-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Евгений Анатольевич Попов
|
|  Ресторан «Березка» (сборник)
 -------

   Евгений Попов
   Ресторан «Березка»


   Люди остаются людьми
   Обращение к читателям

   Дорогие читатели, первые два тома неразлучной троицы моих «АСТовских» книг состояли из коротких рассказов о той лихой и горькой, занудной и веселой, отвратной и превосходной жизни в нашем прежнем таинственном царстве-государстве, которое накрылось в 1991 году медным тазом. А в этом томе собраны мои странные сочинения того странного времени, когда вся огромная страна жаждала перемен и не верила в них, полагая, что завтра будет то же, что вчера. Что «царствию Ленина не будет конца», как выразился горбун-самоубийца в одном из антисоветских рассказов Ивана Бунина, и мы вечно будем шагать под красным знаменем неизвестно куда. Смятенный стиль этих объемных текстов, робкие попытки автора и его персонажей заглянуть в будущее могут выглядеть сейчас смешно и наивно, но я бы не спешил с выводами.
   Конечно же, конечно – новая жизнь окончательно вошла в наши крутые берега, всё у нас вроде бы по-другому, однако «связь времен» все же не распалась окончательно и бесповоротно, как у принца Гамлета. Солнце по-прежнему всходит и заходит. Волга все еще впадает в Каспийское море. Люди по-прежнему остаются людьми: праведники – праведниками, дураки – дураками, мерзавцы – мерзавцами, честняги – честнягами. Любовь / кровь – все еще самая актуальная рифма.
   И все же ясно, что отдельные фразы, намеки, иносказания прежних лет требуют теперь пояснений и комментариев. Выросло новое поколение читателей, которым слово «мерчендайзер» более понятно, чем «парторг», а «тимбилдинг» ближе, чем процесс сдачи пустой винной посуды в ларек с целью опохмелки. Недоступны «русским европейцам» и определенные слова «сибирского русского», на котором иной раз изъясняются мои персонажи.
   Кроме того, я снова впускаю вас на свою писательскую кухню, приводя в своих комментариях конкретные примеры того, как создается аппетитное (или наоборот) варево художественной прозы. Раскрываю псевдонимы, высветляю «темные места», называю реальных прототипов своих выдуманных героев, вспоминаю ушедших друзей, которым и посвящены все эти три тома.
   Жизнь идет и проходит, жители все еще огромной страны таинственны, загадочны, себе на уме. Тогда они делали вид, что верят в коммунизм, сейчас делают вид, что строят капитализм. Я не знаю четкого ответа на вопрос, хорошо это или плохо, ибо сие – тайна, которую я пытаюсь разгадать во всех своих книгах, включая ту, которую вы держите в руках.
   До новых встреч. Приятного вам чтения. И храни вас всех Бог.

   Ваш Евгений Попов 2009


   Накануне накануне
   Роман персонажа романа, написанного персонажем романа

   Минометчик, дай мне мину,
   Я ее ... задвину.
   Если вдруг война начнется,
   Враг на мине подорвется...
 Советское, народное


   I

   В тени развесистой липы, на берегу Штарнбергерзее, недалеко от Мюнхена, в один из самых жарких дней неизвестно какого года лежали на траве два не совсем молодых человека.
   Один, пролетарского на вид происхождения, облагороженного хорошим питанием, славно скроенный, хорошо сбитый, с едва заметно выпирающим пузцом и громадным родимым пятном во всю щеку, лежал на спине со сдержанной улыбкой на пухлых губах и задумчиво глядел в светлую даль, слегка прищурив свои выпуклые глазки.
   Другой по сравнению с ним казался совсем дедушкой, похожим на хорька, и никто бы не подумал, глядя на его лысую голову и лицо, украшенное рыжеватой бородкой, что это тоже нормальный человек. Он лежал в неловкой позе эмбриона, и это, очевидно, нравилось ему, отчего на лице его блуждала добрая идиотическая улыбка, а лоб был испещрен морщинами нелегкой мысли. Звали его Владимиром Лукичом, а товарищ его, откормленный пролетарий, носил гордое имя Михаила Сидоровича.
   – Отчего ты не глядишь, как я, в светлую даль? – начал Михаил Сидорович. – Так гораздо лучше: укрепляет зрение, оптимизм, потенцию.
   – Уже глядел, – угрюмо отозвался Владимир Лукич. – И не нахожу в этом чего-либо чересчур хорошего.
   – Эх ты, шакал, – брякнул Михаил Сидорович и пригнул голову в ожидании словесного или физического удара по голове.
   Но удара не последовало, и он, одобренный таким несомненным успехом своей фразы, зачастил:
   – А ты – страшный, страшный, Володька, не приведи господь спорить с тобой.
   – Вот то-то же, – снисходительно отозвался Лукич, и приятели вновь надолго замолчали, пока одного из них, а именно Мишу, не укусила кровососущая муха.
   – Нецензурный случай! – добродушно выругался этот добряк и баловень женщин, обратив к приятелю свое чуть капризное лицо, но тот, оказывается, уже давно говорил совершенно на другую тему, чем мухи.
   – Любовь – это великое слово, великое чувство. Особенно первая любовь. Кто испытал первую любовь, тому трудно забыть ее, она возбуждает в нас такие же странные чувства, как окружающая природа, социум, борьба классов, полов.
   – Да ты, брат, я вижу, умница, философ, не зря окончил Казанский университет, – рассмеялся Михаил Сидорович, но тут же посерьезнел и добавил: – Ты совершенно прав, Володя, любовь, жизнь, смерть – вот те три кита, на которых держится человечество.
   – Но любовь выше всего, – упрямо продолжал Владимир Лукич. – Поверь мне, Миша, ведь я знаю, что говорю. Ты знаешь, я был участником и демиургом таких кровавых событий, что меня требуется вечно жарить в аду на сковородке, и вот я, грешник, говорю тебе – любовь, мечта.
   – Ты имеешь в виду Русю, когда говоришь о любви? – тихо спросил Михаил Сидорович.
   Владимир Лукич вспыхнул.
   – Зачем так буквально! – резко остановил он кажущегося ему развязным собеседника. – Ведь я говорю не о любви-наслаждении, а о любви-жертве. Руся – это жертва, и ты увидишь, что она сама себя принесет в жертву.
   Оба приятеля помолчали.
   – А я на днях опять встретил Инсанахорова, и он очень хорошо о тебе отозвался. – Этой фразой Владимир Лукич, казалось, пытался смягчить свою резкость и «умаслить» собеседника.
   – Какой это Инсанахоров? Ах да, этот татарин со значком нобелевского лауреата, о котором ты мне говорил? Диссидент этот. Уж не он ли внушил тебе эти «философские» мысли? – скривился Михаил Сидорыч.
   – Вполне может быть, – сухо ответил Лукич.
   – А что же в нем еще замечательного, кроме того, что он изобрел мину?
   – Увидишь, – лаконично ответил Владимир Лукич. – Который час-то? Третий. Пойдем. Как душно!..
   – А мне этот разговор всю кровь зажег. Признайся, занимает тебя эта женщина? Хочешь ее трахнуть? – Михаил Сидорыч пытался заглянуть в лицо Владимиру Лукичу, но тот отвернулся и вышел из-под липы.
   Он двигался неуклюже, как на ходулях, временами поскрипывая сочленениями своего многолетнего тела. Михаил Сидорыч, включив вторую скорость, катился за ним колобком. А Владимир Лукич хоть и производил иногда впечатление полного мудака, но внешне казался более патриотом, чем его товарищ, употребили бы мы эти два хороших слова, если бы они не были так обезображены в СССР советской пропагандой.


   II

   Два не совсем молодых человека спустились к Штарнбергерзее и пошли вдоль берега этого самого крупного в Германии озера. От воды веяло свежестью, тихий плеск немецких волн ласкал слух. С роскошной виллы, расположенной где-то на противоположном берегу, доносилось хоровое пение песен «Катюша» и «Вперед, заре навстречу».
   – Клинт гуляет, – заметил Михаил Сидорыч. – Представляешь, Хоннекер спер деньги у немецкого народа, а казначей Клинт – у Хоннекера. Хоннекер укрылся неизвестно где, этот – здесь. Никто ничего не может доказать, все только поют.
   – Да, встречаются еще у нас нечестные партийцы... – Владимир Лукич испытующе посмотрел на друга. – А где, кстати, деньги, которые тебе выдала мировая буржуазия в лице Анны Романовны на теоретическое обоснование контрреволюции в СССР?
   – И не стыдно тебе, Владимир Лукич, упрекать меня, когда я и без того горько раскаиваюсь, – вспыхнул, как порох, Михаил Сидорыч. – Да, я просадил эти деньги во время прошлого октоберфеста в окрестных биргартенах, но зато какие типы людей я там увидел! Это замечательные типы, глядя на них, можно теоретически обосновать несколько контрреволюций в СССР, сменяющих одна другую.
   – «Сменяющих одна другую», – иронически, со смыслом процитировал приятеля Владимир Лукич. – Это скорее относится к девкам с мюнхенской Шиллерштрассе, которые известны тебе лучше, чем ты им.
   – А что же я, пингуин морской, без крыльев? – расхохотался Михаил Сидорыч, видя, что суровость его товарища явно напускная. – Мне душно здесь, я, я в СССР хочу, – добавил он почти серьезно. – Там рощи, поля, там сейчас застой, а хорошо бы сделать перестройку.
   – Говнюк ты, Миша, как на тебя сердиться, – махнул рукой Лукич.
   Внезапно дорогу преградила им какая-то баба и заговорила с явным, хотя и нарочитым, еврейским акцентом:
   – Что же это вы, господа, обедать не идете? Стол уже давно накрыт, и бульон на месте.
   – Что я слышу? Бульон... И конечно же, жирненькая курочка в нем томится?
   – Ах, перестаньте, Михаил Сидорович, отпускать ваши казарменные, антисемитские остроты, а то я рассержусь да как трахну вас палкой по голове!
   Баба топнула ножкой и плюнула ему в морду. Михаил Сидорыч тоже плюнул ей в морду. Они оба утерлись, после чего заговорили уже спокойнее.
   – Руся тоже хотела идти со мною, чтобы звать вас, да испугалась жары и осталась в саду. Ну их, говорит, к свиньям собачьим, сами придут, когда жрать захотят. А я все-таки пошла. Идемте, идемте, господа! – повторила она и двинулась вперед по тропинке, слегка раскачивая свой тонкий стан при каждом шаге и откидывая хорошенькою ручкой, одетой в черную митенку, мягкие длинные локоны от лица. Приятели отправились вслед за нею.
   – Хороша, стервь! – восхищенно отозвался о красавице бабе Михаил Сидорыч, но Владимир Лукич так пихнул его локтем, что тот охнул и захлебнулся горячим летним воздухом.
   – Сарра, Миша, Володя! Обе-да-ть!.. – донеслось из-за деревьев.
   ...Молодая девушка с бледным выразительным лицом молча поднялась со скамейки сада.
   ...Дородная дама в летнем джинсовом костюме, подняв над головой американский летний солнцезащитный зонтик, стояла на пороге, улыбаясь томно и вяло.
   ...Ростовой портрет военного виднелся в прохладной глубине летнего барского дома.
   Пришли.


   III

   Анна Романовна, урожденная Рюрик, рано осталась круглой сиротой и наследницей значительных капиталов, вложенных в оружейную промышленность разных стран и нефтяные разработки на Аляске. Ее будущий муж, Николай и тоже – Романович, завоевал богатую сироту тем, что прямо сказал ей в лицо при первой встрече, что является натуральным русским царем из династии Романовых. А когда Анна Романовна робко возразила ему, что по достоверным сведениям все царское семейство было расстреляно в городе Екатеринбурге, носящем ныне имя какого-то советского комиссара, Николай Романович только многозначительно расхохотался в ответ, отчего она полюбила его пылко, искренне, навсегда.
   Николай Романович порядочно говорил по-немецки и по-английски, любил водку, пирожки с рубленым яйцом и зеленым луком. В жизни его действительно была какая-то тайна, в этом были уверены все, кто его хоть немного знал, но тайну эту он оберегал тщательнее всего на свете и настолько искусно, что иногда казалось, будто этой тайны и вовсе нет. Родственников у него в обозримом пространстве не имелось, хотя он иногда намекал в высшем обществе, что у него есть внук, писатель, живущий в СССР на Байкале в одинокой избушке, скрываясь от коммунистов. «Да я и сам, почитай, сибирский глобтроттер», – иногда хвастался под хмельком Николай Романович, ничуть не смущаясь тем, что это заявление никак не совпадает с предъявленными им будущей жене биографическими данными и реликвией – плюшевым мишкой, внутри которого, по утверждению Николая Романовича, когда-то был зашит царский бриллиант.
   Ему и верили и не верили. Должно сознаться, что многим лицам из нашей публики такого рода улики казались (и до сих пор кажутся) неопровержимыми. Николай Романович любил кататься на машине «вольво», а постарев, завел себе любовницу-немку, такую же дуру, как и он сам, которая называла его в письмах к своей кузине Еве «майн думпкопф». Милые люди! Я их всех люблю!
   А сама Анна Романовна была маленькая, худенькая женщина с правильными чертами лица, склонная к волнению и грусти. Она любила романы Франсуазы Саган, несколько раз пыталась штудировать труды Фрейда и Юнга и «новую женскую прозу», поступающую из СССР, но с рождением Руси все это бросила и отдалась целиком домашнему хозяйству и созерцанию мира в ключе восточных религий, о которых она, как и о многом другом, не имела ни малейшего понятия. Но тут вышла закавыка. Эта религия запрещала ей иметь постоянные половые отношения с Николаем Романовичем, отчего он, обозленный ее «холодностью», и стал развлекаться на стороне.
   Вот так хорошие идеи губят хороших людей, разрушают семейное счастье! Неверность мужа очень огорчала Анну Романовну, и она жаловалась на него всем знакомым и близким, даже дочери. Но в принципе ей было на это наплевать, с ней была ее религия, ее милая Руся, а также легкое искристое рейнское вино, до которого она была большая охотница. Кроме того, она часами играла на клавесине и переписывалась через посредников с «новыми писательницами», живущими в Москве.
   Михаил Сидорыч приходился ей троюродным племянником. Отец его, паровозный машинист, растратил на бегах казенные деньги и был вынужден покончить жизнь самоубийством, мать, финская феминистка, умирая от купленной по дешевке у русских спекулянтов метиловой водки, перед смертью упросила Анну Романовну взять мальчика к себе на руки и вырастить его настоящим человеком. Ему шел тогда семнадцатый год, и казалось, вся жизнь у него будет впереди. Так и оказалось. Он не закончил университета, но был очень умный, подавал большие надежды, переписывался со Зденеком Млынаржем, деятелем коммунистической «пражской весны».


   IV

   – Пойдемте же все кушать, пойдемте, пока не остыло, – проговорила жалостным тоном хозяйка, и все отправились в столовую. – Сядьте подле меня, Сарра, – промолвила Анна Романовна, – ты, Руся, займи гостя, а ты, Михаэль, пожалуйста, не шали и не дразни Сарру. У меня голова болит сегодня.
   Михаил Сидорыч сделал неуловимый, но неприличный жест. Сарра ответила ему полуулыбкой. Эта Сарра, или, точнее говоря, Софья Игнатьевна, круглая сирота русского происхождения, была заочной приемной дочерью видных еврейских отказников, томящихся в Москве и храбро борющихся с властями за право выезда на историческую родину в государство Израиль. Софья Игнатьевна, сочувствовавшая свободе с детских лет, объявила их своими приемными родителями и теперь требовала воссоединения с ними. Эта история попала в газеты, на радио «Свобода», «Немецкая волна» и «Голос Америки», где девушка выступала с трогательными рассказами о тоске по невидимым родителям. Анна Романовна взяла ее в компаньонки к своей дочери, чтобы воспитывать последнюю в интернациональном духе. Руся, поклонница Николая Бердяева, Николая Федорова и Николая Гоголя, на это не жаловалась, но решительно не знала, о чем говорить с Саррой, когда ей случалось остаться с ней наедине. Они тогда просто курили и играли в карты «по маленькой».
   Обед продолжался довольно долго. Владимир Лукич разговаривал с Русей о своих планах, намерениях и надеждах на то, что все будет хорошо. Михаил Сидорыч, съев первое, второе и третье, продолжил с Саррой свою веселую игру «на грани пристойности», а Сарра отвечала ему все тою же флегматической улыбочкой.
   Когда все покушали, то Руся, Михаил Сидорыч и Владимир Лукич отправились гулять.
   А Сарру они с собой не взяли, и она села за фортепиано.
   – Что вам сыграть, уважаемая? – спросила она Анну Романовну.
   – Сыграй мне «Мой отец в борьбе с врагами жизнь свою отдал». – Анна Романовна опустилась в кресла, и слеза навернулась на ее ресницу.
   А между тем Руся повела обоих приятелей в укромную беседку из акаций, с деревянным столиком посередине, угостила их водкой и приступила к допросу.
   – Итак, вы опять желаете быть вождем угнетенного человечества? – спросила она Владимира Лукича.
   – Да, – не возразил тот, втискивая между колен свои красные руки. – Это – моя любимая мечта. Конечно, я теперь очень хорошо знаю все, чего недоставало мне, чтобы стать подлинно достойным такого высокого звания, потому что в прежней своей жизни я уже был однажды вождем и ничего хорошего из этого не получилось, но теперь... теперь, надеюсь, я буду лучше подготовлен.
   – Он уже теперь снова силен, как черт, – грубо заметил Михаил Сидорыч, наливая себе еще, но его никто не слушал.
   – И вы будете вполне довольны вашим положением? – Руся, подпершись кулачком, глядела Владимиру Лукичу прямо в его косые глаза.
   – Одна мысль о подобной деятельности наполняет меня радостью и смущением. Сколько, однако, дров снова наломаем... Покойный батюшка еще очень давно благословил меня на это дело. А смущение... смущение происходит лишь от моей нечеловеческой скромности.
   – Говорят, ваш покойный батюшка оставил замечательное сочинение в рукописи. Это правда? – продолжала допрос Руся.
   – Да, оставил. Это был чудесный человек. Вы бы полюбили его, Руся Николаевна, и его, и его, сочинение, если бы отнеслись к ним обоим безо всякого предубеждения.
   – Я в этом уверена. А какое содержание этого сочинения?
   – Содержание этого сочинения, Руся Николаевна, передать вам в немногих словах несколько трудно. Мой отец был человек очень ученый, он употреблял выражения не всегда ясные. Там вовсю показан механизм ограбления трудового народа, особенно африканского и советского, империалистами всех мастей и наименований. Один известный советский режиссер, его звали Сергей, хотел поставить сочинение моего отца в кино, назвав его попросту «Капитал», но пользуясь творческим методом потока сознания, открытым Джеймсом Джойсом, автором великого «Улисса». Однако злодей Сталин, пробравшийся к власти в СССР, убил за это Сергея, запретил в СССР Джойса и извратил учение моего отца, равно как и мое. Отец говорил мне тогда, что нам следовало бы иметь дело только с Львом Троцким, но я был так доверчив, так доверчив, почти как отец...
   – Сталын, говоришь, кацо? А ну, давай спляшым в честь вождя горскую лезгинку! – Михаил Сидорыч вскочил было и принялся выделывать уморительные, шаржированные па.
   – Перестаньте паясничать! – вдруг резко остановила его Руся. – Это неуместно, когда речь идет о судьбе нашей многострадальной родины.
   – Ах, паясничать!.. Вы... вы, значит, ученые, а я, по-вашему, – фофан обтруханный? – Губы Михаила Сидорыча задрожали, потому что водочная бутылка была уже совсем пустая. – Прощайте! А я иду топиться в Штарнбергском озере. Весь Фелдафинг, весь Мюнхен будут говорить обо мне!..
   – Дитя, – проговорила Руся, поглядев ему вслед.
   – Глуп, как пробка, но, по сути, дельный товарищ, – промолвил с тихой улыбкой Владимир Лукич. – Как и все коммунисты, – добавил он.
   – А вы... вы коммунист? – расширенными глазами глядела на него Руся.
   – Каждый человек в душе коммунист, как каждый человек в душе хоть немного, но верит в Бога. Идемте, я разовью эту мысль, если нам это позволят пространство и время.
   Владимир Лукич взял руку Руси и пошел с ней по саду, но начатый разговор о коммунистах, слишком рано прерванный, не возобновился. Владимир Лукич снова принялся излагать ей свои воззрения на будущую деятельность в роли вождя угнетенного человечества. Руся слушала его внимательно и не отводила взора от слегка пожелтевшего лица Владимира Лукича с оскаленными клыками. Душа ее раскрывалась, и что-то нежное, справедливое, хорошее не то вливалось в ее сердце, не то вырастало в нем.


   V

   Михаил Сидорыч, конечно же, раздумал топиться, но все же не выходил из своей комнаты до самой ночи.
   Уже забелел Млечный Путь и молодой месяц засиял, когда, простившись с Русей, Владимир Лукич показал месяцу три металлические дойчемарки «для прибытку» и постучал в дверь своего приятеля.
   – Кто там? – раздался голос Михаила Сидорыча.
   – Я, – ответил Владимир Лукич.
   – Пошел вон, красная свинья, убийца трудового народа, – зашипел Михаил Сидорыч.
   – Впусти меня, Миша, полно капризничать, как не стыдно!
   – А я не капризничаю, считай, что я сплю и обругал тебя во сне, азьятская твоя рожа!
   Владимир Лукич пожал плечами и отправился домой.
   Ночь была тепла и как-то особенно безмолвна, точно все кругом прислушивалось и караулило Владимира Лукича, как в ссылке. Всю душу его занял образ молодой девушки, он припоминал ее слова и свои ответы, находя некоторые из них очень удачными.
   Топот быстрых шагов почудился сзади. Он отступил в кусты и сжал в кармане рукоятку газового пистолета. Внезапно, весь бледный при свете луны, на тропинке появился Михаил Сидорыч с дворницким топором, который он неловко держал в руках.
   Увидев Владимира Лукича, он бросил топор, сел на пенек и зарыдал.
   – Ты чего плачешь, Миша? – погладил его по голове Владимир Лукич. – Из-за каких пустяков?
   – Вот как ты выражаешься, пидар! – еще горше зарыдал Михаил Сидорыч. – Что я... что... Думай обо мне, что хочешь, но я влюблен в Русю.
   – Ты влюблен в Русю? – Владимир Лукич перестал его гладить по загривку.
   – Это тебя удивляет? – Михаил Сидорыч прекратил рыдать и зорко поглядел на него. – Скажу тебе больше, Володя. До нынешнего вечера я мог надеяться, что и она со временем меня полюбит, но сегодня я убедился, что мне больше не обломится. Она полюбила другого!
   – Другого? Кого же?..
   – Те... те... тебя, – Михаил Сидорыч снова заплакал.
   – Что за вздор ты мелешь, право, стыдно слушать, Миша, – с досадой пробормотал Владимир Лукич. – Девушка просто хотела узнать основы моего учения.
   – Знаю я твое блядское учение! Я не могу ошибиться. Ты пришелся ей по вкусу, потому что бабы любят мерзавцев, только их и любят.
   И он снова ухватился за топор. Взял топор в руки, примерился и... с силой вонзил его острое лезвие в остов высокой сосны, расположенной перед ними.
   – Не губи дерево! – крикнул ему Владимир Лукич, уходя.
   – И то верно, а то еще оштрафуют марок на двести-триста, – захохотал Михаил Сидорыч, после чего, обмотав лезвие топора красным фуляровым платком, направился обратно к себе на дачу.
   А Владимир Лукич поднялся по скрипучей лестнице в свою скромную просторную комнату на вилле Вальдберта и высунул плешивую голову в окно. Светило ночное светило. Около озера Михаил Сидорыч уже обжимался с какой-то девкой. Жизнь была удивительно хороша и наполнена.
   На глаза Владимира Лукича навернулись слезы. Как все русские дворяне, он в молодости учился музыке и поэтому всегда возил с собой баян, не новый, но с мягким, хоть и не совсем чистым тоном.
   Владимир Лукич взял его в руки, развел меха, нажал кнопки.
   Послышалось что-то печальное – не то из «Жизни за царя» композитора Глинки, не то из «Жизни с идиотом» композитора Шнитке.
   – «Удивительная, нечеловеческая музыка», – пробормотал Владимир Лукич, мучительно вспоминая, откуда он знает эти слова.
   Сердце в нем ныло, и глаза не однажды наполнялись слезами. Он не стыдился их, он проливал их в темноте. «Прав Мишка, – думал он, – прав, сукин сын. Влюблен... Влюблена...» Наконец он встал, зажег лампу, накинул халат, достал с полки «Происхождение партократии» Авторханова – и, вздохнув раза два, прилежно занялся чтением.


   VI

   Между тем Руся вернулась в свою комнату, села перед раскрытым окном и оперлась головой на руки. Проводить каждый вечер около четверти часа у окна своей комнаты вошло у нее в привычку, если, конечно, не было комаров. Она беседовала сама с собой в это время, отдавала себе отчет о протекшем дне.
   Ей недавно минул двадцатый год. Росту она была более чем высокого, лицо имела бледное, имелись у нее также большие голубые глаза, лоб, нос, рот и подбородок. Ее темно-русая коса спускалась низко на крепкую загорелую шею. Во всем ее существе было что-то нервическое, порывистое и торопливое, особенно в выражении лица, внимательном и немного пугливом, в ясном и изменчивом взоре, в улыбке, как будто напряженной, в голосе, тихом и неровном, что не могло всем нравиться и даже отталкивало иных. Она росла очень странно: сперва обожала отца, монархию, потом страстно привязалась к матери, американизировалась, космополитизировалась, много говорила о «правах человека». Последнее время она во многом разочаровалась. Родители казались ей выжившими из ума кретинами, хотя по долгу дочерней привязанности она до сих пор отдавала им ритуальную дань хорошего обращения и внешней почтительности. Америка отвратила девушку тем, что во время ее краткого визита за океан ее пытался изнасиловать пуэрто-риканский подросток. Европу она любила, но Европа казалась ей теплым разношенным башмаком, в котором так уютно ступать ее маленькой ножке, но где уже давно воняет носками. Все впечатления резко ложились в ее душу, но легко давалась ей жизнь, и она все чаще думала о своей исторической родине, загадочной России, которую проглотили и все никак не могут переварить большевики.
   Гувернантка, которую Анна Романовна взяла ей, была из советских, дочь какого-то крупного взяточника, погибшего во время сталинских репрессий, существо доброе, лживое и распутное, закончившее свою жизнь в качестве содержательницы притона в Гамбурге. Гувернантка очень любила литературу, сама пописывала стишки, приохотила и Русю к чтению книг «идейно ущербного и клеветнического содержания» (таковыми числили коммунисты бесценные произведения Аксенова, Бродского, Солженицына и других классиков современной литературы). Однако одно только чтение не удовлетворяло Русю, она с детства жаждала деятельности, деятельного добра, но не видела кругом той тучной почвы, на которую могло бы упасть семя этого добра, а находила кругом один лишь скальный грунт, перемежаемый супесями и песчаниками.
   С детства она принимала заочное участие в пожертвованиях всем притесняемым из России, будь то евреи-отказники, хорошие коммунисты или члены русских патриотических движений. Родители не мешали ей, зато очень негодовали за это, как они выражались, «нежничанье», уверяя, что России больше уже давно нет, а советские сами во всем виноваты, ибо погрязли в грехе, а руки у них у всех без исключения в крови, что все они повязаны кровью, хотя в пример приводили лишь эпизоды из романа Достоевского «Бесы».
   Однажды она пришла домой с пением песни «Будь проклята ты, Колыма», ее строго наказали, но, как ни допытывались родители, «откуда она взяла эту мерзость», она так и не выдала нищего мальчика Юру, который эмигрировал в Германию из Рыбинска и хотел всего себя посвятить просвещенью Запада в отношении того, что творится в России, но его выкрало КГБ и увезло обратно в Рыбинск.
   А годы шли да шли; как подпочвенные воды или месячные протекала молодость Руси, в бездействии внешнем, во внутренней борьбе, тревоге. Ее душа билась, как птица в клетке. Жизнь казалась ей не то бессмысленной, не то непонятной. «Нельзя жить без любви, а любви моей никто не достоин!» – думала девушка, и страшно ей становилось от этих дум, этих ощущений до того, что в возрасте восемнадцати лет она чуть было не умерла от злокачественной лихорадки, еле выходили, но она стала совсем нервная. Иногда ей приходило в голову, что она обладает знанием, ведает что-то, чего никто не ведает, о чем никто не мыслит ни в бывшей России, ни в нынешнем СССР, и тогда что-то сильное, безымянное, с чем она совладать не умела, так и закипало в ней, так и просилось вырваться наружу.
   В тот день, с которого начался наш роман, Руся всю ночь не отходила от окна. Она много думала о Владимире Лукиче, о своем разговоре с ним. Он ей нравился; она верила теплоте его чувств, чистоте его намерений быть вождем угнетенного человечества. Он никогда еще не говорил с ней так пылко, как в тот вечер. Она вспомнила выражение его странных глаз, его обезьяньи ужимки – и сама улыбнулась и задумалась, но уже не о нем. Она принялась глядеть «в ночь» через открытое окно, где месяц сиял, как новорожденный или как советский человек, ни за хрен собачий получивший орден.
   Вдруг обостренный слух ее уловил далекие звуки баяна. Она встрепенулась, быстро сорвала с себя всю свою одежду, протянула к нему, этому небу, свои обнаженные похолодевшие руки; потом она их уронила, стала на колени перед своей постелью, прижалась к подушке и, несмотря на все свои усилия не поддаваться нахлынувшему на нее чувству, поддалась этому чувству. После чего заплакала какими-то странными, недоумевающими, но жгучими слезами.


   VII

   На другой день, часу в двенадцатом, Владимир Лукич сел в S-бан и направился в Мюнхен. Ему нужно было получить деньги на радио «Свобода», украсть в библиотеке книгу, да, кстати, ему хотелось повидаться с Инсанахоровым и переговорить с ним. Владимиру Лукичу во время последней беседы с Михаилом Сидорычем пришла мысль пригласить Инсанахорова к себе на виллу Вальдберта. Он не скоро отыскал его: соблюдая конспирацию, тот часто менял квартиры, с прежней своей на Терезиной аллее он переехал на другую, где-то на Имплерштрассе, до которой добраться было нелегко, пришлось снова ехать на трамвае через весь город, хорошо, что у Владимира Лукича была «грюнекарта», и ему наново не пришлось платить за проезд.
   Инсанахоров занимал комнату в квартире известной славистки, знаменитой переводчицы с русского. Роза Вольфовна, или Белая Роза, как звали славистку друзья, в описываемый момент уехала путешествовать по СССР, чтобы на практике еще лучше понять умом эту страну, которую она полюбила всем сердцем. Комната была большая, почти совсем пустая, с темно-зелеными стенами, тремя готическими окнами, раскладным диваном в одном углу и громадной клеткой, подвешенной под потолок. В этой клетке когда-то жила обезьяна, но ее украли.
   У Инсанахорова на полу, подоконнике, диване, в клетке – везде были разложены какие-то рукописи, прокламация, листовки, но он встал навстречу Владимиру Лукичу и стиснул ему руку в знак приветствия.
   – Бардак у меня, – просто объяснял Инсанахоров, указывая на бумаги. – Некогда было еще разобрать, все думаю.
   Злоязычный Михаил Сидорыч зря назвал его татарином. Инсанахоров говорил по-русски совершенно правильно, крепко и чисто произнося каждое слово, и это неудивительно. Ведь он вовсе не был татарином, а он татар просто очень сильно любил, много о них писал, думал, отводя им значительное место в государственном устройстве России, его печальной родины. Однако всем известно, что предмет занятий оказывает свое необратимое влияние на занимающегося: Инсанахоров, совсем еще молодой человек, худощавый и жилистый, с впалой грудью, черты лица стал иметь резкие, нос с горбинкой, иссиня-черные его прямые волосы уже немного поседели. Одет он был бедно, но чисто.
   – Вы зачем с вашей прежней квартиры съехали? – спросил его Владимир Лукич, чтобы с чего-то начать разговор.
   – А то вы сами не догадываетесь, – грустно улыбнулся собеседник.
   – Да ведь теперь лето, жара. Охота вам париться в этом каменном мешке? Вот Клинт деньги украл у коммунистов, живет у нас на Штарнбергерзее и ничего не боится, а вы же – светлая личность, известная всему миру.
   – Вот то-то и оно, что всему миру, – пробормотал Инсанахоров в ответ на это замечание и предложил Владимиру Лукичу жевательную резинку, примолвив: – Извините, папирос, сигарет, водки, пива не имею.
   Владимир Лукич взял резинку и принялся ее жевать.
   – А вот я, – сказал он, – тоже живу на Штарнбергерзее, и вы не поверите, как это дешево и удобно: пять минут до пригородного поезда, S-бан по-местному, полчаса – и вы в центре Мюнхена, еще пять минут – и вы на радио «Свобода». Хотите на время поместиться у меня?
   Инсанахоров вскинул на него свои небольшие глазки, скрытые под бровями.
   – Вы предлагаете мне жить у вас на даче?
   – Предлагаю. У меня три комнаты, вы будете жить в одной. К тому же в двух шагах от меня помещается в собственном барском доме русскоязычное семейство, с которым мне очень хочется вас познакомить. Какая там есть чудесная русская девушка, если бы вы знали, Инсанахоров! Там также живет один мой близкий приятель, Михаил Сидорыч, он много думает о грядущей перестройке в СССР. Да я и сам, вы знаете, не чужд... занимаюсь историей, философией, научным коммунизмом. Мы с вами, естественно, полярных убеждений, но, если это вас интересует, мы бы могли вместе работать, читать... У меня и книг много... – Он постучал пальцами по туго набитому портфелю.
   – И что же это вы хотите, чтобы я, Инсанахоров, пошел на содержание к вам, Владимиру Лукичу? – вспыхнул Инсанахоров, сделав упор на два последних слова.
   – Да полноте вы, – грубовато, но ласково приобнял его Владимир Лукич. – Подумайте сами, о чем вы говорите, ведь мы нынче совсем в иной реальности, где деньги не имеют превалирующего значения.
   Инсанахоров встал и прошелся по комнате.
   – Позвольте узнать, – спросил он наконец, – сколько вы платите за вашу квартиру?
   Владимир Лукич сильно удивился:
   – То есть как это плачу? Квартира бесплатная, мне ее предоставил отдел культуры города Мюнхена, зная мою нелегкую судьбу. Мне даже выделили небольшую стипендию «на проживание».
   – Сколько?
   – Сто рублей серебром. Ведь немцы – отзывчивый народ, они всегда сочувствовали русским. Вспомните тот самый ленинский «пломбированный вагон», о котором нынче так много шумят обыватели.
   – Тогда это меняет дело, – проговорил Инсанахоров после продолжительного молчания. – Но я только в таком случае могу воспользоваться вашим предложением, если вы согласитесь брать с меня деньги на питание. Я не пью, не курю, двадцать рублей я дать вам в силах, тем более что, по вашим словам, я буду делать экономию на всем прочем.
   – Разумеется, но, право же, мне совестно...
   – Иначе нельзя, Владимир Лукич. И если вы спросите, куда я дел свою Нобелевскую премию за изобретение мины, то я вам никогда ничего не отвечу, но только знайте, что эти деньги пошли на добрые дела, для возрождения нашей несчастной России.
   – Что вы! Ваша честность известна во всем мире! – искренне проговорил Владимир Лукич, и они обнялись в едином порыве.


   VIII

   Вечером того же дня Анна Романовна сидела в своей гостиной и собиралась плакать. Кроме нее в комнате находился ее муж, Николай Романович, да еще некто Евгений Анатольевич, троюродный дядя Николая Романовича и одновременно двоюродный брат того самого мифического внука Николая Романовича, писателя, скрывающегося на Байкале.
   Евгений Анатольевич и сам был отставной писатель неизвестно какого возраста, человек тучный до неподвижности, с маленькими желтыми глазками, как у Мумми-тролля, бесцветной физиономией и кривой бородкой, косо растущей на его пухлом лице. Он с самой отставки постоянно жил в Мюнхене процентами с небольшого капитала, положенного на счет в «Дойче банке» его женой, тоже писательницей, но живущей в СССР и имеющей постоянные конфликты с властями в основном из-за своего резкого, прямого характера, которого побаивался даже и Евгений Анатольевич, потому что она во время их длительной совместной жизни частенько побивала его палкой или еще чем другим, что попадается под руку. Евгений Анатольевич последнее время совершенно ничего не делал, ел, пил и навряд ли даже думал, а если и думал, так берег свои думы про себя.
   Раз только в жизни он пришел в волнение и оказал деятельность, приняв участие в неподцензурном альманахе «Метрополь», что преследовался властями СССР за якобы содержащееся в нем категорическое требование свободы хотя бы слова, и этого опыта для него оказалось достаточно, чтобы отрешиться от суеты и поиметь небывалое отвращение к так называемой «общественной жизни». Ходил он обычно в хлопчатобумажной фуфайке, кожаных баварских шортах, ел часто, много и только в затруднительных случаях, то есть всякий раз, когда его о чем-то спрашивали, ошибочно думая, что он умный человек, судорожно тер пальцами правой руки загорелую лысину, чесал под мышкой, с трудом выговаривая: «Да... Действительно... Я тоже так полагаю... Ябеныть...»
   Евгений Анатольевич сидел в креслах возле окна и дышал напряженно, потому что, очевидно, уже изрядно выпил с утра. Николай Романович ходил большими шагами по комнате, засунув руки в карманы, и ругал нынешнюю молодежь.
   – Руся, например, – продолжал Николай Романович, – Русю я не понимаю точно. Я для нее не довольно романтичен. Ей вся Россия мила, за исключением родного отца, который, между прочим, не хухры-мухры, а все-таки российский... ну, ладно, не будем говорить об этом. Нервы, ученость, паренье в небесах, антисекс – это все не по нашей части. Но вот этот самый наш уважаемый Михаил Сидорыч, ведь он же просто мерзавец! Положим, ты писал Зденеку Млынаржу, знаешь Дубчека, Горбачева, но это же не значит, что ты должен вести себя как свинья по отношению к тем, кто... кто старше тебя, больше поработал для России и, наконец, поит, кормит тебя.
   Евгений Анатольевич только крякнул, поглядел на него, почесался. Анна Романовна оживилась.
   – А вот мы сейчас выясним, почему это он так распустился.
   – Я этого вовсе не требую, – начал было Николай Романович, но было уже поздно. Как из-под земли вырос Михаил Сидорыч.
   – Явился не запылился, – лукаво отрапортовал он.
   Николай Романович опустил глаза.
   – Как ты можешь манкировать Николаю Романовичу, я тобой очень недовольна, – еле заметно подмигнула ему Анна Романовна.
   – Я готов извиниться перед вами, Николай Романович, – проговорил Михаил Сидорыч с учтивым полупоклоном, – если я вас точно чем-нибудь обидел.
   – Я вовсе не о том, – возразил Николай Романович, по-прежнему избегая встречаться взглядом с Михаилом Сидорычем. – Впрочем, я охотно вас прощаю, потому что, вы знаете, я человек добрый и незлопамятный. Просто... жалко, что вы тратите свои лучшие годы на всякую ерунду.
   – Но позвольте, в чем же все-таки заключается моя вина? – тихо и любопытно спросил Михаил Сидорыч. Повисло напряженное молчание.
   – Ах, боже мой! – торопливо воскликнул Николай Романович. – Минуты нет покоя. Только задумаешься о судьбе России, а тут сцены, неприятности. Идите-ка вы все к черту!
   И, не докончив начатой речи, он быстро вышел вон, хлопнув дверью.
   – Как же... Россия... – язвительно сказала ему вслед Анна Романовна. – Не о России вы думаете, ветреник, а об этой... этой... С кем лучше кататься на «вольво», чем с собственной женой. Где мой бокал с легким искристым рейнским мюнхенского розлива?
   И она удалилась, шурша шелковой пижамой. Михаил Сидорыч хотел было последовать за ней, надеясь, что она его тоже угостит, но был остановлен посерьезневшим Евгением Анатольевичем.
   – Следовало бы... это... начистить тебе хлебало, ябеныть, – говорил вперемежку отставной писатель.
   Михаил Сидорыч угрожающе наклонился к нему:
   – А за что же это, полупочтеннейший Евгений Анатольевич?
   – За то, что... уважай Николая Романовича. А вдруг он и в самом деле царь?
   – Кто? Николай Романович?
   – Известно, он. Скаль зубы-то!
   Михаил Сидорыч скрестил руки на груди.
   – Эх вы, фундамент вы общественного здания, черноземная вы сила, широко известная в узких кругах.
   Евгений Анатольевич потер лысину:
   – Полно, брат, не искушай, ты знаешь, у меня рука тяжелая...
   – Ведь вот, – продолжал Михаил Сидорыч, – умный вы, кажется, человек, а как легко вас наколоть! Да знаете ли вы, адепт Колчака, за что наш царь гневается на меня? Ведь мы с ним сегодня все утро провели у его немки. Сначала пели для смеху советские революционные песни, а потом скучно стало, мы взяли с его немкой и разделись догола. Он обиделся да ушел, и я следом за ним – на кой мне его немка? Кто же тут виноват, что везде такой бардак? А?
   – Не искушай, говорю тебе, – простонал Евгений Анатольевич.
   Михаил Сидорыч засмеялся и выбежал вон. А Евгений Анатольевич, просидев около часу недвижимо, достал из внутреннего кармана фуфайки плоскую фляжку с грушевой водкой и долго с усилием глядел на нее, будто не понимая хорошенько, что такое у него в руке. Потом он посмотрел в зеркало, остался доволен своим изображением, крепко приложился и откинулся в креслах, снова глядя на фляжку. Уже очень много других событий романа «Накануне накануне» произошло, а он все держал фляжку перед собой в растопыренных пальцах и с тем же усиленным вниманием поглядывал то на нее, то в зеркало, пока фляжка совсем не опустела.


   IX

   Михаил Сидорыч вернулся к себе во флигель и раскрыл было самиздатскую книгу «Эротика в тоталитарном искусстве», иллюстрированный альбом, который тайно привезли ему из СССР, потому что он обещал принять деятельное участие в репринтном его переиздании на Западе. Но тут под дверь его комнаты как бы сам собой просунулся беленький треугольник складного письма, и он с жадностью схватил послание.
   «Я надеюсь, – писал ему Николай Романович, – что Вы все же не такое говно, чтобы трепаться на каждом углу о наших утренних jokes [1 - Шутках (англ.).]. Ведь так поступают только безрогие скоты и козлы, к которым я пока еще не имею серьезных оснований Вас причислять».
   Михаил Сидорыч начертал внизу фломастером: «Не бэ, пахан, мой рот – могила» – и осторожно подсунул записку под дверь, где она мгновенно исчезла.
   Он снова было взялся за книгу, но она скоро выскользнула у него из рук. Он посмотрел, как алеет запад на фоне двух могучих дубов, стоящих особняком от других деревьев, и подумал: «Днем дубы очень красивые бывают, а какие же они вдвое красивые вечером», – и отправился в сад с тайной надеждою встретить там Русю.
   Он ее там и встретил.
   – Извините меня, – сказал он, – что я лезу со своим свиным рылом в калашный ряд, то есть здороваюсь с вами.
   Руся вспыхнула и отвернулась, закусив губу. Михаилу Сидорычу вдруг стало отчего-то стыдно.
   – Я ведь вспомнил, что еще не попросил у вас прощения в моей вчерашней дикой выходке. Простите меня!
   Руся робко посмотрела на него, опасаясь, что тот снова ерничает, но, увидев его глаза, полные слез и мольбы, обняла его и поцеловала как родного.
   Он тоже сжал ее в объятиях и, задыхаясь, спросил:
   – Скажите... мы действительно никогда не сможем быть... быть вместе? Хоть на час, хоть на минуту, хоть на секунду?
   – Нет, Михаил Сидорыч, – просто и грустно ответила Руся. – Это никак невозможно. Вы, может быть, очень добрый человек, но как мужчина вы для меня – ноль и как мыслитель – тоже ноль, а двумя нулями, как вы знаете, метят двери нужников.
   – Недурно сказано, ценю ваше остроумие, – проговорил с комической унылостью Михаил Сидорыч, которого эта фраза непонятно почему даже немножко развеселила. – Засим нужник полагает, что ему неприлично мешать далее вашей уединенной прогулке своей вонью. Прощайте! Adios!.. [2 - Прощайте!.. (исп.).] – вдруг заговорил он по-испански.
   Руся хотела остановить его, но подумала и тоже сказала:
   – Adios. – И добавила: – Aufwiedersehen [3 - До свидания (нем.).]. Катись на катере к такой-то матери... – Она не любила употреблять нецензурные слова.
   А Михаил Сидорыч тут же встретил Владимира Лукича, который ехал по дорожке сада на никелированном велосипеде со спущенным задним колесом.
   – Ехай, ехай, брат! – как безумный завопил он. – Ехай прямо к ней, трахни ее, возьми ее, симбирский гунн! Она, кажется, именно тебя ждет... кого-то она ждет, во всяком случае! Знаешь ли ты, что я уже два года живу с ней в одном доме и только сейчас осознал, что мог бы быть с нею, но сам, из-за собственного легкомыслия, потерял свое счастье. И не скаль, пожалуйста, на меня свои желтые зубы, не сдвигай грозно остатки бровей. Я не помешаю тебе. Я отправлюсь на Главный вокзал Мюнхена и там проведу время не хуже, чем ты!
   Владимир Лукич и не думал гневаться на Михаила Сидорыча, потому что он в самом начале этой тирады упал с велосипеда и теперь лежал на дорожке, усыпанной крупнозернистым гравием, ожидая, чтобы кто-нибудь его поднял.
   А Михаил Сидорыч действительно поехал на Главный вокзал города Мюнхена и там подрался с советскими туристами, которые громко обсуждали у витрины небольшой лавчонки, как бы им на пять дойчемарок купить каждому по двухкассетному магнитофону.
   – Вюр апталюнг полицай! – завопил он на неизвестном туристам и автору языке, и они испуганно разбежались, опасаясь, что их никогда больше не пустят за границу или исключат из коммунистической партии.


   X

   Руся дружелюбно встретила Владимира Лукича, но уже не в саду, а в барском доме и тотчас же, почти нетерпеливо, возобновила вчерашний разговор. Она была одна. Николай Романович, по обыкновению, уже куда-то смотался, Анна Романовна, по обыкновению, лежала наверху с мокрой повязкой на голове, Сарра сидела возле нее, аккуратно расправив юбку и играя сама с собой в «спичечный коробок», Евгений Анатольевич храпел в мезонине на широком и удобном диване, получившем у Тургенева прозвище «самосон».
   Владимир Лукич снова заговорил о своем отце, память которого он так искренне чтил, несмотря на приключения, которые ему пришлось претерпеть из-за отца в этой жизни. Скажем и мы пару слов об этом человеке.
   Мудак он был, лодырь, бездельник, пьяница и похотливый павиан, этот его папаша, царствие ему небесное, вечный покой! Свои денежки быстро профукав, вечно жил на содержании у других мудаков, вкусно ел и вкусно пил. Если в молодости он еще сочинял что-то дельное об отчуждении, то в зрелые годы все в его башке окончательно перемешалось, и он вместо того, чтобы правильно воспитать Владимира Лукича и сделать его полезным членом общества, дурил мальчонку вечными идиотскими рассуждениями о прибавочной стоимости, пауперизации, отчего Владимир Лукич с детства пришел к мысли, что Русь можно звать только к топору. Старик в общем-то был неплохим человеком, особенно когда овдовел, тогда в нем появилось даже что-то человеческое. Но он продолжал упрямо таскаться за сыном и вечно бубнить ему самый что ни на есть отъявленный вздор, особенно тогда, когда сынок учился в университете и вроде бы взялся за ум, собираясь стать нормальным присяжным поверенным и тем самым способствовать процветанию обновленной земством России. Однажды старый Лука вздумал побеседовать со студентами о Марксе, но они, едва увидев его, тут же напоили его пивом, смешанным с водкой, и он в этот день уже больше ничего не мог сказать, а другого дня больше не представилось, потому что в России грянул 17-й год, и его вскоре расстреляли, как контрреволюционера, причем расстрелом руководил лично Владимир Лукич, так уж получилось.
   Интересно, что последний факт (расстрел) не так потряс его отца, как то, что революция 17-го года свершилась вопреки всем его теориям в одной из самых слабых в экономическом отношении стран, и теперь следовало переделывать все его учение, что он и завещал сыну, на чем они и помирились у испещренной пулями стенки Петроградской чрезвычайки. «Передаю тебе светоч, – торжественно говорил старик, раскуривая последнюю в своей жизни папиросу, любезно предложенную ему сыном, – я держал его, покамест мог, не выпускай его и ты, сей светоч, до конца».
   Владимир Лукич долго говорил с Русей о печальной кончине своего отца и сказал, что теперь, умудренный опытом прошлой жизни и инкарнации, он ни за что не поступил бы с отцом так жестоко, а в лучшем случае сослал бы его на Соловки. Разговор перешел на бывших соратников Владимира Лукича.
   – Скажите, – спросила его Руся, – между ними были замечательные люди?
   Владимир Лукич вздохнул:
   – Нет, Руся Николаевна, сказать вам по совести, это было одно говно, за исключением Левушки Троцкого, который был среди них главным говнюком, стоящим на втором месте от Иоськи Джугашвили.
   – Тяжело вам, революционерам, преобразователям страны! А на кого вы надеетесь сейчас?
   – Ну есть кой-какая смена товарищей. Вот Михаил Сидорыч. Молод, конечно, но его ждет большое будущее. Полагаю, именно ему будет доверено со временем придумать перестройку. Вы не смотрите, что он сейчас выглядит таким легкомысленным, у паренька под шапкой волос зреют острые, современные мысли. Он копит мысли как пчелка мед. Боюсь только, что не выдержит Миша нашего будущего августовского коммунистического путча 1991 года: заменжуется, закрутится, заблазырится, заферфурекает, забздит, заухухонькается... – внезапно забормотал он и продолжал бормотать: – ...зачалится, замандражится, зазюзюкается...
   Руся вытаращила на него глаза.
   – Ах, извините, – смутился Владимир Лукич. – Я ведь не совсем здоров, недавно из психиатрической больницы, это у меня остаточные припадочные явления, связанные с ясновидением, вроде как в фильме «воспоминание о будущем» Эриха фон Денникена. Кстати, не родственник ли он Антону Деникину, белому генералу, надо бы разобраться!
   Но Русю не так легко было сбить с толку и увести в сторону от намеченной ею темы.
   – А что вы думаете об Инсанахорове?
   – А что мне о нем думать? Я люблю его, – просто сказал Владимир Лукич, – люблю, хоть он и мой идейный враг.
   – То есть в каком смысле любите? – чуть насторожилась Руся.
   – Ну, разумеется, не в том, какой вы, очевидно, имеете в виду. Люблю его как товарища, люблю за светлую голову, за то, что он изобрел мину, получил Нобелевскую премию. Вот его биографические данные: Инсанахоров жил в СССР, изобрел мину, получил Нобелевскую премию, но на честь его матери, балерины Большого театра, посягнул кровавый злодей, глава НКВД Лаврентий Берия. Инсанахоров, тогда еще совсем молодой человек, устроил так, что автомобиль, в котором ехали Берия и Сталин, взорвался на изобретенной им мине, но выяснилось, что это были лишь двойники, и он тем самым убил лишь нескольких весьма приличных артистов московских драматических театров, про которых пишут в энциклопедии. Ему пришлось скрываться, его мать и отца, известного циркового дрессировщика, схватила вездесущая служба Берии, и они погибли в ужасных мучениях на космодроме Байконур, потому что с ними поступили как с подопытными кроликами. Вы, наверное, слышали, как Советы хвастались, будто запустили в космос собачку Лайку. На самом деле это была мать Инсанахорова. А тот, которого впоследствии называли Первым Космонавтом, был его отцом. Так Инсанахоров оказался здесь, в Мюнхене.
   Руся содрогнулась. Владимир Лукич остановился.
   – И что же теперь? Каковы его планы? – спросила Руся.
   – Не знаю, – пожал плечами Владимир Лукич. – Он ведь ужасный молчальник. Он намерен здесь еще более образоваться, сблизиться с русской колонией, а потом, когда напишет ряд важных трудов...
   – Что же тогда? – перебила его Руся.
   – Что бог даст! Мудрено вперед загадывать...
   В это мгновение в комнату вошла Анна Романовна, и разговор сам собою прекратился.
   Странные ощущения волновали Владимира Лукича, когда он возвращался домой в этот вечер. Он не раскаивался в своем намерении познакомить Русю с Инсанахоровым, рассказ о котором, очевидно, произвел на нее самое глубокое впечатление, но... какое-то тайное и темное чувство скрытно гнездилось в его сердце; он грустил нехорошей грустью. Эта грусть не помешала ему, однако, взяться за «Происхождение партократии» и начать читать эту книгу с той самой страницы, на которой он остановился накануне.


   XI

   Два дня спустя Инсанахоров, по обещанию, явился к Владимиру Лукичу со своей поклажей, состоявшей из пишущей машинки «Эрика», бравшей четыре копии, транзисторного приемника «Сони» и нескольких пачек чистой бумаги. Устроившись, он со свойственной ему молчаливостью попросил Владимира Лукича получить с него десять рублей вперед, взял приемник и куда-то ушел. Он вернулся часа через три, Владимир Лукич за это время сбегал в магазин «Кайзер», купил ветчины, свиных отбивных, салями, пива, рейнского вина и ананасов. Но Инсанахоров, к его удивлению, осмотрел пиршественный стол критическим взглядом и попросил Владимира Лукича вернуть ему задаток обратно.
   Объяснив, что так кушать ему не по средствам и что он предпочитает питаться гнилыми бананами, которые он покупает в экономически выгодном магазине «Норма», запивая их холодной водой из-под крана, куда он бросает в стакан специальную таблетку, чтобы от водопроводной воды не заболел желудок.
   – Помилуйте, что за вздор. Ведь я это так, по-товарищески, для первого раза, как говорится, – покраснел Владимир Лукич.
   – Еще раз повторяю, мои средства не позволяют мне обедать так, как вы обедаете, – со спокойной улыбкой отвечал Инсанахоров. – Может быть, гнилые бананы – это действительно вздор, но я не могу себе позволить обжираться, когда весь народ в СССР голодает под игом коммунистов и вместо рейнского пьет портвейны «Кавказ» и «Солнцедар», дающие жуткую кривую смертности, о чем недавно рассказывали по «Би-би-си».
   В этой улыбке было что-то такое, что не позволило Владимиру Лукичу настаивать.
   Они отобедали каждый порознь, и Владимир Лукич предполагал, что сейчас они направятся к Русе, но Инсанахоров ответил, что весь вечер собирается писать письма русским диссидентам, крымским татарам, забастовщикам Кузбасса, демонстрантам на Манежной площади и советскому правительству, чтобы оно наконец одумалось и в стране наступила свобода.
   – Нужно научиться у немцев хотя бы их аккуратности, если мы волею судеб здесь, – с коротким смешком добавил он.
   На второй день после своего переселения Инсанахоров встал в четыре часа утра, обегал почти весь Фелдафинг, искупался в озере, выпил стакан воды и принялся за работу; а работы у него было немало: он учился и русской истории, и праву, и политической экономии, записывал русские песни и летописи, собирал материалы о нарушениях прав человека в Восточной Европе, составлял русскую грамматику для советских, советскую для русских. Владимир Лукич зашел к нему потолковать о Марксе. Инсанахоров слушал его вежливо, но было видно, что Маркс его мало интересует. Заговорили о России, о том, как бы сделать так, чтобы она снова расцвела, и лицо Инсанахорова разгорелось, голос возвысился, все существо его как будто окрепло и устремилось вперед. Он говорил, говорил и говорил.
   Но не успел он умолкнуть, как дверь растворилась, и на пороге появился Михаил Сидорыч.
   – Хочу с вами познакомиться, – начал он без церемоний и даже наоборот – со светлым и открытым выражением лица. – Меня зовут Михаилом, по батюшке – Сидорычем, а вы ведь господин Инсанахоров, не так ли?
   – Совершенно верно. Я – Инсанахоров. Моя голова к вашим услугам.
   – Что же мы делаем сегодня, а? – заговорил Михаил Сидорыч, внезапно садясь на пол в своих джинсовых шортах, обнаживших его толстые, мясистые ляжки. – Владимир Лукич, есть ли у вас, товарищ, какой-либо конкретный план на нынешний день? Погода славная, сеном пахнет, как... как в Московской губернии. А может, пойдем в этот немецкий биргартен, что около вокзала, тяпнем по парочке пивка, а?
   Владимир Лукич испугался, что Инсанахоров сейчас же начнет ругаться или важничать, но тот, вопреки его ожиданиям, вдруг весело сказал:
   – Что ж, делу время, потехе час, как говорят у нас в России.
   Вскоре приятели уже сидели под развесистой липой и потягивали из толстых стеклянных кружек светлое немецкое пивко. Говорили буквально обо всем: о русских, немцах, французах, англичанах, финнах, американцах, спели несколько русских народных песен антисоветского и идейно ущербного содержания.
   – Да, люблю жизнь! – воскликнул Михаил Сидорыч, когда веселие начало мало-помалу иссякать. – Жизнь широка, как Волга, впадающая в Азовское море.
   – В Каспийское, – мягко поправил его Инсанахоров.
   – В самом деле? Я страшно смущен! Забыть конечный пункт прибытия важнейшей русской артерии – позор! – зачастил Михаил Сидорыч, но всем было понятно, что этими своими внешне нелепыми словами он как бы экзаменует Инсанахорова, как будто бы даже щупает его, как курицу, – есть ли у той яйцо, отчего и волнуется внутренне, особенно тогда, когда видит: Инсанахоров точно и дельно отвечает на его многочисленные каверзные вопросы, оставаясь по-прежнему спокойным и ясным, несмотря на изрядное количество выпитого пива, за которое заплатил Михаил Сидорыч, как ни настаивал Инсанахоров на том, чтобы счет им подали отдельно.
   – Славно провели время, – сказал Михаил Сидорыч, икнув. – Давайте теперь и дальше не расставаться. Айда-ка все к Романовичам. Вы оба спешите к ним медленно, а я поспешу быстро, побегу петушком, чтобы наперед известить их о вашем приходе.
   Что-то неуловимо злобное мелькнуло при этих словах в выражении его лица, но ни Владимир Лукич, ни Инсанахоров не заметили этого.


   XII

   – Диссиденец господин Инсанахоров, борец за права человека, щас сюда пожалуют! – торжественно воскликнул он входя в гостиную, где уже сидели Сарра и Руся, а Анны Романовны там не было, а Николая Романовича и тем более.
   – Кто? – невнимательно спросила Сарра, увлеченная игрой в карты, а Руся выпрямилась и ничего не сказала, тоже играя в карты.
   – Вы что, оглохли, что ли, так я вам щас ушки прочищу! – рассердился Михаил Сидорыч.
   – Мы не оглохли, а вы – дурак, если так говорите о заслуженном человеке, которого мы еще не знаем, – с достоинством осадила его Руся.
   Михаил Сидорыч стушевался.
   – А какой национальности господин Инсанахоров? – вдруг спросила Сарра.
   – Он – корейский еврей из Сибири, продавшийся американскому шаху-монаху, – с досадой ответил Михаил Сидорыч.
   – Вы опять за свой антисемитизм, последнее убежище негодяев! – вспыхнула Сарра и развернулась, собираясь ударить Михаила Сидорыча по лицу, но тут раскрылась дверь, и в комнату вошли желанные гости, ведомые Анной Романовной, которую они встретили по дороге и уже успели выпить с ней немного холодного рейнского вина. Мелькнула в дверях также и отвратительная физиономия покачивающегося Евгения Анатольевича с выпученными маленькими глазками на багровом лице, но он тут же куда-то исчез, очевидно, завалился храпеть, по своему обыкновению, или сел писать какой-нибудь вздор.
   – Сарра! Руся! Сыграйте вы, русская и еврейка, символически представляющие две основные нации нашей многонациональной родины, песню «Будь проклята ты, Колыма» для нашего уважаемого гостя, – приказала Анна Романовна.
   – Но, маменька, ведь вы еще совсем недавно считали эту песню неприличной? – не удержалась Руся.
   – Играй, дочь моя, и пой! – торжественно повторила Анна Романовна, приложив к глазам кружевной платочек. – Новое время – новые песни. Господин Инсанахоров объяснил мне, что скоро в СССР наступят большие перемены, а потом их будет еще больше.
   И зазвучала музыка, и полилась песня. К дуэту, исполняемому двумя ломкими девичьими голосами, вскоре присоединились все остальные присутствующие, включая прислугу, но исключая Николая Романовича, который так и не появился.
   Попели. Покушали. Стемнело. Гости направились домой.
   – Как вам понравились наши новые знакомые? – робко спросил Владимир Лукич у Инсанахорова.
   – Они мне очень понравились, эти хорошие русские люди, – отвечал Инсанахоров. – Особенно Сарра, а еще больше – Руся. Руся – славная, должно быть, девушка. Она волнуется, но в ней это хорошее волнение.
   – Надо будет к ним ходить почаще, – заметил Владимир Лукич.
   – Да, надо, – проговорил Инсанахоров и ничего больше не сказал до самого дома. Он тотчас же заперся в своей комнате, где принялся стучать на машинке и слушать «Голос Америки» до самого утра.
   А Владимир Лукич не успел еще прочесть страницу из Авторханова, как в окно ударил сильно камень, чуть было не разбив его. Владимир Лукич высунулся и увидел Михаила Сидорыча, который с трудом держался на ногах и порывался заплакать.
   – А ваш Инсанахоров никому не понравился, особенно Русе, потому что он все время молчал. Обосрался ваш Инсанахоров! – тоном торжествующего хама заявил он.
   – А вот и врешь, брат! – понял его состояние Владимир Лукич. – Ты его, очевидно, просто-напросто ревнуешь. И зря. Ему до мелочей жизни нет никакого дела: слышишь, как торжественно стучит в ночи его пишущая машинка, возвещая новые идеи для человечества.
   – А вот я тогда возьму да и утоплюсь в Штарнбергском озере, – проговорил сквозь рыдания Михаил Сидорыч.
   – Нет, брат, стара штука, ты мне это уже много раз обещал, но пока еще ни разу не исполнил, – сухо ответил Владимир Лукич и затворил окошко.
   Михаил Сидорыч куда-то побежал. В томительном ночном воздухе слышалось мелодическое пение лирической песни «Лили Марлен», которую почти профессионально исполнял какой-то невидимый в темноте немецкий юноша. Вскоре к этому чудному пению присоединился и голос Михаила Сидорыча.


   XIII

   В течение первой недели после переселения в Фелдафинг Инсанахоров не более четырех или пяти раз посетил жилище Анны Романовны. Зато Владимир Лукич, можно сказать, не вылезал из этого дома. Руся всегда ему была рада, всегда завязывалась между ним и ею живая и интересная беседа, и все-таки он возвращался домой часто с печальным лицом. Михаил Сидорыч почти не показывался; он с лихорадочной деятельностью занялся неизвестно чем: либо сидел взаперти у себя в комнате, сочиняя на пишущей машинке труд «Об инакомышлении», либо проводил дни и ночи в Мюнхене, где у него вдруг объявилось много знакомых и даже почитателей из разных слоев общества.
   Русе ни разу не удалось поговорить с Инсанахоровым так, как ей хотелось; в его отсутствие она готовилась расспросить его о многом, но, когда он приходил, ей становилось совестно своих приготовлений. Вместе с тем она чувствовала, что с каждым его посещением, как бы незначительны ни были сказанные между ними слова, он привлекал ее все более и более, но ведь всем известно: чтобы сблизиться с человеком, нужно хоть однажды побеседовать с ним с глазу на глаз и выпить. Зато она много говорила о нем с Владимиром Лукичом. Владимир Лукич понимал, что воображение Руси поражено Инсанахоровым, и радовался, что его приятель не «обосрался», как утверждал Михаил Сидорыч; он живо, до малейших подробностей рассказывал ей все, что знал о нем, и лишь изредка, когда бледные щеки Руси слегка краснели, а глаза расширялись, неприятно скалился, обнажая свои упомянутые желтые клыки.
   Однажды он пришел к Русе рано, часов в семь утра. Руся вышла к нему в залу, потому что не спала всю ночь.
   – Вообразите, – начал он с нехорошей улыбкой, – наш Инсанахоров пропал!
   – Как пропал? – проговорила Руся, опускаясь на стул.
   – Пропал. Третьего дня вечером ушел куда-то, и до сих пор его нету.
   – Может, он в Москву отправился, – промолвила Руся, стараясь казаться равнодушной и сама удивляясь тому, что старается казаться равнодушной.
   – Не думаю, – возразил Владимир Лукич. – Скорее уж его кто-нибудь убил. Он ведь ушел не один. К нему третьего дня явились какие-то братья, по виду разбойники, но с разными фамилиями, я случайно запомнил – Попов, Ерофеев, Пригов. Русские. И скорее всего, из СССР.
   – А почему же вы думаете, что они из СССР?
   – Да потому что они матерились, прости господи, как свиньи. Слова без мата не скажут. Представьте: вошли к нему – и ну кричать и спорить, да так дико, злобно... И он кричал, и он матерился.
   – И он?
   – И он. Страшно матерился. Они как будто жаловались друг на друга. И если бы вы взглянули на этих посетителей! Лица тупые, красные, озверевшие от водки, лет каждому за сорок, одеты плохо, в пыли, в поту, с виду – хиппи не хиппи и одновременно – не «товарищи». Бог знает, что за люди?
   – И он с ними отправился?
   – Именно, что – да. Напоил советских водкой да ушел с ними. Вы бы видели, как эти три господина выпили единым махом полуторалитровую бутыль водки «Смирнофф». Так вперегонку и глотали, словно волки.
   Руся слабо усмехнулась.
   – Вот помяните мое слово, все это объяснится какой-нибудь прозаической пакостью. Фи! Какая гадость, ханку жрать с утра да на халяву! – пожала она плечами.
   – Так ведь и Ленин за минуту до Октябрьской революции приняли с Троцким на грудь по стакану коньяка «Мартель», а Сталину не налили. У меня о том есть достоверные сведения, – подмигнул ей Владимир Лукич.
   – Так ведь это все-таки была революция, те десять дней, которые потрясли весь мир, хоть и принесли гекатомбы беды для нашего народа, – отпарировала Руся и тихо добавила: – Революция, а не пьянство и половая распущенность.
   Их разговор и оборвался на этой фразе, потому что сверху послышались вопли: то проснулась Анна Романовна и сразу же принялась ругать за что-то Сарру.
   – И все-таки дайте мне знать, когда этот херр вернется, – тихо сказала Руся, провожая печального Владимира Лукича.
   Владимир Лукич ушел не обернувшись.
   В тот же день вечером Русе принесли от него записку. «Херр Инсанахоров вернулся, очень мучается с похмелья. Но зачем и куда ездил, не говорит. Может, у вас заговорит?»
   Руся прошептала что-то неразборчивое, обнажила левую грудь, подняла правую руку и подошла к зеркалу.


   XIV

   На следующий день, часу во втором, Руся все еще стояла у зеркала в той же позе, но вдруг чуть не вскрикнула, увидев в зеркало, что прямо к ней по аллее шагает Инсанахоров, один. Она живо спрятала грудь на место и сделала вид, будто читает книгу Солженицына «Наши плюралисты».
   – Здравствуйте, – промолвил он, и она заметила, что он, точно, сильно опух в последние три дня. – Владимир Лукич уже, конечно, донес вам, что я ушел с какими-то... безобразными людьми, – проговорил он, продолжая улыбаться.
   Руся немного смутилась, но тотчас почувствовала, что такому человеку, как Инсанахоров, надо всегда говорить правду.
   – Да, – сказала она решительно, – но я подумала, что вы всегда знаете, что делаете, и что вы ничего дурного не в состоянии сделать.
   – Ну и спасибо вам за это. Видите ли, Руся Николаевна, – начал он, как-то доверчиво подсаживаясь к ней, – наших здесь небольшая семейка, есть между ними люди грубые, пьяные, но все крепко преданы общему делу. К несчастью, без ссор нельзя, а меня все знают, верят мне; вот и позвали меня писатели «новой волны» из СССР, Попов, Ерофеев да Пригов, – разобрать, кто из них лучше пишет.
   – А вы?
   – А я сказал: это все пустое, потому что никто из вас совершенно не нужен народу с вашими формалистическими выкрутасами и цинизмом. Они не поверили. Пришлось ехать в Мюнхен, разобраться, позвали Сережу Юрьенена с радио «Свобода», Володю Войновича, Борю Хазанова, Марию Титце, Игоря и Ренату Смирновых, достигли все вместе, как говорят теперь у них, – консенсуса. Попов, Ерофеев да Пригов убрались обратно в свою Совдепию, весьма довольные тем, что попьянствовали да похулиганили.
   – Зачем же вы тратите свое драгоценное время на таких ничтожных людей? – дрожа ноздрями, спросила Руся.
   – Так ведь они – тоже русские, хоть и свиньи, – отозвался Инсанахоров.
   – Ой ли, русские? – не удержалась Руся.
   – К сожалению, русские, Руся Николаевна, – твердо ответил Инсанахоров. – Русские лишние люди. А что я время потерял, это не беда, потом наверстаю. Наше время не нам принадлежит.
   – Кому же?
   – А всем, кому в нас нужда. Ведь мы накануне громадных перемен, Руся Николаевна, – подчеркнул Инсанахоров.
   – Господин Инсанахоров, а знаете ли вы, что вы в первый раз со мной так откровенны? Позвольте же и мне быть откровенной с вами. Можно?
   – Валяйте, попробуйте, – засмеялся Инсанахоров.
   – Мне Владимир Лукич много рассказывал о вашей жизни, об изобретенной вами мине, о вашей Нобелевской премии. Мне известно одно обстоятельство, одно ужасное обстоятельство... Ваших родителей, артистов, запустили в космос... Скажите, встретились ли вы с тем человеком?
   Дыхание захватило у Руси. Ей стало и стыдно, и страшно своей смелости. Инсанахоров глядел на нее пристально, прищурившись, как Владимир Лукич.
   – Я понимаю, о каком человеке вы сейчас упомянули. Нет, я, к сожалению, не встретился с ним, отчего и нет мне в жизни покоя, как Вечному жиду. Дело в том, что Хрущев, конечно же, расстрелял не самого Берию, но его двойника, другой его двойник скрылся в Аргентине. Я выследил настоящего Берию. Он жил в Дмитрове под Москвой, в поселке шлаконасыпных домов фрезерного завода, для отвода глаз служил в Управлении реализации Художественного фонда РСФСР, пьянствовал с известным поэтом Александром Клещевым. Я выследил его. Но я... я опоздал... В его доме не было даже минимальных удобств, он наполнил жестяную ванну холодной водой, залез в нее, включил электрокипятильник, потерял сознание и сварился заживо. Соседи обнаружили его через несколько дней, привлеченные перманентным запахом свежего бульона из его квартиры. Его мясо уже отстало от костей, они выключили кипятильник, следственные органы прибыли с опозданием, и в это время из Берии в ванне уже сделался холодец, отчего его личность, естественно, опять не была опознана.
   Потрясенная Руся посмотрела на него сбоку.
   – Вы очень любите свою Родину?
   – Это еще не известно, – отвечал он. – Вот когда кто-нибудь из нас покепчится за нее, когда его повесят или зарежут с расчленением, только тогда можно будет сказать, что он ее любил.
   – А вот если бы вы не имели возможности вернуться в СССР никогда, – продолжала Руся. – Вам было бы очень тяжело?
   Инсанахоров потупился.
   – Я бы тогда поехал в Австрию и повесился там в Венском лесу, где работал дровосеком писатель Саша Соколов, – проговорил он.
   – Скажите, – начала опять Руся, – трудно выучиться советскому языку?
   – Нисколько. Русскому стыдно не знать советского языка, если он хочет бороться за свободу своей Родины. Хотите, я вам принесу советские книги – Евтушенко, Вознесенского? Я уверен, вы полюбите нас: вы всех притесненных любите. Если бы вы знали, какой наш край благодатный! А между тем его топчут, терзают, – подхватил он с невольным движением руки, и лицо его потемнело. – У нас все отняли: наши церкви, наши права, наши земли; как стадо, гоняют нас поганые коммунисты... Нарушают права человека, экологию, содержат лучших наших людей в концентрационных лагерях и психиатрических больницах. Пидарасы! Суки, блядь!
   – Господин Инсанахоров! – была вынуждена остановить его покрасневшая Руся. Он остановился.
   – Извините меня за резкость, не могу говорить об этом хладнокровно. Но вы спросили меня, люблю ли я Родину? Что же другое можно любить на земле? Что одно неизменно, что выше всех сомнений, чему нельзя не верить, после Бога? Заметьте: последний колхозник, последний бич в СССР и я, лауреат Нобелевской премии, – все мы желаем одного и того же: чтоб поскорее сгинул проклятый коммунистический Совдеп. У всех нас одна цель, а после этого – хоть потоп. Поймите, какую это дает уверенность и крепость!
   Руся слушала его с пожирающим, глубоким и печальным вниманием, а когда он ушел, она долго смотрела ему вслед, потому что он в этот день стал для нее другим человеком. Не таким она провожала его, каким встретила два часа тому назад. С того дня он стал ходить все чаще и чаще, а Владимир Лукич все реже и реже. Между обоими приятелями завелось что-то странное, неприятное, как слизь. Так прошел месяц.


   XV

   Как уже известно читателю, Анна Романовна любила сидеть дома, но иногда, совершенно неожиданно, проявлялось в ней непреодолимое желание чего-нибудь необыкновенного.
   Вот и в этот раз – под влиянием фильма Лукино Висконти «Людвиг Баварский» – ей захотелось посмотреть то место, где злодеи убили своего короля, отчего тот не сумел закончить баварскую перестройку, хотя и украсил Баварию сетью красивых замков. Или, может быть, он просто утонул? О чем гадают сейчас ученые и просто почитатели покойного Людвига, к числу которых относится и автор этих строк...
   А место это было на Штарнбергском озере, в аккурат напротив дома Анны Романовны, куда они все же поехали на машине «вольво», за исключением, конечно же... ну да, Николая Романовича, который предоставил им этот автомобиль, но «в капризных глупостях моей дражайшей супруги» участвовать решительно отказался, объяснив, что крест на предполагаемом месте гибели Людвига Баварского прекрасно можно разглядеть в бинокль, а «вода – везде одинаковая».
   Анна Романовна, Руся, Сарра, Владимир Лукич, Михаил Сидорыч, Евгений Анатольевич ехали в автомобиле, за руль которого, к общему удивлению, уселся Евгений Анатольевич и вел машину, надо сказать, неплохо, не виляя колесами.
   Инсанахоров, поняв, что ему предстоит сидеть на коленях у двух барышень, решительно заявил, что поедет на крыше автомобиля, дескать, ему «так лучше», и, лишь когда Руся сказала, что она и сама в таком случае поедет на крыше, согласился, чтобы она села к нему на колени, и всю дорогу ощущал тепло ее девичьего тела, отчего Владимир Лукич и Михаил Сидорыч обменялись многозначительными взглядами.
   Мрачная, дикая красота памятника Людвигу поразила их в самое сердце, и у них у всех по спине прогулялся холодок, несмотря на то, что был жаркий полдень. «Вот так живешь, живешь, а потом на тебе поставят крест», – невольно подумалось Владимиру Лукичу, но он вспомнил о том, что жизнь – вечна, и некрасиво улыбнулся.
   Анна Романовна предложила всем присутствующим искупаться, причем в голом виде, как это иногда делают немцы на обоюдополовых пляжах. «Ведь мы все свои, ни у кого из нас нет пошлых намерений, так почему бы нам не искупаться голыми, если это так полезно», – объяснила она свою новую причуду.
   Все разделись и полезли в воду. У Сарры неожиданно обнаружилась очень большая грудь, расположенная параллельно земле, чего нельзя было сказать о груди Анны Романовны, лобок у Руси был чисто выбрит, как будто она недавно была в больнице, Евгений Анатольевич, заходя в воду, закрыл свой «стыд» ладонью, зато Владимир Лукич, Михаил Сидорыч, Инсанахоров ничего не стеснялись, и их половые органы свободно болтались на ветру.
   Искупавшись, общество разлеглось на песке, подставив спины и животы палящему солнцу.
   – А хорошо, что ни у кого из нас нет постыдных мыслей и мы можем свободно лежать, все отдавшись солнцу, как учил древний бог Ра, – продолжила Анна Романовна свою тему.
   Евгений Анатольевич, что-то пробурчав, почесал лысину. Владимир Лукич и Михаил Сидорыч перемигнулись и молча оскалили зубы. Инсанахоров перевернулся на живот и закрыл глаза.
   – May I introduce you myself? I am the cameraman with «New-York and Washington Post». May I take the picture? «People of the free united Germany is the real free people». Verstehen? [4 - Могу ли я представиться? Я фоторепортер из «Нью-Йорк энд Вашингтон пост». Могу ли я сделать фото – «Люди свободной объединенной Германии – действительно свободные люди». Понимаете? (англ., нем.)]
   С этими словами из воды вылез двухметрового роста господин, жующий жвачку, пьющий из громадной бутылки кока-колу и прицеливающийся в них фотоаппаратом «Никон» на толстой желтой ленте.
   Сперва все вздрогнули, но тотчас почувствовали истинное удовольствие, особенно когда Евгений Анатольевич, которому и в этот раз удалось удивить своих друзей, вдруг рявкнул незваному пришлецу:
   – Hi, the scum! Go away as fast, as you can! [5 - Привет, негодяй! Чеши отсюда так быстро, как только можешь! (англ.)] – И сурово добавил на чистом русском языке: – Никакие мы тебе не «джемен», мериканская твоя харя, а истинные русские люди, решившие немного отдохнуть, шел бы ты к Бабаю́ на шестой кило́метр мухоморы собирать!..
   Незнакомец так и застыл с раскрытым ртом, а затем, не зная, куда деваться от радости, быстро залопотал:
   – О, какой хороший сэрпрайз! Я тоже нет абсолютно рашен. Дед моя бабушка есть тоже рашен. Он есть рашен автор Иван Тургенефф. May I take the sensational picture? «Russians don’t have anything more to hide»? [6 - Могу ли я сделать сенсационное фото – «Русским теперь уже нечего больше скрывать»? (англ.)] – И запел, ломая язык: – Ямщик, не гонять лошадей, мне нечего больше скрывать.
   Все просто сгорали от стыда, не зная, как реагировать на такое нахальство. И Владимир Лукич не нашел ничего лучшего, как спросить тургеневского родственника, почему он так хорошо говорит по-русски. Тот охотно ответил, что он «стьюдент рашен институт американская армия. Альпс. Гармиш. Вы знать?».
   Девушки уже просто не знали, чем закрыться от нахала, тем более что он-то был одетый – в какие-то фосфоресцирующие плавки с кармашками.
   И тогда Инсанахоров решился. Он выпрямился во весь свой рост, подошел к американцу и тихо, внятно сказал ему:
   – Ты что, глухой? А ну быстро отсюда, чтобы я тебя, падла, через секунду здесь не видел!
   – What’s matter? [7 - В чем дело? (англ.)] – с ужасом спросил американец, глядя на член Инсанахорова, который достигал в длину не менее полутора метров, отчего чуть ли не задевал песок, а в диаметре составлял не менее тридцати сантиметров, отчего Инсанахоров был вынужден держать его двумя руками.
   – А вот в чем «мэттэ»! – Инсанахоров с силой ударил его членом по лбу, и американец безмолвно скрылся под водой.
   – Вы... Вы убили его! – вскочила Руся, в которой гуманизм на данный момент вдруг возобладал над патриотизмом и простыми правилами приличия.
   – Говно не тонет, – презрительно отозвался Инсанахоров, который к этому времени уже упрятал все свое «богатство» во вместительные плавки.
   И действительно – американец выплыл где-то на середине озера и, пуская пузыри, начал слезливо браниться, что он так этого не оставит «русским ворам» (The Russian thiefs), что он будет жаловаться своему правительству, и оно изыщет способ заставить «русских варваров» (The Russian barbarians) возместить ему причиненный моральный и материальный (утрата фотоаппарата) ущерб.
   – Думал ли орловский дворянин Иван Тургенев, борясь с самодержавием за свою свободу, что его отпрыск вырастет такой мелочной гнидой! – в сердцах воскликнул Владимир Лукич.
   – Нет, не думал, – как эхо отозвался Михаил Сидорыч.
   А в это время их окружил окрестный немецкий народ, молча на них глядевший, особенно на Анну Романовну, которая находилась в состоянии глубокого обморока.
   Но она внезапно очнулась и... захохотала. И неудержимый, несмолкаемый смех поднялся на берегу Штарнбергского озера, как у небожителей Гомера. Хохотали немцы, визгливо, как безумный, заливался Михаил Сидорыч, горохом забарабанил Владимир Лукич, там Сарра рассыпалась тонким бисером, тут Руся не могла не улыбнуться, даже Инсанахоров не устоял наконец. Но громче всех, и дольше всех, и неистовее всех хохотал Евгений Анатольевич: он хохотал до колотья в боку, до чихоты, до удушья. Притихнет немного да проговорит сквозь слезы: «Я... думаю... что это хлюпнуло?.. а это... он... по лбу... хлюп... плашмя...» И вместе с последним, судорожно выдавленным словом новый взрыв хохота потрясал весь его состав. Сквозь хохот слышались реплики немцев: «Добрые, веселые русские», «Европа – наш общий дом, единый континент», «Нужно дать русским побольше инвестиций, кажется, это – толковый народ»... Среди прочих хохочущих особо выделялся своим бурным ростом человек, как две капли воды похожий на бундесканцлера Гельмута Коля. А может, это и был Коль?
   ...Заря уже занималась в небе, когда они возвратились на виллу. Жаворонки звенели высоко-высоко в полусумрачной воздушной бездне, откуда, как одинокий глаз, смотрела крупная вечерняя звезда.
   Руся пожала в первый раз руку Инсанахорову и долго не раздевалась, сидя под окном и глядя на эту звезду.


   XVI

   Руся вскоре после знакомства с Инсанахоровым начала дневник. Вот отрывки из этого дневника.
   «...Владимир Лукич мне приносит книги, но я их читать не могу. Очень хороший человек Владимир Лукич.
   ...Птицы! Кажется, полетела бы с ними, полетела – куда, не знаю, только далеко, далеко отсюда! И не грешно ли это желание?
   ...Я мало молюсь: надо молиться... А кажется, я бы умела любить!
   ...Я все еще робею с господином Инсанахоровым. Ему, должно быть, не до нас. Я его видела сегодня ночью с кинжалом в руке. И будто он мне говорит: «Я тебя убью и себя убью».
   ...Он плохо говорит по-английски и не стыдится – мне это нравится.
   ...Я сегодня подала дойчемарку одной нищей, а она мне говорит: «Отчего ты такая печальная?»
   ...К чему молодость, к чему я живу, зачем у меня душа, зачем все это? Пошла бы куда-нибудь в служанки, право – мне было бы легче.
   ...Михаил Сидорыч меня все дразнит – я сердита на Михаила Сидорыча. Что ему надобно? Он в меня влюблен... да мне не нужно его любви. Он в Сарру влюблен. Я к нему несправедлива.
   ...Ах, я чувствую, человеку нужно несчастье, или бедность, или болезнь, а то как раз зазнаешься.
   ...Зачем Владимир Лукич рассказал мне сегодня о каких-то русских подонках – Попове, Ерофееве, Пригове? Он как будто с намерением рассказал. Что мне до этих кретинов? Что мне до «товарища» Инсанахорова? Я сердита на Владимира Лукича.
   ...Мне смешно: вчера я сердилась на Владимира Лукича, на Инсанахорова – я даже назвала его товарищ, а сегодня... Когда он говорит о своей родине, он растет, растет, и лицо его хорошеет, и голос, как сталь, и нет, кажется, тогда на свете такого человека, перед кем бы он глаза опустил. И он не только говорит – он делал и будет делать. Когда он пришел к нам в первый раз, я никак не думала, что мы так скоро сблизимся.
   ...Михаил Сидорыч заперся. Владимир Лукич стал реже ходить... бедный!
   Ему приятно к нам ходить, я это вижу. Но отчего? Что он нашел во мне?
   ...И мамаша его любит, говорит: скромный человек. Добрая мамаша! Она его не понимает.
   ...А ведь странно, однако, что я до сих пор, до двадцати лет, никого не любила. Мне кажется, что у андр (буду называть его андр, мне нравится это имя: Андрон) оттого так ясно на душе, что он весь отдался своему делу, своей мечте.
   ...Кто отдался весь... весь... весь – тому горя мало, тот уже ни за что не отвечает. Не я хочу, то хочет. Кстати, и он, и я, мы одни цветы любим. Я сегодня сорвала розу. Один лепесток упал, он его поднял. Я ему отдала всю розу.
   ...андр к нам ходит часто. Вчера он просидел целый вечер. Он хочет учить меня мыслить по-советски. Мне с ним хорошо, как в постели... Лучше, чем в постели.
   ...Дни летят... И хорошо мне, и почему-то жутко, и Бога благодарить хочется, и весело. О, теплые, светлые дни!
   ...Мне все по-прежнему легко, и только изредка – изредка немножко грустно. Я счастлива. Счастлива ли я?
   ...Долго не забуду я вчерашней поездки. Какие странные, страшные новые впечатления! Когда он вдруг стукнул этого великана своим фаллосом, я не испугалась... но он меня испугал. И потом – какое лицо зловещее, почти жестокое! Как он сказал: говно не тонет! Это меня перевернуло. Стало быть, я его не понимала. И потом, когда все смеялись, когда я смеялась, как мне было больно за него! Он стыдился, я это чувствовала, он меня стыдился. Он мне это сказал потом, в темноте, когда я старалась разглядеть и боялась его.
   ...Я не совсем здорова.
   ...Он предчувствует накануне в СССР и радуется ему. И со всем тем я никогда не видела андр таким грустным. О чем он... он!.. может грустить? Папенька вернулся как-то от своей стервы-любовницы, застал нас обоих и как-то странно поглядел на нас.
   ...Владимир Лукич пришел: я заметила, что он очень стал худ и бледен. Как бы опять не умер, как тогда, в 1924 году, перед инкарнацией.
   ...Михаил Сидорыч говорил со мной как с психбольной, с каким-то сожалением. А ведь в его будущем будет очень много связанного со словом перестройка. Он – непростой человек и тоже живет уже не то третью, не то четвертую жизнь. Худо нам – многоступенчато существующим.
   ...Что все это значит? Отчего так темно вокруг меня и во мне?
   ...Мне кажется, что вокруг меня и во мне происходит что-то загадочное.
   ...Я не спала ночь, голова болит.
   ...Слово найдено, свет озарил меня! Боже! Сжалься надо мною... Я влюблена... Инсанахоров внедрился в меня...»


   XVII

   В тот самый день, когда Руся вписывала роковое слово «внедрился» в свой дневник, Инсанахоров объявил Владимиру Лукичу, что возвращается в Мюнхен, и, несмотря на все уговоры добряка, оставался тверд в своем решении.
   Естественно, что Владимир Лукич тут же побежал к Русе и рассказал ей все, что только что узнал от Инсанахорова.
   Руся крепко стиснула ему руку и низко наклонила голову, как бы желая спрятать от чужого взора румянец стыда, обливший внезапным пламенем все лицо ее и шею.
   – Скажите ему, скажите...
   Но тут бедная девушка не выдержала: слезы хлынули у ней из глаз, и она выбежала из комнаты.
   – Как, однако, искренне и сильно она его любит, – умилился Владимир Лукич, возвратившись домой, где горько было ему и не шел ему в голову Авторханов («Происхождение партократии»).
   На следующий день, часу во втором, Инсанахоров явился. Анна Романовна пила рейнское вино, и Руся торопливо увлекла гостя к окну, очень высокому и широкому, через которое все было видно, что творится: отсюда – на улице, оттуда – дома.
   – Ни слова о прощании. Я все знаю. Приходите завтра утром в одиннадцать часов, и мы все обсудим.
   Инсанахоров молча наклонил голову и тут же исчез, как будто его и не было.
   А Руся не спала все утро, весь день, весь вечер и всю ночь.
   «Он меня любит!» – вспыхивало вдруг во всем ее существе, но потом она опять думала, что он ее не любит.
   Утром следующего дня она разделась, легла в постель, заснуть не могла, встала, оделась, сошла вниз, пошла в сад, вернулась в свою комнату.
   Чтобы убить время до одиннадцати часов, она принялась раздеваться и одеваться, проделав эту процедуру не менее двадцати пяти раз до самого времени, как ее позвали завтракать.
   Она очень плохо кушала, и все заметили это, особенно вездесущий Михаил Сидорыч. Но он не выдал ее, а наоборот – высказал печаль, уважение, дружелюбие. Все потчевал ее кофе, предлагал коньяку, но она отказалась.
   – Какая-то ты сегодня интересная! – окинула ее взглядом Анна Романовна. Николая Романовича, конечно же, опять не было дома.
   Руся вышла в сад.
   Часы пробили одиннадцать.
   Затем – одиннадцать с четвертью.
   Одиннадцать с половиной.
   Без четверти двенадцать.
   Двенадцать.
   Двенадцать часов пятнадцать минут.
   Полпервого.
   Двенадцать сорок пять.
   «Он не придет, он уедет, а в Мюнхене мне его уже не сыскать, потому что он – старый конспиратор...» Эта мысль вместе с кровью так и бросилась ей в голову и чресла. Она почувствовала, что дыхание ее захватывает, что она готова зарыдать.
   Один час.
   Час с четвертью.
   Час тридцать минут.
   Без пятнадцати два.
   Два!!!!!!!!!!!!!!!!!!!
   Руся, как подстреленная чайка, упала на землю, но не в обморок, а чтобы послушать ухом, не идет ли любимый. Любимый все не шел. Тогда она сама встала, надела первую попавшуюся под руки шляпу и вышла с территории родного дома, держа курс на виллу Вальдберта.


   XVIII

   Руся шла, потупив голову и неподвижно устремив глаза вперед. Она ничего не боялась, она никого не пугала, она просто хотела увидеться с Инсанахоровым.
   А между тем на озере разыгралась непогода, в воздухе грохотал гром, в небе сверкали молнии, по водной поверхности перемещались волны размером с девятиэтажный панельный дом.
   Руся была не из трусливых, хорошая спортсменка, пловчиха, но и она была вынуждена спрятаться в склеп, который вырубили в скале древние германские монахи, чтобы отправлять свои религиозные обряды. Там, в темноте, – кто бы мог подумать! – она встретила ту самую нищенку, которой уже однажды подала дойчемарку. К удивлению Руси, старушка заговорила на чистом и певучем русском языке.
   – Да, русская я, девочка ты моя добрая, – певуче заговорила старуха. – Мой батюшка покойный был полицаем у гитлеровцев на оккупированной территории, а я вот таперича мыкаю горечко одна в еттой неметчине, охохонюшки...
   Руся снова дала ей денег, и старушка приободрилась.
   – Эх, барышня хорошая, не моги ты со мной со старухой лукавить. Эх, голубка: была печаль, сплыла печаль, и помину ей нет. Господи помилуй! Чую! Чую! Чую! Се жених твой грядет, человек хороший, не сволота какая паскудная, ты уж держися его одного, крепче смерти держися...
   С этими словами она, поминутно крестясь и охая, неизвестно отчего, как ошпаренная, выскочила из пещеры, в которую тут же зашел... Инсанахоров.
   В первую минуту он не узнал Русю, но она-то узнала его сразу, любящее сердце подсказало ей – это он!
   – Это вы? – спросила она.
   – Это я, – ответил Инсанахоров.
   – Вы шли от нас?
   – Нет, не от вас.
   – Вы, стало быть, хотели уехать, не простившись с нами?
   – Да.
   – Как?
   – Так.
   – Помните?
   – Не помню.
   – Знаете, куда я шла?
   – Не знаю.
   – Я шла к вам.
   – Ко мне?
   Руся закрыла лицо.
   – Вы хотели заставить меня сказать, что я вас люблю, – прошептала она, – вот... я сказала.
   – Руся! – вскрикнул Инсанахоров. – Откройте лицо! – Она открыла лицо, взглянула на него и упала к нему на грудь.
   Он крепко обнял ее – и молчал. Ему не нужно было говорить ей, что он ее любит, потому что он ее тоже любил. Он молчал, и ей не нужно было слов. Он стоял неподвижно, он окружал своими крепкими объятиями эту молодую, отдавшуюся ему жизнь, он ощущал на груди это новое, бесконечно дорогое бремя; чувство умиления, чувство неизъяснимой благодарности разбило в прах его твердую душу, и никогда еще не изведанные слезы навернулись на его чистые глаза.
   – Ты пойдешь за мной всюду?
   – Всюду, на край земли.
   – Ты знаешь, что я – советский, что мне суждено жить в СССР?
   – Знаю, знаю.
   – Что мне... нам придется подвергаться не одним опасностям, но и лишениям, унижениям. Нас могут посадить в психиатрическую больницу или осудить за так называемую «антисоветскую деятельность».
   – Знаю, все знаю... Я тебя люблю.
   – Что тебе для дела, возможно, даже придется вступить в КПСС, Коммунистическую партию Советского Союза?
   Она положила ему руку на губы.
   – Я люблю тебя, мой милый.
   – Так здравствуй же, – сказал он ей, – моя жена перед людьми и перед Богом!
   Ласково приподнял ее голову, пристально посмотрел ей в глаза и расстегнул верхнюю пуговичку ее блузки.


   XIX

   Час спустя Руся с распущенными мокрыми волосами тихо входила в гостиную. Она едва переступала от усталости, и ей была приятна эта усталость – да и все ей было приятно. Все казалось ей милым и ласковым. Евгений Анатольевич сидел под окном; она подошла к нему, положила ему руку на плечо, потянулась немного и как-то невольно засмеялась.
   – Чего? – спросил он, удивившись. – Смешинка нам в ротик попала?
   Она не знала, что сказать. Ей хотелось поцеловать мерзкую харю Евгения Анатольевича.
   – По лбу!.. – промолвила она наконец. – Плашмя... хлюп!
   Но Евгений Анатольевич даже бровью не повел и продолжал разинув рот глядеть на Русю. Она уронила на него несколько капель со своих мокрых волос.
   – Милый Евгений Анатольевич, – проговорила она, – я теперь спать хочу, я теперь устала, – и она опять засмеялась, упорхнув, как птичка, в свою комнату.
   – Ябеныть... – зачесал Евгений Анатольевич свою лысину. – Во дает. Это надо же, да...
   А Руся глядела вокруг себя и думала: «Германия, папаша – черт с ними, а вот мамашу жалко, ведь я скоро должна со всем этим расстаться». Сердце ее радостно, но слабо шевельнулось: истома счастья лежала и на нем. «О, как я стала счастлива! Как незаслуженно! Как скоро!» Ей бы стоило дать себе крошечку воли, и полились бы у нее сладкие, нескончаемые слезы. Она удерживала их только тем, что посмеивалась.
   К вечеру она стала задумчивее, потому что вдруг сообразила: не скоро, ой не скоро увидится она с Инсанахоровым. Ведь они договорились так – чтобы никто ничего не понял. Инсанахоров уезжает в Мюнхен, приедет к ним в гости раза два до осени, но, если будет можно, назначит ей свидание где-нибудь около Фелдафинга, пока тепло. Грустно стало Русе.
   К чаю она сошла в гостиную и застала там всю компанию за исключением, разумеется, Николая Романовича. Михаил Сидорыч пытливо вглядывался Русе в лицо, пытаясь понять, случилось ли уже то, о чем он догадывался, или случится немного позже. Скоро пришел Владимир Лукич, выглядевший на этот раз чуть болезненнее, чем всегда. Он сказал, что Инсанахоров срочно уехал в Мюнхен, но всем кланяется и всех любит, после чего тоже стал пытливо вглядываться Русе в лицо. Анна Романовна охала и горевала, но Руся решила схитрить и сделала вид, что ей на эту несомненную новость (про Инсанахорова) наплевать. Она притворялась столь искусно, что Владимир Лукич пришел в недоумение – неужели его в этот раз опять подвел его громадный жизненный опыт? В замешательстве он пустился в нелепый спор с Михаилом Сидорычем о текущей политике, в частности о том, как цивилизованный мир должен относиться к тем переменам, которые медленно, но несомненно назревают в СССР и которые обычно связываются с именем Михаила Горбачева. У Руси же все поплыло перед глазами, как будто она покурила марихуаны: и самовар на столе, и грязные кроссовки Евгения Анатольевича, и ростовой портрет военного, и библейский лик Сарры. Жаль ей было всех, всех, всех людей в мире, что они все неправильно живут.
   – Ты спатиньки хочешь, мышонок? – спросила ее мать. Она не слышала вопроса матери.
   – А я верю! Верю в грядущую перестройку! – вдруг взвизгнул Михаил Сидорыч. – Мы пойдем другим путем, чем ходил ты, мудак!
   – Тсс! – Владимир Лукич приложил палец к губам. – Не ори, козел, не видишь, что все уже спят.
   Действительно, все уже спали. Храпел прямо в кресле Евгений Анатольевич, раскрыла рот Сарра, посвистывала носом Анна Романовна.
   Не говоря уж о Русе, которая спала так, как спит только что выздоровевший психический больной, когда санитар сидит возле его кровати, и глядит на него, и слушает те обрывки бреда, которые еще доносятся порой из его измученного, но уже сознательного рта.


   XX

   – Спят, как зарезанные, – констатировал Михаил Сидорыч и пригласил Владимира Лукича к себе в комнату, обещая показать ему «что-то интересненькое».
   Комната располагалась во флигеле и являла собой самый нелепый беспорядок, какой только можно представить у интеллигентного человека. Везде были разбросаны пустые бутылки, рукописи, рваные газетные листы, фотографии, рубашки, носки, трусы.
   – Да ты, я вижу, работаешь не на шутку, – заметил Михаилу Сидорычу Владимир Лукич.
   – Стараемся помаленьку, – ответил польщенный Михаил Сидорыч, но тут же посерьезнел, спохватившись: – Я, впрочем, человек сугубо практический, не витаю в эмпиреях, как некоторые. Смотри!
   И он потряс перед самым носом Владимира Лукича целой стопкой густо исписанных на пишущей машинке листов.
   – Здорово! – не удержался Владимир Лукич от похвалы.
   – Да, да. Я не такой, как некоторые подлецы, которые по новейшей эстетике пользуются завидным правом сочинять всякие мерзости, возводя их в перл создания, – скромно ответил Михаил Сидорыч. – Здесь – мой труд об инакомышлении. Простой, как и все гениальное.
   – Прости, но я сейчас не смогу его прочитать. Я все Авторханова осилить не могу, у меня очки сломались, – схитрил Владимир Лукич.
   – А мой труд и не нужно читать. Это «труд про труд», извини за каламбур, – рассмеялся Михаил Сидорыч, довольный неизвестно чем.
   Владимир Лукич пришел в восторг:
   – Про труд? Это я люблю. Это еще мой отец любил, и я люблю.
   – Да. Мысль у меня простая, и она, конечно же, не понравится многим лодырям и болтунам, с одной стороны, а с другой – людям, порой вполне уважаемым, которые в силу своей ограниченности и догматизма явно отстали от колесницы истории и хер ее когда догонят.
   – Не надо материться, уже поздно, – мягко остановил его Владимир Лукич.
   – Да я просто волнуюсь. Так вот. Мысль у меня простая: советская система, конечно же, показала полную свою неспособность развиваться дальше, но она существует объективно. Поэтому нужно лишь лучше всем работать, и тогда все будет хорошо. Если прибавим в работе в два раза, будем жить лучше в два раза, если прибавим в работе в три раза, будем жить лучше в три раза, если в четыре – в четыре.
   – И это все? – спросил Владимир Лукич.
   – Все, – ответил Михаил Сидорыч.
   – А как же борьба классов, последствия развития коммунизма в России?
   – А мы объявим приоритет общечеловеческих ценностей над классовыми и последствия развития коммунизма в России будем считать базисом, над которым возведем свою надстройку.
   – Ну что же, задумка у тебя хорошая, – искренне сказал Владимир Лукич.– Вижу, что у тебя есть много здравых идей и толковых наработок.
   – Но если во мне их нет, – мрачно проговорил Михаил Сидорыч, – то в этом будет виновата... одна известная тебе особа.
   – Скорее наоборот, твой выдающийся труд сублимирован неутоленным влечением к упомянутой... особе, – лукаво возразил ему Владимир Лукич. – Да полно, брат, нынче в ее сердце советская диссида царствует...
   Приятели расхохотались, крепко пожали друг другу руки и разошлись.


   XXI

   Первым ощущением Руси, когда она проснулась, был радостный испуг. «Неужели? Неужели?» – спрашивала она себя, и сердце ее замирало от счастья. Воспоминания нахлынули на нее... она потонула в них, ее опять осенило это восторженное блаженство.
   Однако в течение утра ею вновь овладело беспокойство, перешедшее в следующие дни в состояние тревоги, страха. Она считала, что теперь она уже замужем, но от этого ей не было легче. Ей было тяжело. Она пыталась начать письмо к Инсанахорову, но и это ей не удалось: она внезапно как бы даже разучилась писать по-русски. Дневник свой она хотела сначала порвать, но потом решила сохранить его для потомства. Как ни в чем не бывало пить чай с вареньем, беседуя с маменькой, казалось ей не то преступным, не то фальшивым. Она даже хотела рассказать маме обо всем, но потом, подумав, решила пока этого не делать. «Зачем я здесь, когда мне надо быть там, в Мюнхене, со своим мужем? Что за бред? Ведь я не тургеневская слезливая барышня, я – совершеннолетнее, юридически самостоятельное лицо, имеющее паспорт», – недоумевала она, не в силах решить эту сложную морально-нравственную проблему.
   Она вдруг стала дичиться всех, даже полоумного Евгения Анатольевича, который тоже, в свою очередь, чегой-то последнее время совершенно одичал и только чесал лысину да трескал водку. Окружающее стало казаться ей кошмаром, а другие – адом, как у Ж.-П.Сартра. Иногда ей становилось совестно и стыдно своих чувств, но ненадолго. Она стала слышать голоса. «Это твой дом, твоя семья», – твердил ей один голос. «Нет, это не твой дом, не твоя семья», – возражал другой голос.
   «Беда только началась, а ты уже засбоила. То ли ты обещала Инсанахорову?» – упрекал ее третий голос.
   Однако не прошло и нескольких недель, как ее здоровая, сильная, цельная натура победила депрессию и фобии без какого-либо медицинского вмешательства. Такова сила любви, настоящей любви, которая одна только может победить почти все на свете! А кто не верит в любовь, в то хорошее, что несет она людям, кто не верит в гуманизм, тот негодяй, подлец и говнюк, которого нужно побивать камнями, чтоб на него плевали дети и его же кусали собаки. Таких людей нужно выводить на чистую воду, где они скоро подохнут, привыкнувши жить в смрадных помоях безверия и цинизма!
   Руся немного успокоилась и привыкла к новому своему положению жены, муж которой сутками находится неизвестно где. Она написала два длинных письма Инсанахорову и сама отнесла их в общественную уборную на станции Фелдафинг, спрятав их в укромном месте, откуда Инсанахоров должен был забрать их, как они сговорились еще тогда, в склепе древних германских монахов. Для этого ей пришлось, поборов свою стыдливость и гордость, переодеться мужчиной, потому что она в такой щекотливой ситуации не могла довериться уже никому. Она и еще несколько раз ходила в уборную, но ответа все не было и не было, хотя писем не было тоже, из чего она сделала вывод, что вместо ответа в Фелдафинге скоро объявится сам адресат ее посланий...
   ...Но вместо него в одно прекрасное утро в гостиной уже сидел ее папа Николай Романович, когда Русенька, измученная и похорошевшая, с большими синими кругами под глазами спустилась в своем красивом пеньюаре к завтраку.


