-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Василий Семенович Яновский
|
| По ту сторону времени
-------
Василий Яновский
По ту сторону времени
Глава первая,
в которой солнце заходит над бором
Прошло несколько часов с тех пор, как шумные друзья отсалютовали своему командиру и, повернув черный «линкольн», исчезли за стволами розовых сосен. Отсюда Корней Ямб, согласно плану, должен был продолжать путь один в оливкового цвета «меркури» [1 - «Меркури» – марка американского легкового автомобиля.], упорно поднимаясь вверх.
Дорога извивалась все круче и требовательнее; камни, небрежно разбросанные повсюду и помогавшие в распутицу, теперь мешали, угрожая аварией. Лес кругом порою впрямь заслуживал названия мачтового: каждое дерево в два обхвата легко и нарядно вздымалось ввысь. И синеющее небо с разлитой по краю славою заката бросало суровый священный отблеск.
Смеркалось неровно, скачками. Совсем недавно путник впервые заметил, что солнце начинает скатываться в пропасть; не прошло и четверти часа, а уже густая первобытная пелена осьминогом обступила машину, высасывая последние дневные соки. Впрочем, через мгновение, поднявшись спиралью по грунтовой дороге на очередной бугор, проезжий опять погружался в радугу вечерней зари.
Человек за рулем выглядел еще молодым, сильным и усталым. Выражение потного небритого лица, грязные обнаженные руки, пыльный свитер, сутулящиеся атлетические плечи – все свидетельствовало о том, что в настоящее время самым желанным для путешественника были бы душ, горячие щи, стакан вина, постель (быть может, поцелуй молодой бабенки на постоялом дворе).
Это впечатление вполне соответствовало действительности. Корней Ямб находился в пути уже неделю, и теперь ему назойливо мерещился гостеприимный трактир, жаркое, кружка пива. Все это приходило ему в голову снова и снова, даже с некоторой навязчивостью, по мере того как дорога становилась хуже и глуше, опаснее (если не для самого шофера, то для машины). В котловинах уже окончательно осела густая ночь; ветер шумел враждебно над головою. Близость теплого крова и краснощекой служанки в этих местах казалась совсем маловероятной.
«Р-р-р-ро-о!» – завывал мотор на второй скорости, выгребая на бугор.
«Фить-фить-фить», – развязно налетал ветер и сразу оступался в овраг.
Можно было различить много запахов, знакомых с детства, и потому, должно быть, путник чувствовал себя одиноким сиротою. Думать казалось делом хлопотливым и бесполезным: надо ехать, пока хватит горючего, стараясь не заблудиться.
Старый «меркури», крепкий, упитанный, с широким литым задом, уже несколько раз всхлипывал, заикался (на высокой ноте), что свидетельствовало о пустом баке… (Впрочем, при резком крене весь бензин уходит в один угол.)
– Этого еще недоставало, – поморщился Ямб. – Ночевать здесь, утром бежать с бидоном черт знает куда. Этого еще не хватало – вместо поросенка, вина, воображаемой девки.
Он остановил машину и, приоткрыв дверцу, выглянул, слушая, нюхая. По тому, как он спокойно и умно смотрел по сторонам, словно ощупывая лес, сумерки и шероховатую дорогу, чувствовалось, что это солдат или спортсмен, знакомый с лишениями на суше и на море, отсыпавшийся с товарищами у костра или в одиночестве на скамейке городского парка.
Кругом все так же пусто и тихо; только пахнет гнилью, туманом и смолою (или скипидаром). Неподалеку, у ложбины, две глубокие рыхлые колеи косо отходили от грунтовой дороги. Ямб включил огни и осторожно тронул машину в том направлении: свирепые концентрические фонари вырвали из небытия сонм мотыльков, закружившихся, точно в русской метели, – путник понял вдруг, что он не один в глуши… (Так на другой планете сын Земли, встретив подобие боа констриктора или тарантула, родственно раскроет ему объятья.)
Перемахнув через канаву, аккуратно выложенную хворостом, машина поднялась наизволок к просеке и вскоре уперлась в землянку с одним окном, из которого торчала жестяная труба; потянуло, кажется, дымом.
Вместо окрика путешественник несколько раз подряд перевел свет фар, точно обдавая поляну то холодным, то горячим душем. (Он ценил это чувство Прометея, когда нажимаешь подошвою кнопку и сразу рождаются чудесные мощные снопы лучей.)
Из темного отверстия высунулось нечто черное и неповоротливое: человек, орангутанг или медведь. Путник рассудил, что это брат его во Христе, и крикнул:
– Где я нахожусь? Как далеко до ближайшего селения? – голос без всякого усилия звучал строго, начальственно. Лохматая тень вывалилась из землянки, выпрямилась, подтянулась и отрапортовала:
– Здесь до самых Озер только леса по обе стороны границы; леса, болота да овраги.
– А ближайший городок какой тут будет, чтоб заночевать?..
Кудлатая голова, измазанная сажею и пропахшая скипидаром, придвинулась к окошку; почесывая одной босою ногой другую, мужик нерешительно протянул:
– Тут на канадской стороне в семи милях деревня, но вряд ли там примут на ночь чужого.
– А в гостинице? – бедняге все еще мерещились борщ, водка, мягкая перина.
– Нету там ничего такого, не водится у колонистов, – извиняясь за их невежество, снисходительно докладывал мужик, почесывая твердой, как копыто, пяткою другую босую ногу. – Если угодно заночевать здесь, милости просим, – предложил, заикаясь. (Ямбу не удалось разобрать, с каким чувством было это сказано.) – Только вот комары и блохи, страсть… не стоит ехать на каникулы для такого зверинца, – теперь он ухмыльнулся явно насмешливо.
– Семь миль, говоришь? – переспросил путник, видимо, уже решив ехать дальше.
– Да, сюда, вверх и в гору, но только по главной стезе, не сворачивая на тропочки помельче! – с готовностью внушал лесной человек, радуясь, что его оставляют в покое.
«Меркури» судорожно развернулся, заднее колесо было начало буксовать, но мощный мотор сразу рванул машину вперед. Осторожно мигнули огни – малиновый сзади дважды вкрадчиво вспыхнул на спуске, точно подавая таинственный, долгожданный сигнал.
Опять потянулся сказочный бор: атлетические стволы скрипят, расправляя могучую грудь; глухой шум вверху, свист налетевшего вихря, запах трясины, мха, сосны. Ухабы, колдобины, гигантские тени: словно это они кренят автомобиль, подбрасывают.
А далеко в небе с бугра видно зеленое лезвие догорающего за морем, но все еще живого солнца.
Семь миль даже при такой езде не могут продолжаться больше двадцати минут. Корней закурил последний «честерфильд»: при свете спички выделилась тяжелая челюсть и большие, сложенные ковшиком руки. Опять унылое покачивание, сонм слепых мотыльков и гранитная глыба, выразительно склоняющаяся над обрывом.
«Фить-фить-фить», – порхает легкомысленно ветер и вдруг исчезает, свалившись в овраг.
«Уох-уох», – простонет седая сова.
Неожиданно впереди мелькнуло и дрогнуло нечто крупное и живое: высокая женщина в длинном, почти до земли, платье выступила из-под ели на дорогу. Жмурясь от яркого света фар, она величественно протянула руку вперед.
Затормозив (но не выключив мотора), Ямб отворил дверь и высунулся из машины. Тут, к удивлению и даже испугу проезжего, женщина вдруг обняла его и начала бурно целовать. Это продолжалось довольно долго, и Корней уже сам попробовал присосаться губами, но незнакомка, оторвавшись, тяжело перевела дух и счастливо засмеялась; голосом грудным, низким и ровным она произнесла:
– Вернулся! Я знала.
Ее шелковистые льняные волосы были покрыты странным кружевным чепцом; карие, широко расставленные глаза показались Ямбу грустными или испуганными. Она залилась тихим смехом, опять ловко и умело присосалась к его губам, кусая, смакуя. И путник вдруг каким-то чудом ощутил целиком все ее крупное, зрелое тело под темным платьем со шнуровкой корсажа посереди широкой, но невысокой груди.
Женщина уселась рядом и молча показала рукой на едва заметную, убегающую под изволок тропу. Корней вел машину одной рукою, почему-то упорно вспоминая сирень: представлял себе фиолетовые гроздья, подобные винограду… Вначале он подумал, что близость незнакомки навела его на эти образы, но вскоре сообразил (и с интересом отметил про себя), что они продвигаются по узкой аллее, обсаженной густыми кустами весенней сирени. Было темно, женщина нежно и жадно прижималась; душистые цветы накрывали чету подобием восточного балдахина.
Ямб осторожно правил левой рукою, другой обнимая прильнувшее к нему горячее, живое тело. Ее губы, солоноватые, мокрые, зло и щедро работали над его ртом. «Ведь подаст же Христос нищему в окно не только кромку хлеба, но целого гуся! – проносилось в ошеломленном сознании. – Вот так баба! Насквозь развратная баба! – блаженно содрогался он, радуясь именно этому последнему обстоятельству. – Спросить, как зовут, из вежливости, что ли? Или ничего не болтать пока? Вот так подарочек солдату на чужой стороне!» И он все страстнее и беззаветнее припадал к податливому стану.
– Куда ты? – очень трезво и удивленно осведомилась она. – Нам сюда.
Корней повернул направо, и «меркури» начал из последних сил карабкаться по круче: фары вырвали из мрака хоровод фруктовых деревьев в провинциальных белых уборах. Вскоре выступили сбоку темные прочные строения; бревенчатый настил заскрипел под колесами: снизу мерный шум воды. Они выехали на расчищенную площадку и уперлись в огромный, крытый драницей амбар с настежь распахнутыми сквозными воротами. (Запахло сеном, молоком, навозом.)
Выключив мотор, Корней был буквально потрясен сразу наступившей весомой тишиной и неподвижностью. Сперва казалось совершенно невозможным что-либо разобрать в темноте. Но постепенно опять повисли четкие созвездия, оторвавшиеся от Млечного Пути (похожего на санный); затем в непосредственной близости обрисовались синие контуры жилого дома с громоздким крыльцом, широкими ступеньками и крытой верандой. Ямб включил было снова фонари, но женщина жарко шепнула:
– Не надо, милый, дай руку.
Он послушно побрел, спотыкаясь, точно с завязанными глазами. Переступив через порог, женщина сразу нашарила спички и, чиркнув, зажгла свечу (пахнуло серой).
Ямб разглядел овал стола, угол печи и ряд сверкающих кастрюль на стене. Кухня, в которой они очутились, казалась очень просторной и поражала полным отсутствием современных установок, приборов, кнопок. Перед таким очагом в зимние вечера долго едят и пьют члены дружной трудовой семьи: их шутки просты и вкусы неприхотливы. (Гость бегло, но внимательно оглядывал комнату.)
Из отодвинутого печного заслона полыхнуло жаром древесных углей; зашипела головешка, обданная водой, и, нагнувшись, хозяйка ловко выдвинула тяжелый чугунок в ореоле пара и соблазнительного запаха. Стукнули тарелки, звякнуло серебро, и через минуту уже блеснул жирный, вкусный круг горячих щей.
Корней облил руки и шею холодной водой из ковша и, торопливо вытершись грубым полотенцем, потянулся к столу, на котором красовался нарезанный толстыми ломтями ржаной хлеб; ледяная гора масла возвышалась на блюде. В открытых солонках сверкала крупная сухая каменистая соль.
– Выпьешь нашего вина? – спросила и, не дожидаясь ответа, налила стакан бледновато-желтой яблочной водки.
Ямб с наслаждением осушил бокал “Applejack” [2 - “Applejack” – крепкий алкогольный напиток, яблочная настойка; популярна в США с колониальных времен.] и тотчас же, гогоча всею утробою, набросился на щи. Женщина опять наполнила стакан, и он, походя (перебирая пальцами по столу, точно по клавишам пианино), выпил.
Она подсела близко, удивленно и настойчиво следя за каждым движением гостя. В перерывах между глотками и жеванием он тоже искоса обшаривал глазами всю ее фигуру. Женщина не была красива; самым притягательным в ней казалась зрелость. Тот предел развития сильного летнего бабьего тела и духа, вслед за которым обычно наступают первые заморозки и зимняя ночь. Вблизи, на табурете, она производила впечатление еще более крупной и величественной (даже чересчур).
Корнея (вообще ценившего маленьких нервных темных красавиц с точеным бюстом) теперь почему-то прельщала именно монументальность новой знакомой. Осклабившись, он вдруг усадил ее к себе на колени: развязав шнурки корсажа, начал целовать. Она осторожно потянула его к широким нарам, накрытым яркой, домашней работы тканью, у стены. По дороге, смущенно улыбнувшись, задула свечу (в печи обиженно вспыхнули хищные глаза).
Вскоре восхищенный Корней поднялся и городскими спичками (удивившими его здесь) зажег два красных огарка в тяжелых медных подсвечниках. Снова подсел к столу. Слегка только оправив платье, она охотно налила ему вторую миску супа, подбросила мяса, предложила водку.
– Как тебя звать? – покровительственно осведомился Корней, уже целясь ложкою в застывший пудинг.
Женщина, не отвечая, прошла в соседнюю комнату; слышно было, как взбивала подушки. Доски пола скрипели под ее ногами.
Обняв его сзади, она молча повела Корнея в спальню. Там, в центре, на темном вощеном полу стояла квадратная постель с альковом [3 - Яновский, видимо, путает «альков» и «балдахин».]. Сосредоточенно разоблачившись при свете одного огарка, они жадно нырнули в жесткие, холодные, сурового полотна простыни. (Над головой колыхался балдахин – будто парус полоскался.)
Тут она проявила такую наивную и безудержную страсть, что Корнею оставалось только смущенно и горделиво изумляться.
– Что за развратное существо, – шептал он при наиболее рискованных маневрах, подстрекая себя. – Насквозь развратное существо. – И эта ругань странным образом действовала на него возбуждающе. А женщина, зрелая, крупная, немного страшная, лежала рядом без слов, с решительным, почти каменным лицом.
Корней то и дело выходил на кухню, пил сидр, обливался холодною водою и, возвращаясь, порывался вести дружескую беседу. Разного рода подозрения давно уже беспокоили его. Кажется, его принимают за кого-то другого… Предположение логичное, но не все объясняющее. Возможно, что она попросту сумасшедшая. Мелькала дикая мысль: если с ним теперь покончат при помощи ножа или яда, то никто этого не узнает. Зароют или сожгут тело в дремучем лесу. Впрочем, усталость и бесстыдные объятия неутомимой, вдохновенно-страстной бабы парализовали его умственные способности. Корнея хватало теперь уже только на самое главное, чего от него, видимо, ждали. Иногда, впрочем, он становился не в меру болтливым и начинал вдруг рассказывать о приключениях в Корее [1 - О приключениях в Корее – имеется в виду Корейская война (1950–1953), в которой Южную Корею поддерживали США, а Северную Корею – Китай и СССР.] или о том, как он, голодая, продавал кровь для Красного Креста в большом городе.
– Как тебя звать? – словчился он опять было спросить, но получил в ответ такого тумака, что балдахин над головою заходил ходуном. Ярость партнерши была до того непритворной, что Корнею показалось уместным всякими искусными ласками снова приручить ее. Ночь тянулась, перемещаясь из ада в рай и обратно, точно обе эти окраины лежали совершенно по соседству.
Он очнулся под балдахином, когда уже светало. Деревенская лесная тишина; кудахтанье кур и лай дворняжки за гумном. Густой студеный воздух, ароматный, как фруктовый сок (или кумыс). И звонкий, хрустящий спокойный лак добротности, полноты, ценности на окружающих предметах.
Альков над головою (вроде портативного неба) не мешал разглядывать просторную комнату с беловато-гладкими известковыми стенами. Между двумя окнами стройный бледно-желтый комод; насупротив, вдоль другой стенки, шкаф орехового дерева. Дубовый чистый вощеный пол и в тон к нему занавески на четырех окнах. Окна тщательно вымыты; они разделены на девять прямоугольников… Что-то в пропорции длины и ширины стекол производило особенно умиротворяющее, целебное действие (как и полагается подлинному произведению искусства).
У изголовья, с обеих сторон кровати, висели в рамках две вышитые по канве цветные надписи с наивным орнаментом; близко к себе Корней легко разобрал готический шрифт:
Ипата Жамб
ко дню венчания
4/27/52 [4 - Герой использует порядок, принятый в Америке: месяц, день, год.].
У него почему-то резко стукнуло несколько раз подряд сердце; быстро приподнялся, чтобы рассмотреть рукоделие с противоположной стороны. Но кровать жалобно скрипнула, пол прогудел в басовом ключе, и женщина, монументальная, крупная, как статуя, проснулась: села (утопая в небе), блаженно и несколько деревянно улыбаясь. Оказалась она еще крупнее, чем представлялось ему давеча, вся желтоватых красок: волосы, кожа, даже глаза (невыразительные, с маленькими, скупыми зрачками). Самым бесспорным, прекрасным в этом лице был нос: нежный и занимающий много места, нарядный, многогранный, расширяющийся и одновременно загибающийся кверху своими тонкими лопастями. Этот нос расцветал откуда-то из глубины, из внутренностей лба, казалось, распространяясь за пределы трех измерений; тоже желтоватый (слоновой кости), прозрачный, легкий и крупный, отчетливый во всех планах. Не нос, а драгоценный музыкальный инструмент. Корней опять прильнул к этому органу, мучительно утоляя ненасытную жажду любви, совершенства, оплодотворения или воскресения.
Она покорно и непричастно отдавала себя в его распоряжение, по-видимому уже озабоченная дневными обязанностями. Из соседней комнаты весьма кстати послышался крик, быть может, плач.
Женщина вырвалась из объятий; накинув глухую рубаху сурового полотна и накрыв льняные волосы чепцом, она, тяжело ступая, подошла к одностворчатой, орехового цвета двери и распахнула ее.
– Фома, – сказала она своим низким и ровным голосом. – Иди знакомиться с отцом.
Тотчас же в ответ мальчик лет семи проковылял по комнате, задрав голову на Корнея, точно перед небоскребом. Тщедушный, бледный, он хромал: правую ножку подпирали металлические бруски протеза.
Появление ребенка при таких обстоятельствах напугало и возмутило гостя. Он решил, что пора положить конец соблазнительной игре.
– Что ты, что ты, как тебе не совестно! – вскричал он, суетливо натягивая рубаху.
Но Фома, озираясь по сторонам с хитрой гримасой, уже подпрыгнул вплотную и доверчиво обнял голые ноги гостя.
– Поцелуй папу, – приказала женщина, и мальчик послушно потянулся вверх.
– Ладно, ладно, – согласился Корней, потом гневно добавил: – А теперь спроси мамочку, как ее зовут!
Мальчик шаловливо осклабился и повторил:
– Мамочка, как тебя зовут?
Выполнив долг, он, не дожидаясь ответа, нагнулся, выдвинул из-под широкой постели маленькую детскую кроватку, похожую на гробик. Там на тугих крошечных подушках лежала фиолетовая кукла в костюме матроса. Фома поднял куклу и, хищно улыбаясь, начал выворачивать ей суставы рук, ног, позвоночника, но члены арапа не ломались, только принимали самые вычурные, болезненные формы.
– Этот матрос ему теперь больше не нужен, – спокойно объяснила женщина.
– Понимаю, – поспешно согласился Корней, ошеломленный, опять ощутив какой-то зловещий ужас. «Я, очевидно, попал в сумасшедший дом, вот и все», – успокаивал себя.
– Мы должны, душечка, наконец объясниться! – как можно проще сказал он. – Шутить детьми я не позволю.
Женщина мельком взглянула на него и опять отвернулась, подставляя профиль своего плоского, каменного, средневекового лица и нежный, нарядный, тонкий, похожий на античный инструмент нос. Ему вдруг стало жаль ее: великолепный вымирающий зверь, которого дикарь собирается убить и съесть. Корней хлопнул мальчишку по плечу и сказал:
– Ты, молодец, ступай во двор играть, я скоро к тебе присоединюсь.
Между тем солнце ударило в угол крайнего окна, и спальня сразу заиграла (загудела) красками. Мебель вскрикнула орехово-каштановыми тонами; пол – воском, медом, лаком. А реплика цветков и орнаментов, рассыпанных по занавескам, одеялам и дорожкам, оказалась вполне кстати.
– Послушайте, – начал Корней, невольно любуясь богатством, льющимся из окна. – Пора кончать забаву. Я не позволю… – и опять уткнулся в ее неподвижный горестный лик, покорно склонившийся, словно для последнего удара. Он замялся: – Как вас зовут, honey [5 - Honey – дорогая, милая (англ.).]?
В это время радужные стрелы заиграли на канве с противоположной стороны постели, и Корней неожиданно легко разобрал вышитую крестами надпись:
Конрад Жамб
ко дню венчания
4/27/52.
– Что это такое? – строго осведомился он.
Не поворачивая головы и словно не дыша, отозвалась:
– Это ты, неужели забыл?
– Мое имя пишется Ямб, через игрек! – гневно завопил он.
– Не знаю, – оправдывалась она, отступая. – Всегда было Жамб, через джэй, а не уай.
«Нет, здесь сумасшедший дом! – успокаивал себя Корней. – Ямб – Жамб, Корней – Конрад, что это такое, наконец?»
– Послушайте, душечка, – начал он примирительно, как всегда в трудных случаях, готовый вместо гибельной лобовой атаки прибегнуть к сложному маневру, – давайте выясним теперь самое главное…
Женщина стояла перед ним в домотканой сорочке на крупном зрелом вдовьем теле, беспомощно опустив сильные голые необъятные руки; ее восковое каменное тяжелое лицо служило как бы цоколем для прекрасного, сложного, драгоценного, не умещающегося в трех измерениях носа. А глаза, внимательные, сухие и скупые, выражали предельную боль земного существования. Точно скотинка, которую долго гнали по снегу или в засуху, везли в теплушках на убой; или лучше – словно мать, вынужденная смотреть, как мучают, пытают ее первенца, не в силах помочь ему!
Эта статная фигура, знакомая и устрашающая, застыла перед Корнеем, опустив свои длинные веснушчатые хозяйственные руки и покорно дожидалась (может быть, уже годы) суда, казни.
– Послушайте, – морщась, точно от зубной боли, снова начал он, – послушайте, это все, я уверен, легко объяснить! – И смолк, боясь сказать лишнее. В сущности, его тянуло к машине: сесть и помчаться сломя голову, кто его догонит! Но память о друзьях, оставленных позади и доверяющих своему начальнику, сковала волю Корнея. Растерянный, он, однако, продолжал, заикаясь: – Эти ласки, сударыня, поверьте, никогда не потеряют основной прелести…
– Тебе бы не хотелось позавтракать? – очень просто осведомилась она. – Меня зовут Ипатой. Ипата Жамб, или Ямб, тебе виднее.
– Позавтракать? – вцепился Корней, даже повеселев. – Отлично, можно позавтракать. Только я ничего не понимаю! – вырвалось у него вдруг. (Такое чувство, вероятно, испытывает молодой летчик, когда вдруг догадывается, что не он управляет самолетом, а сидящий рядом инструктор.)
– Ты помоешься перед едою? – опять трезво спросила она.
Ошеломленный, он схватил грубое вышитое полотенце (похожее на украинское, только пошире и длиннее).
– Где тут ваши разные удобства? – резко спросил.
Женщина повела его наружу. Уборная высилась на задворках (за сараем и другими службами). Пахло сосновой стружкой; тяжелая, похожая на жернов, крышка приподнималась с пола, открывая в досках круглую дыру, ведущую в омут. С крыши свисала сетка из толстого шнура, куда собирали бумажки (чтобы не переполнять отхожее место). Тяжелые перламутровые мухи парили над головою.
Глава вторая,
в которой гость знакомится с хозяевами
Корней опять уселся за обширный стол перед той самою печью с покрытыми гарью кирпичами, откуда давеча Ипата доставала жирные щи (на полке, сбоку, возвышалась милая плетеная бутыль с яблочной водкой). Во всех линиях и плоскостях этой громоздкой благородной кухни скрывалось нечто упорное, честное и успокаивающее (как, впрочем, и в пропорциях окон, дверей, балок потолка). На свежей тяжелой скатерти, похожей на шахматную доску, стояла голубая миска с большими розовыми оладьями; пахло горячим маслом и приторным кленовым сиропом. Кофейник и чашки – массивные, яркие и прочные, радовали глаз, нос и даже ухо.
– Ты любишь итальянское кофе, – сказала Ипата, поворачивая к нему каменное крупное лицо, но глазами следя за огнем в печи. – Я давно спрятала для тебя горсть зерен.
Корней промычал что-то невразумительное в ответ и отхлебнул полкружки ароматного, свежеразмолотого кофе. Оладьи тоже оказались вкусными, сочными.
– Ты ешь оладьи? – удивилась женщина. – С каких это пор?
Гость жевал, не отвечая: действительно, в общем, он не любит этого теста. «Но откуда она знает? Какой-то дневной кошмар!» – думал он. (По-английски получался даже каламбур: a day nightmare.)
Фома навалил себе гору оладьев, обдал растопленным маслом, затем сладким сиропом и начал уписывать, подражая Корнею: целиком! Еда застревала в его детской, птичьей глотке, и тогда чета за столом с ужасом, но не без любопытства следила за этим комом пищи, раздувающим горло мальчика. Нос у Фомы был материнский: нежный, изгибающийся кверху (всеми плоскостями). Глаза побольше, чем у Ипаты, только пронырливые, пожалуй, наглые.
– Ты не обязан подражать отцу, – заметила наконец мать. – Разрезай каждую ножом на четыре части. Теперь он с тебя будет брать пример! – обратилась она к Корнею, и неясно было – довольна женщина этим или, наоборот, опечалена.
Корней уже хлебал вторую чашку кофе, дожидаясь яичницы с поджаренным коричневым салом, когда со двора донесся лай собаки, шум шагов (точно несколько человек ступали в ногу) и скрип крыльца.
– Папа идет, – возвестила хозяйка, обводя стол, комнату и завтракавших значительным взглядом. Оправив лиловый корсаж и кружевной чепец, она прошла к двери.
В кухню быстро и ловко ввалился очень крупный, тучный, похожий на раздутое голубиное яйцо великан с рыжей бородой и седой редкой шевелюрой (брови были комбинацией обоих цветов: толстые, мохнатые гусеницы, жившие, казалось, своей автономной жизнью). Голова старца (тоже похожая на яйцо), без шеи, росла прямо из плеч; багровое одутловатое лицо с темными жилками и младенческая, не соответствующая всему облику улыбка пепельно-голубых, беспомощных глаз придавали этому колоссу выражение болезненной хрупкости. Короткие ноги, обутые в бесформенные сапоги, как бы самостоятельно гнались вслед за железной палкою, спешившей впереди и словно нащупывавшей дорогу. Но продвигался старец бодро и с таким уверенным грохотом, что Корней не сразу догадался, что перед ним слепой!
– Ипата, Фома! – прогремел гигант. – Прочь! – в сторону лабрадора, зарычавшего на чужого; и сразу повернулся всем существом к Корнею, принюхиваясь красными широкими ноздрями.
– Отец, он вернулся, – сдерживая волнение, произнесла Ипата. – Конрад вернулся вчера ночью. Я говорила – так будет.
Патриарх переложил витую железную палку в левую руку и смело протянул правую Корнею, сверху вниз.
– Добро пожаловать, сын! – прогудел он. – Вернулся. Вот, я говорил – не надо уходить. А все-таки дождались. Праздник. Как просто.
Рука старца мохнатая, теплая, розовая; ладонь Корнея утонула в ней бесследно, а по всему телу прокатилась волна детского благополучия.
– Здрасте, – развязно промолвил Корней.
– Повтори, повтори громче, – гремел рыжий старец. – Зачем шептать и скрывать мысль. Что прекраснее голоса и слов? Только человеку это дано, и птичья песня – хилый лепет по сравнению с нашей речью. Голосом надо пользоваться вовсю! – Действительно, патриарх (слегка напоминающий мамонта в музее естественной истории) гремел то нежно и вкрадчиво, то свирепо, но одинаково величаво.
– Это с тех пор, что ты ослеп, отец, – заметила Ипата, внимательно следившая за мужчинами; лицо ее было по-прежнему неподвижно и землисто-желтовато. – Раньше ты говорил гораздо тише. Мы завтракаем, отец: тебе яиц, кофе?
– Тут блины, дочь! – рокотал старец. – Фома, накорми голодного.
Фома, косо поглядывая на мать, навалил деду гору оладьев. Слепой грузно уселся, расправил салфетку и, очень ловко находя все необходимое на столе, смачно занялся едою, не прерывая, однако, беседы.
– Что же, сынок, рассказывай. Ты долго блуждал по свету. А мы здесь любили тебя и ждали. Объясни, пожалуйста.
Массивные оладьи, обданные горячим мутным маслом, сдобренные чистым, янтарным сиропом, без помехи исчезали в его широкой пасти. Дочь смотрела окаменело, но глаза ее опять напомнили Корнею раненую (стонущую) зрелую лань. Слышно было бодрое позвякивание ножей и вилок, постукивание тарелок и чашек; изредка раздавался визг Фомы, пытавшегося по-своему шутить:
– Папа, почему ты все озираешься?.. Дед, а дед, ты когда ослеп…
Могучий лоснящийся лабрадор несколько раз сердито менял место, пока не угомонился возле громоздкого древнего веретена.
– Ну, сын, болтай! Расскажи о людях и Боге, что в большом городе.
– Вы так выражаетесь, точно готовитесь читать проповедь, – осторожно усмехнулся Корней.
– Я – пастор и проповедник, что же тут удивительного! – старец простер руки над столом, точно призывая слушателей в свидетели. Лабрадор с готовностью приподнялся и зарычал.
Ипата сосредоточенно и горестно смотрела перед собою.
– Неужели тебя это удивляет? – повторил слепой великан.
– Нет, – твердо отозвался Корней. – Но мне никто не говорил, что вы – пастор, и я вас вижу в первый раз.
Женщина поднялась, прямая, крупная, и передвинулась к окну (в комнате померкло); на стене по обеим сторонам печи неподвижно сверкали кастрюли, сковороды, котелки, таганцы. С потолка свисали пучки сухих трав, стручки, корешки, картофелины. Лабрадор опять ощетинился и прошел в противоположный угол к кадке. Фома, скаля мелкие зубки грызуна, раскатывал хлебные шарики. Все молчали.
– Ешь, ешь, Фома, – опомнился первым старец. – Что же яичница, дочь?
– Забыла, – усмехнулась та.
В комнате теперь пахло горелым. Сало обуглилось и хрустело на зубах. Ипата сразу подала теплый свежий торт с мятою; запах этот оказался приятнее вкуса. Разговор не клеился больше.
– Что ж, сынок, пройдемся по селению, – предложил рыжий. – Всяк будет рад приветствовать мужа Ипаты. Только курить при мне негоже.
Корней послушно спрятал полупустую обожженную трубку и побежал в спальню за пиджаком: ему не терпелось остаться наедине с пастором. Пригладив волосы перед зеркальцем, он вернулся на кухню, и тут его поразило бледное лицо Фомы с выпученными от страха глазами. Ипата, очевидно, спорила о чем-то с отцом: она производила впечатление величественной заложницы, готовой принять муку за свою веру. Старец, почувствовав близость Корнея, перебил дочь подчеркнуто беззаботным голосом:
– Скоро узнаем, скоро узнаем. Пошли! – стукнул он железной палкой. – Фома, в школу!
Утро наступило, вероятно, самое обычное для этого края, потому что ни грозный старец, ни Фома, ковылявший впереди, ни лабрадор, петлявший сзади, не обращали внимания на всю славу Господню, разлитую в небе, на суше и даже над водою. Только Корней с непривычки блаженно жмурился, упиваясь блеском и запахом густого (полосами разогретого, полосами студеного) воздуха, соединяющего в себе память о лесе, прудах, пшеничной муке и черемухе; он бессознательно подражал движениям слепого гиганта, с легкостью зрелого бизона лавировавшего между островами трав, цветов, огородов, стремительно пересекая по узким мосткам нежно шелестящие внизу потоки. Сзади трудно было догадаться, что проповедник слеп, так легко и уверенно он шаркал сапожищами, видимо, больше руководствуясь игрою света и теней, тепла, запахов, чем клюкою. (Порою Корнея охватывало сомнение: полно, слеп ли рыжий, хромает ли Фома, только ли собака лабрадор, незримо стерегущая гостя?)
Поселок, расположенный на довольно ровной площади, был окружен грядою покрытых лесом холмов. Посередине селения простирался прямоугольником ровный зеленый пустой луг – вроде огромного пруда, обрамленного рядом мирных строений. Там, дальше, тянулся сплошной бор, изрытый оврагами и ущельями, по которым стекали ручьи, собираясь в реки и озера или образуя стоячие пруды и болота.
Луг в центре селения напоминал по форме версальский пруд (вместо лебедей по зеленой глади гордо передвигались две белые курчавые ламы). У основания этого поля, господствуя над ним, возвышалось старинное белое здание с двустворчатою дубовою дверью: туда со всех сторон, поодиночке и группами, теперь стекались дети, неся темные мешки, сумки и учебники.
– Какая прекрасная школа, – восхитился Корней.
– Это наш молитвенный дом, – поправил его пастор и резко повернул к строгому, пуританских линий восковому крыльцу.
Из желтых двустворчатых нарядных дверей с черными железными скобками показалась смуглая молодая женщина в синем платье с белым корсажем и в чепце, кокетливо сдвинутом слегка набок.
– Доброе утро, проповедник! – бойко крикнула она, разглядывая Корнея с таким любопытством, что ему почудилось – у нее по меньшей мере дюжина юрких миндальных смышленых глаз.
– Здравствуй, коза! – охотно откликнулся старец. – Зять вернулся вчера ночью, муж Ипаты. А это Талифа, наша учительница.
– Очень-очень приятно, – жеманно приседала смазливая учительница.
Деревянный, снежно-белый на солнце, сухой и лирический молитвенный дом; восковая дверь с железным орнаментом; на крылечке загадочно улыбающаяся хорошенькая Талифа… А там, дальше, сияющее небо, покрытая свежим лаком зелень рощ и садов, запах суровой весны и торжествующий клекот перелетных птиц. Корней был растроган; но несмотря на это мысленно отмечал и запоминал все особенности топографии и месторасположения.
Строения, как он уже понял, тянулись вокруг большого луга; большинство жилых домов стояло по одну сторону этой поляны; по другую находились мастерские и склады (оттуда доносился шум молота, плеск падающей воды, визг пилы). Церковь, очевидно, разделяла эти два вида построек. А напротив молитвенного дома, за последней, четвертой стороной прямоугольника начинался лес, виднелись плотины и темнели крытые мосты, похожие на фургоны. Там сеть протоков и каналов переплеталась, расширялась, превращаясь в систему, уводящую к Большим Озерам. Меж оврагами и прудами, кое-где на гривах и холмах, обозначались еще глухие бревенчатые избушки и бродил казавшийся мелким рогатый скот. Еще дальше горы, поросшие гигантской хвойной растительностью. Площадь производила впечатление расчищенной в бору; девственный лес хотя и отступил, но беспрерывно давал о себе знать, как, впрочем, и бурные воды, которые при весеннем разливе, должно быть, подступали к самому горлу очагов, угрожая существованию поселенцев.
Наконец пастор с Корнеем отошли от крылечка: учительница, окруженная клумбой детворы, не переставала приседать и махать им вслед ручкой.
– Господин проповедник, – решительно заявил Ямб, – мы должны теперь откровенно объясниться!
Они брели по теневой стороне луга (на солнце становилось уже жарко), приближаясь к большому сараю из драниц, от которого во все стороны распространялся как бы стук упрямого сердца – тук-так, тук-так… Два молота – один потяжелее, другой полегче – ритмически падали на звонкую наковальню. Корней прислушивался к этому звуку с тем болезненным вниманием, с каким следишь за биением собственного сердца.
– Простите, я не понял, что вы сказали.
– Ну да, ну да, ты меня совсем не слушаешь, – добродушно заметил гигант. – Я сказал и повторяю – тебе придется опять привыкнуть к старому порядку жизни. Постепенно, конечно.
– Я уже несколько раз пытался вам растолковать, – начал осторожно Корней, – что меня здесь, кажется, принимают за кого-то другого.
– Ну, эта проблема нас заведет слишком далеко, – беззаботно отозвался слепой. – По утрам надо трудиться, изучать математику или теологию, а вечером, на досуге, за стаканом сидра, можно и пофилософствовать. Мы все принимаем себя и других за нечто, не соответствующее действительности. Между восприятием реальности и самой реальностью часто пролегает бездна. Редкий мудрец видит предметы в точной перспективе.
– Нет, я не об этом, – усмехнулся Корней. – Не о философии речь. Извините, пожалуйста, но я не муж Ипаты и никогда ее раньше не знал! – он облегченно вздохнул и сжал свои объемистые кулаки, словно готовясь к физическому отпору.
– Мне сказали, что у тебя была амнезия после ранения, – задумчиво произнес старец, останавливаясь на мостках вблизи амбара, похожего на губку или на огромного ежа. – Там, в Чикаго.
– Ах, вот как вас осведомляют! – рассвирепел Корней. – Нет, это у вашей дочки частичное умопомрачение, и она не припомнит, с кем прижила ребенка в Чикаго.
Тучный старец начал синеть и раздуваться самым устрашающим образом; желтые пятачки выступили на его лице, лбу (огромном благодаря лысине посередке головы). Корней тихо продолжал:
– Отец, я отлично помню прошлое. Там нет места для жены и ребенка. В другое время я счел бы за честь, но меня смущает Фома! Дети – святыня, и я не буду шутить таким делом. Откровенно говоря, мне бы хотелось узнать, при каких обстоятельствах Ипата вернулась сюда из города.
– Ты утверждаешь, что не знал Ипаты. И приехал к ней ночью, улегся в постель с моей дочерью, так? – рыжий явно сдерживал себя, но голос его походил на рычание голодного льва. – Ты не отец Фомы?
– Вот в этом я готов поклясться. Здесь все ясно.
– Ты уверен?
– Совершенно.
– Почему, собственно? Память тебе служит порукою?
– Да, память. Восемь лет тому назад я был в Европе и не с Ипатой.
– Оставим пока Ипату. Поговорим о твоей жизни! – пастор опять остановился в тени: через несколько шагов начиналась прогалина, вся открытая жаркому солнцу (он, по-видимому, это почувствовал или – знал). – Ты говорил ночью, что продавал свою кровь Красному Кресту? – нетерпеливо спросил он.
– Ну да, – подтвердил Корней, отмечая с удивлением, что старику уже известно это. – Я хотел поведать, как люди ловчат в городе, когда нуждаются в день-гах. Так многие делают, что тут плохого!
– А семени там никто не покупает?
Корней вдруг содрогнулся: точно внутри его лопнула тетива и гибкий лук, разогнувшись, хлопнул его по самым чувствительным органам.
– Раз было, – мучительно выдавил из себя. – Я пришел к знакомому доктору и получил, кажется, пять долларов.
– Как же быть уверенным теперь? Любой младенец может быть твоим! – рокотал рыжий старец, оглушая собеседника. (Корней молчал, ошеломленный, но все же отметил сеть плотин и каналов, расширявшихся и умножавшихся вдали.) – Вот твоя хваленая память! – торжествовал проповедник. – Куда она тебя ведет? Помнишь ли ты о своем существовании до рождения, бессмертное, безначальное существо?
Откуда-то пахнуло вдруг разогретой сиренью. Корней сообразил: дорога, по которой он давеча приехал, и эта, простирающаяся впереди, соединяются где-то позади оврагов.
От плотин, из амбаров и высоких, крытых драницей мастерских выступали парами и в одиночку тяжелые дяди, разного возраста, но все одетые словно статисты в старинном историческом фильме. Чистые голубые (в полоску) рубахи и такие же свежие штаны; серые фартуки (сурового полотна) и кепи, синие, белые, серебристые. Вытянувшись лентою на манер религиозной процессии, они наконец приблизились и грозно обступили беседующих у обочины прозрачного луга.
– Я понимаю, – соглашался уже Корней, быстро оценив опасность положения; со стороны школы бежали две женщины в чепцах: Ипата и, должно быть, смазливая учительница. – Мне хотелось только подчеркнуть, что совсем неизвестно, кто я на самом деле. Вот, например, один говорит – «Я». И другой говорит: «Я»… Чувствуют ли эти люди нечто различное при этом или совершенно то же самое? Вот в чем, так сказать, вопрос! По каким признакам «Я» узнает и находит себя?
– А я утверждаю, что это просто шпион, опять подосланный к нам, – задумчиво произнес мужик с одутловатым бритым лицом, весь посыпанный тончайшей белой пудрой и пропахший свежей пшеничной мукой. – Распластать его на лесопилке, и концы в воду.
Толпа дружно сомкнулась, молчаливая и угрожающая; только из задних рядов, куда затесались подростки, слышалось озорное, легкомысленное гоготанье. Рыжий проповедник наклонил слепую львиную голову и уперся всем весом в землю, точно ища там какое-то недостающее ему звено. Корней почувствовал, как несколько грубых шершавых ладоней погладили его сзади, примериваясь.
– Стойте, стойте, каины! – кричала Ипата. Запыхавшись от тяжелого бега, она принялась расталкивать народ, пробираясь к центру. – Что вы делаете, ироды, сколько вас надо учить!
– Каины! – разразился наконец и рыжий, разглядев, по-видимому, таинственные письмена у себя под ногами. – Каины! – он палкою вертел во все стороны, и толпа, вздыхая, медленно расступилась.
– На легкую жизнь польстились! – продолжала громко Ипата. – Гады.
Народ опять разбился на пары и живописные группы и, мирно беседуя, расходился по всем направлениям; подростки кувыркались в траве, и селение вдруг приобрело патриархальный, даже райский вид, чему особенно способствовали откормленные ламы, благодушно проплывшие по лугу.
– Я бы не советовал продолжать в этом духе, – зловеще произнес старый джентльмен с узкой грудью и таким же вытянутым длинным зеленым лицом, похожий на средневековое привидение; вопреки преклонному возрасту, у него, по-видимому, уцелели все зубы, крупные, желтые, как у аллигатора.
– Это мой дед, Аптекарь, – заманчиво улыбаясь, представила его учительница. – Дед прав, надо быть осторожным с простым людом, – щебетала она, радуясь, что оставила душную классную комнату, и явно стараясь растянуть перемену. – И то сказать, Ипата, войди в его положение. Приезжает контуженый или больной ночью, на него набрасываются сразу жена, семья, сообщают разные новости. Естественно, Конрад смущен, – уверяла добрая Талифа, беря под свою защиту гостя. Ипата молча и неодобрительно слушала; проповедник, наоборот, казался довольным вмешательством шустрой девицы. Корней глубоко дышал, все еще смакуя перипетии избегнутого самосуда.
– Беда в том, что твой муж привык слишком полагаться на свою память, – учительница хихикнула.
– Он сказал, что не понимает, – вмешался Аптекарь, – не понимает, в чем разница между одним человеком и другим. Этот говорит: «Я», и тот утверждает: «Я»; этот проглатывает рюмку водки, тот пропускает стопку рому, оба испытывают удовольствие и уходят в постель. В чем же заключается священная особенность? Если абсолютная личность существует, то где и в чем она заключена? – Аптекарь, очевидно, являлся местным еретиком, либералом.
Талифа, не переставая жмуриться и улыбаться солнцу, поддержала:
– Проповедник, вы сами в молитвенном собрании высказывались насчет тайны «Я» и «Мы».
– Да-а, – согласился рыжий великан, видимо польщенный. – Я о личности говорю на Троицу.
– Ну вот, – кокетливо внушала учительница, – поговорите об этом в следующее воскресенье. И он все поймет. Смотрите, какой он сильный, хороший, несчастный, – увещевала она, шутливо поглаживая могучие плечи Конрада.
– Вопрос о личности – страшный вопрос, – вмешался между тем Аптекарь зеленоватым шепотом. – Здесь ключ к тайне! – Он, очевидно, любил мудрствовать на досуге.
Одна Ипата не принимала участия в разговоре: стояла неподвижно со своим непоколебимым, твердокаменным, скуластым, тяжелым лицом розовато-желтого цвета и нарядным, прозрачным, загибающимся носом. Руки ее, щедрые, хозяйские, покорно опущенные, выражали стоическое борение и страх.
– Хорошо! – согласился старец, похожий на Саваофа. – Надо помочь, и я все расскажу в следующее воскресенье. А теперь за дело! – гремел он уже по-привычному. – Ипата, принимай мужа.
– Пройдем по работам, – не то спросила, не то приказала она. – Познакомишься. Не бойся, – почти улыбнулась (а глаза сухие, скупые). – Они совсем не страшные.
Глава третья,
в которой происходит знаменательная встреча
Медленно, взявшись за руки, как Адам и Ева в редкие мирные дни после изгнания из рая, чета гуляла по зеленой, лоснящейся на солнце траве; вскоре они свернули в сторону сарая с распахнутыми воротами, откуда весело доносился бой кузнечного молота.
Человек в старом, дырявом (прожженном) кожаном фартуке стоял, криво склонившись к наковальне (потом выяснилось, что он слеп на один глаз), и постукивал молотком по незаметной части. Он выглядел карикатурой на кузнеца. Юноша-подмастерье с трудом тянул к земле веревку мехов, точно раскачивал огромный колокол. Мастер выпрямился, оставаясь, впрочем, таким же щуплым, кривым.
– Добро пожаловать, хозяин, хозяюшка, – пропел он фальшиво-приветливо.
– Доминик, это Конрад, мой муж, вернулся, – нашла нужным пояснить Ипата; обращаясь к подростку, спросила: – Что, Амврозий, нравится тебе ремесло?
– Добро пожаловать, – повторил Доминик криво; Амврозий только смущенно поклонился.
Конрад пожал им руки; потом обошел мастерскую, внимательно оглядывая железные прутья, лом, скобы и подковы, лежащие у стен или подвешенные на гвоздях.
– Здесь кладовая, – показывал Доминик, видимо польщенный вниманием гостя. – Храним старые шипы, бруски, части. Мы больше не делаем своих подков, покупаем фабричные.
– Так гораздо лучше и дешевле, – подтвердила Ипата.
– Да. Но тогда можно и сапоги, и белье, и утварь покупать в городе, дешевле и лучше! – возразил Доминик.
– Дешевле, может быть, если считать, что время – деньги, но не лучше, – как заученный урок, говорила Ипата. – Посмотри на это полотно. Или вот кожа. Сносу нет. У нас производят вечные вещи. Запомни это.
Конрад добросовестно ощупал передник и башмак Ипаты. Доминик робко заметил:
– А как же насчет электричества? Неужели свечи продолжительнее? – не дожидаясь ответа, он поплевал на обожженные руки и дернул за конец веревки. Угли в горне сразу вспыхнули фиолетовым, потом красным, желтым, наконец бледно-белым накалом.
– Ишь ты, большие меха! – восхитился гость.
– А вы знакомы с нашим делом? – ласково и фальшиво обратился к нему опять Доминик.
– Да, когда-то, в Европе еще… – Он смолк, заметив взгляд Ипаты.
– А уголь там какой, неужели древесный? – интересовался Доминик и, почувствовав неподдельную симпатию, добавил: – Как вас величать-то, хозяин?
– Корней Ямб, – вырвалось у него непроизвольно.
– Звать его Конрад, Конрад Жамб. Я – Жамб, и он – Жамб, и Фома – Жамб, – заявила Ипата ровным, но не допускающим возражения голосом.
– Ну Жамб так Жамб, – добродушно подмигнул Доминик. – Разница невелика. Не угодно ли гвоздочек отделать, мы здесь коляску чиним.
Ипата задумчиво и, пожалуй, нежно смотрела, как Конрад, постукивая молоточком то по железу, то по наковальне, ловко отбил грубый, но вполне соответствующий назначению толстый гвоздь. Доминик объяснил, как загнуть головку, и вся операция была произведена при одном только накале.
– У нас во дворе была кузница, – точно его понукали, сболтнул Конрад. – Там работали зимой и летом от зари до темени. В осенние сырые студеные вечера отойдешь на пять шагов от горна и попадешь в лужу, в снег, в ночь. Кругом тьма, холод, мерзость неорганизованной Вселенной. А из кузницы рвется пламя, стучат на двух наковальнях (лоб в лоб) вдохновенные мастера и поют простуженными, пьяными, злыми голосами.
– Где это все, в Европе? – полюбопытствовал Доминик.
Ипата, сердито стуча большими башмаками, рванулась из сарая, взмыла, точно давно не летавшая тяжелая птица.
– Вам не следует вспоминать про эти глупости, – фамильярно шепнул Доминик. Выглянув за дверь и убедившись, что Ипата ушла, он достал из-под фартука табак и скрутил папироску. – Курите, – предложил он Конраду, – теперь можно, – он погрозил пальцем ухмыляющемуся подмастерью. – Жена ваша, ой-ой! Но я все-таки предпочитаю ее старику. Рыжий не спустит никому: строг. У нас многие Ипату больше любят. Только не огорчайте ее. Забудьте про вашу родину: вы никогда там не были. Официально у вас другая биография.
– Какая? – морщась от табака, спросил Конрад. – Это мне может пригодиться.
Доминик долго выдувал густой дым из ноздрей, рта, даже, может быть, из ушей; неторопливо сообщил:
– Вы жили в Чикаго, там женились на Ипате, приехали сюда, а через неделю пропали без вести.
– Но если я докажу, что…
– К чему это! – умоляюще сложил свои непропорционально большие руки кузнец. – Доказать можно все, кроме самого главного. Сумеет ли человек доказать, что он – христианин, Божье творение и бессмертен? К тому ж если вы действительно явились сюда, чтобы собрать некоторые сведения, то лучше молчать, а то наш народ темный, лесной! – Доминик загадочно подмигнул и, опять повернувшись к Амврозию, свирепо погрозил ему пальцем.
– Да, это, кажется, правильно, – процедил Конрад. – Но странно, что вы такое говорите мне. Совсем непонятно…
– Вот догадайся, – усмехнулся кривой кузнец и, отстранив зазевавшегося Амврозия, повис на мехах.
Угли начали синеть, краснеть и бледнеть. А Доминик тоненьким религиозным голосом пел про электрический свет, сверкающий во тьме.
– Я хотел бы встретить Бруно, – неожиданно вырвалось у Конрада. – Я заплачу.
Доминик только укоризненно покачал криво сидящей костлявой головой и продолжал напевать.
Постояв в нерешительности, Конрад тихо вышел; нарядная узкая тропинка извивалась в сторону, и он медленно побрел по ней.
Обширное деревянное двухъярусное строение привлекло его внимание; дубовые окна и двери, обитые тяжелыми, прочными скобами. Судя по вывеске и ряду наклеек, это был главный магазин селения.
Отворив низкую прилипшую дверь, Конрад замер в нерешительности: можно было подняться на пол-этажа выше или, наоборот, спуститься в подвальное помещение. Там было прохладно, аппетитно пахло рыбой и дегтем, виднелись разных калибров кадки, мешки с сушеными овощами, сбруя… Сошел вниз.
