-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Катя Капович
|
|  Вдвоём веселее (сборник)
 -------

   Катя Капович
   Вдвоём веселее


   После выступления

   У Адриана Брауна были прекрасные манеры, которые не могли не понравиться окружающим. «В литературном мире существует абсурдный счет! – говорил он, отступив на два шага к стене и тем самым включив каждого в поле зрения. – Молодой талант вынужден дожидаться своей очереди!» Адриану это всегда казалось чудовищной несправедливостью. Он купил книги Питера и Джеймса и теперь бережно держал их, слегка прижимая к груди. Осыпав друзей комплиментами, он спросил у Макса, нельзя ли приобрести и его книгу, и, услышав, что такой книги не существует и что Максу в очередной раз отказали в очередном издательстве, выразительно вскинул брови:
   – Надо подумать, что можно предпринять в этой связи! После двадцать пятого июня, когда я вернусь из Англии, заезжайте в гости! Джошуа хорошо знает дорогу в нашу конуру, где вам будут рады два скучных старика.
   Последнее было типично английским самоумалением. Много пишущий, то и дело летающий с континента на континент Адриан Браун ни в коем случае не был «скучным стариком». Невысокий, прямой, с розовым лицом, какие бывают только у очень здоровых людей, он свои семьдесят три года носил с легкостью и даже с какой-то юношеской заносчивостью. Что же касалось его жены, то и тут Джошуа мог бы поклясться, что Эвелин Браун никак нельзя было назвать скучной старухой. Красивая, подвижная в свои шестьдесят семь лет, она была прекрасной собеседницей, так как обладала замечательным человеческим качеством – любопытством. К тому же она хорошо готовила и любила кормить своих гостей, что не раз выручало Джошуа в трудную минуту, когда, проговорив с Адрианом часа три, он понимал, что вот-вот, к своему стыду, свалится в голодный обморок.

   Трое служащих складывали стулья и с грохотом сдвигали их к стене. Кто-то поднял рычажок яркости до упора; многоярусная хрустальная люстра, подарок Джона Рокфеллера-младшего библиотеке в Тисборо, зажглась над головами, и на минуту показалось, что это солнце вернулось из-за горизонта. Во всяком случае, стали видны все углы огромной комнаты с подвесными абажурами, глубинными арками и створчатыми окнами в нишах, которыми архитекторы XIX века так любили украшать интерьеры официальных помещений. Это и был американский модерн, здесь человек чувствовал себя демократично и просто, как у себя в гостиной.
   Адриан с сожалением оглядел оживленную толпу. Ему было пора:
   – У меня еще полторы встречи, одна – с гостеприимными хозяевами, вторая, увы, с самим собой в постели. Помните у Йетса: «Когда ты стар и сед…»
   Они помнили, они вежливо улыбнулись.
   Боровский вышел его проводить, а трех оставшихся поэтов тут же обступили дамы во главе с устроителем вечера, добродушным румяным толстяком в синем костюме и галстуке такого ярко-малинового цвета, что, казалось, от него сейчас вспыхнет вся его пышная шевелюра. Молодым людям было поднесено шампанское, и устроитель, он же директор, наконец сказал то, что уже давно готовился сказать:
   – Старинная библиотека в Тисборо… – начал он голосом человека, давно дожидавшегося, чтобы ему дали слово, и улыбнулся всеми складками лица. – Библиотека, в которой я имею честь вас видеть, уже семьдесят лет поддерживает добрую литературную традицию – представлять лучшее, что есть в молодой поэзии!
   В конце речи он добавил имена двух-трех известных поэтов, выступавших здесь на заре своего творческого пути, и слушатели, притихшие было под грузом этих звучных имен, удовлетворенно зашевелились и потянулись к столу с закусками.
   Питер Грей налегал на шампанское, в котором он знал толк и которое жена, опасаясь за его полнокровие, не позволяла ему пить. «Какие глупости! Шампанское – самый здоровый напиток», – думал Питер, наливая себе второй, а потом и третий бокал и закусывая благородное Veuve Clicquot жесткими вареными креветками. Боровский не возвращался, и, допив шампанское, дослушав похвалы, вся группа шумно спустилась по широкой лестнице во двор.
   Выехали поздно, что совсем не удручало молодых людей. Уже несколько лет они выступали вместе и находили большое удовольствие в этих турне. Все доставляло им радость: дорога, неизвестные яркие комнаты, где их принимали душевно и не без помпы, и и особое удовольствие им доставляло обмениваться впечатлениями о прошедшем вечере, возвращаясь домой на машине. Этот профессиональный разговор давал им ощущение единства, и думали они о себе как о единой группе. Ядром ее с давнишних пор были Джеймс Литлтаун и Питер Грей. Сидевший за рулем Джеймс Литлтаун был типичным ньюйоркцем – амбициозным, равнодушным к природе, предпочитающим любому морю море людей, птичьему щебету – человеческие голоса. Без людей он не мог прожить и дня, называл себя человеком самоубыточным и радовался, когда случай позволял ему вырваться из дома. Сейчас он, впрочем, был немного задумчив. Уже два или три раза он озабоченно посмотрел в зеркальце на Воровского, а потом остановил взгляд на знаком силуэте справа. С трудом умещавшийся в узком сиденье его полноватый друг Питер Грей был именно тем, кем Джеймс Литлтаун всегда мечтал себя видеть, а именно – поэтом до мозга костей. У него были живые зеленого цвета глаза, на высокий лоб спадали светлые, без признака седины волосы, с полгода назад он отпустил треугольную бородку, которая делала его немного старше, но в целом только красила его. Он недавно женился, и это тоже прекрасно подходило его молодому облику. У обоих поэтов имелась известность, которая приходит после солидного количества публикаций, выпуска книг, а главное, отзывов прессы, наша образованная публика, к сожалению, все еще верит ей больше, чем собственному мнению. У двух других их товарищей, сидевших на заднем сиденье, ни книг, ни известности не было, но они и были много моложе. Из этих двоих один был совсем юным. Американскому поляку Джошуа Воровскому, который и пригласил на сегодняшнее чтение своего профессора и известного критика, шел только двадцать пятый год. Он был физически силен, близорук и еще очень смущался на публике. Сегодня он все воспринимал празднично. Он поехал с ними впервые, учебный год заканчивался, профессор остался доволен прочитанным куском диссертации, прощаясь, он пообещал разузнать для Джошуа что-нибудь в Англии, и это было мило с его стороны, потому что в Англии издать диссертацию отдельной книгой было больше шансов, чем дома, в Америке.
   Оставив позади полотно железной дороги, они выбрались на магистральный хайвей. Джошуа поглядывал в окно и думал о том, что будет делать через неделю. Он вспоминал дом и родителей. Даже по отцу – он обнаружил это вдруг, и это тоже явилось для него своего рода откровением – он истосковался. Подростком он отца презирал. Тот все свои неудачи вымещал на домашних, и это качество Джошуа считал низким. Только когда Джошуа уезжал учиться, их отношения вдруг изменились. Растроганный выпавшей сыну честью отец выдал Джошуа энную сумму на жизнь. «Польска не згинела!» – сказал он, провожая Джошуа на поезд, и, когда поезд тронулся, он еще долго шел вдоль перрона, утирая набежавшую слезу. Джошуа решил, что переборет свою обычную холодность с отцом. Вот это неожиданное чувство смирения и переполняло его теперь, и к нему примешивалось другое, связанное с одной женщиной, про которую он неотрывно думал последние несколько недель.
   Быстро, с ноющим звуком, пронеслась мимо и скрылась за дождем машина скорой помощи. Джошуа прикрыл глаза и ясно увидел Эллен, стоящую у окна, покусывающую нитку гранатовых камней. Такая уж у нее была непонятная привычка, от которой у него кололо в груди и сосало под ложечкой.
   Познакомились они, когда он еще был школьником; работавшая на телевидении Эллен Холл вдруг оказалась их соседкой. Представила друг другу их мать. «Ты знаешь, кто это?» – спросила она, подводя Джошуа к молодой женщине в сером плаще и белом берете. В жизни Эллен оказалась маленького роста, с короткими полупрозрачными ресницами и прямыми тонкими волосами. Утром, когда он щелкал пультом, в окошке телевизора возникала другая Эллен, яркая, оживленная, с завитой волной волос на лбу, с лазерной указкой в руке. Родители уходили на работу рано, он лежал в своей комнате на диване и слушал, как Эллен рассказывает про все циклоны и засухи, про все маленькие дождинки и большие дожди, которые упадут на их головы весной.
   В мае Эллен по приглашению матери приходила плавать в их бассейне. Она плавала с ожесточением, а потом сидела в кресле, подставив лицо солнцу и не зная, что он смотрит на нее. Одноклассницы недоумевали: он перестал обращать на них внимание. Но разве кто-то из них мог тягаться с Эллен Холл! В ней всё было идеально. Лицо ее было простым, но с лучистой симметрией и всякий раз вызывало у него улыбку. Иногда они разговаривали, однажды он набрался храбрости и пригласил ее в кино. Фильм был французский, с мелкими и, как всегда, неточными субтитрами. Пока она искала в сумочке очки – у нее, как и у Джошуа, была близорукость, и обычно она носила линзы, но тут почему-то забыла, – он стал потихоньку переводить ей, что говорилось на экране. Она надела очки и приложила ладонь к его губами: «Тсс… Я все понимаю». Она была из Квебека, он этого не знал. В автобусе он засмотрелся на ее ноги в тонких колготках. Автобус резко затормозил, и Джошуа потерял равновесие. Если бы она не подхватила его под руку, он бы упал. С полминуты маленькая теплая рука, как если бы проверяя пульс, сжимала его запястье, потом соскользнула в его ладонь и осталась там. Так они и шли, держась за руки, и лишь когда подходили к дому, она вынула руку из его ладони. «Твои родители еще не спят!» – строго сказала она и показала пальцем на горящее окно на втором этаже. Это было окно его комнаты, вечерами мать всегда оставляла для него свет, но Джошуа не стал исправлять ошибку – слишком он дорожил своим наблюдательным пунктом. С замирающим сердцем он дожидался каждый день, когда Эллен войдет в свою комнату. Загоралась настольная лампа, и, присев на край кровати, она стягивала с ног туфли, ставила их в зеркальный шкаф. Потом подходила к окну и перед тем, как задернуть шторы, смотрела в темноту. На минуту их глаза встречались. Нет, она его не видела.

   Джошуа замечтался и не услышал, когда его окликнули. Это был Джеймс. Встреча с Брауном произвела на Джеймса Литлтауна огромное впечатление. Преподаватель колледжа, солидный человек, автор четырех поэтических книг, он с удивлением обнаружил, что больше всего хочет похвальной рецензии от Брауна. Последнюю, недавно вышедшую книгу критики обошли молчанием. И теперь Джеймс хотел как можно тактичней намекнуть о своем желании Джошуа, так как говорить на эту тему с самим Брауном он не решался. Углы его губ поползли вниз, он обратился к задремавшему Воровскому:
   – Эй, Джошуа, дорога впереди длинная, потом спать будешь! Расскажи лучше, о чем вы говорили с Адрианом? Кто ему понравился больше, кто меньше?
   Дорога и впрямь впереди была длинная; зарядивший после Тисборо дождь стучал по капоту и в стекла машины. Боровский, который и не собирался спать, поднял голову и посмотрел вперед. Сказать ли?
   – Здесь все свои! – сказал Джеймс, и Джошуа кивнул.
   – Все без исключения ему очень понравились! – сказал он медленно. – Ну вот, пожалуйста, если тебе интересно… Мои стихи он почему-то счел лучшими, на втором месте у него Питер, потом – ты, потом – Макс.
   Джошуа снял очки и, достав из кармана салфетку, тёр их до тех пор, пока белое волокно салфетки не посыпалось ему на колени. После чего он снова их надел и почти заискивающе взглянул на Джеймса:
   – На что я ему, конечно, ответил: «При чем здесь я? Я и не написал-то еще ничего!»
   – Понятно, – сказал Джеймс Литлтаун.
   – А? Что? – громогласно спросил Питер. – Кто ничего не написал?
   Больше всего Питер не любил, когда жена оказывалась права. Теперь, когда выпитое второпях шампанское теснило его грудь, он думал: ну вот, опять она скажет: «Я тебе говорила!». Он хотел отоспаться до Нью-Йорка, но разговор над ухом его разбудил. Он отстегнул ремень, стянул сжимавший плечи и грудь пиджак – дышать стало легче, но неуютное чувство не проходило. Жена все поймет и задаст трепку, подумал он лениво.
   – Ты дал объявление? – спросил он у Джеймса.
   Джеймс покачал головой:
   – Какой же я балбес!
   Между собой они решили, что о следующем совместном вечере дадут рекламу в «Нью-Йоркер». Это нужно было делать заранее и стоило гораздо больше, чем они предполагали. С двух других их товарищей они благородно договорились денег не брать. Ни Макс, ни Джошуа не имели доходов.
   – Запиши! – сказал Питер.
   – Сейчас!
   Порывшись в кармане пиджака, Джеймс вынул сложенный пополам листок. Рецепт. Черт, он забыл заказать снотворное. Теперь до утра не уснуть. В этом семестре на него насели, и он с трудом успевал читать сочинения. Все его бывшие сокурсники, кто хоть что-то собой представлял, подсуетившись и поработав локтями, уже давно нашли себе уютные места при хороших университетах, пока он все дожидался своей очереди. Скромный преподаватель в третьесортном штатном колледже… Учить будущих бизнесменов грамотно писать – это ли предел его возможностей? Долгие годы он себя уговаривал, что именно этого он хотел – оставаться инкогнито. Но вот ему тридцать шесть, у него семья, двое детей. Он отдавал себе отчет в том, что его инкогнито было самообманом и что на самом деле он никому, кроме своих друзей, не был известен. Они любили его и поддерживали, и ему тут же стало стыдно за вспыхнувшую в нем пару минут назад ревность. Он размял затекшую шею и стал думать о предстоящей поездке с семьей в Амстердам. На первое июня у них уже были заказаны билеты. Музеи. Он покажет детям свои любимые картины. Потом они обязательно съездят в Делфт. Интересно, стоит ли еще на ратушной площади тот сигарный магазин? Хозяин его всегда узнавал. Миляга-человек… Они садились с Джеймсом за столик, выкуривали по сигаре, выпивали по рюмке коньяка. «Выйду на пенсию, перееду в Голландию!» – с ожесточением подумал Джеймс.
   Макс шумно поерзал в кресле:
   – Что такое? О каком объявлении вы говорите?
   Когда Макс Геллер зажигался какой-то идеей, вся скрытая в нем нервная энергия пробивалась наружу. Вот и сейчас в темноте машины руки его вскидывались, он теребил переносицу, щипал подбородок, то и дело толкая соседа слева локтем. Все знали его неистовость и, немного посмеиваясь, любили этого неугомонного человека. Он обладал редким умением портить отношения со всеми полезными ему людьми. Вот и недавно в издательстве, где ему отказали, но отказали вежливо, наговорив кучу приятных глупостей и намекнув, что в будущем обязательно рассмотрят его кандидатуру, он сказал редактору: «Вы – патологический лгун!» Вспомнив это, он расхохотался и прокомментировал встречу с Брауном:
   – Абсурдный счет, ха! И он, значит, не побоялся выделить нас! Вы читали его статью в «Нью-Йорк ревю оф Букс»?
   – О чем? – спросил Джеймс.
   – Об Элиоте.
   Друзья знали, что Геллер тайно считал себя новым Элиотом.
   – Он его знал, кажется? Я имею в виду, лично был знаком? – уточнил Питер.
   – Общеизвестно! – ответил Макс, опять потеребил подбородок и уставился на Джошуа дьявольским взглядом:
   – Я знаю, почему Брауну не понравилось! Я сегодня плохо читал!
   – Во-первых, ему понравилось, во-вторых, ты хорошо читал, как поэт, – ответил Джошуа, прихлопнув рукой выбивающийся изо рта зевок.
   Был слышен был только стук дворников, продолжавших сметать со стекол остатки дождя. Потом и они смолкли. Джошуа посмотрел на далекие огоньки. Там, за изгибом реки, куда его близорукий взгляд не достигал, лежал их городок: бывшие текстильные фабрики, кирпичные фасады, плоские железные крыши. Их район был самый дорогой. Парк, театр, три музея и обсерватория – все лучшее находилось в их районе. И его семья всегда там жила. Отец кичился тем, что он, поляк, состоял во всех комитетах старейшин. Джошуа снова попытался подумать об отце с нежностью, но вместо этого представил его, выходящего к обеду в пижаме, визгливо покрикивающего на мать. Почему она не ушла от него много лет назад, когда была молодой? Она говорила, что должна была сохранить семью. Ради них, троих детей, она осталась. Когда-то мать была красивой, никогда не унывающей женщиной; на нее оглядывались, когда она шла с маленьким Джошуа по улице. Он помнил ее молодую руку, тесное обручальное кольцо сжимало ее безымянный палец, и невидимое кольцо сжимало ее жизнь. Перед дверью школы она всегда удерживала его за плечо, чтобы пригладить непокорные, как у нее самой, волосы. Он понял, что больше не хочет видеть отца, и прежнюю радостную мысль о возвращении домой сменило обычное тягостное чувство. Нет, он останется на лето в Нью-Йорке. Днем, чтобы не сидеть в раскаленной солнцем комнате, будет ходить в библиотеку, писать будет по ночам.
   А Эллен? Когда мать упомянула в телефонном разговоре, что шерстяной мужчина съехал и соседка напротив заняла положенный ей прямоугольник окна, в Джошуа вдруг вспыхнули детские фантазии. «Она как?» – спросил он небрежно. «Она велела передать тебе привет!» – вспомнила мать и тут же заговорила о том, что они с отцом отремонтировали вторую ванную комнату… Джошуа понимал, почему Эллен снова осталась одна. Как и он, Эллен была привередлива.
   Джошуа прикоснулся рукой к голове, и волосы издали легкий электрический треск. Любил ли он Эллен или только память о ней? А может, он любил самого себя, того, еще никому не нужного юношу, который из-за нее опаздывал в школу. Встречались они по утрам. Сначала все было просто, потом осложнилось. Он ревновал и мучился. В последние его месяцы дома Эллен сдала квартиру, и в один ненастный день вместо нее в окне появился мускулистый шерстяной мужчина. Он, этот мужчина в летах, открыв окно настежь, делал у подоконника упражнения для пресса. В его отжиманиях было что-то оскорбительное для взгляда семнадцатилетнего поляка. Закончив их, мужчина обтирал грудь махровым полотенцем и бросался на кровать, которая иногда отзывалась женским визгом.
   Джошуа прислушался к себе. Что-то изменилось в нем сегодня. Что, он и сам толком не знал, но то, что его друзья ему (он это почувствовал, пусть только на минуту) позавидовали, почему-то сладко томило, как томит любовь. Только еще сильнее.
   Да, он съездит повидаться с родными и вернется к себе. Отец, конечно, надуется, откажет ему в обещанных деньгах. Ну да Бог с ним! Адриан уже дал ему на лето редактуру. Поначалу Джошуа не придал значения тем нескольким фразам, которые Адриан сказал в его адрес. Он даже подумал: не потому ли профессор так добр, что знает его? Но нет, Адриан был не из тех, кто говорил что-то не взвесив. Значит, стихи действительно были выдающимися… Неужели правда, что он лучше его замечательных друзей? Он устало посмотрел на них. Они уже не казались ему великими, и как хорошо и уверенно он вдруг почувствовал себя в своей молодой, только начинающейся жизни! Дождь перестал, под мостом сияла река. Он еще раз с непонятным сердцебиением взглянул в окно на далекие, уходящие в темноту огоньки Олбани и, вжимаясь лбом в стекло, погасил самодовольную улыбку.


   Мачо Джо собирается в тюрьму

   Есть категория людей, умеющих, не перебивая, излучая лицом участие, слушать вас, а при этом думать о своем. Таких людей любят, о них с восторгом говорят – тонкий собеседник! Иногда они и сами начинают в это верить. Я принадлежу к этому типу людей: мимика сочувствия доведена у меня до автоматизма. Слушая, я киваю головой, понимающе вздыхаю, сочувствую, радуюсь. Обычно мне это сходит с рук. Но, бывает, я пропускаю мимо ушей что-то очень важное, касающееся меня.
   Как-то останавливает меня на улице знакомый, все знают как Мачо Джо. Это большой, шумный и невероятно словоохотливый человек. Придерживая меня за рукав, он говорит:
   – О, привет, хорошо, что увидел тебя! Про мой бардак ты уже слышала?
   – Нет, – говорю я, а сама быстро начинаю соображать, сколько времени у меня уйдет на то, чтобы отвязаться от него.
   А он уже начинает рассказывать что-то про свою коллекцию. Он уже двадцать лет торгует индейским искусством и, поскольку всегда озабочен поиском новых покупателей, жалуется на каких-то дилеров, которые сбивают цены, я ослабляю контроль, или, попросту говоря, ухожу в отключку. Пробуждаюсь только, когда он, сжимая мою ладонь, за что-то бешено меня благодарит:
   – Триш так и сказала: они в России еще и не то видели! Так ты, стало быть, согласна?
   – Согласна на что? – спрашиваю я осторожно.
   – На шесть-семь коробок!
   – Каких коробок?
   Он всплескивает руками:
   – Ты что, меня не слушала?
   Я говорю, что, конечно же, слушала, и тут же прошу все повторить сначала.
   – Короче, – говорит он, – месяц назад меня взяли за жопу, был суд, мне дали десять лет. Я, конечно, все предчувствовал и до ареста успел кое-что продать, но, естественно, не все. Оставшиеся вещи нужно срочно перевезти, иначе пропадут. Так ты согласна?
   – Ты откуда идешь? – спрашиваю я, оглядывая его. Видятся мне при этом разорванные наручники, спиленные кандалы на ногах.
   На нем обычные штаны и женская кофта поверх футболки:
   – А, это… – говорит он. – Микки, помнишь, такой худой, бывший гонщик? Его жена мне одолжила.
   – Жена? Микки?
   – Я ж тебе говорю, меня на месяц отпустили. Так можно к тебе перевезти или нет?
   Я мычу что-то нечленораздельное.
   – Ну и отлично, – благодарно трубит Мачо Джо. – Завтра в пять подъедем, будь дома! У тебя телевизор, надеюсь, есть?
   – Телевизор?!
   – Ну да, телевизор! – отвечает Мачо Джо, раздражаясь от того, что я все время переспрашиваю. – Мой друг, завтра же бейсбол! Мировой кубок, «Ред Соке» вышли в финал! Короче, есть?
   – Есть, – говорю. – И, может быть, даже работает.

   В пять часов они подъехали – Мачо Джо с Триш и Микки с Джейн. Мужчины сходу принялись разгружать контейнер и перекладывать вещи в коробки, а мы с Триш и Джейн вошли в дом. И вот, сидя на высоком табурете посреди моей кухни – одета она была во все черное, как будто Мачо Джо уже умер, – Триш снова пересказывает всю историю. Я уже все знаю, но люди говорят об одном и том же по-разному.
   – Я как раз под душем, он еще спал, – всхлипывает Триш. – Звонок в дверь, я выхожу в халате. На пороге, Бог мой, восемь федеральных полицейских с автоматами! Что такое, спрашиваю. Ордер на арест! Я ничего не знаю. Но я действительно ничего не знала! Меня – в наручники, Мачо Джо приковали к раковине в кухне… Восемь часов переворачивали дом вверх дном. Это был такой ужас, такой позор, какого я в жизни не испытывала! Я даже зубы не почистила в тот день!
   Всхлипнув, она залпом заглотила остаток воды и посмотрела на нас покрасневшими глазами:
   – Десять лет, девочки, десять лет я верила в эту ложь! Как он мог? Потом этот позорный суд. Вы не представляете себе, что у меня был за чудовищный месяц. Он со мной не разговаривал, пил виски и смотрел в окно. Не продал почти ничего. У меня руки опускаются! Через неделю он уйдет в тюрьму, а я останусь ни с чем.
   Когда Триш наконец замолчала, Джейн, женщина, мыслящая политически, выразила свои чувства в одном отчаянном восклицании:
   – Черт бы побрал эту бушевскую администрацию!

   А теперь давайте все по порядку.
   Итак, Мачо Джо. В миру – за неимением лучшего слова – Мачо Джо имел репутацию высокого класса арт-дилера, специалиста по индейскому искусству. Но на искусстве, как известно, много не заработаешь, даже на индейском. Поэтому помимо индейских тотемных скульптур Мачо Джо еще торговал гашишем. С одной стороны, повсюду в их доме на специальных мраморных столиках стояли угрюмые животные символы, и стены были увешаны пестрыми индейскими одеялами. С другой стороны, о которой мы не знали (или не хотели знать), Мачо Джо привозил с мексиканской границы гашиш и коноплю. При этом речь шла не о каких-то жалких унциях и даже не о килограммах, а о тоннах и дальнобойных грузовиках. Наверное, при таком виде заработка Мачо Джо лучше было лечь на дно и затаиться, но Мачо Джо был не из тех людей, что прячут деньги под матрас, а сами ютятся в развалинах. Мачо Джо не только не затаился, но на виду у всего города стал строить новый трехэтажный дом.
   Год назад он закончил великое строительство. Дом из белого камня стоял на высоком холме, принадлежавшем им с Триш. С этого холма открывался роскошный вид на леса, поля и огороды; по другую сторону лежал чистый дорогой пригород с игрушечными церквями, отелями и маленькими ухоженными парками. Таким образом, помимо непосредственно дома, Мачо Джо с Триш оказались владельцами и этого сокровища. Выходящий теплым летним вечером на крыльцо мог ладонью, как драгоценности из шкатулки, зачерпнуть весь пригород с его изумрудными и рубиновыми огнями. Когда в патио собирались гости, Триш выкатывала на столике кофе со сливками, тонко нарезанные сыры, ягоды в хрустальных вазочках.
   – Все чистое, органическое, местного производства. Мы с Мачо поддерживаем местных фермеров! – приговаривала она с гордостью.
   Я завидовала.
   – Если бы мы вдруг взяли и разбогатели, – иногда произносит мой муж, впрочем, чисто гипотетически, – мы бы взяли к себе жить всех наших друзей-поэтов, а на оставшиеся деньги издавали бы журнал!
   Вслух я с ним соглашаюсь, потому что неудобно не соглашаться с благородным ходом мысли, но сама я, если порой и размечтаюсь, представляю дело иначе. «Я тоже хочу дом и чтоб меня все оставили в покое!» – взвизгивает моя истертая в локтях душа. А бедные друзья-поэты и так живут у нас годами.
   Так вот, я завидовала напрасно, потому что в то самое время, когда Мачо Джо разливал в тонкие бокалы французское вино и мы мирно выпивали и закусывали органическими продуктами, за Мачо Джо уже велась неусыпная слежка.

   Парадокс жизни: все мы хотим знать будущее, но что может быть хуже будущего, которое знаешь? Взять хоть моего отца – его тоже в свое время арестовали, но зато еще накануне вечером он спокойно поужинал, утром спокойно сел в троллейбус, проехался до работы…
   Доверив Джейн вести с Триш душеспасительные беседы, я вышла на крыльцо. Теплый октябрьский ветерок трепал листья на деревьях, и в воздухе плыла какая-то осенняя грусть. Было время заката. Что-то в последнее время такие долгие красные закаты нагоняют на меня тоску. Может, оттого, что всё куда-то летит, а я остаюсь?
   Доставая скульптуры, мужчины вели степенный разговор:
   – … Ну ладно, понимаю, – говорил Мачо, – промахнулись один раз – не было кандидата! Но когда они избрали этого ублюдка на второй срок, тут уж я совершенно о…л! Это, мой друг, говорит о качестве мозгов в Америке…
   Микки задумчиво молчал. Когда он заговорил, голос его звучал хрипло:
   – Знаешь, Мачо, – сказал он, – мне иногда кажется, что в такое время за решеткой сидеть не хуже, чем гулять на свободе. Ей-богу, сам бы сел, лишь бы не видеть весь этот бардак! Куда тебя, кстати, определили?
   – В Девенс.
   – Федеральная? Курорт-спорт! А кстати, о спорте, вы смотрите сегодня бейсбол?
   – Ну так! А ты?
   – Что за вопрос!
   Мики вытащил из стоящего на газоне контейнера бутылку с пивом и поискал глазами открывашку:
   – Так ты когда туда?..
   – В понедельник. А что?
   Микки снова поискал открывашку и, не найдя ее, опустился на крыльцо.
   А дальше сделал следующее. Согнувшись пополам – он был худой и гибкий, как ребенок, – со стороны ботинка просунул в брючину руку и что-то покрутил. Потом подергал ботинок и вместе с ним вынул кусок ноги. Я смотрела не отрываясь. Сверху на голени чернел небольшой металлический штырек, которым он поддел крышечку.
   Он показал мне конструкцию:
   – Протез – сам делал!
   Я сказала, что, в принципе, могла бы и за открывашкой сбегать, но Микки уже и думать забыл про меня.
   Завинтив ногу обратно в штанину, он поднялся:
   – Я могу подвезти!

   Мы занесли в дом семь коробок. Мачо Джо заглянул на дно контейнера и вытащил из него последнюю вещь. Это была огромная рыбина из черного малахита; ее вскинутые вверх плавники и судорожно вздыбившийся хвост, должно быть, говорили о содержащейся в ней темной тотемной силе. Мачо Джо поставил ее на траву перед нами и загляделся:
   – Эту щуку, друзья мои, я взял у одного черокского мужика еще в восемьдесят шестом году. Две недели курили гашиш, а она все лежала у кровати. Потом я ему говорю: не продашь? «Нет, – говорит, – продать не могу, могу только подарить».
   Мы понимающе молчали.
   Он сдул с лезвия картонную труху и, прищурившись, поглядел на часы. Зрение, если верить Триш, Мачо Джо подсадил на ночных стриптизах.
   «Поменьше надо пялиться на голых баб!» – ворчала она, когда он жаловался на глаза.
   – Без десяти шесть, пора включать. Вы, надеюсь, остаетесь?
   – Джейн вообще-то ночью дежурила… – сказал Микки.
   – Понимаю, – ответил Мачо Джо.
   Видно было, что он расстроен.

   Они зашли в дом, а я осталась сидеть и наблюдать за происходящими на улице переменами. Ровно в три часа улица опустела, жизнь вдруг втянулась внутрь домов, как улитка в ракушку. Опустели детская площадка, перекресток, магазины. Было непонятно, как может так быстро опустеть целая местность! Происходило что-то стихийное, вроде отлива. Куда-то подевались многодетные мормонские соседи, старушка, бросавшая собаке теннисный мячик. Все было пусто, только я да еще мексиканский садовник в соседнем огороде остались от целого городка. Когда в одном из домов раздавались особенно громкие голоса, мы с садовником поднимали головы и понимающе улыбались друг другу.
   – «Ред Соке» выигрывают, – сказал он, улыбнувшись мне в очередной раз.
   – Похоже, что так.
   Он вышел ко мне, раздвинув кусты руками. Это был не садовник-мексиканец, а японец, управляющий филиалом крупной фармацевтической фирмы. Такой уж выдался день – все оказывались кем-то не тем, кем казались. Пора уж было перестать удивляться. Я и перестала.
   Его звали мистер Кимото, и жену его звали миссис Кимото. Мы разговорились, что да как, и я спросила, сколько они в этой стране. Они приехали в Америку из Хиросимы двадцать лет назад. Услышав «из Хиросима», я подумала, что, наверное, не смогла бы жить в стране, сбросившей на нас ядерную бомбу. Интересно, что Бертран Рассел именно так и предлагал сделать: сбросить ядерную бомбу на Советский Союз. В каком-то смысле мы ее сами сбросили на себя еще в тридцать седьмом году.
   Он показал на портфолио:
   – Альбом?
   – Портфолио подруги.
   – Ваша подруга – художница?
   – О нет! Моя подруга – жена коллекционера и… Я решила не продолжать.
   Когда-то я работала продавцом в книжном магазине, и коммерческая выучка у меня осталась. Она, видимо, навсегда оседает в организме, как радиация. Сначала я, кстати, была с покупателями честна. Если книга мне не нравилась, я отговаривала покупателя ее брать. Задвигала Коэльо поглубже, прятала «Код да Винчи».
   Менеджер завел меня в кабинет.
   – Ты кем работаешь?
   Я растерялась. Выпил он, что ли, думаю. Я знала, что он держит в сейфе бутылку с коньяком.
   – Ты здесь работаешь продавцом! – объяснил он и вдруг не на шутку разбушевался. – Цель продавца – продать книгу. Не обсудить, не дать свою никому не нужную оценку, не спрятать ее черт знает куда, чтоб потом никто не мог найти, а продать. Поняла?
   – Поняла, – трусливо ответила я.
   – А теперь иди и работай! И чтоб никакого литературоведения! – прокричал он мне в спину.
   Я пошла и стала работать. Продавала книги, литературоведением не занималась. Потом и меня, и его, кстати, тоже уволили, но это уже к делу не относится.
   В общем, мистер Кимото был на середине портфолио, когда я сказала:
   – Великая индейская культура… Могу познакомить с оригиналами! Это – шедевры!
   Я думала, что он откажется.
   – Пойду предупрежу миссис Кимото, – просто ответил он.

