос Лаймы будто отрезало.
//-- * * * --//
– Я вижу, ты передумал? – Бредихин встретил Леонида любезным кивком, будто не было между ними размолвки. Комната в Верхнем доме выглядела бесприютной, три стола с компьютерами – собственность обсерватории – стояли посреди помещения, да еще кресла и стулья вдоль стен.
– Где… – начал Леонид.
– Аппаратуру упаковали, – сообщил Папа. – Грузовик в аэропорт уйдет в шесть, Витя перед отправкой еще раз вместе с Коллинзом проверит комплектацию.
– Меня не беспо…
– Рену я отправил отдыхать. Извини, – Папа вгляделся, наконец, в бледное лицо Леонида. – Ты плохо выглядишь. Как мисс Тинсли?
– Приходит в себя… понемногу. Евгений Константинович, я все больше убеждаюсь – эта передача…
– Ну-ну… – пробормотал Папа. – Новая идея?
– …результат квантовой переброски космического аппарата из вселенной-клона в нашу.
– Извини, Леня, в квантовой космологии я не специалист, доверяю Линде, Старобинскому…
– Мне – нет?
Бредихин помолчал.
– Тебе – нет. Вообще-то, мне и хаотическая инфляция по Линде кажется… м-м… притянутой за уши.
– У вас есть другое объяснение?
– Согласись, – миролюбиво отозвался Бредихин, – передача, во-первых, не совсем обычная, не похожая на сцену из блокбастера, слишком… э-э… непрофессионально для Голливуда. Во-вторых, простота декодирования. Согласись, будь это действительно… Леня, ну, право! Неужели ты думаешь, что реальный сигнал, отправленный якобы со звездолета, удалось бы декодировать за несколько часов?
– Витя говорил, и вы тоже…
– Все находились под впечатлением! Если не считать вспышки, природу которой мы пока не знаем…
– Как же не знаем?
– Не знаем, – повторил Бредихин. – Если не считать вспышки, у нас хорошие сеты наблюдений верхних пределов, верно? Мы на порядок уменьшили ожидаемые величины излучений ореолов. С этим ты не споришь? А с передачей дома разберемся.
– Величина поглощений…
– Послушай, Леня, – раздраженно сказал Папа, – это прикидочные оценки. Сигнал, скорее всего, не коммерческого телеканала. Закрытая линия, случайно отраженная…
– Секретная передача ЦРУ, – насмешливо сказал Леонид. – Тренировка космических шпионов. Криптотелевидение, криптоастронавтика, теория заговора…
– Твоя интерпретация менее фантастична? – рассердился Папа. – Сто парсек! Земной корабль из вселенной-клона! Мало того! Мисс Тинсли, оказывается, знакома с астронавтом! Может, она – участник проекта, о котором мы понятия не имеем?
– Вы серьезно?
– Как нельзя более, – буркнул Папа. – Теория заговора? Против нас? Кому мы сдались с нашей маниакальной аппаратурой?
– А Лайма каким образом оказалась замешана? Ее специально подослали, чтобы…
– Не специально! Я говорю: кому мы сдались! Зафиксировать всплеск можно было только на телескопах Кека. Откуда бы передача не велась, именно здесь ее должны были принять.
– На Кеке нет аппаратуры с нашей разрешающей способностью.
– Ты уверен? Точно знаешь, какие программы здесь ведутся?
– Лист наблюдений есть на сайте обсерватории.
– Написать можно что угодно!
– И Лайма…
– Мисс Тинсли участвует в программе, что тут странного?
– И ломает перед нами комедию?
– Играет свою роль. Я волновался – не пойдет ли она к начальству, не выдаст ли нашу… кхм… тайну. Скорее всего, по указанию начальства она и действовала.
– Не забывайте, – вставил Леонид, – это я нашел ее, когда нам понадобился чтец по губам. Я ее нашел, а не она меня.