Огромный узкий прилавок тянулся, изгибаясь под прямым углом (продолжаясь из комнаты в комнату). Несколько женщин, покупательниц в чепцах, шептались, разглядывая товар. В дальнем углу, слева, отгороженном для надобностей конторы, виднелся письменный тяжелый стол. Конрад заметил на нем скопище похожих на Библии бухгалтерских книг и большие деревянные счеты. Тут же на двух бочках лежала снятая с петель дверь, на которой стояла шахматная доска с фигурами в самых естественных положениях. На меньших, опрокинутых вверх дном порожних бочках сидели друг против друга в воинственных позах шахматисты. Одним из них был зеленый Аптекарь; второй тоже показался знакомым: бритый, обсыпанный с ног до головы свежей мукой, с одутловатыми мешками в подглазьях.
Над головой висели круглые сыры, окорока, глиняная посуда. Пахло сушеной рыбой, мылом, кофе и кислой клюквой. Пестрели тюки шерсти, полотна, куски ситца. На полках у стены выстроились стеклянные банки вроде аптечных: с латынью и адамовым черепом. (Чудилась ромашка, мята, камфора.)
– Здрасте, почтеннейшие, – игриво поздоровался Конрад, возбужденный одним видом порхающих по квадратам неуклюжих фигур. – Можно присоединиться старому грешнику?
Аптекарь с челюстью аллигатора, любезно оскалившись, привстал на согнутых коленках: и все-таки он достал желтовато-седым ежиком до столетней балки потолка.
– Садитесь, конечно, – он показал рукою на место рядом. – Ходят слухи, что вы – отличный шахматист.
Мукомол, который давеча настаивал на быстрой расправе с Конрадом, теперь только повел ноздрями в сторону пришельца и, не отрывая мутно-бледного взора от доски, бросил:
– Вряд ли вам интересно. Мы – народ темный… темный, – повторил он и двинул черного слона на диагональ. Обрадовавшись сделанному ходу, уже гораздо вежливее обратился к гостю: – Мы всё от скуки затеваем. От скуки чуть вас не угробили, – озорные искры вспыхнули в его водянистых заплывших глазках. – Позвольте представиться, Джонатан Финн, главный мельник, здесь мы все пока начальники, – он опять лукаво подмигнул.
Конрад пожал мягкую пыльную ручку мукомола, по привычке озираясь, обшаривая взглядом темную лавку. В разных местах, у полок, покупатели (чаще женщины) выбирали товар: посуду, кружева, ленты, мыло. Должно быть, от сильного запаха (керосина, краски, скипидара, мяты) ему вдруг показалось, что он видит все это во сне или, наоборот, что он узнает кругом себя людей и предметы, снившиеся ему давно и часто.
– Вы, надо полагать, – обратился он к Аптекарю, теперь на покое, в отставке?
Аптекаря в подвале звали Фредериком; он ответил с натугой, не отводя глаз от фигур:
– Я и здесь по мере сил тружусь. Собираю травы, корешки, стручки и прочие ценности растительного царства. Но, конечно, это пустяки, – он твердо взглянул на своего собеседника. – Когда-то на Среднем Западе я владел знаменитой аптекой. Не такой, где продают мороженое и ваксу, а подлинной мастерской художественных мазей и эликсиров. – Он нерешительно потянулся к пешке, но передумал и снова обратился к Конраду: – Мои пластыри признаны мексиканской фармакопеей!
В это время к беседующим приблизилась сухая старушка на тоненьких ножках, похожая на девочку, подражающую взрослым; она застенчиво улыбнулась и, склонившись к уху Конрада, прошептала:
– Претерпевший до конца – спасется.
Аптекарь двинул наконец пресловутую пешку.
– Тут сегодня прибыл новый товар, и бабы шляются, – недовольно заметил Финн. – Эта Шарлотта всем надоедает… надоедает, – повторил он и хищно схватил пешку. – Не угостить ли нам нового партнера? – благодушно предложил он, довольный обменом.
– Можно, конечно, можно, конечно, – сосредоточенно откликнулся Аптекарь. – Сидра или меда?
– Нет, благодарствую, вот папироску я бы закурил.
– Кто отказывается от лишнего, обеспечивает себе необходимое, – опять восторженно улыбаясь, на ходу бросила Шарлотта, ковыляя мимо мужчин.
– У нас пользуются только нюхательным табаком, – строго объяснил мельник; пошарив в карманах, он достал квадратную табакерку из лубка.
Конрад отказался.
– У вас тут мало совсем молодежи, – сказал он. – Юношей, девиц лет восемнадцати-двадцати незаметно кругом!
– Нет, отчего, молодежи здесь достаточно, – примирительно ответил Аптекарь, конем загребая королеву противника.
– Умный недоговаривает, глупый все излагает, – уронила опять восторженная Шарлотта. То пропадая в недрах катакомб меж ящиками и тюками, то снова появляясь у стола, она подавала очередную реплику, словно автомат, предсказывающий за пятак, иногда удивительно кстати, судьбу обывателя.
Мельник яростно крякнул:
– Играем мы или не играем, черт возьми!
– Извините, – твердо заявил Конрад. – Но партия, в сущности, закончена. Можно мне сразиться с победителем?
– Ах ты! – грозно протянул мельник напудренный кулак в сторону приближающейся Шарлотты; та метнулась по кругу, провалилась в какую-то щель. – Я на размене запутался, – настаивал Финн.
– Знаете, я действительно отведаю вашего сидра. Замороженного, конечно! – шепнул Конрад, потирая руки перед расставленными фигурами.
– Понятное дело, – поддакнул Аптекарь; лицо мельника вдруг осветилось доброй улыбкой.
– Кто сеет рожь, пожнет хлеб, – предварила их Шарлотта, стремительно огибая снятую с петель, покоробленную дверь на пустых бочках.
Аптекарь нырнул под прилавок и достал кувшин драгоценного “Applejack” (держа его несколько на отлете, точно раскаленную жаровню). Чокнулись, выпили и все одинаково крякнули, что им, по-видимому, доставило особенное удовольствие. Конраду попались черные фигуры; мельник серьезно уставился на доску, точно ожидая оттуда откровения. Аптекарь двинул ферзевую пешку.
– Что, повторим? – предложил гость; все с готовностью согласились. – Я давно не играл по-настоящему, – рассказывал Конрад, отпивая из толстого синеватого стакана. – Последние разы я играл с русской женщиной, и мы все брали ходы назад, ха-ха-ха. Так что между нами бывшее становилось небывшим.
– Нет, мы здесь играем всерьез, – цедил Аптекарь, примериваясь к доске: при других условиях из него бы, вероятно, получился гроссмейстер.
– Рай – для рыбаков, ад – для рыб, – сообщила старушка со сбитым набок чепцом, изнеможенно продолжая свой бег.
– Дайте срок, опять привыкну, – обещал Конрад. – Только не тяните. Еще рюмку?
– Можно, – охотно согласился мельник и даже как будто бы просиял из-под белой муки. Аптекарь воздержался.
– А все-таки я возьму эту пешку, – решил Конрад. – А как же насчет молодежи, вы утверждаете, что они все теперь работают?
– Мы ничего не сказали насчет молодежи, – припухшие глазки Финна угрожающе остановились на госте.
– Я вам дам качество за пешку, – не совсем убежденно заметил Аптекарь и уже другим тоном добавил: – Не советую задавать зря вопросы. Конечно, вы – муж Ипаты, вроде сына проповеднику, – это хорошая рекомендация. А все-таки люди здесь подозрительные и, главное, темные. Не дай Бог, опять рассердятся.
– Камень на шею и в воду – очень просто, – задумчиво согласился мельник.
– Небо и земля нынче торжествуют, ангелы и люди весело ликуют, – уверяла Шарлотта, кокетливо улыбаясь.
– Да пошла ты к черту! – сердито отмахнулся Аптекарь от ее назойливого щебетания. (Конрад отыграл пешку при размене ферзями и теперь давил его своим качеством.)
– Будто бы амнезия, – грубо заметил Аптекарь, обращаясь к невидимым слушателям. – А шахматных комбинаций не забыл!
Конрад уже вел партию к естественному концу, когда в лавку вбежала, стуча каблучками, девушка-подросток – смуглая, гибкая, с высокой тонкой шеей. В ней чудилось столько праздничного, девственного ликования, что Конрад даже удивился ее присутствию в этом подвале, где пахло кожей и рыбой. Первое впечатление было, что она красавица; позднее Конрад понял, что ошибся. Поток счастья и неудержимой энергии создавал вокруг нее обаятельное магнетическое поле: он сразу ощутил притягательную силу этой милой, стремительной, жертвенной фигурки.
Девушка легко и деловито пробежала к прилавку (Конрад заметил ее голые смуглые щиколотки и круглые стальные маленькие икры); перегнувшись на другую сторону, она о чем-то тихо спросила приказчика, занятого у полок. Получив товар, девушка сразу отошла к высокому узкому окну, рассматривая на свет кусок бумажной ткани: серьезная, строгая, практичная и по-детски лукавая.
– Кто это? – осведомился Конрад, подаваясь всем телом вперед.
– Янина, – ответил зеленым шепотом Аптекарь. – Вам полагается ее знать – это сестра Ипаты.
– Янина! – протянул Конрад. – Янина! – он тяжело шагнул к ней с распростертыми объятиями.
Та поглядела на него большущими светлыми строгими и влажными глазами соблазненной монахини и отрицательно покачала головкою (кроме глаз и вздернутого короткого возбуждающего носика в этом лице не было ничего примечательного). Через минуту, держа сверток обеими руками, легко и радостно простучала башмачками по толстым дубовым ступенькам наверх, опять обдав Конрада строгим, хмельным взглядом.
– Сдаюсь, – заявил Конрад. – Когда-нибудь потребую реванш! – Он спокойно допил водку и, церемонно поклонившись, удалился из подвала. (Мукомол, казалось, обрадовался этому и пересел на его место.)
Янина медленно шла по направлению к крытому мосту (похожему на фургон). Конраду нетрудно было бы ее догнать; но у гигантского, похожего на старинное почерневшее кружево гумна с распахнутыми сквозными воротами ему преградил путь старый бритый батрак с лицом породистого бульдога. В синей куртке и опереточном голубом фартуке он стоял на тропинке, опираясь о грабли.
– Поспешаете? – пожалуй, насмешливо осведомился.
– Нет, я так, прогуливаюсь, – ласково улыбался Конрад. – Как тут замечательно пахнет, точно в родном селе! – ноздри его дрожали, втягивая не только воздух и запах, но и вкус, и свет.
– Пахнет обыкновенно, ригой.
– Вот именно, – поддакнул Конрад, – соломой, зерном, мышами.
– Грехом, – подсказал бульдог. – Верьте слову Карла, здесь пахнет грехом.
– Вы – Карл, как же, как же, – подхватил Конрад, поспешно пожимая ему руку, – он почему-то робел перед этим колоссом на толстых, точно глиняных, ногах.
В амбаре было прохладно и чисто; в самом центре, словно ценный экспонат сельскохозяйственной выставки, блестели пестро раскрашенные маленькие сани с криво загибающимися кверху полозьями; оглобли, оставлявшие место для, казалось, исключительно узкой лошади, были черные, лакированные. Конрад сел на облучок, запахнул пиджак и чмокнул губами.
– Знаете, когда я в последний раз ехал на розвальнях? – спросил.
– Конечно знаю, – отозвался непоколебимо Карл. – Ведь это я вас тогда возил.
– Вот как? – Конрад внимательно его оглядел. – Где это было? Здесь или в Чикаго?
– Нет, сударь, в Карелии. Да-да, – осклабился он; потом продолжил со вздохом, словно отвечая на вопрос: – Чувствую я себя отлично. Вот только когда поднимаюсь на горку, начинаю задыхаться и голова кружится. И конечно, с бабами уже не то, совсем не то, – старик сделал циничный жест.
– Если прямо так идти, как далеко отсюда большая дорога? – грубо спросил Конрад. («На редкость неприятная гадина», – подумал он, отводя глаза.)
– Зимой или летом? – хихикнул Карл, что-то жестокое, азиатское, ханское, равнодушное и любопытствующее промелькнуло в его круглом обветренном лице с выцветшими тупыми глазками. – Ипата вас ждет там, а не здесь! – сказал он вдруг, выразительно поднимая вверх грабли (теперь он был похож на дьявола: не христианского производства, а китайского или индусского).
– Собственно, почему мне нельзя пойти за Яниной? – пробовал уговорить его Конрад, но безуспешно.
Выйдя в другие ворота, Карл неторопливо запряг пару волов (стоявших привязанными у плетня). Волы выглядели невинно и благодушно, похожие на бычков Киевщины или Херсонщины (мелкие, молодые). И хомут казался игрушечным, легким. Заскрипела высокая арба, и Конрад с бритым идолом зашагали понуро назад, к центру городка.
У молитвенного дома их дожидалась крупная и величественная Ипата с беспомощно опущенными руками.
– Тебе нельзя ходить за пруды, – сказала она, не меняя выражения светлого желтоватого твердокаменного лица с прекрасным, сложным и почти прозрачным носом. – Лучше не ходи пока туда! – несмотря на ровный голос, Конрад понял: угроза.
Бритый дьявол снял картуз (словно кланяясь), почесал редкие мягкие волосенки, надел его и, хлопнув чудовищным бичом, погнал бычков вниз, к огородам.
Глава четвертая,
в которой слепой пастырь поучает народ
Несколько дней промелькнуло в бесцельных прогулках и досужих разговорах; Конрад Жамб вел себя гораздо осторожнее, стараясь не возбуждать подозрений в угрюмых поселенцах.
Городок, весь открытый взгляду с холма, на котором высился дом Ипаты, казалось, лежал на серебряном блюде (точно хлеб-соль, преподносимая ненавистному генералу). Нежно-зеленый луг посередине и синий бор по краям; строения, словно две протянутые для объятия руки. Все на виду, и ничего не понятно. Улыбаясь, по-старинному кланялись мужики в блузах и фартуках и бабы, одетые в оперные корсажи, чепцы. Утром выходили на нерентабельные работы; аккуратно прерывали занятия в полдень и вечером (когда мычала скотина и тянуло декоративным дымком).
В сумерки высекали огонь, зажигали самодельные разноцветные свечи или грубые керосиновые лампы; в печи пылали сухие поленья. Ставили на стол пахучие, густые, требующие внимания яства.
Народ при встречах держал себя любезно, с оттенком родственной непринужденности; обстоятельно и с достоинством отвечал на вопросы. И несмотря на это, Конрад ничего не мог прибавить к отрывочным сведениям относительно быта селения, полученным им в первый же день по приезде. А вопрос о молодежи неизменно вызывал в собеседнике припадок подлинного гнева. То же насчет Янины: ему никак не удавалось напасть опять на ее след.
Разумеется, прибавилось много новых знакомых… На мельнице и лесопилке (приводимых в движение водяной турбиной), в конторе почтового дилижанса, отправлявшегося раз в месяц к пристани на Больших Озерах. Главный конюх Хан, его сын, почтальон Эрик; жена Хана, Луиза, специалистка по кружевам. Еще мастера, вязавшие крепкие веники из особой травы, ткавшие нитяные ковры, отливавшие свечи и оловянные ложки, выдувавшие стеклянные изделия. Все эти обитатели кроме основных профессий своих славились еще искусством выделки особой крепости водки, которой и угощали щедро горожанина (все, за исключением одного лишь Хана, возненавидевшего Конрада). Простые труженики, они быстро и совершенно пьянели, но все же особых тайн не выбалтывали гостю, что даже удивляло последнего.
Больше всего, разумеется, открылось Конраду в его собственном доме, от общения с Ипатою и Фомою. Кстати, обнаружилось, что до своего пресловутого бегства из городка Жамб выполнял короткое время обязанности помощника пресвитера, помогая недавно ослепшему пастору в его разнообразной деятельности. На некоторые темы Ипата распространялась довольно охотно, стремясь, по-видимому, пробудить угасшую память контуженого мужа; однако иные вопросы возбуждали в ней припадки уже знакомого ему гнева. Так, она не любила, когда он по ошибке именовал себя Ямбом или расспрашивал об их совместной жизни в Чикаго. Злобное твердокаменное молчание служило ответом на всякое упоминание о Янине или юноше Бруно, судьба которого интересовала Конрада. В минуты горестного отчаяния ей, однако, случилось проговориться:
– Никакого Бруно не знаю. Если речь идет о Мы, то лучше на время забудь о нем, иначе тебе проломят череп у прудов.
Эту тихую угрозу Конрад воспринял как целительный бальзам, подтвердивший все его расчеты; однако решил не слишком рисковать и больше не настаивал. Хотя сознание, что дни бегут, друзья мучительно где-то ждут вестей, а он вынужден бездействовать, приводило его в бешенство. Все же можно было, пожалуй, считать доказанным, что Бруно существует и ключ к позиции где-то за прудами.
Ипата оказалась превосходной работницей: утром и вечером – мать, днем – хозяйка, а ночью – жена! Чего желать большего… Попадая в ее владения – днем за столом, ночью в постели, – Конрад растворялся в этом потоке щедрой зрелой страсти, хозяйственной нежности, практической мудрости. Но разговаривать с ней было подчас мукою: внезапно (как ему чудилось) отстранялась, обособлялась, запиралась в себя – точно столбняк находил на нее! Всегда, когда вспоминал что-то некстати из предполагаемого прошлого. Удручало также, когда Ипата (совершенно лишенная чувства юмора) начинала вдруг шутить, кокетничать, стараясь отвлечь внимание мужа от опасных тем. В этой роли она была исключительно смешна: Конрад предпочитал уже нудный столбняк ее (состояние зоркого, напряженного полуобморока).
Присутствия сестры, Янины, где-то в селении Ипата не отрицала, только гневалась, если Конрад выражал желание с ней встретиться.
Странное дело, Конраду чудилось, что причиною ссор являлась не одна тайна Бруно (или прудов), а самая первородная, лютая ревность, тем более острая и унизительная, чем безосновательнее она возникала. Впрочем, зерно, брошенное Яниной, впечатление, оставленное ее страстным маленьким личиком, ее круглыми стальными икрами, давало уже свой плод; так что тревога Ипаты отчасти была оправдана.
Несмотря на внешность футболиста и повадки простачка, Конрад в своем кругу славился хитростью и мягкой настойчивостью. Он умел с достоинством, умеренно польстить, помолчать, сказать, недоговаривая, или без лишних слов внушить нечто важное, хотя и ускользающее. Особенно он отличался даром маневра и диверсии: углубляясь в один план или сектор, он мог добывать сведения или руду из соседнего. Эти способности и выдвигали его, естественно, на положение главаря.
Теперь он чувствовал себя точно перед глухой стенкой и бесился. Но когда в ответ на спокойные упреки Ипаты все в нем готово было возмутиться, Конрад, сжимая кулаки, говорил себе: «Вот я уже сержусь и выкрикиваю грубую ругань, пожалуй, ударю ее…» – и сразу получалось, словно не Конрад все это проделывает, а некто другой. Сам Конрад отодвигался на место постороннего умного свидетеля! Бывало, когда хохотал над чьей-то шуткою, он научился сразу отмечать мысленно: «Вот я смеюсь, потому что рассказали или сделали то-то и то-то…» – и тогда его роль в общей беседе приобретала особенности соглядатая, давая ему несомненные преимущества (что, впрочем, бессознательно ощущалось всеми). Но, разумеется, настоящего удовольствия от такого смеха нельзя было испытывать; и постоянное напряжение изматывало силы. Даже когда он расспрашивал о Бруно, целовал Ипату или мысленно опять смаковал встречу с Яниною (она бежала против ветра с выпиравшими под ситцевым платьем сосками отроковицы – как в «Песни Песней»), даже в такие минуты Конрад повторял себе, чтобы не потерять голову: «Вот я задаю опасный вопрос… укладываюсь с Ипатою… мечтаю о любви…» Этот самоистребляющий постоянный контроль должен был помочь ему в любом случае не отклониться от главной цели экспедиции.
По вечерам и праздникам Конрад возился с Фомою, готовил с ним уроки (это, кажется, столетия тому назад называлось правилом трех), играл, бегал, боролся или, самое замечательное, – брал грязную ручку ребенка в свою лапу и отправлялся чинно гулять, осязая, как из этой маленькой горячей ладони, подобной куску портативного солнца, переливается в его (Конрада) душу счастье, бессмертие, нежность, восхищение. Вот в такие минуты Конрад, пожалуй, не замечал, что это именно он преображается, и не отстранялся. Тут он отдыхал, наконец, душою, возрождаясь.
По воскресным дням все обитатели городка тянулись славить Господа. Молитвенный дом – серо-белое простое строгое здание; внутри все обрамлено скупыми линиями и прямыми углами, представляя из себя непонятное чудо искусства и хорошего вкуса.
Двухъярусный зал был занят тремя рядами скамей, перегороженных таким образом, что они представляли из себя отдельные ложи (с дверцей, как в открытом кабриолете). Зимой для защиты от лютого мороза прихожане приносили с собою раскаленные и завернутые в одеяла кирпичи. Галерея, окаймлявшая амфитеатр, служила вторым этажом: там на скамьях, производивших впечатление покатых, помещались молодежь и холостые.
Спереди скромная черная трибуна с пультом, на котором вечно возвышалась, подобная утесу, монументальная Библия.
Больше всего нравились Конраду опять-таки окна: чистые, сверкали под самой крышей, уходящей косо вверх. Пропорции ширины и длины каждого стекла вселяли в душу смутную веру в осмысленность преходящего мира. Словно древние секреты пифагорейцев (и Атлантиды) заключались в этих числах и мерах: утерянная тайна, доступная теперь по наитию только художникам.
Сбоку трибуны дремал маленький черный столик, на котором покоилась массивная деревянная шкатулка.
Конрад обычно приходил в эту церковь загодя. Они с Фомою весело взбирались по крутой лестнице на галерею; от ступеней и стен несло запахом свежей пшеничной муки, так что представлялось: эти балки и бревна раньше, долгие годы, служили остовом для мельницы. Наверху тоже выстроились скамьи, но не все в том же порядке… Пол галереи был покат, благодаря чему создавалось впечатление, будто скамьи, на манер салазок, летят с разных горок навстречу друг другу: вот-вот сшибутся.
С райка проповедник не был виден; прорез посередине, огороженный бледными перилами, позволял только слушать. Но над головой светили те же волшебные стекла, подпирающие холодную синеву мироздания.
Конрад с душевным трепетом представлял себе, как в тоскливые осенние вечера обманутая девушка или соблазненная жена сидит тут наверху, прислушиваясь к синайскому грому проповедника, глядя на священные пропорции окон, не ожидая уже пощады. А кругом, за стеною, свирепствует канадская вьюга и надвигается огромная ночь.
На Рождество здесь распевают древние коляды, надевают самодельные тулупы и ездят за околицу на санях; выпив лишнее, все немного оживают и буйствуют. А над бором и скованными льдами озерами неподвижно висит восковая луна.
В первое же свое воскресное посещение церкви Конрад снова увидел Янину. Она простучала каблучками по лестнице с высокими ступенями: опять мелькнули девичьи круглые, маленькие, крепкие икры… За ней по пятам следовал мешковатый, рыхлый очкастый юноша, производивший впечатление чужестранца, застрявшего на денек в селении: до того непохож он был на местных жителей. (По-барски тучный, мягкий, казалось, сонный увалень – тюлень с ластами вместо рук.) Они скрылись на хорах, и волнение, оставленное в душе Конрада каждым из этих двух различных существ, не сливалось, а словно подчеркивало друг друга. Напрасно он запрокидывал голову вверх: сидевших на галерее нельзя было увидеть… Только окна под самым дубовым переплетом и синева летнего утра.
– Святые грешники и грешные святые, помогите мне! – восклицал Конрад, устраиваясь на скамье в своей ложе.
В ответ на его злую молитву слепой рыжий пастор вышел на подмостки и начал шуметь. Служба открылась несколькими торжественными фразами на органе: играла Талифа, школьная учительница, смазливая девица, оказавшаяся женою старшего сына Хана. Затем последовала молитва, импровизация патриарха. Все дружно скандировали «Отче наш».
Опять гимн. Теперь наступал черед для проповеди. Рыжий, спотыкаясь, грузно перебирался на другой край трибуны. Конрад послушно вставал, когда полагалось, пел, заглядывая через плечо Ипаты в сборник гимнов с нотами, выведенными от руки (Фома держал собственную тетрадку). Запах пшеничной муки, треск сухих досок, сияние чистых окон, подпирающих синеву, – все приводило Конрада в состояние умиления.
– Текстом к сегодняшней проповеди нам послужат слова апостола Павла: членов много, а тело одно, и если члены начнут считаться и ссориться с телом, то что же получится… – горестно, точно подделываясь под кого-то другого, жаловался пастор; сделав паузу, он уже продолжал в своем обычном, уверенном, шумном духе: – Некоторые среди вас спрашивают: «Кто Я, какое Мое настоящее имя, благодаря чему Меня можно безошибочно отличить от соседа?..» Им чудится, что если не знать ответа на эти вопросы, то произойдет несчастье. Многие даже верят в воскресение из мертвых во плоти, но желали бы понять: «Кто же, собственно, воскреснет, когда мое Я воспрянет из гроба…»
Человек проходит через разные образы: от младенческого состояния до зрелого и дальше – старческого! Он меняет воззрения, симпатии, вкусы, вес, даже убеждения или религию. И в то же время ему мнится, что главное в нем остается неприкосновенным. Вот некто произносит: «Я». Что означает это «Я»? Оно любит прохладный сидр летом и горячую уху зимою. Что же, разве его сосед по-иному ощущает холодное в жару и жирное в мороз?
Вот одно Я ласкает женщину. Что же, оно воспринимает это иначе, чем другое Я? Немного сильнее или слабее, страстнее или тупее, неужели в этом вся разница, объясняющая борьбу, злобу и ревность, отталкивающие разные Я в нашем мире? В конце концов, даже один и тот же человек может по-разному переживать свои удовольствия и муки в зависимости от настроения, возраста, вина. Стало быть, не это выражает особенность личности. Аминь! – Пастор торжествующе простер в слепое пространство короткую дрожащую толстую руку, и толпа внизу рявкнула тоже: «Аминь!»
– Но, может быть, сочетание одних черт с другими, как отпечаток пальца руки, определяет личность? Увы, по теории вероятности, комбинации чисел и черт в бесконечности постепенно должны повториться. На каком-то миллиарде людского населения полиция обнаружит два совершенно совпадающих отпечатка пальцев. А личность ведь, если существует, неповторима.
У Эрика, дескать, такое лицо, такие ноги, глаза, может быть, даже горб, подумаешь! Неужели это важно, неповторимо и бессмертно? Как часто понимаешь, что наружность, улыбка, лысина, запах изо рта не только не выражают данную личность, а, наоборот, искажают ее, создавая ложный плоский образ. Шрам или ругань, даже горб или бородавка часто только освобождают человека от накопляющейся злости и страсти, очищая его сущность.
А то, что Маргарита чувствует, говорит или думает, изменив через год свое мнение, неужели это является обязательной частью ее личности и подлежит воскресению? Сегодня она грешит, а завтра подвижница. Кто она? Где она? В чем она? Аминь! – опять победоносно простер он длани. – Тогда мудрец заявляет: «Не знаю, кто Я, и откуда взялся, и куда несусь, но, однако, всегда узнаю себя». Благодаря чему мудрец узнает себя? На это отвечают: память! Память, дескать, свидетельствует о том, что Конрад назывался Корнеем, родился столько-то лет тому назад в Европе от таких-то, а не иных предков, изъясняется на трех языках, играет на фортепьяно; уроки ему давала старая дева с искусственной челюстью; от нее пахло водянистым ландышем. Возникшие таким образом ассоциации, сознательные и дремлющие, создают бесчисленные завитушки и орнаменты в душе человека, характерные для него, как почерк. Но не есть ли это в конце концов тоже комбинация точек и черт, подверженная закону повторения… Иначе говоря, память так же мешает личности, как и внешний вид, не только редко выражая ядро человека, но даже подчас уродуя, искажая его.
Обратите внимание, братья, сестры! Когда человек начинает помнить себя? Что он помнит за пределом младенчества или зачатия? А ведь личность, если она бессмертна, не имеет и начала. О другом существовании в нашей обыденной памяти не найти как будто заметных следов.
И все-таки Я уверяет, что узнает себя безошибочно, вопреки всему, ночью и днем, зимой и летом, на экваторе и на полюсе, в темноте, очнувшись от сна… и как будто не ошибается в этом. А те, что теряют себя, не находят всегда, почитаются больными и безумными. Аминь.
– Аминь, – рявкнули дремлющие прихожане.
– Вопрос сознания, осознавания чрезвычайно раздут современными фарисеями, – продолжал рыжий старец. – Утверждают, что если существо под влиянием похоти, страсти, любви, отчаяния, азарта отдается всецело потоку, захлестнувшему его, то оно этим самым уподобляется собаке, кошке, буйволу или пауку; но если человек во власти тех же стихий, совершая смертный грех, преступая заповеди, сознает, однако, что вот он теперь, дескать, превращается в Каина, то есть словно видит собственное искажение в зеркале, то он этим самым сразу отделяется от бесформенного, бездонного биологического потока и становится будто бы личностью, способной выбирать.
Бессознательное не имеет начала, не имеет конца, оно уже существовало вместе с тьмою, небытием, вакуумом. Только сознательному, быть может, угрожает забвение, предел и казнь. Но в то же время, если Я не сможет себя найти и вспомнить на Страшном суде, то и суда для этого Я не будет, а равно оправдания и воскресения. Однако вспомните, дорогие, было множество святых типа дурачков, блажных, юродивых, калек разной масти, бессознательно, как бы во сне или в детском состоянии, воплощающих заповеди Бога жизни и любви. Что же станется с ними? Не будучи сознательными и памятливыми, они не унаследуют Царства Божия? И Спаситель сказал: будьте как дети! Дети никак не могут служить примером сознания и памяти. Царство ребят ближе к царству животных, чем к миру Сократа [2 - Сократ (469 до н. э. – 399 до н. э.) – древнегреческий философ. Его учение дошло в изложении его учеников Платона и Ксенофонта, так как сам Сократ свои мысли не записывал, предпочитая метод устных диалектических диалогов (вопросов и ответов), получивший название сократических. Обвиненный в богохульстве и развращении умов юношества и присужденный судом к смерти, Сократ, как свободный афинский гражданин, сам принял яд (его последний день подробно описан в диалоге Платона «Федон»).], Бергсона [3 - Бергсон, Анри (1859–1941) – крупнейший французский ученый ХХ века, профессор Коллеж де Франс, член Французской академии, лауреат Нобелевской премии по литературе 1927 года. Создатель «философии жизни» и интуитивизма. Утверждал, что постижение подлинной реальности возможно не с помощью рассудка, а с помощью интуиции. Бергсон был кумиром французских писателей периода модернизма. Его учение привлекало и русских эмигрантов, в частности Яновского, который подробно обсуждает творческий метод Бергсона, наряду с методами Толстого и Пруста, в своем эссе «Пути искусства» (1960).] и Фомы Аквинского [4 - Фома Аквинский (около 1225–1274) – итальянский философ и теолог, основатель томизма.]. В чем заключается личность младенца? По каким приметам его узнает мать через десятилетия на другом континенте? И узнает ли?
Рыжий тучный патриарх взволнованно прошелся по мосткам.
– Аминь! – воспользовавшись паузой, рявкнули угрюмые слушатели.
– Вот Елена Келлер [5 - Елена Келлер (Хелен Адамс Келлер, 1880–1968) – слепая и глухонемая американская писательница и общественный деятель. Зрения и слуха лишилась в возрасте 19 месяцев в результате болезни, что не помешало ей получить специальное образование в школах для слепых и глухих, а в возрасте 24 лет с отличием окончить колледж Рэдклифф. Келлер – автор семи книг, включая автобиографическую повесть «История моей жизни».]. Не видит, не слышит, не говорит и, вероятно, лишена многих восприятий, о которых даже не догадывается. Значит, органы чувств не являются обязательными для существования личности. Личность реальна не благодаря сознанию, памяти, слуху, зрению, телу и симпатиям, а, может быть, вопреки этому всему. Какова судьба парализованных, ампутированных, мычащих наследственных кретинов, монстров, юродивых и недоносков? Каспар Хаузер [6 - Каспар Хаузер (1812–1833) – загадочный найденыш. Этот странный юноша, умевший произносить лишь несколько бессмысленных фраз, был обнаружен на рыночной площади Нюрнберга 26 мая 1828 года. Судя по всему, его с младенчества держали в тесной клетке, кормили лишь хлебом и водой и лишали человеческого общения. История происхождения и детства Хаузера быстро обросла самыми невероятными легендами. Он привлекал внимание ученых и философов, которые, наблюдая за ним, делали любопытные заключения о законах человеческого мировосприятия. Были у Хаузера и противники, пытавшиеся уличить его во лжи. В декабре 1833 года в дворцовом парке неизвестный нанес Хаузеру ножевые ранения, от которых он скончался через несколько дней.] жил в погребе, не знал речи, помнил только тень загадочного сторожа… Сколько среди нас здесь Каспаров Хаузеров! Слава Богу…
Нынче государства производят опыты, готовясь к межпланетным путешествиям, – изучают новые физические условия и влияние последних на организм. Установлено, что астронавты, закупоренные в испытательных кабинках, под влиянием резких гравитационных и скоростных изменений теряют чувство собственного Я как определенной ограниченной и разумной системы. При стремительном повороте кровь, отхлынув от мозга, кожи, глаз, конечностей, как бы застывает, тем самым мгновенно лишая пилотов способности определять направление, время, вес и свое положение в пространстве. Кто он? Откуда? Зачем заперт под прессом? Что означают эти приборы? Где его корни? За что он борется? И кто такой: Он? На эти вопросы летчик не сразу может дать удовлетворительный ответ. И первым делом их тренируют быстро «находить себя». Этого требует не бессмертие личности, а стратегический успех. Вот для чего нужно знать себя и помнить: для победы над врагом в падшем мире. Выживет тот, кто первым очнется! Но при чем тут бессмертная, безначальная личность?..
Где же таится, наконец, эта пресловутая личность и что действительно неповторимо в данном человеке? Обязана ли она вечно отмежевываться от потока ей во многом подобных? Один уверяет, что он – Корней, а его воспринимают в качестве Конрада… Холостяк?
А у него где-то семья, дети. Что является последним критерием? Сознание, память, успех? Вздор. И еще, братья, сестры! Если не знать себя, то как можно рассчитывать распознавать друг друга на новой земле, под новыми звездами? Бог есть любовь и Бог есть свет. Свет расходится волнами. Волны разные, а свет один. Бог во всех один. Здесь мудрость, вникайте.
Конрад даже привстал от волнения, ожидая, что патриарх сейчас в нескольких словах посвятит его в желанную тайну. Возможно, что так бы и случилось, но в это самое время сверху послышались шум борьбы и ругань; создавалось впечатление, будто на галерее по полу катаются громоздкие туши. Как потом выяснилось, Эрик, почтальон, неоднократно бывавший с дилижансом в людном городе, проникся тамошними оппозиционными настроениями социалистического толка; он давно порывался высказаться. Молитвенное собрание показалось ему подходящим местом; но пока он пробирался к перилам, брат его Ник (муж Талифы), давно следивший за Эриком, преградил последнему путь. В результате чего завязалась свалка с участием посторонних. Эрик все-таки выскользнул из тисков и, перегнувшись через перила, успел крикнуть над головой маститого пророка (словно вылил ушат холодной воды):
– Позор! Что мне потусторонний мир? Известно ли вам, отец, что в Азии не хватает риса для страдающих поносом детей! В Нью-Йорке мальчики-пуэрториканцы спят со своими сестрами в одной постели…
Тут тяжелая и страшная длань первенца Хана, Ника, зажала рот юноше с бледным и вдохновенным (хотя несколько щупленьким) лицом. Недолго слышалась еще возня, стук, всхлипывание, потом топот по лестнице, и все стихло.
Рыжий, могучий, слепой пастор, встряхнувшись, точно сенбернар, вылезший из воды, опять положил короткую толстую руку на пульт и продолжал.
Глава пятая,
в которой бесконечности сравниваются, умножаются и делятся
– Всякий раз, когда человек приближается к познанию тайного, дьявол вмешивается и преграждает путь! – снисходительно гремел пастырь. – С дьяволом легко бороться, если только сразу узнать его. Однако можем ли мы быть уверенными, что это он, а не благие духи остановили нас? Здесь тоже мудрость. Да, – прочувственно, видимо устав, тянул слепой проповедник: при вздохе его грудь раздувалась как бочка во все стороны. – Да, братья, сестры, Елене Келлер будет гораздо легче руководствоваться без глаз, ушей, языка в других измерениях: у нее развились особые черты, отсутствующие пока у нас. То же, вероятно, происходит с дурачками, калеками, блажными, Каспарами Хаузерами, неразумными детками, забывающими здесь, кто они и чьи. Даже атлеты, готовящиеся к межпланетному полету и постоянно теряющие себя, могут оказаться в лучшем положении.
А между тем легко допустить, что Бог, создавший нас, всегда и всюду узнает своих детей – каждого в отдельности – и не нуждается в родимом пятнышке. Простая мать к этому способна, не то что Всемогущий Творец. А мы, со своей стороны, без труда отличаем Бога на любом расстоянии, при любых обстоятельствах. Мы Его узнаем в повседневной жизни, когда удачно молимся. Или когда помогаем ближнему.
Итак, согласимся, что Господу известна всякая созданная Им личность, а мы, в свою очередь, без труда разглядим Отца издалека. Это две постоянные точки, два ориентира в мире туманов и снов. Отныне личность есть взаимоотношение человека с Богом… Впрочем, в космосе действительны только пропорции. Наука, искусство, философия, религия стараются выяснить отношение определенной массы ко всей массе данной души – к Богу, Творцу ее, принимая во внимание притяжение, любовь, температуру, направление, быстроту движения. Таким образом, вечная и неповторимая реальность личности определяется единственностью и неповторимостью Бога, в постоянной связи с которым она находится. Вникайте и славьте: здесь все! Через Бога мы различаем друзей и родных, врагов и братьев, тоже существующих в Боге. Строение человека сложно, нераздельно и неслиянно. Он здесь и не здесь, он там и не там, он здесь, и там, и нигде; он движется, переливается в частях, ограничен и абсолютен.
Простая логика, здравый смысл, ум пахаря, эмоциональное познание, интуиция, память интеллигента, сознание философа – все это только бирюльки, которые пора сдать на хранение в этнографический музей. Какая польза от разума или интуиции, не объясняющих простейших форм отсутствия времени или пространства, а тем паче загадки возникновения безначальной души. Логика хромает, а психология мешает познанию безмерных величин и приливов, орошающих материки времени. Только абстрактная математика может приотворить дверь в один из перекрученных космосов. Это – трансреальная логика, побеждающая наивные интуиции и пресловутый здравый смысл. Слава, слава Творцу, аминь!
Корней исподтишка разглядывал своих мрачных соседей, Ипату, Фому; все сидели чинно и с достоинством слушали, ничуть не удивляясь, по-видимому, уже знакомые с такого рода речами. А старый громовержец продолжал:
– Братья, сестры, вы не забыли великие откровения Кантора [7 - Кантор, Георг (1845–1918) – немецкий математик, создатель теории множеств, дал определение бесконечного, утверждал существование «бесконечности бесконечностей».], который сравнивал разные бесконечности и доказал, что одни из них бывают больше, другие меньше. Логика, где твое жало? Математику легко доказать, что бесконечность четных чисел и всей совокупности чисел – одинакового порядка; но бесконечность точек на прямой и кривой в пространстве разной величины! Верьте или не верьте, дурачки, а это так. Интуиция и узаконенный разум вам мешают. Братья, сестры! – нежно и особенно торжественно возгласил пастырь; прихожане встрепенулись. Конрад заметил отблеск улыбки на некоторых суровых лицах. – Братья, сестры! У одного хозяина гостиницы было бесконечное число номеров для постояльцев, и все они однажды оказались заняты. К вечеру разыгралась вьюга, и подъехал еще один пилигрим, попросившийся на ночлег. Как хозяину бесконечного множества номеров (но всех занятых) освободить комнату для странника? Хозяин нашел единственный выход: он передвинул всех своих постояльцев в следующий по порядку номер и опростал таким образом первую комнату, куда и поместил вновь прибывшего паломника. Так последний становится первым, по Писанию, аминь!
– Аминь, аминь, – повторили кругом.
– Но дьявол не сдался и продолжал строить козни! Только что все улеглись на постоялом дворе, как в ворота стучит уже караван с бесконечным множеством усталых путников, жаждущих крова. «Пусти, – молят они. – На дворе метель». И хозяин опять нашелся, перехитрив коварного врага. Бесконечность своих старых постояльцев он перевел в бесконечность четных номеров, а вновь прибывших поместил в бесконечность нечетных комнат. Воистину можно утверждать: в доме Отца моего много обителей, и для всех хватит места; если бы это было не так, я бы вам сказал. Аминь.
– Аминь, – весело отозвались прихожане.
– Теперь я вам покажу штуку, которая пятьдесят лет тому назад перевернула вверх ногами все мое существо, – рыжий гигант протянул вперед руки, с которых свисала узкая длинная лента. – Я беру бумажную полосу, которой склеивают пакеты, и скрепляю концы, предварительно, однако, завернув ее раз вокруг собственной оси. Получается большое кольцо; ножницами я начинаю его разрезать в длину на две части. Вы видите, что я скоро пройду вдоль всей ленты. Не ясно ли вам уже, что получится, когда я закончу эту операцию?
– Два кольца! – весело рявкнул народ; все оборачивались к Конраду и даже дружелюбно ему подмигивали.
– Логично, – согласился проповедник. – Два кольца. Ничего не скажешь против такого мнения. Разум и воображение нашей земли подсказывают один и тот же ответ. Но вот я заканчиваю работу, откладываю ножницы и разнимаю обе части. Что получилось?
Проповедник вместо ожидаемых двух колец (более узких, чем первоначальное) держал в своих коротких, чудовищной силы руках только одно кольцо, но вдвое больше прежнего.
– Братья, сестры! – умоляюще протянул вперед толстые ручки пастор. – Вот что получается в перекрученном падшем мире. Логика, интуиция и добрая воля играют роль только в равномерном космосе; люди, думающие, что Вселенная одинакова повсюду, – милые бараны. В вывихнутом космосе, закрученном порою несколько раз, нетрудно запутаться. Там наши чувства и мысли – часто только лишний балласт. Молитва, откровение и отвлеченные выводы математики еще спасают. Так в тумане ведут судно, руководствуясь не слухом или зрением, а хрупкими навигационными инструментами, вопреки интуиции и предчувствиям. Изучайте это кольцо. Аминь.
– Аминь! – рявкнул хор.
– Аминь! – откликнулись сверху. Некоторые свешивались с перил, кивая и подмигивая Конраду: непонятно было, издеваются они или, наоборот, под-бадривают.
– Личность – тоже закрученный, а не простой космос; природа ее не сложнее и не проще туманного пятна или Млечного Пути. Бог есть свет. Свет распространяется волнами или зернами! Что такое волна? Волна – чудо. Она здесь и там. Она уже там, но еще здесь. Посмотрите на полосу прибоя: волна перебегает от мели к берегу. Не вода передвигается, а только изгиб, вибрация воды: волна! Она тут и не тут, она реальность и отсутствие. Она здесь, заливает, топит, опрокидывает, и в то же время ее еще нет. Она подобна личности.
Бог есть любовь. Любовь, как свет, распространяется волнами; и волны нераздельны, неслиянны, как Бог и как личность. Один не может любить Другого, ибо в любви исчезают обособления. Я не любит Тебя или Его; в любви тает Я, и Ты, и Оно: все становится Одним.
В любви Я и Ты уже отсутствуют, организм преобразился. И это новое существо любви есть личность. Речь идет об одной личности всех любящих: нераздельной и неслиянной… она всегда существовала и воскреснет во плоти, когда настанут сроки. Отдельные индивидуумы называют себя «Я»; они, подобно клеткам больного тела, отгораживаются, образуют воспаления, воюют, спорят, кто лучше, умнее, талантливее и кто заслужил Нобелевскую премию. У апостола Павла мы читаем: «Дары различны, но Дух один и тот же; И служения различны, а Господь один и тот же; И действия различны, а Бог один и тот же, производящий все во всех».
Человек, если у него ампутировать руку или ногу, потом все еще чувствует боль как бы в пальцах отрезанной конечности. Это зовется фантомной болью. Но боль эта на самом деле совсем не мнимая, а свидетельствует о глубокой подлинной трансреальной памяти. Мы все испытываем большую или меньшую мучительную неуютность в этом мире, доказывающую, что где-то, когда-то, кем-то была произведена над нами страшная, пожалуй спасительная, но суровая операция. И эта наша фантомная боль – величайшая реальность, которой и следует руководствоваться как космической памятью взамен плоской, индивидуальной, короткой, бытовой.
Что же ты, несмышленый, уверяешь: я не тот, а другой, мое имя пишется иначе. Это не моя жена и чужой ребенок! Ах, я не могу вспомнить, не могу себе представить. Не могу понять! Моя интуиция, мой опыт и память свидетельствуют о другом! Дурак, – искренне сокрушался слепой пастор. – Дурак, образумься. Мир сложнее твоего воображения. Вспомни только это бумажное кольцо, вывернутое всего один раз.
«Все же сие, – говорит апостол, – производит один и тот же Дух, разделяя каждому особо, как Ему угодно. Ибо как тело одно, но имеет многие члены и все члены одного тела, хотя их и много, составляют одно тело, – так и Христос. Ибо все мы одним Духом крестились в одно тело…» В этом наша вера, аминь!
– Аминь! – гаркнул народ, точно огрызаясь; на Конрада больше никто не глядел, но он чувствовал себя почему-то в опасности.
– Дух один от Бога и тело одно – Христос, – продолжал грозный старец. – «Тело же не из одного члена, но из многих… Но Бог расположил члены, каждый в составе тела, как Ему было угодно… Но теперь членов много, а тело одно». Здесь тайна личности. Все остальное – бред. Индивидуальностей, жаждущих все как один того же самого – приятного щекотания, много, а личность одна. «И вы – тело Христово, а порознь – члены… Ревнуйте о дарах больших, и я покажу вам путь еще превосходнейший!» – говорю вслед за апостолом. А заботы о том, кто где родился и с кем парился в бане в 1927 году; память о скамейке в парке или слезах матери при разлуке – весь такого рода личный опыт не имеет решающего значения в настоящем, реальном мире. Благословение Отца нашего, Любовь Сына и соборность Святого Духа ныне, присно и во веки веков… Аминь.
– Аминь, – облегченно загудели сверху, снизу и с боков. – Аминь.
– «Господь помогал нам темной ночью», – запели молящиеся гимн номер 211. Конрад слышал ликующий, щедро лившийся девичий голос с галереи; почему-то уверенный, что это поет Янина, он страстно вдыхал ноздрями вместе с разогретым воздухом эти звуки: ему чудилось, что она касается его, проникает насквозь, уносит.
Не успел проповедник оповестить собрание о денежных расходах и сборах, как опять торжественно загремел бахообразный орган, подчиняясь миловидной Талифе (так хрупкий индус ведет за собою огромного слона).
Конрад, опережая семью, ринулся к выходу по узкому коридору между двумя рядами лож, толкаясь, словно в кинематографе. Он очутился в сенях, по обеим сторонам которых поднимались две крутые, звонкие дубовые лестницы, ведущие на хоры. Оттуда спускалась уже стайка молодежи. Среди подростков легко было узнать тонкую сияющую Янину, стройную и нарядную; ее смуглое маленькое личико с огромными зеленоватыми глазами показалось Конраду родным и желанным. Действительно, она лукаво кивнула ему головкой, точно дразня коротким, неприлично вздернутым носиком. Быстро и твердо пробежала наружу, а рядом, пыхтя, неуклюжий, как утка, переваливался огромный одутловатый юноша с большой круглой головою и темными на выкате блестящими глазами оленя (он держал в руках синие очки).
Дверь захлопнулась, Конрад сердито толкнул ее и выглянул наружу: ветер раздувал колоколом юбку девушки. На солнце голубизна корсажа, казалось, сливалась с небесной; только ноги Янины были земными и желанными: стройные, тонкие, крепкие, с круглыми стальными икрами. Юноша в темных очках, семенивший за нею, неряшливо шаркая тяжелыми подошвами, чудилось, хромал на обе ноги. Так они продвигались навстречу ветру, в сторону прудов: туда, где за мельницей и лесопилкою синел крытый мост, похожий на фургон.
Между тем народ повалил из церкви; некоторые степенно обменивались замечаниями, образуя живописные группы на широком крылечке с узкими ступенями. Вскоре показались Ипата с Фомою; Конрад знал, что их ждут у проповедника к чаю и пирогу. Янина с очкастым медведем уже скрылась за первыми соснами у плотины.
– Кто этот увалень с твоей сестрой? – спросил Конрад. – Я его где-то встречал.
Ипата ничего не ответила; только Фома недоверчиво уставился на отца. Все молчали; на краю селения, у прудов, синее, зеленое и голубое незаметно сливалось.
За чаем в гостиной рыжего старца собралось несколько знакомых уже Конраду, по-видимому, влиятельных лиц… Аптекарь с музыкальной внучкой, Финн и Луиза, конюх Хан с Ником (мужем Талифы). Кроме того, почетным гостем являлся канадский констебль, приехавший из города по служебным пограничным делам. Была еще чета молодоженов: Матильда с Гусом. Причем Матильда, хотя и старшая (под шестьдесят), так и кипела, переливаясь гормонами; а муж ее, выглядевший рядом мальчишкой, производил впечатление хилого, заспанного, обиженного создания.
Конрад с удивлением заметил в комнате множество книг по математике и физике; также разные научные инструменты, микроскопы и даже маленький телескоп; чай заварила и разливала Ипата. Пирог был тот же: с мятою.
Разговор вначале касался безумных выкриков Эрика; все его осуждали за исключением пастора, с наслаждением цедившего свой чай и молчавшего (что почему-то удручало отца Эрика – Хана).
Кружева Матильды недавно удостоились медали на соседней выставке; поговорили о возможностях завоевания нового рынка для местного производства.
Проповедник все так же шумно прихлебывал горячий чай из стакана; внимательно «оглядывал» гостей своими мутно-голубыми (пепельно-перламутровыми) глазами и улыбался, видимо, вполне удовлетворенный. Конрад нашел нужным поблагодарить его за проповедь:
– Теперь мне будет легче разобраться в мучительных вопросах существования, – заверил он старца.
– Основное чудо все-таки в свободе выбора, – вмешался констебль; шестидесятилетний атлет военной выправки, он явно чувствовал себя неловко в штатском платье и поминутно оправлял на себе пиджак. – Здесь мера личности, в отличие от животного или растения.
Конрад ему улыбнулся в ответ и отошел к окну с чашкой чая; там Матильда, краснощекая, грудастая (хотя и совершенно седая), завела с ним жеманно-кокетливый разговор, полный недомолвок и намеков. Конрад галантно отшучивался, прислушиваясь к внезапно заинтересовавшей его застольной беседе: констебль сообщил, что давеча в лесу ему повстречалась большая американская машина с литерами Иллинойса, наполненная пассажирами весьма подозрительного толка. Поскольку та часть дороги вне его юрисдикции, констебль ограничился тем, что позвонил предержащим властям.
Аптекарь и Хан горячо заспорили: последний предлагал немедленно снарядить экспедицию в погоню за бандитами. Аптекарь же советовал только ограничиться обычными мерами предосторожности: поставить караул и выслать дозор. Финн соглашался то с одним, то с другим, раздражая обоих.