   Когда он вернулся, я с трудом его узнала. Вместо рабочей одежды на нем был темно-синий костюм, с которого он на ходу стряхивал соринку. В руках он держал блокнот и калькулятор. Сердце мое подпрыгнуло от радости.
   – А почему ее мужа зовут Мачо Джо? Он что – индеец? – спросил мистер Кимото, когда мы входили.
   – Да, – говорю, – индеец. Хотя по нему и не скажешь.

   Мачо Джо с Триш не отрываясь смотрели на экран телевизора, и показывать работы Мачо Джо отказался:
   – Мой друг, – воскликнул он, похлопав японца по плечу, – если есть охота, иди выбирай! А я обязан посмотреть этот матч. Если «Ред Соке» сегодня выиграет, я могу спокойно садиться в тюрьму. Ты же понимаешь, что второго такого матча не будет еще десять лет!
   Мистер Кимото покивал: да-да, конечно. Когда он ушел в гостиную, Мачо Джо тихо спросил:
   – Кто этот парень?
   – Японец.
   – Сам вижу, что японец. Откуда?
   – Из Хиросимы.
   – Откуда-откуда?
   – Из Хиросимы, – повторила я.
   – Полное блядство! Ты посмотри на этих кретинов!
   Последнее, впрочем, относилось к чему-то в телевизоре.

   Только во время рекламы Мачо Джо вернулся к разговору:
   – Хиросима – культурный центр! – сказал он. – А где ты его нашла?
   – Кого?
   – О ком мы говорим? Японца, конечно! – ответил Мачо Джо, раздражаясь на мое переспрашивание.
   – В соседнем огороде! Они – наши соседи…
   Я начала пересказывать историю нашей встречи, но перерыв кончился, и Мачо Джо меня уже не слушал.
   Мистер Кимото отобрал работы очень быстро. В следующем перерыве они с Мачо Джо подбивали итоговую сумму, а я смотрела забавную рекламу. Двое мужчин с жаром общались между собой. «Ты только подумай! – восклицал один. – Сегодня наши болельщики выиграют в двойном размере!» – «Но это же невероятно!» – отвечал партнер ему в тон. «Невероятно, но правда!» – радостно подтверждал первый и, переводя взгляд в камеру, обращался ко мне:
   – Вы только задумайтесь: сегодняшние ваши покупки удваиваются! Вместо одного кресла – два, вместо одного буфета – два, вместо двух комодов – четыре, вместо четырех стульев – восемь! Лишь бы ваша любимая команда выиграла!
   – А она выиграет! – сказал Мачо Джо.
   Мистер Кимото взглянул в экран и вежливо улыбнулся. Потом он протянул Мачо Джо две руки:
   – А что вы говорили про тюрьму? Я хочу надеяться, что это была шутка?
   Мачо Джо пожал только одну из рук, потому что в другой у него был стакан с виски.
   – Мой друг, ты можешь надеяться, но мне уже и место известно! Можешь меня навещать.
   – Навещать буду. Миссис Кимото тоже! – сказал японец и еще раз потряс его руку.

   Мы с мистером и миссис Кимото выпили и закурили. С акации летели золотые листья, щебетали какие-то невидимые, но очень болтливые птицы. Я семнадцать лет живу в Америке, но мне до сих пор кажется, что птицы здесь говорят по-русски. Одна спрашивала: «Крутить, крутить?» Вторая отвечала: «Четыре, четыре, четыре». Третья добавляла: «Тихо, тихо!»
   Приблизительно такой же незамысловатый разговор вели и мы.
   – Вы много курите? – спрашивала у меня миссис Кимото.
   – Четыре с утра, а там как получится.
   Мне не очень хотелось касаться этой болезненной для меня темы. Болезненной – потому что сигареты стоят дорого. В день – я как-то подсчитала – я выкуриваю на двенадцать долларов, а зарабатываю в день – это уже подсчитала моя дочь – одиннадцать долларов и тридцать семь центов. Моя зарплата – болезненная тема номер два. Болезненная тема номер три – это метафизика замкнутого круга. Чтобы работать, мне нужно курить. Но когда я курю, я практически уничтожаю плоды своей работы. Подготовка к занятию – пять сигарет. Са-мопрочистка мозгов после занятия – еще две. Помимо этого, я курю, когда пишу. Стихотворение – тридцать пять сигарет, цикл стихов – … тут я уже даже не бралась считать. По сути, мои издержки на курево должны были бы списываться с налогов. Это – профессиональные затраты, но пойди объясни это налоговому управлению.
   Супруги дали мне возможность высказаться на тему налогового управления и разом заговорили, перебивая друг друга.
   – Вы пишете стихи? А про что они?
   Это – болезненная тема номер четыре. Я жила в России тридцать лет. Меня никто ни разу не спросил, про что мои стихи. В Америке меня почему-то об этом спрашивают все, даже профессиональные литераторы.
   – Я пишу про всё, – ответила я.
   Они переглянулись, и мистер Кимото достал из кармана телефон.
   – Мы с миссис Кимото хотели бы купить ваши книги. Как они называются?
   Я продиктовала названия книг. Птицы продолжали переговариваться. Теперь первая говорила: «Пилить, пилить». Вторая ей отвечала: «Вить, вить». А третья, видимо устав от их болтовни, просто молчала.
   – Это, наверное, голубые сойки, – сказала я супругам.
   – Да, наверное, – согласились они, но разговор про птиц не вызвал у них интереса.
   – А сколько вы зарабатываете с одной книги? – спросила миссис Кимото.
   – С одной книги?
   Я задумалась.
   Мы чокнулись и закурили по третьей сигарете:
   – Я почему спрашиваю, – сказала хозяйка. – Я тоже написала книгу, и мы с мистером Кимото хотели бы ее издать за свой счет. Как это делается?
   – А про что ваша книга? – спросила я.
   Оказалось, этот вопрос был не столь уж бессмыслен.
   – Про смерть, – невозмутимо ответила она.
   Все еще продолжая улыбаться, миссис Кимото объяснила, что три раза в неделю работает с умирающими людьми. Приходит, сидит с ними, читает им стихи. Ее услуги оплачивались значительно выше моих. Сорок долларов в час. Я посмотрела на нее и подумала: не поинтересоваться ли вакантными позициями? Что-то меня остановило.
   – Я могу спросить у своего издателя.
   – Если не трудно…
   – Нисколько. Я обязательно узнаю! – щедро пообещала я ей, заранее понимая, что ничего такого делать не стану.
   Почему люди врут, думала я, пробираясь через кусты к себе домой. Ведь никакого же проку мне не было в этом вранье! Может, хочется иногда выглядеть лучше, чем ты есть на самом деле?

   Мачо Джо был в прекрасном расположении духа, из чего я заключила, что «Ред Соке» выиграли.
   – Эй, Джипси, – протрубил он (так он иногда называл Триш), – выдай мне подписанный чек!
   «У меня уже нет ни чековой книжки, ни х…я», – объяснил мне он и поинтересовался моей фамилией.
   – Может, не надо? – неуверенно спросила я, но фамилию назвала.
   Мачо Джо выписал чек на полторы тысячи и засунул мне в карман.
   – Не говори ерунды!
   После этого они стали прощаться. На лестнице он мне сказал:
   – Послушай меня хоть раз в жизни: поезжай в Мексику. Остатки самой гуманной в мире цивилизации!
   Я пошла за ним:
   – Разве ацтеки не делали человеческие жертвоприношения?
   Это было неуместно, я сразу поняла. Он уже дошел до конца тропинки, но тут вернулся обратно:
   – Слушай, – сказал он, – черокскую щуку я оставляю тебе.
   Я утерла слезу и ответила, что буду хранить ее до его возвращения.
   – К черту возвращение, загони ее японцу за полцены и поезжай в Мексику. Я тебе говорю: великая цивилизация. И не спорь ты все время, пожалуйста! Знаешь, только не обижайся, ты хороший человек, но у тебя есть эта идиотская привычка – все время спорить. Не спорь, ты не в России! Улыбайся, кивай, и тебя полюбят.
   Я хотела возразить ему, что все не так просто, но вовремя остановилась. Мы обнялись, и он пошел, величаво покачиваясь, закуривая сигару, затягиваясь ею на ходу. До него я знала только одного человека, который затягивался сигарой. Тот во время службы в советском флоте спрыгнул с корабля и плыл до Турции две недели. Я с ним познакомилась в Израиле. Он работал океанографом, ездил по всеми миру, опускался на дно нескольких океанов, а умер от мышечного спазма в Кинерете. Судьба, подумала я, от нее никуда не удерешь – ни в Израиль, ни в Мексику.
   Мачо Джо грузно опустился на сиденье, и, просигналив три раза фарами, они уехали. Улица снова была пуста, и я снова сидела на крыльце и смотрела на дорогу. Потом стала припоминать, откуда они вообще взялись – эти Мачо Джо и Триш.


   К истории возвращения «Улисса»

   У нее были синие, но с азиатской удлиненностью глаза; ее длинные темные волосы, которые под порывами ветра перехлестывали ей лицо, тонко пахли полевым букетом. «Чем она таким их моет?» – думал Митя, убирая прядь с ее полуоткрытых губ. Естественно, что с такой внешностью ее не могли звать иначе. Анна, Аня, Анна Витальевна для своих студентов. Мите нравилось, что Ане ничего не мешает – ни то, что волосы растрепал ветер, ни то, что качели были мокрыми, ни то, что Митя смотрит на нее как-то особенно. Они любили одни и те же книги, картины, музыку. Эти совпадения, которые Митя три года находил забавными, оказались роковыми. Как-то он вот так же стоял, смотрел на нее и вдруг понял, что мог бы так смотреть всю жизнь. Но прошло уже полгода, а он все не решался поговорить с ее мужем Владимиром. Препятствовало совсем малое: Митя не находил правильной формулировки. Фраза «мы с вашей женой любим друг друга» казалась помпезной. «Оставьте ее, она любит меня» – удручала надрывом. Этого, кроме как с разрыванием ворота на рубашке, ему было не произнести. Во-первых, у него не было подходящей рубашки, во-вторых, Владимир был человеком замкнутым, никого к себе близко не подпускал. Митя предвидел высоко вскинутую бровь, ухмылку на тонких губах и мысленно осекался. Объясниться не получалось еще и потому, что за неделю до Нового года Владимир куда-то уехал. Тут-то Митя принес и положил на стол тяжелый прямоугольный пакет.
   – Это – Брейгель? Нет, это – Вермеер! – гадала Аня и с детским любопытством ощупывала утлы пакета.
   Митя вынул из сумки бутылку коньячного спирта:
   – Подожди, сначала вот это!
   Выпив по рюмке, они ничего не почувствовали. Просто стало весело и захотелось чего-то праздничного – мандаринов. Мандаринов не было, был персиковый компот. Они развели им коньячный спирт и со стаканами в руках танцевали под Джо Дассена. Ее кот путался под ногами, за что был выставлен на кухню.
   – Сейчас можно? – спросила Аня.
   – Сейчас можно, – ответил Митя и стал разворачивать пакет.
   Сюрприз, надо отдать должное дарителю, был изощренный. В серой папке с завязками лежала ксерокопия десяти эпизодов «Улисса».
   – Я буду его преподавать! Вставлю между Уайльдом и Элиотом! – ликовала Аня.
   К тому времени они с Митей уже немало выпили, и голова ее кружилась от профессиональной гордости:
   – Точно, на пятом курсе!
   Они включили на елке гирлянду, снова танцевали и тихонько целовались. Было хорошо, за окном земля была еще бесснежна, везде звездно горели фонари. Все так же целуясь, они легли, и еще долго кружился у Мити над головой освещенный белыми лампочками потолок, и все соскальзывала с края дивана подушка.
   Утром, борясь с оборотами земли, он прошел в кухню и вернулся оттуда со стаканом воды и плохой новостью. Несчастное, запертое животное справило ночью нужду прямо в кухне и замело следы позора «Улиссом». Страниц тридцать был непоправимо испорчены.
   – То-то я чувствую, что пахнет дерьмом, – философски произнесла Аня.
   Она решительно взялась за дело. «Улисса» следовало отмыть.
   – Это – возмездие! – вздыхал Митя, который был болезненно брезглив.
   – Никакое не возмездие! Просто под Новый год всегда случается какая-нибудь ерунда!
   Бумага оказалась крепкой, выдерживала струю воды. Отмытые страницы Аня отдавала Мите, и он выносил их на балкон. Было холодно, прищепки скоро кончились, пришлось возиться со скрепками. Это было страшной морокой. Веревки оказались толще скрепок, а бумага тоньше их, и все это путалось у Мити в руках – загиб, разгиб… Митя сильно замерз, грел руки над газовой плитой.
   Потом Аня включила утюг и попросила его принести гладильную доску.
   – Прямо сейчас? – проворчал он, но пошел и принес.
   От качающихся в окне страниц по кухне бежали странные треугольные тени. Митя сидел, подперев щеку рукой, и смотрел, как она водит по бумаге утюгом. Потом они допили коньячный спирт и снова немного целовались на диване. И виновник торжества, ее кот, тоже сидел рядом, недовольно смотрел на Митю. Тот его согнал.
   – Какой ты, однако, ревнивый! – сказала Аня, и было непонятно, шутит она или говорит всерьез.
   В пять Аня сложила «Улисса» и сделала чай. Темноватый зимний день горел-горел и вдруг неожиданно погас. Пошел откуда-то из глубины искрящийся в темноте от собственного ускорения снег. Под ним Митя и побрел домой, оглядываясь на ходу. Она все в том же халате стояла в окне. Было красиво, сумрачно, стыдно. Он помахал ей рукой и пошел быстрее.

   Все-таки, как он и сказал, это было возмездие. Всю неделю протрезвевший и безголосый Митя лежал дома под ватным одеялом и стучал зубами. Приходила участковый врач, жаловалась на количество больных. В Новый год Мите поднесли пектусиновую микстуру. «Поменьше надо шляться по ночам!» – поучительно произнесла мать, когда он поморщился. Когда же он выздоровел, его, повязав горло сестриным мохеровым шарфом, послали в магазин отоваривать купоны на сахар. Он уныло поплелся, осторожно выпуская из ноздрей пар и вдыхая новый холодный воздух. На улице вовсю была зима; гибельное настроение, которое всегда наваливается на людей после праздников, чувствовалось в толпе перед магазином. Тут он увидел Владимира, тот был без шапки, острые уши его горели от холода:
   – Вот где нынче встречаются интеллигентные люди! – сказал Владимир.
   – А неинтеллигентные?
   – А неинтеллигентные сахар достают по блату! Что-то вы, Митя, голубчик, запропали?
   Это обращение Владимира на «вы» всегда перебегало Мите дорогу. Он молча указал пальцем на горло.
   – Послушайте, – сказал Владимир, смягчаясь, – ожидается человек из Нижнего Новгорода, надо бы разбавить застолье! Если у вас нет на вечер более интересных планов, заходите к нам!
   Митя не был уверен.
   – Понимаю, – кивнул Владимир, – но если надумаете, прошу. И можно без звонка. Аня, по-моему, что-то готовит.
   Митя и впрямь никуда не собирался идти, но, когда время подошло, вышел из дому и направился к ним.
   – Сегодня же и скажу, – пообещал он себе, чтобы как-то оправдать свой визит.
   Увидев Митю в дверях, Аня не удивилась. Она повела его за собой на кухню.
   – Я готовлю роскошный ужин! – говорила она, грохоча кастрюлями.
   В кухне пахло горелым куриным пером. Он присел за стол и стал смотреть, как она запихивает синюшную курицу в кастрюлю. В ней не было ни следа от той недавней ночи. Прижимая торчащие куриные ноги крышкой, она попросила его подать соль.
   – Кто этот ваш гость? – спросил Митя.
   – Понятия не имею! Какой-то Володин знакомый… Интересно все же, как они там живут, в этом Нижнем Новгороде. Скукота ужасная, наверное!
   – А чем Владимир занят?
   – Заканчивает какой-то срочный перевод. Потерпи! Сейчас я тут управлюсь, и пойдем немного пройдемся.

   Они оделись и вышли. Она рассказывала что-то смешное про экзамены. Про студента, которого она вытягивала на Рабле. «Ну, кого еще из героев ты знаешь, кроме Гаргантюа и Пантагрюэля? Ну, подумай!» – «Ну, еще помню Гульфика!»
   Посмеиваясь в колючий шарф, Митя шел рядом, радуясь, что разговор с Владимиром отложился. Медленно добрели до детской площадки. Снег накрыл песочницы аккуратными белыми салфетками. Снежная баба стояла с вытекшим глазом, и кто-то уже успел сунуть ей под мышку бутылку из-под портвейна.
   – Бедненький! Не будем его сгонять! – услышал Митя.
   Аня показала рукавичкой на голубя, который сидел на их качелях, и потащила Митю дальше. Голубой снег хрустел под ногами, и Мите казалось, что так можно идти хоть всю ночь, слушая этот чистый хруст, вдыхая запах ее волос. Они дошли до горки. Аня подобрала кем-то брошенные санки, дала их ему, заставила взобраться на горку, а сама осталась стоять внизу. Сверху она казалась совсем маленькой: на белой вязаной шапке качался красный помпон. Глядя на нее, на обледенелый скат, который вдруг показался Мите очень высоким, он замешкался. Аня вскинула голову:
   – Эй, там, на вершине! Ми-тя! Я тебя л…лю!
   Ветер рассыпал последнее слово. Он съехал.
   Куртка гостя сушилась на вешалке, а сам гость, светловолосый богатырь в свитере грубой вязки, отчего казалось, что грудь его обтянут кольчугой, сидел напротив Владимира за кухонным столом. Между крепких ног новгородца стоял кожаный дипломат, из замка торчал ключ. Видимо, дипломат уже открывали и снова закрыли.
   – Рад приветствовать, – произнес гость, церемонно целуя Ане руку и с силой сжимая в своей красной клешне Митину ладонь.
   После этого он снова сел и, повернувшись мощным корпусом к Владимиру, продолжил разговор:
   – Ты сам видел схему, Вова! Полторы тыщи сразу и роялти за каждые сто проданных экземпляров. Пойдет?
   – Пойдет, – отвечал Владимир, удивленно оглядывая Митю, который в задумчивости присел на раскаленный радиатор.
   «Сегодня явно не время. Завтра с ним поговорю», – подумал Митя.
   Аня, меж тем, хозяйничала. Она надела фартук и показала ему, что надо достать из висячего шкафчика. Глубокие тарелки.
   – Трупный отвар не употребляю! – сказал гость, отодвигая свою тарелку в сторону.
   Он нырнул головой под стол и вынул из дипломата какую-то брошюру и раскрыл перед Митей:
   – Смотрите!
   «От каких болезней помогает…» – начал читать Митя и запнулся.
   – Что помогает?
   Аня поставила еще две тарелки и села рядом.
   – «…питье мочи».
   – Какой миляга! – воскликнула Аня, когда Матвей вышел из кухни.
   Владимир продолжал невозмутимо есть:
   – Он не миляга, дорогая, а миллионер, владелец сети платных туалетов.
   Миллионер оказался человеком непривередливым. Он попросил у Ани сырую картофелину и, четвертовав ее в кулаке, стал с аппетитом жевать.
   – Вот сейчас я расскажу вам! – сказал он, беря салфетку. – У меня в юности были головные боли, непроходимость кишечника, и врачи подозревали язву. Потом я прочел вот эту книжицу… С тех пор уже десять лет я по нескольку раз в день пью мочу и думать забыл про все болезни!
   Он снова склонился над дипломатом и вынул из него другую брошюру в коричневом переплете.
   – Вот вам, Дмитрий, в личное пользование. Почитайте, не пожалеете!
   – А это о чем? – спросил Митя, коричневый цвет обложки показался ему подозрительным.
   – Кусочек древней истории! Как изобрели этот способ лечения. Не обращайте внимания на стиль, таких переводчиков, как Вова, тогда у нас не было! Началось все на Востоке! Ну, это как всегда! Первыми в двадцатом веке были англичане. Они попробовали, и оказалось, что действительно в моче… в моче человека, – уточнил он, – содержится большое количество нужных нашему организму минералов… Сейчас покажу вам схему!
   За этим последовала легкая отрыжка, и гость, нависая над Митей, в самом деле открыл что-то вроде таблицы с множеством химических формул и звездочками ссылок.
   – Теперь понимаете, почему это так работает? Впрочем, личный опыт лучше любых слов! Кстати, ни вкуса, ни запаха вы не будете чувствовать!
   – Может, лучше все-таки вина выпьем? – предложил Митя.
   Владимир его остановил:
   – Подождите, Митя! – сказал он. – Вам не кажется, что вы перебиваете интересного собеседника?

   – Нет, все-таки сегодня же и скажу! – храбрился Митя, выходя покурить на балкон и наблюдая из темноты за жизнью в световой призме. Его отсутствия, казалось, не замечали. Трое людей в кухне продолжали шевелить губами и улыбаться.
   Первая сигарета сломалась, он взял другую и снова посмотрел в окно:
   – Если она сейчас выйдет ко мне, она скоро будет моей женой, – произнес он вполголоса.
   Она не вышла, вместо нее поднялся Владимир. В накинутой на плечи куртке он вышел к Мите, неся в руках знакомую серую папку.
   – А вот если не секрет, как это попало к вам? – спросил он, присаживаясь на край подоконника.
   «Улисса» Мите подарила одна женщина, с которой у него на четвертом курсе случился роман. Она была старше его, красивая, но его к ней не тянуло. Вспоминать об этом, а тем более объяснять Владимиру не хотелось.
   – Так, одна знакомая… Неважно! Я ведь с вами, Владимир, давно хотел поговорить!
   Владимир посмотрел себе на руки:
   – Что ж, говорите.
   – Понимаете, Владимир, – начал Митя, удивляясь собственной храбрости, – я ведь, как выяснилось, люблю вашу жену. Мы понимаем друг друга с полуслова, мы обожаем одни и те же книги, картины, музыку… Я только читал про такое, но сам никогда не верил, что такое… – тут его голос задрожал, и он остановился.
   Владимир метнул на него удивленный взгляд:
   – Я, извиняюсь, не понял, – спросил он с усмешкой, – вы что же, пришли просить у меня руки моей жены?
   – Нет, нет, что вы! – пробормотал Митя. – Я просто хотел вас известить!
   – Очень вам благодарен. Спасибо, что известили. И что же нам теперь делать?
   Митя не знал, что на это ответить. А ведь он так и думал, что случится что-нибудь подобное: Владимир будет спокоен и насмешлив, а он будет нелеп и сбивчив. Что ж, вот он и выставил себя в глупом свете. Как же ему могла так изменить интуиция и чем он был сейчас лучше Матвея?
   – Я на ваше признание отвечу своего рода признанием, – вдруг произнес Владимир почти мягко. – То, что вы влюблены в… – он взял в паузу имя жены, – я знал давно и до сих пор на это смотрел и впредь собираюсь смотреть с пониманием. Вы, Митя, молоды и романтичны, и я в принципе отношусь к вам с большой симпатией, но вы совершенно ничего не понимаете в жизни, если думаете, что общие вкусы имеют в любви какое-либо значение. Аня вам не по зубам. Если б вы даже и женились на ней, вы бы все равно ее не удержали.
   Митя открыл рот, чтоб ему возразить, но Владимир жестом остановил его.
   – Вот видите, вы опять перебиваете! Дайте я все-таки доскажу.
   – Да, да!
   Митя благодарно закивал.
   – Есть такие женщины… – сказал Владимир со странным выражением в лице. – Есть такие особенные женщины, которым от вас ничего не нужно. Они приходят к вам случайно и уходят случайно, отдав вам свою молодость, девственность, красоту. И звать не надо, и удержать нельзя. Вы полагаете, что вы были бы счастливы, женившись на ней?
   Митя судорожно дернул головой.
   – Вы ошибаетесь, – ответил Владимир, видимо, приняв это движение за кивок. – И вот вам мой совет… Хотите быть счастливы – любите ее безраздельно, тоскуйте по ней, и это самое лучшее, что вы можете получить от этой любви!
   Они молчали с минуту. Потом Владимир сказал:
   – «Он убил свою мать, но он не может носить серые в полоску брюки».
   – Что? – спросил Митя.
   – Помните это место в «Улиссе»?
   Митя помнил, он кивнул.
   – А что касается вкуса, – Владимир поднял на него свои странные темные глаза, – могу ведь и я, как сорок тысяч братьев. И если уж честно, то «Улисс» в этой папке – уж не знаю, какими судьбами он попал к вам, – когда-то принадлежал мне.
   Он договорил, тоже поднес спичку к сигарете, которую давно мял в руке. Они оба курили и смотрели в окно на гостя.
   – Мы с вами, Митя, – прошлое, – сказал Владимир, – и вот там, – он показал на Матвея, – наше будущее! Смотрите, это он показывает схему приема.
   В руках у Матвея был стакан, по которому он водил пальцем, показывая что-то Ане. Было видно, как он воодушевлен.
   Еще полминуты назад Мите казалось, что он вот-вот разрыдается, но вместо этого он вдруг рассмеялся. И смеялся долго. Владимир ждал, он подровнял расползшиеся в папке страницы и положил руку Мите на плечо. Это был простой жест, но подействовал отрезвляюще. Митя перестал смеяться.
   – О Господи, Володя, – выдавил он, утирая лицо шарфом, – а ведь этот выбор профессии – не случайность!