   XXII

   Еще никто в доме Николая Романовича не видел его таким важным и торжественным, как в тот день. Он сидел за столом в пальто, шляпе и пил портвейн из двухсотграммового граненого стакана.
   Анна Романовна, Сарра, Евгений Анатольевич, присоединившаяся к ним Руся – все они с любопытством глядели на него, ожидая хоть какой-нибудь его реплики.
   Николай Романович допил стакан и вдруг, к удивлению всех, заговорил по-французски. А они и не знали, что он владеет и этим языком!
   – Sortez, s’il vous plait, – процедил он сквозь зубы и прибавил, обратившись к жене: – Et vous, madame, restez, je vous prie [8 - Выйдите, пожалуйста, а вы, сударыня, останьтесь, прошу вас (франц.).].
   Все вышли, кроме Анны Романовны. У ней голова задрожала от волнения, и на секунду ей помнилось, что муж ее окончательно сошел с ума и сейчас же ее изнасилует. Но дело оказалось совершенно не в этом.
   – Что вы смотрите на меня, как Ленин на буржуазию? – удивился он. – Я только хотел предуведомить вас, что у нас сегодня будет обедать новый гость.
   – Только и всего? – Анна Романовна не смогла скрыть разочарования. – Что же вы не дали людям доесть их куски яичницы?
   – Вас это удивляет. Погодите удивляться. Имя этого человека Борис Михайлович. Фамилия Апельцин-Горчаков.
   – Ну?
   – Гну! – рассердился Николай Романович. – Вы не знаете этого человека, но вы его очень скоро хорошо узнаете. Он – крепыш с Урала, из города Лысьвы.
   – С какого еще Урала?
   – Который в Совдепии, старая вы... – Николай Романович хотел сказать грубое слово, но удержался, – старая вы моя любовь. Неужели до сих пор ничего не понятно?
   – Да чего же должно быть понятно, когда вы ничего совершенно не объясняете?
   Николай Романович закрыл глаза, внутренне сосредоточился и заговорил, не открывая глаз:
   – Я всегда знал, что вы не верите мне, будто я – царь. Пожалуйста, не опровергайте это, – топнул он ногой, обутой в башмак «Кларкс». – Но суть не в этом. Путь мой к престолу затруднен по независящим ни от кого обстоятельствам, но наша семья еще всем покажет, где раки зимуют. Мы еще пронесем знамя своей семьи от Москвы до самых до окраин...
   «Что значит весь этот бред?» – думала Анна Романовна.
   – А то и значит... – Николай Романович как бы ловил ее мысли, – что господин Апельцин-Горчаков может жениться на нашей Русе. Пора ей покинуть свои туманы и выйти из общества разных писак, философов да всяких сомнительных диссидентов, хоть они и лауреаты Нобелевских премий.
   – Чего, чего? – Анна Романовна не верила своим ушам.
   – Того, что этот прекрасный человек, породнившись с нами, имеет шанс тоже стать русским царем. Я сказал ему об этом. Он изрядно образован, служил в райкоме партии, играл в баскетбол, держал ларьки на Рижском рынке, теперь возглавляет совместное предприятие с ограниченной ответственностью, торгующее компьютерами и «ноу-хау». Представь, он изобрел особый вид компьютера, который может писать художественные произведения, и вот-вот продаст его на Западе за миллион долларов. Он часто бывает за границей, его уважает правительство. И России, и Германии.
   – Помилуй, Коля, я без предрассудков, но ведь он, наверное, еврей, не говоря уже о том, что был коммунистом.
   Николай Романович чуть смутился, но ненадолго.
   – А кто тебе сказал, что еврей не может быть русским царем? – с вызовом ответил он. – Компьютерами он торгует, разумеется, для отводу глаз, а на самом деле он борется за свободу России, как и все мы. К тому же, может быть, он и не еврей вовсе – ведь он, я забыл тебе сказать, потому что ты меня все время перебиваешь, ведь он является родственником того моего родственника, который скрывается от коммунистов на Байкале и пишет патриотические произведения... А вы, я вижу, только на словах пропагандируете интернационализм, а на самом деле – уж не являетесь ли вы сама антисемиткой?
   Анна Романовна и заткнулась, а Николай Романович молодецки выпрямился, зачем-то щелкнул каблуками и отправился гулять в сад.
   И действительно – Апельцин-Горчаков, конечно же, явился к ним обедать.
   Вот что, между прочим, писала на следующий день Руся Инсанахорову:
   «Поздравь меня, милый Андроша. У меня вдруг объявился жених, которого где-то сыскал папенька, очевидно, в советском консульстве, куда он недавно залетел по пьянке. Этот малый явно какой-то гешефтмахер и, очевидно, гебист, потому что выправка у него явно военная. Губы у него большие – не так, как у тебя, и на губах постоянная улыбка, официальная какая-то, точно он всегда находится при исполнении служебных обязанностей. За столом сперва зашла речь о кооперативах и совместных предприятиях в СССР, и Михаил Сидорыч назвал его мудаком, который в этом ничего не смыслит. Папаша, который благоговеет перед женихом, устроил Михаилу Сидорычу ужасный скандал, а заодно облаял и Владимира Лукича, назвав его Лениным, чего, как ты знаешь, Владимир Лукич терпеть не может и сразу же начинает драться. Но господин Горчаков, к его чести, ни на что не обиделся и даже разнял драчунов, обещая всех пригласить в СССР на медвежью охоту и в сауну... Он уехал поздно, и мамаша успела мне сообщить, что я ему, видите ли, понравилась. Козел! Я чуть было не ляпнула мамаше, что “другому отдана и буду век ему верна”. О мой милый! Как я тебя люблю!»


   XXIII

   Недели через три после первого посещения Апельцина-Горчакова Анна Романовна, к великой радости Руси, свалила в Мюнхен, потому что у нее, во-первых, заболели зубы, а во-вторых, туда прибыл какой-то евангелический проповедник из Южной Кореи, который устраивал для пожилых дам философические сеансы под общим девизом «К новой жизни – через блаженство», что, разумеется, не могло не привлечь внимания Анны Романовны.
   «Жених» приезжал два раза, в другие дни он был занят, все вертясь вокруг советского консульства в компании каких-то других сомнительных фирмачей, которые, как мухи, облепили Германию, лишь только в Москве коммунисты заговорили о перестройке. Руся не разговаривала с ним, а Сарра не только разговаривала, но даже очень сильно его полюбила, глядя на его мужественное смуглое лицо, слушая его самоуверенные, снисходительные речи обо всем на свете. Инсанахоров не появлялся в семейном кругу, но Руся несколько раз встречалась с ним в том самом склепе, где они стали мужем и женой. Они едва успевали сказать несколько слов друг другу. Михаил Сидорыч возвратился в Мюнхен вместе с Анной Романовной, а Владимир Лукич, наоборот, остался в Фелдафинге, потому что глупо было терять стипендию и прекрасное жилье. Таким образом, почти все русские дачники оказались в городе, кто где, по разным квартирам.
   Инсанахоров, запершись у себя, по третьему разу перечитывал письма, доставленные ему из СССР с «оказией»; по почте их теперь посылать не боялись, но зато на почте их теперь со страшной силой воровали, ища вложенную туда бумажную валюту. Инсанахоров был очень встревожен последними событиями. СССР разваливался на глазах, сепаратистские, националистические, ура-патриотические настроения волновали все умы. Кругом занимался пожар, и никто не мог предвидеть, куда он пойдет, где остановится. Сердце Инсанахорова сильно билось: его надежды сбывались! «Но не рано ли? Не напрасно ли? – думал он, стискивая руки. – Мы еще не готовы. Но так и быть! Надо будет ехать».
   Вдруг у него в комнате оказалась Руся. Он поднялся, проворно запер дверь, воротился к ней, взял ее за руки, и они принялись сладко целоваться.
   – Постой, – сказала она, ласково отнимая у него руку, – давай сначала поговорим о деле. Это что за письма?
   – Из СССР. Друзья мне пишут, они меня зовут.
   – Теперь? Туда?
   – Да... теперь. Пока еще время, пока проехать можно.
   Она вдруг обвила ему обе руки вокруг шеи.
   – Ты возьмешь меня с собой? Разве жена расстается с мужем?
   Инсанахоров с удвоенной силой заключил ее в свои объятия.
   – Тут нужны деньги, виза, – казалось, размышлял он.
   – Деньги у меня есть, – перебила Руся. – Пара сотен долларов в ридикюле.
   – Ну, это немного, – заметил Инсанахоров, – а все сгодится.
   – А кроме того, – вдруг осенило ее, – в СССР ведь, наверное, тоже принимают кредитные карточки?
   – Не в деньгах дело, Руся! Виза! Как с визой быть?
   – Что-нибудь придумаем, милый... Ты лучше скажи, неужели ты не подозревал тогда, что я тебя любила?
   – Честью клянусь, Русенька, даже и в голову прийти не могло...
   Прошло сорок семь минут. Она быстро и неожиданно поцеловала его напоследок.
   – Ты не можешь больше оставаться? – грустно спросил Инсанахоров.
   – Нет, мой милый! Лучше приходи к нам завтра вечером. Нет, послезавтра. Будет тоска зеленая, да делать нечего – по крайней мере увидимся. Прощай! Выпусти меня! – Он обнял ее в последний раз. – Ай! Смотри, ты мою цепочку сломал. Кстати, я тебе забыла сказать, товарищ Горчаков, вероятно, на днях сделает мне предложение. А я сделаю ему... вот что... – Она, согнув одну руку в локте, с помощью другой руки показала, что она сделает Горчакову. – Прощай... Теперь я к тебе дорогу знаю... А ты не теряй времени, придумай что-нибудь с визой.
   «Чем я заслужил такую любовь? – думал он, когда она ушла, лежа в своей бедной, но красивой комнате на кожаном диване и закрыв глаза рукой.– Не сон ли все это?»
   Но лишь тонкий запах «Шанели № 5», оставшийся на память о теплоте и свежести ее тела, был ему ответом.


   XXIV

   Инсанахоров решил действовать. Дело было очень трудное. Собственно, для него лично дело было очень легкое – садись в поезд да поезжай в СССР, коли деньги есть. Но как быть с Русей? Добыть ей визу законным путем вряд ли представлялось возможным, и следовало искать каких-либо окольных путей.
   Он тогда направился за советом и поддержкой к одному хитрому старичку, тоже из русских. Старичок этот, не то законсервированный шпион, не то действительно невозвращенец, слыл опытным докой по части всяких подобных темных дел. Проживал он очень далеко от квартиры Инсанахорова, практически уже в другом городе.
   Инсанахоров долго шел крутым берегом реки Изар, любуясь окружающим закатом, но по дороге с ним случилась беда. Думая о судьбах России, он поскользнулся и упал в холодные осенние воды этой быстрой альпийской реки. Зуб на зуб не попадал у Инсанахорова, когда он пришел к старикану и уселся у его жарко горящего камина, распространяя запах прели и сырости.
   Инсанахоров вкратце изложил ему суть проблемы, но старичок заюлил, захитрил, взялся угощать его ромом и все намекал, чтобы визитер прямо сказал ему, «о какой именно это интересной особе идет речь», где она живет, каковы ее анкетные данные, есть ли у нее родственники в СССР. Намекал на какие-то свои давние связи в советском посольстве в Бонне, запросил крупную сумму в валюте, в общем, оставил в Инсанахорове, с одной стороны, чувство гадливости, а с другой – твердую уверенность, что это фуфло ничего не сделает, а только будет вешать лапшу на уши да тянуть с влюбленных дойчемарки и «грины». Одна польза, что он у старого хрыча хоть немного обсушился и изрядно выпил. Они даже немного попели ностальгических песен Высоцкого, Галича и Окуджавы (по алфавиту), прежде чем Инсанахоров ушел.
   С этим тяжелым чувством явился он к Русе. Анна Романовна встретила его ласково, Николай Романович глядел на него насмешливо и посвистывал, зная, что скоро придет Апельцин-Горчаков, Михаил Сидорыч почему-то все вызверивался волком, и лишь Руся была весела, как пташка Божия. Она и сама ощущала, что весела, как пташка Божия, отчего ей захотелось подразнить его.
   – Ну что? – спросила она вдруг при всех. – Достали вы для меня визу?
   – Какую визу? – смутился Инсанахоров, поперхнувшись горячим сладким чаем, который она ему налила.
   – А вы забыли? – Она смеялась ему в лицо. – «Виза»! Ведь так называется составленная вами советская хрестоматия для русских.
   – The pair of idiots [9 - Пара идиотов (англ.).], – пробормотал сквозь зубы Николай Романович.
   Явился Апельцин-Горчаков, и Сарра грянула на фортепиано «Будь проклята ты, Колыма!». Руся едва заметно пожала плечами и указала глазами Инсанахорову на дверь, как бы намекая на то, чтобы он шел домой. Потом она два раза, через паузу, икнула, и он понял, что она ему назначает свидание через два дня, а она поняла, что он ее понял, и снова улыбнулась любимому.
   Инсанахоров задержался еще на несколько минут, чтобы внимательно рассмотреть и по возможности запомнить лицо своего «соперника», которому его не сочли нужным даже представить и которого уже сжимал в почти отцовских объятиях Николай Романович, а «жених» комически отбивался и возводил глаза горе. Инсанахоров тихо вышел, подмигнув Русе, а Михаил Сидорыч подумал-подумал и вдруг яростно заспорил с Борисом Михайловичем о структурной политике Союза писателей СССР, сказал, что теперь в одной Москве существует шесть Союзов писателей СССР. Горчаков ответил, что он – практический человек, бизнесмен новой формации и что в искусстве он ничего не смыслит.
   Инсанахоров не спал всю ночь, взволнованный встречей с Русей, пил воду с алкозельцем, а наутро опасно заболел воспалением легких. Со страшной силой забились в нем жилы, знойно вспыхнула кровь, как птицы, закружились мысли.
   У него начались видения. Ему чудились то швед Нобель, основавший мирную премию своего имени на динамитные деньги, то хитрый старик шпион-невозвращенец, то громадная, залитая красной краской карта СССР, которая ширилась, пухла, росла, а потом вдруг съежилась, как шагреневая кожа, и повисла на каком-то острие белыми лоскутками, как презерватив, который надули хулиганы-школьники, а другие хулиганы-школьники проткнули его иголкой.


   XXV

   – К вам какая-то немка прикандехала, но по-русски болтает, – сказал Владимиру Лукичу его сосед по вилле Вальдберта знаменитый вьетнамский художник, обучившийся русскому языку в советской тюрьме, где он сидел за спекуляцию антиквариатом. – Хотела ломануться, да я ей сказал: «Цыц под лавку, отзынь, не мяучь, пойду сначала спрошу...»
   Оттолкнув его, в комнату ворвалась заплаканная, но энергичная дама в больших роговых очках и кожаной куртке из настоящей кожи.
   – Володя, привет, – без обиняков начала она. – Я вернулась с острова Сахалин, где путешествовала по местам Чехова, хотела угостить всех свежей красной икрой, зашла, а он... лежит, закрыв глаза. Я сначала думала – спит, потом, что – СПИД, потом, что – наркотики... И вдруг поняла: дело табак, у него либо инфлюэнца, либо пневмония.
   Владимир Лукич в волнении вскочил, сразу же узнав в посетительнице Белую Розу, хозяйку той квартиры на Имплерштрассе, где скрывался Инсанахоров.
   – Я хотела везти его в больницу, но он ни в какую. Бредит. Говорит о конспирации, о том, что у него нет медицинской страховки. Я сказала, что оплачу страховку, что это недорого, но он не верит мне, принимает меня за Розу Люксембург, хотя и узнал меня. Ты должен принять в нем участие, я договорилась с одним парнем, медицинским студентом. Он поможет нам.
   Вскоре они уже столпились вокруг больного, лежавшего на диване. Лицо его страшно изменилось. Медицинский студент внимательно смотрел на больного.
   – Доктор, он будет жить? – не выдержал Владимир Лукич.
   – Сомневаюсь, – ответил доктор. – Сильнейшее воспаление в легких; перипневмония в полном развитии, может быть, и мозг поражен. Хотя... «орешек крепкий», может, выкарабкается.
   Он прописал больному разом пиявки, мушки, каломель и пустил ему кровь.
   – Я ведь знаю светлое имя этого человека, – сказал он, отдыхая. – Я ведь – не настоящий студент, я – дипломированный врач, закончивший медицинский институт в городе К., стоящем на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан. Но мой диплом здешние не признают, и я вынужден доучиваться, как Ломоносов, среди детишек.
   Белая Роза заплакала и ушла на кухню, чтобы сварить для больного сосиски, но он, на секунду придя в сознание, наотрез отказался от вкусной еды.
   – Я, кажется, еще немножко болен, – попытался сострить он, но потом снова впал в беспамятство и выкарабкаться оттуда на сей раз уже не смог.
   Проанализировав все вышеизложенное, Владимир Лукич решил поселиться у больного, пока тот не выздоровеет либо не помрет. Он съездил домой, переоделся в костюм-тройку, захватил с собой несколько хороших, умных книг и устроился подле головы Инсанахорова.
   Настал вечер. Все было тихо вокруг. Роза Вольфовна теперь поселилась на кухне, откуда временами доносились ее сдержанные всхлипывания, но потом она усилием воли брала себя в руки и вновь неслышно шуршала страницами, переводя на немецкий рукопись очередного «гения» из преследуемых в СССР.
   Владимир Лукич взялся за книгу. «Происхождение партократии» он давно уже осилил и теперь читал «Номенклатуру» Восленского. Эта книга тоже нравилась ему, хотя он со многим в ней не был согласен, делая на полях карандашные пометки – «чушь», «туфта», «звучит неубедительно», «а сам-то ты кто такой?».
   Вдруг дверь тихо скрипнула, и в щели, образовавшейся от ее частичного раскрытия, появилось туловище Розы Вольфовны.
   – Здесь какая-то женщина, – таинственно заговорила Белая Роза, но тут же исчезла, и в щель вошла... Руся.
   Владимир Лукич вскочил, как ужаленный осами, но Руся не шевельнулась, не вскрикнула... Казалось, она все поняла в одно мгновение. Зеленая бледность покрыла ее лицо, она всплеснула руками и окаменела.
   – Он умер? – спросила она холодно и спокойно.
   – Ради бога, Руся Николаевна, зачем сразу «умер», когда он только умирает. Мы спасем его, я за это ручаюсь.
   Она решительно сняла верхнюю одежду.
   – Что вы делаете? – не понял Владимир Лукич.
   – Я остаюсь здесь.
   – Но это невозможно! Здесь негде больше спать.
   – А если он умрет без меня?! – воскликнула она, ломая руки.
   – Не умрет.
   – А вдруг умрет!
   – Не умрет! Я вам даю честное слово бывшего дворянина, что мы победим.
   – Поклянитесь, что это действительно так, Владимир Лукич.
   – Обещаю перед Богом.
   – Не обещайте, но поклянитесь.
   – Клянусь всем тем ценным, что у меня имеется...
   – О, мой добрый друг!
   Она вдруг схватила его правую руку и, прежде чем он успел ее отдернуть, припала к ней губами.
   – Руся Николаевна, что это вы? – пролепетал он.
   Безмолвные слезы текли по ее щекам. Она еще раз посмотрела на больного и бросилась вон.
   – Кто здесь? – послышался слабый голос Инсанахорова.
   – Я, Владимир Лукич, – сказал Владимир Лукич.
   – Один? – спросил больной.
   – Один.
   – А она?
   – Кто «она»? – проговорил почти с испугом Владимир Лукич.
   Инсанахоров помолчал.
   – Шанель номер пять, – шепнул он, и глаза его закрылись.


   XXVI

   Целых девять месяцев находился Инсанахоров между жизнию и смертию. Доктор-студент приезжал беспрестанно, удивляясь живучести больного и не беря за свое искусство ни пфеннига денег. Михаил Сидорыч навестил лежачего с громадным букетом цветов, но тот не узнал его. Приходили и еще какие-то люди – Хольт Мейер из издательства, Дима Добродеев – зарубежный представитель московского журнала «Соло», чешский эмигрант Владимир Блажек, Рената Сако из культур-реферата, но все было тщетно! Инсанахоров как лежал, так и лежал, угасая вроде свечки.
   Перелом наступил лишь тогда, когда в квартире, как вихрь, появились те странные фигуры, возбудившие изумление Владимира Лукича еще в Фелдафинге, на вилле Вальдберта – Попов, Ерофеев, Пригов. Развязные, шумные, самодовольные, они громко заключили в объятия хозяйку квартиры, а потом рывком распахнули дверь комнаты и полезли, громко топая ногами, прямо к изголовью больного.
   – Тише! Не забывайте, что вы находитесь у постели умирающего! – Владимир Лукич вытянул вперед руки, оберегая Инсанахорова от этих коршунов, как курица цыпленка.
   – А это кто же у нас больной? – визгливым фальцетом удивился один из них, худой, маленький, как гном, с мефистофельской бородкой.
   – А вот мы его сейчас вылечим, – с французским прононсом сказал другой, старавшийся выглядеть поприличнее своих спутников, но от которого все равно за версту разило Совдепией и мочой.
   – Сибирских пельмешков ему щас полную мисочку с бульончиком да добрый стаканчик питьевого спиртику, – хлопотал третий из них, лысый, бесформенный, в косоворотке, со свежим синяком под правым глазом.
   Инсанахоров зашевелился, поднял голову, с недоумением вглядываясь в эти кривляющиеся рожи... И... улыбнулся.
   ...А Руся в первый день, когда узнала о болезни Инсанахорова, чуть было сама не умерла. Она явилась в столовую с таким лицом, что Анна Романовна сказала ей: «С таким лицом, как у тебя, краше в гроб кладут». Руся отшутилась, заперлась в комнате, но ей было не до шуток. «Если он умрет, – твердила она, – и меня не станет». Хорошо, что хоть никто ее не беспокоил. Михаил Сидорыч с остервенением стучал на машинке, Сарра предалась меланхолии и часами танцевала в одиночестве какие-то народные танцы. Николай Романович был недоволен тем, что Борис Михайлович не спешит делать предложение Русе, а все больше склоняет будущего тестя шляться с ним по мюнхенским пивным, среди которых он почему-то особенно выделил ту, на Мариенплатц, где по вечерам играет женский духовой оркестр. Все эти дни Белая Роза привозила Русе новости от Владимира Лукича о безнадежном положении больного, и каждый раз Руся порывалась тут же бежать к нему, но сдавалась, не в силах нарушить строгий запрет, наложенный Владимиром Лукичом и доктором, которые умолили ее не волновать больного. Уговор дороже денег!
   Девять месяцев продолжалась эта пытка. Выглядела Руся уже тоже почти как мертвая: она ничего не могла есть, не спала. Тупая боль стояла во всех ее членах; какой-то сухой, горячий дым, казалось, наполнял ее голову. «Как свечка тает», – шепотом говорили о ней люди.
   Наконец на десятый месяц перелом свершился, Руся сидела в гостиной подле Анны Романовны и, сама не понимая, что читает, читала ей вслух «Московские новости», потому что Анна Романовна была неграмотная. Хлопнула дверь, Владимир Лукич вошел. Руся взглянула на него и по его сияющему, плоскому и рябому, как блин, лицу с клиновидной бородушкой тотчас догадалась, что он принес добрую весть.
   – Простите, что долго не был у вас. Один мой друг заболел пневмонией, напившись в жару холодного баночного пива, но теперь он пришел в себя, спасен и через неделю опять будет здоров как бык, – громко сказал он, нарочито затемняя существо вопроса в расчете на любопытные уши Анны Романовны. Но она, потрясенная тем, что только что услышала из «Московских новостей», не обратила ровным счетом никакого внимания на информацию Владимира Лукича.
   – Какой душка этот Горбачев! Даже не верится, что он – тоже коммунист, – рассеянно обратилась она к Владимиру Лукичу.
   Ибо Руся, конечно же, убежала к себе, упала на колени и стала молиться, благодарить Бога... Легкие светлые слезы полились у ней из глаз. Она вдруг почувствовала крайнюю усталость, положила голову на подушку и тут же заснула мертвецким сном с мокрыми ресницами и щеками, отчего-то шепнув перед сном: «Бедный, милый Владимир Лукич! Опять вам не повезло!»


   XXVII

   Слова Владимира Лукича сбылись только отчасти: опасность миновала, излеченный «спиртиком» и «пельмешками» Инсанахоров восстанавливал силы, но медленно, и доктор поговаривал о глубоком и общем потрясении всего организма. Со всем тем больной оставил постель и начал шагать по комнате. Владимир Лукич возвратился жить в Фелдафинг, но каждый день заезжал к своему все еще слабому приятелю «поболтать», потом спешил к Русе с докладом о состоянии его здоровья, после чего возвращался к Инсанахорову, где с притворным равнодушием и доброй лукавинкой нес больному всякий бытовой вздор, стараясь дать ему понять, что у Руси хорошее настроение, что она была сильно огорчена фактом его болезни, но теперь успокоилась, как и все они. Этим самым он отдавал дань деликатности Инсанахорова, который пребывал в твердой уверенности, что об их отношениях с Русей не знает никто в целом мире. Бедняга, конечно же, все забыл из того периода своей жизни, когда он пластом лежал в горячке... Болезнь! Разве что-нибудь толковое запомнишь!..
   Однажды Владимир Лукич, снова сделав веселое лицо, подмигивая, сообщил Русе, что Инсанахоров уже практически здоров. И даже собирается куда-то ехать, а куда – не говорит. Руся задумалась, потупилась.
   – Угадайте, о чем я хочу просить вас? – промолвила она. Владимир Лукич смутился. Он ее понял.
   – Я вас понял, – ответил он, глядя в сторону. – Вы хотите к нему?
   Руся покраснела и едва слышно прошептала:
   – Да.
   – Так в чем же дело? Дорожка вам, как говорится, известная, чай, не заблудитесь, – грубо пошутил Владимир Лукич и подумал: «Какой же я подлец, в сущности, если так грубо шучу!»
   – Мне совестно, но я... я хочу, чтобы он был дома один, – снова потупилась Руся.
   – Что ж, и это нетрудно устроить, не волнуйтесь, голубушка, – преувеличенно бодро заговорил Владимир Лукич, хотя у него кошки на сердце скребли. – Попов, Ерофеев да Пригов как вылечили больного, так и пьянствуют опять неизвестно где: может, в своей Совдепии, а может, уже и в своей же свободной России, – ухмыльнулся он и тут же посерьезнел: – Напишите ему тайную записку, чтобы еще раз пощадить гордость гордеца. Ведь он – чисто дитя, до сих пор от меня таится. Ну ничего, завтра мы все это обсудим втроем.
   – Мне еще раз совестно, я еще раз извиняюсь, но... пожалуйста, не приходите к нему завтра. А также выведите под любым предлогом из квартиры фрау Розу. Отправляйтесь с ней, например, в Мурнау, в музей Кандинского или просто пиво пить ступайте. Лады?
   – Лады... – Владимир Лукич закусил губу, молча кивнул и, пробурчав под нос два-три нехороших слова, удалился.
   «Очень, очень красиво! – думал он, садясь на остановке “Остбанхоф” в вагон S-бана. – И чего я к ним лезу? Мне что, больше всех надо? Я ни в чем не раскаиваюсь, я сделал, что мне абстрактный гуманизм велел, но теперь – увольте! Пусть их, белую кость! Недаром говаривал мне отец: мы с тобой, брат, не тунеядцы, а труженики, труженики и еще раз труженики. Прав отец! Трижды прав по числу употребленного им слова “труженики”! Так надевай же свою старую телогрейку, труженик, продолжал отец, и ступай в лес пилить древо познания. То есть читай книги, копи силы, потому что рано или поздно ты, сынок, станешь вождем угнетенного человечества. Мрак у тебя в душе? А ничего! Лучи солнца – пусть ими довольствуются те, другие! Пусть солнце им сияет. Но ведь и в нашей, глухой, как танк, жизни есть своя гордость и свое счастье, недоступные этим буржуям, в какие бы одежды они ни рядились! Ведь только мы, коммунисты, действительно думаем обо всех, говоря словами нелюбимого тобой Достоевского, “униженных и оскорбленных”».
   На другое утро Инсанахоров обнаружил подсунутую под дверь короткую записку. «Жди меня, и я приду, – писала ему Руся. – А В. Л. не придет».
   Он так и не узнал, кто доставил ему эту записку. И мы не знаем. И никто не знает. Потому что все знает только Бог.


   XXVIII

   Инсанахоров прочел записку Руси, ноги у него подкосились, он опустился на диван и стал считать: «Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать...» и так далее.
   Когда он досчитал до тысячи ста одиннадцати, дверь распахнулась и в легкой шелковой блузке, вся молодая, счастливая, свежая, как персик, в комнату вошла, нет – ворвалась! – Руся и с слабым радостным криком упала ему на грудь.
   – Ты жив, и ты опять мой, – твердила она, обнимая и лаская его голову, отчего он даже стал немного задыхаться.
   Ее лицо внезапно опечалилось.
   – Ты задыхаешься, ты похудел, мой бедный Андроша, – сказала она, проводя рукой по его щеке, – какая у тебя борода, почти как у Владимира Лукича.
   – И ты похудела, моя бедная Руся, – отвечал он, ловя губами ее пальцы.
   Она весело встряхнула кудрями.
   – Это ничего. Мы будем хорошо кушать, поправимся, увидим небо в алмазах...
   Он отвечал ей одною улыбкою.
   – Но это все прошло, прошло, не правда ли? Все светло впереди, не так ли? – вопрошала она.
   – Ты для меня впереди, – ответил Инсанахоров, – ты для меня «светло».
   – Когда мы говорили с тобой, я, сама не знаю отчего, упомянула о смерти. Но ведь ты здоров теперь?
   – Мне гораздо лучше, я почти здоров. Как говорит Владимир Лукич, «практически»!
   – Ты практически здоров, и ты не умер. О, как я счастлива!
   Настало небольшое молчание.
   – Еще я что заметила, – продолжила она, откидывая назад его волосы. – Когда человеку волнительно, с каким глупым вниманием он занимается ерундой. Я, например, иногда часами ловила мух, когда душу мою окутывал черный мрак и жег ледяной холод.
   Он глядел на нее с таким выражением обожания, что она тихо опустила руку с его волос на его глаза.
   – Андроша, – начала она снова, – а ведь я видела тебя на этом диване тогда, в когтях смерти, без памяти.
   – Ты меня видела?!
   – Да.
   – И Владимир Лукич был здесь?
   – Да.
   – Он меня спас, – воскликнул Инсанахоров. – Это благороднейший, добрейший человечище! Даже не подумаешь, что он коммунист.
   – Да. И знаешь ли ты, что я ему всем обязана? Это он мне первый сказал, что ты меня любишь.
   Инсанахоров пристально смотрел на Русю.
   – Он влюблен в тебя, не правда ли?
   Руся опустила глаза.
   – Он любил меня, – подчеркнула она этот глагол. Инсанахоров крепко стиснул ей руку.
   – О мы, русские, – сказал он, – золотые у нас сердца! Ведь он мог бы зарезать меня, когда я лежал в беспамятстве, а он вместо этого ухаживал за мной, не спал ночами, давал мне кисель, морс. И ты, мой ангел. Не погнушалась больным человеком. Отчего у тебя на глазах слезы? – перебил он сам себя.
   – У меня? Слезы? – Она утерла глаза платком. – О глупый! Он еще не знает, что и от счастья плачут.
   – Пощади меня... – проговорил Инсанахоров. Он хотел встать и тотчас же опустился на диван.
   – Что с тобой? – заботливо спросила Руся.
   – Ничего... я еще немного слаб... Боюсь, что это счастье мне пока еще не по силам. С другой стороны – вся душа моя стремится к тебе, подумай, смерть едва не разлучила нас... а теперь я снова в объятиях, твоих, а не в объятиях смерти!..
   Она затрепетала вся.
   – Андрон, – прошептала она чуть слышно и еще теснее прижалась к нему. Она только теперь поняла, что он имел в виду, говоря «пощади».


   XXIX

   Николай Романович, нахмурив брови, ходил из угла в угол, отчаянно скрипя ботинком. Михаил Сидорыч сидел у окна, положив ногу на ногу, и спокойно курил сигарету.
   – Перестаньте, пожалуйста, скрипеть, – наконец не выдержал он. – От вашего скрыпу у меня мальчики кровавые в глазах.
   – А что мне еще делать, когда моя зазноба уехала на Кавказ к этому... фамилию черт выговоришь... Шерванахурдия... бороться, видите ли, за свободу неизвестно кого. Вот уже октябрь на дворе, а ее все нету. Как вы думаете, что она там делает?
   – На солнышке греется, хе-хе-хе, в кавказской зоне субтропиков. Там в это время года довольно сильное солнце, дающее ровный золотистый загар. Правда, стреляют вовсю, но она – иностранка, глядишь, прохиляет со своим паспортом. Кто-нибудь ее прикроет, – выделил он последнее слово.
   – Смейтесь, смейтесь, а я вам скажу, что женщина она хоть и глупая, но очень, очень хорошая. Неужели она не понимает, как мне без нее трудно? Бессовестная!
   – А вот вы, знаете что? Следите за развитием моей мысли. Попробуйте, когда она приедет, ей морду набить. Увидите, сразу станет как шелковая.
   Николай Романович отвернулся с негодованием.
   – Паяц! Шут! – пробормотал он сквозь зубы.
   – Пусть я шут, я паяц, так что же? – отпарировал Михаил Сидорыч строчкой из известной оперетты И.Кальмана «Принцесса цирка».– А правда ли, что господин Апельцин-Горчаков втюхал вам акций своей липовой компании аж на целую тыщу «зеленых»?
   – Почему это «втюхал»? Я по договору буду иметь пятьсот процентов годовых.
   – В ихних деревянных рублях?
   – Ну и что, что в рублях! Рубль скоро станет конвертируемым. Борис Михайлович утверждает, что в результате политики Ельцина, пришедшего на смену Горбачеву, в СССР опять грядут большие перемены.
   – Да, свои рубли на ваши доллары он хорошо переменяет, этот ваш будущий зятек, – скаламбурил Михаил Сидорыч.
   – Никто не уважает меня, никто не считается ни с единым моим словом в этом доме! – вдруг вспыхнул Николай Романович. – Руся целыми днями шляется незнамо где, вместо того чтобы обаять Бориса Михайловича. Вот уйду я из этой жизни, тогда все узнают, какого человека потеряли.
   – Великого человека! Великого гражданина! Я, кстати, верю, что вы – действительно царь, Николя!
   – Перестаньте паясничать! – воскликнул, побагровев, Николай Романович. – Вы забываетесь!
   – Немочка от него сбежала, бедненький... – лениво потянулся Михаил Сидорыч. – «И начал он корежить всех подряд». Ладно, я пошел. Извиняйте, если что не так.
   – А вы... вы меня с собой возьмите, – вдруг униженно попросил Николай Романович.
   – Куда? – удивился Михаил Сидорыч.
   – Ну, туда, на Шиллерштрассе или на Главный вокзал, к публичным девкам, а то я один стесняюсь, – потупился Николай Романович.
   – Эх, дорогой! Как говорится, седина в голову, бес в ребро, горбатого могила исправит, повадился кувшин по воду ходить. Я работать пошел. А слухи о моих взаимоотношениях с публичными девками сильно, сильно преувеличены. Я это точно знаю, потому что распускаю их лично я сам.
   – Да ну вас тогда к черту! – насупился Николай Романович. Оставшись один, он снова заскрипел ботинками, похмыкал-похмыкал, достал из бювара газовый пистолет, подошел к зеркалу и прицелился в свое зеркальное изображение. Вдруг кто-то кашлянул у него за спиной. Он резко обернулся и чуть было не нажал курок, но... перед ним стоял Борис Михайлович с разукрашенной синяками физиономией.
   – Кто это вас? – ошалел Николай Романович.
   – Землячки! – криво улыбнулся Борис Михайлович, и губы у него задрожали. – Так называемые писатели – Попов, Ерофеев да Пригов. Я разоткровенничался с ними в пивной за их счет, сказал, что скоро стану... стану вашим тестем и вы дадите мне много денег. А они сказали, что Руся живет с Инсанахоровым и мне ваших денег не видать. Я в спор, они мне – по роже.
   – То есть как это «живет»? – вытаращил глаза Николай Романович, не обращая внимания на слово «деньги», потому что он всегда брал их у Анны Романовны. – Она с нами живет, у ней тут есть комната, койка. Она вместе с нами питается.
   – Питаться-то она, может, с вами и питается, а «живет» совсем в другом месте.
   До Николая Романовича наконец-то дошло. Кровь прилила к его голове, и он затопал ногами.
   – Молчать, бездельник! Как ты смеешь, совок, кооператор херов! Руся Николаевна по доброте своей бедных диссидентов посещает, а ты... Вон, дурак! И если ты, мерзавец, еще что-нибудь на эту тему кому-нибудь пикнешь... я тебя... в полицию... тебя в двадцать четыре часа отсюдова.
   Борис Михайлович отшатнулся к двери, но из глаз его полились слезы.
   – Да ведь я действительно хотел! – взвыл он. – Я думал, Руся – девушка самостоятельная, честная... Я бы и сейчас не отказался, да ведь она не захочет меня, поверьте моему жизненному опыту.
   – Не скрою, что я тоже хотел видеть вас в качестве зятя, – сухо подтвердил Николай Романович, – но весь этот скандал – он не выгоден ни мне, ни вам. Успокойтесь, возьмите себя в руки. Ведь вы – мужчина?
   Он обнял его за плечи и стал подталкивать к выходу.
   – Му-у-жчина! – рыдал Борис Михайлович. – А деньги я вам отдам... потом... тысячу долларов я вам отдам... отдам... не надо мне вашей тысячи долларов...
   – Вот и хорошо, – спокойно ответил Николай Романович. – Я вижу, что вы честный человек, и рад, что не ошибся в вас. Ступайте и попытайтесь исправиться.


   XXX

   Между тем гроза, собравшаяся над СССР, разразилась, и в результате ударов молний эта страна развалилась на отдельные независимые государства, то враждующие друг с другом, то сливающиеся в дружеском поцелуе, как Хонеккер с Брежневым на известной цветной фотографии, которую неизвестный художник скопировал, увеличив, на остатках поверженной Берлинской стены. Уж недалек был день военно-коммунистического путча 1991 года. Последние письма, полученные Инсанахоровым, неотступно звали его на родину. Здоровье его все еще не поправилось, он кашлял, чувствовал слабость, легкие приступы лихорадки, но он почти не сидел дома. Душа его загорелась; он уже не думал о болезни. Он беспрестанно разъезжал, виделся украдкой с разными лицами, писал по целым ночам, пропадал по целым дням.
   Розе Вольфовне он объявил, что скоро съезжает, и заранее просил ее на него не сердиться, не поминать лихом за то, что доставил ей столько хлопот. Со своей стороны, Руся тоже готовилась к отъезду: стирала, гладила, копила деньги. В один ненастный вечер она сидела в своей комнате и, считая доллары, с невольным унынием прислушивалась к завыванию ветра.
   Как вдруг ее позвали к родителям.
   – Прошу вас сесть! – Николай Романович всегда говорил дочери «вы» в экстраординарных случаях, подобных этому.
   Руся села.
   Анна Романовна слезливо высморкалась. Николай Романович вдруг ударил кулаком по столу.
   – Сознаваться будем или запираться? – крикнул он.
   – Но, папенька... – начала было Руся.
   – Прошу вас не перебивать меня. Перенесемся мыслию в прошедшее. Ваши предки были русскими царями. Мы с Анной Романовной ничего не жалели для вашего воспитания: ни денег, ни времени. Мы с Анной Романовной имели право думать, что вы по крайней мере свято сохраните те правила нравственности, которые мы в вас впитали вместе с молоком матери. Мы имели право думать, что никакие советские «новые идеи» не коснутся этой, так сказать, заветной русской святыни. И что же из всего этого у нас теперь получается?
   – Папенька, – проговорила Руся, – я знаю, что вы хотите сказать...
   – Нет, ты не знаешь, что я хочу сказать! – вскрикнул фальцетом Николай Романович, внезапно изменив плавной важности речи и басовым нотам. – Ты не знаешь, дерзкая девчонка!
   – Ради Бога, Nicolas, – пролепетала Анна Романовна. – You are killing me [10 - Вы меня убиваете (англ.).].
   – I am not your murderer. Our daughter is our natural murderer! [11 - Не я ваш убийца. Наша дочь – натуральная наша убийца! (англ.)] – взвизгнул Николай Романович, Анна Романовна так и обомлела.
   – Позвольте вас спросить, сударыня, – Николай Романович скрестил руки на груди, – правда ли, что вы находитесь... в интимных отношениях с неким Инсанахоровым?
   Руся вспыхнула, и глаза ее заблистали.
   – Мне незачем хитрить, – промолвила она, – да, я нахожусь с ним в интимных отношениях, но в этом нет ничего предосудительного – ведь он мой муж.
   Николай Романович вытаращил глаза.
   – Чего?..
   – Мой муж, – повторила Руся. – Я замужем за Андроном Инсанахоровым. Простите меня, мамаша. Две недели назад мы с ним обвенчались в Зальцбурге, в православном храме.
   Анна Романовна раскрыла рот, Николай Романович отступил на два шага.
   – Замужем! За этим диссидентиком! И ты думаешь, что я это так оставлю? Да я вас обоих сотру в порошок и согну в бараний рог, неблагодарная ты свинья! Да ведь и Зальцбург же – он же ведь в Австрии, – внезапно вспомнил он.
   – Папенька, – проговорила Руся (она тоже вся дрожала с головы до ног, у нее тряслись руки, но голос ее был тверд), – Зальцбург действительно в Австрии, но любовь не знает границ и расстояний. Я не хотела огорчать вас заранее, но я поневоле на днях сама бы все вам сказала, потому что мы на будущей неделе уезжаем отсюда с мужем. А «свинью» я оставляю на вашей совести.
   – Уезжаете? Куда же это, если не секрет?..
   – На его Родину, в СССР. Это теперь называется СНГ – Содружество Независимых Государств, по-немецки будет ГУС.
   – ГУС! К комиссарам и рэкетирам! – воскликнула Анна Романовна и лишилась чувств. Руся бросилась к матери.
   – Прочь! – возопил Николай Романович и схватил дочь за руку. – Прочь, путана!
   Но в это мгновение дверь отворилась и показалась бледная голова со сверкающими глазами; то была голова Михаила Сидорыча.
   – Николай Романович! – крикнул он во весь голос. – Ваша немка вернулась с Кавказа и зовет вас. Ее немного подстрелили в Пицунде! Прямо в задницу!
   Николай Романович с бешенством обернулся, погрозил Михаилу Сидорычу кулаком, остановился на минуту и быстро вышел из комнаты.


   XXXI

   Евгений Анатольевич лежал на своей постели. Мятая хлопчатобумажная фуфайка с надписью Nu pogodi расходилась свободными складками на его жирной, почти женской груди, оставляя на виду большой серебряный православный крест. Легкое одеяло покрывало его пространные члены. Свеча горела на столе возле кружки с пивом, а в ногах Евгения Анатольевича, на постели, сидел подгорюнившийся Михаил Сидорыч.
   – Орал наш царь-батюшка на весь дом так, что прохожие слышать могли, благо по-русски не понимают. Он и теперь рвет и мечет, со мной чуть не подрался, с отцовским проклятием носится, как дед Павлика Морозова. Но это все пустое, Анну Романовну жалко, хотя и ее, по совести сказать, больше сокрушает отъезд дочери, чем ее замужество.
   Евгений Анатольевич потер пальцами правой руки лысину.
   – Мать... Инстинкт, – проговорил он, – действительно... Ябеныть.
   – Так, так. А какой хай поднимется. Но ей – плевать. Уезжает она – и куда? Даже страшно подумать! Что ее ждет там, в этом советском бардаке. Я гляжу на нее, точно она из ванны с бадузаном в ледяную говенную прорубь прыгает. С другой стороны, я ее понимаю. Скучно здесь до чертиков, да и сторона хочешь не хочешь чужая. Пиво вот вкусное, колбаса... Картины в пинакотеке... Но нельзя же вечно жить в гостях. Худо только, что этот ее муж, считай, на ладан дышит. Я тут видел его днями, так хоть в мединститут его помещай в качестве наглядного скелета.
   – Это... Это – да, действительно, но – все равно... Значения не имеет... Ябеныть... – заметил Евгений Анатольевич и сильно отпил из кружки.
   – Да ведь ей-то пожить с ним захочется.
   – Ну и что – поживут, сколько Бог даст, – отозвался Евгений Анатольевич.
   – Хорошо, хорошо. Эх, натянуты у них струны! Пой, гитара, покуда струна не лопнет! – Михаил Сидорыч уронил голову на грудь. – Да, – резюмировал он после долгого молчания, – Инсанахоров ее стоит. А впрочем, что за вздор! Никто не стоит нашей Руси. Особенно я. Хотя... разве я совсем уж полное говно? Разве Бог меня окончательно обидел? Никаких способностей, никаких талантов мне не дал? Дал, все дал. И я уверен, что со временем все будут знать славное имя Михаила Сидорыча! Про меня еще напишут!..
   Евгений Анатольевич оперся на локоть и уставился на разгорячившегося оратора.
   – Ты это... ты прав... напишут... Про всех нас напишут. Вот сейчас уже кто-нибудь сидит да про нас пишет.
   – О любомудр земли русской! – воскликнул Михаил Сидорыч. – Слова ваши на чистый жемчуг, продаваемый спекулянтами, похожи! Я начинаю собирать деньги на вашу статую. Вот как вы теперь лежите, в этой позе – про которую не знаешь, чего в ней больше, лени или силы? Написать-то напишут, да вот что напишут – это главное. Скорей всего, сочинят какую-нибудь муть голубую... Потому что все мы – мелюзга, грызуны, гамлетики, темнота, глушь подземная, отставной козы барабанщики. А то еще есть среди нас паскуды, волки позорные, которые самих себя только и изучают, щупают беспрестанно пульс каждому своему ощущению, и все теоретизируют, теоретизируют... Надоели мы Русе, вот она и свалила в Совдепию. Что ж это, Евгений Анатольевич? Когда же будет наша пора? Когда же придет настоящий день? Когда же кончится этот вечный бардак и начнется нормальная жизнь?
   – Дай срок, и все будет о’кей. Все будет – и белка, и свисток, и богатство, и покой, – ответил Евгений Анатольевич и добавил, мучительно шевеля пальцами: – А бардак? Что бардак? Бардак – не худшая из форм существования белковых тел на земле. Так уж нам определено, что мы всегда будем накануне накануне.
   – Смотрите же, господин оракул, честная вы мысль, черноземная сила! Золотом режу на сердце ваши слова, как говорят на Востоке... Ай, да зачем же вы свет-то гасите?
   – Пошел, пошел, спать хочу, некогда мне с тобой разговоры разговаривать...


   XXXII

   Михаил Сидорыч сказал правду. Неожиданное известие о замужестве Руси чуть не убило Анну Романовну. Анна Романовна слегла в постель и больше из нее не вставала, по крайней мере когда Николай Романович бывал дома. А он – как с цепи сорвался – шумел, орал, матерился, грозил. «Вы меня не знаете, но вы меня скоро узнаете», – так и слышались его слова изо всех углов. Добрая Сарра кормила и поила Анну Романовну, читала ей Даниила Андреева, включала телевизор, потому что Николай Романович навсегда запретил всем домашним разговаривать с Русей. Но когда он уходил (а делал он это все чаще и чаще, потому что немку действительно ранили в мягкое место, правда, не в Пицунде, а в Южной Осетии), Руся снова являлась к матери, и они плакали вдвоем. Плакала, глядя на них, и Сарра, которая очень жалела бывшую девушку, хотя в глубине души считала ее дурой. «Отвергнуть прекрасного Бориса Михайловича ради кургузого Инсанахорова может только дура», – думала она, хотя и догадывалась глубиной души, что чего-то недопонимает и, наверное, ошибается. Плакали все.
   Вот и сегодня – Анна Романовна плакала, пила свое рейнское, с укором посматривая на Русю, и этот немой укор пуще всякого другого проникал в сердце красавицы. И не раскаяние чувствовала она – отнюдь нет, – но глубокую бесконечную жалость, похожую на раскаяние.
   – Мамаша, милая мамаша, – твердила она, целуя ей руки. – Утешьтесь хотя бы тем, что все могло быть гораздо хуже, то есть я могла бы повеситься, и вы никогда больше не увидели бы меня живую.
   – Да я и так не надеюсь больше увидеть тебя. Либо ты кончишь свою жизнь где-нибудь в сибирских концлагерях, либо станешь субреткой новых кремлевских владык, либо... либо я не перенесу разлуки.
   – Не говорите так, добрая мамаша, мы еще увидимся. Бог даст. А бывший СССР строит теперь такое же цивилизованное общество, как и здесь.
   – Какое там цивилизованное общество! Там война теперь идет, теперь там, я думаю, куда ни пойди, все из пушек стреляют... Скоро ты ехать собираешься?
   – Скоро, если только папенька... Он все грозится «перекрыть нам кислород».
   Анна Романовна подняла глаза к небу.
   – Нет, Русенька, я и сама в печали, но сделанного не воротишь. Я не дам ему гадить моей дочери, есть у меня одно средство... последнее средство.
   Так прошло несколько дней. Наконец Анна Романовна собралась с духом и в один вечер заперлась со своим мужем наедине в спальне.
   Все в доме притихло и приникло. Сперва ничего не было слышно, потом загудел голос Николая Романовича, завязался спор, поднялись крики, почудились даже стенания... Уже Михаил Сидорыч вместе с Саррой собирались снова явиться на выручку, но шум в спальне стал понемногу ослабевать, перешел в мертвую тишину и умолк. Только изредка раздавалось слабое рычание, ритмические поскрипывания, но затем и это все прекратилось. Зазвенели ключи, двери растворились, и появился Николай Романович. Поправляя развязавшийся галстук, приглаживая растрепавшиеся волосы, он сурово посмотрел на всех и отправился вон со двора. А Анна Романовна тотчас потребовала к себе Русю, крепко обняла ее, стыдливо покраснела и, залившись горькими слезами, промолвила:
   – Все улажено, он не будет больше подымать хвост, и никто теперь не помешает тебе уехать... бросить нас.
   – Вы позволите Андрону в знак благодарности прийти к вам с букетом цветов? – спросила ее Руся, когда мать немного успокоилась.
   – Подожди, душа моя, мне теперь не до цветов. Не могу пока видеть... этого Казанову, перед отъездом успеется.
   – Перед отъездом... Отъезд... – печально, как эхо, повторила Руся.
   А Николай Романович действительно согласился «не поднимать историю», но добрая Анна Романовна не сказала дочери, какую цену он положил своему согласию. Она скрыла, что обещалась ему вопреки своим философским убеждениям возобновить с мужем регулярную половую связь, хотя сама мысль об этом вызывала у нее отвращение, поскольку она никогда не испытывала с ним оргазма.
   Сверх того Николай Романович решительно объявил Анне Романовне, что не желает встречаться с Инсанахоровым, которого продолжал величать «засранным диссидентишкой».
   Плохо он поступал? Конечно! Но нужно понять и Николая Романовича, потому что каждому человеку хочется в жизни своего, личного счастья!
   Все у него внутри ныло, когда он отправился прямо из дома в пивную. «Вы слышали, – промолвил он с притворной небрежностью случайному соседу по стойке, – дочь моя, романтическая особа, вышла замуж за какого-то видного советского инакомыслящего, они там, кстати, теперь в большом почете, их выбирают в парламент, дают им квартиры, акции, земельные участки».
   «Ich verstehe nicht» [12 - «Не понимаю» (нем.).], – ответил ему сосед, и они перешли на немецкий.


   XXXIII

   А день отъезда приближался. Ноябрь уж наступил, проходили последние сроки. Инсанахоров давно кончил все свои сборы и горел желанием поскорее вырваться из Мюнхена. И доктор его торопил. «Вам нужен настоящий советский мороз, – говорил он ему, – здесь, в этой европейской слякоти, вы не поправитесь». Нетерпенье томило и Русю. Мать все время падала в обмороки, отец посматривал на нее холодно-презрительно, скрывая за внешней грубостью глубоко ранимую душу. Анна Романовна наконец-то разрешила привести Инсанахорова и, увидев его, поневоле ахнула.
   – Да вы больны! – воскликнула она. – Руся, он ведь у тебя болен.
   – Я был нездоров, Анна Романовна, – ответил Инсанахоров, – и теперь еще не совсем поправился; но я надеюсь, что родной советский воздух меня восстановит окончательно.
   – Да... восстановит! – пролепетала Анна Романовна и подумала: «Боже мой, голос, как из бочки, глаза, как лукошко, скелет скелетом, даже ростом меньше стал, как Пушкин – по плечо Русе... – и она – его жена, она его любит... да это сон дурной какой-то...»
   Но любящая мать тотчас же спохватилась.
   – Андрон, – проговорила она задушевно, – вы же умный парень и понимаете, что ничего толкового из вашей поездки не выйдет. Бросили бы вы свою блажь да махнули с Руськой на Багамы? Писать чек, а? И черт с ней, с этой, как она там – СССР – СНГ – ГУС!
   – Бог с ней, – тихо, серьезно ответил ей Инсанахоров.
   Анна Романовна с минуту смотрела на него, и из краешка ее правого глаза выползла вниз предательская слеза.
   – Ох, Андрон, не дай вам бог испытать то, что я теперь испытываю... Преклоняюсь перед вашей непреклонностью, но все же прошу – любите, берегите Русю, как самый драгоценный бриллиант, какой только есть на земле в коллекциях... Нужды вы, кстати, терпеть не будете, пока я жива. Буду посылать вам деньги, продукты, одежду, другие товары гуманитарной помощи.
   Роковой день наступил. Отъезд был назначен на двенадцать часов. За четверть часа до срока пришел Владимир Лукич. Он полагал, что застанет у Инсанахорова его соотечественников, которые захотят его проводить; но они уже все вперед уехали в СССР; отсутствовали также и известные читателю три мерзких личности – Попов, Ерофеев да Пригов (они, кстати, были свидетелями на свадьбе Инсанахорова). «Коммунисты, конечно, очень жестокие правители, но они по крайней мере одно делали правильно: никогда не пускали за границу таких типов, как Попов, Ерофеев да Пригов, чтобы не позорили страну, а маразмировали дома при снисходительном наблюдении КГБ», – подумал мельком, как Леопольд Блум из романа Дж. Джойса «Улисс», Владимир Лукич из романа Евг. Попова «Накануне накануне».
   Хозяйка квартиры, где нашел себе пристанище Инсанахоров, встретила Владимира Лукича, прислонясь к дверному косяку. Роза Вольфовна, в принципе не пьющая по соображениям экологии и защиты окружающей среды обитания, в этот раз еле-еле держалась на ногах, печалясь в ожидании разлуки. Владимир Лукич задумался снова, на этот раз – о тайнах человеческой натуры.
   Двенадцать часов уже пробило, и такси уже прибыло, а «молодые» все еще не являлись. Наконец они появились, и Руся вошла в сопровождении Инсанахорова и Михаила Сидорыча. Руся немножко плакала: она оставила свою маму лежащей без сознания, а папу она так и не увидела. Радость охватила ее, когда она разглядела в комнате знакомое лицо Владимира Лукича. Вскрикнув: «Здравстуйте и прощайте, хороший человек!», она бросилась к нему на шею, Инсанахоров тоже его поцеловал. Наступило томительное молчание. Что могли чувствовать эти четыре человека? Что чувствовали эти четыре сердца? Роза Вольфовна, даром что пьяная, поняла необходимость живым звуком прекратить это томление и издала этот звук.
   – Собрался опять ваш квартет, – тепло заговорила она. – В последний раз! Так покоритесь же велениям судьбы и помяните добром свое прошлое!
   – Так покоримся же велениям судьбы и помянем добром свое прошлое! – как эхо повторили все присутствующие.
   – И с Богом! Вперед! На новую жизнь накануне накануне! – вдохновенно продолжила Белая Роза.
   – С Богом! Вперед! На новую жизнь накануне накануне! – как эхо продолжили наши персонажи.
   – Давай пожмем друг другу руки, и в дальний путь на долгие года, – Михаил Сидорыч запел было известный романс Вадима Козина, но остановился. Ему вдруг стало стыдно и неловко, как будто бы он запел не здесь, а на поминках. Ведь это их прошлое умирало для возрождения в новой жизни.
   – Теперь по русскому обычаю нужно присесть на дорожку, – сказал Инсанахоров.
   Все сели. Инсанахоров на диване, Руся подле Инсанахорова, Владимир Лукич подле Руси, Михаил Сидорыч подле Владимира Лукича, Роза Вольфовна подле Михаила Сидорыча. Все умолкли; все улыбались напряженно, и никто не знал, зачем он улыбается, каждому хотелось что-то сказать на прощанье, и каждый понимал, что в подобной обстановке можно сказать одну лишь пошлость. А пошлость, развязность, ерничанье – это самое гадкое, что только может быть в человеке!
   Инсанахоров поднялся первый и перекрестился.
   – Прощай, старая Германия, здравствуй, новая жизнь, – еле слышно выговорил он.
   Раздались напутственные поцелуи, обещания писать, последние полусдавленные прощальные слова. У подъезда стояли Владимир Лукич, Михаил Сидорыч, Белая Роза, какой-то посторонний мастеровой в полосатом халате. Вдруг из-за угла вылетела машина «вольво» и с диким скрежетом тормозов, чуть не врезавшись в такси, остановилась.
   Все ахнули, но из машины одним прыжком выскочил Николай Романович.
   – Застал еще, слава богу! – воскликнул он. – Вот тебе, Русенька, наше последнее родительское благословение.
   И, достав маленький образок, зашитый в бархатную сумочку, надел его на шею дочери, а также незаметно, как ему казалось, положил ей в карман толстую пачку зеленых долларов.
   – А вы, а вы... – обратился он к Инсанахорову, но не смог закончить фразу, махнул рукой и заплакал, этот, в сущности, тоже очень хороший русский человек.
   Руся зарыдала и стала целовать его руки. Инсанахоров – тоже.
   – Ну, – сказал Николай Романович, отирая слезы, – с Богом! Смотри же, Руся, пиши нам. Авось где-нибудь и свидимся – хоть на том, хоть на этом свете. Поздравляем и желаем!
   – Прощайте, папенька, Владимир Лукич, Михаил Сидорыч, Роза Вольфовна, посторонний мастеровой в полосатом халате. Здравствуй, Россия! – сказала Руся.
   – Россия! – сказал Инсанахоров.
   – Россия! – сказали Владимир Лукич, Михаил Сидорыч и Роза.
   – Russland [13 - Россия (нем.).], – сказал посторонний мастеровой в полосатом халате.


   XXXIV

   Далее, к сожалению, все теряется в морозном тумане, и наше ясное повествование приобретает черты абсолютной размытости.
   Вот, например, кто не видел Хельсинки в декабре, тому едва ли знакома вся несказанная прелесть этого волшебного города. Вечерняя чернота и суровость климата идут Хельсинки, как пестрое солнечное кружево весенних бульваров Парижу, как летняя дымка Лондону, как золото и пурпур осени древней, но вечно юной Москве. Подобно крепким спиртным напиткам, красота Хельсинки и волнует, и возбуждает желания; она томит и дразнит неопытные души, как обещание близкого, но несбыточного счастья, особенно если это души советских туристов, марширующих по улицам столицы Финляндии вдоль и поперек.
   Все в Хельсинки темно, но освещено фонарями, все овеяно дыханием Балтики и все приветливо – особенно маленькие трактиры, особенно в районе порта, недаром один из них носит нежное и возвышенное женское имя «Клава». Громады билдингов и здания исторической застройки стоят легкие и чудесные, как сон молодого языческого бога. Есть что-то сказочное, пленительное в разбросанных там и сям, например на улице Кирьятуонтекиянкату, красных гранитных валунах, есть что-то демоническое в суровых скальных уступах, срывающихся в море, как персонажи Калевалы. «Хельсинки уже не тот, то ли дело было в старину, до Зимней войны, когда так весело звучала Сакиярви-полька и мужчины носили шляпы», – скажет вам иногда старожил города, но вы сразу же поймете, что этот простой, немногословный человек, пьющий вместе с вами пиво «Николай Синебрюхов», явно лукавит, скрывая за показной небрежностью истинный патриотизм и потаенную любовь к своей гордой отчизне Суоми.
   Короче говоря, кто не видел Хельсинки, тот вообще мало что видел в жизни, если же, конечно, не сидел в это время в тюрьме. Даже наше скудное перо вполне способно передать очарование этого серебристого финского воздуха, этой улетающей и близкой дали, этого дивного сочленения изящнейших очертаний и тающих красок. Унылому пессимисту не для чего посещать Хельсинки: визит этот будет горек ему при мысли, что и Россия могла бы быть такой же, кабы не захватили ее в 1917 году красные хулиганы, но приятен этот город тому, в ком кипят еще силы, кто верит в Бога и в то, что Он не допустит дальнейших потоков крови, не позволит гранатам, бомбам и минам по-прежнему взрываться слева, справа, снизу и сверху. Эх, хороший город Хельсинки, и люди в нем замечательные – взять того же художника Самоли, телерепортера Рубена или того оживленного господина, который подарил автору «Накануне накануне» в вокзальном ресторане поздней ночью тяжелое пасхальное яйцо из настоящего финского гранита...
   Но при чем здесь все это?
   А при том, что Руся и Инсанахоров затерялись в морозном финском тумане. Они испытывали значительные затруднения с тем, чтобы прямиком попасть в бывший СССР. У Инсанахорова во время их переезда из Стокгольма на пароме «Силья-Лайн» исчез после его задушевной беседы с двумя финско-шведскими цыганами бумажник с деньгами и документами, а у Руси по-прежнему не было въездной советской визы, которую они беспечно надеялись добыть по блату или за умеренную мзду, учитывая репутацию Инсанахорова как народного героя.
   Черты лица Руси немного изменились со дня их отъезда из Мюнхена, но выражение этих черт стало совсем другое, спокойное и удовлетворенное. Все тело ее расцвело, попышнело, заматерело, умножилось. У Инсанахорова, напротив, выражение лица осталось то же, и выглядел он вроде бы не так уж плохо, как после болезни, поправился, однако с ним продолжала происходить та странная метаморфоза, истоки которой заметила проницательная Анна Романовна. Он действительно стал меньше ростом, и теперь многие принимали его за сына Руси и, лишь приглядевшись к его бороде, делали заключение, что перед ними лилипут.
   Без паспорта, в чужой стране... хорошо, что хоть денег у них, благодаря доброте Николая Романовича, было очень много, и они снимали роскошный номер в гостинице «Хоспиц», знаменитой тем, что здесь некогда жил немецкий паренек Матюша Руст, приземлившийся на Красной площади Москвы в своем спортивном самолете и оттянувший за это пару лет советской тюрьмы, но прославившийся во всем мире лет эдак на сто.
   Они стояли на обледенелом берегу и глядели в сторону Свеаборга.
   – Какое унылое место, – заметила Руся. – Как сильно дует с моря. Мне кажется, это слишком холодно для тебя.
   – Холодно? – с горькой усмешкой возразил Инсанахоров. – Хорош бы я был русский, если бы холоду боялся, как француз или африканский студент, обучающийся в университете имени Патриса Лумумбы. Ведь она там, наша Родина, – прибавил он, вытянув руку по направлению к востоку. – Вот и тянет оттуда Сибирью.
   Руся посмотрела в морскую даль, и ей на секунду почудилось, что там, в том неведомом пространстве, куда устремлена рука Инсанахорова, действительно можно различить среди зимней мглы и эту загадочную Россию, и эту таинственную Сибирь, где люди ездят на собаках и в любое время дня и года пьют спирт, который так и называется – «питьевой».
   – Потерпи, – примирительно сказала она, ласково коснувшись его плеча. – Дядя Юкка говорит, что через день-другой все устроится.
   – День-другой! – Инсанахоров в отчаянии хлопнул себя кулаком по коленке и вдруг настороженно спросил: – А ты уверена, что на него можно положиться?
   – Еще бы! Ведь он друг нашего Евгения Анатольевича. Они вместе пьянствовали в Москве в годы застоя, когда там правил тиран Брежнев, читали, создавали и распространяли декадентские произведения, которые он переводил на финский язык... Ведь дядя Юкка как переводчик имеет в Финляндии столь же высокую репутацию, как и Роза Вольфовна в Германии...
   – Признаюсь, я тоже хорошо знаю дядю Юкку и задал этот вопрос, чтобы укрепить твою уверенность в этом славном человеке. Более того, я был хорошо знаком с его первой и последней женой, гречанкой. Они дюже сильно любили друг друга, но потом она пырнула его ножом и возвратилась в Грецию. Я думаю, что они до сих пор друг друга любят, но... таковы причуды любви... – Он улыбнулся, слепил снежок и швырнул его так далеко, как только мог.
   – Вот ты и повеселел, мой милый Андроша! – не на шутку обрадовалась Руся. И тут же мягко упрекнула его: – Мне кажется, ты в последнее время стал более подвержен унынию, чем раньше. А ведь уныние – смертный грех для православных. Сам посуди – какие воодушевляющие вести идут с Востока! Говорят, что коммунисты, комсомольцы и кагэбэшники стали биржевиками, купцами и бизнесменами, что новые промышленники вкладывают все свои средства в развитие капитализма в России, а сами буквально едят черствый хлеб и пьют водопроводную воду, чтобы только снова расцвела родная земля.
   – Свежо предание, но верится с трудом, – улыбнувшись, процитировал Инсанахоров и добавил: – Черного кобеля не отмоешь добела, как говорил Никита Сергеевич Хрущев про американских империалистов. Я скорее поверю, что рэкетиры, которых так боялась твоя мама, грабя награбленное, перечисляют его безвозмездно в детские дома и приюты для малолетних преступников, чем в то, будто из генетического бездельника-коммуняки может выйти что-то стоящее.
   – А я бы не была столь категорична, – робко возразила Руся. – Пусть коммуняки, пусть рэкетиры – время всех обкатает, как гальку на морском берегу...
   Она не успела закончить свою мысль.
   – Во, бля, красота какая охереннейшая! – вдруг раздался сзади хриплый развязный голос.
   – И зачем ты, сука Володька Ленин, отдал Финляндию финнам! – отозвался другой хриплый развязный голос.
   – Эх ты, Финляндия, Финляндия! Последний оплот ленинизма! – завопили оба голоса.
   Руся и Инсанахоров обернулись и увидели, что по скальному обрыву идут, взявшись за руки, как Кай и Герда из сказки о Снежной королеве, два в доску пьяных советских товарища в пыжиковых шапках и распахнутых дубленках. Они не успели испугаться или удивиться, как «товарищи» мгновенно куда-то исчезли, очевидно, упали беззвучно со скального обрыва вниз.
   Инсанахоров мрачно выругался.
   – Они не виноваты, – промолвила Руся. – Такими их сделала система.
   – Система системой, а всю кровь они мне расшевелили своими наглыми криками, своими партийными харями. Пошли домой! – скривился Инсанахоров.
   – Хорошо, но мы ведь еще собирались зайти в универмаг «Штокман», чтобы купить тебе новые брюки, – эти тебе опять велики. Заодно и ботиночки тебе присмотрим в отделе детской обуви, – предложила Руся.
   Инсанахоров промолчал, только прежняя горькая усмешка скользнула по его губам.
   – Успеть бы, – сказал он тихо, чтобы не слышала жена.
   Они вышли на заснеженную, продутую всеми ветрами Александринеркату. Ходить вдвоем с любимым существом в чужом городе, среди чужих как-то особенно приятно: все кажется прекрасным и значительным, всем желаешь добра, мира и того же счастия, которым исполнен сам.
   – Великий Сашка, – сказал, умилившись, Инсанахоров, когда они проходили мимо памятника царю-освободителю, – если бы тебя не ухлопали нервные недоучки, все было бы совсем по-иному в этом грешном из миров.
   К нему явно вернулось хорошее настроение, и Руся была этому бесконечно рада.
   Они медленно шли по бульварам. Мелькали уютные огоньки кафе, гостиниц, ресторанов. Увидев округлое, похожее на гриб, здание театра, Руся вдруг вспомнила:
   – Послушай, Андроша, я забыла тебе сказать, может, это тебя развлечет... Сегодня здесь играют спектакль по роману Тургенева «Накануне». Заглянем?
   – Это что, гастроли кого-то из советских? Театр Романа Виктюка, сценография Владимира Боера?
   – Нет, это местная труппа поставила. Сейчас ведь мода на все русское.
   – Но мы же ничего не поймем по-фински, – возразил Инсанахоров.
   – А я помогу тебе, если ты не читал романа. Сюжет прост. Представь – Россия, конец XIX века. Русская девушка в Москве влюбляется в болгарского революционера, родину которого поработили турки. Не испугавшись тягот жизни, общественного мнения, оставив привычный круг семьи, друзей, знакомых, она тайно венчается с ним, и они едут на его родину, чтобы вместе бороться с врагами. Но по дороге, в Венеции, он умирает от злой чахотки.
   – А она? – чуть вздрогнув, спросил Инсанахоров.
   – А она увозит гроб с его телом на родину, чтобы похоронить труп в родной земле. И тут следы ее теряются. Одни говорят, что влюбленная и труп пропали при кораблекрушении, другие – что она примкнула к национально-освободительному движению, описывали даже ее наряд, она ходила вся в черном с головы до пят... Как бы там ни было – она исчезла, и Тургенев не дает ключа к разгадке этой тайны. Вещица, в общем, недурна, хотя, на мой взгляд, весьма скверно написана, на каком-то ломаном русском языке. Я запомнила оттуда такие, например, «перлы»... постой, дай бог памяти... А, вот – они «сели в гондолу – крепко-крепко пожали друг другу руку». И все эти рыдания, заламывания рук – все это довольно глупо. Смешно, но там в финале герои слушают «Травиату», и Тургенев называет эту гениальную оперу пошлой вещью. Очевидно, живя постоянно за границей, он к этому времени окончательно спятил! – вдруг рассердилась она.
   – Ну, не надо так строго, – заметил Инсанахоров. – А то ты гневаешься прямо как Достоевский, который в карикатурном виде изобразил старичка Тургенева в «Бесах», – шутливо поддел он ее.
   – А ты... а ты у нас, видите ли, объективист, почти как Хемингуэй, который, кстати, хоть и обожал Тургенева, но все же написал пародию на его «Вешние воды», – отпарировала Руся.
   Они посмотрели друг на друга и... расхохотались.
   – Ладно, мир, – сказала Руся.
   – Мир, – согласился Инсанахоров.
   Они поцеловались под фонарем, под падающими снежинками. Руся наклонилась над Инсанахоровым, а он встал на цыпочки.
   – И что-то он мне все же напоминает, этот сюжет, который ты мне только что рассказала, – задумчиво промолвил Инсанахоров. – А вот что именно – я не могу понять... Русская девушка, революционер, турки... Нет, никак не могу вспомнить...
   Руся вся похолодела, поняв, какую оплошность она совершила, рассказав Инсанахорову такую печальную историю. Она начала тихо искать своей рукой руку Инсанахорова, нашла ее, и они крепко пожали друг другу руку.
   И лишь тогда, когда они вдруг услышали, что все здание театра трещит изнутри от бешеных аплодисментов и восторженных криков, они поняли, что, увлеченные этим литературным разговором, безнадежно опоздали на спектакль и он уже закончился.
   Но это ничуть не огорчило их. Странное веселие овладело ими. Набрав в магазине «Туннели» около вокзала пива, сосисок, сыру и лососины, они отправились в гостиницу пировать, не желая более оставаться на людях.
   – Тургенев... А ты помнишь того американского праправнучка Тургенева, которого ты, по выражению Евгения Анатольевича, «по лбу... плашмя... хлюп...», – вдруг неожиданно расхохоталась Руся, когда Инсанахоров уже разливал по бокалам пиво.
   – А? Что? – Он недоуменно посмотрел на нее, а она, хохоча, уткнулась ему в плечо и чуть было не опрокинула его.
   И острая тревога вновь кольнула ее сердце: за последние несколько часов Инсанахоров еще уменьшился.
   Комната их выходила окнами на широкий парк, примыкающий к вокзалу. Под лунным сияньем блестели стальные рельсы, ведущие в Москву, гудели гудки, на площади, высоко в черном небе сверкал какой-то золотой шар, очевидно – реклама.
   Инсанахоров на цыпочках встал перед окном, пытаясь заглянуть за подоконник. Руся подсадила его, но не дала ему долго любоваться видом: он вдруг обмяк, устал, начал заговариваться. Она уложила его в постель и, дождавшись, пока он заснул, тихонько вернулась к окну. О, как тиха и ласкова была ночь, какой пацифистской кротостью дышал морозный воздух, как всякое страдание, всякое горе должно было замолкнуть и заснуть под этим чистым небом, под этими святыми невинными лунными лучами. «О Боже! – думала Руся. – Зачем смерть, зачем разлука, болезнь, слезы? Ужель царство Божие действительно только внутри нас, как утверждал Лев Толстой, а вне нас – вечный маразм и бардак? К чему же тогда эта жажда и радость молитвы? – Она положила голову на сжатые руки. – Он заснул. Он постоянно уменьшается, а я постоянно увеличиваюсь. С чего бы это? Может быть, в наказание за наше счастье, которое мы построили в кредит на костях близких, и теперь должны внести полную плату за нашу вину? А если так, если мы виноваты, – зашептала она с невольным порывом, – дай нам, Боже, дай нам возможность обоим умереть на родных наших полях, а не здесь, в этой уютной, но чужой стране».
   – Дядя Юкка! – пролепетал сквозь сон Инсанахоров.
   Руся подошла к нему на цыпочках, нагнулась над ним и обнаружила, что он еще уменьшился, до размеров детской надувной игрушки.
   Она снова подошла к окну, снова овладели ею невеселые думы. Она начала уговаривать самое себя, уверять, что нет веских причин для паники. Она даже устыдилась своей слабости. «Ну и что, что он стал такой маленький? Может, ему так лучше? Ведь это же лучше, чем если бы он помер, как в романе Тургенева, а я бы везла на Родину его гроб? Родина – это Родина. Родина вернет ему и его ум, и его силу, и его натуральные размеры...»
   В это мгновение она увидела, как по площади, выписывая ногами кренделя, идет пьяный человек неизвестной национальности, как бы высматривая место, где можно помочиться. «Вот если он помочится на ствол дерева, – загадала она, – все будет хорошо». Пьяный покружил, покружил по площади, а потом подошел к дереву и расстегнул штаны. Руся отпрянула.


   XXXV

   Она проснулась поздно, с глухой болью в голове и, открыв глаза, увидела, что Инсанахоров уже тоже открыл глаза и в упор смотрит на нее. Руся невольно содрогнулась – он стал совсем крошечным, сантиметров эдак двадцать – двадцать пять длиною.
   – Дядя Юкка не приходил? – было его первым вопросом, который он задал уже совершенно кукольным голосом.
   – Нет, – была вынуждена ответить она и принялась читать ему вслух свежий номер русской газеты «Беспредел», в котором много говорилось об армяно-азербайджанской войне, о славянских землях и княжествах, о том, что Горбачев основал фонд своего имени и купил дом в США, а Ельцин еще не основал фонда своего имени и не купил дома в США.
   Кто-то постучался в дверь.
   «Дядя Юкка», – подумали оба, но стучавший проговорил по-английски: «Hi! Hi! May I come in? Morning!» [14 - «Привет! Привет! Могу ли я войти? Доброе утро!» (англ.)]
   Руся и Инсанахоров переглянулись с изумлением, Инсанахоров спрятался под подушку, Руся пошла открывать, но в комнату, не дождавшись ответа, уже входил какой-то потертый господин с лукаво поблескивающими глазенками и грязной бороденкой. Он весь сиял, будто именно его только тут и ждали. Инсанахоров осторожно выглянул из-под подушки и сморщился от отвращения.
   – А здорово я вас разыграл, ребята? – развязно начал незнакомец, любезно кланяясь Русе и одновременно плюхаясь в кресло. – Вы, поди, думали какой форин [15 - Foreign – иностранец (англ.).], а это я, собственной персоной. Помните, мы, кажется, виделись в Москве на какой-то тусовке, а может – в Мюнхене, а может, и вовсе не виделись, но я знаю о вашем существовании. Ваш муж – знаменитость, а я люблю знаменитостей. Я и сам знаменитость. В 60-е я был знаменитым шестидесятником, в 70-е – знаменитым семидесятником, в 80-е – знаменитым восьмидесятником, в 90-е – знаменитым девятидесятником и так далее. Моя фамилия, Турурум, вам ни о чем не говорит, но я вас знаю. У вас выпить нету? Нету, ну и хорошо, а то нарежешься с утра, весь день комом. Я, знаете ли, вчера узнал, что и вы здесь, знаете ли... Вот... Ну что за город, эти Хельсинки, прямо – граненый алмаз европейского Севера. Одно ужасно – проклятые совки на каждом шагу, уж эти мне совки. Кстати, вы слышали, что Крым объявил о своей независимости? Вам, как поклоннице Василия Аксенова, это должно быть особенно приятно. Во мне и самом славянская кровь кипит. Однако советую вам быть осторожнее; я уверен, за вами наблюдают, опасайтесь провокаций. Шпионство здесь ужасное! Вчера подходит ко мне какой-то подозрительный тип и спрашивает: «Ты Ленина читал?» Я послал его куда подальше... А где же Инсанахоров? Я вчера, как сумасшедший, бегал по городу, был в городской библиотеке. Неправда, что русские самый читающий народ. Финны, например, тоже любят читать. И – водку. Финны очень любят русских, хотя тщательно это скрывают, последнюю рубашку русскому отдадут, если у них есть еще одна. Я здесь и в тюрьме был, на меня подумали, будто я украл перчатки в универмаге. Меня привели в тюрьму, а потом отпустили. Я изучил тюрьму – вы, может быть, слышали, – я всегда интересовался правами человека и боролся с коммунистическим режимом у себя на кухне в районе метро «Аэропорт». Справедливо сказал Бакунин: «Безбоязненно, твердым шагом пойдем к народу, а там, когда с ним сойдемся, помчимся вместе с ним, куда вынесет буря». Впрочем, он – коммунист. А я всегда был за прогресс, то есть против – Сталина, застоя, бездуховности. Наше поколение – все за прогресс. А каковы немцы-то и американцы, а? Посмотрим, как они выкрутятся из такой геополитической ситуации... Ведь что ни говори, а при коммунистах была стабильность в регионе. Я, впрочем, тоже был коммунист, но я всегда был вне политики, тем более сейчас, когда вакантные места всех духовных пастырей заняты. У меня с властью были чисто духовные разногласия, но я все равно вышел из КПСС, когда это разрешили. Да... Лучше об искусстве. Тут в Москве была конференция по постмодернизму. Дураки все ужасные, особенно Попов, Ерофеев да Пригов. Никто не знает, что такое постмодернизм, но все делают вид, что знают... Дать вам почитать альманах «Метрополь», у меня есть, вышел недавно в Совдепии – я теперь так эту страну называю, чтобы не путаться. Я прочитал и честно скажу – ничего нового, крайне низкий художественный уровень, как у короля, которого играет окружение. Не знаю, как вы, а я рад нынешнему бардаку. Мука перемелется – пироги будут. Только вот кровь – это плоховато. Поэтому я и еду через Хельсинки во Францию. Вступлю там назло всем в коммунистическую партию, а потом поеду в Россию с французским паспортом экспортировать обратно революцию. А не выйдет, так снова стану антисоветчик, махну в Калифорнию, я давно обещал Саше Половцу, редактору лос-анджелесской «Панорамы», сочинить чего-нибудь такого идеалистического, а то все пастыри, пастыри кругом, а идеи – нету. Стране идея нужна, нужны философы, политологи! Но как мы все-таки отстали и где же все-таки наш Инсанахоров? Я жажду личного знакомства и с этим духовным пастырем.
   – Мой муж вышел прогуляться, – сказала Руся, почтя не вслушиваясь в эту бессмысленную трескотню.
   – Надолго?
   – Не знаю, очевидно, на весь день.
   Гость воровато подвинулся к ней.
   – Тогда – может быть... надеюсь, вы без предрассудков? Мы, русские, должны как можно ближе быть друг к другу... Соборность, ведь это не пустой звук для нас, да?
   И он положил на ее пышную грудь свою немытую руку.
   Русе на секунду стало страшно – вдруг он ее изнасилует на глазах беспомощного Инсанахорова? Но, ощутив свои бицепсы, трицепсы, переведя взгляд на дряблое похотливое лицо посетителя, она презрительно расхохоталась.
   От громовых раскатов этого хохота незваного гостя как ветром вымело. Руся даже больно ударила ногу, когда давала ему пинка, и он, распластавшись, как жаба, летел по коридору, как поверженный конькобежец. Пока не шандарахнулся головой о кадку с пальмой, столь чуждо глядевшейся в этих северных широтах. После чего пустился наутек с криком: «А мы зато в Расее живем, и нам всякий эмигрантишка не указ!»
   – Вот, – с горечью промолвила она, запирая двери и обращаясь к подушке, за которой скрывался Инсанахоров. – Не выдержали испытания свободой эти либеральные господа, окончательно лишились последних остатков своего слабого разума! Иной и говорит складно, а прогрессист он или ретроград – неважно, ибо в душе такой же говнюк, как этот господин.
   Из-за подушки раздался какой-то писк. Руся наклонилась, вслушалась и различила:
   – Это – КГБ, КГБ!.. Все кругом – КГБ. И постмодернизм – выдумка КГБ! Их нужно побивать, всех этих циников, острящих по поводу духовного пастырства...
   Она не стала спорить с мужем. Ее гораздо больше интересовал он, чем КГБ, постмодернизм или же все эти последовательно обосравшиеся поколения. Она села подле него, снова взяла «Беспредел». Но он закрыл глаза и лежал неподвижно, голенастый, большеголовый, завернувшийся в носовой платок. Руся взглянула на него, и внезапный страх защемил ей сердце.
   – Андроша... – начала она.
   Он встрепенулся:
   – А? Что? Дядя Юкка приехал?
   – Нет еще... но, может быть, ты хочешь что-нибудь покушать? Куриного бульончика, йогуртика или яичечко?
   – Не сюсюкай со мной, как с младенцем, – пропищал он. – Я, пожалуй, выпью треть стаканчика подогретого пива, чтобы забыться сном, и поем немного шведского сухого хлеба. А вечером, если хочешь, пойдем в театр, если сегодня опять будут давать «Накануне». Разбередил меня, по совести сказать, твой рассказ об этом произведении.
   Прошло два часа. Угостившись пивом, Инсанахоров все лежал на диване, но заснуть не мог, хотя не открывал глаз. Руся не отходила от него; она уронила газету на колени и не шевелилась.
   – Отчего ты не спишь? – спросила она его наконец.
   – Я думал, что ты спишь, и мы тогда не услышим дядю Юкку. Разбуди меня тотчас, как он придет. Если он скажет, что все готово, мы тут же садимся в поезд.
   – Поезд будет вечером, – отозвалась Руся.
   – Что этот негодяй болтал про муку, пироги и кровь? – бормотнул Инсанахоров, засыпая. – Неужели нравственность так низко упала на родине, пока меня там не было? Надо, надо скорее ехать туда. Терять времени нельзя. В Москву! В Москву!
   Он заснул, и тихо стало в комнате. Руся прислонилась головою к спинке кресла, долго глядела в окно. Погода испортилась: ветер поднялся, завьюжило, запуржило. Большие брюхатые черные тучи неслись по небу, прохожие подняли воротники, золотой шар раскачивался в отдалении, того и гляди сорвется, лопнет, рассыплется стеклянными брызгами, ударит кого-нибудь по голове. Руся закрыла глаза. Она дурно спала всю ночь; понемногу и она заснула.
   Странный ей привиделся сон. Ей казалось, что она плывет в лодке по Штарнбергскому озеру с какими-то незнакомыми людьми разных национальностей и вероисповеданий. Они молчат и сидят неподвижно; лодка подвигается сама собою. Русе не страшно, но скучно: ей бы хотелось узнать, что это за люди и зачем она с ними? Она глядит, а озеро ширится, берега пропадают, и вот это уже не озеро, а широкая белая ледяная равнина, насквозь продуваемая ветром. Что-то величественное, гремящее, грозное поднялось со дна ее души; неизвестные спутники ее вдруг вскакивают, оскалившись, кричат, машут руками друг на друга, хватаются за оружие... Руся частью узнает их лица: ее отец, Владимир Лукич, Михаил Сидорыч, Инсанахоров, Евгений Анатольевич, Попов, Ерофеев, Пригов, неизвестный господин Турурум между ними, но также и мириады других людей, разбившись на группы, повторяя имена каких-то своих богов и божков, потрясая вымпелами, грозно подступают друг к другу, жаждая крови и победы своих идей во что бы то ни стало, желая утвердить свою правду на земле, хоть бы взорвись эта земля вся к чертовой матери, но только чтобы их ум, их сила взяли верх. Но звучит музыка, какой-то плотный занавес закрывает изображение, как будто кончился фильм или спектакль подошел к своему закономерному финалу... Руся осматривается: по-прежнему все белым-бело вокруг; но это уже Россия, снег, снег, бесконечный снег. И она уже не в лодке, она едет в санях; она не одна: рядом с ней сидит маленькое существо, закутанное в старенький заячий тулупчик. Руся вглядывается: этот мальчик так похож на Инсанахорова, ее бедного мужа. Страшно и сладко становится Русе. «Мы умерли или мы живы?» – думает она.
   – Андроша, сыночек мой бедненький! Куда это мы с тобой едем?
   Мальчик не отвечает и завертывается в свой тулупчик; он зябнет, ему хочется молочка, хочется послушать бабушкину сказку, поиграть на ковре под старинными часами, маятник которых стучит тяжко, с каким-то печальным шипением. Русе тоже холодно; она смотрит вдоль по дороге: город виднеется вдали сквозь снежную пыль. Поверженные кресты, поверженные рубиновые звезды, высокие белые башни девятиэтажек с пустыми глазницами окон... «Мамочка, это Москва?» – тихо спрашивает мальчик, и невыносимая боль охватывает Русю. «Будьте вы прокляты, – шепчет она, – будьте вы прокляты, все взрослые, умные, глупые, уверенные мерзавцы, забывшие, что были детьми, нежно гукали, лежа в колыбельке, боялись темноты, играли в песочке, смешно выговаривали первые слова! Разве не вам, негодяи, сказано было, что ни одна ваша вонючая идея не стоит слезинки ребенка. «Мамочка, мамочка, Руся», – слышится ей, и эхо разносит слабый звук детского голоса над пустыней, над бездной.
   «Руся!» – раздалось явственно в ее ушах. Она быстро подняла голову, обернулась и обомлела: Инсанахоров, еле заметный на подушке, раскрывал рот, но она уже не могла разобрать ни слова, только видела, что он все время взмахивает микроскопическими ручонками. Она с криком упала на колени и приблизила к нему свою ушную раковину.
   – Все кончено, – едва разобрала она гулкий шепот. – Прощай, моя бедная Руся! Прощай, моя бедная Родина!
   В это мгновение на пороге двери показался широкоплечий бородатый человек в меховой куртке и финской шапке с ушами.
   – Дядя Юкка! – воскликнула Руся. – Поспешите, ради бога, ведь он совсем исчезнет! Боже, Боже, еще вчера мы гуляли, еще недавно он говорил со мной.
   Вошедший отстранил ее, наклонился над подушкой и начал делать пассы руками.
   – Perkellsaatanahevettymalanta! [16 - Нецензурное (фин.).] Мгновенно остановись в своем отступательном развитии. Все идет по плану! Ты сам все это изобрел! Так слушай же музыку своего изобретения! Мина! Мина! Mine! [17 - Мина (англ., нем., фр., фин.).]
   И яркое дискретное свечение в районе подушки озарило комнату, перед тем как Руся упала в обморок.


   XXXVI

   Через час в той же комнате у окна стоял дядя Юкка, так и не снявший свою меховую куртку; перед ним, закутавшись в шаль, сидела Руся. В спичечном коробке, зарывшись в вату, устроился микроскопический, но веселый Инсанахоров.
   Лицо Руси выражало спокойную уверенность. Она еще более заматерела. Мощные груди ее были покрыты, как холмы, толстым шерстяным свитером, икры едва помещались в красивые саамские унтайки, шитые бисером.
   Она дочитывала письмо, которое только что получила от матушки.
   В нем Анна Романовна звала свою дочь обратно в Мюнхен, жаловалась на их с Николаем Романовичем одиночество, кланялась Инсанахорову, осведомлялась о его здоровье, просила их приезжать вместе, не стесняться.
   Дядя Юкка, человек суровый, грубый, смелый, действовал, как это теперь выяснилось, точно по плану, разработанному Инсанахоровым. Блестящий филолог и интеллектуал, ведущий свою родословную из маленькой деревни на Карельском перешейке, откуда его предков выпихнули советские большевики, он теперь по случаю звериного оскала капитализма во всех странах вынужден был служить переводчиком и обслуживать русских фирмачей, отчего и знал все правильные ходы и выходы в этой абсолютно неправедной жизни.
   Дядя Юкка объяснял:
   – Да, смешно сказать, но теперь на вашей родине еще больший бардак, чем при коммунистах. Раньше все было гораздо проще: сунул кому надо двухкассетник – и все о’кей! Теперь же – все, что я смог сделать, это достать визу. Причем только вам, и не спрашивайте, как мне это удалось. Три дня я не выходил из сауны, распивая черт знает с кем... – В доказательство своих слов он слегка пошатнулся. – Череда коррумпированных харь прошла передо мною, и вы видите, что я еле-еле успел. Еще секунда, и наш друг превратился бы в эмбриона, а потом и вовсе перестал бы существовать в этой реальности...
   – Неужели все это действительно было запланировано? – все еще не верила Руся.
   – Конечно. Даже кража паспорта. Понимаете, мне трудно вам все толком объяснить, я ведь практик, а не теоретик. Андрон толковал мне про культ Озириса в Древнем Египте, про инкарнацию... что он исчезнет, чтобы возродиться в новой России новым Инсанахоровым. Говорил, что в условия акции входит ваше неведение, но что я ни в коем случае не должен пропустить контрольный критический срок... Что он сам и есть та мина, которую он изобрел... Как это следует трактовать, я не знаю – ведь я, можно сказать, простой финский колхозный парнишка, которого сгубили московские эстеты. – Он улыбнулся. – Я знаю только то, что я знаю. Полагаю в глубине души, что Инсанахоров – обыкновенный гений, а вовсе никакой не политик. К тому же романтичен, как мальчишка... Любит рисковать... План – планом, а что было бы, если б тот парень в сауне не вырубился, а продолжал пить? Я бы пропустил контрольный срок, и где бы тогда оказался Инсанахоров, вы представляете?
   – Не представляю, – как эхо отозвалась Руся.
   – Ладно, теперь слушайте сюда, – посерьезнел дядя Юкка, выучивший русский язык в московской пивной «Яма», что на углу Столешникова переулка и Пушкинской улицы, – у нас слишком мало времени, чтобы философствовать. Виза у вас настоящая, но черт знает, что придет в голову этой вечно пьяной гвардии петербургского адмирала Собчака, который находится в весьма напряженных отношениях с Верховным Главнокомандующим Ельциным. Держите Андрона в кармане, играйте спичечным коробком, как будто вы – завзятая курильщица. Но если почувствуете опасность, выньте его из коробка и спрячьте... сами знаете куда, не мне учить женщину, куда она может спрятать возлюбленного... – Он деликатно кашлянул в кулак и высморкался.– Надеюсь, этим молодчикам не придет в голову подвергнуть вас гинекологическому досмотру или насилию. А если это случится, им же будет хуже. Ведь он – мина. Понятно?
   Руся не тотчас ему ответила, ошеломленная всем услышанным.
   – Понятно, – наконец выдавила она из себя.
   Дядя Юкка ушел по каким-то своим делам, а она опустилась на колени, чтобы помолиться.
   Но молиться она не смогла, и ее можно было понять. «Каждый из нас виноват уже тем, что живет, – думала она, – и нет такого великого мыслителя, великого изобретателя, великого благодетеля человечества, который, в силу пользы, им приносимой, мог бы надеяться на то, что только он имеет право выжить...» Как сложен мир!
   В тот же вечер из гостиницы «Хоспиц» вышли два человека, закутанные в теплые одежды. Это были Руся и дядя Юкка.
   Они подошли к поезду «Лев Толстой», и Руся заняла свою полку в двухместном купе спального вагона. Она украдкой выглянула в окно. Дядя Юкка стоял, опершись на фонарь, и плакал, не стыдясь своих слез.
   – Прощайте, друзья, – прочитала она по его губам.
   После чего финский добряк отвернул крышечку у пластмассовой фляжки с водкой, сделал добрый глоток и исчез во вновь разыгравшейся метели.
   В течение ночи метель еще более усилилась, непогода свирепствовала со страшной силой, и опытные путешественники обеих столиц качали головами, когда услышали, что на перегоне между финской станцией Вайникалла и пока еще советским Выборгом случилось какое-то дорожно-транспортное происшествие, повлекшее за собой значительные последствия.
 //-- * * * --// 
   Месяца через три после отъезда Руси из Хельсинки Анна Романовна получила от нее в Мюнхене странное письмо без подписи, напечатанное на пишущей машинке с западающими буквами.
   «СССР больше нет. СНГ тоже нет. Есть опять Россия. Перевели часы совсем куда-то. Россия теперь не красная, а она теперь вся – белая. По России ездят сани. В них сидят дети. Фабрики, заводы больше не дымят. Паровозы засыпаны снегом. Пароходы вмерзли в лед. Почта, телеграф, телефон не работают. В России тихо. В России белое утро. В России живут счастливые люди».
 //-- * * * --// 
   С тех пор минуло уже около пяти лет, и никакой вести не приходило больше от Руси. Бесплодны остались все письма, запросы; напрасно сам Николай Романович ездил в Москву и Хельсинки после окончательного краха коммунизма и установления в России новой стабильности. Никаких следов ни в Москве, ни в Хельсинки он не сыскал. Руся и Инсанахоров точно сквозь землю провалились, хотя именем Инсанахорова была названа основная площадь в Дмитрове бывшей Московской области, городе, который стал теперь столицей России. В русском консульстве Хельсинки о них тоже ничего не знали и, подняв документы пятилетней давности, сообщили, что виза Русе Николаевне Инсанахоровой не выдавалась, а самому Инсанахорову – тем более. Потому что они прекрасно знали фамилию этого национального героя еще тогда, в мрачные годы конца стагнации в СССР, и непременно помогли бы ему, чем смогли, даже если это грозило бы им неприятностями по службе.
   Никто ничего не мог сказать и о дяде Юкке. Одни считали, что он помирился со своей прежней женой и живет в Греции на острове Порто-Гидро, другие клятвенно утверждали, что, как только между Россией и другими странами Европы установилось безвизовое пересечение границ, дядя Юкка уехал в Сибирь, женился на тунгуске Наташе и теперь живет за Полярным кругом, выращивая помидоры, которыми торгует на рынке города К., стоящего на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан, а все вырученные деньги перечисляет неизвестно куда.
   Ходили темные слухи, что несколько лет назад в поезде «Лев Толстой», следовавшем из Хельсинки в Москву, был сильный взрыв. По другим, более достоверным сведениям, взрыва не было, а в поезде ехала красивая молодая мощная женщина, которая так двинула в глаз пристававшему к ней в ночной тишине ухажеру, что тот издал постыдный звук, от которого поезд остановился и непременно сошел бы с рельс, если бы не искусство машиниста.
   Нашлись очевидцы, которые рассказывали, что с этого поезда на каком-то полустанке близ Твери сошла женщина, описывали даже ее наряд, она вся была в черном с головы до пят.
   Некоторые прибавляли, что даму эту видели потом в районе озера Волго, у истоков великой русской реки Волга, где она воспитывала мальчика, служила учительницей в начальных классах деревенской школы, жила скудно, лишь время от времени получая денежные переводы и посылки с консервированными помидорами. Женщины жалели ее молодость, красоту, но завидовали ей, что она получает алименты, а они – нет. Сына ее звали Андроном. Он вечно что-то изобретал, взрывал, ходил в ссадинах и шишках, рано научился читать и рано пошел в школу. Как бы то ни было, и Руся, и Инсанахоров исчезли навсегда и безвозвратно. Бывает и так в жизни, бывает, что человек, просыпаясь, с невольным испугом спрашивает себя: неужели мне уже тридцать... сорок... пятьдесят лет? Как будто это имеет какое-то значение. Ведь не нами сказано, но нами будет повторено, что нет ничего нового под луной и, стало быть, жизнь вечна, нравится это вам или не нравится.
 //-- * * * --// 
   Что, в свете последней аксиомы, стало с остальными лицами нашего рассказа?
   Анна Романовна еще жива; она очень постарела, по-прежнему много жалуется, но уже теперь гораздо меньше грустит и нисколько не страшится смерти, потому что твердо уверена: как только она умрет, то тут же встретится с Русей, Инсанахоровым, и ей, может быть, даже удастся еще понянчить внуков в другом измерении. В связи с этим она забросила чтение восточных философов, а только смотрит по телевизору модный стопятидесятисерийный казахский фильм «Бедняки тоже люди», скучая, что фильм этот, как и жизнь, никак не кончается.
   Николай Романович тоже поседел, постарел и тоже расстался... со своей подружкой-немкой, которая возвратилась на территорию бывшего СССР, вышла замуж за одного грузина, который, как оказалось, и ранил ее когда-то в припадке ревности. Но натура эмансипированной искательницы приключений заставила ее уйти от мужа, и она стала первой женщиной-президентом немецкой республики немцев Поволжья, раскинувшейся на изрядной территории развалившейся империи. Перед этим она пыталась вернуться к Николаю Романовичу, но тот стал уже не такой дурак, как раньше, тем более что он последней, почти тютчевской любовью полюбил наконец Анну Романовну, и они жили, как он выражался in accordance [18 - В согласии (англ.).], смело шли к смерти hand and hand with one another [19 - Рука об руку друг с другом (англ.).].
   Фирма Бориса Михайловича Апельцина-Горчакова банкрутировалась, и ему грозило заключение в «Матросской Тишине» за злостную неуплату долгов. Но он как-то от тюряги отмотался и, будучи человеком с темпераментом, женился на Сарре, после чего они уехали в Израиль, где уже жили к тому времени приемные родители Сарры. Но в Израиле им не понравилось, потому что там оказалось слишком много евреев, и они все-таки рискнули вернуться на родину Бориса Михайловича, где и живут теперь близ Туруханска, в поселке Курейка, бывшем месте ссылки Иосифа Сталина, куда его когда-то сослало царское правительство, да плохо, видать, сторожило. Там они держат мемориальный отель «У четырех друзей» (Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин), ставший местом паломничества прокоммунистически настроенных элементов всего мира, благодаря прекрасной кухне, северному сиянью и круглогодичному купанию в проруби за бутылку водки.
   Владимир Лукич сначала тоже никак не мог найти правильного места в этой жизни. Он все курил, курил да писал. Ученая публика обратила внимание на две его статьи – «Лучше больше, чем меньше» и «Как нам реорганизовать коммунизм, чтобы эту вредную энергию обратить на пользу человечества». Хорошие статьи, жаль лишь, что все они изобиловали нецензурными словами, это он зря. Но потом Владимиру Лукичу все опять наскучило, он опять умер и вновь возродился, став монахом православной конфессии. Когда какой-то досужий репортер посещает его келейку и спрашивает, не обидно ль ему, что он так и не стал окончательным вождем всего угнетенного человечества, старец мягко улыбается, крестится и отвечает: «Я им уже дважды был».
   А с Розой Вольфовной случилась удивительная история: она настолько вжилась в русский язык, что стала плохо писать и говорить по-немецки. Ей пришлось переориентироваться, и сейчас она переводит все наоборот – с немецкого на русский, благо, что спрос большой, ибо культура книгопечатания, равно как и вообще культура, в современной России достигла небывалых высот.
   Зато с Михаилом Сидорычем все в порядке. Он теперь в Америке, организовал фонд своего имени и считается одним из ведущих специалистов-политологов по новой Восточной Европе. Злые языки болтают, что он лишь «делает бабки», в политике смыслит как свинья в апельсинах, что прогнозы его смехотворны и он потому никогда не ездит на территорию бывшей страны СССР, что боится, как бы ему там не набили морду, но на то они и есть злые языки, чтобы клеветать на хорошего человека. И от американцев, и от англичан у него пропасть заказов, он страшно богат и красив. В последнее время много шума наделала одна его инициатива – он купил участок на Луне и выстроил там точную копию центра Москвы шестидесятых – восьмидесятых годов XX столетия. С Кремлем, Дворцом съездов, Лубянкой, Лефортовской тюрьмой, Белым домом, пивной «Яма» и стадионом в Лужниках. Говорят, что теперь он накачивает в полусферу, накрывающую город, кислород и будет пускать туда всех желающих за большие деньги, а сам будет президентом этого лунного города.
   Михаил Сидорыч изредка переписывается с Евгением Анатольевичем, который один нисколько ни в чем не изменился, так же пьет, матерится и ничего не делает.
   Как-то он снова получил письмо от Михаила Сидорыча с красивыми марками, изображающими во всех позах статую Свободы. Он лениво повертел письмо, зачем-то понюхал его и лишь затем вскрыл конверт.
   «Помните, – писал ему Михаил Сидорыч, – что́ вы мне сказали в ту ночь, когда мы получили известие о браке нашей бедной Руси с великим Инсанахоровым, когда я сидел у вас в ногах на кровати и разговаривал с вами? Помните, я еще спрашивал, когда же кончится весь этот вечный бардак и начнется нормальная жизнь? И вы мне ответили, что бардак – не худшая из форм существования белковых тел на земле, что ничто никогда не кончается и никогда не начинается, начала и конца нет, и так уж нам определено, что мы всегда будем накануне накануне. Помните? И что это и есть жизнь, а нелепицы, изгибы, взлеты, падения и составляют сущность ее, но все равно все будет о’кей, белка, свисток, богатство и покой. А что вы теперь думаете, когда потоки крови, к счастью, иссякают, и текут лишь слабые ручейки ее, инициируемые ковырянием засохших болячек? Когда все вроде бы лучше, но мир, который и прежде глуп был, таковым идиотским и остался? Жду ответа, как весна лета, честная вы мысль, господин оракул, черноземная вы сила...»
   Евгений Анатольевич потер пальцами правой руки лысину и устремил в будущее свой загадочный взор.
   – То и думаю, что думал, – буркнул он. – Деточек только жалко, они-то здесь при чем? Но ведь и деточки это... вырастают...