– Я не понимаю, чего они так боятся? – осведомился Конрад у своей веселой дамы. Та, не отвечая на вопрос, вдруг быстро и горячо шепнула ему на ухо:
– Хочешь, я скажу, что ты был моим мужем в Боффало и отобью тебя у Ипаты?
Конрад в ужасе отпрянул назад, а она тряслась всем старческим, опустошенным, аппетитным, как подогретое блюдо, телом; мягкие редкие седые кудряшки падали на ее припудренное, красное и потное лицо. – Их-хи-хи, – заливалась Матильда циничным, жестоким смехом. – Слышишь, Гус, я нашла тебе помощника!
– Нельзя ли выйти погулять, – обратился Конрад к жене, занятой у стола. – Я устал от болтовни.
Все на него посмотрели с неодобрением; Ипата объяснила, что время уже готовить обед.
– Ну, тогда я пойду с Фомою, – решил он и, не мешкая, взял мальчика за руку.
Опять это чувство блаженства от прикосновения маленькой ладони. Радость блудного сына, может быть, бледнеет перед ликованием падшего отца.
Они шли по кривой, огибая зеленый остров с белыми ламами. Зрелый день начала лета был пропитан негою, довольством и ароматом; казалось, отныне так будет всегда: тепло, светло и празднично… Только край неба далеко над рощею уже таил в себе возможные противоречия ночи и холода. Фома болтал с присущими ему нотками горечи и сарказма. Это умиляло и пугало Конрада: где и когда уже успели так обидеть мальчугана? Однако он старался не расспрашивать ребенка, заметив, что Фома обычно молчит в ответ на прямо поставленный вопрос. Если же вести себя осторожно, не выпытывать, то мальчик беззаботно и много говорил, иногда сообщая ценные сведения относительно местности, по которой они проходили, или поселян, попадавшихся навстречу, и их обычаев. (Так, например, от него Конрад впервые услышал про «Ничье время»: между 1 и 13 января календарь в селении точно останавливался и 14-е опять оборачивалось днем Нового года… Выходило, что в течение почти двух недель аборигены могли возвращаться назад по собственным следам, исправлять вольные и невольные ошибки, каяться в грехах, преображать уже завершенное и бывшее делать словно небывшим.)
У рубежа, над первым крытым мостом, задом к мрачному, глубокому обрыву стоял как будто новый, но явно незаконченный многоэтажный дом; похоже было, что жили только в одном крыле этого строения: все остальные части еще достраивались или ремонтировались. «Там, – сообщил по своей инициативе Фома, – квартирует вся семья Хана уже много лет».
Подойдя к площадке, на которой были разбросаны бревенчатые службы, принадлежащие этому капитальному дому, Фома решительно заявил, что здесь конец дозволенным прогулкам: дальше только сплошной лес!
– Тут Ипата ждала часто, – добавил он, ухмыляясь, показывая на пустырь, заросший до самого оврага бурьяном, лопухом и репейником; пахло сыростью и полынью.
– А, – равнодушно откликнулся Конрад, демонстративно зевая, – одной сидеть поди скучно.
– Какой ты странный, – заливался Фома, тормоша его. – Ведь здесь ты пропал, когда я еще не родился. Вошел в этот дом и не вернулся!
– Да? – Конрад опять попытался зевнуть. – Знаешь, сынок, – скрывая внутреннюю дрожь, присовокупил он, – ведь я этого почти не помню.
– Велика важность, подумаешь, – успокоил его Фома. – Амнезия. Душа не связана с прямой памятью. Ты слышал, что дед говорил!
– Побеседуем о том, как я ушел отсюда, – предложил Конрад, улыбаясь сыну. – Мне это часто рассказывают, а я все забываю.
Глава шестая,
в которой ребенок ведет взрослого
Фома охотно щебетал, морщась и посмеиваясь. Нетрудно было догадаться, что эту историю он слышал еще в колыбели, вместо сказки, и полюбил ее. (Мальчик, в сущности, был подвижный и юркий; во время рассказа он ни минуты не стоял спокойно, однако из-за металлического протеза казалось, что он все время неловко подпрыгивает на одном месте.)
– Осенью, в ненастный, бурный вечер постучали в дверь… – говорил быстро и уверенно Фома.
Опасно захворал Фредерик, зеленый Аптекарь, требовался человек для последнего напутствия. Конрад тогда исполнял обязанности помощника пресвитера, заменяя только что ослепшего деда, – так что он с женою (на сносях) отправился к больному. Фонарь сразу задуло налетевшим вихрем с далеких озер; тропинка, залитая грязью, выглядела незнакомою. У этого злополучного, до сих пор не законченного дома Ипата уселась вот здесь, под навесом, а Конрад прошел по мосткам к квартире страждущего. Одно окно наверху было освещено керосиновой лампой: видно было, как косой сетью ниспадал осенний дождь. Ипата заметила, как отворилась наружная дверь, мелькнула лохматая голова Хана и качнулась огромной тенью над оврагом. Опять стало темно; через минуту свет повис в окне на уровне второго этажа, затем исчез и появился выше, на открытой площадке с неубранными еще лесами. Оттуда им надлежало перейти по коридору на другую сторону дома, где находились жилые квартиры: две гигантские горбатые тени поплыли поверх рощи. И опять наступила кромешная тьма, нарушаемая только шелестом воды наверху, внизу и посередине.
– Становилось неуютно, – серьезно сообщил Фома, и Конрад узнал голос Ипаты.
Ветер налетал отдельными порывами откуда-то с неба, и голые деревья звенели стеклянными ветвями. Ипата закуталась в шаль и прошлась под навесом. Кругом навалены доски, кирпичи, мешки с цементом; пахнет краской, сосновыми опилками и гнилью. Молодая женщина закурила папиросу: тогда, после жизни в Чикаго, она еще курила (Фома уморительно подмигнул). Снова смирно уселась на бревнах: до следующей папиросы. Сколько требуется времени для пресвитера в таких случаях? Рыжий отец обернулся бы в пять минут. Конраду надо дать четверть часа. Если произойдет заминка, он даст знать! Ипата задремала.
Ей показалось, что уже светает, когда очнулась. Несколько крупных капель попало за ворот. В прореху облака выплыл молодой месяц, смакуя непогоду. Ипата удивленно оглядела дом, против которого дежурила: лампа потухла, окна зияли черными дырами – чудилось, что там, внутри, гораздо темнее и сырее, чем снаружи.
Она попробовала добраться до дверей, но провалилась в глубокую лужу. Уже осязая неминуемую беду, Ипата выбралась на тропинку и побежала в селение. Разбудила отца: слепой был тогда еще совершенно беспомощен. Ударили в набат. Пока собрались люди, снаряжались, вздыхали, расспрашивали, начало светать. Всем поселком ринулись к единственному многоэтажному строению (задуманному страховым обществом в городе, но незавершенному). Дверь открыл конюх Карл (тот самый азиатский дьявол, который будто бы возил Конрада на салазках в Финляндии).
Вскоре появился Хан; босой и в расстегнутой на волосатой груди рубахе, зевая и поеживаясь, он рассказал, что молодой пресвитер действительно заглянул к больному давеча: пошептался минут пять и ушел без провожатого, потому что у него был отвратительный карманный фонарик, какие продают в городе. Это все, что Хану известно, если не считать того, что Аптекарь, по-видимому, чувствует себя теперь значительно лучше.
На вопрос, можно ли выбраться из этого дома через другие двери, Хан не без гордости показал путь по мосткам над лесами, довольно опасный даже днем. Выход этот вел по черной лестнице к самому обрыву над краем селения. Там, дальше, как всем известно, начинаются дебри и трущобы, изобилующие диким зверем, бурными потоками, заросшими мохом трясинами. (Конрад внимательно посмотрел на уходящий отвесно и заросший кустарником яр: грунтовая дорога, очевидно, проходила там где-то впереди и, может быть, не очень далеко за ущельями, трясинами и горными ручьями.)
На склонах оврага, в ямах, залитых бурной водою (довольно складно повествовал Фома), нашли одежду Конрада, его картуз, трубку. Народ в один голос решил: погиб, до весны даже следов его не сыщешь. После ледохода в этих местах обычно находят несколько обгрызанных хищниками остовов скитальцев, замерзших, пропавших без вести бродяг или злоумышленников.
Только одна Ипата отказывалась верить этому. «Он ушел, может быть, выполняя одному ему известное поручение, – заявила она решительно. – Он когда-нибудь вернется, и тогда все откроется и объяснится; самое непонятное станет простым и естественным». Конрад отлично себе представлял, с каким видом Ипата выговаривала эти слова: тяжеловесная, упрямая, желтовато-светлая, твердокаменная, одинаково тихо сосредоточенная как во сне, так и наяву (словно чары другого мира просвечивались через кожу этого широкого большого лица с прозрачным, изгибающимся, тонким носом).
Вскоре она разрешилась от бремени мальчиком.
– Я здесь условился встретиться с Яниною, – сказал вдруг Конрад, прерывая Фому и протягивая руку по направлению плотины, туда, где большое тонкое силовое колесо легко вращалось, питая энергией лесопилку (из плоского бревенчатого сарая, наполовину повисшего над водою, доносились прерывистые голоса). – Я подожду, а ты, если хочешь, беги домой, – предложил он вкрадчиво.
– Зачем ждать! Она здесь, за хутором! – неожиданно вырвалось у ребенка: он, видимо, еще находился под впечатлением рассказа.
По мосткам они добрались до плотины, пересекли ее, замочив подошвы, и снова по доскам вышли на дорожку, усыпанную щебнем и крупнозернистым бледным песком; лесная тропинка извивалась между двумя тихими обширными прудами, лоснившимися из-за деревьев (Конрад заметил вдали новые срубы).
Неожиданно открылся спуск в миниатюрную долину с игрушечной речкой внизу; по заливному лугу райски бродил рогатый скот. Дальше опять начинался крутой подъем, каменистый, едва прикрытый чахлой растительностью; там, на повороте, у вставшего на дыбы плоского валуна их встретила Янина. На ней был новый желтый корсаж и голубой (в мелких полевых цветках) ситцевый фартук поверх длинной синей юбки; и все-таки ноги то и дело обнажались! (Загорелые стальные точеные щиколотки, такие тонкие, что Конраду казалось возможным захватить их целиком пястью.)
– Вот ты куда ведешь гостя, – нежно упрекнула она племянника.
Фома испуганно обхватил ее руками, зарываясь личиком в фартук.
– Ступай играть, – ласково сказала.
Мальчик, хромая, поскакал к ручью. Оправив короткие (в манжетах) рукава блузки, раздувающейся у плеч, Янина зашагала вперед, очень уверенно и женственно покачивая узким станом; юбка на подъемах развевалась, открывая взору маленькие стальные круглые икры.
Эти ноги почему-то приковывали все внимание Конрада: они, казалось, жили автономной жизнью двух благородных, независимых, веселых, умных близнецов. Он болезненно улыбался, переводя взгляд с ног на лицо Янины: маленькое, страстное, бледное, жертвенное и неуклонное, с большими озерами глаз – зелеными, бесстрашными и виноватыми (точно соблазненной монахини). Иногда улыбка Конрада переходила в зачаточный вздох, стон.
Пахло сыростью, сеном, сосной (разогретой на солнце); Конрад взял ее руку: покорилась, как бы содрогнувшись. Они шли уже по роще, почти бежали по трудной дорожке, изрытой корнями, канавами, кое-где перескакивая через пень или поваленную колоду. Неслись, тяжело дыша, задыхаясь от огромной ноши, навалившейся вдруг, стремясь добежать до места, где можно ее сбросить. Мелькнуло стадо рябых березок, они замедлили шаг.
– Ты знаешь, что я тебя полюбил с первого взгляда, – выговаривал он, морщась от ненужного словесного хлама. – Ты знаешь все: с первого взгляда и навсегда! Надо решить, и чем скорее, тем легче и лучше. Ничто не станет яснее завтра или через год, только сложнее и мельче. Мы суждены друг другу, и я не понимаю, как нам сегодня расстаться.
– Может быть, ты прав, – притворно соглашалась Янина, ведя его без дороги по лесу. – Допустим. Но, между прочим, ты женат, у тебя семья: Ипата, Фома, – она засмеялась. Гневные, зеленовато-серые и влажные глаза, огромные по сравнению с личиком; нос короткий, только начинал загибаться вверх и сразу обрывался, оставляя очень раздражающее, волнующее, слегка вульгарное впечатление. Но когда она улыбалась, все существо, казалось, изливало доброту, нежность, узаконенную страсть и детское кокетство (под ее взглядом Конрад вдруг начинал ценить себя и жизнь уважать). – Ты женат на моей сестре, помнишь? – между тем не без лукавства продолжала Янина.
– Кто поверит в этот бред! – возмутился он. – Я ее никогда не видал раньше, клянусь! Ты знаешь, я тебе не буду врать, не могу! Она встретила меня случайно ночью на дороге. Я устал, и к тому же у меня здесь дело в этом селении: опасное поручение. Товарищи ждут только сигнала там, у озер. Мы увезем Бруно и тебя. Повенчаемся в городе и навеки останемся друг с другом. Помоги только нам. И сразу, потому что времени не хватает. С кем ты была в церкви? – наступал Конрад, не давая ей вставить слова. – Юноша лет девятнадцати, сведи меня к нему.
– За это здесь могут убить, – тихо прошептала она и приникла к его груди: горячий жизненный поток ощутимо лился из нее. Он начал осыпать поцелуями ее лицо (носик), шею, плечи и, наконец, дорвался: опустился на мураву и, обхватив ее ноги, долго ласкал, кусал, лизал. Янина стояла неподвижно; сухой, напряженный жар исходил от нее, обжигая его лицо и руки. Однако когда, наконец, отпрянул, она упрямо проговорила:
– Нет, я не могу помочь.
После этого она тоже опустилась на колени и прижалась к нему, прилипла: губы к губам, руки к рукам, грудь к груди.
– Почему, почему? – страстно лепетал Конрад. – Любовь все преображает.
– Меня убьют, – очень трезво объяснила она в промежутках между сухими, неумелыми, болезненными лобзаниями. – Ты не знаешь их.
– Мы убежим. Ты будешь моей первой женой, первой и последней. За Бруно мне обещали деньги. С деньгами в городе путь к счастью открыт. Ты и я. Навеки. У нас будут дети: настоящие, наши. И друзья: веселые, сильные, храбрые влюбленные пары, подобные нам. А когда наступит срок, вместе умрем. Вот так, обнимемся и отойдем, с музыкой, вином, после причастия, – шептал Конрад, покрывая всю ее короткими злыми поцелуями.
Изнемогая, она все еще боролась.
– Разве тебя действительно тянет в город? Разве тебе не нравится здесь?
– Нравится не нравится – это не имеет отношения к делу, – грубо возразил он, припадая к ее маленькой обнаженной груди.
– Вот видишь, – лепетала она бессвязно.
– Вот видишь, – уверял он восторженно. – В городе нам никто не помешает, а здесь невозможно. Бруно нам принесет все нужные средства.
Молча она пыталась еще сопротивляться, но все соки ее молодого тела рвались к нему навстречу.
– Сведи меня к Бруно, – требовал между тем Конрад. – Мы втроем убежим, я знаю, он согласится.
– Никакого Бруно нет! – почему-то возмутилась Янина, на минуту приподымаясь с девственного мшистого ковра. – Ты имеешь в виду Мы. Тот, кого ты ищешь, зовется Мы. А про Бруно я ничего не слышала.
– Пускай Мы, какая разница. Это он, я знаю. Мне за него обещали миллион, – соврал Конрад. – Мне и моим товарищам. Даже десятой доли этого хватит на счастливую жизнь, поверь. Я люблю тебя, твои глазищи: два зеленых пруда на страстном, бледном, невзрачном личике. Люблю твои ноги с круглыми, маленькими, как груди, икрами. Люблю даже твой странный акцент французской Канады или славянских духоборов [8 - Духоборы – особая конфессиональная группа внутри русского Православия, существующая с XVIII века и неоднократно подвергавшаяся преследованиям со стороны православного духовенства и полиции. Отвергая церковную обрядность, они совершают богослужения дома, отрицают первородный грех, верят в переселение душ, считают, что исповедоваться следует только Богу, отказываются от военной службы и присяги. Из-за гонений в конце XIX века, при поддержке Льва Толстого и западных квакеров, около восьми тысяч духоборов иммигрировали в Канаду, где поселились на целинных землях в западных провинциях.]. Я тебя одену, как куколку, в шелка и меха, стану возить в лимузине с опущенными занавесками, чтобы никто не смотрел больше на твой вздернутый неприличный носик. Мы будем беспрерывно заняты друг другом: днем и ночью, зимой и летом, в городе и в поле, клянусь!
Она счастливо засмеялась и наконец приняла на мху ту позу, которую он считал наиболее целесообразной. И вскоре точно почва задрожала под ним, заходила ходуном; раздался вопль, клич, рев победы, торжествующий смех, ошеломив Конрада, даже напугав (ему почудилось: катастрофа, землетрясение, обвал). Только через несколько мгновений он сообразил: это она завершила впервые свой плотский райский круг и теперь блаженно стихала.
– Милый, драгоценный, – восторженно всхлипывала Янина. – Что это, небо или земля?
– Небо и земля воедино, – солидно поучал Конрад. – И это мы будем с тобою повторять повсеместно, дай срок.
– Неужели то же самое происходит со всеми? – недоумевала она, покрывая его руку мокрыми поцелуями. – Почему же они злые?.. Ты с Ипатой то же проделываешь?
Он хотел подняться, оправиться, считая сеанс законченным, но девушка всполошилась:
– Нет, дорогой, теперь я хочу проделать для тебя тоже что-то подобное, райское.
Конрад не ожидал, что так легко, от одной брошенной искры, вспыхнет вдруг огромный древний костер. Растроганный и польщенный, он отдался ее ласкам.
Уже солнце склонялось за горы, тени безобразно удлинились и на сухих прошлогодних шишках вспыхнули розовые зайчики. Пахло теплым дерном, муравьями, парной землей. Долго еще они, как плот без рулевого, кружили на одном месте, потеряв чувство меры, времени, себя и окружающего (по-новому воспринимая все). Смутно Конрад вспоминал Ипату, Фому, потом Бруно… и пытался растолковать Янине, что в этом нет ничего предосудительного, даже наоборот. (Ему представлялось, что эта быстрая и жаркая связь с Яниной стала возможна только благодаря предварительной близости с Ипатою, подготовившей его, смягчившей душу.)
– Милый, – между тем внушала Янина. – Мы должны вести себя осторожно; хитро и тихо! Не доверяй Ипате, милый! – ее слова звучали убедительно.
Наконец, точно насытившись и приняв важное решение, она отстранилась:
– Помни, – сказала, усаживаясь рядом, почти голая: стройненькая, смуглая и стальная. Чета первозданных людей, Адам и Ева в северном раю, падшие и благодарные. – Помни! – мрачная складка легла над ее вздернутым смазливым носиком. – Помни! – в третий раз произнесла, не повышая голоса, но с напряжением. – Ты можешь еще отступиться. Или же поклянись Богом и Святой Троицей, что не предашь никогда нигде меня и детей, которых мы уже зачали.
Он пробовал отшутиться, но Янина поднялась и сказала, неприятно хмуря неровный лобик над влажными большими глазами падшей монахини:
– Произноси за мною: «Проклята, проклята моя судьба, если я изменю Янине и детям, если оставлю их на день без хлеба или ласки». Повтори.
Она стояла как изваяние, с темным, перекошенным, страстным лицом; только ноги, стройные, легкие, крепкие, делали понятным и действительным все, что произошло между ними.
– Ну, клянусь, – неохотно сказал Конрад.
– Нет, так: «Проклята моя душа, если я изменю тебе и детям, как изменял Ипате и Фоме».
Конрад вяло повторил этот бред; потом провел ладонями по ее личику, телу: складки и тени магически исчезали под его рукою. Янина облегченно вздохнула и опять просияла счастливой улыбкой.
– Ну, веди к Бруно, или Мы, скорее! – потребовал он. Янина молча и споро приводила себя в порядок, глядясь в него точно в зеркало.
– Ты знаешь, – объясняла она погодя, когда они уже взбирались по другую сторону котловины (Конрад шел сзади). – Я связана клятвою. Мне поручили уход и надзор за Мы. Но ради тебя я изменю слову. Будь что будет. С первого взгляда я поняла, что ты – моя судьба. Как они могут утверждать, что ты ее муж! – возмущалась она, забывая про Бруно. – Ипата сошла с ума. Старик слеп. А остальным на все наплевать, только сохранить бы наследство Мы. Я им дам наследство, лентяям. Я помню мужа Ипаты, – опять начинала она волноваться. – Когда тот меня усаживал к себе на колени, мне всегда делалось жарко и стыдно, точно я сидела на горячей плите. Мне было тогда одиннадцать лет и я ничего еще не понимала, и все-таки мне было стыдно. А с тобою мне совсем не стыдно. Совсем, – заглянула ему в глаза, улыбаясь смело и вопросительно.
– Конечно, это не я, – солидно поддержал ее Конрад. – Я родился в Европе, русский. Могу легко доказать. Все это бред, поверь. Хотя мне иногда начинает чудиться, будто я всех вас уже где-то раньше встречал. Но это вздор. Какая разница, кто я, откуда, чем занимаюсь… Главное – быть счастливым. С тобою вся полнота моя и осуществление. Без тебя – гроб. Нам остается только уговорить Бруно и бежать отсюда при первом удобном случае.
– Ты не сделаешь ему зла? – неожиданно спросила Янина, опять нахмурившись. – Он ведь особенный, – в ее голосе послышались виноватые нотки.
– Нет, что ты, что ты, – заспешил Конрад. – Мы его только увезем. Ему, наверное, тоже скучно здесь. Ты знаешь, ведь по завещанию он – богатый наследник и сможет воспользоваться всеми преимуществами современной цивилизации.
– Ему это неинтересно, – покачала она головой. – Он другой, совсем другой.
– Ты только познакомь нас, – успокаивал девушку Конрад. – Дай нам поболтать на свободе, это все, что требуется. А зла ему никто не станет делать, поверь.
Теперь они шли по широкой аллее, меж двумя рядами высоких, даже гигантских кедров. Белка, еще наполовину в зимней шубке, прыгала с ветки на ветку, не отставая; синее небо вдруг потемнело. Приближался вечер. Янина остановилась, обняла Конрада и требовательно подставила губы.
Глава седьмая,
в которой едят сотовый мед и пьют ключевую воду
Бруно, или, как его здесь именовали, Мы, был сыном немецкого миллионера (еврея), которого родители во времена Гитлера вынуждены были подкинуть «арийцам». Чете пришлось скитаться много лет с континента на континент. Из Франции в Китай, из Шанхая в Южную Африку и в Малую Азию. По странному совпадению, ступив на берег Священной Земли, родители Бруно сразу скончались от бубонной чумы, оставив все свои текстильные миражи единственному отпрыску, неведомо где обретавшемуся.
Между тем наследник, взращенный на первых порах шумными баварцами, тоже проходил ряд превращений. Ибо симпатичная немецкая супружеская пара вскоре пострадала от лап гестапо за католический уклон, и ребенка переслали контрабандою в бельгийский монастырь. Среди обширной его родни, однако, нашлись кузены, воинствующие протестанты, укрывшиеся в Голландии; последние путем подкупа будто бы и обмана отбили Бруно и бежали с ним в Швейцарию (где след ребенка потерялся). Именно в это время родители мальчика, умирая, завещали ему фантастическое наследство, буде он жив (а в противном случае – государству Израиль).
Имущество сохранилось настоящее, огромное: фабрики, производящие по сей день добротные ткани в обеих Германиях и даже в Польше. После гибели тысячелетнего рейха хозяином всего этого богатства в Западной Германии оказался старый бухгалтер, служащий, «ариец». Он отклонил иск Израиля под тем справедливым предлогом, что гибель Бруно еще официально не доказана, – к тому же имеется ряд других, даже близких, родственников.
Постепенно количество адвокатских контор и учреждений, оспаривающих права на это наследство, возрастало, некоторые располагали персоной соответствующей биографии, претендующей на роль Бруно. Другие же предъявляли неоспоримые доказательства своевременной гибели последнего.
В деле принял участие и Ватикан, имевший основание утверждать, что юноша, которого все ищут, католического вероисповедания, теперь проживает в Канаде и вскоре достигнет совершеннолетия, так что он сам решит вопрос о своем будущем, как материальном, так и духовном. Протестанты располагали, в свою очередь, двумя подходящими кандидатами (методисты [9 - Методисты – особое течение в протестантизме, возникшее внутри Англиканской церкви в 1720-х годах. Основателями методизма были Джон Уэсли (1703–1791) и Джордж Уайтфилд (1714–1770). В настоящее время Методистская церковь, большинство последователей которой живут в США, насчитывает около сорока миллионов человек.] и английская High Church [10 - High Church (Высокая Церковь) – одно из направлений внутри Англиканской церкви, для которого характерно сопротивление модернизации.]). Израиль же энергично отстаивал не только денежные интересы, но и веру своих чад, погибших мученической смертью.
Так как спорное имущество находилось и за железным занавесом, то к охоте присоединились также русские или, если угодно, советские стрелки. Появление москвичей на горизонте магическим образом привлекло и американскую контрразведку. Клубок до того запутался, что только несколько дорого оплачиваемых специалистов в штабах и министерствах еще знали, в чем заключается сущность пресловутой Affaire Bruno [6 - Affaire Bruno (фр.), Bruno case (англ.) – дело Бруно.]: почему, собственно, столько серьезных и сердитых дядей спорят, интригуют, крадут, совершают подлоги и даже убийства в связи с этим делом. Ибо к тому времени в Амстердаме, Нью-Йорке и Иерусалиме уже несколько невинных свидетелей благополучно скончались при загадочных обстоятельствах. Все эти вечерние жертвы приписывались союзными разведками Bruno Case [7 - Affaire Bruno (фр.), Bruno case (англ.) – дело Бруно.] (чем они даже, вероятно, злоупотребляли).
Для ясности следует добавить, что поиски Бруно начались лет десять спустя после его бегства из Европы, что, разумеется, затрудняло работу добросовестных контор. Кстати, в Чикаго существовала многочисленная ветвь родных наследника (по матери); люди со средствами, те, по сентиментальным соображениям, не жалея денег, тоже искали своего племянника или двоюродного племянника.
Постепенно благодаря подвигам федеральных и частных агентов стало доподлинно известно, что Бруно осел в Канаде, на границе США, и является членом одной малочисленной суровой евангельской секты; обнаружилось, что он там играет почетную роль кого-то вроде христианского далай-ламы и его строго охраняют, тоже питая надежды на законное наследство.
Контора, нанявшая Конрада, помещалась в Чикаго, там его подрядили, туда он должен был сдать товар (живым). Но кого представляли эти люди, оставалось неясным: родственников (добрых или злых, ибо имелось два лагеря), враждующие церкви, красных, Израиль, гангстеров? Впрочем, Конраду и не хотелось знать этого. С присущей ему практической смекалкой он догадывался, что всей ораве акул придется идти на сговор или компромисс, и поэтому руководствовался самой разумной моралью, служившей ему верным компасом: кто платит, тот и хозяин.
А деньги Конраду с друзьями обещали большие, авансы выдавали щедрые на содержание и снаряжение экспедиции. Сентиментальные же или теологические соображения Конрада теперь уже совершенно не занимали (то ли дело лет десять тому назад!). Интересуется ли Ватикан имуществом или вечной жизнью Бруно, озабочен ли Бен Гурион [11 - Бен Гурион, Давид (1886–1973) – лидер Сионистского движения, глава еврейского сообщества в Палестине, борец за независимость Израиля, провозгласивший 14 мая 1948 года образование израильского государства, затем его премьер-министр (1948–1953, 1955–1963).] приобретением еще одного израильтянина или только мануфактурой последнего, хотят ли родственники обрести племянника или, наоборот, угробить его – все это для Ямба теперь не имело никакого значения. Только ему одному было легко среди многих идейных и азартных игроков сохранять душевное спокойствие.
Трудность предприятия усугублялась еще тем обстоятельством, что колония сектантов, где проживал Бруно, по слухам, не принимала у себя посторонних; все попытки сближения кончались для смельчаков довольно плачевно. Вообще, проникнуть в те края представлялось возможным только месяца четыре в году, а провести чужому ночь в селении и уйти без увечий почиталось чудом. Так, по рассказам, местные изуверы защищали свою апостольскую чистоту, мужественно отгораживаясь от ветхого Адама. К тому же здесь некоторую роль, вероятно, играл и Бруно или его права на имущество. Несколько храбрецов, подступивших без приглашения слишком близко к рубежам поселка, пропали без вести или почти без вести; их останки, обглоданные хищниками, обнаружили следующим летом в лесу (иногда вспухшая туша всплывала у далеких пляжей Больших Озер).
Приблизительно все это знал Конрад в ту памятную ночь, когда он, расставшись с верными помощниками, подъезжал темным лесом к спящему поселку, решив сыграть ва-банк. Свершилось чудо. Женщина (Ипата) его встретила на дороге как законного мужа и повела в свой дом. Ямба, по-видимому, приняли за другого, и это временно спасло непрошеного гостя. Несмотря на весьма естественное отвращение к чужой роли, Конрад старался как можно дольше не спорить, но появление мальчика (Фомы) его смутило, испугало: ему казалось, что он попал в сумасшедший дом, и минутами он начинал сомневаться даже в собственном душевном равновесии.
Однако, несмотря на все это, Конрад чувствовал себя необычайно счастливым и вполне здесь на месте! В самом деле, всю жизнь он мечтал о приятном труде и осмысленном подвиге, а тут вдруг, походя, умеренно трудясь на лесопилке и в кузнице, ему случилось даже спасти пьяного Эрика, свалившегося с плотины.
Ипата вместе с горькой страстью всколыхнула со дна его души всю дремавшую там без дела нежность, отвагу, лирику, так что, когда гость увидел Янину, эта готовая арматура влюбленности, уже созревшая и организованная, могла быть немедленно использована, без подготовки и трудного роста. Его здесь почему-то звали Жамбом, ему приписывали незнакомые паспортные данные, но зато он впервые ощущал полноту собственной жизни.
Теперь Конрад шагает по лесу, обнявшись с молодой, гибкой девушкой; он мнит себя удачливым пионером, выступающим против мира косной материи, гадов и ядовитой ткани. Скоро они с Яниною пересекут экватор, выйдут на жирные пастбища и положат начало новой империи.
– Вот он, – шепнула Янина.
Посередине поляны рос старинный, в три обхвата дуб, и под ним Фома играл с коричневым медвежонком: зверь ревел полукапризно-полугневно, катаясь кубарем в густой траве. Вслед за ним, издавая веселый визг, кувыркался хромой мальчик, ловкий и цепкий.
С края чернела бревенчатая стена с подобием навеса (позже Конрад узнал, что к пещере, уводящей под землю, была пристроена терраса с покатой тесовой крышей).
Прислонившись к срубу, на широкой завалинке под мутным квадратным окном, освещенным последними солнечными стрелами, сидел тучный, казалось, с усилием переводивший дыхание человек, по некоторым признакам, явно молодой. Глаза вытаращенные, темно-блестящие, воловьи; лицо оливкового цвета, грудь круглая, выпуклая, похожая на бочку. Одет он был в стеганую ватную куртку защитного цвета, на макушке крупной головы держалась старая меховая ушанка, знакомая Конраду с детства.
В роще уже заметно потемнело, над горой вдруг повис молодой месяц и бросил вниз несколько серебряных перьев; воздух кругом дрогнул, ветер зашевелил тяжелые листья дуба, перемещая кружево теней под ним. Оливковое лицо под окном казалось задумчивым и удовлетворенным.
Конрад с Яниной еще не успели пересечь озаренную теперь двумя источниками света поляну, как из-под навеса им навстречу выступила, согнувшись на пороге (и сразу выпрямившись), Ипата: замерла, крупная, с беспомощно и драматически опущенными руками (голыми и выразительными). Простоволосая, в подоткнутой юбке, словно крестьянка, солдатка, только что мывшая полы или ставившая хлеба.
– Так вот, шлюха, где тебя носит, – начала она, причитая на манер вышеупомянутой бабы, вдовы, хозяйки. – Вот где ты шляешься с полюбовником. Жду, жду не дождусь дома, одно воскресенье, да и то испортили, паршивцы. Всю неделю гнешь спину то на мужа, то на ребенка, то на скотину, стирать, печь, варить, днем хозяйка, ночью жена… А ты, сука, сестра родная, с чужим мужем гуляешь. Вот, блажной сидит здесь без огня и еды, скотина стоит некормленая, недоеная. Сука, в кусты с ним лезешь прямо из церкви, а домой приходишь, когда уже темно. И ты хорош, – продолжала она привычным бабьим говором, – вчера со мною, сегодня с ней. Вот обсеменишь и опять сбежишь, как бугай. Небось, ублажили плоть в крапиве, теперь сюда пришли поесть или сидра попить, гады.
– Ты там потише, – сконфуженно заметил Конрад. – Не очень-то тоже расходись, не твоего ума дело! Хоть бы Фомы постеснялась, говорить такие слова при младенце, еще мать называется. Лучше вот представь меня квартиранту. – Он замялся: ему не хотелось больше называть того Бруно, а Мы представлялось фальшивым. – Познакомь нас, как полагается в порядочном обществе.
– Ты, псица, зачем привела сюда чужого? Забыла, что тебе приказали? – продолжала Ипата монотонно, точно играя на сцене в скучной пьесе. – Ты что, шкуры своей не жалеешь? Ведь убьют тебя, пропадешь очень даже ловко.
– Какой же он чужой? – нагло возразила Янина. – Ведь муж, говоришь.
– Чей муж?
– Известно чей, твой, – страдальчески сморщила брови в ответ девушка, ее большие, холодные и влажные глаза казались еще более выразительными в полутьме.
– Думаешь, я сама не могла его привести сюда? – продолжала задумчиво Ипата. – Ты – отступница. Была и останешься ею всегда, запомни. Погубит она тебя, – обратилась она вдруг к мужу порывисто. – Так и знай, погубит.
– Ну, не всех губила, – огрызнулась Янина. Медвежонок и Фома молча стояли рядом, держась за лапки, напряженно прислушиваясь, Бруно как сидел на завалинке, так и остался, прислонясь к толстым бревнам. Серебряное крыло месяца шире раскрылось над поляной: наступил вечер, светлый, голубой, точно опутанный тонкой паутиной. – Ну, не всех губила, – повторила Янина и пробежала по траве к завалинке.
– Мы, – торжественно и нежно обратилась она к Бруно, приседая перед ним с такой проникновенной грацией, что у Конрада ревниво сжалось сердце. – Вот наш новый друг, о котором я рассказывала. Он приехал издалека, чтобы с тобою познакомиться.
Тот послушно приподнялся и медлительно протянул теплую, пухлую, влажную ладонь. Голос у него был грудной, словно исходящий из глубоких, живых недр.
– Мы рад вас приветствовать. Мы уже слышал о вас… – Конраду вдруг стало весело от этого приветствия; он впервые с чувством собственного достоинства огляделся по сторонам.
Фома опять покатился в объятиях медвежонка с бугра, они проваливались, точно исчезали в пропасти, затем появлялись с другого конца – ползли гуськом, подвижные, мохнатые. И снова пускались кубарем, оглашая окрестность блаженным райским ревом.
Ипата, постояв еще с минуту пригорюнившись, вдруг спохватилась и, что-то бормоча, хозяйственно заспешила с подойником за каменную ограду, тянувшуюся вдоль сплошных кустов ежевики. Оттуда донеслись ее строгие лаконичные окрики, обращенные, должно быть, к скотине; она то появлялась под навесом, то снова исчезала за оградою, не обращая, по-видимому, больше внимания на усевшихся у сруба собеседников. Месяц уже повис над дубом, становилось прохладно и по-вечернему уютно.
Вот Ипата приблизилась опять к разговаривающим и швырнула на чурбан миску с сотовым медом; послушав немного, о чем речь, она примирительно обратилась к сестре:
– Ты бы хоть воды свежей принесла, тоже хозяйка.
Янина тотчас же поднялась, взяла кувшин и, шумя юбками (Конрад знал, что их две, кроме передника), помчалась уверенно и стремительно по тропинке в лес. Вскоре вернулась с холодной, саднящей зубы ключевой водой. Судя по времени, источник находился ярдах в трехстах от пещеры. «Этот ручей должен соединяться со всей водной системой», – сообразил Конрад, ласково слушая Бруно. (Недаром его избрали начальником экспедиции и семь отважных юношей дожидались его распоряжений.)
Прошлогодний мед оказался пахучим, сладким и горьким одновременно: отдавал ягодами, даже скипидаром немного, оставляя после себя во рту бесформенную, безвкусную массу воска.
Конрад внимательно следил за разговором, иногда подавал реплику, заставляя себя по привычке отмечать все особенности местности и обстановки; но знакомой радости от этого двойного существования он не испытывал больше. Наоборот, в сердце дергалась какая-то болезненная жилка, толкавшая отдаться, вполне и бесконтрольно, жизни в этот единственный вечер, завершающий великолепный и драгоценный воскресный день.
Теперь Конрад не видел уже ничего искусственного в имени Мы и запросто так величал юношу; кроме того, судьба Вселенной, отдельных звездных систем или Млечного Пути его начала действительно беспокоить, так что он даже невольно усмехался, замечая в себе этот внезапно возникший наивный страх за будущее Земли или соседних планет.
Вначале Мы охотно и твердо сообщил некоторые данные своей биографии, зная, что они интересуют новых знакомых. Мы не помнит первых пяти лет жизни; надо полагать, что он прозябал в темноте, в душном подвале, потому что врезалось в память (и в кожу) дуновение живого ветерка, когда открывали наверху люк и свежий воздух вместе с каким-то блеском (светом) ударял во все его существо. (Мы теперь не расстается с темными очками – глаза слезятся, словно там осел навеки песок.)
– Так, перебравшись на Марс или Венеру, человек должен будет надевать разные предохранительные аппараты, – заметил Конрад.
– Мы и является жителем другого небесного тела. Впрочем, не один Мы, – он солидно качнул огромной головой на короткой тучной шее.
Янина, плывя и приседая по поляне, словно в русском балете, наполняла тяжелые глиняные кружки студеной водой; Ипата доила за перегородкою козу: слышен был прерывистый удар струи о стенку подойника.
– То есть как это разуметь: с другой планеты, что ли? – осведомился Конрад, глядя в упор на темные (лиловые под луною) очки Бруно.
– Ну не планет в теперешнем понимании. Других веков, что ли, приливов, эонов; тогда праматерия еще не поделилась на знакомые нам образования, – улыбаясь, объяснял Мы. Точно такая же снисходительная улыбка отразилась на сияющем под луною маленьком (с огромными таинственными глазами) личике Янины. Конрад остро почувствовал, что эта пара связана одной вещей мыслью (истиной). А он, любовник, здесь чужой, отщепенец.
Бессознательно, чтобы заявить о себе, он несколько раз грубо хватал девушку за стан и силою усаживал к себе на колени; Янина сопротивлялась, и он опять чувствовал всю силу ее живых стройных стальных ног. Посидев с минуту безучастно, отчужденно, девушка вскакивала при первой возможности и отходила к Мы, продолжавшему свой медлительный рассказ (только голос его еще углублялся, точно темнел или синел на мгновение).
– Что вы подразумеваете под зонами? – настаивал Конрад, словно эти сведения могли ему пригодиться немедленно. – Впрочем, если это секрет…
– Нет, отчего же, – очень серьезно объяснял собеседник. – Можно уточнить. Ведь Мы не имеет начала, значит, Мы существовал еще до этой формы Земли. Тогда был другой эон. А все действительное можно восстановить. Надо только вообразить и вспомнить вертикально, вверх, по ту сторону Полярной звезды. Только начало трудно. А там произойдет цепная реакция, и пленное Я превратится в свободное Мы, на манер отдельных органов и существ, монстров и каракатиц, превращающихся в светлых легендарных драконов.
– Что же Мы рассказывает о том вертикальном времени? – осведомился Конрад, внимательно оглядывая собеседника на завалинке.
– Мы помнит себя белокурым ребенком на берегу трехгранного океана. По одну сторону зыбкая бесконечность все ускользающих (и вечно возникающих) волн; по другую дымится твердь. Там каменеет лес, испаряются болота, полные гнилых огней. Над огромными, тянущимися у самой воды хвощами, похожими на оцепеневших гадов, плывут желтые туманы и пролетают гигантские птицы с красными глазами. Мы помнит: белокурый ребенок прохаживается по узкой отмели между двумя пожирающими друг друга безднами. По розовой песчаной косе, кроме Мы, бегают еще юркие, подобные мышам кулички, скачут креветки, сигают раскрашенные, как старинные витражи, рыбки и, поджав одну ногу, заснула на часах усталая цапля; у болота растут ядовитые огромные пионы, напоминающие яркие зонтики модных пляжей.
– Как же ребенок там жил один? – усомнился Конрад. Янина одобрительно кивнула головой, видимо, гордясь Бруно. Медведь и Фома, подкрепившись медом, давно скрылись в лозняке, откуда доносился смех.
– А очень просто, – откликнулся Мы. – Представьте себе беспризорного или сиротку. То же самое, только немного хуже, вот и все. Ночь страшна. Но ведь тогда не только ребенок слеп и устрашен: не видят также никого и бездны, обступающие Мы с двух сторон. А в темноте еще можно расти. Помните, не забывайте: в темноте надо расти! Кроме того, и это, конечно, главный секрет: Мы не был один!
– Да, я догадываюсь, – вырвалось у Конрада.
– Мы слышит голос как будто другого Мы, но гораздо больше. Голос разлит повсюду и грохочет явственнее подземной лавы, вырывающейся наружу. Борода нового Мы подобна Ниагаре, а кудри, как ледники гор, сползающих в фиорды. Глаза его – два солнца внутри эллипса (очерченного бровями и подглазницами)… Два центра, два фокуса, куда нельзя смотреть; но законы этой геометрической фигуры можно изучать на песке. Эллипс – ключ к разгадке, и дитя с белокурыми волосами решает свою первую и последнюю теорему. Второй Мы склоняется над чертежом и говорит голосом, подобным грому:
«Вот где прячешься! Трудно тебе здесь. Хочешь назад? Приближается новая полночь, драконы с дымящимися очами поднимаются из смрада, огненный пепел льется из прободенной луны, горы трясутся от жара. Уходи, пока не поздно, отступи опять до поры до времени».
Но Мы смиренно отвечает: «Не боюсь. На этот раз останусь. Мы не хочет больше уступать. Мы любит играть на золотистом песке, чертить эллипсы над бездной и гнать барашков по пастбищам Млечного Пути. Пот Мы скоро превратится в хлеб и вино».
Другое Мы с огромной голой грудью, покрытой веснушками вроде созвездий, рокотало издалека:
«Образумься! Мы не может еще заняться тобою на этой узкой полосе между двумя безднами. Приближаются громоздкие падения тел и душ. По времени немного».
Но ребенок смиренно отказался:
«Мы не хочет отступить. Мы решил победить в этой зоне».
И другое Мы заплакало: две звезды отделились из глаз и покатились, образуя туманные пятна. Печальная тень простерлась за Млечным Путем; вселенные закрутились спиралью, образуя лакуны во времени и пространстве. Тот Мы скрылся, и его голос, погружающийся в пучину, походил на шум большого оркестра, когда музыканты перед концертом настраивают свои инструменты.
– А дальше, что дальше? – тормошил Конрад смолкнувшего Бруно.
– А дальше, вот, мед и вода, – предложила Янина, грациозно приседая с деревянным подносом перед мужчинами.
Конрад не стал есть; угрюмо молчал, пока все (в том числе Ипата и медвежонок) закусывали. Бруно невозмутимо насыщался. Только подкрепившись и прополоскав рот, он снова заговорил, обращаясь, впрочем, ко всем, а не исключительно только к Конраду.
Глава восьмая,
которая служит дополнением к предыдущей
– Тогда Мы, казалось, остался один на прибрежной полосе, – повествовал дальше Бруно. – Червяки погрузились опять в океан, птицы увязли в хвощах. Наступила предпоследняя ночь, обжигающая то жаром темных газов, то стужею космического полюса. Мы страдал от сонма превратностей, но мучительнее всего было то, что голос другого Мы смолк надолго.
Мы запомнил только однообразное страдание, безымянное, все нарастающее, словно на ногу одели тесный башмак, а нога медленно растет. Иногда Мы призывал другого Мы, обращаясь то к горам, то к пескам, то к архаическим кострам или к водам и льдинам, к болотам и маревам. Два солнца в эллипсе больше не показывались. Но раз над океаном всплыло подобие одного: это солнце поднималось, как песня победы, оставляя в море багряную дорожку. Тогда Мы узрел, что он больше не дитя с кудрями девочки, а юноша, победитель, сирота, помнящий могучего Деда, игравшего на песке между двумя безднами.
А тем временем из джунглей выползали также освобожденные по-своему боа констрикторы, аспиды и рогатые кошки; они несли в себе прасемена всех болезней, жадности, ревности, смерти, Каина, Маркса, Фомы Аквинского, Фрейда, Павлова, Дарвина, Гегеля. Но Мы упорно поглощал их, преображая…
Ипата, Фома, медвежонок смирно выстроились на голубоватой траве и слушали торжественный сказ Бруно, блаженно улыбаясь, как в сказке. Конрад сидел рядом на бревне, а Янина у ног юноши.
– Странно, – произнес Конрад; Янина испуганно оглянулась, точно удивляясь его присутствию. – Даже удивительно. Мы помнит, пожалуй, слишком много, Ипата вспоминает небывшее, я ссылаюсь только на очевидные факты, а Янина никакого прошлого еще не знает, собираясь лишь начать жить. И тем не менее, все мы, по-видимому, души, рассчитывающие на бессмертие. Стало быть, неповторимость личности, ее бесконечность явно не имеют ничего общего с памятью! – Все на поляне посмотрели на Конрада с недоумением, даже медвежонок в кустах испустил, казалось, иронический возглас. – Значит, память не определяет личности и то, что позади, не ведет к тому, что впереди, – нерешительно бормотал он, чувствуя вдруг, что повторяет, только на свой манер, слова, сказанные утром проповедником.
– Тайна личности в том, что в ней не остается места для Я, – снисходительно поправил его Бруно. – Разве вы не поняли: личность – это Мы. Мы – это личность. Прошлое же находится впереди человека, а не позади. Иначе он бы не видел своего прошлого, а видел бы будущее: если б оно было перед его глазами! Будущее за плечами, и потому он его не лицезреет. Чтобы продвигаться вперед, в неведомое, человек должен пятиться назад; так это выглядит для неземного наблюдателя. Выпьем еще этой целебной воды и отведаем лесного меда, – предложил тихо Мы.
Вода все еще была холодная, с оскоминой. Янина прикорнула на траве, светясь под нарядной голубой луной. Ипата опять где-то хозяйничала: раздавались глухие удары топора.
– Ипата, – позвала счастливая сестра, – ты бы посидела с нами, послушала.
Ипата огрызнулась:
– Нет у меня времени блох считать. За неделю все тут обвалилось, а ты небось не поправишь, белоручка.
– Вы утверждаете, – начал Конрад, мучительно стараясь наконец понять, – личность – это Мы, Я – не личность. Но ведь личное противопоставляется общему…
Мы снисходительно махнул рукою; поерзав на бревне и шумно несколько раз вдохнув густой воздух, он наконец продолжал своим задушевным низким голосом:
– Личное не есть отрицание общего. В мироздании совсем нет противоположностей. Тезисы и антитезисы – выдумка, ничего общего не имеющая с действительностью. Этими монстрами о двух головах пугают только детей, не хуже драконов и летающих Дарвинов. Разве холод противоположен теплу? – изумленно спрашивал Бруно. – Оба эти состояния расположены на той же прямой температуры. А прошлое и будущее? Точка настоящего движется по кривой времени. То же происходит с Я и Мы. Чем является наслаждение? – вопрошал Бруно, почесывая вздутую (представлялось, волосатую) грудь. – Борется ли оно с болью, уничтожает ее? Отнюдь нет. Щекотание вызывает приятное чувство. А если сильнее поскрести, поцарапать, начнется страдание, мука. Точка ощущения движется по одной прямой от радости к агонии, отнюдь не противоборствуя и не враждуя. Аромат, как и смрад, только различные точки на той же линии. Жизнь и смерть, тьма и свет – не противоположности. Что такое черное, и как оно становится белым? Они родственны и соприкасаются, а не поражают друг друга в вечном поединке.
Вот почему надо без устали твердить: Я и Мы не враждебны и не противоположны. Точка передвигается по прямой от Я к Мы и тем самым становится личностью, бессмертием, неповторимостью. Личность в постоянном движении, в пути, в устремлении. Только движение реально в мире, движение под определенным углом. В физике это называется вектор. В мире действительности существуют только векторы. Личность, если она реальность, должна тоже представлять из себя нечто вроде вектора.
– Я, кажется, начинаю понимать, – пробормотал Конрад, украдкою гладя затылок Янины, растянувшейся на земле.
– В здешнем космосе все развивается по прямой линии, – печально уверял Бруно. Что-то в его голосе заставило Конрада отстраниться и не давать волю рукам. – Я должно катиться в сторону Мы, если оно дорожит вечностью. Важно направление, все остальное приложится.
«Откуда этот увалень берет все это? – думал между тем Конрад. – И увалень ли он? И тот ли, которого ищут?»
Луна плыла над дубом, и тени кругом стали овальными, похожими на зонтик. Деревья, травы, цветы, строения резко выделялись, точно вылепленные или высеченные в трехмерном мире. По небу с юга на север растянулся широкий молочный путь, точно запорошенный первым благодатным снегом. Бруно говорил, не поворачивая головы на толстой короткой шее, обращаясь в одинаковой мере и к слушателям, и к залитой воском поляне, и к изнемогающему от собственного совершенства звездному небу. Все трехмерное выпуклое пространство кругом было ощутимо набито дымчатой субстанцией отраженного света.
– Смерть предшествует жизни, – торжественно возвестил Бруно. – Тьма – преддверие дня. Будущее – позади, впереди – прошлое. Мудрое Я пятится по канату в сторону неповторимого Мы, а кругом – свет, свет, свет, распространяющийся, по-видимому, прямыми линиями.
Волна есть ключ к одной из тайн Вселенной. Математика, физика, геометрия необходимы для истолкования Священного Писания. При помощи наших чувств, интуиции, здравого смысла нельзя понять даже доли реального. Да, волна, – восторженно повторил Бруно, – волна образуется благодаря вибрации частиц, без перемещения среды. Морская волна быстро перебегает от Мексиканского залива на север; но воды Гольфстрима медленно движутся туда же. Бросьте скорлупу в океан: волна через минуту ударит о берег, а скорлупа останется еще долго почти на том же месте. Волна, ты здесь и не здесь, ты там и не там. Неслиянна и нераздельна со средою.
– Действительно, – обрадовался почему-то Конрад, – это верно.
Фома и медвежонок весело загоготали.