   Брегет

   У меня были золотые швейцарские часы-брегет. Они достались мне от деда, к которому перешли в наследство от его отца, торговца мануфактурными изделиями из города Леово. За этим брегетом мой не лишенный сентиментальности дед однажды вернулся домой в очень неудачное время, а именно 22 июня 1941 года, когда все остальные родственники и знакомые, кто как мог и на чем мог, старались побыстрее убежать из пограничного с Румынией городка. Румыны были коллаборационистами, в шесть часов они так рьяно принялись истреблять евреев, что самому архитектору геноцида Адольфу Эйхману пришлось вылететь из Германии, чтобы обуздать их пыл.
   Показывая кому-нибудь часы, я говорила: «швейцарский брегет» – и рассказывала эту историю.
   Дед часы спас, но мост уже взорвали, он отстал от беженцев и потом еще три месяца мыкался по всем станциям от Молдавии до Киргизии, разыскивая своих.
   Мой слушатель обычно кивал головой: вещь с историей.
   Еще у меня был знакомый вор-карманник Коля. Его я знала на протяжении пятнадцати лет, из которых на свободе он провел только пять, а остальные сидел. В последний раз Колю посадили за кражу мяса у зоопаркового льва. Произошло вот что. Гуляя с детьми по зоопарку, Коля увидел, что работник положил в клетку огромную говяжью вырезку. «А мои дети едят хрен знает что!» – сказал себе Коля и, когда работник удалился, вошел в клетку. Лев Колю не тронул. Колина ли дерзость его восхитила, или лев угадал в Коле собрата по неволе, но он повел себя благородно. Зато люди, люди… Кто-то, конечно, стукнул, и Колю повязали прямо на выходе и судили за издевательство над животным и мелкое хулиганство. Это его обижало, потому что животных Коля любил больше, чем людей, к хулиганам себя не причислял, даже наоборот, как скоро покажет эта история, с хулиганством боролся. Сам же он был повсеместно уважаемым в криминальном мире вором в законе.
   Рассказывая про Колю, я всегда добавляла: «Коля – вор в законе». Человек с удивлением спрашивал: «Неужели такое еще бывает?» Я объясняла, что да, бывает. Один журналист, через которого я хотела получить подработку в газете, не остановился на моих россказнях и попросил его с Колей познакомить. Устроить это было просто, потому что Коля жил на одной со мной лестничной клетке. Я пригласила Колю, журналиста и для атмосферы еще двух друзей, Клаву и Шурика. Для начала я показывала брегет, потом мы перешли к главной части.
   – А что, Коля, собственно, значит «вор в законе»? – спросил журналист, наливая рюмку.
   Вопрос не застал Колю врасплох. Он поднял рюмку, понюхал:
   – А вот то, Леня, и значит, что, где бы я ни сидел, мне будут наливать первому!
   Журналист вежливо посмеялся:
   – Ну а все-таки?
   – Жизнь наша, – начал Коля, и взгляд его больших, чуть вылупленных глаз заволокся, – она вроде зыбкой паутины – можно увязнуть по самые помидоры, а можно и подняться. Я, Леня, могу потянуть ниточку здесь, а далеко на севере, на другой колючей зоне, аукнется.
   Я уже была знакома с Колиной теорией, но мне было интересно, что скажет журналист.
   – Это же чистая эзотерика! – сказал он. – Как же ты вытаскиваешь кошелек?
   – А ты что, Леня, про меня в газету писать будешь?
   Журналист сказал, что про конкретно Колю он ничего писать не собирается.
   – Мне образ важен. Образ – это изображение внутреннего мира, – объяснил он.
   Колю объяснение устроило. Они вышли на середину комнаты, и Коля слегка толкнул журналиста в бок. Тот нервно улыбнулся и снова принял боевую стойку. Коля похлопал его по плечу:
   – Да ты, Леня, расслабься!
   – А я совершенно расслаблен, – ответил журналист. – Но учти, что меня так просто не сделаешь.
   – Ты уверен? – спросил Коля с улыбкой.
   Предвосхищая развязку, я тоже улыбнулась.
   Журналист, разумеется, ахнул, когда Коля протянул ему бумажник. Все это я проходила уже не раз.
   – Чистый гипноз! Тебе бы в цирке работать! – сказал журналист, поспешно убирая бумажник в карман.
   Коля был польщен, и я тихо радовалась, что благодаря мне происходят такие интересные встречи. Еще выпили, еще посидели. Журналист прочитал стихотворение «Прогулка по камере». Человек он был солидный, в пиджаке, прозвучало немного претенциозно, но Коле понравилось. Польщенный, журналист хотел еще прочитать по памяти «Письма римскому другу», но запнулся на второй строфе и, добавив только, что автор тоже сидел, а теперь находится в местах отдаленных, предложил выпить.
   – За свободу всех незаконно осужденных! – сказал Коля, вставая.
   Мы выпили, после чего была моя очередь что-нибудь рассказать. Я и рассказала. У пивных автоматов рядом с кладбищем, где мы с подругой как-то поздно вечером пили пиво, к нам подошли двое. Один был худой, в желтой кофте. Второй – бритый крепыш в безрукавке, на плече у него синела наколка. «Погода выдалась отличная», – начал худой и в незамысловатых выражениях предложил прогуляться по кладбищу. Мы, естественно, отказались, и худой отступил. Бритый же действовал более решительно. Он взял по-другу за локоть, в ответ на что она, женщина красивая и гордая, преподаватель литературы в Институте искусств, с размаху ударила ухажера сумочкой по голове. Обстановка складывалась неприятная, тут-то я и поинтересовалась, не знают ли они Колю Мотыля.
   – Тебя то есть, – сказала я Коле.
   Колины тонкие брови взмыли вверх. Он спросил:
   – Они знали?
   – Они знали, Коля!
   – Мотыль – это твоя фамилия? – перебил журналист, берясь за блокнот. Ручка торчала у него из верхнего кармана пиджака, и, расписав перо, он быстро что-то застрочил в блокноте.
   – Кликуха у меня такая, Леня, – ответил Коля и снова повернулся ко мне.
   – А что была за наколка у бритого? Не кинжал со змеей?
   Я сказала, что в темноте не разглядела – может, и кинжал, может, и со змеей.
   Коля нахмурился:
   – Это – Боров, он недавно освободился.
   – Хм, – сказал журналист и, записав что-то в блокноте, поднял на Колю глаза. – А откуда ты знаешь?
   – Знаю что? – не понял Коля.
   – Что это… Как ты его назвал?
   – Боров?
   – Да.
   – Как не знать? Ты же, Леня, своих коллег знаешь! Так вот, я тебе ручаюсь, – сказал Коля, снова поворачиваясь ко мне, – что сюда он больше не ходец, можешь спокойно пить свое пиво!
   Я испугалась, в основном за Колю, и поспешно добавила, что они нас не тронули. Даже пиво купили за свой счет.
   Коля грозно молчал с полминуты, потом покачал головой:
   – Это уже неважно.
   – А второй? – спросил журналист. – Его тоже знаешь?
   – Жорка это. С Малой Малины, – сказал Коля задумчиво. – Он – шестерка и дурак, его тоже здесь не будет!
   Журналист снова что-то записал и поглядел на нас.
   – Это чистый Бабель!
   Коля удивленно поднял брови.
   – Бабеля не знаю!
   Журналист объяснил, что Бабель – это такой писатель из Одессы, и Коля улыбнулся. Одессу он уважал. Сам он был родом из Николаева, но в Одессе у него были родственники.
   Когда весь коньяк был выпит и все слова сказаны, Коля отправился спать, а мы продолжали сидеть и рассуждать про воровскую жизнь.
   – А я не нахожу в жизни воров ничего интересного, – сказала Клава. – Ну что можно добавить к Диккенсу или к тому же Бабелю?
   Журналист считал, что есть что добавить, если подойти к теме глобально.
   – Это ведь целый мир со своими правилами, ритуалами, я бы даже сказал, моралью. Я уверен, что у этого Мотыля были в жизни настоящие драмы. Вот описать бы, например, как он стал вором, почему пошел на такие крайности, как чувствовал себя после первой кражи. У него ведь, наверное, и личная жизнь имеется. Ведь, меж нами говоря, этот Коля достаточно хорош собой.
   Насчет личной жизни моего соседа журналист, можно сказать, попал в точку. Коля был женат четыре раза и все на одной и той же женщине Наташе. На данном этапе – мне иногда трудно было поспеть за динамикой их отношений – Коля опять спохватился, что жить без нее не может, и делал отчаянные попытки вернуть Наташку домой. Уверял, что поедет на заработки в Сибирь, но что-то все откладывал. А что касается морали, то «не руби сук, на котором сидишь» было его любимой поговоркой.
   Клава с ним не соглашалась:
   – Но мне неинтересно рассматривать в микроскоп каких-то насекомых. Все это было, было, было! – восклицала она.
   У Шурика, который работал на телевидении, было мнение, что писать следует о людях своего круга, которых знаешь и понимаешь. «А вор – он и в Африке вор», – говорил Шурик, не замечая, что сам себе противоречит.
   Мы засиделись за этим разговором допоздна. Первым спохватился журналист, которому с утра предстояла командировка на овощной завод. Предыдущие два дня он тоже там провел.
   – Сплошные обеды, материал застопорился, – пожаловался он, откланиваясь.
   После журналиста, романтично обнявшись, ушли Клава с Шуриком. В прекрасном настроении от удачно сложившегося вечера – мне показалось, что все остались довольны, – я принялась убирать в комнате. Открыла окно, чтобы выветрился запах одеколона, которым журналист, видимо заглушая запах овощного завода, облился чересчур обильно, вынесла на кухню стаканы, тарелки и, когда стол очистился, заметила, что брегета нет. «Спокойно, – говорила я себе, – материя не возникает из ничего, но и, слава Богу, не исчезает бесследно». Я заглянула в ящик стола, в тумбочку, пошарила на книжных полках. Брегета не было. В принципе, у своих Коля ничего не брал, но я вспомнила, что однажды по пьяному делу он стащил у меня подаренный одним иностранцем портативный диктофон. Потом разбудил среди ночи, бешено извинялся.
   Я решила оставить все до утра и пошла спать.
   В десять часов утра Коли не было, и я решила его потревожить. Мне было очень неудобно, ведь он все-таки был моим другом.
   – Какие люди! Милости просим! – обрадовался Коля.
   По тюремной привычке спал он в брюках, а единственной рубашкой занавешивал окно. Я попросила Колю не обижаться и объяснила, что у меня накануне, когда мы сидели, пропал брегет.
   Коля и не думал обижаться:
   – На обиженных воду возят, – ответил он и стал выворачивать карманы. Из одного он вытащил расческу, из другого выпала розовая салфетка из ресторана «Дойна».
   – В прошлое воскресенье Наташку сводил, – похвастался он, поднимая салфетку. – Давай ищи!
   Мне стало еще неудобней: в комнате имелось три предмета. Матрас, под который мы заглянули, гитара и колесо от несуществующей машины. Уходя, Наташка вывезла к родителям всю их нехитрую обстановку. Коля потребовал, чтобы мы осмотрели кухонный буфет. Его Наташка не смогла забрать, потому что буфет был привинчен к стене. Кстати, привинтил его сам же Коля, но не чтоб Наташка не унесла, а чтоб самому в запальчивости не пропить.
   – Может, я по инерции стащил! – настаивал Коля.
   Я отказалась осматривать буфет.
   В последующие недели я продолжила поиск дома. То мне вдруг приходило в голову, что брегет завалился в ящик дивана, и, открыв диван, я заглядывала в его темное нутро. То я вспоминала, что еще не смотрела в кладовке с постельными принадлежностями. Потом, мысль о Шурике не давала мне покоя. Странная вещь – подозрение! Начинаешь замечать то, чего раньше не замечала. У нас в институте на курсе по психологии однажды провели эксперимент. Показали фотографию человека и сказали, что он насильник и убийца. Вроде смотришь после этого на фотографию и видишь, как жестоко сверкают глаза, как глубоко и порочно пролегла над переносицей морщина. А в другой, параллельной группе, про того же человека сообщили, что он известный ученый, и люди тут же углядели в его лице печать выдающейся личности. Морщины, глубокая черта на переносице говорили о тяжелом умственном напряжении. Поди разберись в человеческом лице. Что оно значит? Его глаза, улыбка?
   Поинтересовавшись у Шурика, который час, я заметила, что тот нервничает, отвечает слишком поспешно. Короче, задал мне пропавший брегет загадку. А напрямую спросить не получалось. Только открою рот, как вспомню, что у этого Шурика мать – инвалид, что он за ней ухаживает чуть ли не с детства. Может, думаю, ему понадобились деньги, чтобы сиделку нанять, а попросить было неудобно. В конце концов я решила прекратить этот унизительный поиск. И действительно, жить вроде стало проще.
   А как-то полгода спустя я увидела в витрине ломбарда брегет. У меня не было сомнений, это был именно мой. Я вошла в магазин, и продавец, пожилой круглолицый еврей, с удовольствием мне его принес – вещица ему самому нравилась. Полюбовавшись, он протянул его мне. Брегет был теплый от солнца. Когда он занял в моей ладони знакомое место, сердце у меня на секунду сжалось, а потом отпустило. Продавец хотел мне показать, как он открывается, но я и сама знала.
   Я спросила, кто сдал. Продавец стал припоминать:
   – Мужчина импозантный, при пиджаке…
   Вот и весь внутренний образ, в четырех словах.
   Как можно небрежней я поинтересовалась о цене. Продавец посмотрел на брегет, на меня.
   – Сердце мне говорит, что вам это будет стоить сто рублей.
   Я удивилась, даже обиделась:
   – Всего сто? Он ведь золотой, швейцарский!
   Продавец расхохотался:
   – Золотой, швейцарский! Дай тебе Бог такого жениха, деточка! Золотого, швейцарского!
   Он стал что-то показывать, водить по ободу толстым шершавым пальцем. Проба – другой номер, печать на крышечке не та… Я, как ни смотрела, ничего не могла разглядеть. Все было мелко, неразборчиво.
   – Брегет румынский, золото дутое, турецкое. Но что да, то да – вещь сработана со вкусом! – объяснил он мне.
   Я вернула ему часы и вышла из магазина. Все равно у меня не было денег.
   Но семейная вещь, видно, крепко держала меня. Месяца два я не могла успокоиться, потом не выдержала и пошла проверить, там ли он. Брегет лежал в витрине, будто ждал одну меня. В общем, делать было нечего, одолжила я у журналиста в залог под будущие статьи сто рублей и отправилась в ломбард. Продавцу я ничего не объясняла, да он и не спрашивал, просто обернул мой брегет куском газетной бумаги, перетянул ниткой и положил на прилавок.
   Кстати, именно в этой газете была моя последняя статья «Время и бытие в стихах молодых поэтов Молдавии». Заголовок ей дал журналист и очень им гордился. Ни про какое бытие в статье не говорилось, а что касалось времени, то выходила неувязка. Обсуждаемым «молодым» поэтам было за сорок, мне же тогда исполнилось двадцать два. Я намекнула журналисту, что странно называть их «молодыми», они мне в отцы годятся.
   – Время – это метафора, – ответил журналист уставшим голосом и вдруг расстроился. – И вообще, при чем здесь ты?
   Я заметила, что я все-таки автор.
   – Тебя никто не знал и знать не будет! Сравнение должно быть не с собой, а со стержневыми поэтами поколения. Кстати, не забудь вставить их в следующий раз, а то пойдут обиды, – добавил он.
   «Кстати, надо будет не забыть», – сказала я себе, опуская брегет в карман.
   При сочинении следующей статьи я вставила «стержневых» в первый же абзац. Мне-то что, пусть сравнивают с кем хотят! А про брегет я журналисту ничего не сказала: твердым моралистом я не была тогда и сейчас не являюсь.
   С тех пор многое поменялось в мире. Союз распался, Молдавия откололась от России, журналист к России примкнул. Молдавского языка он не знал и учить не захотел. В Интернете иногда мелькают его «материалы», окрашенные дымкой ностальгии, воспоминаниями об интересных годах работы в молодежной газете. Я же давно живу в Америке. И вот я сижу за своим столом, по Колиной версии – на другом краю паутины, и думаю: в одном журналист все-таки ошибался. Время – не метафора. Как-то оно капает на шестеренки истории, вращает стрелки. Когда останавливается, я подкручиваю золотое дутое колесико, и оно снова начинает стучать. В остальном он был прав: меня действительно никто не знал тогда и сейчас не знает.


   Холостяки

   Перед тем как открыть кассу, Гилберт Стэплтон привычным движением закатал рукава своей любимой льняной рубашки. Пятна меланомы четко проступили на гладкой безволосой коже. Все началось с мелочей: с того, что он вдруг стал раздражителен и голова начала считать время. Только что ему было сорок пять и вдруг ни с того ни с сего исполнилось шестьдесят, и оставшееся время жизни вдруг ужалось настолько, что он мог заглянуть за край. Его тихая мечта, которую он, как белка свой орех, то перепрятывал глубже, то снова извлекал из-под вороха листьев, опять отдалялась от него. Он мечтал уйти на раннюю пенсию, переехать в Англию и потихоньку заняться историей. Когда некоторое время назад младший брат, волнуясь и заикаясь по телефону, сказал, что дом нужно продать и перевезти мать поближе к нему, Гилберт поначалу категорически отказался. Брат, человек мягкий, практически безвольный, долго после этого не заводил разговор на эту тему, но прошло полтора года, мать практически не выходила из дома, и брат снова обратился к Гилберту. Как черт из коробочки выпрыгнул и покупатель – один из коллег брата готов был купить дом. Названная сумма Гилберта озадачила: так мало, не обманывают ли их? Но брат заверил, что на большее рассчитывать не приходится. Сам по себе дом ничего не стоил, коллега покупал его из-за земли. «Скоро и она обесценится из-за наводнений», – сказал брат, и Гилберт согласился подписать. С этим брат и прилетал сегодня. По крайней мере, как думал Гилберт, он делал благородное дело, за которое мог себя уважать.
   Их магазин, располагавшийся в цокольном этаже исторического здания рядом с гарвардской площадью, в то утро был тих. Гилберт сел глубже и пристроил ноги на низкий кожаный стульчик. Помещение он снимал у частного мужского клуба «Пи». На втором этаже, где находился клуб, Билл отдавал распоряжения единственной работавшей там женщине, Клаудии. Когда она готовила, всегда пела грустную гватемальскую песню, одну и ту же. Голос у нее был красивый, молодой, но слов Гилберт не мог разобрать. Он посмотрел вверх, оглядел стены. Зимой они сделали ремонт, пришлось повозиться, перетаскивая коробки с книгами. Свежая краска источала приятный запах, к нему примешивался древесный аромат, исходящий от новых стеллажей. В информационном отделе отец Пол уже принимал заказ, и второй телефон продолжал звонить. Ничего, подождут. Во французской секции в своем обычном углу присела мадам Бланшетт. Ее склоненную голову и немного безумный кошачий взгляд прикрывала брезентовая шляпа. Читая книгу, мадам Бланшетт шевелила ртом с белой, как после молока, полоской над верхней губой. Это от перекиси водорода. У женщин в этом возрасте пробиваются усики. Да, жизнь пытается всех перемешать в одном котле. Стирает разницу между полами, стирает акцент. Вот и мадам Бланшетт – знала ли она, что будет вот так просиживать в этом подвале? Муж был французским культурным атташе. Вечная память. Гилберт его помнил. Учтивый человек, всегда с улыбкой. Если уходить, то вот так: быстро, не доставляя никому хлопот. Он и не доставит.
   Гилберт встал и прошелся вдоль стеллажей, проводя ладонью по корешкам книг, приветственно кивая посетителям, он знал почти всех. Тридцать лет работы на одном и том же месте. Тридцать лет и два месяца – это большой срок для человеческой жизни. Он уже знал по опыту, что, как медленно ни двигались стрелки, время бежало быстро. Летели дни, годы. Брат приезжал сегодня после обеда, и Гилберт ждал его с нетерпением.

   В полдень он, как обычно, отланчевал в их маленькой кухне. Когда заканчивал, в кухню, потирая руки, вошел отец Пол. Он достал из сумки свой бутерброд и аккуратно положил его на тарелку:
   – Я хотел с вами кое-чем поделиться, Гилберт. Вы уже закончили?
   – Ничего-ничего, я могу задержаться. Пятница – легкий день!
   – Представляете, Гилберт, – начал отец Пол, присаживаясь напротив, – на днях, когда вы ходили на прием к врачу, подходит ко мне одна женщина. Она по-английски не говорит, испаноязычная, по акценту я сразу определил, что из Испании.
   – Это так очевидно?
   – Конечно, кастильский выговор! Да, так вот… Представляете, в магазине полно покупателей, а она вдруг на глазах у всех падает передо мной на колени, и в лице у нее – а оно у нее такое деликатное, тонкое – ужасное страдание!
   Гилберт поднял на него глаза. Круглая, загорелая голова отца Пола чуть склонилась, открыв тонзуру среди белых волос:
   – Что же такое случилось? – спросил Гилберт.
   – Просит исповедовать! Я объяснил, что не имею права.
   – Я не знал про это.
   – Это еще не все! Она, знаете, зашла опять в конце рабочего дня и опять чуть не плачет! Рассказала, что здесь в гостях, у нее случилась, м-м-м, ну, скажем беда… А священник в церкви по-испански не говорит, и хоть бросай все и лети назад в Испанию!
   Гилберт посмотрел на часы. История затягивалась.
   – Что же вы сделали? – спросил, шагнув к двери.
   – Я ее в нашем дворе исповедовал!
   От неожиданности Гилберт остановился на пороге.
   Бывший священник, а ныне его подчиненный, отец Пол старательно заткнул за воротничок сутаны салфетку. Так он делал всегда: берег свою одежду.
   – Вы правильно сделали, – сказал Гилберт после короткого раздумья. – Это все такие формальности! В нашей церкви с ними меньше считаются.
   – Спасибо, Гилберт!
   Отец Пол перекрестился и стал медленно есть.
   Где-то зазвонил колокольчик, Гилберта ждал покупатель.
   – Я пойду, – сказал он нерешительно, глядя, как монах медленно и нежадно ест свой сухой бутерброд с сыром.
   Отец Пол улыбнулся:
   – Я недолго, скоро к вам присоединюсь!

   Отпустив покупателя, Гилберт высыпал в кассу новую пачку меди. Цент доллар бережет. У них с отцом Полом никогда не было недостач. Гилберт гордился тем, что не побоялся взять того к себе на работу. После того как святой отец ушел из монастыря, он жил случайными заработками, в основном переводами. «В его возрасте, – подумал Гилберт, – без страхового полиса очень тяжело». Начав работать в книжном магазине, отец Пол получил все медицинские льготы. Мужественный человек. До того он два года жил в Доминиканской Республике, его разговорный испанский, насколько Гилберт мог судить, был совершенен. Их связывала многолетняя дружба. Оказавшись в роли начальника, Гилберт разрешил монаху остаться в сутане, только попросил носить более официальную обувь.
   Действительно, стрелки на часах еле ползли. Было полчетвертого, когда Гилберт, хромая, вышел из магазина. По пятницам в бухгалтерии он получал сумку с деньгами. Оставаясь в полукруглой тени анфилады, он обогнул выступающее в переулок кирпичное здание «Вордсворта». Великая книжная культура уходила в прошлое, и замазанные известкой окна закрывшегося книжного гиганта напоминали об этом. Во внутреннем дворе было непривычно пусто. Контейнер с остатками демонтированной мебели успели вывезти; на том месте, где он стоял, остался влажный прямоугольный след. Как хорошо, что у них здесь было оплаченное помещение! В дверях Гилберт известил о своем приходе легким покашливанием. У бухгалтера был гость. Их постоянный покупатель профессор Флеминг уже собирался уходить, но, увидев Гилберта, задержался на пороге:
   – А, Гилберт! – воскликнул он, как всегда, радостно и приподнял соломенную шляпу. – Легки на помине! Мы только что говорили о вас с Уолтером. Вышла статья в нашем историческом ревю – совершенно по вашей теме! Вы как англичанин скажите: в основе английской культуры со времен колоний лежит двойной стандарт? Я не люблю обобщений, но иногда в них что-то есть. Вы не находите? Характер нации.
   Флеминг по-птичьи помигал глазами:
   – Почитайте, почитайте, голубчик, мне будет интересно с вами поговорить!
   Вот за это Гилберт и любил свою работу, за встречи с такими людьми, как Флеминг, которые мыслили и обозревали историю. В ожидании, пока бухгалтер откроет сейф, Гилберт присел к столу и полистал университетский каталог. Ирония заключалась в том, думал он, что от Англии он всю жизнь пытался взять лучшее – достоинство и аристократизм, то есть то, чего там уже, наверное, не осталось. А от Америки – то, чего там еще не народилось, – те же достоинство и аристократизм. Вот это он и скажет Флемингу, когда увидит его в следующий раз.
   – Вы торопитесь, Гилберт? Хотите кусок хорошей запеканки? – спросил бухгалтер, доставая из холодильника коробку. – Я сам приготовил. Старый рецепт, такого вам не поднесут ни в одном ресторане!
   Не дожидаясь ответа, он разложил запеканку на две тарелки и подал Гилберту столовый прибор. Медленно ел и все рассказывал про своего племянника из Медфорда. Там было двое мальчиков-близнецов, которых Гилберт знал и думал, что они еще в младших классах.
   – Нет, Гилберт, они уже в одиннадцатом, – сказал Уолтер, утирая полный подбородок салфеткой. – Племянник переживает, что дети теряют французский язык, на котором, как вы знаете, говорит с ними мать.
   – В семье они на каком говорят? – спросил Гилберт.
   – Дома еще иногда по-французски, но читать на нем их уже не заставишь… В школе они выбрали испанский, потому что это практичней. И конечно, Гилберт, уровень образования в наших школах оставляет желать лучшего! Вам повезло, что вы отучились в Англии, где такие прекрасные государственные школы. Дети вашего брата как учатся?
   Когда Гилберт говорил об Англии, речь его замедлялась:
   – Очень хорошо. При университете, где Уильям работает, замечательная школа. Брату все это очень удобно: он подвозит детей с утра, забирает после работы. Он сегодня прилетает. Я вам не говорил? Он хочет продать дом, чтобы мать переехала в город.
   Из скромности Гилберт умолчал, что дом записан на его имя.
   – Вот как! Кто-то уже есть на примете?
   – Уильям все устроил! М-да… Сегодня все и подпишем.
   Он нахмурился, и бухгалтер, человек наблюдательный, это заметил:
   – Ваша матушка как поживает?
   – Она поживает неплохо, но, конечно, с памятью у нее проблемы! М-да… В общем, Уолтер, ничего нового нет в том, что с возрастом мы не становимся лучше!
   – Да! – вздохнул бухгалтер, собирая крошки со стола. – Мы не становимся моложе, вот это уж точно! Так значит, брат прилетает сегодня! Во сколько? Вы, наверное, поедете встречать?
   Гилберт объяснил, что точного времени он не знает, но думает, что Уильям будет во второй половине дня.
   – Это хорошо, что вы с братом хотя бы время от времени видитесь, – сказал Уолтер с пониманием. – У меня, как вы знаете, с собственным братом сложные отношения, а вот зато с племянником, тьфу-тьфу… Это очень важно, иметь кого-то в семье… Особенно, Гилберт, для закоренелых холостяков.
   Он протянул Гилберту сумку с деньгами:
   – Здесь три тысячи. Я уже пересчитал. Может, успеете до пяти?

   Солнце нависало над башней с часами, и площадь, как бы расширившаяся в периметре от жары, быстро заполнялась людьми. Туристы, среди них было много из стран Азии, задерживались перед витринами. Гилберт постоял в дверях крытой галереи, припоминая что-то. Да, сначала в университетский магазин за ревю! Скучающий за столиком открытого кафе его старый партнер по шахматам показал ему на доску. «Нет, нет, не сегодня!» – прокричал Гилберт и поспешил мимо. Статья об Англии. Хорошо, что не забывают старушку Европу! Он давно не заглядывал сюда. Слава Богу, все по-прежнему. Его рука протянулась к бумажной пирамиде и вытащила из металлической скобы крепкий, пахнущий свежей печатью номер. Как он любил запах книг! После того как он бросил курить, обоняние у него стало как в молодости. Прекрасно пахли итальянские и французские издания, немецкие тоже имели приятный запах, а вот словари и учебники из Индии из-за многомесячных транспортировок в трюмах кораблей пахли плесенью и рассохшимся резиновым клеем.
   У продавщицы было хитрое, как у лисички, лицо. Она метнула в его сторону вопросительный взгляд:
   – Что-то ищете?
   – Как пахнет! – сказал Гилберт и еще раз приложил журнал к лицу.
   Она не поняла, что он имеет в виду, поджала тонкие губы:
   – Хотите использовать вашу скидку?
   – Не в этот раз. У меня в августе будут большие покупки. Очень большие, – добавил он и посмотрел на полку новинок.
   Вот-вот должна была поступить в продажу биография Черчилля. Трехтомник. Он давно его дожидался.
   – За журнал с вас пять долларов, – сказала она. – Вам нужен пакет?
   – Не надо, – сказал Гилберт, пряча чек в карман.
   Ему следовало поторопиться: брат мог приехать с минуты на минуту. Обгоняя туристов, он быстро пошел в сторону банка и у двери в недоумении остановился. Такого с ним раньше не случалось: сумочка с деньгами осталась в магазине. Подгоняя непослушное, отяжелевшее от жары тело, он двинулся сквозь толпу. Ему пришлось идти против течения, навстречу вдруг хлынувшим из всех подворотен студентам. Вязкая человеческая масса обволакивала его со всех сторон и делала путь вдвое длинней. На переходе больная нога скользнула по крышке люка, и он чуть не упал. Бешено заколотилось сердце. Но он выровнялся, потянул на себя медную ручку и, проскочив меж двух зазевавшихся туристок, подбежал к прилавку. Слава Богу, обошлось. Терракотовая сумочка темнела на фоне окна, и лисичка, кладя ее на прилавок, уже не была с ним сурова.
   – Я увидела ее и сразу переложила в безопасное место! – сказала она.
   Он утер лоб салфеткой и спросил, который час. Ремешок на его часах истерся, и он благоразумно носил часы в кармане жилета, который оставил в магазине.
   – Без двадцати трех пять.

   Во время ремонта в магазине Гилберт установил во дворе стол с двумя скамейками, на которые они с братом и сели. Внутренний двор всегда держал прохладу. Брат медленно открыл пачку «Галуаза», под глазами у него были мешки. Не в пример Гилберту он закурил поздно, но без сигарет не мог.
   – Однако у тебя усталый вид! – сказал Гилберт. – Трудный перелет? Где твой чемодан?
   – Я прилетел еще вчера. Не хотел тебя утруждать и остановился в отеле.
   Гилберт опешил:
   – Какие глупости! Ты меня ни капли не утруждаешь. Сегодня же перенесем твои вещи ко мне!
   Немного вымученная улыбка натянула тонкие губы Уильяма:
   – Мне не дали трех дней, завтра на рассвете лечу обратно! Но давай оставим этот разговор. Расскажи лучше о себе! Ты закончил лечение? Что говорят врачи? Эти пятна, – он посмотрел на его руки, – они по-прежнему не сходят?
   – Все нормально. Я чувствую себя нормально. Просто с этим ремонтом было много возни, все легло на меня…
   – Да, ты рассказывал… – сказал брат задумчиво.
   Большой, сутулый, с этими мешками, нависавшими на худые щеки, он сидел напротив Гилберта и все тянул носом, как будто не мог надышаться. Докурив одну сигарету, он тут же вынул другую и так же жадно ею затянулся. Гилберт любил запах дыма, когда-то он и сам с удовольствием курил сигарету-другую за вином, но с тех пор, как лежал в больнице, больше не возвращался к этому занятию. И все-таки вид голубой струйки дыма, винтообразно взбирающейся вверх, доставлял ему эстетическое удовольствие. Потом он перевел взгляд на брата:
   – В магазине стало очень красиво и просторно! Ты просто не узнаешь!
   – Да, да, верю, но, может быть, в другой раз? Во сколько ты сегодня освобождаешься? Я бы хотел тебя пригласить поужинать.
   – Скоро, скоро. Ты докуривай и пойдем внутрь!
   Уильям не уловил настойчивости в его голосе:
   – Я ведь могу здесь подождать! А пока что подготовлю все бумаги…
   – Другого раза может и не быть! – сказал Гилберт.
   Он придержал для Уильяма тяжелую дверь и, подождав, пока тот войдет, плотно прикрыл ее у них за спиной.
   – Я тебе писал, что мы зимой поменяли ковры, поставили новые стеллажи… Вот смотри, я сам спроектировал, у нас, знаешь, не было денег нанять кого-то. Сейчас я тебя познакомлю с нашим монахом. Тридцать лет во францисканском монастыре, старый наставник умер, а с новым он не поладил. Я, по сути, взял на себя большую ответственность, когда принял его на работу. Он, хотя и говорил на восьми языках, но поначалу не умел пользоваться телефоном. Путался, нажимал сразу на все кнопки… Ха-ха…
   Идя на полшага впереди Уильма, Гилберт еще что-то рассказывал, разводя руками. Потом он оглянулся и увидел, что брат его не слушает. Сдвинув белесые брови, Уильям лихорадочно рылся в портфеле.
   – Где же эта чертова бумажка? – бормотал брат. – Ты знаешь, о чем я говорю? О завещании матери… На случай ее скоропостижной смерти…
   Наконец-то он нашел то, что искал, и протянул бумагу Гилберту.
   Увидев почерк матери, Гилберт почувствовал, что к горлу подступает знакомый горячий комок. Ему вдруг захотелось крикнуть: «Ах, оставьте вы все меня в покое! Она еще меня переживет!» И он закричал и дрожащими руками стал рвать протянутый братом документ, который оказался жестким, – и тогда Гилберт, вцепившись в него зубами и порезав о край нижнюю губу, все-таки разорвал бумагу на части. Сначала он рыдал безмолвно, потом рыдания задели какие-то другие, более глубинные струны и перешли в голос. Только один раз взрослым мужчиной он так плакал, когда по дороге из Африки, на корабле, отчим умер от непонятной инфекции. Но тогда слезы несли утешение, теперь нет. Вода в глазах и боль в груди – вот что были эти слезы. Еще час назад он осознавал себя благородным наследником славного имени и вдруг оказался таким же, как они, – ничтожеством, червяком, корчащимся на асфальте во время дождя, который, кстати, уже стучал в окно, покрывая его широкими полосами воды.
   Крупная капля пота сбежала у брата с переносицы и повисла на кончике носа. Он отвел глаза:
   – Прости меня, Гилберт, что я пристаю к тебе со всеми этими делами…
   – Прости и ты, ради Бога! – бормотал Гилберт. – Эта нога… Да я еще сегодня понервничал, потерял сумочку с деньгами… Сейчас я все склею, подпишу. Я это умею.
   Кивок брата перешел в плавное покачивание головы:
   – Не волнуйся, Гилберт! У меня сохранилась копия, этого будет достаточно. Я не должен говорить, как я тебе благодарен!
   – Оставь, о чем ты! – Гилберт отмахнулся.
   Уильям вынул папку, подал ему:
   – Если хочешь, можешь прочитать, но, поверь, здесь все в порядке, – сказал брат уже другим, более решительным голосом. – Я поставил галочки в тех местах, где ты должен расписаться. Был сегодня у юриста, потому задержался.
   После того как с деловой частью было покончено, им обоим стало легче. Убрав бумаги в портфель, брат присел на ступеньку винтовой лестницы.
   – Как у вас славно, Гилберт! – вздохнул он. – Если бы ты знал, как это все отличается от моего быта! Студенты, шум… Я бы дорого дал, чтобы жить вот так! – и он обвел рукой полки с книгами. Потом он привстал, уступая дорогу последним уходящим покупателям, и снова присел на край ступеньки, спиной к чугунным перилам:
   – Нет, все-таки у вас очень хорошо! И так стало уютно после ремонта! Магазин ведь принадлежит издательству «Галлимар», не так ли? – спросил он.
   Гилберт закрыл кассу, и они пошли к выходу:
   – Принадлежал! А вот год назад, когда старый Галлимар умер, магазин перекупил канадский француз. Мишель Колье… Ты, может быть, слышал про него. Он держит магазин в Лондоне. М-да… Я там, правда, ни разу не был, но говорят, что выглядит хорошо, хотя стандарты у него уже другие. Мишель Колье? Нет, не знаешь? Он должен был приехать месяц назад, но застрял в Нэнтакете и, судя по всему, там гуляет. Вчера опять звонил, говорил, что задерживается. Где ты хочешь ужинать? – спросил Гилберт, переводя разговор на более насущную тему.
   Он открыл над ними зонт, но высокий Уильям под ним не поместился и просто поднял капюшон. Неуклюжий, с тонкой шеей и висящими, как веревки, вдоль тела длинными тонкими руками, он вышагивал рядом, стараясь примериться к степенному шагу Гилберта.
   – Мне все равно! Только позволь мне заплатить! – ответил брат.
   Но Гилберт снова чувствовал себя старше:
   – Вот уж нет! – сказал он мягко, но твердо. – Я как-никак у себя дома!