– Естественно, ты ее нашел. Здесь есть другой специалист подобного рода?
– Вы твердо убеждены…
– Черт побери! – взвился Бредихин. – Ни в чем я не убежден! Анализом вариантов займемся дома.
– В том числе и вариант вселенных-клонов?
– Если хочешь. Иди, отдохни. Сбор в пять часов. Здесь. Собери вещи, за ними заедем по дороге. И не обижайся. Придешь в себя, поймешь, что я прав.
//-- * * * --//
Машина Лаймы стояла перед домом. Женщины, сидевшей утром на скамейке, не было. Двое садовников подравнивали кусты, создавали английский газон – судя по состоянию растительности, в запасе у них было лет двести.
Леонид ходил взад-вперед, а потом, решившись, поднялся на второй этаж и остановился у знакомой двери. Тишина удручала.
«Уходи, – повторял себе Леонид. – Тебя все прогнали. Прогнал Папа. Прогнала Лайма. Уходи».
Леонид нажал на ручку двери. Заперто. Впрочем… Он вспомнил: дверь открывалась наружу. Потянув ручку на себя, Леонид не ощутил сопротивления. В прихожей было темно, дверь в гостиную полуоткрыта – он ее так и оставил два часа назад. Господи, что могло…
В гостиной Лаймы не было, на кухне тоже. И в коридорчике, который вел в спальню.
Лайма стояла у шкафа и смотрела на себя в зеркало. Руки опущены, взгляд пристальный, неподвижный. На Лайме было короткое цветастое платье, подпоясанное ремешком. Волосы рассыпаны по плечам. Она увидела в зеркале Леонида, но не отреагировала на его появление.
Он осторожно обнял Лайму за плечи. Не отрывая взгляда от отражения, Лайма положила ладонь на руку Леонида и произнесла несколько слов на языке, которого он не знал. Гавайский? Недавно он понимал гавайский.
Невозможно приказать себе вспомнить. Память не подчиняется сознанию. Почему? Он хотел вспомнить, как подошел к Лайме в библиотеке, и воспоминание явилось немедленно: светлый зал, столы, девушка смотрит на него удивленным взглядом и спрашивает: «Нужно подняться к телескопам?». Он может вспомнить себя в этой Вселенной, он может вспомнить себя в любой из вселенных-клонов. В той, где сейчас Лайма. Тогда они…
– Лео, – сказала Лайма, переведя, наконец, взгляд с собственного отражения на отражение Леонида, – ты молодец, Лео. Тебе это удалось.
Лайма говорила по-русски.
Она вернулась или все еще… там? С кем она разговаривала? С ним или с его отражением в другой вселенной?
Лайма закрыла глаза, и он поцеловал ее в губы. Если она не здесь, то…
Лайма была здесь. Она была здесь настолько, что от поцелуя у Леонида захватило дух. Он чувствовал под ладонями ее напряженные лопатки, бретельку лифчика, провел ладонью по ее спине, а другой – по волосам. Глаза были закрыты, но он видел. Разноцветные пятна сливались и расползались, рисуя то хаотические фигуры, то неожиданно вспыхивавшие изображения – дом, окно, улица, небо, женщина… Лайма.
– Да, – вспомнил он, – я это сделал.
– Ты молодец, Леня. Ты сумел.
Что сумел? Он должен вспомнить, не перебирая в памяти миллиарды, сотни миллиардов, бесконечное число миров.