 //-- * --// 
   Этот короткий роман, аукающийся с каноническим текстом русского классика Ивана Тургенева (1818–1883), я сочинил в рекордно короткий (для себя) срок – две недели. По написании роман мне тут же принес сюрпризы. Во-первых, из статьи критика Сергея Чупринина (р. 1947) я узнал, что это называется «римейк»; во-вторых, его тут же зачислили по разряду до сих пор не понятого мною явления, именуемого «постмодернизмом»; в-третьих – за его идейную непочтительность на меня обиделись все: коммунисты и монархисты, космополиты и почвенники, диссиденты и гэбэшники, демократы и красные, белые, зеленые, голубые... Обиделись зря, я же указал в подзаголовке, что, собственно, это не мои слова, а роман персонажа романа, написанного персонажем романа.
   ...на берегу Штарнбергерзее, недалеко от Мюнхена... – Там я жил два месяца «на стипендии» в городке Фелдафинг летом 1991 года, но за все это время не написал почти ничего. А только вертел головой, пытаясь познать перед возвращением на родину чужую действительность, запомнить ее реалии, лица и жесты того времени. Текст, который вы читаете, появился лишь через год с небольшим. Я не поменял в нем ни слова в длительном процессе его издания, переиздания, переводов на другие языки. Владимир Лукич... Михаил Сидорович... – Все совпадения имен персонажей с именами конкретных личностей, например В.И.Ленина (1870–1924) и М.С.Горбачева (р. 1931 и дай Бог ему здоровья!) являются сущностными, но несущественными. Это же относится и к таким персонажам, как Борис Апельцин–Горчаков, уральский крепыш родом из райкома партии, или Николай Романович, полагающий, что он и есть русский царь. И к прочим живым элементам данного повествования, включая Инсанахорова.
   Хоннекер – тогдашний начальник ГДР (1912–1994). В марте 1991 года Хоннекера тайно вывезли на военном самолете в СССР, однако уже в декабре 1991-го обязали в трехдневный срок покинуть страну. Он нашел убежище в посольстве Чили в Москве, но 30 июля 1992 был выдворен из России в Германию, где судебное преследование против него было прекращено из-за плохого состояния здоровья бывшего Вождя.
   Биргартен (нем.) – пивная на свежем воздухе.
   Франсуаза Саган (1935–2004) – модная (тогда) французская писательница, которую почему-то возлюбили переводить советские большевики времен «застоя».
   «Мой отец в борьбе с врагами жизнь свою отдал» – один из вариантов уличной песни «Купите папиросы». Продолжение: «Мою маму где-то немец с винтовки расстрелял. / А сестра моя в неволе, сам я ранен в чистом поле, / Отчего и зренье потерял».
   ...Сергей... – Тоже персонаж, а вовсе не знаменитый автор «Броненосца “Потемкина”» Сергей Эйзенштейн (1898–1948). Эйзенштейн подумывал одно время об экранизации «Капитала», мудреного сочинения немецкого ученого Карла Маркса (1818–1883), последователями которого важно именовали себя все остальные коммунистические черти.
   ...Левушки Троцкого... – Лев Троцкий (1879–1940). Ну, теперь все в России знают, даже малые дети, что этого своего главного соперника тов. Сталин велел тов. Рамону Меркадеру (1914–1978) смертельно ударить по голове альпийским ледорубом. В 1960-м убийца Меркадер получил высокое звание Героя Советского Союза. Похоронен (1978) на Кунцевском кладбище гор. Москвы под именем почему-то Лопес Рамон Иванович.
   «Удивительная, нечеловеческая музыка»... – Говорят, что В.И.Ленин действительно любил Бетховена. Но все же, по свидетельству Н.К.Крупской, предпочитал ему Вагнера. Предпочтение это, как и многое другое, перешло от Ленина по наследству прямиком к Адольфу Гитлеру (1889–1945).
   Шнитке Альфред (1934–1998) – выдающийся советский композитор-авангардист.
   Авторханов Абдурахман (1908–1997) – историк, публицист, автор знаменитых антисоветских сочинений, нелегально распространявшихся в СССР.
   «Будь проклята ты, Колыма» – народная песня, одна из вершин лагерного фольклора.
   ...мальчика Юру, который эмигрировал в Германию из Рыбинска... – К моему другу, поэту Юрию Кублановскому (р. 1947), уроженцу города Рыбинска, вынужденному в 1982 году эмигрировать из СССР, этот персонаж тоже не имеет никакого отношения. Тем более что Кублановского вовсе не «лубянские» выкрали, а он сам, добровольно вернулся на родину, когда она, наконец, стала свободной от коммунизма.
   Роза Вольфовна... – Устал повторять, но и эта литературная фигура не должна ассоциироваться с одной из лучших немецких переводчиц русской литературы Розмари Титце (р. 1945).
   ...тот самый ленинский «пломбированный вагон»... – Вагон, в котором с разрешения властей кайзеровской Германии Ленин и его товарищи въехали (1917) в воюющую с Германией Россию, чтобы устроить октябрьский переворот, который в дальнейшем стали именовать Революцией.
   ...некто Евгений Анатольевич... – Ну и даже смешно оправдываться, что это вовсе не я, писатель Евгений Анатольевич Попов (р. 1946). Мне, слава Богу, удалось избежать эмиграции. Хотя в России, как показывает практика, зарекаться ни от чего не стоит.
   ...его женой, тоже писательницей... – Всякий, кто меня знает, подтвердит, что моя любимая жена и мать моего сына Василия (р. 1989) Светлана Васильева (р. 1950), прозаик, поэт, драматург, исследователь театра, никогда меня палкой не била.
   Альманах «Метрополь» – легендарный советский неподцензурный альманах, ставший в 1979 году причиной последнего крупного литературно-идеологического скандала канувшей эпохи. О нем уже столько сказано и написано, что повторяться решительно неохота.
   Дубчек Александр (1921–1992) – лидер Пражской весны 1968 года, коммунист, возглавивший борьбу чехов и словаков за «социализм с человеческим лицом». Которого (как им тут же объяснили с помощью танков и войск СССР, Польши, Венгрии, ГДР и Болгарии) в природе не бывает.
   Двухкассетный магнитофон – голубая мечта простого советского туриста. Стоил, конечно же, значительно дороже, чем пять марок. Но более крупной суммы туристу в поездку обычно на руки не давали, чтобы он ненароком не «остался» при капитализме, восхищенный его внешними прелестями.
   ...дурил мальчонку вечными идиотскими рассуждениями о прибавочной стоимости... – Понятно, что речь здесь идет вовсе не о К.Марксе. Теоретически он по возрасту, конечно, мог бы быть отцом В.И.Ленина, но являлся всего лишь его учителем. И к тому же не дожил до 1917 года, чтобы посмотреть, как на практике претворяется его учение. Сцена расстрела тоже относится к разряду фантасмагорических, как и многое другое в этом романе.
   Перестройка – политические и экономические реформы, осуществлявшиеся в СССР в 1986–1991 годах.
   «Воспоминание о будущем» Эриха фон Денникена» – модный на излете социализма в СССР фильм, где утверждалось, что инопланетяне УЖЕ были на Земле. Советская власть слегка критиковала этот фильм за ненаучность, но все же разрешила его показывать в рамках программы «хлеба и зрелищ».
   ...пишущей машинки «Эрика», бравшей четыре копии, транзисторного приемника Сони»... – Вещественные аксессуары так называемого диссидента. «Четыре копии» – из песни опального барда Александра Галича (1918–1977), «приемник “Сони”» – слушать «Голос Америки», «Свободу» и другие антисоветские радиостанции, вещающие на русском. В эмиграции вещь тоже нужная, потому что многие из уехавших не знали других языков кроме русского.
   Развесистая липа – пародия на знаменитую «развесистую клюкву».
   ...несколько русских народных песен антисоветского и идейно ущербного содержания. – Например:

     Не боимся мы силы вражьей.
     Коммунист, взводи курок.
     На тропинке, да на овражьей
     Расстреляют под шумок.

   Идейно ущербный – гэбэшная терминология, мягкий вариант слов «антисоветский» и «клеветнический».
   ...Попов, Ерофеев, Пригов... – Излишне говорить, что совпадение имен с реальными литераторами Дмитрием Александровичем Приговым (1940–2007), Виктором Ерофеевым (р. 1947) и мною снова относится к разряду случайных.
   «Десять дней, которые потрясли мир» – название книги американского коммуниста Джона Рида (1887–1920), удостоенного высокой чести быть похороненным у кремлевской стены вместе с большевистскими вождями.
   «Наши плюралисты» – книга Александра Солженицына (1918–2008), где он полемизирует с отдельными диссидентами, «борцами за права человека в СССР», обвиняя их в «беспочвенности» и огульном охаивании царской России.
   ...Сережа Юрьенен... Володя Войнович... Боря Хазанов, Мария Титце, Игорь и Рената Смирновы... – реальные, уважаемые мною персоны, не имеющие никакого отношения к тому, что здесь про них понаписано «персонажем романа».
   Лукино Висконти (1906–1976) – великий итальянский режиссер.
   «Нужно дать русским побольше инвестиций, кажется, это – толковый народ»... – Ах, как нас в начале 90-х прошлого века любили! Может, и еще полюбят?
   Если прибавим в работе в два раза, будем жить лучше в два раза, если прибавим в работе в три раза, будем жить лучше в три раза, если в четыре – в четыре. – Это тогда ВСЕРЬЕЗ декларировалось с высоких перестроечных трибун.
   ...последствия развития коммунизма в России будем считать базисом, над которым возведем свою надстройку. – Возвели. Разве не заметно?
   Ж.-П.Сартр (1905–1980) – французский философ-экзистенциалист, автор максимы «Ад – это другие». Большевики его сначала любили за «левизну», а потом за это же самое разлюбили.
   ...в СССР ведь, наверное, тоже принимают кредитные карточки? – Увы, в СССР их не водилось. Равно как и банкоматов, ипотеки, лизинга, приватизации, залоговых аукционов, «курса доллара» и многого другого, что наполняет нынешнюю жизнь, создавая тревогу и суету у традиционно настроенных граждан страны, живущих прежними понятиями.
   Старичок этот, не то законсервированный шпион, не то действительно невозвращенец... – Писатель Александр Кабаков (р. 1943) рассказывал мне, что встретил подобного старичка в том же 1991 году на самом краю света, на острове Тасмания, который еще дальше от Москвы, чем Австралия.
   Восленский Михаил (1920–1997) – российский историк, директор Боннского института советской действительности, профессор, эмигрировавший работник аппарата ЦК КПСС.
   «Жди меня, и я приду», – писала ему Руся... – Очевидно вспомнив знаменитое стихотворение знаменитого советского поэта Константина Симонова (1915–1979).
   Шерванахурдия – контаминация имен двух президентов свободной Грузии: бывшего коммуниста Эдуарда Шеварднадзе (р. 1928) и бывшего антикоммуниста Звиада Гамсахурдиа (1939–1993).
   «И начал он корежить всех подряд». – Из песни «Гамлет», считающейся народной. Там еще есть такие слова:

     Офелия, гамлетова девчонка,
     Рехнулася, братишечки, с ума.
     От того, что датская сторонка,
     Хуже, чем Таганская тюрьма.

   Ступайте и попытайтесь исправиться. – Фраза из знаменитого рассказа американского писателя Марка Твена (1835–1910) «Человек, который совратил Гедлиберг».
   ...Хонеккер с Брежневым на известной цветной фотографии, которую неизвестный художник скопировал, увеличив, на остатках поверженной Берлинской стены. – Ныне уже известный художник Дмитрий Врубель (р. 1960).
   Свеча горела на столе возле кружки с пивом... – Персонаж, сочиняющий роман, отдает тем самым дань уважения поэзии Бориса Пастернака (1890–1960).
   Когда же придет настоящий день? – Действительно, когда, спрашивается?
   Бардак – не худшая из форм существования белковых тел на земле. – Здесь Евгений Анатольевич, к вящему удивлению автора, перекликается с основоположником научного коммунизма Фридрихом Энгельсом (1820–1895), который в своем «Анти-Дюринге» сделал такое научное умозаключение: «Жизнь есть способ существования белковых тел, и этот способ существования состоит по своему существу в постоянном самообновлении химических составных частей этих тел».
   ...вышла замуж за какого-то видного советского инакомыслящего, они там, кстати, теперь в большом почете, их выбирают в парламент... – Увы, уже нет. И не в почете, и не выбирают. «Отцвели уж давно хризантемы в саду».
   ...прислонясь к дверному косяку. – См. Борис Пастернак:

     Гул затих. Я вышел на подмостки.
     Прислонясь к дверному косяку,
     Я ловлю в далеком отголоске,
     Что случится на моем веку.

   Тоже, между прочим, про Гамлета.
   ...на улице Кирьятуонтекиянкату... – Там живет мой давний друг, финский поэт и переводчик, ныне президент финского ПЕН-клуба Юкка Маллинен (р. 1950), с которым мы в 2000 году разошлись по одному общественно-политическому вопросу да так до сих пор и не сошлись. «Накануне накануне» перевел на финский именно он. Привет, Юкка! Как дела? Вернее, How are you?
   Зимняя война – так в Финляндии именуют советско-финскую войну 1939–1940 годов.
   ...художник Самоли, телерепортер Рубен... – финские интеллектуалы, не чуждые дружеского застолья.
   Дядя Юкка – так называл Юкку Маллинена мой крохотный (тогда) сын Василий.
   ...время всех обкатает, как гальку на морском берегу... – Ага! Щас! (иронич.)
   Роман Виктюк (р. 1936) – известный театральный режиссер.
   Владимир Боер (р. 1950) – известный художник театра, мой земляк и закадычный друг, прототип множества моих персонажей. См., например, комментарии к роману «Душа патриота».
   Сейчас ведь мода на все русское. – Все прошло, как с белых яблонь дым, но мы еще увидим небо в алмазах.
   Василий Аксенов (р. 1932) – мой старший друг и учитель, автор романа «Остров Крым». Дай тебе Бог чистого света, Василий Павлович, а то жизнь какая-то совсем немножко стала пестрая.
   Не выдержали испытания свободой эти либеральные господа... – Интересная мысль, хотя и спорная, наверное... Может, кто-нибудь хочет поспорить?
   Разве не вам, негодяи, сказано было, что ни одна ваша вонючая идея не стоит слезинки ребенка. – А вот это я говорю вполне серьезно. Я ВПОЛНЕ СЕРЬЕЗНО уверен в этом вслед за Ф.М.Достоевским. К черту все эти «идеи», которые всегда осуществляются за счет живых людей!
   ...вечно пьяной гвардии петербургского адмирала Собчака...
   – Адмиралом был Колчак Александр Васильевич (1874–1920), а не Собчак Анатолий Александрович (1937–2000), перводемократ «перестройки» и (перед смертью) доверенное лицо кандидата в президенты России Владимира Путина (р. 1952). Скандальная светская львица Ксения Собчак (р. 1981) является всего лишь дочерью Анатолия Александровича.
   Он вечно что-то изобретал, взрывал, ходил в ссадинах и шишках ... – скрытая цитата из замечательного стихотворения Евгения Евтушенко (р. 1933) «Зависть» (1955).
   В России живут счастливые люди. – Я до сих пор уверен в этом. Несмотря ни на что. И никто не переубедит меня в обратном.



   Ресторан «Березка»
   Поэма и рассказы о коммунистах

   Посвящается очередной годовщине Великой Октябрьской социалистической революции (перевороту), состоявшейся (шемуся) 7 октября (25 октября) 1917 года

   Послушай, о, как это было давно.
 А.Вертинский

   Призрак бродит по Европе...
 К.Маркс и Ф.Энгельс

   Один честный коммунист все время боролся против властей за правильный коммунизм, отчего практически постоянно сидел в тюремном замке, хотя первый раз его посадили только тогда, когда он сказал, что новая экономическая политика (НЭП) должна продолжаться вечно.
   Далее он был против и других мероприятий партии и правительства. В частности. Потому что никогда не отрицал благородства поставленной конечной цели – правильного коммунизма, шествия всего народа, состоящего из отдельных коммунистов, к сияющим вершинам, где всем нам дано будет вкусить и райской жизни, и вечного блаженства. «Как море белопенное с его волной, будет вершиться правильная жизнь теперь уже практически во все времена – и ныне, и присно, и во веки веков!» – думал коммунист, веря во все хорошее на ледяных нарах либо распластавшись под тяжестью нечеловеческого труда, организованного коммунистами посредством системы учреждений Главного управления лагерей (ГУЛАГ).
   Он был против так называемого раскулачивания и насильственного объединения уцелевших крестьян и люмпенов в странные объединения, получившие названия коллективных и советских хозяйств (КОЛХОЗ, СОВХОЗ), не видя в них ровным счетом ничего коллективного и советского, а предрекая лишь один будущий голод, тотальную пауперизацию, покупку пшеницы у Канады, цинизм, людоедство, смыв жизненного гумуса нечерноземной полосы. Он ужасался, узнав о предпринятом коммунистами в 30-е годы избиении собственных кадров, понимая, что в случае непременной войны с империалистами эти преступные деяния приведут страну на грань оккупации и полного ее исчезновения как государства. Он горячо приветствовал послевоенное строительство и борьбу с разрухой, но, выпущенный на свободу в короткое время XX и XXII съездов КПСС, выступил с критикой сразу же очень многого, почти всего, проведенного и проводимого коммунистами и в этот дискретный отрезок времени: травли Зощенко и Ахматовой, шельмования под флагом борьбы с космополитизмом людей, желавших нашему обществу большей открытости (как декабристы дошли до Парижа, наши тоже прошли всю Европу, увидев ее хоть и разоренную, но собственными глазами), волюнтаристского подхода к проблемам сельского хозяйства (повсеместная кукурузизация вплоть до Полярного круга, поспешная распашка целинных земель без учета будущих «черных» бурь и суховеев), создания атомных и водородных бомб (здесь он в дальнейшем признал свою ошибку, связанную с поспешностью выводов и неполнотой информации, академику Сахарову действительно нечего было стыдиться). Честный коммунист призывал к более разумному строительству ГЭС: ведь будут затоплены громадные пространства, а разве нам вместо родной советской земли нужны лишь вода и электричество? Грядущую экологическую катастрофу предвидел он, бил в набат: отчего так много промышленных предприятий группы «А», разве в этом забота о человеке, базис построения правильного коммунизма, если смог будет душить советские города, высохнет Арал, и соляные бури убьют трудящихся? Поспешная химизация, мелиорация, приведшие к обратным результатам, дорогостоящие космические программы... Уже снова находясь в тюремном замке, он резко осудил ввод войск в Чехословакию, полагая, что коммунисты способны были и здесь разрешить свои братские проблемы без насилия, танков и ответного неверия в правильный коммунизм. Да что там говорить! Мы все – граждане своей страны, включая тех, у кого это гражданство отняли, и у старого коммуниста просто сердце кровью обливалось, когда он слышал, пришивая на швейном станке рукава к телогрейкам, разные печальные вести: грязная война в Афганистане, коррупция и разложение рядовых и высокопоставленных коммунистов, отток рабочей силы в города, где она спивается в виде «лимиты», падение нравственности, бессмысленный поворот северных русских рек неизвестно куда и, наконец, Чернобыль – о, тут сконцентрировалось все, что так волновало его сердце, и сконцентрировалось в таких неведомых формах ужаса, которые отнюдь не доступны были, например, сознанию Карла Маркса, Фридриха Энгельса и Владимира Ульянова-Ленина, а конгениальны лишь прозрениям Данте Алигьери, Иеронима Босха, Франца Кафки и Сальвадора Дали.
   Все это знал один честный коммунист, но все равно твердо верил в светлое будущее, понимая, что оно все равно состоится вопреки всему, как бы кто бы чего бы ни говорил против – антисоветского и антикоммунистического. Ведь слишком много сил, душ, материальных и моральных ценностей загублено, слишком многие в это втянуты, считай, весь мир, а разве это может быть зря? Ведь тем самым нарушаются законы существования живой жизни и ее белковых тел на Земле. И этот баланс нарушается, когда количество горя преобразуется в обратную величину, и качели поднимаются вверх перед новым падением!..
   Перестройка придала ему сил, когда он выходил на свободу за ворота вахты одного из исправительно-трудовых учреждений, расположенных на территории Мордовской АССР. Было лето. Празднично гудели шмели, осы, яблоки глухо шмякались в траву приусадебных участков, принадлежащих обслуживающему персоналу этого учреждения. Открылся низенький деревянный поселковый магазин, где торговали комбижиром, пшеном и пайковым сахаром. Иссохшая глиняная дорога вела куда-то, и старик шел по этой дороге, радуясь жаре, свежему воздуху и тому, что его дважды обогнали, вздымая тучи пыли, мощные самосвалы, груженные досками, шифером, цементом. СССР снова на стройке! Сердце старика радовалось и ныло в сладком и страшном предчувствии грядущего. Вот они уже недалеко, эти сияющие вершины, где всем дано будет вкусить и райской жизни, и вечного блаженства. Как в море белопенное ступил он и, осторожно нащупывая дно, шел все дальше и дальше.
   ...Мертвая зыбь вдруг окружила его, и он внезапно, судорожно огляделся по сторонам, как бы пронизанный гигантским разрядом электрического тока от всех электростанций, расположенных на советской земле (ГЭС, ГРЭС, АЭС).
   Он огляделся по сторонам. Мертвая зыбь окружала его. Везде, как застывшие волны, торчали головы других коммунистов, чьи открытые глаза с надеждой глядели на него. Его раздражило выражение этих глаз. Мертвая зыбь окружала его. Резкое сиянье сияющих вершин резало глаза, и трудно было различить в пространстве воздуха лики Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина, Хрущева, Брежнева, Андропова, Черненко, Горбачева, Ельцина. Мертвая зыбь окружала его...
   Он вынул из кармана широких брезентовых штанов именной револьвер, некогда подаренный ему коммунистами за беззаветность, проверил наличие патронов в барабане и успел застрелиться до того, как к нему подбежал тюремный врач, вызванный по телефону прапорщиком конвойных войск МВД, скучавшим на вахте этого исправительно-трудового учреждения, расположенного на территории Мордовской АССР в двадцати километрах от железной дороги. Он застрелился до того, как к нему прибежал тюремный врач. Он выстрелил себе в голову, после чего успел разрядить всю обойму сами знаете в кого...
   «Трах-тах-тах», – слышал выстрелы склонившийся над его бездыханным телом тюремный врач, который не по своей воле пошел после института работать в систему МВД и которому казалось – трах-тах-тах,– что это и не выстрелы вовсе, а последствия его вчерашней дикой пьянки с товарищами и девками

     Машина быстрая летит
     И в глубине ее – начальник.

   Некий философ, проживая на казенной даче и отдыхая вечером в беседке от трудов перестройки, решил под шорох цикад задуматься о коммунистах: кто они такие, куда идут, откуда появились на нашей земле, зачем, за что?..
   Пахли пионы, источали благоухание флоксы, зрели яблоки, с дальней дороги доносился еле слышный рев автомобилей, перевозящих туда и обратно советских людей, народно-хозяйственные грузы, – там проходила автострада, там вершилась жизнь; под землей росла морковка, на поверхности укропчик, лучок, салатик, чьи-то дети играли в чижика и лапту, чей-то тенор упрямо выводил «Боже, царя храни», и тихие антикоммунистические звуки эти оседали, стлались, низкие, как туман или плавающий дым костра; пес Лорик подошел, ткнулся философу в колени, наглый комар пролетел, прожужжал и скрылся – верно, сел куда-нибудь ночевать, сволочь, и цикады, цикады, а может, просто русские кузнечики, хозяева среднерусской полосы? Вечерело, терпко веяло черносмородиновым листом, зажглись окна и желтые уютные фонари, чей свет так напоминал цвет хорошего сливочного масла, заиграли позывные коммунистической телепрограммы «Время»; забастовки в Кузбассе, Донбассе, землетрясения, поезд, что вез синильную кислоту, сошел с рельс; в акваторию Ялтинского морского порта входит греческий теплоход, тяжело груженный турецким мылом и китайским стиральным порошком, русский язык засоряется словами «инициатива», «алиби», «конфессия», «конверсия», «консенсус», а вот уж и настоящий туман пополз по темной земле над травой... белый, и трава заблестела, как деньги, от свежевыпавшей росы...
   Философ и сам не заметил, как вместо беседки, где он отдыхал от трудов перестройки, он вдруг уже оказался под развесистой яблоней, усыпанной зрелыми плодами, где и стоял в протяженной задумчивости ровно до того самого мига, пока с ветки не сорвалось крупное румяное яблоко, со страшной силой, как палкой, ударившее его по лысой голове.
   Лишь тогда он очнулся и вновь задал самому себе и тем самым всем нам вопрос: да кто же они все-таки такие, коммунисты, куда идут, откуда появились на нашей земле, зачем, за что?..

     Машина быстрая летит
     И в глубине ее – начальник.
     И он шоферу говорит
     Полнощным голосом печальным:


     «Вези, вези меня, Никитин!
     Туда, в надзвездные края,
     Где буду я, как небожитель,
     Или кавказский долгожитель,
     Или как просто полубог
     Играть и петь, не чуя ног...
     Красоток где видны просторы,
     Опущены нескромно взоры –
     Там жизнь и молодость моя...»

   Появилась секретарша.
   – Иван Иваныч, пройдите, пожалуйста, в кабинет дирекции.
   Иван Иваныч, мелкий начальник, шустро вскочил и быстро-быстро ушел в кабинет дирекции, поправляя на ходу очки и узел галстука. Интересуясь наличием носового платка в карманах одежды.
   Ушел и уж будет отсутствовать на протяжении всего рассказа.
   Ушел, а мелкий служащий Геннадий Палыч Лбов остался один. Лбова охватило необыкновенное чувство свободы.
   Геннадий Палыч Лбов родился в 1946 году в семье офицера ГУЛАГа. В 1963 году он окончил среднюю школу, а в 1968-м – институт черных металлов. Холост. Активно участвует в общественной жизни. На работе проявил себя деятельным и инициативным товарищем. Постоянно заботился о своем творческом росте и о накоплении научно-технических знаний. Красив собою и хорошо сложен. Непонятно только, почему вся шерстка у него на лбу повылазила. Наверное, гены. Его военный отец к пятидесяти годам тоже весь был лысый.
   Охватило Лбова необыкновенное чувство свободы, и он запел:

     Выпьем за тех, кто командовал ротами
     Под пулеметным огнем.

   И закончил пение словами:

     Выпьем за Родину, выпьем за Сталина,
     Выпьем и снова нальем.

   Лбов пел, сидя в комнате один, спиной к двери. И не знал, что в начальный момент пения дверь отворилась и в кабинет по вопросу начавшейся учебы в сети партийно-политического просвещения заглянул немолодой усталый человек, парторг товарищ Клюев.
   Парторг хотел обратиться к Геннадию Палычу, но, заслышав пение, обращаться не стал.
   Он выслушал пение все, от начала и до конца, до последних строчек, после чего попятился и закрыл за собой дверь.
   Затем он ушел в свой кабинет и сел за стол, крытый красной скатертью с кистями.
   Парторг вертел кисти и думал о том, что Лбов пел тихо. Не орал, не шумел, но казалось, что будто бы это и не Лбов поет, а поет какой-либо краснознаменный ансамбль в сопровождении сводного духового оркестра в тысячу труб. Однако не кривлялся ли он? Не было ли это актом ерничанья и глумления над всем тем, что так дорого нам? Ведь парень, говорят, увлекается философией, наверняка слушает «Голос Америки», «Би-би-си», «Немецкую волну», радио «Свобода». Нет, прочь такие мысли! Мы должны верить нашим людям так же, как и они должны верить нам...
   Тов. Клюев посмотрел в окно. Там, мягко шурша шинами, плыли легковые автомобили. Некоторые – «Чайки», некоторые – «Волги», некоторые – «Москвичи», «Запорожцы».
   На перекрестке стоял розовощекий здоровяк-милиционер. Он лихо махал жезлом, и все автомобили плыли куда надо.
   Парторг думал, смотрел в окно и тихо, светло улыбался.

     Шофер же, профсоюза член,
     Его не переносит скотства,
     Поскольку видит в нем он тлен
     И старый метод руководства.
     Но – едут...

   Вот какую сказку рассказал мне один коммунист, когда мы с ним ловили на удочку ершей в канале Москва – Волга, построенном заключенными по приказу коммунистов, чтоб Москва стала портом пяти морей неизвестно для чего.
   ...Однажды одни игроки направились в картежный дом, чтобы там играть в «подкидного дурака». Были они ребята не то чтобы умные, но очень ушлые и нахальные. Общество, которое собралось в картежном доме, чтобы немного поиграть в «подкидного дурака», встретило их не слишком дружелюбно. Но все-таки сразу их не выкинули, потому что раздались слова, что, дескать, раз свобода, то пусть и эти молодчики поиграют, так и быть, в «подкидного дурака», потому что если им не разрешить поиграть в «подкидного дурака», то они сразу могут сильно озлобиться и наделают больших бед, чем если просто поиграют немножко и уйдут.
   Однако когда им стало слишком сильно везти, то к ним немного поприсматривались и сразу же обнаружили, что играют они из рук вон, как жулики: «восьмерку» «семеркой» кроют, подглядывают в чужие карты и так далее. Когда им вежливо сказали, что нельзя себя так вести, коли уж их приняли поиграть с порядочными людьми в «подкидного дурака», то жулики для начала страшно сделали вид, что рассердились, стали всех брать на горло, что у них, дескать, было тяжелое детство и они тоже за свободу, а что, дескать, если иной раз они и ходят неправильно, то в этом нету большой беды: играем-то ведь не из денег...
   Как ни странно, у них нашлись защитники из числа порядочных картежников, и игра продолжилась дальше, а они все наглели и наглели. Уж и стали появляться в игре карты, которые перед этим были в «отбое», то есть жулики их крадче тянули из колоды, ими же и отбивались, козырными картами. При громких криках возмущения, что это уже совсем ни в какие ворота не лезет, они делали круглые глаза, прижимали пальцы к губам...
   В общем, вели себя столь вызывающе, что один картежник не выдержал и воскликнул густым басом: доколе мы, товарищи, будем терпеть это нахальство? Надо их выкинуть к е... матери, и дело с концом! Но его опять успокоили, и игра продолжилась до того самого момента, когда одного из чужаков не схватили пальцами за нос, когда он настолько нагло «зырил» в чужие карты, что этого не выдержал бы уже никто. Оскорбленный жулик скорее инстинктивно, чем в целях самозащиты, махнул схватившему его за нос картами по глазам, а тот ему в ответ, разжав пальцы и сжав их в кулак, съездил кулаком по морде, да так славно, что пустил из упомянутого носа юшку. Тут поднялися страшный гвалт и шум. Одни кричали, что нельзя бить живого человека по лицу, Достоевский не велит, а другие – что нарушены права человека, что скажет просвещенный, гуманный мир? Неизвестно, чем бы все это закончилось, но в пылу потасовки как бы сам собой опрокинулся громадный шандал со свечами. Стеарин потек по картам, пламя жадно лизало зеленое сукно скатерти.
   Картежный дом весь с разных концов загорелся и в одночасье сгорел, как свечка, несмотря на то, что все присутствующие, включая приезжих нечестных игроков, приняли посильное участие в тушении пожара. Причем жулики суетились больше всех, мобилизовали всех присутствующих на «борьбу с несчастным случаем», устроили живую цепочку с ведрами от водоразборной колонки, чтобы «спасти хотя бы здание»... Хотя чего уж там было спасать, все совсем сгорело...
   Пожар затих только под утро, потому что под утро пошел дождь и зашипели головешки. Под дождем и паром, в косых струях рассвета стояли на пепелище измазанные сажей люди.
   Все картежники погрузились в глубокое молчание, а один из глубокомысленных наглецов, без приглашения явившихся играть в «подкидного дурака», вдруг сказал, еле сдерживая слезы:
   – Да, товарищи! Вот видите, что случилось! Из этого все мы должны извлечь самые серьезные уроки. Баловаться с огнем нельзя! Запомните это! Зарубите себе на носу! А раз вы не сумели уберечь наш дом, то мы теперь на пепелище разведем стройку, и вам, конечно же, придется немало потрудиться, чтобы загладить свою вину. За работу, товарищи! Складируйте уцелевшие балки, и мы построим картежный дом еще лучше прежнего. Но только не трусить, не хныкать и не увиливать! Все сами во всем виноваты, товарищи, и нечего искать каких-либо иных причин. Вы можете сказать, что виноваты мы, как причина, но мы вам на это возразим, что вы сами нас пустили с вами нечестно играть в карты. Кто мешал вам съездить нам по морде еще на пороге игорного дома, а?
   Вот такую историю рассказал мне один коммунист, когда мы с ним удили ершей на бетонных плитах канала Москва–Волга, построенного заключенными по приказу коммунистов, чтоб Москва стала портом пяти морей неизвестно для чего. Коммунист этот недавно вышел из партии, но это, как говорится, «уже совсем другая история». И это их докука – выходить, заходить, реорганизовываться. Мне до этого нет ровным счетом никакого дела.

     Посколь «Березка» ресторан
     Всегда открыт по вечерам,
     То наша наглая персона
     Сидит уже, конечно, там.

   Один водопроводный слесарь был не в ладах со своей профессией, и его не выгоняли с работы только потому, что у нас, в Советском Союзе, некому больше работать. Однажды слесарь шел ранним утром по улице, опустивши голову и сжимая в потной руке фибровый чемоданчик со своим нехитрым инструментом. Внезапно он вздрогнул. Хлопнула дверца, и из автомобиля «Запорожец» вышел толстый лысый человек с кожаной индийской сумкой через левое плечо.
   – Простите, вы не слесарь-сантехник? – спросил он.
   – Да, это я, – ответил водопроводный слесарь.
   – Не могли бы вы мне помочь? У меня течет кран на кухне и плохо работает смеситель в ванной. Я вам, конечно же, хорошо заплачу.
   – Что ж, попробуй, – согласился рабочий.
   Они шагнули в однокомнатную квартиру толстяка, расположенную на первом этаже девятиэтажного блочного дома в Теплом Стане (местность на юго-западе г. Москвы).
   Слесарь заметил только длинное зеркало в прихожей, а в полуоткрытую дверь комнаты – серый ковер-палас на полу да большой черный телевизор с надписью, выполненной металлическими немецкими буквами «ГРЮНДИГ». Потому что его сразу же провели на кухню, где он мгновенно определил: течь крана происходит не из-за прокладочек (чего он сильно опасался, потому что их, резиновых, у него не было), а просто из-за того, что разболталась стопорная гайка. Он ее и подтянул. А в ванной было и того проще: смеситель чуть-чуть «ушел»... Слесарь помедлил и вежливо попросил половую тряпку, но ему никто не ответил, потому что хозяин «Запорожца», однокомнатной квартиры и «Грюндига» уже смотрел, открыв рот, выступление будущего президента М.С.Горбачева на одном из Съездов народных депутатов СССР.
   – Хозяин! – заорал слесарь. – Дай тряпку!
   – А?.. – Толстяк оторвался от телевизора и выдал слесарю требуемое.
   – Тут просто надо хомуты перетянуть... – начал было слесарь, но хозяин, уже не слушая его, вновь вернулся к телевизору, и рабочий заметил, что остекленные стеллажи книжных полок были наполнены значительным количеством красивых книг с красивыми корешками.
   Сердясь, он быстро, буквально за 30 секунд, сделал свою незамысловатую работу и собрался уходить, складывая в свой фибровый чемоданчик незамысловатый инструмент.
   Кончилась речь М.С.Горбачева. Хозяин вышел проводить слесаря и дал ему 5 рублей одной синей бумажкой.
   – Во дает! – сказал он (хозяин) об увиденном (о М.С.Горбачеве).
   – Товарищ, а вы, случайно, не коммунист? – вдруг озарило слесаря.
   – Да, я коммунист. А что? – удивился хозяин.
   – Да так, ничего, – сказал слесарь, с благодарностью принимая деньги.

     То музыкантов одобряет
     Блатную, наглую игру,
     То с апельсинов обдирает
     Их свеженькую кожуру.

   Однажды один муж приехал из командировки раньше времени, а любовник спрятался от него в платяном шкафу, которых в квартире было ровно три.
   – Здесь его нет! – в бешенстве воскликнул муж, открывая первый шкаф.
   – Здесь его нет! – в бешенстве воскликнул он, открывая второй шкаф.
   Он открыл третий шкаф. Прямо на него глядело дуло револьвера.
   – И здесь его нет! – в бешенстве воскликнул муж, закрывая третий шкаф.
   Философ всегда вспоминал этот старый одесский анекдот, когда в годы так называемого застоя различные прогрессивные люди, в рамках коммунистической идеологии, страшно удивлялись на страницах отдельно взятых журналов и газет, что у нас в стране ну буквально ничего не получается, кроме вреда и глупости, и все искали, искали, искали причину такого аномального явления...

     И все какую-то красотку
     К себе манит, чтоб сесть за стол.
     Ногтем ей отмеряет водку
     И лезет пальцем под подол.

   Один богатый купец, любящий Оскара Уайльда, стиль модерн, постимпрессионистов и Стравинского, решил с целью декаданса доверить свою дочь коммунистам. Но дочери у него пока не было, и тогда он пошел в рабочие кварталы, чтобы зачать ее у какой-нибудь бедной вдовы, перебивающейся с хлеба на квас. Его мерзкая, извращенная натура взяла свое, и вскоре, отобрав за большие деньги ребенка у несчастной Дуси, негодяй отбыл в Париж, а рабочая женщина вскоре спилась и погибла в своем новом доме, который злобные враги коммунизма вроде Троцкого позднее клеветнически назвали «публичным».
   Так что родившаяся дочь купца сначала воспитывалась в XIX арондисмане Парижа близ русской церкви, которая всегда вызывала у купца неприязнь, потому что он был уверен: Бога нет, отчего и решил доверить свою дочь коммунистам.
   Жизнь блестяще доказала ему, как он ошибался в своем атеизме. Доверив свою дочь коммунистам, он окончательно погрузился в разврат, что и привело его в белую армию генерала Деникина, которую он снабжал сапогами и нижним бельем. Если бы тогда был СПИД, то купец непременно бы им заболел, но СПИДа тогда не было, а купца в Новороссийске ударили пустой шампанской бутылкой по голове, отчего он и не смог отступить с белой армией в любезный его сердцу развратный Париж, где его дожидалась уютная квартирка рядом с тем самым домом, где жила чета Мережковских.
   ...Отгремели бои Гражданской войны, коммунисты восстанавливали разрушенное военными действиями хозяйство, поля, но потом все снова разрушилось ввиду тоталитаризма. Купец уже ничего не видел на один глаз, он побирался по дорогам, не имея документов, но его не трогали, потому что он вдобавок оказался еще и одноногим, весь был во вшах и блохах, а также зарос седым грязным волосом до неузнаваемости. На плече у него обычно сидело маленькое желтое животное, которое пронзительно верещало, когда его хозяин с кем-нибудь заговаривал, прося денег. Мрачная картина!
   И вот случилось так, что судьба занесла его в бывшие рабочие кварталы. Он ощупью нашел знакомые ступеньки якобы «публичного» дома и, толкнув привычную дверь, очутился среди гула звонких молодых голосов рабочих, красноармейцев и нераскулаченных колхозников, молитвенно твердивших имя его дочери. Маленькое желтое животное пронзительно верещало и угрожающе махало розовым кулачком, а купец упал бездыханным, потому что это был музей его дочери, которую он некогда доверил коммунистам и которая погибла на баррикадах, не дожив до массовых репрессий 1937-го и других годов.
   Усталая, она улыбалась с многочисленных портретов в своей английской кожаной куртке с тяжелым маузером на боку. Зазвучала торжественная музыка, запели горны, ударили барабаны. Купца унесли в морг и выварили из его трупа скелет для наглядных пособий 1-го Медицинского института, а маленькое желтое животное забрали в Московский зоопарк, где оно тоже умерло, так как никто, кроме купца, не знал, чем и как его нужно кормить.

     А та красотка понимает,
     Вертится, будто стрекоза,
     И поминутно накладает
     Тушь и помаду на глаза.

   Один юный пионер очень красиво поздравлял видных коммунистических деятелей партии и правительства, часто собиравшихся в Кремле по случаю различных праздников или просто мероприятий, направленных на укрепление всего того, что было завоевано коммунистами 7 ноября (25 октября) 1917 года, давал убедительную клятву от имени детей продолжать их коммунистическое дело до самого конца, до полной и окончательной победы коммунизма везде, где только можно, то есть во всем мире.
   Пионер относился к своему делу весьма ответственно. По утрам он делал гимнастику, чистил зубы толченым мелом, ходил в школу, играл в спортивные игры, а затем до самой глубокой ночи читал, перечитывал и конспектировал произведения классиков коммунизма, из которых ему больше всего нравились труды В.И.Ульянова-Ленина, и это неудивительно ведь В.И.Ульянов-Ленин общепризнанно является самым лучшим из коммунистов всех времен и народов, если не считать К.Маркса и Ф.Энгельса, которые жили раньше, чем он.
   Шли годы. И вот однажды комиссия коммунистов, отбиравшая пионеров для указанной процедуры поздравления и клятв, вдруг отметила краем глаза, что пионер, пожалуй что, чуть-чуть вырос и вряд ли теперь сможет полностью и убедительно производить впечатление розовощекого бутуза, бескрайне наполненного идеалами коммунизма. Возникла заминка, и малыш был отпущен под честное слово домой, с тем, чтобы комиссия могла немного подумать и правильно сориентироваться в своем выборе.
   Пионер был в недоумении. Но и в этот решающий час к нему на помощь пришел Ленин. Ленин строго и вместе с тем ласково глядел на пионера. Пионер вздрогнул, как бы пронизанный неведомым током, и на следующий день он уже вновь, покоряя комиссию, бил в барабан, читал стихи и даже прошелся вдоль рядов коммунистического президиума, осыпаемый поцелуями и аплодисментами коммунистов всех стран.
   К сожалению, в дальнейшем он все-таки вырос – ведь число человеческих клеток пока еще не зависит от коммунистической идеологии. У него была сложная судьба, но даже и в сырой, холодной камере, лишь стоило ему чуточку прикрыть глаза, как перед его мысленным взором тут же появлялось родное лицо В.И.Ульянова-Ленина, и бывшему пионеру становилось не так холодно, голодно и больно.
   Он умер в возрасте ста лет, когда коммунисты находились в напряженнейшем положении и различные трусы, маловеры и дезертиры клеветнически искажали действительность, идейно разоружали партию, размывали идеалы, обезличенно шельмовали коммунистов, пытались стереть в порошок идею, растранжирить и разбазарить все, что было завоевано 7 ноября (25 октября) 1917 года.
   Он умер как герой. В день своей смерти он чисто вымылся в Селезневских банях, надел пионерский галстук и умер, твердо веря, что дело, которое он поздравлял и которому клялся, будет, по-видимому, жить все равно всегда и вечно, в чем не должно быть никаких сомнений ни у кого. Мир праху твоему, мальчик!..

     То задницу отставит нежно,
     То тихо ею шевельнет.
     И грудь ее настоль безбрежна,
     Что плоть у шефа восстает.

   Страшная эта история! Леденят душу подробности! Некто двадцати лет от роду напился вина с товарищем, который был его старше на пять лет, и, конечно же, принялись бранить коммунистов, что все, дескать, плохо: зачем возводят плотины, атомные станции, зачем пускают в небо космические корабли, распахали целинные земли, помогают Кубе, Китаю, Албании, Венгрии, Польше, Чехословакии, ГДР, Болгарии, Монголии, Вьетнаму, борющимся народам Зимбабве, императору Бокассе, зачем провели сплошную коллективизацию, ликвидировали кулака как класс, дескать, всех кормил, прокормил бы и Кубу с Монголией; химизацию зачем экологически вредную объявили, и вообще – зачем-де была революция 7 ноября (25 октября) 1917 года?
   Товарищу, который был старше (звали его Р.С.), нет чтобы остановить распоясавшегося молодого человека, так он, напротив, подливал масла в огонь, подливая ему вина, потчевал, умывая руки, хихикал, как враг, а когда настала все же глубокая полночь и все вино кончилось, вызвался проводить молодого человека до конечной остановки троллейбуса, потому что это постыдное действие происходило в Академгородке сибирского города К., что стоит на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан. Эх, люди!..
   В Академгородке... Поэтому, когда шли эти идейно ущербные собутыльники по пустынной улице вдоль домов, где ученые уже легли спать и только из редких окошек неслись позывные «Голоса Америки», «Би-би-си», «Немецкой волны» и радио «Свобода», молодой человек вдруг страшно вскрикнул, обратившись к окошкам – в своей распахнутой шубе, расстегнутой до пупа рубахе, с крестом на груди и в сапогах, будто бы он был из будущего общества «Память», крикнул мерзким от пьянства, животным от безумия, хриплым от подлой страсти голосом:
   – А ну, коммунисты! Выходи на бой! Выходи на диалог! Покой нам только снится!
   Но никто не принял его вызова, однако кое-где вдруг засвистали милицейские свистки, завыли милицейские и просто сирены; и испуганный Р. С. поспешил усадить младшего товарища в такси, щедро оплатив его отъезд угрюмому водителю.
   Молодой человек укатил, а его старший товарищ, хорошенько подумав, вскоре после этого случая поступил в коммунисты, и недавно его выбрали в Верховный Совет СССР, где он блокируется с левой стороны вместе с другими честными коммунистами, чтобы все обновить, и тогда окончательно расцветет родная земля.
   А у молодого человека прошло десять лет. Уже тридцатилетним он решил жениться на порядочной женщине, искренне желавшей ему добра, и они с Тамарой пошли в гости к ее родственнику, старшему троюродному брату, видному коммунисту и сотруднику КГБ. Сначала молодой человек был осторожен, потому что к тому времени прочитал уже много книг идейно ущербного и клеветнического содержания. Сначала он отделывался общими замечаниями, что у нас, дескать, много недостатков, но мы сами их должны все исправить, сами во многом виноваты, но потом, конечно же, опять распоясался, потому что выпили-то ведь на троих, считая Тамару, четыре бутылки; загукал, заехидничал, обозвал старшего троюродного брата, зачем он – коммунист, служит в КГБ, нарушает права человека, выслал Солженицына, посадил Синявского и Даниэля... Переколотил дорогую посуду, помочился на стену, украшенную ковром, и старший троюродный брат его совершенно справедливо выкинул на лестницу, немножко побив, отчего молодой человек, в разорванной на этот раз рубахе, снова с крестом, вновь бежал в сапогах по улице вдоль темных окошек, откуда тоже изредка неслись позывные перечисленных выше радиостанций. И, конечно же, опять завопил:
   – А ну, коммунисты! Выходи на бой! Выходи на диалог! Покой нам только снится!
   Глупо! И никто снова не принял его вызова, а жена на следующий день сказала, что разводится с ним, еще не зарегистрировавшись. Вскоре после этого она тоже поступила в коммунисты, но недавно стало известно, что ее оттуда выгнали, потому что она работала в гостинице «Космос», где одновременно занималась валютной проституцией. Все в жизни бывает...
   И еще десять лет минуло. Тут молодому человеку стукнуло как раз сорок лет. Он, конечно же, опять где-то напился, шлялся по городу со вздыбленными редкими волосами и наконец оказался в каком-то неизвестном месте на горе, снова перед каким-то необъятным на этот раз домом с темными окошками, откуда тоже тихонько слышались радиоголоса чужих стран.
   И бывший молодой человек вновь тогда вскричал в своих сапогах, с крестом и в рубахе, вскричал прежнее:
   – А ну, коммунисты! Выходи на бой! Выходи на диалог! Покой нам только снится!
   Мгновенно зажглись окна многомиллионного здания, прекратились звуки «Голоса Америки», «Би-би-си», «Немецкой волны», радио «Свобода» и даже «Радио и телевидения Франции».
   И в наступившей мертвой тишине прямо в глаза парню смотрели миллионы пар глаз различных коммунистов, которые, коммунисты эти, были одеты в рубашки с галстуками, пиджаки, а женщины – в красивые, но строгие платья, жакеты.
   – Что ж, мы принимаем вызов! Выходим на бой! Выходим на диалог! Действительно, покой нам только снится, и мы теперь ищем новые, более демократические методы работы с населением. А что ты сам можешь сказать? Чем попытаешься оправдать собственное существование? Ведь ты только пьянствовал, хулиганил, читал и нес антисоветчину, вместо того чтобы доходчиво и корректно указать нам на наши ошибки, связанные с детской болезнью роста, ведущей к левизне, правизне, центризму и дисгармонии. Ведь мы первыми идем по неизведанному пути и сами не скрываем, что чем больше пройдено дорог, тем больше сделано ошибок. Ответь! Но ответь так же четко и ясно, как мы, каясь, спрашиваем тебя!..
   Миллионы глаз сверлили его. Казалось, что взгляд этот был похож на военный прожектор или на гиперболоид, изобретенный инженером Гариным, персонажем Алексея Н. Толстого. Казалось, еще секунда и молодой человек будет испепелен этими горькими, но справедливыми мерами коммунистов.
   Он зашатался, судорожно глотнув воздуху, отступил, щурясь от невыносимого идеологического света коммунистических идей. Звенели колокола по всей Руси. Оркестры играли «Интернационал» на слова Э.Потье в переводе А.Коца и «Гимн Советского Союза» на слова С.Михалкова и Г.Эль-Регистана. С угрожающим ревом взмывали в небо бомбардировщики и истребители, расчехлялись ракетные установки с атомным боезарядом. Казалось, вся Земля напряглась и в знак сочувствия нелегкому делу коммунистов готова выплеснуть наверх свою огненную магму, и лучше погибнуть самой, чем допустить поражение идей светлого будущего.
   Молодой человек закрыл ладонями глаза, и наваждение кончилось. Ему вновь было двадцать лет. Он вновь стоял у подъезда обшарпанного пятиэтажного «хрущевского» дома без лифта в Академгородке сибирского города К., что стоит на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан... Вновь прижимал к груди 2 бутылки по 0,75 л молдавского сладкого вина «Лидия»...
   А сверху, с балкона 5-го этажа пятиэтажного «хрущевского» дома без лифта, уже делал ему зазывные знаки, кривлялся его старше на пять лет товарищ Р.С., пока еще не ставший коммунистом и не выбранный в Верховный Совет СССР, где он блокируется с левой стороны вместе с другими честными коммунистами, некоторые из которых, в том числе и Р.С., уже даже вышли из партии по политическим причинам, чтобы все обновить, и тогда окончательно расцветет родная земля.

     И он хрипит: «Никитин, душка!
     Свези ты нас, где можно спать.
     Где есть перина и подушка,
     Бидэ, надежная кровать...»

   Ему казалось, что наступил конец всему. Официально он еще был артистом, но на кой черт ему нужна была эта запись в трудовой книжке, когда он узнал, что дирекция решила устроить ему прощальный бенефис в связи с уходом на пенсию.
   Он шел по новым улицам большого сибирского города К., стоящего на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан, и вспоминал всю свою долгую и нелегкую жизнь, отданную коммунистам.
   Первые годы революции он, сын адвоката, закончивший театральную студию, вначале не понял, что произошло в стране. Борьба против разрухи, построение коммунизма в отдельно взятой стране не интересовали его. Он очутился в окружении личностей, фабриковавших слова и мысли и преподносящих все это рабочим, крестьянам, только что бросившим винтовку и взявшим соху и молоток.
   Недавним бойцам, жадно потянувшимся к знаниям и культуре, преподносил он чепуху под видом «нового искусства», сметающего с пути все старое, сам того не сознавая, какую опасную глупость он делает.
   Но недолго был актер в этом мире паутины. Как-то он попал на диспут Маяковского. Великий поэт поразил его и заставил строже, даже, можно сказать, с пристрастием взглянуть на себя и свое окружение. Вскоре он с ужасом убедился, что не имеет с такими людьми, как его «друзья», ничего общего, и порвал с ними. Несколько месяцев он мучительно раздумывал. Он ненавидел свою старую жизнь, но не знал, как правильно построить новую, чтобы его не посадили, ведь коммунисты – строгие люди, они не позволят шарлатанам дурачить себя.
   И он решился. Актер пошел в новое, по-настоящему народное искусство!
   На первых порах ему было трудно, но он работал и был счастлив оттого, что теперь заплатит долг народу за время, проведенное без пользы и даже с некоторым вредом для коммунизма.
   ...Годы войны с немецко-фашистскими захватчиками... Он вместе с концертной бригадой ездит по позициям. Никогда не забыть ему теплые, радостные глаза бойцов. Однажды автобус обстреляли, и он, единственный из артистов, получил ранение. Около года пролежал он в госпитале далеко в тылу, в большом сибирском городе К. Тогда он впервые полюбил этот город, его не очень прекрасные улицы, старинную казачью часовню на Караульной горе, которая, словно маяк, высилась на холмах, окружающих город, стальную красоту великой сибирской реки Е., впадающей в Ледовитый океан, изумруд тайги, лазурь неба.
   Он приехал в этот город, когда кончилась война, но не узнал его. Везде шла стройка, весело переговаривались заключенные, сносились старые деревянные домишки, на их месте вырастали многоэтажные громадины.
   Артист тоже начал строить. Он строил величественное здание культуры в душе нового человека, созидателя коммунизма. И вот теперь – конец всему. Он будет доживать свой век добреньким дедушкой. Будет поздно вставать, изнывая от ничегонеделания...
   Думая так, он вошел в подъезд нового дома, в котором он жил, получив отличную комнату в малонаселенной, благоустроенной коммунальной квартире со всеми удобствами. Ему показалось, что кто-то быстро взбежал наверх, и его острый слух вдруг различил неразличимый шепот.
   Недоумевая, артист съежился, ожидая, что его сейчас ударят палкой по голове, но все же поднялся наверх, превозмогая беспочвенный страх, над которым впоследствии он часто смеялся, пока не умер и его не похоронили на кладбище Бадалык, где роют могилы бульдозером и по-разбойничьи свистит ветер пустых пространств.
   Около его квартиры № 168 стояла группа подростков в характерных городских костюмах начала 60-х годов.
   – Александр Николаевич, – несмело начал один из них, известный всему дому озорник Эдька, – мы слышали, что вы уходите на пенсию, не поможете ли вы организовать у нас во дворе драмкружок. Мы хотим разыграть в лицах произведение Николая Островского «Как закалялась сталь». Александр Николаевич! Что с вами? – тихо спросил он.
   – Ничего, – ответил артист, улыбаясь и вытирая слезы. – Идемте! – Он открыл дверь квартиры своим ключом. – Идемте, обсудим, как нам лучше организовать работу.
   И он весело, лукаво посмотрел на ребят.

     «Напился, будто клоп постельный! –
     Ворчал Никитин за рулем. –
     Ну погоди, билет партейный
     Ты скоро положи́шь на стол!»

   Один коммунист, живя на казенной даче, пошел вечерком купаться на пруд да и встретил вдруг по дороге отвратительную девочку лет 12–14, которую он не знал, хотя знал практически каждого в этом дачном поселке – ведь там жили сплошь одни коммунисты.
   Девочка была зеленоглазая, все лицо ее было изукрашено какой-то мерзкой западной перламутрово-синей гадостью, каковую употребляют проститутки, на шее у нее висела серебряная цепочка, на груди – серебряный крест, и она была практически голая в этот летний душный день, под вечер, на дороге к пруду. То есть на ней были такие трусы, что их как бы и не было совсем. То же самое должно было бы сказать и о ее лифчике (бюстгальтере).
   Она вопросительно посмотрела на коммуниста, и он сначала хотел спросить ее, чья она, затем ему сильно захотелось отшлепать ее офицерским кожаным ремнем с пряжкой, а потом он просто отвернулся от «девочки», собираясь идти дальше купаться на пруд... вечерком... живя на казенной даче... один коммунист.
   – Сколько время? – неожиданно спросила девочка, но он ей ничего не ответил и ушел.
   К сожалению, купание вполне могло бы не состояться. Пруд зацвел. Весь он был затянут отвратительной желто-зеленой, цвета детского поноса, сальной ряской, а в центре водоема плавала отвратительная на вид громадная деревянная катушка из-под кабеля, поставляемого нашей бедной стране финской фирмой «Нокиа».
   Но не в привычках коммунистов отступать от задуманного! Коммунист снял штаны (джинсы), разбежался да и ухнул в воду так, что брызги до небес полетели!..

     И как в спецдачу их завез,
     То вскорости мотор завел
     И тут же сразу укатил,
     Но ключ от дачи прихватил.

   – Для меня совершенно очевидно, что человеческий организм на определенной стадии своего развития начинает что-то все уж слишком объединять, делать выводы, копить опыт и усматривать тайные знаки там, где их нет и быть не может. Пример: вот у меня из пишущей машинки вылетела моль. Это что-то значит.
   – Но ведь действительно... иногда... бывает так... что думаешь о ком-то... о чем-то... и вот... встречаешь иногда того человека, о котором думаешь.
   – Да я не о том. Это – вещи очевидные. Я не о том, я о том, что не нужно объединять. Все – разрывно. Все миг. Все исчезает, исчезает, исчезает...

     «В таком-то, коммунист Матвеев,
     Вы стали виде, как говно.
     Таких подобных прохиндеев
     Пора из партии давно...»

   На 8-м километре В-ского шоссе расположена значительная дубовая роща, с которой связано множество древних и более современных сказаний, легенд и былей.
   В частности, известны три из них. Первая, что царь Петр I ехал освящать православную церковь XVII века, расположенную в селении Д., и по дороге остановился здесь покушать. Он ел дубовые голландские желуди и случайно выронил на землю 2 или 3 из них. Вторая, что здесь во времена Ягоды, Ежова и Берии расстреляли ни за что ни про что многих честных коммунистов, и коммунизм, возможно, был бы уже сейчас совсем окончательно построен в нашей отдельно взятой стране, если бы их не расстреливали, привозя сюда по ночам из зловещей тюрьмы Сухановки, и не закапывали под дубами, отчего пышно зеленеют деревья, но, мощные, жалобно стонут и раскачиваются они в знак скорби в непогоду, как сионисты на поминках. И третья, что здесь, в лесу, живет голый человек, который тоже, как Петр I, питается желудями, но время от времени выбегает на шоссе и, демонстрируя свои половые органы людям разного пола, проезжающим по этому шоссе на юг нашей коммунистической Родины, вновь затем скрывается в лесной чащобе, хрустя валежником, как кабан.
   И вот однажды один неизвестный коммунист шел ранним туманным утром с партийного собрания через рощу к себе домой, на дачу, которую он снимал для поправки здоровья, ухудшенного двумя годами мордовских лагерей, где суждено было быть ему в так называемые застойные времена за исповедание тех идей, которые нынче ведут страну к свету, а раньше подпадали под соответствующие пункты статей Уголовного кодекса РСФСР – 70 и 190-прим. (антисоветская агитация и пропаганда, распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй). Неизвестный коммунист думал о том, что не все еще поверили в перестройку, что политические методы работы КПСС должны строиться не на командах, а на убеждении. Не путем подмены или присвоения административных и хозяйственных функций, а через своих единомышленников, будь они коммунисты или беспартийные. И не путем назначения, а демократическими методами! Нужно идти в народ, объяснять людям сложившиеся ситуации, дабы кто-то не воспользовался нашими слабостями, как это было в других регионах страны. Сейчас время действовать на всех направлениях! Как говорил В.И.Ульянов-Ленин, промедление смерти подобно! Слабых, неспособных руководить, вести за собой народ надо изгонять из партии! Вон их! – думал коммунист. – А то ведь иной раз приезжают к нам руководители и тоже уходят от конкретностей, ищут недостатки в первую очередь у нас. Для чего они приезжают? Нас отчитывать? А сами почему уходят от решения вопросов?..
   ...Внезапно он насторожился и в два прыжка пересек туманное пространство, где двое хулиганов раздевали женщину, молчащую со страху. Увидев, что они пойманы с поличным, хулиганы оставили прежнюю жертву и бросились на коммуниста, избивая его и молча срывая с него одежду тоже. Их было двое, высокого роста, один в синем, а другой в желтом шерстяных свитерах, испещренных подлыми буквами. Их вражеские лица были обезображены водкой, наркотиками, неверием во все те благодатные перемены, что происходят в стране по инициативе коммунистов. Женщина, оправившись, закурила папиросу «Беломорканал» и время от времени разражалась хриплым хохотом, которому вторило карканье черного воронья, что в больших количествах скопилось в развесистых кронах дубов дубовой рощи.
   Негодяи скрутили одежду коммуниста в комок, обильно полили ее мочой, измазали калом. Точно так же они хотели поступить и с партийным билетом коммуниста. С грязным смехом они взяли билет в руки, глумясь над фотографическим изображением своей, как им казалось, беззащитной жертвы.
   И вдруг... О, это вдруг! Партийный билет засветился красным светом, и свечение это все увеличивалось и увеличивалось.
   – Осторожно! – предупреждающе крикнул коммунист, пожалев этих непотребных парней и женщину.
   Но было уже поздно. Раздался свистящий нарастающий звук. Лица подонков исказились ужасом. И, как бы втянутые в неведомую воронку, засосанные неизвестным гигантским пылесосом, с перекошенными ртами, выпученными глазами, отрывающимися конечностями, обидчики неизвестного коммуниста начисто исчезли из пространства и времени.
   Эффект свечения партийного билета тут же прекратился. Голый седой человек шел ранним туманным утром через рощу к себе домой, на дачу, которую он снимал для поправки здоровья, ухудшенного так называемыми застойными временами, и плакал, и плакал, и плакал.

     Матвеев очи подымает
     И видит – перед ним стоит,
     А кто – от пьянства он не знает, –
     Но речь такую говорит:

   Я страшно рассердился! Я – философ, а у нас на дачах живет один ответственный коммунист, который содержит собаку – овчарка немецкая сторожевая. А у нас собаки нет, за исключением старого пса Лорика, которого нам оставили соседи, временно, сроком на два месяца, уехавшие в Америку. Я в Америке пока не был, хотя и тоже посетил Чехословакию, Финляндию, ФРГ и Францию. Дача у нас маленькая, в одну доску, и мы ее будем перестраивать. Моя жена и племянница Маня решили выйти и прогуляться с собакой, несмотря на жару. Я сидел и думал о коммунистах, но что-то вдруг заставило меня тоже подняться и выйти за калитку. В нарастающей тревоге прошелся я по тенистым просекам этого дачного поселка, но не встретил никого, кроме детей, игравших в многосерийный итальянский фильм «Спрут», рассказывающий о борьбе итальянских комиссаров с итальянской же мафией. Пахло сеном, яблоками, и я хотел было уже совсем повернуть обратно, как вдруг увидел напряженное и суровое шествие. Впереди шел старый пес Лорик со слегка окровавленной пастью, за ним, держа его на поводке, – племянница Маня, чьи детские голубые глаза потемнели от гнева, а в некотором отдалении – моя жена, с губами, ставшими сжатыми и неулыбчивыми за время этой их прогулки, оказавшейся не такой удачной, как было задумано.
   Оказалось, что они шли мимо дачи ответственного коммуниста, который стоял с наружной стороны своего забора без рубашки, в синих «тренировочных» штанах и белой панаме «Банана репаблик».
   – Ох, какая славная у вас собачка, какая спокойная, хорошая,– сказал ответственный коммунист, но ему никто не ответил. Моя жена не станет разговаривать с мужчинами, говорящими такие слова таким тоном, так она мною воспитана, племянница Маня вообще не любит отвечать, а старый пес Лорик, предчувствуя, по-видимому, что стрясется дальше, даже отвернулся и тоскливо высунул длинный розовый язык. Собака овчарка немецкая сторожевая тоже молчала, по-видимому составляя в голове план своих дальнейших гнусных действий.
   Женщина, девочка и собака проследовали дальше, беседуя о всяческой чепухе, да в основном все про того же итальянского «Спрута». Дескать, как мог комиссар, такой умный человек, не догадаться, что мафия украдет у него дочку, говорила племянница Маня, а моя жена резонно возражала ей, что комиссар Катанья не мог знать всей глубины мафиозной подлости: ведь раньше мафия никогда не трогала женщин и детей, как сказала одна преступная банкирша из их же мафиозной компании, – так кто же мог подумать, что они на этот раз сделают именно это?
   Внезапно они сразу же испугались. Потому что их вдруг внезапно догнала гигантскими шагами эта самая овчарка немецкая сторожевая. Сначала она немедленно обнюхала бедного и смирного старого пса Лорика, после чего вдруг вцепилась ему в глотку, и две собаки, рыча и оскалившись, покатились по пыли, увлекая за собой и женщину, и ребенка.
   Ленивой трусцой бежал к ним ответственный коммунист, виляя задницей, с двумя своими товарищами-коммунистами и неизвестной женщиной, которая, очевидно, являлась женой ответственного коммуниста.
   Собак растащили. Ответственный коммунист пробормотал все необходимые слова извинения, объяснив, что собака случайно вырвалась, они ее не удержали, ее зовут Чук, а еще у них была собака Гек, как у Аркадия Гайдара, но они ее «отдали».
   Племянница Маня рыдала. Первый товарищ ответственного коммуниста расхохотался, и моя жена сказала ему:
   – Смешно, да? Очень смешно? Если вы знаете, что собака у вас такая, почему вы не держите в наморднике? А если бы девочка была одна?
   Первый товарищ ответственного товарища дернулся, чтобы что-нибудь ответить, но его другой товарищ сделал своему товарищу знак «Молчать!», после чего три коммуниста, их женщина и собака овчарка немецкая сторожевая удалились, рассыпаясь в прежних извинениях.
   Я страшно рассердился! Я сделал замечание жене, что в ее положении не следовало бы отправляться гулять с девочкой в сопровождении старого пса, даже пускай и очень смирного, чему доказательством случившийся случай. Но моя жена настолько испугалась, что даже не стала мне возражать, что всех случаев предугадать невозможно. Я страшно рассердился! Я хотел идти на дачу к ответственному коммунисту и, если что, вступить с ним в борьбу, невзирая на двух его товарищей, женщину и собаку! Я кричал, что когда же это кончится, все это безобразие и лагерные овчарки будут продолжать омрачать нам жизнь в период зрелой перестройки, которая и так идет нелегко. Я вспомнил историю нашей страны, историю КПСС, все унижения, выпавшие на долю народа и лично на мою долю как микроскопического представителя этого народа, и продолжал кричать, что я предчувствовал, да, я предчувствовал, что этим все и кончится, такие прогулки мимо дачи ответственного коммуниста!
   Уж и старый пес Лорик зализал свои раны, и моя жена с племянницей ушли в дом есть мороженое с красной смородиной и пить ананасный компот, а я все бранился и бранился. Вот до чего я рассердился!

     «Вы только портите идею,
     И беспартийный ваш шофер
     Гораздо будет вас честнее,
     А вы – паскуда, бл... и вор!»

   Однажды один кулак шел вдоль ржаного поля, размышляя, что бы ему еще сделать против коммунизма: может, кого убить, отравить или чего поджечь, раз хлеб все равно отобрали коммунисты.
   С этими мыслями он присел в глубокой борозде и предался своим кулацким воспоминаниям о прошлом.
   Как якобы хорошо жил весь народ, а в первую очередь, конечно же, он сам, кулак, до того как началась сплошная коллективизация и ликвидация всего кулачества как класса. В воспоминаниях фигурировали блины, пышки, парная говядина, лошади, батраки, мельница и тяжелые подводы, нагруженные мешками. Молоко, желтая сметана в глиняной кринке, бесчеловечная эксплуатация семьи и сыромятные вожжи, которыми он «учил» жену, детей, а дедушке лишь давали на ужин немного моченых корок в глиняной миске – знамо дело, кулаки!..
   Кулак скрипнул зубами и достал из кармана нанковых штанов трут и кресало.
   – Ленин, Троцкий, дай огня. Не курил четыре дня, – злобно пробормотал он и тут же насторожился, обнаружив присутствие в воздухе чужих, а вернее, чуждых ему голосов.
   Это шли по ржаному полю коммунисты. Их было двенадцать человек. Одетые в пропыленные бедные одежды, все они держали в руках садовые лейки, из которых обильно поливали начавшие желтеть растения, чтобы тем самым бороться с засухой и получить небывалый урожай зерновых культур.
   Кулак был ни жив ни мертв, а коммунисты тихо переговаривались.
   – Товарищ, посмотри, как с каждым днем хорошеет наша советская земля!..
   – Да, но только бы хватило воды, этой живительной влаги, чтобы нам полить все посевы в округе...
   – Жалко, что мы встали довольно поздно, потому что увлеклись заполночь обсуждением замечательной статьи товарища Сталина «Головокружение от успехов».
   – Только бы хватило воды! А впрочем, наша коммунистическая лошадь Хохлатка крепка, вынослива, здорова и способна привезти еще не одну бочку этой не только живительной, но и целебной влаги...
   Тут-то кулака и осенило! Зачем же поджигать поле, где можно сгореть самому и тем самым оставить улики, когда гораздо проще взять да и каким-нибудь аналогичным мерзким способом поступить так же с Хохлаткой, смирной, доброй деревенской кобылой, которую он, кулак, знал с детства.
   Кулак полз, как змея, по направлению к лошади, что, прядая ушами и отгоняя черным блестящим хвостом полуденных слепней, была запряжена в тачанку, где вместо пулемета стояла громадная деревянная бочка, наполненная водой.
   «Тихонечко распрягу Хохлатку, вскочу на нее и умчусь прочь! Коммунисты окажутся без воды, и все их усилия по сохранению ржаного поля от засухи останутся втуне», – лихорадочно размышлял кулак, понимая уже краем оставшегося после коллективизации ума, что и этот его план столь же глуп, нереален, как и бешеное желание поджечь ржаное поле.
   Между тем коммунисты все работали и работали. Если бы не было перегибов, если бы кулак столь не закоренел в грехе, то ему стало бы стыдно, что они трудятся, как Мичурин, а он – нет, как капиталист. Однако ему было уже все равно, он уже совсем опустился и в последней бессильной, бешеной злобе решил отрезать у Хохлатки ее красивый хвост, чтоб хоть этим нелепым поступком, но все-таки насолить коммунистам.
   Однако он не учел того, что Хохлатка уже тоже стала идеологически совсем не та, потому что коммунисты обращались с ней очень хорошо: вдосталь кормили ее мягким сеном, задавали ей овса, вплетали в гриву красные ленты и однажды даже взяли на парад, надеясь, что вдруг ее увидят Михаил Калинин, Семен Буденный или, на худой конец, Клим Ворошилов. Лошадь ударила кулака в лицо стальным копытом и тем самым раздробила его голову до неузнаваемости. Кулак умирал, глядя в синее небо. Над ним, как 12 цифр на циферблате, склонились 12 коммунистических голов. Ему показалось, что головы эти источают неведомое сиянье, но это стало последней ошибкой в его вражеской жизни.

     И что на свете перестройка,
     Вы и не знаете, подлец!
     Товарищ следователь Бойко!
     Бери его ты, наконец!

   Один молодой человек под влиянием книг антисоветского, идейно ущербного, клеветнического содержания решил бороться с коммунистами.
   Однако он толком не знал, как это делается, и счел необходимым для начала потренироваться, победить кого-нибудь более малозначительного, чем коммунисты, с тем, чтоб окрепнуть духом перед главным сражением, а также чтобы приобрести необходимые навыки.
   Поэтому, имея в виду свои дальние антикоммунистические планы, он надумал первым делом победить почтальонов, которые весьма неаккуратно доставляли ему периодическую печать, состоящую из двадцати перестроечных названий. Его не остановило, что на двери было написано: «Почта временно работает с 14 часов», не остановило, что на часах фигурировало 13 часов 49 минут. Он зашел с заднего хода, увидел почтовых людей и просто сказал, что ему сегодня не принесли газету «Правда», орган коммунистов. В ответ на него страшно закричали, но он был готов к испытаниям и в ответ тоже страшно закричал. Крики эти собрали весь наличный персонал почты, отчего еще больше усилились. Молодой человек был даже красив, как какой-нибудь коммунистический герой, когда, зажатый в углу, отражал нападение почтовых служащих, повествующих криками о своей нелегкой доле, что получают мало денег, у всех малые дети, некому много работать. Уже на улице, вытесненный, перед запертой дверью молодой человек завопил: «Жалобную книгу», – но лишь зловещий хохот раздался из-за этой двери, окованной железным листом. Молодой человек содрогнулся: ведь он и раньше неоднократно скандалил на почте, но бесцельно и просто, а теперь... теперь вот была битва, и он вот ее проиграл. И, страшно ругаясь, отправился молодой человек прочь.
   А именно: он пошел в прачечную, куда месяц назад отдал стирать свое белье, которое до сих пор не постирали. Он там тоже открыл рот, чтобы ругаться, но миловидная, вся в золоте служащая баба чуть не заплакала, как дитя, объясняя, что не она же во всем этом бардаке виновата, а белье не привозят «с фабрики», некому стирать, во всем виноваты коммунисты...
   Да что там говорить! Что писать! Зачем писать что-то осмысленное, когда и так все всем понятно! Молодой человек, конечно же, позвонил на фабрику, где его так славно облаяли, что он пошел домой, напился – сначала валерьянки, потом вина, водки, пива и в пьяном виде был вынужден честно признать перед самим собой полное свое поражение в грядущей своей борьбе с коммунистами. «Раз уж я не смог победить простых почтальонов и работников фабрики-прачечной, куда уж мне тягаться с коммунистами», – самокритично подумал молодой человек.
   Опохмелился наутро да и зажил с той поры счастливо, весело, отнюдь не опасаясь тех преследований со стороны КГБ или других компетентных вроде психушки и Мордовии органов, которые могли бы на него обрушиться, коли он взялся бы бороться с коммунистами.
   Читатель вправе спросить, почему он, как в сказке, не попытал счастья в третий раз. Просим прощения за тривиальный, пошловатый ответ, но коммунисты сказку уже давным-давно сделали былью, и пытать тут какого-то там счастья мог бы только круглый дурак, идиот от рождения, а таковым молодой человек отнюдь и никогда не являлся.
   Снова засел он за книжки идейно ущербного, клеветнического, антисоветского содержания, да только что в них толку? Хоть сто раз скажи «изюм», слаще во рту у тебя не станет, если нету карточек на сахар.

     Бери его, тов. Бойко

   Одного нищего крестьянина обманули коммунисты, продав ему саженцы яблок, которые привились, но очень долго не давали никакого приплода, тогда как кругом уже вовсю буйствовали отдельные яблоневые сорта: штрифель, голд стар, чиинхе. Озлобленный крестьянин стал тогда сильно ругать коммунистов, а значит, тем самым и всю советскую власть, не делая между ними по малосознательности ровным счетом никаких различий.
   Как же стыдно стало ему, когда осенью ветви его яблонь, подаренных ему коммунистами, наполнились зимним сортом яблок антоновка, что источают терпкий, вязкий, благотворный аромат, дорого стоят на рынке и способны храниться до весны! Продав яблоки и получив значительный барыш именно к 7 ноября (25 октября по старому стилю), празднику всех коммунистов всего мира, к тому дню, когда они взяли власть в России, ставшей первой ласточкой неведомого полета в будущее, крестьянин очень сильно обрадовался. Радостный, со слезами на глазах, пришел крестьянин в местный райком партии и, выложив на стол пачки денег (взносы), попросил тоже его записать в коммунисты.
   А ведь его вполне могли арестовать за прошлые злобные высказывания. Имели право направить в мордовское исправительно-трудовое учреждение, институт судебной психиатрии им. Сербского, и тогда, вследствие непростых условий содержания в этих и других аналогичных местах, он наверняка остался бы противником коммунистов, и плодоносящие деревья достались бы другому, более сознательному человеку.
   Вот как мудро поступили коммунисты, не посадив нищего крестьянина в тюрьму! Тем самым они спасли для коммунизма еще одну заблудшую душу, заработали много денег для ускорения темпов строительства коммунизма на земле, а также вернули запаршивевшую овцу в материнское лоно общего здорового стада.

     Бери ты его, тов. Бойко!
     Нет сил, бля, смотреть на
     Эту совершенно разложившуюся
     Отрыжку застойных времен...

   – Ты, сынок, зря пренебрегал в процессе получения высшего образования «Историей КПСС», ведь в этой науке есть много интересного и поучительного.
   Например – как известно, при царизме положение у коммунистов было такое, что им необходимо требовались крупные суммы денег для агитации, политической борьбы и вообще просто для того, чтобы кушать. А где их взять, эти деньги? Где их брать – не у кайзера же в самом деле Вильгельма, а Григорий Распутин, царь Николай II и Петр Столыпин уж точно этих денег не дадут, не те для этого люди. Рабочие, крестьяне – сами нищие, а коммунисты, кто богатые, так все время сидят по тюрьмам или вынуждены жить за границей – в Лондоне, Париже, Цюрихе, других городах и странах. Откуда уж тут деньги, если сам В.И. Ульянов-Ленин зачастую был вынужден очень плохо питаться, буквально на последние гроши, отчего и болезни шли косяком, и где уж тут сделать Великую Октябрьскую социалистическую революцию 25 октября (7 ноября) 1917 года? Без денег и февральской не сделаешь! А зачем коммунистам февральская революция, когда она буржуазная? Совершенно она им ни к чему, сынок...
   Конечно, конечно, да... Помогали хорошие люди. Максим Горький, например, и сам давал, и других хороших людей склонял к этому. Савва Морозов. Был Савва миллионщик, а все же тоже пришел наконец к мысли устроить обывателям родной страны правильную жизнь. Бессчетно давал и умер тоже вполне правильно – застраховался на 100 000, съехал в Канны (Франция), поселился в Королевском отеле, где и застрелился из револьвера в один печальный день. А все деньги по страховке кому? Да коммунистам же, кому еще?
   Ну, про юношу Шмита ты, сынок, конечно же знаешь. Юноша Шмит был племянником Саввы, но, несмотря на молодость, давал, пожалуй, еще поболе дядюшки. Сел в том же 1905 году и у тюремном замке неясно умер – по одной версии сам расстался с жизнью (подобно дяде, но перерезав горло куском оконного стекла), по другой – его зарезали внешние люди. Да и кто теперь в этой крови разберется, когда с той поры ее на Руси пролилось в миллионы раз больше? Важно, что и юноша Шмит свои деньги завещал коммунистам.
   А еще был один совсем малоизвестный, но тоже очень хороший человек, капиталист по фамилии Ерамасов. Тот, можно сказать, сызмальства держал для коммунистов бумажник открытым, а лишь отобрали они у него после революции фабрику, тут же сам записался в коммунисты, и, представь себе, сынок, коммунисты его в коммунисты приняли, не побрезговали чуждой костью. Ерамасов жил, как все, работал, умер в нищете, но по скромности все равно не хотел лишний раз напоминать Ленину, Сталину или еще кому о себе, этот честный новый коммунист, чтобы они дали бы ему чего-нибудь лишнего покушать. Вот же какие замечательные люди все-таки жили в России! Даже удивительно, что так и не устроилась до сих пор правильная жизнь и мы с тобой, сынок, вместо того, чтобы питаться коммунистическим киселем, сплавляясь по молочным рекам, сидим с тобой обои у тюремном замке, как те два сокола из одноименной песни.
   Ну и, конечно же, «эксы», то есть экспроприации экспроприаторов. Ты, конечно же, слышал о героических подвигах т. Камо, скажу тебе по секрету, что и сам т. Сталин не гнушался пограбить Тифлисское казначейство, но вот с этим-то как раз и вышла осечка. Денег-то взяли, и много взяли, однако вдруг выяснилось, что делать с ними практически ничего нельзя. Слишком крупна купюра – 500 рублей, попробуй ее разменяй, когда царские сатрапы, протянувшие свои щупальца от Петербурга до самых окраин всего мира, переписали номера экспроприированных купюр. И вот результат: Максима Литвинова, будущего наркома иностранных дел, замели с этими деньгами в Париже, а будущего наркома здравоохранения Семашку по аналогичному делу – в Женеве. И, чтоб не разводить дальнейшего скандала, пришлось большую часть этих денег просто-напросто утопить, а какова была эта утопшая сумма, не знает никто, а кто знал, тот уже не скажет. Полагаю, руководствуясь здравым смыслом, что сумма была большая, – действительно, много ли наменяешь краденых купюр при таких нелепых условиях существования?
   И вот здесь у меня, сынок, как у человека, неоднократно видевшего в 1989–1990 годах по телевизору Съезды народных депутатов СССР и РСФСР, возникает следующий экономический вопрос.
   Он связан с тем, что один из депутатов, видный экономист и, наверное, тоже коммунист, убедительно предложил способ бороться с нынешней инфляцией, возникшей в СССР на 73-м году правления коммунистов, которые в 1909 году утопили 500-рублевые экспроприированные деньги, чтобы не быть скомпрометированными перед мировой общественностью и другими коммунистами.
   Этот депутат предложил собрать деньги у населения путем продажи советскому народу дешевых и хороших товаров, после чего эти деньги чтобы все сжечь, чтобы курс рубля стал устойчивым и рублем можно было бы гордиться, как Маяковский когда-то гордился советским паспортом.
   Значит, – следи, сынок, за моей мыслью – получается, что коммунисты, утопив кучу денег в 1909 году, тем самым воленс-ноленс укрепляли царский режим и его золотой запас? И не исключено, что если бы не это небольшое укрепление, то Октябрьская революция имела бы возможность свершиться чуть раньше, чем 25 октября (7 ноября)... Пусть на день-другой, но все-таки раньше, и мы бы все тогда праздновали праздник революции, выпивали и закусывали не 7 ноября, а числа 3–5-го того же месяца.
   Вот что могло бы быть, если следовать логике, экономике и словам депутата, экономиста-коммуниста. И пусть все это послужит тебе хорошим жизненным уроком, ибо теперь ты наконец-то видишь, как удивительна, сложна и загадочна жизнь, коли такая мелочь, как сумма утопших денег, смогла бы изменить эпохальную историческую дату дня, который потряс весь мир. Помни, что в жизни вообще много случайностей, сынок. Вот мы с тобой сидим у тюремном замке. Вот В.И.Ульянов-Ленин шел в 1907 году по льду Финского залива, а лед был очень тонкий. И что бы, например, было бы, если бы он тогда утонул? Царство ему небесное, вечный покой...

     Такие люди чуть было
     Не привели нашу страну
     К катастрофе!

   «Кривляясь, Фетисов напоминал собою яркую луну, светящую в начищенный офицерский сапог».
   Эту фразу написал литератор-декадент, весьма довольный тем, что он ее написал.
   Источником радости декадента, оторвавшегося от реальной жизни, дум и чаяний советского народа, являлось то, что эта фраза была вполне абсолютно бессмысленна и тем самым как бы выступала, по его мнению, против того постулата В.И.Ульянова-Ленина, который он блестяще сформулировал в своей видной работе «Партийная организация и партийная литература». Вот этот замечательный постулат:
   «Литература должна стать партийной... Долой литераторов беспартийных! Долой литераторов сверхчеловеков! Литературное дело должно стать частью общепролетарского дела, “колесиком и винтиком” одного-единого, великого социал-демократического механизма, приводимого в движение всем сознательным авангардом всего рабочего класса...
   Найдутся даже, пожалуй, истеричные интеллигенты, которые поднимут вопль по поводу такого сравнения, принижающего, омертвляющего, “бюрократизирующего” свободную идейную борьбу, свободу критики, свободу литературного творчества и т. д., и т. д.» [20 - В.И.Ленин. ПСС. Т. XII. С. 100–101.].
   Вот. И написав такую фразу про Фетисова, луну и сапог, безыдейный, беспартийный декадент даже запфукал от удовольствия, наивно полагая, что подобная сочиненная им бредятина способна хоть в какой-то степени немножко ущемить коммунистов, к которым этот эстет испытывал чисто эстетическую, ирреальную неприязнь.
   Весьма довольный произведенным на себя впечатлением от этой явно бредовой фразы, он решил было продолжить свое сочинение в подобном же духе. То есть развить, прописать образы Фетисова, луны и сапога, связав их в триединое глумливое целое. Тоном недоброжелательности и ехидства веяло бы от его сочинения... Да это и неудивительно! Понятно, что, начатый столь паскудно и посредственно, этот грязный опус таким же паскудством и закончится! Ведь уже с первых же букв понятно, что Фетисов – это какой-то явно ущербный тип, просто сволочь какая-то, до поры до времени затаившаяся, недоброжелательно относящаяся к коммунистам, ко всему тому хорошему, что они принесли с собой из мира теории в мир практики, на советскую землю... Так что же от такого персонажа дальше можно ждать положительного? Да ничего. Персонаж Фетисов «хорош»! Он наверняка либо пьяница, либо идиот, либо циник, либо просто-напросто замаскировавшийся враг, поплевывающий на все то святое, что еще осталось в жизни честных советских людей после перестройки. И история с ним произойдет в пространстве и времени сочиняемого декадентом «произведения», несомненно, какая-нибудь дикая, явно надуманная, высосанная из пальца с клеветническими, идейно ущербными целями. Тут ведь, конечно же, не случайны образы Луны и Сапога – ведь Фетисов, конечно же, отнюдь не астроном, не военный человек, и сапог, да еще «офицерский», явно, конечно же, поставлен здесь для «оживляжа», для того, чтобы поиграть на нервах обывателя плюс для похабнейшего дешевого мистицизма. Луна светит в сапог... Мочится она в него, что ли, в этот сапог эта луна, как шутник?.. То есть идейная ущербность порождает на глазах и художественную несостоятельность: это какое-то серое изображение чего-то несущественного, несуществующего, но клеветнического, это – серая пена, подобная той, что образуется в кастрюле при варке мяса – курятины ли, иль говядины – не суть важно, и которую хорошая хозяйка собирает шумовкой и удаляет из кастрюли, а плохая так и оставляет в кастрюле, где пена концентрируется по стенкам, подобно пятнам от нефтепродуктов во всех экологически зараженных реках СССР. Дескать, сварим борщок – и все будет в порядке! Дураки!
   И литератор-декадент тоже дурак, если не сказать большего. Да ведь и чисто же художественно все это совершенно несостоятельно! Все это мелкотемье, вся эта сытая ухмылка окончательно оторвавшегося от народа нечеловека – да ведь все это давным-давно пройденные этапы не только большого пути нашей литературы, но и столбовых дорог нашей напряженной жизни, не только советской, не только коммунистической, но и вообще нашей напряженной жизни всего мира, когда весь мир стоит на грани «быть или не быть» перед угрозой ядерной зимы, когда в воздухе явно сгустились атом, ядохимикаты, нитраты, пестициды, насилие. Спасибо коммунистам, низкий им поклон, что настроили атомных электростанций, оседлали, как коня, «большую химию», подняли на своих руках сельское хозяйство!.. А про литератора-декадента можно и еще сказать: как можно столь безответственно относиться к своему хоть и небольшому, но все же какому-то таланту? И это глумление – зачем оно, что оно созидает, с чем его можно кушать? Ведь главная задача коммунистов на сегодняшний день – накормить страну, а декадентство всех марок уж давным-давно нашло свое место на кладбище идей, успокоилось, как засохшее дерьмо, на исторической свалке литературы, истории, общества... Так вдруг с внезапной трезвостью подумал о себе литератор-декадент, но его извращенная, закаленная годами застоя натура, привыкшая десятилетиями писать «в стол», все же непременно взяла бы свое, и он – к сожалению, нет в том сомнений! – непременно бы продолжил свое грязное сочинение: к элементам порнографии, цинизма, наплевательского отношения к традициям непременно бы добавил, по всей видимости, и некрофилически-фрейдистские мотивы – конечно же, не случайна здесь луна, чей свет, как известно, бледен, лимонно, мертвенно желт, и слово «яркая», трусливо поставленное автором, чтобы замести следы, конечно же, никого не обманет. Глумление! И сапог здесь, конечно же, тоже совершенно не случаен – ведь он всегда черный, мрачный, даже если сильно начищен. И потом, не хотелось бы заниматься домыслами, но здесь явно сквозит какое-то с трудом скрываемое пренебрежение к Советской армии, вообще к советскому народу, нерушимость границ которого охраняет эта армия. Поиграть на низменных чувствах читателей! Поэпатировать эту неразборчивую, жаждущую всего «нового», «запретного» публику, состоящую из зеленоротых юнцов и во всем изверившихся подонков, забывших, что новое – это лишь хорошо забытое старое. Что угодно, только бы не участвовать в общественной жизни и не вступать в КПСС, партию, которая начала перестройку, она же ее и закончит, членство в которой явно не по зубам подобным горе-писакам, им бы лишь прокукарекать, а там хоть и не свети заря коммунизма над страной, не озаряйтесь розовым коммунистическим сияньем красные кремлевские стены!
   Непременно бы продолжил литератор-декадент свое грязное сочинение, кабы не вспомнил вдруг, что день сегодня – понедельник и ему следует съездить на улицу Партизана Щетинкина, потому что он писатель, член Союза писателей, откуда его любезно не исключили, несмотря на то, что он подписал в 60-е годы два письма протеста, а третье подписал, но затем снял свою подпись. На улицу Партизана Щетинкина, потому что ему, как писателю, члену Союза писателей, положен продуктовый заказ.
   Он и поехал на улицу Партизана Щетинкина. Там, проведя около полутора часов в тесном очередном общении с ветеранами ВОВ, КПСС и коллегами-писателями, он озлобился окончательно, хоть и получил индийского чаю 2 пачки, китайской свиной тушенки, сыру, гречи. Запихав гору таких вкусных и дефицитных продуктов в объемистый дерматиновый портфель, он направился в Центральный дом литераторов им. А.Фадеева. Там как раз происходило очередное собрание неформального объединения писателей в поддержку перестройки, где гневно выступали различные писатели, недовольные порядками, сложившимися в недрах официальной структуры Союза писателей, косностью, отставанием от широкого, поступательного шага прогресса в то время, когда партия снова ведет весь советский народ вперед семимильными шагами. Дескать, одним все, другим ничего. Почему?.. Особенно запомнилось ему яркое, убедительное выступление знаменитого поэта Александра, который, как коммунист, выразил недоумение, почему это чин Московской писательской организации, знаменитый прозаик, тоже Александр и тоже коммунист, выразил в своей речи скептицизм по поводу Великой Октябрьской социалистической революции, состоявшейся 7 ноября (25 октябряя) 1917 года. Собрание зашумело...
   Однако и здесь литератору-декаденту не понравилось. Декадент он и есть декадент, что с него взять!.. Декадент тогда спустился в нижний буфет Дома литераторов и там напился принесенного с собой коньяку. Пил, естественно, не один, для такого дела всегда товарищи найдутся. Один из них, тоже писатель, назовем его В.П., предложил ему бороться рукой, оперевшись локтем о столешницу, и декадент его победил.
   Выпили еще. Заговорили об искусстве. А ведь дома декадента ждали жена и сынок, которые верили в мужа и отца все эти долгие годы застоя. Завязался длинный пьяный разговор о В.Розанове, Н.Бердяеве, об о. П.Флоренском и отце А.Т.Твардовского, тов. Ф.Кузнецов был упомянут в длинном пьяном разговоре, товарищи Г.Марков, Ю.Бондарев, С.Михалков.
   Потеряв весь свой облик солидного, умного, утонченного человека, литератор-декадент вывалился на улицу с расстегнутой ширинкой и расстегнутым дерматиновым портфелем, откуда сыпались и падали на асфальтовый тротуар конфетки «Малина со сливками», сушеные бананы. Ужас!
   Ужас! На миг он увидел ослепительный свет. То шел ему навстречу до боли в глазах родной, знакомый человек, укоризненно покачивающий лысой головкой, клиновидной бородушкой и приговаривающий своей характерной басовитой скороговоркой:
   – Успокойтесь, господа! Во-первых, речь идет о партийной литературе и ее подчинении партийному контролю... Это вовсе не означает отмену свободы творчества и поиска новых форм. Только нужно чаще ходить на занятия кружка марксистско-ленинской эстетики и больше доверять коммунистам, а не хихикать обывательски, не корчить злобные рожи, не держать фигу в кармане либо камень за пазухой...
   – То есть как так? – пролепетал литератор-декадент, уже совершенно ничего не соображая.
   Бездыханный, упал он в такси и отдал за проезд до Теплого Стана 10 руб. (вместо положенных 4 руб. 32 копейки) плюс 10 руб. за то, что облевал сиденье.
   Все случившееся послужило ему хорошим жизненным уроком.

     Слава богу, что здоровые
     Силы в партии одержали
     Победу, и теперь у нас
     Наконец-то будет хороший
     Коммунизм!

   Странная печаль томила моего героя. За всю свою жизнь он ни разу не видел ни одного живого коммуниста, хотя, конечно же, слышал о том, что их только в СССР более 20 миллионов человек, а ведь это немалая цифра, немалая, и хотя бы одного-то из них, но мог бы увидеть он за свое почти сорокапятилетнее пребывание на родной земле! Однако факт есть факт, потому что «факты – упрямая вещь», как говорил коммунист В.И.Ульянов-Ленин, который умер в 1924 году, и его поэтому мой герой тоже не видел, а в Мавзолей не достоишься.
   В самом деле... Не считать же было коммунистом директора школы № X, что в городе К., стоящем на берегу великой сибирской реки Е., впадающей в Ледовитый океан, который (директор) 5 марта 1953 года размазывал слезы по бритым щекам по случаю смерти усатого извращенца (дела Маркса, Энгельса, Ленина) И.В.Сталина, долгие годы успешно выдававшего себя за коммуниста, но затем все же (после смерти) разоблаченного коммунистом Н.С.Хрущевым, тем самым, что в 1964 году оказался волюнтаристом и был за это тоже совсем смещен со своего высокого поста по случаю состояния здоровья. Какие же они тогда коммунисты – и Сталин, и Хрущев, а в особенности директор школы № X, что в городе К.? Ведь последний из них (директор) через неделю после смерти бывшего вождя Сталина сел в тюрягу за многолетние покражи казенных дров, угля, вообще школьного инвентаря, отпущенных сумм, кроликов. Какой же он тогда коммунист? Коммунист разве может чего воровать? Коммунист ведь явился на землю, чтобы, наоборот, чего-нибудь дать людям, а не тырить дрова, уголь, школьный инвентарь, отпущенные суммы, кроликов... Воровать всякий советский человек умеет, а вот ты будь коммунистом и не воруй, если ты настоящий коммунист, а не говно!
   Или взять, к примеру, персонажа Николайчука (см. рассказ Евг.Попова «Во времена моей молодости», альманах «Зеркала», изд-во «Московский рабочий», 1989, сост. А.Лаврин, ред. М.Холмогоров), который в 1962 году издавал в городе К. подпольный литературно-художественный журнал «Свежесть», а нынче сделал большую партийную карьеру по линии фанеры и служит нынче по этой линии леса, древесины в каком-то коммунистическом центре управления Северо-Восточным регионом страны. Типа горкома, райкома или обкома. Разве ж так может быть, чтобы человек был сознательным коммунистом, беззаветным борцом за дело Маркса – Энгельса – Ленина, а сам напился пьяный с распутными девками, полез по крыше производственного склада и упал оттуда с большой высоты в стекловату и пролежал там до утра, отчего тело человека распухает и становится красным, как советский флаг?
   Какой же он коммунист, если в своем журнале «Свежесть» высказывал идейно порочные по идеологическому индексу 1962 года ернические мыслишки, а потом, уже после разгрома журнала и угрозы исключения из института, резко сменил окраску, явно снюхавшись с чертями из Конторы Глубокого Бурения.
   А ведь герой же не идиот, он же помнит, как катили они в пьяном виде на мотоцикле по лунной дорожке в городе Б., что на великом сибирском озере Б., и новоявленный «коммунист» вопил как резаный: «Ненавижу! Ненавижу их всех! И свою работу ненавижу. Мы с товарищами отравляем великое сибирское озеро Б., строя на нем самый мощный в мире комбинат фанеры, и этого нам никогда не простят наши сверстники во главе с Валентином Распутиным и наши потомки во главе с нашими детьми...»
   Ну... И он после этого коммунист, когда прошло 25 лет с тех пор, и нету больше ни фанеры, ни озера Б., ни вообще ничего? Ответ дайте сами, если хочется. Моему герою этот ответ совершенно ясен: персонаж Николайчук совершенно никакой не коммунист, и непонятно даже, как совесть позволяет ему петь в конце собраний «Интернационал» в переводе Коца? Потому что для его репертуара гораздо уместнее была бы другая песня, а именно: «С одесского кичмана бежали два уркана...» Или, на худой конец, что-нибудь романтическое, что он не за деньгами уехал отравлять озеро Б., а повинуясь влечению сердца и манящим запахам тайги. Говнюк он, а не коммунист!
   Или вот доцент Глинюк, преподаватель марксизма-ленинизма в том московском институте, где наш герой учился с 1963 по 1968 год, по тот самый год, когда коммунист Дубчек оказался совсем не тем, за кого он себя выдавал, а самым натуральным ревизионистом, таким же, как и его партайгеноссе Зденек Млынарж, известный ныне тем, что живет в Инсбруке, а получал образование в одной группе с М.Горбачевым, недавно выступал в рамках программы «Взгляд» Центрального телевидения СССР...
   ...которую ведут трое ребят, несколько раз нахально утверждавших, что они якобы тоже коммунисты и даже платят членские взносы. Хорошие коммунисты! Послушать только ихнюю передачу, посмотреть на оборванцев с гитарами, исполняющих песню «У наших бокалов сидят комиссары»...
   ...а если вспомнить коммуниста Егора Кузьмича Лигачева...
   Эх! Я один! Все тонет в фарисействе, и чего там еще рассусоливать, коли и так понятно, что я хочу сказать: коммунистов мой герой не видел... Никогда! И боюсь, что на его веку ему их уже и не увидеть больше.

     ...Хороший коммунизм! Как
     Учили Маркс, Энгельс и Ленин!

   Иван Карлыч заглянул в наши пьяные лица и строго, но вместе с тем ласково, до боли душевно сказал:
   – Как все у вас просто получается, молодежь! На всем готовеньком привыкнувши, это мы, товарищи, недалеко пойдем. Вот у нас, первого поколения, зачастую не было не только самого необходимого, но и вообще ничего не было. Однако мы и не хныкали, а бодро с песнями и огоньком шли вперед! Намек понят? – ласково пошутил Иван Карлыч.
   Но ему ответить никто не успел, потому что наша лодка тут же и затонула. Кто умел плавать – тихо поплыли к берегу. А кто не умел – те просто пошли ко дну. Иван Карлыч, как коммунист, как всегда, был среди первых...

     Сказал парторг такую речь...
     Матвеев, как завороженный,
     Поднялся, вместо чтобы лечь,
     И вышел вон, как прокаженный.

   Тоже ведь – и революционные праздники следует понять. Гражданин СССР живет черт те знает как на улице Достоевского, ходит за водой на колонку, топит плиту бурым углем... сортир на улице в сорокаградусный мороз, баня – по пятницам мужской день, по субботам – женский, номер очереди химическим карандашом на ладони – 357, а тут – праздник, например 1 Мая, «в честь чикагских рабочих», либо 7 ноября (25 октября), в честь кого – сами понимаете.
   Вот и вспоминаю я это 1 Мая 1957 года. Когда, будучи отличником и одновременно ребенком, я удостоился чести участвовать в демонстрации представителей трудящихся перед трибунами, где стояло городское коммунистическое начальство.
   Кумачовые лозунги вздымались! Рей, красный май! Колонна завода телевизоров, комбайновый завод, фабрика имени Звиргздыня... Нас, отличных детей, везли в специально подготовленной и тоже разукрашенной трехтонке, где в кузове были сделаны крепкие деревянные скамейки, чтобы мы, дети, имели возможность свободно махать алыми флажками лучшим представителям партии и правительства, оказавшимся на трибунах, чтоб радостно сжимались их коммунистические сердца при виде наших смышленых лиц будущих строителей будущего, коммунизма, лиц школьников, уже сейчас ударной учебой заслуживших свое нелегкое право участвовать во всенародном ликовании.
   А следует непременно сказать, что флажки нам не выдали казенные, а велели принести с собой свои, изготовив их дома по специально приведенному образцу, размером с лист писчей бумаги.
   Ну, с кумачом тогда проблем не было, если в размерах листа писчей бумаги, а вот древко для флажка – оно ведь тоже должно было быть отменным, а то как же! И я вынужден был тогда пожертвовать для этих идеологических целей одной из длинных тонких палок любимой игрушки, которую незадолго перед тем купили мне нежные, ныне покойные родители. Игрушка эта называлась «дзига».
   Да, дзига. Я стар, лыс, сед. От перманентного пьянства в течение десятков лет у меня наконец слабеет память, трясутся руки, но это название, эту чушь я помню точно. Дзига... Это называлось «дзига».
   (То есть гораздо позже после описываемого я, конечно же, узнал, что был такой деятель кино, основатель кинодокументализма в СССР, несправедливо отодвинутый на задний план административно-командной системой казарменного социализма режиссер Дзига Вертов, автор фильма «Три песни о Ленине» и других подобных фильмов...)
   Но разве я виноват, что эта детская игрушка тоже называлась «дзига»? Так и написано было на коробке «Дзига»... А в коробке содержался комплект: две длинные тонкие ошкуренные палки, шелковый шнур, который нужно было привязать к двум концам этих двух палок, для чего там имелись две специальные фасочки, а посередине шнура должна была крутиться и чудесно удерживаться в пространстве на натянутом шнуре резиновая какая-то штука, похожая на искусственно созданную из резины жабу (прошу прощения за неуклюжие описания – сед, лыс, стар, ничего описывать не желаю, желаю говорить, раз гласность, пусть невнятно, пусть с кашею во рту). Обе палки брались в детские руки, и сучащими движениями «вверх-вниз» создавалась некая кинетика, позволявшая резиновой лягушке (чушке) чудесно удерживаться в пространстве на натянутом шнуре. Я обожал дзигу.
   Я обожал дзигу, и я был решительно против того, чтобы одна из палок дзиги стала древком для флажка.
   Однако нежные, ныне покойные родители не менее решительно настаивали на своем, гордясь оказанной мне честью быть на демонстрации в качестве передового ребенка, а я, признаюсь, не любил с ними спорить, я их любил и, кроме того, ведь и сам же понимал умом октябренка, будущего пионера, что идеология есть идеология, флаг есть флаг, и если коммунистам непременно нужна палка от моей «дзиги», то пусть они ею подавятся.
   Вот. И мы ехали в грузовике. Весь народ радовался, приветствовал коммунистов, кричал им «ура» за все то хорошее, что они сделали народу. Мы тоже не отставали, и наши детские неокрепшие голоса, как желтые речные лилии, вплетались в величественный венок, сплетаемый всем миром во славу коммунизма.
   И еще одна деталь, имеющая, пожалуй что, и символическое значение. Наш город К. стоит на великой сибирской реке E., впадающей в Ледовитый океан, и до того, как в сорока километрах выше города не построили самую крупную в мире ГЭС, чье водохранилище затопило тысячи гектаров пахотных земель, и зерно теперь положено покупать у Канады, на реке Е. обыкновенно был славный, веселый ледоход, и это мощное, как музыка Вагнера, оптимистическое зрелище-явление почти всегда совпадало с описываемым весенним революционным праздником 1 Мая. Казалось, что природа, как и весь советский народ, тоже была в полном согласии с коммунистами, пока ее окончательно не обезобразили.
   Как только оживала великая река Е. и льдины с хрустом, ревом вздымались скрежещущие, весь город К. стремился на берег в восторге, что еще одна зима кончилась. И – жизнь! Жизнь удало играла, голубыми ледяными плоскостями ослепляя! Гудели городские гудки всех заводов, люди бросали вверх шапки, выпивали на берегу, и расхристанный пьяный смельчак уже лез в страшную рычащую воду, удерживаемый плачущей женой и голосящими детками. Эх, да неужели же действительно все пропало? Не верю! Не верю! Не хочу верить!
   Дети. Трехтонка, Коммунистическая площадь. И вот, в тот самый момент, когда трехтонка наша уже проехала трибуну, где стояли местные вожди, и мы уже махали им, и орали до хрипоты «ура», и они тоже, не чинясь, подавали нам ободряющие знаки, когда мы уже выворачивали шеи, пытаясь удержать в памяти родные коммунистические лица,
   как раз тут и
   ТРОНУЛСЯ ЛЕД!
   Раздались вышеупомянутые гудки.
   И народ чуть не тронулся, на радостях, что
   ТРОНУЛСЯ ЛЕД!
   Мгновенно вскипела, заволновалась улица, мгновенно побежали, засуетились, и снова прокатилось громкое «ура», но уже в честь временно освободившейся стихии. Трехтонка остановилась.
   Трехтонка остановилась, и я с тоской увидел хулигана-подростка, который ловко и лениво пробирался сквозь толпу.
   Описывать хулигана – чего уж там его описывать, чего о нем говорить... Ну, естественно, на ногах – сапоги-прахоря, кепка-шестиклинка черная надвинута на глаза, белый блатной шарфик на шее. Он ловко и лениво пробирался сквозь толпу, и я, раскрыв рот, забыв обо всем на свете, наблюдал за ним, свеся флаг за борт грузовика. Я что-то чувствовал. Я чувствовал, что мы с ним связаны. Мы с ним связаны некой единой нитью.
   Хулиган поравнялся с машиной, молниеносно выдернул флаг из моих несопротивляющихся пальцев и, отнюдь никуда не спеша, стал медленно скрываться в толпе, хлопая древком флага по голенищу сапога, как эсэсовец стеком (из кинофильма).
   – Дзига! – шептал я, нахмурившись. – Пропала, канула дзига! Как играть, как жить, когда нету второй палки, когда нету основы, и разве что-либо способно заменить дзигу?
   – Сегодня самый несчастливый день моей жизни, – объявил я, возвратившись с демонстрации и рассказав о пропаже.
   – Ты ошибаешься, сынок, – мягко возразили нежные, ныне покойные родители.
   Что ж, что ж, что ж! Время доказало, как правы были они. Товарищи, товарищи, товарищи! Где все? Где тысячи гектаров пахотных земель? Почему зерно положено покупать у Канады да им же еще и попрекать, что хлеб слишком дешево стоит? Где Арал? Где Сахаров и Солженицын? Зачем Чернобыль? Где детство, дзига? Где коммунизм, товарищи?

     Тут гром ударил в небесах,
     И все уехали в машинах.
     Осталась в шелковых трусах
     Красотка спать одна в перинах.