   В ресторане было пусто, в дверях стояли два официанта и смотрели на них как простые смертные смотрят на кинозвезд. Уильям вспомнил ресторан, они были в нем три года назад. Сели за столик у неработающего летом камина, и Гилберт заказал Chateau тагдаих девяносто шестого года. На самом деле Гилберт еще три дня назад зарезервировал здесь места. Это был дорогой старый ресторан с хорошим поваром, который знал Гилберта. Они с братом мирно беседовали и пили вино.
   – Ей будет очень удобно рядом со мной, – продолжал брат. – Больница рядом, а там, у нас в деревне, бывало, река так разольется, что никуда и не доберешься.
   Явно, что Уильям чувствовал необходимость оправдать поспешность продажи их семейного гнезда. Гилберту стало его жаль:
   – Ведь ты это делаешь не для себя! – сказал он Уильяму с отцовской нотой в голосе.

   За время, что они ужинали, дождь кончился. Гилберт отвел брата в гостиницу и вышел к остановке. Подъехавший автобус обдал его брызгами воды. Он утер лицо тыльной стороной ладони и вспомнил этот жест. Где-то в старом фильме, который он смотрел в детстве, английского офицера бьют по лицу, а он утирает кровь рукавом и улыбается. В ожидании, пока водитель опустит подъемник и ввезет мужчину в инвалидном кресле, Гилберт рассматривал калеку. Вот уж кому не повезло! Остаться без ног в таком молодом возрасте!
   Что могло случиться? В автобусе инвалидное кресло поставили рядом с Гилбертом. Рассматривая переразвитый торс мужчины, Гилберт поднял глаза и увидел, что тот глядит на него с состраданием. Неприятно удивленный жалостливым взглядом инвалида, Гилберт покраснел и отвернулся к окну. Ветер гнал облака, которые неслись обратно к океану, и над Кембриджем разливался ясный розовый закат. «Закат красен – путь мореплавателя ясен», – вспомнил он старую английскую поговорку. Трудный день завершался неплохо. Гилберт знал, что брат исполнит обещание и послезавтра же вышлет ему дневники отчима. Он начнет работать. Запишет свой кусок истории и прокомментирует записи в дневниках. Ему, по сути, повезло, что он носил фамилию отчима: с такой фамилией легче будет опубликовать труд. В Америке, где отчим преподавал в самые важные годы жизни, его помнили и чтили даже больше, чем в Англии. «Так всегда. Нет пророка в своем отечестве!» – подумал Гилберт. Представляя себе, как покажет книгу Флемингу, он мысленно стал готовить сопроводительную фразу. История с точки зрения частного лица. Разве не это являлось ведущим направлением в истории? Он улыбнулся скромной улыбкой и уже по-другому, с гордой ясностью, повернулся к калеке.


   Мстители

   Все утро мы сидим на крыльце – я, Лука, Мальколм, Диана и Мирский – и думаем, как нам убить папашу нашего друга Галилео. Галилео – самый лучший ученик в классе, и во время тестов он всем помогает, и к тому же он – один из нас. А мы – это шестерка верных, поэтому мы против того, чтобы Галилео забрали у матери и отправили жить к какому-то непонятному отцу.
   – Который даже его не любит! – говорит Лука. – Вы знаете, что он сделал? Он отобрал у него телефон, чтобы Галилео не мог ни с кем созвониться.
   – Влезем по пожарной лестнице, разобьем окно и, когда этот отец войдет, толкнем на него какой-нибудь шкаф! – говорит Мальколм.
   Он смотрит на нас, и, как всегда, когда фантазирует, его кривые зубы выступают из-под верхней губы, которая из-за этого уже немного раздвоена.
   Мальколм был первым, кто узнал новость, от которой мы пришли в ярость. Но Мальколм, при всех его достоинствах, увы, не Эйнштейн. И, как вы уже, наверное, могли заметить, воображение у него детское.
   Другое дело Лука, на чьем крыльце мы и сидим. Он первый возражает Мальколму. Он это умеет, он очень тактичный человек, наш Лука.
   – Если мы разобьем окно, – говорит он, ковыряя палкой землю, – то полиция поймет, что в доме кто-то был! К тому же откуда тебе известно, что у него есть шкаф?
   – Придумай что-нибудь получше! – отвечает Мальколм.
   Он обижен и не смотрит на Луку. Но, надо отдать Мальколму должное, он быстро справляется:
   – Может быть, ты и прав. Тогда – план «Би»! Находим какого-нибудь трехлетку, сажаем за руль и сами садимся рядом. Когда этот отец подойдет к дому, мы выедем из-за поворота и – бац, прямо на него. Потом выскочим из машины и все!
   От счастья, что придумал такое, он морщит нос.
   – А что с трехлеткой будет? Ты подумал? – спрашивает Лука.
   – Ничего с ним не будет, ему же только три года!
   Хотя план с машиной нам кажется более продуктивным, чем со шкафом, но и в нем мы видим явные недостатки.
   – Трехлетних тоже судят! – говорю я Мальколму, потому что сам видел по телевизору такой сюжет.
   – Не может быть! Я не верю! – упрямится Мальколм.
   – Джон прав, – заступается за меня Мирский. – Им дают условный срок, а потом, когда им исполняется восемнадцать лет, сажают в тюрьму и дают большой срок как уже взрослым.
   Мальколм знает, что кто-кто, а Мирский не из тех людей, которые болтают лишь бы что. У него отец – адвокат, и он все знает про суды и всякое такое. Поэтому Мальколм замолкает. Но он еще уточнит, обещает ему Мирский торжественно.
   – Не говори отцу про наши планы! – просит Лука. – Адвокаты и полиция всегда заодно!
   Мирский разводит руками:
   – Я не такой идиот! И вообще, ты не знаешь моего отца! Он ни за что не скажет полиции. Он полицию презирает за то, что у них, у девяноста девяти процентов, умственный коэффициент низкий.
   – Какой низкий? – спрашиваю я.
   – Ниже, чем у нас. Даже ниже, чем у брата Галилео.
   Тут мы все вспоминаем, что у Галилео есть младший брат Рафаэль, и это нас озадачивает.
   – И его тоже отдали отцу? – вспыхивает Диана.
   Диана – единственная девочка в нашей шестерке, но мы ее терпим, потому что она занимается тейквондо и может ногой дать в голову даже самому здоровому в классе. Например, быку Браяну, который не отличается умом, зато довольно мощно дерется. Она это проделала однажды, и мы все были свидетелями, как этот Браян от ее удара перелетел через два ряда парт. Так что она имеет право голоса.
   Мы смотрим на нее, но она снова молчит, и почему-то глаза у нее на мокром месте. У девчонок всегда так, даже у тейквондисток, они сначала должны поплакать.
   – Я просто предлагаю отравить его к чертям собачьим, – говорит Мирский, и мы все смотрим на него с уважением и немного с ужасом. Вот это уже взрослый разговор! Мирский действительно старше нас почти на год, потому что родился в декабре и из-за этого не смог пойти в школу со своими ровесниками. У Мирского уже на зубах пластинки, которые он все время ощупывает языком. Он тоже хочет быть адвокатом, и ему нужна полноценная внешность.
   – Я точно бы его отравил, – повторяет он, скалясь, и улыбка у него из-за этих пластинок дьявольская.
   – Чем? – спрашиваем мы хором. – Крысиным ядом?
   – Ни в коем случае, – отвечает Мирский и кривится от нашей наивности. – Ртутью!
   – Ртутью! Где ты возьмешь столько ртути? – спрашиваю я. – В градуснике?
   Мирский качает головой:
   – В батарейках! Мы купим в аптеке десять штук и вытащим из них ртуть. Comprenez vous, les enfants?
   Les enfants молчат.
   – He понимаю, как ты потом эту ртуть подольешь ему, – честно отвечаю я.
   Мирский, обводя нас спокойными глазами, вздыхает:
   – Эх, мелюзга! Очень даже просто! Выясним, где его папаша обедает, и летом я устроюсь официантом в тот же ресторан. Каждый день я буду добавлять ему в еду по десять миллиграммов ртути. Никто ничего не заметит, потому что я буду это делать очень постепенно.
   У Мирского очки, в которых я вижу наши уменьшенные отражения.
   – Постепенно? – спрашиваю я. – Сколько же надо ждать?
   – Недолго. Так отравили Наполеона.
   – Вау! – говорим мы.
   – Да, – отвечает Мирский, – я вам говорю, это – железная смерть!
   Потом мы все смотрим на Диану, которая одна пока ничего не предложила. У Дианы, как у всех девчонок, глубокий эмоциональный мир, но мы знаем, что когда она его переборет, отцу Галилео не поздоровится. Девчонки коварны, а Диана еще и умна. У нее тоже умственный коэффициент зашкаливает. Как и у Галилео.
   – Ну, ты что скажешь? – спрашивает меня Мирский.
   В этот момент мать Луки мисс Романа выходит на крыльцо, и я ничего не успеваю ответить. Она несет в руках поднос с горячим шоколадом и бутылку пенящихся сливок. Она очень добрая, эта мисс Романа, и не жалеет нам ничего. Другие родители, включая моих и, конечно, Мирского, требуют, чтобы мы ели здоровую пищу. Но мисс Романа кладет в шоколадное молоко столько сахара, сколько мы хотим, и сливки она тоже не забирает. Она оставляет всю бутылку на крыльце, и мы по очереди кладем на шоколад большую шапку сливок. Моя – больше других. Я думаю, скребя голову, но всё почему-то не о том. Направление моих мыслей мне самому непонятно. Я думаю почему-то об этом неизвестном мне отце Галилео: что мы знаем про него?
   – Тебе дать трубочку? – спрашивает меня мисс Романа, и я киваю, но продолжаю думать.
   Все остальные тоже думают, кто о чем.
   – Что это вы сегодня такие тихие? Может, замышляете чего? – спрашивает мисс Романа и смотрит на Луку.
   Да, это именно то, о чем я говорил: женщины коварны и наблюдательны. Впрочем, надо ли этому удивляться? Мы и впрямь ведем себя необычно. В любой другой день мы бы уже карабкались на стену, которая отделяет дом Луки от соседнего дома, где живут какие-то муж с женой. Это очень высокая стена, сложенная из больших гладких плит. Их, наверное, навезли из каменоломни, где работает этот сосед.
   Мысль о каменоломне дает мне идею помощнее той, что была у Мирского, и я наконец перестаю думать об отце Галилео.
   Мисс Романа уходит кормить младшего брата Луки.
   – Галилео даст ему снотворное, и, когда он заснет, мы положим его на самом краю каменоломни. Во сне человек хоть раз, да поворачивается на другой бок! – говорю я и демонстрирую им свою мысль. Для этого я кладу пену на край стакана и жду, пока она скатится в него. Потом я незаметно начинаю дуть на нее сбоку, но проклятая пена только колышется и не хочет падать в стакан. К тому же я еще не объяснил им, что означает моя демонстрация, поэтому они перестают обращать на меня внимание и опять начинают говорить о ртути и о том, как Мирскому устроиться в этот ресторан. Это правда, что Мирский выглядит взрослым, но не настолько, чтобы его туда взяли, думаю я, но ничего не говорю.
   Диана поднимается с крыльца и одергивает шорты. Сзади на ногах у нее две красные полоски, следы от ступеньки, на которой она сидела. Она смотрит, как мы смотрим на ее ноги:
   – Что? – говорит она.
   Мальколм краснеет как рак:
   – Ничего, – отвечает он, выставляя вперед свои зубы.
   – Я вот что хотела бы выяснить, – с вызовом говорит Диана, и по лицу ее видно, что она еще не переборола свой эмоциональный мир. – Что она такое сделала, что Галилео должен жить с этим отцом?
   Под «она» – мы сразу это понимаем – Диана подразумевает мать Галилео Терезу. Это резонный вопрос, но у нас нет ответа. Но, с другой стороны, нам безразлично, что сделала мать Галилео, потому что, что бы она ни сделала, мы все равно будем на ее стороне. Она всегда подбирает нас во дворе школы. У других родителей твердые принципы. Они постоянно твердят нам об обязанности учеников быть собранными и не опаздывать на школьный автобус. «Это – ваша проблема, и теперь добирайтесь сами!» – говорят они. А добираться самим– это значит потратить все наши сбережения на метро и автобусы. Но мать Галилео плевать хотела на принципы и на все, что думают другие родители и учителя. Она просто открывает все три двери, и мы залазим в ее черный вэн, где в жару работает кондиционер, и потом она развозит нас по домам. Так что Тереза, с нашей точки зрения, в полном порядке. К тому же эта Тереза – довольно красивая. У нее белые волосы, которые она оставляет распущенными. И она всегда носит белые платья и не плачет, как моя мать, когда Галилео приходит домой поздно.
   – Не исключено, что она курит марихуану или употребляет какие-нибудь другие наркотики! – говорит Мирский. – Бывает, что отбирают детей у матерей, которые употребляют наркотики.
   В этом смысле мы доверяем мнению Мирского, он от отца-адвоката слышал все эти вещи, а не просто высосал из пальца. Но, как я уже и сказал, нам все равно! Пусть даже она и наркоманка, это не имеет никакого значения, потому что мы на стороне Галилео и его брата. Она всегда с ними по выходным, они не должны тратить время на всякие дурацкие клубы, в которые наши скучные родители запихивают нас, чтобы мы повышали свой умственный коэффициент. Сегодня, слава Богу, праздник, и все эти клубы закрыты, и закрыта математическая школа, в которую я хожу по воскресеньям. Но у меня это – исключение, а у Галилео – это норма жизни! Так что пусть мать Галилео хоть трижды будет наркоманкой, а отец, наоборот, будет примерным отцом, мы будем его ненавидеть.
   – Вряд ли она наркоманка, – говорит Лука, вспомнив что-то. – Нет, она сто процентов не наркоманка!
   – Откуда ты знаешь? – спрашиваем мы.
   Действительно, откуда у него вдруг появились такие сведения?
   – Потому что ее бы уволили с работы!
   – А где она работает? – спрашивает Диана.
   Она наконец-то поборола свой эмоциональный мир, и глаза ее горят местью за Галилео.
   – Она работает в компании, которая продает изометрическую технику.
   – Ну? – спрашивает Мальколм.
   Он, как я уже сказал, не Эйнштейн. До нас, впрочем, тоже еще не дошло, при чем здесь техника.
   – Ее, когда она ездит за границу, проверяют на наркотики. И еще ее просто проверяют каждые два месяца! Галилео мне сам рассказывал!
   – У них нет никакого права! – говорит Лука не слушая. – Все было в порядке, пока этот отец не стал жаловаться, что она настроила Галилео против него. Я точно знаю, почему он это делает.
   – Почему? – спрашиваем мы.
   – Потому что он хочет отомстить Галилео за то, что тот хакнул его компьютер!
   Мы все задумываемся над этим новым байтом информации. Тут надо сказать, что мы все знаем главную гениальность Галилео, а именно, что Галилео – великий хакер. Он знал все про компьютеры задолго до нас. В третьем классе на уроке программирования он спросил учителя, когда мы будем проходить «джаву», и, когда мистер Хэнкс ответил, что мы не будем изучать ничего такого, Галилео сказал, что он тогда сам выучит. Потом Галилео научился строить веб-сайты, и в четвертом благодаря ему мы все имели веб-сайт, где могли делать очень мощные вещи.
   – Так что можно сделать, чтобы связаться с ним? – спрашивает Лука.
   Обращается он ко всем, а в основном к Мальколму. Но даже Мальколм, который дольше всех знает Галилео, не уверен, что это можно устроить. Он жует свою трубочку передними зубами, которые у него, в отличие от Мирского, останутся кривыми, потому что у его родителей нет денег. Диана начинает бить ногой в дерево у калитки. Она это делает не хуже Брюса Ли. Дерево уже немного качается, и тень от его веток пробегает по нашим лицам. И без Галилео это воскресенье – уже не воскресенье, а черт знает что… И Диана, хотя она и настоящий tom-boy и всегда первая придумывает что-нибудь по-настоящему смелое, тоже ведет себя странно, как обычная девчонка из класса – какая-нибудь Эмили или Лиса. С этими мы вообще не водимся.
   Но я знаю, почему она сегодня такая эмоциональная и почему, вместо того чтобы думать о том, как убить отца Галилео, она бьет ногой по дереву. Это потому, что у нее самой дурацкий отец, который однажды, когда уже не жил с ними, залез в окно и угрожал матери ножом. Из-за него Диана и стала заниматься тейквондо, чтобы, когда он еще раз захочет залезть в окно, дать ему ногой в голову.
   – Я знаю, кажется, как найти его адрес, – внезапно говорит Диана, когда мы меньше всего чего-то от нее ожидаем.
   – Как?
   Она объясняет нам, и мы поражаемся, что сами не додумались. А ведь всё тривиально: в компьютере, на школьном портале, где имеются все адреса и имейлы, есть и адрес отца Галилео.
   Лука тут же бежит к компьютеру, а мы меж тем начинаем искать наши телефоны, чтобы звонить родителям, что задержимся.
   – Что мне сказать? – спрашивает Мирский, у которого меньше всего получается врать спонтанно.
   – Что мы идем в кино, – говорю я. – Это самое логичное. Надо, чтобы это был длинный фильм, как минимум на три часа. За это время мы успеем связаться с Галилео.
   – А ты что не звонишь? – спрашивает Мальколм Диану.
   – Я не могу сегодня, – говорит она.
   Потом приходит Лука, и по его похоронному виду мы понимаем, что он ничего не нашел.
   – Там только адрес матери, – вздыхает Лука, снова садясь на крыльцо и беря в руку палку.
   Потом Мирский прячет телефон в карман и сообщает нам, что и он не может. Это нас изрядно удручает. Мирский, хоть и без воображения, но он – наш аналитик. И к тому же он физически очень силен. По воскресеньям соседи обычно отсутствуют, и мы у них берем бревна и доски для строительства нашего дома. Дом мы строим в лесу, неподалеку от озера.
   Потом Мирский уходит, и Диана тоже, а мы залазим на кучу бревен. Сохранять равновесие на куче бревен трудно. Без Галилео это все не так интересно. И без Мирского тоже. Я не говорю уже про Диану, которая вообще может стоять на одной ноге.
   Мы – я, Мальколм и Лука – возвращаемся на крыльцо, и к нам выходит младший брат Луки Зеен. Он уже поел и может гулять. В руке у него пакет с новым воздушным змеем, которого он хочет запустить прямо здесь, во дворе. Это глупо, потому что вокруг дома полно деревьев, и любому из нас понятно: первое, что змей сделает, это полетит прямо на дерево, где и останется.
   – Подожди, – говорит Лука, – давай пойдем в другое место.
   – В какое? – спрашивает Зеен, расчесывая пальцами бахрому змея, которого, сразу видно, ему не терпится запустить.
   – Давай пойдем на холм в лесу!
   Зеен, надо отдать ему должное, понимает, что Лука прав. Он хоть и младше нас, но имеет на редкость высокий умственный коэффициент. Почти такой же, как у брата Галилео, мы все его знаем. По дороге в парк я думаю об этих младших братьях, и мне становится жалко брата Галилео, у которого такая сложная теперь жизнь. Еще чуть-чуть, и я тоже расплачусь, как Диана. Но мне нельзя. Я против того, чтобы наши эмоции пробивались наружу. К тому же жизнь меня научила, что когда кого-то жалеешь, делаешь человеку только хуже, он может даже заболеть от твоей жалости. Поэтому я начинаю думать так бешено, что у меня начинает потеть голова. И вдруг меня осеняет.
   – Стоп! Зеен учится с братом Галилео! – говорю я Луке.
   Он смотрит на меня, и в глазах его начинают мигать лампочки. Не знаю, как он это делает. Он очень интересный, этот Лука.
   – Эй, Зеен, – говорит он.
   – Что? – спрашивает тот, не оборачиваясь.
   – Подожди! Ты знаешь, где живет отец Рафы?
   Продолжая идти впереди нас, Зеен говорит, что знает.
   – Эй, Зеен, а ты не хочешь, чтобы мы встретились с Рафой и вместе запустили этого змея?
   Это, надо отдать ему должное, Лука здорово придумал. У нас с Лукой всегда так, вместе мы находим выход из любого положения.
   – Хочу, – говорит Зеен и наконец-то останавливается.
   – Тогда скажи его адрес.
   – Я не знаю, – говорит Зеен.
   – Тьфу ты! Ты же сказал, что знаешь? – говорит Лука и смотрит на нас.
   – Я знаю только зрительно, – говорит Зеен.
   Мы подходим к нему и в три голоса начинаем его убеждать, чтобы он показал туда дорогу.
   В ответ он говорит, что знает только, как туда проехать на машине.
   – На машине! – кричим мы. – При чем здесь машина?
   В этот момент нам, по правде говоря, хочется его убить.
   – Ну ладно. А если на машине, то как? – спрашивает Лука, подмигивая нам.
   – Надо выехать на хайвей, – говорит Зеен, размахивая змеем, как мечом, – доехать до развилки на аптеку, потом повернуть направо, потом будет мост, за ним еще Данкин Донате, и там надо снова направо. – Он продолжает говорить и говорит, пока мы не перестаем понимать.
   У него на редкость мощная память, у этого семилетки.
   – Ты думаешь, он будет дома? – останавливает его Лука, и Зеен пожимает плечами.
   – Они могли уехать куда-нибудь, – сдается Мальколм.
   – Лучше потерпеть до завтра, – соглашаюсь я.

   Мы сидим на холме – я и Мальколм, – и настроение у нас как в болоте вода. В стороне Лука держит палку, и Зеен бежит по холму со змеем. Когда змей поднимается в воздух – а он это делает очень стремительно и красиво, – мы тоже встаем с травы.
   – Ты будешь строить? – спрашиваю я Мальколма.
   Он кивает. Потом я подзываю Луку:
   – Будешь строить дом?
   – А Зеен?
   – А что Зеен?
   – Его нельзя здесь оставлять одного, ему только семь лет.
   Он прав: мы должны подождать, пока Зеен не наиграется со змеем, а потом уже вместе пойдем в лес.
   – Из чего мы будем строить сегодня? – спрашивает Мальколм.
   И Лука тоже смотрит на меня.
   Действительно, когда нас только трое плюс Зеен, мы много не настроим.
   – У меня есть две сигареты, – говорит Мальколм. – Хотите?
   – Давай, – говорит Лука.
   Мальколм достает две смятые сигареты, которые он прятал во внутреннем кармане куртки. Спички, разумеется, сразу гаснут, потому что на холме ветер. Мальколм показывает, как нужно зажигать спички под курткой. Он становится ко мне спиной, оттопыривает куртку, и я еще сбоку загораживаю его от ветра.
   Лука курит свою сигарету, растопырив пальцы и выдувая из носа дым в две струи. Мальколм смотрит на него и начинает пускать кольца. Тут ему нет равных, он большой мастер в этом деле, и это хорошо, потому что жизнь у Мальколма, как я уже объяснил, не самая легкая. Оба его родителя работают в прачечной, и, поскольку они иммигранты, им платят мало.
   – А пол и крышу мы тоже будем делать? – спрашивает Мальколм, затягиваясь так, что у него глаза наполняются слезами.
   – Ну да, – говорю я.
   Вообще-то идея с домом изначально принадлежала мне, поэтому с моим мнением считаются. Но сейчас им лень. Я это вижу, и мне тоже становится все равно. Докурив, мы снова сосредоточились на плане мести.
   – Так что же мы придумаем для Галилео? – спрашивает Мальколм.
   – Можно и не убивать этого отца! – говорю я вдруг.
   Я сам не ожидал, что скажу такое, и теперь мне надо выпутываться.
   – Не убивать? – возмущается Мальколм, и Лука тоже смотрит на меня с удивлением.
   – Зачем его убивать? Пусть живет. Кто сказал, что он такой же негодяй, как отец Дианы?
   Мальколм пожимает плечами:
   – Мать Галилео сказала. И он сам мне говорил.
   – Галилео не будет в обиде, если мы не убьем его отца, а только припугнем! – говорю я солидно. – К тому же если мы достроим дом, то Галилео сможет останавливаться в нем, когда отец ему надоест.
   – Он же будет за ним шпионить!
   – Не будет! – говорю я. – Он же будет на работе!
   – Откуда ты знаешь?
   – Оттуда, что теперь, когда у него Галилео и Рафа, ему надо много работать. И вообще, он ведь тоже был когда-то ребенком!
   – Откуда ты знаешь?
   – Все были когда-то детьми! – отвечаю я этим тугодумам.


   Зуб мудрости

   Практикант внимательно посмотрел на рентгеновский снимок и перевел взгляд на Ларика. Замшевые туфли нетерпеливо постучали по линолеумному полу:
   – Ну так как? – спросил практикант, приглушая в радио классическую музыку.
   Рука, державшая снимок, была худой, с мальчишески удлиненными фалангами, но на безымянном пальце уже сияло обручальное кольцо. Он хотел знать, готов ли Ларик удалить зуб сейчас или предпочитал прийти повторно. Ларик не был готов, но и приходить еще раз ему не хотелось. Он спросил у практиканта стакан воды и, пока пил, прокручивал в голове расписание. Дел было много, и он уж никак не ожидал, что еще и зуб нужно удалять.
   – А это очень больно? – осторожно поинтересовался он.
   – Он у вас дефектный, корни неглубокие!
   – У моей мудрости корни неглубокие? Зачем я жил? – спросил Ларик.
   Практикант вежливо улыбнулся, снова постучал туфлями по полу:
   – Так как, будете удалять?

   Объявление о бесплатном дантисте Ларик нашел в Интернете и сначала решил, что кто-то развлекается. Имя звучало неправдоподобно: Джон Пэйн. Сейчас он сидел у Джона Пэйна в кресле и ждал, чтобы практикант избавил его от еще одной ненужной заботы. В ожидании, пока наркоз подействует, Ларик снова прокрутил в голове сегодняшний день. В двенадцать у него было свидание с сыном, потом он должен был ехать в ремонтную мастерскую, в пять из Филадельфии приезжала Мелисса, и они бежали на концерт. Два с трудом добытых билета лежали в кармане брюк, идти не хотелось. «Как я устал, как я устал! – думал Ларик. – И зачем только я все время суечусь? Вот возьму и отдам этому симпатичному парню билеты. Он слушает классическую музыку, и Мелисса только обрадуется, что можно провести вечер спокойно!»
   Практикант у него за спиной позвякивал инструментами, и Ларик прикрыл глаза. Он мог бы заснуть прямо сейчас, и даже белое солнце рефлектора ему не мешало. Ларик не отсыпался уже давно: из-за зуба, который его беспокоил ночами, и еще из-за сына. Его единственный двадцативосьмилетний отпрыск, плод его раннего брака, уже третий месяц находился в предварительном заключении, и Ларик не знал, нанимать частного адвоката или нет. «Нанимай! И пусть у него болит голова, а не у тебя!» – увещевала Мелисса по телефону. Ларик и сам понимал, что с платным адвокатом будет надежней, но сопротивлялся искушению. Нанять адвоката означало покориться обстоятельствам, не нанять – мучиться, что он чего-то для сына не сделал. Но он и так уже мучился. Не брать адвоката будет правильней, рассуждал Ларик. Пусть сын осознает, что так продолжаться не может. Нанять… Мысль Ларика, возвращаясь к началу, кусала себя за собственный хвост, и получался какой-то бесконечный круг вины.
   Он очнулся от того, что практикант касался его лица холодной резиновой рукой:
   – Откройте рот пошире! – сказал тот, и Ларик послушно открыл.
   «Сейчас будет больно, – подумал он, – и это даже хорошо – пусть будет больно! Физическая боль заглушает моральные страдания!»
   Может быть, Мелисса была права, говоря, что он был чуточку мазохистом. Взять хоть зубы, они болели всегда, а он ими не занимался. Началось все давно, когда он в пятом классе сломал передний. Подрался с соседским парнем. Тот обозвал его «жидком».
   – А ты разве еврей? – удивилась еще Мелисса, когда он ей об этом рассказал.
   – А что, разве не похож?
   – Не очень, – ответила она и посмотрела не на нос, как это делали его подруги в России, а гораздо ниже. Он еще подумал тогда, что в Америке это нормально – встречаться с женщиной и не уведомлять ее о своем происхождении. В России он перед первым же свиданием предупреждал: «Фамилия у меня обманчивая».
   Он отвлекся и не сразу понял, когда практикант спросил, не хочет ли он взглянуть.
   – На что? – спросил Ларик.
   Он нерешительно приоткрыл сначала один, потом другой глаз. Его зуб мудрости… Он походил на маленькое разоренное гнездо. «Вот молодец практикант! – подумал он и вспомнил про билеты. – Ну конечно, Мелисса только обрадуется!»
   Практикант снова прибавил звук и стал убирать со стола. Липкая прядь волос выбилась у него из-под врачебной шапки. «Он себе вряд ли позволяет тратиться на концерты!» – жалостливо подумал Ларик и попросил у практиканта листок бумаги. «У меня два лишних билета на Прокофьева! Вы хотите?» – написал он и, положив билеты сверху, протянул все это практиканту. Тот прочитал послание и нахмурился. Две тонкие брови слетелись на переносице, как чайки на мосту.
   Какое-то время они смотрели друг на друга. Потом Ларик сообразил, что практикант мог его неправильно понять:
   – С женой сходите! – промычал он здоровым углом рта и показал на кольцо.
   Практикант бросился его благодарить, попытался отдать билеты обратно. Ларик и слушать не хотел. Он сдернул с вешалки плащ и быстро направился к выходу. Практикант провожал его удивленным взглядом. Про себя он думал: «Вот бывают же чудаки! И что я буду теперь делать с этими билетами, я и не женат, да и времени у меня нет!»

   Рядом с Мелиссой прозвучал мужской голос:
   – А что у тебя за мужчина говорит? – спросил Ларик ревниво.
   Мелисса доотвечала кому-то и вернулась к нему:
   – Что ты спросил?
   – Ничего умного, – ответил Ларик. – Ты где?
   – Я заправлялась. Что у тебя с дикцией?
   Ларик потрогал щеку:
   – Я только что удалил зуб. Ты едешь?
   – Еду.
   – Хотел тебя предупредить, что концерт сегодня отменяется, дома посидим! Ты рада? Тем более что Прокофьев!
   Мелисса помолчала.
   – Ты, по-моему, Прокофьева не любишь? – неуверенно спросил Ларик.
   – Прокофьев – мой любимый композитор! – сказала Мелисса обиженно.
   После этого она стала говорить свое обычное. Она устала от постоянной дерготни, ей нужен нормальный мужчина. Ларик слушал не перебивая: женщине надо дать выговориться. Пока она говорила, он искал свою машину. Ее нигде не было. Он проверил знаки и, к ужасу своему, убедился, что запарковал ее не там. Был уборочный день, он же в спешке поставил машину не с той стороны дороги.
   – Можно я тебе перезвоню через десять минут? – спросил он во время небольшой паузы.
   В ответ раздалось «ну перезвони», и трубка опустела. Надо было срочно как-то выбираться отсюда. Поездка обойдется в пол сотни, потом нужно будет ехать за машиной – еще сто пятьдесят. «Это ничего! – подумал он. – Я ведь на зубе сэкономил!»
   Ветер гнал по лужам мелкую рябь, но уже было теплее, чем когда он выходил утром из дома.
   Подъехало такси. Ларик сел и сказал адрес. Таксист был местный, он это сразу понял по акценту и обрадовался. Пожилые бостонские водители были спокойные, неразговорчивые люди – Ларик мог отдохнуть.
   – Вы знаете, как ехать? – спросил он.
   – Вторая дорога из Бостона, – ответил таксист, и Ларик довольно кивнул.