Идея была его, да, но работали сотни человек на Лунной базе, тысячи на Ганимеде и десятки тысяч на Земле, в обсерваториях и на генераторах Освальда. Нужно было сконструировать длинную серию перепутанных состояний, сотни компьютеров, соединенных в квантовую цепочку. Никакой гарантии. Скорее наоборот, он был почти уверен, что не получится, никогда еще квантовые компьютеры не работали в таком сложном режиме. Он испытывал на прочность свою теорию, аналог антропного принципа. При нештатной ситуации сеть выпадет во вселенную-клон, где терпел бедствие «Коринф». Пришлось рискнуть – машинами, не людьми. Если эксперимент не удастся, звездолет не вернется, экипаж погибнет в чужой вселенной, а компьютеры… Можно представить удивление археологов, которые найдут странные артефакты на раскопках древнего захоронения. Изумление палеонтологов, откопавших в кладбище динозавров приборы, которых десятки миллионов лет назад быть не могло…
«Коринф» вернулся – из-за квантовой неопределенности (слишком много компьютеров, слишком много вселенных-клонов, задействованных в расчетах) корабль проявился в поясе Оорта втрое дальше Плутона. Обнаружить его и доставить на лунную базу – задача, решаемая обычными методами планетарной астронавтики. Четверо суток эскадра спасателей летела к «Коринфу». Успели. До полного отказа систем жизнеобеспечения оставалось несколько часов – кинематографическая ситуация, когда помощь главным героям приходит в последний момент на глазах у взволнованных зрителей.
Он вспомнил это? Или всегда знал? Перед глазами плыли радужные круги, разболелась голова, в затылке вспыхнул огненный шар.
Взгляд Лаймы…
Только взгляд, будто улыбка Чеширского кота.
«Куда ты идешь?»
«Куда-нибудь».
«Ты не придешь никуда, если не знаешь куда идти».
«К тебе».
«Ты со мной».
Шар рассыпался на искры…
//-- * * * --//
Леонид открыл глаза. Комната показалась ему незнакомой. Он никогда здесь не был. Лежать было жестко. Лайма сидела у него в ногах.
– Где… мы? – спросил он.
– Дома, – улыбнулась Лайма одними губами, глаза смотрели тревожно и о чем-то спрашивали. Он понял бы вопрос, но не мог сосредоточиться. Мешала чужая обстановка – потолок без лампового покрытия, просто беленый, будто не в цивилизованном доме, а на островах Полинезии, где аборигены до сих пор сохраняли уклад чуть ли не середины двадцать первого века. Стены тоже беленые, ни одного экрана-просвета, только два старинных окна, он видел такие в Историческом центре Нью-Йорка, где осталась сотня зданий классической постройки. И настоящие деревянные шкафы, прозрачные дверцы, материал с отблесками… стекло?
Лежал он, впрочем, на обычном диване. Под старину, да, у него был такой диван на «Эдмее». Не вормекс, но тоже удобно.
– Дома? – переспросил он, взглядом показывая, что их домом эта комната быть не могла.
– Ты совсем не помнишь? – Лайма наклонилась и положила ладонь ему на лоб, какая теплая, не убирай, ты меня лечишь, я чувствую твою внутреннюю энергию, сейчас мне станет лучше, и я все пойму…
– Ты и так все понимаешь, мой хороший. – Почему в ее голосе такая грусть?
– Очень устал, – пожаловался Леонид. – Тринадцать суток без сна – даже при активации срок слишком большой.
Лайма кивнула. О чем-то напряженно думала, но он не мог понять ее мысли, Лайма была от него закрыта. Она никогда в последнее время не ставила мыслеблок. Зачем? Они были единым целым, иначе ничего не получилось бы, он должен был знать о Томе то, что знала только Лайма, он служил посредником между ее памятью и компьютерами, рассеивавшими воспоминания по огромному числу вселенных-клонов в поисках взаимно однозначного соответствия. Он не хотел знать об отношениях Лаймы и Тома, но так было нужно, он даже помнил, как они… Сейчас-то зачем это вспоминать, и, тем более, бессмысленно волноваться по этому поводу, а он нервничал, не мог справиться с волнением. Лайма закрылась – почему?
– Лео, – мягко произнесла Лайма, – пожалуйста… Просто… Понимаешь, я помню и то, что было здесь, и то, что происходило… тоже здесь, с нами и Томом. А ты пока не вспомнил себя-здешнего, ты еще там.