– Люди постоянно говорят о круге и центре круга, ставят туда Бога, или себя, или даже солнце. Эту ошибку древних, не знавших высшей математики, повторяют до сих пор. А между тем основной геометрической фигурой нашего космоса является эллипс, имеющий два центра. И белокурое дитя на песке нашло уже взаимоотношение этих двух разных центров к окружности. Имеющий уши да слышит. В мире действительного нет круга с одним центром. Тайна – в эллипсе. И когда вы дойдете до спирали, помните: это тоже система эллипсов. Отрекитесь от круга и одного центра, – наставлял Бруно.
– Очень интересно, – похвалил Конрад, расправляя онемевшие члены, но не решаясь встать. – Я полагаю, что пора ознакомить цивилизованный мир с учением Мы. Грех ограничиться пределами одной общины.
– Да, Мы хотел бы встретиться с образованными и духовно живыми людьми, – кротко согласился Бруно. – Мы должен уйти отсюда хотя бы на время.
– Вот-вот, – подхватил Конрад, озираясь и понижая голос, – я помогу Мы попасть в большой город. Янина, конечно, поедет с нами. – Янина с ужасом и удивлением взглянула на говорившего: ей казалось одинаково героическим и преступным такое грубое вмешательство. Она вдруг сообразила, что все это время Конрад не только наслаждался беседою, но еще упорно преследовал свою цель. Между тем тот продолжал заговорщицки: – В культурных кругах, или, скажем, эллипсах, постоянно спорят о сущности личности. Там ежевечерне собираются умные люди. Мы сможет выступать в университетах, по радио или телевидению. Люди жаждут откровения теперь больше, чем когда бы то ни было. Учение Мы распространится с молниеносной быстротой на пяти континентах, а может быть, и дальше; больше: есть слух, что за нашей Землей следят межпланетные посетители, и кто знает, может, они еще больше нуждаются в новом истолковании действительности. Надо спешить, – уверял Конрад, и голос его (чудилось Янине) был до неприличия вкрадчив, убедителен.
Чувствуя себя уже победителем, он вдруг протянул руку и ласково ущипнул девушку за ягодицу и сразу понял, что этого не следовало делать. Мы, с ужасом вытянувшись вперед, словно остолбенел:
– А-ахх! – вырвалось у него, и он сполз на землю, стих. Грузный, вздутый, он лежал под луною, как ночью в зоологическом саду отдыхают носороги, бегемоты или другие, выпирающие из места и времени допотопные существа.
– Что случилось? Что я сделал? – вопрошал испуганный Конрад.
– Ты не должен меня так трогать, – объяснила Янина. – Ты не должен на меня даже так смотреть в его присутствии. – Она заплакала.
– Я больше не буду, – растерянно шептал он и, склонившись к Бруно, с достоинством произнес: – Мне бы хотелось еще слушать Мы.
– Не надо. В другой раз, – грустно ответил Бруно, поднимаясь. – Если Янина согласна, Мы поедет с вами в город.
Конраду полагалось бы обрадоваться успешному завершению переговоров, однако он испытывал чувство раздражения, недовольства собою; с досадой взглянул на Ипату, погнавшуюся вдруг за расходившимся Фомой и давшую ему звонкого шлепка.
– Нам пора, – твердо позвала она. – Конрад, нам пора домой.
– Хорошо, – покорно отозвался тот, вставая. – Только как мы теперь будем встречаться? – взмолился он искренне. – Я без Мы не смогу больше жить. Прости меня! – он поклонился в ноги жене. – Я должен их всех видеть.
– Приходите каждое воскресенье после службы, – уверенно произнес Бруно. – Вас пустят.
Ипата утвердительно кивнула большой головой с восковым, нежно светящимся, как во сне, лицом. Конраду хотелось прикоснуться к Янине перед разлукою, но та, словно почувствовав это, отошла подальше в сени (стукнув на пороге подкованным низким каблучком).
Фома уцепился за руку отца, и тот сразу точно попал в полосу покоя, довольства, счастья. Они шли назад другой дорогой, и Конрад старался отметить и запомнить топографию местности. Луна, уже описав свою кривую, опять опускалась за рощу, и цвет ее из бледно-воскового внезапно принял оттенок фиолетово-медный, обиженный, зловещий; вскоре она совсем исчезла: стало темно, буднично и сыро. Так на следующий день после закрытия Международной выставки прохожий, случайно попавший на опустевшую площадку, где недавно красовался шведский павильон, не может поверить, что еще давеча здесь взвивался яркий фейерверк, шумела блестящая толпа иностранцев и завязывались веселые знакомства.
Светляки, на редкость крупные, тяжело и медлительно проносились, опускаясь в траву, точно изнемогая от собственного содержания. Можно было догадаться, что они были теперь во власти сложных переживаний. Ночные комары и мелкая гнусь гудели над Конрадом, неистово кусая. Ипату насекомые не тревожили. Она шла быстро, упрямо, впереди, часто спотыкаясь (даже раз упала, после чего выругалась). Конрад следовал за нею, ведя Фому; ручонка мальчика, сухая, жаркая, вероятно грязная, служила ему опорой в этом непонятном царстве.
Конрад вдруг сообразил… До сих пор он учитывал только рельеф почвы, огнестрельное оружие, психологию противника; теперь обнаружилась еще одна опасность, быть может, главная: слабые ручонки цепляющегося за него ребенка, которого он будто бы ведет ночью.
Спереди донеслись странные звуки, словно Ипата икала или всхлипывала.
– Мама, ты опять! – закричал и заплакал Фома. – Мама, не надо!
Сразу стало тихо; они бежали домой уже по открытой лужайке (очевидно, огибая центральную поляну с другой стороны). Вдруг опять раздались какие-то громкие голоса, даже взвизгивания, и мелькнули тени, перебегающие близко дорогу.
– Это Ник гонится за Талифой, – объяснил Фома очень спокойно. – Она не любит мужа, а он требует! – говорил мальчик рассудительно. – Каждое воскресенье так.
Ник (сын Хана), должно быть, вскоре настиг ее, потому что окрестность огласилась торжествующим гневным ревом мужика и каким-то горестным, безнадежным завыванием смазливой учительницы.
Окна изб были тускло освещены; народ уже отужинал и собирался спать. У ворот их встретил лабрадор, с достоинством зарычал.
Глава девятая,
в которой дни идут своим чередом
Самым неожиданным и привлекательным в новой жизни Конрада было, пожалуй, разнообразие его деятельности. Ему приходилось регулярно выполнять многочисленные ремесленные и сельскохозяйственные задания; кроме того, несколько часов ежедневно поглощали пресвитерские обязанности, весьма забавлявшие Конрада. Под руководством слепого пастыря молодой пресвитер усердно читал вслух надлежащий текст из Библии; на этих скопищах присутствовало все взрослое население городка (за исключением дежуривших на промыслах или больных). Бруно с Яниною, впрочем, редко являлись.
Конрад равнодушно читал отрывки из Священного Писания, но следовавшие затем комментарии и споры привлекали его необычайно. Впрочем, слепой старец внимательно следил за импровизациями своей паствы и безжалостно пресекал слишком дерзкие вылазки. В частной беседе рыжий неоднократно повторял, обращаясь к зятю: «Подожди, уйду, тогда ты станешь хозяином». Предполагалось, что, вопреки молодости и неопытности, Конрад обладает подлинной теологической интуицией и подает большие надежды. (Это с гордостью сообщил отцу Фома, повторяя слова своей учительницы Талифы.)
Вечернее собрание обычно начиналось с того, что старый патриарх рассказывал анекдот или притчу, имевшие непосредственное отношение к последним событиям в селении (болезнь, ссора или проступок). Затем Конрад по знаку слепого громовержца читал соответствующий пассаж из Ветхого или Нового Завета (часто апокриф, которые здесь вообще были весьма в фаворе). После этого слушатели должны были постараться установить связь между приведенным текстом и вышеупомянутым происшествием в городке. Тут наступало самое подходящее время для интеллектуальной джигитовки. Грозный пастор предоставлял каждому возможность стрельнуть раз в цель, никого не прерывая (за исключением слишком уж увлекавшегося Конрада).
Прихожане особой догадливостью не отличались, так что рыжий старец вынужден был давать свои исчерпывающие объяснения. Конрад, однако, нередко пытался оспаривать авторитеты, проявляя несомненные диалектические способности и склонность к ереси. Патриарх, громоздкий и крепкий, как многовековой дуб, скрипел и гудел под ударами метафизического шторма; его тяжелая маститая голова с розовой лысиной посередине и кудрями по краям багровела и бледнела на короткой вздутой шее. Ему было бы легко прогнать Конрада, заставить его замолчать, но что-то в его разглагольствованиях привлекало старца; так что он до поры до времени терпел, скрипя зубами, кусая клоки рыжей бороды, даже издавая мучительные стоны. Но вдруг, когда чаша его терпения переполнялась, пастырь издавал хищный рев и буквально сметал с трибуны легковесного Конрада. Эти семейные поединки очень развлекали аудиторию, так что публика начала даже аккуратнее собираться и возгласами, выкриками подстрекала противников. Положение Конрада благодаря такого рода словесным вылазкам явно укрепилось, что легко можно было заметить по разным оказываемым ему знакам внимания.
В первое воскресенье каждого месяца на обязанности пресвитера лежало также, после особой молитвы пастора, смешать в медной чаше хлеб и вино и с ложечкой быстро обежать стоящих в испарине прихожан. Эта часть его деятельности особенно нравилась Конраду, наполняя сердце чувством смирения и благодарности (так радуется честный лекарь, впрыскивая бедному ребенку кем-то в больших университетских центрах разработанную сыворотку или вытяжку из желез).
Причастие в этой общине носило только символический характер; такое либеральное толкование Конраду решительно претило, и он упорно стремился влить в дырявые местные меха ушат острой метафизики. Он даже прочитал несколько пособий по этому вопросу (украдкою пользуясь богатой библиотекой старца), и на собраниях в будничные вечера ему часто удавалось отстаивать с честью свою теологию. Но кончалось все довольно комично: рыжий патриарх палкою прогонял зятя с мостков при одобрительном гомоне паствы.
Впрочем, случалось, что группа почтенных завсегдатаев (из породы наиболее молчаливых, равнодушных и загадочных) вдруг тоже приходила в волнение и начинала как-то сумрачно спорить; тогда Конрад опять чувствовал знакомое уже дыхание самосуда над самым затылком. Но старец немедленно отдавал себе отчет в назревающей опасности и шуткою, соленым словцом или попросту ударом дубинки успокаивал азартных оппонентов.
В частности, опыт показал, что о финансовых возможностях Бруно (вернее, Мы) лучше не упоминать; тут дело легко могло дойти до жестокой драки. Конрад теперь отдавал себе вполне отчет, что в случае неудачи побега никому, вероятно, не удастся уцелеть. Идти с едва передвигающимся верзилой и женщиной через топи и дебри, найти всю партию, потом выбраться к озеру (где ждет яхта) – на это потребуется много мужества и еще больше счастья.
По мере своего знакомства с обитателями городка Конрад начинал находить в них индивидуальные особенности и различия. Некоторые явно тяготели к проповеднику и, как ни странно, почти ненавидели Бруно или даже Ипату; другие, наоборот, предпочитали последнюю, дожидаясь полноты ее власти. Третьи же буквально обожали Мы и готовы были лечь костьми за одно его имя. Но это все выражалось в отдельных кружках, дома, за стаканом перебродившего сидра; в присутствии же старших или именитых граждан противоречия магически сглаживались (что иногда даже поражало Конрада).
Кроме уже упомянутой деятельности, пресвитер еще должен был навещать больных, страждущих, дряхлых (духовно и физически), поддерживать связь, оказывать благодеяние советом или продуктами. К умирающим и вообще безнадежным захаживал сам слепой и вел беседу на свой манер, словно вскрывал гнойник, чем вызывал восхищение у Конрада (и недовольство у партии Аптекаря).
Вот там, в частных разговорах за пологом, Конрад многих узнал досконально и окончательно возненавидел. На обязанности пресвитера лежало решить, опасный ли это случай, и если да, позвать рыжего. Здесь нетрудно было человеку внове совершить непоправимую ошибку. И действительно, конфузы такого порядка имели место, вызывая нарекания и даже ожесточение паствы. Так, к концу лета заболел гриппом (как представлялось Конраду) Аптекарь и неожиданно умер; Талифа (школьная учительница) отказалась наотрез разделять супружеское ложе с Ником (сыном Хана) под тем предлогом, что она его не любит. Ее труп с раскроенным черепом потом нашли в овраге. Проповедник в обоих случаях не был предуведомлен, что, разумеется, поставили в вину новому пресвитеру. Но если одни возмущались Конрадом и требовали наказания, то другие почему-то именно за это прониклись к нему доверием и симпатией.
В селении по вечерам мерцали разноцветные, собственного производства свечи: зеленые, красные, синие, желтые. Их отливала чета Гусов. Конрад не мог принимать участия в этой работе из-за седой Матильды, пристававшей к нему самым неприличным образом даже в присутствии своего молодого чахлого мужа.
Летом жирная земля глубоко пропитывалась живительными соками. Из дворов пахло дымом, волами, сеном, рыбою; над рощею стояла голубая мгла, вся пропитанная парами сосен, можжевельника, гнили. В лужах плавали дебелые утки, наивно блеяла овца.
Старинные уборные – навесы, пропахшие сосновой стружкой, – протекали; сквозь щели можно было следить изнутри за тем, кто проходит мимо снаружи (и по какому делу).
В постели с холодными, сурового полотна простынями докучали похоть и мошкара; ночью трижды пели петухи и лениво тявкали огромные, с жирной шерстью лабрадоры. На рассвете где-то в стороне, но близко над головою мощно гудел самолет, проносясь через горную цепь на своих четырех моторах (и людям со сна мерещилось, что жизнь имеет еще одно измерение).
Однажды Конрад в праздник, один, бродя по опустевшему дому, нашел в темном чулане на полу совершенно новенький черный лакированный телефон с толстым витым шнуром, ведущим в подполье. Он поспешно отпрянул, как школьник, нашедший в ящике отца непристойную картинку; ступая на цыпочках, чтобы не оставлять следов, он вернулся в жилые комнаты.
Из мастерских Конрада больше всего привлекала кузница; играя щипцами, стуча молотком и сыпля по сторонам металлические искры, он мнил себя равным Вулкану (по крайней мере, родственным ему). Однако характер работы ему вскоре приелся; производство шло по шаблону, даже орнамент был раз навсегда установлен, и настоящей нужды в этих старинных крючках и гвоздях не чувствовалось. Надоедал также Доминик своей бесплодной хитростью и наивной жаждой реформ (в виде телевизоров и холодильников).
Труд на лесопилке казался легким и создавал впечатление творческого. Тонкая пила с коротким визгом превращала ствол в доски: от ароматной древесной пыли хотелось кашлять. Конрад, родившийся в лесных областях, был знаком с выделкой фанеры; он предложил оборудовать станок, но его план встретили враждебно. Обычный подход к делу: улучшить качество, производить больше, дешевле – здесь, по-видимому, совершенно не годился.
А по вечерам в молитвенном собрании Конрад поднимался на трибуну и перед огромной Библией возглашал:
– Во имя Отца и Сына и Святого Духа вонмем… (дальше следовал текст).
На панихиде по Талифе ему даже удалось произнести целиком собственную проповедь, воспользовавшись рассеянностью удрученного патриарха:
– Жил человек по имени Иаир, и у него была единственная дочь, – рассказывал Конрад. – «Дочь» по-арамейски – «талифа». Девушка занемогла и, по-видимому, скончалась. Ее хотели похоронить как можно скорее, по обычаю субтропиков. Но опечаленный жених девицы решительно воспротивился, не доверяя собственным очам и суду благочестивых соседей. Некоторые герои борются за свободу, равенство и братство, они радикалы или революционеры. Но смерть они легко признают узаконенной владычицей. В этом гуманисты и реакционеры, максималисты и консерваторы одинаково сходятся, доказывая однородность своей природы. Смерть есть последнее прибежище негодяев, подравнивающее правых и неправых, героев и ублюдков, вот почему они бессознательно так дорожат этим заповедником.
Но жених, любивший девицу, к счастью, был сделан из другого теста. Поблизости проходил Христос, и юноша (вместе с отцом девицы) обратился к Нему: «Если Ты – Спаситель, спаси! Если Ты – жизнь, оживи! Если Ты – воскресение, воскреси!» Христос приблизился к ложу, где покоилась мертвая, и сказал: «Талифа, куми… девица, встань!»
И та поднялась. Евангелие не повествует о том, что произошло дальше. Можно только себе представить радость влюбленной пары, их свадебный пир, не уступающий Кане Галилейской, и дальнейшую жизнь супругов, обращавшихся отныне друг с другом по меньшей мере, как с драгоценным сосудом…
Так импровизировал Конрад, чувствуя себя подобно туристу, забредшему в исторический парк с фонтанами и скульптурами. Путнику бы хотелось подольше остаться, но боязно: на каждом повороте красуются дощечки с надписью: «Посторонним вход строго воспрещается».
Между тем рыжий старец уже начинал проявлять признаки нетерпения или беспокойства. Внизу сидят прихожане с тихими, мрачными, хитрыми, тупыми, святыми, красивыми лицами. Одни – толстые, грубые; другие – аскетического, рыцарского склада. И все немного похожи на статистов в старинной оперетте. (Семья Хана собралась в передней ложе, и у Ника щеки лоснятся от жира.)
В центре, наверху, квадратом возвышаются перила галереи, похожие на ряд желтых свеч; там скамьи сбегают с трех сторон навстречу друг другу, точно салазки с горы (вот-вот столкнутся). На голых досках сидит молодежь (Янина, Бруно, Эрик), слушают Конрада и жужжание мух; там шепчутся, оглядываются, кивают знакомым с радостью, презрением или равнодушием (как в любом другом селении).
Конрад молчит с минуту, зажмурив глаза (подражая пастору). Представляет себе, как Талифа сидела годами на хорах, слушала проповедника; потом спустилась вниз, в ложу к Нику (как это Аптекарь допустил). Теперь ее тело с раскроенным черепом надо, условно выражаясь, предать земле. Отказалась жить с Ником. А Конрад то с Яниной, то с Ипатой. И как будто все довольны, временно. А дальше, если побег увенчается успехом? Брак с Яниной? А Бруно? Его убьют в городе, нечего себя обманывать. Он учит, что Я и Мы – точки на одной и той же прямой. То же самое холод и жар, жизнь и смерть. Тут что-то новое, важное. Как это связать с текстом: о, если бы вы были холодные или горячие, но вы теплые… то есть ни мертвые, ни живые.
Четыре окна под высоким бревенчатым сводом; в пропорции стекол музыка или магия, идущая от Египта или, еще раньше, Атлантиды. «Талифа, куми». Яблоко, восстань: не дерево, а плод, воскресни!
Встряхнувшись, Конрад медленно продолжает.
– Такова повесть второго воскресения из мертвых. На земле не переводится потомство этой четы: у них во сне и в состоянии бодрствования одно и то же выражение лица – восковое, мечтательное, сомнамбулическое. Зато о другом воскресшем, о Лазаре, у нас собрано гораздо больше данных; вся его семья нам хорошо известна. А сам он, как говорится, уже смердел. Найден даже верный апокриф, согласно которому, – здесь Конрад должен был спешить, чтобы успеть закончить свою импровизацию, прежде чем рыжий пастор его прервет громким криком или ударом дубинки, – согласно которому не Иуда в действительности предал Христа, а Лазарь… Подумайте и содрогнитесь, дети земли, насколько это правдоподобнее и убедительнее.
– Споем гимн номер двести шестнадцать, – рычал слепой патриарх, и Конрад, пятясь от железной палки старика, легко прыгал с подмостков; собрание шумно выражало свое одобрение (неизвестно чему: его речи, действиям проповедника или совокупности всего). Потом ехали хоронить тело Талифы, но Конрада на кладбище не взяли.
А утром опять работа в мастерской или в поле; и это чередование пресвитерской деятельности с физическим трудом (преимущественно на открытом воздухе) составляло главную прелесть жизни в селении. У Конрада создавалось впечатление, что не случайно его попеременно использовали у разных станков, точно гнали по кругу: в этом чувствовался вполне продуманный план.
Дома по хозяйству, запущенному долгим отсутствием мужчины, тоже было много хлопот (хотя такого рода занятия ему нравились гораздо меньше). Вообще, Конрад, если не считать некоторых ночных часов, боялся оставаться наедине с Ипатою и под разными предлогами избегал ее, рискуя даже откровенным разрывом или очередным болезненным припадком, по-видимому угрожавшим самому ее существованию. Сущность припадка заключалась в каком-то совершенном, неземном, кататоническом [8 - Кататония (от греч. katátonos – напряженный, натянутый) – состояние психического расстройства с нарушением двигательной деятельности. Одним из видов кататонии является ступор (обездвиженность).], зачарованном покое, овладевавшим Ипатою. Она лежала неподвижно, с открытыми глазами, не плача и не смеясь, пожалуй, не дыша. Конрад не сразу догадался, что здесь дело, по-видимому, в какой-то ненормальности: в темноте сообразить было совсем трудно. Но Фома (если он присутствовал) визгом и стоном возвещал приближение этого знакомого ему и пугающего состояния матери; так что очень скоро и Конрад научился отличать это состояние (когда Ипата словно проваливалась в таинственную щель).
В постели они все реже и реже сближались: замирали в своих углах, лежа с открытыми глазами и думая о чем-то метафизически враждебном друг другу (взаимно уничтожающем). Конрад вспоминал Янину, ее страстное бледное личико и неприличный носик, поверял план бегства. Однако после случайных супружеских ласк Ипата на некоторое время менялась, оживала, прощала многое и даже сводила с Бруно.
Вообще она не любила, не умела разговаривать и морщилась от лишних слов, которыми Конрад обычно обезболивал противника перед тем, как нанести ему удар. Только глаза ее над тяжелыми нежными скулами от горя или обиды расширялись, увеличивались, даже голубели, становясь вдруг похожими на торжествующие, праздничные глаза Янины. Это подстрекало мужа, разжигало заведомо неудовлетворяемую страсть. Он, наконец, засыпал под альковом, усталый атлет сорока с лишним лет, агент враждебного стана, пресвитер, любовник, странник, отец, хозяин, точка, свободно и стремительно несущаяся по космической прямой.
Днем ему было легко ускользнуть от жены. В каждой мастерской Конрада встречали радушно: работал он хорошо и как-то смачно (весело). Веселило, разумеется, главным образом чудесное превращение: из кузнеца в пахаря, из конюха в ткача, затем мельник, дровосек, а в ненастье даже смолокур. Потом сразиться у прилавка general store [9 - General Store (англ.) – магазинчик с широким ассортиментов товаров первой необходимости, находится обычно в деревнях или небольших городках.] в шахматы, прислушиваясь к заумной речи Шарлотты и осушая кувшин яблочной водки.
После школы Фома находил отца в каком-нибудь углу селения, потного, довольного, сдержанного (внимательного). Они вместе отправлялись купаться, спускаясь все дальше и дальше от дозволенных прудов к путанице каналов, связанных ощутимо с огромным, пульсирующим, излучающим мрак и холод телом Больших Озер. Там они в течение часа сачком доставали сотню упрямых, истерических рыб, поднимающихся сюда, быть может, из недр Саргассова моря, чтобы метнуть икру и умереть. (Так постаревший эмигрантский поэт мечтает издать в Москве книжку стихов и отдать Богу душу.)
Глава десятая,
в которой принимают тихое участие короли, дамы и валеты
По-прежнему часто, хотя и с меньшим увлечением, Конрад играл в шахматы; проигрывать он не любил, а его выигрыш настраивал обитателей селения на воинственный лад. Играли они в большинстве случаев скверно, а результаты воспринимали даже с какой-то болезненной мнительностью.
Помещение всеобъемлющего general store напоминало легендарную лавку, способную удовлетворить потребности самых разнообразных покупателей. В одном отделении на опрокинутом бочонке восседал Аптекарь, нечто вроде интеллектуального острова в примитивной глуши. Прошлое, о котором он вздыхал, было грубой, неприкрашенной борьбой за существование, но представлялось им всегда подернутым лирической дымкой. И действительно, рассказы этого зеленого рыцаря о пистолетных сражениях и диких погонях за дилижансами умиляли слушателей.
По разным соображениям Конрад почти ежедневно наведывался в этот клуб. Там за стаканом яблочной водки можно было выслушать сплетню, собрать ворох сведений как будто всем известных, но для чужого очень полезных.
Изредка ему удавалось проникнуть к Бруно на пасеку или даже в пещеру; там он оставался, пока его не гнали прочь. Обычно они лежали на поляне, лицом к небу (Бруно в дымных очках) и лениво беседовали. Все голоса кругом (собственный, Янины и даже Фомы) звучали одинаково родственно, усвоив глубокие чистые интонации Бруно.
Мы тихо повествовал о начале и конце ряда вселенных – процесс развития, напоминающий арифметическую или геометрическую пропорцию. Медвежонок капризно визжал, требуя внимания или меда. Фома отбегал и затевал игру с мохнатым другом. Вскоре Бруно тоже застывал на полуслове с открытыми (под стеклами) выпуклыми глазами: Янина это называла медитацией.
Тогда Конрад, не теряя времени, ускользал с возлюбленной в кусты. Один взгляд на Янину, в ее большие серо-зеленые влажные лукавые и виноватые глаза на маленьком (муравьином) личике с неприлично вздернутым носиком, восхищал его, опустошал, обновлял. Душа изнемогала от сладостной боли, а страх вечной разлуки порождал счастье. Ее маленькая головка была туго стянута косынкою; бледное от страсти строгое личико, требовательное и жертвенное. Конраду чудилось: Вселенная становится ценнее и значительнее именно потому, что она его любит, может любить. Да и он сам приобретает от этого вес и форму, начинает щадить, уважать себя. Эта любовь умножала богатство окружающего мира, укрощала его, по-новому утверждала небесный свод.
Обновленный, возвращался Конрад домой, повторяя слова Бруно жене и даже относясь к ней с удвоенным вниманием; Ипата глядела, слушала, целовала его все с тем же твердокаменным, снежно-восковым, завороженным лицом.
– Мамочка, не надо! – выкрикивал Фома, если она становилась слишком уже спокойной.
Как общее правило, жители деревни, с которыми Конраду приходилось довольно часто встречаться, производили впечатление людей хитрых, скупых, себе на уме (может быть, благодаря своей неразговорчивости). Практичные, туповатые, внимательные соглядатаи, они все, казалось, были посвящены в некую тяготившую их тайну. Но секрет этот, как ни ловчился Конрад, не удавалось открыть; так что иногда он приходил к заключению, что никакой загадки, в сущности, нет! Только тишина, замкнутость и внимательный, настороженный, пустой взгляд. За праздничным столом, когда их собиралось побольше, Конрада неоднократно поражала какая-то особенная, густая, вязкая тишина и пустота окружающих его темных, неподвижных, едва очерченных глаз.
Однажды у Аптекаря в подвале играли в карты; случилось так, что у Конрада собрались картинки – дамы, валеты, короли. Пиковый валет представлен в профиль, нос с горбинкою, воинственный повеса, готовый к невеселой дуэли; два короля тоже в профиль, с опухшими от хронического нефрита подглазницами и в царственных кольчугах. Только все дамы расположены в фас. Конрад впервые обратил внимание на их глаза; ему вдруг представилось, что они все вышли из царства теней и еще несут в зрачках отражение беспредметного ужаса, холода, темноты и, главное, молчания подземного мира. Переведя глаза с карт на лица своих партнеров, Конрад наконец понял, кого эти люди всегда ему напоминали: именно игральные карты. Тот же ощутимый беспрерывный поток вечной тишины лился из их подглазниц.
Он не мог лучше или подробнее описать этого впечатления; именно тишина в глазах этих людей соответствует немоте игральных карт, стоически продолжающих носить свои пестрые доспехи. А в это время кругом козыряли, и слышны были только циничные шутки восьмидесятилетнего Карла (возившего будто бы Конрада на салазках) и трезвые замечания столетней давности Аптекаря; иногда Шарлотта проносилась, как подстреленная птица, и бросала свою поговорку:
– Ибо в царстве теней нет тени, – повторяла она ожесточенно.
«Ибо в царстве теней нет тени», – напевали все хором строчку из распространенного здесь романса.
Кстати, баллады в селении пользовались успехом; их культивировали, разучивали, повторяли со школьного возраста. Пели на промыслах, дома после еды, за кружкой сидра, в лесу, на плотине; пели угрюмо, но в унисон. Всеобщей любовью пользовался романс о парубке, требовавшем в приданое еще и серого мерина и таким образом упустившего прекрасную невесту:
Young Johnny the miller he courted of late,
A farmer’s fair daughter called beautiful Kate. [10 - Молодой мельник Джонни последнее время ухаживалЗа прелестной дочкой фермера, красоткой Кейт. (англ.)]
Она была готова идти под венец, но парень потребовал себе лошадку в придачу, а упрямый отец отказал. Так расстроилась свадьба:
About a year later or a little above
He chanced to meet young Katy his love. [11 - Около года спустя ему посчастливилосьПовстречаться с его возлюбленной, юной Кейти. (англ.)]
И любовь с прежней силой вспыхнула в сердце неразумного жениха – он готов уже забыть про серого мерина. Но гордая дева прошла мимо, не моргнув глазом.
Your sorrow, says Katy, I value it not
There’s young men enough in the world to be got. [12 - До твоей печали мне дела нет, сказала Кейти,В мире довольно молодых парней. (англ.)]
Хор старух, детей, остававшихся до сих пор на заднем плане, тут дружно и даже, пожалуй, весело подхватывал:
So fare you well Johnny, so fare you well Johnny
Go mourn for your fate… [13 - Так прощай же, Джонни, прощай, Джонни,Ступай посетуй на свою судьбу… (англ.)]
Почему именно эти стихи так нравились обитателям поселка, трудно сказать. Здесь, надо полагать, была удачно выражена какая-то заветная и родственная их душе мысль. Впрочем, возможно, что Конрад преувеличивал значение этой баллады в жизни деревни, как и других случайных явлений, что постоянно случается с иностранцами, замечающими вдруг одну мелкую народную черту и раздувающими ее до размеров гигантской лжи. (Так, французская женщина будто бы легкомысленна, немецкий бюргер добропорядочен, а русский – бунтарь, хорошо поет и весьма религиозен.)
Особенно нравился Конраду другой местный романс, так что он даже научился его напевать под аккомпанемент старинного инструмента (нечто среднее между мандолиной и балалайкой, только с четырьмя струнами). Там речь шла о молодой нежной женщине, по-видимому рано скончавшейся, но оставившей по себе лирическую память:
Here’s the bower she loved so much
And the tree she planted,
Here’s the harp she used to touch’d
Oh! how that touch enchanted. [14 - Вот ее любимая беседкаИ дерево, которое она посадила.А вот арфа, к которой она прикасалась.О! Как завораживало ее прикосновение. (англ.)]
Но смерть не разбирает добрых и злых, хватает все, что подвернется. Лучшие, разумеется, уходят раньше, а старикам остается песня:
Years were days when here she stay’d
Days were moments near her;
Heaven ne’er form’d a brighter maid,
Nor pity wept dearer. [15 - Днями казались года, пока она здесь жила.А дни рядом с ней становились мгновеньями.Девицы краше не посылали нам небеса.И печаль столь искренна никогда не была. (англ.)]
Особенно отличалась на этих интимных вечеринках безумная Шарлотта, степенно танцуя в паре с улыбающимся зелеными зубами Аптекарем.
– Ибо в царстве теней нет тени! – неизменно заканчивали они книксеном, как в придворном менуэте.
Усталого от пляса и сидра Аптекаря приходилось потом уводить домой; жил он все в том же недостроенном доме: мансардная комната под самой жестяной кровлей. Там осенью Конрад его навестил, больного (пожелтевшего), в последний раз: была ночь, и безвыходный дождь барабанил над самой головой.
Никто не знал точного возраста Аптекаря; считалось, что ему под сто. Молодость его протекла в Канзасе, где он снабжал красавиц чудодейственными эликсирами и пластырями. В связи с этим ему приходилось неоднократно бежать, оставив на произвол судьбы запасы сырья, в те годы белых еще линчевали, а с индейцев сдирали скальпы.
Эти дикие нравы претили Аптекарю: он любил вспоминать о своей научной карьере, о смелых и удачных экспериментах, о странных болезнях кожи, исцеляемых малоизвестными декоктами [16 - Декокт (от лат. decoctum) – лекарственный отвар.], о тайных травах, действующих положительно на плод. Он первый восстал против парикмахеров-хирургов, пускавших кровь пациентам при всяком удобном случае.
Аптекарь отлично играл в шахматы, и Конраду было приятно с ним сражаться; одна беда, свидетели принимали поражение своего земляка уж слишком трагически. Так что приходилось даже прибегать к различным уловкам, чтобы скрыть истинное положение дел на доске (по инициативе Аптекаря часто откладывали безнадежную партию и затевали игру в фанты или шашки). Конрада неизменно поражало сочетание черт жестокости и добродушия, вульгарной грубости и детской наивности в его согражданах. Вели они себя с несомненным, даже преувеличенным чувством собственного достоинства, но в гневе совершенно терялись, превращаясь в подобие пещерных предков. Радовались они искренне, наивно, неумеренно, точно дети. И только глаза, глаза сохраняли навеки свою таинственную тишину игральных карт…
Аптекарь ведал складом сушеных продуктов, представлявших значительную долю местного экспорта. Целебные корни, травы, грибки, ягоды, листья, стручки. Над полками стояло облако эфирных масел, ромашки, мяты, камфоры, там, в углу, словно русская икона, висела цветная гравюра, изображавшая Данте Алигьери, растиравшего в ступе серый порошок. Аптекарь даже у этого древнего нетесаного прилавка выглядел членом ученой корпорации.
– Артисту фармакопеи [17 - Фармакопея – свод правил для изготовления, хранения и назначения больным лекарственных препаратов.] больше нет места в современном обществе, – желчно замечал он, отпуская товар. – Мастерство умирает, уступая место фабричному производству. Безответственная машина убивает прозрение артиста, – продолжал он, обращаясь преимущественно к Конраду. – Что остается на нашу долю? Заворачивать пакеты в красную бумажку и перевязывать их зеленой тесемкой. Ах, Данте, Данте, где ты…
Вот жирные мази от секретных болезней, которыми пользовались еще граф Сен-Жермен [12 - Граф Сен-Жермен (около 1696–1784) – авантюрист эпохи Просвещения, дипломат, алхимик и оккультист.] и Казанова [13 - Казанова, Джакомо (1725–1798) – итальянский авантюрист эпохи Просвещения, путешественник, писатель.]. Вот чудодейственные пластыри, настои, кровососные банки, потогонные… Все это упразднили, как Австро-Венгерскую империю.
Аптекарь отворял шкаф, похожий на несгораемую кассу, где мерцал ряд сосудов разных цветов и форм; в сумерках пахучего подвала их пурпурные и малиновые стенки пропускали райские лучи.
– Здесь основа всей фармакопеи, – хвастал он. – Хотите кортизон [18 - Кортизон – лекарственное средство, обладающее противовоспалительным действием.] или фолликулин [19 - Фолликулин (фолликулярный гормон) – гомеопатический препарат, применяемый для лечения ряда женских, а также кожных болезней.]? Пожалуйста, милости просим! Мы не знали почему, но часами отваривали почки телят и давали пить отвар нефритикам [20 - Нефритики – страдающие нефритом, воспалительным заболеванием почек.]. Хотите гормоны? Вот вам гормоны. Я сам их приготовлял.
Видите эти фигуры, выжженные на этрусской вазе? Здесь хранилась древняя белладонна [14 - Белладонна – многолетнее травянистое растение из семейства пасленовых. В переводе с итальянского название это означает «красивая женщина». В старину женщины закапывали сок белладонны в глаза, зрачки при этом расширялись, придавая глазам особый блеск, а ягодами этого растения натирали щеки, что производило эффект румянца. Входящий в состав растения антропин способен вызвать у человека перевозбуждение, доходящее до бешенства.], и рисунок художника объясняет действие последней. А эти ступы… Сперва каменные, пещерные, затем глиняные, бронзовые, медные. Видите, пестик, точно версальская фрейлина, перетянутая корсетом. Неужели безразлично, кто и с какими чувствами растирает ядовитую корицу в порошок? А если нападут недобрые люди, то легко, размахнувшись таким инструментом, и череп проломить злоумышленникам. Случалось, грешным делом…
Аптекарь заливался беззвучным циничным смехом (тогда Конрад начинал верить, что ему действительно сто лет). Аудитория кругом тоже блаженно гоготала, опорожняя стаканы.
– А вот наши весы: нехитрая штучка! А попробуйте на тех же весах отвесить и фунт, и гран. Для этого надо быть истинным артистом, с опытом и талантом. А теперь что… На этой дощечке с желобками мы готовили пилюли: надо порошок и жидкость, взвесив и отмерив, смешать, как тесто. Растираешь, бывало, часами с молитвою или проклятиями. Потом вытянешь жгутом смесь наподобие макаронины, положишь на желобки и сдавливаешь этой пластинкой: все поделится на двенадцать почти равных частей. Остается только скатать шарики, припудрить, вот и пилюли. Глазомер и чутье, личная ответственность и никакой бумажной волокиты.
Полюбуйтесь моим пластырем от лумбаго [21 - Лумбаго – внезапно возникающие боли в области поясницы.] или втиранием против перхоти. Лучшего и теперь не найдешь. Этот эликсир может повлиять на пол эмбриона. Хотите девочку или мальчика? Или, быть может, урода с двумя птичками? Могу… ха-ха-ха…
Народ добродушно смеялся, все любовно чокались, гордясь Аптекарем, так что Конраду ничего другого не оставалось, как тоже приветствовать местного ученого и опорожнять стакан. Только один Бруно, казалось, не очень-то жаловал фармацевта и редко захаживал в лавку, а зеленый мудрец, в свою очередь, недолюбливал юношу в темных очках. Аптекарь, как догадывался Конрад, принадлежал к стану Ипаты и даже позволял себе иногда либерально критиковать слепого пастора:
– Пляшет под дудку того… – шипел он (то есть что рыжий старец находится под влиянием Мы). – Не одобряю.
Впрочем, встречая Бруно, Аптекарь вел себя с примерной почтительностью, как и все в деревне в присутствии старших и влиятельных членов общины. Как ни странно, гибель внучки (Талифы) никак не отозвалась на внешнем поведении Аптекаря, но пережил он ее ненамного.
Обдумывая ход на шахматной доске, Конрад внимательно следил за всем, что происходило в магазине, и делал свои выводы. Так, если в подвал забегал школьник, значит Фома уже тоже дома: Ипата теперь занята, можно пройти к Янине. Или: Эрик приехал с почтою, среди счетов и газет может быть весточка от друзей.
По магазину струились, не смешиваясь, резкие, приятные и отталкивающие запахи (точно по дну озера – холодные и теплые течения). Кожа, мыло, ситец, шафран… все это почему-то напоминало детство, Россию, Испанию, Вогезы [22 - Вогезы (от фр. Vosges) – департамент в Лотарингии на востоке Франции.], и Конрад содрогался от нетерпения, точно блудный сын, приближающийся к знакомым окраинам.
– Забавно, – шептал он, улыбаясь, Аптекарю. – Я здесь на чужбине, а счастлив, словно возвращаюсь на родину. И шахматы, и запахи, и рассказы – все мне любо.
Скаля свои острые длинные зубы аллигатора, Аптекарь строго поучал:
– У человека несколько родин: в каждом мире по крайней мере одна. Поэтому, кстати, не надо искать одного смысла или одной цели существования и одного ответа. Образ наш гораздо сложнее.
– Особенно в постели, – хихикал заиндивевший мельник с запорошенными нежной мукой ресницами и бровями.
Матильда, одетая в яркий не по возрасту сарафан, кричала Конраду на ухо:
– Сказать, что ты был моим мужем на Аляске, ха-ха-ха?
Конрада прошибал горячий пот от ее близости и декоративных корешков во рту (как будто их нарочно такими ей вставили). Тогда мысль о светлой, нарядной, благородной Янине с восторженными глазами и раздражающим носиком придавала ему силы; он продолжал упорно и осторожно шахматную борьбу. Иногда ему чудилось: все эти шутки, споры, намеки и угрозы на самом деле только попытка психологического воздействия со стороны Аптекаря, ведущего игру одновременно в нескольких планах. И Конрад не сдавался, подготавливаясь еще к другой схватке: приближалась осень, скоро начнутся упорные дожди, и побег больше нельзя откладывать! А между тем связи с друзьями, оставленными позади, не удавалось возобновить, и решительную дату приходилось откладывать, сообразуясь с погодой и луной.
На конторке рядом с играющими, между деревянными счетами и бухгалтерскими книгами ин-фолио [23 - Ин-фолио – формат, при котором напечатанный лист книги складывается вдвое, образуя таким образом четыре страницы текста.], лежали разрозненные колоды карт и таро: веер дам, валетов, королей со взглядом тихим, молчаливым… Существа, прошедшие страшное испытание, с честью выполнившие свой последний долг и теперь являющиеся только потусторонними, обескровленными свидетелями бессмысленной, тщетной забавы. Решительно наклонив голову, Конрад передвигает символическую фигуру; в ответ, после мгновенного шепота удивления, раздаются сразу смешки, постукивания, скребки, наглые подстрекания.
– Молчите, хамы, пошла, мужичка! – отмахивался Аптекарь, благородный соперник Конрада в этом подвале. – Прочь! – грозил он кулаком в сторону Матильды. – Это тебе не свечи лить, убирайся! – И давал ей ладонью раза по вислому заду. Та с визгом отскакивала, жалуясь и чертыхаясь. А мельник, весь покрытый сдобным инеем, ронял:
– Двадцать лет тому назад ты бы не гнал ее от себя.
Иногда в лавку захаживали проповедник или Ипата, Бруно, ребята из школы за сластями; тогда завсегдатаи немедленно подтягивались, приводили себя в порядок и начинали обращаться друг к другу с подчеркнутой вежливостью (мистер), не позволяя себе вульгарных оборотов. Вообще, у Конрада создалось впечатление, что местная элита даже не представляет себе, в каком грубом состоянии пребывают еще низшие слои населения.
В присутствии именитых граждан муж Ипаты опять начинал себя чувствовать влиятельной персоной, в чем его никто не осмеливался разубеждать (только Матильда продолжала шипеть из угла, говоря что-то, вероятно, неприличное). А Шарлотта, по обыкновению описывая круги, точно подбитая птица, возвещала во всеуслышание: «Яков пасет чужих яков» или: «У доброй матери всякое чадо впрок».
Часто прибегал Фома с поручением: пресвитера зовут к больному или Ипата ждет мужа немедленно. Изредка в лавку заглядывал Бруно. Тогда все старались проявлять самые верноподданнические знаки внимания. Экономически, казалось, будущее этих людей зависело от него.
Аптекарь угрюмо помогал Бруно усесться на порожнем бочонке, что, принимая во внимание корпуленцию [24 - Корпуленция – полное телосложение.] последнего, было делом сложным. Его сразу обступали поселяне, почтительные, с придурковато открытыми ртами; только глаза их, тихие, молчаливые, отражали мрак подземелья, что, кажется, удручало Бруно. Отдышавшись, примерившись с минуту к шахматной доске, он неизменно начинал свою речь, словно тараня кремневую стену, не глядя, впрочем, на своих слушателей.
– Наш человек существует только десять-одиннадцать тысяч лет, – рассказывал Бруно.
У Конрада быстро-быстро стучало сердце, как у влюбленного: он знал, что теперь сюда скоро придет Янина.
– Одиннадцать тысяч лет – это четыре миллиона дней, – грудным, мягким голосом говорил юноша в дымных очках; кругом бородатые, усатые, красивые и уродливые, странно одетые люди блаженно улыбались, поддакивая. – А Вселенной уже двадцать миллиардов лет. Сравните, души. Двадцать миллиардов лет и четыре миллиона дней. А нашему техническому прогрессу всего только двести или триста лет. То есть меньше семидесяти пяти тысяч дней. Детский возраст, но как далеко мы ушли.
Сначала все шло необычайно медленно, человек жил во сне и в полусне. Потребовалось тысячелетие, чтобы приспособить колесо или стержень; потом, набирая скорость, шибче и шибче, в геометрической прогрессии. Вспомните предание о шахматной доске, – Бруно протягивал тучную волосатую руку в сторону играющих. Аптекарь, угрожающе скаля зубы, озирался, словно защищая свое право закончить партию. – Если на первый квадрат положить одно зерно, на второй два, на третий четыре, то, по расчету древних мудрецов, на последний квадрат потребуется столько злаков, что всех житниц Европы, Америки, Азии и Африки не хватит. А ведь наша жизнь от сотворения мира развивается именно путем такой пропорции, к вящему конфузу мудрецов и специалистов. Зерно яблони, племена людей и цветы их творчества разрастаются в геометрической прогрессии, и есть даже слух, что 64-й квадрат не является последним.
На этом месте завсегдатаи обычно начинали одобрительно гоготать; неизвестно почему, но судьба 64-го квадрата их особенно умиляла.
– Двадцать миллиардов лет тому назад на первый квадрат доски положили чудесный и единственный атом водорода. Теперь мы где-то посередине доски и начали угрожающе расти, стремясь к опасным, критическим рубежам. За последние полвека техника проделала скачок, равный всему нашему предыдущему развитию за истекшие четыре миллиона дней. Ибо последний член геометрической пропорции почти совпадает с суммою всех предыдущих членов ряда. Если развитие будет продолжаться таким образом, то уже в ближайшие десятилетия летающие диски станут нашим привычным способом передвижения…
Конрада этот разговор волновал до такой степени, что он легко мог проморгать фигуру, особенно его бесило, что слушатели (за исключением одного только желчного Аптекаря) никак не были в состоянии оценить мыслей Бруно и все-таки упорно, с застывшими от напряжения лицами прислушивались, точно ожидая разрешения какого-то мучительного личного вопроса.
– Если Мы вам сообщит, что в течение ближайшего столетия человек освоит все планеты Солнечной системы, то вы, вероятно, не слишком изумитесь. Отсюда можно легко заключить, что если на тех планетах существуют равные нам разумные существа, то они должны тоже вскоре посетить нас и, разумеется, они бы уже давно подавали сюда разные сигналы! Но этого не случилось; и если это не случится теперь, то можно считать доказанным, что Земля наша исключительное по удаче небесное тело, а мы, земные обитатели, – высшее достояние Творца неба и тверди. Радуйтесь и ликуйте, отныне опять здесь центр священного эллипса.
– Аминь, ура, тьфу-тьфу, слава Отцу и Сыну, кто рано встает, тот много жует… – слышалось со всех сторон из подвала; суровые граждане поздравляли друг друга, точно на Пасху. Шарлотта неистовствовала, носясь по кругу с подбитым крылом. Только один Аптекарь (подставив фигуру), сдерживая накипавшую досаду, осведомлялся вкрадчиво:
– А что думает проповедник на этот счет?
– Мы и проповедник учим одному и тому же, – отвечал Бруно, подумав; потом продолжал: – Земля – песчинка в звездной пустыне, волна в космическом океане, и все же она является исключением, избранным островом, первородным атомом среди туманных монстров, пожирающих собственный хвост. Вера древних в свою исключительность, по-видимому, оправдывается. Земля – как бы духовный центр Вселенной, хотя нам уже известно, что миров много, а круга нет.
Мы вам сообщил, что через 36 500 дней будет освоена Солнечная система. А через тысячу лет или десять тысяч? Ясно, что через миллион лет, если мы просуществуем без финальной, очередной катастрофы, все проблемы, возникшие в нашем быту, все мечты и грезы, замаячившие еще в туманном сознании Адама, будут благополучно разрешены и организованы. Нет границ возможностям при условии геометрической пропорции ряда. Конечно, миллион лет – срок большой, но ведь просуществовала же Вселенная биллионы лет. Подумайте, с чем сравнится искусство и величие человека, если ему позволят совершенствоваться еще двадцать тысяч лет.
Здесь простолюдинов опять охватывал наивный восторг, но последующие слова Бруно вызывали разочарованные вздохи и даже стоны.
– Ясно, что нам даже тысячелетия не отпущены на этой Земле, – тихо заключал Бруно, не глядя на слушателей. – Катастрофа, описанная во всех духовных пособиях, подстерегает человека где-то близко. Землю ожидает гибель. Об этом толково говорится в Священном Писании. Вообще, конец описан гораздо полнее и понятнее, чем начало бытия. Можно утверждать, что первая книга утеряна. Смерть вошла в мир вследствие грехопадения, но последнее имело место в космосе задолго до изгнания Адама из рая. Век Адама исчисляется сотнями тысяч лет, а мертвых муравьев мы находим в янтаре: они были залиты этой смолою двести миллионов лет тому назад, когда янтарь еще растекался по берегу Балтийского моря.
В туманный, раскаленный, душный день сытый муравей выполз по своей надобности на окраину розового леса. Тогда еще не было семьи Адама; кругом высились только утесы и пахучие деревья, похожие на кипарисы, из которых капала на песок янтарная смола, смываемая прибоем темного моря. Судьбе угодно было, чтобы тяжелая капля этого сока попала на избранного муравья и замуровала навеки, сохранив его для музея естественной истории. Адам еще не родился, а смерть уже хозяйничала в мире; спросите у сонма ракообразных и паукообразных, составляющих слой меловых отложений, спросите у них, кто согрешил задолго до Адама. Мы только знает, что Агнец был заклан при основании мира, двадцать миллиардов лет тому назад принесен в жертву до первого реального греха. Здесь тайна – до грехопадения смерть была неотделимой частью жизни.
– Аминь, аминь, – дружно выкрикивали свидетели; Конрад нерешительно передвигал фигуру (пора кончать).
– Итак, великолепной Земле, полной аромата и святости, света и чуда, угрожает гибель, – возвещал Бруно. – Надо спасти ее ценности, краски, стихи и молитвы, мысли и фрукты, храмы и детвору. Надо перенестись в другие точки космоса, в другие созвездия и туманности. Уйти, вовремя подготовить переселение. Заразить нашими клетками и лучами другие небесные тела. Кто здесь спрашивает: чего Бог от него хочет? Вот перед нами Луна, сухая пустыня, засохшая лава, без воздуха, воды и жизни. Там надо разбить сады и цветники, оплодотворить почву, огласить музыкой и смехом, любовью, игрой и творческой мыслью согреть камни. Это ли не Божье дело? И человечье. Пасти антилоп на Марсе и кенгуру на Нептуне; повсюду цветы, злаки, добро и любящий взгляд разумных детей.
Чей это голос вопит: «Так что же мне делать?» Мы отвечает: обсеменить еще одну вселенную, творить новые миры, создавать жизнь за пределами Млечного Пути и даже там, где кончается материя или наше пространство, куда свет еще не распространился. Не сокращаться и сворачиваться по завету Мальтуса [15 - Мальтус, Томас (1766–1834) – английский священник, ученый, демограф и экономист. Автор книги «Опыт о законе народонаселения» (1798). Сделал вывод о том, что количество обитателей земли растет в геометрической, а ресурсы – в арифметической прогрессии. Следовательно, неконтролируемый рост народонаселения может привести к голоду и прочим несчастьям.], а, наоборот, расти и крепнуть. Самое редкое и духовное в мире – это материя; самое чудесное и ценное – жизнь! Смысл истории в том, что душа, сотворенная Богом, выползает на самые окраины бытия для последнего боя или преображения.