   Когда машина тронулась, он снова набрал Мелиссин номер. У нее было занято, потом ее голос прозвучал издалека:
   – Алле, это я, – сказал Ларик. – Ты где?
   – Я возвращаюсь… Поняла, что тебе сегодня не до меня!
   Ларик сказал, что это не так:
   – Мне всегда до тебя. Особенно когда у меня плохая дикция и я не могу склеить других баб.
   – Ха-ха, – ответила Мелисса и обиделась еще сильней. – Ну что ты хочешь, чтобы я делала? Мне мало нужно, я могу обойтись без развлечений, без концертов, и вообще… Но я не могу жить в постоянной неопределенности. Мне тридцать семь лет, мне нужно устраивать личную жизнь… Я хочу иметь близкого человека рядом с собой в постели, а не в телефоне.
   – Я не могу прямо сейчас лечь с тобой в постель, потому что я еду в тюрьму.
   – Вот ты опять!
   – Ты приезжай, а? – взмолился Ларик. – Я буду с тобой чувствительным и не очень остроумным.
   В ответ было молчание, потом она решила уточнить:
   – С чего ты это взял, что мне нужен чувствительный?
   Ларик ответил, что прочитал это в женском журнале: из шестидесяти опрошенных женщин сорок восемь мечтали именно о чувствительном мужике.
   – Ерунда, – ответила Мелисса. – Мне нужен не чувствительный, а умный, который бы меня понимал!
   – А я что, не умный? У меня почти докторская степень…
   – Ладно, ты знаешь, о чем я говорю. Я приеду в другой раз! – сказала Мелисса, но уже без обиды.

   – Ну вот, хотел как лучше, а получилось как всегда! – вздохнул Ларик.
   – Ох уж эти женщины! Жена или так? – услышал он голос таксиста.
   – Или так.
   – Сам в разводе?
   Ларик ответил, что уже давно в разводе.
   Таксист кивнул:
   – Что так? Не поладили?
   – Жизнь разлучила! – ответил Ларик сдержанно.
   Он лишил таксиста рассказа о том, как именно жизнь разлучила его с Мариной. У него был ранний брак. После того как родился сын, Марина сделалась домоседкой, никуда не хотела идти. С мальчиком могли посидеть и Ларикины родители, и ее, но она устало валилась в кресло, в дверь просачивалась вертлявая, с прыщиками на впалых щеках девушка-соседка, и он уходил один. Сыпал дождь, блестела мостовая. Друзья еще жили свободной студенческой жизнью. На одной из вечеринок он познакомился с Леной. Потом с Ирой.
   Таксист снова заговорил:
   – А у меня, тьфу-тьфу, полный набор! Жена, три дочери и теща.
   – Угу! – сказал Ларик, закрывая глаза.
   – Слыхал про этих двоих, которые застрелили диспетчера… – не отставал таксист.
   Он покрутил пульт, настраивая радио на местный канал новостей.
   – Диспетчера я хорошо знал, он когда-то у нас работал. Разве не ужас?
   – Ужас! – согласился Ларик и подумал: какое количество ненужной информации люди выплескивают друг на друга.
   Таксист перекрестился:
   – В общем, не дай Бог такое! У тебя кто в тюрьме?
   Ларик ответил.
   – Наркотики?
   – Да.
   – Я так и понял, глядя на тебя.
   – Да? – спросил Ларик. – У меня такая внешность?
   Таксист не улыбнулся:
   – Это часто, когда родители в разводе… – объяснил он. – Я, слышь, подожду тебя у тюрьмы!
   – Спасибо, не надо, – сказал Ларик сквозь дрему. – Это долго…
   – Мне все равно в обратный конец пассажира не найти. А за то время, что ты будешь там, я денег не возьму. Бывшая жена как? Наверное, убивается?
   Ларик пожал плечами. С бывшей женой он не виделся уже двадцать лет. В один из дней он внезапно нашел элегантное разрешение жилищной проблемы. Марина осталась жить в его квартире, он уехал один, потом она прислала к нему сына. Ларик был вечно занят: работа, подруги.
   Солнце било в заднее стекло, нагревая шею. Они выезжали на вторую дорогу, которую Ларик помнил наизусть. Скоро слева появится заколоченный пакгауз, еще через семь минут мормонский храм, оттуда до тюрьмы десять-пятнадцать минут… Вокруг дороги плотно стоял лес, приближалась весна. Семь лет назад, когда они ездили с сыном покупать тому велосипед, здесь все было точно так же. Сын собирался поступать в колледж, потом с ним стало происходить что-то странное… Появились какие-то непонятные люди. Видно, Ларик что-то упустил…
   Новости закончились, и стали транслировать тот самый концерт Прокофьева, на который Ларик отдал билеты. Практикант был ровесник его сыну. «Ауже наладил свою жизнь, выучился, работает!» – подумал Ларик с завистью. Он распрямился на сиденье и вытянул затекшие ноги. Таксист все рассказывал про убитого диспетчера. Трое детей, младшему три года, среднему пять с половиной…
   – Да, да! – Ларик кивнул ему в зеркале и прикрыл тяжелые веки.
   «Нет, все-таки возьму сыну частного адвоката. В последний раз, но возьму!» – подумал он.


   Памяти Шанхая

   Когда мне исполнилось шесть лет, мои родители переехали из Донецка в Кишинев и поселились в белом одноэтажном домике, где с послевоенных времен жили мамины родители. Я не помнила бабушки и дедушки и удивилась, когда мне сказали, что я уже когда-то гостила у них. Район назывался Шанхай, и домик уцелел благодаря тому, что спрятался во дворе огромного нового универмага, выдавая себя за какую-то универмаговскую подсобку. Дед Наум знал директора магазина, который по приезде городского начальства прибегал к нам, живущим по сути у него во владениях, и умолял об одном – спрятать куда-нибудь козу. Да, соглашался дед, и волок козу в дом. Сюда же приносилось несколько незаконных петухов с курами, и постепенно наша кухня начинала напоминать хлев. Пахло пометом, шерстью, свежей травой и соломой.
   – Ироды, – громко кричал дед, выглядывая в окне начальничков, вылуплявшихся из машины «Волга». Они выходили на берег большой шанхайской лужи и сразу же устремляли взгляды в наши тусклые окна. Соседи предсказывали, что скоро и нас снесут, потому что мы антисанитарные. Дедушка не любил этих разговоров: «Скорей мой петух снесет яйцо!» – отвечал он, погрозив кулаком кому-то в небеса. Его лысина, плавно накатывающая на большой упрямый лоб, покрывалась потом, и он утирал ее белым батистовым платком с вышитыми в углу загадочными буквами.
   Вообще дедушка сразу вызвал у меня восхищение. Мне нравилось, что у него такая большая гладкая голова, что он ее бреет перед медным зеркалом, а потом полирует массажной щеткой, чтобы голова блестела на солнце. Я заметила, что он никогда не дает животным клички, а пользуется общими названиями. Мне это казалось свидетельством его особых уважительных взаимоотношений с животным миром. Так, козу он называл «Коза», слегка сбивая ударение набок, потому что русский у него был не родной. Аналогичным образом в доме имелась Кошка, не говоря уже о таинственных Собаках.
   Днем дедушка был уличным фотографом и стоял рядом с памятником молдавского царя на углу улиц Пушкина и Ленина. Царь делил площадь с Лениным и звался Штефан чел Маре. Дедушка фотографировал людей на его фоне, а к Ленину не подходил, хотя там было больше желающих сфотографироваться. К Ленину приезжала свадьба с лентами на машине, и жених с невестой долго стояли перед ним, склонив головы, как будто ждали благословения. А Ленин смотрел поверх них и показывал рукой на Арку Победы. Но дедушка предпочитал место у памятника Штефану, где не было ни «Волг» с лентами, ни пионеров с красными флажками и барабанами. Я садилась неподалеку на скамейку с булкой в руке, а дедушка в белой рубашке с закатанными рукавами и с фотоаппаратом на ремне выхаживал взад-вперед между парком и памятником Штефану. Парк Пушкина был у меня за спиной, я слышала, как начинали шуршать по дорожкам черные шланги, которые рабочие тянули вдоль аллей. Я держала желтоватую булку с изюмом, мякоть которой бросала голубям, оставляя себе горьковатую глянцевую корку. Дедушка иногда оглядывался на меня, удостоверяясь, что меня не склевали голуби, не увели гуляющие по парку цыгане. В середине дня, когда солнце висело прямо над памятником, мы с дедушкой шли через дорогу в кафе и ели мороженое.
   Я старалась не раздражать дедушку и есть культурно. Мы съедали по две порции пломбира и следом пили сок. Дедушка хорошо знал, на какие фрукты или овощи был сезон, и, соответственно, выбирал такой же сок. Если зрели персики, то мы пили персиковый с мякотью, и когда мякоть застревала в моей пластмассовой соломинке, я выдувала ее, пуская в стакане большие розоватые пузыри. «Ну-ну, девочка, – укоризненно говорил дедушка. – Ты же не в шахтерской деревне!» Потом мы возвращались на наши рабочие места: я – на скамейку, дед Наум – к памятнику.
   Я никогда не спала днем. Но зато вечером валилась с ног, что очень радовало всех домашних. А потом приходил новый длинный день, и весь он был мой, и я опять сидела на скамейке и смотрела, как дед фотографирует. Однажды рабочие прочистили фонтан, и он забил с такой силой, что утром, когда мы с дедом пришли, сначала подумали, что построили еще один памятник. Когда жара одолевала меня, я ложилась на высокий каменный борт, и постепенно мой красный в горошек сарафан, сшитый бабушкой из старой ночной рубашки, становился прозрачным и тяжелым от воды. Моим высшим достижением, которое я тут же продемонстрировала деду, было, свесившись вниз головой, ловить ртом струю воды. Так сладко было уставать от пекущего голову солнца, от теплой пыли, летящей вместе с белыми троллейбусными билетиками по дорожкам парка. И чем жарче становились дни, тем больше я любила вечерние возвращения в наш старый дом с кухней и комнатой, перегороженной китайской ширмой.
   От выпитой фонтанной воды у меня иногда ночами болел живот. Тогда дедушка садился передо мной на стул и рассказывал свои истории. Красивый, в белой рубашке и черных подтяжках, обтягивающих сильные плечи, он всегда ночью был ласков со мной:
   – Один бессарабский еврей… – загадочно начинал он и смотрел на меня своими круглыми коричневыми глазами, – хотел жить в Санкт-Петербурге, но у него не было разрешения селиться вне черты оседлости. Однажды он, набравшись храбрости, все-таки решил поехать. У этого еврея в Санкт-Петербурге был друг-выкрест, к нему он и заявился со своим чемоданом. На следующий день они пошли гулять и вдруг слышат – полицейский свистит. «Я побегу, а ты оставайся!» – предложил друг. Полицейский, конечно, погнался за тем, который побежал. Он догнал его только через пять кварталов. А кварталы, девочка, в Санкт-Петербурге длинные-предлинные! «Где твой вид на жительство?» – спрашивает полицейский. «Вот!» – «Так почему же ты бежал?» – «Так по инерции!»
   Смеясь, дедушка утирал глаза батистовым платком:
   – Поняла?
   В рассказе было много слов, которых я не знала. Но мне было все равно, вообще меня занимало другое:
   – Деда, а откуда у тебя такой платок? – спрашивала я.
   Дед задумывался, проводил по голове рукой:
   – Подарок одного миллионера. Но ты еще маленькая, чтоб понять.

   Однажды я проснулась ночью и вышла из своего закутка во взрослую часть. Все, кроме дедушки, были дома и крепко спали. Кошка при виде меня соскочила с подоконника и повела меня к двери. Это была очень умная старая кошка, и я пошла за ней. Мы вышли за ворота, где происходило что-то странное. Я слышала треск, как будто кто-то стрелял из хлопушки. У самых дверей универмага стоял фургон, из которого доносились визг и лай. Возле фургона мелькали какие-то тени. По белой рубашке я узнала деда. Он достал из кармана деньги, отсчитал несколько бумажек и протянул их человеку в ватнике. Тот, пересчитав бумажки, кивнул. Я еще ничего не успела подумать, как люди открыли заднюю дверь фургона, и на мостовую стали прыгать собаки. Их было много, целая стая. «Что это дед делает?» – испугалась я, когда он залез вместо выпрыгнувших собак в фургон. Но он тут же вышел, неся что-то в руках. Я подошла ближе и увидела, что дед держит маленького мохнатого пса. Потом он сказал что-то еще, человек в ватнике снова кивнул и принес еще одного пса. Дед протянул к нему руку, но вдруг вскрикнул и потряс ею в воздухе. Видимо, пес укусил его за палец, поняла я. «Ах ты, хитрец!» – сказал дед и положил ему в рот кулак. Люди в мешковатых штанах засмеялись. «Что вы смеетесь, ироды?» – грозно сказал дед и со своими собаками пошел в сторону нашего двора. Заметив меня на фоне подворотни, он нисколько не удивился. «Ты, девочка, возьми маленького», – вежливо попросил он и сунул мне в руки мохнатого пса. Пес был мокрый, вернее, скользкий, и я сильно прижала его к груди, чтобы он не выпал из моих объятий. Мы пришли домой, и дед поставил кастрюлю с водой на газовую плиту. Щенок, которого я несла, был весь испачкан кровью. В крови оказалась и моя пижама. Когда вода нагрелась, дед стал мыть щенка. Я помогала держать полотенце и бинтовать ему остриженный бок. Потом дед постирал мою пижаму.
   Две недели мы с дедом выхаживали большого и маленького Псов. Я очень надеялась, что они останутся у нас, но дед покачал головой:
   – Лучше отвезти их в село, иначе их опять уведут «гицели».

   Бабушка Рыся была совсем не такой, как дед, а обычной, доброй и простой. Ее я не стеснялась. Когда дед повез псов в село, я спросила, что значит «гицели». Бабушка ответила, что это люди, которые отлавливают бездомных животных. Убедившись, что бабушка много знает, я засыпала ее вопросами, которые мне загадывал дед. Бабушка отвечала избирательно, склонив овальную голову набок и помешивая деревянной ложкой жаркое. На ногах у нее всегда были темные чулки, даже в самую жару, и это мне казалось единственным темным местом в ее жизни. Однажды она стянула их в моем присутствии, и я увидела у нее на ногах разноцветные вздувшиеся вены. Бабушка часто ложилась и поднимала ноги на спинку дивана – от этого, наверное, боль утихала. Но она никогда не жаловалась. Я любила свою обычную бабушку, но мне было интересней с дедом, который преображался на улице среди странных чужих людей. После работы он иногда шел в винный погреб, и я слушала, как он говорит на разных языках с приезжими. Когда я немного подросла, он стал брать меня с собой в путешествия. Мы вместе отправлялись на автобусную станцию, покупали билеты и ехали в трескучем автобусе в какое-нибудь село к его заказчикам. Когда автобус доезжал, дед смотрел на часы и быстро устремлялся вперед. Он шел, не оглядываясь на меня, бегущую сзади в сарафане и стоптанных красных туфлях. На плече у него болталась холщовая торба, в которой неизменно лежал большой мешок с конфетами. Его фотоаппарат был упрятан в специальный коричневый футляр, замечательно блестевший на солнце, как и дедушкина загоревшая голова. Посреди села дед вдруг останавливался и начинал свистеть. Этот его свист здесь уже знали. К нему бежали дети, а он, постояв и почесав полированную голову, сначала подзывал совсем маленьких. «Эй, маленькая, иди сюда!» – говорил дед девочке, сидящей в одних трусах на обочине. Она смотрела на него испуганно, и дед переходил на молдавский язык. Тогда она подходила к нему, чтобы взять конфету, с которой уже не сводила блестящих глаз. Потом он раздавал конфеты другим. Обычно перед тем, как отдать конфеты, он загадывал загадки.
   Деревенские ребята слушали их внимательно, переглядывались, но отвечали. Дед смеялся, награждал выигравших, да и проигравших тоже.
   Все три дня, что мы были там, мы ходили по домам, где дедушка фотографировал крестьянские семьи. Для людей в деревнях дедушкин приезд был большим событием. Когда мы приходили в какой-нибудь двор, то часто заставали семью в процессе приготовлений. На скамейках еще стояли тазы, в них плавала пена. Сначала купали детей, потом мылись сами. Воду сливали на дорогу. Потом хозяева в нарядных костюмах, в белых, как у деда, рубашках и начищенных сапогах, садились на деревянные скамьи и заранее начинали улыбаться. Дед стоял под ореховым деревом и, сложив руки на груди, терпеливо ждал. Сама съемка занимала не так много времени, но на то, чтобы все сели правильно, требовалось много терпения. Старуха должна была обязательно сесть по левую руку от старика, а старший сын – по правую. Сын с женой становились позади отца с матерью. Родственники могли расположиться рядом с родителями, но если это были не самые близкие, то они вставали за спиной хозяев дома, рядом с сыном и его женой. Внуки садились на корточки у ног старших. Этому перемещению не было конца. Иногда, только все рассядутся, во двор входит еще одна семья, вся пирамида ломается, и надо начинать все сначала. Я наблюдала все это много раз и поняла, что в том, как люди рассаживаются на скамьях посередине двора, есть закономерность, которая теряется, когда они встают и расходятся.
   На ночь мы оставались в деревенском доме. Я почти ничего не понимала из того, о чем говорили взрослые за столом, поставленным во дворе, под ореховым деревом. Хозяйка приносила горячую мамалыгу, и, пересчитав всех, ее разрезали ниткой на куски. Мамалыгу ели прямо руками, макая желтые кусочки в топленое масло, а потом в раскрошенную овечью брынзу. «Если не хочешь, чтоб тебя укусил комар, потри руки листьями ореха. Комары боятся запаха орехового дерева», – учил меня дед уму-разуму и снова поворачивался к хозяевам и говорил с ними по-молдавски. Разговаривая, взрослые пили красное вино и давали детям пробовать. От этого кисленького шипучего напитка голова моя тяжелела, и я засыпала прямо за столом, положив голову на руки. Сквозь сон я слышала голос деда, рассказывающего истории.
   Утром хозяева провожали нас на автобус и долго махали вслед рукой. В котомке у деда лежали завернутая в марлю брынза, сотовый мед, плетеная бутыль с вином и другие дары благодарных хозяев, которым он рассказывал свои истории, привозил собак, делал портреты.
   «Девочка, хочешь есть?» – спрашивал дед, когда автобус трогался, и клал мне в подол большое желтое яблоко с красным боком или сиреневую сливу. Привезенные и уже окрепшие в селе псы бежали за автобусом, но недолго. Они уже знали, что здесь им лучше, и не стремились назад. С их стороны это был просто жест благодарности за то, что дед выкупил их у «гицелей».
   Когда мне исполнилось девять лет, мы с родителями переехали в новый многоквартирный дом, но дед все равно брал меня с собой, особенно летом, во время каникул. Но наши поездки прекратились, когда у меня появились другие интересы.
   К тому же в одну из поездок я как-то пошла в туалет и стала жертвой деревенских гляделок. Несколько детей, прильнув глазами к дырочкам в деревянной кабинке, что-то говорили мне по-молдавски и громко смеялись. А дед, не догадываясь, какому я подвергаюсь унижению, продолжал пить чай. К нему подсаживались крестьяне, и он, вытирая лысину платком, рассказывал им по-молдавски городские новости.
   В новостройках, куда мы переехали, девочки были умными, а собаки породистыми. Иногда они рычали на пахнущего уличными псами деда. Но он не обращал на это внимания, ставил на стол деревенский сыр и мед, трепал породистую собаку по голове, и, к удивлению девочек, она начинала улыбаться. В котомке его все так же шуршали блестящие конфеты, которыми он угощал моих подружек. Не понимая его загадок, они пожимали плечами.
   «Что имеет голову, но не имеет мозгов?» – спрашивал дедушка Иру. Она молчала. «Лук, чеснок, сыр, девочка», – со смехом говорил дед и доставал конфету.
   Однажды он вызвался повести весь наш шестой «В» в открытый бассейн. Учительница очень обрадовалась свободному воскресному дню, и мы поехали. В троллейбусе я досадовала. «Какое, мальчик, самое умное дерево на свете?» – спрашивал дед Вадика. «Я вам скажу, если вы скажете, какое самое глупое», – важно отвечал Вадик. Я знала ответ, он был простой, но дед не нашелся. Он вытер лысину платком, пошарил в торбе и протянул Вадику конфету. «Спасибо, я не ем сладкого», – сказал тот. Дед опешил. Он сам съел конфету и облизал бумажку. Ехали долго, солнце било в окна. Потом вышли, поднялись по лестнице на мост. На мосту деда остановил старый человек в черном костюме и стал с ним говорить на чужом языке. Дети прислушивались, а я краснела за деда. Это был идиш, на котором говорили только евреи. Я верила, что в бассейне всё будет лучше: дед был сильным и загорелым. Раздевались под кустиками: девочки держали подстилки, мальчики пользовались полотенцами. Но мой дедушка не стал возиться с полотенцем, он снял брюки, рубашку и остался в белье. Мои подружки захихикали. Красивый ровный загар деда оказался обманом. Круглая, как глобус, голова и мощная шея были красивого желто-коричневого цвета и того же цвета были руки до локтей, но все остальное оказалось белым. Даже волос на теле у него не было, как у других мужчин. Я старалась не смотреть в его сторону, куда было направлено множество глаз. Пошли купаться. Мои подруги плавали по-собачьи, а я умела кролем. Когда я вышла, они посмотрели на меня с уважением. Я откинулась на ствол дерева и стала невозмутимо смотреть на купающихся друзей. К деду я решила не подходить. Вадик сел рядом со мной: «А ты ничего плаваешь!» Сам Вадик не купался и даже не снимал верхней одежды. Он комментировал события на воде. Я хохотала громко, чтобы никто не заподозрил, что мне очень стыдно. Дед томился под другим деревом, утирался платком, скучал. Он не любил купаться. В конце концов жара его доконала. Все повернули головы, когда он ступил на белые, залитые зеленой водой ступеньки бассейна. Тело его покрылось гусиной кожей. Он был жалок – старый клоун в черных полинявших трусах. Зайдя по пояс, он стал приседать и с кудахчущим звуком подпрыгивать на месте, как делают все деревенские деды. Я не понимала, как могло случиться, что я столько лет боготворила этого нелепого человека, который не может разгадать простую загадку и боится воды.
   В троллейбусе на обратном пути он опять шутил, а я замирала от страха. «Один бессарабский еврей хотел жить в Санкт-Петербурге, но полиция его не пускала…» – рассказывал он детям свою притчу.
   Когда мы вышли из троллейбуса, я махнула деду рукой и пошла с остальными в сторону школы. Перейдя дорогу, я все-таки не выдержала и оглянулась. Он стоял там же и, крутя головой, высматривал автобус. На фоне новостроек он выглядел иначе, чем в старом городе. Нет, я не вернулась. Да он бы и не разрешил мне остаться с ним.

   – Ты кто, собственно говоря, будешь по нации? – спросила меня как-то Ленкина бабушка.
   Я посмотрела на Ленку и по тому, как она отвела глаза, поняла, о чем меня спрашивают. В надежде, что это окажется неправдой, я все-таки решила поинтересоваться у деда, которого считала виновником своего несчастья.
   – Нации, девочка, – глупость. Мы, конечно, евреи. Но мы и французы, и итальянцы, и русские, и украинцы, и молдаване… Мы – всё!
   Этот ответ оставлял право выбора. Теперь, когда меня спрашивали, кто мы по нации, я отвечала, что мы французы, но просто долго жили в СССР и потому забыли язык.
   – А почему твой дед говорил по-еврейски? Только жиды так говорят! – спросил Вовка Баштанарь.
   – Он говорит на всех языках: и по-молдавски, и по-киргизски, и по-китайски, и на еврейском тоже умеет! – хитро отвечала я.
   Это было чистой правдой. Дед знал много языков, в том числе и китайский. Его родители умерли, когда ему было четырнадцать лет, у него было тринадцать младших братьев и сестер. Чтобы раздобыть денег, он поехал торговать в Китай мануфактурой. Там он прожил полтора года, наверное, очень интересные, но почему-то вывез оттуда только рассказ о том, как он ездил на рикшах.
   Лучше бы он тогда на мосту заговорил по-китайски, думала я и старалась поменьше звать деда к нам.

   И все-таки на каникулах мы снова встречались с ним в маленьком шанхайском домике, где блеяла Коза и на пороге чесалась старая Кошка.
   – Намывает гостей, – говорил дед, когда кошка причесывала усы лапой.
   В гости приходил тот самый старик с моста, которого звали Давид, полный математик Изя и дядя Шулим в пенсне и со слуховым аппаратом. Они садились играть в покер. Бабушка возилась на кухне, оттуда изредка доносился ее вежливый тихий голос. Она просила, чтобы не курили так много. Дед раздражался, шикал и иногда, прервав игру, уводил гостей из дому. Мы оставались с бабушкой вдвоем. Бабушка молчала. Дед приходил под утро и, переодев рубаху, отправлялся на свой рабочий форпост.
   Однажды я спросила бабушку, любит ли она деда. Бабушка задумалась. Она стояла у окна в старом зеленом халате и теребила поясок. Когда она задумывалась, она всегда склоняла набок свою красивую овальную голову. «Когда-то я его сильно любила», – ответила она тихо.
   Этот разговор настолько поразил меня, что, повзрослев, я опять вернулась к нему. Услышав от кого-то из родственников, что моя бабушка в молодости была невероятной красавицей, я потребовала, чтобы мне показали семейный альбом. Там я нашла ответы на многие вопросы, даже на те, которые не собиралась задавать. Во-первых, я увидела бабушкину девичью фотографию. Бабушка сидела на траве среди подруг. Их там было семеро, красивых умных девочек из хедера, но ни у одной не было такого совершенного оливкового лица и таких длинных черных кос. В альбоме были фотографии и других женщин, о которых со мной избегали говорить. Женщины были сфотографированы дедом в бывшем его ателье на фоне бархатных штор. Нарядные шляпки лежали на их кудрях, как кремовые розочки на пирожных. Заметив, что я часто смотрю его альбом, дед стал мне объяснять всякие тонкости съемки. Я узнавала бесценные подробности. «Серый камень, кирпич, дерево, – говорил дед, – хороши как фон для формальных фотографий. Обнаженная натура любит мягкую драпировку: бархат, велюр, шелк». Показывая фотографии своих заказчиков, он пересказывал мне их истории. Я не очень вслушивалась. Попутно он рассказал, как спас бабушку от смерти. Румынская полиция долго охотилась за молодой марксисткой и, поймав, приговорила ее к восьми годам тюрьмы. Бабушку отвезли в Ясскую крепость. Дед Наум, который еще не был ничьи дедом, а, наоборот, имел шелковые кудри и нюхал табак, подкупил охранников и устроил бабушке побег.
   Я оканчивала школу с безнадежным аттестатом. Озабоченный дед пообещал платить мне пять рублей за каждый экзамен. Иногда я брала деньги, а иногда и отказывалась, давая ему понять, что не в них счастье. Бабушке дед покупал много подарков, которые она безмолвно прятала в шкаф и продолжала ходить в зеленом халате. Халат давно покрылся пятнами, бабушка упрямо продолжала стирать его и латать дыры. Положив халат в эмалированный таз, она оставалась в длинной майке, и я видела, какая у нее красивая фигура. Когда она заболела, тело ее приняло юношеские очертания той девочки на фотографии. Ушла полнота, хмурость, и вся бабушка стала яснее, как будто помирилась с жизнью. Даже перестала ссориться с дедушкой. Он тяжело переживал ее молчание. С ним вдруг стало происходить что-то странное. Он, всегда такой непоседа, не хотел оставлять ее ни на минуту, сидел возле нее и крутил в руках поясок ее халата.
   Зная, как она любит книги, он принес домой целую библиотеку. Начал с ее любимого Ремарка, потом прочел ей Хемингуэя, затем перешел к историческим романам. Мама сказала, что бабушке наверняка понравится Томас Манн, и дед на следующий день купил на черном рынке роман «Иосиф и его братья», чтобы сидеть возле худеющей жены неделями, месяцами.
   Он читал ей и грозил кулаком в небеса: «Ироды!» Мне он рассказал, что готовит ей подарок на золотую свадьбу. Он собирался подарить ей кольцо «Маркиз» с настоящими рубинами. Когда им было по двадцать пять лет, она увидела такое кольцо в витрине ювелирного магазина, и оно ей понравилось. Он и тогда был готов его купить, но бабушка не разрешила.
   Дедушка нашел хорошего мастера, переплатил, чтобы тот работал быстрее. Кольцо было готово через два месяца. Дед принес его домой и, пока она спала, надел ей на палец. Проснувшись, она с минуту смотрела на кольцо, потом перевела взгляд на деда.
   – Что ты молчишь? – спросил дед. – Тебе нравится?
   – Да.
   – Так что же?
   – Поздно, Наум, – сказала бабушка и, сняв кольцо, вернула ему.
   Он не обиделся, он поцеловал протянутую руку. Я испуганно смотрела на них из-за ширмы, не очень понимая, что происходит. Эта зеленая ширма отгораживала наши жизни, мою – уходящую вперед, их – остающуюся за китайскими цветами и птицами.
   После смерти бабушки дед жил ровно год. Он разлюбил выходить с фотоаппаратом в город, все больше сидел дома, глядя на ее портрет. Его солдатский загар постепенно сошел. Иногда я заставала его на кухне, где он как будто что-то искал. Выдвигал ящики кухонного шкафа, заглядывал в тумбочку. Искал булавку, которой бабушка подкалывала днем ширму.
   «Деда, а откуда у нас взялась эта ширма?» – спросила я его как-то.
   «Один миллионер подарил на свадьбу».
   «Расскажи!» – потребовала я.
   Он сказал, что старичок Давид когда-то держал главный кишиневский магазин готового платья. Потом он его продал, отдав все деньги сыну, чтобы тот поехал за границу первым. Это было в тридцать девятом году, за год до того, как Молдавия присоединилась к Советскому Союзу. Давид ждал сына год, потом стал потихоньку распродавать оставшиеся вещи. В эвакуации он многое сменял, но кое-что сменять было невозможно, как, например, французские батистовые платки. Когда в сорок восьмом году в Молдавии началось раскулачивание, Давид, хотя и был уже нищий, попал в списки кулаков, и дед вынужден был прятать его у себя. Он объяснил, что в городе Давида все знали, и его надо было спрятать, чтоб он не попал в тюрьму. Давид прожил в шанхайском домике несколько лет. Здесь же скрывались еще несколько человек, которые очень боялись, что из-за вольных замашек бывшего богача их всех арестуют.
   – Наш Давид любил делать «моцион» в панталонах с кружевами, – объяснил дед.
   Соседи тоже боялись за деда и особенно за себя.
   – Наум, нас же всех заберут! – кричали они, глядя на приседающего во дворе Давида.
   – Его ведь не забрали? – волновалась я.
   Дедушка оживлялся от воспоминаний, щеки его розовели:
   – Твоя бабушка была единственным человеком, кто защищал Давида. «Нельзя лишать человека последней радости!» – отвечала она им.
   В последний год жизни дед уже не виделся ни с кем из друзей, кроме математика Изи, тоже состарившегося до такой степени, что потемневшим ликом в дымке белых волос стал походить на собственный негатив. С Изей дед играл в шахматы, а то и просто молчал. Вдвоем они смотрели на бабушкин портрет.
   – Что ты молчишь? – теребила я деда.
   – Я не молчу, – отвечал он, и я понимала, что он молчит только для меня.
   – Папа, скажи что-нибудь, – просила моя мама, когда он перестал говорить даже с ней.
   – Один бессарабский еврей хотел уехать в Санкт-Петербург…
   – Папа?!
   – Но он таки да, хотел. Потому что ему всю жизнь казалось, что он живет с женщиной, которой не годится в подметки!
   Мы похоронили его в нескольких метрах от бабушки. Их отделяли только кусты жасмина. Своей темно-зеленой листвой кусты напоминали старую китайскую ширму, и только птицы, порхавшие над ними, были настоящими. А что касается китайской ширмы и других вещей из Шанхая, то всё куда-то расползлось: что-то взяли соседи, что-то мама просто выбросила. Через несколько недель после дедушкиной смерти приехал экскаватор, чтобы снести белый глиняный дом, и мы поразились, с какой легкостью от первого же удара дом рассыпался. Белая глиняная пыль повисла над пустырем и стала волнами опускаться вниз. Серые щепки поплыли по великой шанхайской луже среди бело-синей гуаши отражающихся в ней небес. Очистились задворки магазина. Ничего из того, что соединяло эти стены и потолок в одно целое, уже не существовало в природе.