Он заставил себя сесть. Взял руки Лаймы в свои и понял, что вернулся. Внимательно оглядел комнату еще раз. Барьер между гостиной и кухней. Шкафчики. Чайник – электрический, с термостатом. Низкий столик – такие раньше называли журнальными, потому что… Журналы – настоящие, не на пластике даже, а на бумаге. Окно, как в домах Централ-парка. За окном (стекло?) голубое небо с единственным маленьким круглым облачком, похожим на луну. Крыша, дом напротив…
Он никогда здесь не был, но знал, что, если подойти к окну и посмотреть вниз, можно увидеть садик с подстриженными кустами и скамейку, на которой сидит женщина-гавайка, у нее болят колени, она сжимает их крепкими ладонями, будто от этого ревматическая боль стихает, женщина смотрит вверх, и если он действительно подойдет к окну, взгляды их встретятся, и она спросит: «Как Лайма, сэр? С ней все в порядке? Не нужна помощь?»
Откуда он знал…
Он знал. Он вспомнил собственные расчеты, выступление на семинаре памяти Линде в позапрошлом году в Ванкувере за пару месяцев до отлета «Коринфа», Лайма поехать с ним не смогла, и он почему-то ревновал, думал, что она отправится в Касабланку к Тому, все-таки многое их в прошлом связывало, слишком много такого, о чем он не хотел знать, но тайн между ним и Лаймой не было, да и как могли возникнуть тайны, если на третий день после знакомства они раскрыли друг для друга память, они были так влюблены, так огорошены собственным счастьем и желанием знать все друг о друге, что не подумали о последствиях, кто об этом думает в такие минуты, и он узнал, как хорошо было Лайме с Томом, как они хотели ребенка, и как потом все пошло прахом, потому что Том полюбил другую, любовь непредсказуема, и, когда даешь клятву вечности, нужно понимать, что вечность порой бывает короче секунды, вечность – кажущаяся суть времени, Том ушел к Минни, и Лайма…
– Лайма, – сказал он, – я люблю тебя.
Слова остались в воздухе этой комнаты, в этом чужом мире, в этом своем мире.
Лайма провела ладонью по его щеке, будто губкой коснулась не лица, а мыслей, памяти, и… он, пожалуй, узнал комнату… он бывал здесь… несколько раз. Да.
Он встал, подошел к окну и прислонился лбом к теплому стеклу. Внизу был небольшой сад в английском стиле – газон и аллея со скамейкой под раскидистым деревом. На скамейке сидела женщина лет пятидесяти и, сложив руки под грудью, смотрела наверх. Увидев в окне Леонида, она улыбнулась и что-то сказала, он не расслышал и поманил Лайму, чтобы она посмотрела.
– Это миссис Гановер, – сказала Лайма. – Соседка с первого этажа. Работает у Винса в пекарне. Ночью печет очень вкусный хлеб, а днем, выспавшись, сидит на скамейке, дышит воздухом. Она одинокая…
– Что она говорит? – перебил Лайму Леонид. – Прочитай по губам.
– Ох… – смутилась Лайма. – Говорит, что мы хорошая пара. Нет, она сказала: замечательная, мы очень подходим друг другу. И еще…
– Да?
– Она говорит: не вечно мне убиваться по Тому.
– Убиваться по Тому? – не понял Леонид. – Мы же его спасли…
Он вспомнил. Городское кладбище перед поворотом на аэропорт Ваймеа-Коала. Металлические ворота. Дорожки. Памятник. Фотография. Комао Калоха. Он… не вернулся? Лайма, склонившаяся над могилой, ладони стиснуты, взгляд… Том погиб. Грузовик потерял управление…
– Лайма, – пробормотал Леонид, – прости меня, пожалуйста.
Лайма прижалась лбом к его плечу и что-то сказала, Леонид не расслышал и переспросил.