Глава одиннадцатая,
в которой беседа продолжается
Поучая, Бруно незаметно уничтожал огромное количество изюма и сушеных фруктов, которыми Аптекарь охотно угощал гостей (в присутствии именитых членов колонии яблочная настойка с прилавка исчезала). Наконец в подвал спускалась Янина, так тихо, что Конрад замечал ее, только когда она начинала хозяйничать, прибирать вокруг играющих или вытирать мокрой тряпкой пыльные фиги, предназначенные для Мы. Фома грыз орехи на полу между кадками (оттуда долетало урчание – не то его, не то кошки). Пахло мышами, цикорием, сельдями, мылом, кожей. Аптекарь желчно скалил зубы аллигатора, однако, зорко следя за каждым движением противника: последний, кажется, задумал обменяться ферзями. Еще один трудноразрешимый вопрос, подобно браку, разводу, карьере: стоит это или не стоит, лучше будет или нет…
– Вот видите, – продолжал Бруно, – королю потребуется восемь ходов, чтобы пройти по диагонали, и столько же, чтобы одолеть шахматную доску по прямой. Это вполне опровергает нашу плоскую геометрию, где гипотенуза всегда больше катета. Нечто подобное происходит и в духовном плане. Еще, прошу, обратите внимание. Когда соперники сражаются в шашки, скажем, на черных клетках, то они совсем не думают о сети белых клеток рядом. А между тем на этих светлых полях, пожалуй, тоже ведется другая, полная смысла и азарта борьба. Можно себе представить доску, на которой одновременно разыгрываются две шашечные партии: одна на темных, другая на светлых квадратах. И фигуры этих разных систем никогда не столкнутся, хотя действуют по соседству. Так отгороженные миры совсем не перекликаются между собою, хотя почти соприкасаются.
– Как Мы рассматривает взаимоотношение Я и Ты? – спрашивает строго Аптекарь, стремясь отвлечь внимание присутствующих от шахматной доски.
Бруно отвечает:
– Давно как-то, но в наших измерениях Мы сидел в парикмахерской и вдруг узрел пред собой блеклого подростка, болезненно умного и вялого. Мы сразу отстранился, как всегда в непосредственной близости к постороннему, хотя, впрочем, испытывая на этот раз жалость или даже сочувствие к блеклому привлекательному соседу. И тогда Мы сообразил, что отделиться нельзя, ибо это он сам, отраженный в зеркале. Сострадание сразу исчезло, образ и субъект слились воедино, установили общую циркуляцию. Больше не было симпатии и соболезнования, как при встрече с чужим, милым, обреченным чудаком; осталось только ровное, органическое, само собой подразумевающееся чувство единства, спаянности не на живот, а на смерть.
Любовь есть слияние воедино. Такой сплав, где нет уже Я или Ты, и начинаешь страдать от малейшего признака возможного отпада. Сказать: «Я Тебя люблю» – абсурд! Я Тебя может только жалеть, ненавидеть, ругать, преодолевать, ласкать, щипать. Я видит Его и часто жалеет, ибо подставляет Себя на место Того. «Давай, – говорит Я, – выручать симпатичного прохожего». В любви же этого нет, потому что Я и Ты исчезают, становятся Мы, высшей формой жизни; такое Мы и есть личность, подлежащая воскресению, неповторимая, ибо единственная: единая. Без любви нет Мы, то есть нет личности.
Самая реальная любовь, разумеется, – любовь к Богу. Последнее Мы, зрелость личности – это слияние Я с Богом, любовь к Нему. Такая новая личность, конечно, бессмертна и легко познает себя в Боге. Поэтому нет большей заповеди, чем любовь к Богу.
Шарлотта осторожно приближается к Аптекарю и, бросая в него сушеной горошиной, сюсюкает:
– В море туманы, в жизни обманы.
Аптекарь испуганно шарахается.
– Пошла к черту! – кричит мукомол. Конрад тяжелым взглядом охватывает Янину, от ее вздернутого носика до маленьких стальных икр.
Бруно, на минуту заикнувшись, продолжает:
– Сказать: «Он себя ужасно любит!» – невежественный вздор. То же самое: «Я Тебя люблю». В любви нет разделения на объект и субъект. Такая вивисекция отражает отдаленное прошлое, когда пещерные люди стремились любой ценой положить начало разговорной речи, даже путем отказа от реального соотношения понятий. Они достигли своей цели, но, повторяя условный вздор, попали в собственные сети и запутались в призрачном мире. Здесь грехопадение, то есть первый отпад от Бога: конец любви, разделение. «Дорогая, Я Тебя люблю» – выдумка. Это – царство обмана и смерти.
Примитивные психологи все еще говорят: «он заметил в себе»; «он подумал о себе»; «он нашел истину, ответ внутри себя»; «он обманывал себя». Все это вымышленные образы, приносящие теперь больше вреда, чем пользы. Кто ищет, и как ищет, и что именно он нашел – все это неразрывно, являясь органом одного неделимого целого. Истина – не только результат, но и самые поиски, путь, образ действия. Люди так привыкли разрезать друг друга на части, что продолжают это делать даже по отношению к себе, испытывая удовольствие от своеобразного харакири. «Он боролся с собой»; «он обожает себя»; «он противен себе»; «он недоволен собой».
Эта часть учения Бруно вызывала обычно сплошное ликование, трудно сообразить, что так радовало и смешило слушателей. В ответ немедленно раздавался торжествующий хохот и гомон; некоторые вставали с мест и, прохаживаясь по доске, как по канату, покачиваясь, жеманно шептали: «Он обожает себя», «он презирает себя». Шарлотта, потная, неряшливая, со сбитым набок чепцом, прыгала на одной ноге, ликующе распевая: «В той чаще отчасти горилла горела от страсти». Аптекарь дрожащей рукой наливал себе рюмку под стойкой, держа бутылку как неприличную посуду. Карл или Хан сжимали свои темные кулаки над самым теменем Конрада и бубнили: «Он нашел себя», «он ищет себя». Матильда голосила: «Она презирает себя, она ушла в себя». Среди этой разнузданной толпы, казалось, только Бруно и Янина походили на существ, знакомых и родственных Конраду. Но стоило ему заглянуть в глаза расходившейся черни, как опять его поражала внятная тишина (и молчание) ледяной ночи, лившейся через край оттуда. А над головой повсюду под тяжелым потолком свисали рыболовные снасти, похожие на изделия гигантских пауков.
– Наше время – время излучений, – продолжал уверенно Бруно, – но вскоре наступит век света, уничтожающего все тени, объединяющего форму и сущность!
– Расскажи про немца с глазами, – просит мукомол, подмигивая окружающим. Его поддерживают разные голоса:
– Да, да, про немца, про ученого, ха-ха.
– Человек не должен подглядывать за собой в щелочку, – сразу начинал Бруно, – ибо тот, за кем он следит, и то, чем он подсматривает, да и самая щелочка, и манера воспринимать результаты – все это тот же нерасторжимый, неделимый, целый человек. Вы слышали, что кристаллик глаза, повинуясь законам оптики, должен переворачивать зрительный образ вверх ногами, – замедлял вдруг Бруно течение речи. Слушатели опять начинали хихикать, щелкать языками, делать смешливые, издевательские жесты. – Однако уже ребенок видит мир в соответствии с действительностью, – продолжал Бруно спокойно. Обитатели только потирали руки, трясясь от беззвучного хохота, предвкушая дальнейшее. – Немецкие ученые, люди прямолинейные, решили, что это объясняется практическим опытом живого существа. Младенец, дескать, воспринимает обязательно все наоборот, только постепенно, под влиянием толчков и пинков, он расставляет вещи по местам, в надлежащей перспективе. Нашелся даже один герой, профессор, который надел на глаза призму, переворачивавшую мир наизнанку, наглухо прикрепил бинтами эти очки и оставался в таком состоянии несколько месяцев. По мысли смелого экспериментатора, перевернутые предметы должны были после известного промежутка времени под влиянием непосредственного опыта опять занять свойственное им в пространстве положение. Но этого, однако, не случилось.
Вот такую немецкую глупость проделывает весь мир ежеминутно. Люди ошибочно воображают, что Я притаилось только за порогом кристаллика, где-то в мозгу, и регистрирует подаваемый ему извне образ. Какая подлая ложь! Я – и в оптическом нерве, и спереди кристаллика, да и сам кристаллик, по существу, – Я. Электрические, химические реакции клеток, ассоциации, отбор, интерпретация – все это части органического Я. Я не только вывод и осознание, но и путь со всеми многочисленными узлами.
То, что любит себя, и То, что любимо, и чем и как готово любить, все – одно нерушимое целое, уничтожаемое делением. Поэтому «люби ближнего, как самого себя» – только условный оборот речи, не отражающий последней реальности. Ибо в ту пору язык человеческий еще пребывал в младенческом состоянии.
Эту мысль надо продолжить всячески вглубь и вдаль. Нельзя любить мир или Бога, если они в тебе и ты в них. Человек не может больше подсматривать в щелку и познавать Вселенную как чужое, внешнее тело. Отныне мы учимся постигать Бога и людей уже другими путями, вне разделения и отсечения. На одном конце прямой – интегралы, любовь и жизнь, на другом – дифференциалы, грех и смерть.
Пока мир разделен на Я и Ты, будут процветать жалость и жестокость, сомнения, страдания, идентификация, сочувствие, вздохи, преступления, казни и несовершенные попытки исправления. Но не будет единства, не будет любви, не будет Бога и света. В Мы Бог, и мир, и Я еще раз сливаются воедино. Это – личность. Так что со смертью личности кончается не только Я, но как бы и Бог, и мир: весь космос меркнет, меняется. Не человек умер, а целая вселенная.
И в мире, где единство любви – реальность, так неукоснительно и получается.
Много зла приносят старинные неточные выражения. Пора очистить допотопный словарь. Церковное «Верую» утверждает: «Творца неба и земли, видимым же всем и невидимым». Здесь, надо полагать, подразумевается Творец космоса, постигаемого и не-постигаемого нашими органами чувств. А между тем упоминаются только глаза.
Искусство, наука, религия, философия в последнем счете должны раскрыть действительный мир и его Творца. Как параллельные линии пересекаются в следующем измерении, так на высшем уровне встречаются все течения творческого усилия. Сие есть программа, которую Мы предлагает народам.
– Я поддержу Мы, – шепчет Конрад, поправляя фигуры на доске. – Следует организовать комитет, а затем партию трансреального мира. Кто знает, быть может, Мы еще станет президентом Соединенных Штатов или его наставником.
– Это хорошо, – соглашается Мы. Народ кругом угрюмо молчит, темнея как-то изнутри.
Аптекарь еще больше зеленеет от страха и вопит:
– Вы тронули коня!
Конрад неохотно уступает, толкает фигуру на соответствующее поле через головы королевы, туры и пешки (опять удивляясь этому узаконенному чуду).
– Но почему президентом только Соединенных Штатов, а не всех Объединенных Республик? – недоумевает Бруно. – Суверенитет отдельного государства – абсурд, грех и пережиток.
– Это можно устроить, – опять шепчет Конрад, – у меня много влиятельных друзей.
Присутствующие с упрямыми лицами Каинов и тихими глазами игральных карт стягиваются петлей вокруг стола; шахматистам почти нечем дышать. Аптекарь истерически вскрикивает:
– А боль, что мудрый Мы скажет о боли и высокой температуре? О страданиях, корчах, рвотах, поносах… В ночные часы, когда все спят и только обреченный старается отгадать, что его ждет по ту сторону агонии.
– Боль и радость лежат на одной прямой, – охотно разъясняет Бруно; народ кругом отступает, лица смягчаются, некоторые начинают опять улыбаться и поддакивать. Конрад жадно ощупывает взглядом литую фигурку Янины, сидящую чересчур близко у ног учителя (ревность возбуждала в нем похоть). А Бруно продолжает: – Ощущение движется во времени, и, подобно настоящему мгновению, оно тоже – абстракция, хотя и весьма мучительная абстракция или нереальность. Настоящее движется между прошедшим и наступающим, оно тут и не тут, как летящая пуля. Обычно полагают, что прошлое позади, а будущее впереди. Но в таком случае все бы видели перед своими глазами будущее, а не прошлое! На самом деле человек не лицезрит свое будущее, а только – прошлое. Следовательно, прошлое впереди нас, а будущее – за спиной. В трехмерном плане это выглядит так: человек, чтобы продвигаться вперед, должен пятиться задом. (Бруно часто повторял эту мысль.)
– Что же, все мои ощущения – обман и фантазия?! – возмущается Аптекарь, меняя свои краски, как хамелеон (бедняга, вероятно, заболел разлитием желчи в связи с этими спорами).
– Нет, конечно, – успокаивает его Бруно. – Это только означает, что не следует делать последних решительных выводов на основании непосредственных восприятий.
– А бессознательное – иррациональное, вернее? – осведомляется Янина; Конрад с радостным удивлением пожирает ее глазами.
– Бессознательное вечно, оно существовало, может быть, еще до сотворения времени, здесь и начинается ускользающее, волнообразное море реальности.
– Что же служит нам верным компасом, ориентиром? – сердито спрашивает Конрад. В конце концов, он приехал сюда по делу, его друзья пропадают где-то в лесных дебрях, и эта болтовня начинает его утомлять.
– Только математически голые взаимоотношения, – отвечает Бруно своим грудным голосом, – чистая алгебраическая фраза без эмоций, интуиции, здравого смысла, линейной логики или предчувствий. Только эта стрелка компаса заслуживает доверия и ведет к Божественной реальности.
Янина встает и, перегнувшись через прилавок, высыпает из мешка на тарелку остатки изюма – с минуту перед глазами мужчин мелькают ее голые живые ноги с магическими круглыми стальными икрами. Бруно резко поднимается и довольно быстро направляется к выходу; народ, погуторив еще слегка, осушив на прощание стакан яблочной водки, тоже начинает расходиться из подвала.
Иногда, впрочем, появление Ипаты прерывало беседу в самом начале. Она с достоинством ступала по тяжелым половицам и молча останавливалась неподалеку от играющих с твердокаменным восковым лицом и беспомощно, но укоряюще опущенными сильными руками. Мужики начинали быстро тянуться к выходу, обходя ее с почтительным поклоном. В конце концов у конторки обычно оставались только Аптекарь, Конрад, Бруно с Яниной (изредка – мрачный Хан). Тут между сестрами происходило некое подобие дуэли. Сперва они только глядели друг на друга в упор, потом обменивались несколькими словами и упреками, постепенно переходившими в драматическую ругань. Случалось, дело кончалось дракой, и Конраду (с Фомой, если последний присутствовал) только с трудом удавалось их разнять. Бруно не вмешивался: сидел на отлете камнем, обрубком, только бочкообразная грудь его всхлипывала при каждом астматическом выдохе. Аптекарь же совершенно лишался дара речи и угрожающе скалил зеленые зубы (участвовать в свалке он никак не мог по ветхости).
– Сестра, ты погибнешь! – заявляла Ипата, протягивая вперед голые зрелые руки.
– Чья бы корова мычала! – отзывалась Янина.
Этот диалог имел для них, по-видимому, особое значение, и сестры опять были готовы вцепиться друг в друга.
Плотоядно озираясь, Конрад уводил жену домой.
Во время одной из таких перепалок Аптекаря вдруг схватили острые и весьма конкретные колики в области печени; боль (лежавшая на одной прямой с наслаждением) оказалась такой интенсивной, что он быстро погрузился в обморок, перемежающийся бредовыми выкриками. Желтизна Аптекаря приняла юмористический оттенок, напоминая закат над песчаной пустыней.
Умер он, не приходя в сознание, денька через два. Конрада его кончина застала врасплох, он не успел сообщить о болезни проповеднику (за что последовал жесточайший разнос). Несмотря на бессознательное состояние, было очевидно, что Аптекарь ужасно мучился до последней минуты.
Конрад все надеялся, что удастся пригласить лекаря из административного центра, но это оказалось совершенно не в нравах селения, да и вряд ли бы помогло. Несколько старух во главе с безумной Шарлоттой лечили Аптекаря, поили настоем из трав, пускали кровь, ставили банки. Пока старушки работали не за страх, а за совесть, народ дежурил у крыльца, взволнованно перешептываясь.
Осенний вечер надвинулся вплотную, полная луна вставала поздно. Было темно и сыро, холодно и мерзко, когда Аптекарь наконец отдал Богу свою древнюю душу. И сразу Шарлотта вместе с сонмом других баб занялась туалетом покойника; по законам селения труп надлежало предать земле немедленно после завершения гигиенических обрядов. Как ни торопились, а приготовить тело раньше полуночи не удалось.
– Братья, сестры! – говорил охрипший от тумана пастырь; изо рта его вырывались клубы гнилого пара. Дюжина разноцветных огарков теплилась вдоль стен молитвенного дома. Ветер обрушивался на крышу сразу со всех четырех сторон, налетая откуда-то с Лабрадора [16 - Лабрадор – континентальный регион провинции Новая Земля – Лабрадор на востоке Канады. До 1927 года Лабрадор входил в состав Квебека.], Новой Скотии [17 - Новая Скотия (Новая Шотландия) – провинция на востоке Канады, одна из трех Приморских провинций.] и Святого Лаврентия [18 - Святой Лаврентий – река в Северной Америке, протекающая по территории Канады и США и соединяющая Великие Озера с Атлантическим океаном.]. – Братья, сестры! Перед этим омерзительным явлением, каковым является смерть, нам остается только стиснуть зубы и пропеть молитву. Слава Творцу и Его святым! Слава Земле, небесному телу, поднявшему тяжесть плоти! Слава Агнцу, закланному на подступах к жизни! Слава Святому Духу, дышащему повсюду, где мы! Отче наш, иже еси…
Проскандировали древнюю молитву (несколько на православный лад), и слепой старец, бодро ковыляя по мосткам, словно Голем [25 - Голем – персонаж еврейской мифологии; человек, созданный из глины для защиты еврейского гетто от кровавого навета и для выполнения иных поручений разного рода. Исполнив свою миссию, Голем обращается в прах, однако периодически возрождается.], преследующий собственную тень, продолжал уже своим обычным громовым синайским убедительным голосом. Даже пар больше не вырывался из его рта, может быть потому, что в церкви потеплело от вздохов многочисленной паствы.
– Братья и сестры! Мы хороним сегодня нашего дорогого Аптекаря. Что значит хоронить? Это как провожать на вокзал друга, уезжающего в Австралию. Люди постарше невольно думают: конец, разлука навсегда; даже если он вернется когда-нибудь, нас уже не застанет здесь… А я отвечаю – старики, вы увидите Аптекаря, и гораздо скорее, чем молодежь! Но в царстве иных измерений как мы узнаем друг друга? Ведь все там подвергнется изменениям, а органы чувств больше не подпора. Как же мы увидим, услышим, обнимем старых друзей и врагов? Кто встретит там Аптекаря и скажет уверенно: «Вот брат из моего селения, он готовил хорошие сиропы и не обсчитывал»? На это отвечаю согласно Писанию: всемогущий Бог, создавший все и вся; неужели Ему трудно опознать Свое творение? А вы, братья и сестры, неужели вы не различите присутствия Божьей славы? Ночью, в темноте, между созвездиями, за порогом Млечного Пути, в другой бесконечности все встретят и прославят своего Создателя. Но если это так, то и друг друга мы узнаем через Бога. В Боге вы увидите и себя, и Аптекаря; в последнем раскрывается и Бог, и вы сами. Правильное разрешение этого вопроса для нас важнее здесь, на земле, чем в другом мире, ибо оно нас учит, как жить сегодня, тут! А теперь споем гимн: «Беззащитны, тьмой объяты, бедствуют ученики».
– «Помнишь ли Ты нас, Учитель, помоги, зовут они», – отчетливо подхватили озабоченные прихожане.
Затем слепой продолжал, бодро и шумно:
– Я вам часто объяснял, что бесконечностей много и они разного калибра. И как бесконечность точек на линии меньше бесконечности кривых в пространстве, так, скажем, неповторимость человеческой личности разнится от таковой же Господа Бога. Первое доказал математик Кантор, но в другой форме то же самое утверждал и апостол Павел. Аминь.
– Аминь.
– Если бы чужой и посторонний вошел теперь к нам сюда и спросил: какую память оставил Аптекарь в селении, то мы должны были бы, прежде чем ответить, подумать. Ибо наше слово зачтется ему на Страшном суде. И я говорю: Аптекарь, ты был на земле подобен своим весам, взвешивая тела безупречно, с точностью ангела. Как и весы, ты должен был стоять на ровном месте и соразмерять всегда собственное суждение с внешними условиями давления, температуры и притяжения. За это тебе хвала и прощение грехов.
– Аминь.
– Если под влиянием страха, горечи или алкоголя ты становился на топкий грунт, то стрелка весов начинала немедленно плясать, и этим объясняются ошибки твои, вольные и невольные. Но в трезвом состоянии Аптекарь отмерял с точностью Божественного провидения, в особенности когда дело касалось ядовитых специй. Он ухитрялся верной рукой отделить и отвесить десятую долю грана, распределяя ее поровну между дюжиной пилюль. За эту верную руку и мудрую душу артиста – Бог его помилует. Аптекарь славил Отца сиропами, пластырями и настойками подобно поэту, воспевающему Создателя в стихах. Аптекарь доказал свое божественное происхождение тем, что, подобно своему Творцу, умел извлекать добро из зла, пользуясь ядовитыми и взрывчатыми веществами для целебных надобностей. Из слюны кобры или сока кураре он изготовлял чудесные эликсиры, доказывая этим, что в мире все добро; дурно только применение этих опасных частей, искаженных в своей пропорции. Даже смерть и грех, подобно стрихнину, в малых долях могут оказаться во спасение…
Старик, несмотря на всю свою жизненную силу, заметно ослабел; возможно, что неожиданная для него кончина Аптекаря, с которым его связывала чуть ли не полувековая дружба, подействовала на него особенно удручающе. Во всяком случае он часто прерывал свою речь и жадно глотал студеную воду из стакана. Конрад заметил (с профессиональной прозорливостью), что, когда голос начинал изменять проповеднику, он обращался к прихожанам с требованием спеть гимн (что давало ему временную передышку), Конрад знал эту тяжесть и ответственность командира в походе, не желающего показать свою слабость, и весьма сочувствовал пастырю.
– Не забывайте, что Аптекарь с юных лет имел в своем распоряжении средства, способные угробить любого недоброжелателя. Я знаю, что на Дальнем Западе ему случалось убивать врагов в честном бою. Но он никогда не пользовался дарованными ему Богом талантами для сведения личных счетов. Слава Богу, аминь.
– Аминь, – пропел хор слушателей.
– Аптекарь умел искусно разбавлять страдания сном и галлюцинациями; он блаженством обморока сглаживал углы жестокой жизни. Его деятельность служила доказательством общности боли и радости, сна и бодрствования, видимого и скрытого. Он всем помогал, но ему никто не сумел помочь. Не стало искусных рук, чтобы отмеривать и отвешивать освященные дозы: мастер изнемог. И только другой Мастер в состоянии теперь его оживить, повернуть смерть в жизнь, грех во спасение, ложь в правду, используя, если нужно, даже слюну Гога и Магога [26 - Гог и Магог – в еврейской, исламской и христианской мифологии два кровожадных народа, битвы с которыми потрясут мир незадолго до прихода мессии.]. Тот великий Аптекарь, что сотворил все травы и корни, хотя и не назвал их, не описал, сказав только: «Добро зело». Плоды исцеляющие, соки спасающие, зерна омоложающие, стручки воскрешающие, зелье, умывающее все грехи, белее снега убеляющее. Этот великий фармацевт отмерит на глаз, и будет точен; отрежет без аршина, и придется впору. Он владеет чудодейственным эликсиром, секрет которого всю жизнь неутомимо искал наш Аптекарь. И это зачтется нашему брату, ибо сын идет по стопам Отца. В новой жизни, под новыми звездами Аптекарь рядом с ангелами станет раздавать целебный бальзам всем даром! Жаждущий истинного облегчения получит его. А наша заслуга сегодня в том, чтобы опознать без ошибки по едва заметным следам божественное в человеке, человечное в звере, животное в растении, растительное в минерале и кристаллообразное в газе. Всё во имя Отца, Сына и Святого Духа.
– Аминь! – рявкнул хор, радуясь и гордясь.
Темная ночь уже посинела и словно вылиняла, готовясь к дальнейшей метаморфозе, когда грубо сколоченный гроб с останками понесли вокруг селения, останавливаясь у изб ближайших друзей Аптекаря. Там женщины голосили, прощаясь с телом до поры до времени, а мужики угрюмо пели гимны, и их глаза при свете дымящихся плошек и факелов опять напоминали о тихой тайне карточных королей, дам и валетов.
– Ибо в царстве теней нет тени! – выкрикивала Шарлотта, по-видимому, довольная всем происходящим.
Затем гроб понесли к прудам и погрузили на пышную, разубранную коврами большую плоскодонную лодку. В сопровождении неожиданно появившейся целой флотилии легких суденышек процессия пустилась вниз по каналам и протокам в сторону Больших Озер; там на заливном лугу, в самом незащищенном месте, далеко от села было расположено кладбище. На этот раз Конраду позволили участвовать в похоронах.
Глава двенадцатая
Похороны
Уже светало. По склонам гор и холмов виднелись сиротливые полоски культивируемой земли – бревенчатые крепкие избы одиноких хлебопашцев сползали в долины. Из лощин, сверкая белыми жабрами, высовывались узкие потоки воды; иногда мелькала туша многоцветного озера, резко обрывающегося над самым лесом. Рогатые головы коров плыли в воздухе над котловинами; их ноги еще утопали в тумане. И все неровное пространство вдали, словно выставленное напоказ, производило впечатление картинки из хрестоматии.
Воздух, перемешанный с туманом и светом, лениво слоился кругом. Проходили века и эоны, а здесь все оставалось по-прежнему. Пахарь ковырял сохой чернозем, орошая потом свои поля и поля истории (вне большого текста) в стороне от столбовой дороги жизни, без рыцарей, поэтов, готики, гладиаторов и борьбы классов. Рождались дети, и если вырастали, то продолжали труд предков или уходили прочь, исчезали навсегда за лесом, за озером, за горами.
Конрад жадно дышал густым, тяжелым воздухом, чувствуя себя Гулливером в стране крошек; отсюда ему было видно приблизительное направление водного пути. Убегая, им предстояло, в сущности, преодолеть только несколько критических узлов, подъемов и спусков, все остальное уже не представляло особых затруднений (разумеется, если не будет погони и перестрелки).
А между тем пышная лодка с останками Аптекаря плыла по рекам и осколкам озер, похожих на разбитые блюдца, из которых течет молоко или мед. По-осеннему голые и озлобленные деревья шумели над самой головой в узких протоках, флотилия плоскодонок, еще озаренная дымными пахучими факелами, проносилась в громе религиозных гимнов, ведомая неистовым слепым проповедником и грозной Ипатой на манер большой истории человечества, шествующей мимо изб и нив оглушенных крестьян, закоснело ковыряющих свой огород.
Кругом все напряженно струилось – вода, воздух, дым, песня и свет раннего сурового нового дня. В некоторых местах переправлялись через пороги и водопады; несмотря на гомон и внешнюю сумятицу, вся работа производилась споро и ловко.
Кладбище, как уже объяснили Конраду, было расположено в непосредственной близости к Большому Озеру. Поле, вероятно, было тоже когда-то покрыто водой и теперь, неровное, производило впечатление изрытого клыками вепрей. В дождливые месяцы, когда разбухают ручьи, погост опять окатывают волны и уносят далеко освобожденных из своих домовин покойников. Иногда отважные путешественники или купцы, возвращаясь из опасного плавания, встречали прикованные ко льду скелеты с пустыми, тихими (как у королей, дам, валетов) глазными впадинами.
Небо над озером было грозное, словно на картинах Делакруа [19 - Делакруа, Эжен (1798–1863) – французский художник, яркий представитель романтизма в европейской живописи.]. Шум обитателей селения становился громче и неистовее. Кстати, по пути они не только пели гимны, но и часто прикладывались к плетеным бутылкам. Хмелея, люди становились одновременно и шумнее, и угрюмее. Одни орали так просто, без смысла; другие пели псалмы; третьи палили из ружей и даже из старинной пушки. Она стреляла маленькими ядрами, которые увечили только при прямом попадании; разумеется, этот чугунный апельсин мог прошибить борта лодки. Но предельную дистанцию и точность прицела Конрад установить не мог.
Похоронив, как полагалось, Аптекаря у подножия большого камня (вероятно, занесенного сюда еще арктическими ледниками), народ уселся на лугу в виду необозримых мутных вод и занялся богатой, разнообразной закуской. Соленая, вареная, копченая рыба, грибы, ягоды, корешки, овощи, сало, телятина, баранина, птица. И, разумеется, опять плетеные бутылки.
Молодежь быстро развела несколько больших и ярких костров, и сразу начались танцы, песни, хороводы. А затем состязания в ловкости, силе или талантах. Парни прыгали через ямы, наполненные водой, метали пудовые камни и мешки с ядрами, стреляли из луков. Девушки боролись, бежали наперегонки и плясали.
Старики и старухи неукоснительно прикладывались к флягам и постепенно разогревались. У главного костра, где восседала элита, велась степенная беседа о Царстве Божьем, о двух Лазарях, о гласе вопиющего в пустыне. Конрад, переусердствовавший в отношении яблочной настойки, целовал попеременно то Янину, то Ипату, то даже Матильду в скрипящем корсете; он звал Хана и мельника на шахматный бой, уверяя, что без ферзевого гамбита [27 - Ферзевый гамбит – распространенный шахматный дебют, начинающийся ходами: 1. d2–d4 d7–d5; 2. c2–c4.] тризна по Аптекарю не будет совершенной.
Янина блаженно посмеивалась, иногда, впрочем, отрываясь от Конрада и ухаживая за Бруно, подавая ему пирог или окорок. Ипата возвышалась рядом с мужем как тяжелое и нежное изваяние. Старики таинственно мигали, моргали тихими глазами, проповедник устало ходил от костра к костру, подбадривая одних, призывая к порядку других (иногда даже пользуясь своей железной витой палкой). Только Бруно, по-видимому, страдал, с трудом переводя булькающее в груди дыхание; он сидел, как пленник, которого дикари привели в свой стан и теперь готовятся зажарить. Строгим вопрошающим взглядом обводил юноша прилегающую местность, точно гадая, откуда еще может прийти избавление.
Волны озера бились за песчаной грядой; доносился злобный короткий вой обиженной, рассчитывавшей на больший простор стихии. Было ясно, что при весеннем разливе от этого кладбища не останется и мокрого места: останки Аптекаря поплывут за тридевять земель. Конрад, наконец, догадался, что это не случайность, а, по-видимому, так нарочно подстроено в соответствии с волей патриарха. Но мужики и даже Ипата, которых он расспрашивал, только удивленно отнекивались; особенно настаивать Конрад не решался даже в разгар праздничного веселья, зная уже подозрительность и крутой нрав своих односельчан. Теперь для него не оставалось никаких сомнений насчет того, какой путь бегства избрать; все казалось вполне достижимым.
Конрад несколько раз дружески и покровительственно потрепал по плечу мягкотелого Бруно, даже шепнул:
– Скоро, скоро кончатся твои страдания здесь.
Янина возвращалась из хоровода веселая и вспотевшая, излучая жизненную священную энергию. Местные женщины отлично плясали, но чувствовалось, что они принимают участие в какой-то приятной, но требующей упражнения спортивной игре. А Янина танцевала так же естественно, как другие ходят или стоят. Конрад любовался ею до того откровенно, что даже оглядывался на соседей, на Ипату или слепого пастыря, точно приглашая их разделить свой восторг, что смешило мужиков кругом, а некоторых и начинало сердить. (Впрочем, то тут, то там уже возникали унылые драки, и палка проповедника мелькала над кустами все чаще и чаще.)
Огонь в кострах шипел, дымил, припадал к обожженной земле и вдруг снова вспыхивал убедительным пламенем (в него вместе с мокрыми дровами подсыпали горсть пороха). Водка и состязания разжигали в толпе древние отклики. Даже Конрад, чужестранец, испытывал влечение к подвигу и славе – захотелось чем-то отличиться. Так как он с самого начала решил не показывать согражданам своей физической силы, то теперь выступил с подобием литературного произведения – что-то вроде белых стихов, выговариваемых речитативом.
Впрочем, все свершилось неожиданно, точно его подталкивали таинственные, незримые, но реальные силы. Дождавшись конца баллады, исполненной Шарлоттой и Домиником, Конрад, перебирая струны старинной гитары, начал так:
Юноша жил тогда еще в родной семье,
Окна дома выходили в темный переулок.
Ворота на запоре, и ночью надо перелезть через забор.
Как только юноша сворачивал в тупик,
Уже издалека ударял навстречу свет из окошка.
О, сияние родных окон, о, сияние дорогих очей,
О, сияние Бога, сотворившего свет!
Свет расходится волнообразно. Мир исполнен света и Бога.
Понесем свет за пределы бытия и Бога, в царство тени, аминь.
– Аминь! – подхватили старцы и старухи у костров. – Аминь!
– Юноша знал, – выговаривал Конрад, перебирая металлические струны, —
Дома его ждет хлеб, мясо и, может быть, (оставлена отцом) рюмка самогона.
Отец уже в постели, читает старые речи Милюкова [20 - Милюков, Павел Николаевич (1859–1943) – политический деятель, историк, публицист. Один из лидеров партии кадетов. В 1917 году министр иностранных дел Временного правительства. Покинул Россию в 1918 году, с 1920 года жил во Франции, где был одним из лидеров русской общины в Париже.],
Заодно ругая Ленина и Керенского [21 - Керенский, Александр Федорович (1881–1970) – российский политический деятель, министр юстиции, военный и морской министр, затем – Председатель Временного правительства (1917). В эмиграции с 1918 года. До 1940 года жил в Париже, затем перебрался в США.]: «Мерзавцы, до чего довели!»
Две сестры заканчивают день эмигрантского плена.
Чем меньше посуды, тем чаще ее мыть,
А две пары белья надо латать и латать.
Толстый молодой кот прыгает с койки под стол:
«Мяу-мяу, идет брутальный юноша, полный сил».
– Вернулся, – скажет отец (поверх золотой оправы российских очков), – вернулся новобранец.
Видишь, и уходить не стоило, я говорил:
Сидели бы вместе, в карты или шахматы сыграть…
Корнею после угара собрания, где читали «Двенадцать»
Блока (провожая Марину, первый поцелуй в женскую грудь),
Чудится: действительно, и уходить незачем было,
Сидели бы все вместе, шлепая королями, валетами, тузами.
Тогда жизнь представлялась еще юноше как блистательный бой:
Он – прапорщик с горстью пехоты, бегущий на штурм
(Полковое знамя полощется над головой).
Вот уже близка цитадель науки, искусства, любви и добра,
Совершенства и силы, духовной, биологической Ура!
Играет оркестр, еще и еще; через вал и в штыки.
Ура и ура, с нами Бог и Жанна д’Арк.
«Если возвращаюсь, то незачем было уходить», —
Шепчет юноша, бредя темным переулком навстречу
Освещенному окну, где продолжается еще знакомая жизнь.
Рядом в соседнем дворе обретался пегий пес,
Голодный, презлой и обездоленный.
Он цеплялся за своих грубых хозяев,
Не получая хлеба или ласки взамен.
Если бы пожелал, мог бы воистину называться ничейным,
Но он выбрал подданство, ненавидя переселенцев,
Явившихся издалека и пьющих чай далеко за полночь.
О, скольких таких потомственных псов
Юноша встречал, передвигаясь на запад и за океан!
Создавалось впечатление, что эти пегие собаки —
Часть почвы и стихий, без них зерно не умрет.
А если не умрет, то и не воскреснет.
Раз совершенно бесшумно, точно в древней сказке,
Кобель подкрался к юноше и вцепился в икру.
Корней глубоко понимал тогда метафизику этого пса
И даже не смазал йодом укус (вопреки советам отца и сестер).
«Не бешенство, а Ленин, Адлер [22 - Адлер, Макс (1873–1937) – австрийский философ и социолог, один из лидеров австрийской социал-демократии, теоретик австромарксизма и неокантианского ревизионизма; профессор Венского университета.], Фрейд и Павлов двигают собаками,
И только собаками!» – уверял юноша и повторял потом
На других континентах, когда его кусали пегие ищейки.
Тогда юноше впервые померещилось… Он бредет по окраинам
Млечного Пути, сзади подкрадывается чудовище с тонкой
Вытянутой шеей, как у созвездия Пса, и молча вонзает острые зубы.
Страшная битва предстоит Корнею на новом пустыре.
А вдали
Одно окно сияет: там тоже отец в постели, две сестры за посудой
И толстый молодой кот прыгает с койки на теплую лежанку.
Так закончил Конрад, сам удивляясь силам, вызвавшим к жизни эту поэму. Как ни странно, декламация под аккомпанемент гитары произвела плохое впечатление на подвыпивших слушателей; все только ждали знака проповедника или Ипаты, чтобы обрушиться на новоявленного сочинителя. Фома ловко отполз к другому костру, ожидая немедленной потасовки (где и притаился на манер беспомощной ядовитой змейки).
Конраду не полагалось упоминать о своей мифологической жизни у рубежей Европы. «Надо, однако, узнать подробнее мою биографию», – брезгливо хмурясь, подумал Конрад, сердясь на себя за нелепый промах, совершенный исключительно под влиянием алкоголя. (Кроме того, что он жил в Чикаго, где встретился с молодой Ипатой, а потом уплыл в Корею, ему ничего не было официально известно о своем прошлом.)
К счастью, Бруно, все время молчавший и, видимо, плохо переносивший перипетии тризны, вдруг вмешался и в свою очередь начал вспоминать эпизоды из детства или, точнее, прадетства. Народ вокруг костров охотно слушал его рассказы, не меняя, впрочем, хмурого и грозного выражения лица и не забывая то и дело прикладываться к фляге.
Ребенком с розовым обнаженным пузом Мы играл на песчаной отмели возле отца или деда, чья голова напоминала вершину горы, покрытую ледниками. Солнце уже исчезало, заливая косым сиянием пурпурный океан, покрытый крупными складками, словно ступенями, что делало его похожим на выпуклую безграничную лестницу жизни. Рыбы, крабы, лангусты, креветки ковыляли, уплывали, скакали, пятились назад вслед за уходящим морем. Змеи, драконы, тиранозавры, жующие папоротник киты уползали, уносились, убегали, прятались в хвощах. Гнусы, мотыльки, птицы улетали в прибрежные заросли, пропитанные испарениями кратеров.
– Ну как ты останешься один! – вздыхает дед, чья борода похожа на Ниагару. – Уйди назад, отступи на время.
Дитя заливается звонким смехом:
– Нет, на этот раз я останусь.
– Но тебя съедят, – говорит могучий старец. – Аспиды сигают в кустах.
– Никто Мы уже не слопает, – возражает дитя с розовыми пятками. – Опаснее всего была Твоя любовь.
– Страшно оставить малютку среди чудовищных теней, – все еще сомневается великий собеседник. – Помни, сын уже был заклан при сотворении мира.
– Ну, будет, чего там, право, – утешает крохотный Мы с льняными волосами.
– Вырастет Каин, невесело это. Значит, не боишься?
– Зачем бояться? Ты ведь в Мы, повсюду эллипсы с двумя центрами Зачем бояться?
– Ну, поедим, дитя, – решает старец и крошит в лоханку сухарей, льет соленой водицы. Мы ест чудесную тюрю [28 - Тюря – деревенское кушанье из хлеба с луком на квасе или воде, приправленное растительным маслом.], равной которой он уже никогда не едал больше.
– Я помню, как Мы восхищался марсельским буйабесом [29 - Буйабес (от фр. bouillabaisse) – традиционное провансальское блюдо, состоящее из рыбного супа с добавлением иных морепродуктов, а также картофеля и сухариков.] перед отъездом сюда, – торжественно прерывает слепой проповедник. – Мы тогда говорил: «Божественная уха!»
Мы снисходительно оглядывается, не отвечает. При тусклом свете осеннего дня меж клубами дыма виднеются суровые, сердитые, простые и красивые лица охмелевших людей с тихими глазами, они молча жуют, глотают и словно примеряются к рассказам Бруно.
Уже перевалило за полдень, но от этого не стало теплее или уютнее. Туман низвергался с гребня гор в долину, ломаясь по пути на осколки, образуя отдельные миры, континенты. Одна мгла стояла над самой землей, другая плыла в небе, третья опускалась в озеро, четвертая змеей уползала в ущелье.
Торопливо и как-то внезапно собрались домой. Против течения тяжело было выгребать; в некоторых местах таскали лодки на себе через узкие водоразделы.
Там, далеко, на склонах пухлых холмов, добродетельные крестьяне что-то такое делали, неторопливо и с достоинством; снизу их занятия представлялись вроде праздничного хоровода или другой лирической забавы.
В трудных местах Мы, Ипата, проповедник выходили на берег и брели скользкой тропинкой, предоставляя хамам таскать суденышки. У одного такого подъема Конрад с Яниной свернули в кусты; когда они догнали остальных, все уже сидели по местам, готовясь к последнему звену пути по прудам, соединенным каналами. Бруно, тяжело переводя дух, сказал:
– Хочешь, делай скорее! А так дальше Мы не согласен. Янина, сидевшая рядом с ним, радостно шепнула:
– Все уже решено. Больше нельзя ждать. Я беременна, пойми! – Конраду не были слышны ее слова, но по жестам и гордой радости в больших влажных глазах он догадался, о чем речь, и тоже утвердительно кивнул головой, успокаивая Бруно. Пора, пора бежать. С его стороны все давно готово. Эрик после обильного угощения и малой толики денег согласился передать цидульку на американскую сторону, друзьям. Теперь ждали сигнала оттуда, который запаздывал. (Пускаться в опасный путь Конрад намеревался только при более или менее полной луне.) Было уже упущено время месяц назад, и пришлось сызнова налаживать связь.
И вот, наконец, луна опять повисла, почти совершенно круглая, пухлая (трехмерная) и ослепительная. Рощи и воды простирались, подернутые сиреневатой пеленой. Были такие две ночи после похорон, когда весь городок словно очумел от жестокого полнолуния и притаился еле живой, раздавленный меж складками гор. Лес, оголившись, отступил подальше от околиц, и взору поселенца открылись вдруг глухие недоступные трущобы далеко внизу. Деревня едва дышала своими дымоходами, напоминая хитрого слабого зверька, застывшего на ладони охотника и притворяющегося мертвым. Дождь прекратился, туман рассеялся, и пыльца лунного света ощутимой тяжестью падала на поверхность земли. Люди, звери, растения страдали от бессонницы и наутро выглядывали из своих хат, логовищ, расщелин изнуренные, точно после стихийного бедствия.
Впрочем, никакой катастрофы в действительности не произошло; маятник, качнувшись высоко в одну сторону, начал очень быстро падать. Несущественно, что пишут в учебниках; обитатель селения знал, что для полного ущерба потребуется всего три-четыре дня. И глядя на изуродованный, откушенный профиль луны, он со вздохом вспоминал, что еще только вчера мир был залит густым воском и медом – отражением славы Господней.
А между тем дневная жизнь в селении проходила по раз и навсегда заведенному трафарету, и крайняя раздражительность Конрада легко объяснялась именно очередным полнолунием, действующим тягостно даже на старожилов.
Янина с Бруно совсем не показывались в городке, скрываясь на хуторе. Фома был обременен школой, где новый учитель (Гус) все больше и больше задавал уроков (или это так казалось, потому что дни укорачивались).
Одна Ипата могла бы заметить перемену в настроениях мужа, но она совершенно отвернулась от Конрада, почти не разговаривала с ним и только тихо передвигалась по дому (точно с опущенными руками), отлично, впрочем, справляясь с работой. Глаза ее, глубоко сидящие, острые, горели теперь торжествующим мстительным огоньком. Она перестала беспокоить Конрада по ночам, почти не являясь к нему в спальню, что его отнюдь не удручало.
Ипата довольно часто теперь подвергалась своим припадкам столбняка; она застывала совершенно неподвижно и в самой неудобной позе, точно окаменев или расторгнув узы с телом. Фома очень боялся этого полного отсутствия матери, ее кататонического покоя, а Конрад иногда даже подносил зеркальце к губам, чтобы убедиться, жива ли она еще. Его прикосновение заставляло женщину сразу брезгливо встряхнуться, отстраниться, она теперь довольно часто распевала балладу о дереве, на котором растут и зреют бесчисленные плоды. (Плоды умирают и гниют у корней, а дерево вечно и свято.)
Естественно, Фома страдал от этих семейных отношений и под предлогом трудной арифметической задачи уходил к тетке, где оставался ночевать; чудилось, что он готов навсегда связать свою судьбу с беглецами.
Однажды в самый разлив осенней слякоти в полдень у Ипаты в доме за столом собралась вся семья; рванув дверь (не входя на кухню), слегка подвыпивший Эрик подбросил долгожданную телеграмму на имя доктора Корнея Ямба. Конрад тут же небрежно развернул ее и прочел вслух: “Sale accepted money deposited taxes deducted Sultan” [30 - Продажа одобрена деньги переведены налоги вычтены Султан (англ.).].
– Выпьем? – предложил он, развязно поднимая стакан.
– Что такое, какие налоги? – всполошился рыжий пастырь, шаря обеими руками (точно крабы) по скатерти.
Ипата с твердокаменным лицом и беспомощно опущенными руками стояла неподвижно и молча у открытой печи.
– Мое имущество – лес, дачу продали наконец, – радостно объяснил Конрад, наливая себе еще сидра. – Вот куплю всем подарки, Фоме моторную лодку.
– Ну, – равнодушно отмахнулся слепой старец, – деньги – грех! – и снова принялся за пудинг.
Глава тринадцатая
Бегство и свадебный пир
В эту ночь Ипата пришла к нему, и они долго боролись без слов; у него было чувство, что он принимает участие в поединке и отступиться нельзя. Все, что могло пригодиться в постельном творении, было пущено им в ход, а она требовала все больше и больше; казалось, только молитва могла спасти Конрада, даровать ему победу. (И он молился.) Наконец, словно насытившийся сосцами волчицы щенок, Ипата отвалилась и блаженно замерла в кататоническом покое; Конрад готов был поклясться, что даже сердце в груди ее остановилось на время. Осторожно он высвободился, оделся и, как было условлено, за час до рассвета прибежал задворками к Бруно в пещеру.
Там его уже давно ждала Янина в платке и пальто, обутая в знакомые полусапожки («Надо будет сразу купить весь гардероб», – успокоил себя Конрад). Бруно был ростом больше шести футов, весил 240 фунтов. Но закутанный в шаль, неловкий и беспомощный, он чем-то напоминал Фому, которого покорно держал за ручку. Все они несли по маленькому узелку с личным скарбом.
Городок окоченел на полуобнаженном скате горы; стояла особенная тишина холодного рассвета. Ветер менялся где-то далеко под влиянием океанского прилива; после минутного затишья он ударил с удвоенной силой с противоположного конца. Луна, еще раздутая на три четверти, жестоко сияла. Обнаженные деревья со стоном пригнулись, застигнутые врасплох новым порывом вихря; вся роща взволнованно шумела, готовясь к таинству жестокой зимы. Вверху, несколько в стороне, осторожно мигая цветными огоньками, мужественно рокоча, пронесся тяжелый самолет с ракетным двигателем. Конрад с удивлением и завистью поглядел ему вслед.
Беглецы гуськом добрались к трехэтажному недостроенному зданию, где обретался Хан с многочисленными домочадцами (там, по преданию, когда-то исчез без следа отец Фомы). С трудом приоткрыв разбухшую дверь, Конрад проник на широкую лестницу и первым устремился вперед; с площадки они по мосткам спустились на вторую сторону, к нежилому флигелю, и пробрались на заднее крыльцо, расположенное почти у самого края оврага. Из окна жилой половины свесился букет маститых голов, должно быть, Хана, Карла, Ника и нескольких баб; они беззвучно смотрели вниз, выдыхая серые клубы пара.
Беглецы быстро перемахнули через полусгнившие кладки и сразу очутились над яром, поросшим сухими теперь кустами ежевики; оттуда ударил запах гнили и рев взбесившегося ручья.
– Туда? – доверчиво спросила Янина. Конрад догадывался, чего стоило жителю селения переступить этот запретный рубеж.
– Да, – бодро подтвердил он, прислушиваясь к гомону сзади: Хан, Карл и Ник о чем-то спорили.
Схватив под локоть Бруно, Конрад ринулся вниз. Янина с Фомой следовали за ним. Покатились вглубь, точно в сырую могилу; лозы хлестали в лицо. Холодная испарина плотно припала со всех сторон к телу. И этот пряный запах – перезрелых роз или разлагающегося трупа. Точно кругом много и долго распадались на составные части грибы, корни, цветы, живые существа и теперь шла магическая медленная работа по их восстановлению.
Несколько раз падали, ударялись о сук, пень или поваленное дерево. Траурный свет луны под пологом кустарника и лозняка все же помогал выбирать направление. Но время совершенно потеряло свое значение: казалось, действие происходило по ту сторону часов. Упав на дно и захлебнувшись в первом горном потоке, они выбрались на сухую площадку и здесь немного отдышались; постепенно сознание собственной жизни, кожи, расположения вещей и органов вернулось к ним, но без надлежащей стойкости. По мере того как беглецы выбирались из трясины на кочку, из леса на гранитные утесы, из тьмы в полумрак, их ощущения тоже претерпевали соответствующие метаморфозы, то совершенно теряя привычные формы и представления, то опять ступая твердой ногой на знакомый берег сознания. И в памяти сохранилось именно это чередование различных миров с несходным протяжением времени и пространства.
В какую-то страшную минуту они наткнулись на катившегося кубарем за ними с горки медвежонка, друга Фомы; Конрад жестокими криками и даже палкой заставил его отстать, несмотря на просьбы мальчика. (Бруно и Янина молча смотрели, как косматый зверь, поняв, что от него требуют, пополз опять наверх; Фома всхлипывал.)
Перебравшись благополучно через сеть мелких потоков, беглецы чуть не утонули в одном покрупнее и глубоком, внезапно развернувшемся в стремительный канал. Это их задержало на лишний час; Конраду пришлось дважды переплыть этот рукав, выгребая наперерез течению: то с Бруно на спине, то с Фомой (Янина сама справилась). Над водой уже рассвело.
Промокшие, озябшие, усталые, но бодрые, выползли они на противоположную, покрытую лесом сторону, где их встретил рой насекомых, жаливших с яростью ос. Отбиваться от этого сонма дьяволов было как сражаться с тенью, стараясь ее рассечь саблей. Несмотря на визг Фомы, пришлось продолжать путь напролом. Родного селения одно время не было слышно совсем; однако с некоторых пор оттуда вдруг начали доноситься глухие шумы, словно бой набата или отрывистый женский вой (в котором Конрад боялся признать голос Ипаты). Не сговариваясь, путники ускорили бег. Бор становился глуше и запущенней; несколько торфяных болот заставили их опять плутать. В одном месте Бруно увяз по пояс в трясине, и Янина, первая подавшая ему помощь, чуть не угодила туда тоже.
И вот, наконец, они выкарабкались на широкую, утрамбованную грунтовую дорогу. Солнце вполне освещало верхушки статных сосен и пробитый путь; но там, внизу и в глубине, откуда они только что выползли, все еще парил ядовитый туман.