   Один неуступчивый, не от мира сего философ решил, когда настал его очередной оплачиваемый отпуск, не проживать на казенной даче, а немного попутешествовать по родной советской земле с целью еще лучше изучить ее, еще больше понять и полюбить, если можно.
   Сел философ в автобус № 666 и приехал на 8-й километр В-ского шоссе, где до сих пор экологически сохранилась значительная и уникальная реликтовая дубовая роща, оставшаяся от Петра I, Ленина, Сталина, Хрущева, Брежнева, Андропова и Черненки.
   Философ шел по роще. Он курил кубинскую коммунистическую сигарету «Лигерос», подаренную советскому народу товарищем Фиделем Кастро, и много размышлял о том, что жизнь ныне все больше и больше кажет свою черную изнанку: разрушаются реки, дымят ненужные заводы, зерно закупается у Канады, пестициды и нитраты заполонили все вокруг, успешно развиваются проституция, коррупция, рэкет. Страна неудержимо катится в пропасть.
   Философ вспомнил, как однажды был в Чехословакии, поглядев вверх, на сомкнувшиеся величественные дубовые кроны, еще раз подумал об этой чудесной стране и ее бывшем руководителе, коммунисте Дубчеке, который, по слухам, ходившим в той среде, где подвизался философ, все годы своей опалы работал на лесопилке.
   Солнце уходило за горизонт. Жужжали неведомые жуки, зеленые мошки судорожно парили над куском застывающего коровьего дерьма, терпко пахло травами, сладко зажилось философу в эту данную ему Богом секунду.
   Замечтавшись, он чуть было не уткнулся головой в высокий красный забор с пущенными по его верху двумя рядами колючей проволоки. Философ закашлялся, отпрянул, огляделся по сторонам. Нет! Ничто не нарушало очарования этого вечернего времени. Так же светило солнце, и даже какие-то птицы запели, заухали...
   И философ решился. Он пошел вдоль красного забора, считая шаги. В одну сторону он насчитал около 1500 шагов и увидел, что забор поворачивает направо под прямым углом 90°.
   И ни души! Упрямый философ вновь пошел вдоль забора до следующего угла, и на этот раз шагов оказалось около 2000.
   Солнце село. Сыростью потянуло от кустов. Забор вновь повернул на 90°, а шагов было опять 1500. Как ни упрям, ни неуступчив был философ, но и он вынужден был признать, что идти далее ему не следует, ибо забор представляет собой ровный прямоугольник размером 1500 на 2000 шагов. То есть, если принять, что размер одного шага составляет около 1 метра, ну пускай 90 см, то размер малой стороны прямоугольника равнялся 1350–1500 метрам, большой стороны – 1800–2000 метрам, а общая площадь его составляла 2 430 000–3 000 000 квадратных метров.
   Философ сначала страшно удивился, зачем такой длинный забор, но потом понял, притих и, сопя, полез на дуб. Но он уже много лет не занимался физкультурой, не бегал по утрам в кроссовках и трусах, не поднимал гантелей, гирь, штанг, поэтому залезть на дуб не смог – сказались годы застоя. Повис, как мешок, на первой же мощной ветви и тут же рухнул в траву, примяв ее, но все же успев заметить, что за забором ничего нету, кроме таких же отдельных дубов и другой зелени, среди которой краешек его глаза успел поймать нечто алое, очевидно, гроздья красной, зреющей рябины.
   Любопытство жгло философа... А темнело, но он вдруг заметил в длинном заборе маленькую калиточку, тоже всю украшенную ржавой колючей проволокой, а в калиточке – такой крупный глазок, изнутри чернеющий черненьким. И натоптанная тропиночка вела к калиточке.
   Философ немного поколебался, а потом прильнул своим глазом к заборному глазку, но поскольку там было черно, то ничего не было видно.
   Он тогда толкнул черненькое пальцем, потому что черненькое это оказалось куском автомобильной резины.
   Философ заерзал, чтобы лучше все видеть, а затем молча, но быстро побежал вдоль забора обратно, сопровождаемый из-за забора лаем собак и хриплым человечьим криком:
   – Я тебе поподглядываю, гаунюк!
   Значительно позже, успокоившись, придя в себя, он узнал, что здесь было то самое место, обнаруженное следопытами перестройки, о чем говорили в программе «Мемориал». Что здесь была расстрельная зона, и немало честных коммунистов полегло под этими дубами – так сказали в этой телевизионной программе. Что коммунисты были честные и их расстреляли, но что были там и некоммунисты и даже антикоммунисты, но их все равно расстреляли, и эти страшные факты до сих пор все равно скрывают от советского народа...
   Успокоившись, придя в себя, философ решил продолжить свои исследования и размышления. С этой целью, купив авиабилет, он оказался на своей исторической малой родине в Сибири, в северном секторе великой сибирской реки Е., впадающей в Ледовитый океан.
   Была ранняя весна, совпавшая с его очередным оплачиваемым отпуском. Философ переправился на лодке через Ангару. Тихо такал подвесной мотор, лодка шла медленно. Рулевой – кряжистый сибирский мужик в болоньевой телогрейке, с сизой щетиной на несвежих щеках, зорко, как медведь, приглядывал, чтобы не уткнуться носом в губительную льдину. Прикусив фильтр сигареты «Тройка», которой угостил его философ, старожил рассказал приезжему, что 35 лет назад, в такую же пору, он вез через только что вскрывшуюся реку бесстрашного офицера ГУЛАГа и тот дал ему за храбрость 25 рублей «старых денег». Философ занес эту и еще множество нелепых историй из жизни простого советского народа в свою записную книжечку, оснащенную сафьяновым переплетом. Затем он дождался рейсового автобуса, который поехал, трясясь на ухабах и буксуя в серьезной, жидкой, объемной грязи.
   Девственные просторы! Сумрачная тайга! Покой, воля, но философ внезапно увидел в лесу высокий металлический шпиль – ажурное сооружение из бетона и стали.
   – Шпиль... Зачем же здесь, в тайге, может быть шпиль? – размышлял он, направляясь к шпилю.
   Внезапно в грудь ему снова вонзилась колючая проволока. Философ поднял глаза и снова увидел, что перед ним снова красный забор, который он на этот раз не успел измерить шагами.
   Потому что снова раздался лай собак и хриплый невидимый голос гаркнул:
   – Ты кто такой? А ну подойди на контрольно-пропускной пункт или беги отседова, гаунюк!
   Пораженный до всех глубин своего существования, философ бросился вверх по дороге. Хорошо, что у автобуса как раз спустило колесо и путешественник смог вскоре занять свое законное место в нем, согласно купленному билету.
   И лишь успокоившись, придя в себя, значительно позже он узнал, что его снова могли свободно застрелить, потому что это был тайный ракетный полигон, который не только рассекретили недавно ввиду перестройки, но даже пригласили туда на экскурсию – кого бы вы думали – коммунистов Чаушеску, Гусака, Хонеккера и Живкова? Как бы не так! Американцев туда пригласили, чтобы весь мир понял открытость нашей внешней и внутренней политики. Смотри, любуйся, дядя Сэм, у нас нет больше секретов, общечеловеческие ценности превалируют над классовыми!..
   – Тьфу, – сплюнул философ. – Даже противно! Зачем же все-таки совсем забывать, что это ведь империализм – высшая стадия капитализма, всегда издевавшаяся над коммунистами. Достаточно вспомнить времена Маккарти, Чарли Чаплина, Поля Робсона, Анджелы Дэвис и многих других! Пускать бывших «потенциальных врагов» в святая святых, где чуть было не замели меня? Правильно ли это в идеологическом плане?
   И тоскливо стало ему и противно до того, что он даже сделал попытку уговорить меня, с одной стороны, автора, с другой – персонажа, не писать больше «рассказы о коммунистах» и поэму, но я резко возразил ему, что выполняю свой писательский долг, ибо эти рассказы уже обещаны, и не какому-нибудь одиозному изданию, а журналу «Знамя», некогда органу Союза писателей СССР, ежемесячному литературно-художественному и общественно-политическому изданию, выходящему с 1931 года.
   – Да только вряд ли они всю эту белиберду напечатают, – сказал философ, и мы с ним достигли консенсуса.
   Ибо он понял, что я в интересах истины и справедливости просто обязан скупо описать, как в сказке, третью и, скорей всего, наиболее значительную из его попыток еще лучше изучить, еще больше понять и полюбить, если можно, родную советскую землю.
   Что я и делаю. Деидеологизированный перестройкой, обозленный свободой, данной на территории СССР империалистам, подумывающий о том, не вступить ли ему в общество «Память» либо в партию анархо-синдикалистов, философ пошел к красной Кремлевской стене со стороны Александровского сада и поднялся на цыпочки.
   Но велика красная Кремлевская стена, и акт этот – «поднимания на цыпочках», акт априорно бессмысленный, с «достоевщинкой», был очередной вехой философа на его пути в геенну нигилизма, экстремизма и безверия.
   И он тогда, подсмеиваясь и бормоча себе под нос матерные русские слова, прильнул к имеющейся в красной Кремлевской стене со стороны Александровского сада дырочке и принялся жадно подглядывать, что это там теперь творится в Кремле, кто победит: Ельцин? Лигачев? Горбачев? Да и воюют ли они? Может, они, наоборот, друзья не разлей вода?
   И – вздрогнул внезапно, ибо на плечо ему легла тяжелая, крепкая, сильная, но одновременно добрая длань.
   Философ вздрогнул и даже тихонечко пукнул, полагая, что на этот-то раз ему уже точно придет окончательный конец – поражение в правах, исправительно-трудовое учреждение в Мордовской АССР, а жена найдет себе другого...
   И Голос он вдруг услышал, философ, человек, чуть было не поглощенный хладной пучиной безверия, энтропии и денудации! Голос, показавшийся ему знакомым с детства:
   – Не волнуйтесь и не пукайте, товарищи! Мы, коммунисты, теперь доверяем всем нашим советским людям. Мрачные времена Сталина, Берии, волюнтаризма и брежневщины безвозвратно канули в прошлое! Советский народ, избавившись от тоталитаризма, теперь уверенно глядит в будущее! Обернитесь, товарищ, и мы обсудим с вами все ваши проблемы по лучшему изучению родной советской земли с целью еще большего ее понимания и более крепкой любви к ней, если можно!
   Философ, весь белый от ужаса, боялся разворачиваться, но потом все же решился и сделал это.
   И лицо его озарилось тихим неземным сиянием. Я знаю, я читал: кажется, такой конец рассказа называется «открытым финалом».

     Она пьяна, бесстыжа, смята.
     Во сне бормочет: «Мужика!»
     Ее лицо по-детски свято.
     Душа печальна и легка.

   Дорогой друг!
   Что-то решил написать тебе письмо. Что-то не так легко сочиняется, как прежде, в годы застоя, когда страна катилась вниз по наклонной плоскости, намазанной идеологическим мылом. Что есть ТО, что заставляет вообще что-то писать?.. Перестройка уже пятый год, и все в стране совершенно изменилось, за исключением прежней тоски, сосущей сердце... Читаю ли журналы «Новый мир», «Наш современник», или слушаю выступления В.Распутина, Ю.Афанасьева, Собчака, Ельцина, Лигачева, Горбачева, а все что-то точит, точит, и я боюсь, что уже неспособен буду жить в том новом обществе, которое все они обещаются построить...
   Отравленный многолетними миазмами идеологии, необратимо повлиявшей на мой слабый организм какого-никакого, а все-таки художника.
   Вот свежий пример – сейчас вот неизвестно для чего сочинил эту «поэму и рассказы о коммунистах», хотя какое мне, собственно, дело до указанного предмета темы? Славы эти рассказы мне не прибавят и не убавят, но полагаю, что и не доставят на сей раз хлопот через казенный дом, что на площади Дзержинского. Не те времена, говорят коммунисты, а я привык им верить, какую бы чепуху они ни плели.
   Верить в смысле некой охранной грамоты на неопределенный отрезок времени, который может закончиться в любой момент, а может, и закончился уже, да только мы с тобой об этом не знаем, хотя и надо бы... Сочиняю «рассказы», а думаю о другом, а именно: что мне уже перевалило с четвертого на пятый десяток, что я теперь стар, сед и лыс, что память моя слабеет с каждым днем, и я уже плохо помню вкус молдавского портвейна «Лидия», который мы с тобой любили пить в детстве.
   И я – философ, и я живу на казенной даче, и у меня нежная, любящая жена, деточки, и я обременен любимой работой, и я был в Чехословакии, Финляндии, Германии, Франции, Великобритании, Испании, Италии, Польше, США, но отчего же такая тоска сосет сердце, особенно сейчас, летним вечером, когда погасло светило и тьма за окном, лишь яблоки белеют на черном да глухо бормочет за стеной чужой телевизор.
   Лечь в постель, взяв в руки свежий номер прогрессивного журнала, газеты, послушать «Голос Америки», «Би-би-си», «Немецкую волну», радио «Свобода» – как там они оценивают изгибы и перспективы перестройки, что нового написал Юрий Кублановский, когда вернутся Аксенов, Бродский, Солженицын? Заснуть. Увидеть сон – чистое пространство, не обезображенное идеологией, изумрудного цвета траву, фонтан с писающим мальчиком – так ведь все это и наяву есть, и нужно не лениться, а просто-напросто оторвать задницу от кресла и куда-нибудь недалеко поехать, туда, где все это есть наяву, а не во сне. Или, засучив рукава, взяться всем миром и все это построить для всех?
   Или пить чай с малиновым вареньем, смотреть по телевизору то, что раньше смотреть нельзя было нигде.
   Свобода?
   Можно наконец куда-нибудь «махнуть»... у-у, мерзкое слово! О, разоренная наша земля!
   Так отчего же такая тоска?
   ОТВЕЧАЮ: наверное, в этом виноваты коммунисты. А может быть, наверное, и не виноваты. Бог знает...

     Лицо... по-детски свято...
     Душа печальна, легка...



 //-- * --// 
   Это странное сочинение непонятно какого жанра и содержания было напечатано в мартовском номере журнала «Знамя» за 1991 год за несколько месяцев до неудавшегося коммунистического путча, после которого КПСС взялись, было, судить, как фашистов, за преступления перед собственным народом, но из этого вышел один лишь пшик, сопровождаемый томлением духа и непонятками. Увы, последствия всего этого ощущаются до сих пор, иначе никому не пришло бы в голову цинично назвать сейчас тирана Сталина «успешным менеджером».
   ...нарушаются законы существования живой жизни и ее белковых тел на Земле. – См. комм. к «Накануне накануне».
   Комбижир – мерзкая вонючая масса зеленоватого цвета, продававшаяся в бедных советских провинциальных магазинчиках вместо масла или даже маргарина.
   СССР снова на стройке! – «СССР НА СТРОЙКЕ» – так назывался иллюстрированный журнал, выпускавшийся в 30-е годы под эгидой М.Горького. Потом это пропагандистское издание стало называться проще – «Советский Союз».
   ...успел разрядить всю обойму сами знаете в кого... – Знаете? А я вот до сих пор не знаю.
   ...да кто же они все-таки такие, коммунисты, куда идут, откуда появились на нашей земле, зачем, за что?.. – Увы, и этого я тоже не знаю, хотя честно пытался разобраться. Какой-то литкритикан нового поколения заметил тогда, что Попов-де, вместо полезного и приятного постмодернизма, борется с коммунистами, как тот подпольщик, который до сих пор пускает под откос поезда, не зная, что война давно закончилась. «Во дурак! – огорчился я. – В жизни я ни с кем не боролся, не моя это профессия. Ты Пушкина-то читал, козел?

     Парки бабье лепетанье,
     Спящей ночи трепетанье,
     Жизни мышья беготня...
     Что тревожишь ты меня?
     Что ты значишь, скучный шепот?
     Укоризна или ропот
     Мной утраченного дня?
     От меня чего ты хочешь?
     Ты зовешь или пророчишь?
     Я понять тебя хочу,
     Смысла я в тебе ищу...»

   Мы должны верить нашим людям... – Так чего ж не верили? Кто мешал? Глядишь, верили бы, так еще лет сто продержались, народ у нас смирный, буен только во хмелю.
   Кто мешал вам съездить нам по морде еще на пороге игорного дома, а? – Кто мешал, см. у Александра Солженицына, «Красное колесо».
   ...чета Мережковских. – Писатель Дмитрий Мережковский (1865–1941) и его жена, поэтесса Зинаида Гиппиус (1869–1945) эмигрировали в 1919 году.
   ...чистил зубы толченым мелом... – Зубная паста была тогда редкостью.
   ...клеветнически искажали действительность, идейно разоружали партию, размывали идеалы... – Например, публично сжигали перед телекамерами свои партийные билеты, радостно сообразив, что теперь за это уже ничего не будет.
   ...дело, которое он поздравлял и которому клялся, будет, по-видимому, жить все равно всегда и вечно, в чем не должно быть никаких сомнений ни у кого. – Да никто в этом особо и не сомневается.
   Мир праху твоему, мальчик! – Из этой гуманистической фразы следует то, что и без комментариев должно быть понятно читателям: вовсе я не антикоммунист или антисоветчик. Я просто – НЕсоветчик, НЕкоммунист, как и большинство моих сограждан. Я занимаюсь ТОЛЬКО ЛИТЕРАТУРОЙ, листовки писать никогда не желал и спорить о «наилучшем устройстве» – тоже. Ибо такового, даже и на мой сегодняшний взгляд, не существует.
   ...звали его Р.С. ... – Прототип – поэт Роман Солнцев (1938–2007).
   ...чтобы все обновить, и тогда окончательно расцветет родная земля. – И я верю, что он искренне в это верил.
   Миллионы глаз сверлили его. – Численность членов КПСС была в 1986 году 19 миллионов человек, что составляло около 10% взрослого населения страны.
   ...известный всему дому озорник Эдька... – Это я написал, чтобы неудачно подшутить над своим лучшим другом, писателем Эдуардом Русаковым (р. 1942).
   ...вот у меня из пишущей машинки вылетела моль. Это что-то значит? – Значит лишь то, что пишущих машинок больше нет. Их, как моль сукно, пожрали компьютеры.
   Не путем подмены или присвоения административных и хозяйственных функций, а через своих единомышленников, будь они коммунисты или беспартийные. И не путем назначения, а демократическими методами! Нужно идти в народ, объяснять людям сложившиеся ситуации, дабы кто-то не воспользовался нашими слабостями, как это было в других регионах страны. – Это подлинная цитата из какой-то «перестроечной» коммунистической газеты, таким языком тогда писали «духоподъемные» статьи.
   ...итальянский фильм «Спрут», рассказывающий о борьбе итальянских комиссаров с итальянской же мафией. – До нашего «беспредела» оставалось совсем немножко.
   Комиссар Катанья – положительный герой фильма «Спрут».
   Ленин, Троцкий, дай огня. Не курил четыре дня... – Это подлинная поговорка, которую я слышал в Сибири от своей тетушки.
   Их было двенадцать человек. – Как в одноименной поэме Александра Блока (1880–1921).
   ...во всем виноваты коммунисты... – Ну, уж в этом-то локальном бардаке никак не виноваты. Хотя... если брать шире....
   ...если нету карточек на сахар. – Жалко, что многие забыли, как во времена начала конца «перестройки» были введены продуктовые карточки.
   А все деньги по страховке кому? Да коммунистам же, кому еще? – Говорят, что эту блестящую финансовую операцию Савве помог провести революционер Леонид Красин (1870–1926), в дальнейшем крупный деятель Советского государства.
   ...выпивали и закусывали не 7-го ноября, а числа 3–5 того же месяца. – То есть практически угодили бы в новый, нынешний праздник – День народного единства.
   «Оживляж» – термин критика Сергея Чупринина. Ныне не в ходу, потому что и так кругом весело.
   ...грязное сочинение... элементы порнографии, цинизма... – Стиль гэбэшного протокола.
   ...тоже Александр и тоже коммунист... – Забыл, кто являлся прототипом этих двух Александров-коммунистов.
   ...разговор о В.Розанове, Н.Бердяеве, об о. П.Флоренском и отце А.Т.Твардовского... – Философ Василий Розанов (1856–1919) умер от голода; философ Николай Бердяев (1874–1948) выслан из Советской России; священник о. Павел Флоренский (1882–1937) расстрелян; отец советского поэта Александра Твардовского (1910–1971) раскулачен и сослан.
   ...тов. Ф.Кузнецов был упомянут в длинном пьяном разговоре, товарищи Г.Марков, Ю.Бондарев, С.Михалков. – Феликс Кузнецов (р. 1931) – главный погромщик альманаха «Метрополь», тогда – фюрер московских советских писателей, ныне член-корреспондент Российской академии наук; Георгий Марков (1911–1991) – последний Первый секретарь Союза писателей СССР; Юрий Бондарев (р. 1924) – прозаик; Сергей Михалков (р. 1913) – ну, его все знают, потому что он является автором текста двух гимнов Советского Союза и гимна Российской Федерации, под который теперь снова нужно вставать.
   ...в рамках программы «Взгляд» Центрального телевидения СССР... – Популярная «перестроечная» телепрограмма.
   Егор Кузьмич Лигачев (р. 1920) – член Политбюро ЦК КПСС, инициатор идиотской антиалкогольной кампании 1985 года.
   От перманентного пьянства в течение десятков лет у меня наконец слабеет память, трясутся руки... – Да не так уж и трясутся, хотя с момента написания этого текста прошло почти восемнадцать лет.
   Звиргздынь – тоже какой-то коммунист, но латышский.
   Прахоря – тоже сапоги, но на лагерном жаргоне. См. Иосиф Бродский «На смерть маршала Жукова» («Маршал! поглотит алчная Лета / эти слова и твои прахоря»).
   ...что здесь была расстрельная зона... – Имеется в виду печально знаменитый Бутовский полигон, где «успешный менеджер» Сталин только в период с 08.08.1937 по 19.10.1938 казнил, согласно документам, 20765 человек разных национальностей, возрастов, вероисповеданий, профессий.
   Чаушеску Николае (1918–1989) – коммунистический диктатор Румынии. Расстрелян после антикоммунистической революции.
   Гусак Густав (1913–1991) – коммунистический лидер Чехословакии после 1968 года. После «бархатной революции» 1989 года ушел в отставку.
   Живков Тодор (1911–1998) – генсек Болгарской коммунистической партии. В 1990-м был привлечен к уголовной ответственности, отбывал заключение под домашним арестом до 1996 года.
   Маккарти Джозеф (1908–1957) – американский сенатор, крайний антикоммунист, утверждавший, что коммунисты пролезли во все сферы американской власти.
   Чаплин Чарльз (1889–1974) – великий актер, который ненароком «попал под раздачу» во время борьбы правительства США с «антиамериканской деятельностью».
   Поль Робсон (1898–1976) – уникальный бас-баритон, большой друг СССР, лауреат Сталинской премии.
   Анджела Дэвис (р. 1944) – американская коммунистка, активный борец за права чернокожих. Ее очень любили прежние руководители страны, а простые советские люди рассказывали о ней анекдоты. Интересно, она довольна теперь, что Барака Обаму избрали президентом США?
   Общество «Память» – русская национально-патриотическая праворадикальная организация, возникшая на волне «перестройки», выступавшая против «сионистов» и «масонов».
   Распутин Валентин (р. 1937) – писатель-патриот, Герой Социалистического Труда (1987), дважды лауреат Государственной премии СССР (1977, 1987), носитель двух орденов Ленина (1984, 1987), Трудового Красного Знамени (1981), Знак Почета (1971).
   Афанасьев Юрий (р. 1934) – политик и историк, в те времена сопредседатель партии «Демократическая Россия».
   ...когда вернутся Аксенов, Бродский, Солженицын? – Вернулись. Аксенов и Солженицын физически, Бродский – стихами.
   Так отчего же такая тоска?
   ОТВЕЧАЮ: наверное, в этом виноваты коммунисты.
   А может быть, наверное, и не виноваты. Бог знает... – Ну, Бог знает, ему и решать. А не мне и не нам.


   Удаки
   Несколько кратких историй о, к сожалению, все еще встречающихся иногда в нашей жизни временами всегда отдельных недостатках

   Это – рукопись. Я ее нашел, когда лежал на полу. Я думаю, что нет смысла объяснять смысл. Ибо если ты не понял смысла, то смысла нет».
 Автор. 1978


   Гриша. Миша. Коля. Толя

   – Я думаю про писателя, эдакую мерзкую сволочь, прислушивающуюся к своим ощущениям и ляпающую их на бумагу, – сказал Гриша.
   – Шипящими и сосущими украшайте речь свою, о девушки! – сказал Миша.
   – Ты удак, Миша, – сказал Гриша.
   – Ты удак, Гриша, – сказал Миша.


   Кулак и нэпман

   Раздался долгий звонок, и в дверь их однокомнатной квартиры вступили некрасивые представители жэковской общественности: старуха в черном пиджаке, украшенном орденскими планками, еще одна – с багровым ликом и носом, венчанным мясной шишкой, джинсовая кроха-секретарь и еще какой-то хрен моржовый в домашних тапочках, в коем без труда можно было узнать этого самого сукина сына, стучальщика в стенку Сашку Стрекача, плюгавого соседа, ответственного квартиросъемщика.
   Черная старуха откашлялась и зачитала:
   – Итак, на нас, нам на вас было заявлено заявление, что вы избиваете пьяные свою жену, она орет, разводя пьянки, и мешаете людям спокойно жить, хорошо отдыхать, совершенствуясь после рабочего дня.
   И замолчала в изумлении, потому что молча и строго глядели на нее супруги-пьяницы, оба чистенько и добротно одетые, мытые, ухоженные, и вообще в квартире было уютно: над тахтой висел индийский ковер ручной работы, скворушка по клетке ходил, ворсистые паласы под ногами пыли не давали, со стены злобно смотрел Эрнест Хемингуэй.
   – Кто орет? – выдержав паузу, осведомился мужчина.
   – Ты и орешь, – опрометчиво сунулся вперед Сашка Стрекач.
   – А он мне зачем тычет? Это кто такой? Я его не знаю, – приветливо обратился красавец к старухам.
   Джинсовая кроха в этот момент, разинув рот, изучала полуобнаженный печатный портрет бывшей японской жены безвинно укокошенного английского певца Джона Леннона.
   – Они – сосед ваш и заявитель, – сурово молвили старухи.
   – На что заявитель?
   – На вас заявитель, что вы избиваете свою жену и что вы с ней все время пьяные, мешаете спокойно жить, отдыхать, совершенствуясь после рабочего дня.
   Лицо мужчины изобразило деликатную неловкость и растерянность.
   – Может, мы и сейчас пьяные??!
   – Нет, сейчас вы не пьяные, – вынуждены были признать старухи.
   – А разве, Маша... – голос мужчины дрогнул. – Разве я хоть когда-нибудь прикасался к тебе хоть пальцем, дружок?
   Тут вступила в разговор и Маша. Нервная эта кошачья персона с золотыми серьгами, оттягивающими уши, сладко изогнувшись, поясняла вкрадчиво:
   – Товарищ ошибается, товарищ сильно ошибается, ошибочно принимая репетируемую нами художественную самодеятельность за подлинную суть наших отношений. Потому что мы репетируем прощальный монолог Отеллы с Дездемоной и скоро будем его играть в художественной самодеятельности Дома культуры тарного завода, отдыхая на подмостках, правильно живя и тем самым, несомненно, совершенствуясь после рабочего дня.
   – Ну, мы тогда и не знаем, – сказали в один голос старухи, а Саша отчаянно хлопнул себя по колену, видя, что его дело проиграно в первой же инстанции.
   – Я, впрочем, вас и узнаю даже, – сказал мужчина, внимательно приглядываясь к Сашке. – Я вас, вернее, по запаху узнаю. Это не вы ли, как нэпман, развели у себя на балконе свинью и отравляете тем самым все кругом на свете, в том числе весь наш дом и всю экологию, мешая нам, соседям, спокойно жить и отдыхать, совершенствуясь после рабочего дня?
   – Врешь! – растерялся Сашка. – Ты сам – кулак, потому что у тебя денег много. Я свинью не разводил. Я купил на Рождество поросеночка, и от меня совершенно ничем не пахнет, потому что он очень чистенький, я его в ванне мою.
   – А вот мы вас сейчас и обнюхаем, – сказали старухи.
   И все принялись нюхать несчастного Сашку, от которого ну совершенно ничем, кроме водки, не пахло, но который от волнения оглушительно пукнул.
   То-то было веселья! Хохотали старухи, сморкаясь в грязные платки, прыскала джинсовая чума с разваливающимися по прыщавому лбу волосами, тонко улыбались интеллектуалы. Лишь Хемингуэй молчал на стене, потому что он был американец и давно помер.
   – Ишь, Хемингуэй, ишь ты, Эрнест, не любишь ты, еврей, русский народ, – строго сказал хозяин, наливая себе граненый стакан водки и с омерзением глядя на писателя, когда все ушли.
   – Вот вечно ты один пьешь, скоро совсем сопьешься, пьяница! – наскочила на него Машка, гневно тряся серьгами.
   – Молчи... сука! – вздохнул пьющий и отправил стакан в свою разверстую пасть.

   – Вы представляете, один мужик купил мяса, говядинки по 2 рубля килограмм, и, не дождавшись остановки, полез в летнем троллейбусе к выходу, пачкая сырым мясом голые девичьи ноги, – сказал Коля.
   – Продавцы, уходя с работы, воруют мясо. Эти, уходя с работы, прихватывают с собой свою власть, – сказал Толя.
   – Ты удак, Толя, – сказал Коля.
   – Ты удак, Коля, – сказал Толя.


   Куковей Коркин

   Врач-терапевт, она была и любительница:
   1. Поэзии Т.-С.Элиота, Гумилева и Мих.Кузмина.
   2. Песен Д.Тухманова и ансамбля «Абба».
   3. Живописи «французов».
   4. Кинофильмов: «Мужчина и женщина», «Под стук трамвайных колес», «Романс о влюбленных», «Кабаре» (не видела, но слышала).
   5. Оригинальной кухни, создаваемой доступными продуктами по рецептам, вырезаемым из женских и просто журналов в переводах с иностранных языков братских социалистических стран.
   А он, Коркин, этот кудрявый, рыжеватый, в аккуратненьких бачках, цветной хлопковой рубашке, замшевом пиджаке, вытертых джинсах «Рэнглер», башмаках на японской подошве, этот вечно молодой, неунывающий сорокалетний холостяк без алиментов, казалось, изначально, самой природой, был застрахован от попадания в конфузящую ситуацию, но вот поди ж ты!..
   В тот вечер ели польский суп «хлодник». «Это окрошка, что ли?» – спросил Коркин, облизываясь.
   – Нет, тут гораздо много больше компонентов, тут еще имеется даже грузинская травка киндза, – ответила она, гордясь собой и киндзой. – А также все это замешано вовсе не на квасе, а на кефире пополам с кислым молоком.
   – Но кислое молоко – это же и есть кефир? – не понял он, потянувшись к ней смоченными губами.
   – Кислое молоко – кислое молоко, а кефир – кефир... Осторожно... стол свернешь... давай сначала покушаем... глупенький!
   Глупенький, лучась лицом, все аккуратно съел и искренне попросил добавки. Добавку выдали, сообщив при этом, что основой блюда является, конечно же, свекла молодая, пущенная в суп вместе с охвостьями, парниковый огурец превалирует, имеет место редисочка, что, впрочем, он и сам заметил, о чем и говорил, ласкаясь, являя собой восхищение...
   – А в следующий раз я накормлю тебя португальским овощным супом, – посулилась она, и они бесстрашно нырнули в белоснежную ее, широкую деревянную кровать-постель, оставшуюся от спившегося грубияна мужа.
   Да, да, Коркин тоже грубоват, но он грубоват галантно. О Коркин-Коркин, дорогой ты мой человечек по фамилии Коркин!!
   ...зачем ты так груб, нежный Коркин?
   нет мне... милый, ой, да...
   все, и – включи, и давай
   послушаем немного музыки...
   А когда наутро луч света в царстве неразведенного врача-терапевта Резухиной невольно пробудил Коркина, светя фонариком сквозь щель в плотных шторах, тоже раскрашенных фонариками, фанзами и фазанами, то тогда со стоном усталости и блаженства по-тя-ну-у-лся Коркин, но тут же с ужасом понял, что почти весь «хлодник» именно в этот данный момент непроизвольного потягивания совсем и начисто вылился из него на льняную простынь, расположенную на пружинном ложе широкой деревянной кровати-постели, оставшейся от спившегося грубияна мужа, находящегося на излечении в лечебно-трудовом профилактории, и в животе остаточно хлюпало, крутило, булькало.
   Потом холодным, хладным, «хлодниковым» покрывшись, умирая со стыда, натянув пуховое одеяло до подбородка, Коркин дождался наконец, что отворившаяся дверь предъявила его взору Резухину в очаровательном неглиже, дорогую и веселую его Светку с вьетнамским (все Азия-с!) подносиком в руках, где дымящиеся чашечки, сухарики в сухарнице, маслице в масленке, джем в хрустальной вазочке для джема.
   – Ку-ку-ку, Коркин, – лукаво кукукнула она. – Проснулся, засоня, наш куковей Коркин?..
   И вдруг насторожилась, когда Коркин удушенным голосом что-то ей такое залепетал, после чего откинул пуховое одеяло.
   Поднос выпал из рук честного и любящего врача-терапевта Резухиной на немецкий ковер-палас, что под ногами пыли не давал, и она зарыдала, сильно откидывая назад небольшую овальную голову и поминутно топая маленькой полной ножкой. Тушь текла по ее румяным щекам из ресниц, которые она, оказывается, уже успела накрасить. И жалобно, и капризно кривились дрожащие, округлые и широкие губы ея. Она еще рыдала, а Коркин уже уныло собирал разбросанные кругом свои носильные изящные вещи.
   Потом они, конечно, частенько хохотали нежно, вспоминая вышеуказанную эту, довольно-таки, прямо нужно сказать, малоэстетическую сцену, хохотали, игрались и лизали друг друга. Но все же, если честно говорить, если уж до самого конца говорить, до самого конца признаваться – не потянул, не потянул сорокалетний молодой человек, и неужто уж это настолько уж ослабел русский организм, коли не смог правильно переварить обыкновенную польскую похлебку? И кто же теперь посмеет предложить ему португальский овощной суп? Вот в чем вопрос быстротекущей сексуальной жизни врача-терапевта Резухиной и куковея Коркина, без решения которого их жизнь дает трещину и гибнет, как Атлантида. А муж? А ЛТП? Русь, Русь, куда все же несешься ты?
   Нет ответа.

   – К тридцати двум годам я разучился делать многое из того, что умел делать в примыкающие двенадцать лет. Я разучился: 1. Подбирать и складывать слова. 2. Выдумывать хлесткие, сочные названия. 3. Сплетать начала и концы, – опечалился Гриша.
   – Без труда не вынешь... – радостно засмеялся Миша.
   – Один мужик все время повторял «дык» да «дык», имея в виду фразу «дык что ж это я?». Он служил врачом в пионерском лагере. Его звали Лев. Он был очень толстый и очень робкий. Однажды он выносил помойное ведро, увидел у сортира красивую девушку, испугался и заулыбался ей сквозь толстые очки робко и щемяще, – растрогался Коля.
   – Ты удак, Коля, – сказал Гриша.
   – Ты удак, Гриша, – сказал Коля.


   Волк


   1

   – Черная гора, – сказал он. – На горе стоит черный-черный дом! А в доме стоит черный-черрр-ный грробб!
   – Детка, вы знаете, что в Средние века сенные красавицы грели эксплуататорам постели своим телом, здоровые молодые краснощекие девки. Чистые. Их для этого специально все время мыли в бане, – сказал он.
   – А также в те века люди, предпочтительно хозяйки, такие же, как ты, юные женщины, жены, матроны, пекли, что ни день, коржи, пироги с вязигой, пышки, пампушки рисовые, точь-в-точь, как твоя матушка, когда она прошлым летом у нас гостила и которой я благодарен за все на свете, кроме того, что она родила тебя, а если уж и родила, то хотя бы научила стряпать коржи, пироги с вязигой, пышки, пампушки рисовые, как в Средние века, – сказал он.
   – Было много дураков, шутов и уродов. Все они были похожи на меня. Они лежали в постелях, звенели бубенцами и говорили королям, царям, министрам правду! Одну только правду! Ничего, кроме правды! О, это были смелые и отважные люди, они шли на плаху, надолго тем самым опередив в развитии свои Средние века.
   – Изобретались различные изобретения, как-то: летательные аппараты, самогонный аппарат, перпетуум мобиле, философский камень, очки, парики, вставные зубы. В этих смышленых головах зрели светлые мысли, но, к сожалению, мало, ой, как мало было бань, нечистоты выплескивались прямо на древние тротуары, дамы вычесывали вшей и блох специальными вошеблохочесалками, и зачастую интимные радости населения омрачались антисанитарным соприкосновением, чуть ли не слипанием грязной, скользкой от пота кожи, что, однако, не мешало людям беспрестанно размножаться, о чем свидетельствует сильно понизившаяся ныне кривая деторождаемости...
   – Катишь Берестова! – крикнул он. – Я чувствую бывший жар ваших бедер под этим толстым пуховым одеялом!
   Лежа в постели, он болтал, болтал, болтал, следя за ней краешком зрения, но женщина, вопреки его ожиданиям, слушала его весьма хладнокровно. Не крикнула: «Перестань городить чушь!», не сказала: «Прекрати говорить гадости». И в нагретую постель она не возвращалась. Судорожно на работу сбираясь, она золотила щеки сизой пудрой, маслянила красное сердечко овальных губ, синь и тень на глаза наводила.
   Она сказала:
   – Ну, я пошла. Разогреешь себе чего-нибудь. – И хлопнула дверью.
   – Да я уж и сам встаю, – отозвался он. И тут же заснул. Он спал, и ему снился волк.


   2

   Случилось так, что Александр Эдуардович увидел во сне волка. Животное было страшно своей первобытной красотой и, желто светя немигающими глазами, долго дожидалось в прибрежных кустах тальника с лохмами остаточного февральского снега какой-либо слабой подходящей поживы.
   Прядая серыми ушами, скуля и повизгивая, оно с тоской думало о том, что сейчас загрызет кого-нибудь, и потоком хлынет густая кровь, и волк, измазав свой собачий нос в крови, уставится на луну и завоет.
   Волк думал так, как думал Александр Эдуардович, что так думает волк, а между тем он неукротимо шел по снежной тропинке к прибрежным кустам тальника, а между тем и проснулся.
   Он встал, разглядел в зеркале свое недовольное со сна лицо и выдавил сальный прыщик. Домашние отправились на работу, а Александр Эдуардович на работу не ходил, потому что он был в отпуске. К ногам его притерся громадный кот, дымчатый, с желтыми подпалинами, похожий на волка из сна. Проснувшийся обругал в сердцах животное нехорошим словом (за сходство), но все же угостил его в качестве компенсации толстым хвостом мороженой рыбы хек. Кот жрал рыбу, урча и кося жадным глазом, приваливаясь жадной усатой щекой к поедаемому продукту. Пораженный Александр Эдуардович долго разглядывал эту картину алчности, хищности и торжества идей Чарлза Дарвина, хотя видел ее каждый день. Он и сам немножко, как говорят, «подзаправился», покушал, как говорится. Съел сковородку жареной полтавской колбасы, залитой яйцами в количестве трех штук, съеденное запил крепким грузинским чаем с плавающей пенкой вчерашнего молока из бутылки. Славный вышел завтрак!
   По телевизору профессор Капица из передачи «Очевидное – невероятное» совершенно стал похож на англичанина и Корнея Чуковского, отметил Александр Эдуардович, возвратившись на кухню и раздергивая жухлую штору грязненького кухонного оконца.
   «Февраль! Достать чернил и плакать!» Черный профиль кота, бегущего по тающей, ускользающей февральской тропинке... Перебирает лапками, как сверкает спицами. Веер лапок... Однако Капица-то, а? Да уж и не родственник ли он тому Капице, который...
   Александр Эдуардович внезапно возжелал написать обо всем этом стихи и начал славно:

     Без всякого ума иль толка,
     Иль наяву, или во сне
     Вчера, друзья, я встретил волка,
     А дело шло уже к весне.

   Александр Эдуардович здорово умел сочинять стихи и мог бы ими исписывать целые тетради, если бы захотел.
   Однако он не захотел, а он почему-то захотел средь бела дня снова лечь спать.
   Он и лег. И вскоре после сонных недоразумений, малозначащих сюжетов, встреч, осколков, фраз на первый план опять выдвинулась фигура волка.
   Волк оказался очень добрый и, главное, разумный, понимающий, любящий и умеющий слушать. Спящий живо доказал ему, что раздирать живое мясо зубами, выть на луну нехорошо, что теперь этого уже никто не делает. А на робкий вопрос волка, как же ему теперь жить и что кушать, посоветовал ему питаться сеном и сушками. Волк с ним тепло попрощался, они взяли флаги и пошли на демонстрацию.
   Ликовала первомайская толпа, вздулся лед на реках, блеклые шары поглощались бездонным небом, играли оркестры, слышались душевные слова партии, правительства, и никто не обращал внимания на странную парочку. Ах, как было славно! Жаль только, что отпуск проходит, жаль только, что жизнь...


   3

   Проснувшись, он глянул на часы и пошел смотреть фильм «Служебный роман». Александр Эдуардович любил кино, и ему сильно понравилось это незаурядное произведение режиссера и сценариста Э.Рязанова, лауреата Государственной премии. Превосходна была игра А.Фрейндлих, А.Мягкова, даже музыка композитора А.Петрова ему понравилась тоже. История детерминированной любви современного «маленького человека» и стареющей его начальницы взволновала его до слез. «Тут есть какой-то секрет. Ничего не сказано, а сказано все. И этот быт замороченных служащих, и это какая-то вечная, высокая нота, щемящая, обрывающаяся... Весь секрет, наверное, в том, что уж если о чем по возможности говорится, то говорится до конца точно. А о чем не говорится, о том и не говорится. И определенная, конечно, приподнятость, ложь, намек, сказка, искажение перспективы – гасят фальшь. Нет, определенно, определенно хороший фильм, определенно следует задуматься над этим творческим методом», – бормотал он, утираясь.
   А когда возвратился домой, жена еще не вернулась. Он сильно удивился, что она еще не вернулась, но она в этот день не вернулась, потому что она не вернулась никогда. А за вещами ее приехал, предварительно созвонившись, какой-то щеголеватый молодой человек азиатской наружности, долго объяснял, что они бывшие школьные друзья, и первая любовь, как у Тургенева, вон она чем обернулась, и что им тоже оставлены – тетя, жена, ребенок. Он очень старался быть чутким, и у него это здорово получалось, он прямо извивался от желания не быть гадом, и у него это здорово получалось, и он все просил, просил, канючил: ну, не сердитесь, не сердитесь, не сердитесь...
   А и что на него сердиться? Нет, вы скажите, за что на него сердиться?.. Он что, если объективно разбираться, виноват, если любовь? Хотя при чем здесь Тургенев? Эх, взять бы да жениться на его бабе, ребенке и тете для утверждения окончательного торжества гуманизма на земле! Взять бы да и жениться... Жениться, жениться... Взять бы...

   – Это кто? Это, детки, революционер. Он не выдержал свободы и скончался от счастья на переломе грядущего века, – злобно заметил Толя.
   – Ты удак, Толя, – сказал Миша.
   – Ты удак, Миша, – сказал Толя.



   Золотая пора

   У меня был один знакомый друг, которого я знал еще с детских лет, потому что учился с ним в одном классе. Еще с детских лет, с той золотой школьной поры, он отличался незаурядным умом, добротой и талантливостью в различных областях жизни. Он играл на татарской гармошке, писал стихи, поэмы, занимался боксом и фехтованием, а также рисовал красками картины абстракционистов, сам происходя из крайне скромной рабочей трудовой семьи служащих, где отец пропивал всю получку, а мать безвыходно лежала по больницам.
   Всем был хорош мой друг, но и у него имелась с детских лет одна явная страсть-страстишка. Он, мой друг, с детских лет любил обожать различных знаменитостей, хотел вступать с ними в дружбу. Нравилось ему пить с ними водку, сухое вино и коньяк, быть в полном курсе их домашних и общественно-политических дел, появляться с ними в обществе, оказывать им мелкие посильные услуги. И как ни странно, знаменитости всех рангов тоже любили моего друга и весьма охотно с ним дружили. Пили с ним водку, сухое вино и коньяк, поверяли ему свои домашние и общественно-политические дела, появлялись с ним в обществе и униженными голосами просили его оказать им какую-нибудь мелкую посильную услугу: отвлечь жену, договориться о банкете на сто человек, почитать вслух какое-нибудь передовое произведение Аксенова, Бродского и Солженицына.
   И так складывалось вовсе не оттого, что друг мой шел за лизоблюда, паршу, дерьмо, пресмыкателя и шестерку. Нет! Они, несомненно, общались на равных, ибо был он оригинальный двусторонний собеседник, сказитель пикантных историй из обыденной жизни советского народа, читатель и толкователь различных весомых книг, на все глядел собственным «острым глазком», а также являлся – что весьма немаловажно в наш изменный век – весьма верным дуэном (это от слова «дуэнья», извините за глупость, я глуп, но что делать, раз так придумалось...). Вот каков был мой друг!
   И неудивительно, что и сам он к сорока – сорока пяти годам стал знаменитостью. Правда, имя его довольно редко поминалось официальной печатью, хотя он никогда не вступал с обществом в открытый конфликт. Зато у всех мыслящих людей нашего времени его фамилия всегда была на языке. Подчеркивалась его огромная эрудиция, полная независимость мышления, странный глуховатый юмор и глубокие духовные поиски. Бытовая сторона его существования тоже складывалась весьма удачно. На третий раз он наконец хорошо женился и как-то сообщил мне, что даже в самые гнусные времена всегда зарабатывал в месяц не менее двухсот – трехсот «чистыми». «При нынешнем бардаке, – хохоча, признавался он, – только идиот не может заработать в месяц двести–триста чистыми. Если мне в конце концов отрежут все концы, то я подряжусь у нас в кооперативном доме мыть в десяти подъездах лестницы по субботам и воскресеньям, за что буду получать с каждой квартиры по два рубля, то есть все те же двести – триста “чистыми”»...
   И вот я встретил его. Мы приехали в Москву за продуктами и стояли на углу улицы Малой Грузинской. Я, моя жена Елена и ее сын от первого брака Марсель, воспитанник Суворовского училища. В этом месте столицы, близ метро «Краснопресненская», помещаются, видимо, какие-то художественные выставки и вернисажи, потому что вдоль по улице Малой Грузинской весьма густо текла к метро экстравагантная толпа, в основном, молодежи, одетой в джинсы, полушубки и т. д. Распахнувши новенькую дубленку, он шел к своей красивой машине, призывно и радостно заблестевшей при его появлении желтым лаком и белым хромированным металлом. Он шел, раскланиваясь со своими многочисленными знакомыми, но по дороге заметил меня.
   Он за последнее время раздался в плечах, заматерел и толст стал, и пухл. Глаза его на широком лице стали совсем маленькие, а борода сделалась огромная, с седыми хвостиками, как горностаевая мантия у какого-нибудь там бывшего царя.
   Он заметил меня, увидел, узнал, заулыбался и, раскинув для объятия большие толстые руки, двинулся мне навстречу.
   И уже приближался, когда Елена вдруг полезла ко мне в карман.
   – Позволь-позволь, – бормотала она горестно, – а где же твои новые замшевые перчатки?
   – Отстань, – процедил я сквозь зубы, тоже двигаясь навстречу другу.
   – Гад! – завопила она. – Купи ему новые перчатки, а он их тут же потеряет!..
   – Ах ты дрянь! – Все существо мое возмутилось, и я, размахнувшись, влепил ей добрую пощечину.
   Елена зарыдала, размазывая слезы по худощавым щекам, мотая золотыми серьгами, оттягивающими уши, а мальчонка Марсель, на виду у всей московской публики, снял свою новую форменную фуражку с красным околышем и каким-то, наверное, специальным ударом так двинул мне головой в живот, что я тут же вылетел на проезжую часть дороги, где меня тут же сбил легковой автомобиль, не нанеся, впрочем, никаких серьезных телесных повреждений, разрешающих претендовать на пенсию по инвалидности.
   И завопило все кругом, зазвенело, заорало, засвистало, завыло.
   Сирены... гудки... смазанные кол... ле-ле-ле... леблющиеся лица. Наклонялись... Что-то гов...говвворилллии, беззвучно шевеля губами на фоне опрокинутого фиолетового неба.
   А я искал глазами Друга.
   – Милый друг, – шептал я. – Обними меня, мой милый старый друг, и мы вспомним наше забытое детство. Детство-детство, пионерлагерь, сонный пруд близ деревни Сихнево, где утонула незамужняя дочь помещика, когда Россией правил царь, а не коммунистическая партия, одинокая осина, малина, мельница, сарай, скалы, сосны, облако, озеро, башня, и в городском саду играет стиляга Жуков, мимо станции проезжая, а Алик плюс-минус Алена равняется Бог есть любовь улетающего Монахова, хлещущего «Чинзано». Пора, мой друг, пора! Баста и ожог!
   – Золотая пора – детство! – взвизгнул я. – Ведь правда же, ведь правда же – золотая? Нет, это я вас, суки и стервозы, спрашиваю: золотая или не золотая?! Золотая или не золотая? – орал я.
   Но не было друга среди лиц. А вскоре я уже лежал на больничной койке.

   – Я им дал три телеграммы. БЕСПОКОЮСЬ ОТСУТСТВИЕМ ДОГОВОРА БЕСПОКОЮСЬ ОТСУТСТВИЕМ ДОГОВОРА НЕСМОТРЯ ПОСЛАННУЮ МНОЙ ТЕЛЕГРАММУ УБЕДИТЕЛЬНО ПРОШУ ВЫПЛАТИТЬ МНЕ ПОЛАГАЮЩИЙСЯ СОГЛАСНО ДОГОВОРУ АВАНС СУММЕ СТО ПЯТЬДЕСЯТ РУБЛЕЙ, – заныл Гриша.


   Ермак Тимофеевич

   На диком берегу могучей сибирской реки, близ места плотины будущей гигантской ГЭС, сидел полуголый человек в шлеме и длинной холщовой рубахе с дырками. Он тупо глядел в темную девственную воду. Голову его ломило от многовекового похмелья. Человек осторожно провел ладонью по мохнатому лицу. Лицо... Он снял шлем и потрогал затылок. Затылок. Больно... Очень больно...
   – Сука какая, – сказал человек и заплакал.
   ...Очнулся он от звонких голосов молодежи. Ермак Тимофеевич продолжил на всякий случай делать спящий и грозный вид, однако на самом деле внимательно слушал, что о нем говорят.
   – Ты видишь, до чего они допиваются, бичары! Вот ты спроси, спроси ты у этого бича – где, бич, твои штаны, и, как ты думаешь, что он тебе ответит?
   – Не знаю, – прошептала девушка.
   – А ответит он какой-нибудь пошлой мещанской шуткой типа: «Мы с имя поссорились...»
   Девушка хихикнула и вдруг забормотала:
   – Ты куда, ты куда лезешь? Не надо...
   – Ну что ты, глупышка ты, олененок, романтика, – убеждал ее молодой человек. – Ведь я тебя люблю, и ты меня любишь... Палаточный город плывет...
   – Мне это без разницы, что там плывет, – сказала девушка, – хоть и романтика, а надо делать все путем, по-хорошему...
   – Так, а какая разница, если все решено, – сказал молодой человек.
   – Нет, есть разница, – возразила девушка.
   Послышался треск раздираемого платья. Воин Ермак вскочил.
   – А ну отвали на три буквы! – приказал он.
   Молодой человек упруго развернулся.
   – Ах ты, пидар! – запел он свою арию. – Ну, я тебе щас покажу!..
   И он волком кинулся на могучего мужчину, но тут же получил такой ошеломляющий удар в нижнюю часть туловища, что согнулся, замычал, взвыл, рухнул в могучую сибирскую реку и поплыл вон стилем «вразмашку», не успев даже вынуть кастета.
   – Я с тобой, падла, рассчитаюсь, ты меня будешь помнить! – кричал он издалека, вновь обретя голос, но обращаясь неизвестно к кому – то ли к отважному сопернику, то ли к девушке Нине, студентке-заочнице техникума низковольтной аппаратуры.
   – Не подходите ко мне! – взвизгнула девушка Нина, с ужасом и обожанием глядя на вздыбившуюся холщовую рубаху воина, когда они остались совсем одни.
   – Хрен с лаптем, – презрительно возразил Ермак. – Сама придешь. А этот кутырь – пущай только попробует вернуться, колчужка, я ему, говну, попишу, падали...
   – Это почему это я к вам сама приду? – заинтересовалась девушка, явно и зримо успокаиваясь.
   – Потому что я тебя завоевал. Ты теперь моя, – простодушно сказал богатырь.
   – Чего? – расхохоталась девушка. – А вот этого ты не видел?
   И она сделала неприличный, но красивый жест.
   – Этого я много видел, – улыбнулся Ермак Тимофеевич. – И твою увижу, – посулился он.
   – Да вы кто ж такой будете важный, а? – удивилась девушка. – Я вас что-то не знаю.
   – Я – воин Ермак, покоритель Сибири, – сказал Ермак Тимофеевич.
   – Объятый думой, да? – все смеялась девушка.
   И Ермак, не вступая в дальнейшие объяснения, крепко сжал ее в своих железных объятиях.
   – Куда, вы куда лезете? Не надо, – жарко зашептала девушка. – Вы не знаете Лешу. Он в тюрьме сидел. Они вас подколют.
   И внезапно стала его страшно целовать. Отвернемся, читатель! Ну их!.. Давай лучше полюбуемся великолепным сибирским пейзажем. Сизые сопки, прозелень и просинь тайги, марал лижет соль – все это будет смыто пришедшим на древнюю землю морем громадной ГЭС, а писатель Валентин Распутин получит Государственную премию за книгу «Прощание с Матерой».
   Ночь! Плотным покрывалом укутала она будущую преображенную природу. И знала только ночка темная, да рогатый месяц был свидетелем того, как студентка выцеловывала да расцеловывала все шрамы и все оспинки могучего воина.
   – Мой? – шептала она.
   – Твой, твой, лада, – шептал он.
   – Я Лешку боюсь, – сказала она. – Они, знаете, какая шпана...
   – Лешку я этого, сучару, изнахрачу и в пень загоню, вонючку, – лениво отозвался воин.
   (...О жадные огни пожарищ покорения Сибири! О тело, тело, тело тающее, ускользающее! Горели костры, тревожно ржали кони. Азьятка чертова «с раскосыми и жадными очами». Тело ея ускользающее, тающее... Перво стерво конца века XVI...)
   – О чем думаешь, Ермаша? – тихо спросила Нина.
   – Так, вспомнилось, – нехотя отвечал Ермак.
   – Смотри у меня, я ревнивая, – лукаво погрозила она пальчиком.
   Внезапно на диком берегу могучей сибирской реки появился отряд молодежи, вооруженный финками, кастетами и обрезками водопроводных труб.
   И грянул бой! Враги со стоном летели в воду. Вот упал стильный юноша со стальной фиксой, разваленный до пояса лихой казацкой саблей! А вот стройка лишилась одного из своих опытных бульдозеристов...
   Но силы были слишком неравными. Ослабевший Ермак Тимофеевич бросился в студеную воду и поплыл. И в глазах у него темнело, темнело, темнело...́
   – Прощай, Нина! Прощай, последняя любовь моя! – крикнул он, напрягшись.́
   – Пошел ты на три буквы! – донес речной ветер тихий ее ответ.
   Но ничего уже не мог слышать храбрый воин. Ибо Ермак Тимофеевич погиб вторично, согласно закону диалектического развития по спирали, который я проходил в институте и получил за это на экзамене пятерку с минусом. И, согласно прогнозам, очнется снова, как это утверждают добрые языки, лет эдак через 200–300. Эту фразу я пишу специально для грядущего автора – удака, чтобы он не сильно-то задирал нос и не думал, что первым открыл Ермака Тимофеевича. Ибо Ермак Тимофеевич существует объективно. И не мы с тобой, удак-потомок, открыли Ермака Тимофеевича, а он нас, удаков, открыл. А когда захочет, тогда и закроет. На три буквы...

   – Ночью и нищему крестьянину Ваньке достается то, что стоит миллионы, – мечтал Миша.


   Любовный ▲

   Чудовищно лицо продавца Вакулины! Глазки у ней маленькие, свинячьи, нос картошкой, на щеках ямы, бородавки, угри, губы узкие и злые – чудовищно лицо продавца Вакулины!
   Зато во всем остальном она женщина что надо! Шея у нее точеная, лебединая, груди у Вакулины восьмого размера, хотя она никогда ничего не рожала, а также стоят без лифчика, бедра широкие, зазывающие, ноги – бутылочкой... Хорошие, мясистые ноги!..
   И вот однажды к ней в скобяную лавку зашел художник Минша Ланшук, которого как раз выпустили из дурдома, и сразу же он подумал, художник Минша Ланшук:
   «О господи! Чудовищно лицо этой женщины! Пойду-ка я лучше отсюда куда подальше, а то меня опять посадят в дурдом».
   Однако Вакулина сразу же смекнула, что о ней думает молодой человек, и мгновенно стала певуче предлагать ему различные гвозди, шурупы и другие хозяйственные изделия, а также осознанно наклонилась над квадратным жестяным баком с керосином, и Минша увидел сквозь ее длинные груди коричневый керосин. Он и растерялся, не зная, что ему теперь и делать, потому что сразу же струсил – да уж не больна ли эта красивая девушка какой-либо пошлой венерической болезнью? Нет ли здесь декаданса?
   Однако вскоре он совладал с собой, и после непродолжительной беседы об искусстве и Муслиме Магомаеве они закрыли лавку на обед и легли на группу веселых полосчатых тюфячков, что, как дружные подружки, помещались в углу магазина, образуя высокую лежанку для любви.
   Когда все только началось, в дверь к ним уже ломились, а когда дело шло к концу и Вакулина уже два раза кричала, а Минша еще ни одного разу, дверь была сорвана с петель, и вскочивший Минша облил сверху своей белой струёй лицо директора этого магазина т. Свидерского, а также его красный билет, который он зачем-то держал в руке.
   Директор был вне себя от гнева! Испорчены билет, костюм, лицо, не говоря уже о том, что он давно хотел на Вакулине жениться и даже жил с нею, намереваясь вскоре окончательно бросить семью, состоящую из четырех человек. Он не нашел ничего лучшего, как избить Миншу корытной доской, а Минша в ответ тоже сопротивлялся – примусами, мясорубками, мылом. Окровавленных, их увезли в милицию, где Свидерский получил год за хулиганство и членовредительство, а Миншу снова посадили в дурдом, поскольку на него имелась справка, что он оттуда вышел.
   Так что пользу от всего этого извлекла одна лишь Вакулина, которую тут же назначили директором этой скобяной лавки на освободившееся вакантное место.
   Но Бог видит правду. Бог – не фрайер, это знают все, кому нужно. Вакулина мгновенно проворовалась: пила коньяк, шампанское, ела цыплят, шоколадный зефир – и теперь тоже сидит в тюрьме.
   Так что все наши герои, считай, нашли свое место в жизни, на чем наш «Любовный ▲» и заканчивается.

   – Хотелось бы рассказать вам и про того странного гражданина, который работал говночистом в тресте очистки города. Нельзя было назвать его домашним тунеядцем, хотя он не умел делать ровным счетом никакой мужской работы, гвоздя вбить не мог. Зато он умел стряпать, стирать, мыть полы и танцевать вальс. Это неизбежно наложило отпечаток на его характер и фигуру. Нельзя было сказать, что он бабоват, но никто не назвал бы его и мужественным, – вспомнил Коля.


   Страшные сексуальные случаи, происходившие один за одним на шахте им. Феликса К. в шахтерском городе З.

   На шахте имени Феликса К. в шахтерском городе З. внезапно стали один за одним происходить страшные сексуальные случаи.
   Первый из них заключался в том, что работящий жил один сапожник, который очень любил свою жену, а она все пила да гуляла, пия все, что дадут, и давая каждому, кто об этом попросит.
   И вот однажды, после получки, она зашла в общежитие молодых рабочих, где вступила в контакт практически со всеми молодыми рабочими, человек их было, наверное, пятьсот, после чего и отправилась домой, где ее уже очень долго ждал муж, приготовив по случаю получки вкусный ужин и купив 5–6 бутылок ее любимого вина «Кавказ».
   – Дорогая моя! – кинулся он к жене. Но она, молча отстранив его пьяной рукой, молча рухнула на спину...
   Бессовестная! Несчастный глянул и внезапно увидел все! И все помутилось у него в голове – из скромного, кроткого инвалида второй группы он превратился в демона и борца! Он схватил кривую сапожную иглу, навощил суровую нитку и зашил развратнице все, чем она так гордилась. Ночь он провел без сна, лишь гораздо позже забылся, когда выпил все приготовленное для нечестной жены вино.
   А наутро дурновыспавшаяся женщина, не помня ровным счетом ничего и не обратив особого внимания на странность своего положения, отправилась снова работать. То есть: стоя в резиновых сапогах у транспортерной ленты, зорко глядеть, какая руда идет с количеством пустой породы менее 50%, а какая с процентным содержанием более 50%, бережно отсортировывая нужную руду в складируемые кучи.
   Когда она упала около транспортера, и женщины осмотрели ее, то они подумали, что с нею случилось нечто обычное женское, и понесли ее на брезентовых носилках в фельдшерский пункт, которым управлял седой старичок, участник восемнадцати войн, включая сюда и кулацкие восстания. А в помощницах у него служила девушка, студентка медицинского училища, которое она недавно закончила, выучившись тоже на фельдшера.
   Студентка в волнении обратилась к своему старшему товарищу, признавшись, что ровным счетом ничего не понимает. Ибо там что-то такое, чего она никогда еще в жизни не видела... какие-то нитки... белое-белое, вы чувствуете, дядя Леша? Дядя Леша сплюнул и взялся за дело лично.

   А к фельдшерскому пункту бежали в это время молодые рабочие. «Несчастный случай на сортировочном участке», – глухо повторяла собравшаяся толпа. Рассказавший автору эту историю дикий северный поэт Эдик Н. сидел в конторке и закрывал наряды.
   Дядя Леша, сплюнув, конечно же, сразу разобрался и немедленно освободил пленницу от связывавших ее пут. Женщина слабо застонала и тихо спросила: «Где я?» Дядя Леша снова сплюнул и вышел к народу на одной ноге. Руки у него дрожали.
   – Доктор, она будет жить? – выкрикнули из толпы.
   Дядя Леша свернул самокрутку и сказал:
   – Семьдесят лет живу, но, конечно же, сразу разобрался...
   И потом, в течение полутора месяцев, он был совершенно пьян и совсем запустил свою работу на фельдшерском пункте, потому что к нему каждый день приходили молодые рабочие, несли вино, водку, другие напитки и униженно просили, чтоб он рассказал им, что он там увидел. Он пил вино, водку, другие напитки и рассказывал. Больных за него в указанный период лечила девочка. Это стало для нее, комсомолки, прибывшей в этот тревожный край по велению горячего сердца, суровой, но жизненно необходимой школой.
   А несчастный честный сапожник получил по суду три года. Но скорее не за то, что зашил, а за то, что при составлении протокола из тела пострадавшей было извлечено до сорока мелких и крупных заноз, ибо непосредственно перед актом возмездия он отходил неверную жену по спине шершавой доской-горбылем.
   Но не успел еще притихший город осмыслить первый из страшных сексуальных случаев, как тут же случился случай второй, произошедший в выходной день, когда вся шахта замирала, отдыхая, и лишь студеный ветер бродил в терриконах, обдувая мелкие полярные цветы и ероша прически модникам, молодым рабочим, фланирующим беспечно по бывшему проспекту Сталина.
   Слесарь Фиюрин решил чегой-то-нибудь сделать для дома на своем рабочем месте и пошел туда, имея в руках ножовку для металла.
   Но в темноватом помещении его вдруг окликнул из-под верстака слабый голос дежурного по отдыхающей выходной шахте имени Феликса К.
   – Иван! – слабо позвал его из-под верстака дежурный, инженер Н. – Не смотри сюда, Иван! Иван, помоги мне!
   И наклонившийся Фиюрин с возгласом: «Ёшь твою!» – обнаружил под верстаком сцену, не знаю, как это называется по-медицински, но что, в общем, дежурный инженер Н. и дежурная уборщица М., отвернувшая со стыда лицо, никак и ничего не могут с этим поделать.
   – Может, тебе ножовкой отпилить? – грубо пошутил Фиюрин, а бедный Н. лишь укорил его тихо: «Иван...» Уборщица длинно выругалась.
   И снова выла медицинская сирена. Разбрызгивая грязь, неслась медицинская «Волга». Выносимые, закрытые казенным одеялом, лежали на брезентовых носилках смирно. Кряхтели санитары, крутили головами набежавшие свидетели. Опять случился случай, опять пало пятно на чистую одежду коллектива! И скверно стало шахтеру ездить в городском автобусе, потому что там его окликал кондуктор:
   – Эй, ты где сходишь? На шахте имени Феликса К.? Тогда все понятно...
   Что понятно? Ничего не понятно... И весь городской автобус громко хохотал.
   Но, однако, самое серьезное испытание было впереди.
   Еще один развратный человек, сменный диспетчер, являлся полным аналогом той зашитой сапожником развратнице, но только, понятно, мужского пола. Он тоже пропивал всю получку, тоже имел обильные внебрачные связи с другими женщинами, о чем его неоднократно предупреждала жена.
   И вот когда однажды он в аналогичном развратнице виде явился поздней ночью домой, то жена его, тоже придя в свирепость, привела своего мужа в требуемое для этой цели состояние и одним взмахом опасной довоенной бритвы «Золинген» отсекла ему все, чем он так гордился. После она куда-то убежала и бегала по улицам, предварительно позвонив в «скорую помощь», которая уже форменно изнемогала от всех этих случаев на шахте имени Феликса К.
   Приехавшая «скорая» заметила в комнате умирающего мужика, исходящего кровью, оказала ему свою первую помощь и стала искать по углам то, что еще можно было восстановить путем научного медицинского пришивания.
   Обнаружено это было под кроватью, завернутое в выдернутый спешно листок из тетрадки дочери-третьеклассницы, отправленной на каникулы к бабушке. С зеркально отпечатавшимся на фоне косых линеек фиолетовым фрагментом «...рабы не мы» и красной отметкой 5, тоже изображенной зеркально.
   Мстительница тоже пошла жить в тюрьму, а сменному диспетчеру все оставшееся было пришито, и вдобавок вокруг его гордости образовалось плотное хрящевидное кольцо, как вокруг планеты Сатурн.
   Ужас! Но и это еще не все. В разврат оказались вовлеченными широкие слои городской медицины, так как многие достаточно солидные и морально стойкие (ранее, конечно) дамы при обходах и конференциях по обмену опытом не могли отвести глаз от волшебного кольца и повадились инкогнито являться к выздоравливающему на квартиру со смехотворной целью справиться о его здоровье. Он им тут же на деле доказывал, что уже практически здоров, но они не успокаивались. Приходили снова, дрались в дверях... Публичная драка случилась и в местном драматическом театре: врач Ирина П. выбежала на сцену и публично вцепилась в волосы Офелии. Какое уж тут искусство!
   И наконец – правильно пишет плакат: «Опасайтесь случайных связей!» – сменный диспетчер попал в венерический барак и там сгинул. По крайней мере, о судьбе его больше ничего не было известно. Девочка так и осталась у бабушки, а с шахты имени Феликса К. его уволили по статье.
   И затих, съежился город. И поползли по нему странные, нелепые слова – «Уран», «ВЦСПС», «Мутанты», «Скоро все подохнем, а надбавки не платят».
   И даже утверждали городские либералы, что не пройдет мимо таких вопиющих фактов и «Литературка». Откликнется абзацем в задорной полемической статье насчет сю– и тусторонних явлений, используемых такими мракобесами в меркантильных целях одурачивания сограждан, как экстрасенсы. Диссиденты дали интервью радиостанции «Би-би-си».
   Однако все разрешилось очень просто и мудро. Провели собрание. На шахту имени Феликса К. приехали секретарь областного КПСС и другие товарищи. Они что надо – хорошенько изучили, кого нужно – крепко пропесочили, кого требовалось – сняли, уволили, как могли – оздоровили коллектив. Коллектив, молодые рабочие, поверили в себя. Диссидентов посадили.
   И тут же прекратилась вся эта чертовщина, поповщина, мракобесие и связанные с ними страшные сексуальные случаи. «Страшных сексуальных случаев на шахте имени Феликса К. в шахтерском городе З. практически не стало совсем» – так утверждал в беседе с автором дикий северный поэт Эдик Н. непосредственно по выходе из тюрьмы, где он просидел 9 месяцев за злостную неуплату алиментов и неуважение к осудившему его составу суда, выразившееся в кривлянии, а также отказе сообщить свою национальность и партийность. Страшных сексуальных случаев больше нет. Они изжиты начисто. Да здравствует справедливость!

   – Пролеткультовцы программировали действительно адекватное искусство. Но на них сразу же замахали перьями – настолько страшна была эта реальность, – пояснил Толя.
   – Ты удак, Толя, – сказал Гриша.
   – Ты удак, Гриша, – сказал Толя.
   – Ты удак, Коля, – сказал Миша.
   – Ты удак, Миша, – сказал Коля.


   Без выигрыша

   Один, имея гонорею,
   Шел в Третьяковску галерею,
   Но завернул на биллиард
   И выйграл денег миллиард.
 Из поэзии Н.Фетисова

   Все мы – люди культуры. Поэтому я, человек культуры, довожу до вашего сведения информацию, полученную мной от одного армянина с неизвестными (мне) фамилией, именем и отчеством в общежитии для приезжих работников культуры на Красивом шоссе города Москвы.
   Этот армянин, будучи администратором филармонии одного из неизвестных городков РСФСР, строго сидел с утра на деревянной койке общежития, уже проснувшись и презрительно глядя, как мучается с похмелья его товарищ по культурным курсам повышения культуры для работников культуры. Товарищ... неизвестный режиссер другого неизвестного российского городка.
   Третий жилец этой комнаты, сценарист-драматург, вертелся перед зеркалом, правя галстук и собираясь, как он выразился, «идти драть московскую бабу». «За что вы ее?» – разволнуется темный иностранец, а русский удак с удовольствием пожелает этому Сереге счастливого пути и удачи, потому как еще неизвестно, что выкинет московская баба до или после того, как покорится званому пришельцу.
   А я, автор этих строк, вовсе не являлся четвертым обитателем комнаты, где воняло носками и обитали музы, заботливо опекающие средних лет представителей нашей многонациональной культуры. Которые за недолгое время курсов вновь помолодели до идиотизма, почти вновь превратились в студентов – чистили башмаки краем одеяла, по очереди жарили картошку на сале, использовали подряд практически любую женскую особь, случившуюся на их московском приезжем пути, включая сюда и пожилых крашеных уборщиц, что с большим воодушевлением и немалым подъемом собирали у них пустые бутылки, таская сумками в близлежащие посудные ларьки. Я не был четвертым, я длительно ждал в коридоре одного родного человека, а они любезно пригласили меня зайти и предложили драный стул.
   – Ну, чао-какава, – сказал сценарист-драматург, уходя.
   – Господи, башка-то как разламывается! – метался режиссер, обожженно тряся кистями.
   А администратор вдруг сорвался с места и, ни слова не говоря, исчез в коридоре.
   – Желудок? – предложил я режиссеру свою версию.
   – Ни за упаси бог! – в отчаянье заговорил тот. – Он... у него... о господи... у него на кухне... картошка, – чуть не рыдал он.
   А все потому, что винные магазины открывают нынче в одиннадцать часов утра. Было утро.
   – У меня пива есть четыре бутылки, не откажетесь? – спросил я.
   – С ума я, что ли, сошел отказываться! – воссиял режиссер.
   И тут распахнулась дверь, и администратором была торжественно внесена громадная сковородка, пышущая жаром и отвратительно воняющая прогорклым жиром.
   Говорили о том о сем. Режиссер постепенно пришел в себя и, хохоча, признался, что оконфузился вчера на банкете в ресторане «Прага», утянувши со стола бутылку польской водки; я ознакомил собравшихся с бытом бичей и других народностей Севера; армянин сказал, что прочитал сегодня в газете про разоблаченную группу всесоюзных виноделов, торговавших по городам и весям обильной Родины самогонным коньяком.
   – Начинается статья, что слесарь дядя Саша пустил в канализацию стоведерную бочку коньяка с целью замести следы.
   – Стоведерную? – ахнул режиссер, вновь схватившись за голову.
   – Да, – солидно подтвердил рассказчик. – Стоведерную. Пахан получил «вышку», шестерки – согласно заслуг.


   Мы с режиссером:

   – Вышку?
   – Согласно заслуг?
   – Однако я не о том, – сказал администратор. – Я вам, что вот к нам недавно приезжал с оркестром Юрий Силантьев и заработал за три дня 1900 рублей. Дал за три дня десять концертов, а у него концертная ставка – 190 рублей...
   – Дал...
   – За три дня...
   – Ну, не может быть...
   – 190. Я сам видел. Согласно решению Министерства культуры...
   – А я вот читал несколько лет назад газету «Советская культура», – сказал я. – И там было написано, что Вл. Высоцкий сильно халтурил на Алтае. У него что – тоже такая же ставка? Я интересуюсь.
   – Не, – ухмыльнулся администратор. – Володя по-другому работает. Он у нас тоже был. А еще у нас была Валя Толкунова, и меня из-за нее вызывали в райком, потому что, как она запела «Стою на полустаночке в цветистом полушалочке», остановились станки, среди ткачих начались массовые прогулы... Валя-Валя, кого еще, как не ее, так сильно любит народ?
   – А вот, говорят, Муслим Магомаев тоже за месяц в Казахстане заработал 300 000 рублей?
   – Магомаев? 300 000? Вполне мог.
   – А как?
   – А вот так, что в Якутии один администратор спьяну заключил в Москве контракт с группой одаренных цыган, а те цыганы, оказалось, ничего не умеют, даже в бубен лупить... Администратор горит...
   – Ну?..
   – Но не сгорает. Он тут же вызывает по телефону Сличенку на десять дней. И уж тот, конечно, запросил, запросил... Он что, даром тебе в «нашенский край» полетит?
   – А у нас один инженер изобрел машину для печатанья денег и продал ее персональному пенсионеру за 10 000. Пенсионер напечатал 300 рублей новенькими пятирублевиками, а потом машина остановилась среди ночи, и оказалось, что она была изготовлена из реле стиральной машины и другого дерьма с вложенными настоящими пятишками.
   Пенсионер чокнулся и пошел средь ночи в милицию. Под утро и взяли инженера в постели, где лежал. Милиция хохотала, старик показывал красный билет, инженер сильно матерился, что старик идиот. Никогда, говорит инженер, не думал, что эта старая падла сама на себя в ментовку пойдет...
   – Кому сколько?
   – Инженеру – три, старому хрычу – условно...
   Однако время тянулось и тянулось, а ко мне, наоборот, не шел никто. Вот уж и картошка была съедена нами, людьми культуры, выпито пиво, когда вдруг армянин поднялся и произнес глухо, как в танке:
   – Никому не расходиться. Даю десять процентов!.. Только десять процентов, честно предупреждаю, всего десять процентов, – бормотал он, роясь в глубинах своего желтого кожаного чемодана.
   Откуда и достал он пачку билетов лотереи «Спортлото-спринт», где выигрыш, как известно, определяется немедленно, путем надрыва и вскрытия.
   – Деньги, деньги! Все время про деньги говорили, обязательно мне должно наконец повезти! – вскрикнул армянин, раздавая билеты.
   Которые все, конечно же, имели по вскрытии радужную надпись «БЕЗ ВЫИГРЫША».
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Ну что ж, настала пора каяться.
   Каюсь, что я мечтал написать умеренно остроумный, но с глубоким подтекстом рассказ, хотел четко пропустить невидимую гуманистическую красную нить, дабы обличить мещанина во культуре и тем самым поднять ее (культуру) на некую лирическую высоту... С помощью явления родного человека, девушки, которую я столь длительно ждал. Хотел описать, как трогательно и приветливо смутились армянин и режиссер при виде нашей любви и как что-нибудь горько-доброе приключилось со всеми нами, в том числе и с ушедшим к бабе сценаристом Серегой... Как у Эльдара Рязанова... Мечтал... Хотел... Много я чего хотел, мало ли о чем мечтал, – как видите, совершенно ничего не получилось. Образов нет, начала и конца, остроумия, сюжета нет, текст безобразно расплылся, как клякса бывших в школе фиолетовых чернил.
   А все почему? А все потому, что... почему? Я не знаю, почему. Я пишу это на исходе февраля 1978 года. За серым окном все зима да зима безо всякого подтекста, и деревья все серые да серые безо всякой красной нити, и когда будет весна – неизвестно. Что ж, видно, прав был Иван Бунин – растоплю-ка я лучше печку торфяными брикетами, выпью-ка я лучше любимого вина «Кавказ» да загляну-ка в почтовый ящик – может, мне кто-нибудь уже написал какое-нибудь душевное письмо, а я ему на это что-нибудь отвечу. Один буржуазный деятель культуры писал, что даже его харкотина – это искусство. Врешь ты, товарищ буржуазный деятель, врешь ты все, удак! Удак ты, а не буржуазный деятель культуры!
   Девушка... Она в то утро так и не пришла. Хрустальная, но теплая девушка... Девушка... Ничего себе девушка, а? Я к ней приперся в 9 часов утра, мыкался в коридоре, а она так и не пришла. Еще не пришла! Как вы считаете, можно с ней иметь дело или нет? Можно в ней видеть родного человека, искать жизненную опору или не нужно? Я лично считаю, что никак нельзя, и вот уже развиваю эту тему в краткой статье для плаката «Опасайтесь случайных связей», что была мне недавно заказана Домом санитарного просвещения, потому что все мы – люди культуры.

   – Товарищи! Вот я вас слушаю, и мне даже становится немножко стыдно. Вы – красивые, относительно молодые, интеллигентные молодые люди, а только и несется от вашего стола, что «удаки» да «удаки», «удаки» да «удаки», – сказала, приосанившись, пышная и волоокая буфетчица Светлана Викторовна Немкова-Боер.


   Малюля-кулюля, или Портрет инвалида II группы, владельца инвалидной коляски с мотором

   ИЗ ПРОТОКОЛА. Владелец инвалидной коляски с мотором, инвалид II группы отдыхал в пивном зале и беседовал сам с собой...

   – Ну, не вой ты, не вой, чего ж ты это, братка, воешь? Нас вон попросят из данного пивного зала, если мы так обои сам с собой будем себя вести. Погляди вокруг – кругом радостные красные хари, пиво хлещет из кранов, с треском ломается сушеный подлещик, и лишь ты один скучаешь на этом празднике народа, как Лермонтов или неродной.
   – О, ты прав, брат мой! Я и в самом деле веду себя неадекватно, пущай и имманентно. Но я не виноват, не виноват, слезы душат меня, братка!
   – А ты выпей пива и успокойся. Хочешь, я налью тебе в пиво из четвертинки?
   – Хочу.
   – А я и наливаю.
   – А я вот уже и выпил.
   – Мо-ло-дец! Мо-лод-чага!
   – Ну, так я начинаю.
   – А ты и начинай.
   – Я и начинаю.
   – Ты и начинай.
   – Начинаю...
   – Это... суки есть и курвы, которые призывали меня ни в коем случае не терять присутствия духа, и зачем-де я не женатый по сю (ту) пору? Уж не кроется ли здесь чего «сладенького»? А также спрашивают, не отношусь ли я отрицательно к самому институту брака. Спрашивали. Дураки!
   Ведь я ко всем институтам, а особенно к университетам (острота), отношусь сильно положительно. Слава богу – сам восемнадцать лет учился неизвестно чему. Но чем звончей слышна была поступательная поступь прогресса, тем горше таяли мои силы и печальнее становилось на душе, особенно если это касается бытовых удобств, например телефона, который мне установил за взятку Макар Сироныч.
   А она была родной человек, спортсменка и занималась на острове плаваньем, потому что там вырыли пруд, облицованный белым кафелем. У нас реку Е., впадающую в Ледовитый океан, уже всю обосрали: зимой и летом вода плюс восемь градусов, согласно построенной в Дивных Горах самой мощной в мире ГЭС. Вот на острове и вырыли пруд, облицевали белым кафелем, где они, ловко отталкиваясь пятками от тумбочки, быстро-быстро скользят туда, а потом оттуда скользят, коснувшись рукой. Мы встречались на мосту, ажурном сооружении из железа и железобетона, соединившем старую и новую части города, нашего громадного промышленного центра, уверенно растущего на глазах, как на дрожжах, ввиду звонкой поступательной поступи прогресса. Зажигаются вечерние огоньки, из раскрытых окон доносятся звуки песни «Хорошо», люди живут, дышат, радуются.
   Вот и мне наконец поставили за взятку телефон, который мне установил Макар Сироныч. И моя пловчиха поздней ночью, когда гаснут теплые человеческие огоньки и зажигаются холодные космические звезды, она мне звони́т, полагая, что зво́нит.
   «Ты не спишь, малюля?» – «Я не сплю, кулюля!» – «А что ты делаешь, малюля?» – «Я читаю».– «А что ты читаешь?» – «Я читаю книгу “Архипелаг ГУЛАГ”».
   Малюля-кулюля, кулюля-малюля! О воспоминания! О сладостный озноб сердца и ушей! Отбой, и – долго-долго поматывая головой, стоял и вдаль глядел, пред ним широко река неслася в Ледовитый океан (я жил тогда на берегу, в пятиэтажном доме). И ложишься спать со слезами счастья на усталых глазах, и думаешь о том, что скоро свадьба, зазвенят фанфары, сыграют Мендельсона, и шутливо усмехаешься, вспоминая ее строгих, но добрых родителей.
   Как-то сложатся наши дальнейшие с ними отношения? Поймут ли они молодость? Не будет ли этих проклятых бытовых конфликтов или, наоборот, сытенького мещанского уюта, мешающего совершенствоваться после рабочего дня? И дремлешь, и засыпаешь, думая во сне, что непременно, непременно лично ты будешь жить вечно.
   Однако нет ничего вечного в этом мире, кроме самого мира, брат мой! О пловчиха! Лицо твое, облитое слезами! Твоя гусиная кожа, слипшиеся мокрые волосы, мокрая одежда. Сгубил телефон. Нет ничего вечного в этом мире, и какая-то тупая игла вонзается в мозг. О? Что? Что это? Это – телефон. Я бросаюсь. Слышна лихорадочная речь. «Это аптека?» – «Нет, не аптека». – «А что это?» – «Это не аптека». – «А что?» – «Это квартира».
   А вот сумей-ка остаться добрым в этом мире! Ведь ясно с первых слов, что не аптека. И если тебе требуется лечение, то какая тебе разница, сукин ты сын, куда ты попал, если ты попал не туда? Зряшное и вредное любопытство. Отвлекающее, ослабляющее, истончающее.
   «Но только он лег – звонок».
   И – хрустящий, рыдающий, задыхающийся женский голос:
   – Ну вот что я тебе скажу, мерзавец! Я долго терпела, но теперь всему пришел конец, и если ты хотя бы еще раз позволишь себе...
   – Откуда?
   – Чего?
   – Куда звоните?
   Пауза. Залепетала-защебетала:
   – Пожалуйста, ради бога простите. Я, очевидно, ошиблась номером...
   «Очевидно...» Ради Бога я, конечно, прощу, но ведь сон-то, сон-то ведь весь насмарку! Я слаб, я когда-нибудь поседею, облысею, зачем же вы так со мною? Разве я Дон Гуан из Мадрида? Разве я капитан из полка? Как вам не стыдно! Вы живете для того, чтобы днем воздвигать чего-либо из железа и железобетона, а по ночам ругаетесь. Что? А не лучше ль вам просто любоваться окружающим миром, тихо вздыхать по ночам, играя на простых инструментах какую-нибудь скромную мелодию. К примеру, «Сурок» композитора Бетховена.
   А днем – и того хуже. Днем берутся за дело шутнички, которым мало 16-й страницы «Литгазеты», которые задают вопрос:
   – У вас вода идет?
   – Какая вода?
   – Холодная есть у вас вода?
   – Не знаю.
   – А вы посмотрите (смотрю). Идет? Тогда вымой ноги и ложись спать.
   Короткие гудки. Массовая телефонизация в первом поколении.
   Выключать непозволительно и нельзя – малюля-кулюля может позвонить. Выругаться матом только и остается, свинцовым русским матом. О ругающиеся свинцовым русским матом, бесцельна хула ваша!
   Однако я все отвлекаюсь и отвлекаюсь, братка. Я собрался на вечернее свидание с пловчихой. Ширинку я не успел застегнуть, потому что вякнул телефон, и гнусавый голос осведомился, зоопарк ли это, а если – нет, то почему он говорит с обезьяной.
   Штаны застегнул, но был гол по пояс, когда меня попросили смерить длину провода. Стара штука – смеряй провод и засунь его себе...
   И уже на выходе, когда уже и в новом финском плаще, и в рубашке нейлоновой, и при галстуке, поймал меня в дверях последний звонок. Чуждый голосок поинтересовался: «Ну и как мы себя чувствуем?»
   Ответил, медленно чеканя слова:
   – Сука ты рваная! Если еще раз позвонишь, я тебя...
   И тут, каюсь, посыпалось из меня... В рот да в нос, как говорится, коли лучше не сказать. Сказал про половые извращения, каюсь и не прощу себе никогда. Но ведь довели, довели, последним мерзавцем буду, если не довели...
   И, опаздывая, пулей летел на мост, где свиданье. Почему? «Да потому, что мост нынче – одно из самых укромных мест в нашем городе. Машины мчатся, урча, а пешеходам лень тащиться через реку Е. полтора длинных километра. Вот и бродят влюбленные по его пешеходной части, подолгу торчат в железобетонных карманах. Над головой – голуби, под ногами – чайки, буксир гудит, таща на юг кошельный плот леса. Наверное, в Узбекистан.
   Уже издали защемило у меня сердце при виде ее голубеньких брючек, светлеющих в надвигающейся темноте.
   И сердце забилось, и упало сердце, когда она явилась, потому что белым было лицо ее, синеватым, как брючки, в искажающем цвета свете ламп дневного света.
   – Ты так? – спросила она. – Так ты хочешь быть со мной, как твоя циничная, пошлая матерщина?
   – Что ты, что ты, что ты? – забормотал я.
   – Мы проверяли, – всхлипнула она, – с девчатами, ребятами твою способность, тест на юмор. А ты вон кто? Прощай!
   И она, перевалившись через перила, упала с двадцатиметровой высоты в восьмиградусную воду. Спасибо тебе, ГЭС! А я, а я, а я, безумец, бежал и пел неведомую песню, петляя по новому мосту к спасательной станции ОСВОДа и к «скорой помощи», куда я не пришел, а меня уже привезли, потому что, петляя, я попал под машину «скорая помощь», что мчалась, урча, туда, куда я попал.
   Где и встретил ее, сидевшую на клеенке: отчаянные оленьи глаза, зуб на зуб не попадает, гусиная кожа, слипшиеся мокрые волосы, мокрая одежда.
   – Не подходи ко мне, гад, не понимающий шуток! – выкрикнула она, с ненавистью глядя на меня.
   – Да он и не сможет, – успокоил ее санитар. – Мы его сейчас будем на брезентовые носилки перекладывать.
   Гаснущими глазами ловил я хотя бы тень расположения на лице родного человека. Но не было лица. Но, но – на-пра-а-а-сно! Не было лица.

   – Да не бейся, не бейся ты головой об стол, тяжеловесная ты конструкция! Ну чего ты! Ведь нас уже вон гонят из данного пивного зала. Ты что! Что ты! Раскровянил нос, набил шишку. Так нехорошо делать. Мильционер глядит с улицы, ждет нашего возвращения из мира грез. Нет, братка, нехорошо, нехорошо! Чувствую, попадем мы с тобой в историю...
   – Историю Средних веков?
   – Новейшую историю, свежайшую... Ой, да не щекоти ж ты меня, не щекоти – нашел время для шуток...
   – А щас что – не время для шуток?
   – Не время.
   – А когда время?
   – Никогда.
   – Понял. Все понял. Тогда пошли, браток, к личному нашему автомобилю, инвалидной родной коляске. Прокатимся, убогий, с ветерком!
   – А мы не разобьемся?
   – Может, и разобьемся.
   – А вдруг кого задавим?
   – Авось не задавим – куда нам, инвалидам...
   – Посадят.
   – Посидим...
   – Нет, все-таки давай не поедем, давай не поедем, а? Жизнь ведь и так прекрасна. Правда?
   – Правда! Правда! Правда!

   ИЗ ПРОТОКОЛА. Владелец инвалидной коляски с мотором, инвалид II группы, первоначально беседовавший сам с собой, действительно крикнул в пивном зале слово «правда». На что данное пивное помещение ответило ему голосами радости и одобрения, долго не смолкавшими...

   ДОНОС (зачеркнуто, но исправленному верить. АВТОР). ОБЪЯСНИТЕЛЬНАЯ ЗАПИСКА. Настоящим я, владелец инвалидной коляски с мотором, инвалид II группы, доношу на прогресс, науку, телефон, русских и евреев. Степень вины всех последних в вышеуказанном перечне пускай определят компетентные органы.
   АВТОР. В деле владельца инвалидной коляски с мотором, инвалида II группы, имелось множество других документов, а также магнитофонных записей. Хотелось бы описать инвалида всего, с тщательностью, достойной Пруста, Джойса, Катаева и всех других писателей, в том числе и советских.
   Но, к сожалению, это невозможно. И дело, и инвалида съела гоголевская свинья.
   ГОЛОС ИНВАЛИДА. Ты удак, автор?
   АВТОР. А разве я хуже других?

   – Товарищи и граждане! Ваши руки лезут ко мине у брюки. Рупь кладут, два берут. Пройдемте, граждане, приехали, конец, как писал певец, и я вас заберу, насидитесь у меня, нахлебаетесь, потому что я – народная дружина, – сказал непотребный Светланы Викторовны хахаль и муж, бывший спортивный тренер Витенька Лещев-Попов.
   – Виктор, сгинь, – сказал Гриша.
   – Отвали, плешь, – сказал Миша.
   – Не воняй, Витек, – сказал Коля.
   – Хамы, – резюмировал Толя.
   – Это кто хамы? – вдруг обозлилась не совсем трезвая Светлана Викторовна.


   Планетарий

   Да, в то время был я еще человек как человек. Так ведь в то время еще и мир был? Впрочем, неважно. Был я в то время, состоял в браке с некой Ф., дочерью гуманных и культурных родителей, что с них тут же осыпалось, естественно, как только речь зашла о сугубо житейских вопросах раздела имущества на несколько равнозначных частей. В частности, они еще довольно долго преследовали меня эпистолами и телефонограммами. В конце концов и действительно чем-то там навредили мне по службе в моем Департаменте Нравов, а чем именно – я теперь, признаться, даже и не помню. Потому что я теперь многое забыл.
   Странно, странно... Когда рухнуло, когда шар стеклянный лопнул и тьма подступает со всех мыслимых сторон, все видится и видится мелкий, нелепый этот осколок его, в котором вдруг отразилось синее небо, когда брызнуло, солнечный луч резанул в тот мигом текущий момент, и он тут же навеки тоже потух, этот мелкий, нелепый, невзрачный осколок, втоптанный и растертый грубым крепким башмаком... Поэзия, знаете ли...
   Вот и мне почему-то из всего длинного, нудного, хотя, может быть, и гораздо более интересного часто вспоминается почему-то именно этот нелепый день, да нет – зачем весь день? Осколок дня, неровное, с острыми краями количество, измеряемое часами, минутами и секундами момента.
   Мы шли по летнему парку культуры и отдыха имени Цунами и дышали полными легкими.
   Брак наш выдохся и подходил к концу, как выдыхается пиво, нехорошо пузырится перекисшее вино, изживает сама себя новогодняя ночь. В браке все равны – умный, глупый, смелый, трусливый, любящий и не очень. У глупого, трусливого и «не очень» даже имеется ряд преимуществ. Но это я – в сторону.
   Повторяю, брак наш распадался на глазах. Но не помню – знала ли об этом Ф., хотя я-то, конечно, знал и поэтому чуть-чуть нервничал. Потому что я в своей жизни женился бессчетно и до, и после этого брака, отчего могу вполне квалифицированно утверждать (в сторону) – чувство этого распада необъяснимо. Оно уже есть, это чувство, как уже есть в воздухе, например, гроза, хотя ветерок ласкает по-прежнему мягко и облачки еще покамест где-то там, далеко за горизонтом. Все так, но все уже не так. Все раздражает, а потом оглядываешься и видишь: ничего больше уже нет. Нету.
   И я был мрачен, а Ф. между тем, наоборот, была весела, беззаботна, шутлива. Мы тогда сильно пили. Джин, виски и русский портвейн «Кавказ» не переводились у нас в шкапу. У нас было много денег, мы были молоды, у нас было много денег, и мы их тратили, как нам только заблагорассудится, не отказывая себе ни в чем. Мы много путешествовали, ходили в парк, ели мороженое.
   А между тем и на самом деле формировалась гроза. Помнится, что мы немного поспорили по ее поводу. Я сказал, что скоро будет гроза, а Ф. мне не верила и усиленно утверждала обратное, за что я назвал ее дурой. Ф. обиделась, надула округлые губы и сказала, что я в последнее время слишком часто и злобно (не шутливо, а злобно) ей грублю, придираюсь к ней гораздо более часто, чем она того заслуживает. Не значит ли это, что я хочу ее бросить и выжать из своего сердца? Она этого не снесет...
   Собиралась гроза. Уж и облачки увеличились до видимых размеров, уж и ласковый июльский ветерок дул мелкими толчками. Я тогда велел, и мы зашли в какой-то деревянный, крашенный масляной краской зал, над которым и вывеска имелась – ветхие, вызолоченные буквы «ПЛАНЕТАРИЙ». Часть букв была совсем съедена временем, и вместо надписи получалась какая-то чушь, каковую я не желаю реконструировать, дабы не разрушить сосредоточенность своего одиночества.
   Там-то у меня и произошел этот нелепый разговор с реабилитированным Министром Временного Правительства, ныне Заслуженным Рыбоводом Республики. А одной из формальных причин последующего моего разрыва с Ф. являлось то, что я надавал пощечин этой дурехе, которая утверждала, будто бы никакого министра не было, будто бы ничего не было вообще, а был какой-то смурной зал, где какой-то нудьга тыкал указкой в карту звездного неба и нес квелую чушь про наших космических парней, наконец-то ступивших на Сириус, где теперь тоже гордо реет наш красивый флаг. Хотя... все может быть... Может, и не за то я ее ударял пальцами по лицу, а она в ответ ловко и быстро раскроила кожу моей физиономии длинными острыми ногтями, крытыми зеленым лаком. Так что когда я встал утром и, поцеловав портрет Эрнеста Хемингуэя, висевший у нас в изголовье, запел песню «Бригантина поднимает паруса, в открытом море не обойтись без кормчего», то мой взгляд упал в зеркало, откуда на меня глядело мое, но теперь совсем чужое лицо, изукрашенное чудовищным полунацистским корябаньем. Лишь тогда я решительно и мрачно выговорил ей, тоже трясущейся с похмелья: «Все! Вот теперь-то уж окончательно все! Все, засранка!» Ух, как она извивалась!.. Я не помню... Я расскажу то, что, как мне кажется, было. Расскажу, освобожусь и засну, натянув до самой макушки свое новое суконное одеяло с надписью «НОГИ».
   В здании планетария проводился средь бела дня, как я тут же понял, вечер вопросов и ответов, устроенный общественной редакцией газеты «Вперед» и добровольным умственным обществом «Либерал». На сцене, в президиуме, разместилась густая компания интеллигентных людей, одетых по случаю жары в легкие безрукавки. Среди прочих я заметил довольно противную рожу заведующего отделом поэзии вышеупомянутой газеты. Я ему однажды принес стихи о синих марсианских цветах, которые собирает для Родины одна большеглазая девушка с глазами испуганного олененка. Стихи он хвалил, напечатал, а меня теперь не узнал. Да мне и не надо было. Его звали Редакционный Друг.
   Однако он был там совсем не главным, хоть и числился вице-председателем этого сборища. «Главным туточки будет наш уважаемый бывший реабилитированный министр Временного Правительства, а ныне Заслуженный Рыбовод Республики», – с улыбкой объявил Редакционный Друг, и все захлопали в ладоши.
   – Так что давайте, ребятки, задавайте вопросы. Секите момент. Ведь не каждый же ж день вам удастся задавать вопросы министру, пущай и бывшему, – тонко пошутил он, вызвав тем самым дружный дружелюбный смех присутствующих.
   Министр нахально улыбался. Это был крепкий еще старик с лысиной и проседью, тоже, естественно, в легкой безрукавке, почти и не пузатый, кряжистый, модный такой старик с отвисшими щеками и голубенькими точечными глазками, как у крысы.
   А публики-то и было нас всего, считай, человек десять, на сцене и то больше. Его вяло опрашивали, нашего добродушного старичка. Стандартная тема – что он думает о последних завоеваниях в космосе и вообще о Родине, о ее нынешних границах. Старик, естественно, отвечает, что он очень рад и доволен всем, что было, есть и будет. А отдельно он радуется тому, что у нас выросла умная и интересная молодежь.
   Я тогда встаю и задаю, как мне кажется, очень «толковый» вопрос:
   – А вот скажите, поселянин, дело прошлое, однако не повлияла ль случайно служба у Временного Правительства на вашу дальнейшую биографию? Теперь вы Заслуженный Рыбовод Республики, ваше имя знакомо всем нам буквально с детства, вам доверили такой крупный пост, а ведь вы были Министром...
   Он же мне в ответ городит буквально следующее:
   – Да, у меня был пулемет «максюта», и я сидел в кустах, стрелял направо, налево, вперед и назад. Автоматом Зеленина я орудовал, как лев. Меня тогда вызвал комбриг и говорит: «Ну, теперь можешь писать заявление. Я лично буду ходатайствовать за тебя...»
   Наш диалог внезапно перебили. Вскочил смелый, горящий молодой человек и завопил:
   – Нет, вы скажите, почему у нас в магазинах ничего нету?
   Старик сел, а за молодого человека взялся сам Редакционный Друг.
   – То есть как это нету, поселянин? – тихо спросил он, посерьезнев. – Очень даже есть. В магазинах у нас есть все. Поселянин может сейчас же покинуть наш зал, чтобы лично в этом убедиться.
   А у того даже глаза на лоб лезут от такого чудовищного вранья.
   – Как же... как же вам не стыдно лгать?! – орет он. – Вы что, дураков себе ищете? Почему в столицах все есть? Там, мне рассказывали, если в магазин привозят плохие яйца, то их просматривают через специальный дефектоскоп, и их тогда менеджер тут же с ходу отправляет обратно.
   Неквалифицированный оратор! Потому что при слове «яйца» все собрание грохнуло, и от смеха никто долго не мог выговорить ни слова. Молодой человек под конец и сам расхохотался, махнул рукой, сел на свое место и принялся дремать.
   А между тем гроза точно должна была иметь место быть. В зале заметно потемнело. Хлопнули и заскрипели массивные резные ворота планетария. Министр спрыгнул со сцены и пошел их запирать. Я догнал его.
   – И все-таки скажите, мы теперь одни. Было вам когда-нибудь больно? Больно! Больно! Больно! Адски больно! А еще скажите – а сейчас вам не больно? Не больно! Не больно! Не больно!
   Министр, с натугой запирая ворота, ответил нехотя:
   – Ну почему вы все такие глупые, молодые поселяне? Право, даже скучно становится... Учат вас, учат, удаков, а вы до сих пор не знаете, что боль – это секундное ощущение, а жизнь – минутное. Вот и весь ответ на все ваши глупости. Пояснить сказанное я могу следующим примером. Когда однажды в моем «максюте» перегрелась коробка скоростей, я вставил туда для охлаждения руку, и у меня выгорела часть рукава, за что я получил орден, переходящий в медаль. Хотите убедиться? Вот орден, переходящий в медаль, вот часть рукава, которая выгорела у меня, когда я починял пулемет «максюта», а вот моя трудовая зачетная книжка.
   Я глянул на него проницательно.
   – Спасибо. Действительно, это был лучший ответ на мой вопрос.
   Седой Министр опустил голову, израненную микроэлектронными кнутами, и шутливо затянул, подражая церковному сторожу варварской эпохи:
   – Запираем! Запираем!..
   Мы и возвратились в зал сборища. Большая часть заседавших мирно заснула. Остальные тихо переговаривались.
   И вдруг в полутьме зала что-то забелело. Я сильно удивился, обнаружив, что это беленькая ладошка моей супруги Ф., про которую я даже как-то и забыл совсем в пылу политики и утонченного правдоискательства.
   Министр тоже оживился и шутки ради (большой он оказался шутник!) обратился к Ф.:
   – Вот вы кто? Что вы все на месте сидите? Встали бы да задали какой-нибудь вопрос.
   Та мигом вскочила, как пружина, и зачастила, блестя своими круглыми глазами, унавоженными черной тушью:
   – Вы тут все болтаете, болтаете, а я – человек земной профессии. Я – врач-терапевт, пловчиха и артистка. Тут есть некоторые, которые думают, что они умные, жизнь прожили, а сами двух слов связать не могут.
   – И что же мне, по-вашему, в таком случае делать, красавица? – иронически прищурился Министр, явно наслаждаясь ситуацией.
   – Выходить на пенсию и ехать в Белые Столбы, – отчеканила моя супруга.
   – И где же я там буду жить? – растерялся министр.
   – В земле!
   И она дерзко показала пальцем на землю.
   И наступило страшное молчание, потому как все знали, что это означает, когда показывают пальцем на землю. Я покраснел от стыда. Мне захотелось сделать себе харакири или хотя бы попытаться что-нибудь совершить во имя Родины. Попробовать, например, как-то возвратить назад хотя бы часть того, что отняли у нее злые пришлецы... Чем не благородна задача?
   И вдруг Министр расхохотался.
   И Ф. расхохоталась.
   Они хохотали и показывали друг на друга пальцами.
   – Молодец! Молодец! – в восторге повторял Министр. – Какой молодец! Ну просто молодец!
   И все уже совсем спали. И гроза прошла, не разразившись. И что было дальше – я совсем не помню. Шар стеклянный лопнул, погас осколок, и дальше я ничего не помню.
   Я сейчас вообще многое забыл. Да и к чему множить всякие глупости, когда планета почти опустела, сам я сед, стар, лыс, неоднократно сидел в дурдоме, через каких-нибудь 5, 10, 20, 30, 40, 50, 60, 70, 80, 90, 100 лет меня тоже совсем не будет. Кто множит глупость, тот множит скорбь. Гораздо важнее, что вот я лежу у костра, журчит ручей, на сковородке жарится хлеб, в лесу воет волк, в деревне мужик гонит самогон, а надо мной – громадные красные звезды неба моей Родины, моей обильной могучей Родины...
   – Это кто хамы? – вдруг обозлилась не совсем трезвая Светлана Викторовна.


   Удаки

   – Я думаю про писателя, эдакую мерзкую сволочь, прислушивающуюся к своим ощущениям и ляпающую их на бумагу, – сказал Гриша.
   – Шипящими и сосущими украшайте речь свою, о девушки! – сказал Миша.
   – Ты удак, Миша, – сказал Гриша.
   – Ты удак, Гриша, – сказал Миша.
   – Вы представляете, один мужик купил мяса, говядинки по 2 рубля килограмм, и, не дождавшись остановки, полез в летнем троллейбусе к выходу, пачкая сырым мясом голые девичьи ноги, – сказал Коля.
   – Продавцы, уходя с работы, воруют мясо. Эти, уходя с работы, прихватывают с собой свою власть, – сказал Толя.
   – Ты удак, Толя, – сказал Коля.
   – Ты удак, Коля, – сказал Толя.
   – К тридцати двум годам я разучился делать многое из того, что умел делать в примыкающие двенадцать лет. Я разучился: 1. Подбирать и складывать слова. 2. Выдумывать хлесткие, сочные названия. 3. Сплетать начала и концы, – опечалился Гриша.
   – Без труда не вынешь, – радостно засмеялся Миша.
   – Один мужик все время повторял «дык» да «дык», имея в виду фразу «дык что ж это я?». Он служил врачом в пионерском лагере. Его звали Лев. Он был очень толстый и очень робкий. Однажды он выносил помойное ведро, увидел у сортира красивую девушку, испугался и заулыбался ей сквозь толстые очки робко и щемяще, – растрогался Коля.
   – Ты удак, Коля, – сказал Гриша.
   – Ты удак, Гриша, – сказал Коля.
   – Это кто? Это, детки, революционер. Он не выдержал свободы и скончался от счастья на переломе грядущего века, – злобно заметил Толя.
   – Ты удак, Толя, – сказал Миша.
   – Ты удак, Миша, – сказал Толя.
   – Я им дал три телеграммы. БЕСПОКОЮСЬ ОТСУТСТВИЕМ ДОГОВОРА БЕСПОКОЮСЬ ОТСУТСТВИЕМ ДОГОВОРА НЕСМОТРЯ ПОСЛАННУЮ МНОЙ ТЕЛЕГРАММУ УБЕДИТЕЛЬНО ПРОШУ ВЫПЛАТИТЬ МНЕ ПОЛАГАЮЩИЙСЯ СОГЛАСНО ДОГОВОРУ АВАНС СУММЕ СТО ПЯТЬДЕСЯТ РУБЛЕЙ, – заныл Гриша.
   – Ночью и нищему крестьянину Ваньке достается то, что стоит миллионы, – мечтал Миша.
   – Хотелось бы рассказать вам и про того странного гражданина, который работал говночистом в тресте очистки города. Нельзя было назвать его домашним тунеядцем, хотя он не умел делать ровным счетом никакой мужской работы, гвоздя вбить не мог. Зато он умел стряпать, стирать, мыть полы и танцевать вальс. Это неизбежно наложило отпечаток на его характер и фигуру. Нельзя было сказать, что он бабоват, но никто не назвал бы его и мужественным, – вспомнил Коля.
   – Пролеткультовцы программировали действительно адекватное искусство. Но на них сразу же замахали перьями – настолько страшна была эта реальность, – пояснил Толя.
   – Ты удак, Толя, – сказал Гриша.
   – Ты удак, Гриша, – сказал Толя.
   – Ты удак, Коля, – сказал Миша.
   – Ты удак, Миша, – сказал Коля.
   – Товарищи! Вот я вас слушаю, и мне даже становится немножко стыдно. Вы – красивые, относительно молодые, интеллигентные молодые люди, а только и несется от вашего стола, что «удаки» да «удаки», «удаки» да «удаки», – сказала, приосанившись, пышная и волоокая буфетчица Светлана Викторовна Немкова-Боер.
   – Товарищи и граждане! Ваши руки лезут ко мине у брюки. Рупь кладут, два берут. Пройдемте, граждане, приехали, конец, как писал певец, и я вас заберу, насидитесь у меня, нахлебаетесь, потому что я – народная дружина, – сказал непотребный Светланы Викторовны хахаль и муж, бывший спортивный тренер Витенька Лещев-Попов.
   – Виктор, сгинь, – сказал Гриша.
   – Отвали, плешь, – сказал Миша.
   – Не воняй, Витек, – сказал Коля.
   – Хамы, – резюмировал Толя.
   – Это кто хамы? – вдруг обозлилась не совеем трезвая Светлана Викторовна. – Это мы с Витенькой хамы? А ну, Витенька, свисти в свисток! Свистнуть, а? Свистнуть, а? Свистнуть, или как?
   – Свистнул бы, да не свистит, – расхохотался Витенька.
   – Ну ты, Витек, молодец, даешь стране угля, мелкого, но много, – расхохоталась Светлана Викторовна.