– Это я с миссис Гановер, – сказала Лайма. – Мы с ней иногда так переговариваемся – я у окна, она внизу, в садике. Она умеет читать по губам – я научила.
– Вот как….
– Она говорит, что тебе будет трудно со мной.
– Почему?
Лайма отошла от окна, прошла на кухню, сказала оттуда:
– Она знает, что ты русский.
– Ну и что? – удивился Леонид. – Какая…
Он вспомнил и это. Господи… Ему придется уехать. Виза только до конца месяца. Шеф с Витей и Реной улетают сегодня.
Он не сможет без Лаймы. Он никогда без нее не мог. С детства – с первой встречи. Он прилетел в Ниццу с экскурсией из Москвы, а Лайма с такой же школьной экскурсией из Ваймеа. Ваймеа… Будто в сказочной стране. Он нырял, и однажды, вынырнув, увидел рядом девичью головку, прозрачная шапочка не скрывала копну черных, как космос, волос. Он не умел знакомиться, боялся показаться навязчивым, нелепым и, главное, не остроумным.
«Вы, – сказал он, – из какой школы?»
«Я из Ваймеа, это на Гаваях, ты не знаешь, у тебя, наверно, плохо с географией».
Он смутился и хлебнул соленой воды.
«Ну что ты, – сказала она, – давай поплывем к берегу и познакомимся заново».
Так это было. Они лежали на мелкой гальке, смотрели на пересекавший ярко голубое небо белый и почти невидимый штрих-пунктир орбитального кольца и говорили, говорили… Никогда прежде он столько не молол языком. Не вообще, а с девушкой, которая ему безумно нравилась.
Когда нужно было разъезжаться (школьный автобус Лаймы улетал в Париж – старшеклассников везли осматривать Лувр и Музей Кали, а Леонид возвращался домой, его экскурсия закончилась), они обменялись адресами и кодами и долгие месяцы смогли прожить друг без друга. Конечно, письма, разговоры по стерео, были и ночи вдвоем, когда им удавалось встретиться на пару часов в нейтральной зоне – то на Камчатке, то на Кубе, где были юношеские лагеря с прямым подключением.
А после школы…
Он не хотел вспоминать их размолвку, ему казалось, что все между ними кончено, у Лаймы появился поклонник, с которым она…
– Ты и Том, – сказал Леонид.
Лайма поставила на столик закипевший чайник, разложила салфетки, разлила по чашкам заварку, положила дольки лимона – очень старательно, не глядя на Леонида.
– Ты и Том… – повторил он.
– Пожалуйста, – сказала Лайма, – не надо. Ты спас Тома – там.
– Там… – повторил Леонид. Ему с трудом удавалось разделить воспоминания. Он спас Тома. «Коринф» вернулся. Корабль был не на ходу, двигатели сдохли, когда звездолет переместился во вселенную-клон. Том Калоха вернулся, и Леонид видел его могилу на кладбище Ваймеа, потому что Том разбился на грузовике.
– Наташа, – сказал Леонид.
– Твоя жена? – подняла брови Лайма.
– Послушай, – торопливо сказал он. – Я разведусь. Мы с ней давно чужие люди. Я разведусь и вернусь. Нам нельзя друг без друга.
– Да, – кивнула Лайма, доливая в чашки кипяток из чайника.
– Я разведусь, – повторял Леонид, как мантру.
– Лео, – сказала Лайма, – пей чай, остынет. Тебе нужно ехать.
Она опять говорила по-английски.
– Твою жену зовут Натали, – слишком спокойно, чтобы Леонид смог обмануться, сказала Лайма. – И ты не вернешься, потому что…
В гостиной заиграла приглушенная мелодия Моцарта.
– Тебя. – Голос Лаймы звучал ровно. – Это Натали, ответь.
Она отвернулась к окну и поднесла к губам чашку.
Мобильник Леонид обнаружил в кармане куртки, небрежно брошенной на валик дивана.