   День битвы при Геттисберге

   – Девятнадцать, двадцать, двадцать один, двадцать два…
   Мистер Смит пересчитывал их, водя пальцем в воздухе. Рука его со списком замерла, ища кого-то. Он привстал на носки:
   – Двадцать три! Все здесь!
   Дверь вздохнула и закрылась, а мальчик продолжал смотреть в окно, за которым так непривычно одиноко в этот ранний час стояла Люси, и перед ней блестела лужа. Люси пошла за автобусом и тут же испуганно отпрыгнула в сторону, уступая дорогу чему-то, что, видимо, выезжало сбоку. Это был чей-то черный мини-вэн, вода из-под его колес лишь слегка ударила ее по ногам.
   – Ну, давай, пока! – сказала она, а вернее, ее губы сказали это.
   – Пока, мама! – ответил мальчик, но мать уже не видела его, и только лужа, большая черная лужа хитро подмигнула ему: пока, пока.
   Когда он узнал, что они поедут в Геттисберг, он начал зачеркивать оставшиеся дни в календаре. В последний раз он зачеркнул красным крестиком понедельник и мрачно опустился на стул. Люси присела рядом:
   – Как я в детстве ждала летних каникул! Новые лица, новые впечатления! Даже заранее представляла себе дорогу: вот так бесконечно едешь, едешь и знаешь, что впереди еще самое главное, и так вдруг все становится ярко, как будто надела цветные очки! Ах, какое волшебное у тебя сейчас время – время ожидания!
   Она, повздыхав, потрепала его по голове:
   – Все будет хорошо. Ведь ты доволен, а?
   Он видел, как она радуется, и сказал, что, конечно же, он доволен. И разве мог он ей начать объяснять, что мечтал о лете именно потому, что оно избавляло его от всех выше перечисленных вещей: новых лиц, яркости, ненужных впечатлений. Его небольшая квадратная комната была самой лучшей комнатой в мире, и он с удовольствием бы остался в ней за задернутыми шторами, с лампой и книгой на краю кровати. Со всех сторон, от пола до потолка, комната была обклеена особенными голографическими обоями. Знаменитая циклорама битвы при Геттисберге воспроизводила все важные детали: отстроченное черными крестиками и валами деревянных укреплений поле, Чертову долину и три прилегающих холма: Круглый холм, Кладбищенскую высотку и холм Калп. При повороте головы по обоям начинали бежать облака, качаться деревья, и солдаты поворачивались, наставляя друг на друга мушкеты.
   Мальчик вспоминал все это, ощупывая рукой холодную пупырчатую кожу сиденья. Толстое стекло слева от него было в царапинах, черная резина пахла пылью, и большая муха с растопыренными крыльями лежала в углу, как сбитый истребитель. Он хотел сесть впереди, рядом с мистером Смитом, но когда вошел, все места уже была заняты, и ему ничего не оставалось, как сесть здесь, позади всех, у половинчатого окна с мертвой мухой-соседкой.
   Он еще раз ощупал сиденье, оно быстро нагревалось от мотора, и где-то под ним весело дребезжала какая-то железяка.
   – Каждая вещь имеет свое начало и свой конец! – подумал мальчик про длинный день, который ждал его.
   Дерг, дерг. Автобус качнулся и стал карабкаться на мост. Мальчик, затаив дыхание, смотрел, как уходят в обратную перспективу знакомые здания. Еще дерг. Он подпрыгнул на сиденье и зажмурил глаза. Нет, его не вырвет! Он будет думать о Люси, о том, как она встретит его. Вместе они проявят фотографии.
   Дэн будет приятно изумлен, узнав вид с холма Калп. А он непременно узнает его, потому что мальчик найдет ту самую точку, с которой художник рисовал все это. Его звали Пол Филиппоте, и он был французом. Какое счастье, что они нашли эти картины и соединили их в одно целое. Триста шестьдесят градусов битвы! Как он это сделал и сколько времени у него на это ушло! Особенно ясно видна была кладбищенская высотка, хорошо просматриваемая с холма Калп. На него он и поднимется после парада и все сфотографирует.
   – Хм, когда это он научился так снимать? – скажет Дэн и посмотрит на Люси, которая мальчика и научила этому искусству.
   Его родителей, таких разных, соединяла любовь к мальчику, но любили они его по-разному. Дэн обычно сидел в своем кресле и ничего не знал про то, что происходит дома. Так он не знал и про письмо от мистера Смита, которое неоткрытое и непрочитанное два месяца пролежало на столе в ворохе его бумаг, счетов, газет. Составляя окончательный список участников путешествия, мистер Смит сам им позвонил. Люси нашла письмо, подписала разрешение, передала его с мальчиком мистеру Смиту. Да, это была Люси. А Дэн опять забыл, что мальчик куда-то едет.
   – Все будет хорошо, – несколько раз повторила Люси, собирая его накануне в дорогу и кладя ему в ранец свой профессиональный фотоаппарат.
   – Что там будет хорошо? О чем вы говорите? – прокричал Дэн из комнаты. – Ах да, парад – ну-ну… А я-то думал, ты его на фронт отправляешь! Что за беда – съездит, встряхнется!
   Но зато Дэн был таким же, как мальчик. Он в возрасте мальчика тоже сидел в своей комнате и читал всякие умные книжки. А однажды украдкой пробрался на научный симпозиум и там поправил знаменитого ученого, когда тот сделал в докладе серьезную ошибку. Стоя за дверью, мальчик подслушал не один ночной разговор родителей. Он представлял себе Дэна школьником в короткой синей курточке, с рыжим вихром на голове. Вот он выходит утром из дома, но не идет в школу, а потихоньку спускается в метро и, доехав до цели, проскальзывает в тяжелые дубовые двери взрослой аудитории. Как они смотрели на него, все эти большие ученые, когда Дэн поднял руку.
   – Ну-с, молодой человек… Что вы хотите сказать?
   Люси была другой. Она тоже читала книги, но в них ее интересовал только сюжет. И в жизни тоже. Жизнь была такой книгой, полной разных сюжетов, которые не интересовали ни Дэна, ни мальчика. Но Люси становилась всемогущей, когда мальчик заболевал или когда на него жаловался учитель физкультуры, она могла его защитить. Иногда мальчик чувствовал, как ей хочется поговорить с Дэном. Она ходила по комнате и тихо покашливала. «Сейчас, сейчас, дай мне полчаса!» – говорил Дэн, но проходил час и все два, а Дэн так и не вспоминал, что обещал поговорить с Люси. Если она его упрекала, он отвечал мягко, но все более раздражаясь: «Ты, Люс, – он ее называл так, хотя ей это не нравилось, – не понимаешь, что такое изнурительный умственный труд!» И в результате происходило то, что происходило, а именно: Люси отходила от него все дальше и дальше. Для виду она еще была с ними, в квартире, иногда даже ходила с Дэном в кино, но мальчик видел, как она пакует чемодан, уходит. Дэн даже не заметил, когда она с подушкой и одеялом переехала из спальни в гостиную. По ночам у нее шумел телевизор. Мальчик вставал, чтобы выключить его до того, как Дэн проснется и поймет, что она смотрит глупые сериалы. С завистью мальчик думал о своих одноклассниках, у которых родители были совсем простыми людьми и поэтому просто любили друг друга. С любым из этих одноклассников он бы поменялся местами.
   Он взглянул на них, сидящих впереди. Роджер Ноулз, у которого он однажды гостил, и тот съел при нем целый фунт копченого мяса. Роджер был плохой ученик, но учителя тянули его, потому что он был звездой футбольной команды. Уилли Вендермайер, тихий, вежливый, косоглазый, из очень бедной семьи… В первом классе он ходил к ним в дом, но потом перестал. Энди Симонс, который теперь дружил с Брюсом… Разве они могли понять его? Все они радовались, что окончились занятия, что пришло лето, что они поедут в лагеря, и только мальчик боялся. Он боялся уехать, боялся, что в его отсутствие родители начнут говорить, и пауза, которую Люси всегда поспешно заполняла разговором о мальчике, останется неприкрытой, как та строительная яма, в которую он однажды упал во дворе.

   За окнами автобуса замелькали дорожные знаки с желтыми стрелами. Мальчик насчитал пятнадцать таких знаков. Они проехали чистый зеленый Массачусетс и тащились по плоскому Коннектикуту. Дерг, дерг… Где-то взвыла сирена, замигали голубые и красные лампочки, мимо прошел полицейский, неся в руках большой оранжевый колпак. Что-то они там ремонтировали, из-за чего автобусу теперь придется ехать в объезд. Дерг, дерг… Дорожные рабочие помахали рукой, чтобы они поворачивали. Из кузова грузовика высыпалась гора гравия; белые клубы пыли повисли в воздухе. Дерг… Мальчик сильнее прижал свой ранец к животу: нет, его ни в коем случае не вырвет! С ним был его друг, товарищ по странствиям. Ранец мальчику купили три года назад, и с тех пор он с ним практически не расставался. Ранец был бирюзового цвета, внизу от снега и дождей образовалась серая полоса. В этом ранце у мальчика теперь лежали очень важные предметы: фотоаппарат Люси, бинокль и новая книга Пфанца «Геттисберг». Он ощупал проступавшие сквозь непромокаемую зеленую материю твердые утлы и вздохнул. Если бы он мог читать в дороге, он прямо сейчас бы открыл ее. Но он не мог, поэтому сел прямо и поискал глазами линию горизонта.
   Энди и Брюс, сидящие впереди, в правом ряду, повернули головы:
   – Эй, Эрик!
   Брюс склонился над полом и широко открыл рот. Его толстое лицо покраснело от напряжения, но краем глаза он продолжал смотреть на мальчика:
   – Кхе-кхе! – сказал он, тужась.
   Мистер Смит привстал в кресле:
   – Брюс Конноли, что происходит?
   – Эрику плохо!
   – Эрик?
   Голос мистера Смита зазвенел под сводами автобуса. Он говорил так громко, не потому что сердился, а потому что всегда так говорил. Говоря, он брызгал слюной, и из-за этого никто на его уроках не садился впереди. «Верблюд идет, верблюд!» – кричал они и с тетрадями и учебниками отсаживались назад.
   – Эрик, всё в порядке? – спросил мистер Смит.
   – Да, всё в порядке!
   Мальчик сел поглубже и уставился в окно.

   В Нью-Джерси был дождь. Небо затянули синие тучи, и вместо линии горизонта впереди автобуса колыхалась черная полоса дождя, из которой время от времени вылетала кривая белая молния.
   Мистер Смит встал рядом с водителем и посмотрел на них:
   – Внимание! Вспомним, о чем мы говорили в классе! Посмотрите в окно! Что вы видите?
   – Впереди указатель на Макдоналдс! – сказал Брюс, и все засмеялись.
   – Правильно, – сказал мистер Смит. – Впереди Макдоналдс, рестораны, мотели, бензозаправки, и при этом мы едем в удобном автобусе по хорошему чистому шоссе. Сколько у нас заняло времени, чтобы добраться сюда?
   – До Макдоналдса? – переспросил Брюс.
   Мистер Смит не рассердился. Он, непонятно отчего, был в хорошем расположении духа.
   – А теперь представьте себе, как двигались по этому же пути они! Неделями и месяцами, по плохой дороге! Пешком, часто без еды. И еще хуже было положение солдат в Южной армии. Там они не видели хлеба месяцами. У многих не было сапог. Я говорю о реальных причинах! Помните – «реальные причины»?
   Учитель говорил, и по его коричневому лицу от глаз и ушей, как вода по стеклу, ручьями стекали морщины. Мистер Смит – мальчик это знал – воевал во Вьетнаме. Он был худой, немного хромал и очень не любил, когда его спрашивали об этой войне. Но зато он с удовольствием отвечал на все вопросы про Гражданскую войну.
   Водитель что-то говорил ему, и мистер Смит сложился почти пополам. Потом он снова посмотрел на детей:
   – В Нью-Джерси у нас будет короткая остановка. Если у вас есть с собой ланч, вы можете взять его с собой. Остальные поедят в Макдоналдсе! Я думаю, Брюс уложится в пятнадцать минут!
   Снова смех. На этот раз одобрительный. Кто-то стал подниматься:
   – Все пока сидим! – прокричал мистер Смит и тоже сел.
   У мальчика был с собой ланч, который Люси приготовила с утра и положила в ранец. Если мистер Смит спросит, он скажет, что уже съел. Голод его не мучил, ему только сильно хотелось пить. Но даже пить он боялся, зная свою слабость. Перед поездкой Люси сказала, что они пойдут к специальному врачу, и тот сделает так, чтобы мальчика не укачивало. Мальчик думал, что ему выдадут таблетки, вроде тех, которые дали Дэну, когда он летел в Австралию.
   Больница, в которую Люси его повела, находилась в пяти кварталах от ее работы, за городом: белые бумажные домики лепились друг к другу, будто боялись упасть от ветра, и только здание больницы, построенное недавно из непроницаемого коричневого стекла, отличалось от всего, что лежало вокруг. Когда они вошли, белые домики стали оранжево-красными и оранжево-красными стали небо и облака. В стеклянном лифте они поднялись на седьмой этаж. Доктор, веселый мужчина в очках и с гладкой желтой бородкой, все напевал что-то. Попросив Люси посидеть в приемной, он завел мальчика в кабинет, стал расспрашивать его о школе. Когда мальчик сказал, что они с классом едут в Геттисберг, доктор одобрительно хмыкнул:
   – Ты бывал там раньше?
   – Нет, – сказал мальчик и объяснил, что он никогда никуда не ездит из-за своей тошноты.
   – А ты найди линию горизонта и смотри только на нее. Оттого что в окне все движется, мозг думает, что мы теряем равновесие, и отдает вестибулярному аппарату команду перестроиться. Но линия горизонта всегда неподвижна, и поэтому мозг знает, что все в порядке. Линия горизонта – запомнил?
   Мальчик запомнил.
   – Я думаю, все будет в порядке, – успокоил доктор и снова стал напевать.
   Мальчик ждал. Он сидел на твердой белой кушетке и внимательно следил за движениями веселого доктора. Все так же напевая, тот достал молоточек с резиновой нашлепкой и постучал им мальчику по колену. По одному, потом по другому. Потом он вынул из шкафа фонарик с красной лампочкой и посветил ему в глаза.
   – А теперь открой рот! – сказал он и, пока светил ему фонариком в горло, тоже все напевал.
   – Вот наш космонавт! – сказал он Люси, положив руку мальчику на плечо.

   После остановки в Нью-Джерси мистер Смит пересадил его поближе. Уже оставалось недолго. Челси убрала сумку, чтобы мальчик смог сесть рядом. Он сел и посмотрел на телефон, который она держала на коленях. Быстро нажимая на кнопки, она что-то текстовала, и светящиеся буквы вспыхивали на экране. У мальчика не было телефона, он также знал, что мистер Смит запретил пользоваться телефонами без необходимости, и теперь боялся, что тот заметит. Он стал напряженно смотреть мистеру Смиту в затылок. Если тот встанет, мальчик успеет предупредить Челси, и за это она, может быть, даст ему потом позвонить. Закончив текстовать, Челси убрала телефон в карман и взглянула на мальчика. Что он ел? У нее не было денег, она заказала только жареный картофель. Мальчик покачал головой: в дороге он не ест.
   – Почему? – спросила она.
   – Меня тошнит!
   – Правда?
   Она достала телефон и показала мальчику фотографию рослого парня с белыми волосами до плеч.
   – Мой старший брат, – сказала она. – Он живет там, рядом с этим Геттисбергом! Не знаешь, нам еще долго?
   Мальчик не знал. Он посмотрел на фотографию, потом снова на Челси. У нее были каштановые волосы и широко расставленные темно-зеленые глаза, усеянные маленькими коричневыми пятнышками, такими островками в океане. Челси была самой красивой девочкой в классе, и мальчик это всегда знал.
   – Это сводный брат! – объяснила она.
   Она потерла одно колено о другое и посмотрела на его ранец:
   – Что у тебя там такое тяжелое?
   Мальчик открыл ранец и вынул из него бинокль и фотоаппарат. Книгу Пфанца «Геттисберг» он не стал доставать.
   Потом он вынул бутерброд и положил ей на колени.
   – Ты уверен? – спросила Челси.
   Он был уверен. Он хотел ее спросить, только это должно остаться между ними. Ему кажется, что его родители могут развестись.
   – Почему? Они не любят друг друга? – спросила Челси жуя.
   – Наверное, любят.
   – А… – сказала она. – Он кричит на нее!
   – He-а, не кричит.
   – Бьет? – спросила она тревожно.
   – Нет.
   Быстрым движением она утерла уголок рта и спрятала пакет от бутерброда в сумку:
   – Тогда что?
   Он не знал, что ответить на это. Он просто чувствовал, что однажды, возможно, уже очень скоро, Люси подзовет его к себе: «Ты уже большой, и я могу говорить с тобой как со взрослым…»

   Рука Брюса легла ему на плечо:
   – Эй, Эрик, дай посмотреть фотоаппарат!
   Мальчик испытывал к Брюсу неприязнь, в которой сам не мог разобраться. Когда им было по шесть лет, они еще играли вместе: он, Брюс, Энди Симонс. Потом Брюс с Энди отмежевались. Однажды, когда они играли в футбол, Брюс поставил мальчику подножку, мальчик упал и ударил колено. Вечером он пожаловался Люси. Она дала ему таблетку тайленола, а ночью он слышал, как Люси беседует с Дэном. «Что за безобразие! Ты должна поговорить с родителями Брюса!» – ответил Дэн.
   Утром, готовя им завтрак, Люси подозвала мальчика. Он подошел, нарочно хромая чуть сильней.
   – Ты должен гордиться собой! – сказал Люси.
   – Гордиться?
   – Тем, что ты никому не сказал.

   – Дай посмотреть! – снова попросил Брюс, но мальчик сделал вид, что не слышит. Он спрятал фотоаппарат в ранец и посмотрел на часы. Да, они уже были совсем близко.

   Никто из предков мальчика не участвовал в Гражданской войне, никто не погиб ни в одном из ее сражений, но по какой-то непонятной причине, когда они стали учить историю, эта война захватила его воображение. Люси принесла ему несколько книжек, написанных кем-то из тех, кто детьми видел войну, но мальчик не ограничился их чтением и решил изучить вопрос основательно. В результате даже Люси стала находить его увлечение странным. Когда мальчик попросил, чтобы они обклеили стены его комнаты циклорамой, Люси поначалу отказала. Вечером, думая, что он спит, она что-то говорила про это Дэну. Эта непонятная фиксация… Дэн, как обычно, сидел в своем кресле и ничего не хотел знать ни про какие фиксации. Люси проявила несвойственное ей упорство, и тогда Дэн раздраженно произнес: «Интеллектуалы, Люс, получаются из людей, которые по непонятной причине имеют непонятные фиксации!» Так вот он ей и ответил, слово в слово, и мальчик помнил, какая в ответ наступила тишина, как будто Люси боролась с собой. Прошло еще какое-то время, и однажды, когда мальчик болел воспалением легких и лежал дома с высокой температурой, Люси вдруг сама предложила, и зимой, во время каникул, они вместе обклеили его комнату этими замечательными обоями. Он знал каждый их дюйм. Вверху на картине загадочно, как крепость, темнел Геттисберг, внизу расстилались поля, разделенные каменными валами и крестиками военных заграждений. На другой картине были все четыре холма, и лес на них был прозрачен настолько, что мальчик мог видеть конницу и катящих маленькие черные пушки солдат. Постепенно обои покрывались красными и голубыми флажками, которыми мальчик обозначал движение армий. Первого июля тысяча восемьсот шестьдесят третьего года в Геттисберге звонили все колокола. «Повстанцы идут! Повстанцы!» – громко кричал кто-то на улице, и дети бежали из школы и прятались по домам. Но некоторые из них, наоборот, стремились пробраться к полю битвы, чтобы потом с барабаном идти перед полком.
   Настоящий Геттисберг оказался маленьким чистым городком с узкими улицами, заставленными, как шкафы посудой, сувенирными лавками и книжными магазинами. У серого бетонного здания Военного музея они остановились. Мистер Смит прошел в музей, чтобы привести экскурсовода, и вернулся злой, неся в руке дискету. Из-за дождя парад закончился рано, а всех живых экскурсоводов забрали другие группы. «Вот наш экскурсовод!» – сказал учитель и помахал кассетой. Он вставил ее в приемник. Сначала послышался треск, потом вежливый голос сказал: «Вы стоите на парковке спиной к музею. Отсюда вы будете следовать за стрелками на асфальте. Серый треугольник означает, что вы можете остановиться, снять наушники и прочесть в брошюре, что происходило в этом месте…»
   Мистер Смит нажал на паузу и растерянно посмотрел на водителя:
   – Что за черт! Какая брошюра?

   Брошюры у них не было. В медленном караване автобусов они ехали по мокрым асфальтовым дорожкам, и аудиоэкскурсовод все тем же вежливым монотонным голосом давал им указания. Мальчик с завистью смотрел в окно на тех, кто шел пешком. Если бы они не задержались в дороге, у них бы сейчас тоже был настоящий гид, один из тех живых худых улыбающихся стариков в соломенных шляпах, которых дети окружали у каждого памятника. Но они повсюду опоздали. Обрывки красных и синих лент свисали с оградительных колышков, из мусорного бака торчал сломанный зонт. Мальчик устал, и его охватило разочарование.
   Такое же разочарование он чувствовал, когда Люси куда-нибудь уезжала, и они с Дэном оставались вдвоем. Тогда они ели только мороженый ужин, после чего Дэн сразу садился в кресло под торшером. Дэн читал все, что попадалось ему под руку. Он читал большие, принесенные из университетской библиотеки тома и журналы, которые он вытащил из красной будки с бесплатной прессой или подобрал в метро. Иногда мальчику казалось, что Дэну все равно, что читать, лишь бы не говорить с ним. Читая, он качал ногой. Когда Люси уезжала, к этому звуку добавлялся стук выбиваемой трубки. В отсутствие Люси Дэн много курил, и густой запах табака распространялся по дому. Мальчик чувствовала себя виноватым. Если бы не он, Дэн бы, может быть, поехал с Люси.

   Мальчик тоскливо слушал экскурсовода и смотрел на телефон, который Челси держала на коленях. Она текстовала брату, что они уже доехали. Дотекстовав, она взглянула на мальчика:
   – Ты можешь мне помочь?
   – Могу.
   – Мне срочно нужно встретиться с братом. Я привезла ему кое-что.
   – Что? – спросил он.
   Она открыла сумку и достала какой-то пакет.
   – Это очень важно! – сказала она, взвесив пакет на ладони, как будто от его тяжести зависела его важность. – Если мистер Смит спросит, скажи, что я пошла в уборную. Это правда важно! – повторила она.
   Мальчик взглянул на пакет, на котором ничего не было написано.
   – А он точно твой брат? – спросил он.
   – Ты что, не веришь мне?
   – Верю.
   – И знаешь что? – она прикоснулась рукой к руке Эрика.
   – Что?
   – Принеси мне какой-нибудь красивый камень. Мы напишем на нем «Геттисберг» и поставим дату. Принесешь?
   – Принесу, – сказал он.

   Когда они остановились, это было уже в самом конце маршрута, аудиогид сказал: «Здесь вы можете выйти из автобуса и подняться на смотровую площадку». Они вышли из автобуса, и тяжелый мокрый ветер ударил им в лицо. Увидев, как Челси быстро удаляется в сторону музея, мальчик вспомнил про данное ей обещание и подошел к учителю.
   Мистер Смит его не видел, – Все идем за мной на смотровую площадку! – кричал он.
   Он преподавал у них социальные дисциплины, и все, включая родителей, находили его слишком строгим, но мальчику он нравился.
   Мальчик подергал учителя за рукав:
   – Что, Эрик? – спросил тот чуть раздраженно.
   Мальчик показал рукой на указатель, где объяснялось, почему этот холм являлся конечной точкой:
   – Почему Мид не послал вдогонку кавалерию? Ведь это бы сократило войну!
   Мистер Смит не сразу понял, о чем он говорит. Потом он поскреб щеку и внимательно посмотрел на мальчика, как бы оценивая его возможность понять то, что он сейчас ему скажет. Он, впрочем, не сказал ничего особенного.
   – Да вот не послал… – сказал мистер Смит и почему-то покраснел.
   Мальчик сказал учителю про Челси.
   – Ну?
   И спросил, можно ли ему подняться на холм. Мистер Смит снова поскреб щеку:
   – Чтобы через двадцать минут был обратно как штык!

   Покрытый шаткими деревцами и мелким кустарником холм оказался не таким высоким, как выглядел на картинах. Он был ниже и бугристее и нависал над дорогой как небольшое каменное плато. Двинувшись по тропинке вверх, мальчик остановился только раз и обнаружил, что дальше, собственно, некуда идти – он и так уже стоял на самой вершине. Вздохнув, он открыл рюкзак и достал бинокль, который тут же навел на далекие оранжевые крыши Геттисберга. Ветер дул с реки Потомак и гнал по полю зеленые облака. На уроке мистер Смит сказал им, что поле битвы – как шахматная доска, которую главнокомандующий носит с собой в сумке, а когда надо, раскрывает и расставляет фигурки. Мальчик помнил сравнение, он улыбнулся. Геттисбергское поле с его квадратами темно-зеленой и желтой травы действительно выглядело как огромная шахматная доска. На этом же холме стоял когда-то генерал Мид и смотрел в бинокль на отступающие к Потомаку войска Ли. Командующий третьим корпусом генерал Сиклз накануне ослушался Мида и вывел свой корпус вперед, из-за чего погибло много людей. У самого Сиклза оторвало снарядом ногу, и его унесли с поля боя. Но даже раненый он продолжал выкрикивать призывы к штурму и всю жизнь потом обвинял Мида в том, что тот проявил малодушие и не доиграл «Геттисберг» до конца. Мальчик походил взад-вперед, переводя бинокль с Кладбищенского холма на знаменитую Круглую высоту. Это здесь Сиклз растянул оборону и убил тысячи солдат и офицеров. Но по крайней мере Северная армия сражалась за правое дело. А вот конфедераты… Он положил бинокль в ранец. Теперь, когда он знал, как выглядело поле, он ясно видел и все остальное. Остатки армии Ли, проиграв битву, стали отходить на запад. После долгих дождей Потомак разлился, и они долго не могли переправиться на другой берег. По шею в воде наводили мосты и тихо готовились к смерти. Пошли Мид кавалерию, они, конечно бы, не выбрались из капкана. Но он не послал. «У него было уважение к доблести проигравшего противника, поэтому он не послал», – сказал мальчик вполголоса. Он вспомнил словосочетание «реальные причины» и, повторяя его про себя, стал искать камень для Челси. Все большие камни слишком глубоко ушли в грунт холма. С трудом выковырял один, не очень большой, но зато красивый, овальной формы. Они с Челси напишут на нем «Геттисберг» и поставят дату: 1863–2011.
   Сзади послышался треск веток. Брюс с Энди поднимались с другой стороны. В отличие от мальчика, они оставили свои сумки в автобусе и теперь двигались налегке.
   – Эй, Эрик, что ты тут делаешь? – спросил Брюс, подходя ближе.
   Мальчик покраснел и спрятал руку с камнем за спину.
   – Ничего.
   Брюс увидел стоящий на земле открытый ранец. Он поднял его:
   – Я посмотрю фотоаппарат, ладно?
   Бинокль не взял.
   – Это еще что за..?
   Он вытащил запасной комплект одежды, который мальчик положил на всякий случай, затем запихнул все это обратно. Книгу тоже не тронул. Нет, его интересовал только фотоаппарат. Он достал его и повесил на плечо. Старательно отряхнув ранец, вернул его мальчику, и когда Эрик машинально надел его, Брюс почему-то очень развеселился.
   – Что такого смешного? – спросил мальчик и уже в следующую минуту бросился на Брюса с кулаками, но его не так легко было побороть. Расставив ноги и по-бычьи выставив голову, Брюс оттолкнул мальчика, но в это время оступился. Посыпались камешки, упал и повис на наклонном кусте уроненный им фотоаппарат. Даже не замечая, что они уже на земле, мальчики продолжали бороться. Эрик бил Брюса в живот и толстую шею. Люси провозилась вечер, устанавливая дорогие панорамные линзы. Все было потеряно, они, наверное, уже разбились. Скорее случайно, чем специально, он задел Брюса по носу, пошла кровь. Энди их растащил.
   – Ты чего такой психованный, – бормотал Брюс, поднимаясь и старательно отряхивая штаны. – Давай вставай! Слышишь?
   Мальчик слышал, но почему-то ему не хотелось вставать. Он лежал на земле и смотрел в широкое небо Геттисберга. Начинал моросить дождь.
   – Эй, Эрик, вставай! – повторил Брюс и протянул ему руку.
   Поднявшись таким неожиданным образом, мальчик тоже отряхнулся и тут же поискал глазами свой фотоаппарат.
   – Что у тебя там в руке было? – жаловался Брюс. – Если бы ты мне сломал зуб, отец бы меня убил.
   Мальчик ничего не сказал. Он уже подобрал фотоаппарат и теперь, не отрывая глаз от земли, бродил между Брюсом и Энди. В этот момент у Брюса из носа пошла кровь, и ему стало не до мальчика. Он вытащил из кармана кусок салфетки и заложил в левую ноздрю, из которой кровь лилась на землю прямо уже рекой. Он посмотрел с обрыва вниз:
   – Мистер Смит зовет!
   – Точно, смотри, машет рукой! – подтвердил Энди и подал мальчику его вещи.
   Слава Богу, камень нашелся. Мальчик поднял его и сжал в ладони. Когда они снова сядут в автобус, он отдаст его Челси и попросит у нее телефон. Он напишет Люси, что когда упал, то, наверное, разбил фотоаппарат. Он попросит у нее прощения за это и потом – за Дэна. «Все будет хорошо!» – пообещает он ей и будет просить, чтобы она никогда-никогда от них не уходила. После отдаст Челси камень – у нее почерк красивее. «Представляешь, он лежал здесь и во время битвы», – заметит он и расскажет ей все, что про это знает. «Битва при Геттисберге представляет собой одну из самых загадочных страниц в истории Гражданской войны!» – скажет он ей, и, может быть, после такого начала она не откажется его выслушать.
   Он шел по тропинке за Энди и Брюсом, потом остановился и принялся старательно обтирать ценный камень о рубашку. Она все равно была грязной.