   Тем временем и ночь незаметно наступила. Совершенно пьяные, они отправились по домам. Толя потерял портфель, на Колю случайно вылили из окна горшок с нечистотами, Гриша начал писать роман, а Миша по дороге избил гомосексуалиста.
   А всему виной то, о чем мы каждый день имеем право читать в местных и центральных газетах, издаваемых в СССР...
   ...пьянство и другие, к сожалению, все еще встречающиеся иногда в нашей жизни временами всегда отдельные...


   Обижен бедный горох

   – Если кто в жестяных банках изготовляет зеленый горошек со смальцем, того нужно тут же расстреливать у стенки, как лазутчика, потому что он делает больно всем. Вот ты глянь – среди севрюги, огурца свежего, парникового, болгарского, ростбифа, каменной колбасы – он ежится и ссыхается от позора, этот бедный горох, крытый тусклой жировой пленкой, с белыми, отвратительно стылыми жиринками. Он мучается, и я ничем не могу ему помочь...
   Так размышлял один естествоиспытатель, ужиная с родным человеком за праздничным столом в ожидании ночи под звуки симфонии № 40 композитора В.-А.Моцарта, что напечатана на пластинке фирмы «Мелодия» с двух сторон, слушая все эти ее переливы, анданте, менуэты и пр.́
   – Понимаешь, – сказал естествоиспытатель родному человеку. – Я считаю, что аристократизм – это ощущение своего места в пространстве и времени. Мир – он в любом месте полон, в любом времени. Каждый, кто на своем месте, – аристократ. Кто не на своем месте – плебей. И я говорю о том, что естественность – лучше правды, выше оценок, честнее нравственности...́
   – Нравственности, – подтвердила родной человек. Она хорошо понимала естествоиспытателя.
   А он вдруг затрясся от жалости, и трясся, и слезы от плача падали в поедаемый им горох со смальцем по цене 35 копеек банка.́
   – Смотри, за окном как белым-бело, – сказала родной человек. – Это и есть белая ночь. Белая ночь – это серая ночь. Моцарт. Огурец. Севрюга с хреном...́
   – Горох ты мой, горошек!– вскричал естествоиспытатель. – Обижен бедный горох! А впрочем – сам, сам виноват, – махнул он рукой. – И все несчастные – свиньи, как писал цитируемый ученый...́
   – Белая ночь, – шептала родной человек. – Белая, серая она – вливается, вливается, вливается...́
   – И смерти нет, да? Ну скажи, скажи, ляпни еще, что и смерти нет, ну скажи, скажи, – пристал естествоиспытатель.́
   – Нет, – подумав, сказала родной человек.́
   – Нет? – воскликнул естествоиспытатель.́
   – Никогда, – ответила женщина.́
   – Вот и хорошо, – резюмировал мужчина и погасил электрическую лампу.
   Прекрасным, нездоровым светом полнилась комната. Аква, аква, аква... а, (3, у. О, плыви, плыви, плавай, дыши, шевели жабрами медленно! И, о господи, неужели мы навсегда рыбы, неужели мы никогда не умрем, неужели это ошибка, неужели это счастье, неужели еще можно жить?.. Целую тебя, я тебя целую... Ты слышишь?
   – Я все слышу, – ответила женщина.
   ...недостатки отдельные всегда временами назад вперед вниз вверх право лево в нашей жизни иногда все еще встречающиеся к сожалению...
   О чем мы каждый день имеем право читать в местных и центральных газетах, издаваемых в СССР.


 //-- * --// 
   Удаки. – Мне казалось, что я весьма ловко придумал это слово, дабы избежать обвинений в лексической грубости. Однако впоследствии узнал, что оно и без меня существует в живой народной речи. На мой вопрос, кто это тащится от автобусной остановки к озеру Волго Калининской области, где у меня и моего друга художника Сергея Семенова (р. 1956) был одно время маленький домик, наш сосед хладнокровно ответил: «Московские удаки приехали».
   ...представители жэковской общественности... – ЖЭК – жилищно-эксплуатационная контора, организация по эксплуатации государственного жилищного фонда, попутно контролировавшая нравственность граждан-квартиросъемщиков.
   Эрнест Хемингуэй (1899–1961) – чрезвычайно популярный в СССР американский писатель, чей портрет в свитере грубой вязки висел практически в каждом доме так называемого «интеллигентного человека». Пьющий персонаж, разумеется, не считает его евреем, а так это... прикалывается.
   Джон Леннон (1940–1980) – один из великой четверки «Битлз» был женат на японке Йоко Оно (р. 1933).
   Элиот Томас Стернс (1888–1965) – американо-английский поэт-модернист.
   Гумилев Николай (1886–1921) – поэт, расстрелянный большевиками. В СССР был запрещен, но очень популярен.
   Кузьмин Михаил Алексеевич (1875–1936) – поэт Серебряного века, чудом уцелевший при большевиках. Умер на родине, но в нищете. В СССР не переиздавался.
   Тухманов Давид (р. 1940) – композитор, автор шлягеров 70-х с «интеллектуальным» уклоном.
   Ансамбль «Абба» – шведский вокально-инструментальный ансамбль, допущенный в СССР и пользовавшийся у нас неслыханной популярностью.
   «Мужчина и женщина» – фильм французского режиссера Клода Лелюша (р. 1937), чрезвычайно популярный среди «образованщиков».
   «Под стук трамвайных колес» – фильм Акиры Куросавы (1910–1998).
   «Романс о влюбенных» – фильм Андрея Михалкова-Кончаловского (р. 1937).
   «Кабаре» – фильм Боба Фосса (р. 1927) с участием Лайзы Минелли (р. 1946). В советском прокате не был.
   ЛТП – это и есть Лечебно-трудовой профилакторий, где обретался муж такой эстетической дамы. Сейчас ЛТП вроде снова собираются ввести в действие. Ельцин-то (1931–2007) их отменил.
   Катишь Берестова – распутная особа, персонаж кладбищенского рассказа Федора Достоевского (1821–1881) «Бобок».
   ...профессор Капица... – Сергей Петрович (р. 1928), ученый, телеведущий, сын Петра Леонидовича Капицы (1894–1984), выдающегося физика, отличавшегося независимостью и свободомыслием.
   ...рисовал красками картины абстракционистов... – Что почему-то совершенно не приветствовалось в СССР, хотя и не посягало на основы строя.
   ...«острым глазком»... – Выражение философа Василия Розанова: «Посмотришь на русского человека острым глазком... Посмотрит он на тебя острым глазком. И все понятно. И не надо никаких слов».
   Мы приехали в Москву за продуктами... – Потому что их вне Москвы не было.
   ...вдоль по улице Малой Грузинской... – там после международного скандала в 1974 году, получившего название «бульдозерная выставка», власти вынуждены были организовать под присмотром КГБ гетто для «неформальных художников» под названием «Московский горком графиков», где художники получили наконец-то возможность выставляться и тихонечко продавать свои работы интересующимся «форинам».
   ...облако, озеро, башня, и в городском саду играет стиляга Жуков, мимо станции проезжая, а Алик плюс-минус Алена равняется Бог есть любовь улетающего Монахова, хлещущего «Чинзано». Пора, мой друг, пора! Баста и ожог! – зашифрованные названия произведений В.Набокова, Э.Русакова, А.Лещева, А.Битова, Л.Петрушевской, А.Величанского, А.Гаврилова, В.Аксенова.
   Бич, бичара – бродяга (сиб.).
   Палаточный город плывет... – Из комсомольской песни Александры Пахмутовой (р. 1929), посвященной сибирским романтикам.
   Колчужка – убогий (сиб.).
   Объятый думой, да? – все смеялась девушка. – Она бы совершенно не смеялась, если бы ей кто-то, более опытный, рассказал, что автора этих великих строк – «Ко славе страстию дыша, / В стране суровой и угрюмой, / На диком бреге Иртыша / Сидел Ермак, объятый думой» – Кондратия Рылеева (1795–1826) царь Николай I повесил за организацию восстания декабристов. А вы говорите – коммунисты, коммунисты...
   Фикса – вставной металлический зуб (жаргон).
   ...Минша Ланшук... – Прототипа не назову по этическим соображениям, ибо он до сих пор жив и является известной персоной в городе К., стоящем на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан.
   ...красный билет... – Обозначающий его принадлежность к сообществу членов Коммунистической Партии Советского Союза.
   ...на шахте имени Феликса К... – Свидетельствую, что шахта носила имя пламенного революционера Феликса Кона (1864–1941), основавшего в городе З. советскую власть, но отнюдь не «метропольского» супостата, Феликса Кузнецова (см. комм. к тексту «Ресторан «Березка». Поэма и рассказы о коммунистах»). Это совпадение ДЕЙСТВИТЕЛЬНО относится к разряду случайных. Ведь я нашел эту рукопись в 1978 году, когда лежал на полу, и было это за несколько месяцев до того, как началась «громиловка» «Метрополя». Феликса Кона я тоже на всякий случай тогда зашифровал, чтобы не пришили «антисоветчину».
   ...«...рабы не мы»... – «Мы не рабы, рабы не мы» – гордо выводили в прописях советские школьники, обучаясь советской грамоте.
   ...поверили в себя. – Что означает этот газетный штамп ведали лишь коммунистические идеологи.
   ...Эдик Н. непосредственно по выходе из тюрьмы, где он просидел 9 месяцев за злостную неуплату алиментов и неуважение к осудившему его составу суда, выразившееся в кривлянии, а также отказе сообщить свою национальность и партийность. – Эдуард Нонин (1933–1992), норильский поэт, последователь «обериутов». На вопрос судьи: «партийность», ответил: «социал-демократ». Судья призвал его не глумиться и повторил вопрос. «Левый социал-демократ», – уточнил Нонин. Свою национальность он обозначил как «русский поэт». В стране однопартийной системы КПСС он за все эти выкрутасы получил лишних три месяца.
   Чао-какава – шутливая и бессмысленная городская присказка тех лет, якобы итальянское «до свидания».
   ...винные магазины открывают нынче в одиннадцать часов утра. – Это когда я лежал на полу. А сейчас, вместе со всей Россией, «встал с колен» и могу идти за вином когда мне заблагорассудится.
   ...приезжал с оркестром Юрий Силантьев и заработал за три дня 1900 рублей. – Подчеркиваю, что все эти обывательские разговорчики не имеют никакого отношения к упоминаемым в них уважаемым деятелям советской культуры.
   ...глухо, как в танке... – Ернический городской фольклор.
   ...прав был Иван Бунин... – Я только что заметил, что Иван Бунин (1870–1953) родился в год рождения Ленина, а умер в год смерти Сталина, пережив тем самым двух этих крайне ненавистных ему коммунистов. Строка его лирического стихотворения звучит так: «Что ж, камин растоплю, буду пить... Хорошо бы собаку купить...».
   Один буржуазный деятель культуры... – немецкий художник Курт Швиттерс (1887–1948), предтеча поп-арта.
   ...пышная и волоокая буфетчица Светлана Викторовна Немкова-Боер. – Художника Владимира Боера вы уже знаете, Виктор Немков (р. 1950) – его и мой друг, театральный художник и теоретик сценографии, живущий в Красноярске.
   Я читаю книгу «Архипелаг ГУЛАГ». – Глупая шутка. Тогда никто бы не произнес такое крамольное название, разговаривая по телефону.
   «Но только он лег – звонок». – Из стихотворной сказки Корнея Чуковского (1882–1969).
   ...спортивный тренер Витенька Лещев-Попов. – Лещев – псевдоним поэта Льва Тарана (см. ниже и выше), Попов он и есть Попов.
   «Бригантина поднимает паруса, в открытом море не обойтись без кормчего»... – Контаминация двух популярных песен. «Бригантина» – на слова поэта-романтика Павла Когана (1918–1942), погибшего на фронте; «В открытом море...» – песня времен китайской «культурной революции», славящая тов. Мао Цзэдуна (1893–1976).
   ...«Либерал». – Странно, что это слово, ныне знаковое, а тогда не имеющее ровным счетом никакой актуальности, пришло мне в голову 30 лет назад, когда все это было писано.
   Так что давайте, ребятки, задавайте вопросы... Ведь не каждый же ж день вам удастся задавать вопросы министру... – Эту фразу драматург Михаил Шатров (р. 1932) произнес в начале 70-х на встрече «молодых писателей» с министром культуры РСФСР Юрием Мелентьевым (1932–1997). «Почему запрещают пьесу Александра Вампилова “Утиная охота”? – тут же спросил я. – Как ваша фамилия?» – тут же ответил министр.
   ...что отняли у нее злые пришлецы... – В этих абстрактных, нарочито затемненных «воспоминаниях о будущем» подобная фраза скорей всего является робким намеком на коммунистов, захвативших Россию.
   И все несчастные – свиньи, как писал цитируемый ученый... – Русский философ Лев Шестов (1886–1938), «Апофеоз беспочвенности» (1905): «Несчастных людей нет, все несчастные – свиньи. Подпольный философ Достоевского, Раскольников, Гамлет и т. д. – не несчастные люди, судьбу которых можно предпочесть, а несчастные свиньи, и, главное, они сами слишком хорошо это знают...» Сурово!



   Магазин «Свет», или Сумерки богов
   Рукопись, найденная в третьем микрорайоне


   В этот век сплошной грамотности каждый пишущий хочет сочинить что-нибудь вполне связное и даже с какой-нибудь идеей. Не стану врать: сдавал бутылки в Третьем микрорайоне, приняли сорок штук, дали восемь рублей, шел задумавшись, обнаружил на почве рукопись. Вещица очевидно слабая, сумбурная, подражательная. В ней прослеживаются самые разнообразные влияния, и каждый читающий, в силу отпущенной ему эрудиции, сам может вычислить этот ряд блестящих имен.
   И все же лично мне гипотетический автор рукописи интересен тем, что, по-видимому, является человеком, действительно потерявшим какие-либо ориентиры. Он не знает, что пишет, пишет кому, куда, зачем, отчего и о чем. Согласитесь, что в упомянутый век тенденции это – немаловажное достоинство, хотя бы и в отрицательном смысле. Персонаж Телелясов, намеченный автором к исполнению, совершенно никто и никакой. Что-то вспоминает, кого-то клянет, на что-то намекает. Весь текст настолько нелеп, малопонятен и неудобоварим, что всем нам должно быть радостно и покойно, как радостно и покойно мне в моем нынешнем состоянии.
   Только это и побудило меня принять участие в рукописи, за мысли и фразы которой я, естественно, не несу никакой ответственности, и если кто сочтет ее некрасивой, то я не возражаю.

   Евг.Попов
   26 августа 1982 года
   Третий микрорайон


   Магазин «Свет», или Сумерки богов

 //-- План --// 
   М е с т о   д е й с т в и я.  Окрестности магазина «Свет» на изгибе той московской улицы, где стоит бар «Севан».
   С ю ж е т.  Телелясов приехал в эти окрестности покупать лампочку, чтобы в доме горела зеленая лампа. Вышел из метро, прошелся, глазея и воображая различные картины, зашел в магазин, купил лампочку, возвратился назад, под землю, в метро. Умер? Реанимация? Жив?
   С п о с о б.  Кусочки, плавающие в мути медитации. Скрупулезные, почти фото, описания персон, предметов.
   Ф и н а л.  Вспыхнул яркий свет в конце тоннеля. Лампочка. Бежали. Столпились. Лица. И наконец ему стало ХО-РО-ШО.

   Никто не любит. Жена назвала «дураком», «кретином», «сволочью», «толстокожей гадиной»... Нет, сволочью не называла и гадиной тоже, а назвала сначала просто свиньей, а потом «свиньей толстокожей, которая валяется на диване». И это жена, родной человек, а как бы могли другие при столь близких отношениях?.. Что же тогда говорить о других?.. Как и кого осуждать?.. Что другие думают?.. Хвалят, клянутся, что любят, а думают, поди, то же самое, что и жена. О господи! Раскинул – почищу картошечки, то-то жена будет рада. Так все и получилось. Жена сначала была рада, а потом назвала свиньей, потому что сильно из-за чего-то рассердилась, о чем никто не помнит. А как скушал «свинью», тут же вспомнил про елку, что стояла на улице в конце января. Была та елка совершенно жалкая и совершенно милая. Лысая елка, весьма достойно проживающая в грязном сугробе. А дома – елочные иголки везде: на полу, в коридоре, близ двери. Гляди на елку – здесь нет ощущения беды и смерти, здесь философия и достоинство. Год начался, и месяц прошел – снова впрягайся в лямку, снова живи и не трусь. Пойми, тут нет выхода, с этим ничего не поделаешь – живи, пока можно, смерть придет без разрешения...
   И философский вопрос с дивана: да разве ж я кого обидел? Разве ж я украл? У кого-нибудь чего-нибудь?
   Разве ж мои поступки привели кого-нибудь к гремучему состоянию злобы? Нет и никогда! Просто – русский. Немного выпил, но разве это считается преступлением в моей стране? За что же я так покаран? Или уж воля моя и ум мой стали столь ничтожны, что могут быть попираемы походя? Маленькая белая собачка и та свободно бегает по поверхности Державы, и только лишь один я грущу средь веселых сородичей в сей зимний час, не зная, зачем вообще все это случилось. О люди, люди! Ведь я и взаправду удаляюсь, страшась вашей жизни. А в особенности я боюсь – знаете кого?.. А ну догадайтесь! Ага, не догадались, а я вам возьму да и не скажу... Потому что и сам этого не знаю...
   Но – Боже, Боже! Боже ты мой! Вот ты гляди. Боже, до чего я докатился в расцвете, так сказать, когда мне только что исполнилось тридцать шесть лет! До чего? А ни до чего я не докатился, я не шарик вам и не колобок, которого в финале лиса схавала... Просто... это самое... прощайте иллюзии, экзотические сии птички – гуд бай. А реализм прав. Малярийное болото разит окрестность, и нет спасения ни в доме твоем, ни в теле, ни в душе. Гудбай!
   Зачем я жил на земле и зачем я есть? Будущее мое тускло и туманно, настоящего у меня нет, прошлое укатилось. Остров. Островное мышление, островная фикция, в которой я оскальзываюсь и тону. Прощайте! До свидания!..

   Это значит, вот вы, товарищи, извольте полюбоваться на пьяненькие излияния моего персонажа. Это он вспоминает свои взаимоотношения с женой и Державой, которая зачастую отождествляется в его дискретном мозгу с женой, согласно формуле поэта Блока. В частности, мошенник Телелясов вспоминает, как он поколотил жену, ужасаясь грубой физической силе, идущей из его интеллигентного кулака. Ужасаясь и рыдая... он отправляется за лампочкой, которую разбил в пылу семейной ссоры... Телелясов – добропорядочный семьянин, но строговат стал последнее время и излишне раздражителен...
   Он отправляется за лампочкой и сразу же делает открытие: в России пьют для коммуникабельности, так как нет культурного многовекового слоя у населения, которое взошло из низов, отчего русский все таит в себе и никак не может высказаться, мучаясь, как умный пес... А лишь как выпьет, то сразу же всем все говорит... Вот и получается, что пьяный русский из-за своей дикости лучше любого европейца. Все очень просто, потому что Бог никого не оставит и, чего кому не додано, всегда возместит... Потому что взять, например, Хиросиму, то есть конец Второй мировой войны. Американцы, как какие-то грубые люди, как нехристи, не обладающие многовековой культурой, пустили на Японию атомную бомбу, а русские, как православные, оказались умнее: они на конях проскакали Маньчжурию и тоже взяли ту же самую Японию, но русских все за это любят, а в Хиросиме и по сей день полны госпитали, и японцы вынуждены делать из бумаги белых журавлей... Американцев же они ненавидят, хоть и скрывают это изо всех сил, прячась под маской фальшивой восточной любезности и подписывая с ними различные декларации...


   «Черемушка»

   Граждане! Да я был просто уверен, что эта Старуха померла! Ну просто не было у меня в этом ни грамма сомнения! И как же я жестоко ошибся, каково было мое удивление, когда по ответственным делам служебной надобности я вновь оказался в поселке «Стекольный завод имени Павших Борцов» и увидел, что она как ни в чем не бывало идет по улице.
   Немного о поселке, расположенном в районе сибирского города К. Его, несомненно же, коснулись преобразования благоустройства, как в кинофильме «Прощание с Матерой» по одноименной повести В.Распутина. Там, где был стол яств пионерского лагеря, которым заведовала моя мама, нынче высятся трехэтажные дома с газом и отоплением, а коров ни у кого нету... Имелся, уцелев, железобетонный бюст Сталина, так и его сейчас нету: построили дороги, клуб, столовую, стеклянный магазин – ничего не узнаю, а Старуха, смотрю, идет как ни в чем не бывало.
   Вспомним, граждане, что было связано со Старухой тогда, в 1960 году, когда мне только что исполнилось 14 лет. Старуха, квартиросдатчик, была вдовой одного из Борцов, и кто скажет, что я вздумал глумиться над святынями, тому, честное слово, не поленюсь, а когда-нибудь как закачу в рыло, и пусть дальше все будет, как должно быть! Я ни над какими святынями не глумлюсь, чтоб вас черт побрал! Я описываю Старуху, которую встретил на своем жизненном пути. Я не делаю никаких выводов. Я чуждаюсь каких бы то ни было обобщений. Я живу тихо, скромно, и если мне запонадобилось вспоминать про Старуху, то нечего делать вид, будто от описания этой самой Старухи рухнет всяческий реализм и мой друг Ф.Килька будет вынужден возвратиться из Безбожного переулка столицы на свою малую деревенскую родину, по дороге побираясь в пыли и аккомпанируя своему жалобному пенью на русском баяне. Он – мошенник, подлец, дурак и лодырь, этот самый Ф.Килька. Он совершенно не оправдывает тех крупных денег, которые на него тратятся. Он втирает начальству очки, создавая бешеную видимость большой работы, а сам вверенный ему участок службы на фиг развалил, разбазарил кадры ценных специалистов, увлекся приписками, завышением объемов собственной ценности. Хорошо, если бы начальство разобралось, что за фрукт этот барбос, похожий на меньшевика, и какой от него идет вред нашей длинной Державе. Может, к тому времени будут какие-нибудь монастыри, и он раскается, став послушником, увлекшись бортничеством, дружа с птицами, травами и замаливая свои потребительские грехи в одинокой келейке с видом на нетронутую природу...
   Старуха рассказывала, что в поселке был совет, а потом пришли каратели белой армии и поставили активистов под кедры. Грянули залпы. Старуха осталась вдовой и вступила в партию. Огневые годы, огневые годы... Огненные года... К 1960-му вроде бы уже вышла на пенсию, а может быть, и нет, как предлагала тогда Надежда Заглада, передовая работница Украины, – чтоб женщины работали и дальше, потому что дома им без работы скучно...
   Старуха-квартиросдатчица являлась вдовой одного из Борцов, чьим именем был назван поселок Стекольного завода и памятник кому стоял при въезде при повороте с тракта: стела, вычеканенные имена, пионерский салют в праздники. Она прожила долгую жизнь, многое в жизни видела и плохого, и хорошего. Ее поджигали кулаки и стреляли в нее из обреза, когда она их определяла для перемещения в дальние края, она надрывалась в войну на хлебозаготовках, но не стала угрюмой к 1960 году. Пятистенок ее был чисто прибран и выбелен, на стенах висели реликвии, фото, открытки... Она была очень умная и могла говорить с кем угодно и о чем угодно. Ей очень нравилось тогдашнее руководство, и она горячо ратовала за кукурузу, о чем говорила мне, а также плотнику Николаю, малому с выдающейся челюстью, который тоже был ее постояльцем, но жил в какой-то, по-моему, каморке.
   – У вас папа партейный? – спрашивала она меня.
   – Да, – отвечал я.
   – А мама?
   – Мама? Мама нет...
   – Зря, зря...– сокрушалась Старуха. – Все сознательные люди, все, кто хочут счастья своему народу, должны быть там, – говорила она, утверждая, что это цитата из какой-то речи тогдашнего главы правительства.
   Она увлекательно, интересно рассказывала и, несмотря на бег времени, плакала при воспоминании, как один из расстрелянных выбрался из песочной ямы и пришел «на заимку», но это был не ее муж, это был единственный из уцелевших Борцов, и он умер уже после Второй мировой войны от инфаркта. Она с ним почему-то потом не дружила и отзывалась о нем сухо, без должной дозы почтения к соратнику, идейному брату своего мужа.
   Она говорила мне и плотнику Николаю, который работал в деревообделочной мастерской, где научил меня слабо владеть фуганком, рубанком, она повторяла, глядя в его прыщеватое лицо и гладя меня по пышной «стильной» прическе:
   – Ребята, я бы вот пельмешек постряпала, а вы сходили бы за «Черемушкой»...
   У Николая водились денежки, у меня тоже, несмотря на четырнадцатилетний юный возраст: я немного подработал в мастерской, сделав изящную тумбочку и продав ее за 150 руб. (1960 год, деньги «старые»), я фотографировал жителей поселка и брал с них за это деньги, которые они мне с радостью отдавали, потому что фотографии в поселке не было, а я брал по прейскуранту. Я был деловой, самостоятельный мальчик, и мама в мои заботы и взаимоотношения не лезла, у мамы в пионерском лагере хватало своих дел, и виделись мы с ней крайне редко, хоть и ночевали в одной комнате.
   Мы шли за «Черемушкой» и долго стояли около поселкового магазина. «Абрикосовый ликер» такой же крепости и цены – 25 градусов, двадцать один рубль двадцать копеек, но мы предпочитали «Черемушку». Были в ней и свежесть, и тонус, являлась «Черемушка» благородным напитком, а то я сам видел, как охотники, непосредственно из магазина отправляясь в лес, спокойно брали в запас два ящика тройного одеколона, смекали – не взять ли им еще один, и их никто за это не осуждал. А еще на крыльце стоял местный юродивый и кричал в рифму:
   – Говорит Москва! Говорит Москва! Работают все радиостанции Союза. Передаем стихи, это нам не обуза!.. Сказал бирманец У-Ну, махнем-ка, на куй, на Луну... Отвечает ему наш...
   Дальше шло непечатное. Слушатели были довольны. 1960 год... 1960 год. Телевизор «КВН». «Веселый спутник». Реквием по Старухе, которая еще и нас с вами переживет...
   Старуха ставила горшок, который дымился. Вкуснейшие! Потрясающие! Пельмени! Никогда в жизни больше!.. А – лето. Раньше (до того) в деревнях летом мясо не ели, а мы в 1960-м ели, запивая «Черемушкой». Первый тост Старуха произносила за Родину, партию, родное правительство. Мы поддерживали и выпивали. Затем были раскрасневшиеся и вели патриотические разговоры. Николай иногда улыбался, а лицо у него было чуть-чуть лошадиное. Он потом уехал в город К., поступил на алюминиевый комбинат и женился. Я его встретил близ кинотеатра «Совкино» и чуть-чуть застеснялся его внешнего вида, потому что в этот момент переходил из фазы отрочества в пору юности, и во мне происходила ломка характера. Мне нравилась Старуха, я с удовольствием вспоминаю ее и ее пельмени, хоть, конечно же, и не была она очень-то уж грамотная, мыслила иногда наивно, но искренне, почти как герои всех советских писателей, описывающих старух. А искренность я до сих пор уважаю, если только она не связана с выпусканием ближнему кишок. Я с удовольствием длил застолье с Николаем и Старухой. Я хорошо пил. Я, как подросток, пил много и почти не пьянел. Мама не понимала, что я выпиваю, а когда однажды я облевался, подумала, что я скушал нечто несвежее из той еды, что она приносила из пионерского лагеря.
   Я блевал средь бела дня, а около баньки с сочувствием толпились мои собутыльники, Николай и Старуха. Когда мама ушла и я, обессиленный, рухнул на деревянную ступеньку, они шепотом, искренне предложили мне опохмелиться, но я отказался и правильно сделал: основы всего закладываются в юности, и с тех пор я никогда не опохмеляюсь...
   И вот я снова встретил Старуху. Она опиралась на суковатую палку и была повязана черным платком. Рот у нее совсем провалился, но ступала она крепко, лучась морщинами. Она не узнала меня. Я подсчитал, что ей, должно быть, около 85 лет. Она прошла мимо меня, шурша черными одеждами, в свою отдельную квартиру трехэтажного дома с водяным отоплением и антеннами телевидения. Щелкнул замок. Я рванулся ей вслед, но остановился в растерянности.

   А вчера вечером, когда смотрел телевизор, тени прошлого гуляли по голубому экрану: полковник, поручик, какая-то баба... О боже! Что делать? Перечитать «Метель»? Ведь это Пушкина «Метель», музыка Георгия Свиридова... О боже! Как я люблю свою страну!.. Какая она вчера была на голубом экране! Такая, что ей может позавидовать любой европеец, пиша диссертацию о чем-либо, связанном с тем, что я только что сказал...
   Как начать? Как начать? Как начать?
   А вот так прямо и начать, что Телелясов вышел из метро. Что, вернее, еще не вышел, а пока все еще шел по белокаменному этому подземелию, имея целью в плане ближайших поступков купить электрическую лампочку в магазине «Свет».


   Инглиш. Ай эм илл

   В один из майских дней 1964 года я, тогда студент второго курса одного из столичных вузов, должен был сдавать зачет по английскому языку. Жил я на станции Расторгуево Павелецкого направления, снимая на пару с товарищем комнату в двухэтажной зимней даче, преобразованной в коммуналку. Хозяйка этой дачи являлась сухонькой востроносой старушкой, бабушкой, чьего сына расстреляли в 1941 году во время наступления немцев на Москву, потому что он не проявил себя достаточно храбрым воином и оголил своим поведением вверенный ему участок фронта. Бабушка рассказывала про знаменитое число (не помню какое) октября того же года, когда к вокзалам стекались толпы и в воздухе стоял ультразвуковой истерический гул паники: она тоже хотела бежать, да не вышло, не было сил, отчего и осталась...
   Впрочем, описание этих исторических событий не моего ума дело: я в этом ничего не понимаю и описывать сии картины с чужих слов не имею права. Я рассказываю, что сам видел, что сам испытал, а интересующихся тем числом отсылаю к книге «Выбор» секретаря Союза писателей Ю.Бондарева. У бабушки была доченька беспутная, проживавшая в Москве при ресторане «Динамо» – официанткой ли, или просто моя посуду. И был внучек, полный к своим пяти годам идиот, и не в уничижительном смысле этого слова, а в буквальном – он словесно общался с миром посредством звука «пау-пау», а также все, что было, из сумок и чемоданов крал, складывая похищенное в открытые для чужого взора места, но обильно поливая эти предметы материальной культуры мочой, смазывая калом, слюнями, соплями.
   Фамилию же Той, Что Вела Инглиш, не помню, но знаю: была она тоже сухонькая, как бабушка, чьего сына расстреляли в 1941-м. Сухонькая, усыхающая, тридцатипятилетняя. Мастер спорта по гребле, кандидат наук. Она во время занятий, когда мы скрипели перьями, гуляла меж рядов, глядела, чтоб не списывали, и постоянно читала книгу «Зэ кэтчер йн зе рай». Дж. Сэлинджера, кумира. То есть – она была интеллектуалка, а мы – хамы, неучи, технари. Она нас заслуженно презирала за полную неинтеллигентность и плохое знание ее любимого предмета.
   Слегка она меня выделяла. Чуть-чуть. Потому что я, с детства интересуясь писателем Джойсом, о котором я и до сих пор не знаю ровным счетом ничего, что было бы мне полезно, я в средней школе № 20 города К. отлично занимался по английскому и был назван на родительском собрании «нашей звездочкой», за что меня до сих пор ненавидит мой школьный и институтский друг Александр Эдуардович Морозов. В институте я уже совсем не занимался, жадно окунувшись во взрослую московскую жизнь, но знаний хватало ровно настолько, чтобы презрительно фыркающая англичанка чуть-чуть смирялась и поправляла мои ошибки произношения и грамматики уж не таким брезгливым голосом.
   Но – не о том. Была еще в институте военная кафедра во главе с полковником Кувайкозой, и эту фамилию я не утрирую, а такая и на самом деле была. Этот славный человек рассказывал нам, как он в 1942(?), 1943(?) г. пустил с обрыва в реку Оксай (возможно – Аксай) баптиста, не желавшего принимать присягу.
   – Кто еще хочет в Оксай (Аксай)? – спросил полковник остальных баптистов, и все они приняли присягу, храбро служили, некоторые дошли до Берлина и возвратились домой, увенчанные орденами, медалями, с трофейными аккордеонами и дюжинами часов, надетых всплошную до локтя, стали честно трудиться в народном хозяйстве.
   И полковник Кувайкоза к этому 1964 году в значительной мере растерял свой боевой пыл: при мне он звонил с военной кафедры домой, сидя под знаменем, и спрашивал жену:
   – Маша, Маша, але. Мне покупать гэдээровское мыло? А? У нас все офицеры взяли по десять – пятнадцать кусков. Брать? Я тогда тоже возьму десять – пятнадцать...
   Однако бодрился. Заставлял нас при маршировке оттягивать носочек, вместо буквы «в» говорил букву «у», вместо «ы» – «и», вместо «у» – «в». Пример: Попов, иди в лес, Лысов, ложись в канаву. (Попоу, иди у лес, Лисоу, ложись у канаув.) Не осуждаю и вам не советую. Каждый как хочет, так и говорит, потому что имеет право, потому что свобода и со многим ненужным покончено. Я с симпатией вспоминаю полковника. Он разрешил мне носить бороду, а другим никому не разрешал, утверждая, что я при бороде похож на Фиделя Кастро, и поэтому мне можно, остальные же «запускают для хулиганства и чтобы не мыть». На госэкзамене он дал мне списать, хоть и был отменно грозен. Сэнкью вери мач, комрад Кувайкоза!..
   И вот я, беспечное дитя 1964 года, сел выпивать в квартирке моего приятеля Гриши С., в его комнатке, в его деревянном доме, в переулке, которого больше нет. Ибо снесли и построили двухэтажные гаражи в этом самом переулке, бок о бок с высотным зданием, что на площади Восстания, неподалеку от той хорошо оплачиваемой службы, откуда меня три года назад начисто выперли, отлучили и предали анафеме. Гриша, замечательнейший двадцатисемилетний либерал, тип, открытый писателем В.П.Аксеновым, романтик, вечный студент, любитель искусств, постоянно собирал у себя пьянки, где присутствовали различные неизвестные, но вполне официальные художники, скульпторы, картежники, мужики и веселые девицы. Дом был деревянный, двухэтажный, подпертый бревном, чтоб не упал раньше времени. Отапливался краденными в знаменитом «высотском» гастрономе ящиками, но в лютые морозы под рваными одеялами было довольно холодно. В соседях жили тетя Зина – уборщица, ее дочь – профессиональная проститутка и полоумный художник, упорно и бесстрашно писавший в своей каморке масляные портреты Сталина. Вся коммуналка жила дружно, весело... Одалживали друг у друга деньги, вместе справляли Новый год, угощали друг друга винегретом и холодцом.
   Там я и напился чрез меру в тот вечер и ночь перед английским зачетом и ехал в последней электричке, нагло куря в пустом вагоне, что, как известно, строжайше запрещается правилами.
   И заснул. Все видел во сне исключительно хорошее, а проснулся, тронутый за плечо милиционером, который, указав на потухшую в моих зубах папиросу, вывел меня в тамбур и сказал, что мы сейчас пойдем в милицию.
   Куда? В какую милицию? На остановке я выскочил из поезда, дверь с шипеньем закрылась, я показал милиционеру кукиш и, весьма довольный собой, остался на платформе, забыв, что электричка – последняя, а первая – в четыре часа утра, на которой я и ехал потом до Расторгуева, иззябший, ошалевший, совершенно больной от пьянства и майской студеной ночи. Как говорилось в поп-песне тех лет, «опять от меня сбежала последняя электричка...».
   – Ты уж на зачет-то не ходи, – сказал мне мой товарищ Б.Е.Трош в шесть часов утра, когда я, поспав пятнадцать минут, пошатываясь, стал собираться в институт.
   – Пау-пау, – сказал идиот.
   – Вам рассолу нужно выпить, – сказала бабушка.
   В электричке меня мутило, все ухало внутри и снаружи, я не отрываясь глядел в окно, пытаясь сконцентрироваться и уловить смысл хоть чего-нибудь, но смысла ни в чем не было.
   Я быстро ответил на олл квештенз так:
   – Ай вери пуэ ремембер зис...
   И англичанка, вытаращив на меня глаза, с ужасом спросила:
   – Вот з мэттэ?
   – Ай эм илл, – с трудом выдавил я.
   Англичанка выпрямилась, вытянулась, в который раз обнаружив кошачью свою, спортсменскую тренированную сухость, и, с отвращением глядя на меня, перешла на русский язык.
   – Ступайте вон, – сказала она. – Ступайте и не смейте никогда больше приходить на занятия в таком состоянии...
   Контакт? Нет контакта.
   – Я больше не буду, – сказал я и вышел, не дыша. Я отчаянно вертел головой, прикидывая, где бы я мог заснуть, забыться, проспаться, выйти из состояния, проснуться другим человеком, но все аудитории были заняты учебным процессом, и я был вынужден скользнуть в помещение военной кафедры, где и заснул под знаменем.
   Я заснул. Я видел во сне все исключительно плохое, но проснулся от участливого прикосновения полковника Кувайкозы.
   – Напился, сукин сын! – проворчал полковник.
   Я вскочил (как ошпаренный), но Кувайкоза рассмеялся и, подобно лукавой красотке, погрозил мне пальцем. И я понял, что он – замечательный человек, что он – строг, но одобряет мужскую лихость, я понял, что запомню его на всю жизнь.
   Так оно и случилось. На госэкзамене он дал мне списать, и я получил тройку с минусом.
   Ах, все отлетело, отлетело, отлетело... Да было ль все это? А? Было, было, не волнуйся... Но судьба Кувайкозы печальна. Он не верил в существование яда, концентрирующегося в открытых рыбных консервах, отравился и умер, так и не успев узнать, что медицинская пропаганда говорила правду.
   Вот, значит, это... такие, стало быть, положительные эмоции из прошлого. Замечу, что здесь присутствует ряд персонажей, обрисованных с такой теплотой и нежностью, что их смело можно назвать положительными. Отрицательной персоной здесь является рассказчик, но и он себя отчасти бичует. Так что – все в порядке на этом участке рукописи, на этом участке рукопись смело и честно имеет пpаво быть, и пускай это послужит камертоном, той чистой нотой, на которую будет ориентироваться дальнейшее изложение.


   24.2.19... Город Д. Как я ничего не делал

   То есть – как я приехал в город Д. Московской области, что на канале, ехал в электричке, читая книгу «Далеко от Москвы», как уплатил за квартиру, как растапливал (растопил) дымную печь, как съездил на велосипеде в гости к приятелю, где, выпив четвертинку, беседовал о напряженной международной обстановке, как возвратился домой, как читал Тургенева и заснул, не выключив свет, и книжка шлепнулась на пол, как проснулся, и было солнце, и был белый снег, мелкий мороз, и как я ходил звонить в Москву и сильно рассердился, не дозвонившись, и как снег слепит глаза, когда выйдешь на улицу из темной теплой комнаты, и как приходит покой, образуется покой на месте суеты и усталости – это когда одиночество, снег, тишь, загород, и как все это хорошо, как чуден мир, какой покой дарует этот мир, и как я прочитал десять центральных и местных газет: «Правда», «Известия», «Московская правда», «Московский комсомолец», «Вечерняя Москва», «Путь Ильича», «Учительская газета», «Красная звезда», «Советская культура», «Труженик Каракалпакии»... Где все описано как есть и как должно быть... И выпил чайник чаю, и нажарил сковородку картошки, съев ея с килькой, и как подумал обо всём и всё понял, всё, всё, всё, всё, всё, всё понял (я теперь всё понимаю!) – отдохнул, выспался, понял: одним словом – как я ничего не делал...
   И ведь только в деревне, за городом так сипит чайник, закипающий на чугунной плите, и такой густой пар поднимается над отварной картошкой – только в деревне. И не мифотворчество это, а имеет вполне материалистическое объяснение: такова конструкция. Конструкция дома с печным отоплением, конструкция плиты, работающей на дровах и торфяном брикете, конструкция этой жизни с палисадничком. Вязкое время, тишина до звона в ушах, обстоятельность, уверенность в светлом будущем и покой, покой, покой...

   Да кто ж он такой, этот персонаж Телелясов? А я почем знаю – лик его изменчив, мысли скачут, профессия, возраст не определены, черты лица смазаны... Он-он. Он-он. Идет покупать лампочку в магазин «Свет», и мы сильно надеемся, что купит еще до конца нашего правдивого повествования... (Встревоженно): А что, лампочек в московских магазинах нет? Почему нет, есть. В московских магазинах очень много есть различных лампочек. Есть? Ну и слава богу. Значит, стало быть, я так, значит, все это дело, понимаете ли, понял, что лампочку Телелясов купит?
   ТЕЛЕЛЯСОВ. А как же!


   Русский психастеник

   Выйдя из дому и явно не собираясь туда возвращаться, умильно поговорил по телефону с женой и собрался ехать электричкой в Москву. На автобусной остановке по дороге к станции вдруг мелькнуло: что, если не выключил обогреватель открытого типа со спиралью за 6 руб. 30 копеек? Тогда – пожар. Все сгорит, железная кровать сгорит, книги сгорят... Но тут же вспомнил, что обогреватель выключил еще утром, когда ярко светило солнце и снег был бел. Тогда сел в автобус и поехал в сторону станции, но на предпоследней остановке вышел, не в силах совладать с собой, и поехал обратно, точно зная, что выключил обогреватель открытого типа со спиралью за 6 руб. 30 копеек, но утешая себя тем, что лучше потерять час, обратно съездивши, чем потом много дней мучиться воображаемым пожаром. Всю обратную дорогу (на автобусе) горевал, что потерял целый час времени, тогда как если бы сразу смирился с судьбой и возвратился сразу, то есть тогда, когда лишь мелькнула идиотская мысль об обогревателе, то часу времени не потерял, а потерял лишь полчаса. Хотя зачем время? Что значит – Время? Кому оно нужно?
   Конечно же, обогреватель был выключен, что и ясно было с самого начала, что выключен. Плюнул, закрыл дом, снова возвратился в дом, открыл дом и снова посмотрел – действительно ли выключен обогреватель, действительно ли дом действительно закрыт на замок и ключ не торчит в замке. Все действительно оказалось действительно. Взыграл духом и, весьма довольный собой, гордясь неизвестно каким своим мужеством, снова отправился на автобусную остановку, полчаса ждал автобуса, затем – электричка, полтора часа до Москвы. Гордился тем, что легко смирился со всем. Приехал в 12 часов ночи, но от свершившихся переживаний столь ослаб и распустился, что впал в прострацию и еще три дня ничего не делал, лишь лежал на диване, перечитывая много раз читанные книжки. Пушкина, Лермонтова, Тургенева, Фета. Лежал да все думал о том, кто же он все-таки такой, Телелясов? Зачем так живет и как бы чего не вышло, как бы плохо не закончились его подобные психастенические приключения, думал о том, что распустил и душу и тело, о том, что неправильно устроился Телелясов, что нужно ему подняться с дивана, выглянуть в окно, заняться йогой и так далее...
   Размышляю о простоте, размышляет Телелясов. Простота... Не знаю, что это такое. Мне – просто, другому – сложно. И наоборот. Нет, ровным счетом ничего не понятно... Да как же я буду писать, если реалии таковы, что о них никак нельзя писать? А я тогда буду писать о том, как я не знаю писать, потому что – да как же я буду писать... И так далее. МАГАЗИН «СВЕТ». И вот ведь какая штука: ничто не вечно в этом мире, в том числе и электрическая лампочка. Казалось бы, правильная, логически неоспоримая фраза, ан нет – фраза эта совершенно приблизительная, неточная и черно-белая вместо цветной, насыщенной всеми оттенками спектра. Ибо угасшая вследствие разрушения вольфрамового волоска лампочка все равно пребывает и в пространстве, и во времени – в качестве погасшего, но явно существующего предмета. Несущественного, но существующего, погасшего, мертвого-мертвого? Да был ли он жив-то, этот предмет, тогда, когда, допустим, строили его или, как это – вырабатывали предмет, в данном случае электролампочку, мобилизуя все внутренние и внешние ресурсы на перевыполнение плана... Горел свет, пили чай под шелковым абажуром, а потом и люди умерли, и лампочка погасла, надо покупать новую. А старую рекомендуется утопить в помойке, откуда она будет выглядывать, как рыбий глаз. Лампочка в помойке. Выглядывает, как рыбий глаз. Но смерть ли это предмета? Так и хочется сказать – нет, о нет, и так страшно, что в который раз ошибешься...
   Сказать, что ли, что смерти нет – не присоединиться к чужому мнению, а просто сказать – ея нету... Отцвела, заколосилась, увяла несжатая лампочка, и осень бродит по лесам, полям, гасит цвета, и не надо, ничего не надо: все растворяется, блекнет, гаснет, размывается. Гудбай: до будущей весны...


   Устройство субботнего быта граждан в городе К. накануне Научно-Технической революции, начавшейся в марте 1953 года

   А вот еще немного о том, как был устроен субботний быт в городе К. перед научно-технической революцией, начавшейся в марте 1953 года. Шли семьями в баню, становясь в длинную очередь. Женщины – второй этаж, мужчины – первый. Баня на улице Марковского. Очередь за билетами, где трехзначные цифры, 125-я очередь, 523-я. Ребятишки тихо играют, мужчины беседуют о футболе. О чем беседуют женщины – не знаю, другого пола. Деревянные шкафики, крашенные синей масляной краской. Баня работает, «пока все не помоются». Женщины со своими тазами, клеенками, чтобы подкладывать на деревянные, затем – бетонные скамейки. Семья. Мужчины моются быстрее и дожидаются женщин, покуривая на лестнице. Затем – домой по скрипучему снежку, а дома уже натоплены жарко печи. Оранжевый шелковый абажур. Чай с вареньем. Черносмородинное. Кислица. Ранетки. Моченая брусника в глиняной макитре. Из подполья. Своя картошка, свое варенье, своя брусника. Летом запаслись. В подполье крысы оставляют следы острых когтей и зубов, покусывая продукты. Утром долгий сон при температуре +11°С – за ночь выдувает. Но откроешь глаза – белый снег за окном, и снова топится печка, и будем завтракать картофельными оладьями. И по радио, которое черный круг, снова говорит диктор Торсуков, передавая местные последние известия, и вечером будет концерт по заявкам, включая легкую музыку Утесова, шутки Афанасия Белова. А потом наступает март, и помирает Сталин, и начинается научно-техническая революция. Строят ГЭС, отправляют в небо собачку Лайку, ломают деревянные дома, выпускают полезную одежду. То есть – все правильно делают.
   Мир становится одной небольшой деревней. Богатые кулаки, нищие папуасы, интеллигенция в очках, цыган с медведем, Голда Меир и Дуайт Эйзенхауэр. Все всё друг про друга знают посредством радио, шпионов и телевидения. Все зачем-то вступают друг с другом в отношения. То целуются, то кулаком грозят фингал поставить. Все друг друга учат и спасают. Мир стал Россией, но без царя и без Бога. Мир погрузился в суету и, увы, никогда больше миру из нее не выбраться, как мне никогда больше не покушать варенья после баньки, что стояла на улице Марковского. Я повзрослел, и мир повзрослел. Мир отцвел, заколосился, увял, пропадает, и осень бродит по лесам, полям, гасит цвета, и не надо, ничего не надо: все растворяется, блекнет, гаснет, размывается... Но смерть ли это? Ах, я не знаю, не знаю... Я страшусь черно-белых ответов на черно-белые вопросы. Я знаю, что вот он, за окном: серенький, железобетонный, напряженный, и все же отнюдь не черно-белый мир. И я думаю, что он не погиб, и я заявляю, что Родина моя – не выжженная земля. По ней ходят люди, и дети рождаются на этой земле, и поэты складывают стихи, подозрительно озираясь по сторонам. О нет – моя Родина в порядке, в полном ли – не знаю, в каком – не знаю, но в порядке. Достаточно и того, что она пока есть. А то, что очереди стоят в винный магазин за портвейном «Кавказ», и хари посинели от пьянства, и культурные люди плохо говорят по-французски, ну так и что ж? Сжаться, зажаться, стать мудрым и незлобливым, претерпеть и научить. И научиться. Дай-то бог!..
   Оттого и смешны, но оттого и радостны перепирательства русских. Зачем-де было это и то, и каким-де надо путем... Как будто что-то кто-то когда-то решал. И это самое «ино», где ничего не понять, и Куликово поле, и Столыпина в 1911 году боевик бьет из пистолета, и Ленин едет взбираться на броневик, и Сиваш не замерзает, а в декабре 41-го – лютый мороз, и пожалуйте вон, Гитлер, с большими потерями людской силы и военной техники, а потом Ялта, Крым, следом март-53, когда грачи прилетели, ходят, цепко ступая по весенним проплешинам. Я чураюсь, я страшно боюсь всяческой этой политики, и мне смешны всякие там, таинственным тоном и пониженным голосом обсуждающие, что это-де значит это, а то – значит то. Но вот друг пишет из города К., что масла-сметанки нету, но вот «Мальборо» продают в табачном киоске, гражданин закуривает за 1 рубль 50 копеек и осторожно выпускает сладкий удороженный дым. И это вялое брожение, и думы, и болтовня бесконечная, и чудики, чудики, чудики – да ведь это и есть жизнь. И кто хочет умирать – умирай, но помни, что жизнь продолжается, и в библиотеке ты можешь получить Марселя Пруста, а будучи в Москве, – купить говяжьего мяса и послушать каких-нибудь заезжих знаменитостей... – так рассуждал смутный персонаж Телелясов, выходя из поезда метро, плотно сдавленный сородичами, влекомый, как щепочка в тягучем потоке, ступающий на эскалатор, что ведет из мраморного подполья туда, наверх, вверх, в Россию, в магазин «Свет».
   И еще думал. Думал о так называемой белокаменной кладке нашей древней столицы. «Так называемой» не в ироническом контексте, а просто – о кладке, называемой так: белокаменная. Вот и во Владимире, Суздале, значит, – тоже. Кирпич, стало быть, образует некое пестрое эстетическое говнецо. Там, в старину, все было в тон. Все кругом белое, потому что зима, вот почему и черно-белое, значит. И в тон – это все белокаменное. К тому же и летом красиво. Летом жарко, летом – пыль, сухая грязь, комар жрет, муха кусает после обеда, а тут – это самое... Камень, белый, как лед. Тающий лед. Серый лед. Серокаменная... Хорошо... Но насчет кирпича тоже не замай, потому что Василий Блаженный, Кремль и культура. Не медведем по карьерам плиты известняковые ломать, а взять и накрепко породниться с культурой. Устроить печь для обжига, сарай для сушки, уголь для сгорания. Мехи... воздуходув... и чего там еще? Организовать торговлю, отправить Афанасия Никитина из Калинина в Индию волоком за три моря, обучиться языкам, приобресть манеры, выписать Фрязина, но национальный дух не растерять, не загордиться. Нет, кирпич – это отнюдь не простая штука, отнюдь не простая... Однажды открыл, что нет простых людей, написал, что все люди сложны, загадочны, таинственны... И в самом деле, один организм тела чего стоит: кровоснабжение, потоотделение, поглощение кислорода и так далее... Залюбуешься, как все это замечательно устроено даже у самого отъявленного дундука... Ну вот, а теперь пошел дальше, понял, что вообще никаких простых штук нету. Всякая штука – сложна. Всякая штука – Божье чудо. Мыло, например, или все тот же кирпич, или, например, ну, капля дождя, например... И чем проще, тем сложнее...
   Но не раздробленность, а совокупность, не разъединение, а – соборность. Целое – только оно просто, совокупность, хаос, многоголосица – только они едины. Так слушай эту музыку, музыку соборности – и скрежет зубовный, и плач, и смех, и синкопы, и уханье, и шорох, и вопль. Слушай и смело ступай по улице, куда шел. Хочешь к магазину «Свет» – иди к магазину «Свет», хочешь куда-нибудь еще – иди куда-нибудь еще!.. Философия на мелком ровном месте не рискует быть упадочной, хе-хе-хе... Ну и пусть, что на мелком месте, рассуждает Телелясов, – ну и пусть. Я – не знаю, я – не умею, я – не умен, я – слаб, я – слабо ведаю, я – ведом, я – увлекаем тягучим потоком, я – распадаюсь, мои мышцы стареют, на моем сердце что-то нарастает, я разрушаюсь и умру, но я – частица музыки, и этого наличия у меня никто не отнимет...

   Эко серьезно завыл и запел персонаж, а сам не иначе как пьяница, ибо в нашем распоряжении оказалось его письмо, писанное явно в нетрезвом виде неразборчивыми каракулями шариковой ручки, письмо, явно подлежащее орфографической и смысловой правке...


   Письмо персонажа

   Какая-то ночь
   Какая-то местность
   Совершенно несекретно, но подлежит орфографической и смысловой правке

   О ангел мой! Я уже исчезаю в пространстве, я уже не ваш и не их, я – ничей. О, эта ничейность, что нас опутала, только нас опутала, я люблю вас, мой друг, и этого не избежать. Я изнемогаю от нежности к Вам и таю, таю, таю...
   Растаял. Я – Ваш, а Вы – моя, и мы оба падем ниц пред грозным этим миром, о друг мой, душа моя! Но я отнюдь не опасаюсь, я отнюдь (неразборчиво), разум, мой глохнет и (неразборчиво).
   Мы все пропали. Навсегда. Нас больше нет. Ни одного. Ни одной штуки. Но мы все выживем. Наше будет все, хоть бы это кому и не нравилось. Мы будем, будем, будем, а иначе всему конец.
   Да уж и едем. Мы едем по нашей длинной Державе и глядим в окно. Мы что, мы разве обидели кого? Но нам никого не хотелось обижать, и если кто обижен, то простите нас, Христа ради. Мы едем, едем, едем... Мы летим... Мы парим над нашей длинной Державой. О, Боже ты мой!..


   Вспомнил

   – Мне сейчас не нужно, – бормотнула она, проговариваясь, и была совершенно права, но я-то ведь и так знал, что это – так. Я подозрителен и поэтому всем верю. Кто мне может чего так сказать, то я этому так и верю. Как есть, так и есть. Я отнюдь не отрицательно воспринимаю. О, это так! И зачем же... Но я был отрицательно воспринимающий. Я отрицательно воспринял, что ей сейчас не нужно. Никому сейчас не нужно, в том числе и мне. Реализм господствует. Всем нужно потом...


   Вывод

   Ночь. Вот, значит, и выпало это счастье, господа, – жить, дышать, ходить, а ведь могло быть не. О, какая мелочь по сравнению с этим счастьем всякие там «тоталитарный режим» или «хуман райтс». Давайте смотреть честно и давайте смотреть в невидимый корень: Бог даровал жизнь, Бог позволил быть здесь, быть его представителем, представителем его социума, ауры. Спасибо тебе, Господи, постараемся оправдать Твое доверие, на Твое доверие ответим единодушным взрывом оптимизма и ударной жизнью в отпущенном нам пространстве и времени.


   Диалог

   – В моей нынешней позиции есть, конечно же, сильная доля лукавства. Да, я действительно хочу выжить. Нет, не плотью. Я духом хочу выжить, но я действительно хочу счастья родимой сторонке и молю Бога: пускай она хотя бы в этом своем убожестве (неточное слово) закрепится, а не пойдет окончательно в распыл и разнос. Я – отрицатель активности. Нетерпеливые, энергичные гады хотят довести мир до ручки. Мне не наплевать на мир, я хочу покоя и себе, и миру. Я верю, я хочу верить в золотой век, я верю, что смертию смерть поправ... О, энергичные эти люди с идеями – прочь от вас! В уединении, в России, а не вне, дайте мне допеть свою песню, а также дайте мне покушать, попить и погулять. Дайте почитать, пошататься, посмотреть, дайте пожить в Божьем мире. Я не посягаю на власти, я знаю, что везде есть механизм, и мы, обыватели, чуждаемся воняющих машинным маслом шестеренок. Но поймите, мы – мицелий, и вы существуете лишь потому, что мы есть, мы – то пространство, в котором крутятся шестерни. Бойтесь остаться одни, бойтесь – ибо мы есть среда обитания и смазка. Я верю, что вы добры и глупы, я верю, что вас воспитала мать, а не скрежещущий механизм. А обличители веруют в миф. Отрицая один, созидают другой. Мы – нация. Нас – много. Мы – выживем.
   Поймите, даже если вы – мужское начало, то ведь надо же вам куда-то... Вам подчинятся, но и вы будьте полюбезнее, мужики! Вы возьмете себе жен, и если они не зарежут вас, то полюбят – ведь у вас достаточно силы и зоркости, чтобы понять: нож дрожит в руке. О нет, кто-то другой, не я, я никогда не обагрю своих рук. Я люблю свою страну, и мне не стыдно этого...

   – Да ты, подлец, мертвецки пьян! – вовремя сообразил догадливый собеседник.
   Увы, он, конечно же, был прав, но это не отменяет важности сделанных моим персонажем признаний. И какие все милые, и мой персонаж, и его собеседник, и старики, и старухи, и молодежь, и диктор Торсуков! Благодать, осени́ нас всех!..


   Еще письмо. Неизвестно кому. Москва. 30 февраля 19..

   Уважаемый друг!
   Я решился написать Вам письмо не потому, что выпил немного водки, а потому, что сегодня имел счастье прочитать Вашу новую книгу.
   Глупо скрывать от Вас, что я взялся читать эту книгу с некоторым предубеждением да еще и с похмелья.
   Перед этим я пытался читать английскую книгу про мотогонщиков и прочитал ее всю. Все говорят, что эта книга дерьмо, но мне было интересно, и я прервал чтение лишь для того, чтоб еще немного выпить. Я возвратился в книгу и с напряжением наблюдал, как под финал физданулся с мотоцикла англичанин. Я знал, что так и будет, знал, что нервная западная литература не упустит момента, чтоб кого-нибудь не ухлопать в финале, чтоб и мы, читатели, нервничали, не бросали книжку до конца. Вот я после конца и бросил, взял Вашу. Ну, думаю, и этого удака заодно почитаю. Оговорюсь: я поклонник, но весьма слабый и Вашего «Механического мужичка», и «Объемного треугольника», и «Девушки-джигита». «Семь пятниц» просто не люблю, скучно и претенциозно, раздражает. Таким образом, скосив рыло и присматриваясь, я с трудом прочитал первую из страниц, написанных Вами, но через некоторое время стал очарован Вашим творчеством, а когда со стр. 125 взлетел наш советский боинг, чуть-чуть всплакнул неизвестно отчего, но только не от водки.
   Имея некоторый опыт общения с Нашим Отцом, поскольку был исключен со службы с лишением привилегий и выходного пособия, довожу до Вашего сведения, как до сведения Сына, что Наш Отец – честный, но слегка античный человек. Он служит неведомому Кесарю, но льет на губку не уксус, а настоящее вино! Когда меня исключали со службы, то единственным отрадным зрелищем был Наш Отец, председательствовавший на собрании по исключению меня со службы. Я плохо могу что сказать о Вашей книге, но я скажу основное: Вы мгновенно добились успеха в моем сердце волшебной силой Вашего анализирующего таланта. Вы сумели организовать простых советских персонажей для замечательного действия в Вашей русской мистерии. Вы сумели, написав замечательную книгу, напечатать ее на Родине. Я от души поздравляю Вас. Дай Вам Бог счастья и здоровья продолжать Ваши труды на благо Державы. С уважением к Вам

   Персонаж Телелясов

   P.S. А Наш Отец, между нами говоря, все-таки изрядная скотина. Мог бы не исключать меня со службы, и тогда я бы тоже трудился на благо Державы, а сейчас занимаюсь неизвестно чем.
   – Какие таинственные изменения происходят в организме под влиянием похмелья, – морщился Телелясов, пришедший в уныние.


   Полет в лифте над провинциальным городом К.

   «Подскажу вам хороший способ, как увидеть, что есть за границей. Нужно вознестись духом на небывалую высоту, и тогда расступятся горизонты, и ты увидишь и поймешь все. Пораженный своим знанием, ты на миг потеряешь способности и со страшной силой физданешься на родную землю, где тебя похоронят с почестями, как гуру».

   Телелясов

   Сон. Полет в лифте над провинциальным городом К., куда прибыли двое договорщиков заключать договорА на неведомые строительно-художественные работы. Они будут заключать договорА с местными начальниками. А – лето. Начальники живут в новом 10-этажном доме. Этот дом – гордость города, и там получила квартиры вся местная элита. Руководители, офицеры, передовые рабочие, члены Союза писателей, художники, спортсмены – победители на международных состязаниях. Все они, включая договорщиков, садятся в лифт, и главный начальник в пальто цвета беж, вальяжный такой, толкует-токует, чтоб «все было сделано хорошо, на уровне столичных стандартов», в частности, чтобы его личный кабинет был разделен «на восемь отсеков, каждый из которых нужно сделать хорошо, очень хорошо!»
   Договорщикам профессионально скучно. Они знают, что, заключивши договор, ничего не сделают, а если и сделают, то сделают плохо. К тому же они не исполнители, а всего лишь договорщики...
   Все будет сделано плохо, как плохо сделан лифт, в который все они сели. Лифт скрипит, уже вырваны и разбиты кнопки. Да и кнопок-то, собственно, нет, есть какие-то рычажки, на которые нужно накладывать отдельно существующую шпоновую фанерку с дырочками. На фанерке грубой масляной краской написано 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9,10 – по числу этажей. Один из договорщиков случайно нажимает случайную кнопку, и лифт – взмывает, лифт – взлетает, лифт, скрипя и раскачиваясь, возносится над провинциальным городом на небывалую высоту. И даже принимает чуть-чуть горизонтальное положение. Однако никто не обеспокоен, все приятно взволнованы, лифт поднимается все выше и выше. 100-й, 1000-й, 10 000-й этаж... Наконец-то видна заграница. В лифте беседуют.
   – Да, заграницу довольно хорошо видно, когда вознесешься, но, к сожалению, все в ней кажется мелким.
   – Несомненно, что это просчет и минус. Хотя все-таки на самом деле видно, и, следовательно, не нужно туда ехать, а это громадная экономия людских, материальных и моральных ресурсов. А propos, для укрупнения видения можно взять 1000-кратный бинокль, и все станет ясно, но, к сожалению, без звука.
   – Как в телевизоре?
   – Да, как в телевизоре, но гораздо более жизненно, потому что натурально и естественно. Но вообще-то вы правы, воспарить можно, просто сидя за ТВ, не возносясь в лифте, мной это неоднократно испробовано.
   – Вы очень интересно рассказываете, но ведь нам, наверное, уже пора падать?
   – Нет. Мы не упадем. Мы недостойны падать. За нас уже упал изобретатель этого чудесного лифта. Он был первый, и ему, как всякому первому, теперь стоит памятник на том месте, куда он с треском приземлился. Который памятник мы вас, товарищи, просим слегка подреставрировать.
   – Плохой заказ, – мысленно сказали договорщики и, изобразив на своих лицах фальшивую радость от якобы хорошего заказа, принялись дружно врать: – Конечно же, конечно же, вам все сделают. Вот приедут исполнители и все вам сделают...
   Лифт снизился до нужного пассажирам этажа. Все тепло распрощались друг с другом и отправились в разные стороны.
   – Какая-то ерунда, – снова затосковал Телелясов и решил разобраться с грезами...

   Еще ведь был сон перед этим сном. Что-то вполне достойное, романтически-хемингуэевское. Про горы, вертолет, обвал, мужество, но чуть-чуть, чуток выше качеством, чем какой-нибудь массовый боевик из жизни и смерти альпинистов. Или горных пастухов, черно-белый вариант действительности. Что-то такое было в этом сне симпатичное. События, в нем происходившие, приближались по симпатичности к тягучей, нудной симпатичной русской прозе, но с ощутимым восточным эдаким уклоном. По-моему, красный автобусик долго спускался по горному головокружительному серпантину и спустился наконец, вполне благополучно спустился. Я, Телелясов, никогда не был в горах и поэтому не знаю: боюсь ли я высоты, или высота меня боится. Возможно, что и боюсь, но я никогда не был в горах, на Кавказе не был, о чем вы знаете не хуже моего. И подробности сна я тоже не могу вспомнить, поэтому совершенно не исключено, что мне снилось совершенно иное, чем то, что мною сейчас только что вам сообщено. Знаю только, что сон был дневной, после неудачной поездки на вокзал для встречи поезда, который прибыл раньше, чем нужно, и все уже ушли, а я, Телелясов, промерз, как дикий, и возвратился несолоно хлебавши домой, тотчас лег в горячую ванну, а потом меня приняла в свои объятия постель, где я сладко выспался, никем не будимый по случаю ухода жены на государственную службу. Выспался с различными вышеописанными снами, которые, эти сны, с горечью замечу, какие-то деловитые, функциональные, реалистические. Гуманные. Туманные. Гуманоидные. Сны Телелясова призывают к миру во всем мире, к дружбе народов всех континентов, к разрядке призывают, велят заниматься спортом, жить в горах и участвовать в общественно-полезной деятельности. Нет, хорошие сны достались на этот раз Телелясову, безопасные сны, такие сны не стыдно и записать, такие сны не страшно и в художественное какое-нибудь произведение вставить... А то, бывало, такая пакость приснится, что и вспоминать стыдно, и записать на память нельзя, тем более что и криминал, наверное. Пока в башке эта дрянь копится, то она, наверное, не криминал, хоть бы что там тебе не снилось, хоть самое, ну, как бы это сказать – инфернальное, такое, о чем и подумать страшно. Но вот попробуй-ка перенеси на бумагу сию инферналию, и это наверняка окажется какой-нибудь криминал. А может, и не окажется, потому что я слаб в правовых вопросах, а народный университет правовой культуры у нас в районе временно закрыли, преподаватель Лихтенштейн уехал...

   Так разобрался с грезами наш Телелясов, а еще его вдруг осенило...
   Да что же это такое со мной происходит? Отчего это я все иду, иду, иду и никак не могу добраться до необходимого мне по случаю жизненных реалий магазина «Свет»? Может, это все со мной не в один отрезок времени происходит? Может, это я несколько раз иду в магазин «Свет» и никак не могу туда добраться? Но не есть ли это кафкианство или, допустим, братьестругианство? Нет, это не есть кафкианство и прочий излом, а есть и будет полный зрелый реализм, даже чуть-чуть перезрелый, может лопнуть, брызнув красным соком. Реализм – то магазин закрыт, то встретил на выходе из метро товарища и напился с ним, как свинья, то денег по ошибке не захватил, то нужных лампочек не было, то зашел и, пораженный обилием товаров, забыл, зачем пришел, и по ошибке купил пылесос...
   Очень заманчиво объяснить происходящее с Телелясовым именно таким вот образом, но я так не сделаю, так как...
   Так как человек просто идет. Абстрактно, что ли? Нет, не абстрактно, а просто, то есть – реалистически. Он просто идет в магазин «Свет». Идет в первый и последний раз. В магазин «Свет» не ходят по многу раз, в магазин «Свет» всегда идут в первый и последний раз и оттуда уже не возвращаются. Не надо дрожать над повествованием, как над драгоценной амфорой, не надо беллетризировать действительность. Зыбкая грань между псевдоформализмом и псевдонатурализмом прекрасна, как прекрасна пошлость, как прекрасен самый идиотский пассаж из учебника по литературе...


   Ситуация

   ...Славянская приторная сентиментальность, оборачивающаяся жестокостью и насилием. Жизнь на миру и «я лучше знаю, что нужно тебе». Мой персонаж, как это уже стало понятно, отнюдь не мыслитель и не философ, но он готов подтвердить вышеуказанную мысль примером из своей обыденной жизни.
   Ситуация: старый друг приезжает на один – да на один ли? – день. Разнюнившийся персонаж желает объединить необъединимое. В результате скандал, вопли, крики, объяснения.
   Б.Е.Трош – друг, усатый швейцар, персонаж, жена персонажа. Пирожковая «Валдай», что на Новом Арбате. Новое платье жены, у него же неуверенность и дрожь, и от этого безумная (в буквальном смысле этого слова) храбрость, переходящая в трусость. Умильное желание всем быть любезным, все устроить, учесть, предупредительное угадывание чужих желаний, реакций, поступков. Мгновенная волна ярости и бешенства от несовпадений...
   Ибо персонаж мой идет к метро встречать жену, а жена, поскольку он опоздал и от него пахнет вином, тут же берет капризную, чуть-чуть раздраженную ноту, а товарищ Б.Е.Трош, проскучав в одиночестве 5–7 минут, зазвал в грязный трактир с несвежими дорогими закусками, каковым является пирожковая «Валдай», арбатскую сволочь, своих старых друзей, которые пришли туда в японских нейлоновых куртках, ондатровых шапках и, шапок не снимая, молча расселись за столом в ожидании выпивки.
   Но разнюнившийся мой персонаж тоже хорош. Ему бы пора знать, что никогда и ничего у него не получится. А он все за всех высчитал, рассчитал и своей арифметикой остался весьма доволен, ошибочно полагая, что какое-то время, ну не жизнь, ну не день, ну не вечер, ну не час, ну хотя бы эти полчаса сотворятся по его плану.
   Просчитался. Ибо жизнь не стоит на месте.
   За то время пока он отсутствовал, имея целью встретить жену, его товарищ еще чуток выпил, еще чуток опьянел и оказался в совсем ином моральном состоянии – насмешливом, энергическом, деятельном, резком, отнюдь не расслабленно-элегическом. Что неприятно поразило разнюнившегося, показалось ему нарушением некоего сентиментального договора, эмоционального договора, и он, не сумев приспособиться к мгновенно изменившейся обстановке, не выдержал, обложил своего товарища площадной бешеной бранью и, велев Б.Е.Трошу принести из вонючего зала пирожковой его сумку, отправился с женою вон во гневе, предварительно обругав во гневе и жену, что она капризничает и раздражается по пустякам.
   Ругались они и весь обратный путь до дому – в метро, автобусе, на улице и дома тоже, когда он, уже чуток струсив, что сейчас по всем признакам начнется фирменный скандал, то есть – ругань, хлопанье дверьми, вылетание с трясущимися руками из дому, истерика в голос, тогда он наконец произнес необходимые слова, но – поздно. Поздно! К этим словам тут же был прицеплен новый возок с упреками, подозрениями, передержками, инвективами. Он, было, открыл рот, чтобы опровергнуть эти нелепые утверждения, но, сообразив, что из этого получится цепная реакция, быстро заткнулся, и на него вдруг напал неудержимый внутренний смех от нелепости ситуации, когда императивное желание добра оборачивается непременно злом.
   – Я часть той силы, которая, желая добра, вечно делает зло, – прошептал он. От внутреннего смеха черты его лица стали мягче, и голос приобрел теплоту искренности, что немедленно передалось его антагонисту, то есть жене, и она, поворчав изрядное, но не чересчур, время, тоже стала успокаиваться, понемногу укладываясь спать, хотя в начале назревающего скандала намеревалась вести безумную жизнь на кухне, попивая там кофий, внезапно выскакивая из кухни, как черт из коробки... Собиралась писать кому-то письмо, играть на рояле. Все эти ее намерения канули в прошлое, как царская Россия.
   Весьма довольный тем, что обоюдная душевная мгла рассеивается, он тихо поделился с умной женой вышеописанными соображениями, что он есть часть силы, желающей добра. В ответ ему было тихо заявлено, что он, по-видимому, просто-напросто переоценивает свое значение в мире, будучи эгоистом и грубым мужиком, и он слегка возликовал, уловив тон ответа, тон конструктивный и соборный, ведущий к мирным оливам, целующимся голубям, вишневому варенью и уютной зеленой лампе на бархатной скатерти. Да к тому же и плоть!.. Мир воцарился наконец в ночном доме. И женщину тоже требуется понять, ибо она тоже стремилась к гармонии. Она ведь совсем не хотела встречаться с грубым товарищем мужа Б.Е.Трошем и сильно опасалась, что ничего хорошего из этой встречи не получится, но смирилась ради обладания мужем, ради семейного сосуществования даже и в ауре этой грязной пирожковой «Валдай». Но муж был столь нервен, столь искателен, подобострастен, столь раздражающе предприимчив, нелепо, ошибочно предприимчив, что все в ней мгновенно вскипело, и она тут же принялась выпускать подобранные душистые коготки, ибо и она обладала знанием, и она, как ее муж, как Б.Е.Трош, знала, как всем нужно жить, и досадовала на промахи, на сбои в ясной схеме существования, где муж есть мужчина и владыка, правящий так, как об этом мечтают его подданные. Она ревновала мужа к действительности и не желала прощать ему его нелепых промахов, ей было противно оттого, что взрослый, трезвый, любимый человек спотыкается на ровной поверхности и бьется о невидимое стекло, как воробей.
   Хорош и друг, Б.Е.Трош. У него тоже были свои представления о действительности. В его мире наличествовала суровая мужская студенческо-общежитская дружба, секс, насилие, благородные измены, английско-мусульманский юмор. Все это покрывалось славянством и отдаленными раскатами висящей в воздухе грозы, ибо у Б.Е.Троша были «неприятности на работе», а также недавно вскрылась его подлая сексуальная измена. И он мрачно закалялся водкой в ожидании предстоящего решительного объяснения со своей Постоянной Дамой, на которой он никак не мог жениться, ибо не знал: правильно ли это, жениться ему, Б.Е.Трошу, на своей Постоянной Даме с ребенком от бывшего мужа, даме, не имеющей высшего образования и слегка пьющей. Даме, которая все вызнала про его последнюю интрижку с другой дамой, интрижку, переходящую не то в любовь, не то в постоянную привязанность. Постоянной Даме настучали о Временной Даме по телефону, и Б.Е.Трош назначил ей свидание в той же вонючей пирожковой, но часом позже, так как он хотел сначала встретиться и пообщаться с Другом (персонажем) и его женой, которых он последнее время начал подозревать в снобизме, задирании носа, псевдоинтеллектуализме и прочих псевдогуманных штучках.
   Пообщавшись с другом молодости, Б.Е.Трош намеревался встретить свою Постоянную Даму и вместе с ней, купив изрядное количество водки, отправиться выяснять отношения к тем людям, которых мой персонаж назвал арбатской сволочью, что совершенно несправедливо. Эти ребята действительно жили на Арбате, были сорокалетними разведенными холостяками, любили Булата Окуджаву и честно служили в каких-то конторах с окладом 180–200 рублей в месяц, не считая прогрессивки. Так что вовсе они не были «сволочами», как изволил выразиться мой озлобленный персонаж. И Б.Е.Трош был на него сердит, что его старому другу (персонажу), наверное, кажется, что их старые знакомые, эти арбатские ребята, – подонки. А ему и в самом деле так казалось, так как он стеснялся окружения своего друга, ему было стыдно вида и поведения этих людей перед умной женой, ибо он знал, как она их оценивает.
   – Быдло, думает она, – думал он, что его жена так думает, а она и в самом деле думала так.
   Так что – все хороши. Три мира, три ауры чуть было опасно не столкнулись до взаимного уничтожения, но ничего, обошлось. Муж с женой помирились. Б.Е.Трошу персонаж Телелясов позвонил утром, и они повздыхали по телефону о бренности жизни и о том, что если знать, куда упадешь, то нужно туда подстелить соломы. Б.Е.Трош, кстати, сказал жене персонажа бестактнейшую фразу о том, что его товарищ, женившись, стал с ним реже встречаться. Что дало жене повод обвинить мужа в том, что он лжет, утверждая, что друг хорошо к тебе относится. На фразу друга о редких встречах жена ответила резкостью, и Б.Е.Трош с укором посмотрел на Телелясова.
   – Ты врешь, когда говоришь, что твоя жена ко мне хорошо относится, – утверждал его печальный взгляд.
   И слава тебе, господи, что всего лишь три человека участвовали в этой запутанной истории. Ведь и у двух условно называемых «арбатских сволочей», и у Постоянной Дамы, и у швейцара пирожковой, и у самой пирожковой «Валдай» тоже имеются свои психологии, слабые места, амбиция, выверты, так что привести всех к одному знаменателю совершенно не представляется возможным. Ах, неужели конфликты неизбежны и мира в душах не будет никогда? О боже... И все-таки есть гуманизм! Есть даже в таких запутанных взаимоотношениях, и есть доброта, и есть ласка, забота, и есть – все! Есть гармония! Мир гармоничен, утверждает Телелясов, и конфликты его не убийственны. Просто-напросто они в очередной раз напоминают нам о том, что плоть тленна и все мы когда-нибудь умрем. И только души – нет, никогда, ни за что...

   – Нет, в самом деле – хоть какая-нибудь философская мысль пришла бы в голову, что ли! А то сплошные мелкие рассуждения об обыденных вещах и явлениях, сплошной «плюрализм субъективных идей». Но ведь дробная картина мира – цельна, и это не парадокс, и каждый, испытав это на своей шкуре, поймет, что я прав. И не спорьте со мной, не спорьте...
   – Да никто с тобой, дураком, и не спорит, – сказал бармен бара «Севан», вытирая влажные от напитков руки ярким клетчатым платком. Грохотала поп-музыка. Бар работал вовсю. К напиткам подавали жареный миндаль. Было темно, накурено, весело.


   История бармена бара «Севан», расположенного бок о бок с магазином «Свет»

   Бармен бара «Севан» был лжец. Он рассказывал о себе следующее:
   – что якобы он, будучи мелким клерком «Внешпосылторга», повел западного немца в русскую баню...
   – купив за три рубля два березовых веника...
   – что они выпили пива и он, будучи русским клерком, увлекся процессом колочения себя веником в парной...
   – а западного немца сморило, и он из этой парной вышел...
   – в моечной какой-то гражданин предложил немцу, не знающему русских обычаев, потереть ему, гражданину, спину...
   – немец, ошалевший от пара, неправильно его понял...
   – и был избит по подозрению в гомосексуализме...
   – когда клерк, усталый, но довольный, вышел из парной...
   – немец уже растирал кровь по лицу и верещал, верещал...
   – клерка уволили, и он нашел свое место в жизни, поступив барменом в бар «Севан» и ничуть не жалея о лопнувшей карьере.
   Он все врет. Никаким клерком он не был, а всю жизнь фарцевал около «Националя», пока не разбогател и не пристроился на солидное место в баре «Севан», что около магазина «Свет».
   При чем здесь какой-то ничтожный бармен, которого, как сорную траву общества, надо с поля вон? Дело в том, что Телелясов на самом деле отнюдь и не думал про бармена и даже не говорил с ним. Персонаж думал про даму.


   Дума про даму, думающую о муже

   Он думал о том, что вот есть такая дама, которая думает о своем муже. Он думал о даме, думающей о муже так:
   – О боже мой! Он просыпается в 7 утра, а в 7.05 от него уже пахнет финской колбасой сервелат, что дали на прошлой неделе «в заказе».
   – Скромные думы дамы, уверяю вас, – думал персонаж, – совершенно не влияют на поступки их семейных взаимоотношений с мужем. Есть ли это трещина, которая, геологически расширяясь, приведет в конце концов к разлому, обвалу, катастрофе? Нет, это не есть трещина, ведущая к разлому, обвалу, катастрофе. Это – мелочь. Это – вкрапление. Это – составляющая и породообразующая. Из мелочей построена жизнь, мелочами же и крепится...
   – Только мерзавец, целясь спать с женой, не примет на ночь ванну, скотина, оставляя это на завтра, негодяй! – думала дама. – Чтобы утром он, мытый и розовый, брился, фырча и мурлыкая, как кот, а потом, намазавшись автершейфом, надев чистую рубаху с белым воротничком, отправлялся куда-нибудь... Но это все ничего, я ведь люблю его...

   Это все ничего, да только вот труд наш никуда не двигается. Персонаж Телелясов никуда не идет, хоть и на месте не стоит, как в сказках Афанасьева. Перечитать, что ль, для поддержки, модернистов? Кто помер, а кто и живой. Вот, например, Музиль Р. или ныне здравствующий прогрессивный товарищ Маркес. Да нет, все это совсем не то, не туда и не надо. Там все бряцает и трещит, возможно, потому, что сковано все, безжизненно, а у нас – дрожание и марево. Я, впрочем, не специалист. К тому же и перевод, оригинал недоступен ввиду полного незнания языков, а чего там поймешь в этом самом переводе? Ладно, отъехали в сторону, и если о чем охота поговорить, так и говори о чем-нибудь существенном, не паралитературном, насущном. Говори, Телелясов!..
   ТЕЛЕЛЯСОВ. Например, о России. Да и здесь чего скажешь? Позвольте, но ведь и здесь уже давным-давно все сказано, коли класть руку на сердце. А если что и добавишь, так добавишь какую-нибудь несущественную частность. К тому же в силу ограниченности и узости своего мировоззрения ты рискуешь выразиться как-нибудь некрасиво, то есть неправильно, за что и будешь наказан, пусть даже и морально. Ибо здесь существует какая-то мистическая взаимосвязь. Не называй Имя Бога, как, я слышал, было велено не то древнему иудею, не то древнему германцу. Не называй, а то Он тебе так влупит, что не взрадуешься... Ах, глупости все это, и я не имею права на такие важные обстоятельные рассуждения. Но с другой стороны – даже кошке разрешается смотреть на короля. Так вроде бы гласит, видите ли, английская, понимаешь ли, пословица. Но годится ли английская пословица для России, или сферу ее влияния должно ограничить исходным географическим ареалом, а нам следует придумать что-нибудь другое, что-нибудь свое, если не хотим, чтоб набили морду, как немцу в бане? Не пословицу, например, а поговорку. Например: сукин кот, не разевай на короля свой рот. Хотя... и короля-то у нас никогда не было, все больше цари царили. Нет, окончательно не годится. Что для нас – гадость, у них – свято. Так что же для нас годится? Это, значит, вот что для нас годится, что тройка, это, значит, летит во главе с Павлом Ивановичем, значит, она летит, летит, летит, и совершенно ни на что ответа... Так я считаю, но, конечно же, сразу же оговариваюсь – извините, товарищи, что не так, некрасиво сказал или подумал...
   И ведь что же это за ехидство такое, пусть даже и неосознанное! Ведь что есть такое реализм, если разобраться по-хорошему? Это ведь есть чуть-чуть укрупнение и чуть-чуть даже не то чтобы приукрашивание, а скорее отметание несущественного. Ибо иначе ведь можно совсем раствориться в пространстве и пучине вещей, событий, лиц, тел, мыслей и идей. Можно соскользнуть в микромир и там покорять какой-нибудь электрон, как Эверест. Вот ты, допустим, писатель или просто пишешь письмо и описываешь свой дом, точнее, современную квартиру. Реалист ее возьмет да просто и опишет, как я, например, описываю. Что вот здесь, например, шкаф, рояль, кровать, стулья. На стульях – хозяева. Сидят и смотрят телевизор. Чуждый же реализму тип начнет придуриваться, что здесь, например, какие-нибудь Духи Предков, Богов или Тех, Кто Раньше Эту Площадь Занимал По Ордеру, а потом исчез в неизвестном направлении по независящим ни от кого обстоятельствам. Или что вещи имеют свою ауру, могут вести диалог и вступать с хозяевами в отношения. Или что здесь, в этой квартире, есть масса других миров и цивилизаций. Про жизнь клопов что-нибудь загнет, про мистику, с ними связанную. А в результате получается ехидство и нехорошо. Нехорошо, что пользы нету никакой для народа, ибо образовавшаяся бесполезность не имеет ни этической, ни эстетической ценности...


   Ехидство

   Однажды я обидел жену своего двоюродного брата, шутливо и не желая никаких отрицательных последствий, сказав ей в ответ на какой-то ее промах в сервировке стола: «Ну и хозяюшка!» Женщина потемнела лицом, закрылась в спальне, долго рыдала, вышла к столу с припухшими глазами, которые глядели на меня с ненавистью.
   Отец ее был знатным экскаваторщиком, Героем Социалистического Труда на знаменитом угольном разрезе, неоднократно участвовал в Кремле на различных заседаниях, сама она, как и мой брат, закончила строительный факультет Технологического института в городе К., где и осталась после распределения, выйдя замуж за брата, который был этого города уроженцем и имел больную одинокую маму, мою тетю, отчего и не подлежал распределению из родного города в дальние края.
   Отец-герой помогал им. Неоднократно привозил на собственном автомобиле из деревни мясо, овощи, деньги. Приезжал ее брат, вертлявый, долговязый. Играл на гитаре. Он уже один раз был под судом за хулиганство около винного магазина, но был отпущен по малолетству.
   Я был страшно поражен тем, как восприняла мои шутливые слова двоюродная невестка, я пытался подойти к ней с расспросами, но она продолжала глядеть на меня с ненавистью и лишь по прошествии многих лет, когда я встретил ее кутящей в компании на террасе ресторана «Север», сказала мне, обмахиваясь платком и выпивая шампанское в этот жаркий летний день:
   – Горько ты унизил меня тогда своим ехидством, Телелясов!
   – Да отчего же? – изумился я, но она вновь потемнела лицом, как в тот далекий день, снова налила в бокал шампанского, предложила выпить мне. Я и выпил. А с братом они к тому времени давно развелись. Они долго делили квартиру, она высудила большую комнату, обменяла ее, и в комнате поселилась какая-то бедная девушка, на которой мой брат вскоре женился, и сейчас они живут душа в душу, построив дачу и разводя под полиэтиленовой пленкой овощи для продажи на центральном рынке города К., согласно Продовольственной программе 1982 года.
   Но свадьба их тоже не обошлась без последствий. Девичья фамилия новой жены моего брата была Мисочкина, и девица тоже была родом из деревни, тоже была замужем в городе К. и тоже развелась. Часть свадьбы они справляли в городе, часть в деревне. Когда свадьба была в деревне, то созвали слишком много гостей, и кушанья, для них приготовленные, не уместились в холодильнике, а весь жаркий день простояли на столе, отчего все прокисли, и их пришлось выбросить, заменив чем-то на скорую руку. К тому же для музыки был позван духовой оркестр, специализировавшийся на похоронах, отчего даже в самых отчаянных его мелодиях угадывались рыдания. Оттого, что гости плохо закусили, они все перепились, и братья Мисочкины, работавшие в совхозе, принялись делить наследство, после чего хотели колотить моего двоюродного брата и его новую жену, свою сестру, невесту. От такого бескультурья невеста, чуть не плача, со сбившейся фатой, повернулась ко всем спиной и принялась дирижировать оркестром. А моего брата побили. Но он оказался выше всего этого и на следующий день помирился с драчунами, и даже позвал их на свадьбу в город, где они вели себя тихо и все хвалили...
   Вот и еще напрашиваются рассуждения: зачем так таинственны свадьбы? Что за сила имеется в них? Зачем таким волчьим блеском горят глаза невесты, а прохожие, глядя на свадебный кортеж, кривят рты в добродушных улыбках? Что это за такой комический персонаж – теща? Почему слово это тут же вызывает анекдот, реакцию улыбки? Чего тут смешного? И почему на свадьбе обязательно то подерутся, то чего-нибудь сопрут, то еще какое-нибудь безобразие? Зачем мой деда Проня на собственной свадьбе по ошибке нассал в подаренный самовар, и этим самоваром потом из брезгливости не пользовались целых тридцать лет, до самого раскулачивания?.. Да что там, я знаю: все мои вопросы риторические, потому что на многие из них есть не только ответы, но и целые теории. И про тещу есть исследования с древнейших времен многобожия до нынешней цивилизации с привлечением бытового фольклора индейцев ли, африканцев ли, немцев, славян – не помню... И всякие там физиологические и этические есть объяснения происходящего на свадьбах. Только вот что – и ответы есть, и теории, а вопросы от этого отнюдь не снимаются. Смотришь, человек чего-нибудь так это важно объясняет за кабацким столом, крытым хрустящей скатертью, и его все почтительно слушают, и к его «Мальборо» спички зажженные тянут, а он приходит домой – жена хвать его пустым чайником по башке, и он тогда отправляется ночевать к товарищу или всю ночь скрипит снежком под окнами, дожидаясь финиты воплей, рыданий, угроз, доносящихся из раскрытой форточки. Ну, это я не про себя. Я сам кого хочешь отлупцую, я сам кого хочешь по башке хвачу, не посмотрю, что женщина, – не наглей! Вот только, товарищ, чтоб карате твоя жена не занималась ни в коем случае или женским боксом. На такой не женись, потому что это – разврат. А если она тебе в ответ деревянной скалкой по морде, то это честно и справедливо. И так по-нашему, так по-нашему, так по-русски! И я говорю это без иронии. Я запрещаю думать, что я употребляю эту фразу про скалку в ироническом контексте. Даст скалкой по морде и сама, лапушка, заплачет!.. И так хорошо, что, казалось бы, и сам заплакал от умиления, да больно все-таки, и пора уже осуществлять план таскания ее за волосы, ибо это тоже входит в ритуал, а разрушать ритуал, образ, конструкцию, стереотип – никому не позволено. Это – разврат! Это – вредительство! Это – диверсантство! Это – не дело, товарищ!..


   A parte

   Я никогда не создам никакого значительного произведения, потому что не знаю, как оно выглядит и для чего оно нужно. Но эту вещицу я непременно допишу, хотя бы по тупости или по лености. Да я ее уже, можно сказать, уже и написал, ха-ха-ха... Ибо ничего дальше нового и интересного не будет. Я ее, еще не начав писать, написал, ха-ха-ха...


   Все должны креститься

   Монах Алеша, изрядное, как далее выяснилось, дерьмо, ехал вместе с моим другом Л. в электричке от духовника, небезызвестного отца X., который сначала все выступал по радио, и лишь потом – по телевизору. Они ехали в электричке, и Алеша сказал Л., что «вы ведь, кажется, что-то там пишете?».
   – Да, – сказал Л.
   – Я тоже пишу, – сказал Алеша. – Я написал 10 повестей, 20 пьес, роман и много стихов. То есть 2 повести почти уже закончил, а остальные так придумал хорошо, что прямо вот сейчас могу сесть и их написать.
   Л. грубо расхохотался, но монах Алеша не заметил его грубости.
   – А кому вы подражаете? – спросил Алеша.
   – То есть как это? – опешил Л.
   – Ну, под чьим влияньем находитесь?
   – Я ни под чьим влияньем не нахожусь, – сильно обрадовался Л.
   – А кого вы любите?
   – Ну, мало ли я кого люблю, – приосанился Л. – Например, Набокова...
   – Набокова какого?
   – Владимира...
   – Нет, я знаю, что Набокова зовут Владимир! Набокова какого периода? Периода «Лолиты»?
   Л. сплюнул и ничего в ответ не сказал. А монах Алеша, вконец осмелев, признался, что хоть он и написал 10 повестей, 20 пьес и так далее, но в писательстве совершенно не то чтобы даже разочаровался, а просто-напросто понял: это не главное. А главное в том, что все должны креститься.
   – Прямо-таки все? – спросил мой друг Л. этого бывшего общественника, активного комсомольца, внезапно узнавшего в свои 35 лет, что, оказывается, существует Бог.
   – Да, все! – строго глядя на него, ответил монах Алеша. Л. послал его на три буквы и вышел в другой вагон, чем Алеша, как далее выяснилось, остался весьма доволен, так как пострадал за веру.
   – А я всю жизнь прожил в нашей стране, и я всегда знал, что Бог есть, – ругался потом приятель Л. – Даже тогда знал, когда, будучи мальчонкой, показывал язык молящейся и пришептывающей бабушке или всерьез задумывал подрисовать на иконе очки Николаю Угоднику. И я не могу этого объяснить, но я спокоен, ибо Бог был, есть и будет со мной, и единственная моя молитва, может быть, неумная и уж совершенно точно дилетантская, чтобы он никогда не оставил меня, ибо безбожие – отвратительно. А религиозная суета и нетерпимость неофитов – суть то же самое безбожие. Нетерпимость равна атеизму. Бог есть любовь...
   – Ну, ты не прост, так и я – тоже, – лихорадочно соображал я, слушая его взволнованный рассказ. – Вот, например, я сейчас сочиняю труд под условным названием «Магазин “Свет”», и эта рукопись явно никому не будет нужна по темноте ее, дикости, вялости, расплывчатости, глупости, неоригинальности и так далее. Но если мой труд никому не нужен, то он Богу нужен, мой труд, ибо Богу нужно все, и всякой твари есть место в его кущах. Нет, прав мой приятель Л., определенно хорошо верить в Бога, и быть русским в России, и быть с детства крещеным. Как-то уютнее жить, и не так грохочет металл, и вполне сносно существовать в поле этой музыки, жестокой, бряцающей, дисгармоничной. Хорошо, Господи! И я – оптимист. Пессимистический оптимист. Тьфу, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить!..

   И проследить накопления. Как все накапливается – долги, деньги, грязная посуда, ненаписанные строчки. Причина – доброта. Синоним – непечатное слово. И желание хавать. Культуру. Человек лежит на диване, читает книжку, вместо того чтобы жить. В результате он должает. Жизни. И долг этот все увеличивается, увеличивается, увеличивается. Но в результате спадает оцепенение. Человек встанет, отбросит книжку, вымоет посуду, заработает денег, что-нибудь напишет. Ведь жизнь по сути своей бесконфликтна. Она – драматична, иногда – трагедийна, но она бесконфликтна. Ибо все взвешено, исчислено, разделено. Следуй неведомой линии и не огорчайся, вот что я тебе скажу...


   Кошелек был пуст

   ...а также гордыня и алчность. Вот история о том, как В.Н. хотел поделить с «товарищем из Тулы» найденный кошелек, набитый 25-рублевками, а в результате получил убыток в форме исчезновения 100 рублей из раскрытого паспорта. История с «кукольниками». Как В.Н. предложили разделить найденный в универмаге кошель, и он, дрогнув, соблазнился первый раз в жизни и вышел из очереди, из универмага, где давали турецкие трусы, соблазненный «товарищем из Тулы», который указал ему на валяющийся под ногами кошелек, туго набитый 25-рублевками.
   Они вышли из универмага и пошли, но их догнал запыхавшийся, плачущий человек в стеганой нейлоновой куртке, который сказал, что продал свинину на рынке и обменял мелочь на 25-рублевки в кошельке, который он потерял, а у него стоит жена в очереди за турецкими трусами. В.Н. раскрыл рот, чтобы сознаться в том, что они с «товарищем из Тулы» нашли, и сказать, что они несут кошелек в сторону милиции, но его «напарник» грубо от всего отказался, не дав В.Н. раскрыть рта, и сказал, что они с В.Н. ничего не знают, что он «продал этому товарищу (В.Н.) дорогую вещь» и они идут на квартиру к родственникам, так как у В.Н. нет с собой достаточной суммы.
   Нейлоновая куртка, продолжая хныкать, попросил их «показать свои деньги», чтоб он мог окончательно убедиться в отсутствии у них принадлежащих ему 25-рублевок. «Товарищ из Тулы» предъявил скомканные рубли, В.Н. раскрыл паспорт и показал 100 рублей красными десятками.
   Проситель ушел, но вскоре нагнал их снова с теми же просьбами, утверждая, что в очереди говорили, будто нашли кошелек какие-то два человека, очень похожие на них по описанию. И вновь получил отказ и чуть-чуть заговорил о милиции. Тогда «напарник», чтобы отвязаться от этого человека, решил вернуться с ним на место происшествия, а предварительно и незаметно сунул кошелек в карман В.Н., шепнув ему, чтобы тот его ждал, так как он ему верит, и что он сейчас вернется, и тогда они поделят деньги.
   В. Н. долго ждал, сгорая от стыда, потому что соблазнился первый раз в жизни, но потом струсил, что сейчас вместо напарника придет милиция, и решил избавиться от кошелька, сколько бы денег ни содержалось в нем, так как ему вдруг стали ненавистны деньги.
   Он зашел в какой-то подъезд, забрался в какой-то лифт и вознесся на какой-то этаж, в безлюдие.
   Кошелек был пуст. Он бросил его в мусоропровод и в недоумении отправился к проживавшему неподалеку двоюродному брату, бывшей арбатской шпане, которому и рассказал всю эту малопривлекательную историю. Он всегда останавливался у брата, когда приезжал в Москву за колбасой, маслом, курятиной из того города Калужской области, где он нынче проживал.
   Брат внимательно выслушал его историю и сказал, хохоча:
   – Ну, давно же ты не был в Москве! Да ведь это же «кукольники»! Ну-ка посмотри, целы ли твои деньги!
   В.Н. раскрыл паспорт и, полный изумления, обнаружил, что 100 рублей красными десятками исчезли непонятно когда и бесследно. Брат объяснил, что в якобы найденном кошельке лежала «кукла», то есть имитация пачки двадцатипятирублевок, а когда «нейлоновая куртка» и «товарищ из Тулы» маханули принадлежащую В.Н. сотню, он, брат, затрудняется сказать, но видит тут высокий, щедрый профессионализм, что и всегда было свойственно «кукольникам», которые по роду своих занятий обязаны быть эрудитами, интеллигентами и психологами, а это, к сожалению, все реже и реже встречается в наше суетливое время.
   – Расчет безошибочен, – сказал брат. – Гусь в милицию не ходит, у самого рыло в пуху.
   – Но когда же они успели? – все ломал голову В.Н.
   – Когда надо, тогда и успели, – радовался брат.
   В.Н. тоже был очень доволен: у него в другом кармане лежало 970 рублей, приготовленных для покупки кожпаль-то либо дубленки, которые он не показал «кукольникам» и которые они, следовательно, не украли. Он сказал об этом брату. Брат схватился за голову и искренне поздравил его с удачей.
   А ведь и у самого В.Н. довольно бандитская морда. Он тоже вырос на этом же самом Арбате, и многие из его сверстников легко, как птички, вылетали из родного гнезда и садились на долгие годы. Однажды В. Н. решил навестить друга детства, не зная его дальнейшей биографии, и мать друга захлопнула дверь перед самым носом визитера, когда на вопрос «кто вы такой?» В.Н. сказал, что «не видел друга 10 лет». Мать подумала, что В.Н. тоже вышел из лагеря. Потом, когда друг вернулся с работы и объяснил, что В.Н. крупный инженер одного важного завода, мать смутилась и долго просила прощения. И они втроем долго, искренне хохотали над всей этой историей...

   Меня удивляет, что у многих моих бывших коллег вполне пристойные фотографические лица. Следовательно, не исключено, что и в жизни они, видать, вполне пристойные ребята. Одеты, видать, в хорошие костюмы, а то и в финские кожаные по́льты за 1011 рублей. Однако чтение их произведений вызывает у меня лишь искреннее веселие. Вот что пишет один из них: «При свете костра лицо Степы казалось медным».
   Тут хочется поспорить с тобой, товарищ! Не лицо, а лоб. Лоб у твоего Степы, да и у тебя тоже, казался и оказался медным. Вот так-то, товарищ!..
   А впрочем – не виню. Каждый человек хочет просто жить на земле, и если это ему удается, то и дай бог ему здоровья, а то и счастья. Неправда, что кто-то что-то делает за чужой счет. Мне лично сей графоман не вреден, а вреден он другому такому же графоману, а я же, хе-хе-хе, имею довольно определенное мнение о себе и потому таковым себя не считаю. А кто говорит, что ему этот графоман вреден, что этот дурачок, написавший про «медный лоб», живет за его счет и занимает его место в кабаке, на собрании, в Дубултах и Коктебеле, тот ставит себя на одну доску с этим человеком вне зависимости от своих личных качеств. Да осенит густая тень русской литературы сиих убогих! Да пущай оставит солнце русской прозы блин на их медных лбах!..

   Так думал мой персонаж, переступая ногами в направлении магазина «Свет».

   – А места хватит всем, – бормотал он. – Сферы расширяются, но каждый должен сам создать свое пространство. Художник строит свой дом, находясь внутри него, и, когда дом построен, он с ужасом смотрит в окно, ибо дверей в этом доме нет, и как из него выбраться – непонятно. Вот и летит он вниз, ломая голову. Или разрушает дом. Или, смирившись, проводит остаток дней у затухающего камина, лениво вспоминая, как он строил этот дом...


   «Гибель богов»

   И последний сюжет, извольте. Персонажу случайно удается посмотреть фильм «Гибель богов» Лукино Висконти. Телелясову бы жить да радоваться, а он все бормочет, бормочет...
   Гибель, видите ли, богов. Как сказал лектор, фильм, разоблачающий, видите ли, западноевропейский фашизм, его биологические, социальные и философские корни, не свободный, видите ли, от ошибочных воззрений. Да уж и понимаю, что вульгаризирую – и не только в последней фразе, но и в той, на конце которой ставлю сейчас точку. А что делать, когда раздражен, когда параллельно с «Гибелью богов» разыгрывается собственная гибель, сюжет отчуждения. На мой взгляд, интеллектуализм по природе своей, по своим биологическим, социальным и философским корням столь же жесток, как когда пол-литру мужики на троих делят или спорят подростки о том, что краше – «Спартак» или ЦСКА.
   Интеллектуализм – коварная сука. Допуская, требует – уж тебе фу-ты-ну-ты – совершенно безоговорочного поклонения и подчинения. Чуть ли не вскидывай руку и не вопи на интеллектуальном языке «хайль». Иначе следует немедленное отлучение и кара; поджатые губы, истерический говорок, клятвы неизвестно чем и постепенно разгорающийся бытовой скандал, который запросто может закончиться безобразнейшими сценами и текстами, далекими от интеллектуализма, как Луна от Земли. О боже мой!.. Почему же хотя бы тут предохранителя, «пробки» нет? Казалось бы, ну вот, ну, допустим, «Гибель богов». Фильм развенчивающий, разоблачающий... Но во мне все скрежещет от такого гениального без кавычек, такого нечеловеческого фильма, и смотреть его снова мне не хочется уж никогда. Пусть я дурак, мужлан, хам и неуч, как меня только что определила жена, а там зато, в фильму, все убивают да убивают. И насилуют. И я понимаю, конечно же, что это и условность, и наложение там елизаветинской драмы, мифологема и так далее. Ну, а мне-то что с того, когда убивают да убивают. И насилуют... Ай-я-яй, как запел! Сладенького тебе захотелось? Чернухи? Китчу? Не выдержал, говнюк, испытания настоящим искусством?
   Ну, не выдержал. Так ведь не на экзамен ходил, а в кино, трагедию сопереживать, как древний пластический грек. А Висконти ваш – злой, непонятный, шаманствующий гений. Я же не отрицаю, что гений. Ну, гений... И вообще – сгинь, сгинь, Висконти! Я ложусь спать и буду во сне смотреть Феллини. Я Феллини люблю. А Висконти ваш... он... он летучая мышь, этот ваш Висконти. На белую простынь серыми крыльями шурша... Вампир! Чего душу сосешь? На что намекаешь?..
   Вот и сами посудите, до какого распада может довести человека бытовое раздражение. Человек окончательно вязнет в пошлости и мгновенно теряет способность адекватно воспринимать достижения мировой культуры. Ах, прав Висконти, недобр, недобр этот мир! Недобры, недобры, недобро человечество! Уж если люди ругаются из-за киноленты, тянутся к бутылке, лезут в бутылку, изрыгают инвективы, то чего уж там толковать о какой-то мировой гармонии! Ее нету и не будет. Молчать бы уж лучше в тряпочку насчет этой самой гармонии. Но как же тогда все это совместить? И чистую совесть, и изумрудный лужок, где коровушка кормится, с сией разрушающейся валгаллой и полной гибелью человечества под ее обломками? Отвечаю: не трусь, товарищ, а прибегни к солипсизму. Как что видишь, как думаешь, так оно и есть, так оно и будет. Будешь думать «хорошо», станет хорошо, будешь думать «плохо», станет плохо. Мысль плоская, глупая, а потому в толкованиях и пояснениях не нуждается.
   Так бормотал Телелясов, и его снова, как и в самом начале, обозвали свиньей. Но в чем-то и он, вероятно, прав: уж больно строг этот мир, прямо плачем и рыдаем! И ведь случилась-то обыкновенная русская история: искал гармонии, а схлопотал, как олень, палкой по морде. Не суйся куда не надо... Однако истины ради следует заметить, что Телелясов сам во многом виноват. Ну с чего это он вдруг набросился на Висконти, как будто тот у него что-нибудь украл. Если ему не понравился метод художественного осмысления великим режиссером германо-скандинавского эпоса, он должен был, как интеллигентный человек, безо всякого раздражения потолковать об эпических следствиях великого переселения народов, о «Кольце Нибелунгов», Зигфриде, Фафнире, о романтической тоске древних героев по идеалу, о Рихарде Вагнере, который в молодости вместе с Бакуниным строил в Дрездене баррикады и на которого, перед тем как попасть в сумасшедший дом, рассердился Ницше. И гармония, и русские классики, и Томас Манн, и Джойс – целая эпоха, да и не одна, наверное... И лишь потом можно было перекинуть мостик к Висконти. И здесь уж Телелясов мог развернуться во все свои оставшиеся силы. Мог сказать, что ему не нравится трактовка «Гибели богов», как собственно гибели, трагедии, что ему гораздо милее другое название эпоса, исчезнувшее в процессе интерпретаций,– сумерки богов... Сумерки, а не гибель. Сумерки. Ночь. Рассвет. И зарождается новый богооставленный человек, но не супер, а – просто, просто, просто – жив человек, и все тут, и нечего ломать над его головой копья!..
   Я думаю, что Телелясов лукав. Он явно заинтригован мыслью об угасании и возрождении, сам явился на сцену в роли (не путать с так называемым «простым человеком»), в роли просто человека, со всеми его пороками, слабостями, заблуждениями, сам тянется к свету, добру, истине, и лишь гордость да фанаберия не позволяют ему окончательно признать это. Вот и сорвался ты, Телелясов, опять все напортил. Ужас, но весело, ибо это и есть жизнь...
   ТЕЛЕЛЯСОВ. Все дело в том, что каждый человек подсознательно ищет в другом совершенства и страшно сердится, когда совершенства ни в ком не находит... А его и быть не должно... Не скрою, я тоже описывал реальность, за что и попал к ней в немилость. Так что ну ее к бесу, говорю я, отказываясь быть реалистом. Разве это дело, когда сей вертеп бумажных персон пытаются выдать за реальность и всерьез гневаются, когда кто-то отказывается сочувствовать их плоским картонным писаниям?
   АВТОР. Но при чем здесь Висконти?
   ТЕЛЕЛЯСОВ. Какой Висконти? Я уже давно не о Висконти. Я о том, что цинизм, говорят они про меня, но слишком много на себя берут. Для цинизма потребна плоть, нужен мир не биологически живой, а мир Искусства, Духа. Описать не сам факт, а мое, его, их к этому факту отношение... Инвариантность, дрожащий, колеблющийся смысл. И всегда так было: «Дон Кихот», Стерн, Бальзак, не говоря уже о русских. Всего – чересчур. Всего – слишком много. Или слишком мало. Щедрость, близкая к безумию, или с обратным знаком – отчаянная скупость. А у этих... эти – плоские, как карты. Бедные, но лукавые, спокойные и сытые, отчего никакой жалости либо неловкости в обращении с ними не испытываю....
   Только боюсь иногда, отчего и прошу отметить, что все это – праздные, неточные рассуждения человека, лежащего на диване и окончательно потерявшего какие-либо ориентиры. Ибо ориентиры потеряны. И совершенно нету силы жить. Да и зачем?
   АВТОР. Жить, чтобы жить. Длить вечность. Не поддаться инферналиям...
   ТЕЛЕЛЯСОВ. Вот то-то и оно, что инфернадии. Сгущение. Фантастика. Сумерки богов. Диктат интеллектуализма. Инквизиция простоты. И требования, требования, требования. И нетерпимость, нетерпимость, нетерпимость. Но сколько можно описывать погоду, когда на дворе все время одна и та же погода? Разве кончится дождик, разве изменится направление ветра, если я возьмусь за перо?.. Каркнул ворон: – Эт сетера... Каркнул я в ответ: – Не ленюсь. Не могу. Не хочу. Не знаю...
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   На этом рукопись, найденная в Третьем микрорайоне, заканчивается. Очень жаль, что автор и персонаж в конечном итоге оказались неспособными преодолеть свое смятенное состояние, не взяли себя в руки, не одумались, не поглядели по сторонам и, увидев прекрасный новый мир, не замерли от восторга, как пчела над раскрытой чашечкой цветка. Впрочем, пардон, тут ко мне как раз пришли, и я случайно узнал, что в рукописи есть еще один небольшой отрывок...
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Телелясов просыпается ночью и встает с дивана, чтобы попить водопроводной воды. Тихо. Хорошо. Колеблется штора. Везде, как всегда, тихо. Везде, как всегда, хорошо.
   – Завтра пойду сдам бутылки, – думает Телелясов. – Благо, что цены на них подняли, и они теперь стоят 20 копеек штука, а не 12, как еще совсем недавно. И это значит, что я получу за бутылки гораздо больше денег, чем получил бы раньше! Вот вам убедительный обратный пример, нытики, маловеры, пессимисты!.. Сдам бутылки, куплю в дом хлеба, масла, курицу, а сам поеду за город, в лес. Там, говорят, пошли грибы – чернушки, волнушки, рыжики, опята. Краснеет рябина, синеет река, желтеет поле. В электричке буду читать какую-нибудь книгу. Буду думать о жене, Державе и тихо, светло улыбаться, глядя на пробегающие за окном остовы русских церквей. Везде, как всегда, будет тихо. Везде, как всегда, будет ХО-РО-ШО.