– Леня, – голос Наташи. – Как ты там? Что-то я забеспокоилась, вот решила позвонить, дорого, но я на минуту, у тебя все в порядке, мне сказали, вы сегодня летите домой, Папа поменял билеты, ты знаешь, вас показывали в новостях, не вас-вас, а обсерваторию, телескопы Кека, я тебя высматривала, но не увидела, а почему ты не отвечаешь на мейлы, третий день уже, я забеспокоилась и вот решила… у тебя все в порядке?
Бесконечная лента слов.
– Да, – выдавил Леонид. Оглянулся на Лайму, прижал аппарат к уху. – Все в порядке.
– Тебя встречать в Москве?
– Да, – сказал он. – Нет.
Нужно было сказать «нет» два раза. Почему он…
– Хорошо, – сказала Наташа. – Я тебя люблю.
Он не слышал от жены этих слов уже лет… сколько же… в последний раз, когда были на юбилее Ургента… возвращались пешком через Измайловский парк, лето, теплынь, они остановились под деревом, будто покрывалом отгородившим их от мира, и начали целоваться, будто в первый раз… я тебя люблю… я тебя люблю… оба шептали одно и то же… да, в последний раз, больше ничего такого… Почему сейчас?
Он должен был ответить, Наташа ждала, он слышал ее дыхание, будто говорила она из соседней комнаты, а не с противоположной стороны планеты.
– Все в порядке, – пробормотал Леонид. – До встречи.
Он не сказал даже обычного нейтрального «целую». Знал: минуту-другую Наташа будет бессмысленно смотреть на экранчик телефона, а потом швырнет аппарат на стол и станет плакать и злиться, а когда он вернется… если вернется…
– Ты не сможешь здесь одна. Слышишь?
Он говорил по-русски, Лайма русского не знала. Русский знала другая Лайма, а эта, стоявшая к нему спиной… поняла или нет?
– Ты не сможешь остаться одна, – повторил он по-английски.
– Почему? – сказала Лайма, не оборачиваясь. – Теперь я даже смогу приезжать на могилу Тома, зная, что он жив. Спасибо тебе.
– Кого ты все-таки любишь? – спросил Леонид с тоской. – Тома-мертвого здесь или…
Он хотел спросить «или меня-живого – там?», но он тоже был сейчас здесь, они оба были здесь, помня себя такими, какими остались во вселенной, где Тома спасли.
– Я не знаю, – сказала Лайма.
Она пошла к нему. Она шла и шла и не могла дойти, он пошел навстречу, но пространство между ними растягивалось, будто Лайма шла из другого мира, из вселенной-клона, где та же кухня, то же небо за окном, и та же любовь, о которой хочется говорить.
– Я люблю тебя, – сказал он, и пространство, наконец, пропустило Лайму к нему, они стояли, прижавшись друг к другу и опустив руки.
Мобильник заиграл Моцарта.
– Это твой шеф, – сказала Лайма.
Она опять оказалась права.
– Леня, – голос Бредихина был сух, как русло Аму-Дарьи в летний зной, – мы выезжаем, будем у вас минут через пять. Я имею в виду дом мисс Тинсли, ты там, я не ошибаюсь?
Удивительный сарказм. Выдавленный.
– Евгений Константинович, я же сказал, что не поеду.
– Твоя виза заканчивается. Все равно придется вернуться, а перемена даты вылета повлечет штрафные санкции, которые ты оплатишь из своего кармана.
Леонид пожал плечами, и Бредихин воспринял не увиденный им жест, как знак согласия.
– Послушай, Леня, – сказал он миролюбиво, – ты совершаешь большую ошибку. Это не мое, в принципе, дело. Женщина, я понимаю… Масса совпадений, да. У кого угодно крышу снесет. Я сам…
Он замолчал.
– Вы сами… – напомнил Леонид.