Вблизи, как часто бывает в настоящем лесу, все выглядело просто, ясно и торжественно, словно в пустой церкви со множеством потушенных больших свечей. Фома уверял, что они приближаются к сказочному замку в заколдованном парке. Конрад, который теперь был весь в движении и действии, не мог по заслугам оценить этот образ, вспомнил о нем лишь несколько лет спустя.
Где-то здесь поблизости предполагалось встретиться с друзьями (если, конечно, беглецы не слишком отклонились в болотах). Конрад послал Янину с Фомой вверх по дороге, а сам (с Бруно) пустился в другую сторону.
Янина, подхватив мальчика, скрылась за поворотом; вообще за все это время, несмотря на чрезвычайные препятствия, она ни разу не отстала. (Только вид у нее был, пожалуй, чересчур торжественный, обреченный.) Конрада всегда в критические минуты тяготила не конкретная опасность, а мысль о слабых спутниках и возможном предательстве, вольном или невольном. За свою подругу ему явно нечего было бояться.
Пробежав за руку с послушным Бруно около четверти мили и не встретив ничего примечательного, Конрад повернул назад. Шагах в двухстах от места, где они расстались с Яниной, им послышались звучные голоса, и вскоре на дороге зачернел лакированный большой лимузин (только теперь Конрад сообразил, что интонации речи были в селении совершенно иные. Даже Бруно неожиданно улыбнулся навстречу бодрому и веселому смеху).
Посередине шоссе стояли Янина с Фомой, окруженные молодыми, бородатыми, атлетического сложения и роста людьми; несколько таких же отважных и оживленных лиц выглядывало из окон машины (причем их бородки казались особенно живописными на фоне черного «линкольна»).
Сид подкинул высоко Фому и бережно поймал его: тот нежно прижимался к богатырской груди. Янина улыбалась влажными, счастливыми глазами и беспокойно озиралась (издалека маленькая головка ее напоминала муравьиную). Султан, размашисто жестикулируя, рассказывал что-то девушке, он был примерно в два раза выше ее и значительно тяжелее: их фигуры рядом заставили Корнея залиться счастливым смехом. Свершилось! Ведь он ждал этого, рассчитывал, подготавливал кропотливо. Но когда они сошлись на условленном месте почти с математической точностью, ему стало ясно, что произошло нечто чудесное. Чудо воплощения мысли и усилия. Божественное чудо акта, творения, материализации духа.
Другие, может быть, не чувствовали того же самого или не могли этого объяснить, но у всех было ликующее настроение, словно победа уже обеспечена вполне. А между тем за ними по пятам или в обход (наперерез) давно уже мчалась погоня, и трудностей было еще столько впереди, что Корней отказывался даже их обсуждать. Он вдруг заметил в стороне у обочины свежеободранную (еще в кляксах свернувшейся крови) медвежью шкуру; что-то знакомое почудилось в этой лоснящейся, с синеватым отливом шерсти. Конрад сделал незаметный знак, и двое его друзей, сразу сообразив неладное, свернули мех и упрятали в багажник, Фома ничего не видел, влюбленно припадая к могучему торсу Сида. Только Янина удивленно покачала головой, все так же влюбленно улыбаясь Корнею, что удивило последнего (ожидавшего слез или упреков за нелепую расправу с медвежонком).
По данному командиром сигналу все поспешно уселись в лимузин; машину вел похожий на гладиатора Сид. С ним рядом сидел его друг детства Султан (герой многих революций на Карибах) и Янина с Фомой. Сзади кроме Корнея с Бруно поместились еще трое – Нунций, Клим и Нил. Их сильные и гибкие тела ловко расположились в самых неудобных позах.
На ходу раскупорили бутылку и вторую нью-йоркского шампанского, чокнулись. Еще раз. Друзья, перебивая, обменивались вопросами, ответами, замечаниями и шутками, возможными между людьми, разделяющими те же интересы и навыки. Чувствовалось, однако, что Корнея не только любят, но и почитают как старшего.
По давно утвержденному плану, выбраться отсюда им предстояло водою. В десяти милях на запад в неглубокой бухте путешественников ждал старый двухмачтовый бриг, вполне оборудованный для плавания по Большим Озерам; на борту имелся даже маленький дизель для маневрирования. Командовал судном Андрей де Кастер (сын пресловутого адмирала и учителя жизни Боба Кастера), тайком от родителей согласившийся участвовать в этой авантюре.
Если добраться к «Сигору» (так звали яхту), опередив погоню, и успеть поднять парус, то удача казалась обеспеченной: на корабле имелось огнестрельное оружие. Но, по уверениям Янины, знакомой с местными нравами, туземцы устремятся на своем легком флоте в губу залива (волоча лодки через перешеек), норовя отрезать таким образом беглецов от подступов к гавани. Обычно эта уловка вполне удавалась проповеднику или Ипате, когда они преследовали важного отступника. И горе ему, настигнутому родными фанатиками в этом лабиринте бухт, мелей, зарослей и утесов.
Тут, в крайнем случае, Корней рассчитывал использовать последний козырь – Фому, которого он и прихватил как ценного заложника. Отправляясь в опасную экспедицию, начальник приготовил несколько вариантов защиты, но неожиданное завоевание Янины смешало все планы и открыло новые возможности, что сразу, без ложного стыда, поняли его товарищи.
Опять и опять чокались молодые люди, опорожняя изрядный запас шампанского, один Сид не пил, держа обеими руками тяжелый руль, и, не замедляя хода, вел могучую машину по излучинам падающей вниз лесной дороги. Кругом друзья пели и читали стихи, прославлявшие любовь и отвагу, молодость и счастье. Султан рассказывал, как он под утро голыми руками задушил бросившегося на него медведя (Корней только искоса глянул в сторону Фомы: тот безмятежно спал). Опьяненные радостью, они воспринимали как доброе предзнаменование все, что попадалось навстречу (даже неприятное). Так, гигантская колдобина, заполненная жирной грязью, вызвала общий смех, хотя пришлось вылезти из машины и поднять увязший задок. В другом месте беглецы заметили мертвого опоссума, брезгливо лежавшего у обочины спиной к проезжающим, к дороге, к жизни; зимнее солнце нежно играло в его холодной, потускневшей уже шубе. Даже это обстоятельство вызвало восторженные клики всей компании, поспешившей опять наполнить стаканы.
Чокались и пили, галантно целуя руку Янины, восхищаясь ее красотой, умом и молодостью, поздравляя начальника с такой добычей. Особенно умилял молодых людей старинный акцент девушки – многовековый сплав древнефранцузского, великобританского, голландского с какими-то южнорусскими интонациями.
Сид, не прикасавшийся к вину, внезапно громко запел балладу о влюбленной паре, спешащей в церковь к венцу лунной ночью, снежной зимою, на розвальнях… А волки окружили сани с тройкой ретивых коней… Вот жених отрезает постромки одной пристяжной, второй. Верхом на кореннике [31 - Коренник – центральная лошадь в тройке.] прискакал он к храму с нареченной.
Фома, проснувшись, блаженно смеялся; ему нравились эти сильные, веселые великаны. Красивые и мужественные, они, казалось, вышли из сказки. Даже Бруно снял очки и по-новому оглядывал этих добрых и учтивых богатырей. А дорога между тем бежала под шинами, то обожженная морозом, то вся липкая от грязи, извиваясь меж холмами, поднимаясь и опускаясь. По склонам гор росли карликовые деревья, уроды, исковерканные непогодой: с одной стороны пухлые и сочные, они с другой стороны (откуда дул зимний ветер) представляли из себя жалких сухих горбунов. Вдали, отступая в серо-золотистом тумане, неуклонно обнажались враждебные гребни гор, а в центре возвышалось огромное плато, покрытое сиреневым снегом. Меж шапками гор висели неподвижные, толстые, как дирижабли или киты, пепельные тучи, из-под которых сочилась в долину ядовитая мгла. На поворотах «линкольн» вдруг повисал над обрывом; там, внизу, прямо из гранита прорастала цепкая ель, а из болота кривая береза, и пахло все сильнее разлагающимися минералами, растениями, животными. Даже время и пространство в глубине, по-видимому, распадались на составные части.
После шести бутылок нью-йоркского шампанского и целого часа кружения над ущельями с бешеной скоростью в 18 миль в час лимузин оказался наконец на прямом спуске к долине, незаметно переходящей в огромную и серую тушу воды. Там, за скалами и камышами, через перешеек, отсюда невидимая, гарцевала, точно молодая кобылица, двухмачтовая яхта под командой штурмана пресной воды Андрея. (Почти рукой подать.)
По утверждению Янины, водной сетью до этого места от селения всего пять часов пути, а беглецы проплутали часть ночи и пол-утра; ясно, что встречи с погоней не избежать!
И действительно, руководствуясь слухом и полевым биноклем, Корней разглядел вскоре на бледных дюнах темные пятна разбитых на несколько отдельных групп поселян, подвижные фигуры отчаянно метались по пляжу, казалось отдавая последние распоряжения. Насколько можно было сообразить, народ, вооруженный дубинами и ружьями, выстроился на перешейке, загораживая путь; дальше, в лагуне, две-три пустые плоскодонки кружили, вероятно, оторвавшись от берега.
Это был, пожалуй, самый критический момент: идти под обстрел туземцев, на прорыв, Корнею очень не хотелось. Янина в упоении показала рукой в сторону и быстро-быстро начала объяснять. Внизу, на гигантской скале, яйцеобразный старец с развевающимися космами, подняв к небу длани, благословлял (или проклинал) народ перед боем.
– Где семейная лестница? – прокричал Корней; ветром относило слова.
Янина не могла в точности объяснить, но бралась провести туда партию. Об этом секретном выходе к воде она сообщила ему только накануне.
Корней приказал всем (за исключением Сида) вылезти из машины. И повел друзей целиной в обход, по кустарникам, утесам, расщелинам и дюнам. Сид, не дожидаясь результата маневра, развернул «линкольн» и ушел назад: ему надлежало доставить лимузин в Чикаго сухим путем.
Время от времени останавливаясь и советуясь с Яниной (игравшей здесь часто ребенком), Корней упорно вел своих людей на север; потом по ее указанию круто повернул налево и вскоре оказался высоко, почти над самым перевалом, отделявшим топи и каналы от залива (где, словно на выпуклом покоробленном деревянном блюде, гордо и легкомысленно топталась на якоре красавица яхта).
Спуститься в этом месте было совершенно немыслимо. Но с одного карниза, отвесно, на самом недоступном склоне висел толстый канат с узлами, прикрепленный к скале стальными крюками альпинистов (видимо, купленными в большом городе). Об этой лестнице знала только семья проповедника, и Янине достался этот секрет в приданое.
Несмотря на близкую опасность, беглецы остановились и трижды прокричали: «Ура Янине!» В ответ со стороны перешейка раздался злостный вопль. Корнею почудилось, что он различает твердокаменные ровные нотки Ипаты. Судя по всхлипнувшему Фоме, это была действительно она. «Ура Янине!» – еще раз прогремело. Лицо девушки было бледно и страстно, как в пору жарких объятий; глаза ее, большие, зеленые, на этот раз были совершенно сухими.
Все без особого труда спустились по отвесной стене к воде; со стороны бухты к ним бежали поселенцы, размахивая рогатинами и топорами. У самого берега вертелись без цели порожние лодки; раздобыть одну, покрупнее, не представляло особой хитрости. Беглецы погрузились и начали поспешно грести, стремясь обойти перешеек и выйти в большой залив. Стоя на плоскодонке, Корней заметил, что другая группа туземцев в утлых челнах шла со второй стороны косы прямо к «Сигору», готовясь не только помешать им подняться на палубу, но, быть может, и атаковать парусник, пока тот маневрирует в гавани. Но у этой флотилии не было достойного предводителя: пастор с Ипатой остались на берегу.
А на яхте вдруг все ожило, и густой беглый огонь из охотничьих ружей заставил преследующих остановиться вдали. Лодке Корнея удалось благополучно пристать к «Сигору», и все поднялись на палубу. Было чувство возвращения на родину, хотя эта родина вся обледенела и представлялась весьма неустойчивой на первый взгляд. Радовался экипаж судна, приветствуя прибывших, ликовали беглецы; даже Бруно и Фома громко выражали свой восторг, хотя им вряд ли угрожала настоящая опасность от рук поселенцев.
Андрей, смуглый, очень красивый для мужчины, напоминающий свою мать Сабину Кастер, сразу пустил в ход дизель, одновременно отдавая приказания относительно парусов; яхта начала медленно разворачиваться, когда еще звенели якорные цепи. Вот она упрямо поползла к выходу; несколько моряков во главе с боцманом Лукой готовились поднять главный парус.
Корабль огибал уже сторожевой мыс, служивший воротами в залив, когда рядом из тумана вынырнула флотилия суденышек; впереди на боте стояли, держась за руки, Ипата и слепой старец с развевающейся львиной гривой. Все кругом двигалось, прыгало, взлетало, только они выглядели непоколебимыми, словно вылитыми из бронзы, – судьи или мстители. Внизу вопили, свистели, стреляли из луков, ружей и пищалей; то и дело пушечка извергала апельсиновое ядро (после чего бот сильно черпал воду). Чугунный снаряд тяжело взлетал и шлепался впереди или позади кормы.
«Сигор», гордо выпятив грудь, без паруса принимал на себя яростный удар мелких злых волн, теснившихся у выхода на простор и словно расталкивавших друг друга локтями. Ветер с озер налетал отдельными вихрями, неся горсти крупного дождя или мокрой крупы, больно хлеставшей лицо. Вдруг над самым краем воды, низко, выплыло яркое холодное солнце, и сразу с противоположной стороны под макушкой высокой горы зажглись две короткие толстые радуги. Точно два протянутых обрубленных пальца.
– Это век излучений, – бормотал Бруно, кутаясь в шаль. Нил, полуфилософ-полуактер (ему было поручено приглядывать за пленником), весело поддакнул. – Это век излучений. Наше время – время иррадиаций, мощных, благодатных и разрушительных.
А Бог есть свет. Похоже и непохоже.
Нил с беспокойством оглядывался по сторонам: парус все не удавалось поднять. Волна и ветер били прямо в нос корабля, «Сигор» шел на своем дизеле, но этого явно не хватало. К тому же утесы и мели, тянувшиеся вдоль мыса, тоже, по-видимому, представляли опасность, судя по зигзагам и маневрам штурмана.
К свисту непогоды начали примешиваться стоны и крики обитателей селения, осадивших корабль и готовившихся к рукопашной.
– Что делать? И немедленно? – спрашивал себя Корней; ему очень хотелось избежать настоящего кровопролития не только по сентиментальным, но главным образом по юридическим соображениям. То же недоумение испытывали, вероятно, и все остальные спутники, оцепеневшие на палубе. Многие славные мужи по-разному отвечали на этот вопрос (и с переменным счастьем), но их всех объединяла одна таинственная черта, чуждая непосвященным.
На этот раз реплика была подана, совершенно неожиданно, Яниной. Стремительно подбежав по косой палубе к Фоме, прикорнувшему под тентом рядом с Бруно, она спокойно надела ему через голову спасательный круг и, подняв (сверкнул металлический протез), швырнула племянника за борт. И сразу послышался рев Ипаты, снизу заметившей сына в хлестких волнах.
– Фома, Фома, Фома! – вопили на разные лады у кормы. Одни удивленно, другие возмущенно, третьи даже радуясь неожиданному развлечению. Только голос рыжего старца не звучал в унисон (пока ему не растолковали, в чем дело). А Ипата все заливалась, словно в страшном сне: «Ф-ф-о-о-о…» – не в силах закончить слова или произвести движения.
Только теперь становилась понятной быстрота течения: мальчик пробкой уже нырял далеко позади. Проповедник, пошептавшись с кормчим (Домиником), отдал, наконец, приказание, и бот на всех веслах понесся вслед за мальчиком, барахтавшимся на манер кота в мешке.
И точно в награду за античный подвиг Янины, счастье сразу улыбнулось морякам: парус был поднят, и ветер щедро ударил в полотнище, так что судно, резко дернувшись, уже ровно скользнуло против волны, охотно повинуясь воле руля. Через минуту пресловутый мыс остался уже за плечами; в лицо бил туман, волны расступались, «Сигор», весело поскрипывая, точно на цыпочках, бежал вперед прямо, как выяснилось, на огромную одинокую скалу, угрюмо торчавшую из воды.
«Господи! – взмолились души, еще не успев прийти в себя от только что пережитого волнения. – Христос и Посейдон, спасите, помилуйте!»
Чтобы избежать неминуемой аварии, пришлось положить руль резко направо (не укорачивая главного паруса). Судно наклонилось, черпнуло воды и еще больше припало к волне: вот-вот перекувырнется (или лопнет руль). В эту минуту Корней случайно взглянул вверх на рею и заметил весело расположившегося там курносого отрока, с застенчивой улыбкой игравшего на маленькой свирели. Как бы в ответ на его усердие (музыки не было слышно), палуба мгновенно выпрямилась, главный парус расправился и, легко подхватив корабль, бросил его за порочный рубеж, слегка только чиркнув бортом о камень.
«Кто этот подросток?» – подумал было Корней и сразу забыл, дела было много. Прежде всего следовало узнать, не повреждено ли судно. Когда он снова взглянул на рею, то увидел там только слепо мотавшиеся концы снастей и желтый туман, оседающий вниз.
«Сигор», содрогаясь и скрипя всеми позвонками, резал носом мутную волну; ветер крепчал по мере того, как стихали подло-дикие вопли пропавшей уже из виду флотилии поселян. Ипата, рыжий патриарх, пушка на носу плоского бота, захлебывающийся Фома – все исчезло за романтической бесовской дымкой. Двойная радуга на горе медленно бледнела, растворяясь в ртутных красках. Капитан Андрей что-то приказывал экипажу, в гуще аврала пронзительно звучал свисток боцмана. Паруса были закреплены под нужным углом, дизель выключен, и бег яхты стал ровным, уверенным.
Команда могла, наконец, перевести дух; сменив-шиеся с вахты люди снимали робы. Одни мылись или натирали тело жиром, другие располагались на отдых. Мулат Монблан (с большим бельмом на вытаращенном глазу) обходил пассажиров с горячим кофе и ромом. Друзья собрались в рубке и опять троекратно прокричали «ура» в честь Янины, обязанные ей своим спасением. Ее подвиг поразил этих привыкших к героическим передрягам молодых людей, и все искренне восхищались этой маленькой царственной иностранкой.
Корней, переговорив наедине с капитаном, сообщил экипажу, что собирается немедленно обвенчаться с милой подругой. И юный Андрей Кастер, по установленному с незапамятных времен обычаю, обручил влюбленных, соединив их руки и прочитав наугад страничку из Библии своего отца. После обряда состоялся банкет, и Корней между обильными возлияниями под общий хохот представлял жене новых друзей.
– Это Султан, – показал он на волоокого гиганта, поражавшего своими размерами даже по соседству с атлетического сложения друзьями. – Он силен, красив и добр, – продолжал Корней. – Единственный его недостаток тот, что он верен слову и не понимает шуток.
Все за столом хохотали, громче остальных – пучеглазый великодушный Султан.
– Перед нами второе поколение, – невозмутимо объяснял Корней. – Первое поколение – отцы. Они были героями, люди действия, они совершали подвиги во имя идеи. А здесь собралось второе поколение, жажда дела и способность к подвигу остались, но идеи выветрились. Поэтому мы пальцем о палец не ударим без прямой выгоды. За деньги мы добудем вам философский камень и доставим его к сроку на Луну.
Опять кругом смеялись, даже Бруно чему-то улыбался под темными очками, сидя по левую сторону от новобрачной.
– А это неразлучные товарищи Клим и Нунций, Дон Кихот и Санчо Панса; только если толстый и простоватый сражается с ветряными мельницами, то благородный аскет весьма хитер и себе на уме. Рядом – Нил, самый положительный из всех. С его мнением почему-то всегда считаются серьезные и влиятельные бюрократы. Хотя учился он мало чему в школе и давно забыл пройденный курс. Вот, например, спросите у любого здесь: какая завтра будет погода? Мы ответим неубедительно: солнце, дождь, снег, град – вероятно, кажется. А вот, Нил, скажи, какая завтра предвидится погода, а, Нил? – обратился к нему Корней сухо, как старший к подчиненному.
Нил, тяжелый, круглолицый, краснощекий, с мохнатыми бровями, неторопливо поднялся из-за стола, солидно выглянул наружу, внушительно потер лоб ладонью и с чувством собственного достоинства произнес:
– Так что никак не известно, какая будет погода завтра.
Компания разразилась дружным смехом: Янина, Бруно, Корней, негр Монблан, капитан Андрей – все по-разному веселились. А Нил между тем величественно возвратился на место и спокойно осушил стакан вина.
– За красоту Янины! – поднял бокал Свен, молодой юнга, безусый, весь в крупных веснушках: обычно молчаливый и застенчивый, он, однако, быстро пьянел и тогда становился шумным и придирчивым. Глаза его, маленькие, под красными веками, были почти того же оттенка, что и у Янины: серо-зеленоватые, блестящие и влажные.
– За красоту новобрачной! – поддержали его все в кают-компании. В самом деле, она казалась им и прелестной, и умной, и желанной подругой. – За ее молодость и большое сердце! За ваше семейное счастье! За наше общее счастье в будущем!
– За героев и их подвиги! – возвестил Султан.
– За благополучное плавание! – раздался голос Андрея (почти не пившего вина).
– Ура!
– Еще! Еще и еще! За нашего вождя и его молодую!
Они чокались, опорожняли американское шипучее, которого вместе с провизией было припасено вволю. Нунций и Клим представляли в лицах, как Янина подхватила калеку мальчика и, высоко подбросив, отдала волнам. Смеясь и несколько удивляясь, все расспрашивали ее, как это она сообразила и когда… Вот молодец баба.
– Поздравляем начальника с драгоценной добычей! – пропищал опять Свен.
– Да-да, ура!
Нил обстоятельно рассказывал Бруно про свою невесту на юге; Бруно сидел молча, нахохлившись. Кто-то сунул ему в руку стакан вина, и он все держал его, ежась и кутаясь в старинную шаль.
– Ура, ура! – повторялось кругом.
Корнея начинал тяготить этот преувеличенный восторг, его настойчиво расспрашивали про жизнь в диком селении и как он впервые встретился с возлюбленной. Красавица, дочь патриарха и даже богатая: в приданое – драгоценный Бруно, соболья шуба и алмазное ожерелье в тяжелой оправе. Действительно, Янина к венчанию надела свои лучшие вещи.
Ее заставляли произносить самые обыкновенные слова, восхищаясь акцентом и странными оборотами. Незаметно как-то Султан и она затянули старинную песню про рыбака, уплывшего за море, и о невесте, ждущей его по вечерам на берегу. Дуэт произвел чарующее впечатление на подвыпивших друзей. Даже капитан Андрей был тронут.
– Желаю здравствовать, – сказал он неловко, – вам и вам! – Ему было всего двадцать лет; сын знаменитого Боба Кастера и красавицы Сабины, он редко дома имел возможность выражать вслух свои чувства. – Желаю вам вечного счастья, – добавил он и беспомощно повел головой. Корней, знавший его мать, увидел вдруг ее в мягком, девственном повороте высокой шеи юноши.
Еще пели о Млечном Пути, вымощенном лакированными звездами, и о человеке, пробирающемся задворками домой; пегий пес лает за околицей. Султан бренчал на гитаре. Темнело. Волны бежали позади парусника, послушные, словно бараны. Электрическая лампочка отражалась в круглом стекле, беспокоя и раздражая Корнея (что-то напоминая). Улучив минуту, он подошел к ссутулившемуся на табурете Бруно и сказал:
– Я видел курносого отрока на рее в самую критическую минуту плавания. Светлый, почти прозрачный на сером небе, он играл на маленькой свирели и застенчиво улыбался мне.
Бруно утвердительно кивнул головой; опухшее лицо его было красно от укусов насекомых в лесу. Но вся его грузная фигура выглядела непоколебимой среди бесконечного общего вздрагивания и покачивания.
Глава четырнадцатая
«В море туманы, в жизни обманы»
Уже пятый день они носились по волнам Верхнего Озера при резком боковом ветре. Недаром говорится: кто в море не бывал, тот Богу не молился! Это особенно верно в отношении озер, стесненных, ограниченных и потому бунтующих предательских стихий. Стужа, снег или дождь, туман мчатся над самой водой. Навстречу попадаются похожие на чудовищ свежевырванные с корнями деревья, плывет сало, а иногда и слоеный пирог грязноватого льда.
Ответственность за управление судном несли Андрей, Лука и Нунций: остальные бездействовали, скучали, ели, пили и спали. Главной отрадой была Янина, единственная женщина в маленькой вселенной. За ней по-рыцарски ухаживали, докучая Корнею.
В связи с этим раза два даже возникали ссоры, к удивлению Янины. Но она многому научилась за короткое время. Сознательно молодая женщина никогда не давала повода к ревности, только муж для нее существовал всерьез. Даже к Бруно она изменилась, помогая ему лишь в самом необходимом. (Без нее пленник становился совершенно беспомощным.)
Места на паруснике было в обрез, и чета разделяла свою каморку с Бруно. В двух других чуланах за переборками ютилась остальная команда, шкипер с юнгой спали в кают-компании.
Магическая прелесть, шарм Янины, физиологическая радость, источаемая ею в этот период беременности, были такого порядка, что действовали возбуждающе на скученное общество. Как часто бывает при таких обстоятельствах, даже ее недостатки казались привлекательными. Все служило поводом для восхищения. Люди, свободные от вахты или других обязанностей, слонялись за молодой красавицей по палубе или, сидя на полу тесной каморки, шутили, пели, надоедая Корнею беспричинным воодушевлением. Впрочем, еще больше страдал (или ревновал по-своему) Бруно.
К этому времени никто кругом уже не сомневался, что огромное, неловкое, драгоценное для них тело Бруно не удалось бы благополучно и мирно вести за собой без участия Янины. Ее мягкие сильные ручки умиляли друзей, служа доказательством торжества метафизического начала.
Мелкие недоразумения, постоянно возникавшие между Нилом и Бруно (не отстававшим ни на шаг от последнего), или разногласия в связи с диетой показали наглядным образом, что пленник легко может разрушить самого себя, не руководствуясь обычными соображениями; он, вероятно, даже не испытывал по-настоящему боли или страха. А ведь потеря Мы свела бы на нет усилия и подвиги всей экспедиции. Между тем Янина вела за собой Бруно, точно дрессированного медведя, на легкой, почти незаметной цепи. Увалень в дымных очках следовал за ней, сразу проясняясь от ее внимания, забывая вымышленные или действительные заботы. Птица в таком настроении начинает петь, художник – живописать, а Бруно ласково объяснял, как он однажды переплыл настоящий безмерный фосфорический океан. Друзья собирались кругом и задумчиво слушали.
– Представьте себе бесконечных измерений шарообразную пучину, внутри которой тонет Мы. Чтобы всплыть, есть только одно средство: всосать в себя весь этот гигантский пузырь, обхватить его целиком. В этом – решение вопроса. И Мы сумел справиться с трудной задачей. Но Боже, Боже, какое мучение! Много эонов спустя нечто подобное представится ребенку в дифтеритном бреду. Навстречу бьет лучистый туман, залезая во все поры кожи (или это Мы пробивается сквозь эти молекулы). Единственное спасение – начать излучать собственный свет, свои волны, отражая чужие. Огромные скопления звездных туманностей лежали, миниатюрно свернутые; они выглядели как микроскопические препараты саркомы или рака на картинке в медицинском учебнике.
Поэтому Мы утверждает: злокачественная опухоль несет в себе клетки преображения, воскресения на манер всепожирающих космических туманностей, кладущих начало новым мирам.
Бруно жмурил под темными очками красные глаза, воспаленные от космической пыли, которая осела там давно и никак не отмывалась.
Он повествовал о лиловом граде (величиной с голубиное яйцо), что падал в продолжение биллионов лет; внутри градинок помещается океан желтка, вытянутый на манер эллипса с двумя центрами. В одном из центров приютилась душа мироздания, дожидаясь отлива, чтобы высадиться на пляже. Голос старца гремел над бездной: «Души, оседайте на тверди; когда созреете, постарайтесь взрастить плоды, подобные себе, только в улучшенном виде. Сие моя тайна».
Бруно пел псалмы собственного сочинения о пустой Вселенной, где ночью расцветает голубая яблоня; плоды ее пропадают в кипящем котле, а древо вечно. Души стоят во времени, как деревья в пространстве, и не могут передвинуться по собственной воле.
Вот гора с бородой отца наклоняется под нары, шарит рукой, точно ищет сапоги; нащупав спрятавшегося там в сумерках Мы, говорит, точно выжигая слова на камне: «Ты здесь, сынок! Хочешь домой?»
«Ничего, – возражает Мы, – подожду. Только помоги, а то голыми руками трудно отгребаться».
«Дай срок, помогу!» – ласково рокочет гром; молния зажигает тальник.
Друзей развлекали эти пестрые картинки, хотя они и не понимали связи между отдельными частями вдохновенной импровизации Бруно. Они все принесли много жертв в течение трудного похода и ждали, разумеется, причитающегося вознаграждения. Но теперь, познакомившись с пресловутым наследником, молодые люди искренне гордились его исключительностью.
Каждый из участников экспедиции оставил дома близких – родителей, жену или воображаемую невесту. Теперь они ждали соответствующей платы, мечтая обзавестись домом, семьей, наладить приличную жизнь (или закончить образование, уехать в Бразилию, где в джунглях теперь строят небоскребы [32 - Имеется в виду город Бразилия, столица одноименного государства. По распоряжению президента Ю. Кубичека, Бразилия была построена в рекордные сроки (за три с половиной года) в тропической зоне на плато в центре страны.]). Все чувствовали необычайный прилив сил и ждали впереди самого приятного, что объяснялось общей молодостью, вином, удачной борьбой со стихиями.
То, что их добыча, Бруно, по-своему – чудо, им тоже льстило, хотя в беседах друзья неоднократно сознавались, что ждали именно чего-то подобного. Недаром ему такая цена и все за ним гоняются. Тем временем «Сигор» благополучно пробирается под резвым ветром и скоро уже Мичиган Лэйк [23 - Michigan Lake – озеро Мичиган, одно из Великих озер, расположенных в Северной Америке.]. Ура!
Один Корней изредка со страхом поглядывал на Мы, гадая, что того ждет в Чикаго. Слишком много враждебных влияний скрещивалось над головой фантастического юноши; живой и свободный, он явно кому-то становился поперек глотки. Стало быть, опять рабство или страшная смерть в подземелье? Корней знал, что джентльмены, подрядившие его, не постесняются руками верных рабов душить, насиловать, мучить целые области, если этого потребуют сложные интересы концерна. Современные гангстеры гигантского масштаба тем и характерны, что они действуют в рамках закона, часто влияя даже на законодательство.
И дело не только в судьбе милого Бруно; вероятно, и Корнея с компанией попытаются обмануть, обсчитать или предать. Самое худшее, если за это время обстановка совершенно изменилась и живой наследник там почему-либо уже не нужен. «Впрочем, – утешал себя Корней, – не в пример восточноевропейским или китайским бандитам, на Западе всегда руководствовались правилом, что дешевле откупиться от врага, чем стрельнуть ему в затылок. Удобнее, безопаснее и рентабельнее». К тому же казалось логичным, что всю команду вместе с Корнеем и Яниной немыслимо зараз уничтожить, стереть с лица земли, даже если это выгодно. Нет, удобнее торговаться, заплатить и смирно расстаться до следующего маневра. Но в бессонные ночи Корней снова и снова перебирал всевозможные варианты, смакуя наиболее обидные и жестокие. За переборкой мощно храпели сытые атлеты; неожиданная волна вдруг поднималась из тайников Большого Озера и перекатывалась с разбойничьим визгом через палубу; рядом мирно дышала, посапывая, точно младенец, Янина, а на полу безжизненно раскинулось тело Бруно. В беспокойные дьявольские предрассветные часы поневоле чудится всякая дрянь. Почему принимать во внимание только одну возможность?
А что если в городе кое-кому из них заплатят мелочью, дадут аванс под новую работу, другим стрельнут под левый сосок, третьих же просто пугнут, изобьют, прогонят?
Днем Корней иногда с удивлением оглядывал своих, прислушиваясь к их шуткам, и думал:
«Кто из вас, дорогие, погибнет смешной смертью? Кто предаст близких? Кто совершит глупость или подлость? Матерь Божия, спаси и помилуй!» – Беспокойство его, казалось, увеличивалось от того, что все лица кругом были красивые, мужественные, благородные; по внешности они, скорее, годились в герои, чем в палачи. Но Корней знал, что в юности вор и сутенер тоже подчас выглядят вдохновенными или влюбленными. К тому же атамана в последние дни особенно раздражали глаза его верных товарищей: смелые, ясные, полные огня и веры. Странное дело, он с нежностью вспоминал бесконечную тишину взгляда грубых жителей селения, похожих на королей и дам в колоде карт. Бывало, они его смешили или пугали, а теперь его тянуло назад, к этой холодной правде без преувеличений и сюрпризов. Там Корней как будто знал, чего ждать впереди; здесь же каждый (против собственного желания) мог обмануть. Из мудрых разглагольствований Бруно убедительнее всего прозвучало замечание последнего относительно будущего: оно расположено позади, иначе мы бы его видели перед глазами (подобно прошлому).
Янина в это время чувствовала себя совершенно спокойной и счастливой. В своей простоте она считала, что теперь (после бракосочетания) основные задачи жизни разрешены: за Бруно дадут деньги, а их любовь все покрывает и освящает. Беременность служила последним доводом в пользу этого. Их ждет только хорошее. В таком духе она неоднократно высказывалась под шумное одобрение экипажа, догадывавшегося о тяжелых мыслях командира.
Молодая женщина давно знала и любила Мы, а теперь точно отошла от него, отвернулась, хотя и продолжала заботиться о его комфорте. Порой это даже удивляло Корнея, упрекавшего ее в легкомыслии. Между тем под грудью Янины нежно зашевелился плод – новый член экипажа, расположившийся, согласно Бруно, на манер звездной туманности или космической саркомы. Этот новый мир сотворен Богом и Яниной с Корнеем; он – сам по себе, но каждая его клетка способна воспроизвести опять самодовлеющий мир, только в лучшей, совершенной форме. (Так учил Мы под одобрительные клики кают-компании.) «Значит, – прямолинейно рассуждала Янина, – это дитя и Мы, и всех близких красивых друзей, желающих ей счастья. Фома захлебывается в воронке – жертва, искупившая ее дитя! И проповедник, отец, благословляет бегущих. Даже Ипата косвенно способствовала зачатию. Значит, это – новое Мы, целый чудесный мир. И Янина дарит его всему миру. А Корней будет принадлежать ей и семье».
Уверенная в своей правоте и логике, она впервые в жизни кокетничала с ухаживавшими за нею милыми юношами, высекая из Корнея (в каморке) такие искры, от которых легко могло бы воспламениться суденышко, если бы не сплошной густой туман, беспрерывно лившийся сверху на воду. Примечательно, что храпевшие рядом за переборкой соседи совсем не стесняли Янину выражать свою страсть, до того она была уверена в своей правоте. Все это начинало угнетать Корнея, и он мечтал уже о перемене обстановки.
Янина тоже с нетерпением ждала высадки в Иллинойсе, представляя себе, однако, что все будет как бы продолжением предыдущего, только еще лучше, полнее, ярче.
А между тем корабль весело бежал под резким боковым ветром, неустанно преодолевая пучину. На шестой день волны стали многочисленнее (и мельче), ветер порывистее, хотя и теплее: они вошли в Мичиган Лэйк.
«Утонуть в таком месте, – думал, невесело улыбаясь, Корней, – это как погибнуть в Корейскую кампанию: ни славы, ни смысла! То ли дело Тихий океан (или Отечественная война)».
Но он ни с кем не делился такого рода мыслями. Два дня команда без устали и сна боролась с взбалмошным осенним озером, и наконец к вечеру в понедельник (через неделю после памятного ночного побега) Корней с женой и товарищами высадился в уединенном заливе штата Мичиган неподалеку от Чикаго; выгрузили весь подозрительный багаж, и парусник порожняком ушел туда, где его, надо полагать, поджидали таможенники.
Пришвартоваться непосредственно в Чикаго Корней считал рискованным не только из-за предержащих властей, но и потому, что конкурирующие шайки рыскали по воде на моторных лодках, вооруженные и падкие на легкую поживу. Как потом выяснилось, действительно, банда головорезов задержала яхту, обыскала ее и на прощание ранила в щеку Андрея Кастера, так что отныне молодой женственно-красивый моряк отмечен был багровым шрамом, как тавром.
Заночевав в мотеле у большой автострады, друзья на следующее утро отправились в Мичиган Харбор, где на Мэйн-стрит между аптекой и банком заметили большой черный лимузин, единственный в своем роде. В ближайшем баре они обнаружили Сида, как всегда спокойного, внушительного и почти невероятно высокого. Его путешествие завершилось без всяких приключений: туземцы были слишком заняты кораблем, а потом откачиванием утопленника, чтобы преследовать машину, несколько дробинок и шальных стрел попало в крыло, вот и все.
Корней был по-настоящему растроган встречей: одно дело – обдумать всё, составить план, схему, а другое – увидеть это воплощенным до мельчайших подробностей. Он не только крепко пожал руку Сида, но и нежно погладил кузов лимузина, носившего следы многочисленных кровоподтеков и ссадин (словно ветеран героической кампании). Янина, во всем подражавшая мужу с тех пор, как они высадились, не только потрепала передок машины, но даже облобызала один из фонарей, что привело в восторг сперва Сида, одичавшего в одиночестве, а затем и других молодцов, успевших отлучиться и осушить несколько стаканов в баре. Янина, заметив недовольную гримасу мужа, испуганно отпрянула; с тех пор как они ступили на чужую землю, молодая женщина чувствовала себя неуверенно и спешила учиться обычаям новой родины.
В холодный блеклый полдень «линкольн» въезжал в Чикаго; зимнее небо светило болезненно-тусклыми красками. Караван облаков быстро, испуганно несся над беспомощными небоскребами.
Друзья пронеслись по праздничному авеню вдоль озера и свернули в бесконечную цепь чахлых домишек. Остановились у деревянного двухэтажного коттеджа, пропахшего кошками и отбросами. Там их встретила сестра Нила, вдова профессора местного университета, изобретателя особой линейки (на манер математической), при помощи которой, располагая данными относительно возраста, образования и семейного положения, можно сразу на шкале увидеть, сколько этот гражданин должен зарабатывать, тратить и откладывать в любой период своей карьеры. Профессор связался с одной темной страховой компанией и в результате сложной склоки вынужден был бежать за железный занавес, не оставив соломенной вдове ничего более ощутимого, чем свою линейку (упорно показывающую, что ему полагалось теперь располагать весьма солидным капиталом). Увы, покинутую женщину кормил бедняга Нил, за что она его прямо-таки боготворила.
В этом дряхлом особнячке друзья обосновались. Вскоре к ним присоединились списавшиеся с корабля Свен и Лука; штурман Андрей с Фролом уплыли назад, на север, к Св. Лаврентию, где была приписана яхта. Лука хвастливо рассказывал, как он зашивал ножевую рану на щеке Андрея. Корней, знавший отца мальчика (Боба Кастера), с ужасом предвидел в отдаленном будущем возможную встречу со знаменитым адмиралом.
В связи с новосельем и общей встречей выпили изрядное количество шипучего вина, сравнивая и оспаривая преимущества калифорнийского шампанского и нью-йоркского. Корней, однако, пил мало и не особенно веселился. Теперь начиналась для него новая полоса деятельности, опять кризис с очередным узлом, который надлежит распутать. Всем инстинктом командира он чувствовал слабость занимаемых позиций и общую неопределенность. За протекшее время, вероятно, произошла перегруппировка основных сил, в игру, может быть, вошли новые люди с неведомыми намерениями. Ясно, что на данном этапе самое главное – это произвести глубокую разведку. Раздобыть языка. Иначе они не смогут с честью довести начатую партию до благополучного конца (короче говоря, их обсчитают самым безжалостным образом при сдаче Бруно).
– Друзья, – говорил Корней, стараясь выражаться торжественно (что нравилось подвыпившим атлетам), – друзья и товарищи! Мы благополучно завершили побег, но еще не время праздновать победу, впереди другие трудности! Мы прав, мир и война, покой и буря, аромат и вонь не противоположности, а только точки на той же прямой, и между ними можно всегда втиснуть еще одну такую же точку. Гегель разбит, но осторожнее, чтобы и нам не остаться в дураках.
В чем дело, бойцы? Мы требуем обещанной суммы за товар! А желают ли с нами честно расплатиться и, главное, нужен ли там еще этот товар? Кто отгадает? Стало быть, полагается произвести разведку в тылу противника. Понятно?
Так говорил Корней, а душа его сжималась, взирая на родные усталые лица соратников, на тусклые стены дома, на овощи и фрукты в корзине, на похудевшее муравьиное личико Янины с огромными, все еще влажными и сияющими, но как будто вылинявшими глазами. Его вдруг потянуло назад, в селение, в кузницу или на лесопилку, точно он по глупости оставил подобие рая и теперь должен начинать все сызнова.
За окном стремился поток автомобилей в сторону парка и богатого авеню у озера; слышен был беспрерывный шорох шин, скрежет тормозов, визг сирен. Воздух, камень, дерево, стекло – все вибрировало, пронизанное содроганиями ультравысоких частот. Волны разных планов и назначений накрест пронзали и распинали друг друга. Эта агония длилась 24 часа в сутки. Над миром стояло зарево – зрительное, акустическое, электромагнитное, биологическое (беспрерывного роста и разложения). «Век излучений» – как учил Бруно; на Бруно теперь было жалко и страшно смотреть – точно рыба на песке (так, по крайней мере, чудилось Корнею).
А в сонном селении тем временем тупомордые мужики собираются у General Store. Городок окружен хвойным бором. Дорожка вьется задворками на хутор и пасеку. Фома, как ящерица, ползет навстречу. Стальные икры желанной девушки. Шишки падают с великодержавных сосен, орешки с кедров. Утреннее солнце ласково. Да, там была тайна, и он ее добровольно оставил, предал (не раскрыв).
Янина сразу побежала в гигантский магазин и накупила уйму дешевых тряпок; она теперь носила чулки даже дома. А Бруно за несколько дней полинял, точно меняя кожу. Было жалко глядеть на него, когда он порывался вразумлять случайных знакомых относительно века излучений и грядущих перемен. Его теперь мало слушали; все разбегались с утра, жадные до городских развлечений.
Вначале Бруно порывался наружу, в парк или церковь, стремясь говорить с людьми, поучать, выполнять свою миссию. Но его никуда не пускали, держали пока взаперти. Ибо ценного пленника могли украсть или подколоть. Янина это быстро сообразила и приняла меры, но Мы не понимал таких сложностей, и его приходилось держать под замком. Обнаружилось, что Бруно недолюбливает порядок, закон, власти, полицию; он часто теперь распевал гимн о зарождении первой молекулы воды: стражник на коне долго не давал водороду и кислороду объединиться.
Корней плохо спал по ночам. В темноте и относительной тишине его осаждали, точно призраки, возможности неудачи и провала. Не уследят – и Бруно выскользнет на улицу; его сманят, увезут, убьют. Простота и благородство Бруно помогли Корнею; враги могли воспользоваться этими же особенностями пленника.
Между тем человек, который подрядил Корнея, теперь отлучился во Флориду, что могло казаться вполне естественным, принимая во внимание близость Рождества. Но все-таки странное совпадение. Не стараются ли там выиграть время? И почему? Пока не ответишь на эти вопросы, надо выжидать; самое ужасное, что теперь упущена инициатива.
Остальные участники экспедиции требовали денег на карманные расходы, начиная понемногу проявлять нетерпение. Бруно жаловался на отсутствие аудитории. Янина жаждала личной жизни без посторонних, с мебелью и домашним доктором (роды приближались). Мы опять лежал на соломенном тюфяке в чулане без окон при электрическом свете: он спал, не снимая дымных очков.
Когда Янина в своих ярких дешевых платьях вбегала к нему на минутку, он недоверчиво косился, потом укоризненно качал головой:
– Мы опять теряем Мы, – говорил он со вздохом.
Янина нетерпеливо перебивала, помогала с бельем или едой и спешила уйти. Ее беспокоило, вернулся ли уже Корней от адвоката, скоро ли деньги, купить ли дом.
Она часто бродила по магазинам, рассматривала мебель, серебро, ковры, приценивалась. Янина успела все обсудить и решить: в два дня при средствах можно все собрать и переехать. Особенно ей нравились дешевые вещицы из пластмассы за пятак или гривенник, она приносила домой горы этих безделушек, щедро даря их.
Вскоре денег уже не хватало на ежедневные расходы; тогда друзья и соратники начали понемногу выступать с нареканиями. Янина варила огромные котлы макарон и гречневой каши (знакомой ей с детства); молодые люди вежливо уплетали ее обед, но вина и табака требовали получше и в большом количестве.
Глава пятнадцатая,
в которой ведутся деловые переговоры
Тем временем на горизонте появился адвокат Ральф; он отрекомендовался представителем известной конторы «Ральф, Смит и Ральф», которая уполномочена вести переговоры относительно Бруно. Прежний агент (с болгарской фамилией) будто бы скончался в Майами от коронарного тромбоза.
Мистер Ральф, по внешности любезный и толстый холостяк лет пятидесяти пяти, вел себя вежливо и даже чутко, но платить отказывался, уверяя, что сначала полагается принять товар.
– Впрочем, задаточек, если угодно, с величайшим удовольствием, свои люди – сочтемся.
Корней возражал:
– Единственный веский аргумент в моих руках – Бруно! И с ним я не расстанусь, пока не получу сполна наличными.
Кроме того, велись разговоры о предполагаемых новых кампаниях и аферах. Корней представлялся заинтересованным.
Несмотря на взаимные препирательства и обвинения, мистер Ральф явно отличал Корнея и всячески показывал свою благосклонность. Вообще, Ямба любили в обществе гангстеров второго поколения, то есть тех, кто уже редко прибегает к помощи пистолета или кистеня: теперь их капиталы и предприятия застрахованы самым законным образом. (Так молельня старообрядцев или духоборов, бывало клеймивших технический прогресс, нынче защищена самым усовершенствованным громоотводом.)
Корнея ласкали и угощали в этой среде, несмотря на его учтивую прямолинейность и тихую сметливость, – может быть, именно благодаря этим чертам. В нем ценили удачливого, дерзкого атамана, умеющего вести за собою разнузданную вольницу. Но в то же время кое-что в характере Корнея явно удивляло и возмущало мистера Ральфа. Например, воодушевление, с которым он описывал нравы селения или Бруно, честность по отношению к соратникам и, наконец, брак с Яниной. Соблазнить девочку для надобностей сообщничества – хорошо и похвально!
– Но зачем венчаться? – приставал мистер Ральф, страдальчески морщась и наполняя стаканы холодным мартини. У него была дочь, судя по многочисленным фотографиям – прелестное, анемичное существо, которая уже несколько раз затевала семейную жизнь, и неудачно. Теперь Корнею чудилось, Ральф рассмотрел в нем подходящего зятя и заигрывал.
– Ну, ничего, это мы все еще устроим! – добавлял отец, посмеиваясь. – Положитесь только на меня, не пожалеете.
Но Корней ему не доверял, и это особенно бесило и привлекало пухлого адвоката. Оголенный модернистический особняк мистера Ральфа был убран абстрактными произведениями искусства. В огромном зале стоял концертный рояль (Иоланда серьезно занималась музыкой). Бар в кабинете занимал всю стену, незаметно соприкасаясь с книжными шкафами: корешки книг и ярлыки бутылок дополняли друг друга, подкрепляли. Это сопоставление огромных комнат с гигантскими силуэтами мебели, рам, ковров и зеркал особенно привлекало Корнея, ему хотелось обзавестись чем-то подобным.
В камине полыхал веселый костер, из сложного ящика со многими разветвлениями тихо струились Бах или Вивальди (Ральф знал толк в музыке). В кабинете современного головореза под успокаивающий хмель сухого мартини. Корней трезво отстаивал свои права (и права друзей). Мистер Ральф, ласково похлопывая по плечу собеседника, говорил:
– Вы мне напоминаете меня самого, когда тридцать лет тому назад я начинал. Вот почему я вас полюбил и питаю родственные чувства. Неужели вы думаете, что я хочу вас обидеть?
Корней возражал, любуясь всадником на стене: он остановился у воды, чтобы напоить лошадь, а давно зашедшее солнце все еще освещало ясным пурпуром дальний угол картины.
– Лично я вам верю, откровенно скажу, вы мне вроде старшего брата или отца. Но вот моих компаньонов вы не постесняетесь обобрать.
– Бросьте их за борт, ваших товарищей, – ворковал Ральф, опытный шармер [33 - Шармер (от фр. charmeur) – обольститель.]. – Я вам, entre nous [34 - Между нами (фр.).], подкину лишних пять тысяч. У меня Иоланда, у вас Янина, – заливался веселый холостяк.
Корней избегал ссоры с этим монстром. Судя по тем данным, которые Ральф счел нужным сообщить, синдикат, нанявший Корнея с товарищами, ликвидировался (в связи с очередным скандалом в сенатской комиссии).
– Хах-ха-ах, – в три па смеялся адвокат. – Фирмой временно заведует Паризи, отлучившийся по делам в Монте-Карло и Сицилию; вернется он только весной, если вообще вернется здоровым и невредимым, хах-ха-ах! За это время Бруно могут украсть, убить, обменять, даже женить. Да и все дело принимает смешной оборот: стороны в Риме или Иерусалиме вдруг догадались затеять личные переговоры и, по-видимому, согласны на уступки. Разумеется, если этот Бруно настоящий, то он еще ценность представляет, но ведь это надо доказать, хах-ха-ах!
Мистер Ральф только по своей исключительной симпатии к Корнею предлагает щедрое вознаграждение, Паризи и этого не даст.
– Берите, душа моя, берите, честью прошу! – И вдруг, точно вспомнив нечто смешное, не имеющее отношения к данному делу, мистер Ральф опять заливался добрым рассеянным смехом. Потом, опомнившись, продолжал серьезно: – Пока Бруно в чулане, за него никто гроша не даст, а показаться ему на улице опасно. И главное, надо спешить! Я только из одного благородства согласен дать отступного.
А то – держитесь с этим выродком. Что вы из него, колбасу будете делать, что ли?
– На худой конец я стану возить Бруно по ярмаркам и циркам, покажу его простому народу. Устрою такую рекламу, что все побегут на него смотреть.
И останутся довольны. Мы расскажет им секреты прошлого и будущего. Про розовый песок на узком пляже между безднами, про эллипс с двумя центрами. И Отца с бородой, ниспадающей, как Ниагара. Вот вы думаете, что будущее впереди? Хах-ха-ах! – Корней довольно удачно подделал звук, издаваемый Ральфом вместо смеха. – Хах-ха-ах! А что вам известно про век излучения и как спастись от лучевой болезни? Это модная тема. Я не позволю себя обмануть. У меня еще есть козыри, и такой умный мужчина, как вы, должен об этом догадываться.