 //-- * --// 
   Не стану врать: сдавал бутылки в Третьем микрорайоне... – С 1981 по 1994 год я проживал в Третьем микрорайоне Теплого Стана г. Москвы на ул. Профсоюзная, д. 152, что нашло отражение во множестве моих сочинений. Например, «Тетя Муся и дядя Лева. Медитация в “Универсаме” Теплого Стана», романе «Душа патриота» (см. ниже) и др.
   Вещица очевидно слабая, сумбурная, подражательная. – No comments, как говорится.
   ...пьяный русский из-за своей дикости лучше любого европейца. – Не скрою, что эта мысль неведомого автора найденной рукописи мне отчасти близка. Я и сам как-то написал, что Россия, благодаря большевикам, настолько отстала от всего мира, что сейчас вновь оказалась впереди прогресса. Ибо история – это бег. Если не по кругу, то по спирали.
   ...я вновь оказался в поселке Стекольный завод имени Павших Борцов. – Поселок с официальным названием «Имени 13-ти борцов» – это удаленные окрестности города К., там сейчас во всю сибирскую ширь и удаль раскинулся огромный аэродром.
   ...Ф.Килька... – Кто-то снова может подумать, что здесь опять изображен Феликс Кузнецов (см. комм. выше), но это, уверяю вас, и эти глаза не солгут, – снова ошибочное мнение.
   У-Ну (1907–1995) – бирманский политический и государственный деятель, премьер-министр Бирмы в 1960– 1962 годах. Большой, но временный друг СССР, хотя его имя и фамилия сильно веселили простых советских граждан.
   Телевизор «КВН» – один из первых советских телевизоров с увеличительной линзой, наполненной глицерином. Народная расшифровка аббревиатуры – Купил-Включил-Не работает, подлинную до сих пор не знаю.
   «Веселый спутник» – популярная музыкально-смеховая радиопередача. Несмотря на царивший повсюду «совок», была куда качественнее, чем нынешний «Аншлаг» и другая юмористическая телевизионщина.
   Георгий Свиридов (1915–1998) – выдающийся советский композитор.
   ...про знаменитое число (не помню какое) октября того же года, когда к вокзалам стекались толпы, и в воздухе стоял ультразвуковой истерический гул паники... – 16 октября 1941 года, когда Москва была фактически брошена властями на произвол судьбы.
   ...неподалеку от той хорошо оплачиваемой службы, откуда меня три года назад начисто выперли... – Мне кажется, что персонаж Телелясов, а возможно и сам автор найденной рукописи намекают здесь на Союз писателей СССР, чье Правление помещалось в непосредственной близости от описываемых мест.
   ...мой товарищ Б.Е.Трош... – Прототип – мой задушевный друг с институтских времен Борис Михайлович Егорчиков (р. 1944), геолог, ныне – пенсионер-антикоммунист с консервативными замашками и одновременным уклоном в анархию.
   ...как же я буду писать, если реалии таковы, что о них никак нельзя писать? – С высоты прожитых лет утверждаю, что молодой человек не прав. Писать всегда можно, печататься нельзя иной раз. А так вообще-то настоящему писателю способен помешать только он сам.
   Макитра – широкий глиняный горшок. Слово явно пришло в Сибирь с Украины.
   ...радио, которое черный круг... – Теперь только в музеях можно увидеть эти черные картонные «тарелки», а тогда такое дешевое народное радиоустройство орало в каждом доме с утра до вечера.
   ...диктор Торсуков... – знаменитый радиодиктор моего детства, известный своим голосом каждому старожилу города К.
   Утесов Леонид (1895–1982) – легендарный советский эстрадный певец и джазмен.
   Белов Афанасий (1909–1989) – куплетист, конферансье, комик.
   Меир Голда (1898–1978) – В 1956–1966 годах была министром иностранных дел Израиля, с 1969-го по 1974 год премьер-министром этой маленькой страны. У нас Голду Меир всегда очень ругали за сионизм и воинственность. Родилась в Киеве.
   Эйзенхауэр Дуайт (1890–1963) – 34-й президент США. Поскольку обещал защитить весь мир от «коммунистической угрозы» и у него это иногда получалось, то наши большевики к нему относились адекватно.
   Мир стал Россией, но без царя и без Бога. – Фраза хоть и замысловатая, но правильная, над ней следует задуматься.
   О нет – моя Родина в порядке, в полном ли – не знаю, в каком – не знаю, но в порядке. – Ну и зачем же, спрашивается, такого явно патриотически настроенного персонажа нужно было изгонять из Союза писателей? Прямо нужно сказать – не умела Советская власть работать с кадрами. И, главное, учиться этому не хотела, не могла, отчего и пришел ей швах.
   И кто хочет умирать – умирай. – Отголоски названия фильма «Никто не хотел умирать» (реж. Витаутас Жалакявичус (1930–1996).
   ...выписать Фрязина... – Фрязин Алевиз (конец XV века – 1531 год) – итальянец, один из строителей Московского Кремля. В широком смысле фрязин – прозвище выходцев из Западной Европы.
   ...слушай эту музыку, музыку соборности... – «Слушайте музыку революции!» – призывал в 1918 году Александр Блок.
   Мы едем, едем, едем... – Из детской песни на слова Сергея Михалкова.
   О, какая мелочь по сравнению с этим счастьем всякие там «тоталитарный режим» или «хуман райтс». – Потому что, говорю же, – ЛЮДИ ОСТАЮТСЯ ЛЮДЬМИ. Увы, не все.
   Вы возьмете себе жен, и если они не зарежут вас, то полюбят... – Эпизод из истории города К. времен освоения Сибири. Казаки силком взяли в жены представительниц местного коренного населения, а прекрасные дамы их большей частию потом порезали до смерти.
   Еще письмо. Неизвестно кому. – Автору-то, конечно, известно, да только он, пожалуй, даже под пыткой, адресата не выдаст. Так что нам остается лишь гадать... Имеется, например, бредовая версия, что оно писано к Никите Сергеевичу Михалкову (р. 1945), автору фильмов «Неоконченная пьеса для механического пианино», «Пять вечеров» и «Родня». Следствием просмотра которого скорей всего и является это письмо, писанное персонажем явно в состоянии глубокого алкогольного опьянения...
   ...единственным отрадным зрелищем был Наш Отец, председательствовавший на собрании по исключению меня со службы. – Собрание в Союзе писателей РСФСР 21 декабря 1979 года (столетний день рождения тов. Сталина, между прочим!), где решался вопрос о моем членстве в Союзе писателей, вел упомянутый чуть выше С.В.Михалков. Который, как мог, утишал потных разгневанных «секретарей», жаждущих расправы, простыми, доступными их пониманию словами: «Тихо, товарищи! Нельзя так сразу! Мы должны сначала определить всю глубину его падения!» После чего шепотом сказал мне и Виктору Ерофееву: «Ребята, я сделал все, что мог, но против меня было сорок человек». А мог бы и не говорить, между прочим. Мог бы и бритвой по глазам, как в том анекдоте про детей и бреющегося Ленина.
   Подскажу вам хороший способ, как увидеть, что есть за границей. – Просто съездить туда было, разумеется, нельзя в те времена.
   ...договора на неведомые строительно-художественные работы. – Уже выпавший из гнезда «официальной литературы», я долгие годы служил инспектором по заказам в Художественном фонде РСФСР, где меня окружали хорошие люди, которые не сдали меня гэбэшникам и не выперли с работы... Юра Дорошевский, Наташа Зеленова – я вас помню, хотя и не знаю, где вы и что с вами.
   ...после неудачной поездки на вокзал для встречи поезда, который прибыл раньше, чем нужно... – К поездам мы ходили, чтобы стрельнуть билет для отчета о командировке, в которой вместо тридцати дней проводили всего лишь пять при выполнении плана на 140%. Тогда железнодорожные билеты еще не были именными.
   ...народный университет правовой культуры... – Были и такие у канувшей советской цивилизации.
   ...братьестругианство... – Братья Стругацкие: Аркадий (1925–1991) и Борис (р. 1933) – ведущие советские фантасты, которых постоянно критиковала Партия.
   ...не надо беллетризировать действительность. – Она и так весьма остросюжетна.
   Пирожковая «Валдай», что на Новом Арбате. – Сейчас там, естественно, какой-то очередной «Салон красоты».
   – Я часть той силы, которая, желая добра, вечно делает зло... – Перифраз эпиграфа из «Мастера и Маргариты», позаимствованного Михаилом Булгаковым (1891–1940) у Иоганна Гёте (1749–1832).
   ...пахнет финской колбасой сервелат, что дали на прошлой неделе «в заказе». – Выдача советским гражданам к революционным и просто праздникам дефицитных продуктов ласково именовалась «заказом».
   ...в сказках Афанасьева... – Александр Афанасьев (1826–1871) – исследователь народного фольклора, непревзойденный составитель сборников русских сказок, раскрывающих тайны нашего национального характера и порою опровергающих расхожие представления о нем, навязанные высокой литературой.
   Музиль Р. – Роберт Музиль (1880–1942) – австрийский писатель, автор незавершенного авангардистского романа «Человек без свойств».
   ...прогрессивный товарищ Маркес. – Габриель Маркес (р. 1927) – выдающийся латиноамериканский прозаик, один из столпов «магического реализма». В 1979 году побывал в СССР, где нашел место и время обругать Александра Солженицына за его антикоммунизм.
   Что для нас – гадость, у них – свято. – Примеров, иллюстрирующих разницу менталитетов, – тьма, и каждый читатель может выбрать себе по вкусу любой из них. Вот хотя бы знаменитый немецкий ORDNUNG (порядок).
   ...во главе с Павлом Ивановичем... – Чичиковым, мошенником из «Мертвых душ» Гоголя.
   ...обидел жену своего двоюродного брата... – Александра Мазурова (р. 1945), живущего в Красноярске. Его жена, сибирская красавица Катя, к данному сюжету никакого отношения не имеет.
   ...согласно Продовольственной программе 1982 года. – Она была напечатана во всех газетах. Тут же появился анекдот:
   – Что у нас на обед, дорогая?
   – Вырезка из Продовольственной программы.
   А религиозная суета и нетерпимость неофитов – суть то же самое безбожие. – Особенно это заметно сейчас, когда они по торжественным дням со скорбными лицами и свечечками позируют в храмах пред камерами репортеров. И все грозятся ввести цензуру, нехристи!..
   В.Н. – Владимир Нешумов (1940–2008), мой друг, поэт-сюрреалист, физик, участвовавший в запусках спутников, но лишенный работы за страшное преступление тех лет – «чтение и распространение антисоветского пасквиля “Доктор Живаго” Пастернака». Впоследствии сделал карьеру в цементной промышленности, не сопряженной с «секретами».
   ...давали турецкие трусы... – Опять тема дефицита возникает, однако.
   ...приезжал в Москву за колбасой, маслом, курятиной... – возникает, крепнет и продолжается.
   ...у многих моих бывших коллег... – Боюсь, что Телелясов имеет здесь в виду советских писателей.
   Персонажу случайно удается посмотреть фильм «Гибель богов» Лукино Висконти. – В обычных кинотеатрах его, разумеется, не показывали. Как сейчас помню, фильм мне тогда удалось глянуть «по блату», во ВГИКЕ.
   Интеллектуализм – коварная сука. – С этим трудно поспорить, хотя я бы на месте Телелясова заменил слово «сука» на «стерва».
   ...древний пластический грек. – Название стихотворения Козьмы Пруткова (1803–1863), где есть следующие строки:

     Люблю тебя, дева, когда золотистый
     И солнцем облитый ты держишь лимон.
     И юноши зрю подбородок пушистый
     Меж листьев аканфа и критских колонн.

   Феллини Федерико (1920–1993) – лучший итальянский кинорежиссер.
   Валгалла – в германо-скандинавской мифологии небесный чертог для павших в бою, рай для доблестных воинов, где они ежедневно погибают и возрождаются.
   ...о Рихарде Вагнере, который в молодости вместе с Бакуниным строил в Дрездене баррикады... – Рихард Вагнер (1813–1883) – немецкий композитор и революционер, которого впоследствии сильно возлюбил Гитлер. Михаил Бакунин (1814–1876) – русский дворянин, знаменитый анархист, которого впоследствии сильно возлюбили наши большевики. Погодки подружились во время Дрезденского восстания, случившегося в 1849 году по случаю буржуазно-демократической революции в Германии. Карл Маркс с Фридрихом Энгельсом в этой революции тоже участвовали, разработав «Требования Коммунистической партии в Германии». Вот еще когда всё началось!
   Но сколько можно описывать погоду, когда на дворе все время одна и та же погода? – А что еще писателю остается делать, когда это его профессия?
   Каркнул ворон: – Эт сетера... – Перифраз знаменитой строчки Эдгара По (1809–1849). «Эт сетера», etc. – и так далее. Персонаж Телелясов намекает, что жизнь вечна, а вовсе не «Nevermore». Персонаж Телелясов прав.



   Душа патриота, или Различные послания к Ферфичкину


   Начну как бы издалека. Вот, допустим, есть один человек. Он как бы пишет художественные произведения. То есть вроде как бы раньше писал и даже имел знакомства и отношения в среде литераторов, на что намекает и чем весьма горд. А сейчас он вроде как бы не пишет по независящим ни от кого обстоятельствам, а сочиняет послания к Ферфичкину.
   Не важно, кто этот человек. Он может быть Псеуковым, Фетисовым, Гаригозовым, Канкриным, Шенопиным, Галибутаевым, Ревебцевым, Кодзоевым, Телелясовым, Поповым или еще кем. Не важно. Он утверждает, что его зовут Евгением Анатольевичем. Так же зовут и меня, но это тоже не важно. У всех, кто меня знает, не должно быть сомнений, что я – не он, равно как и остальные личности, упоминаемые им, не соответствуют реально живущим лицам, а являются плодом его досужего вымысла и частичного вранья. Не важно.
   Важен адресат посланий, Ферфичкин. Кто он такой – непонятно, где живет, чем занимается – тоже, сколько ему лет – неизвестно. К сожалению, автор не счел нужным раскрыть личность адресата, отчего временами создается ощущение, что он и сам этого не знает.
   Бессмысленно объяснять, как попала ко мне эта односторонняя переписка. Во-первых, я связан словом, а во-вторых, мне все равно никто не поверит. Скажу лишь, что автор посланий разрешил мне делать с ними все, что угодно, и хочу заметить в свое оправдание, что решительно отмежевываюсь от некоторых его прыжков и кульбитов, если они у кого-нибудь вызовут неудовольствие или раздражение, ибо сейчас, конечно же, многое из того, о чем он пишет Ферфичкину, совершенно изменилось. Новая неуемная жизнь осветила наши крутые берега, и часть печали отныне и во веки веков канула в далекое ли, близкое ль прошлое.
   Вот так-то!..

   Евг.Попов
   Москва
   31 декабря 1983 года


   « ...сад... »
 Вольтер




   25 октября 1982 года

   ...вот так-то, дорогой Ферфичкин! Тебе непонятно, а мне еще повезло. В других вагонах некоторые окна вообще были выбиты. Впрочем, здесь лет семь назад тоже, видать, дрались: до сих пор на косо навешенных дверях выцветают кровяные следы, хотя не исключено, что и краска прошлых лет, все может статься, подчеркиваю это, зная, как ты ценишь точность моих описаний.
   Река, гипотетически принятая мной за Тихий Дон имени Шолохова, действительно оказалась Доном (тихим, он действительно оказался тихим, как тиха, например, речка Кача, что течет на моей родине в блатном районе сибирского города К. мимо мясокомбината через Татарскую слободку). Осень глушит все, лета как не бывало: миновали Ростов, мелькнуло тусклое Азовское море. Любуйся, Ферфичкин, вот она, станция Таганрог-1! Здесь русские ходят в меховых шапках и приплясывают от холода джинсовые кавказские юноши.
   Вспомнил: недавно в Москве один человек мне сказал: «Вас, если не ошибаюсь, зовут Женя?» – «Нет, – ответил я, – вы ошибаетесь, дорогой друг! Женей меня звали лет десять – двадцать назад, когда у меня все было впереди, а теперь я сменил имя, и меня зовут Евгением Анатольевичем, у меня теперь лысина вполголовы и кривая борода...» Не понял, обиделся, посмотрел со значением. Интересно, он действительно обиделся, как ты думаешь, Ферфичкин, или легкая гримаса эта являлась следствием указанной быстротечности жизни? Мне интересно твое мнение, потому что сам я не знаю... Не знаю... Не знаю... Знаю, что вот подъезжаем к станции Иловайская, потому что Амвросиевку уже проехали, а Краснодар был ночью. Вчера, в 8 вечера, выехали из Туапсе, в 22 часа поезд миновал темную Фанагорийскую («Молодцы, фанагорийцы!» – сказал государь император, не помню какой по счету и имени. Может, ты помнишь?). А теперь, значит, Дон. Тихий Дон. По Тихому Дону гуляет казак молодой... Разин Степ. Тим., 1671, казнен... Каледин Ал. Макс., 1918, застрелился... Местность зажиточная, но явно скупая. Казаки продают на станциях роскошные арбузы по цене 3 рубля штука... Так нельзя... товарищи трудовые казаки, ибо «все мы – братья, но наш отец, видите ли, ушел в море» (Ш.Андерсон). Едут по вашей дороге москвичи и прочие кацапы, в частности я, Евгений Анатольевич, уроженец города К., что стоит на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан, а денег у нас меньше, чем у вас, и вы должны входить в наше положение. Ведь даже дружественные кавказские народы: абхазы, аджарцы, адыгейцы, армяне, балкарцы, греки, грузины, евреи, имеретинцы, ингуши, кабардинцы, карачаевцы, корейцы, лаки, персы, сваны, китайцы торгуют дешевле, чем вы, наши братья по крови и вере. Нехорошо, нехорошо, нехорошо...

   А впрочем – чего уж там, Ферфичкин! Меловые откосы. Осенние леса – живопись, переходящая в графику. Палевый, желтый дуба лист, скрючившись, по земле носится. Плакучая ива – зелена. Южные растения – зеленые, северные – желтые. Ты, часом, не знаешь, как в данную секунду поживают другие регионы Державы? Средняя Азия, Урал, Сибирь, Дальний Восток, где есть остров Шикотан, о котором мне рассказывал коллега Горич, рыба чавыча и растение ипритка, дающее перемежающуюся лихорадку с большой амплитудой температур?..

   А впрочем – чего уж там. Не сердись, Ферфичкин, но я и дальше буду болтать все, что в голову лезет, ибо больше мне теперь делать нечего. Однако для твоей ясности определюсь: еду в поезде Туапсе – Москва и думаю о копилке, которую я приобрел недавно на воронежском крытом рынке для племянницы Мани. Ай спенд мани фор Мания. Хи-хи-хи... Вот так каламбурище, оцени, друг... ну и прости мой нервный, неровный смех. Тоскливо, Ферфичкин...
   Слушай: копилка сия являет собой крашеную гипсовую деву, пастушку. Высотой около 25 сантиметров, она сидит, расправив пышные юбки и держась коричневенькими ручками за круглые коленки. Алые губки ея приоткрыты, белые зубки блестят, яко жемчуг, зрачок – лукав. На голове – чепец со цветочками, и каждый цветочек гипсовый имеет свой отдельный имманентный колер, а все вместе стоит 5 рублей, ибо я сильно торговался с похмельным воронежским мужиком. В копилку сквозь прорезь приличную боковую будут бросаться монеты щедрой рукой, а когда нашей Манечке настанет пора идти замуж, копилка будет разбита точным ударом, и там обнаружится некая многолетняя сумма, если, конечно, опять не будет денежной реформы, как тогда, в каком же это году? – в 1947-м? 1961-м?.. в 1947-м и 1961-м...
   Еду, еду, еду... Шлю из грязного вагона слова привета тебе, дорогой мой!.. «Оставил я вас, милые мои...» Эрудит, умница, ты, конечно же, догадался, Ферфичкин, откуда эта цитата, и для тебя не является секретом, что все вышеописанное является хитрым зачином моих посланий к тебе, а лично сам я реально возвращаюсь из кавказской командировки, закончив ее ударным перевыполнением плана на 235%...
   ...где в свободное от напряженнейшей работы время плавал в море, грыз экзотические орехи, кушал южные фрукты, овощи. За все это теперь расплачиваюсь, трясясь в разбитом вагоне: дует из окошек, дверей, с потолка и пола. А ведь я еду на Север, господа!.. О злая печаль, почто ты овладела командированным! Лишь мысль о встрече с горячо любимой женой греет мою замерзающую душу! За окном проносятся чужие земли, где стоят украинцы и, глядя вслед уходящему поезду, кажут нам фиги (инжир). Кореец Цой, директор совхоза, заключил договор, но не подписал его, что обнаружилось только в дороге, и мне теперь нагорит от начальства, но этот сюжет уже эксплуатировался литературой, ты помнишь, Ферфичкин?.. В тамбуре пьяный гражданин хвалит двух смешливых юношей за то, что грузины – дружный народ, чисто живут и богатые. Но и русских просит не обижать. Юноши обещают. Не иронизирую, Ферфичкин, это действительно яркий, убедительный образец, хороший, поучительный пример для молодежи! Немного вкусного пейзажа: туапсинская бухта дивно красива на фоне уходящего в Турцию солнца, особенно если выпьешь на пирсе вина «Анапа», 1 рубль 80 копеек бутылка (0,75 литра), крепость 19°. Красивое крепленое вино, усмехаешься ты. Жаль, что тебя не было с нами, усмехнусь я. В этом городе у нас появилось бы много новых друзей – моряки, железнодорожники, продавцы, милиционеры. Нам бы пришлось очень много работать. Мы бы ели хачапури, запивая этот сырный пирог «Анапой». «Глупо жалеть о том, чего у нас не было», – ответишь ты, и я не стану возражать.
   Я только скажу, что «Письма русского путешественника» господина Н.Карамзина – это умное, полезное чтение для расширения горизонтов мироощущения с целью сохранения культурной ауры!.. Действенное чтение... Солнышко заходит. Солнышко заходит, степь лучится, гражданин в тамбуре кричит, что он – русский, запорожских просторов семя, сын Тараса Бульбы. Остап? Андрий? Вот и Воронеж, улицы его прямые, полные стройных зданий. И тут жил Мандельштам, и там жил Мандельштам, и здесь нет Мандельштама, и нигде нет Maндельштама, говорит мне Наталья Евгеньевна Ш., красивая женщина шестидесяти лет. Она собирается варить зеленые щи, мы идем с ней на знаменитый воронежский крытый рынок, где бочки скатывают в подвал по цементному наклонному полу и в сумрачных залах торгуют всем, что есть, по бешеным ценам... Редиска, укропчик, петрушечка, лучок, капустка... Поодаль торчит похмельный воронежский мужик и тоскливо надзирает свой гипсовый товар: В.Теркина, И.Сталина и вышеописанную копилку, приобретенную в дальнейшем для Мани. Я в копилку тотчас влюбляюсь и подхожу осведомиться о цене. «Десять! – твердо отвечает мужик плавающим голосом. – Восемь», – поправляется он. Я не успеваю шагнуть в сторону, как он тут же продает мне копилку за 5 рублей и уже хлопочет, упаковывая, наставляет, как обращаться, чтобы не разбился хрупкий предмет. «Это – китч», – смущенно поясняю я, но Наталья Евгеньевна не слышит меня. Она думает об Осипе Мандельштаме, освятившем ее жизнь. Славная, славная Наталья Евгеньевна!.. Эх, Ферфичкин, эх, Осип Эмильевич, эх... чего там, все равно...
   ...Но я ведь хотел и хочу о другом, и мне совестно, Ферфичкин, что ты, досадливо морщась, вынужден читать эти неточные мятые строки. Хотел и хочу. О другом. Вот я и буду о другом. Я расскажу тебе, Ферфичкин, о копилке. Вернее о двух копилках, одна из которых кончилась 5 января 1961 года, ибо ее разбили по случаю проводившейся денежной реформы, а вторая только началась, потому что я ее только что купил на воронежском крытом рынке. Копилки эти, как две капли воды на третью, похожи друг на друга, но я их различаю и люблю.
   Теперь, дорогой друг, когда я наконец-то объяснился и тебе все окончательно стало понятно, я продолжу свои послания к тебе, начать которые следует, пожалуй, с дяди Коли, который в 1945 году сильно удивил австрийский город Вену.


   26 октября 1982 года

   Ну, как бы мне тебе объяснить, что это отнюдь не ретро. Или, вернее, ретро конечно же, но одновременно и нет. По материалу – типичное ретро: 1946, 1950, 1956, 1960-й, но лишь функционально, что ли?.. Короче, запутался сам и тебя путаю. Я лучше сразу: именно

   ДЯДЯ КОЛЯ

   сильно удивил австрийский город Вену феноменом под названием

   МОЛОКО В ЗАГНЕТКЕ

   и привез с войны ту самую копилку, то есть, условно говоря, пастушку №1. В январе 1946-го родился я, а в феврале 1946-го возвратился с войны дядя Коля-биллиардист и привез нашим в подарок трофейную копилку, которая досталась мне.
   Дядя Коля родился в 1919 году и был маминым кузеном, если это слово до сих пор имеет хождение на территории Державы. Смазливый юноша 30-х годов, он частенько посещал биллиардный зал при Центральном парке культуры и отдыха им. А.М.Горького. Играл дядя Коля хорошо, но окончательного успеха добился лишь 10–15 годами позже, то есть уже после войны. В 1941-м грянула война, в 1945-м закончилась. Дядя Коля был на войне. После войны он достиг зенита, но к концу 50-х слава его потускнела. Он стал пить чуть больше и чуть менее изящно. К тому же в биллиардный зал при Центральном парке культуры и отдыха им. А.М.Горького пришла на смену ветеранам юная поросль. Тогда дядя Коля стал ловеласом. Он говорил тете Маше, что едет в командировку, и она собирала ему чемодан. А потом его однажды во время командировки в далекий город Таганрог(!) (заметь, что это название мной выделено) встречают в Татарской слободке у мясокомбината, где дядя Коля вышел утром из деревянного домика, утопающего в белых сибирских снегах, и, солидно ступая подшитыми валенками, в телогрейке-фуфайке, ясно, невинно глядя на окружающий мир, направился с двумя пустыми ведрами к ближайшей водоразборной колонке, стылой, с наледью. Тут его и встретила на беду тети-Машина подруга, донеся ей о встрече. Тетя Маша схватила бельевую веревку и побежала в сарай-дровяник. Никто не удивился. Она даже петлю не успела связать, как ее из этой петли вынули. Она вешалась и вешается каждую неделю, но ничего, пока что и до сих пор жива, дай ей бог здоровья!..
   Тетя Маша тоже была на войне. Войну она вспоминала с женским веселием, любила петь лирические песни М.И.Блантера, Б.А.Мокроусова и В.П.Соловьева-Седого, а в минуты особого праздничного подъема, тут же переходящего в упадок, всегда исполняла неприличные куплеты про старушку и конный полк. Куплеты эти она называла «гусарскими». Ее свекровь, мать дяди Коли, баба Таня, моя троюродная бабушка, тоже трудилась по медицинской части Красного Креста и Полумесяца, была сестрой милосердия в Первую мировую войну, знавала полярника Папанина. И муж ее, деда Ваня, мой непрямой троюродный дедушка, тоже служил фельдшером. В 10-е годы нашего бурного века он выехал на холеру со своим ночным горшком, «ночной вазой», как этот предмет деликатно именуют в ценниках, и малограмотная деревенская хозяйка, сибирская баба, сварила ему в этом горшке вкусные пельмени, ошибочно приняв «вазу» за новомодную городскую кастрюльку. Деда Ваня блевал.
   А дядя Коля работал на механическом заводе «инженером по снабжению». Детей своих они с тетей Машей воспитывали богато. Купили им за 1000 рублей старыми (до 1961-го) деньгами фисгармонию. Детей этих я описывать не стану. Скучно... Хотя почему бы и нет?.. Младшая, Валька, была толстая и сонная, она нынче – тоже инженер, и муж ее – инженер, имеет рационализаторские предложения. А старшая, Сонька, 1950 года рождения, в 1968 году унизила свою семью тем, что привела в дом пожилого лысого мужика, геодезиста-топографа, и сказала: «Это мой муж». Дядя Коля спихнул его с лестницы, и с тех пор Сонька замкнулась. Закончив школу с золотой медалью и пользуясь уроками фисгармонии, пошла работать в детский сад музыкальным воспитателем. Сначала она была неоправославной, потом вступила в секту христиан-баптистов, которую организовала творческая молодежь города К. – художники, артисты, скалолазы. Но секта распалась ввиду взаимонетерпимости и теологических разногласий среди ее членов, и как Сонька теперь живет, во что верит, я не знаю, мне неинтересно и придумывать неохота. В какой-то период моей жизни она мне чуток насолила, вот я теперь и мщу ей на этих страницах, пользуясь своим привилегированным положением автора посланий к тебе, Ферфичкин. Гипотеза: моя троюродная сестра возглавила группу «дзен», отколовшуюся от секты христиан-баптистов, и сделалась антисоциальным элементом, но не исключено, что она вышла замуж за друга моего детства Хрулева, отбив его у жены, и молодожены уехали на работу в Монголию, возвратившись оттуда с новенькими «Жигулями». Да она уже и старая, наверное, эта Сонька, ведь ей сейчас 1982 минус 1950 равняется 32 года. Нет, не старая...
   ...Австрийский город Вена! Мы с тобой, Ферфичкин, пока что никогда не бывали в австрийском городе Вене, отчего я не знаю, как назвать тот ресторан, в котором дядя Коля удивил тогда тамошнюю публику. Дядя Коля говорил, что это был «самый лучший ресторан австрийского города Вены».
   1945 год. В самый лучший ресторан австрийского города Вены зашли два советских офицера. Победители, они благожелательно и спокойно оглядели это сборище жужжащее: хрусталь, серебро, крахмальные салфетки, декольте и драгоценности дам. Меж столиков цыган бродил, скрипку к уху прижимая.
   Как из-под земли вырос фрачный метрдотель, похожий на певца Вертинского.
   – Пжалуста, пжалуста, дорогие, – говорил он, сладко жмурясь, на ломаном русском языке.
   Офицеры уселись.
   – Чем я возьмусь угостить вас? – продолжал метрдотель на том же языке.
   Офицеры переглянулись.
   – А что у вас есть? – солидно кашлянув, спросил дядя Коля.
   – О, у нас есть все, – ответствовал австрияк. – Сочные окорока, французские устрицы, нежная рыба форель – плод горных речек, бананы из Гонконга, фиги и груши Италии, ананасы, шампанское, виски, джин. У нас есть все.
   – Такого не может быть, – нахмурился дядя Коля, и его товарищ, майор, усатый смуглый красавец, ведший всю войну контрпропаганду на немецком языке, легонько потянул его за рукав: это свои, это не немцы, это австрийцы... – Такого не может быть, – повторил дядя Коля, который и без майора прекрасно разбирался в интернациональной обстановке.
   – Нет, такого может быть. – Тут уж и метрдотель позволил себе стать снисходительным, ибо наконец почувствовал себя в своей тарелке. – Такого быть может, а если такого не может быть, то наши повара приготовят любое блюдо по вашему заказу.
   – Любое?
   – Любое.
   – Шашлык?
   – По-карски, на ребрышках, бастурму.
   – Щи?
   – Суточные, зеленые, уральские, с крапивой, борщ украинский с пампушками, чесноком, стручком перца и стопкой горилки.
   – Пельмени?
   – 50% говядины, 30% баранины, 20% свинины, лук, перец, лавровый лист, бульон – мозговая косточка с приправами и травками, уксус, горчица...
   – Редька?
   – С квасом.
   – Пудинг?
   – С соусом.
   – Утка?
   – По-пекински.

   – А МОЛОКО В ЗАГНЕТКЕ?

   «Вертинский» остановился и тоскливо вытер платком вспотевший лоб. Он проиграл состязание. А дядя Коля пошел на кухню, самолично изготовил молоко в загнетке и угощал им всех присутствующих. И все присутствующие, включая майора, удивлялись и хвалили славную русскую еду, восхищались дядей Колей, рукоплескали ему. Волоокая красавица (бриллианты, жемчуг, коралловая роза в пышных волосах, русская папироса «Казбек» во рту) пригласила дядю Колю танцевать чардаш. Это была графиня древнего княжеского рода Эстерхази. Дядя Коля запел:

     Будто я такой уж трус,
     Будто вправду я боюсь
     Парня
     С журавлиным
     На шляпе
     Пером...

   Официанты на цыпках бегут, сознавая свой вид. Хрусталь отражается в скрипках, шампанское и водка блестит (Н.Фетисов. Поэма «Гестаповец и волк», рукопись. Красноярск, 1972 г.).
   – А молоко в загнетке, между прочим, варится элементарно. Берется просто молоко, наливается в крынку, горшок, любую другую глиняную посуду, и все это ставится в загнетку догорающей русской печи на неопределенное время, – объяснял дядя Коля и сердился: – Не перебивайте меня, что в Вене нет русской печи и, стало быть, нет загнетки, куда сгребается ее остаточный, русской печи жар. Говорю ж я вам – это был самый лучший ресторан австрийского города Вены, и там действительно было ВСЕ, и единственное, чего там не было, чего там не знали, так этого не было и не знали

   МОЛОКА В ЗАГНЕТКЕ –

   так я их научил, и они теперь знают, и у них теперь есть окончательно все...
   Эх, дядя Коля, дядя Коля! Ты представляешь, Ферфичкин, однажды он рассказал мне, как за 2 часа поймал 85 щук. Успех счастливого рыбака объяснялся просто: в озеро, из которого он за 2 часа извлек 85 штук щук, впадал минерализованный ключ-ручеек, имевший средь августовской жары температуру минус 18°С.
   – Сколько градусов, дядя Коля?
   – Минус восемнадцать.
   – Дядя Коля, но ведь вода при ноле градусов замерзает, так нас в школе учили...
   – Да? Ты уверен? – снисходительно посмеивался дядя Коля. – А соленая вода при скольких градусах?
   – Ну не при восемнадцати же?..
   – Я не верю, что ты мне не веришь! – взмывал дядя Коля. – Пойми, ты должен, должен верить! Мы опускали термометр в ключ-ручеек, и термометр показывал ровно 18°. Минус!.. В этом весь секрет...
   Какой секрет? Чего секрет? Не понимаю. Но если я «должен-должен», так я и верю, мне не трудно. Ты давно знаешь меня, Ферфичкин: это я раньше говорил, что думаю, а теперь я думаю, что говорю. Я верю. И ты верь, что дядя Коля удивил австрийский город Вену, поймал за 2 часа 85 щук и привез нашим в подарок деву крашеную, гипсовую, пастушку № 1, высотой около 25 сантиметров, которая сидит, расправив пышные юбки и держась коричневенькими ручками за круглые коленки. Алые губки ея приоткрыты, белые зубки блестят, яко жемчуг, зрачок лукав. Верь, ты должен верить, должен! Надо же во что-то верить, Ферфичкин. Помнишь, мы как-то говорили об этом на кухне? Эх, Ферфичкин!..


   27 октября 1982 года

   ДЕДА ПАША,

   погубивший животное по имени

   КОТЕНОК МИФА,

   был недобитым кулаком и героем Порт-Артура. Он своего племянника, моего дядю Колю, осуждал за вранье, потому что сам считался шутником и мистификатором. Скрипя яловыми сапогами, он приходил зимой в гости и вместо приветствия спрашивал нас, детей:
   – Ребята, вы не знаете, чьи там кони стоят у двора? Тройка с колокольцами, в гривы красные ленты вплетены, кони паром дышат, в санях сено?..
   Мы опрометью вылетали. Никаких коней не было. Тихо возвращались домой, где деда Паша, сияя сам и сияя георгиевскими отличиями, уже пил вприкуску чай из чайного стакана и водку из граненой стопки синего стекла.
   Он раздавил моего котенка. Это произошло так. У соседей окотилась за печкой кошка Мурка, и мы взяли себе котенка, назвав его Мифа в честь любимца тогдашней публики знаменитого французского шансонье Ива Монтана, про которого недавно (1982) написали в какой-то газете разоблачительную статью, вскрывшую подлинное лицо этого нашего бывшего якобы друга. А тогда он был очень популярен, и знаменитый Марк Бернес, ныне покойный (1969), даже пел по радио дружескую песню:

     Задумчивый голос Монтана
     Звучит на короткой волне...

   На какой волне звучит нынче голос господина, а не друга, И.Монтана, мне неизвестно. Ты можешь подтвердить, Ферфичкин, что я «на ящике не торчу», никаких голосов не слушаю, у меня и приемника нету, вернее, есть, но давно сели батарейки... Мне известно другое: молодежь нынче носит джинсы, майки и сумки с надписью «Монтана», но эта Монтана – не певец, а американский штат с административным центром Хелина, что к моим посланиям не имеет совершенно никакого отношения, и я возвращаюсь к тому, как негодяй деда Паша раздавил моего котенка, которого назвали Мифа в честь любимца тогдашней публики знаменитого французского шансонье Ива Монтана, снявшегося в фильме «Плата за страх», где рабочие перевозят взрывающийся пироксилин и получают за это хорошую получку. Ив Монтан потом вроде бы тоже взрывается, а может быть, и нет – в период «Платы за страх» я был юным ребенком, отчего имею право на аберрацию памяти, и этого своего права никому не отдам.
   То есть – деда Паша был грузный мужчина, весьма еще крепкий в свои тогда (1956, 76 лет) годы, имел короткую стрижку цвета «соль с перцем», шубу хорошую, баранью, осенью надевал стеганый бушлат полуморской, летом – чесучовый пиджак, рубашку украинскую навыпуск, расшитую петухами, опоясанную крученой веревкой с кистями. И всегда ходил деда Паша в сапогах, которыми топал отчаянно, под ноги совершенно не интересуясь глядеть.
   Вот вам и весь сказ. Был котенок, и нету котенка. Пришел деда Паша, топнул сапогом, не интересуясь глядеть под ноги – и нету котенка. Даже и не пикнул котенок.
   – Старая падла! Дерьмо! Кулак сраный! Порт-Артур хренов! – мысленно шептал я деде Паше, глядя на него с недетской ненавистью.
   А деда Паша заулыбался и мне говорит:
   – А вот посмотри, что у меня там в шубе в карманах есть, я шубу на вешалку повешал, у меня там в шубе в карманах, ты посмотри, что там в шубе в карманах есть...
   – Вы, деда Паша, зачем мне котенка раздавили?
   – А? Что? – Деда Паша наконец-то поинтересовался взглянуть себе под ноги и отчего-то совершенно даже не смутился.
   – Вишь какой махонький был, – сказал он с некоторым даже укором, после чего ушел из кухни в комнату пить чай из чайного стакана и водку из граненой стопки синего стекла.
   А когда я, похоронив котенка близ зимней помойки, всплакнув над его снежной могилой, тоже возвратился в дом, деда Паша, сияя сам и сияя георгиевскими отличиями, уже рассказывал то, о чем поется в песне «На сопках Маньчжурии», которую недавно с таким блеском исполнила через динамик по первой программе Центрального радио народная артистка СССР Л.Г.Зыкина, про которую поэт Д.А.Пригов сложил следующие примечательные строки:

     Людмила Зыкина поет
     Про те свои 17 лет.
     А что ей те 17 лет?
     Она тогда даже и лауреатом Ленинской премии-то не была...

   Но это Д.А.Пригов о другой песне – «Течет река Волга, а мне 17 лет», ибо в песне «На сопках Маньчжурии», которую я до исполнения по радио через динамик знал лишь в форме вальса, Зыкина пела (1982 год), что «тихо вокруг... спите герои... шуршит гаолян» и так далее, о чем и рассказывал тогда (1956 год) деда Паша. Я, помнится, слушая такое пение народной артистки (1982 год), даже испугался: «А не вредная ли эта песня? Не любованье ль это колониальной политикой бывшего царского государства, на территории которого мы все сейчас живем?», но затем быстро успокоился, вовремя сообразив, что вредную песню передавать через динамик не станут никогда. К тому же не исключено, что это был концерт по заявкам и вальс «На сопках Маньчжурии» заказала какая-нибудь мать какого-нибудь солдата, чтоб ему веселее было служить в армии. Я не знаю.
   – В жизни всегда есть место подвигу, – утверждал деда Паша. – Но, признаюсь, это очень страшно, когда мы сидим в зарослях гаоляна, а по нас японец палит со всех сторон. Бывало, как взвизгнет шрапнель, так даже и обосрешься. А – ничего. Крикнет унтер, и – вперед. Ура-а! Ура-а! Штык у тебя наперевес, и японец от тебя улепетывает, аж обмотки сверкают, когда ты летишь вниз с горы. А то и сам от него драпаешь, когда он, в свою очередь, катится на тебя с горы и кричит «банзай». Лицо у него неприятное, зубы кривые, в руках самурайский меч. Тогда ты бежишь быстро, потому что умирать задаром никому неохота. Но я не трусил, я храбро бился. Я вынес своего командира на своих плечах и спас наш русский флаг, за что и получил полного Георгия всех степеней. У меня и шашка была, да только у меня ее отобрали в 1919 году...
   – Белые или красные?
   – Не помню, – отвечал деда Паша, закусывая, после чего отдувался и затягивал хрипучим голосом:

     Там, где Амур свои волны несет,
     Песню Абрам своей Саре поет...

   – Дядя Паша, а вы знаете, что Абрам – старинное русское имя? – вмешивается мама.
   – Мне что с того? – кобенится деда Паша. – Я против евреев ничего не имею: евреи вежливые, а если они Сталина отравили, так и правильно сделали, царство ему небесное, вечный покой.
   – Вы как при ребенке, дядя Паша? – Мама краснеет и косо глядит.
   – Да я ж ничего, – мирится деда Паша. – Сталин молодец, он войну выиграл. Я ж понимаю, это все Берий виноват, английский шпион...
   Ишь ты, разговорился деда Паша в 1956 году, возвратившись на родину из районных окрестностей города Улан-Удэ, где он долгое время отсиживался на заимке в сложных размышлениях о смысле сплошной коллективизации, колотя кедровые орешки, белку стреляя да рыбку добывая. А как Сталин помер, деда Паша сразу же и заявился в город К. вместе со своей крепкой Евгенией, пожилой ряболицей забайкальской казачкой из рода «семейских». Хозяйство развели в деревянном домике близ железнодорожного вокзала, а детей у них не было...
   Вышло так, что деда Паша в промежутке между русско-японской и Первой мировой войнами сильно пристрастился к лошадям, но, будучи конюхом, бедняком, не имел капиталов в потребном для утоления своей страсти количестве. Дезертировав с фронта разваливающейся империалистической бойни, деда Паша возвратился домой в родное село Амельяново, которое, являясь местом ссылки дворян-декабристов, располагалось на сибирском тракте в 25 верстах от города К. и населялось главным образом потомками таганрогских крестьян, перебравшихся сюда в конце XIX века по случаю экономических реформ и развития капитализма в России.
   Богатое, крупное село – туда и возвратился деда Паша с фронта Первой мировой войны. Возвратился не пеший, а конный. И жеребенок за кобылой бежал.
   Вскоре, пользуясь льготами новой власти и обладая незаурядными способностями, деда Паша завел целый конный завод: менялся, ездил по ярмаркам, был бит в городе Минусинске за профессиональное жульничество. А земли не пахал и проса не сеял. Не то что его родной брат деда Саша, который в сибирских условиях вырастил настоящие красные арбузы, накормил ими детей до отвалу, и они ночью все «пообоссыкались», как выразилась спустя 50 лет тетя Ира, рассказавшая мне об этом случае.
   Так что к началу сплошной коллективизации участь деды Паши была решена: темной ночью он перебил своих коней и скрылся в неизвестном направлении. Брат деды Паши деда Саша был старостой села Амельяново. Он сильно горевал по деде Паше и хотел продать мясо татарам в Слободку, но мусульмане отказались, несправедливо заподозрив, что им собираются всучить не убоину, а падаль. Мясо, кости зарыли, из шкур наделали конских полушубков с гривками, и лошади всхрапывали, неодобрительно кося мутным глазом, когда гражданин в такой шубе лез к ним в сани.
   Эх, деда Паша, деда Паша! Убивал ты японцев, немцев, коней, а теперь вот и котенка моего прихлопнул, старый подлец! Прости, деда Паша! Осенью 1960 года ты умер, и гроб стоял на табуретках во дворе деревянного домика близ железнодорожного вокзала среди венков, цветов. Ярко светило сентябрьское солнце. Тихо подвывала Евгения, вдова. Сморкались бабы. Хмурились мужики. Я снял похороны аппаратом «Смена», и лишь эти фотографии смогут теперь подтвердить, что я, описывая тебя, не погрешил ни единым словом. Спи спокойно, дорогой деда Паша! Ведь если бы ты остался жить, тебе сейчас исполнилось бы 102 года, а у русских так не бывает. Не Абхазия, климат другой... В Абхазии создан фольклорный ансамбль долгожителей. У нас долгожители лежат в земле.


   28 октября 1982

   БРАТ ДЕДЫ ПАШИ ДЕДА САША

   был старостой в селе Амельяново. С ним приключилась одна история. Думаю, она заинтересует тебя, Ферфичкин, и что-то прибавит к сумме твоих представлений о жизни.
   Нет, не та с ним приключилась история, что его отец, мой прадед по материнской линии, был выслан со всем семейством и скарбом из Таганрогской губернии в Сибирь. Деду Сашу я не помню, разница между датами моего рождения и его смерти составляет около шести лет, зато деда Паша рассказывал, как мальчонкой шел он за телегой через всю страну с берегов ласкового Азова прямиком в мохнатый кедрач, который тогда еще не вырубили, в село Амельяново, где жили декабристы, были прощены, умерли, обогатив культуру местности, и об их горькой доле распевала на областных смотрах художественной самодеятельности официальная народная сказительница Фекла Чичаева. С дедой Сашей приключилась совсем другая история, но я вернусь к ней позже, а сначала изложу на этих страницах скудную семейную легенду.
   Дело в том, что царь Александр Второй наконец-то освободил в 1861 году рабочих и крестьян от безмерного господства над ними фабрикантов и помещиков. Ура! Долой крепостное право! Долой барщину, испол, оброк, право первой ночи! Долой крепостные театры, где молодые актеры и парикмахеры плачут от невозможной любви при оплывающем свете сальных свечей! Нечеловеческий хрип долой – будем все, кудрявые, собственную землю пахать и, засыпав «пашеничку» в амбары, запоем, запляшем, заиграем на гуслях. Возможно, Ферфичкин, что именно так думал трудовой народ, ибо отец деды Паши и деды Саши, слабопредставляемый мной прадед Данила, зажил после «Манифеста 19 февраля» мечтаемым образом: укрепился, взошел, хату переделал в дом, возил урожай в Таганрог, всерьез подумывая об оптовой торговле и о гимназии для отпрысков, чтоб они там по капле выдавливали из себя раба, как А.П.Чехов, тоже уроженец таганрогских пространств, с отцом которого прадед Данила, отнюдь не исключено, что мог и встречаться в степи, на рынке, в церкви, куда богомольный Павел Егорович направлял петь своих взрослеющих сыновей, о чем они потом вспоминали с неудовольствием и раздражением, и отнюдь не исключено, что мой прадед тоже где-нибудь там стоял за церковной колонной и гипотетически вполне мог похристосоваться на Пасху с Антоном Павловичем. «Отнюдь не исключено, но еще более маловероятно», – усмехнешься ты, Ферфичкин, и, скорее всего, окажешься прав.
   Вот так-то, друг. Слабопредставляемый прадед Данила привез в город пшеничку и, хорошо ее продав, направился якобы в «царев кабак», где на радостях мертвецки выпил, а при расплате у него обнаружили фальшивую «катьку», то есть ассигнацию с портретом Екатерины Второй Алексеевны, которая завоевала Крым, сочиняла романы и являлась приватной покровительницей упомянутого в эпиграфе французского писателя и просветителя Вольтера Мари Франсуа Аруэ, почетного члена Петербургской Академии наук (1746).
   Вскричали! Были биты стекла! Через урочное время прадед Данила был направлен вместе с семьей осваивать сибирские пространства целинных и залежных земель. Деда Паша шагал за телегой, а деда Саша, как грудничок, сидел с женщинами в той же телеге. И в знойном мареве августовского полдня исчез славный город Таганрог, откуда не глядел им вслед А.П.Чехов, ибо он к тому времени тоже покинул родину и уехал в Москву, чтобы всерьез заняться литературой, хоть и в юмористических пока журнальчиках.

   А недавно, Ферфичкин, вышел я из дому в Теплом Стане, чтобы купить сигарет «Астра», и, проходя мимо братского магазина «Ядран», увидел среди пестрой толчеи многонационального советского народа, приобретающего все, чем торгуют в этом магазине югославы, что к магазину лихо подкатывает машина «Жигули», за рулем которой сидит дурак с усами, цепочками, брелками, весь в коже и вельвете. А на ветровом стекле у него имеется значительная надпись, выполненная зарубежными зелеными буквами:

   «TAGANY ROG»

   – Ах ты, гад рогатый! – неизвестно почему обозлился я, тоскливо озираясь у закрытого табачного киоска. Хотя, собственно, что дурного, Ферфичкин, в такой идиотической надписи? Каждый тянется к культуре. Каждый шагает в ногу со временем. И если мне досталось получить привет с прародины таким образом, то и на это Божья воля – контакт есть, и я теперь окончательно вспомнил Tagany Rog, через который еще совсем недавно ехал в грязном поезде с битыми стеклами и драными дверьми, Таганрог, город, который мои предки покинули в XIX веке по независящим ни от кого обстоятельствам.

   Не скрою, Ферфичкин, иногда закрадывается – а что если мой ловкий прапрадедушка «катьку» САМ замастырил, отчего и укатали его по справедливости в далекие края. Но, размышляя здраво, я эту романтическую версию начисто отвергаю. Во-первых, в связи с резким обесценением и введением серебряного монометаллизма ассигнации были частично аннулированы в России с 1 января 1849 года, во-вторых, ехал бы прадеда тогда в кандалах, и не в Амельяново на вольное поселение, а в Нерчинск-Акатуй давать стране руды, а в-третьих, вся наша семья генетически и патологически не умеет рисовать. Я, например, настолько не могу изобразить реальный предмет, что иногда думаю: не заняться ли мне станковой живописью, возродив дряхлое искусство абстракционизма, начисто пожранное голодной поп-культурой. Славный мог бы случиться эксперимент «модернизьма», ведь еще в школе учитель рисования Канашенков приходил в ярость, увидев, КАК я нарисовал будильник, торчащий у меня перед носом. Как?! Как можно столь не владеть перспективой? Как можно мгновенно перепутать все – цвет, свет, линию, тон? – сетовал учитель. – Да уж не пстракцинист ли растет? – пристально вглядывался в меня этот честный человек (1956 год) и со вздохом сожаления ставил мне тройку с минусом, ибо по всем остальным предметам я всегда был круглым отличником.
   Не бойся, учитель, абстракционизм – не моя дорога. Из твоего ученика вырос натуральный реалист, который смело утверждает: прадедушка не рисовал фальшивых денег!
   Хоть и был цыганист, грековат на вид, как, впрочем, и мама, как, впрочем, и вся наша фамилия, включая деду Пашу, деду Сашу, бабу Маришу, дядю Колю, тетю Иру, Наташку, Ксению, Кузьмовну, Федора, который шьет ондатровые шапки, Петра, сына дяди Гоши, и самого дядю Гошу, Нинку-хапугу и честного Котю – это по материнской линии, потому что об отцовских – отдельный разговор: там все были, по-видимому, мистики и пьянь, один дядя Ваня из города Енисейска чего стоит: закусит стакан портвейна брусничным пирожком и тут же начинает без передыху о богах и духах...
   Глубоко время, и воды его мутны. Далее прадедов я своих предков не знаю, и старшие теперь умерли, и некого больше спросить. Далее прадедов я уже совсем ничего не знаю. Врать и придумывать – неохота. В архивы лезть – тоже. О русские люди! Ведь вы были, и как же это порвалась ниточка? Ведь были у меня и прапрадеды, и прапрапрадеды, и еще в бесконечность прапрапра... Поведает ли кто-нибудь о них? Нужно ли это? Нужно ли воскрешать отцов, Ферфичкин?
   Сиз табачный дым, и нет ответа в тамбуре поезда, идущего с юга на север. Только лишь столбы бетонные попадаются одне... Тетя Ира, родившаяся в 1910 году, была во время гражданской войны девчонкой, и ее отец, деда Саша, был старостой села Амельяново, и село это постоянно переходило «из-руки-в-руки», как совершенно по другому поводу выразился мой учитель географии бурят Аполлон Петрович, женатый на немецкой еврейке Римме Борисовне, отчего у них вышли очень смешные дети, все получили высшее образование, живут теперь в Ленинграде... Так что, утверждала тетя Ира, вскоре крестьянам стало совсем непонятно, кто есть кто. Белые офицеры гуляют, прощаются с Родиной, рубят шашками черемуху. Гром канонады, и они скачут прочь в кальсонах, а через неделю снова вступают в село, но уже нацепив красные банты, и опять требуют сала, лошадей, самогону, обращаясь непосредственно к дяде Саше. Дедушка смотрел-смотрел на эти безобразия, а потом оборудовал в подполье сухое теплое местечко и при первых же признаках появления за околицей любого грозного воинства спускался туда, нацепив на нос круглые очки в железной оправе и читая русские сказки Афанасьева. Много дней и ночей провел он там за время гражданской войны и оставался, за неимением претендентов, бессменным старостой села Амельяново до самого бурного исчезновения деды Паши на заре сплошной коллективизации. После чего тоже исчез, переехав за 25 верст в город К. и подрядившись плотничать на строительстве Лесотехнического института, ставшего после Второй мировой войны гордостью сибирской науки. Попутно и для себя громадный дом срубил деда Саша, с дровяником, садом, баней и огородом. Половину этого дома он продал перед войной будущему власовцу Никульчинскому, а в другой половине жили все наши. Как сейчас помню, Ферфичкин, 1952 год, мы возвращаемся из Караганды и впятером занимаем целую комнату старого дедовского дома – я, сестра, мама, папа и его мать, бабушка Марина Степановна, ярая антисталинистка; в горнице живут – тетя Ира, двоюродный брат Саша и баба Мариша (другая бабушка, по матери), в проходной – жиличка Анна Константиновна, ухитрившаяся возвратиться до смерти Сталина из его лагерей и помалкивающая до поры до времени; на кухне, за фанерной стеной, тоже жильцы – пьяница Николай и его жена Елена по прозвищу Демьян. Вся наша колония сосуществует дружно, весело, мы вместе справляем революционные и просто праздники, поднимаем тосты за мир, чтоб не было войны, за Родину, за Сталина, за хорошие отношения между людьми, иногда вспоминаем деду Сашу.
   А история с ним приключилась следующая. В конце сплошной коллективизации деда Саша был ударником труда и висел на «красной доске» строительства Лесотехнического института. Однако когда ему понадобилась мелкая справка с Родины и он отправился за 25 верст в Амельяново, то выяснилось, что в родном селе он числится как брат деды Паши, загубившего коней, беглым кулаком, и это грозило бы ему нешуточными последствиями, кабы не доброта односельчан, граничащая с безответственностью и потерей бдительности. Повезло, а то не сносить бы молодцу головы, несмотря на его высокое общественное положение стахановца, вышедшего из беднейших слоев революционного сибирского крестьянства. Повезло... Он умер в 1940 году естественной смертью в уюте и покое собственной половины дома, окруженный чадами и домочадцами... Эх, деда Саша, деда Саша!.. Как жалко, что я видел его лишь на фотографии! Он обучил бы меня плотницкому ремеслу, и я тоже стал бы уважаемым членом общества. Так нет же – умер плотник за шесть лет до моего рождения. Ему повезло, мне – нет. Согласись, Ферфичкин!..


   29 октября 1982 года

   Сегодня вспомнил, как мы рассуждали с тобой, что просто у них хорошая компания была, у этих, в XIX веке. Достоевский, Лесков, Толстой, Мусоргский. Молодая поросль – Чехов, Горький, Куприн, Бунин, Мережковский. Славно жили. Хорошо кушали. Писали произведения. В крахмальных манишках... Сюртуки... Бородами трясут, жаждут реформ, гневно протестуют против... О милая страна!..


   30 октября 1982 года

   Сегодняшний день, Ферфичкин, является днем накопления. Сегодня я ничего не пишу, а только гляжу по сторонам, кушаю, как в XIX веке, и выпиваю. Сегодня я был в гостях у художника М. и его жены А., великого поэта современности (женского пола).
   – Парфенон, храм Афины Парфенос на Акрополе в Афинах – мраморный дорический периптер с ионическим скульптурным фризом, архитекторы Иктин и Калликрат, V век до нашей эры; рельефы метоп и фриза приписываются Фидию, Фидию, храм частично разрушен в XVII веке, потом частично восстановлен, восстановлен!.. – говорил художник М., щедрой рукой наливая. – К чему привык, от того не отказывайся, даже среди случайной роскоши не вороти нос от обыденного, Бог накажет, потеряешь и то, и это...– говорил художник М., закусывая килькой в томатном соусе.
   Как громом пораженный, вглядывался я в его одухотворенное лицо, лицо триумфатора и короля богемы, гордо и точно проживающего свою жизнь. Ты просишь, Ферфичкин, еще что-нибудь рассказать об этих знаменитых московских людях, дружбу с которыми мне подарила судьба, но я боюсь, что по неуклюжести вторгнусь в какую-либо деликатную сферу человеческой натуры и все испорчу. К тому же я так не привык. Пойми это, друг, и не сердись на меня. Сердиться на меня совершенно не за что. Мы ели пельмени, пили водку, вспоминали друзей и тебя в том числе, всякие истории, связанные с тобой. Если мы когда-нибудь увидимся, то я непременно перескажу их тебе, и ты немало повеселишься, потому что ни одна из них не соответствует реальности.


   31 октября 1982 года

   Я кладу на стол две старые фотографии, чтобы с их помощью попытаться понять, что же все-таки представлял собой мой

   ДЕДУШКА ЕВГЕНИЙ

   Фото № 1. На обороте надпись выцветшими фиолетовыми чернилами:

   Ваши племянники:
   Анатолiй 5 лħт
   Всеволодъ 8 м-цевъ
   Конкордiя 3 лħт
   и ихъ няня.

   Почерк приятен. Размер фото 9 × 4 см, фотобумага бром-портрет либо унибром тонированный (коричневатый оттенок изображения). Качество печати высокое, но, по-видимому, для фототехники тех лет ординарное. Просматриваются мельчайшие детали изображения: шнурочек на ботинке девочки Конкордии, волосики на лбу младенца Всеволода, пускающего пузыри, железное колесо и витая ручка детского трехколесного велосипеда, на котором с сердитым выражением лица сидит мой будущий папаша Анатолий, обутый в мягкие русские сапожки. «Ихъ няня» стоит за спиной младенца Всеволода и с достоинством глядит в объектив. Одежда няни: черная юбка, белая блузка с кружевной наколкой. Конкордия сидит на венском стуле, растопырив пальцы. Съемка производилась летом, на открытом воздухе, около белой стенки, фундаментом которой являются два венца бревен, но не исключено, что и весь дом был деревянный, а для съемок повесили простыню, создавшую иллюзию оштукатуренного пространства. На земле лежит окурок.
   Фото № 2. Р-р фото 5,5 × 8,7 см, фото наклеено на картонное паспарту размером 6,5 × 0,7 см. Внизу, на правой стороне паспарту, вертикальная надпись тисненым золотом «И. УПАТКИНЪ» и виньетка в стиле «модерн», заключающая внутри себя название города «КРАСНОЯРСКЪ». На фотографии изображены стоящие рядом мужчина и женщина, ему около 25, ей – лет 20. Не без основания предполагаю, что это мои бабушка и дедушка по отцовской линии, то есть Марина Степановна, будущая попадья и ярая антисталинистка, и будущий священник о. Евгений. Поскольку мне известно, что он умер при невыясненных обстоятельствах в 1918 году примерно 50 лет от роду, дату съемки господином И.Упаткиным юной четы следует отнести приблизительно к 1893 году, чему, кстати, соответствуют костюмы и прически персонажей: у бабушки платье с крыльями и блузка с высоким глухим кружевным воротом, похожая на «водолазку», а как зачесаны ее волосы, я объяснить не умею, для этого нужны специальные знания и терминология; у дедушки белая строченая косоворотка с двумя пуговицами и однобортный пиджак-тужурка, дедушка имеет пучок усов над верхней губой и прическу а-ля будущий «битл» того периода, когда «Комсомольская правда» называла этих английских музыкантов «жуками-ударниками» (приблизительно 1962 год). Дедушка и бабушка оба симпатичные, смотреть на них очень приятно.
   Хочу добавить к описанию фото № 1 (дети с нянькой), что относится оно к 1915 году, ибо мой отец Анатолий родился в 1910 году, а на обороте фотографии написано, что ему 5 лет, Всеволода и Конкордию я никогда не видел, про Всеволода и не слышал никогда, а про Конкордию вроде бы кто-то говорил, мама или бабушка... Говорили, произнося словосочетание «тетя Конда». Следовательно, на этой фотографии сняты в юном возрасте папаша, дядя Всеволод-неизвестный и тетя Конда, канувшая незнамо куда, и если ты морщишься, Ферфичкин, то я тебя читать не заставляю, и читателя мне такого совершенно не нужно, который таинственно морщится, потому что – что хочу, то и пишу, как хочу, как умею, потому что. Не нравятся мои послания, скучно тебе, так ступай купи себе чего-нибудь интересненького на книжном толчке у первопечатника Ивана Федорова, что грустит в самом центре столицы, глядя металлическими глазами. Вот так-то!..
   Теперь, когда я с грехом пополам описал эти две фотографии и пристыдил тебя, зарвавшийся Ферфичкин, нам с тобой необходимо решить ряд вопросов.
   Первый вопрос. Были ль мои предки по отцовской линии богатыми людьми? Ведь каждый, увидев на фотографии, снятой в 1915 году, сытеньких детей, няньку, велосипед, русские сапожки, ответит на этот вопрос утвердительно. И каждый, скорее всего, ошибется. Я думаю, они не были богатыми, но были вполне обеспеченными, а это две большие разницы, как говорят в Одессе, уроженец которой поэт Л. рассказывал мне про своего гимназического учителя, который был небогат, но вполне обеспечен окладом своего жалованья, которое позволяло ему иметь вицмундир, ежедневно менять крахмальные сорочки, нанимать маленькую трехкомнатную квартиру и содержать кухарку Дусю. Но он не мог позволить себе ежегодную каникулярную поездку в Ниццу или Ялту, не мог часто ходить в театр и пить шампанское. Я думаю, в те времена были какие-то другие критерии богатства, нам сейчас практически непонятные, ибо хорошо оплачиваемый теперешний товарищ (оклад 180 рублей плюс прогрессивка 40%) нынче сам себе варит пищу в кастрюле, зато каждое лето шныряет неизвестно на какие шиши по Крыму и Кавказу. Кухарку же не в состоянии завести даже поэт-песенник с окладом 50 тыс. руб. в год или какой-нибудь будущий обитатель жесткой скамьи подсудимых, мирно занимающийся хищениями в особо крупных размерах. А ведь они – богачи даже по сравнению с настоящими бывшими буржуями, которых порешил октябрь 1917 года.
   Второй вопрос. Вдруг мелькнуло – полно, да был ли дедушка Евгений служителем культа? Может, это он, а не его брат, дядя моего отца, являлся белым офицером, который, не дожидаясь приближения пролетарских отрядов грозного Щетинкина, сел на коня и ускакал через Хакасию, Туву, Монголию и Маньчжурию в китайский город Харбин.
   Скажите, китайцы, там, в Харбине, моего дедушку не видели? А может, он и дальше дунул, став основателем фирмы, производящей водку для западных штатов США, а? Чушь все это, но бабушка Марина Степановна рассказывала про маленькую церковку под Минусинском и как последовательно отбирали утварь: ризы парчовые, ризы иконные, а потом и самого дедушку ухлопали, но собственно икон, досок, как выражаются нынешние фарцовщики, не тронули... Нет, неправда – бабушка о причинах смерти своего первого мужа (дедушки, о. Евгения) никогда не распространялась, а говорила коротко: «Умер». Это дядя Ваня, пьянь, шептал мне в Енисейске, озираясь за своим служебным столом замдиректора леспромхоза, что обоих братьев, моего деда и его, дяди-Ваниного отца, спустили под лед в 1919 году близ села Ворогово Красноярского края, но отнюдь не на юге того же края, где находится Минусинск, отчего вновь создается путаница и неясность, хотя почему бы не перевезти дедушек водой по Енисею из Минусинска в Ворогово и там, дождавшись крепкого льда, под лед этот их не пустить? Ведь тогда еще не было Красноярской ГЭС, и судоходство было свободным на всем протяжении Енисея. Да нет, глупость, зачем кого-то куда-то везти, когда любого можно кончить на месте... Ерунда, сущая ерунда... «А кто спустил, красные или белые?» – спрашиваю я дядю Ваню. «Сам догадайся», – отвечает замдиректора леспромхоза, озираясь по сторонам как бы в ожидании чертей, которых ему следует аннулировать крестом. Мы пьем с ним дальше и наконец выходим на широкий казенный северный двор, где его злобно дожидается личный шофер, водитель вездехода, на котором они вот уже столько дней не могут добраться до отдаленных леспромхозовских участков. Дядя Ваня широко распахивает двери склада. «Племянник, я хочу сделать тебе подарок. Выбери себе в этом складе все, что хочешь...» Но в складе нет ничего, кроме висящих на ржавом гвозде громадных кирзовых сапог 43-го размера... Растроганный его добротой, я забираю сапоги... «В них имеется специальная капроновая прокладка, это специальные сапоги для лесорубов: если лесорубу падает на ногу срубленное им дерево, то оно не ломает ему кость, а делает лишь ушиб, – хвастается дядя Ваня. – Скажи, как ты думаешь, есть Бог или его все-таки нету?» – тихо спрашивает он, приблизив ко мне изучающее лицо и дыша ароматной сивухой.
   Нет, определенно мой дедушка был священником.
   Третий вопрос. Зачем я ворошу прошлое? Ответ: интересно.
   Эх, дедушка Евгений, дедушка Евгений!.. Жаль, что он так рано ушел из этой жизни в другую. Если бы он клал свою пахнущую ладаном руку на мою детскую голову, я, возможно, вырос бы совсем другим, более нравственным человеком. И в церкви – столь дивно хорошо было бы мне! Я бы понимал все, что там происходит: смысл икон, скороговорку текста, мизансцены обряда. А так у меня получается, что Бог-то есть, а церкви нету... Ну и ладно! В карете прошлого, как говорится, фиг куда уедешь...


   1 ноября 1982 года

   Сегодня я был лишен возможности писать к тебе, Ферфичкин, потому что жизнь навалилась: вновь отказали. Вчера я встретил одного, практически главного редактора, пахнущего французскими духами и русскими туманами, в кожаном пальто монгольского производства, на улице Герцена близ машины «Вольво», и он сам меня спросил, чуть-чуть даже это так слегка раздраженно: как ваши дела, а услышав, что я не знаю, велел мне обратиться в отдел, где какая-то Татьяна Герасимовна, дама лет сорока с цэдээловской внешностью, сказала, что «мой материал» вынуждена мне возвратить, ибо «тематически он не устраивает наш журнал», и это несмотря на то, что я слово «падла» заменил на «дрянь» и «сука» на «чертовка». А ведь ласкали меня когда-то, Ферфичкин. Всюду ласкали, да редко где печатали. «Ну и пусть, кому же хуже», – подумал я, глядя на Татьяну Герасимовну, но сам изрядно расстроился. Обидно, Ферфичкин, руки дрожат...


   2 ноября 1982 года

   Я лучше продекларирую, Ферфичкин: суть моих посланий к тебе заключается в том, что я хочу перескочить из привычного мне мира краткой угрюмой прозы в свободное пространство расплывчатости, болтовни, необязательности, воли. Прочь корпение над словами и тщательный подбор их!.. Плевать на так называемое мастерство! Ты знаешь, что я никогда не кормился за счет своих сочинений, но дело даже не в этом: пусть реальность противостоит безумию, а то ведь можно окончательно в пучину погрузиться, как это недавно было со мной, когда я оказался один на один с миром в ночном сентябрьском море на границе Абхазии и РСФСР. Ты входишь в нечто, и луны нет, и впереди нечто, и слева, и справа, и сзади, и вверху, и внизу – везде. И ты забываешь, кто ты есть, и что, и зачем, и где, и когда – безумная тоска гонит тебя на сушу, приближение тусклых ночных огоньков которой вновь возвращает тебя в реальность, выхода из которой нет. И не следует бормотать: «Прочь отчаяние», ибо отчаяние нереально. Существовать в отчаянии – в одинокое Черное море заплыть близ реки Псоу на границе Абхазии и РСФСР.
   Ладно. Прости этот незначительный экскурс в частную реальную жизнь, сей краткий миг слабости, делячества, паралитературы, ибо я уже собрался и снова возвращаюсь к исходному, вновь еду в поезде, размышляя о копилках и родственниках. Итак, я продолжаю, Ферфичкин.

   ГИПОТЕТИЧЕСКИЙ ПРА...
   АНАТОЛИЙ?
   ЕВГЕНИЙ?

   Меня зовут Евгением. Моего отца звали Анатолием. Деда – Евгением. Прадеда – Анатолием. Про него я уже совсем ничего не знаю, кроме того, что и он был священником, как дед Евгений. Гипотетический пра... был, наверное, тоже Евгением. Или Анатолием. Пра... теряется, как пловец в одиноком море. Услышав, что один из пра... был женат на тунгуске, ясашной татарке, я понял, откуда это генетическое, переданное по отцовской линии: расхристанность бытового поведения и толерантность к спиртным напиткам, дающая возможность пить долго и не спиваясь, пьянея то от малых, то от больших доз в зависимости от личного настроения в период пьянки. И это не мелочь, это очень важно! В нашем деле мелочей нет! Русский и водка – это очень важная тема, да только кто теперь русский и что теперь водка?
   Послушаем лучше Карамзина, Ферфичкин:

   «Целый день продолжалась битва, уже последняя для Кучюма: его брат и сын, Илипен и Кан Царевич, 6 князей, 10 мурз, 150 лучших воинов пали от стрельбы наших, которые около вечера вытеснили татар из укрепления, прижали к реке, утопили их более ста и взяли в плен 50 пленников; не многие спаслись на судах в темноте ночи. Так Воейков отомстил Кучюму за гибель Ермака неосторожного! Восемь жен, пять сыновей и восемь дочерей Ханских, пять Князей и немало богатства осталось в руках победителя. Не зная о судьбе Кучюма и думая, что он, подобно Ермаку, утонул во глубине реки, Воейков не разсудил за благо итти далее: сжег, чего не мог взять с собой, и с знатными своими пленниками возвратился в Тару, донес и Борису, что в Сибири уж нет иного Царя, кроме Российского. Но Кучюм еще жил...»

   Но Кучюм еще жил, когда мой гипотетический пра... устрашившийся, что Воейков «...велел побить и перевешать всех татар пленников, кроме знатных», обратил свой кровавый взор к небу и стал миссионером, имея в спутницах ту раскосую, юную, красивую, отец и братья которой полегли под сильным напором исторического прогресса. Эх, пра... Евгений, эх, пра... Анатолий! Зачем я ничего не знаю о них, зачем они, подобно мне, не оставили посланий какому-нибудь своему Ферфичкину? Глядишь, на протяжении 4 веков наше семейное мужское сознание что-нибудь такое и выработало бы для человечества, некую мистическую формулу Счастья. А так из-за нашей лености и косности погибнет-таки мир, и мы вместе с ним. Ведь и на самом деле: рвутся снаряды, трещат пулеметы, самолеты летят, ракеты на старте, надо поскорее и побольше чего-нибудь написать, а то вон:

   «Нарастающее расточительство материальных ресурсов в военной сфере, огромные масштабы потребления там энергии, горючего и других весьма нужных для созидательной деятельности общества материалов приводят к тому, что гонка вооружений становится все более ощутимым тормозом социального прогресса».
 «Правда», 17.01.1982 года



   6 ноября 1982

   Вот... Полюбуйся, Ферфичкин, как все устроено. Стоило мне отойти от стола и включиться в мышиную беготню жизни по добыванию денежных средств на существование, как я уже 3 дня ничего тебе не пишу. Да и сейчас, сделав лишь формальную отписку, чтоб душа не зудела, отправлюсь на именины – юбилей своего дорогого 50-летнего товарища Н., чем и заняты в данную секунду все мои мысли: что я ему скажу, что он мне ответит, кто еще будет на этом юбилее, брать ли бутылку. Столько проблем!.. А я... что я? Я постараюсь не напиться и уж завтра непременно двинусь дальше, то есть начну рассказывать тебе про бабушек Мариш, ту и другую. Про бабу Маришу отцовскую, Марину Степановну, бывшую попадью и ярую антисталинистку. И про бабу Маришу мамину, просто бабу Маришу, набожную бывшую крестьянку, поселившуюся в городе К., где ее муж деда Саша построил Лесотехнический институт. Там же я где-нибудь вставлю, как я крал у соседки тети Фени березовые дрова и в 15 лет страшно разбогател, связавшись с макулатурщиком из палатки, расположенной на улице Маркина, хоть и опасаюсь, что эти сообщения подмажут черной краской мой светлый облик, и я предстану перед тобой, Ферфичкин, в роли изначально мелкого мошенника и вырожденца, что явится искажением ретроспективы и клеветой на образ твоего современника, то есть меня, потому что если я и есть мошенник, то мошенник я крупный и совершенно не вырожденец.
   Я, Ферфичкин, среди прочего вот еще что вспомнил. Однажды, когда я лет 15–20 назад жил в городе К., мой друг Р. , ныне известный советский писатель, толковал мне про некоего, если я правильно запомнил фамилию, Швиттерса и показывал цитату из книги «Модернизм без маски», изданной в СССР, где этот формалистический Швиттерс, до сих пор не знаю, художник он или поэт, нахально утверждал, что он настолько слился с искусством, что даже если он, немец, плюнет на пол, то это уже тоже будет искусство. Швиттерс, конечно же, подвирает, но и он в чем-то прав. Глянь в окно – у нас повсюду искусство, и можно, остановив любого прохожего, расспросив его, как он провел день, тут же с ходу написать роман Джойса «Улисс», хоть и не исключено, что напечатать его, мягко говоря, будет довольно трудно. А взять, например, меня. Как я провел последние три дня? Да убей бог, не помню. Позавчера вроде бы лепил какую-то текстовую халтуру, злился ужасно, вчера беседовал с известным советским режиссером Ф. о нынешнем расцвете советского кино, договорились вместе писать сценарий за 2 тысячи, если ему меня разрешат. Вечером за скромно, но изящно накрытым столом (пицца, яблочный пирог, свечи, лосось в банке, сервелат, бутылка красного вина) мы с женой долго ждали известного советского менестреля Е., непьющего, брезгливого, опасающегося людских сборищ и мирской пошлости. Бардак! Бард не пришел, но позвонил через 3 часа, сообщив заплетающимся языком и пропадающим голосом, что он совершенно пьян и бьется от стыда головой об стол, за которым продолжает сидеть. Что его напоили, и он не смеет появиться у нас в доме в таком виде. «Жаль, – сухо сказали мы с женой, кладя трубку. И добавили: – Жаль, что ты не придешь, но черт с тобой, зануда, нам и вдвоем неплохо». Мы пили красное вино и говорили об искусстве. Мы допили красное вино, договорили об искусстве и легли спать. Ночью пошел первый в этом году снег. Он падал незаметно, но утром вся тихая земля стала белая, и желтое солнце взошло, и тут позвонил из австрийского города Вены наш товарищ Ю. Срывающимся, вибрирующим голосом он сообщил, что у него все в порядке, что его встретили, что он одет во все новое, что венское вино дешево, и скоро он поедет в Париж. Мы были искренне рады его звонку, хоть и вышучивали Ю., слегка опасаясь... И долго еще бормотал бедолага, не жалея своих или чужих денег. Отбой. Конец. Что ж, каждому – индивидуальное. Одному мыкаться по Европам и Америкам, другому – писать тебе, Ферфичкин, и, напившись водки, кричать что-нибудь на именинах-юбилее своего дорогого товарища Н„ куда уж, пожалуй, и отправляться пора. Пора чистить ботинки, гладить брюки, завязывать галстук... Едем дас зайне, Ферфичкин... Каждому – индивидуальное...


   8 ноября 1982 года

   Предлагаю себе сравнить две даты. Предыдущая моя запись сделана 6 ноября 1982 года, сегодня 8 ноября 1982 года, а это значит, что еще один мой день отдаляет тебя от воспоминаний о бабах Маришах. Но этот день был непростой, что тоже следует из датировки. С утра я долго спал, будучи с похмелья, вызванного пребыванием на дне рождения, о котором я сообщил тебе в предыдущем послании. На дне рождения было очень весело. Народу было около 20 человек. Мы хорошо выпивали и хорошо кушали, танцуя под магнитофон, под различные его мелодии. Мы все были в возрасте от 30 до 50 лет. Мы все устали. Кто напился, кто нет – совершенно без разницы. Наш юмор уже не третьей, а четвертой, пятой степени... Никто ни с кем ни о чем не спорит. Все не согласны друг с другом. В чем? А, все равно, неважно, Ферфичкин. Нет, я определенно доволен проведенным вечером...
   Вышел, правда, небольшой скандал: я дал одной даме пинка под зад за то, что она бросила в мою жену кошкой, сказав, что моей жене «очень идет этот мех». Дама была почти спокойна, лишь назвала меня «скотиной» да прибавила к этому слову эпитет, которым я гордился бы, если бы сейчас был 1958 год и мне было бы 12 лет, но сейчас уже 1982 год, и слово это считается почти ругательным.
   И следующий день прошел славно. Я выспался и, включив телевизор, увидел, как выступает лысый товарищ, известный новеллист Пластронов, лауреат всяких премий. Я глядел на его добродушное лицо, опушенное рыжеватыми бакенбардами, и мне показалось, что он слегка тронулся и считает себя князем М.Скопиным-Шуйским, спасающим Россию от ляхов в Смутное время, хотя люди, знающие его, утверждают, что он является типичным самозванцем, хапающим все, что худо лежит. Ладно, бог с ним, мне его жалко, он плохо кончит и будет жить в Кащенке, тоскливо глядя в весеннее окошко. Если буду жив, снесу ему туда передачку: кефиру, булочку и останкинской колбасы за 2 рубля 90 копеек. Ведь жена-то его бросит!..
   Перед обедом мы небольшой компанией гуляли по улице, крытой первым устойчивым снегом, и дошли до Узкого, где церковные купола ослепительно сияют в лучах первого зимнего солнца, а рядом – бывшее имение Трубецких (бывший санаторий ЦЕКУБУ), ныне санаторий Академии наук, куда милиционер не пустил нас «осмотреть архитектуру», потому что «вы же видели табличку: посторонним вход воспрещен...». Барский дом середины XVIII века, перестроенный в конце XIX, конный двор, пруды, беседки, дорожки, темные аллеи... Вольно там гулять честным академикам, но для объективности добавлю, что и менее ученый люд туда проникает со стороны микрорайонов Ясенева через глухие парковые просеки, ведь невозможно же всю землю огородить, никакой проволоки не хватит... Лезут через забор и распивают на скамейках портвейн, нарушая тем самым тщательно продуманную систему отдыха и умильной подмосковной тишины.
   Мы свернули влево от милицейского поста и прошли под золотыми куполами церкви Анны (1698), где, по одним слухам, хранились после Второй мировой войны «идеологические архивы Геббельса» (?!), а по другим – рукописи русских религиозных философов, оказавшиеся там во время капитального ремонта института философии, что ли? Или во время затянувшейся инвентаризации фундаментальной библиотеки того же института... Не знаю... Я ничего не знаю... Я чрезвычайно далек от всяческой «философии». От «политики» я еще дальше, но я это уже сто раз твердил тебе, Ферфичкин, так что не желаю повторяться... Мы свернули влево от милицейского поста, охраняющего покой бывшего имения Трубецких, и я, предвкушая удовольствие, повел своих спутников осматривать желтое полуфабричное здание, постройку начала века, где в прошлый раз стояла бутафорская полевая кухня зеленого цвета, и надписи имелись с «ерами» и «ятями», приготовленные, видать, для киносъемок о том времени, когда рабочие бунтуют, или началась Первая мировая война, или уже закончилась и идет новая война, гражданская, где россияне убивают друг друга. Рядом с желтым зданием существовала симпатичная мещанская слобода: герань на подоконниках, пьяница с гармошкой пристает к двум старухам, лузгающим семечки на скамейке у ворот, слово «поссовет» и сельский магазин с непременным выбором случайного дефицитного товара. В прошлый раз это были настоящие итальянские макароны из пшеницы твердых сортов. Вот так-то...
   Обо всем этом я жарко толковал своим спутникам, но выяснилось, что первый устойчивый снег покрыл развороченное бульдозерами пространство, и от того, что здесь раньше было, осталась лишь сварная пирамида за железной оградой с перечнем жителей этой местности, погибших в боях с немецко-фашистскими захватчиками. Я был искренне огорчен. Я извинился перед своими спутниками, и мы пошли прочь от наступающих бетонных небоскребов Ясенева. Нас было трое: я, моя жена и Д.А.Пригов. Добрый Дмитрий Александрович, чтобы утешить меня, рассказал, что он переехал в Беляево с Мытной улицы в начале 1966 года, ранее проживая в дикой коммуналке. Переехал в роскошный трехкомнатный кооператив. Тогда все здесь было чистым полем, везде росли грибы, зрели ягоды, к шоссе лепились села и деревеньки, а небоскребы были лишь при метро «Беляево» в количестве трех штук, самого же метро «Беляево» еще не было, и конечной станцией метрополитена являлись «Новые Черемушки», названные так в честь экспериментального микрорайона, давшего имя всем подобным микрорайонам во всех крупных городах Державы. Д.А. сказал, что в 1966 году он ходил в Узкое пешком, и тогда вокруг бывшего санатория ЦЕКУБУ не было никаких решеток, а я сказал, что в 1966 году учился в Московском геологоразведочном институте и жил в общежитии на улице Студенческой, где пьянствовал и дрался, а моя жена сказала, что в 1966 году она перешла в 10-й класс спецшколы с филологическим уклоном, у них был свой театр, и они ставили «Розу и Крест» А.Блока. Школа эта тоже находилась на улице Студенческой, и мы немного поговорили о том, что вполне могли встретиться и познакомиться уже тогда, после чего направились домой, где читали стихи и ели утку, тушенную с гречневой кашей. Утка была чуть-чуть жирноватая, но ничего, вкусная, пили вино «Медвежья кровь», слегка сладковатое, отчего я предложил всем присутствующим разбавить его водой, как это делали древние греки и Евгений Харитонов, смотрели «Голубой огонек», изрядно скучноватый, аморфноватый и безвкусноватый, говорили о том, как упал уровень «Голубого огонька», – то ли было тогда, когда во всем своем блеске еще сияли славные имена! Мы были довольны своим существованием, как те мещане, которые жили в ныне развороченной бульдозерами слободе. Мы знали, кто есть кто. Да нас ведь и самих голыми руками не возьмешь: Д.А.Пригов прочитал свежесочиненные славные строки, тем самым лишний раз напомнив, что он – поэт; жена, опохмелившись, до самой прогулки упорно работала над водевилем «Коррида»; мне все равно, Ферфичкин, кто я такой, но ведь сам видишь: тоже тружусь, сочиняю тебе послания. Хорошо было нам с похмелья и оттого, что к нам в гости пришел друг, и мы все трое наслаждаемся милым разговором, обедом и первой программой Центрального телевидения, а за окном бушует вьюга, разыгравшаяся к вечеру в противовес дневной идиллии – солнцу, тишине, снежной загородной благости, а на окне – кремовые шторы, и... и простите, бабы Мариши, что ваше явление на свет моих посланий к Ферфичкину – вновь откладывается. Простите за беспокойство и не сердитесь, не сердитесь за промедление, побудьте еще чуток там, где вы сейчас находитесь, перед тем как на краткий миг высунуться на сии страницы, которые ваш внучек исписывает тупым карандашом на исходе вечера, преобразующегося в ночь, такую же ночь, как тогда, много лет назад, когда питерская пушка грохнула, возвестив миру рождение мира нового, другого, небывалого, необыкновенного, чудного, волшебного, фантастического, многообразного, яркого, звонкого, драматического, трагедийного, жизнеутверждающего, целиком устремленного в будущее, мира моего, вашего, нашего...
   Эх, бабы Мариши, бабы Мариши!.. А ведь вы не любили меня, я вдруг понял это сейчас с необыкновенной ясностью. Вы обе были совершенно разные, и обе меня не любили. Что ж, буду откровенен до конца: я, пожалуй, тоже вас не любил, если уж признаваться во всем до конца, что я тщетно, ой как тщетно пытаюсь сделать...


   9 ноября 1982 года

   Совершенно не понимаю, по какой причине я вчера разнылся о якобы нелюбви ко мне обеих покойных бабушек. Наверное, сказалась генетическая привычка нашей семьи к лицедейству и кривляниям. Кривляться и лицедействовать у нас в семье любили все от мала до велика: и я, и сестра, и мама с папой, и тетка. Деды с прадедами, я полагаю, тоже не чурались этой вполне извинительной человеческой слабости, иногда переходящей в талант... А вот интересно, когда мне все-таки надоест тянуть резину, описывая никому не нужных старых хрычей и себя, практически тоже мало кому нужного? А вот как жизнь вмешается, тотчас все и прекратится... Ведь да? Ведь так?.. Последние фразы суть не продолжение кривляний, а содержат вполне резонный вопрос: что такое сочинительство, нужно ль оно кому, как его определить и возможно ли это (определить)? А вдруг уж и нельзя пускаться в свободный полет, а следует, согласно правилам, взять чистенькую бумажку, описать поезд на Москву и как один человек, твой, допустим, товарищ или просто какой-нибудь посторонний человек, что-то такое рассказывает, а остальные пассажиры слушают и тоже что-нибудь рассказывают, имея сюжетные биографии, а поезд идет да идет, вступая в русские просторы. И не просто идет, а идет фабульно, то есть что-то такое фабульное происходит в отдельно взятом сочинении. ПРИМЕРЫ: 1. Главный персонаж собирается этот поезд взорвать. 2. На поезд нападают отряды Нестора Махно. 3. Я еду на БАМ. 4. В поезде рядом с героем оказалась любимая, он знакомится с ней и... 5. Разыгрывается мистерия отчуждения. 6. В ходе рассказов и размышлений образуется нечто.
   Нужное подчеркнуть, но ничего из вышесказанного не будет, ибо я пустился в свободный полет, то есть – не полет, что это я заладил ерунду: «полет, полет», безвкусица этот «полет»... не полет, а – просто... Просто, значит, пишу вот, валяю тут кой-чего. Ты что теперь пишешь, Женя? Да так, пишу вот, валяю тут, значит, кой-чего... Просто... АВТОХАРАКТЕРИСТИКА: сам не то чтобы вялый и безвольный, а – замкнутый и герметичный. Однажды я уже высунулся в этот открытый мир, и меня там так хорошо угостили палкой по морде, что я тут же отчалил в свою нору за штору. Не знаю, как там у других, а нам с женой любо в двухкомнатной кооперативной квартире, за этой шторой, а отнюдь не на улице, где всяк тебя норовит пихнуть, спеша, а то и волком смотрит, набычившись, совершенно как неродной...
   Вот почему и понадобилось мне, Ферфичкин, вынуть из сундучка фотографии родных – чтобы кой-чего вспомнить, обдумать, кой о чем поразмыслить. И совершенно не исключено, что под словом «родные» я подразумеваю гораздо больше, чем... Что «чем»?.. Чем – это, значит... чем «биологические связи». Хотя что это я плету? Родные есть родные, от них никуда не денешься, да и незачем, потому что – родные, и если тебе кажется, что я окончательно запутался, то я и с этим соглашусь, ибо причину назвал выше: замкнут и герметичен. А если и развязен, то лишь от отчаяния. Нахально дую дальше, несмотря ни на что, Ферфичкин!.. Хочу и пишу! Хочу и ворочу!.. В своих последних «произведениях» я ныл, что устал и деградирую, а вот сейчас заявляю, что совершенно я не устал и совершенно не деградирую, просто жмут со всех сторон, отчего и устал. Очень хочется осуществить какую-нибудь функцию на земле, но совершенно нету никакой точки приложения...
   Чушь... Единственное, чего я добился,– это того, что я каждый день хоть немножечко да пишу, как учил Хемингуэй перед тем, как пальнуть в себя из ружья. Но и тут возникает множество вопросов, на которые нет ответа. Во-первых, полно, да каждый ли день ты пишешь, товарищ? Во-вторых, никому не интересно, каждый день ты пишешь или вскоре прекратишь писать вообще, отчего многие вздохнут с облегчением. В-третьих, я люблю писать. Я раньше любил писать. Я писал тексты. Я всю жизнь писал тексты, и люблю это занятие больше всего на свете. Я люблю. В чернилке свежие фиолетовые чернила, в шариковой ручке – гэдээровская паста, карандаш заточен, стучит пишущая машинка, и это хорошо, правильно и благостно. А то, что я не желаю концентрировать, увлекать, тянуть, интриговать, мое дело, Ферфичкин. Я предупреждал: ты волен прекратить чтение моих посланий на любой угодной тебе странице, от этого ничего не изменится, ибо послания свои я все равно доведу до какого-нибудь логического конца, хоть тресни (ты, я, мы).
   Ладно, хватит. Пора взять себя в руки и возвратиться в поезд к бабушкам, дедушкам, дядьям, теткам, сестрам и братьям, хотя, по совести сказать, ужасно не хочется вылезать из этого приятного озерка ленивых мыслей, угасания, распада, цветения теплой пованивающей воды.
   Споемте, друзья:

     Отцвели уж совсем недавно хризантемы в саду,
     А любовь к русской литературе все горит в моем
     сердце больном...

   Мне неизвестно, из какой семьи была бабушка Марина Степановна, мать моего отца, майора и несостоявшегося подполковника. Знаю лишь, что она была женой моего дедушки Евгения Анатольевича, служителя культа. Если не ошибаюсь, ее девичья фамилия была Краснопеева, но, скорей всего, ошибаюсь, потому что эту фамилию носила ее родная сестра Фелицата Степановна, болевшая на старости лет глаукомой и почившая в далеком ангарском поселке, гостя у своего сына, моего дяди Коли (не того, который «молоко в загнетке», а другого, двоюродного брата отца). Этот дядя Коля Второй, как и его брат дядя Ваня, уже описанный на этих страницах в качестве дарителя казенных сапог, тоже служил в леспромхозе, был этого леспромхоза директором и сжег в результате неосторожности свой дом. К погорельцу, как это водится, приехала его мать, моя двоюродная бабушка Фелицата Степановна Краснопеева, похожая в своих толстых очках на Дж.Джойса. И там почила во бозе в далеком ангарском поселке. Перед смертью она сильно жалела сына, который, будучи в конце пятидесятых годов кандидатом наук, служил в Лесотехническом институте, имел домашнюю библиотеку с дореволюционным томиком Надсона, красавицу жену, двух подрастающих детей, мальчиков, которые нынче знать его не хотят, потому что он «поступил подло». Следовательно, непростой человек был дядя Коля Второй и, служа в Лесотехническом институте, изобрел такую машину, каковую, по моему варварскому мнению, способен изобрести лишь алкоголик. Судите сами – эта машина была такая маленькая, желтенькая, стальная, с лапками. Эту машину запускают на еще не поваленную сосну, и она, как обезьянка, обхватив ствол стальными лапками, лезет вверх, срубая по дороге острейшими лезвиями все попадающиеся на ее пути ветки. Так что потом лесоруб в телогрейке и кирзовых сапогах 43 размера спиливает уже не дерево, а практически готовое бревно. Изобретя эту желтенькую машину, дядя Коля запатентовать ее почему-то не смог, но загордился чрезвычайно – бросил красавицу жену, детей, библиотеку и, соблазненный посулами нового научного роста с практической разработкой того, что он уже наизобретал, съехал в город Читу, где ему предложили кафедру и где он вскоре уже стрелял в пьяном виде из ружья в свою новую жену, за что его показали в милицейской телепередаче «02». «Представляю, как ему было стыдно, – сказала мне его прежняя жена. – Ведь Николай такой гордый... Ничего, он еще приползет ко мне, приползет...» А когда возвратился домой из десантных войск армии сын его новой жены, он тут же дяде Коле сломал руку и ребро, за что получил 2 года по статье 206 Уголовного кодекса РСФСР. Отчего дядя Коля, подлечившись, решил покончить с опостылевшей ему научной карьерой и выбрался на волю, где принялся руководить леспромхозом в далеком ангарском поселке, спалил дом, сам чуть не сгорел, прыгая, как лев, из окошка, тут к погорельцу приехала мать-старушка, там и померла, вдали от родного Енисейска... Тяжелая у меня наследственность!..
   Так что вряд ли девичья фамилия моей бабушки была Краснопеева. Хотя... нет, постойте-ка... Точно, совершенно точно, фамилия моей бабушки была Краснопеева, и все наши Краснопеевы были родом из северного села Ворогова, что на Енисее под Туруханском. Ведь фамилия дяди Вани и дяди Коли – Пустохваловы, и, следовательно, фамилия Краснопеевы не зря всплыла в моем цветущем, как озерная вода, мозгу.
   Бабушка Марина Степановна Краснопеева-Попова-Федосеева тоже была из духовных и тоже где-то училась, а где точно – не знаю. Что там было тогда? Церковно-приходская школа? Епархиальное училище? Учительский институт?.. Знаю, что была она по семейному положению попадьей, но одновременно и народной учительницей русского языка и литературы. Так что, когда мой настоящий дедушка в 1918 году помре, она вскоре вышла замуж за некоего Василия Анисимовича Федосеева, из простых, но тоже учителя, который весь был лысый, как Фантомас, и организовал в городе К. пединститут, умерев от чахотки в 1937 году. С тех пор бабушка и вдовствовала до самого сентября 1953 года, когда и она умерла, насладившись все же перед смертью шестью месяцами жизни без ненавистного ей Сталина. А фотографию своего ненастоящего дедушки Василия Анисимовича я увидел на стенде, где изображались основатели К-ского пединститута, когда пришел в этот институт по незначительной казенной надобности местного отделения Художественного фонда, где я тогда служил (1972). Я пришел заключать договор с директором этого пединститута, весьма грубым мужиком, носившим фамилию знаменитого московского юродивого Корейши, послужившего прототипом одного из персонажей Ф.Достоевского (см.: Ф.Достоевский. Бесы. М., 1957. С. 749). Этот новый Корейша договора не заключил и даже сказал мне какую-то гадость. Я сначала хотел ею упрекнуть, что мой дедушка основал пединститут, где этот юродивый теперь получает получку, но потом раздумал, справедливо опасаясь, что такой директор непременно накатает на меня телегу. Так что, если этот Корейша до сих пор не помер, он никогда не узнает, о чем думал я в тот памятный день. А если помер, то все они, включая Сталина, сейчас встретились на небесах и, возможно, говорят о нас.
   Народная учительница русского языка и литературы. Училка. Она преподавала русский язык и литературу в школе и техникуме. Отец (1928 год) писал в анкете: «сын служащего, из учителей». Безопасно и отчасти почетно, что родители не мракобесы какие, а просто-напросто учителя... Далее про отца: играл в футбол, взяли в армию, попал в систему, был майор и несостоявшийся подполковник... Ладно, не моего ума дело, а Василию Анисимовичу все-таки спасибо, что не забоялся попадьи с детишками, хоть и была она писаная красавица (с другой стороны).
   Знаю еще, что было у бабушки много сестер – и все красавицы, даром что коренные чалдонки. У меня имеется фото (тонированное или бромпортрет, р-р 13 × 8), где все они сняты в полуразворот, плечом к плечу, их много, этих бабушек, и все они – училки, попадьи. У всех волосы скобкой, жакетки, белые блузки, пенсне. Много-много бабушек! Все красавицы...
   А почему Марина Степановна ненавидела именно Сталина, для меня все же остается загадкой, ведь лично ей он ничего дурного не сделал. Мне было семь лет в тот год, когда они оба умерли, и я не успел спросить бабушку, за что она величала вождя «нерусской мордой» и, трясясь от злобы, говорила рыдающей 5 марта 1953 года мамочке: «Чего плачете? Подох черт проклятый, и давно пора...» Замечу для объективности, что антинерусских настроений вообще не было у бабушки Марины Степановны, она жила за ширмочкой, и от нее даже остался в наследство среди прочих книг томик великого грузинского поэта Шота Руставели... Вот не помню, честила ль она такими словами бывшего вождя до его смерти или после. Не помню. Думаю, что вряд ли «до»... Вряд ли позволил такую вольность своей матери ее кроткий пьющий сын, офицер системы... Да и бабушка, по-видимому, была, как выражаются алданские бичи, «не из тех, кто под танки бросался». Необъяснимый сей феномен ненависти простого человека к великому вождю до сих пор мучает меня своей загадочностью, а также будоражит мое воображение глупыми нереальными бреднями о пассивном внутреннем сопротивлении, народном всепонимании и так далее... Вспоминаются также глухие рассказы нежных покойных родителей, как они вместе с бабушкой жгли на рассвете в жаркой печке какие-то книги, чернилами чего-то там вымарывали, чьи-то там фамилии, портреты... Скоблили, резали, кроили... А что Василий Анисимович помре именно в 1937 году, так он, вероятно, действительно помер от злой чахотки, а то не служить бы моему отцу там, где он потом служил... Ладно, это все, по-видимому, неточно... Что-то разбормотался я... Смотри, Евгений Анатольевич!..
   Да я так, ничего, это я так, для сюжету... Я уж лучше тогда расскажу про совсем простого, практически народного человека, про отца Василия Анисимовича Федосеева, моего неродного прадедушку Анисима Севастьяновича.
   Мой неродной прадедушка Анисим Севастьянович действительно был совсем простым человеком. Привезенный в город К. из деревни и сведенный в 1936 году с целью духовного развития и приобщения к мировым культурным ценностям в гастролирующий цирк, он высокоинтеллектуального своего сына и невестку, мою бабушку Марину Степановну, совершенно перед всем городом опозорил, так как, сидя в литерном ряду, реагировал на представление слишком живо и непосредственнее, чем это позволяется правилами номенклатурного и просто поведения в обществе. Он вступил в словесную перепалку с клоуном Мамалыгой, громогласно, с использованием специфических слов, осудил голый народ воздушных гимнасток, жалел медведя, верблюда, тигра и не был выведен лишь благодаря сединам, лысине, сановитому сыну и времени, которое уважало простого человека за то, что он прост и мудр, о чем и кино снимали. А через год Василий Анисимович умер, и Анисим Севостьянович умер тоже, а в 1953 году, 5 сентября, умерла и бабушка Марина Степановна, ровно на полгода пережившая своего основного врага.
   О, я прекрасно помню, как умерла бабушка Марина Степановна. Уж если я помню, как помре ее враг, объясненный на XX партийном съезде, как же мне забыть смерть своей родной бабушки, которая, может, и не очень меня любила, но все же была добрая, хорошая. Все кашляла, кашляла за ширмочкой да книжки читала – Пушкин, Некрасов, Толстой, Фет, Достоевский. Со мной и с нашими бесед не вела, но к ней приходили подруги – шептаться и курить папиросы.
   Я вспоминаю, мне вдруг говорят, чтоб я туда не заходил, за ширмочку, потому что бабушка умерла. Убрали ширму, в комнате оказался гроб. Гроб поставили в центре, на что тоже имеется фотография. Мы все по случаю холода стоим в пальто за гробом, серьезные-серьезные. Мама смотрит скорбно, отец, по обыкновению, пьяненький, отвернулся, будто незримая рука душит, сестра являет собой зарождающуюся женственность, я гляжу прямо и изумленно. Набычившись.
   Помню, подруги ее щурились, очкастые, курили на крыльце «Беломор», молчали, вздыхали, вспомнил, что, когда жили в Караганде и мне было 2 или 3 года, бабушка варила в ведре картошку, морковку, свеклу и ставила все это в сарае для заключенных, отчего вышел донос, что мать офицера системы проявляет преступную мягкость, и этот офицер оправдывался, что мать его – дура, но ничего плохого не имеет в виду, а делает это так, случайно, безо всякого вызова, но он, конечно же, виноват в случившемся, и своей вины с себя не снимает, и глубоко раскаивается, обязуясь навести порядок в собственной семье, строго указав матери на неправильность подобных ее легкомысленных действий и давая честное слово, что больше такое никогда не повторится, раз нельзя... Я все помню. Я многое хотел бы забыть. Я стараюсь. Я весьма в этом преуспел, но, к сожалению, до конца не получается, и я помню все: и ту снежную степь, где несся, подкидывая ноги, ездовой казахский верблюд, и штаб напротив окошек нашего финского сборного домика, и одного из сыновей полковника Шаратова, который забил кошке гвоздь в ухо, за что был сечен отцом. Эх, бабушка Марина Степановна...