– Да… На какое-то время поверил, будто… Передача эта… Леня, разве не очевидно, что мы случайно увидели не предназначенную для нас трансляцию, отраженный сигнал…
Папа действительно в это верил?
– Евгений Константинович, – прервал Леонид сбивчивую, как ему показалось, речь Бредихина, – в том, что произошло, и в том, что происходит сейчас, нет ни грана случайности. Все закономерно, причины, как положено, вызывают следствия, а следствия являются причинами новых событий. Как если вы подали документы на замещение должности завотделом, а через неделю якобы совершенно случайно разругались с руководителем другого отдела, который, казалось бы, никакого отношения…
Не стоило напоминать о событиях пятилетней давности. Бредихин хотел возглавить отдел физики релятивистских объектов, подал документы, и его завалили на ученом совете, а неделю спустя шеф подрался с Коробовым, руководителем отдела солнечно-земных связей, они и знакомы почти не были, раскланивались при встречах, а тут Бредихин при всех подошел к Коробову, влепил пощечину и, не сказав ни слова, повернулся, но не таков был Коробов, чтобы сносить оскорбления, он толкнул Папу в спину, тот упал, и началась свалка. Драчунов разняли, и, поскольку объяснений не последовало ни от одного, ни от другого, все решили, что Бредихин «с глузду зъихал», как выразилась Мариэтта Семеновна из секретариата. На самом-то деле (Леонид знал точно) у Коробова были давние причины ненавидеть Бредихина. Когда-то они ухаживали за одной девушкой, она было выбрала Коробова, но Бредихин не стерпел и что-то ей наговорил, та поверила, брак не состоялся, Коробов хотел набить сопернику морду, но не получилось – как раз тогда Бредихин уехал на Кавказ, возглавив группу «маньяков». В том, что через много лет Коробов оказался в обсерватории, тоже не было ничего случайного – здесь смонтировали лучшую аппаратуру для отслеживания солнечных вспышек. Соперники игнорировали друг друга, хотя оба давно были женаты, у обоих дети, а поди ж ты… Разве мог Коробов на ученом совете упустить возможность подгадить бывшему сопернику? Слово – тому, слово – этому, вода камень точит… Семь против, трое – за.
– Что общего? – холодно осведомился Папа.
– Только то, что все закономерно. Причинно-следственные связи иногда невозможно выявить, если рассматривать Вселенную в единственном числе. А в системе вселенных-клонов связи выявляются сразу и выглядят простыми.
– Леня, нет времени на научные дискуссии. Нужно ехать, понимаешь? Вещи у тебя с собой? Спускайся, мы уже внизу.
– Не нужно меня ждать, – твердо сказал Леонид. – Я не полечу.
Он нажал кнопку отключения связи, помедлил и выключил аппарат. Прозвучал короткий перезвон, экранчик погас.
– Они уехали, – сказала Лайма, смотревшая в окно. Леонид обнял ее за плечи. Волосы Лаймы пахли шампунем, запах показался Леониду неземным, из другой вселенной, это был запах еще не открытой планеты, еще не сваренного мыла, еще не выросших цветов, еще не прилетевшего ветра.
– Леня, – Лайма перешла на русский, – я вспомнила сейчас… Ты пришел ночью, была буря, океан ревел, я тогда жила в Пальмасе, на самом берегу, брызги долетали до окон, но я не закрывала, мне нравилось, когда капли попадали на лицо. Ты мог войти в дверь, но полез на дерево и чуть не упал. Я подала тебе руку, и ты спрыгнул в комнату… помнишь?
Леонид слушал, закрыв глаза. Розовые, зеленые, желтые круги сменились мгновенно высвеченным кадром из объемного фильма, одним из почти бесконечного числа кадров-реальностей, разбросанных в пространстве-времени множества вселенных-клонов. Изображение исчезло, но осталось в памяти.