   Кто спасет Бэтмена

   В Кембридже есть дворик. С одной стороны его – кирпичная стена больницы, с другой – переулок и широкая парковка для машин. Дворик находится на самой границе с Сомервиллем, но ничего символичного в этом нет, потому что два городка ничем не отличаются друг от друга. Зеленые указатели с названиями улиц становятся синими – вот и все. По дворику день и ночь топчутся амбулаторные больные, которых каждые два часа выпускают покурить. Топчусь здесь и я. На мне моя обычная одежда: футболка и черные джинсы. Голова моя обрита с макушки до затылка, поэтому, отправляясь в клинику, я каждое утро надеваю бейсболку козырьком назад.
   На чем я сорвалась? На пустяке. Я пришла в парикмахерскую, а мастер мне и говорит: «Я только что у вас видела вшу. У нас соблюдается санитария, я вас стричь не могу! Когда избавитесь, приходите!» Я встала и поплелась домой, чувствуя на себе укоризненные взгляды клиентов. Дома я посмотрела в Интернете инструкцию по выведению вшей. Надо было намазать на ночь голову майонезом и обвязаться полиэтиленовым пакетом. Вши от этого задыхаются. Оказывается, и эта ничтожная тварь хочет дышать. Неважно, лишь бы подействовало. Я сделала все по инструкции и легла рядом с мужем.
   Спать, обмазавшись по уши майонезом, это все равно, что спать головой в миске с салатом оливье. Время от времени я вскидывала голову, чтобы стереть текущую по щеке майонезную слезу. Утром я смыла его и попросила Филиппа посмотреть.
   – Как они хоть выглядят? – спросил он.
   Я с отвращением описала, и он, надев мои очки, по-ученому наклонился надо мной.
   – Ну что? Видишь?
   – Насекомых нет, но есть какие-то белые шарики. Это, наверное, гниды, – задумчиво произнес он. – Я у себя тоже что-то такое видел еще на прошлой неделе.
   Я была в шоке:
   – Филипп, что происходит? Почему мы завшивели?
   – Это от бедности, – ответил он спокойно.

   Пару-тройку дней мы провели, копаясь друг у друга в волосах. Чтобы не заразить дочь, мы уходили в парк и, найдя укромную скамейку, садились, и я клала голову ему на колени. Вечером мы на пару мазались майонезом, надевали на голову пластиковые пакеты и в таком виде, похожие на двух космонавтов, ложились в постель. Однажды мы не на шутку разругались, я обвинила его в малодушии, он на меня посмотрел белыми глазами и куда-то ушел. Вернулся он за полночь с аптечным набором. В наборе был шампунь и железный гребень. Тридцать семь долларов. Через полторы недели я не выдержала и попросила Филиппа обрить меня наголо. Он бодро взялся задело, но, обрив полголовы, бросил ножницы в раковину:
   – Если бы ты только видела себя со стороны! – воскликнул он.
   К концу сентября руки у меня дрожали, и мне начало казаться, что тень от соседнего здания падает на наш балкон не под тем углом, под каким обычно падала в это время. Ночи напролет я лежала и прислушивалась к шуршанию в подушке. В начале октября я сдалась.
   – Что случилось? Вы похудели! – воскликнул врач, увидев меня.
   Я сорвала с головы бейсболку и разрыдалась. Рыдала минуты три.
   – Ну-ну, надо полечиться, – пробормотал он.
   Я ответила, что пробовала майонезом, что больше так жить невозможно – прятаться от людей, не спать ночами.
   – У американской медицины есть средства посильнее майонеза, – сказал он и записал телефон клиники.
   Так я и попала сюда.

   Нас было шестеро больных: сорокапятилетний биржевый дилер Спенсер, две японки – Юджи и Юми, гаитянка Женева с красным бантом в волосах, восемнадцатилетняя наркоманка Менди, ну и я. У всех у нас, несмотря на разницу в возрасте и в диагнозе, имелось и что-то общее: мы пришли сюда по доброй воле. Сверху над нами, в закрытом отделении, находились пациенты другого рода. Тех с боем доставили родственники, привезла полиция. А мы сдались сами, и это означало, что мы готовы были приложить все усилия, чтобы снова стать нормальными. Поэтому к нам приставили доктора лечебной диалектики Маршу, которая с нами по многу часов в день проводила занятия.
   В подвальной комнате на стенах висели незамысловатые натюрморты. В окне виднелись чьи-то ноги. Я вообще люблю подвалы, в них как-то спокойней, не так сильно ощущается несовместимость с окружающим миром.
   – Чего мы больше всего боимся? – спрашивала доктор Марша, оглядывая наши мрачные лица.
   Все мы, как выяснилось, боялись провала и позора. Спенсер, потерявший полмиллиона на кризисе, боялся провала и позора. Из кармана его зеленого пиджака торчали бумаги, испещренные столбиками цифр. Он не пользовался калькулятором, мозг его работал быстрее. Позора боялась восемнадцатилетняя наркоманка Менди. Она все время потирала руки и заглядывала нам в глаза, ни сказала ли она что-то не то. В сумочке у нее лежали фотографии бойфренда, который работал охранником на парковке в соседнем кинотеатре. Она считала себя недостойной такого парня. Провала и позора боялись Юджи и Юми, которых родители послали в Америку получать экономическое образование. Поначалу все шло прекрасно. Днем девушки ходили в институт, ночами выполняли переводческую работу. Чем-то этот график был хорош, а чем-то не очень. Он не учитывал, что трех часов отдыха организму недостаточно, чтобы нормально функционировать. В какой-то момент девушки начали терять вес и путаться в собственных именах. Позора боялась красивая лупоглазая Женева. Боялась, что она станет в тягость дочери. Дочь недавно получила место профессора. Она с подругами смотрела странные фильмы и читала странные книги. Женева ничего не понимала из того, о чем они говорят, боялась, что дочь начнет стыдиться ее, перестанет звать ее к столу.
   – Чего ты боишься? – спросила меня доктор Марша.
   Я заглянула в себя и увидела, что я тоже боюсь провала и позора. Я боялась, что душа моя зачерствеет, я стану скучной, не смогу писать. Потом придет старость, за ней приковыляет смерть.

   К ужину нас отпускали домой. Вечерами, лежа на диване, я взглядывала на мужа: «Вот почувствует он мой взгляд?» Потом я засыпала безрадостным сном, и утром, более уставшая, чем накануне, надевала свою бейсбольную шапку, и отправлялась в больницу.
   – Ну и что случится тогда? – бодро спрашивала доктор Марша.
   Она чертила на доске диалектическую схему: это вытекает из этого и так далее.
   – Что будет – когда? – испуганно спрашивали мы.
   – Что будет, когда случится то, чего вы боитесь?
   Тогда, отвечали мы, однозначно придут провал и позор. Позор изгонял Спенсера из двухэтажного особняка в однокомнатную квартиру с тараканами на стенах и слоноподобным лендлордом над головой. У Менди позор ассоциировался с бойфрендом. Юджи и Юми, не доучившись, с позором возвращались в свои японские села. Женева пряталась от позора в своей комнате, где в аквариуме плавала перекормленная ею рыбка и на подоконнике чахла герань. А мой позор грезился мне в виде молчания, перебиваемого изредка скучным диалогом с собой. Защиты от этих мрачных мыслей не было. Мы сами были виноваты во всем.
   – А надо, – говорила доктор Марша, дойдя указкой до самого корня диалектической схемы, – принять себя такими, какие вы есть. Вместе со всеми недостатками, вместе с провалом и позором. Принять и полюбить. И главное, не забывать принимать таблетки!

   Помимо доктора Марши с нами через день занимался психолог доктор Гарет. Встречи с ним проходили в его кабинете, куда нас по одному приводила медсестра Нэнси.
   Во время первого сеанса доктор Гарет – лицо в тени фикуса – говорил со мной о моем творчестве.
   – Вы, значит, с детства писали стихи… Это очень-очень интересно. А как ваша мать к ним относилась?
   Я честно отвечала, что мама к моим стихам относилась плохо.
   – Расскажите подробней, – попросил он. – Сколько вам было лет? Что она вам сказала?
   – Пятнадцать. Она сказала, что поэта из меня не выйдет.
   – Замечательный возраст! Время пубертации, – сказал доктор Гарет. – Что же вы испытываете, когда вспоминаете об этом?
   Я ответила, что испытываю чувство благодарности. Я не врала. Он задумался, даже выдвинулся из фикусной тени. Он был совсем молодым, практически юнцом.
   – Вы уверены, что это благодарность, а не что-то другое? – спросил он осторожно. – Разве вам не хотелось, чтобы мать вас похвалила?
   – Хотелось.
   – И как же вы поступили, когда она вам сказала такое? Вы помните?
   – Конечно, помню, – ответила я и рассказала, как, изорвав тетрадь, спустила клочья в унитаз.
   – Вы, значит, спустили ее в унитаз! – воскликнул он, потирая руки. – Что же вы испытывали при этом?
   Я искренне сказала, что испытывала очень неприятное чувство, потому что когда я потом спустила воду, вся моя графомания вернулась ко мне в водовороте нечистот.
   – Понимаете, – объяснила я, – мы жили в многоэтажном доме, канализация там была старая…
   – Стоп, – сказал он, взглянув на часы. – Здесь мы остановимся. Начнем в следующий раз с этого места!

   На следующем сеансе он взялся за меня с нескрываемым энтузиазмом.
   – В прошлый раз вы рассказывали мне о ваших сложных отношениях с матерью. Расскажите мне о вашем отце. Какие с ним у вас были отношения?
   Я сказала, что с отцом у меня было все очень хорошо.
   – А с вашим мужем?
   Я, наверное, нахмурилась. Доктор Гарет долго и внимательно глядел на меня:
   – Интересно, – вымолвил он. – У вас что-то было в лице…
   Я потрогала лицо.
   – Ну, бывает, конечно, всякое… А у кого не бывает? – начала я, оправдываясь, но он меня остановил.
   – Не напоминает ли вам муж вашего отца?
   Пораженная ходом его мысли, я ответила, что не напоминает.
   – Вы уверены?
   Я была в том состоянии, когда человек ни в чем не уверен. Доктор Гарет попросил меня подумать.
   «Мой отец, – стала думать я. – Он непрестанно раздражающе активен. Мой муж семь лет пишет диссертацию, из дома не выходит. Мой отец лучше меня знает, что где лежит в моей квартире, а муж как-то вечером поставил ботинки в холодильник и потом все утро ходил по квартире, заглядывая во все утлы. Когда у нас родилась дочь, он два часа пылесосил ковер, не заметив, что пылесос не работает».
   – Нет, не напоминает, – сказала я более уверенно.

   Вечером я рассказала мужу о нашем разговоре.
   – Фрейдисты всегда прячут лицо в тени, – сказал Филипп. – А сколько ему лет?
   Я сказала, что лет тридцать.
   – Смешно, – сказал он, – если человек в тридцать лет серьезно полагает, что во всем виноваты родители.

   Мы, все шестеро, поняли, что не так безнадежны, когда в понедельник к нам привели новенького. Его вообще-то звали Билли, но сам он себя называл Бэтменом. Бэтмена спустили сверху из буйной палаты. Это был широкоплечий парень в вязаной безрукавке, его большие руки были покрыты шрамами. Он сел на стул и сразу взялся руками за колени, но все равно было видно, как они дрожат. Когда его спросили, чего он боится, он сказал, что больше всего боится, что его разлучат с сыном. С провалом и позором у него тоже все в порядке. У Бэтмена, в принципе, была жена. В принципе. Три месяца назад, придя домой, он застал у жены любовника. В принципе, он не удивился, но для проформы скосил любовнику челюсть и сломал три ребра. Его судили, медицинская экспертиза признала его больным. Пот градом катил с его лба.
   – Кто спасет Бэтмена? Кто спасет Бэтмена? – бормотал он, нависая надо мной и Женевой.
   В перерыве мы все смотрели, как он курит. После четвертой затяжки он распрямил плечи. Докурив первую сигарету, он тут же взял еще одну:
   – Кто спасет Бэтмена? Кто спасет Бэтмена? – говорил он, улыбаясь сам себе.
   Перекурив, мы вернулись в наш подвал. И опять Бэтмен нависал над нами, качаясь из стороны в сторону.
   – Давайте подумаем, какими мы хотим быть? – спросила доктор Марша.
   Она оглядела нас.
   – Нормальными, – отвечали хором Юджи и Юми.
   – Нормальными! – записывала доктор Марша на доске. – Еще какими?
   – Счастливыми без наркотиков! – отвечала Менди.
   – Очень хорошо!
   – Сильными, как бамбук под снегом, – ответил Бэтмен.
   Доктор записала: «сильными, как бамбук под снегом», – и снова повернулась к нам:
   – Еще какими?
   – Мы хотим быть нужными детям, – сказала Женева.
   – Очень хорошо!
   – И сильными, как бамбук под снегом, – добавила Женева.
   Остальные подтвердили, что тоже хотят быть сильными, как бамбук под снегом, и доктор Марша нас похвалила.

   Я пришла домой просветленная.
   – Что было сегодня? – спросил Филипп.
   Накануне я ему объяснила, что человеку в состоянии психоза очень помогает, когда ему задают простые вопросы. Простые вопросы возрождают интерес к жизни. Как ты провела день? О чем ты думаешь? Чего бы мы хотели к ужину? Последний вопрос, впрочем, был чисто риторический. На ужин у нас были дешевые сосиски и тертая морковь – три фунта за доллар. И простые ответы закрепляют интерес к жизни. День я провела в обществе семи психов. Я думаю о том, что скоро нас выгонят с этой квартиры, мы уже восемь месяцев не вносили квартплату. Но не надо о грустном, лишь бы я чувствовала, что мы вместе. Тогда было бы совсем хорошо.
   После ужина мы вышли в парк. Ветер гнал по аллее листочки акации. Мы сели на скамейку с видом на закат, и Филипп дежурным жестом извлек из кармана железный гребень. У нас наблюдался прогресс, уже третью неделю не было видно ни вшей, ни гнид.
   – Давай все-таки проверю разок! – сказал он.
   Я положила голову ему на колени, и он заученным движением стал прочесывать мои волосы. Солнце быстро скользило между веток. Потом я увидела движущуюся по дорожке в нашем направлении пару. Они выглядели очень прилично. Мне стало неловко, и я попыталась подняться до того, как они приблизятся. Я толкнула мужа:
   – Давай переждем! Не дай Бог поймут, что мы делаем!
   Его рука на какую-то долю мгновения замедлилась и снова продолжала водить гребнем:
   – Пусть поймут, – сказал он безразличным голосом. – Может, это и есть любовь?


   Фамилия

   – Он вполне может остановиться у меня! – говорила младшая, Галочка, которая жила в Нью-Йорке.
   У нее был сильный американский акцент.
   – У меня ему будет лучше! Рядом озеро, парк, он будет гулять, – настаивала старшая, Саша.
   Он остановился у старшей: озеро, парк. Худой, загоревший на непонятно каком солнце – прилетел он из Москвы в середине апреля, – отец сходу вручил привезенные для внучки раскоряжистые русские санки и со знанием дела стал протискиваться к выходу. Бесколесный чемодан в руке, на груди веревки айпода, он и слышать не хотел ни про какое такси. И настоял, и они долго добирались – сначала автобусом, потом на метро, потом пересели на троллейбус и прибыли домой к полуночи.
   По такому случаю она хотела разбудить своих.
   – Утро вечера мудренее… – сказал он и, чмокнув ее в щеку, пошел спать.
   Было утро, чистое с бледным румянцем на выпуклой воде. Они ходили вокруг озера, и он все хвалил. Природу, чистоту, то, как лежат в специальных ящиках полиэтиленовые пакеты для собачьих экскрементов. А вот у них… Да, впрочем, что там говорить, к чему сравнивать. Совсем другая жизнь. Живи и радуйся!
   В четыре часа под окнами зафырчал желтый школьный автобус. Водитель просигналил. Еще минута… Дженни прошла по двору, волоча за собой по асфальту сумку, как упирающегося щенка на подводке.
   – Ну вот, наконец!
   Саша вышла на порог и объяснила ей, что тот голос, в телефоне, – это и есть дедушка Даниил.
   – Вот санки, вот сережки – у тебя уши-то проколоты? – спрашивал он, перебивая дочь.
   – Что это – «уши проколоты»? – удивлялась Дженни.
   Он удрученно посмотрел на Сашу:
   – Она что у тебя, не знает русского?
   – Папа, она же в Америке родилась, здесь по-русски не говорят!
   – А где на нем сейчас говорят? – развел он руками.
   Жизнь закрутилась. С утра гудела кофемолка, он варил в кастрюльке кофе и разливал его в чашки. В ушах его были наушники, он слушал Малера, иногда начинал отбивать такт ногой и, перекрикивая музыку, говорил Саше:
   – Надо купить джезву! Ты мне только скажи, где она продается, – я съезжу!
   – Чем тебя не устраивает кофейная машина? – кричала в ответ Саша.
   Он вынимал один наушник, делал поучительное лицо:
   – Тем, что кофейная машина делает дрек, а я делаю кофе. И объясни ты мне наконец, почему нет сахара!
   – О Господи, да куплю я, куплю!
   – Я и сам могу купить! Но его ведь и раньше не было!
   – Папа, мы не употребляем сахар!
   – Разумеется, не употребляете – его же нет!

   С внучкой он разговаривал так же, как с дочерью в детстве.
   – Дедушка, как дела? – спрашивала Дженни, бросая сумку под стол.
   Он старательно поднимал сумку, ставил в угол за плохое поведение:
   – Дела, Женечка, у прокурора, у нас же – делишки! А у тебя как?
   Внучка вертела головой, по-американски вращала глазами, спрашивала, что такое дедушка говорит. Саша объясняла, что у дедушки такая присказка, что надо быть терпеливой, проводить с ним время, он тебе почитает книжку, он так всегда мечтал увидеть тебя, и вот он здесь. Дженни неохотно шла проводить с дедушкой время, быть терпеливой, слушать книжки. В сказках Пушкина она не понимала половины слов, крокодила Гену называла динозавром. Он прочитал ей «Мишкину кашу». Дженни возмутилась: как это мама могла уехать куда-то, оставить мальчиков одних?
   На этом он сломался, пошел звонить Галочке в Нью-Йорк:
   – Она спросила меня, почему соседи не вызвали полицию! Что она говорит?
   Старшая Саша всегда ждала его возвращений. Ждала в детстве, когда он уезжал в командировки, потом в юности, когда родители развелись. Потом ждала, когда он сидел в тюрьме, в лагере, и вот уже здесь, в Америке, тоже ждала, когда он приедет. Он приехал, и ожидание приехало с ним, прилетело в одном самолете. И с его приездом через пятнадцать лет все повторилось: беготня с ракеткой, готовка борща, нарезание бутербродов, отбивающая такт нога. Она умоляла его вынуть наушники хоть за обедом. Он вынимал, но музыка продолжала играть на кухонном столе, рядом с тарелкой.
   Поев, он собирал со стола крошки, старательно отправлял их в рот:
   – Как у вас все-таки хорошо, ребята! – говорил он ей и ее мужу. – Живете в нормальной стране. Только бы вот вы нашли какую-нибудь работенку, очень уж вы бедствуете. И Сашка все время курит, как паровоз! Вместо того чтобы курить, лучше бы музыку слушала. У нас в тюрьме не давали, так я сам чуть не закурил!
   У нее не было времени исполнять его просьбы. Главная из них – повидаться с сестрой. Во взрослом возрасте Саша ее практически не знала. Один раз они встретились, когда Галочка с матерью только приехали в Америку. Поселились они в русском Бруклине, Саша поехала повидаться. Пришлось заново знакомиться. Галочке было шестнадцать, она вежливенько говорила Саше «вы». Старшая помогла ей с уроками, попили чай, и она поехала назад, в свой Бостон.
   Теперь Галочке было тридцать, она работала медсестрой, собиралась замуж. Как время бежит, как улетают годы!
   – А кто жених? – спрашивала Саша у отца.
   – Хороший парень! И надо же – грек! – кричал он, перекрикивая свою музыку. – И Галочка очень славная девочка! Только жаль мне, что она забросила скрипку. Это все моя вина!
   Его вина заключалась в том, что он сидел в тюрьме в важное время, когда Галочка росла и занималась музыкой. Если б не он, она бы сейчас была выдающейся музыкантшей. У нее был абсолютный слух, как и у Саши.
   – Да, разбросала жизнь нашу семью, а мне бы так хотелось, чтоб вы дружили! – вздыхал он. – Сделай попытку, ну что тебе стоит? Ведь не чужие!
   Наконец уговорил, и поехали вместе в Нью-Йорк. В дороге он читал Довлатова, смеялся, будя ее. На остановке зашли в Макдоналдс. Она видела, как он жует, медленно перетирая во рту нежесткую котлету. Зубы у него стали шататься после лагерей.
   – Папа, надо пойти к зубному врачу! У нас все сделают за один месяц!
   – Есть зубы – есть проблемы, нет зубов – нет проблем, – отвечал он и снова утыкался в книгу.
   Саша Галочку опять не узнала. «Красивая, высокая, с серыми глазами», – говорил ей отец в автобусе, как будто они ехали не в Нью-Йорк, а в Нижневартовск. Но когда Галочка заговорила, зажестикулировала, Саша сразу увидела в ней его черты: это особенное, характерное всплескивание руками, летучую улыбку – один угол рта вверх, другой вниз.
   – Вау, папочка, такой же, совсем не изменился! – кричала сестра, целуя его. – Ой, только что на тебе за курточка? Это тебе еще в тюрьме выдали? Я вот тебе куплю…
   – А что такое? Купил на рынке – разве плохо? Да черт с ней! Ты смотри лучше, кого я тебе привез!
   Он подозвал странно заробевшую при виде взрослой младшей сестры Сашу.
   Галочка бросилась обниматься:
   – Ой, Дженничка! Сашка! Какие вы молодцы, что приехали! Вау, вот сюрприз!
   Был у него для них подарок, изумивший обеих сестер. На фотографии они, его девочки, держась за руки, стояли на фоне колышущейся виноградной лозы. Саше – двадцать два, Галочке – десять. Галочка залепетала: «Ой, это же у нас дома, на балконе! Дядя Фима снимал!»
   – Точно, Фима! Ты помнить Фиму-фотографа? – кричал он Саше. – Я, старый дурак, забыл!
   Саша вспомнила. Они в тот день ели вишню, ловко стреляя косточками в дерево за балконом. И Галочку научили. Мать Галочки вышла к ним, сердясь, забрала Галочку мыть руки, заниматься музыкой. Они сидели вдвоем, доели вишню, лениво смотрели, как бежит по пустырю облезлая собака. Солнце на перилах, Галочкино пиликанье их разморили. Он вскинул голову, поморщился: «Вот дуреха! Там же “ре” нужно, а она в “ми-бемоль” полезла!»
   После тюрьмы жена оставила его, и он переехал к старшей. Внес раскладушку, чемодан, а там пластинки, пластинки. Так под музыку и жили: она – в гостиной на диване, он-в спальне на своей раскладушке. Галочку он привел в гости. Стала она высокой, модненько одетой девочкой с его глазами и ртом, с захлебывающейся, как у матери, певучей речью. Перед уходом – отец всегда отвозил ее обратно – он попросил Сашу дать Галочке почитать что-нибудь серьезное. Саша подумала и дала ей «Один день из жизни Ивана Денисовича». Галочка книжку взяла и через пару недель вернула в самодельной школьной обертке: «Вот начала, а дочитать не смогла! Может быть, есть что-то не такое грустненькое?»
   Дженни в Галочку сразу влюбилась. Как не влюбиться? Они играли на ковре в Барби. Надели на Барби резиновые сапожки, пальто, повесили на руку розовую сумочку. Барби пошла на работу в госпиталь. Дженни рассадила больных слоников, медвежат. Они лечили зверей, он сидел на диване, все вкруг хвалил: квартиру, обстановку, чистоту.
   Галочка кивала:
   – Да, да, папочка, мы тоже очень ей довольны! Районом тоже! Магазинами русскими…
   Она спохватилась:
   – Ну, я даю! Так у меня же русский торт, только я такой резать не умею! Это кто-то может?
   Саша покачала головой. А он уже был весь внимание, с треском потер сухие ладони:
   – Было бы что резать!

   – Она – тоже наша фамилия! – радовалась Дженни, когда Галочка пошла за тортом.
   – Скоро у нее будет другая фамилия! – сказал он. – Когда Галочка выйдет замуж, у нее будет фамилия…
   Тут он забыл фамилию грека. Стал вспоминать, щелкать пальцами:
   – Ну как же его? Что-то такое на «л»!
   Дженни расстроилась:
   – Она не будет наша фамилия?
   Он посмотрел на внучку, потом – на дочь и развел руками.
   – Она всегда будет нашей семьей, – успокоила ее Саша.
   Галочка принесла коробку с «Киевским» и куда-то снова побежала. Они ждали, прислушиваясь к ее голосу за стеной. С кем-то она говорила по телефону. Вышла она к ним в мини-юбке и декольтированной кофточке. Белые волосы распущены, в углах золотые сережки с рубинчиками, которые он ей привез из Москвы.
   – Все в порядке? – спросил отец.
   – Да, конечно, конечно! Все в порядке, папочка!
   Она съездит на «парти», повидается и быстренько вернется обратно.
   Дженни очень расстроилась. Она не хотела, чтобы Галочка оставляла их, куда-то ехала. Она не ляжет спать, будет ждать.
   – Конечно, конечно! – пропела Галочка. – Я же скоро вернусь, здесь близко! А вы ешьте торт! Я все равно его не буду!
   – Я так рад, что вы подружились, – говорил Саше отец, когда дверь за Галочкой закрылась. – Ты понимаешь, какая девочка! Я ей на свадьбу привез тыщу долларов – она отказывается брать! Сама же на меня тратится почем зря, айпод вот этот – это ж она прислала, он же, наверное, кучу денег стоит! Уговори ее, а! Ты же старшая, может, она хоть тебя послушается? Я же не отрываю от себя последнее. У меня все есть: жилье, еда, льготный абонемент в концерты. Леонид Григорьич устроил… Ты помнишь его?
   Тут он всплеснул руками:
   – Какой же я болван! Леонидас фамилия ее грека! По ассоциации же и вспомнил!
   Дженни в ожидании Галочки заснула на ковре. Саша переложила ее на кровать, собрала с пола игрушки, легла рядом с дочерью. Отец в углу на надувном матрасе, укрываясь одеялом с головой – тюремная привычка, – прокричал им спокойной ночи.
   Она прислушивалась к ровному дыханию дочери, думая о том, что вот она от его денег никогда не отказывается. Вечно в долгах. И ни разу за все годы жизни в Америке ничего ему не прислала, даже фотографий.
   Такая вокруг стояла тишина, что стены казались выше и белее. А музыка в наушниках все играла.
   Утром, невзирая на Галочкин протест, он помыл всю посуду. Галочка, бодрая, в махровом халатике после душа – вчера она вернулась, когда все уже спали, – подала бутерброды, поставила на стол сервизные чашки. И, как и вчера, от нее исходил этот легкий сквознячок, будто в душной комнате открыли форточку.
   – Куда ты так рано? – кричал он.
   – На работу, папочка! Ключи там, на тумбочке!
   – Ты бы доела!
   – Да, да, конечно, я с собой, по дороге доем! Так мы встретимся в два?

   Они доели бутерброды. Саша тяжело поднялась, составила тарелки в моечную машину, прикрикнула на дочь, чтобы та причесалась.
   Он уже открывал карту. Нам сюда, потом сюда. После музея они встретятся с Галочкой и Николасом вот здесь. Его палец, как путешественник, который никогда не теряется в незнакомом месте, быстро чертил их маршрут.
   За три часа в музее он ни разу не присел. Бродил от картины к картине, загнал вконец. Потом еще была выставка Ван Гога, куда продавались отдельные билеты. «Какие ваши все-таки молодцы! Собрали и привезли со всего мира!» Он подозвал ее к известному автопортрету:
   – Я читал где-то, что это он не сам себе отрезал ухо! Это ему другой художник отрубил… Вроде бы по пьяни!
   Имя художника он забыл:
   – Потом скажу, когда перестану об этом думать. Вот так вылетает из головы, а потом вдруг само – раз и вернулось! Что поделаешь, возраст! Но меня, Сашка, честно говоря, гораздо больше беспокоит твое здоровье. Ты бы занялась собой, ей-Богу!
   – При чем здесь я?
   – А при том, что я худого не присоветую. Займись здоровьем!
   – Я занята другим!
   Он принял комическую позу:
   – Целыми днями ты сидишь, уставясь в стенку. Я бы тоже был занят! Это требует серьезного напряжения! Но когда мы, наконец, сделаем те несколько дел, о которых я прошу уже годы? Кармину Бурану ты мне обещала записать два года назад!
   – Папа, он же фашист!
   Отца невозможно было взять голыми руками:
   – Ну, хорошо, понимаю, он – фашист! А джезва – тоже фашистка?
   – Джезва – турка, турки были коллаборационистами..
   Нет, слишком далеко. Он все равно был остроумнее.

   Галочка с женихом уже были там, у ресторана. Оба стройные, нарядные – он в белом костюме, цветной рубашке, она в розовом платье с низким шелковым воротом, – они стояли в подвальной арке, похожие на два цветка в прозрачном кувшине.
   Все долго целовались, впопыхах попадая то в нос, то в губы. Грек был красивым загорелым парнем, с детской ямочкой на левой щеке и очень ровными белыми зубам.
   – Даниил! Вы едите морские продукты? – кричал он, тыча пальцем в меню.
   Отцу перевели. Он развеселился:
   – Скажи ему, что я ем все, что ползает, кроме танков, все, что плавает, кроме подводных лодок, и все, что летает, кроме самолетов.
   Опять перевели. Жених, вежливо посмеявшись, закричал:
   – Аппетит! Корошая аппетит!
   – И скажи ему, что я не глухой! – добавил отец, показывая пальцем на уши.
   Он всех сорганизовал, все были при деле. Справа Саша переводила его жениху, слева Галочка – жениха ему.
   Им принесли рыбу, осьминогов и какую-то огромную клешню, похожую на запеченную варежку. Отец уже любопытствовал насчет сладкого.
   – Сашка, она знает, что я сладкоежка! Вот, кстати, про сладкое, был у нас в тюрьме такой случай… – Он потребовал, чтобы переводили Николасу и Дженни тоже. – Сидим как-то вечером, достали, у кого что было. А в тот день как раз привели новенького… Был он цековский, но, видно, бывали и среди них порядочные люди. В общем, поел он с нами, а потом говорит: «Вот бы сейчас закусить это дело чем-нибудь сладеньким!» И тут я вспоминаю, что мне Сашка на свидание как раз притащила полкило халвы. Помнишь? Ну вот. Нагибаюсь и вытаскиваю из-под нар пакет. Новенький, конечно, обалдел: «Да у вас тут, говорит, лучше, чем в нашей столовой».
   Он рассмеялся, и за ним рассмеялись все. И Дженни тоже, хотя и не понимала ничего. Но дедушка Даниил был такой смешной, такой хороший, беззубый и смешной!
   Им нужно было уезжать, но он хоть краем глаза хотел посмотреть Манхэттен.
   Было душно. Листья платанов висели, как лопухи после жаркого лета. Дженни не поспевала. Саша тянула ее за руку, волнуясь за его сердце. А он все хвалил какие-то дентикулы и аркбутаны, и кричал им назад, несясь впереди:
   – В России они все-таки не понимают, говорят: ихняя архитектура, то есть ваша, давит. Ты ему переводи, Сашка! Это важно, чтобы он понял, от какого быдла вы удрали! Вот привез меня к себе один клиент, показывает итальянскую балясину, которую он притащил оттуда. Построй мне, говорит, к ней дом и еще таких поставь! А она же балконная! Вот что давит – убожество, безграмотность! А то, что они высокие, совершенно не давит, вообще не чувствуется!
   Она перевела. Николас улыбнулся. Улыбка у него была солнечная, как амфитеатр.
   Так, гуляя, дошли до станции, отыскали автобус. Галочка, запихав ему в сумку какой-то пакет, подбежала, чтобы успеть расцеловать сестру, племянницу. По ошибке расцеловала и жениха. Смеясь, повторила шутку. Отец же всегда прощался быстро.
   – Анекдот. Переведи ему. Чем отличается англичанин от еврея? Тем, что англичанин уходит не прощаясь, а еврей долго прощается и не уходит! Ну вот давай, доченька, не забывай старика отца!
   Галочка закивала:
   – Что ты, папочка! Как я могу тебя «забывать»?
   – Американка, американка! – говорил он, входя в автобус и жестами в стекло показывая Галочке, чтобы шли, не ждали, пока тронутся.
   Те послушались, помахали на прощанье, Галочка послала воздушный поцелуй:
   – Бай, папочка!
   – Бай-бай!
   Три задних сиденья пустовали. Пусть Дженни смотрит свои «говорящие головы», раз ей интересно! Ах, как повезло, все вместе сели – как замечательно! И снова он читал Довлатова и смеялся на весь автобус так, что на него оглядывались. Потом спохватился, вытащил наушники:
   – Что это она мне тут понасовала такое, я ж даже не посмотрел…
   Выложив из сумки на колени сверток, цветной, блестящий, бесповоротно круглый, он поискал в кармане очки. Не нашел, отругал себя:
   – Старый дурак, забыл в ресторане. Ничего, Галочка перешлет… Где-то же, наверное, эта штука открывается…
   – Да разорви! Ведь бумага! – сказала Саша раздраженно.
   – Нет, подожди!
   Ища незаметный кусочек скотча, он водил и водил по свертку острожной рукой. Что-то нашел, бережно отлепил и, чтобы ничего не повредить, стал отворачивать – верхний блестящий лист, за ним розовый, голубой, потом еще салатного цвета. «Во дает, во наворотила!» Лицо завороженное, как у ребенка, открывающего новогодний подарок. Наконец открыл и вынул. Медную джезву.