Как ни странно, это производило впечатление на мистера Ральфа, он как бы поджимал хвост и начинал ласково журить Корнея, называя его то братом, то сыном.
– Ну, возьмите по пяти тысяч на душу, – уступил он, наконец, пугливо озираясь: гигантский секретарь Ральфа с перешибленным носом боксера стоял у притолоки, сложив выразительные руки на груди и сонно покачиваясь. – Хватайте, пока я в хорошем настроении. Где вам выдержать упорную осаду! Денег даже на сухари не хватит. А молодежь обожает шампанское, хах-ха-ах! Молодой женушке тоже хочется, хочется, хочется, иначе зачем бежать из священного селения? Она скоро должна рожать, – взгляд мистера Ральфа теперь выражал явное презрение, а голос по-прежнему убаюкивал. – Ей полагается норковая шубка или модное белье, летом – дачка, заморские страны. А там, говорят, у вас крысы бродят у бывшего профессора! У меня тоже дочь! – вдохновенно вспоминал он. – Как любящий отец, обращаюсь к будущему примерному отцу, послушайтесь меня и уступите.
Корней честно советовался с друзьями, обсуждал все предложения с Яниной, даже с Бруно. Последний был вполне осведомлен о переговорах с Ральфом и принимал в них даже некоторое участие, вполне признавая, что его особа является достоянием всей группы.
Особенно трудно стало под Рождество, когда цивилизованный город начал безумствовать и в предпраздничной суматохе магазины буквально брались штурмом, а деньги швырялись без счета. Вот когда послышались настойчивые голоса в пользу компромисса:
– Взять по пяти тысяч на брата, и баста!
– До весны дотянем, а там что-нибудь другое подвернется!
И Бруно вдруг определенно высказался за соглашение. «Больше нельзя ждать», – решил он. Ему надоело жить в чулане без окон, без деятельности, без учеников. Янина давно уже склонялась в пользу мира; почему-то она ужасно боялась Ральфа и беспокоилась, когда муж застревал у того до полуночи. Кроме того, ей не терпелось поскорее уйти из старого деревянного гнезда и зажить наедине с Корнеем в ожидании ребенка, без героев и веселых атлетов, добрых, но шумных и прожорливых.
Был такой вечер (уже под самые Святки), когда в гостиной уютно мигал разворошенный камин, друзья сидели за круглым столом с кружками пива или вина без пиджаков, в шерстяных клетчатых рубахах дровосеков. Корней устроился по обычаю на отлете, у капитанского сундучка в углу. Янина вязала что-то крохотное, а Бруно, загадочно улыбаясь, чертил на цветной оберточной бумаге эллипсы разных калибров и убедительно рассказывал о потустороннем быте:
– Не только забываешь панораму, расположенную в здешнем трехмерном пространстве, но, главное, начинаешь по-иному интерпретировать жизнь, так что многое из бывшего становится небывшим и время теряет свое жало. Впрочем, нечто подобное случается с нами и теперь: вспомните город, который вы знали и любили, давно покинули. Невероятно, как быстро стираются основные черты: станция сабвея, перекресток авеню, родной сквер, дом, подъезд! Все уплывает, покрывается матовым инеем, прорастает травой, подобно упраздненной дороге, по которой уже давно не ездили. Вспомните теперь ваши детские обиды. Возмущение, оскорбление, боль, испытанные в юношеском возрасте. Взрослому это часто представляется уже в другом свете, грустно-поэтическом, точно потерянный рай! В потустороннем существовании земные страдания, подлости, преступления и пошлости подернуты лирической дымкой и принимают совершенно иную форму. Школьник, провалившийся на экзамене, близок к самоубийству, а потом, стариком, он вспоминает об этом с блаженной улыбкой, точно о первой любви…
Слова Бруно весьма понравились собранию, но последующий разговор, как обычно с некоторых пор, незаметно перешел на Ральфа и его предложение.
К общему ужасу и удивлению, обнаружилось, что больше никто не возражает, не спорит. Будто вода подточила камень или колоду, и поток хлынул, освобожденный. Очевидно, решительные сдвиги, изменения в сознании давно уже произошли, надо только иметь мужество это признать.
– Бери деньги, поделим, – решился заявить даже Свен, самый молодой веснушчатый паренек.
– Поделим, что дают, – настаивали Клим и Нунций. Их лица смешным образом дополняли друг друга: у Нунция была круглая рожа с фасолью носа, так что он казался совершенно лишенным профиля, лицо же Клима, тонкое, узкое, сухое, наоборот, оживало только в профиль.
– Сегодня здесь, а завтра там, ведь наша жизнь двойная шутка, – гремел бас Султана.
– Давай кончай канитель! – раздавались нетерпеливые голоса.
Корней пытался спорить, но вдруг заметил, что ему нечего сказать, да и неохота. Так решилась судьба Мы. Янина, не умевшая шутить, тотчас же приблизилась к Бруно и положила руку на его пухлое плечо, словно ставя точку. Друзья немедленно разошлись по своим комнатам, без дальнейших шумных тостов и обычных шуток.
За ночь выпал снег, и работники санитарного отдела в спешном порядке чистили улицы, посыпали солью мостовые, стуча моторами, лопатами, сапогами. К десяти часам стало ясно, что это все зря: теплый туман опустился с неба и самостоятельно пожрал выпавший снег. Но там, где работники успели убрать огромные сугробы, образовались желтые горы льда, которые было невозможно разбить и вывезти. Пользуясь этой переменой в погоде, горожане побежали за последними подарками в разукрашенные елками магазины, чихая и кашляя.
Именно в это утро Бруно вышел впервые из заточения, точно на казнь. Корней и Янина вели его, каждый за руку. Они уселись в сильно помятый, но величественный «линкольн». После получасового кружения остановились на углу тихого, все еще запорошенного снегом бульвара в виду особняка Ральфа, дожидаясь условного знака: в окне второго этажа должна была вспыхнуть электрическими свечами маленькая елка. Сид и Султан держали заряженные охотничьи ружья: Корней никогда не прибегал к помощи револьвера, на который требовалось особое разрешение.
– Что будет с Мы? – спросил вдруг Бруно, и душа Корнея дрогнула, как бывало в детстве, когда замычит обреченный на убой теленок.
– Мы все выполняем свой долг, – счел он нужным ответить. Янина предательски погладила юношу по плечу.
Они вышли из лимузина и поплелись к заднему крыльцу особняка вдоль зимнего поредевшего парка, ветер швырнул в лицо мокрую крупу; впечатление было – точно плевок! Меж кустами вдали мелькнул хам в кожаной куртке и с большими садовыми ножницами, Корней знал, что все это место охранялось верными псами Ральфа.
– Мы ничего не видит, – сказал Бруно. Очки запотели, и он попробовал освободить руки.
– В свое время Мы увидит свет, – успокоил его Корней, волоча маленький, но тяжелый чемодан Бруно.
Янина с большим животом, заметным даже под теплым пальто, гордо и жестоко выступала рядом: ее бледно-желтое лицо напоминало теперь по краскам сестру Ипату.
Что-то знакомое почудилось Корнею в этом шествии. Бруно остановился, нерешительно оглядываясь. Солнца не было видно, низко над городом трепетал сноп бледно-оранжевых струн: казалось, вот-вот раздастся соответствующий звук в басовом ключе. И действительно, низко летевший тяжелый самолет испустил какой-то торжественный гул. Вдруг Бруно тихо сказал:
– Когда Авраам водил Мы на заклание, не было снега.
– Когда это было? – вырвалось у Корнея, но ответила Янина, изучавшая Библию под руководством слепого отца:
– «Он сказал: вот огонь и дрова, где же агнец для всесожжения? Авраам сказал: Бог усмотрит Себе агнца для всесожжения, сын мой».
– Мы опять приносится в жертву, – не то спросил, не то заявил Бруно.
– Мы помнит ангела на рее, игравшего на дудочке? – осведомился Корней. – Отрока со вздернутым носом и застенчивой улыбкой?
Бруно весь просиял под темными очками. Челюсти Корнея свела судорога, еще минута, и он бы всхлипнул. Но Янина, прямолинейная и без особого чувства юмора, упорно продолжала:
– «И возвел Авраам очи свои и увидел: вот позади овен, запутавшийся в чаще рогами своими. Авраам взял овна и принес его во всесожжение вместо сына своего». Овна принес в жертву, – многозначительно повторила женщина, – а сына твоего я вынесу под сердцем.
– Мне всегда было жалко этого нелепого овна, так некстати запутавшегося рогами в чаще, – смущенно признался Корней (в течение беседы он ни на минуту не упускал из виду окна, в котором должен был зажечься свет).
– Очень даже кстати подвернулся баран! – вызывающе возразила Янина. – Очень даже кстати!
Характер ее от городских похождений или беременности явно портился; с некоторых пор она как будто начала раздражать Корнея своей бестактностью (часто даже просто интонацией).
Бруно, молчавший под своей крылаткой и бурой шалью, неожиданно произнес:
– Похули Бога и умри.
– Кто это сказал? – встрепенулся Корней, задетый за живое.
– Жена Иова, первая Ксантиппа, – добродушно осклабился Бруно. – А Бог все-таки белее снега убелит все это.
– Вот стерва! – невольно вырвалось у Корнея.
– Стерва не она, а мужики, что тянутся к сладкой малине, – вульгарно заявила Янина.
Корней с откровенным отвращением прислушивался к ее акценту (тому самому, что прежде казался преисполненным благости и шарма). Да и вся она целиком, исхудавшая в одних частях тела, опухшая в других, пожелтевшая, маленькая, но упрямо живучая, напоминала ему теперь насекомое. Только глаза, пожалуй, оставались еще источником волшебных вдохновений: серо-голубые, с зеленой искрой, огромные, влажно сияющие, требовательные и благодарящие.
А носик, неприлично вздернутый, как у горняшек, все еще действовал возбуждающе на встречных мужчин.
– Ну хорошо, помолчи немного, – взмолился Корней, сдерживая себя.
– Меня никто не может заставить молчать! – крикнула она – гордая дщерь патриарха.
– Я поверну назад! – пригрозил Корней. – Пойдешь одна к Ральфу.
– Подумаешь, испугал! Пойду одна, если понадобится.
– И деньги принесешь, – хихикнул муж.
Янина боялась Ральфа, бессознательно ненавидела его, почти бесновалась, когда случайно упоминали имя его дочки, Иоланды. А между тем Бруно тихо уверял:
– Те, что раз удостоились лицезреть ангела, могут снова его встретить. Любое место в городе в любое время можно превратить в фокус истории, в один из центров мироздания, где снуют ангелы, где Данте на дырявом мосту встречает единственную Беатриче, где Ньютон видит падающее с дерева червивое яблоко и Пушкин вспугивает присевшую рифму, точно болотную утку. Каждое мгновение может стать для кого-то необратимым, а все необратимое – эсхатологично. Вот сейчас в соседний банк, может быть, входит Султан с пистолетом в руках и говорит шепотом кассирше: “It’s a hold up” [35 - Деньги на кассу (англ.; воровск. жарг.).]. Старуха, поднимаясь по лестнице, вывихнула себе ступню. А над всем этим – Бог, святой, белый, животворящий.
Со стороны улицы раздался вдруг неясный крик, скрежет тормозов, глухой стук; обернувшись, Корней разглядел две машины (одна желтая, вероятно такси), наехавшие друг на друга; одуряюще запахло бензином. Из парка вынырнул тяжелый холуй в кожаной куртке и побежал на шум голосов. А Бруно продолжал:
– Ангелы высовываются из щели в штукатурке. От Мы зависит признать любое мгновение единственным и вечным, вдохновенно подготовить его к воскресению. Секунда и вечность, тело и дух, рай и ад, начало и конец – все это ближе, чем предполагают мудрецы.
Внезапно Корней резко подхватил за локоть тучного юношу в темных очках и потащил его на заднее крыльцо: окно во втором этаже вспыхнуло рождественскими огоньками. Мокрый снег покрывал двор, мощеная дорожка не была еще прочищена, и Бруно грустно печатал своими огромными штиблетами по грязи. Сколько бы ему ни покупать обуви и любого качества, через несколько дней это опять превращалось в тот же унылый башмак со стоптанным каблуком. Его пиджаки были одновременно и куцы, и длинны; брюки висели мешком и сползали, но штанины казались чересчур короткими, и пуговицы неизменно болтались на тоненькой ниточке. Собственно, следовало бы ему шить одежду по особому заказу, но на это не хватало средств. Вообще, туловище Бруно выпирало изо всего, точно не умещаясь в трех измерениях.
Он сосредоточенно продвигался по лужам, солидно и чрезвычайно серьезно, словно ребенок, играющий роль взрослого; производил впечатление чего-то допотопного, огромного и хрупкого (как кит на суше). Крупный и дородный, рассеянно и гордо шагающий, Бруно все же едва поспевал за своими поводырями, молча поддерживавшими его под локти.
Небо, земля, дорога, редкие деревья – все кругом было покрыто мокрым пологом того же серо-бурого цвета; солнце давно скрылось, день, собственно, кончился, но и очередная ночь не наступила. Корней чувствовал себя похороненным на дне тяжелой бочки, опущенной на дно другой, еще большей кадки, и так далее, так далее, может быть до бесконечности, что пользы пробивать дно, выбираться на свободу. «Как хорошо было за Бруно, за его вздутыми плечами, – шептал Корней уже в прошлом времени. – Больше не за кого будет прятаться, когда стемнеет».
Янина, вероятно, тоже испытывала нечто подобное, но, имея еще другого шептуна под сердцем (изредка шевелящего ножкой), только грубо торопила спутников. Двое молодцов в кожаных куртках степенно прошли мимо, не глядя на гостей.
Исковерканные штиблеты Бруно теперь ступали по усыпанной цветным гравием площадке; его следы тотчас же заливала вода. Корней вспомнил, как Мы с отцом, подобным Эвересту, гулял по пляжу вдоль прибойной полосы; отец оставлял узловатые мозолистые следы на розовом песке, которые тотчас сглаживала волна. Но Бруно лично видел эти отпечатки и торжественно засвидетельствовал о них, дабы никто не усомнился. «Аминь!» – заканчивал Мы свой рассказ. «Аминь!» – откликалось суровое селение.
Глава шестнадцатая,
в которой день незаметно догорает
Особняк мистера Ральфа при первом посещении производил впечатление модернизованного дворца, обитаемого знатными, благородными существами, ценящими прежде всего духовные или интеллектуальные достижения. Живопись от фламандцев до французов, от примитивов до субабстрактных мастеров. Знаменитые холсты висели в скромных рамах на необъятных голых стенах, гобелен или скульптура над лестницей подчеркивали прямые линии архитектурного замысла.
В огромном зале, куда ввели посетителей, тянулись бесконечные нарядные полки книг. Концертный рояль стоял на возвышении, готовый взвиться и улететь. Цветы и люстры, камин с мигающими, шипящими розами и добротная пиренейская (голубая) овчарка на шкуре белого медведя. Музыка лилась из труб, щекоча не только ухо, но, кажется, и нос, словно благовонные духи. Бар сверкал аристократическими бутылками и ярлыками, посудой, хрусталем, льдом. Только из окон (узких, глубоких, подобных бойницам) видны были какие-то несуразные вышки, грязные рытвины и мерзкие лица садовников в кожаных куртках. Корней догадывался, что прямо из гостиной или кабинета, где царили Гоген и Верди, можно, подняв трап, отправить тело конкурента непосредственно в Мичиганское озеро.
Кроме мистера Ральфа и его секретаря (с перешибленным носом) в комнате находились еще две девицы: Иоланда (Корней узнал ее по фотографии) и ее подруга Стелла, тусклая красавица с лицом и мыслительными способностями, казалось, плоскими, точно доска. Она, очевидно, подражала известной голливудской звезде и вместе с бровями совершенно выкорчевала собственный облик.
Иоланда же выглядела гораздо лучше, чем на фотографии. Темная, мягких линий, женственная и живая (почти не раскрашенная), с внимательным умным взглядом темно-серых (мышиного цвета) глаз. Весь свой интерес она сразу и не таясь сосредоточила на Янине (Корнея она точно и не заметила).
Как добрая лошадь зимой в степи, издалека чуящая приближение матерого волка, вдруг закусывает удила и несется без дороги, так Янина сразу начала проявлять чрезмерные признаки беспокойства и нетерпения. Упрямо отказывалась сесть, несмотря на самые обворожительные улыбки Ральфа; вытянулась против книжной полки, точно пристально разглядывая тисненые корешки классиков, враждебно озираясь, почти огрызаясь на любезные замечания хозяина. По наивному представлению Янины, им теперь надлежало получить пачку кредиток и, оставив Бруно, удалиться: о чем тут, собственно, болтать. Позже, оправдываясь и стараясь объяснить свое поведение, она заявила, что Ральф ее ненавидит, а Иоланда нагло оскорбляла: словами, улыбками, даже взглядом.
Больше всего раздражало Янину то, что и муж находил естественным шутить, отпивать из стакана и обмениваться ничего не значащими лживыми утверждениями с этими дурными, испорченными людьми.
Беседа поначалу не клеилась, но спас положение Бруно, чувствовавший себя в новом обществе всегда просто и весьма на месте. Над камином висела картина, изображавшая всадника у реки. Опустив поводья, молодой гусар задумался, его розовое лицо мечтательно улыбалось, будто вспоминая что-то приятное; рыжая лошадь, выгнув упругую шею, пила воду из голубоватого потока и косила крупным умным оком. На заднем плане – каменный мост романского происхождения и берег в лирической дымке.
А там дальше, на горизонте – розовато-пурпурное пятно только что скрывшегося благодатного южного солнца.
Бруно, блаженно ухмыляясь, уставился на это полотно, и лицо его отражало мечтательную лень всадника (хотя и без золотистых красок). Мистер Ральф тотчас же любезно сообщил, что картина написана Хуаном де Хернандидо, молодым современником Гойи, сумевшим освободиться от влияния своего гениального соотечественника.
Бруно, не обращая внимания на болтовню хозяина, вдруг сказал, непонятно к кому обращаясь:
– А они затрудняются поверить, что Иисус Навин остановил солнце! [24 - Иисус Навин остановил солнце. – Иисус Навин (Иешуа бен Нун) – преемник Моисея, предводитель еврейского народа в период завоевания Ханаана. По преданию, во время одной из решающих битв остановил солнце, чтобы продлить день и завершить битву.] Вот художник более ста лет тому назад приковал уже почти скрывшееся светило к краю неба, и оно все еще там пребывает!
– Не совсем понимаю, – осторожно возразила Стелла, допивая бледное мартини. – Здесь изображен типичный испанский закат, отраженный и разлитый повсюду. Когда я попадаю на Мальорку…
– Это век излучений, – продолжал убежденно Бруно. – Какие убийственные стрелы! Туман насыщен и начал рассылать ощутимый блеск. Время тоже распространяется при помощи волн.
– Ах как интересно! – вскричала Иоланда, усаживаясь с бокалом у самых ног пленника.
Янина презрительно оглянулась, будто огрызаясь. По парку гулял широкоплечий садовник, озираясь по сторонам.
– Есть материки времени и есть океаны антивремени, подобно антиматерии, – спокойно продолжал Бруно. – Когда уничтожается материя, освобождается энергия. Когда распадется время, снова выделится скованная им жизнь. Растение прикреплено корнем к одному месту почвы. Так и человек в отношении времени напоминает еще растение: не может по своей воле передвигаться. Тут земное существо ведет еще вегетативный образ жизни. Но человек может надеяться. Обезьяны и примитивы безнадежны, потому что они созрели окончательно: они уже обрели равновесие. Типичные кролик, бульдог, немец, русский, англосакс – погибшие существа. Величие человека в том, что он еще не достиг совершеннолетия и должен расти еще и еще. Посмотрите, бессмертие в технике достижимо. Можно построить мотор, который бы работал без отказа столетия; существует уже давно вечная спичка и неперегорающая долгие годы электрическая лампочка. А человек или его умная клетка неужели хуже?
– Действительно, – солидно подтвердил Ральф, – вечная спичка существует, она только нерентабельна.
– Обратите внимание, – смущенно продолжал Бруно; Корнею показалось, что он стыдится повторять всем известные истины, – обратите внимание: после ампутации калека еще долго жалуется на боль в отрезанной конечности. Это называется призрачной болью, хотя она вполне действительна. В космическом плане происходит нечто сходное. Нам всем ампутировали в прошлом конечность, или, вернее, бесконечность, и таинственные муки, переживаемые каждым Мы, есть только проявление подлинной реальности.
Слушатели кругом доброжелательно отпивали из стаканов, удобно расположившись против камина. Мистер Ральф одобряюще кивал чистой седеющей и лысеющей головой (он был в цветном сюртуке с золотыми пуговицами и в мягком воротничке с рыжим бантиком). Ральф, видимо, во всем соглашался с гостем. Иоланда искренне наслаждалась необычными речами, но, отходя к бару за новым мартини, не забывала обратиться с каким-нибудь вопросом к Янине, которая ее тоже интересовала. Янина испуганно фыркала и отстранялась. Возвращаясь назад к Бруно, Иоланда, мило морщась, точно ребенок, сознающий собственную беспомощность, осведомлялась:
– Неужели можно вспомнить свое десятибиллионное прошлое? – Она прошла разные формы психоанализа, и этот вопрос ее действительно волновал.
– Надо забыть все, что относится непосредственно к рождению, детству и недавнему прошлому. Следует освободиться от собственных косных границ, подобно атлету, ставящему мировой рекорд, – говорил Бруно. Как ни странно, эти чужие легкомысленные люди слушали его вполне серьезно и даже с удовольствием. – Когда вы хорошо играете в теннис, вы не следите за вашим бэкендом [36 - Бэкенд (правильнее «бэкхенд», от англ. backhand) – удар по мячу слева при игре в теннис.]; когда вы косите траву или стреляете в цель, вы не управляете каждым мускулом руки и тела, если вы опытный-рабочий или стрелок. Точно так же поступайте с памятью: отстранитесь от нее, забудьте ее, освободите, и тогда она заживет по-настоящему. Для этого хорошо было бы, например, переселиться временно на другую планету, чтобы порвать с местными ассоциациями, мерами, символами, запахами.
– Кто же будет нас снабжать там мартини? – спросила Стелла. – Доктора, что ли? Ведь без этого скучно…
– Священники, священники, – не выдержал, наконец, Ральф и пустил свою знаменитую трель. – Хах-ха-ах! Священники, священники, – он склонился над Корнеем, наполняя его стакан и незаметно подмигивая.
Атлетического вида секретарь с перешибленным носом позволил себе тоже хихикнуть. Корней заметил, что ему не давали мартини, а наливали только фруктовый сок, как Сталину в Ялте.
– Как это занимательно! – вскричала опять Стелла, уже опьянев. – А что, Бруно пьет вино, можно ему предложить?
– Нет, нельзя! – грубо выступила вперед Янина: большой живот, огромные зеленоватые глаза на маленькой головке со вздернутым носиком.
– А мы его здесь научим пользоваться благами жизни, – решила повеселевшая не в меру Стелла, усаживаясь на ручке кресла Бруно (почти на его коленях).
Но с тем вдруг начался знакомый припадок: он еще больше потемнел и распух, шея вздулась, точно налитая синими чернилами, глаза вытаращены (очки сползли). Бруно, видимо, не дышал. Через минуту он блаженно улыбнулся и сполз на шкуру полярного медведя. Янина нагнулась над ним, хлопоча, зная, как себя вести в таких случаях. Но мистер Ральф сделал властный знак пухлой ручкой с кантиком белоснежной мягкой манжеты, и тяжелый секретарь, точно застоявшийся рысак, охотно рванул юношу с пола и понесся с ним из залы.
– Не волнуйтесь, – успокоил дам Ральф, – у них огромный опыт со всякого рода обмороками, хах-ха-ах! – И чтобы окончательно убедить Янину, выдвинул ящик ажурного столика на тонких ножках и достал оттуда семь аккуратно перевязанных толстых пачек банкнот.
– Пять тысяч на брата, хах, – произнес он кисло. – И для миссис тоже пай!
Янина завороженно коснулась одного пакета, подняла, точно взвешивая.
– Вы не собираетесь считать? – удивился хозяин. Корней впервые услышал его настоящий, простой, естественный голос.
– Не надо! – отмахнулся он, краснея за подругу.
И, сделав усилие над собой, спокойно обратился к хозяину. – А как же Сид?
О Сиде давно велся ожесточенный спор: Сид прежде служил у Ральфа и, несмотря на участие в экспедиции, продолжал получать жалованье шофера. «Поэтому он не может рассчитывать на другое вознаграждение», – рассудил мистер Ральф. Корней, разумеется, возражал, ссылаясь на чрезвычайные опасности похода. Все доводы за и против до сих пор еще не были исчерпаны полностью.
Иоланда подошла к Корнею и, впервые улыбнувшись ему (точно давняя приятельница), стала тихо что-то говорить. Мистер Ральф деликатно отвернулся, не желая мешать молодежи. Янина с ужасом вытаращила глаза, большие, зеленые, влажные, но, благодаря складкам и морщинкам на лице, отнюдь не прекрасные в это мгновение. Иоланда умоляюще шептала:
– Не надо теперь спорить. Я знаю папу, он потом уступит, ручаюсь, я с ним поговорю! – И, повернувшись к ошеломленной Янине, громко спросила: – Собственно, при каких обстоятельствах вы познакомились с Корнеем? Говорят, что вы утопили своего племянника и выдали секреты семьи.
– Вас по какому обряду венчали? – пристала в то же самое время Стелла, точно опытный футболист, получая и передавая мяч все ближе к воротам. – Вы, кажется, ждете ребенка?
– Нас венчал де Кастер, капитан «Сигора», – растерянно объясняла Янина, переводя беспокойный взгляд с одной красавицы на другую.
– Как это романтично, не правда ли, Иоланда? Совсем как у сэра Вальтера Скотта!
– Скажите, какое это чувство, когда предаешь родной город? – приставала Иоланда с подлинным любопытством.
– Корней, идем! – догадалась, наконец, Янина.
Не оглядываясь, она устремилась к выходу; красавицы, выше ее ростом, съежились, уступая дорогу.
– Приходите, обязательно приходите! – заливался Ральф, очень довольный результатом свидания. – Приходите с супругой или один, хах-ха-ах!
– Непременно, я жду вас, – многозначительно сказала Иоланда и протянула душистую руку.
– Приходите завтра, я скоро уезжаю в Калифорнию! – почему-то заливалась смехом Стелла, бледная под румянами и растрепанная, несмотря на дорогую прическу.
– Не беспокойтесь, – шептал многозначительно Ральф, ведя гостей по анфиладе комнат, то устланных коврами, то скользких, точно каток. – Найдем работишку для вас, мы своих людей отличаем, – он покровительственно кивал головой.
Корней резко остановился и, твердо глядя мистеру Ральфу в глаза, громко произнес:
– Отныне я вас считаю лично ответственным за судьбу Бруно. Надеюсь, вы понимаете меня.
– Я его сегодня же передаю дальше! – беспокойно завертелся тот. – Купил и продаю, только несколько дороже, хах-ха-ах! Вот и все мое участие в этом грустном деле.
– Не теперь, – опять шепнула Иоланда, – мы вместе это обсудим. Приходите. Я знаю папу.
– Вы католик? – неожиданно спросила Стелла.
Янина вдруг пустилась бегом по коридору. Корней едва поспевал за нею, держа в руке тяжелый чемоданчик с деньгами.
– Хоть взглянуть в последний раз на Мы, – сказал он задумчиво.
– Нет, так лучше, – решила Янина, – я знаю, так лучше.
Его покоробило. «Этого не надо было говорить, даже если она трижды права», – мелькнула злобная мысль. И Корней понял вдруг, что когда-нибудь эти слова Янины ему пригодятся, облегчат его вину, может быть, даже освободят. На мгновение ему стало страшно: он ощутил, как много еще впереди совершенно неизвестного и неожиданного (точно оно не перед глазами, а позади, за теменем).
«Линкольн» подкатил, как только чета вышла на бульвар. За рулем возвышался веселый Сид, как всегда опрятный, выбритый, готовый услужить. Ему, конечно, не терпелось узнать про свою долю, но проявить любопытство он считал для мужчины недопустимым.
Корней, угрожающе поглядывая на Янину, сообщил ему следующее: пять тысяч Сида еще не уплачены, но Ральф обещал нажать на все кнопки, чтобы удовлетворить и эту претензию. Пока же друзья дадут Сиду из своей доли каждый по 600 долларов, которые он потом вернет товарищам.
Султан одобрительно кивал большой лимонообразной головой, Янина порывалась что-то вставить, но муж ее грубо оборвал:
– Ты не могла понять всего, что там говорилось. Это большой город, а не ваше селение. И главное, помолчи немного!
Сиду было тягостно прислушиваться к этим голосам; он нажал на скорость, и тяжелая машина плавно помчалась по широкой аллее мимо университета. Янина плакала.
Глава семнадцатая,
в которой жизнь продолжается
Деньги, как всегда, подействовали ободряюще. Молодые люди опять пировали за гигантскими бифштексами и холодными бутылками белого бургундского. Мелкие купюры занимали много места – чудилось, хватит надолго! К тому же мистер Ральф обещал новую работу, не так ли? Фрол и Клим собирались в Голливуд. Сид давно мечтал прокатиться по Южной Америке. Султан стремился в Мексику (даже, может быть, в Испанию).
Выплатив каждому полагающуюся долю, Корней (по настоянию Янины) купил новый коттедж вблизи университета, в чистом квартале. Домик стоил двадцать тысяч, и погашать задолженность можно было в течение двадцати лет, что казалось безумием, но Корнею не хотелось больше спорить (вообще, он внезапно почувствовал себя постаревшим, усталым).
В Чикаго слонялись еще Лука, Свен и Нил, но они редко захаживали к Ямбам, избегая семейных сцен и запаха предполагаемых пеленок, эта тройка все глубже погружалась в омут бытового анархизма. Они вдруг появлялись в новых костюмчиках с бриллиантовыми запонками и брошками, сохраняя еще загар Флориды или Вест-Индии. Куба, Санто-Доминго, перонисты [37 - Перонисты – сторонники Хуана Перрона, избранного президентом Аргентины в 1946 и 1952 годах (а также за год до смерти, в 1973-м).] – эти слова приобретали в их устах особый деловой оттенок.
А между тем Янина благополучно разрешилась двойней; ребята поначалу хворали, и только неустанные заботы матери спасли их от гибели. Корней наведался раза два к Ральфу, но тот после родов и внезапного прироста семьи Корнея потерял интерес к неопытному отцу. Иоланда укатила на зимние каникулы в Мексику и вдруг сообщила, что остается там навсегда: она влюбилась в местного трубача-виртуоза и выходит замуж. Ральф привык к таким сюрпризам. Корней ему теперь был даже противен, хотя он честно вручил обещанные через дочь пять тысяч для Сида и несколько рекомендательных писем. О Бруно он не любил распространяться, только раз сообщив Корнею, что в Польше нашелся еще один наследник.
Рекомендательные письма, как всегда бывает, не помогли, но благодаря им, подслушивая в приемных, где он дожидался, знакомясь с новыми людьми, Корней узнал несколько случайных адресов, впоследствии пригодившихся.
Работа, которую Ямб искал, даже ему самому представлялась в очень расплывчатых очертаниях, ясно, что она должна хорошо оплачиваться. Рискованная, но не явно беззаконная. И хотя собственной артели у него уже не было под рукой, все же предполагалось, что в случае нужды он сможет ее быстро собрать.
Огромную брешь в бюджете оставили роды. Корней требовал самого лучшего. Доктор, госпиталь, сестра. А другого критерия в этом предмете, кроме цены, не было. Стало быть, чем дороже, тем совершеннее. Янина боролась с такой безрассудной тратой денег, обнаружилось, что она почти скупа. Но в ту пору жизни она еще вполне доверяла мужу и поэтому в конце концов уступила.
Янина чрезвычайно легко и, кажется, даже в отсутствие врача разрешилась двумя мальчуганами, Петром и Павлом. Живя в селении, она бы, наверное, родила походя и через денька два занялась уже привычным делом. Здесь же пришлось взять на первые шесть недель няньку, которая по-настоящему оккупировала дом.
Корней сделался вдруг подозрительным и во всем видел интриги. Почему, собственно, доктор не предупредил, что будет двойня? Детей, впрочем, он принял с похвальным умилением и подарил матери нитку жемчуга: бусинки мелкие, но настоящие, старинные. Янина опять вытянулась, похорошела и напоминала ту девочку с круглыми стальными (но уже не смуглыми) икрами, которую он когда-то преследовал в селении. Прогнав, наконец, няньку, Корней всецело отдался было знакомой страсти, стараясь удержаться в разнузданном потоке времени (и даже вернуться назад). «Напрасный труд, – говорил он себе почти вслух. – Это похоже на то, как если бы при сильной жажде пить морскую воду». Но личико Янины было опять туго стянуто и бледно от страсти, а глаза благоухали огромными влажными розами, расцветавшими от счастливого изнеможения.
Душным летом, когда Чикаго в своей котловине разлагался на составные части, выделяя сложные испарения, Корней в приемной у поставщика музыкальных машин (где требовались верные парни) подслушал разговор, из которого догадался, что Бруно умер и похоронен где-то в трясинах Джорджии.
Зарядив крохотный бельгийский браунинг и пристроив его в очень укромном месте, Корней, ни слова не говоря Янине, отправился с визитом к мистеру Ральфу. Парк казался густым бором; не было ни Сида, ни «линкольна»: как все передвинулось за эти полгода.
При входе садовник обыскал посетителя. Мистер Ральф его принял, впрочем, без особого энтузиазма.
– Чем могу быть полезным? – спросил он довольно кисло; бледный, с расстегнутым воротом, он, может быть, страдал от похмелья.
– У меня одно секретное дельце, нельзя ли наедине, – сказал Корней, глядя хитро, но не подмигивая.
Ленивый секретарь с носом боксера-тяжеловеса, кротко вздохнув, скрылся за портьерой, точно носорог в камышах. Корней держал револьвер у самого виска жизнерадостного Ральфа и спрашивал:
– Кто убил Бруно?
Как и следовало ожидать, Ральф ничего не знал положительного; впрочем, смерть эта совершенно натуральнейшая, имеется даже свидетельство специалиста по обмену веществ.
– У него был диабет, – шептал Ральф с ужасом, но держа голову неподвижно, как истукан. – Понимаете, диабет оказался! Ему бы инсулин впрыскивать, а давали новые пилюльки ориназа [38 - Ориназ – одно из лекарств, применяемых для лечения сахарного диабета.]. Вот и сыграл в ящик. А насчет работы я уже придумал, можно даже авансик теперь.
– Пять тысяч! – приказал Корней. Оба перевели дух.
– Не боишься, значит, за Янину? – К Ральфу вернулось его обычное благодушие, и он пустил свое «хах-ха-ах!».
– Не боишься за Иоланду? Султан, кажется, в Мексике.
Ральф понял. Корней мирно сидел за бокалом джина с тоником, пока секретарь собирал пять тысяч мелкими купюрами.
– Мы теперь квиты, – сказал хозяин на прощание. – Совершенно и абсолютно квиты и, кажется, незнакомы, понятно?
– Понятно, – согласился Корней. – Однако с Иоландой я еще надеюсь встретиться, – добавил он неожиданно.
В большом особняке исправно работала охладительная система, и ему страшно было сунуться наружу.
Дома под гул вентилятора Корней бережно пересчитал и разделил на отдельные пачки по сто заработанные деньги. Янина сидела с шитьем за столом, и вся сцена ему напомнила знаменитую фламандскую картину в Лувре: жирный бюргер считает выручку, а жена в чепце перелистывает Библию.
Вскользь сообщил о гибели Бруно.
– Давно это знаю, – отозвалась Янина, перекусывая острыми влажными (как и глаза) зубами нитку.
Студентка, слушательница последних монологов Мы, приехала из Афин (Джорджия) в Чикаго на курсы и наведалась к Янине еще в госпиталь. Передала последнюю записку Бруно. Он знал, что обречен на мучительную смерть. Девица плакала.
Она рыдала и теперь, когда Корней в тот же вечер нашел ее и попросил рассказать все, касающееся Бруно. История была довольно темная. Молодежь из университетского городка повадилась ездить по ночам на виллу, где проживал Бруно, один, с садовником. Среди девиц преобладали подруги футболистов университетской команды. Последние, имевшие обычные счеты с «интеллигентами», однажды под праздник тоже собрались в гости к Мы. Они застали там целое общество за проникновенной беседой (и даже за шахматами). Послушав с четверть часа о Я и Мы и о двух центрах эллипса, футболисты, каждый по очереди, стукнули Бруно кулаком по черепу. Особенно отличился левый крайний с перешибленным носом, оказавшийся сыном садовника, охранявшего Бруно: этот стукнул дважды или трижды. На суде спортсменов оправдали, ибо они действовали без злого умысла и не пользовались оружием (только кулаками). Бруно умер в бреду от кровоизлияния в мозг, повторяя довольно кстати: «Мы уподобится постоянно возвращающемуся логарифму». Его даже оперировали, но неудачно. Тысяча студентов и студенток несли за его гробом цветы; судя по венкам, его смерть оплакивали в Риме, Иерусалиме, Париже и Гонконге.
Передавая эти подробности, девица-южанка всхлипывала и восторженно всплескивала руками, напоминая Корнею чем-то Талифу, бедную Талифу, ушедшую от мужа и растерзанную в овраге.
Больше дома о Бруно не говорили. С течением времени Янина становилась все суше, тяжелее, окаменевая на манер Ипаты: та же поступь, кость, величественность (не в размерах, а в пропорциях). Но страсть их вспыхивала часто с прежней силой, преображая будни. Как два заговорщика среди непосвященной толпы, они ходили, избегая глядеть друг на друга, чтобы не выдать тайны. Неожиданно скоро Янина опять родила девочку, четырехугольную кубышку, энергичную, властную. Ее окрестили Радой.
А средств уже совсем не хватало. Корней поменял несколько мерзких (обыкновенных) служб, больше не рассчитывая на Ральфа и его организации. Последние переживали очередной кризис в связи с приближающимися выборами. По слухам, Иоланда развелась со своим трубачом и теперь изучала католическую живопись в Сорбонне, что обрадовало ее отца.
Корней начал почему-то работать в магазине дамской обуви, примеривал на разные ноги и ножки туфли, стараясь догадываться, чего, собственно, покупатель жаждет. В магазине не было окон, ровно горели многочисленные лампы, не оставляя места для тени. Он вспоминал: «Ибо в царстве теней нет тени». (Очевидно, и в царстве всестороннего света тоже отсутствует тень.)
Рядом с Корнеем трудились фантастические отцы семейств, благословляющие хозяина, город и отечество. («Ибо рай для рыбаков – это ад для рыбы», – повторял Корней довольно часто и другое утверждение болезненной Шарлотты.)
Летом вентиляторы в Чикаго шумели, как пропеллеры устаревших бомбовозов; раскаленный воздух метался в подвале, точно в мышеловке. Входили распаренные дамы и протягивали Корнею вместо приветствия ногу. Он разглядывал чужую пятку, как сокровенную тайну, не зная минутами, что с ней делать: укусить, что ли… «Р-р-р-р», – рвались бомбовозы за океан.
По пятницам все выстраивались у решетки кассы за чеком. На его личной карточке значилось: «Корней Ямб, год и место рождения – 1918, Эстония».
Дома Петр, Павел и Рада его называли daddy [39 - Папочка (англ.).].
У Янины – восковое каменное лицо (только носик по-прежнему счастливый, девичий); на ней дешевый передник из пластмассы. Еда безвкусная. Пили теперь пиво или местное виски. Неужели это он вел храбрых воинов к подступам селения, проник в стан врагов и увел вместе с пленником красавицу, дочь патриарха, раскупоривая по дороге бутылки шампанского? Теперь он – честный труженик, живет под собственным именем и глубоко несчастлив; а тогда, когда он был авантюристом, выдавая себя за другого, он был доволен и делал людям гораздо больше добра.
После обеда, совершенно опустошенный, Корней дремал перед телевизором, дожидаясь ночи и сна. Янина злорадно улыбалась, освещая комнату влажными глазами; иногда роняла замечание в духе Бруно, безотчетно, по-видимому, думая о нем.
– Если человек по-настоящему желает чего-то, – начинала она осторожно, точно пробуя ногой почву, – если он действительно стремится к этому, то ему надлежит всецело сосредоточиться на этом предмете, отстраняя все другие помыслы и грезы.
– Ну и что же? – благодушно спрашивал Корней.
– То же самое должно делать Мы всего человечества. Раздвоение личности существует и в Мы. Это настоящая шизофрения, болезнь лучевого века.
– Выпей лучше виски, – предлагал со вздохом Корней.
Но она продолжала, точно повинуясь чьей-то воле:
– Грех отрезать палец от руки, руку от туловища, туловище от головы, Я от Мы, даже если потом заботиться о благополучии этих частей. Одно и то же древо дает познание добра и зла.
Корней минутами узнавал голос Бруно. Его это одновременно сердило и восхищало. Казалось допустимым, что этот выпиравший из всех пиджаков увалень еще и по сей день изливает свои чудесные соки. Корней устало допивал виски и отправлялся в постель. Ночью его мучили видения: боевые товарищи, постаревшие, изуродованные, приходили издалека и протягивали к нему окровавленные руки. «Я не виноват! – взывал атаман. – Я вел вас к победе почти без жертв». Потом являлся Бруно, он был как живой, только немного синее и расплывчатее. «Поверьте мне… phantom pain, призрачная боль… – радостно шептал очкастый монстр. – Не ждите сразу полного откровения! И в другом мире недостающие звенья – своя реальность!»
Янина лежала рядом с мужем, хозяйственно прислушиваясь к дыханию детей в соседних комнатах; спальни были расположены на втором этаже. Иногда в полночь над крышей пролетал одинокий самолет, и тогда чудилось, что он держит курс в горы, к родному селению.
Именно в это время, хотя Корней принимал самые конкретные меры предосторожности, Янина сообщила, что опять забеременела. Он был в совершенном отчаянии и поэтому, должно быть, побежал к мистеру Ральфу. К счастью, знаменитый гинеколог одного провинциального центра был связан с фирмой «Ральф, Смит и Ральф».
– Мы это устроим, – задумчиво говорил адвокат. – Не стоит благодарности, свои люди. Когда-нибудь и мне понадобится услуга, хах-ха-ах!
Корней повез жену на аборт (в ночь перед операцией они опять бурно лобызались без всяких уловок).
Пасха в этом году была поздней. В середине поста Ральф вдруг сообщил, что в Нью-Йорке ему нужен верный человек для работы директором дешевого кабаре для подростков. Жалованье пока восемьсот в месяц, но большие, если дело пойдет, перспективы.
– Кстати, Иоланда вернулась из Парижа и осела в Нью-Йорке, – рассеянно заметил мистер Ральф. – Вам, наверное, будет приятно с ней встретиться, хах-ха-ах!
Корней к этому времени был готов возобновить знакомство с самим дьяволом, и потому он согласился на все условия. К удивлению, жена сразу признала разумной эту разлуку. (Расходы росли вместе с детворой.) Было решено: через несколько месяцев либо он вернется назад, либо семья переедет в Нью-Йорк.
– Из восьмисот долларов ты нам можешь высылать пятьсот, – решила Янина.
– А почему не семьсот? – изумился Корней. – Мне что нужно? Ресторан ведь там при деле, нетрудно иметь харчи и все что полагается. Ну и другие оказии подвернутся.
Это возмутило жену:
– Только, пожалуйста, без других оказий! – заявила она возмущенно. – Знаю я твои другие оказии.
– Ну и не надо, – быстро согласился супруг. И укатил, чмокнув жену и чад в щечки.
Должность его в Гринвич Виллидже [40 - Greenwich Village – оживленный район в юго-западной части Манхэттена.] (что можно было предвидеть) оказалась шаткой и темной. Неизвестно было, в чем, собственно, заключаются обязанности Корнея. Ночной клуб (поддерживаемый даже разными психиатрическими и социологическими обществами) был рассчитан на молодежь, официально ставя своей целью борьбу с преступностью в этой среде. Здесь требовался человек сильный, бывалый, способный без особых кулачных расправ авторитетно утвердить себя в роли не то надсмотрщика, не то дядьки, не то старшего друга; кроме того, разумеется, надлежало хорошо торговать дозволенными и недозволенными товарами. (Разрешение на продажу спиртных напитков еще не было получено.)
Противоречия такого рода давно уже не угнетали Корнея; отныне он верил, что утро вечера мудренее, поживем – увидим, выше пупка не прыгнешь… Вся эта мудрость, когда-то вызывавшая его презрение, теперь казалась ему справедливой и, во всяком случае, обеспечивающей насущный хлеб. (А бывало, Корней считал своей обязанностью идти именно по линии наибольшего сопротивления.) Как радикально меняется человек (а личность его остается все той же).
Обнаружилось, что жалованье выплачивали довольно неаккуратно и отнюдь не сполна. Предприятие это зависело от разных других смежных коммерческих начинаний; интересы разных заведений переплетались, и отчетность оставалась неуловимой, неясной. Получив очередной аванс, Корней почти целиком переправлял его Янине, но этого было мало, а объяснить ей истинное положение вещей он боялся, зная, что она со свойственной ей прямолинейностью немедленно посоветует возвращаться назад.
А между тем работы было много, особенно по ночам, когда требовался настойчивый такт или то, что Корней в шутку называл «музыкальным кулаком». Притон этот («Кураре») пока не отпускал вина; юноши обычно приносили свою бутылку и напивались украдкой в компании с полупрофессиональными девочками. Заведение такого рода (под другим именем) процветало раньше в соседнем квартале, но было, наконец, прихлопнуто полицией; кто-то из распорядителей еще сидел в тюрьме. Теперь в «Кураре» работали новые, неизвестные нью-йоркской полиции люди (впрочем, вешалкой заведовала дама, неоднократно злоупотреблявшая наркотиками).
Корней был чужим в этом городе, без уголовного прошлого; пока к нему трудно было придраться. Борьба шла где-то в административных центрах, между должностными лицами, филантропами и рвачами. В подвале же кабачка все находилось в состоянии неустойчивого равновесия, угрожая рухнуть в любую минуту или, наоборот, разлиться по всему многоэтажному кварталу.
По вечерам играл оркестр, подростки серьезно танцевали; лесбиянки нежились у столиков, оставляя это занятие только когда намечалась легальная жертва в виде студентика. Корней следил, чтобы прятали бутылки, не слишком похабничали и не курили гашиш. Под его началом находилось двое молодцов, которые и выполняли в случае нужды грязную работу. Притон закрывался на рассвете. Корней снимал комнатку рядом, на Шеридан сквер.
Незаметно в заботах протекло лето в Нью-Йорке. Корней честно слал домой куцые чеки вместе с еще более тусклыми письмами. «Терпение! – твердил он. – Скоро выяснится, стоит ли продолжать тянуть лямку, но тогда, наверное, подвернется что-нибудь другое».
Надо прямо сказать, что без Иоланды его жизнь в этом тропическом пекле была бы невыносимой. Она застряла в Нью-Йорке, потому что ей было совершенно безразлично, где скучать (так она объясняла); теперь Корней с ней встречался почти ежедневно.
Иоланда жила в одном из огромных домов на Сэнтрал Парк Саус [25 - Central Park South (англ.) – один из наиболее престижных нью-йоркских адресов; часть 59-й улицы, примыкающая к нью-йоркскому Центральному парку между Пятой авеню в восточной части Манхэттена и 8-й авеню в западной части.]; если пересекать парк с севера вниз ночью, это здание кажется глыбой сотового воска, из которого искусно вынули мед, а внутри зажгли бледные электрические лампочки. Рядом высятся такие же гигантские вощины, озаренные более ярким или блеклым светом.
Туда, на 24-й этаж, поднимался Корней отвести душу. Под утро Иоланда с компанией веселых трутней и пчелок в мехах часто заезжала в «Кураре» и увозила Корнея на раннюю мессу в церковь Св. Франциска Ассизского, а потом к себе наверх. В этом году уже на Labor Day [26 - Labor Day – День труда (англ.), федеральный американский праздник, отмечаемый в первый понедельник сентября с 1894 года.] забарабанили унылые дожди, и усталый Ямб, после бессонной ночи и первого мартини, высунувшись из окна 24-го этажа, почти доставал рукой до пухлых туч, бесшумно плывших у самых небоскребов. После нескольких мартини вперемежку с поцелуями Корней падал буквально замертво на диван, окруженный монументальными пепельницами, похожими на этрусские урны.
Случилось так, что на День благодарения [27 - День благодарения – национальный праздник США, отмечается в четвертый четверг ноября.] Рада (дочь) внезапно заболела какой-то легкой формой энцефалита и пролежала (если верить письмам жены) в безжизненном состоянии целых три недели. Приближалось Рождество; в среде, где вращался и работал Корней, жизнь в этот период требовала полного напряжения сил. Он, конечно, не мог отлучиться и, заняв у Иоланды пятьсот долларов, переправил их в Чикаго, думая, что это облегчит положение. Действительно, Рада вскоре оправилась, но Янина, не советуясь и не предупреждая, ликвидировала дом со всеми современными удобствами и в начале января прикатила с тремя детьми к мужу в Нью-Йорк.
Глава восемнадцатая,
в которой бравые ирландцы борются с огнем
В течение двух часов Корней должен был наладить новую жизнь, найти и снять квартиру, устроиться в ней с относительным комфортом (при трех малышах), и все это – не запуская текущей работы. А в «Кураре» к началу Масленицы, как назло, было шумно, молокососы даже раз затеяли перестрелку, так что требовалось особое внимание и усердие со стороны служебного персонала.
– Напрасно ты это затеяла теперь, – объяснял Корней жене позже, в постели. – Еще бы месяц-два повременить. Как тут прожить: одна квартира стоит сто восемьдесят долларов, спасибо мистеру Ральфу, помог, милый человек.
– Знаем мы этого мистера Ральфа, – цинично отозвалась Янина вульгарным каким-то, охрипшим, простоволосым голосом. Щеки сморщенные, руки огрубели, вообще она быстро старела и чахла.
Корнею необходимо было собраться с мыслями, понять свое положение, решить, чего он хочет и как выйти из окружения. Для этого надо было оторваться от противника и перегруппировать силы. Но как тут оторваться: квартира маленькая, верхний этаж над какой-то мастерской в боковой улочке, почти у самого Сентрал Парк Вест [28 - Central Park West (англ.) – улица Манхэттена, прилегающая к Центральному парку с западной стороны и протянувшаяся от 59-й до 110-й улицы.]. Снизу доносится сплошной рев детворы, играющей на мостовой чуть ли не все 24 часа в сутки; собственные ребята тоже не сидят смирно.
Какая несправедливость: именно теперь, когда намечались кое-какие выгодные комбинации, вокруг него воцарились пеленки, капризное хныканье и неряшливая жена в халате, болезненно желтая, с обнаженными, но, увы, уже не стальными круглыми икрами (когда-то восхитившими его).
Иоланда, как нарочно, в последнее время по-особому нравилась ему. Она отбилась от своей шумной ватаги, охотно просиживала наедине с ним часами. Понимала его с полуслова и считала достойным лучшей участи. У Иоланды в прошлом был большой и горький опыт неудачной любви, и в течение зимы она поделилась с ним всеми перипетиями своего романа. В свое время она прошла курс глубокого психоанализа и теперь самоотверженно помогала Корнею разобраться в собственном подсознании. Ему нравилось лежать в непосредственной близости от этого пахучего существа, потягивать из бокала зеленую жидкость или целовать ее в умелые губы и жаловаться на свою судьбу.