– Да, – сказал он, зарывшись лицом в волосы, пахнувшие всеми воспоминаниями мира. – Я ужасно боялся упасть, но еще больше боялся, что ты скажешь «уходи».
– Разве ты не понимал, что я…
– Я думал, у тебя есть Том.
– С Томом у нас был разговор как раз в тот вечер. Мы все сказали друг другу, и он поехал к Минни, а я к себе, небо уже было черным, начинался шторм. Я подумала: «Если ты не придешь, я утоплюсь».
– Ты действительно…
– Не знаю. Ощущение – будто стоишь на тонком канате над пропастью. Упадешь или нет, зависит от одного слова.
– Я спрыгнул в комнату… Мне показалось, что волосы у тебя светятся. Будто у волшебницы из гавайской сказки.
– Ты знаешь гавайский, – Лайма повернулась и посмотрела Леониду в глаза.
– Да, – прислушавшись к себе, удивленно сказал он. – Я… мы потом долго жили в Гонолулу.
– Ты помнишь.
– Я люблю тебя, я жить без тебя не могу, я пришел к тебе в ту ночь, чтобы сказать это.
Он вспоминал и хотел вспоминать еще, одно воспоминание тянуло за собой другое, вселенные-клоны соединялись в нужной квантовой последовательности, ему было сейчас все равно, как это происходило в природе, он не думал о физической сути явления, просто вытягивал нить, и она возникала – длинная, бесконечная. Ему еще много предстояло узнать о себе. О себе и Лайме. О Лайме и жизни. О многих жизнях – своих, как ни странно, именно и только своих.
– Моя бабушка, – улыбнулась Лайма, – научила меня гавайскому, когда мне было три года, и первой фразой, какую я произнесла, была: «Я люблю тебя, бабушка».
– Я люблю тебя, бабушка, – повторил Леонид.
Лайма засмеялась и прижалась к нему.
– Что мы будем делать? – спросила она много веков спустя в какой-то из множества вселенных-клонов. – Самое простое – пойти в мэрию и зарегистрировать брак. Тогда ты останешься на законных основаниях. Кстати, у Корвина в лаборатории экзопланет есть вакантное место, я слышала пару дней назад. Правда, сначала тебе надо…
– Развестись, да. Думаешь, меня не вышлют, пока будет продолжаться процесс? Я знаю Наташу, она… Впрочем, ничего я на самом деле не знаю.
– Вспомни, – посоветовала Лайма. – Где-то когда-то с тобой это уже произошло. А где-то произойдет через сто лет.
– Где-то не случится вообще.
– Такого не может быть, – убежденно сказала Лайма. – Такого просто быть не может.
«Да, – подумал он, – такого просто не может быть».
– Дежа вю, – произнес Леонид. – Память иногда подсказывает, а мы не верим…
– Я верю. Когда я увидела Тома на экране… И когда вспомнила… Я верю, понимаешь? Ты вспомнишь, как остался здесь со мной. Что для этого сделал. А если не вспомнишь, придется самим придумывать выход, верно?
– Конечно. Нас столько во всех вселенных, что вместе мы обязательно придумаем.
– Ты расскажешь Хаскеллу о сигнале? О передаче? О Томе?
– Нет, – огорченно сказал Леонид. – Эта информация – собственность группы, Папа не станет ничего публиковать, пока не разберется во всех деталях. А он никогда не разберется. Он ничего не понимает в квантовой космологии.
– Ты огорчен?
– Я? – Леонид прислушался к себе. – Пожалуй, нет. Я все равно напишу статью.
– О памяти? – улыбнулась Лайма.
– Я физик, – уклончиво произнес Леонид.
– А я – нет, – решительно сказала Лайма. – Я запишу все, что смогу вспомнить. Об этой жизни и обо всех других.
– И назовешь книгу: «Я во всех моих вселенных». Это будет бестселлер.
Леониду казалось, что он улыбается, Лайма видела в его глазах слезы, и оба не представляли, что ждет их завтра.