   БАБА МАРИША, НАБОЖНАЯ БЫВШАЯ КРЕСТЬЯНКА

   сильно отличалась от Марины Степановны... Если над бывшей попадьей витал дух просветительства, Дальтон-плана, и книги жгли в печке, то здесь имелось в горнице изрядное количество икон, творились молитвы, красились яйца на Пасху, проживали нищие да убогие, из которых помню Анфюшку-монашку и старичка по имени Деда, который приезжал со спецпоселения в город К. побираться да так и помер без документов на бабушкином сундуке. А Анфюшка-монашка носила крест слоновой кости с золотом, и мой двоюродный брат утверждал, что видел у нее хвост. Она была из разоренного женского монастыря, который еще долго существовал в поселке имени Павших Борцов, и его обитательницы разбрелись Христа ради по сибирской части России, и так бродили, пока тоже не преобразовались, как все вокруг, иль не померли естественной смертью, как померла в свое время Анфюшка и как помрем в свое время все мы, даже самые сознательные. Анфюшка молилась в нательной холщовой рубахе, расчесывала перед мутным зеркалом жидкую косицу, и я думал, что брат мой врал, утверждая, что видел у нее хвост, ибо брат мой в отличие от меня стал нынче атеистом, а я в отличие от него стал нынче не совсем, но наоборот.


   10 ноября 1982 года

   Баба Мариша, выходец все из той же деревни Амельяново, была женой деды Саши, Александра Даниловича, ударника труда и строителя Лесотехнического института, который (институт) потом сгорел, а после войны вновь отстроился, составив славу и гордость сибирской науки, дав путевку в жизнь дяде Коле Второму, изобретателю.
   Баба Мариша Вторая в отличие от бабы Мариши Первой была совершенно неграмотная. Баба Мариша была красивая (в Сибири все красивые!), красива этой строгой крестьянской красотой, описанной... и так далее. Да и то верно – в Сибири нравы были мягче, людям вольнее жилось по случаю разбойничьего состава первопоселенцев и полного отсутствия крепостного права на протяжении всего того времени, когда оно существовало в других местах. По улицам сибирских городов ходили медведи, в трамваях ездили рыси, орлы кружили над городом К., соревнуясь с аэропланами. Местное население било хищных животных рогатиной, продавало ценные шкуры чужеземцам, варило водку и ничего не боялось. От всего этого, а также от мощного генного влияния покоренных аборигенов и постоянного притока свежих хромосом других народов России и сформировалась та замечательная красота, которая позволила М.В.Ломоносову заявить, что «богатство России Сибирью прирастать будет», о чем мы можем прочесть нынче на каждом бывшем медвежьем сибирском углу или услышать, когда кто-нибудь где-нибудь выступает, отражая в своих речах сибирскую тематику. И А.П.Чехов, который ехал дальше на Сахалин, заявил, проезжая Красноярск, что на Волге жизнь началась удалью, а кончилась стоном, в Сибири же есть и будет наоборот... Чехов прав, но прав и В.И.Ульянов-Ленин, заметивший по дороге в шушенскую ссылку конца XIX века, что здешние окрестности напоминают ему виды Швейцарии. И хоть в Швейцарии, равно как и в городе Вене, мы пока не бывали, здешние виды, действительно, что-то напоминают, может быть, даже и Швейцарию, потому что очень, очень, чрезвычайно красивы, они, наверное, даже раза в 3–4 красивее, чем Швейцария, которую мы как-то мельком видели по телевизору, красивее и ближе нашему сердцу, потому что – родина...
   С годами лицо бабы Мариши огрубело, расширилось книзу, а писать она так и не научилась, не то что я. Деда Саша-плотник умер в 1937 году, и замуж она больше не вышла, даже в мыслях ничего подобного не держала. Держала коровку, хрюшек, кур изрядное количество. Куры неслись и гадили где попало. Неэстетично. Двор. Булыжник. Трава пробивается. Деревянная бочка. В бочке цветет вода, как в озере, как в этих посланиях. Вечер. Баба Мариша стоит на коленях у божнички. За стеной наша атеистическая семья пьянствует с какими-то бывшими героями 30-х годов: футболистами, летчиками, рыбоводами. Все они нынче (дело происходит в середине 50-х) служат черт знает где, но всякими мелкими начальниками. Дядя Гена является начальником говночистов городского треста очистки города, дядя Сидор служит директором стадиона «Динамо». Милиционер ловит меня однажды, когда я курю на пустой зимней трибуне, придя «на каток», и ведет меня в участок, дядя Сидор вступается, говорит, что знает моего отца, и долго потом доказывает мне, что тот, кто курит, никогда не вырастет. Он одет в старую железнодорожную шинель. Глаза у него слезятся. А мне 8 лет, мне буфетчица продала 2 штуки рассыпных папирос «Ракета», я слушаю дядю Сидора и совершенно ему не верю, лишь боюсь, что он настучит матери... Дядя Воля – красавец и бывший моряк – занимается неизвестно чем, у него есть «Москвич», все знают, что он ворует, но посадят вскоре не его, а дядю Андрюшу-кладовщика. Связался с богатыми, вот они его и посадили, вскоре будут говорить во дворе...
   Странно, что я забыл, как умерла баба Мариша Вторая и как мы ее хоронили, кто где стоял, какая была погода, что ели на поминках. Обидно, обычно я помню эти печальные сцены назубок. Жалко, а то я бы и ее смерть описал... Скорей всего, я к тому времени уже уехал из города К. и учился в Московском геологоразведочном институте им. С.Орджоникидзе. Старый дом, построенный кулаком-ударником, разломали и снесли, выделив у черта на куличках громадную четырехкомнатную квартиру со всеми удобствами на 5 этаже пятиэтажного дома без лифта. Но там бабы Мариши уже не было, я это точно помню.
   Там жили тетя Ира, брат Саша, его первая жена, потом вторая, я это точно помню, хоть мы и раньше отделились, раньше выехали из дедовского дома, съехали в 1960 году, когда послевоенный жилищный кризис начал понемногу спадать, и нам выделили от «папиной работы» двухкомнатную квартиру общей площадью 18 кв. м на улице Красной Армии. Вскоре отец умер, а сестра «заневестилась», и хахали ее спали в кухне на сундуке... В том же самом 1960 году, но еще на старой квартире дедовского дома, где мы жили жильцами, потому что при дележе недвижимости нам ничего не обломилось, в том же самом году и раскурочили суки-взрослые мою первую копилку, мою первую пастушку высотой около 25 сантиметров, сидящую, расправив пышные юбки, и держащуюся коричневенькими ручками за круглые коленки. Алыя губки ея были приоткрыты, белые зубки блестели, яко жемчуг, а взрослые ее раскурочили и все мои денежки оттуда вынули, чтоб их всех коты драли, потому что, видите ли, денежная реформа! Суки, правда! Дом на улице Красной Армии тоже снесли.
   Эх, баба Мариша, баба Мариша! Прости, что я в твоем присутствии выругался нехорошим словом, но еще пуще прости за куцее описание тебя и окружающей тебя эпохи... Прости, но здесь ты отчасти сама виновата. Ты слишком погрузилась в быт и прошла по жизни плотской неслышной тенью. Ты копалась в огороде, жадничала, говорила «исть» вместо «есть», крестила рот, икая. Прости, баба Мариша, ничего больше вспомнить не могу, не умею, проглядел, забыл, ведь было же что-то, ведь Анфюшка не зря у тебя жила, не зря Деда на твоем сундуке умер... Нет, ничего не могу больше вспомнить, ничего не могу, разве что – картину?..
   ...Картина. Тот лубок остекленный, что висел над деревянной бабушкиной кроватью. Там Он стоял на горе перед вхождением в Иерусалим. А внизу был тщательно вырисован этот библейский город с его кривыми и прямыми улочками, широкими и узкими площадями, храмами, лавками, фонтанами, мостами и галерами. А может, это и не Иерусалим вовсе был и не вхождение Его в него? Хотя помню гравированный штампик: «Отпечатано в синодальной типографии...» И не галера там была нарисована, а ладья, которая уходила в море, и в ней сидели на лавках гребцы в шлемах. А выше всего и всех находился Он и Его ученики. Они стояли на горе перед тем, как спуститься в город, где Его распнут... «Да уж не Голгофа ли называлась сия гора, с которой они спустились, дабы вновь подняться, но уже для распятия?» – вдруг испуганно мелькнуло в малограмотной голове пишущего эти строки. «Нет, наверное, – подумал он. – Нет, а то поэты и художники, искусство уж непременно отразило бы такую вертикально-горизонтальную, философско-топографическую симметрию, что ж это – все дураки, один ты умный, так, что ли, получается?..» – спрашиваю я.
   «А не наоборот ли? Все умные, один ты, как дурак, пишешь мне всю эту ерунду... А ведь ерунда, особенно последняя пара абзацев...» – отвечаешь ты мне, Ферфичкин.
   Ах ты, Ферфичкин! Ах ты, ироник! А вот как задам тебе сейчас пару... абзацев (это образец идиотической репризы юмора 4-й степени, не 5-й, а 4-й, а что такое «степень юмора», об этом позже или никогда)... Так вот и сочиняю я для тебя, Ферфичкин, всю эту саморазмножающуюся, увеличивающуюся ерунду, машинально сочиняю, а сам смекаю: хватит ли у меня честности и мужества (наглости и цинизма), чтобы описать следующую, разрушающую лиризм повествования деталь бытия?..
   Конечно же, хватит, Ферфичкин! Вот эта деталь. Я влюбился в картину, часами изучал ее, а когда наши родственники переехали в новую квартиру и картина пылилась за шкафом по случаю атеистических прозрений моего подросшего двоюродного брата, я выпросил картину себе, и мне ее охотно подарили. Но вскоре я с ней был вынужден снова расстаться путем ночного уноса ее в темный двор к мусорным ящикам. В замечательной этой картине жили клопы, и кроме витального их присутствия наблюдались также и гнезда. А я – брезглив. Но я – дурак. Мне нужно было просто-напросто сменить раму и стекло, предварительно обрызгав старинный картон аэрозолем «Прима». Однако я тогда еще мало знал жизнь и не догадался, что может быть такой аэрозоль, за что и наказан сейчас тем, что пишу эти смятенные строки. До свидания, баба Мариша Вторая. Еще раз прости, что так все получается...


   21 ноября 1982 года

   И ЖИЗНЬ ВМЕШАЛАСЬ, ВЕРНЕЕ – СМЕРТЬ,

   взволнованно говорю я тебе, Ферфичкин, но об этом – после, а пока все же о литературе. Оказалось, что сегодня уже 21-е, и я последний раз работал над посланиями к тебе 10-го. То есть мужик и охнуть не успел, как минула целая декада литературного ничегонеделания. А ведь другие писатели, которые умные, так они за эти 10 дней пишут сценарий, зарабатывая 12 000 руб., или производят повесть – 25 стр. × 10 дней = 250 стр. : 24 стр. = 10,3 а. л., повесть в 10,3 авторских листа, увеличивая тем самым свой материальный капитал на 300 руб. за 1 п. л. × 10,3 = 3900 + 3900 руб. (публикация в журнале) + 7800 руб. (публикация в «Роман-газете»), то есть увеличивая свой материальный капитал примерно на те же 12 000 руб., если не больше, да, конечно же, больше, 15 600 руб.!!
   Вот так-то! А я все занимаюсь неизвестно чем, и это очень вредно для организма... Я, по-моему, становлюсь от этого кокетливым и развязным типом. Не находишь, Ферфичкин?.. Мало-мало развязный я, да, начальник? Не се па, мон шер? Может, я с ума схожу, Ферфичкин?
   Нет, в самом деле, шутки в сторону! 10 дней! Целых десять дней. Даже если я писал бы в день две, ну, пускай одну страницу, и то у меня было бы сейчас целых десять страниц текста!!! Что для меня является отнюдь не плохим результатом, учитывая, что писатель я от роду малописучий и лишь сейчас, когда мне далеко за тридцать, решил наконец добиться автоплодовитости и строчкоизобилия путем регулярной, упорной работы и честной жизни на благо Державы. А так у меня не только десяти страниц текста нету, а вообще у меня нету ничего!!! Я ничего не сделал за эти 10 дней! 10 дней в моей жизни прошли даром (не скажу, что зря).
   А губит меня то, что я все жизнь изучаю. Изучаю, изучаю, а чего ее, спрашивается, изучать? Вот был в Калинине (бывш. Тверь), Дмитрове Московской области (бывш. Дмитров Московской губернии), на Красной площади г. Москвы (бывш. Красная площадь г. Москвы)... Чего ее изучать, эту жизнь, хватит ее изучать, она уже вдоль и поперек изучена, места живого нету... Работать надо, а не изучать. Страницы складывать и множить. Богатство свое множить, а то помрешь в один прекрасный день, и что тогда останется от тебя людям, мертвый дурачок? Шиш останется на постном масле, и лопух будет расти, а вы все – изучать, изучать...
   Единственным оправданием моей бездеятельности может служить лишь то, что жизнь вмешалась, вернее – смерть, что за истекшие 10 дней в жизни моей и в жизни моей страны произошли столь важные изменения, что я, очевидец, непременно должен их описать, поскольку мне довелось быть их непосредственным свидетелем, а фактически даже и участником. Так что – есть фронт работ, есть что описывать, и я надеюсь, что смогу не только догнать, но и перегнать самого себя, как Мюнхгаузен.
   Ибо нынче – долой лень, долой обломовщину, долой плюшевый диван! Грядут новые энергические времена, и я, расквитавшись со старым, совершенно не исключено, что смогу смело и конструктивно, наверное, в них погрузиться, плавая, как дельфин в нарзанном море. Сегодня 21 ноября. Стало быть, чтобы покрыть долги, я должен за сегодня написать 22 страницы или 11 страниц (по нищенскому минимуму). И тогда я непременно сам себя догоню, перегоню и за волосы из болота вытащу.
   В старой книге сказано: время собирать и время разбрасывать. Сегодня – время собирать, а что будет завтра, не знаю.
   Но 22 страницы мне сегодня не написать, и 11 – тоже, потому что через 20 минут настанет 00 часов, и 21 ноября закончится, о чем я, как человек, отныне вставший на рельсы честности, непременно должен уведомить тебя, Ферфичкин. Вот, кажется, и бьет уже 00 часов. Что ж, завтра допишу, ведь и завтра будет день. Завтра напишу все! Долг мой, как ни странно, отнюдь не вырос, а даже чуть-чуть уменьшился, потому что худо-бедно, а сегодняшний УРОК я выполнил, страничку худо-бедно накалякал, и, стало быть, долг мой уменьшился до 20 или 10 (по нищенскому минимуму) страниц. Я должен тебе, Ферфичкин, ровно 20 страниц. Нет, уже не 20, уже еще чуть-чуть меньше. Ведь я, несмотря на бой кремлевских часов и пение по первой программе радио советского гимна, перевалил уже и на другую страницу. Кажется, это называется паралитературой? Я знаю, я читал... А мне – плевать! Я потому так сильно разболтался и не могу перейти к связному изложению событий, что волнуюсь ужасно – ведь и на самом деле в жизни моего народа произошли важные изменения. Умер тот, кто был.


   22 ноября 1982 года

   Он умер 10 ноября, утром, но мы узнали об этом лишь на следующий день, ровно в 11 часов. Говорили, что умер он не утром, а ночью, во сне, но, как это всегда бывает в подобных эпохальных случаях, любое событие настолько обрастает слухами, что верить и не верить им никак нельзя, что я специально подчеркиваю, ибо мои послания к Ферфичкину носят частный, мирный характер и не преследуют политических, идеологических, религиозных или каких-либо еще целей. Они и от литературы весьма далеки, эти мои послания, как далеки, в свою очередь, и от реальной жизни. Они вообще от всего далеки, как и я сам. Гляди, Ферфичкин, – вот он я, рядом, а на самом деле я не здесь и нигде. Я – никто, каковым и желаю оставаться, на родине, в уюте, за шторами или на кухне, где газ горит для тепла, потому что в окошко дует и топят отвратительно. И хотя нефункциональное горение кухонного газа строжайше запрещено правилами экономии, но куда же денешься, если дует, никуда ты не денешься от этого, фигурально выражаясь, ветра эпохи... Не ошибусь, если скажу, что, вероятно, скоро цены на кухонный газ поднимут, и правильно сделают, если поднимут, потому что не один я такой умник, а на всех у нас всего не хватит...
   Однако не мое это дело рассуждать про цены. Мое дело писать к тебе, Ферфичкин. Я вот пишу, пишу, пишу и лишь только напишу своей рукой 1000 страниц, тут же поставлю точку и больше своей рукой ничего писать не буду. После чего рукописные эти страницы перебелю на машинке, кое-где выправив фразы, приукрасив стиль, мысли причесав, а кое-где доведя все вышеуказанное до безобразия. Вот и будет сочинение!.. Если я сумею писать в день ровно по одной странице, то первичная работа займет у меня:


   2 года 9 месяцев да плюс перепечатка по 10 стр. в день:


   3 мес. 9 дней, да на правку пускай 21 день, и на вторичную перепечатку в 3-х экземплярах, и на вторичную правку – 2 месяца. То есть суммарно через 2 года 9 мес. + 3 мес. 9 дней + 21 день + 2 мес., через 3 года и 3 месяца я, «Если Буду Жив», порадую тебя, Ферфичкин, своими посланиями. Вот сегодня, например, 22 ноября 1982-го, и это означает, что Если я Б. Ж., и Mip Божий Б. Ж., то 22 февраля 1986 года, накануне Дня Советской армии и Военно-Морского флота, я тебя и порадую, Ферфичкин, если, конечно же, не брошу свою окончательно и бесповоротно нелепую писанину «на полпути к Луне» или прямо сегодня, прямо сейчас же... Понимаешь, друг, сроки моего триумфа значительно сократились бы, если б я писал в день по 2 страницы, но я знаю, что этого не будет, потому что этого не было со мной никогда, так отчего же будет теперь? К тому же я совершенно не понимаю, о чем мне дальше писать. У меня был план, да я его потерял. У меня был замысел, да жизнь вмешалась, вернее – смерть. У меня еще и 70 рукописных страниц нету, а уже все разваливается. Сначала вроде бы в поезде ехал, вспоминал свою жизнь... Туапсе–Москва был поезд, но мог бы заезжать и в другие края: Красноярск, Калинин (бывш. Тверь), Воронеж, Минусинск, Чикаго, Марс, 1937 год. Но не будешь же все 1000 страниц ехать в поезде неизвестно куда, а родственники у меня скоро кончатся и описывать совсем станет некого, ибо чужие еще хуже, чем родственники, да и сюжетно на кой дьявол они мне нужны? Конечно же, вот сейчас, допустим, опишу со всеми подробностями, как умер тот, кто был, а потом что? Потом – пустота. Ибо за 18 лет его деятельности все шло по проторенной и все более крепнущей дорожке, а сейчас как?.. Одна лишь осталась надежда, что жизнь подкинет мне столько сюжетов, что я свою ежедневную норму буду перевыполнять в 2, 3, 4, 5 раз! И своих, и чужих опишу, историй каких-нибудь навставляю, одним словом, глядишь, и выкручусь...
   Потому что свои послания к тебе, Ферфичкин, я непременно завершу, Е. Б. Ж., сколь нелепы и малочитабельны они ни были. Вот совсем нечего будет или окончательно нельзя, так я выйду на Калужское шоссе за Московскую кольцевую автодорогу и начну всех встречных описывать. Мне эти послания нужно закончить, а почему – я и сам не знаю. «Ведь мы играем не из денег, нам только б вечность провести...» Все думали, что я шутил, когда вполне искренне расписывался в своих прежних печатабельных рассказах о жаркой любви к графоману, а я никогда не шутил, я и шутить-то не умею. Доказательство тому простое: я сам стал графоманом и теперь буду катать километрами, плевать я хотел, чтоб отделывать, точные эпитеты искать, образы, ситуации... Хватит, наискался... Но не озлобился, а просто удалился – далеко-далеко. Не в Швейцарию или австрийский город Вену, и не в Америку Свидригайлова, а так это, просто – нету меня, и все тут!.. Что ты думаешь по этому поводу, мне все равно, Ферфичкин, но только а вдруг это новая какая-нибудь волна? Или новый какой роман, а? Да знаю, что не «волна», знаю, что не «роман»... «Ново-ново, как фамилия Попова», слышал уже, знаю и все равно пишу, практически не кривляясь, хоть и очень охота.
   Вот так-то. Теперь попытаюсь восстановить цепь событий в хронологическом порядке.
   10 ноября 1982 года утром я написал то, что ты уже прочитал или не прочитал, коли отказался знакомиться с моими натуралистическими посланиями после первых же малопривлекательных страниц. Принял ванну, будучи бородатым, частично побрился голландской бритвой с двойными плавающими лезвиями, протер щеки французским «After shave», крепко позавтракал и собрался ехать в город, то есть на службу и пошляться. Перед выходом, в 10 часов 55 мин., я весело поговорил по телефону с А., великим поэтом современности (женского пола). Говорили о том, что жизнь идет, да идет ли? Может, и вовсе не идет? И что, и где, и кто как живет и как кто себя чувствует. По ходу разговора условились «созвониться» – с целью встречи или просто так, сейчас уже не помню.
   Положив трубку, я надел пальто, открыл дверь, шагнул за порог и слышу: на кухне передают нечто важное по первой программе радио мрачнейшим голосом. Зашел на кухню в пальто, прислушался да так и ахнул. История!.. Позвонил на службу жене, но у нее, как всегда, занято и служебный телефон используется в личных целях. Звоню А. Кричу: «Ты слышала?» – «Кто?» – кричит она. «Тот, кто был», – кричу я. Тут же договорились «созвониться» – с целью встречи или просто так, сейчас уже не помню, но факт есть факт; мы встретились в тот же день несколько часов спустя... Об этом позже, всему свое время, Ферфичкин...
   Еду в метро, вижу по лицам, что Москва спокойна и многие еще ни о чем не догадываются. Все это будет потом: жажда чуда, жадность к зрелищам, христианская печаль – все потом, всему свое время и так далее...
   На службе уже обсуждают. Что, да как, да почему... Купили армянского трехзвездочного коньяку; выпили за упокой, и я направился к художнику М. и поэту А., где тоже чуток выпили на троих бутылку «Бело стоно», югославское белое вино, неплохое... А. сказала, что мой звонок был для нее историческим, потому что именно от меня она узнала, что умер тот, кто был, хотя перед этим заходил сантехник дядя Ваня с сизым носом и сказал, что вчера кто-то умер важный, а кто – точно никто не знает.
   Покушали щец, котлеток поели, после чего А. и М. отправились на какой-то прием, который не успели отменить по случаю всенародной скорби, а я пустился по Москве дальше.
   Стоп! Вот ведь какие трюки выкидывает человеческая память! Прошло всего 10 дней, а я уже все самое важное перепутал... Да ведь не 10-го объявили о смерти, а на следующий день, то есть 11-го. Все вышеописанное действительно происходило, но происходило 11-го и за одним мелким исключением – с утра я ничего не писал, о чем свидетельствуют датировки моего текста. С утра я наметил пойти в службу, чтобы оформить командировку. Я проснулся, принял ванну, побрился голландской бритвой с двумя плавающими лезвиями, которую мне подарил сценограф Бройгель, протер щеки остатками французского «After shave», крепко позавтракал и собрался ехать в город. А перед выходом, в 10 часов 55 минут, я действительно говорил по телефону с поэтом А. И разве, спрашивается, я что-нибудь успел бы написать с утра, если в 10 часов 59 минут я уже был готов «на выход», как раньше кричали по фамилии в темноте провинциальных кинозалов, когда нужно было кого-нибудь во время сеанса вызвать на улицу, по делу или просто так. В скобках замечу, что (не иначе как эта привычка осталась у народа от канувших лагерных времен, когда было «на выход» да еще плюс «с вещами»)... Но это к моим посланиям не имеет уж совсем никакого отношения, да, пожалуй что, и глуповато это замечание... Простите...
   Иду вдоль по Поварской, вижу, что уже вешают флаги, красные с черненькими лентами, и по дороге встречаю одну даму, которая мне всегда все доносит, что происходит там, откуда меня выперли три с половиной года назад да так и не восстановили, хоть и обещали, да я и не жалею. Чего жалеть, если жизнь идет и уходит от того места, где была... Дама сказала, что лысый Пластронов окончательно распоясался и ведет себя нетактично, вызывая всеобщее неудовольствие, а я сказал, что в медицинском плане паранойя и шизофрения – две вещи несовместные, но отнюдь друг друга не исключающие. Дама возликовала от моих слов и уже многозначительно раскрыла рот, чтобы что-нибудь мне донести, когда на улице вдруг появился и прошел мимо нас, подмигнув мне и сделав приглашающий для беседы жест, Е., мой литературный брат по несчастью либо счастью, если считать таковым совместное выталкивание нас обоих оттуда, откуда нас выперли в один и тот же день и час. Свет таинственности исходил от него... Дама метнулась было к Е., но тот, скорчив рожу страшной спешки по делам, исчез в желтом московском дворике, бывшей усадьбе князя С.С.Гагарина, где худой бронзовый пролетарий умно смотрит со своего пьедестала на желтый дом, построенный архитектором Д.И.Жилярди в 1820 году. Дама тогда спросила, как идут мои дела, и, услышав: «по-прежнему», хитренько завертела кудрявенькой башкой, мутно намекая, что ну, может быть, сейчас как-нибудь пойдут. «С чего бы это?» – удивился я. «Ой, ой!» – лукаво грозила она пальчиком, но потом не выдержала и донесла мне, что Пластронов на закрытом собрании опять говорил совершеннейшую ерунду, но зато с упоминанием конкретных имен и лиц, а также предлагал ввести в Уголовный кодекс новую статью, как будто их в этом кодексе мало. Ругал поп-музыку за то, что развращает народ, и Аллу Пугачеву как представительницу этого разврата...
   – Ох, и достукается ваш лауреат, – в сердце сказал я. – Ведь на кого замахнулся, гнида, на Аллу Пугачеву, любимицу широких слоев! Начальству очки втирает, создавая, как ленивый цепной пес, бешеную видимость работы. Все их пугает, пугает, а вдруг им когда-нибудь окажется не страшно, как Льву Толстому, и тогда ему крышка, этому вашему Пластронову. На Аллу Пугачеву... Он, может, как Константин Леонтьев, Россию подморозить хочет и тем самым войти в историю, но только Константин Леонтьев был в здравом уме, хоть и реакционном, о чем мы можем читать в энциклопедии, а этот спятил и к тому же использует свое служебное безумие в личных целях... Ох, достукается!.. 1982 год на дворе, а он все свое талдычит... Но я его не ненавижу, я – далеко! Я, может быть, в астрале каком-нибудь и гляжу на него в телескоп или микроскоп...
   – Так-так-так, – соглашалась дама, не слушая меня. – Я получаю 120, а у нас была вакансия на 150, но он взял человека со стороны. Он меня обидел очень, очень сильно, и я ему этого никогда не прощу, бюрократу. Он уже всем надоел. Он фронтовиков обижает... Забор себе построил в Домодедове за 800 казенных рублей... Его на собрании чуть не освистали... Ему сам М.X. говорит: «Хватит нагнетать истерию». Он с трибуны свесился и трясет бородой: «Кто сказал?» – «Я», – отвечает М.X. «Вы же Герой Социалистического Труда, как вы можете??» – «Вот потому и могу, что Герой», – отвечает М.X., и заметь, что все это было еще до того... Но умоляю тебя – никому ни слова...
   – О чем?
   – О том, что я тебе только что сказала.
   – А что ты мне только что сказала?
   Дама приблизила ко мне взволнованные выпученные глаза, но литбрат Е. уже подавал мне сильные знаки, стоя близ пьедестала в бывшей гагаринской усадьбе, и я расстался с доносчицей.
   Мы сели в машину «ВАЗ-2105», съехали в Трубниковский переулок к кинотеатру «Октябрь» и там, заглушив двигатель, долго курили, обмениваясь стереотипными малоосмысленными фразами, каковые произносили, видимо, в тот день миллионы наших сограждан. Мы говорили: «что-то будет», «конечно, не так, как вчера», «а как будет – неизвестно, и хорошо бы, чтоб все было хорошо». Литбрат Е. выглядел усталым, очень усталым.
   Литбрат Е. отправился по делам, а я – дальше по Москве. К тому времени уж все сплошь улицы были в траурном кумаче, и на Пушкинской площади стояла близ конструктивистского здания «Известия» дикая очередь за «Вечеркой» с траурным портретом. Я купил 2 штуки газет и направился в Колобовский переулок, где в полуподвальном помещении расположилась мастерская холостого старичка Нефед Нефедыча, полная скульптурных изображений. Нефед Нефедыч был рад визиту. Он сначала страшно волновался, все выбегал из комнаты на кухню, чтобы чай не выкипел, а потом расслабился, присел, выщелкивая блох из шерсти любимого кота по имени Киссинджер, и я, помнится, даже подумал грешным делом, что волновался-то он с непонятным мне «понтом». Все-таки – старый лагерник, хоть и реабилитирован, хоть и член с 1961 года. Какой-то загадочный нынче оказался Нефед Нефедыч – не то чтобы растерялся, а как-то суховат слегка стал, чувствовалось, что и комментировать-то ему особенно пока нечего... не хочется.
   Заговорили о добре и зле. Нефед Нефедыч пожаловался на упадок нравов нынешней молодежи. Он привел в мастерскую 19-летнюю девушку, приманив ее с бульвара своим богемным бытом. А она, во-первых, оказалась без трусов, а во-вторых, хохоча заявила, что всего месяц как вышла замуж и очень любит своего мужа, студента. А ведь Нефед Нефедыч тоже мог бы на ней жениться, если бы развелся со своей женой, с которой он не живет уже много лет. Развратница могла бы стать его Лаурой: Нефед Нефедыч вставил зубы, в мастерской у него чисто, он получил заказ – изваять за 700 рублей двух тюленей, играющих в мяч. Какая бессовестная, сердился Нефед Нефедыч...
   Я тоже сурово покачал головой, упали нравы, после чего мы снова заговорили о том, кто был. Нефед Нефедыч рассеянно глядел, а я вспомнил, что поэт А., подойдя к окну мансарды, тоже долго и рассеянно глядела вдаль поверх черных московских крыш, и народец в метро ли, на улицах был спокоен, уверен в себе, в своей эпохальной обыденности, и лица, значит, это... Ну, я не знаю... зато потом по телевизору... А так – лица уверены... Словосочетание «все равно» имеет ли право на существование? А в данной ситуации? Нет? Да?.. Впервые за 30 прошедших лет что-то такое... потрясение?.. любопытство?.. жажда?..

   Фу! Ночь бушует за окном, и спать пора, и авторучка вываливается из рук, и нет возможности многое адекватно преподнести тебе, Ферфичкин, по независящим ни от кого обстоятельствам. Вот так-то!.. Столько извел – дефицитной! – бумаги, но даже через один день исторических событий не смог перешагнуть, а ведь их было пять. Ой, засыпаю я, ай, носом клюю, и авторучка, вываливаясь, не падает согласно закону тяготения к земле, а парит, парит, улетает... У авторучки могут иметься крылья, и она теперь улетает, летает, тает, ает, ет, т... А нет авторучки, не будет и меня. «Пойду приму 300 капель эфирной валерьянки и забудусь сном» – так, кажется, говаривал персонаж М.Булгакова. Материалистический же секрет фантастического улетания предмета заключается, по-видимому, в том, что до того я писал по утрам, отлично выспавшись и крепко позавтракав, а сейчас вот ночь бушует за окном, и не к ночи будет говорить, писать и думать о... Ах, сгубил меня неизвестный немецкий Швиттерс, сгубил русского бедолагу, не видать мне, погасивши свет, ни дна ни покрышки!.. Нет ли каких-нибудь новых способов писать произведения? Уж больно это дико, водить все время пером по бумаге...


   23 ноября 1982 года

   Развязную свою болтливость все же попытаюсь ограничить какими-либо рамками, отчего сейчас вот соберусь с силами и, подавляя собственную витальную мясную натуру, немедленно стану сухим, чопорным, точным. Навестивши Нефед Нефедыча и встретив там своего земляка, сценографа Б., я по сговору отправился к литбрату Е. и там, беседуя, распил 2 из 3 бутылок вина «Арени», красное, армянское, двухгодовой выдержки, вкусное... Литбрат приободрился.
   Упоминалось, строилось прогнозов, подытоживалось, суммировалось, признавалось, отрицалось. И конечно же, слухи, слухи... Говорю же, что слухи, как птицы, летали по траурной Москве. Дескать, и тот, кто был, умер, и этот. У третьего сын (дочь) в Америку (Канаду) сбежал(а), и четвертый умер, да не говорят, не настало еще время, не смущался чтоб народ, что все умерли. Беда с этими слухами, Ферфичкин!..
   А выпивши вина, собрались ехать в далекое Чертаново на день рождения к одной даме, девушке 60-х, чей разведенный муж обретался в городе Париже в плену у буржуазной идеологии, а сама она, как голубица, тосковала здесь, на родине, в Чертанове, будучи владелицей кооперативной квартиры с выплаченным паем. Нас встретили: веселая недружная компания, где главенствовали шестидесятники У. и Ю., вкусная еда, обильная выпивка и собственно хозяйка, которая была очень рада нашему визиту, хоть и пожурила меня тихонечко, зачем я все время встреваю в различные истории и, например, поссорился с классиком Ж. Я сказал правду, а именно, что лично я с классиком Ж. не ссорился, литбрат Е. пошутил на эту тему, и мы стали выпивать да закусывать. Третья бутылка «Арени» лежала у меня в сумке.
   Стола как такового не было. Вот терпеть не могу это так называемое «западное», когда выпивают и кушают по углам и стульям, держа в руках тарелки, с которых падают на пол вилки и ножи. Я, может, не прав, но я в таких ситуациях потом обливаюсь и обязательно что-нибудь сверну или задену туловищем. В доме сказочника С. я разбил стекло, сев на стул около окна, и хозяин был вынужден ловко заклеить это окно цветной изолентой, отчего оно стало похоже на восходящее солнце. Вот так-то!.. Таково мое мнение по вопросу а ля фуршета! Вот я какой! Я отнюдь не прост, Ферфичкин! Я по всякому вопросу имею собственное мнение! Я себя обожаю, ха-ха-ха!.. Я – ворон! Я – инфантильный инферналий!.. И так далее...
   Шестидесятник Ю. был и есть знаменитый драматург. Он сказал мне, что написал, напечатал и поставил 21 пьесу, что он выдохся, устал, не знает, зачем жить, что он – невыездной. Что они ему так и сказали – ты, дескать, жить – живи, печататься – печатайся, но ты невыездной. Я глядел на него и думал о том, что человек он неплохой, и у него, наверное, много денег, раз он поставил столько пьес. Интересно, куда он их девает? Ведь он одинок, жена у него давно в Париже (вот дался им этот Париж!). Постыдные мысли! Последнее дело – чужие деньги считать... Ю. сказал, что ему звонили из Америки и что там очень холодно. «А ты мне почему не звонишь?» – спросил он. «Да все некогда», – ответил я и не соврал.
   А шестидесятник У. все больше молчал, медленно напиваясь и шевеля рыжими боцманскими усами. Он член с 1963 года и знаменитый писатель для молодежи. Сколько я его знаю, он всегда большей частью молчит или спрашивает тоскливо: «Ну, как дела? Наверное, плохо?» Ответ он слушает якобы внимательно, но все равно молчит, совершенно не веря, если ему скажешь, что дела идут хорошо, контора пишет. Молчит. Он раньше всегда ходил по Центральному дому литераторов с раздутым портфелем, в котором помещались рукописи, пол-литра и морковь из овощного магазина. Подойдет, спросит: «Где Вася?» И если скажешь, что нету, покачает головой и скажет тоскливо: «Ну, как дела?», а если Вася где-нибудь рядом, то ступает тогда к нему, поздоровается за руку, встанет в сторонке, шевелит рыжими боцманскими усами и молчит. Во шестидесятники, да, Ферфичкин?!
   Именинница стала совсем пьяная, совсем томная, но отнюдь не противная. Она со всеми обнималась и всем говорила: «мальчики, мальчики...» У нее есть постоянный друг, бородатый, как черт. Зовут его Фирс. По-моему, он фарцовщик, а может, и нет, но денежки все равно водятся. Он заявил, что при нем ни слова ни о каких книжках, что он их не читает, но потом выказал определенную эрудицию и осведомленность, отчего я понял, что резкая его фраза являлась застольным приемом. Были там еще различные юноши, женщины, мужчины, но я их не знаю и не узнал, отчего ни дурного, ни хорошего, ни вообще ничего о них сказать не могу и не хочу. Мы возвращались домой в четвертом часу ночи. В машине У. и Ю. раздухарились, стали жаловаться, что жизнь ушла, как вода в песок. Литбрат Е. включил им кассетный магнитофон с записью питерской панк-группы «Свиньи», и они с недоумением и робостью прислушивались к изрыгаемым талантливыми молодыми людьми брутальным непристойностям... А потом я вышел из машины и направился домой, так что не могу сказать, чем закончились жалобы шестидесятников на жизнь и их встреча с новым искусством, ибо не знаю, да и знать, по совести говоря, не хочу, хотя никакой злобы к этим мужикам я, Ферфичкин, не испытываю, не за что. Мелькнет иной раз, что все они – одна лавочка, но это мнение, по-видимому, неправильное, быстропреходящее...
   Утром я проснулся, конечно же, с похмелья, но, вовремя вспомнив грузинские слова: «выпей с утра, и весь день будешь свободен», налил себе стакан «Арени» из 3-й бутылки и возвратился в постель смотреть телевизор. А тут вскоре и передали, что теперь у нас уже есть новый вождь. Я тут же позвонил литбрату Е., чтобы сообщить ему эту примечательную новость, но он в ту же самую секунду звонил мне, так что мы смогли порадовать друг друга свежей информацией лишь через определенный промежуток времени...

   Фу!.. Зачем я так вру и так мажу? Зачем так слаба человеческая память? Боже, ведь это (свежая информация) было на следующий день, в субботу 13-го ноября, а не в пятницу 12-го, когда я проснулся с похмелья. Решив писать плохо, я подозрительно быстро достиг в этом немалых успехов – всего 10 дней прошло, а я уже все путаю. Так что же будет через месяц, 2 месяца, год, 10 лет, Е. Б. Ж... Нет, скорее, скорее надо писать, нужно упорно трудиться, нужно быстро все записать, пока ничего не забыл... Писать, записать, утвердиться, восстановить в памяти, памяти, памяти... Кто, что – память. Кого, чего – памяти. Кому чего, а мне – памяти... О боже!..


   12 декабря 1982 года

   И ведь опять прошло полмесяца, Ферфичкин, с того времени, когда я последний раз брался за перо. Ужас!.. Оставил я вас, милые моему сердцу страницы! Ох, оставил! И уж так по вам скучал, не приведи господь, но ведь это – жизнь, Ферфичкин. Жизнь не врывается, она завораживает и интригует. Как заиграет эта жизнь в дуду, так всякий оставляй свои домы и дуй вслед за ней вприпрыжку... И я не исключение, да и не может быть никаких исключений. Так что смирись окончательно, смирный человек, и валяй дальше, если можешь, но только знай, что твой писательский долг Ферфичкину снова вырос. Глянь на дату начала «работы» – 25 октября. А сегодня уже 12 декабря. То есть, по взятому на себя обязательству «ни дня без странички», ты должен был сочинить по нищенскому минимуму: в октябре месяце 7 стр.; в ноябре – 30 стр.; в декабре – 12 стр.; итого суммарно 7 + 30 + 12 = 49 стр., а имеем всего лишь 34 (рукописных). Беда и явное отставание на фронте! Недостачу в 15 стр. срочно восполнить и покрыть! Ударной работой! Невзирая ни на что, ни на кого! А иначе – крах, ибо намеченное в 1000 листов отодвинется ужас куда, то есть в никуда, а это – соблазн, морок, искушение, игра «жизнь-смерть» и так далее. Восполнить немедленно, пока не пропал окончательно! Пока не пропал запал! Работать денно, нощно, не лениться, не залеживаться!.. К Новому году прийти с перевыполнением плана на 1%. То есть 49 стр. (плановых) + 19 стр. (по числу дней, оставшихся до конца года) = 68 стр. (план), а перевыполнивши этот план на 1%, я должен сделать дополнительно: 68:100 = 0,68 стр. То есть к концу года я должен сочинить 68 целых 68 сотых страницы. И сочиню, так как 34 у меня уже имеется

   35.

   (и вот на 35-ю перескочил), а ежели осталось до конца года 18–19 дней, то и нужно просто-напросто работать денно, нощно, не лениться, не залеживаться, писать в день ровно по 2 страницы, и тогда выйдет даже перевыполнение задуманного перевыполнения, и в ночь на Новый, 1983 год, можно будет торжественно утвердить новый план, возникший в результате моей рабочей инициативы, а именно – 2 страницы в день, отчего весь труд будет закончен даже гораздо раньше, чем это было задумано и перезадумано, и тогда можно будет совсем отдыхать, как уже однажды предлагалось дяде Ване, не моему, который из Енисейска, а «Дяде Ване» А.П.Чехова, прости, Ферфичкин, за низкую сортность каламбура – «даже к финским скалам бурым обращаюсь с каламбуром» (Д.Минаев).
   А сейчас, дорогой друг, вдохновленный своими решениями, я буду и дальше дуть без оглядки и остановлюсь лишь, Е. Б. Ж., в ночь с 31 декабря 1982 года на 1 января 1983 года. Остановлюсь, покурю, подумаю, дам твердую принципиальную оценку написанному и, скорее всего, в новом году вообще расстанусь со своими скорбными занятиями по сочинению посланий к тебе, ибо от этих трудов мне один убыток и дому разруха. В самом деле, на кой черт мне все это сдалось, когда в результате лишь одни неприятности, тумаки, шишки и неуважение от реализма? Хватит, пора лавочку закрывать, пора заняться чем-либо более эффективным: изучить автомобиль, чтобы, сдав на права, получить актуальную специальность, рассадить сад, посеять огород, где репа будет соседствовать с морковью и киндза с брюквой, съездить по туристической путевке в Болгарию или на бессточное солоноватое озеро Иссык-Куль, что расположено в Киргизской ССР на высоте 1608 метров.
   Много чего есть интересного в жизни, но я продолжаю свой печальный рассказ об исторических событиях, случившихся в Москве около месяца назад, подробности которых я с каждым днем катастрофически забываю, отчего немедленно обязан взять себя в руки, ибо в противном случае История, Народ, я, ты, Ферфичкин, все мы останемся без моего их описания.
   В пятницу 12 ноября я проснулся с похмелья, жена была на службе, и я выпил остатки «Арени», после чего лежал в постели, тупо глядя в телевизор, где играла исключительная классическая музыка, время от времени прерываемая монотонными траурными сообщениями. К вечеру пришла жена, и мы с ней поссорились. Буря в стакане воды измерялась величиной около 4 баллов по шкале Попова, где 10 баллов – ночь, мрак, туман, мороз, а 1 балл – легкая гримаска. Естественно, что не помню, из-за чего поссорились, а жену спросить боюсь, так как она наверняка этого тоже не помнит, мы с ней после этого еще два раза ссорились – один раз на 3 балла, другой – на 8,5, потому что 10 баллов – чересчур серьезно. После 10 баллов судно прямиком идет на дно, хотя матросы большей частью выплывают и их подбирают другие суда... Хотя бывает, что иной раз и тонут... Во-первых, не помнит, а во-вторых, может обидеться, потому что женщины обидчивы, как лани, и кто этого не знает, тот еще это узнает. 12 ноября я все, значит, лежал, лежал, и все звонили друзья, которые сдержанными голосами обсуждали со мной скорбную историческую весть и спрашивали, что я по ее поводу думаю. А я откуда знаю, что я думаю? Я и отвечал, что ничего не думаю, а лишь смотрю на все широко раскрытыми глазами, подобный взгляд и им рекомендую, а также, что нынче я не отвечаю на вопросы, а сам их задаю, отчего и спрашиваю моих друзей: «Как вы сами-то считаете?» Но друзья пугались телефона и ничего вразумительного ответить не могли. Или на самом деле ничего не считали, или не желали делиться сенсационной информацией со мной, пьющим отшельником.
   13 ноября, в субботу, я снова проснулся с похмелья, но уже с легкого, и этот день у меня почему-то совершенно выпадает. Помню, не опохмелялся, в постели лежал, телевизор смотрел... Нету дня, и все тут!.. Вышел на улицу, купил булочек, колбасы, чай пили с мармеладом... И снова телевизор, снова траурная музыка и фильм, где покойный актер Урбанский рубит дрова...
   Те-те-те... Вот те и на!.. Да как же можно такое забыть? Да ведь это нужно окончательно рехнуться, чтобы такое забыть! Ведь именно 13 ноября, днем, нам объявили об избрании нового вождя, о чем я и сообщил по телефону литбрату Е., а он, в свою очередь, сообщил то же самое мне. Прочь тоску, прочь уныние! Переходим на новый энергетический уровень! У руля нашей страны вновь стоит достойный деловой человек, и страна наша вновь непобедима, как была непобедима всегда и везде! И в ней опять будет небывалый расцвет! Будем и кушать чего-нибудь, и стихи друг другу читать, а все прошлые обиды, раздоры забудем!
   Помнится, я был сильно, очень взволнован, и теперь, по прошествии 30 суток, мне даже слегка совестно, что я почему-то забыл, в какой именно день мной было услышано это важное.
   И не хочу преувеличивать, что я сразу же, в ту же именно секунду, почувствовал приток новых сил, не хочу лгать, но имею оправдание: это лишь оттого, что погода в ноябре была аномально скверная, да и сейчас такая же. Вот сегодня, например, уже 12 декабря – Мч. Парамона, прпп. Акакия, Нектария Печерского, завтра – Неделя 26-я по Пятидесятнице. Глас. I. An. Андрея Первозванного, а на градуснике + 5°С, и снег снова растаял, что есть непорядок для России, леса которой в этот период непременно должны быть в строгом зимнем убранстве, когда мерзлые ели опушены, и черные сучья глядят в небо, и ноги смело в валенки суй. Такая же оттепельная слякоть и тогда была, 13 ноября, когда нам объявили про нового вождя, и 15 ноября, когда хоронили того, кто был. Разве я виноват? И не кощунствую ли я, кстати? Думаю, что нет – ведь истинно говорится: Богу Богово, Кесарю Кесарево, думаю, что не кощунствую, а если ошибаюсь, прости меня, Господи, и все остальные простите, кто сочтет, что я неправ.
   Так что притока новых сил именно в тот день, в ту же именно секунду я пока еще не почувствовал, но 14 ноября с самого утра вновь отправился блуждать по Москве, блуждал до самой поздней ночи, и это траурное блуждание мое, говорю без ложной скромности, стало историческим, ибо я с полной ответственностью за свои слова утверждаю, что никто из моих друзей, приятелей, знакомых и родственников не был в тот день в столь непосредственной близости от места пребывания тела того, кто был, места, приковавшего к себе взоры и думы всей страны, всего мира, всей планеты, так что не будет большим преувеличением, если сказать, что никогда еще не был я, маленький человек, географически столь близок к эпицентру мировой истории, как в тот скорбный памятный день. Я, то есть, собственно, мы: я, Евгений Анатольевич, и уже фигурировавший на этих страницах член СХ СССР, бывший слесарь Дмитрий Александрович Пригов, скульптор, художник, поэт, драматург, прозаик, антично разносторонний человек, пользующийся большим уважением в обществе еще и за то, что он всех, даже малых детей, зовет по имени-отчеству – Евгений Анатольевич, Светлана Анатольевна, Феликс Феодосьевич. Дмитрий Александрович, с которым мы поклялись на скамейке у Большого театра, где в 60-е годы собирались по вечерам «голубые», поклялись не забыть все это, как Герцен с Огаревым на Воробьевых горах, что Пригов уже изобразил в своих стихах и картинах, а я, отстав по лености и пьянству, лишь сейчас лихорадочно наверстываю упущенное.
   Но все это было вечером, а утром того же исторического 14 ноября, на четвертый день после случившегося исторического скорбного события, я отправился блуждать по Москве, нюхать воздух жизни и смерти, задавать вопросы, не отвечая на них, глядеть широко раскрытыми глазами.
   И тут же оказался в пивной близ Киевского вокзала, где пиво стоит 50 копеек кружка, что несколько дороговато для меня, зарабатывающего чуть более ста рублей в месяц. И для моего приятеля дороговато, для известнейшего в Москве К., бывшего философа, с которым мы пили пиво и, конечно же, обсуждали быстротекущий момент.
   – Ну, К., – сказал я, – ты, как говорит про себя известный тебе лысый лауреат, товарищ новеллист Пластронов, «политик, и немалого ранга». Ответь, что думаешь. Ведь ты в годы своей официальной деятельности на посту философа знавал немало умных людей, которые и по сей час, поди, выполняют черную, но благородную работу по оформлению начальственных мыслей и установок.
   – Нет, – ни секунды не медля ответил К., сдувая пену с кружки. – Нет у меня никаких оснований для каких-либо рекомендаций, и я говорю просто, на всякий случай, что мне смешно от аэропортовского либертэ, которое вчера в пьяном виде кричало и восхваляло, утверждая. То есть я согласен признать все услышанное мною с поправкой от 20 до 80%, но дело в том, что субъективность не могла и не может превалировать в объективном мире, и посему вот мой прогноз: сухость, деловитость, дисциплина, пресечение роскошеств и в связи с этим отступление на задний план болтовни при значительной все же доле ее участия. «Порядок», – напишем мы на наших скрижалях, вследствие чего большее значение и соответствующий вес в обществе приобретут теоретики идей, экономисты, социологи, технократы. Курс будет на реальность, на медленное, плавное вхождение в реализм со всеми вытекающими из этого и втекающими в это последствиями...
   – Так ведь у тебя очень оптимистический получается прогноз! Зачем же ты первоначально меня напугал?! – вскричал я.
   – Да, у меня такой прогноз. Не знаю, оптимистический или просто реальный, но я прогнозирую именно это, – скупо, как солдат, улыбнулся К. и добавил: – Потому что я – верующий. Я верю в Бога и диалектику. Я говорю тебе – событие эпохальное, кто спорит, и мы с тобой все понимаем, мы с верой и надеждой глядим в будущее, но лучшее все-таки не высовываться, ибо так будет лучше. Помнишь, как писал в «Доме на набережной» покойный Ю.В.Трифонов – не высовываться...
   Спор принимал интересное направление. Мы допили пиво и закурили. В пивной было много народу, и весь народ говорил об одном и том же: а пьяных не было. Мы вышли на улицу и расстались на зябком ветру, весьма довольные друг другом. К. поехал хлопотать по своим обыденным бытовым делам, о которых никто ничего не знает, и злые языки утверждают, что он просто-напросто где-то пьянствует вглухую, а я направился пешком через Бородинский мост и вскоре уже стоял у парадного подъезда того кооперативного дома, где жил мой литературный брат Е.


   13 декабря 1982 года

   Мысль: глупо, Ферфичкин, когда идеология делает ставку на литературу, принимая ее всерьез. Ведь литература – хрупкая, нежная, она, не выдержав перегрузки, ломается, чахнет, но потом все равно прорастает, злобно укрепившись страшными рубцами и колючками, отчего становится опасной, дерзкой и ядовитой. Зачем дурная традиция такая? Пущай себе скоморох дует в свою дурацкую дуду. Поймите, он опасен лишь тогда, когда вы на него обратили внимание, сочтя его реальной силой. А он – воплощенная слабость. То есть не исключено, что за ним пойдут в хороводе, соблазненные его нескромным пением, но теоретически это столь маловозможно, практически так редко, что совершенно нецелесообразно обращать на этих блаженных столь большое внимание, тратя кучу нервов, денег, людских ресурсов и добиваясь при этом совершенно обратных результатов. Нецелесообразно, невыгодно и нехорошо. Экономика должна быть экономной, как говаривал тот, кто был.


   22 декабря 1982 года

   Вот, пожалуйста – я не то чтобы в отчаяние прихожу, отчаяния нет, потому что жизнь идет и уходит с того места, где была, а просто – настолько не поспеваю за быстротекущей жизнью, что даже становится отчасти весело. Я понимаю, Ферфичкин, что страшно надоел тебе своими малограмотными арифметическими выкладками, но сегодня уже 22 декабря, самый короткий день в году, а я в своих попытках описания реальности никак не могу перевалить рубеж другого дня, исторического, который был месяц с лишним назад, отчего на душе тревожно, смутно и боязно. И так у меня всегда: то вперед времени забегу, то отстану, а вровень – ну никак не удается, хоть тресни, и нет у меня от этого покоя на душе, нет величия позы, хладнокровия, ничего у меня нет...
   Сам себя перебиваю, как пес, которому хулиганы прицепили к хвосту жестянку. Описывал день 14 ноября, хотел рассказать, как, выпив пива, шел через Бородинский мост, расцвеченный траурными флагами, но тут же вплел неправильную, смутную мысль об идеологии и ее взаимоотношениях с литературой, затем снова принялся кудахтать, что мало пишу. Да что же это такое?!
   Нет! Хватит! Время «лип», время растерянности, безынициативности прошло! Сейчас должна быть все увеличивающаяся собранность, деловитость, хорошая предприимчивость и полезная инициатива. Поэтому я окончательно беру себя в руки, концентрирую всю свою оставшуюся волю, как простоквашу до состояния домашнего творога, подтягиваю всю свою скудную технику, вскрываю резервы, чтобы все же выполнить к Новому году план на 101%, получив от Господа прогрессивку по результатам труда в виде хорошего настроения на грядущий год, умиротворения, покоя, воли, ощущения того, что жизнь проживается не зря, и еще что-то будет, еще что-то ожидается, куда-то стремится, что мир не кончился, все мы будем жить долго-долго и не умрем в один день, что благодать осенит – всех, всех, всех без исключения, и оставшийся волк выйдет на шумный проспект и смущенно заулыбается, пряча в щербатой улыбке некрасивые желтые зубы, и яркая синь, сиречь – лазурь будет превалировать вкупе с желтым солнцем, от коего гибнут нательные прыщи, и зазвучит музыка, и, подобрев, покажут фильм «Сатирикон», и смертельно опасные реалистические склоки прекратятся, уйдя во внутрисемейное, позволенное Фрейдом, и трагедия обернется драмой, ужас – комедией, и мой голос станет полнокровным, а не ущербным, и можно будет подумать о достойном увядании, смене жизненных пластов, о возвращении в природу, в землю, о всасывании человеческого праха окрестными корнями трав и деревьев, о бессмертии души, о том, что все люди, как братья, начнут заботиться друг о друге, забудут толкаться локтями, и приидет алмазный век, и плоть соединится с духом, и новые формы плотодуши укрепятся, происхождение новых видов укоренится, и да, да, все мы будем счастливы, счастливы, счастливы. Давайте, наконец, все мы станем счастливы, давайте забудем раздоры и обратим все высвободившиеся силы в совместную оборону против темно, против дьявола, энтропии, исчезновения. А если и исчезнем, то так, чтобы как-нибудь все-таки одновременно и остаться. Давайте, а? Я готов к этому. Я готов стать братом каждому, кто хотя бы изредка посматривает в сторону счастья, мира, покоя.
   Но тяжел груз прошлого, и трудно сразу же отряхнуть прах с ног. Голова может закружиться, и будет тошнить, если быстрее, чем положено, окажешься в лазури, ибо слаб вестибулярный аппарат человеческий! Вот почему я буду спокойно продолжать свой труд, согласно первоначальным «задумкам» (нравится тебе это слово, Ферфичкин?), буду и дальше сам себя перебивать, потому что мясо наращиваю, плоть креплю, глину таскаю, а кто будет из этой глины лепить – не знаю. Может – я, может – нет. И вообще – не гордыня ли все то, что я делаю?
   Может, и гордыня, но прежде чем перейти к дальнейшему стройному и строгому изложению, дозволь, Ферфичкин, напоследок побаловаться дрянной ернической мыслишкой паскудненькой о том, что я, тварь дрожащая, может, право имею писать плохо и кое-как, как В.Катаевский мовист. ведь дених за песанину не плотют и даже, наоборот, обижают, как нигилисты юродивого, а читать-то ведь вам миня охота, охота... Ведь ты же дочитал, Ферфичкин, до этого места, значит, и другой бы дочитал. Так зачем я, спрашивается, буду стараться, словечко я на кой черт буду точное да звонкое, гори оно огнем, искать? Как Флобер, Стерн? Бабель, Зощенко, Набоков и далее вплоть до упомянутого В.Катаева?.. Ведь я, граждане, прошел длинный творческий путь. Я сначала мальчонкой был, хозяину за пивом бегал, потом стал подмастерьем: натаскивали, не платили, в зубы давали, но не было претензий, хорошее обучение того стоит. Но уж когда выучился, когда собственное дело завел, уж теперь-то зачем меня тыркать, мучить, тараканить, держать на голодном пайке и давать поджопника? И ведь не только не плотют, а еще и фукают, бессовестные! Будто не понимают, что сгноенное, хоть и в родной почве, – прах, тлен, труха, а сохраненное – это зерно, оно росток даст, оно напитает, все сыты будем, в чистых рубашках все будем ходить, умытые, веселые... И не надо на меня фукать! Нехорошо это! Как мне все-таки прикажете жить, если я пока еще живой? Может, прикажете стать халтурщиком и начать писать окончательно плохо, если нельзя писать хорошо? Как думаете? Думаете, глупости говорю? Нет, не глупости. Ведь сейчас, когда началась новая неуемная жизнь, всякий работник нужен, как всякое лыко в строку. И давайте жить, хватит умирать, работу давайте, чтобы приложить руки, ум и сердце. Одними лозунгами дела с места не двинешь, как справедливо сказали с высокой трибуны. Я должен, смело засучив рукава, выполнить к 1 января 1983 года свой план на 101% и взобраться на небольшую гору, откуда, возможно, мне откроются иные горизонты. Я отказываюсь писать плохо, и пусть это будет моим маленьким вкладом в общее дело. Короче, цели ясны, задачи определены, за работу, Ферфичкин!.. Хотя и тут сомнение – а что, если все у меня внезапно рассыплется, и я останусь, как дурак, на жестких бобах посреди лопнувших обломков?

   ПРОДОЛЖЕНИЕ ОПИСАНИЯ

   исторических событий, случившихся в Москве около месяца назад и нашедших отклик во всем мире (теперь уже больше месяца назад, так как 19 декабря, в день рождения того, кто был, исполнилось ровно сорок православных дней с момента его смерти).
   Скорбь. Все. Всенародная. Взбудоражены. Только и разговоров. Раз. Все. Всколыхнулись. Печаль. Страх. Любопытство. Жажда.
   Но

   СМЕРТИЮ СМЕРТЬ ПОПРАВ

   Соответствует ли? Не кощунствую ль? По малому объему теологических познаний прости, Господи, ежели что не так говорю, и все остальные простите, кто сочтет, что я не прав, ибо искренен. Тем более что по всем православным церквам в день смерти того, кто был, служили за упокой, и на сороковины тоже. «Краснознаменная ордена Трудового Красного Знамени русская православная церковь», – как заметил Д.А.Пригов. По всем православным... А в мечетях? Костелах? Кирхах? Синагогах? Разрешенных молельных домах христиан-баптистов? Справиться или оставить вопрос открытым? Мечети, костелы, кирхи, синагоги, разрешенные молельные дома христиан-баптистов – сколько всего, оказывается, еще много? И какой все-таки еще существует зазор. Маленький оркестрик. И звучит, вновь звучит скорбная музыка. Вивальди. Моцарт. Бах И.-С. Красное знамя с черной траурной отметиной. Бородинский мост – внизу серая вода Москвы-реки. Бородино, Смоленск, Березина – ампирное отступление. Русские в Европе. Первые либералы. Зарождение декабризма. Бородино – Нерчинск. История. Так слушайте эту музыку, музыку Истории!
   Перейдя Бородинский мост, имея впереди «высотку» МИДа и древний Арбат, я зашел в «Булочную», что напротив магазина «Орбита», рядом с одним из двух симметрично расположенных корпусов валютной гостиницы «Белград», в которой по вечерам льются рекой виски и джин, а также шипит тоник вкупе с шампанским. Зашел по просьбе литбрата Е., чтобы купить немного хлебца, беленького и черненького.
   И вот я уже стою у парадного подъезда того кооперативного дома, где он живет. И вот я уже в этот дом зашел.
   Мы обнялись. Литбрат с женой и ребенком собрались ехать на дачу, которую сняли прошлым летом в лесу, в хорошем поселке неподалеку от Москвы. Сын литбрата, маленький Олеш, страшно стрелял из пугача, пахнущего пистонами. Дал и мне пострелять, я люблю. Пили чай с очень вкусным вареньем, по-моему, кизиловым. Говорили все о том же. В наших речах наличествовало множество добрых слов и множество добрых пожеланий, напутствий. Литбрат склонялся к тому, что... Я тоже склонялся к тому же. Пошел дождь. Шел ли дождь, я точно не помню. Но то, что солнца не было, могу утверждать твердо, потому что было пасмурно. Ветер поздней осени стучал в окно, и голые осклизлые сучья мотались, траурные. Черная птица покружилась и пролетела. Пролетит и покружится еще. На экране телевизора. Потом. Тогда, когда... Худо осенью! Не замечаешь, что летние силы уходят, как вода в песок, отчего к Новому году обязательно заболеешь гриппом. А тогда что тебе елка, что тебе свечи, пирог, веселые рылы в масках, если ты сморкаешься в платок и кашляешь, как в больнице. Нет, берегись, товарищ, заранее! Кутай горло шарфом, остерегайся вдыхать бациллярный воздух, и тогда тебе в Новом году станет значительно легче жить... Литбрат смотрел на меня «острым глазком»...
   Литбрат уехал вместе со всей своей семьей. Я стоял, глядя, как таинственно мигает левый сигнал поворота, и мне отчего-то стало совсем печально. Я поежился, поднял воротник пальто и зашагал по Арбату к поэту А., ибо мне в тот день нужно было видеть и знать все.
   Ну, конечно, тут же и вино, как в такой день без вина? Красное дешевое вино, чуть подорожавшее не то в 1980-м, не то в 1981 году. Хорошо, когда много бутылок. Льешь в стакан – искрится... (Спокойно, никакой напряженки, это простое лирическое отступление.) Говорили, конечно же, о том, что... (Нет, хорошо все-таки вино пить!) Говорили, конечно же, о том, что вот... (Вино – это хорошо!) Говорили, конечно же, о том, что вот, значит... «Пьем вино», – сказал художник М. «А что?» – спросил я. «Да», – сказала поэт. – «Так что вот, значит, это...» – сказал я. «Да, да», – согласилась поэт. «Говорят многое», – добавил я.
   ПОЭТА. (воодушевившись). А вот взял бы он, позвонил нам и сказал: «Я слышал, вы умные люди, и хотел бы к вам подъехать, прежде чем решать что-либо». Мы бы ему в ответ: «Пожалуйста, приезжайте. У нас есть вино, чистый стакан, тарелка, нож, вилка, место». Он бы приехал, он бы выпил, закусил, и мы бы с ним вели светскую беседу. А потом бы он отставил тарелку и отказался пить дальше, сославшись на дела, ну а мы бы пили. Тогда он наконец спросил бы: ну и как, по вашему мнению? А мы бы ответили твердо и продуманно – во-первых, во-вторых, в-третьих, в-четвертых. Вот так-то и так-то... И тогда в новом году, весной, – когда раньше ломался лед на реках, а теперь не ломается, поскольку реки не замерзают, тогда, весной – триумфатором по Земному Шару. Любой простой фермер снимет соломенную шляпу, миллионер вынет сигару изо рта, протягивая руку для рукопожатия. Силы зла будут посрамлены, установится прочная, надежная, стойкая жизнь во всем мире. И благоденствие...
   (Чистый голос ее, голос – писать стихи, музыка разрыва и излома, обретающая головокружительную гармонию на стыке таинственной лексики и простейших предметов окружающего реализма... Я неуклюж, Ферфичкин, я глуп, груб, но я это чувствую, и прости меня, если я опять что-то не так...)
   Когда мы уже почти допили вино, наконец-то пришел Д.А.Пригов, но он почти не употребляет спиртного, отчего ему практически совершенно не обидно, когда кто-нибудь где-нибудь пьет без него.
   Он немного покушал из тарелки и сказал:
   – . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Пардон, Ферфичкин, это не цензурное, отнюдь, причесывание, а просто-напросто я не помню, что сказал Д.А.Пригов, когда покушал из тарелки. Как сказал – помню. Сказал, блестя очками. А что – не помню. О чем – помню. Все о том же. О том, что вот, значит, сами понимаете... А что именно – не помню. Дух витал – познания, тревоги, любопытства, историчности, как и у ВСЕХ, о чем мы и говорили с Дмитрием Александровичем, когда вышли наконец от поэта А., ответив на вопрос художника М.: «Куда?» – «Блуждать...»

   И блажной восторг историчности холодил душу патриота, что он скрывал за некоторой напускной бравадой...

   ДАЛЕЕ ВЫХОДИМ НА УЛИЦУ,

   и уже смеркается, потому что – осень, темнеет, зима на носу, скоро Новый год, до 22 декабря день становится меньше и меньше и лишь потом разрастается, разгорается, доходя до светлой июньской зари 22 июня, когда немцы напали на нас, вероломно нарушив свои обещания, после чего – снова на убыль; и так всю жизнь.
   Что ж, траур есть траур. Вечерние улицы полнились народом, но обстановка была столь пристойна, корректна и хорошо организована, что я смело могу описывать ее реально, не опасаясь, что меня кто-нибудь поймет неправильно и тут же в чем-то обвинит. Здесь уж я такой... положительный, что ли? Или честный... Не знаю, не знаю... Описываю, как шли мы по Арбату, где жили А.Белый и А.Пушкин (д. 55 и 53), миновав бывшие доходные строения Панюшева, Филатова и Трындина (51, 35, 27), пройдя мимо театра Вахтангова и ресторана «Прага» (д. 26 и 2).
   О Арбат мой, «рабад» (пригород, предместье – араб.). Смоленская дорога, на которой в первой половине XIX века было выстроено много зданий в стиле «ампир», большей частью перешедших во второй половине этого же века к торговой буржуазии. О «Прага», златая «Прага», где гуляют уже добрую сотню лет и все никак не могут выпить имеющееся вино, съесть пищевые запасы. О Арбатская площадь, где архитектор Л.А.Теплицкий построил в 1935 году станцию метро в форме пятиконечной звезды, а писатель Арк. Гайдар строительство этого здания изобразил, как символ тревоги в своей замечательной повести «Судьба барабанщика», о чем мы беседовали вечером 17 ноября 1980 года в помещении ресторана ВТО с покойным Евгением Харитоновым, и оба восхищались той мастерской сценой, когда проснувшийся мальчик вдруг видит раскачивающийся в ночи желтый фонарь стройки, и ему чудятся жуткие, как «скырлы-скырлы-липовая-нога», слова спишь-спишь-тише-тише-слышишь-слышишь... говорили ровно за день до того, как... Впрочем, неважно... Эх, Арбат...
   Перешли под землей на Суворовский (бывш. Никитский) бульвар и приблизились к Дому журналистов. Бывал я в этом доме, бывал, я во многих домах бывал... А вообще-то, чтобы тебе, Ферфичкин, было легче понять географию наших траурных блужданий, я, пожалуй, начерчу тебе примитивный план-схему.


   23 декабря 1982 года

 //-- План-схема № 1 --// 
 //-- Траурные блуждания Евгения Анатольевича и Дмитрия Александровича --// 


   Там, на Суворовском бульваре, дом № 6, жил когда-то в коммунальной квартире № 5 мой институтский товарищ Сергей П., славный малый рыжего цвета, еврей, болтун, пьяница. Его жена, косая красавица Галька, работала на «Мосфильме» склейщицей пленок неизвестно для чего. Позже он с ней развелся, так как они сильно дрались, в кровь. История их развода проста: он приставил к ней в хахали своего дружка, однажды «застал» их, отчего и развелся. Я и мой товарищ Б.Е.Трош в 1968 году выпили у него 6 бутылок кубинского светлого рома, что были приуготовлены им в качестве подарка на Чукотку, в Анадырь, где он проходил геолого-съемочную практику. Сергей П. первоначально не хотел дать нам рому и сильно просился купить на троих бутылку «Московской», благо она стоила тогда 2 руб. 87 копеек, но мы упорно шли с лекций в Московском геологоразведочном институте, взяв своего товарища под руки, чтоб он не убежал. Через Манежную (ныне 50 лет Октября) площадь мы вышли на Воздвиженку (пр. Калинина), утверждая, что обязательно выпьем его ром, что он нам обязан его дать, раз он наш друг и пьяница и если ром у него действительно существует, и что если действительно существует кубинский светлый ром «Баккарди» в тусклой комнате коммунальной квартиры № 5 дома № 6 по Суворовскому бульвару, то этот ром обязательно, непременно должен быть нами выпит. Пораженный логической неопровержимостью наших целеустремленных выкладок, студент-геолог Сергей П. все же слабо сопротивлялся и, проходя мимо Гарнизонного универмага (пр. Калинина, д. 10; построен в 1912–1913 гг. архитектором С.Б.Залесским для магазина Экономического общества офицеров Московского военного округа), сделал слабую попытку вырваться в магазин, чтобы купить нам за свой счет упомянутую пол-литру «Московской». Но бросок его не увенчался успехом, и парень повесил голову, предложив нам приобрести немного лимонов с лотка, «потому что кубинский ром хорошо закусывать “николашкой” – тонко нарезанным лимоном, что посыпан сахарным песком до полного растворения последнего в образовавшемся при нарезке лимона соке...» Мы с Б.Е.Трошем признали предложение нашего товарища соответствующим реальности и осуществили покупку, сопровождая ее жестами и словами студенческого юмора середины 60-х годов, когда КВН... Окудж... Евтуш... Вознесенск... Лужн... Все это у меня уже было, было, было, я повторяюсь, повторяюсь, повторяюсь, и мне на это наплевать, наплевать, наплевать...
   – Но только заранее предупреждаю, что мы выпьем одну бутылку, – сказал Сергей П., открывая эту бутылку и одновременно хвастаясь нам, что их арбатский дворик изображен в нашумевшей повести Василия Аксенова «Звездный билет» («Юность», М., 1961, № 6, 7).
   – Нет, мы выпьем все шесть бутылок, – сказали мы с Б.Е.Трошем.
   Опрокинув по стакану, все мы заговорили о чем-то хорошем. Я в те времена был одет так: хлопчатобумажные штаны «техасы» – 5 руб., туристские ботинки «Чехословакия» – 9 руб., перелицованный «стильный» пиджак крашеного офицерского сукна с белыми пуговицами – неизвестной стоимости. Товарищи были богаче меня, не то что сейчас, когда я собрался купить подержанный автомобиль «Запорожец».
   – Где Галька? – спросил Б.Е.Трош.
   – Галька на работе, – ответил Сергей П. И налил по второму стакану, но по второму граненому стакану из этой бутылки всем уже не хватило, и Сергей П. выскочил из-за стола.
   – Ай, грай, гармонь, грай! – завопил он, доставая новую бутылку.
   Снова разлили, снова выпили, снова заговорили о чем-то хорошем. В частности, осудили нашего комсорга С.Иванова за то, что он слишком много пьет и совсем недавно, посланный в магазин, заблудился и ударился лицом об асфальт...
   ...Сияя, пришла с работы Галька. Сергей П. побледнел и спрятал шестую бутылку под стол, где уже томилось пятеро ее пустых подружек.
   – Ладно уж, вижу, что пьете, – снисходительно сказала Галька. – Налейте и мне, – сказала она.
   Сергей П. (его настоящая фамилия Паукер) налил ей под столом. Галька выпила, отдышалась, закусила «николашкой» и, секунду помедлив, вдруг завопила, целясь вырвать мужу глаз женскими длинными наманикюренными когтями:
   – Так ты, подлец, ром распил?! Мы ж его должны были послать на Чукотку! У нас ведь денег нет!
   – Молчи, сука, – криво улыбаясь, сказал Сергей П. Б.Е.Трош и я сердечно распрощались с хозяевами и ушли, чтобы спать в своем общежитии, которое и до сих пор располагается на Студенческой улице близ станции метро «Студенческая». По дороге Б.Е.Трош подрался с профессиональным московским вором. Дрались в метро, и я наслаждался их поединком, зорко приглядывая – не мелькнет ли вдруг, приближаясь, милиционер. Когда вышли на улицу, вор огорчился и, размазывая по лицу кровь, кликнул такси, сообщив нам именно тогда, что он по профессии вор и это повредит его работе. И что ему также попадет от жены. Что он женат и у него двое очаровательных детишек...
   Сергей П. не пришел на следующий день в институт, а когда он все-таки пришел в институт, то на его роже были следы дранья ее в виде подсохших красных полос, и комсорг С.Иванов ехидно поздравил товарища с этим фактом, предположив, что Сергея П. наказал его еврейский Бог за то, что он над ним (комсоргом) смеялся. Сергей П. даже не ответил ему, что еврейский Бог не имеет никакого отношения к комсомолу. Сергей П. был тих. Сергей П. как-то рассказал мне, что в доме № 7 по Суворовскому бульвару, где Гоголь сжег вторую часть «Мертвых душ», в 50-е годы нашего столетия располагалась коммунальная квартира, и в знаменитой комнате с камином, пламя которого жадно пожрало гениальные страницы, жил товарищ детства Сергея П., такой же, как и сам наш Сережа, из «простой семьи». А в то время еще существовало раздельно половое обучение, и мужская школа, где по закону должны были учиться наши милые сорванцы, была переполнена, а так как район был фешенебельный и там проживали со своими родителями дети ответработников, то, следовательно, школу уж дальше переполнять было никак нельзя, и наших «гаврошей» определили в школу для умственно-отсталых, где были вакантные места и где малютки и проучились до 1953 года, быв отличниками и не став арбатской фарцой, на что вполне имели право как пострадавшие от культа личности.
   Но когда Сергей П. (я биографию товарища детства Сергея П. не знаю, но подозреваю, что он и есть та самая пьянь, которая однажды явилась вместе с ним на «встречу старых друзей» в пирожковую «Валдай», заснув прямо за столом), когда Сергей П. перешел в нормальную школу, он стал очень плохо учиться и очень много шалить. В период полового созревания он был хулиганом, однако выправился и даже поступил в геолого-разведочный институт, откуда его тут же выгнали за двойки и прогулы, несмотря на то, что он отлично справлялся с науками, когда хоть немного посещал занятия, ибо был изначально талантлив. Выгнали, и он год работал на Таймыре, привез отменные характеристики, его снова приняли, и он попал в нашу группу, где уже учились мы с Б.Е.Трошем, но мы-то с Б.Е.Трошем закончили институт, а наш друг – совершенно нет! И все потому, что сломал ногу на собственных именинах...
   ...именинах, где он сплясал краковяк на паркетном полу в коммуналке по адресу Суворовский бульвар, 6, кв. 5 и внезапно упал, матерясь и ругаясь, что болит нога, ибо у него, послевоенного мальчика, недополучившего кальция, были хрупкие кости, хоть он и шагал по стране с рюкзаком.
   Пьяные товарищи, полагая, что болезнь ноги это есть ее вывих, и ничего не зная о кальции, хохоча, дернули Сергея П. за ногу с целью вправления вывиха, отчего студент ненадолго потерял сознание, и его перенесли на раскладушку, положив на медвежью шкуру, привезенную из далеких походов.
   Придя в себя, он потребовал в постель рому, водки, вина, коньяку и, когда ему принесли все указанное, снова развеселился.
   И гости развеселились. Снова принялись за краковяк, цыганочку с выходом, рок-н-ролл, буги-вуги, твист, поэтому когда приехавшая «скорая помощь» обнаружила танцы, то она с самого начала настроилась против больного и сердито спросила, где он.
   Гости, хохоча, указали на лежащего Сергея П. Сергей П. предложил «скорой помощи» выпить. «Скорая помощь» грубо и злобно отказалась, предложив Сергею П., если он хочет лечиться, самому спуститься вниз в ее, «скорой помощи», машину.
   Гости сплели руки крест-накрест и хотели нести Сергея П., так как лифт не работал, но он вырвался и с криком «Фашисты!» пустился вниз по лестнице сам, скача на оставшейся ноге.
   И ему в больнице ногу, конечно же, взяли в гипс, определив с помощью рентгена перелом, но в справке написали: «доставлен в состоянии крайнего алкогольного опьянения», что совершенно не соответствовало реальности, так как он был в обычном, а не крайнем состоянии алкогольного опьянения, и это доказывается тем, что по возвращении из больницы на такси он пил до утра, после обеда опохмелялся, лежа в супружеской постели и загадочно разглядывая свежий гипс.
   Тогда лихая жена его, косая красавица Галька, предложила мужу глупый план. Чтоб они, взяв лыжи, поехали на такси в Измайловский парк, и там чтоб он упал на снежной тропинке, предварительно сняв гипс, а она снова вызовет «скорую», и «скорая» снова наложит гипс, а также снова выдаст справку, где уже не будет фразы об алкогольном состоянии студента.
   Так они и сделали. Не знаю, удался ли их план целиком или хотя бы частично, но института Сергей П. не закончил до сих пор, хотя с того времени уже прошло около 15 лет. У Сергея П. было, есть и будет много несчастий в жизни. С Галькой он развелся, женившись по сватовству для денег и связей на какой-то страшной пучеглазой стерве, которая прижила от него двоих детей и оттяпала у него квартиру, которую он получил, когда вследствие капитального ремонта дома № 6 по Суворовскому бульвару его выселили в Ясенево, предоставив однокомнатную квартиру со всеми удобствами и громадной лоджией, с которой открывался чудный вид и на окрестные леса, и на бывшее имение Трубецких, и на церковь Анны в Узком.
   Оттяпала и выгнала из дому, так что он сейчас живет неизвестно где. Он дважды был под судом, но оба раза был судом оправдан. Его били до полусмерти в городе Байкальске Иркутской области и в городе Раквере Эстонской ССР. Он служил начальником геологической партии и однажды потерял служебный портфель со всеми служебными документами, чековой книжкой, гербовой печатью. «Все это следствие того, что я учился в школе для дураков», – утверждает мой институтский товарищ Сергей П., так и не получивший диплом инженера-геолога.
   А я такой диплом получил, ну и что толку? Геологом не работаю, занимаюсь неизвестно чем, хотя живу, надо сказать, неплохо и жизнью своей весьма доволен. Прямо, можно сказать, честь жизни отдаю, как тот кот, которого моя знакомая, литературный критик Ш., принесла с помойки и налила ему в блюдце молока. И этот заблудившийся на помойке кот, пия молоко, все время отдавал лапой честь, как его, видать, выучили прежние хозяева... Жизнью своей весьма доволен, тем более что сейчас она с каждым днем становится все более умной и интересной, как и предсказывал в своих произведениях А.П.Чехов.
   А на твой несколько хамоватый вопрос, Ферфичкин, не сошел ли я действительно с ума, прерывая свое и без того размытое повествование для углубленного описания пьяных похождений какого-то ничтожного Сергея П., который формально не имеет никакого права иметь отношение к моему повествованию и особенно к той его части, где описывается, как мы с Д.А.Приговым вершили свои траурные блуждания, я дам честный ответ: пользуясь своим служебным положением автора, я по блату ввожу Сергея Дормидонтовича Паукера в историю. Потому что и он, и я, и моя любимая жена Света, и Пригов, и ты, Ферфичкин, и многие, все остальные – все мы когда-нибудь умрем, и наши тела обратятся в прах, а бумага вечна, пусть даже и неопубликованная, пусть даже и сожженная в камине, как второй том гениального произведения, или в простой топке, как отдельные простые произведения разных авторов разных времен. А по блату еще и потому, что я сильно задолжал своему институтскому товарищу Паукеру. Он всегда был со мной ласков, а я всегда был с ним груб. («Среди лесов, средь топи блат вознесся...». А.Пушкин – так недавно прочитал я эти серьезные строки, вычеканенные в подземелье станции метрополитена «Пушкинская».) Груб, ибо терпеть не мог его хамства, развязности и брутального пьянства, отчего неоднократно называл его сволочью. А на самом деле он, по-видимому, как считали гуманисты 60-х годов, – добрый, где-то как-то ранимый человек, за напускным цинизмом скрывает глубоко ранимую душу, и мы сами во многом виноваты. Любишь, Ферфичкин, эту фразу?.. Не исключено, например, что выпитый нами ром зародил в его голове дьявольский план развода с женой Галькой, ибо изначально-то ведь он не являлся подлецом и ханыгой, я видел его детские фотографии. А также он всегда ссужал меня деньгами в долг. А также жил я у него в коммунальной квартире № 5 с видом на упомянутый арбатский дворик. Вернее, не «жил», а «пользовался» комнатой. Я был прописан в городе Д. Московской области, что на канале, а он уехал с экспедицией на Урал и оставил мне ключи. Я тогда усиленно поступал туда, откуда нас с литбратом Е. выперли в мае 1979 года, и мне иногда приходилось ночевать в Москве после различных культурных мероприятий и чтения собственных произведений по различным московским местам. А спать мне после чтения собственных произведений по различным местам было в Москве негде, вот я и ночевал тогда в квартире № 5 дома № 6 по Суворовскому бульвару...
   Так что сам понимаешь, Ферфичкин, занят делом, плачу долги. В благодарность за участие моего институтского товарища Сергея П. в моей судьбе я по блату вставляю его в мои послания к тебе, хоть и признаю, что его имя, по-видимому, недостойно твоего высокого слуха. Прости, Ферфичкин!..
   А в квартире № 5 после капитального ремонта дома № 6 расположился договорно-правовой отдел ВААПа, где один замечательный официальный человек, внук прославленного советского военачальника, командовавшего кавалерией, помог мне выиграть 500 рублей у книжного издательства города К., расположенного на великой сибирской реке Е., когда это издательство, грубо нарушая существующие у нас договорно-правовые нормы, отказалось публиковать мои скромные сочинения, но это уже совсем другая история, и мне некогда ее рассказывать, Ферфичкин, тем более что ничего экстраординарного в ней нет... Эта история о том, как просто-напросто восторжествовала справедливость, что и должно быть всегда и везде... Некогда мне, некогда...


   25 декабря 1982 года

   Потому что теперь, получивши 500 собственных рублей, я буду все хвалить. Славно жить на свете! Можно что-нибудь сочинять. Можно, взяв ручку и бумагу, накатать что-нибудь – никто не возражает. Можно, параллельно с процессом этого «катания», смотреть по телевизору оперетту Кальмана «Принцесса цирка» – кто что скажет? Будет петь мистер X., что ли? Персонаж, получивший через свою тоскливую экзистенциональную песню «Устал я греться у чужого огня» чрезвычайную популярность в 60-х годах, такую, что этого «мистера» писатели и поэты тех лет даже вставляли в рассказы, романы и стихи. И читатели не требовали разъяснений, кто такой мистер X., понимая, что это вполне приличный мистер. Даже мой друг Эдуард Прусонов, ныне лауреат премии Ленинского комсомола, написал когда-то рассказ, где у него не то космонавт, не то еще кто важный, напившись в кабаке, поет сию песню, а потом предает своего случайного собутыльника, который непременно есть альтер эго автора, в чем нет ничего удивительного, ибо тема предательства – это ключ к пониманию литературы 60-х годов. Вот и сейчас, значит, запел этот самый мистер X. в исполнении неизвестного мне курносого актера, слава которого продлится один день, ибо нет в нем величественности и того державного монументализма, каковые имелись у Георга Отса, утверждаю я, мгновенно перевоплощаясь в старичка-шестидесятника. После своего музыкального пения мистер X. услышал, как про него говорят за стеной, и поссорился с неизящными офицерами, которые хотели заставить его снять маску... А вот он уже распевает с Н.Белохвостиковой, которая есть, оказывается, какая-то графиня Палинская. Нет, не нравится мне весь этот модернизьм. Вставки всякие, ретро! На кой мне эти вставки и на кой мне ретро! То ли дело было, когда партию мистера Х-а вел покойный Г. Отс, а Пеликана играл покойный Г.Ярон!.. Помнится, все помнится-помнится, как слышал радиопостановку... в городе К., стоящем на реке Е., на заре научно-технической революции слышал... И еще была такая славная исполнительница – актриса Богданова-Честнокова из Ленинграда... Да, я сейчас ее тоже вспомнил, смешная такая... Раньше вообще все было гораздо смешнее. Сейчас не так и не то. И потом, что это еще за бред?

     Ах, эти девушки в трико
     Нам сердце ранят глубоко,

   Так нечестно! Раньше был какой-то другой текст, я вроде бы точно помню...

     Я на арену выхожу
     И в зал с улыбкою гляжу.

   Вот так! Впрочем, могу ошибаться, никто не застрахован от ошибок. Времени – 20 часов 45 минут. Через 15 минут – программа «Время». Чую, чую, что она будет гораздо интереснее, чем эта так называемая «принцесса».

     Да, я шут, я циркач, так что же?
     Пусть меня так зовут вельможи...

   Липа! Хотя, конечно же, никого не хочу обижать, и ежели кто на меня рассердился, то я искренне прошу прощения, как на Пасху: может, это я отстал от жизни, а мистер X. и искусство настолько ушли далеко вперед семимильными шагами, что я их, убогонький и слепенький, уж совершенно издали не отличаю друг от друга. А может, и наоборот. Может, это я и мои «братья во литературе» оказались столь далеко, что нас уже не видно невооруженным взглядом, а видно только вооруженным. Не знаю... Про себя, кстати, выскажусь для пущей ясности, что лично с меня взятки гладки, ибо я, наверное, и на самом деле являюсь через предков по отцовской линии генетическим фольклорным дикарем: что вижу, о том и пою, согласно расхожей формулировке. А мистер X. в телевизоре вдруг оказался прынц. Тьфу, ерунда!.. Почему такая ерунда!.. Однако в квартире № 5 дома № 6 по Суворовскому бульвару ныне действительно развернут договорно-правовой отдел ВААПа, всесоюзного агентства по охране авторских прав, и я принес туда ябеду, вручив ее замечательному официальному человеку, молодому внуку прославленного советского военачальника, фамилию которого я, естественно, называть здесь не стану. Молодой внук, сидевший на стуле бывшей квартиры № 5 в вельветовом пиджаке и дымчатых очках, с радостью взял ябеду и немедленно дал ей ход, ибо его острый ум тут же различил в бумагах мою несомненную правоту и аргументированную обиду. Отчего я, сияя, вскоре получил на московской почте свои кровные 500 рублей, а мои скромные сочинения и до сих пор не напечатали в городе К. по независящим ни от кого обстоятельствам. Я не жалуюсь: жизнь есть жизнь, независящие ни от кого обстоятельства есть независящие ни от кого обстоятельства, но денежки мои отдай и не греши!.. Нехорошо зажимать чужие денежки, пользуясь тем, что автор немножко с кем-нибудь поссорился по независящим ни от кого обстоятельствам, и внук военачальника, прославленного бывшего командарма 1-й и 2-й конных армий, именем которого назван географический пункт в Калмыкской АССР, справедливо указал издательству на его заблуждения, что означает: порядок, закон, деловитость существуют действительно, о чем только что сказали по телевизору. И еще по телевизору сказали, что в связи с пожеланиями московских рабочих сейчас повсюду будут укреплять дисциплину и бороться с расхлябанностью. Молодцы московские рабочие, искренне скажу я про московских рабочих. А про себя тоже скажу без ложной скромности, что я и здесь оказался впереди прогресса. Где-нибудь потом я, возможно, расшифрую простой смысл этой фразы, а возможно, и нет. Да прямо здесь и расшифрую: иногда мне кажется, что именно этим, то есть борьбой с расхлябанностью в виде хаоса, я и занимался всю свою жизнь, терпя одно за одним поражение и отступая на заранее приготовленные позиции.
   Ну что ж, продолжим после паузы, помолясь Богу и оторвавшись от телевизора, где только что наградили орденами Ленина каких-то двух академиков и непосредственно после этого начали показывать очень красивый город Ереван. А вот теперь толкуют про искусственное сердце, как его вставляет какому-то русскому Владимир Спиридонович Гигаури в ответ, по-видимому, на американское сердце, вставленное недавно какому-то американцу. Владимир Спиридонович говорит американцам, что он их поздравляет с искусственным сердцем, но что у наших ученых подход к проблеме другой, потому что наш человек должен быть более лабилен, более не связан с источником питания. Также какой-то Вадик Репин победил на конкурсе имени Венявского в Люблине... Где этот Люблин, кто знает? Кто знает, где вообще все?.. Люблин... Люблино... Вот Н.Озеров знакомит зрителей со спортивной тематикой, и какой-то ловкий мальчонка в белом пиджаке уже бойко докладывает, как он с кем-то «разделил серебро». Нет, все-таки славно жить на свете, славно! (Тьфу-тьфу-тьфу, через левое плечо!) И действительно, куплю-ка я подержанный автомобиль «Запорожец», ведь не просто болтают, когда говорят, что подержанные «Запорожцы» нынче страшно подешевели ввиду перепроизводства и повышения общего уровня жизни народа. А что – накоплю денег и куплю. Закончу автошколу и сяду за руль. Народ я уже достаточно изучил, вчера опять в автобусе пуговицу оторвали, так отчего бы мне не купить теперь автомобиль и не разъезжать по улицам Москвы, как какой-нибудь мистер X.?
   Ну вот, опять разболтался. И опять не по делу. Нехорошо это... Не-хо-ро-шо... Я снова стыжусь, я снова в отчаянии. «Не время болтать, не время расплываться почти до полного смыва контуров», – прошепчу я себе перед тем, как снова немедленно продолжить описание наших с Дмитрием Александровичем траурных блужданий по улицам скорбной вечерней Москвы.
   Помнится, я оставил себя и своего спутника на Суворовском бульваре у Дома журналистов, где визави через автостраду Гоголь сидит во дворе, грустный и чугунный (скульптор Н.А.Андреев). Блуждаем дальше. Говорим о том, что... И видим: воздух потемнел, зажглись печальные фонари. Ах, все здесь памятно сердцу на этом Суворовском, бывшем Никитском бульваре! В 1964 году я, будучи студентом, участвовал в Первомайской демонстрации трудящихся, и наша колонна формировалась именно здесь, на Суворовском бульваре, около Дома журналистов. Я нес портрет Н.С.Хрущева, который той же осенью ушел на пенсию по независящим ни от кого обстоятельствам. Тогда, в 1964-м, мы двигались по улице Герцена через Манежную, ныне 50 лет Октября, площадь. Я видел правительство. Милиция говорила в мегафон. В конце Красной площади, у самой реки, сразу же за храмом Василия Блаженного, стоял громадный передвижной туалет зеленого цвета, в который входили и выходили, и если ты, Ферфичкин, сочтешь, что эта деталь бытия здесь неуместна, то я со спокойной душой с ней расстанусь, хоть и считаю, что деталь эта положительная, подчеркивающая заботу о людях. Не было туалета. Милиция говорила в мегафон. Сразу за храмом Василия Блаженного (Покровским собором) начиналась река и отчаянно дымили трубы МГЭС № 1 им. П.Г.Смидовича. Я нес портрет Н.С.Хрущева.
   Еще воспоминание. Если подойти по Суворовскому бульвару к Никитским воротам и стать спиной к Кинотеатру повторного фильма, где, согласно мемориальной доске, прошли детские годы Н.П.Огарева, то по правую руку видения будет церковь Большого Вознесения, где 13 февраля 1831 года у поэта Пушкина погасла венчальная свеча, а по левую руку, за гастрономом, – опорный пункт милиции, куда весной 1979 года, в период разгара известных литературных событий, был вызван повесткой 69-летний поэт Л. уроженец Одессы. Для объяснения – зачем он разбил кулаком толстое настольное стекло какой-то канцелярской литературной крысы мужского пола. Л. спокойно рассказал майору, что в процессе выдачи ему, просителю, какой-то незначительной справки канцелярская крыса мужского пола оскорбил его, выразив отдельными пофыркиваниями, хрюканием и прямыми словами сомнения в том, что он, Л., участвовал в Великой Отечественной войне. Отчего поэту Л., провоевавшему всю эту войну и имеющему боевые награды, стало обидно, дико, тоскливо, и он, не сдержавшись, ударил по толстому настольному стеклу кулаком, присовокупив ряд нецензурных выражений, за которые он просит извинения у случайно находившихся на месте инцидента дам, женщин, либо девушек, если они там, конечно же, были и если грубый солдатский мат столь непереносим их хорошенькими ушками. Перед дамами извиняется он, 69-летний поэт Л., и даже готов сделать это письменно, но отнюдь не перед канцелярской крысой, сорокапятилетним щенком, который не смеет, да, не смеет унижать фронтовика, участника Сталинградской битвы, тонувшего в Балтийском море и горевшего на Волге.
   Майор милиции был пожилой майор. Он поэта Л. внимательно выслушал, внимательно оглядел и тут же понял, что стоящий перед ним человек ни теоретически, ни практически врать не может. И майор сказал, что поэту Л., конечно же, нужно быть посдержаннее в его возрасте, но что он, майор, все понимает и крысиному заявлению хода не даст. Напротив, порвет это «заявление» на мелкие клочки, потому что издеваться над фронтовиками у нас никому не позволено, он, майор, это точно знает, так как тоже был на фронте, брал австрийский город Вену, награжден орденами, медалями, имеет контузии, ранения. Майор милиции пожал руку поэту Л., и поэт Л. вышел на крыльцо. Все было еще почти в порядке. Мы с литбратом Е. и поэтом, тоже Л., но женского пола, дожидались поэта Л. в машине «ВАЗ-2105». Прекрасная Л. волновалась и глубоко вздыхала, куря одну сигарету за другой. Поэт Л. немного постоял на милицейском крыльце, затем важно сел в машину, и мы весело поехали. Время тогда, как говорится, было «сложное», но мы много хохотали, острили и веселились. Согласно примете, тот, кто много хохочет, будет потом много плакать. Эта примета – неправильная. Иной раз и всплакнешь, конечно, не без этого, но все-таки... тем не менее... как бы это поточнее выразиться?.. «Плохо-плохо, но слава Богу...» – так, по словам поэта Л., шутил один знаменитый советский маршал.
   ...Мы с Дмитрием Александровичем идем по Суворовскому бульвару и постепенно переходим через улицу Герцена на

   ТВЕРСКОЙ БУЛЬВАР

   Но прежде чем описывать наши траурные блуждания по Тверскому бульвару, добавлю, ибо только что вспомнил: на бульваре, близ скудного кафе «Луна», нынче заседают в садике современные хиппи – наци ль, паци, панки? – не знаю и в этом смысле, конечно же, отстал от жизни, оторвался от народа. Молодые люди часами сидят на скамейках, ничего не делают, ничего не говорят и лишь все время курят очень много дешевых папирос, чей дым иногда имеет специфический запах анаши. Они одеты в широкополые шляпы, рваные кожаные пальто, офицерские мундиры со споротыми погонами и отличные американские джинсы. Это – лица мужского пола. Дамы ль, девушки – не понимаю, не знаю, имеют вуальки над глазками, но в целом одеваются не столь экстравагантно, как их спутники, хотя возможно, что вычурность дамских нарядов стала нынче нормой, отчего они и не бросаются больше в глаза. Я не знаю, до чего досидятся на скамейках Суворовского бульвара эти молодые люди, и признаюсь, Ферфичкин, что сие меня больше не интересует, ибо верно сказано: «Все мы – другое поколение» (Евг. Попов. Билли Бонс. Повесть. Рукопись. М., 1981). Вот так-то!..
   И еще, на этом Суворовском бульваре, в подъезде дома № 7–6 (архитектор Е.Л.Иохелис), построенного в 1936 году для сотрудников Главсевморпути, я частенько стоял зимой 1963 года, греясь у жаркой батареи со своей толстенькой подружкой, школьницей 10-го класса, девственницей, чье имя я сейчас забыл, а прозвище помню – Королева твиста. Она говорила, что так ее называют в школе, врала, наверное, толстуха с фамилией Козлова и именем (вот и вспомнил) Елена. Елена Козлова была очень глупая, но по-своему очень умная. Она не поддавалась мне, отчего мучала и меня, и себя соответственно. Морозными вечерами до одури ходили, скрипя снежком, потому что не было куда идти лежать, и бутылку не выпьешь, денег нет, стипендия не скоро. Зайдешь в подъезд дома Главсевморпути, стоишь там, стоишь у жаркой батареи... Жильцы проходят, злобно глядя... Тяжелая у меня была юность!..
   Ой, тяжелая!.. Приходилось отправляться в Ленинскую библиотеку и там с горя читать Хаксли, Дос-Пассоса, Джойса, Замятина, Ремизова, раннего Эренбурга, Пантелеймона Романова, Зощенко, Добычина, Селина и других авторов, чьи книги нынче дают только очень ученым людям (за исключением Зощенко). Вскоре я прекратил встречи с толстухой, ибо романтический период моей жизни миновал и началась зрелость, дело, как говорится в одном романе. К тому ж и подружки к тому времени нашлись посговорчивее, не стану от тебя скрывать, Ферфичкин...
   Да, дело, как говорится, вынужден в задумчивости повторить я, ибо опять не знаю, зачем я вновь и вновь вспоминаю какие-то мелкие нелепые подробности неизвестно чего. Не знаю... Но я ведь и вообще ничего не знаю, не знаю, например, зачем я пишу к тебе, Ферфичкин, так что в данном конкретном случае незнание мое музыкально, хаос временно терпит фиаско, и я, находясь внутри светящегося облака некой туманной гармонии, торжественно и строго двигаюсь дальше под скорбный звук траурных фанфар.


   26 декабря 1982 года

   ТВЕРСКОЙ БУЛЬВАР –

   это первый бульвар, появившийся в Москве для прогулок бывшей московской аристократии. Он создан в 19796 г. (какую дату написала вдруг моя рука, такую я и оставляю для пущей достоверности текущего момента) после сноса стены Белого Города (архитектор С.Карин). Тверской бульвар обладал лишь белыми березами, затем были высажены липы, клены, вязы, и напротив дома № 14 до сих пор имеется дуб, возраст которого, как утверждают ученые, перевалил за цифру 200 лет.
   Сначала, конечно же, новое здание ТАССа (дом № 2/26; архитектор В.С.Егерев). Там, в этом здании, когда-то работала одна моя знакомая дама, похожая на резиновую надувную куклу, каковые нынче сняты с производства... Бог с ней, мирная женщина тут совершенно ни при чем... Бог и с ТАССом – ярко и величественно был освещен ТАСС, всегда, впрочем, по вечерам светел ТАСС, светло от тассовского ультрасовременного здания с подковкой на фронтоне, что означает, как мне недавно объяснили, электромагниты ль, электро– ли какое там поле? – не помню. В общем, символизирует вообще связь, вообще информацию, вообще пропаганду посредством техники. Вот так-то!..
   И еще бросок в прошлое. Как не помянуть добрым словом Ромашу и шашлычную «Кавказ», что помещалась в 60-е годы XX века на улице Герцена (бывш. Б.Никитская) аккурат напротив нынешнего ТАССа, дверь в дверь с Кинотеатром повторного фильма, так что некоторые даже ошибались, что я могу утверждать смело, ибо и сам провел за щедрыми столиками этой гостеприимной шашлычной немало славных похмельных минут, кушая в 10 часов утра высококачественный суп-харчо, чудный шашлык, восхитительные купаты и другие отменнейшие блюда, вспоминать которые не след ввиду борьбы за экономию места и времени, которую я развернул на этих страницах. Кушанья запивались белым вином. Все было очень, очень вкусное и, относительно конечно, дешевое. Я знаю это, хотя платили всегда не мы. Мы все тогда – я, Б.Е.Трош, Глухой Витасик, Саня Морозов Первый жили в общежитии на улице Студенческой, где у нас иногда ночевал Ромаша, приезжая в Москву с золотых приисков. По вечерам мы играли в «Путешествие из Петербурга в Ленинград», выпивая на каждой воображаемой остановке, отчего к утру приходили в ужасное состояние – вставали, подергиваясь, постанывая, не глядя друг на друга и на весь белый свет.
   Садились в метро, ехали до Арбата, шли знакомой тропой: Суворовский бульвар, «Повторка», «Кавказ». Шли злые, молча. Заказывали, не разговаривая. Но после первого же стакана, после первой ложки горячего густого супа наши заскорузлые души отмякали, и мы начинали обращаться друг к другу, вспоминая финалы нюансов вчерашнего путешествия, хихикая. К 11 часам утра мы становились настоящими людьми и отправлялись по своим обыденным делам. Ромаша, пользуясь случаем, хочу еще раз сказать тебе спасибо за хлеб-соль! У нас денег почти не было, а ты не жалел – зарабатывал и тратил, спасибо, я этого никогда не забуду. Я все помню. Я помню, что там, в «Кавказе», публика по утрам иногда попадалась чрезвычайно знаменитая. Однажды даже видели там самого... нет, все-таки не могу назвать это звонкое имя, эту известную всем фамилию... Не могу, как бы ты ни просил, Ферфичкин. Просто не могу! По независящим ни от кого обстоятельствам...
   А еще я в том же году купил себе в ГУМе мерзейшие розовые подтяжки, так как услышал, что нынче появилась новая мода: публично ходить в подтяжках. Я купил мерзейшие розовые подтяжки и, сняв пиджак, уселся в шашлычной, гордясь своим, как я вскоре понял, совершенно неприличным видом, ибо подтяжки эти были, конечно же, не те и как две капли воды походили на в детстве называемые пажи для пристегивания чулочков. Я разволновался, время от времени бросая косые взгляды на своих сотрапезников, уже упомянутого Ромашу, поэта И., ныне более известного в качестве секретаря московской писательской организации, и вальяжную девушку Зину из издательства «Красная гвардия», которой поэт Андрон Воскресенский написал в 60-е годы, стихи, которые я помню, потому что я помню все, но приводить не буду, потому что в них фигурирует ее фамилия, и это может повредить ей по службе. А впрочем, почему бы и нет? Ведь все-таки... крупица эпохи... Тем более что стихи сугубо мирные, молодежные, а в моем знакомстве с Зиной не было ничего предосудительного либо компрометирующего эту почтенную матрону, которая и доныне служит в том же самом издательстве, но уже достигнув известных высоких ступеней на крутой социальной лестнице, с которой я полетел кубарем. Вот эти стихи:

     Обожаю апельсины,
     По-французскому – оранж.
     Не могу я жить без Зины
     По фамилии – Магранж.