Согласно выводам их кустарного анализа, получалось, что Янина совершенно не подходит к его характеру, надлежало как можно скорее расстаться с нею в интересах самой же Янины.
Соблазн был велик: заполучить понятливую, в дорогих мехах Иоланду со всеми импрессионистами на стенах и связями. Мистер Ральф повадился налетать ненароком из Чикаго на уик-энд (часа два самолетом). Хохоча, он твердо поклялся сделать Корнея вице-председателем; надо полагать, что это означало нечто выгодное и привлекательное. Разумеется, велись беседы о поездке в Европу к Средиземному морю, где, как уверяла Иоланда, – карие глаза и родина гуманизма. Корней знал Монте-Карло при совершенно других обстоятельствах; теперь предполагалось жить в собственной вилле, с прислугой и машиной. А отставной семье ежемесячно приличный чек! Это conditio sine qua non [41 - Conditio sine qua non (лат.) – юридический термин, обозначающий обязательное условие, без которого что-либо не может произойти.]. И Ральф, и Иоланда понимали чувства Корнея и вполне одобряли их. Вот, собственно, одна возможность.
А с другой стороны – пеленки и «Кураре». Дела в притоне все усложнялись. Чем пока поддерживать жадные рты? Одних башмаков три пары (не считая взрослых), и детвора их буквально уничтожала: едва наденешь, уже требуются новые туфли. Между прочим, Корней обещал Янине достаток, когда умыкал ее из родного селения. Конечно, разлука при таких условиях несколько обидна, но постепенно, с деньгами, все устроится к лучшему, и семья, может быть, тоже прокатится в Швейцарию (там, говорят, хорошие школы).
Под предлогом небрежной езды Корнея уже несколько раз останавливала полиция в Гринич Вилидже и раз даже допрашивала в участке; он должен был доказать, кто он такой (причем документы не принимались во внимание). Это оказалось почти невозможным и весьма мучительным. Свидетели, на которых он ссылался, в последнюю минуту отступились, сознаваясь, что, в общем, знакомы с Корнеем всего несколько месяцев. После часового интимного диалога с полицейским чином у Ямба создалось впечатление, будто он купался в одной ванне с многочисленными прыщеватыми субъектами.
Корней, наконец, понял, что почти невозможно доказать, кто он такой, – он и сам уже начал сомневаться в себе. Во всяком случае, в полиции его утверждения звучали неубедительно. При обыске в машине Иоланды нашли фляжку с коньяком, что оказалось противозаконным, и на этом основании Корнея опять вызывали на допрос.
В гостиной у Иоланды горят уютные лампы; бар, подарок отца, распростер крылья над целой стеной. На книжных полках стоят первые американские издания Диккенса, Шекспира, Лонгфелло. Утрилло [29 - Утрилло, Морис (1883–1955) – французский художник, график, иллюстратор и театральный дизайнер.] и Брак [30 - Брак, Жорж (1882–1963) – французский художник и скульптор; вместе с Пикассо стал создателем стиля кубизма.] (оригиналы) скромно повисли в бледных рамах; знакомая уже испанская картина (Хуан де Хернандидо) смотрит на Корнея. Там закат разливается ровным и вечным внутренним огнем, точно так же, как во дни Гойи или в тот сумрачный час, когда Бруно его впервые заметил.
Корнею не хочется уходить в свою мансарду над гаражом. Стало быть, надо решиться, отрезать негодный ломоть. Но почему-то боязно: над Яниной и детьми теперь изредка склоняются тяжелые головы Ипаты и рыжего патриарха. Они шепчут, колдуют, грозят. Корней знает, что это вздор, но вот поди же… Однажды в парке ему показалось, что за ним следует слепой пастырь в сопровождении черного лабрадора. Схватив Раду на руки, он побежал домой опрометью. Случилось, что позвонил телефон, и на его вопрос «Кто это?» никто не ответил и спустя минуту повесили трубку. Самое обыкновенное явление в большом городе, но Корней не мог отделаться от чувства, что это Ипата прислушивается к его сумасшедшему возгласу «Кто, кто это?» (ему все чаще представлялся темный новенький телефон на полу в чулане в селении; он даже заговаривал об этом с Яниной, но та не знала о существовании аппарата).
Корней бы еще долго тянул и откладывал решение, но приезд семьи приблизил кризис. Жизнь превратилась действительно в сплошную муку; ограниченное свободное время приходилось делить между домом и Иоландой. Таиться, лгать, играть роль – днем, ночью и в праздник (только служба спасала). Даже телефонный звонок становился преступлением. Все, все страдали, и неизвестно почему! Янина грубо жаловалась детям на отца, отсыпающегося в полдень где-то у вымышленных друзей (а вернее всего, у полюбовницы). В свою очередь, Иоланда тоже вдруг начала проявлять признаки мелочной ревности, и после оскорбительного звонка на дом к Ямбам Корней заставал ее в слезах, возмущенной, выкрикивающей словечки, ничего общего с модным течением в психоанализе не имеющие. Она вела мстительную бухгалтерию, задерживая его в самое неподходящее время, пользуясь то алкоголем, то блудом, и даже жаловалась отцу.
– Так продолжаться не может! – заявлял мистер Ральф многозначительно. Корней пугался и просил оставить Янину в покое, он сам на днях уладит этот вопрос.
– Так продолжаться не может, – повторяли ему близкие по «Кураре» люди, с которыми он успел сойтись. И давали добрые советы, диктуемые симпатией к директору.
Любопытно, что Корнею его случай представлялся необычайно сложным, сверхъестественным, тогда как все кругом него, оказывалось, либо сами прошли через нечто подобное, либо слышали о еще худших семейных неурядицах. Это как будто утешало Корнея, служа некоторым оправданием.
В кабаре движение начиналось только к десяти часам, так что директор почти до самого вечера мог отдыхать дома. Поначалу новая обстановка и жизнь семьи развлекали немного. Двойня уже толково болтала, путая слова и пухлые ножки; Петр и Павел были свежи, упрямы и озорны. Их мышиного цвета глазищи напоминали Янинины в молодости. В акценте детишек (несмотря на улицу и парк, где они играли) слышались отзвуки далекого селения, что раздражало отца.
Дочь Рада, по-видимому, пошла в Корнея: сильная, с ясными, без выражения глазками и очень себе на уме; только неизвестно откуда взялись бесчисленные веснушки, рассыпанные, точно гроздья или созвездия, по всему ее голубовато-сиреневому тельцу. (Янина утверждала, что рыжий патриарх в отрочестве тоже был отмечен такими гроздьями.)
Корнею с детьми было скучно; то чувство, которое он испытывал, когда вел за ручку Фому, больше не возвращалось. Они жили на третьем этаже пустовавшего домика. Внизу лениво догорала какая-то слесарная мастерская, весь этот квартал был обречен на снос. До парка было сто шагов, и, пробираясь по нему с детьми на юг, можно было, словно невзначай, наткнуться на Иоланду, шедшую с двумя собаками-афганами вверх по аллее. Впрочем, встречи эти оставляли горький осадок, и только аристократические псы лаяли, стремясь уйти подальше.
Обнаружилось, что Янина отлично осведомлена обо всех передвижениях мужа, кто-то из окружения мистера Ральфа посылал ей анонимные письма. На рассвете Корней укладывался рядом с дремлющей женой, у него было чувство, точно за ним подглядывают в щелку. (Нечто подобное он испытывал возле Ипаты перед самым бегством.) Несколько раз он больно наказывал ребятишек, явно без толку и несправедливо; Янина тихо и неестественно улыбалась во время этих расправ, и Корней почему-то пугался. Чтобы загладить вину, брал мальчиков в парк, покупал игрушки, мороженое. И драгоценный свободный день исчезал.
А денег никак не хватало, притон теперь работал лениво, что отчасти объяснялось Великим постом. По некоторым признакам, хозяева потеряли интерес к «Кураре» (так и не добившись разрешения на продажу вина) и затеяли новый кабак (для педерастов) в другом конце околотка.
Капитал, привезенный Яниной из Чикаго, по ее утверждению, весь разошелся на обзаведение в новом городе (Корней ей не верил). Нищета, самоограничение во имя детишек, счет каждому никелю – все это он органически не выносил, страдая, точно от хронического флюса. Как сохранить человеческое достоинство, если отказываешь себе в папиросе или рюмке бренди? Мужчина в расцвете сил и лет поневоле потеряет к себе уважение и станет неврастеником.
Корней, в сущности, не переоценивал значение денег. Но был некий оптимум, который он почитал обязательным, и отклонение (в любую сторону) от нормы казалось ему мучительным. Порядочному человеку ежедневно требуется большой бифштекс плюс два сандвича, кофе, коктейли, выглаженный костюм, ну, еще пиджак, две рубахи – вот и все, пожалуй. Не больше и не меньше (немного счастья разве). То же самое, разумеется, для членов семьи, с соответствующими видоизменениями: вместо виски – лекарство или игрушка. Отсутствие этого минимума угнетало Корнея, оскорбляло, как вши, неизлечимая болезнь, старость, смерть наконец. «Смерть, – учил Бруно, – только движение жизни, смерть тоже распространяется при помощи волн, материя послушно передает эти колебания частиц, но сама не умирает… Так вал быстро достигает берега, но плавник остается далеко в море».
Нищета, рак, немощь, лохмотья, язвы, уродства – все это точки на одной линии, ведущей к смерти.
И Корней их ненавидел. Разумеется, в молодости он знал, что святой принимает на себя болезни, нужду и смерть, чтобы освободить от них мир; но случилось, что лет десять тому назад он отвернулся от такого разрешения вопроса.
На Пасхальной неделе в день больших скачек Корнея тоже потянуло на ипподром (туда повадилась ездить Иоланда с гостившим в Нью-Йорке отцом). Заплатив за вход в павильон пять долларов и проиграв сразу четырнадцать в первых двух заездах, он вынужден был в дальнейшем совершенно воздержаться от игры, даже не поставив на любимую лошадь в главной скачке сезона (за весь знойный день не осушив кружки пива).
Он ходил чужестранцем меж кресел и скамеек, трезво смотрел на вспыхивающие доски тотализатора и с вожделением на пьющих евнухов рядом с раскрашенными дамами в перьях, ставившими крупные куши. Все походило на африканский религиозный танец. Разные губы, молодые и старые, бессильные, властные и трясущиеся, шептали те же заклятия, а в небе сиротливо металась одинокая тучка, спугнутая ржанием гигантской кобылицы с развевающейся гривой. В центре, у весов, где фотографировали победителей, сидела полуобнаженная Иоланда в мехах под обширной, как зонтик, яркой шляпой. Кроме Ральфа ее окружала группа охочих самок и дебелых кобелей, впрочем, уже явно отяжелевших от содержимого многочисленных стаканов, сверкавших на солнце. Компания откровенно смаковала жизнь, игру и вино; мужчины то и дело срывались и убегали в направлении стодолларовых касс, отмахиваясь от бескорыстных советов взволнованных дам. Мистер Ральф, лоснящийся и пахучий, с белой гвоздикой в петлице синего шелкового пиджака с золотыми пуговицами, добродушно хлопнул Корнея по увядающему плечу и, озираясь, точно боясь быть подслушанным, сказал:
– Хотите перекочевать к нам? – Не дожидаясь ответа, он упорхнул к окошку кассы, сверяя свои записи с цифрами на доске тотализатора.
Корней с удивлением и завистью глядел, как он перебегал от окошка к окошку, распределяя ставки. Возвращаясь назад в ложу, проверяя и озабоченно рассовывая по карманам билеты, Ральф, однако, ухитрился краем рта хохотнуть в сторону предполагаемого зятя.
Вот и егерь в красной ливрее протрубил сбор, лошади неровно, то парами, то в одиночку, нервно протрусили на поле и растянулись ниточкой вдоль трибун; потом повернули назад, опять пронеслись мимо с приподнятыми на коротких стременах раскрашенными гномами и ушли к старту. Издалека видно было, как быстро и споро всадники исчезали в металлических клетках.
– They’re off! [42 - Старт (англ.).] – раздался сдержанно-трагический возглас диктора. Толпа (по Толстому) встрепенулась, точно птица, расправляющая крылья. С горьким чувством туриста, присутствующего на историческом собрании чужого парламента (утверждающего новую конституцию), Корней слонялся меж скамьями, мешая кровно заинтересованным туземцам. Он старался не пропустить мгновения, когда лошади высунутся из закромов и растянутся пунктиром вдоль рельса. Но, как полагается, зазевался и разглядел крошечных бурых всадников, когда они уже заняли определенные и для многих роковые места.
Там, на противоположной стороне поля, все выглядело прохладным, тихим и мудрым; лошади казались заводными, жокеи – игрушечными (как пашни хлеборобов у Больших Озер, мимо которых неслись лодки селения с телом Аптекаря, подражая многовековой истории, не останавливавшейся в тех краях).
Но из громкоговорителя вырывалась злоба дня: около трех четвертей миллиона было поставлено на фаворита, и народ начинал уставать от античного напряжения. Еще несколько пустых возгласов в микрофон, и вот уже лошади выходят на прямую: теперь они должны утвердить себя в частном, как их прапрародители (эмбриологические клетки) некогда отстояли себя в общем.
Невольно Корней вместе с сонмом шестидесяти тысяч любителей вытянулся душою в струнку, наддавая за мифическую, почти неуловимую в движении вдохновенную лошадь. «Выдержишь ли ты? Выдержит ли Мы? Выдержит ли скакун, жокей, дорожка, сердца стареющих спортсменов? Выдержит ли мироздание (как во времена Бруно) еще и еще раз это напряжение последних благородных сил?» – так, в разных вариантах и по-разному выражаясь, загадывали вокруг Корнея (да и сам он в первую очередь).
Корнею слишком больно смотреть на яростно рвущих землю из-под собственных копыт лошадок и на припавших к их тонким шеям пестрых карликов, размахивающих хлыстами, точно дирижерскими палочками (какая героическая фуга!). Корней плывет против течения и, как всегда, отворачивается назад, к трибунам. Он зрит как бы голову Отца, описанную Бруно: борода сползает вниз по скамьям, на щеках морщинки и веснушки, а от мраморного лба отражается яркое солнце.
«Это Ты, Отец?» – спрашивает Корней, застенчиво улыбаясь (вспоминая курносого отрока на рее «Сигора»).
«Отец здесь был, – отвечает Бруно. – Он оставил следы на розовом песке».
«Выдержит ли кудрявое дитя?» – спросили некогда Мы на отмели. Там шныряли кулики, пятились крабы, порхали первые рыбки, а в хвощах мелькали хари будущих тиранов и лжеучителей.
«Выдержим! – отвечает Корней. – Выдержим! Каждая клетка во мне жаждет повторения себя, только в усовершенствованном виде. Бруно, Мы, ты – во мне, как все – в Отце».
«Бойтесь лучевой болезни!» – вещает знакомый голос, удаляясь.
Неожиданно стая растянувшихся лошадей, липнущих к внутреннему рельсу, почти ударила в глаза и, точно вылезая из собственного остова, пронеслась к мете. Корней слушает затаив дыхание, как огромная слепая птица на трибунах, разинув клюв, стихийно воет: «Оо-уу-аа-ии-ыы-оо!» Это – рев пещерных сборищ, футбольных состязаний, римских цирков, коммунистических митингов, нюрнбергских торжеств, черной, синей, малиновой сотни. Из тростников выползают лжепочитатели Дарвина, Маркса, Фрейда, Павлова. А между тем благородные победители пришли к финишу.
Отряхиваясь от наваждения, Корней быстро шагает к выходу. Ветер рвет, кружит обрывки газет, пособий, оберточной бумаги. Цветные билетики лежат сугробами: неудачные суждения, расчеты, ставки тысяч людей, свободно, по глупому выбору рискнувших собственной кровью (сбережениями) и обманувшихся в оценке действительности. Какие-то сумрачные оптимисты роются в этой груде, надеясь на двойное чудо.
После такого дня близость Янины и детей воспринималась им как пытка. Жена мирно спрашивала, почему он опоздал или забыл сироп для Рады, и Корней не мог себя заставить толком объяснить. Она пускалась в разные домыслы, подстрекаемая ревнивыми предчувствиями, что его возмущало. После ссоры он убегал на улицу. Но в конце концов человеку хочется отоспаться. Раза два ему случилось ударить Янину.
По делам «Кураре» Корней встречался с опытным (хотя и незадачливым) адвокатом Рубиным. Тот хорошо знал семью Ральфа и в молодости, по-видимому, был с ним на равной ноге. («Не повезло, – объяснял он грустно, – кишка тонка».)
От него, будто бы случайно, Корней узнал, что брак его с Яниной (на корабле) не может считаться легальным; иначе говоря, если бы он теперь без промедления обвенчался с Иоландой, то не совершил бы акта двоеженства.
Корней поначалу не обратил особого внимания на эту новость, но какие-то тайные сдвиги все же впо-следствии произошли и образовали еще одну пустоту. В один душный и уже не весенний день ему вдруг представилось, что если сегодня жениться на Иоланде, то, собственно, ничего в его жизни не изменится. И в жизни Янины тоже. Наоборот, чек увеличится в три или четыре раза, уж это будьте покойны.
Иоланда оказалась совершенно в курсе настроений Корнея и без лишних слов поддержала его. Как-то в субботу они отправились на нью-джерсийскую сторону, в Хобокен [31 - Хобокен – американский город в штате Нью-Джерси, расположенный на западном берегу реки Гудзон, напротив Манхэттена.], и, наняв двух свидетелей, сочетались гражданским браком. Затем скрылись на уик-энд в Атлантик-Сити [32 - Атлантик-Сити – город на северо-восточном побережье США, в штате Нью-Джерси; известен своими казино.].
Было начало июня, Нью-Йорк залила первая волна жары, и отчаянные прохожие, вынужденные сунуться на улицу из охлаждаемых помещений, бродили по тротуарам в совершенно растерзанном виде. Медленно, точно приближаясь к провинции, пораженной стихийным бедствием, открытая машина Иоланды опять пересекла Гудзон и нырнула в пекло Манхэттена.
После этого краткого медового месяца Корней с ожесточением погрузился в текущие дела, желая поскорее все уладить и полететь на Ривьеру. В «Кураре» он уже не работал, и жирный чек для Янины пришел непосредственно из конторы Ральфа. Жена, впрочем, думала, что кабаре находится в стадии летнего ремонта и поглощает все внимание Корнея. Он действительно несколько раз заглядывал туда, чтобы пристроить Клеменс – жену или, вернее, молодую вдову Султана, – продавщицей папирос.
Корней раза два за это время приходил, будто бы отсыпаться, домой. Иоланда скрепя сердце его отпускала, уверенная, что все скоро кончится: они уедут, и возврата к старому не будет. (По совету психоаналитика, она решила теперь обзавестись настоящей семьей, то есть стать наконец матерью.)
В июле Ямб сообщил жене, что собирается по важному делу в Европу (на несколько недель), чеки будут направляться непосредственно на ее адрес.
Поездка планировалась с таким расчетом, чтобы провести в Париже 14 июля [33 - 14 июля – крупнейший национальный праздник Франции, отмечается с 1880 года в годовщину взятия Бастилии (14 июля 1789 г.). В этот день проводятся парады, фейерверки и иные торжественные мероприятия.]. За два дня до отлета Корней забежал на минутку к Иоланде, мечтая о ледяном бесконечном коктейле, и застал ее в чем-то похожем на истерический припадок. Смеясь и рыдая, она невнятно, но толково рассказала, что в ее гостиной только что побывала Янина в резиновом фартуке и сандалиях на босу ногу. Заняв античную позицию у дверного косяка, с воздетыми к потолку руками, Янина произнесла невразумительный, но угрожающий монолог, сверкая зелеными глазищами, после чего яростно плюнула, растерла подошвой плевок и так же внушительно скрылась, не причинив, впрочем, никому вреда. Но Иоланда чрезвычайно вдруг перепугалась (и рассердилась), звонила отцу, своему доктору и адвокату. А теперь требовала от Корнея принятия самых решительных мер.
С нелегким сердцем приближался Корней поздно вечером к своему дому – боковая улица возле парка, почти у самой границы цветного квартала. Он собирался строго поговорить с женой и в то же время боялся этой встречи, ничего хорошего впереди не ожидая.
Еще издалека в парном воздухе летнего Нью-Йорка резко запахло гарью, красные (с медью) машины пожарных в сплошном необратимом вое промчались, картинно заворачивая на углу. И вот в глаза ударил столб языческого пламени (словно костер на кладбище селения). Корней вдруг сообразил, что именно этого он уже давно опасался.
В мастерской внизу, очевидно, хранились какие-то горючие вещества, потому что весь домик пылал весело и угрожающе, как стог сухого сена. Так иногда в хрестоматиях изображают пожар в деревне; в довершение сходства растерзанные фигуры метались во все стороны, спасая собственных детей, скарб, собак. Пахло полицейской смертью, судебной медициной, моргом и тропическими, давно гниющими лианами.
Толпа соседей и любопытных, в большинстве негров, с ужасом и древним восхищением глазела, вопила, протягивая руки к верхнему этажу, где за синим окном мелькала уродливая тень Янины. Пожарные бодро развернули шланги навстречу огню, защищая, впрочем, главным образом соседние здания. Стены дома зашипели и почернели, третий этаж заметно сжался, пошатнулся, готовясь рухнуть. В это время из окна высунулась растрепанная (Корнею показалось, седая), похожая на ведьму в детской сказке женщина в корсаже и со знакомым чепцом на макушке. Взмахнув руками на манер крыльев, она, словно птица, взмыла вверх, но через минуту, повинуясь законам тяготения, описала резкую кривую, камнем хлопнулась о мостовую, подпрыгнула, перевернулась и покатилась к противоположному тротуару.
Толпа, не в силах шевельнуться, завороженно ревела, выла, улюлюкала (Корней вспомнил гул с трибун на скачках или Нюрнбергских торжествах [34 - Нюрнбергские торжества – имеются в виду ежегодные съезды национал-социалистической партии Германии, которые с момента прихода к власти Гитлера в 1933 и по 1939 гг. проводились в городе Нюрнберг. На съезды собиралось до полумиллиона участников и зрителей, что превратило Нюрнберг в эпицентр идеологии фашизма.]).
И сразу наступила тишина: только шипение тлеющего бревна, под которое текла вода (и словно страдающего от этого). Народ, наконец, очнулся, все засуетились, заговорили и кинулись вперед (зной, будто отступивший на мгновение, опять поплыл по темени за воротник).
Корней приблизился к тому, что осталось от Янины, склонился: тело смято, исковеркано, окровавлено, только голые икры каким-то чудом уцелели и при неровном свете казались смуглыми, стальными.
Детишек нашли только к утру, запертых в чулане; зажаренные, обугленные, они, по-видимому, сперва задохнулись (сразу после начала пожара). Их трупики напоминали голубей или чаек, неосторожно пролетевших над кратером внезапно проснувшегося вулкана.
Глава девятнадцатая,
в которой проливаются слезы раскаяния
В газетах печатали грозные передовицы, жалуясь на старую электрическую проводку и преступную халатность городского управления. Впрочем, власти в свою защиту ссылались на то, что квартал, в котором произошел пожар с человеческими жертвами, давно обречен на слом: там предполагается выстроить ряд дешевых и удобных муниципальных домов.
Иоланда сочувствовала горю Корнея и старалась, чем могла, облегчить его страдания. Что и говорить, злой рок преследует все ее начинания. Очевидно, придется опять отложить поездку в Европу.
Знаки внимания и соболезнования выражались множеством друзей и товарищей Корнея, одна телеграмма была даже отправлена с Алькатраса, острова-тюрьмы, что на Тихом океане против Сан-Франциско, – там только что водворились на двадцатилетний срок Нунций и Клим, пойманные на границе Мексики с грузом урана.
После похорон Корней еще раз вернулся на старое пепелище с разбитыми стенами и зияющими дырами дверей; окно с прибитыми накрест двумя досками казалось вытекшим глазом с черной повязкой. Иоланда хотела сопровождать его, готова была дожидаться (сколько угодно) в соседнем баре, но он резко отказался. Был восьмой час вечера, из промчавшегося автомобиля прозвучала вдруг Марсельеза, и Корней вспомнил, что сегодня в Париже, должно быть, празднуют падение Бастилии. Моросил парной, испаряющийся над камнями мелкий, трухлявый дождик. Ядовитая пыль застревала в порах влажного тела, в горле, в мозгу. Одновременно знобило и бросало в пот, усыпляло и бесило. Смеркалось.
Среди пахнущих гарью головешек Корней обнаружил пушистого медвежонка с жалобно улыбающимися фаянсовыми глазами; этого мишку он купил Янине сразу по приезде в Чикаго, что вызвало восторг всей молодой колонии. (Еще Бруно рассеянно гладил плюшевую спину игрушки, может быть возвращаясь к полянке, где с ревом состязались Фома и серый медвежонок.) Полюбили этого зверька сперва близнецы, затем Рада; несмотря на многочисленные ампутации и вывихи, он все еще олицетворял собою условное счастливое детство.
Корней отряхнул прах от своих ног и вышел за ограду, неся покалеченного и явно живого медведя. Шагал без усилия и без цели; к Иоланде он пока не собирался.
Брел по ночным улицам, не считая кварталов, часов, не замечая усталости. Время опять казалось вывихнутым и потеряло свою определенность. Его тяготило одиночество, но еще больше раздражали свидетели, Корней входил в кафе или бар и сразу выбегал оттуда, едва осушив кружку пива. Все, что происходило там, внутри (вплоть до телевизора в углу), представлялось несущественным, несуществующим; впрочем, все, что случилось с ним за последние годы, казалось ему тоже нереальным и лишенным смысла.
Только память о славной экспедиции по лесам и ущельям за легендарным Бруно все еще тешила самолюбие и радовала, как удачно завершенное творческое дело. Он не был преступником, он родился отважным исследователем; не вина Корнея, если все его подвиги и достижения искривлялись, искажались злой силой.
Где они, боевые товарищи, честно делившие лишения, опасности, деньги и славу? Где они, сильные и отважные спутники, следовавшие за вождем без колебания? Всего четыре года минуло, а следов уже никаких! Музыканты перевернули страницу, и оркестр продолжает играть; опоздавшие даже не догадаются, какой мажор прозвучал в увертюре.
Корней слышал, что Нил и Свен открыли гараж в Индиане, женились, вели ровную, счастливую жизнь. (Может статься, что иногда ночью или в праздник они с гордостью вспоминают и рассказывают про экспедицию по ту сторону Больших Озер.)
Лука приходил раза два к Корнею в гости – небритый, полупьяный заика с поднятым воротничком пиджака и в дырявых башмаках. Он кормился супом в «Католик Воркер» [35 - «Католический работник» (“Catholic Worker”, англ.) – система приютов и иных форм непосредственной помощи бедным и бездомным, созданная журналисткой и общественным деятелем Дороти Дэй (1897–1980). Яновский был близко знаком с Д. Дэй и нередко упоминал о ней в своих мемуарных эссе.], и любая серьезная помощь, оказываемая ему, пропадала зря: через неделю он опять опускался на прежнее место среди отщепенцев. Иаков боролся со своим ангелом только раз, Луку же трепала алкогольная лихорадка многократно, и, победив ее сегодня, все равно приходилось назавтра начинать поединок сызнова.
Султан осел на юге в Сент-Луисе и там погиб. Клеменс, назвавшаяся его вдовою, приехала в Нью-Йорк совсем недавно. Корней ее устроил при вешалке в «Кураре». История этой четы растрогала всех.
Они, рассказывала Клеменс, сразу после первой встречи поженились и были счастливы. Два жалованья для семьи, состоящей из двух человек! Но вскоре родился ребенок и остался только один чек на трех членов семьи. К тому же мальчик оказался с дефектом (в мозгу и спине). Психологи, психиатры, неврологи, госпитали. Султан доверял только частным докторам, хорошо оплачиваемым. Клеменс тогда минуло двадцать два года, и она опять забеременела.
Как это началось, ей трудно вспомнить: переговоры, приготовления, сначала в шутку, потом все серьезнее, велись довольно долго. И вот в субботу вечером старый «додж» остановился на углу против liquor store [43 - Liquor store – магазин, торгующий вино-водочными напитками (англ.).] в бедном квартале; Клеменс сидела за рулем, как было условлено, а Султан, неся завернутый в серую упаковочную бумагу большой, военного образца револьвер (точно сандвич, приготовленный дома заботливой женой), бесшумно отворил дверь и, сперва заглянув, быстро-быстро (Клеменс почудилось – на цыпочках) пробежал вперед, туда, где у телевизора сидела чета виноторговцев.
Ей не было слышно, что он говорил, да и плохо видно было. Супружеская пара виновато подняла руки и попятилась в уборную, что в конце узкого магазина, хорошо изученного Клеменс. Султан скрылся за ними туда же и затворил дверь. В это время к витрине подошел грузный высокий господин в полушубке и, поглазев на выставленные бутылки, тихо вошел в лавку; остановился перед полками с винами, разглядывая ярлыки, точно корешки книг в хорошей библиотеке. Клеменс решила, что все пропало (мотор работал на холостом ходу).
К дверям приблизился еще один покупатель, отворил дверь, толкнув ее ногой. Это, должно быть, услышал Султан. Он показался из чулана, бережно неся перед собой серый сверток. Клеменс видела его лицо, невозмутимое и торжественное (обреченное); он был одет в старую шинель и черную шляпу, ей незнакомые. Султан подошел к самым дверям, внимательно ощупывая взглядом тротуар за витриной. У порога он обернулся и, достав из бумажного мешка тяжелый пистолет, осторожно поводя им, что-то сказал.
Клеменс видела, как, удивленно озираясь и неумело поднимая руки, эти двое тоже побрели в уборную. Дверь захлопнулась за ними, и опять наступил как бы антракт (Клеменс знала, что Султан в это время обыскивает их одной рукой, а в другой держит наготове оружие; вынув деньги из бумажников, он должен был бумажники тут же бросать на пол в чулане). Тихо работал мотор, каждое мгновение было бесконечным, душа подгибалась под этой ношей. «Святая Дева, бедный Патрик, Пресвятая Дева», – шептали узкие потрескавшиеся губы бледной ирландки (Патрик – их сын). И снова: «Святая Дева, Пресвятая Богородица, бедный, бедный мальчик».
Вот, наконец, показался Султан, ведя за ворот маленького хозяина магазина. Тот покорно открыл ящик металлической кассы. Султан одной рукой сгреб содержимое. Сердце Клеменс вдруг запрыгало от счастья; еще минута, и случится самое благодатное чудо в ее жизни.
Султан отвел маленького торговца назад в чулан, захлопнул дверцу и придвинул к ней столик с телевизором. Только в это время Клеменс заметила по обеим сторонам широкой витрины (чуть-чуть высовываясь, с револьверами в вытянутых руках) темные силуэты двух полицейских; дальше, у противоположного тротуара (очевидно, уже давно), стояла машина, и оттуда вылезали огромные страшные люди, крадучись, перебегали улицу и занимали выгодную для стрельбы позицию, приседая на корточки за прикрытием. Султан все так же тихо и торжественно подходил уже к наружным дверям, бережно неся свой сверток, точно дар жене. Клеменс зажмурила глаза.
В протоколе говорилось, что первым выстрелил ее муж. Султан упал на мостовую почти у самого «доджа», где сидела за рулем Клеменс; лежа, он продолжал отстреливаться. Отличный стрелок, он, однако, никого не задел. Клеменс видела, как он вдруг повернул револьвер дулом к себе и обеими руками точно зарыл его в своем животе; этого выстрела она не слышала.
Ее судили; Патрик скончался в сиротском доме, она сгинула в тюремной больнице, так что присяжные нашли уместным оправдать несчастную вдову и мать.
«Мои боевые товарищи! – тихо пела душа Корнея, пробиравшегося ночью по отвергшему их всех большому городу. – Мои дорогие соратники, где, когда вы сложили буйные головы? Куда девались ваша удаль и сила? Река, носившая нас к подвигам и славе, иссякла, мы дышали еще некоторое время в мокром иле, а потом и дно высохло. Где она, эта река, как подняться опять к ее истокам? О, необратимое время, как тебя оседлать и повернуть вспять? Бруно, Мы, откликнись, помоги!..
Мои боевые спутники! Теперь я скитаюсь без пристанища и еще не решил, стрельнуть ли себе в живот (как Султан) или, подобно Луке, поступить в сумасшедший дом, сперва санитаром, потом пациентом. Боевые друзья, теперь очередь за вашим командиром, не порицайте меня и не слишком торопите!»
Действительно, по сей день в относительном благополучии пребывал только один Корней, по крайней мере ему так казалось. Теперь его черед: в сорок шесть лет все безнадежно испорчено. Его обманули или он обманывал всех? Как это началось и где, почему? Кто сделал первый шаг? Он? Но когда именно? И кто он? Его лучшая пора – это когда он жил с Ипатой под чужим именем. Только тогда его жизнь была реальностью, а не сплошным вымыслом.
Корней то бежал, то, спотыкаясь в темноте, брел по ночному городу, изредка присаживаясь на скамью возле парка или кладбища, заворачивая в бар за глотком пива, и снова устремлялся вперед, точно спеша в определенное место. Дождь становился крупнее и обильнее, но от камней снизу поднимались горячие пары.
Дорога пролегала вдоль мрачного пустыря, покрытого загадочными тенями, на окраине Бруклина; за оградой Корней разглядел наконец скопище ободранных, развороченных автомобилей – кладбище старых машин. Здесь годные части отбирали для продажи, а хлам сжигали.
Корней пролез через дыру в ржавой решетке (одинокий фонарь светил у лужи); подобие аллеи вело между двумя рядами уже отслуживших кузовов – точно ложи в молитвенном доме патриарха. Впрочем, присмотревшись, Корней нашел, что эти машины без колес, опрокинутые или опустошенные, скорее напоминали подбитых, дряхлых, мудрых царственных зверей, дожидающихся кончины. В одном месте он вдруг задержался, узнав благородный остов «линкольна» 1948 года: эта модель увозила их от диких поселян над Большими Озерами. Четыре двери, большой, того же выпуска, величественный, черный. Корнею почудилось, что он даже различает вмятины от камней и стрел преследовавших беглецов суровых жителей селения. Да, конечно, там, на заднем сиденье, прикорнул Бруно, Янина с Фомой устроились спереди.
«Мои боевые товарищи!» – опять запело сердце.
Усталый и мокрый, Корней подлез под кузов верного «линкольна», скрываясь от света и непогоды. Старое железо жалобно скрипело, пахло ржавчиной и грязью; бойко, даже нагло хлестал дождь, и с веселым шумом стекала по сторонам вода. Там, плашмя, на мокрой земле, сторонясь лужи, он лежал с закрытыми глазами, и ему чудилось: вот он опять подъезжает к селению. На дорогу из леса выступает Ипата, обнимает его. Янина спешит по лестнице. Почему ее икры ему представлялись такими одухотворенными? Корней уже давно не играл в шахматы. Рыжий слепой могучий патриарх бежит по селению, размахивая тростью. Лабрадор обнюхивает початок кукурузы. Как хорошо и покойно было за крепкой спиной властного старца.
А там, дальше, на другом континенте – тоже отец, две сестры: когда-то все было по-своему радостно и понятно. Вот Корней опять заворачивает в кривой переулок и видит впереди родное окно, освещенное керосиновой лампой. Юноша осторожно ступает по русским лужам, вглядывается и прислушивается: не бежит ли исподтишка пегий обиженный пес, чтобы куснуть. Вот Корней перелез через забор; стая знакомых собак с горячими зевами обступает его, словно совещаясь: а что с ним, собственно, делать. Эти полуголодные ищейки ведут жалкое существование: днем на цепи, ночью их спускают, и они радуются любому развлечению во мраке.
О, собаки нищих стран! Простите Корнею и его соотечественникам грубость, жестокость, варварскую косность. Что с вами проделывали великие богдыханы Китая, России, Турции, Африки, Южной Америки! Комони [44 - Комони – боевые кони (древнерус.).] киевских княжеств и мужицкие клячи Московии (или СССР)… вас, по Достоевскому, все еще хлещут пьяным кнутовищем промеж глаз. Российская социал-демократическая партия (большевиков), куда вы девали всех болонок Святой Руси?
Вот Корней из темных сеней проходит в большую комнату с земляным полом; там в центре – стол, накрытый скатертью из сурового полотна, в углу – печь. У двух других углов – кровати отца и старшей сестры; для Корнея и младшей ставят на ночь козлы, обтянутые парусиной. На них зимою холодно: сколько ни укрывайся, все не помогает, дует снизу. Отец еще сидит за газетой; поднимает глаза поверх очков в золотой оправе:
– Вернулся, – задумчиво произносит, – вот видишь, я говорил, не стоило уходить.
Он умер накануне войны в Прибалтике.
– Сидел бы с нами, – ворчливо жалуется старшая, – чего слоняться по чужим дворам.
– Ничего, – ввязывается его любимица, младшая, – главное, что вернулся и опять все вместе.
Она погибла от немецкой подлой пули.
Корней разувается, моется в тазу из кувшина, садится к столу. На него уставлены три пары любящих, понятливых и загадочных глаз. И он жадно смотрит в ответ, точно стараясь проникнуть через дымную завесу. Лица у родных милые, будничные, ясные, усталые, но глаза – неподвижные, тихие, молчаливые, точно боящиеся поведать всю правду…
– Ох! – вскрикивает Корней, вскакивая и больно ударяясь головой о железную часть «линкольна». – Это глаза из селения, – шепчет он, волнуясь, размазывая по лицу грязь и кровь. – «Ибо в царстве теней нет тени», «ибо в царстве теней нет тени», – повторяет он напев безумной Шарлотты. – И «рай для рыбака – ад для рыбы»…
– А что, ежели вернуться теперь к Ипате? – задает он себе неожиданно вопрос и содрогается от радостной боли. – Что, убьют меня? Казнят? Хан выкрутит суставы, посадит на кол? А здесь что меня ждет?
Это показалось ему вдруг убедительным. Как все люди, привыкшие действовать, Корнею, раз приняв решение, уже не терпелось его поскорее привести в исполнение. Даже жители селения ему теперь представлялись милыми, добрыми, понятливыми, чуть ли не родственными существами. В самом деле, вернуться назад: там он себя чувствовал как дома! И Конрад был ближе, нужнее Корнея.
– «В доме Отца моего обителей много», – повторяет он, стараясь подражать манере проповедника.
И представляет себе гостиницу с бесконечной анфиладой занятых постояльцами номеров, а во двор заворачивает еще один жаждущий крова путник.
Корней спешит выбраться из-под лимузина, но там что-то сдвинулось, и кузов осел вниз всей добротной тяжестью; напрягая мышцы груди и живота, Корней борется из последних сил, догадываясь, впрочем, что ему одному не поднять в таком положении грузной машины. И вдруг он видит рядом бродягу, чем-то похожего на Бруно: растерзанные штиблеты, короткие штанины и пухлая туша. Напевая, тот нагнулся (шея вздулась) и с натугой подкинул передок; через минутку, прихрамывая, уже пошел прочь, повторяя свою песенку:
В той чаще,
Отчасти,
Горилла горела
От страсти.
– Вздор, вздор! – вопит Корней, догоняет его и сует ему пушистого медвежонка.
Тучный нищий с комфортом устраивается на соседнем выпотрошенном «форде» и, достав пинту вина, громко отпивает из горлышка, потом снова поет:
В той чаще,
Отчасти,
Горилла горела
От страсти.
Протягивает початую бутылку Корнею, тот с благодарностью прикладывается к ней.
Глава двадцатая,
в которой солнце опять заходит над бором
Двухдверный «шевроле» с трудом взбирался на кручу; дорога извивалась меж гигантскими валунами, окруженными густым кустарником и редкими уродливыми соснами. Вдали на склонах гор или в теснине лирически приютились избы, мирно дымя трубами; виднелись вспаханные чистенькие полоски, лежащие совсем рядом, точно кубики в детской. Корней осторожно вел машину.
Мелкие озера внизу похожи на разбитые блюдца с пролитым молоком. Небо блестит северным серо-серебряным светом заката. Грунтовая дорога вьется, то припадая к утесам, то отходя к самому краю обрыва: оттуда тянет гнилью, грибами, мокрыми шкурами, доносится неровный рокот потоков.
В долине пахари уже возвращаются ко дворам; там, вероятно, стемнело, потому что в окнах замигали огоньки. А здесь, под самым небом, Божья слава еще вязала стогранные снопы из золотистых колосьев.
Подъем все круче и мрачнее. Лес гуще; коренастые лиственницы уже шумят, как снасти в бурю. Солнце скрылось, а небо в серебряном блеске. У обочины в голубых сумерках неподвижно свернулся енот. Его теплая шкурка еще кажется живой, до того она насыщена соками и красками; зверька, должно быть, ударили колесами совсем недавно. И он лежал, точно натянув по самые уши меховое одеяло, брезгливо повернувшись спиной к проезжей дороге, к людям, к жизни.
Опять плешина перевала с посвистывающим ветром в кустах; затем спуск на дно синей котловины; «шевроле» выгребает всеми старыми цилиндрами, догоняя ставший невидимым, но вполне реальный свет. Корней внимательно смотрит вперед и назад, иногда даже высовывается из окна, цепко держа руками отзывчивый руль.
В сущности, опасно продолжать путь в темноте, но и остановиться нельзя: лес, да овраги, да ветер, точно над океаном.
Вот на поляне у выводка рябых берез чернеет землянка. Корней повернул машину, пробуксовал, пятясь задом к самому жилью.
– Эой! – мелодично пропел он, подстрекаемый далью и горами. – Эой!
Волосатый, измазанный гарью смолокур вылез наружу и хриплым голосом, почесывая одной голой ногой другую, объяснил, что до ближайшего селения не меньше семи миль.
– А то здесь заночуйте, – предложил он, насмешливо сверкая разбойничьими белками глаз.
Корней толкнул педаль газа, и машина двинулась, ощупывая желтоватый валежник своими сильными фарами (как только он зажег огни, кругом сразу наступила ночь).
Однообразный подъем, спуск зигзагом и снова крутой бугор (Корней представляет себе эту же дорогу зимой или осенью, в распутицу).
Стемнело, и все-таки изредка откуда-то (чуть ли не снизу) вспыхивает вдруг пучок ярких солнечных стрел. От большой дороги то и дело отбегают тропинки помельче, и глупый советник все подстрекает Корнея повернуть на одну из них, сюда или вон туда. Но Корней не доверял чувствам и интуициям странствующих в темноте. Особенность этих мест, по-видимому, и заключалась в том, что путешественник быстро начинал сомневаться, на правильном ли он пути (и ссылаться на предчувствия).
Неожиданно сбоку открылась большая площадка, от которой под косым углом вели две глубокие колеи; Корней затормозил, осторожно ощупывая фарами новую тропу. В это время спереди от гигантской могучей сосны вдруг оторвалась темная фигура высокой статной женщины и, выступив на дорогу, легко побежала к машине. Корней отворил дверцу, напряженно всматриваясь. Ипата обняла его шею, голову обнаженными щедрыми руками:
– Вернулся, – шепнула.
– Да, я… – и смолк, подчиняясь ее сосредоточенному поцелую.
Через минуту она уверенно уселась рядом с ним, и Корней медленно повернул в темную душную аллею. (Это здесь когда-то на него пахнуло сиренью.)
– Налево, – поправлял он сам себя, – куда ты, налево!
Простучав над самым краем картофельного поля, «шевроле» вдруг резко уперся фарами в громоздкий, крытый драницей амбар; рядом из окна жилого дома брезжил огонек керосиновой лампы. Тявкнула дворняжка, радуясь неожиданному развлечению. Дверь на крыльце скрипнула, и Корней содрогнулся от знакомого громового, преисполненного любви голоса проповедника:
– Кто тут? Кто шляется под окнами? Что нужно проходимцам в этот час?
– Это я, – слабо откликнулся Корней, – Конрад, Конрад Ямб.
– Какой такой Ямб? – недовольно расспрашивал патриарх. – Вот спущу собак на нечестивца.
– Это мы, отец, – отозвалась Ипата. – Жамб вернулся.
Помедлив, пастырь решил:
– Ладно, входите, коли так.
На столе перед лениво мигающей редкими угольками печью собран был ужин. Конрада молча усадили возле чахлого Фомы, налили густых щей с убоиной, отрезали ломоть хлеба и придвинули плетеную бутыль. Три пары глаз тихо и внимательно смотрели на него.
– Видишь, вернулся, – сказал, наконец, слепой пастырь. – Напрасно только грешил.
– Мне казалось…
– Сколько мук?
– Да, отец, сколько лишних мук. Но я готов…
Фома вдруг захныкал. Ипата строго приказала:
– Ступай спать, поздно! – И тот поспешно юркнул за темный порог спальни.
– Ты что, все болел памятью? – опять спросил старец.
– Да, и памятью.
– А теперь выздоровел, все вспомнил? – насмешливо настаивал хозяин.
– Ну и ладно, стало быть, нечего болтать, – вмешалась Ипата, швыряя на стол свой знаменитый пудинг с мятой. Конрад украдкой ее оглядел: почти не изменилась, даже, чудилось, похудела, помолодела.
– Мальчик не погиб, уцелел? – осведомился он нерешительно.
– Ешь, ешь, Жамб, – откликнулась только Ипата.
А наутро старик, Ипата с Фомой повели его по селению. Кузнец, мельник, конюх – все выглядели именно так, как себе представлял Корней. Самой отрадной была встреча с джентльменом в шотландской юбке, заведовавшим отделом лекарственных трав в Grocery Store (он играл в шахматы не хуже зеленого Аптекаря). Конраду мнилось, что он видит наяву старый, тревоживший его давно и часто сон.
Знакомые рожи приветствовали гостя с заметным интересом; их глаза опять излучали тишину и молчание карточных королей, дам и валетов (что теперь даже утешало Корнея).
– Вот, Конрад приехал из города, – представлял его проповедник. – Ничего не поделаешь, избранник Ипаты.
– Опять изменников несет, – цедил сквозь зубы Карл, хлопая в воздухе огромным кнутом.
Народ тесно обступил их, дыша в затылок, и Конраду чудилось: вот-вот сверкнет лезвие предательского ножа.
Со стороны школы вдруг донеслось пение детворы, и все бросились по тому направлению. Там на длинном узком и высоком дубовом крыльце по случаю приезда констебля школьники разыгрывали пантомиму из Священного Писания. Молоденькая учительница Эллин (тоже смешливая и хорошенькая) произнесла трогательный спич, впрочем, речь свою она вынуждена была скомкать, потому что чиновник торопился дальше в путь по неожиданному и важному делу.
Все общество тронулось провожать констебля. У окраины, где начинались плотины (и крытый мост, похожий на фургон), попрощались с отъезжающим. Пошли назад, огибая поляну, по которой плыли белоснежные отяжелевшие ламы.
Городок стихал, приближался полдень, и обыватели степенно расходились по своим избам; в отворенные окна виднелись накрытые столы (караваи хлеба и дымящиеся судки). Перед печью усаживались довольные, угрюмые, усталые, бородатые или молодые поселенцы, готовясь священнодействовать вилками, ножами, челюстями. Запоздавшая Шарлотта со сбитым набекрень чепцом пронеслась мимо, вещая на ходу:
– Ибо рай для рыбака – ад для рыбы!
Конрад с Ипатой (и мальчик) свернули в сторону, прошли по густой траве на просеку и присели у полусгнившей колоды (против Конрада за кустом очутился большой пегий пес и угрожающе зарычал). Рядом лежал объемистый камень, и в тени его Конрад вдруг заметил почерневшую ноздреватую глыбу снега. А кругом играло солнце, пахло теплой землей, сосновым тесом и травами.
– Снег? – изумился он.
– Да, мы в этом году еще не заглядывали сюда, – спокойно объяснила Ипата.
«Нет, здесь все-таки что-то происходит не совсем понятное», – опять усомнился Конрад, но в это время внимание его было отвлечено четой путников, выступивших вдруг из рощи по ту сторону оврага и начавших легко взбираться по голой тропе на крутой холм. Несмотря на дальность расстояния, Конрад явственно разглядел (как сквозь чистое стекло) Янину и Бруно. Поднявшись на самый верх, они через мгновение скрылись уже по другую сторону бугра, только Бруно замешкался было на перевале, раза два украдкой оглянувшись.
– Неужели Бог может сделать бывшее небывшим? – шепотом, точно боясь быть услышанным, спросил Конрад.
– Разумеется, – легкомысленно отозвался Фома, – ведь Он Бог и бывшего, и небывшего, и ничейного времени.
– Бывшее преходяще, – неохотно подтвердила Ипата, – а небывшее вечно. Таким образом, временное становится вечным. Вообще, при другом освещении и бывшее, и небывшее преображаются. Отец не любит на этот счет распространяться.
– Но что же тогда происходит с душой человека? – взмолился Конрад.
– Тебе надо отдохнуть! – заявила Ипата, беспомощно опуская свои голые щедрые хозяйственные руки.
Пегий пес все не переставал скалить зубы и рычать. Ухмыляющийся Фома палкой отогнал его, и Конрад с облегчением растянулся на живой траве; мальчик с Ипатой разместились у его изголовья.
Отдохнув, даже вздремнув, он, наконец, неохотно поднялся, взял мальчика на руки и тяжело зашагал вслед за женой. У недостроенного трехэтажного городского здания их встретил крик Хана. Высунувшись из незастекленного окна, он, грозя кулаками, вопил:
– Прочь отсюда, творящие беззаконие!
Фома заплакал; Конрад его благодарно прижал к груди. Ипата тихо сообщила:
– Пока я здесь, нечего его бояться.
Солнце уже цеплялось за дальний лес, тени удлинились. С мокрых лугов возвращалось пестрое стадо, слышалось блеяние, мычание. Повеяло сыростью, парным молоком, навозом.
– Алек, куда ты девал топорище? – звучно разносился бабий визг за гумном. – Чтоб тебя, стервеца, разорвало!
Надвигалась бесспорная ночь; северный закат еще разливался по сю сторону неба, а с того края уже заметно проступила клякса беспросветной темени. На задворках хор подростков пел:
Слети к нам, тихий вечер,
На мирные поля.
Тебе споем мы песню,
Вечерняя заря.
После трапезы, ночью, Конрад в рубахе с засученными рукавами вышел на крыльцо. Яркие созвездия сверкали над самой головой, висели, точно гроздья заморских ягод. Чудилось, эти сверкающие чистотой миры раздуваются, увеличиваются, приближаясь, и снова сжимаются, отступают, удаляясь, подавая свои невнятные сигналы.
Из труб вперемешку с легким дымом вылетали озорные светляки. Старый слепой проповедник стоял на террасе и, простирая мощные длани, благословлял селения вместе с разной живой тварью вдоль Млечного Пути.
Ипата уже управилась с хозяйством. Фома спал в низком корыте, бормоча несуразные слова о буром медвежонке. Громоздкий увалень в огромных синих очках ловко шагал по теплым крышам домов, собирая в горсть веселых светляков.
Зеленые звезды, подобные рождественским снежинкам, торжественно плыли вниз. Свет распространялся чудесными волнами. Бывшее и небывшее преображалось.