   Зина Магранж и Андрон Воскресенский! Во время было, а? Здорово!..
   Мы с Дмитрием Александровичем взялись «под ручку», чтоб не поскользнуться на льду, и миновали Драматический театр на Малой Бронной (гл. режиссер А.Л.Дунаев, А.В.Эфрос – просто режиссер. В зрительном зале 739 мест, все заняты).
   – Давно были в Драматическом театре на Малой Бронной, Дмитрий Александрович? – спросил я Д.А.Пригова.
   – Я там никогда не был, Евгений Анатольевич, – ответил Д.А.Пригов.
   – Зато вы были в Польше, Дмитрий Александрович...
   – В Чехословакии, в Чехословакии, Евгений Анатольевич...
   Дальше, дальше, быстрее, туда, по бульвару, где впереди уже наличествует яркая освещенность улицы Горького и чугунный А.С.Пушкин высится, как утес. А в спину блуждающим уставился спиной чугунный же Климент Аркадьевич Тимирязев, блестящий популяризатор дарвинизма и естественнонаучного материализма, автор трудов по механизму фотосинтеза, биологической агрономии, методам исследования физиологии растений. Во главе группы из 107 профессоров вышел в 1911 году из университета, протестуя против реакционной политики правительства в области высшего образования, но все равно – пользовался заслуженным уважением в русском просвещенном обществе. А позднее и в советском, отчего скульптор С.Д.Меркуров и установил в 1923 году упомянутый памятник.
   Между Тимирязевым и Пушкиным... И еще тут по совпадению ходит 107-й маршрут автобуса... Зря, кстати, В.Маяковский сказал в 1927 году М.Булгакову словцо «ТимЕРЗЯев» (Катаев В. Трава забвения. М., Советский писатель, 1969. С. 307). Это какой-то определенной, знаете ли, нигилятинкой попахивает, разрушением и уничтожением, а я этого нынче не люблю. Я нынче, знаете ли, за соборность и, возможно, за воскрешение отцов. Я нынче, знаете ли, может, решил... Ну как бы это?.. ну... примитивно выражаясь, я, может, решил консерватором стать, а может, уже и стал им, а ты, Ферфичкин, и не заметил, а может, и всегда им был, а ты, Ферфичкин, не замечал... Никто не замечал... А может, и не был, может, и не стал...
   ...Герцен родился в доме № 25, где нынче Литинститут им. Горького, чтоб его, этот институт, черт побрал, потому что меня туда дважды не приняли, в 1963 и в 1974 годах, но я на них не обижаюсь, неизвестно, кто больше потерял...
   Все скачу да скачу, как блоха, черт меня побери самого (тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, кладу православный крест)... Какой-такой Литинститут, когда мы еще МХАТ не прошли. Новый МХАТ. Цитадель. В амбразуры острожно выглядывает Искусство, заточенное в многомиллионное по своей стоимости здание, и робко любуется обитателями бульваров, людьми, спешащими по неотложным делам, или простыми прохожими, такими, например, как уже упомянутый драматург Ю., которого я здесь недавно встретил и который, указав палкой на величественное здание Храма Искусства, сказал непристойность, которую я не смею и не хочу повторять, потому что я с ней совершенно не согласен. Ибо был я в этой цитадели. Сначала мне там сильно понравилось, а потом я и думаю: с чего бы это мне там вдруг так сильно понравилось? Так и не знаю до сих пор, понравилось мне там или нет. Скорей всего, понравилось, хотя странно получается в жизни, и я часто думаю о том, что когда отдельный человек или сообщество людей чего-либо достигают, то они за это тут же теряют нечто важное и изначально живое, ибо это живое при материалистическом воплощении довольно быстро мертвеет. Не было ничего, но было нечто. Есть все, но ничего нет. Холодно в этих громадных залах, где гуляет нарядная публика и буфетчица хлопает, отпирая бутылки с пивом и минеральной водой... А в сарае лучше было? А в бараке? Но как достичь гармонии? Как победить хаос? Я совсем не знаю. А кто знает? Знает ли кто? Может, кто и знает, да он давно помер, а гармонии все нет и нет. А хаос все есть и есть. И смерть – все есть и есть. Впрочем, и жизнь есть тоже, признаю, хоть это и неравнозначный ряд – жизнь, смерть, гармония, хаос... Ряд неравнозначен, но разве я в этом виноват?..
   А напротив нового МХАТа расположен театр имени Пушкина, бывший Камерный театр Таирова, где бедный Александр Яковлевич сидел в 1950 году на скамейке Тверского бульвара, с угасающей слезой глядя на духовный остов своего детища. Умер в том же 1950 году. А.Я.Таиров похоронен на Новодевичьем кладбище. Печальная или счастливая судьба? Судьба какая? Не знаю. Что еще сказать об этой жизни?
   А в Литинститут меня, конечно же, зря не приняли, прямо говорю. Во-первых, я бы мог быть совсем другим человеком. Я бы, может быть, кем-нибудь эдаким таким мог бы быть и что-нибудь эдакое такое мог бы сделать... А во-вторых, нехорошо, ибо некоторая интрига имелась со стороны Литинститута по моему непринятию туда, исчез, например, один документ и вместо него появился новый... Да ладно, я же говорю, что не обижаюсь, я это скорее для будущего, чтобы не повторялись подобные ошибки, которые приносят лишь вред, я не обижаюсь, но только не надо и на меня сердиться, что я хоть и не обижаюсь, а помню. Все помню. Помню, как во дворе того же института грустный учитель Б. написал мне на капоте своего автомобиля рекомендацию туда, откуда нас с литбратом Е. выперли по независящим ни от кого обстоятельствам, да и Б. уже нигде не преподает, потому что и его самого попросили. Осень, осыпается весь наш бедный сад: Б., Л., Е., А., Б., В., Г. , Д... Печально, но ах, все это такая ерунда перед лицом вечности или смерти, о которых, собственно, и идет речь.
   ...Пройти на улицу Горького не было никакой возможности. Там стоял сплошной милицейско-штатский кордон, и даже издали было видно, как колеблется людская лента, извивающаяся за кинотеатром «Россия». К сожалению, я не был в тот день у памятника Пушкину и что-либо сообщать про него не имею права, равно как и про кинотеатр «Россия», здание «Известий» и редакцию газеты «Московские новости», которые этот памятник окружают...
   Сплошной милицейско-штатский кордон, но мы увидели, что народ, не смущаясь, куда-то сворачивает. Свернули и мы вслед за народом, и это был, по-моему, Сытинский переулок, но только не знаю, в честь кого он назван: И.Д.Сытина, русского издателя (1851–1934), или Сытина П.В., историка (1885–1968). Не знаю, справиться негде, вернее – нельзя, некогда, нет возможности, не хочу, запутался, спешу... Обстоятельства складываются так, что я пишу к тебе, Ферфичкин, полностью погрузившись в воды быстротекущей Леты, которые вдруг выносят меня на уютный берег канала Москва–Волга, и я мысленно перемещаюсь в город Д. Московской области, и уже лето, и у меня есть сад, огород, который я возделываю. Я выращиваю капусту, петрушку, редиску, морковку, укроп, лук. А в огороде какие могуг быть справочники? Нет здесь ничего, кроме сирени, грядок и одуванчиков, белый пух которых летит от легкого дуновения, как пролетит и вся наша жизнь. Вот так-то, Ферфичкин... Можешь считать этот крошечный экскурс в идеалистическое пространство законченным и единственным, потому что я немедленно возвращаюсь в траурную Москву 1982 года и больше не покину ее до самого конца своих посланий к тебе.
   ...Сытинский переулок, но неизвестно в честь кого. А может, раньше в этом переулке просто-напросто хорошо, сытно кушали? Даже я помню, как в начале 60-х здесь был такой веселый квартальчик с шашлычной «Эльбрус» (?), аптекой, молочным кафе, табачными киосками. Квартальчик этот взорвали, обломки расчистили бульдозером... Были дома, грянул взрыв, стала пыль. Пыль рассеялась, и на образовавшейся громадной торцовой стене оказались возведенными громадные ультрамодернистские часы, определить время по которым совершенно не представляется возможным, потому что их знаковая система непонятна простому человеку. Электроника: какие-то черточки, светящиеся точечки... Где время? Где минуты? Где секунды? Непонятно... Вот лозунг рядом висит, так это понятно, а как время определить по этим «часам», что установили для роскоши на высокой глухой стене Сытинского переулка взамен взорванных домов, непонятно, и даже не старайся, и даже не теряй зря времени, описывай то, что пока есть...
   ...Свернули вслед за народом, прошли задами через двор кафе «Лира». Там долгое время жил один знаменитый художник, автор плаката, известного настолько, что я этот плакат описывать не стану, потому что всякий тотчас узнает фамилию этого художника, а мне это совершенно ни к чему. Я видел мастера и знавал его сына Гаврика, который одно время был женат на сестре моего приятеля, красавице Римме, интеллектуалке. Именно Гаврик дал мне в 1968 году почитать тот самый единственный том Ф.Кафки, предисловие к которому, пера Б.Сучкова, начинается, как сейчас помню, словами: «Кафка, чье напряженное и болезненное творчество...» (в точности цитаты не уверен). Том этот стоил на черном рынке 50 рублей, а Гаврик, числясь тоже художником, стал понемногу приторговывать красивыми иконами, называя их «доски», «восемнашка», «девятнашка», с красавицей он больше не живет, ездит на «Жигулях», а папаша его незадолго перед смертью повадился ходить по директорам крупных продуктовых магазинов, сообщая им, что он и есть тот самый, кто нарисовал «Вы помните такой плакат?..». За это беспрепятственно получал финский сервелат, черную икру и красную рыбу. За деньги, разумеется, только за деньги... Ладно. Неважно. Опять не о том...

   Мы прошли еще одну арку и оказались на улице Горького близ магазина «Наташа», где тоже стояло оцепление, и тут уж всласть налюбовались этой людской извивающейся лентой. Лента тянулась с площади Маяковского до Пушкинской площади вдоль лучшей из московских улиц, где вечером ярко, как днем, и лица людей высвечиваются... Люди, перебирая ногами, медленно продвигались, почти не разговаривая друг с другом. Некоторые – повесив голову, другие – с портфелями. С работы? С продуктами? Но ведь воскресенье... Впрочем, может быть, все же какие-нибудь продукты?.. Отсутствие музыки, автомобильного движения, шарканье тысяч подошв... Лента извивалась, да, точно за кинотеатр «Россия» (смазанный оборот речи, но ничего не поделаешь) и там превращалась в клубок. Там уж слишком было всех много, чтобы что-нибудь различить, но шествие явно поворачивало на Пушкинскую (бывш. Б. Дмитровка) улицу, стремясь к Колонному залу Дома Союзов.
   Теперь снова отмечу: милиция, дружинники и прочие распорядители были в тот вечер отменно, отлично, абсурдно вежливы. Упаси бог, чтобы тычок какой или грубость.
   Рассказывают, что одна женщина, выйдя из метро «Пушкинская», подошла к милиционеру и раскрыла паспорт, объяснив, что она приехала из Владивостока, но хочет попрощаться тоже. «Пожалуйста, – сказал милиционер, внимательно просмотрев паспорт и отдав рукой честь. – Пройдите, гражданка, до площади Маяковского, там обратитесь к старшему по команде какой-либо колонны, и вместе с этой колонной можете идти прощаться...»
   Мы с Д.А.Приговым этого не знали. Мы ошибочно думали, что прощаться и ходить имеют право лишь какие-нибудь специальные люди, это была наша ошибка, но у нас уже нет возможности ее исправить, ибо время ушло, растворилось в черной ночи с 14 на 15 ноября 1982 года.
   Еще рассказывала одна знакомая, которая, будучи театроведом по призванию и профессии, хотела 14 ноября 1982 года, днем, сдать заказанную рукопись в ВТО, что помещается на улице Горького близ Елисеевского гастронома № 1. Выйдя из метро, она подошла к милиционеру, раскрыла паспорт и честно сказала, что может отнести рукопись в любой другой день, дело не спешное. Милиционер, внимательно просмотрев паспорт, взял под козырек и позволил ей пройти. Тогда она честно зашла в ВТО, отдала рукопись и направилась в Елисеевский № 1, который, по ее словам, был фантастически пуст, примерно как в те времена, когда, согласно В.П.Катаеву, В.Маяковский встретился в этом гастрономе с О.Мандельштамом, покупавшим там небольшое количество розовой ветчины (Катаев В. Трава забвения. М.: Советский писатель, 1969). Знакомая тоже, как Мандельштам, купила ветчины, полюбовалась интерьером главного торгового зала, двухсветного, с богатыми лепными украшениями, и пошла вниз по фантастически пустой улице Горького, где приобрела в каком-то окончательно пустом магазине индийскую махровую простыню. Знакомая утверждала, что товары у нас были, есть и будут, но слишком большое число соотечественников неоправданно желает эти товары приобрести, отчего и происходит вечная кажущаяся нехватка, толкотня, ругань и отчуждение.
   Я не согласен с ней, но отношения к делу это не имеет.
   Мы с Дмитрием Александровичем подошли к милиционеру, раскрыли паспорта и вежливо спросили, нельзя ли нам пройти через Пушкинскую площадь, Страстной бульвар и улицу Петровку в Колобовский переулок, где у нас мастерская, потому что мы – художники. А мастерской, следует заметить, там у нас никогда не было, нет и не будет, хоть Дмитрий Александрович и член СХ СССР, а мастерская там всегда была и есть (не знаю, будет ли, ибо этот флигелек сносят и будут строить новую станцию метро), там, в Колобовском – мастерская нашего друга, семидесятилетнего красавца и волокиты Нефед Нефедыча, который опять же не в первый раз упоминается на страницах этих посланий.
   Милиционер, внимательно просмотрев наши паспорта, вежливо поприветствовал нас установленным в милиции жестом и предложил нам спуститься в метро, чтобы доехать до площади Маяковского, откуда, по его словам, можно было достичь указанного адреса, минуя оцепление. Каковому совету мы немедленно и с удовольствием последовали, радуясь тому, что в метро никто, кроме нас, не спускается, и поднимается по эскалатору редкий, и у него тотчас спрашивают документы. Мы доехали до метро «Маяковская», беспрепятственно вышли почти что напротив редакции журнала «Юность», где изображена световая девушка зеленого цвета, держащая в зубах веточку. С улицы Горького вновь донесся сдержанный людской гул, и туда опять не пускали, ну мы и пошли направо по Садовой (см. вышеприведенную схему), и добрались до самого первого переулка. Названия его я не помню, но знаю, что там, на углу, помещается издательство «Советский композитор» и имеется магазин, где торгуют пластинками, нотами и всем другим, что только может быть связано с советскими композиторами.
   Садовая была оживлена и тем самым как бы находилась вне сектора скорби. Ухали проезжающие автомобили, скрываясь в ярком тоннеле, спешащие прохожие имели буднично-деловой вид. Нехорошо! Мы свернули в темный переулок (Воротниковский он называется, вспомнил!) и пошли практически параллельно улице Горького.
   И как-то так уже смотрим (да, через проходной двор, арку, подворотни шли), смотрим, что уже находимся на улице Чехова (бывш. Малая Дмитровка), но дом самого А.П.Чехова, где он жил в 1890–1892 гг. и написал книгу «Остров Сахалин», остался слева, а мы пошли направо, туда, где по-прежнему скорбно волновалось, бурлило людское варево.
   Миновали еще что-то, не помню что. Свернули в переулок, не помню какой, там еще посольство чье-то есть, а также какой-то завод, что ли, – не помню... Мимо тылов сада «Эрмитаж» идет этот переулок, а в саду «Эрмитаж» есть Театр миниатюр, а в Театре миниатюр у меня служит приятель, а в этом театре я очень хотел бы поставить какую-нибудь свою пьесу, а только шиш ее поставят. Я б в Театре миниатюр и работать хотел, кабы он был другой, но только шиш я буду там работать, шиш он будет другой, да только мне и не обидно. Я наслаждаюсь свободным сочинением этих нелепых страниц, и на текущий в них отрезок времени мне больше ничего не нужно. Мы и на самом деле слишком ушли вперед, сначала нам еще постреливали в спину, кого – наповал, кого – ранили, мимо кого пуля просвистела. Но сейчас мы слишком ушли вперед, и не видно нас, и не слышно. Мы скрылись за линией горизонта, господа и товарищи. Мы везде и нигде. Мы перешли в иное измерение, и нас просто нет. Прощайте! Иногда вдруг соткется из воздуха реального пространства и реалистического времени наш смятенный ничейный облик, но вообще-то – все спокойно, все спокойно, господа и товарищи. Все спокойно, ибо нас нет, нет. Не было, нет, не будет. Были, есть, будем. Спокойно!
   Сад «Эрмитаж», сад «Эрмитаж»... О сад, сад, на заре шестидесятых я здесь летние вечера проводил, в Каретном ряду, № 4, где 26 мая 1896 года состоялся первый в Москве киносеанс, где Станиславский с Немировичем-Данченко спектакли давали в 1898–1901 гг., один из которых (спектаклей, если не ошибаюсь, это был «Возчик Геншель», а если ошибаюсь – пардон, сами в Литинститут не приняли) посетил в 1900 году В.И.Ульянов-Ленин; о сад, сад, где в бытность мою студентом еще существовала духовая музыка, и большие зеркальные шары имелись на дорожках, посыпанных красным песком, сад, где чай пили под зеркальными шарами из громадного пузатого самовара, сад «Эрмитаж» – где и поныне высится громадный кирпичный остов, сумрачное здание какого-то грядущего театра, совершенно не ко времени построенное, как утверждают, арендатором Я.В.Щукиным в конце Первой мировой войны. Где тот Я.В.Щукин? Где все это? Подставляюсь, но все же робко скажу, залившись легкими слезами, – ах, дяденьки, может, хоть в этом несуществующем театре нашлось бы ма-а-лень-кое такое местечко для моих пьесок. Я – тихий. Я – скромный. Я же ничего. Не знаете? И я не знаю. А кто знает? Никто не знает? Ну и хорошо. Поехали дальше, то есть не поехали, а это мы с Дмитрием Александровичем идем дальше к месту исторического события.
   Что это я все о себе да о себе? Описать, что ли, моего спутника? Нет, пожалуй, времена нынче такие – опишешь человека, расскажешь, что о нем знаешь, а он возьмет да обидится, или, еще хуже, это ему реально повредит. Нет уж, лучше не стану я описывать Д.А.Пригова, пусть он сам себя описывает, он на это мастак. Или все-таки описать, а? Пожалуй, сделаю так. Встречу его на днях и спрошу: «Дмитрий Александрович, можно я вас опишу в контексте?» Если он скажет, что можно, то я его и опишу, а если скажет, что нельзя, то его и описывать не буду, пущай тогда он сам себя описывает и сам на себя обижается, если это ему реально повредит, а я его описывать не стану, зачем мне это, ну, а может, все-таки опишу, у меня ведь тоже есть свобода воли, что я, хуже других, что ли? Возьму и опишу Д.А.Пригова. Писатель имеет право кого хочет описывать. Захочу, так опишу, и никто мне тут не указ. Он мне сам недавно сказал, и сказал совершенно точно: «Правильно вы считаете, Евгений Анатольевич, что от мира ничего утаить нельзя, отчего и не надо ничего от мира утаивать – лишь тогда мир будет добр или равнодушен к тебе. А если ты от мира чего попытаешься утаить, то мир от любопытства влезет носом в твою нору, а нос его несоизмерим по сравнению с твоими размерами, и этот нос мира всю твою нору разрушит, а тебя оставит калекой». Так говорил Пригов, а может, это я ему сказал, я сейчас уже не помню, а может, кто-нибудь еще сказал или написал, а я подумал, что Пригов, – мало ли народу вокруг, и все что-то говорят, говорят, что-то все пишут, пишут... Зачем?..
   Да, за всеми этими словесами я забыл сообщить что-нибудь историческое про памятник В.Маяковскому, установленный в 1958 году скульптором А.П.Кибальниковым, и про гостиницу «Пекин», открытую в 1956 году (архитектор Д.Н.Чечулин, 15 этажей, 209 номеров, 343 места), на фоне которой этот памятник замечательно смотрится. А что я могу сказать об этих двух объектах, когда, во-первых, в тот вечер я мимо них не проходил и видел лишь издали, не обратив ровным счетом никакого внимания ни на «Пекин», ни на «агитатора-горлана-главаря», а во-вторых, когда площадь Маяковского бурлила в конце 50-х – самом начале 60-х, то есть когда творческая молодежь читала у «Маяка» различные свои произведения, что мы можем видеть в популярном кинофильме «Москва слезам не верит», то меня в этом строгом городе еще не было, я тогда еще скромно учился в школах № 1, № 10 и № 20 сибирского города К., а когда прибыл в столицу и пошел в 1963 году к памятнику Маяковского, то там уже все кончилось. Хотя, возможно, и не совсем все, но я тогда не знал, вращаясь в иных сферах. Ведь выступали же и в нашем институте смогисты, например, члены поэтического содружества с аббревиатурой названия, которая вроде бы расшифровывалась так: Самое Молодое Общество Гениев. Выступали с эстрады, получив разрешение институтского начальства. А одного из них я даже встретил в 1964 году на квартире своего знакомого, поэта Т. , тоже гения, но уже немолодого, с одной стороны, а с другой стороны – автора официальной песни про кавалерию. Этот Т. тогда все собирался писать пьесу про Христа, все об этом говорил, что вот сейчас он скоро сядет за стол и напишет настоящую пьесу... да-да, не удивляйтесь, про Христа... Нынче он, по слухам, прижился где-то на азиатском Севере, служит на телевидении, купил моторную лодку и машину «ЛУАЗ», выпустил книжку собственных стихов пополам с переводами из азиатских советских поэтов. В четвертый раз женился, от всех четырех жен имеет детей, которые уже, наверное, тоже выросли и сами зарабатывают себе на хлеб, согласно законам.
   А СМОГист Е., имени которого я не знаю, но уверен, что это не был Леонид Губанов, валялся в 1964 году вдрызг пьяный на диване у своего товарища Т., который был старше его примерно на 20 лет, и голосил смогист, что ему «Анастасия Ивановна» (по-видимому, А.И.Цветаева) только что подарила вязаный жилетик, который принадлежал «Марине Ивановне» (по-видимому, М.И.Цветаевой). А безумная тогдашняя теща поэта Т. (вторая) уговаривала своего бешеного зятя, чтоб он молодого гения ни в коем случае не оставлял ночевать, ибо, судя по его виду и речам, он вполне способен изнасиловать двенадцатилетнюю девочку, ее внучку, дочку Т. Т. грубо сказал «мамаше», чтоб она «не болтала глупости». Теща обиделась, она была старенькая, хроменькая, и обиженно запрыгала в другую комнату. Гений Е., как рассказывают, нынче из эстета стал пролетарием и грузит по ночам булки в булочной, а гений Т. вскоре после 1964 года сочинил вместо пьесы про Христа официальную песню о кавалерии, мелко разбогател, страшно заважничал, купил вьетнамские циновки, пишущую машинку «Оптима» и на излете 60-х с похмелья гонялся за женой с топором. Это когда я, уже будучи инженером, случайно оказался в столице, и мы с ним запили, упав ночевать на упомянутые циновки, а перед этим вылакав весь тот французский коньяк, который взбодрившаяся от «кавалерии» его жена берегла для приходящей учительницы французского языка, а за границу тогда еще никто не ехал, и думать об этом не знали. Жена у него тоже была очень прогрессивная, и, когда я им сказал, что обдумываю, не вступить ли мне в комсомол (1963), они оба на меня внимательно посмотрели и лишь через много лет признались, что обо мне тогда подумали... Жили они тогда очень бедно, почти нищенствовали, но дом у них был открытый и хлебосольный.
   А на излете 60-х, жарким летним утром, я остановил поэта Т., бегавшего с похмелья за женой с топором, и мы пошли с ним в пивную, где я (признаюсь во всем, это моя исповедь!) тут же опился, как таракан, и, стоя в одиночестве на трамвайных путях Ломоносовского проспекта, орал прохожим, что я тоже гений и ученик В.П.Катаева, от которого я к тому времени уже получил первое и единственное письмо, где мэтр снисходительно поощрял мои начальные прозаические попытки...
   Так что ничего исторического про памятник Маяковскому и гостиницу «Пекин» я, к сожалению, сообщить не могу, за исключением того, что на этой площади находился театр «Современник», куда пробиться тогда было труднее, чем нынче в Театр на Таганке. Я однажды приобрел «с нагрузкой» билет на спектакль «Назначение» по пьесе гуманиста А.Володина и очень хорошо запомнил этот спектакль, потому что меня после него ограбили прямо на улице Садово-Кудринской близ музея А.П.Чехова, где он жил в 1886–1890 гг. Случилось это так. Я шел, погруженный в свои взволнованные мысли о современности советского прогрессивного искусства и его будущности, шел, вспоминая остроумные сценические реплики и взрывные реакции зала на «правду» «Назначения», как вдруг заметил, что оказался в кольце молодых людей, которые мне в 9 вечера летнего дня, в самом центре Москвы, завели руки за спину, сволокли в подворотню и, играя в гангстеров, велели стать лицом к стене, положив руки на затылок. Зашарили по карманам. Шарящие и хлопающие движения их вдруг стали неуверенными, и чей-то голос пробасил: «Где у тебя деньги?» – «А у меня их нет. Вы бы сразу спросили, я бы сразу сказал, что их у меня нету», – дерзко отвечал я, дрожа поджилками. «Ступай вперед и не оглядывайся, дерьмо», – глухо сказал Голос. Меня развернули от стены, и я пошел, а потом побежал в Конюшковский переулок, где у меня жил пьющий приятель. Он и в тот вечер пил. Он и его компания всегда пили, играли в карты. Они все сильно оживились и, схватив пустые бутылки, вилки, кухонные ножи, бросились через площадь Восстания (бывш. Кудринская) искать моих обидчиков, предводительствуемые мною. Обидчики найдены не были, и все мы возвратились в эту коммунальную квартиру двухэтажного деревянного дома, подпертого бревном, близ знаменитого «высотского» Гастронома (арх. М.В.Посохин и А.А.Мндоянц, 1950–1954 гг.), откуда мы зимой крали пустые ящики для нормальной работы печного отопления, возвратились в эту коммунальную квартиру и еще долго пьянствовали, закусывая черным хлебом, картошкой и майонезом... Вот так-то... Приятеля звали Гриша Струков. Вот так... А тем временем два моих героя, Д.А.Пригов и собственно я, Евгений Анатольевич, наконец-то пересекли улицу Петровка близ Петровки, 38, и тут нас наконец останавливает милиция.


   27 декабря 1982 года

   Или, вернее, мы сами ее останавливаем. Мы крайне вежливо спрашиваем, как нам пройти в Колобовский переулок, потому что мы – художники, у нас там мастерская. Нам крайне вежливо предлагают предъявить документы...
   Да, я еще не описал редакцию одного журнала, мимо которого мы проходили. Впрочем, стоит ли? Не стоит... Что было, то быльем поросло...
   А ведь помнится, тогда, в 1976 году, кипел, переживал, возмущался, что это, дескать, несправедливо. Даже, помню, собирался писать письмо покойному редактору П., чтобы он обратил внимание на безобразия. Что, дескать, 2 рассказа, лично вами одобренные и мною доработанные, мне возвращают без видимых на то оснований, а это неправильно и несправедливо. И что сами же ведь позвали сотрудничать в журнале, отчего еще более обидно, хотя, спрашивается, какая разница?..
   Ай, ладно... Хватит ныть, делом нужно заниматься... Помню, вышел тогда, в 1976-м, на улицу, глубоко вздохнул – весна была, клейкие листочки на деревьях проклюнулись... Вздохнул, постоял, куда-то дальше двинул шустрить по Москве, по редакциям ее, по издательствам...
   Ладно... Хватит... Делом, делом нужно заниматься, молодой человек. Делом. Заниматься. А не ныть и подвывать. Поэтому вершим далее свой скорбный


   28 декабря 1982 года.

   путь. Останавливаем патруль и крайне вежливо, топоча ногами, взявшись под руки, как две московские старухи, спрашиваем: нельзя ли нам пройти через Петровку в Колобовский переулок, потому что мы художники и у нас там мастерская. Нам крайне вежливо предлагают предъявить документы. Мы и предъявляем, пожалуйста. «Пожалуйста, идите, товарищи. Направо идти нельзя, ступайте прямо, там свернете налево через проходной двор», – говорят нам, внимательно просмотрев наши документы и отдав рукой честь.
   Пересекаем освещенную Петровку. Вдали – продолжается колебание марева, но лишь в виде оцепления, а не людских толп, ибо сама Петровка пуста. Не маршрут!
   Проходим по Среднему Каретному переулку, где справа торец здания под названием Петровка, 38, слева – спиралеобразный двухэтажный гараж, построенный в конце 20-х, и Свердловский райком КПСС, идем по этим заповедным уголкам, воспетым В.Высоцким, сворачивая от магазина «Отдел заказов» направо... И все, получается, кружим, кружим вокруг грозной Петровки, 38, которая всегда начеку, и даже за полночь не гаснут ее серьезные окна. А вот интересно, большая в Москве преступность или нет? Часто ли и с какой периодичностью убивают, грабят, насилуют, раздевают, воруют и так далее... Судя по размерам здания – да. Судя по тому, что здание в размерах не меняется, – нет. Ах, если бы желания и позывы всех без исключения граждан привести в согласие с законом, какая чудная была бы жизнь! А патологических тех личностей, которым ничего не стоит пырнуть живое тело и пустить душу живу вверх облачком, – этих бы личностей исправить специальными таблетками, но не так, как в «Механическом апельсине», ибо там – Запад и капитализм, а как-нибудь по-нашему, по-социалистически. Чтоб они сами поняли: убивать нехорошо! Лишать жизни живое существо нельзя, ибо жизнь эту дал существу Бог, он ее и возьмет, когда ему надо будет. (А может, в этот момент и надо? Не знаю...)
   И еще. «Ну, а как же, – спрашивает мальчик Федя. – Как же насчет коровок, ягняток, гусей, курочек? Сома можно колотушкой лупить? Свиньям можно глотки резать?»
   «А елку рубить? А скалу взрывать динамитом? Ведь что делается: подложат динамит, и нету скалы!..» – продолжает он.
   Ах, мальчик, ах, Федя! Не знаю я, честное слово! Не знаю, но верую: живое человеческое тело не убий, самому дороже станет, когда запылаешь вечным огнем в геенне огненной. А дух не убьешь, как ни старайся. Убитый дух – нонсенс. Убийство духа увеличивает вес камня на шее убийцы, но общее количество духовности в этом мире уменьшиться не может, как ни старайся. Элементарный закон воспроизводства...
   ...Однако и в самом деле – уж Новый год на носу, а я все никак не могу перевалить через рубеж 14 ноября 1982 года! Может, мне сократить объем посланий? Оборвать их прямо сейчас, на этой вот строчке, этом слове, этой бук...?
   Или попридержать язык, чтоб уж столь явно не бросалась в глаза моя глупость. А то вот сплел... дух какой-то, убийство, геенна огненная... Псевдоглубокомысленностью все это называется или философией на мелком (ровном) месте. Безобразие! – говорю я.


   29 декабря 1982

   Ибо, борясь за выполнение плана, занявшись штурмовщиной и приписками, я под конец года зримо понизил качество выпускаемой продукции, не угнавшись за ее количеством. Уж я стал лепить в снежный ком какие-то истории, ну уж совсем не имеющие отношения к посланиям, и это скверно, потому что, глядя с высоты полета, непременно обнаружится Ферфичкиным скудность, вялость и убогость моих посланий. Одно и то же, одно и то же – шли, шли, шли, идут, идут, идут. Исторические дома, внеисторические персоны. Нон грата, а если и «грата», то еле-еле, совсем чуть-чуть...
   Ладно. В последний раз обязуюсь подтянуться и, соблюдая скрупулезную точность, доведу наши траурные блуждания до логического конца посланий, в чем ты, Ферфичкин, убедишься скорее, чем думаешь, я тебе точно говорю, я тебе еще ни разу в жизни не соврал.
   ...Проходными дворами мы вышли в Колобовский переулок и решили сделать привал у Нефед Нефедыча, ибо полуподвальное помещение его мастерской, полное скульптурных изображений, приветливо белело в глубине одного из грязных двориков упомянутого переулка. Два слова для истории о Нефед Нефедыче. Нефед Нефедыч, знаменитый московский человек, биографию имеет увлекательную и одновременно тривиальную. Он родился и вырос в Сибири, на реке Е., отчего является моим земляком и мы с ним дружим. В конце 30-х годов он поступил в Московский институт художественного мастерства, откуда его репрессировали на 11 или 14 лет в период массовых репрессий, справедливо осужденных на XX и XXII съездах партии, так что он возвратился в Москву лишь после 1956 года и снова доучивался в институте.
   В 1959 году, успешно защитив диплом, он вступил в ряды членов и получил хорошо оплачиваемое место в одном из московских журналов, откуда ушел в начале 1969 года, чуть было не лишившись членства по независящим ни от кого обстоятельствам. А вскоре и на пенсию определился – уж возраст ему подошел, чтоб быть на пенсии, и пенсия ему выпала хорошая, 120 рублей, как моя зарплата. Его лагерный срок тоже вошел в производственный стаж, и это справедливо, резонно.
   Оказавшись на пенсии, Нефед Нефедыч целиком отдался художественному мастерству и через это вновь имел множество неприятностей. В частности, он был вынужден уйти от жены, так как она мешала ему изучать людей, и особенно людей женского пола, что вступило в полное и окончательное противоречие с несдержанной пылкостью его натуры. И другие всякие приключения с ним приключались, о которых не след вспоминать в этот торжественный и скорбный день. Мы с женой жили у него в мастерской, временно не имея собственного угла жилой площади, и однажды, тоже в ноябре, в этих же, как сегодня, числах, славным ноябрьским вечерком 1980 года... Ну да ладно! Что прошло, того уж нет. Хватит воспоминаний. Не время для них, не место, нужно двигаться дальше, смело блуждая в пространстве и времени... Что прошло, того уж нет. Истинно говорю вам, основываясь на опыте собственной шкуры...
   Зазвонил дверной колокольчик, и старик встретил нас взволнованно. Седые пучки вились по краям его лысины, брови тоже являли собой пучки седых волос. Он все твердил, твердил, что вот нет у него водки, нет у него вина, ах, как жаль, что нет вина, вина, как жаль, что мы не принесли водки, водки, это было бы так, так к месту... А ведь Нефед Нефедыч, замечу, отнюдь не алкоголик либо спивающийся элемент. Выпить, конечно же, любит, как все, но не до такой же степени, чтоб кричать: «Вина! Вина!» Да он и не кричал. Он просто и уныло повторял: «Вина, вина...», и тебе, Ферфичкин, должно быть понятно, что это в нем всего лишь проявлялось душевное волнение от торжественности и историчности момента. Нефед Нефедыч не вином знаменит, а неодолимой куртуазностью своею, которая с годами не только не убывает, но даже наоборот. Нефед Нефедыч аккуратно гладит брюки и, дождавшись вечерних сумерек, направляется на Страстной бульвар знакомиться с девками, некоторые из которых с радостью идут к нему в полуподвальное помещение, полное скульптурных изображений, где тут же начинают скакать, прыгать, говорить об искусстве. Прав, прав Нефед Нефедыч, очень сильно упали нравы у нынешней молодежи!
   А вот Пригов Дмитрий Александрович – совершенно непьющий человек. Я снова подчеркиваю это, адресуясь к грядущим историкам культуры, которые, изучая мои послания к Ферфичкину, отчего-то вдруг могут вообразить, что Дмитрий Александрович пивал горькую. Это неправда. Он крепких напитков никогда не употребляет, а пьет лишь пиво, как немец, но в крайне умеренных количествах: бутылочку, от силы две, а если баночное, то всего лишь несколько хорошеньких зеленых баночек. Любит песню «По горным вершинам». Вот каков Дмитрий Александрович! Запомни, Ферфичкин, это славное имя. Мы все еще, может, послужим под его началом, он, может, будет у нас бригадиром, хе-хе-хе... Или десятником, как мой дедушка, работавший на строительстве Лесотехнического института.
   И вот мы, значит, зашли к Нефед Нефедычу и немножко поговорили о том, что... Нефед Нефедыч, крайне взволнованный, сказал, что, конечно же... Я ответил, что не исключено. «Да», – подал голос Дмитрий Александрович. «А не хотите ли чаю?» – спросил Нефед Нефедыч. «Нет, – заторопились мы.– Нам пора идти». – «Да посидите же...» – «Нет, нет! Пора... Пора идти, а то не угнаться нам за Историей».
   Тепло и даже несколько игриво распрощавшись со стариком, мы вновь вышли в его темный грязноватый дворик. Там, стоя в колодце каменных домов, мы убедились, что осень в этом году выдалась влажная, теплая, но нет, нет тишины, нет покоя, и сдержанный гул шарканья тысяч подошв стелется по земле, и светло на улице от ярко горящих фонарей, и нет покоя, нет счастья, нет ничего, кроме воли.
   Старик стоял в дверном проеме. Силуэтом в вертикальном прямоугольнике.
   – Приходите, приходите! – махал он рукой, и у меня сжалось сердце. Боже...
   Дворами мы вышли на Петровский бульвар и, глянув вправо, на Петровку, вновь увидели оцепление.


   29 декабря 1982 года (продолжение)

   Нет, положительно весь мир сговорился действовать против меня!.. Вот сегодня – только взял я в руки чистый лист бумаги, чтоб одним махом, одним мощным энергическим броском довести сюжетную часть посланий до обещанного конца, а именно – рассказать, как мы все-таки пришли и что увидели, когда пришли, как... как у меня тут же ломается ватерклозет, и я вынужден ехать в город, к вышетолькочтоописанному Нефед Нефедычу, у которого сортир ломается постоянно, и у него есть поэтому всякая сортирная техника, в частности – знаменитая черная фукалка, с помощью которой весь народ чистит свои унитазы, потому что уровень жизни возрос и отхожие места во дворе медленно исчезают, как вид в Красной книге.
   Часа два, наверное, провозился... мерзкая жижа, ледяная вода ломит руки... Ну да ладно. Долой натурализм! Сантехника бы вызвал, дав ему рубль, да нету того сантехника, и рубль мой ему совершенно не нужен, у него этих рублей предостаточно. Ему что-то другое нужно, а что – ни он, ни я не знаем. Может, ему нужно 10 000 рублей? Не знаю, поэтому свой ватерклозет чищу сам. Да вот и вычистил уже и сейчас, претщательно отмыв руки, сдобрив и умягчив их одолженным у жены пахучим каким-то кремом, продолжаю свою жизнь в искусстве...
   На Петровке мы вновь увидели кордон и, несколько упав духом, пошли налево, к Трубной площади. А дух упал потому, что, двигаясь налево, мы изрядно отклонялись от основной цели наших траурных блужданий – Колонного зала Дома Союзов. Однако не следует забывать, что прямой путь не всегда есть кратчайший и истинный, каковая аксиома подтвердилась тут же.
   Шли по Петровскому бульвару. Я обожаю бульвары Бульварного кольца, возникшие на месте разобранной стены Белого города в конце XVIII – начале XIX века, и Петровский – тоже, несмотря на то, что любимый мой, конечно же, Страстной. Когда я закончил институт и возвратился по распределению в родной город К., то мнился мне в ностальгических грезах этот самый Страстной бульвар, осенний Страстной бульвар, когда желтый лист шуршит в шагу и сизая дымка, как серебряная паутина, висит в воздухе...
   – К сожалению, мы дальше, наверное, никак не пройдем, Евгений Анатольевич, – дрогнувшим голосом сказал Д.А.Пригов.
   – К сожалению, это так, Дмитрий Александрович, и нам не выпадет стать свидетелями исторического события, – дрогнувшим голосом ответил я.
   – Нет, мы уже стали свидетелями исторического события, – возразил Д.А.Пригов. – Тем самым, что вот шли по вечерней Москве, причем осмысленно шли. Уже сами эти наши блуждания в связи с тем, куда мы шли, являются историческими...
   Мы принялись спорить, и когда наконец выяснилось, что спорить нам не о чем, что мы говорим примерно одно и то же, перед нами вдруг мелькнули в полумраке желтые стены и синяя маковка... Церковь!.. Мы свернули в переулок, и – о чудо! – ярко сверкавшая впереди Петровка не была оцеплена и туда можно было свободно идти.
   – Но ведь там нас наверняка остановят, Дмитрий Александрович? – робко предположил я.
   – А почему бы нам тогда не остановиться, Евгений Анатольевич, если нас остановят, – урезонил меня Д.А.Пирогов и, видя мои трусливые колебания, сдержанно добавил, едко блеснув очками: – Ведь мы же не делаем ничего дурного либо предосудительного. Если нам скажут, что мы не имеем права идти дальше, то ведь мы же не будем спорить, ведь мы извинимся и пойдем назад. Ведь правильно, Евгений Анатольевич?
   – Правильно, – был вынужден согласиться я.
   Мы вышли на пустую Петровку.
   Петровка была пустая.
   Я видел пустую Петровку во время Олимпиады 1980 года, когда в Москву не пускали «иногородних», а мы жили тогда в мастерской Нефед Нефедыча, где и пропали в дальнейшем почти все мои рукописи, а потом, в дальнейшем, возвратились почти все в исключительной целости, сохранности, в красивых папках, я видел пустую Петровку...
   Но такой пустой Петровки я не видел никогда и вряд ли когда-нибудь увижу такую пустую Петровку...
   На ней не было никого, кроме нас и личностей, подобных нам. Тиха была пустынная Петровка, и мы беспрепятственно наслаждались роскошной архитектурой ее державных зданий – фризами, карнизами, ампиром, модерном и так далее. Говорю «и т.д.» потому, что я – дилетант и любуюсь красотой исключительно в чистом виде, не понимая ее смысла, хотя стили и названия архитектурных элементов изучил бы с удовольствием, так как тянусь к культуре. Не хунвэйбин, не гошист, не битник, не панк – простой человек, хочу счастья себе и своей Родине. Буду действовать по порядку: сначала куплю подержанный «Запорожец», затем овладею английским языком, потом окончательно изучу всю культуру, давно пора это сделать...
   – Смотрите, какая красота, Дмитрий Александрович! – затаив дыхание, сказал я.
   – Вижу, Евгений Анатольевич, – посерьезнев, отозвался Д.А.Пригов.
   Мы сняли шапки, потому что нам внезапно стало жарко, и это неудивительно: осень в этом году выдалась аномальная, и зима наступила только вчера, то есть 28 декабря. Лишь вчера снег сел и вроде бы закрепился. А до этого все туманы, туманы, дожди. + 4°С. Дождь в декабре. Оттепель. Казалось, что вся природа вместе со всем советским народом и всем миром (прогрессивной его частью) оплакивала тяжелую утрату!
   Мы надели шапки, потому что наступала ночь и можно было неожиданно сильно простудиться – ведь осеннее тепло обманчиво. Осень есть осень, Россия есть Россия, мы есть мы.
   Миновали Столешников переулок. Удивительно, кафе «Красный мак» почему-то было открыто. Мы зашли. Я рассчитывал выпить рюмку водки, так как в фойе этого заведения, названного в честь популярного балета, сочиненного Р.М.Глиэром, недавно, с целью культурного пьянства, открыли «Рюмочную», но «Рюмочная»-то вот именно и была сегодня закрыта, несмотря на открытость кафе. А я рассчитывал выпить. На что рассчитывал Д.А.Пригов, я не знаю. Ведь он, как я уже говорил, непьющий. Он ничего не пьет, кроме пива. Тоже говорил. Совершенно ничего не пьет, кроме пива...
   Мы зашли в кафе, откинув тростяные бамбуковые шторы. В помещении кафе сидели дружинники, милиционеры и обслуживающий персонал в белых куртках. Все они сидели вместе и молча глядели на нас.
   – У вас есть чай? – спросили мы.
   – У нас нет чаю, – ответили нам, и мы молча вышли из кафе «Красный мак».
   Пустая Петровка, пустынная Петровка... Петровский пассаж (Петровка, д. 10, стиль модерн, архитектор Калугин, барельеф «Рабочий» ск. Манизера), угол Кузнецкого моста – магазин «Светлана» (бывший дом Д.П.Татищева), дом 3/6 – Министерство речного флота, новый ЦУМ, старый «Мюр и Мерилиз» и, наконец, Большой театр...
   Но что это? Перед нами вновь цепь. И в цепи – те же и то же. То есть – дружинники, милиция, штатские... То есть – мы подошли к цепи и снова:
   – Товарищи, скажите, пожалуйста, нам можно пройти к метро «Площадь Свердлова»?
   – Ваши документы? – вежливейшим образом спросили нас.
   – Пожалуйста, – предъявили мы.
   И БЫЛИ ПРОПУЩЕНЫ!!!
   То есть пропущены в самый центр! Да мы вовсе и не ожидали такого успеха, чтоб нас пустили в самое сердце столицы!.. Мы не ожидали этого! Мы прошли под железными конями. Там еще и публика какая-то, видите ли, в театр направлялась, но замена спектакля уже виднелась в виде бумажного плакатика на стене. Если не ошибаюсь, «Спартака» меняли на Вивальди. Нет, скорее всего, я не прав. Спросить Дмитрия Александровича? Да и он, наверное, уже забыл. Все всё забыли... Ладно, придется эту историческую мелкую деталь оставить невыясненной... Вивальди...
   Со стыдом, но я все же должен признаться, что мы уже который раз в этот день солгали, считая, что цель оправдывает средства. Мы, конечно, тут же забыли идти в метро. Мы прошли под квадригой П.А.Клодта, немного потоптались, как кони, и свернули направо, глядя на встречающихся: на солдат, старшин, офицеров, чинов милиции и дружинников смело и открыто. Мы ждали вопроса «Куда?» и готовы были ответить: «Идем к Теодору». То есть мы не сказали бы, конечно, прямым текстом: «Идем к Теодору», а снова закрутили бы, что мы «художники, у нас тут мастерская» и так далее, причем смело указали бы на высокие окна мансарды десятиэтажного дома, выходящего на Театральную площадь. Но, к счастью, нас никто ни о чем не спросил, и мы, избавившись от необходимости лгать, действительно пошли к Теодору.
   Теодор, художник и добрый приятель Д.А.Пригова, по нашим расчетам, непременно должен был находиться в своей мастерской, ибо это именно его высокие окна светились еще издали. Мы свернули в Копьевский переулок, забитый армейскими грузовиками, и ахнули: все открылось перед нами – и кусок Пушкинской улицы, и часть Дома Союзов. Отчетливо слышалась натуральная траурная музыка, и шуршала, шуршала извивающаяся людская лента, еле различимая из-за спин двойного милицейского кордона.
   Я знаю Копьевский переулок, мне ль его не знать! В кафе на углу Пушкинской, аккурат напротив Колонного зала Дома Союзов, я однажды обедал с П., знаменитым советским драматургом (женского пола). Мы были тогда дружны, и она, как могла, помогала мне в моих столичных литературных делах. Кафе называлось «Садко», и мы были в нем весной 1975 года сразу же после 325-го Всесоюзного совещания молодых писателей. В тот год я только что покинул Сибирь, найдя себе прекрасный вариант обмена трехкомнатной квартиры в центре города К. на четвертушку дома с печным отоплением в городе Д. что на канале М.–В. Мы говорили о литературе, называя друг друга на «вы», о том, как трудно, почти невозможно напечататься. П. рассердилась, увидев, что я хочу заплатить за наш скромный обед, и потребовала, чтоб я принял ее долю расходов.
   «Рюмочная» там еще имеется в Копьевском переулке. Я и в этой «Рюмочной» бывал. Там ко мне пристала какая-то пьяная рожа зеленого цвета, предлагающая мне побриться, но «рюмочница» эту рожу одернула, с почтением глядя на мою бороду и замызганное пальто. «Нельзя... У нас нельзя шуметь, – сказала она в пространство. – У нас приличное заведение, к нам ходит приличная публика...» Мне это, помню, очень тогда понравилось.
   Мы с Дмитрием Александровичем нырнули под арку. Во дворе лениво курил солдат. А другой солдат сидел в кабине грузовика. А на грузовике была антенна.
   Поднялись к Теодору. Теодор сам по себе модернист, но одновременно, как и Д.А.Пригов, член Союза художников СССР. «Устраиваются же люди», – завистливо бормочу я себе под нос, а мой литбрат Е. меня поддерживает... На мольберте имелась новая картина Теодора, и можно было догадаться, что заказчик, директор учреждения, завода, колхоза или совхоза, ее не оплатит, и маэстро опять будет сидеть без денег. Это было написано на картине и на бесшабашном лице художника. Собака Теодора с простым именем Жучка грызла старую кость и угрожающе рычала, когда кто-нибудь из нас проходил мимо. Это она делала вид, потому что ей тоже хотелось бытийствовать в сфере искусства.
   Мы заговорили о том, что... Теодор сказал, что у него сломались часы, и он утром включил транзисторный приемник, чтобы узнать время, ибо окна его мастерской расположены так, что никак уличных часов не видно, а виден лишь служебный театральный подъезд, куда заходят и откуда выходят знаменитости оперы и балета. Он включил приемник и услышал французское «ла морт», отчего сразу все понял, будучи природно смышленым с детства. Теодор сказал, что он уже два дня не видел никого из друзей и уже два дня толком ничего не кушал, так как боится выходить за пределы мастерской и лишь прогуливает собачку по ее физиологическим надобностям во дворике, где скучает солдат с антенной. Что он боится не попасть обратно в мастерскую, и ему тогда придется идти жить домой, в коммунальную квартиру, где он прописан, но бывает крайне редко потому, что... Теодор сделал паузу и набил трубку «Кепстеном». Мы попросили у него закурить, объяснив, что наши сигареты кончились, но он отказал нам, объяснив, что никогда не курит сигареты, и тогда Д.А.Пригов на правах доброго приятеля мягко, но настойчиво предложил ему угостить и нас табачком «Кепстен». Теодор принес трубки с длинными чубуками. Табачок на самом деле оказался «Кепстеном». Мы сказали: «О-о-о...» – «Говна не держим», – гордо отозвался Теодор. ...Потому что сосед Теодора по коммунальной квартире торгует из бочки молоком. Он встает в 5 часов утра и едет «на точку». Бочка подвозится к 6 утра, и он торгует, торгует... К 11, когда в винных отделах начинают «продавать», его рабочий день уже полностью заканчивается ввиду полного исчерпания бочки. Сосед дает в лапу кому нужно и сколько кому полагается, после чего у него остается 40–50 лишних личных рублей. Он берет 2–3 портвейна «Кавказ» емкостью 0,8 литра каждая бутылка и отправляется «домой», то есть в их общую с Теодором коммунальную квартиру. Дом у молодца-молочника полная чаша: финская мебель, цветной телевизор с приставкой «видео», двухсоттомник сокровищ мировой литературы, сервиз «Мадонна», холодильник «Розенлев», книги «Королева Марго», Морис Дрюон, что выдают за сданную бумажную макулатуру, но утром торговать молоком холодно, зябко, и сосед надевает ватные штаны, телогрейку, лечебное белье, полушубок. А дома – жарко, весело. Дома он снимает полушубок, ватные штаны, телогрейку и, выпив немного «Кавказу», ходит по квартире в исподнем. «Кавказ» чарует, сосед раздевается до майки, черных сатиновых трусов и снова ходит по квартире. Иногда и все прочее снимает с себя после третьей бутылки. Но он не нудист и не эксгибиционист, упаси бог. Он – простой человек. Он уже два раза рубил мебель саблей, как Олег Табаков, «зашивался» противоалкогольной ампулой, но толку с этого нет – слишком много у него денег каждый день, и совершенно непонятно, куда эти деньги девать, а портвейн стоит около трех рублей бутылка.
   Сердечно распрощавшись с Теодором, мы вышли на улицу. Поглядели на солдата, антенну и вышли со двора.
   И тут с нами приключилось то, что И.В.Сталин непременно назвал бы «головокружением от успехов». Мы вдруг обратились к офицеру милиции с такими нелепейшими словами:
   – Вы знаете, мы художники, у нас тут на чердаке мастерская... Нельзя ли нам выйти на Пушкинскую... Нельзя ли нам посмотреть... То есть не совсем выйти, а, пройдя ваше первое оцепление, немножечко посмотреть из-за спин второго оцепления... того... На Пушкинскую, на Колонный зал Дома Союзов...
   А надо сказать, что мы с Д.А.Приговым выглядим оба как совершенно настоящие художники: бороды торчат, шарфы развеваются, от меня вином пахнет... И еще нам вдруг вспомнилось, что именно художников возлюбили в этот день, не зря же нас везде пускали. А может, в этот день любили всех?
   – Нельзя, – улыбаясь, ответил офицер, и мы, не поняв смысла его улыбки, запели, ободренные ею:
   – Пушкинская, чердак... художники... картина...
   – Нельзя, – снова улыбаясь, повторил милиционер.
   Как громом пораженные отошли мы от него! Ибо нам вдруг открылось какое-то новое знание! Ведь если бы он действительно не пускал, то отвечал бы грубо, весомо, зримо, резко, точно, а то ведь не пускал, как пускал. Казалось, вот-вот – и пустит. А на самом деле действительно совершенно не пускал, как пускал, то есть – вежливо, почти снисходительно. Что за чудеса!
   Действительно чудеса, но на нашем примере видно, как нельзя баловать народ. Во-первых, мы с Дмитрием Александровичем пробрались черт знает куда, где и действительно, скорей всего, не нужно нам было быть, не имели права, не полагалось, а во-вторых, хочу еще раз спросить: что же это за магия слова «художник» была в тот день, почему именно художников в тот день полюбили? И молния снова озаряет робкое иссушенное мозговое пространство: может, в этот день любили всех? Может, кем мы ни назовись в тот день – писателями, артистами, слесарями, токарями-револьверщиками, аптекарями, буровыми рабочими, кладовщиками, уборщицами, космонавтами, – нас все равно пропустили бы, коли соответствующие документы в порядке?
   Не знаю.
   Мы снова вышли на Театральную площадь. Мы устали. Нам давно пора было ехать домой, в Беляево, Теплый Стан, но мы с Д.А.Приговым как бы опьянели и не могли сдвинуться с места. Нам бы в метро, но мы станцию «Площадь Свердлова» снова обогнули и снова пошли налево к тому знаменитому фонтану напротив квадриги, где в 60-е годы собирались по вечерам московские «голубые», а я, приехав в Москву летом 1963 года, не знал специфики этого сквера и, выпив вина в кафе «Прохлада», на месте которого сейчас расположены букинистический магазин и Иван Федоров, присел вечером покурить на скамеечку, любуясь разноцветными фонтанными струями, и страшно удивился, когда любезный дяденька, оказавшийся рядом, вдруг принял во мне деятельное участие. Стал приглашать в город Жуковский, где у него имелась машина «Волга», спрашивал, гуляю ли я уже с девочками. Я страшно удивлялся! Ну, вообще-то не так уж страшно. Через минуту я все понял и лишь из вежливости провинциала к столичному жителю дослушал дяденьку почти до конца и лишь потом срочно бежал, изорвав в клочки его адрес. А бедняга все кричал и кричал мне вдогонку:
   – Приезжай в Жуковский, я тебя познакомлю с хорошими девочками!..
   А может, он не был «голубым»? Может, все это блеф – про функциональное использование театрального сквера гомосексуалистами? Может, он был добрый и хороший простой человек, и я ему напомнил сына, сидящего в тюрьме или служащего в армии?
   Не знаю.
   Знаю, что 14 ноября 1982 года в 23 часа 11 минут мы с Дмитрием Александровичем пытались заглянуть за угол станции метро «Площадь Свердлова», чтобы увидеть окончательно все, но тут же эти бессмысленные попытки оставили, ибо для этого нужно было заглянуть сразу за два угла, чего человеческий глаз пока сделать не в состоянии. Чувствую, что снова необходима схема.


   30 декабря 1982 года

 //-- План-схема № 2 --// 
 //-- Центральный фрагмент траурных блужданий Дмитрия Александровича и Евгения Анатольевича --// 


   Невозможно! С утра только опять настроился, чтобы одним мощным, быстрым, энергическим броском завершить все и избавиться наконец от наваждения – ан нет: винной посуды накопилось, денег – наоборот. Пошел в ларек, много бутылок нес, наудачу нес, я – рисковый. Нет так нет, думаю. Если ларек закрыт, то я посуду выкину в снег. В снег, хоть и жалко, конечно же, 10 рублей (20 коп. × 50 шт.)... Но отлегло; еще издали вижу: открыто, очередь небольшая, вот я сейчас посудку-то мигом и сдам, думаю...
   Ан нет! Когда подошел, то увидел, что фанерное окошко закрыто, потому что «грузят посуду» и, следовательно, все делается по закону. Так и написано было на стене, что посуда не принимается в период загрузки посуды и разгрузки тары. Так и написано было – «в период». Тьфу, безобразие!
   Застыл в задумчивости – что делать? Но вскоре фортуна вновь повернулась ко мне лицом, ибо выяснилось, что мужики, добровольцы из очереди, уже самостоятельно догружают огромный полуприцеп. Вот и догрузили мужики... И очередь их всех пропустила с почтением, да и мы, рядовые люди, благодаря их самоотверженности быстренько сдали все, что имели... Спасибо, товарищи! Истратил я всего лишь 1 час 24 минуты, зато получил 10 рублей. Как бы даже заработал 10 рублей... Хорошо жить, ей-богу!
   ...и все же нам очень хотелось курить, потому что «Кепстен» «Кепстеном», а мы привыкли к другому табачку. Там на лавочке сидели двое молодых людей с одинаковыми усиками, но в разных пальто: у одного демисезонное, клетчатое, у другого тоже клетчатое, но с меховым воротником. Мы спросили у них закурить. Они угостили нас «Шипкой» и вопросительно, колеблясь, глядели на нас. Но когда мы сели на скамейку рядом, успокоились и ушли, очевидно, приняв нас за своих.
   А мы и были свои. Простые советские люди. Товарищи. Мы наслаждались курением и жадно озирались вокруг.
   Прошла еще одна группа таких же молодых людей. Они тоже глядели вопросительно, тоже колеблясь. И тоже отошли куда-то в сторонку, стушевались, сообразив, что раскуривать в самом центре столицы в такой день и час могут лишь люди с чистой совестью, которые, несомненно, имеют на это право.
   А мы глядели во все глаза. К Большому театру подъехал мощный «Икарус», и из него вышло множество чернокожих мужчин. Они построились в колонну и, ведомые, пошли строем огибать метро «Площадь Свердлова» (см. план-схему № 2); братская делегация, поняли мы. В сыром воздухе расплывался свет центральных фонарей. Тихое, приглушенное шарканье тысяч ног стало фоном. Три желтоглазые «Чайки» круто вывернули с Красной площади. И другие черные машины подъезжали, подъезжали... На следующий день мы узнали, что в этих машинах мог сидеть кто угодно. Хоть Ф.Кастро, хоть Ю.Цеденбал, хоть какой-нибудь итальянский товарищ – все они именно в этот день, именно в этот вечер, не исключено, что именно в этот час приехали прощаться...
   Странные чувства: с одной стороны, мы ощущали себя причастными к Истории и ликовали, отчетливо сознавая, что никто из наших друзей, приятелей, знакомых и родственников не окажется в этот день, вечер, час столь близко к географическому эпицентру мировой истории, но, с другой стороны, мы одновременно как бы сидели на русской советской кухне однокомнатной квартиры, где в единственной комнате стоит гроб с хозяином, и все заходят, заходят люди. И бабы плачут. И дождь идет. И чернота за окном. А завтра настанет день, будут похороны, несильные мужики понесут гроб, упираясь, чтоб не стукать его об узкие стенки, перила. Полагаю, что в подобном моем размышлении нет ничего криминального.
   – Я предлагаю вам, Евгений Анатольевич, запомнить все это на всю жизнь, – тихо сказал Д.А.Пригов.
   – Я тоже хотел вам это предложить, Дмитрий Александрович, – тихо ответил я.
   – Согласен, товарищ!..
   – И я согласен, товарищ!..
   Воробьевы горы? О нет, нет, не то, не о том...
   Немного помолчав, мы решили ехать домой, ибо все, что нам было нужно, мы уже увидели и услышали.


   31 декабря 1982 года

   Наступает Новый год, и сюжетная часть моих посланий практически закончена. Остается лишь добавить, что больше у нас документов никто не спрашивал. Мы беспрепятственно потоптались у знаменитого фонтана (арх. В.И.Долганов), спустились в подземный переход, вышли к гостинице с знакомым названием «Метрополь» и пересекли площадь, чуть задержавшись близ роскошных автомобилей, каковые принадлежали, скорей всего, иностранным постояльцам этой гостиницы, посетившим нашу Родину в столь скорбный для нее час. Видели издали, как там, около Дома Союзов, странно переливается в ночном осеннем воздухе уголок этого Дома, снова видели различных военных, милиционеров, дружинников, вошли в метро «Площадь Революции», которое было набито битком, и каждый встречный вопросительно, колеблясь, вглядывался в нас: не больны ли, не безумны ль, не пьяны ли? Но с нами было все в порядке.
   Последняя деталь. Когда мы зашли в пустой подземный переход, там, скучая в одиночестве, читал какую-то мятую книгу какой-то толстенький майор, прислонившийся к какому-то железному ящику. Увидев нас, он испуганно вскочил, сделав неуклюжую попытку спрятать книжку за спину. Но, поняв, что если мы и птицы, то – малого полета, вопросительно, колеблясь, вгляделся в нас: не больны ли, не безумны ль, не пьяны ль? Но с нами все было в порядке.
   А сам майор своим габитусом напомнил мне моего друга поэта А.Лещева, который, в свою очередь, как две капли воды похож на Пьера Безухова, каким его описал для русской публики великий Лев Толстой.
   Новый год, Новый год! Сколько радости он обычно несет людям! Вот и сегодня – как по заказу выпал после вялотекущей осенней слякоти крепкий снежок, и установилась наконец стабильная температура –5°С, являющаяся необходимым и достаточным условием классической русской зимы, которая была, есть и будет всегда, несмотря ни на какие обстоятельства. И пар будет вырываться изо рта, и зябкая красавица запахнется в теплую шубку, и снегирь сядет на ветку, глядя вниз круглыми глазами, и на Крещение в проруби будет купаться лихой, пьяный мужик, и скрип шагов по снежной тропинке будет, и ожидание весны, лета, осени, новой зимы. Все будет, несмотря ни на какие обстоятельства. Все будет, и ничто не треснет. Так не может быть, чтоб все вдруг сразу треснуло, рассыпалось и, заметаемое космическими вихрями, навсегда исчезло в пространстве и времени, и чтоб наступил последний мрак, и нежить чтоб воцарилась во веки веков там, где играла жизнь.
   Мне остается исполнить свой последний долг, то есть ознакомить тебя, Ферфичкин, с моей точнейшей записью процесса процессии. Ведь я на следующий день, 15 ноября 1982 года, уже не пошел на улицу, вовремя сообразив, что ничего ровным счетом не увижу в густой толпе. Я пришел к Д.А.Пригову, который вдруг выступил в необычной для него роли богатого владельца цветного телевизора, около которого мы все и уселись. Мы все пили чай с медом и смотрели в телевизор.
   Вот подробная запись того, что я видел и слышал, и более ты, Ферфичкин, не дождешься от меня ни единого слова...
   Вот эта запись.
 //-- ЗАПИСЬ ОТ 15 НОЯБРЯ 1982 ГОДА. ВОССТАНОВЛЕННАЯ 31 ДЕКАБРЯ 1982 ГОДА --// 
   Жест распорядителя – милости просим, Начальство.
   Вдова под вуалью встает навстречу. Новый Вождь машет рукой, чтоб не вставала. Целует.
   Фраза М. (Музыки? Вот уже и не помню, а ведь прошел всего месяц, и я записывал подробно). Фраза М. строга и печальна...
   Вчера вечером речь по ТВ товарища Ч., редактора. Он сказал, что покойный ездил за сотни тысяч километров, чтобы бороться за мир, и теперь ему осталось немногим менее двух км от Колонного зала Дома Союзов до могилы... (Что он этим хотел сказать? Мне кажется, что человек всегда смертен, и смерть настигает его всегда, сколько бы хороших дел он ни сделал.)
   14.11.82. Панихида по всем церквам по «новопреставленному».
   «Он решителен, смел, верен в дружбе, в любой момент готов прийти на помощь товарищу».
   «Он постиг лучшее, что дано (?) человеческой мудростью». (Цитаты. Чьи – не помню.)
   Памятник в родном городе. Отлили из металла. Прометей. Прометеев огонь.
   В 11 часов утра – часы на Спасской башне Кремля. Мимо часов пролетела черная птица.
   11 часов 15 мин. Героическая тема в музыке усилилась.
   – Медок хорош, – сказал, облизнувшись.
   Вспоминали фильм. Чей фильм? Я его не видел.
   Нет, не Фассбиндер. Фассбиндер мой сверстник. Он умер тоже.
   11 часов 20 минут. Полковники несут венки, генералы, адмиралы – награды. Много.
   Идут. Двое (?) отходят в сторону. Военный распорядитель велел им отойти в сторону, хотя он, возможно, в 100 раз ниже их чином.
   Военные подняли гроб. Реквием.
   Начальство. Гроб устанавливают на орудийный лафет.
   Где Новый Вождь? Толпа мелькает. Обнажены сабли.
   Загудела автомашина, но оказалось, что на улице. (Близ дома Д.А.Пригова, а не в телевизоре.)
   Заглядывают, машут руками. На заднем плане. Надевают шапки, снимают.
   Военные и музыка действуют четко. Штатские суетятся.
   11 часов 30 минут. Поехали!
   Начальство. Родственники впереди, человек 30. Жена, дочь, молодой человек с челкой. Офицер.
   Что это? Два катафалка? Нет, помехи ТВ-монтажа. Чуть-чуть непонятно. Получилось, что процессия идет перпендикулярно метро «Площадь Свердлова».
   ВВС. Странный у них флаг. Моряки.
   Диктор:
   «Его огорчал резкий поворот в политике США». «Бодрость... оптимизм... с редким остроумием...»
   Крутятся корреспонденты фото и кино.
   Поднимаются вверх по брусчатке мимо Исторического музея.
   Громадная труба духового оркестра во весь цветной экран.
   Журналист К. (он вскоре тоже умер, возвратившись из Афганистана):
   «Он оставляет нам драгоценное наследие – 15-миллионную партию... При любом повороте событий...»
   Цоканье. Сменился начальник караула.
   Венки к Мавзолею.
   Кто поднимается на Мавзолей?
   Быстрее заиграл оркестр. Чуть ли не вальс. Траурный марш Шопена? Барабан сильнее забухал. Плохо разбираюсь в музыке.
   Налево часть венков. Портрет несут дальше.
   Черные птицы бродят по брусчатке Красной площади.
   Крупным планом его портрет за стеклом Исторического музея.
   Шаг родственников отяжелел. Справа – Дама. Она – дочь.
   Взяли гроб на руки. Пустой бронетранспортер быстро уехал.
   Начальство. Гроб на руки. Тумба.
   Один из них хлопочет около родственников.
   Начальство. Трибуна.
   Уложились. Ровно 12 часов 00 минут. Новый Вождь начинает митинг.
   12 часов 00 минут. Звук. Кашель. Речь. (См. газеты от 16.11.82.)
   Расположение на Мавзолее слева направо. (См. газеты от 16.11.82.)
   В толпе у Мавзолея коллеги покойного из других стран.
   Плачущая Индира Ганди.
   «Дело твое останется...» Военный говорит голосом покойного. (Их голоса схожи по тембру.)
   Щ. стоял без шапки. А может, это Ш., а не Щ.?
   Президент Академии. Говорит «совремЁнность».
   Слесарь-расточник, бывшее доверенное лицо покойного на выборах. Оратор! Красивый голос, мхатовские модуляции...
   Южанин-земляк, фамилию, должность не запомнил. Говорит о внимании покойного к землякам.
   Митинг закончен. Один почему-то взял под козырек, но тут же отдернул руку.
   Несут гроб. Несут военные. Начальство поддерживает. Впереди двое. Один из них Новый Вождь.
   Другой – за спиной Нового Вождя. Печален.
   Я выглянул на улицу. Пусто. Все у телевизоров. Лишь дети играют, да старуха собирает пустые бутылки.
   Постелен ковер. Начальство отошло. Военные несут гроб на стол с малиновой скатертью.
   Подводят под руки жену. Жена и дочь.
   Дочь целует покойного. Жена оправляет его одежду.
   Сын. Лысоватый, похожий.
   Стоят, неотрывно глядят на того, кто был. Жена, дочь, сын, родственники.
   Панорама Москвы.
   Жест Нового Вождя.
   Венки во всю Кремлевскую стену.
   Трогательное высказывание Д.А.Пригова радует душу патриота.
   Нежную, ранимую душу патриота...
   Патриота.
   Не показали прощания (?). И уже берут крышку.
   Рабочие в черной форме устанавливают. Могильщики?
   Женщины в черных манто с черными вуалевыми сетками. С черными сумками. Родственницы?
   Дочь держит военный.
   Залп. Загудели гудки.
   Гимн. Бросают землю. Новый Вождь отходит. Он быстр в движениях.
   Треск. (Позднее утверждали, что уронили и не вынули рушники. По народной примете означает забвение. Я с этим решительно не согласен. Треск совпал с салютом. Могильщиков было двое, гроб тяжелый, рушники шелковые. Всюду жизнь.)
   Родственники. Могильщики закапывают быстро. Могила выложена (?) крепом.
   Без шапки. Надел.
   По всей Державе гудят гудки.
   5 минут молчания и остановка всех работ.
   Украшают могилу.
   Парад войск под мужественную музыку. Стоят со штыками. Символика продолжения дела?
   – Слава, слава, слава!..
   – Сила, сила, мощь!..
   В сапогах воинство – красивое. А вот летчики идут в ботинках, и это некрасиво.
   Моряки очень бодрые. С карабинами.
   Пограничники.
   Дирижер. Сильно дирижирует военным оркестром. Энергично размахивает руками.
   Опять журналист К. «Знай, дорогой, знамя Октября в надежных руках...»
   Опять черная птица пролетела над Красной площадью. Крупным планом. Узнать, что означает в народных поверьях. Уж не душа ли?
   Птица пролетела, и все!
   13 часов 00 минут.
   ВСЕ...
   ...Все, Ферфичкин, теперь ни слова, их и так было больше, чем нужно. Ровно через 9 часов 15 минут наступит Новый год, и начнется новая светлая жизнь, так что – прочь все печали, заботы, тревоги! Новая неуемная жизнь осветит наши крутые берега, часть печали канет в далекое ли, близкое ль прошлое, заботы, тревоги наконец-то оставят нас. Хорошо! Дома хорошо. Дома пахнет печеным тестом. В духовке зреют пироги. Новый год мы встречаем вдвоем с женой. Я люблю пироги, я люблю свою жену, я люблю свою Родину. Я рад, что печаль миновала, что снова пришла зима и наконец-то закончилась декабрьская оттепель, как об этом только что сообщила дикторша первой программы Центрального телевидения. С Новым годом, друзья, с новым счастьем, Ферфичкин... Выпьем за здравие и за упокой всех персонажей моих посланий к тебе, выпьем за Гаригозова, Канкрина, Шенопина, Галибутаева, Ревебцева, Кодзоева, Телелясова, Попова, Горича, Шолохова, Разина, Наталью Евгеньевну, дядю Колю Первого и дядю Коля Второго, тетю Машу, Блантера, Мокроусова, Соловьева-Седого, бабу Таню, деду Ваню, Соньку и Вальку, полярника Папанина, Ива Монтана, деду Пашу, Марка Бернеса, Каледина, Ш.Андерсона, племянницу Маню, Тараса Бульбу и его сыновей, Карамзина, Мандельштама, Вертинского, деду Сашу, Евгению, царя Александра II Освободителя, А.П.Чехова и его отца и братьев, того, кто был, моего двоюродного брата Сашу, бабу Маришу Первую и бабу Маришу Степановну, учителя Канашенкова, Р. , ныне известного советского писателя, тетю Иру, мою сестру Наташу и племянницу Ксению, Кузьмовну, Федора, который шьет ондатровые шапки, дяду Гошу и его сына Петра, Нинку-хапугу, честного Котю, дядю Ваню из Енисейска, власовца Никульчинского, пьяницу Николая и его жену по прозвищу Демьян, жиличку Анну Константиновну, Достоевского, Лескова, Толстого, Мусоргского, Куприна, Горького, Бунина, Мережковского, художника ML, дедушку Евгения и его детей – Анатолия, Всеволода, Конкордию, за фотографа Упаткина, 69-летнего поэта Л., уроженца Одессы, его жену, прекрасную Л., поэта тоже, но женского пола, и его гимназического учителя, за моего двоюродного дедушку, уехавшего на коне в Харбин, редактора, пахнущего французскими духами и русскими туманами, кухарку Дусю, Татьяну Герасимовну из журнала, царевичей Кана и Илитена, Ермака, Кучюма, царя Бориса, формалиста Швиттерса, друга Ромашу, режиссера Ф., моего товарища Ю. из города Вены, майора из милиции и майора, всю войну ведшего контрпропаганду на немецком языке, за товарища Н., юбилей которого я справлял, лысого новеллиста Пластронова (так и быть, помилуем ради праздника), князей Трубецкого и Гагарина, Д.А.Пригова, А.Блока, бабушку Фелицату Степановну, Надсона, Василия Анисимовича, Анисима Севостьяновича, всех Краснопеевых, Корейшу начальника и Корейшу юродивого, Шота Руставели, клоуна Мамалыгу, Пушкина, Некрасова, Фета, за Анфюшку-монашенку и нищего Деду, за М.В.Ломоносова, В.И.Ульянова, за дядю Волю, Андрюшу-кладовщика, корейца Цоя, официальную народную сказительницу Феклу Чичаеву, Нефед Нефедыча, сценографа Бройгеля, М.Булгакова, шестидесятников У. и Ю., сказочника С., классика Ж., литбрата Е. с женой и ребенком, фарцовщика Фирса, Д.Минаева, актера Урбанского, Евгения Анатольевича, Светлану Анатольевну, Феликса Феодосьевича, бывшего философа К., за ту даму, девушку 60-х годов и ту даму, которая мне всегда все доносит, за Ю.В.Трифонова, Фрейда, Стерна, Бабеля, Зощенко, Набокова, Катаева, Вивальди, Моцарта, Баха, за А., великого поэта современного (женского пола), за К.Леонтьева, Ф.Кафку, Б.Сучкова, Андрея Белого, Гоголя, Огарева, Герцена, Искандера, за Пантюшева, Филатова и Трындина – владельцев доходных домов на Арбате, за М. X. – Героя Социалистического Труда, за Арк. Гайдара, Евг. Харитонова, Сергея П. и его бывшую жену, косую красавицу Гальку, за Б.Е.Троша, моего милого товарища, за Василия Аксенова, Окуджаву, Евтушенко, Вознесенского, за комсорга С.Иванова, за официального человека из ВААПа, за архитекторов Иктина, Калликрата, Д.И.Жилярди, Л.А.Теплицкого, С.Б.Залесского, Е.Л.Иохелиса, С.Карина, Р.С.Егерева, Д.Н.Чечулина, М.В.Посохина, А.А.Мндоянца, Калугина, В.И.Долганова, за скульпторов Н.А.Андреева, А.П.Кибальникова, П.A.Клодта, Фидия, за режиссеров Дунаева и Эфроса, за И.Кальмана, Г.Отса, Г.Ярона, Н.Белохвостикову, А.Пугачеву, за Владимира Спиридоновича Гигаури, Вадика Репина, П.Г.Смидовича, Н.С.Хрущева, К.А.Тимирязева, В.Маяковского, Елену Козлову, Хаксли, Джойса, Дос-Пассоса, Замятина, Ремизова, Эренбурга, П.Романова, Богданову-Честнокову, Добычина, Селина, Глухого Витасика и Саню Морозова Первого, поэта Андрона Воскресенского и Зину Магранж из издательства «Красная гвардия», за учителя Б. и весь русский алфавит, за Сытина И.Д. и Сытина П.В., за художника, автора плаката, знаменитого настолько, и его сына Гаврика, за интеллектуалку Римму, за театроведа по призванию и профессии и литературного критика Ш., за приятеля из Театра миниатюр, за Станиславского и Немировича-Данченко, за Таирова, за арендатора Я.В.Щукина, за гениев Е. и Т. , за Леонида Губанова, Цветаевых – А.И. и М.И., за А.Володина, Гришу Струкова, за тех молодцов, что грузили посуду в ларьке, и буфетчиц всех московских «Рюмочных», за О.Табакова, художника Теодора и его соседа по коммуналке, за мальчика Федю, которого я хочу познакомить со своей племянницей Маней, и за саму Маню, за В.Высоцкого, Брейгеля Старшего, Д.П.Татищева, знаменитого советского драматурга П. (женского пола), за редактора товарища Ч., за начальство, журналиста К., за Нового Вождя, за А.Лещева, Э.Прусонова и многих-многих других, за тебя, за меня, за мою жену, за мою маму, за нашу общую Родину.
   Выпьем?
   Москва 31 декабря 1982 года


 //-- * --// 
   Это, пожалуй, самое известное мое сочинение, переведенное на разные языки во множестве стран. Впервые напечатано (1989) в легендарном саратовском журнале «Волга», который возглавлял тогда замечательный литературовед и прозаик Сергей Боровиков (р. 1947). Меня в журнал «привлек» не менее замечательный саратовский культуртрегер и эссеист Владимир Потапов (р. 1956), ныне – известный журналист, живущий в Москве. Некоторые критики считают «Душу патриота» лучшей моей вещью и образцовым постмодернистским текстом. Я не согласен с ними: имеется у меня проза и покачественней, а к постмодернизму я отношусь так же, как к соцреализму, то есть – никак. Отдельное издание романа появилось в 1994-м (издательство «Текст»). Благодаря прекрасной печати и рисункам великого рисовальщика – карикатуриста Вячеслава Сысоева (1937–2006) – давно стало библиографической редкостью.
   Он может быть Псеуковым, Фетисовым, Гаригозовым, Канкриным, Шенопиным, Галибутаевым, Ревебцевым, Кодзоевым, Телелясовым, Поповым или еще кем. – Здесь фамилии моих персонажей и моя собственная.
   Кто он такой – непонятно... – Ну, непонятно да и непонятно. Не все же в мире должно быть понятно. У критиков есть различные версии решения этого вопроса. Самая экзотическая из них, что Ферфичкин – это Бог. Другая – Василий Аксенов, которому я пишу в Америку, как Ванька Жуков «на деревню дедушке». Или Эдуард Русаков, которому я жалуюсь в Сибирь, как меня гнобят в Москве.
   Новая неуемная жизнь осветила наши крутые берега, и часть печали отныне и во веки веков канула в далекое ли, близкое ль прошлое. – С этим я и сейчас согласен. Жизнь сейчас, может и тяжелая, но жизнь. А тогда был некий морок, где нормальные советские (по паспорту) люди существовали, как «ежики в тумане».
   ...коллега Горич... – Горич Роман Владиславович (1938–2007) – журналист, критик, религиозный философ. Один из моих ближайших друзей. Мы с ним вместе служили в Художественном фонде РСФСР.
   ...этот сюжет уже эксплуатировался литературой... – См. мой рассказ «Отчего деньги не водятся» в книге «Песня первой любви» (М.: АСТ, 2009).
   Наталья Евгеньевна Ш. – Наталья Евгеньевна Штемпель (1908–1988), филолог, близкий друг сосланного (1934–1937) в Воронеж особо чтимого мною великого поэта Осипа Мандельштама (1891–1938). Спасла и ухитрилась сохранить его воронежские рукописи. Я оказался у нее в тот год по рекомендации Беллы Ахмадулиной (р. 1937). В 1935–1971 годах Наталья Евгеньевна преподавала литературу и русский язык в Воронежском авиатехникуме. В 1960–1980-е на ее квартире собиралось неформальное сообщество любителей полузапрещенного тогда Мандельштама. Говорят, что этот кружок посещала в юности мать нашего нынешнего Президента России Дмитрия Медведева (р. 1965). Что внушает определенные надежды, и лично мне – симпатично.
   ...Эх, Осип Эмильевич, эх... чего там, все равно... – Перифраз строчек Мандельштама: «Что, Александр Герцович, / На улице темно? / Брось, Александр Герцович, / Чего там?.. Всё равно...»
   ...майор, усатый смуглый красавец, ведший всю войну контрпропаганду на немецком языке... – Прототип – Лев Копелев (1912–1997) – писатель-диссидент, которого я хорошо знал.
   Яловые сапоги – из высококачественной коровьей кожи.
   ...чьи там кони стоят у двора? – См. Сергей Есенин (1895–1925): «Вечер черные брови насопил. / Чьи-то кони стоят у двора. /Не вчера ли я молодость пропил? / Разлюбил ли тебя не вчера?»
   ...чтоб ему веселее было служить в армии. – Например, в составе «ограниченного контингента советских войск», введенных в Афганистан в 1979 году, после чего и покатилась под откос Советская власть.
   В жизни всегда есть место подвигу... – Фраза из лексикона советской пропаганды.
   ...родное село Амельяново... – В жизни – Емельяново, 27 км от Красноярска. Там сейчас огромный аэропорт того же названия.
   ...сигарет «АСТРА»... – Дешевые сигареты без фильтра, название которых расшифровывалось народом как «Афганский солдат требует русскую армию».
   «Ядран» – огромный магазин в Москве, наполненный югославским «дефицитом».
   ...пьяница Николай и его жена Елена по прозвищу Демьян. – См. рассказ «Как съели петуха» в моей книге «Каленым железом» (М.: АСТ, 2009).
   ...был в гостях у художника М. и его жены А. – Художник Борис Мессерер (р. 1933) и Белла Ахмадулина (р. 1937).
   Вчера я встретил одного, практически главного редактора, пахнущего французскими духами и русскими туманами... – Поэт Андрей Дементьев (р. 1928), редактор журнала «Юность». Именно он взял на себя смелость опубликовать меня впервые после долгого перерыва в 1986 году. Я всегда буду помнить это.
   ...на границе Абхазии и РСФСР. – Точнее – Грузинской ССР и РСФСР. Лишь теперь, в 2008-м, Абхазия стала самостоятельной страной.
   ...был женат на тунгуске, ясашной татарке... – Семейное предание гласит, что она принадлежала к малочисленной северной народности «кеты», уникальный язык которых схож лишь с языком американских индейцев. «Ясашными татарами» некогда называли все сибирское коренное население, платившее дань русскому царю.
   ...юбилей своего дорогого 50-летнего товарища Н. – Леонид Новак (р. 1932). Мы с ним вместе служили в Художественном фонде РСФСР. Журналист, писатель, сотрудничает с «Мемориалом».
   ...мой друг Р., ныне известный советский писатель... – Эдуард Русаков, его как раз тогда взяли да и приняли в Союз писателей.
   ...беседовал с известным советским режиссером Ф. – Убей бог, не могу вспомнить, кто это. Скорей всего я его придумал. Замечу кстати, что и многие другие якобы УЗНАВАЕМЫЕ личности являются лишь прототипами моих фантазий.
   ...долго ждали известного советского менестреля Е. – Евгений Бачурин (р. 1934), поэт и художник.
   ...позвонил из австрийского города Вены наш товарищ Ю. – Юрий Кублановский. Он сильно потом сокрушался, что не удалось ему дотянуть в СССР до смерти Брежнева и «перемен». Ехать «за бугор» он никак не хотел и при первой же возможности возвратился.
   ...слегка опасаясь... – Подслушки, естественно.
   ...слово это считается почти ругательным. – Увы, СОВЕТСКОЙ скотиной назвала диссидентствующая дама моего персонажа, коему я всего лишь прототип, еще раз напоминаю.
   ...лысый товарищ, известный новеллист Пластронов. – Образ этого персонажа навеян все тем же незабвенным Феликсом Кузнецовым, которого я действительно как-то увидел тогда «в ящике», но который к новеллисту Пластронову не имеет никакого отношения. Потому что он не новеллист и вовсе не лысый. Это мы с Пластроновым лысые.
   ...слово «поссовет»... – Поселковый Совет депутатов трудящихся. Слово это, увы, имеет неуловимо непристойный оттенок.
   ...карандаш заточен... – Терпеть не могу глагол «заточен» в его нынешнем смысле «сосредоточен на чем-то»... Так же, как словосочетание «по жизни».
   ...стучит пишущая машинка... – Отстучали машинки. Компьютеры теперь кругом.
   Евгений Харитонов (1941–1981) – выдающийся поэт, прозаик, драматург, режиссер. При жизни практически не печатался – ни в СССР, ни «за бугром». Ученые люди пишут, что его тексты предвосхитили некоторые работы Виктора Ерофеева и Владимира Сорокина (р. 1950). Ныне широко известен как один из основоположников русской гей-литературы, «убедительно описавший психологический тип, формируемый ситуацией юридического и культурного запрета на проявление своих чувств». В жизни был добр, тактичен, рассудителен, ненавязчив, умен, эрудирован. В отличие от многих нынешних малоталантливых и развязных представителей этой культуры, полагающих, что за одну только их «нетрадиционную ориентацию» им от общества полагается БОНУС. И что гетеросексуалы – вообще недочеловеки. Я и моя жена Светлана с Харитоновым дружили, высоко ценили его тексты. А его приватная жизнь нас никогда не интересовала.
   ...играл в футбол, взяли в армию, попал в систему... – Войск МВД. Из биографии моего отца Попова Анатолия Евгеньевича (1910–1961).
   Дальтон-план – система организации школьного образования, основанная на принципе индивидуального обучения, одно время практиковавшаяся в СССР. Название получила от г. Долтон (Dalton, США, штат Массачусетс), где была впервые применена в начале прошлого века.
   По улицам сибирских городов ходили медведи, в трамваях ездили рыси, орлы кружили над городом К. – Эта ироническая фраза терпит фиаско. Осенью 2008 на Красноярских Столбах медведь задрал двух пенсионеров.
   И хоть в Швейцарии, равно как и в городе Вене, мы пока не бывали... – Побывали. Убедились в реальном существовании этих городов, стран. Ну и что?
   ...наша атеистическая семья пьянствует с какими-то бывшими героями 30-х годов: футболистами, летчиками, рыбоводами. – Навеяно стихотворением Эдуарда Багрицкого (1895–1934) «Вмешательство поэта», где есть строчки, восхищавшие «социалистических реалистов»: «Механики, чекисты, рыбоводы, / Я ваш товарищ, мы одной породы».
   Ум е р тот, кто был. – Брежнев Леонид Ильич (1906– 1982) – Генсек ЦК КПСС, Председатель Президиума Верховного Совета СССР, четырежды Герой Советского Союза и прочая, и прочая.
   ...Калинин (бывш. Тверь)... – Теперь снова Тверь, а счастья все нет и нет.
   Е.Б.Ж. – Если Буду Жив, из дневников Льва Толстого.
   ...и не в Америку Свидригайлова... – Персонаж романа «Преступление и наказание» перед тем, как покончить жизнь самоубийством, говорил всем, что скоро уедет в Америку.
   «Ново-ново, как фамилия Попова»... – Из Саши Черного (1880, Одесса – 1932, Ла-Фавьер, Франция). Он является автором строчек: «Это ново? Так же ново, / Как фамилия Попова, / Как холера и проказа, / Как чума и плач детей».
   ...сценограф Бройгель... – Снова театральный художник Владимир Боер. В те годы он был совсем нищим человеком.
   ...Е., мой литературный брат по несчастью либо счастью... – Виктор Ерофеев, с которым нас выгнали из Союза писателей «за «Метрополь». Литературовед, прозаик, шоумен, «медийная персона». Когда-то мы держались «спина к спине у мачты против тысячи вдвоем». Теперь наши пути разошлись, у каждого своя жизнь, свои представления о жизни.
   «Вот потому и могу, что Герой», – отвечает М.X. – Рассказывали, что это был Марк Галлай (1914–1998) – летчик и писатель.
   Нефед Нефедыч... – Прототип – мой старший друг и земляк Федот Федотович Сучков (1915–1991) – скульптор, поэт, прозаик, в юности хорошо знавший великого Андрея Платонова. Федот Федотович однажды сказал мне гениальную фразу: «Ты представляешь, парень, я только задумался о том, что советская власть – говно, а смотрю, что уже и сижу».
   ...член с 1961 года. – Из КПСС его исключили в 1969-м «за Чехословакию», потом, вроде бы, снова приняли...
   ...он получил заказ – изваять за 700 рублей двух тюленей, играющих в мяч. – Его НАСТОЯЩИЕ работы – портрет Варлама Шаламова, с которым он, как старый зэк, был близок, Андрея Платонова только сейчас обрели подлинную жизнь. Барельеф Платонова – на здании Литинститута, Шаламов – в Вологодском музее и на шаламовской могиле в Москве.
   Нет ли каких-нибудь новых способов писать произведения? – Нет и не будет. Компьютер та же бумага, только электронная.
   ...одна дама, девушка 60-х, чей разведенный муж обретался в городе Париже в плену у буржуазной идеологии... шестидесятники У. и Ю. классик Ж. ...фарцовщик Фирс... – Нет, не буду, пожалуй, на этот раз определять прототипов, дело до сих пор тонкое, все люди, все человеки.
   ...сказочник С. – поэт Генрих Сапгир (1928–1999).
   Подойдет, спросит: «Где Вася?» – В.П.Аксенов.
   ...теперь у нас уже есть новый вождь. – Андропов Юрий Владимирович (1914–1984) – Председатель КГБ СССР (1967–1982), Генеральный секретарь ЦК КПСС (1982–1984), Председатель Президиума Верховного Совета СССР (1983–1984). Архивные документы указывают на руководящую роль Андропова в преследованиях диссидентов, высылке Солженицына, Сахарова. Его хорошо помнят в Венгрии, где он в 1956-м был послом, и в других «братских странах социализма». Простым советским людям он был известен как инициатор создания дешевой водки «андроповка», а также «борец за дисциплину», когда у голых людей в бане и одетых посетителей кинотеатров спрашивали документы – зачем-де они средь бела дня не на работе.
   Д.Минаев – Дмитрий Дмитриевич Минаев (1835–1899) – поэт-юморист.
   ...страна наша вновь непобедима, как была непобедима всегда и везде! И в ней опять будет небывалый расцвет! – Конечно же будет, разве кто-нибудь в этом сомневается?
   ...для известнейшего в Москве К., бывшего философа... – Владимир Кормер (1939–1986) – прозаик, мыслитель, автор статьи «Двойное сознание интеллигенции и псевдокультура», напечатанной на Западе и послужившей толчком для создания «диссидентского» сборника «Из-под глыб», где впервые появилась знаменитая статья Солженицына «Образованщина».
   Кормер не дожил до публикации своих работ на родине. Ему пришлось уйти из журнала «Вопросы философии», где он трудился многие годы. Его обыскивали, таскали в КГБ «шить дело», но он никогда не унывал. Подробнее о нем см. блок материалов к его 70-летию в журнале «Октябрь», 2009, № 1.
   Ю.В.Трифонов – Юрий Валентинович Трифонов (1925–1981) – видный советский прозаик, который ухитрялся в те времена печатать в СССР совершенно крамольные, в сущности, тексты. Отчего и не считался «диссидентом», хотя и был таковым.
   Экономика должна быть экономной, как говаривал тот, кто был. – «Лафеты должны быть лафетными», – отозвался на эту историческую фразу художник Вячеслав Сысоев в одном из своих рисунков, посвященных похоронам Брежнева.
   Сейчас должна быть все увеличивающаяся собранность, деловитость, хорошая предприимчивость и полезная инициатива. – Так говорили по телевизору, пропагандируя «новый курс» тов. Андропова.
   ...и, подобрев, покажут фильм «Сатирикон»... – Снятый (1969) Федерико Феллини по одной из моих самых любимых книг. «Сатирикон» Гая Петрония (27–66) «свидетельство кризиса морали и нравов времен Римской империи начала нашей эры», как писано в какой-то энциклопедии. В высоконравственной стране СССР этот фильм был запрещен за «порнографию».
   Давайте, наконец, все мы станем счастливы... – Правда, давайте, а? Ведь что-то и от нас зависит, а не только от «начальников».
   В.Катаевский мовист... – В 60-е прошлого века Валентин Катаев (1897–1986) ввел в литературный обиход слово «мовизм» – от французского mauvais (плохо). Он, аккуратно издеваясь над «советской литературой», заявил, «что в пору, когда все пишут хорошо, надо попробовать писать плохо». Патриархами «всея мовизма» он назначил себя, Анатолия Гладилина (р. 1935, живет в Париже) и Василия Аксенова, печатавшихся в созданном им журнале «Юность».
   Маленький оркестрик. – Перекличка с Булатом Окуджавой («Надежды маленький оркестрик»).
   Валютная гостиница «Белград». – Теперь, кажется, «Золотое кольцо». Магазина «Орбита» больше тоже нет.
   ...говорили ровно за день до того, как... – у нас были устроены обыски. См. чуть ниже пл. Маяковского – ныне Триумфальная.
   к/т «Россия» – ныне к/т «Пушкинский».
   пл. Дзержинского – ныне Лубянская.
   м. «Пл. Свердлова» – ныне м. «Театральная площадь».
   Через Манежную (ныне 50 лет Октября) площадь... – Ныне опять Манежная. Может, теперь навсегда?
   Воздвиженку (пр. Калинина)...– Снова Воздвиженка.
   Гарнизонного универмага (пр. Калинина, д. 10; построен в 1912–1913 гг. архитектором С.Б.Залесским... – Разрушен в новые времена неизвестно зачем и почему.
   Окудж... Евтуш... Вознесенск... Лужн... – Булат Окуджава, Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский. Лужники – стадион, где они собирали в 60-е прошлого века тысячи поклонников поэзии.
   ...та самая пьянь, которая однажды явилась вместе с ним на «встречу старых друзей» в пирожковую «Валдай», заснув прямо за столом... – См. текст «Магазин “Свет”, или Сумерки богов» в этом томе.
   ...моя знакомая, литературный критик Ш. – Вера Шитова (1927–2002). Много писала о театре, телевидении и кино. Ее книга «Лукино Висконти» (1965) остается классикой жанра.
   ...где один замечательный официальный человек, внук прославленного советского военачальника, командовавшего кавалерией, помог мне выиграть 500 рублей у книжного издательства... – Мне рассказывали, что он был внуком генерал-полковника, Героя Советского Союза Оки Городовикова (1879–1960).
   ...мой друг Эдуард Прусонов, ныне лауреат премии Ленинского комсомола... – Это я, чтобы поприкалываться над Эдуардом Русаковым. Никакой премии, никакого комсомола он никогда не получал. Еще раз повторяю – для меня он на сегодняшний день самый значимый писатель по ту сторону уральского хребта. Читайте Эдуарда Русакова и вам обрящется!
   ...мои «братья во литературе»... – Определять их поименно – зря бумагу переводить.
   ...именно этим, то есть борьбой с расхлябанностью в виде хаоса, я и занимался всю свою жизнь, терпя одно за одним поражение и отступая на заранее приготовленные позиции. – Одна из моих книг так и называется «Мастер Хаос» (М.: МК–Периодика, 2002) и посвящена всем от Хаоса претерпевшим.
   ...69-летний поэт Л. уроженец Одессы. – Семен Липкин (1911–2003), поэт, участник альманаха «Метрополь».
   Прекрасная Л. – Инна Лиснянская (р. 1928), поэт, жена Липкина, участница альманаха. Никогда не лишним будет помянуть, что они, две крупнейшие звезды русской поэзии второй половины ХХ века, вместе с Василием Аксеновым вышли из Союза писателей в знак протеста против исключения из него двух своих младших, малоизвестных тогда коллег. То есть меня и Виктора Ерофеева.
   (Евг. Попов. Билли Бонс. Повесть. Рукопись. М., 1981 г.). – Тогда была рукопись, а теперь см. в моей книге «Каленым железом» (М.: АСТ, 2009).
   ...чьи книги нынче дают только очень ученым людям... – После 1968 года книги указанных авторов попали в СПЕЦХРАН и выдавали их лишь по специальному разрешению. Впрочем, многое из перечисленного попало затем в САМИЗДАТ – ТАМИЗДАТ.
   ...дело, как говорится в одном романе. – Роман Василия Аксенова «Ожог». Сцена обыска в магаданской квартире его матери.
   Ромаша – Роман Солнцев, мой незабвенный друг.
   Глухой Витасик, Саня Морозов – друзья юности, а то и детства. С Александром Морозовым (р. 1945) мы учились в школе с пятого класса, затем – в геологоразведочном институте, вместе работали в тайге и тундре. У него были замечательные родители и братья. Сейчас он одинок, пенсионер.
   ...приезжая в Москву с золотых приисков. – Неуклюжая шутка. Штука «студенческого юмора». Дескать, в Сибири кругом золото под ногами валяется.
   ...вальяжную девушку Зину из издательства «Красная гвардия»... – Нина вообще-то ее звали. И фамилия совсем другая. См. комм. к рассказу «Торжественныя встречи» в моем сборнике «Каленым железом» (М.: АСТ, 2009). Впрочем, это сейчас уже совершенно не важно. Сейчас уже многое совершенно не важно. Поэтому я не стану объяснять, кто такие Андрон Воскресенский и поэт И.
   ...театр имени Пушкина, бывший Камерный театр Таирова... – Как не похвастаться, что чуткая к слову, звуку и жесту Марина Брусникина (р. 1961) недавно поставила здесь замечательный, грустный и веселый музыкальный спектакль по моим прежним «идейно-ущербным» рассказам. И не подивиться тому, что Роман Козак (р. 1957), которого вся Москва знала в прежние времена как великолепного актера, играющего в подпольном спектакле «Эмигранты» по Славомиру Мрожеку (р. 1930), теперь не только легализован, но и является главным режиссером этого театра имени Пушкина. Чудеса да и только! Интересно, надолго ли такие чудеса или навсегда?
   ...учитель Б. – писатель Андрей Битов (р. 1937).
   ...Б., Л., Е., А., Б., В., Г., Д... – Все писатели, умершие, уехавшие, исчезнувшие.
   ...и уже лето, и у меня есть сад, огород, который я возделываю. – См. эпиграф к роману.
   За это беспрепятственно получал финский сервелат, черную икру и красную рыбу. – То есть то, что сейчас может купить ЛЮБОЙ, были бы денежки.
   ...явно поворачивало на Пушкинскую (бывш. Б. Дмитровка)... – Не уважили Пушкина, отобрали у него улицу. Нынче она опять Б. Дмитровка.
   ...одна знакомая, которая, будучи театроведом по призванию и профессии... – Легендарная Инна Соловьева (р. 1928).
   ...этот флигелек сносят и будут строить новую станцию метро... – Флигелек снесли, метро до сих пор не построили, всё строят.
   ...в Театре миниатюр у меня служит приятель... – Александр Кузьмичев (р. 1944), актер. Во-первых, уже не служит, на пенсию вышел, а во-вторых, и театр теперь по-другому называется.
   Мы и на самом деле слишком ушли вперед, сначала нам еще постреливали в спину, кого – наповал, кого – ранили, мимо кого пуля просвистела. – Довольно романтические представления о текущем литературном процессе. Особенно здесь меня смущает слово «мы», которое я терпеть не могу. Вот из таких мелочей и складывается виртуальная пропасть между прототипом (мной) и персонажем романа Евгением Анатольевичем. Зато Пригов – каким в жизни был, таким и изображен в «Душе патриота» навсегда.
   ...а если ошибаюсь – пардон, сами в Литинститут не приняли... – Ну что привязался персонаж Евгений Анатольевич к этому почтенному учебному заведению? Неужели к 1982-му еще не отгорело, что не берут в «свой круг»? Мог бы сейчас злорадно похвастаться, что вы, дескать, меня ОТТОРГЛИ, а теперь у меня рядом с вами спектакль идет по адресу Тверской бульвар, 23, и люди красивым артистам по многу раз в ладоши хлопают. Но ведь это только ПЕРСОНАЖ, не я. Я всех давным-давно вроде бы простил. Нет, не всех...
   ...поэт Т., СМОГист Е. – Надеюсь, вы понимаете, отчего я не раскрываю подлинные имена этих прототипов. Они ведь ничего плохого мне не сделали. И к тому же оба уж умерли.
   ...и лишь через много лет признались, что обо мне тогда подумали... – Что я приставленный к ним стукач. Все тогда только и бредили этими самыми «стукачами» да «подслушками». Хотя, надо признать, ба-а-льшие основания наличествовали для развития подобного бреда.
   А.Володин (1919–2001) – драматург-гуманист.
   ...и все мы возвратились в эту коммунальную квартиру двухэтажного деревянного дома, подпертого бревном, близ знаменитого «высотского» Гастронома... – Теперь здесь раскинулись высокие корпуса Посольства США.
   ...не описал редакцию одного журнала... – Журнал «Юность», самый модный и «продвинутый» из тогдашних.
   ...письмо покойному редактору П. – Борис Полевой (1908–1981), автор культовой советской книги «Повесть о настоящем человеке».
   ...куда-то дальше двинул шустрить по Москве, по редакциям ее, по издательствам... – А вот поэт Лев Рубинштейн (р. 1947) мне рассказывал, что в их «андеграундном» кругу плохим отзывом о предъявляемом коллегам литературном произведении являлось: «Ну, это и в “Юности” напечатать можно!» Я, как видите, шел другим путем, пытаясь реализоваться и в тех условиях, но без потери «внутренней чести» (А.Платонов). Возможно, в этом сказывалась моя провинциальность и наивная вера в то, что все преграды земного мира преодолимы, даже если этим миром временно правят большевики.
   Делом, делом нужно заниматься, молодой человек. – Из анекдота: Провинциал приезжает в Москву и, сияя, спрашивает чистильщика сапог, восточного человека: – Товарищ! Как пройти к мавзолею Ленина? – Делом, делом нужно заниматься, молодой человек, – отвечает, не разгибаясь, чистильщик.
   ...мальчик Федя... – Федор Павлов-Андреевич (р. 1976), тогда – ребенок, сейчас – журналист, телеведущий, режиссер, актер, продюсер и прочая, и прочая.
   ...чуть было не лишившись членства по независящим ни от кого обстоятельствам. – См. чуть выше про Нефеда Нефедыча.
   ...славным ноябрьским вечерком 1980 года... – В его мастерской гэбэшники устроили дикий ночной обыск и забрали все наши рукописи – его, мои, Светланы Васильевой. Утром, за бутылкой, Федот Федотович Сучков сказал мне задумчиво: «Ты знаешь, парень, мы, наверное, до конца дней своих не разберемся – или меня из-за тебя шмонали, или тебя из-за меня». Дело в том, что он в это время был тесно связан с самиздатским журналом «Поиски», жаждущем «правильного» марксизма и соблюдения «прав человека», я – с альманахом «Каталог» и вольным Клубом Беллетристов, который мы (Ф.Берман, Н.Климонтович, Е.Козловский, В.Кормер, Д.А.Пригов, Е.Харитонов и я) создали в это самое неподходящее для подобных литературных затей время.
   Запомни, Ферфичкин, это славное имя. Мы все еще, может, послужим под его началом, он, может, будет у нас бригадиром, хе-хе-хе... – Имя Дмитрия Александровича Пригова теперь известно всему читающему миру, но вот его, увы, уже нет. Думаю, что лучше бы наоборот, прости Господи! Чтобы он был среди нас, а слава, ну что слава?
   ...и у меня сжалось сердце. – Как сжалось, когда я посетил Федота Федотовича Сучкова незадолго до его смерти в бедной больнице на Калужской, где он лежал на казенной койке с панцирной сеткой – чистый, опрятный, УХОДЯЩИЙ.
   ...знаменитая черная фукалка... – Вообще-то она именуется вантуз от латинского ventosus – ветреный, нечистый воздух в канализации гоняет.
   ...посерьезнев, отозвался Д.А.Пригов. – Слово «посерьезнев», которое обожали советские литераторы средней руки, мы с Дмитрием Александровичем тоже любили везде вставлять, где надо и не надо.
   ...в фойе этого заведения, названного в честь популярного балета, сочиненного Р.М.Глиэром... – Глиэр Рейнгальд (1874–1956) – советский композитор, дирижер, педагог. Его «Гимн великому городу» непременно услышишь по прибытии на Московский вокзал Питера. «Красный мак» – первый советский балет (1927) на актуальную тему освобождения эксплуатируемых китайских рабочих и трагической любви накурившейся опиума танцовщицы Тао Хоа к красивому советскому капитану. Красочное зрелище заканчивается тем, что «на носилки с мертвой Тао Хоа сыплются бесчисленные лепестки красного мака».
   ...«Спартака» меняли на Вивальди. – Странно, что героический балет на тему борьбы эксплуатируемых римских гладиаторов почему-то не устроил в этот скорбный день руководство страны.
   Теодор, художник и добрый приятель Д.А.Пригова... – Теодор Тэжик (р. 1946) – как выяснилось со временем, уникальный художник театра и кино.
   ...я однажды обедал с П., знаменитым советским драматургом (женского пола). – Людмила Петрушевская (р. 1938).
   ...весной 1975 года сразу же после 325-го совещания молодых писателей. – Опять туповатая шутка. Таких совещаний было при Советах ровно IX штук, а потом советская власть кончилась. В 1975 году проходило VI совещание, и я на нем присутствовал. И Людмила Стефановна Петрушевская – тоже. И литбрат Е., и критик С.Чупринин, и Светлана Васильева, моя будущая (тогда) жена. Мы все там совещались и досовещались по-разному, кто до чего. Нас там много было.
   Он уже два раза рубил мебель саблей, как Олег Табаков... – Символическая сцена из знакового «оттепельного» спектакля Виктора Розова (1913–2004), где юный, но уже великий актер Олег Табаков (р. 1935) играл комсомольца, который в рамках борьбы с «вещизмом» за правильный коммунизм изрубил саблей своего дедушки-красноармейца новую мебель, которую купила жена его старшего брата, «мещанка».
   А мы и были свои. Простые советские люди. – Полагаю, что Дмитрий Александрович не обидится на меня за такую утилитарную мысль, что кто при советской власти жил и выжил, те и есть СОВЕТСКИЕ, включая отъявленных антисоветчиков. А остальное – частности и детали.
   ...поэта А.Лещева, который, в свою очередь, как две капли воды похож на Пьера Безухова... – Александр Лещев – реально существовавшая персона, псевдоним поэта Льва Тарана (1939–1991), тоже уроженца города К., стоящего на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан, моего старшего товарища, друга, автора до сих пор не опубликованного полностью романа в стихах «Алик плюс Алена». Лещева-Тарана, прототипа многих моих персонажей, за этот роман именовали в «андеграунде» «доперестроечным Генри Миллером».
   Товарищи Ч., редактор, К., журналист, Ш. и Щ., стоящие без шапок, академик, говорящий «совремённость», слесарь-расточник, он же «доверенное лицо»... – Начисто забыл, кто это, да и вспоминать, если честно, не желаю. А вот немецкого кинорежиссера Фассбиндера Райнера Вернера (1945–1982) помню и уважаю, хотя бы за то, что он включил ленту Василия Шукшина «Калина красная» в десятку лучших фильмов мирового кино.
   Выпьем? – Да отчего бы и не выпить, пока здоровье позволяет? Выпьем за нашу родину, которую после смерти Брежнева поджидали еще более удивительные приключения: явление Михаила Горбачева, распад СССР, свобода, дикий капитализм и новые «непонятки», выпьем за возвращение нашей общей родины в Божий мир, где Солнце по-прежнему всходит и заходит, Волга все еще впадает в Каспийское море, а люди по-прежнему остаются людьми: праведники – праведниками, дураки – дураками, мерзавцы – мерзавцами, честняги – честнягами. Где любовь / кровь – все еще самая актуальная рифма. Выпьем?