   Богемная жизнь

   Разъездной представитель компании IV Чарльз Брей долго добивался и наконец получил место, о котором мечтал, – заведующего отделом сбыта. Больше ему не надо было чуть свет мчаться в аэропорт. Он хотел проводить больше времени с женой, которая заканчивала докторскую диссертацию о положении женщин в странах Азии. Она была китаянкой, с упрямым независимым характером. Чарльз был одним из первых, кто оценил ее качества. Он, к сожалению, оказался не единственным, и, когда дела у нее пошли в гору, к независимости добавилось чрезмерное увлечение алкоголем, а также пьющими его молодыми людьми.
   Компания, в которой он работал, располагалась в тихом пригороде, между дорогих спальных районов, где жило большинство его коллег. Природа была наикрасивейшая; его офис – большая квадратная комната на втором этаже – выходил окнами на теплую южную сторону. Большая клумба цвела ярко-красными розами. Раньше у него не было времени насладиться видом, и теперь он с какой-то торжествующей жадностью, тем более сильной, что его жена была совершенно равнодушна к природе, наверстывал упущенное. Он радовался солнцу в широких окнах, радовался тому, что после эпидемии, охватившей два года назад страну, и в частности вот эту клумбу, появились пчелы и мирно перелетали с цветка на цветок. Дни он проводил, составляя таблицы цифр в ожидании, когда его позовут на общее собрание. Два раза в день – в полдень и в четыре часа – входила секретарша. Звали ее Маргарет, но все в компании давно называли ее Пэг. У Пэг был умственно неполноценный сын, который большую часть времени проводил в клинике. Была она некрасивой женщиной с длинным, как у ящерицы, подбородком и чрезмерно большими, постоянно испуганными глазами. Впрочем, толком разглядеть ее у него никогда не получалось. Войдя и поставив на стол чай, она тут же быстро удалялась, оставляя после себя в комнате запах пудры. Такой же пудрой пользовалась и его мать. Он даже помнил название бренда – «Доктор Хауши».
   Когда у него появилось время, он взялся за свое здоровье, посетил двух врачей и наконец избавился от хронического гайморита, этого вечного спутника всех коммивояжеров, которым приходится работать в самолетах, спать в самолетах, есть и пить в самолетах. Потом он стал делать выезды в свет. Оказалось, что в его отсутствие люди блистали, производили сенсации. Однажды на выставке фотографии он познакомился с чудесной парой. Они недавно приехали из России, с ними была маленькая дочь – очаровательная, бледная, воспитанная. Европейцы ему всегда казались людьми особенными, обладающими культурой. Этих же двоих, мужа и жену, он особенно полюбил. Они были писателями – какими, он оценить не мог, потому что писали они по-русски, но их эрудиция, обходительность и гостеприимство были именно тем, чего ему не хватало в мире его американских знакомых.
   «Да заходите просто так, без звонка!» – бухтел в трубку Петр, и рабочий день уже не казался Чарльзу бессмысленным, уходящим в темноту тоннелем. Входила Пэг, он и ей был рад. В пять он бодро поднимался из-за стола и ехал к ним. Чай всегда ждал его на столе, к чаю Татьяна подавала хрустящие ломтики хлеба с сыром. Открывая принесенный им скотч, Чарльз рассказывал про местность в Шотландии, где его изготовляли.
   – Как интересно! – говорила Татьяна. – А я вот нигде не бывала!
   – И вправду, надо бы нам поездить, посмотреть мир! – мечтательно произносил Петр.
   Все их друзья без исключения были такими же, как они: образованными, незаносчивыми, немного несчастными. Чаще всего к ним забегал их друг-художник, валился в кресло, жаловался на галерейщика. Чарльз давал ему дельные советы. «В Америке очень важно поставить себя. Сорок процентов, и ни цента больше!»
   Русские смотрели на него с восхищением, художник подарил ему литографию.

   Квартирка у русских была никудышная: старый ковер давно следовало выбросить да отциклевать полы, деревянный футон показывал хребет. Иногда Чарльз оставался на ночь, и как было радостно проснуться утром от того, что тебя кто-то заботливо трогал за плечо, предлагал позавтракать вместе, выпить кофе. Особенно Чарльзу было приятно внимание Татьяны. Петр работал по воскресеньям, Чарльз помогал ей отвезти дочь на гимнастику, и, возвращаясь, они садились разговаривать. Как-то он рассказал ей про свои отношения с женой. Татьяна ошеломленно заходила по комнате: как может эта женщина так недооценивать его доброту! Он вздохнул, посмотрел вдаль, сладко и жалостно сжалось сердце.
   Он уже был у них своим, когда жена Чарльза подала на развод. Это было как удар ножом в спину. Начался процесс, раздел имущества. Он приходил к ним после суда, сообщал о ходе дела, вздыхал. А для себя извлек урок: женщин нельзя оставлять без присмотра. Первая жена ушла от него, когда он был беден и старался заработать лишний доллар. Увы, история повторилась.
   После развода он решил переехать в другой район. Долго выбирал и в конце концов приглядел симпатичный трехэтажный особняк в северной тенистой части Кембриджа. Чарльз заплатил наличными, и уже через две недели владельцы, два брата-старика, съехали в дом для престарелых. Это был прекрасный район, десять минут до центра города, а спокойно, как в деревне; лишь изредка пролетит за окнами троллейбус, прозвенит штангами, и снова все тихо. Для того чтобы устроить жилье на одного человека, Чарльз решил поменять планировку. Он нанял архитектора, и пока тот хитрил да мудрил, с какого боку подойти к задумке, Чарльз все мерил шагами пустые этажи. Выпотрошенный дом вдруг показался ему необъятным. Он не мог представить себе, что будет делать на таком огромном пространстве один. Потом он вдруг понял что и тут же отдал распоряжения: все оставить как было, только попросил, чтобы возродили давно не действующий камин. Русских он поселит на втором этаже, сам займет третий, а нижний этаж у них будет общий. Придет зима, долгая, серая, с резкими, ударяющими в ставни снегопадами. Они будут сидеть в гостиной, будет весело полыхать огонь в камине, пробиваясь сквозь клочья снега, к ним зайдут друзья. «Да вы садитесь, садитесь! Хотите коньяку или лучше хорошего скотча?» И потекут их беседы о том о сем – о странах, в которых он бывал, о великолепных музеях. Он так размечтался, что не мог думать ни о чем другом. Они были где-то в России, он ждал и, коротая время, выбирал мебель. Диваны, кушетки, кресла, журнальные столы, лампы с цветными абажурами – все он приобретал в хороших дорогих магазинах и лично ездил проверять каждый купленный предмет, следить за погрузкой.
   Родители и старший брат были первыми, кто узнал о его намерении поселить у себя чужую русскую семью. «Кто они по профессии?» – спросил отец, нарезая индейку. Чарльз отхлебнул вино и небрежно ответил, что писатели, богема. «Богема?» – переспросил отец и посмотрел на мать. Она, женщина не такая сдержанная, услышав: «Я с них не буду брать ни цента!», вскрикнула, и соусница, которую отец ждал с протянутой рукой, так и не поднялась со стола, и отцу самому пришлось пробираться к ней сквозь ряд стаканов и бутылок. Что касается брата, тот продолжал сидеть с очень прямой спиной, но по лицу было видно, что новость произвела на него ошеломляющее впечатление. Когда ужин закончился, а закончился он в молчании, брат отвел Чарльза в сторону.
   – Вот уж не ожидал! – бормотал он и, пока мать ставила на стол кофейник, а отец открывал газету, все пожимал Чарльзу руку.
   – Но это же так естественно помогать людям! – ответил Чарльз и вздохнул.
   И это был один из лучших вечеров, который Чарльзу довелось провести в кругу семьи.

   Он поехал встречать русских в аэропорт. У них была для него новость: пока они находились в России, Петру пришло приглашение в докторантуру. «С деньгами, конечно, будет туговато, но мы решили, что как-нибудь продержимся!» – сказал Петр, метнув тревожный взгляд на жену. Она потерянно кивнула: «Конечно, продержимся!» Чарльз перехватил у нее из рук чемодан, у него тоже была для них небольшая новость. Небольшая? О, как благодарно они смотрели на него, когда он предложил прямо сейчас, не заезжая домой, поехать смотреть их будущие апартаменты. «Более комфортабельный район! Елена пойдет в хорошую школу!» – говорил он, поглядывая на них в зеркальце автомобиля. Через двадцать минут они были там. «Смотрите, смотрите, как все замечательно – свой въезд, свой двор. Вот теперь сюда! Вторая дверь по лестнице – его кабинет, а направо их квартира – две чистые, светлые комнаты с отдельным санузлом. Выбирайте любые тона – я закажу!» – сказал он им, и они просияли еще больше. Татьяна – о чудачка! – выбрала цвет вялого персика для их комнаты и сиреневый с розовым для детской. Пол в ванной будет с подогревом, заметил Чарльз. Не дорого ли, ведь электричество столько стоит? Наивные люди, уж если жить, то по самым высоким стандартам! В феврале ему исполнится сорок семь лет, семьей он вряд ли уже обзаведется – таков его крест, оставаться всегда одному.
   Когда дом отремонтировали, он проследил за тем, чтобы всё расставили правильно. Мягкий кожаный диван в стиле Бо-дизайн идеально встал у стены, у окна село мягкое серое кресло с поднимающейся ступенькой для ног. Оно одно уже располагало к беседам. До них он был одинок. Одинок дома, одинок на работе. Приходил день ежемесячного собрания, но что было результатом его искрометных отчетов? Его анализ сбыта приборов, всегда такой ясный и точный, вызывал лишь усталый кивок начальства да ревность сослуживцев. Судьба предоставила ему возможность сделать что-то конкретно полезное, что заставит задуматься каждого. Его коллеги, мастера трепать языком – мы мало делаем для бедных слоев населения, – посмотрят на него по-другому. «О да, да, мы бы и сами поступили ровно так же, не будь у нас жен, детей!» Врете, благодушно думал Чарльз, ничего бы такого вы не сделали. Вы слишком дорожите личным комфортом.
   Они въехали в мае, когда повсюду все цвело, свистало, источало радость. «Быт не должен занимать много времени!» – твердил Чарльз, ведя их в милый ресторанчик, где их уже знали. Он заказывал свежие отбивные, для девочки просил принести гамбургер с жареным картофелем. «Как в Макдоналдсе!»– ликовала не избалованная родителями Елена. Глупышка! Такие не делают в Макдоналдсе! «Здесь всё натуральное, всё сделано умелым французским шеф-поваром!» – объяснял он. Официант приносил вино, услужливо поправлял на столе приборы. Чарльз отмахивался от назойливых попыток обслуги подлить ему в стакан воды со льдом. Он оставит ему щедрые чаевые, если тот растворится в воздухе и не будет мешать их беседе. Так о чем они говорили? О западной цивилизации? Это была бы хорошая идея, как сказал Махатма Ганди, вздыхал Чарльз. Петру он признался, что когда-то и сам подумывал стать историком. Он был победителем многих олимпиад. По штату? О нет, по всей стране. Но история перестала занимать его как предмет. Это тот кошмар, от которого он хотел бы проснуться, пояснял он, переводя взгляд в окно, за которым нарядно светились витрины бутиков. Петр кивал. Да, да, Улисс, третья глава, разговор со школьным учителем. Ну, естественно, естественно, отвечал Чарльз ему в тон. Ему было немного стыдно, что он только накануне вычитал знаменитую фразу в цитатнике. Но ничего, теперь-то у него было время заполнить белые пятна в образовании. Раньше у него не было времени, стимула; все всегда на бегу, в прямом смысле – на лету! Это – в прошлом!
   Жесткий воротничок, под мышкой папка с отчетом – он входил в дом после недельной службы, и веселое дитя, Елена, бежала ему навстречу. По пятницам он всегда проделывал лишние семь миль, чтобы заехать в хороший магазин одежды – наша одежда стоит дорого, но она того стоит! Не говоря ей ни слова, он клал подарок на кухонный стол. Татьяна умоляла его не тратиться, но какими завороженными глазами смотрела Елена на сверток! Он сажал ее на колени и рассказывал про таблицу Менделеева. Они еще не проходили это в школе, но в ее возрасте он уже знал такие вещи, как и многое другое, о чем он ей еще расскажет в свой черед. Она слушала его, закусив губу, расправляя бант на новом платье. Поговорив, он вел ее во двор – их личный двор – поиграть в бадминтон. Роста он был невысокого – даже джинсы ему приходилось заказывать в специальном ателье, – но все же слишком высок для девочки семи лет, и ветки, эти назойливые ветки старой канадской березы, которые не мешали ей, мешали ему. Татьяна выходила на крыльцо и с загадочной улыбкой смотрела, как он тщетно пытается переиграть расползающуюся по двору природу. Когда-то он был чемпионом штата в этом виде спорта, скромно замечал он, принося лестницу и доставая застрявший в ветках воланчик. Он снова бил по волану, на сей раз сбоку, с аккуратным подрезом, но из-за веток проклятая штука летела через забор, падала на двор соседа, доставалась болонке, которая тут же принималась ожесточенно ее трепать.
   Следует срубить дерево, сказал он Татьяне в конце сентября. Вместо канадского газона он разобьет под окнами японский сад, о котором давно мечтал. У забора он посадит бамбук, центральное пространство покроет мягким мхом и голубой галькой. Татьяна не одобрила. «Да к чему же это? Ведь и так красиво!»
   «Да, правда, правда… Но не лучше ли для ребенка, чтобы имелось побольше места? Ведь девочка растет, к ней будут приходить – уже приходят – другие дети. Им где-то надо побегать…»
   Недели две он размышлял, а в наступившую пятницу снова завел разговор о том, что надо бы расчистить двор. Дерево занимает слишком много места, к тому же оно отжило свой срок и, не дай Бог, сломается. Он ей это говорил как человек, который в свое время много занимался биологией.
   «Зачем же тогда рубить?» – спросила она равнодушно. Елена, услышав их разговор, тоже взялась защищать дерево так рьяно, как будто он уже стоял перед ним с топором. Это было что-то русское, иррациональное, связанное у них с этими березами. Недоумевая, он ушел к себе и долго сидел, глядя в окно на сыплющее листвой дерево. Почему они не поняли его? Вот чудаки!
   С этого все началось… Не обида, а так, обидка, застряла в сердце. Вынуть эту занозу удалось только в ноябре, когда пошел первый снег и двор занесло. Волан окончательно улетел в соседский двор, бадминтонные ракетки легли в коробку, и береза стала неважна, потому что никто уже не играл ни в какие игры. Чарльз лежал в гостиной и смотрел в пустое белое окно. Ему попеременно хотелось то спать, то есть. Он выходил в кухню, где Татьяна бросала в кастрюлю ком замороженных пельменей. Ходила она в длинном свитере и старых шерстяных гетрах. В молчании они садились за стол, она ела, поглядывая на дочь, поправляла ее локоть или вдруг говорила невпопад: «Что же это Петя не идет, надо бы позвать!» Чарльз вполуха слушал ее жалобы на то, что работа над диссертацией у Петра продвигается медленно. Это был их субботний обед, после которого снова наступало затишье. Татьяна брала сигареты и шла курить во двор. Ее долго не было, и, послонявшись по пустому нижнему этажу, он поднимался наверх в свою спальню. Да, он хотел спать. Он ложился на кровать, натягивал на себя плед. Потом вставал и шел в кабинет: нет, он хотел работать. Только задумывался, как начинали хлопать двери. Громкие голоса детей, топот на лестнице мешали ему сосредоточиться. Мысли, которых только что было много, разбегались, как тараканы от света. В результате он сидел за своим красивым столом из вишневого дерева и от нечего делать переставлял привезенные из Японии вещицы – баночки для туши, маленькие костяные нэцкэ. И вспоминались почему-то две молоденькие проститутки, которых он когда-то посещал в Токио. И он скучал по ним, по их коротким пальцам и загадочным кошачьим глазам.
   В январе случилась совсем непонятная вещь: в их чистом доме вдруг завелась крыса. Ночами она чем-то громко хрустела между стенами. Ее присутствие в доме, проявлявшееся в виде этого хруста, а также в вытащенных из мусора остатках еды, было страшным, темным и чужим и заставляло Чарльза содрогаться всякий раз, когда нужно было спуститься вниз. Чтобы как можно реже пользоваться кухней, он завел у себя на этаже мини-холодильник и теперь держал в нем готовую еду. Он ел в постели, смотря телевизор, и все ждал, когда сработает капкан. Прошло две недели, но крыса было неуязвима. Экстерминаторы, которых он снова вызвал в конце третьей недели, не советовали прибегать к сильным ядам. «В доме, где есть ребенок, небезопасно!» – сказали они. Он настоял, и, пожав плечами, они наполнили черные коробки крысиной смертью. Ночью опять слышался хруст, который доносился даже до его этажа. Выйдя на рассвете, Чарльз добавил в ловушки еще две мерки яду и уехал на работу. День тянулся бесконечно. Пэг три раза приносила чай, смотрела на него недоуменно. В шесть он ее отпустил, а сам продолжал сидеть. В здании уже никого не было, когда он поднялся из-за стола.
   В доме он нашел одну Елену. Маму увезла скорая помощь, папа поехал с ней, бессмысленно повторяла она! Первое, что ему пришло в голову и заставило внутренне содрогнуться, что Татьяна по рассеянности положила в еду крысиный яд. Запаниковав, он стал собираться, чтобы тут же ехать в больницу. Они вернулись в тот момент, когда он садился в машину. Петр вел Татьяну под руку, она была бледнее обычного. Она пришла сегодня рано и, застав в передней корчащуюся в конвульсиях крысу, упала в обморок. Вернувшийся вслед за тем Петр нашел на пороге сразу два тела.
   «Ведь можно было подождать, пока капкан сработает!» – укоризненно заметил Петр.
   Чарльз посочувствовал и стал объяснять, что крыса представляла большую опасность. Могло произойти короткое замыкание.
   Петр пожал плечами и, назвав Чарльза перестраховщиком, ушел к себе.

   Вся эта ерунда с березой, а потом с крысой сыграла с ними дурную шутку. Он не знал и не понимал, что происходит в доме. Елена отказывалась от его подарков, Татьяна подолгу ходила по двору в своем черном пальто и курила одну сигарету за другой. Утром пепел от ее сигарет неопрятно лежал на снегу, и от ее шарфа пахло дымом. Он так когда-то нарисовал себе их жизнь, их почтительные тихие шаги за дверью, приглашения сойти вниз. Теперь они, особенно Татьяна, жили почти не замечая его присутствия. Он ностальгически вспоминал жесткий футон, окно в голубином подтеке. Почему же раньше было так хорошо, а теперь стало так тоскливо? Он скучал по душевности, по вопросам Татьяны о нем. Люди так быстро начинают принимать все как должное! Он рано шел спать, и снился ему каменный двор, бамбук у изгороди. В одно из долгих воскресений он съездил на открытую выставку и купил три изумительных японских свитка. «Что вы думаете про это? Стиль Какемоно!» – спросил он дома, разворачивая свитки. Петр постоял, заложив руки за спину, покивал, Татьяна кисло улыбнулась. Чарльз небрежно заметил, что уплатил сто тысяч, купил работы с тем, чтобы украсить их комнаты. Спасибо, ответила Татьяна, но, может, лучше повесить их в его спальне? А в своих комнатах они уже повесили кое-какие картины. Как так? Он и не знал! Он внимательно рассматривал незатейливые бледные пейзажи: лодка, рыбак с удочкой, на другом – опять озеро.
   Три дня у него было плохое настроение и, несмотря на теплую погоду, мерзли руки. На работе он сидел, ни о чем не думая, прикрыв глаза рукой. Ему мешало яркое солнце, мешали голоса птиц. В полдень вошла Пэг. Он вяло отхлебнул чай и отставил стакан в сторону:
   – М-да, погодка разыгралась… Как слепит глаза!
   Пэг подошла к окну и опустила шторы. Потом она включила мягкую зеленую лампу и присела рядом. Уж не заболел ли он? Ее рука, приложенная к его лбу, была теплой и мягкой. Приглядываясь в сумраке к ее лицу, он не видел больше длинного подбородка. Ее выпуклые глаза светилось такой добротой, что он инстинктивно придвинулся ближе, будто она была камин и он мог от него согреться.
   Она не торопилась уйти. Уж не случилось ли чего дома?
   Нет, ему грех было жаловаться.
   В ответ Пэг снова мягко прикоснулась рукой к его руке:
   – Вы добрый и умный, и я все знаю про вас, все, ведь об этом только и говорят в компании!
   Он удивленно скосил на нее глаза.
   – Да, да, разумеется, говорят, – продолжала Пэг с материнской суровостью. – И считают вас глупцом. Но вы… – она покачала головой, – вы – не глупец, а просто очень добрый, доверчивый человек, и кое-кто этим воспользовался. Да не из расчета ли они свели с вами знакомство?
   – Что вы, что вы! – испугался он. – Я ничего такого не имел в виду!
   – Я знаю, что ваши намеренья были исключительно благими!
   – Дорога в ад вымощена благими намерениями, – глухо отозвался он.
   Но он уже не мог больше себя сдерживать. Сколько он всего претерпел. Сначала жена, потом эти русские! Что они все от него хотели? Он говорил и с ужасом думал: зачем я ей это говорю – у нее больной сын! Но он говорил, говорил и даже был счастлив.

   Он дал им два месяца на сборы. Петр кивнул: через два месяца они съедут.
   Начиналась весна, береза цвела. Во время грозы верхушка раскололась, и огромная ветка с молодыми листьями рухнула и легла поперек двора. Он специально ее не убирал. Разве он не предсказывал?
   И все же это были грустные два месяца. Татьяна ходила с непроницаемым лицом, Елена шарахалась от него, как будто боялась, что он может ее ударить. Это ранило его в самое сердце. Он уходил в свою спальню и потихоньку набирал номер Пэг. Она отвечала чужим испуганным голосом, но, узнав его, радовалась. «Вот они съедут, надо будет непременно ее отблагодарить, пригласить в ресторан», – думал Чарльз и тут же понимал, что этому не бывать, уж слишком она была уродлива в этих своих траурных зеленых платьях, с узким, как у ящерицы, ртом.
   Вечером накануне их отъезда он вдруг затосковал, так затосковал, что чуть было не попросил их остаться. Он долго не мог заснуть, ворочался с боку на бок, прислушиваясь к шорохам, к голосам внизу. «Если человек в сорок семь лет ни с кем не может жить, то, может быть, дело в нем самом», – подумал Чарльз, но тут же решительно отогнал эту мысль. В три часа ночи он принял снотворное, но не заснул, а будто провалился в глубокую черную яму. Проснулся поздно, когда они уже сидели в машине. Он даже не слышал, как они выносили мебель. Футон, два книжных шкафа, кресло и коробки с книгами – все уже лежало в кузове, там же сидела Татьяна, прижимая спиной к борту машины ковер, который Петр положил неудачно, и тот все норовил упасть ей на плечо. А Елены нигде не было видно. Последние кивки, слова прощанья… Не зная, то ли радоваться, то ли грустить, он стоял и смотрел на них. И опять ему захотелось их вернуть. Какое-то время он боролся с собой, и когда поднял голову, то увидел, что машина уже скрывается за поворотом. Чарльз постоял еще пару минут и, подобрав с газона обрывок оберточной бумаги, с удовольствием вошел в пустой дом.


   Вдвоём веселее

   – Есть две категории людей, которым нельзя доверять… – говорил Витя, нарезая перочинным ножиком подтаявший сыр. – Во-первых, ментам, во-вторых, женщинам с неестественно высокими голосами.
   Дело происходило в купе поезда Кишинев – Ленинград. Мы с Витей почему-то ехали одни, хотя вагон был битком набит студентами и школьниками, едущими в Ленинград с ознакомительной целью.
   Я слушала и кивала. Витя был старше меня.
   Он спросил:
   – Надеюсь, они ничего, эти ваши знакомые?
   Под знакомыми имелись в виду мамина университетская подруга Таисья и ее дочь Вера, в гости к которым мы и ехали в этом переполненном летнем поезде.
   – Вроде ничего, – отвечала я неуверенно.
   Таисья, как и моя мать, была библиотекаршей, она приезжала к нам в гости, и от нее я много лет подряд слышала про ее удивительную дочь. Верочка учится на одни пятерки, Верочка играет на скрипке, Верочка поступает в Академию художеств.

   На двери подъезда висело объявление: «В связи с ремонтными работами горячей воды не будет до пятнадцатого августа». Никаких следов ремонтных работ мы не заметили, разве что на лестничной клетке стояло какое-то ведро с окаменевшим цементом и тремя рваными окурками поверх. Глазок потемнел, зазвенела цепочка. На порог вышла высокогрудая женщина в милицейской форме и сапогах. Она посмотрела на нас непроницаемо-темными глазами и сказала без всякого энтузиазма:
   – А, это вы… Ну, заходите, мать сейчас выйдет!
   Я на всякий случай проверила номер двери.
   Сомнений быть не могло: это была именно та самая квартира, в которой нам предстояло жить, и это была именно та самая Вера – флагман моей жизни, источник многолетних унижений. В школе я училась плохо, институт закончила самый второсортный. Все мне было лень, все казалось одинаково скучным – карьеристы, диссиденты…
   К счастью, в коридоре уже мелькала знакомая фигура Таисьи. Она мало изменилась за те шесть лет, что мы не виделись. На ней даже был тот же темно-зеленый сарафан, который своими цветными огоньками делал ее похожей на новогоднюю елку. Целуя меня и одновременно хватаясь за чемодан, Таисья говорила певучим голосом:
   – Какие молодцы, что приехали! Вон туда-туда, голубчик! Виктор, да? Можно я буду вас называть Витя?
   Витя сказал, что можно, и аккуратно отобрал у нее тяжелый чемодан. Поискав глазами, что бы понести, она прихватила мою сумку и увлекла нас за собой вглубь коридора:
   – Ленинград вам понравится! Господи, как я рада! Теперь, когда мы сменялись, у нас много места. И все это благодаря Верочке!

   Жить у чужих людей – это есть из чужой тарелки старой, заточенной многолетним скребом по сковородке ложкой. Ужин, состоящий из макарон по-флотски и хекового супа, проистекал в полном молчании. Говорил только телевизор. Заканчивалась программа «Время», после которой обещали концерт, но почему-то отменили. Вместо концерта на экране всплыло лицо генерального секретаря… Вера сидела напротив в милицейской форме и такой же заточенной, побелевшей от старости ложкой подбирала со дна тарелки хековую труху. Доев, она поднялась и заходила взад-вперед по комнате. Щелкнул выключатель, шумовая защита исчезла:
   – А какие, собственно, у вас отношения? – спросила нас Вера неестественно высоким голосом.
   В образовавшейся тишине Таисья загремела посудой.
   – Яжтебе говорила, они друзья, Верочка, друзья!

   Комната, которую нам выделили, была длинной, темной, с высоким потолком; раскладушка – ржавой на стыке, со скрипучими пружинами. Чтобы разложить эту раскладушку, нужно было встать с двух сторон и с силой тянуть ее в разные стороны. В комнате еще стоял диван, на котором лежали две стопки постельного белья и два шерстяных одеяла. Над письменным столом висела фотография девочки: две тугие черные косы, высокие скулы, скрипка в руках. Мы плотнее прикрыли дверь и посмотрели друг на друга.
   – Ради дела придется потерпеть, – сказал Витя обреченным голосом.
   Я вздохнула.

   Утром мы смотрели, как Вера надевает сапоги. У нее были полные круглые колени и сильные икры. Натягивая на них сапоги, она говорила с нами, сидящими в кухне:
   – Вообще-то лимитчиков у нас не любят, работают они только месяц-другой, пока не получат жилье. Потом начинают халтурить, метут грязно, снег не умеют разгребать.
   В одном сапоге она вышла в кухню и распахнула створки шкафа.
   – Что ты ищешь? – спросила Таисья.
   Вера, как выяснилось, искала крем для обуви.
   – Тут только продукты, – объяснила ей мать.
   Вера провела рукой, отгоняя моль:
   – Мать ждет войны, – сказала она. – Успокойся, войны не будет!
   Все так же в одном сапоге она пошла куда-то в комнаты, и оттуда донеслось ее ворчание по поводу ненужной запасливости. Потом входная дверь хлопнула, оставив в коридоре белое облачко штукатурки.
   Мы перевели дух и посмотрели на Таисью.
   – Вы ее не бойтесь, – сказала та, – Верочка только с виду суровая, но душа у нее хорошая, теплая, и столько у нее всегда было всяких талантов!
   Мне очень хотелось спросить: «И что же случилось?»
   Таисья закончила мысль:
   – Она – прекрасный работник, принципиальный, честный. Ее уважают, хотя она и женщина!

   То, что Витя называл «делом», заключалось в следующем. Один наш близкий друг, уехавший в Америку давно, женившийся на американке, придумал, как нас вывезти. Он найдет среди знакомых каких-нибудь кандидатов, которые за умеренную плату заключат с нами фиктивные браки. По мысли Андрея – так звали нашего нью-йоркского друга, – все это было дело нехитрое. Нам следовало переехать из малопосещаемого иностранными туристами Кишинева в Ленинград, найти лимитную работу, получить прописку, а он тем временем подыщет нам партнеров. Он, видимо, подзабыл или никогда не знал всех тонкостей советского домостроя. Лимитные работы… Лимитные работы в Ленинграде были вот какие: дворник, кочегар, слесарь. Мы с Витей были филологами.
   Мы ходили по ЖЭКам и везде получали отказ.
   – Да вы, небось, вдвоем ходите? – спросила как-то Вера.
   По утрам она обливалась холодной водой и после ходила с головой, замотанной полотенцем. На короткое время в ней даже появлялось что-то милое, домашнее. Впрочем, только на короткое время.
   Мы сказали, что вдвоем.
   – Вам надо разбиться на две группы!
   Мы послушались и разбились на две группы. Витя шел беседовать с очередным начальником ЖЭКа, а я находила во дворе скамейку и садилась на нее, поджидая его возвращения. Когда он приходил, мы выдерживали разумную паузу, и дальше шла я. Начальник, чей образ начинал принимать собирательный характер, мог задать самый неожиданный вопрос. Один спросил меня, люблю ли я животных, другой поинтересовался, на какую тему я писала диплом. Я отвечала, что животных люблю. Что диплом я писала на тему ленинградской школы поэзии.
   Начальник поднял на меня глаза:
   – Это кто ж такие будут?
   Я растерянно назвала несколько официальных имен.
   – Слабые поэты… – сказал он, поправив уносимый струей вентилятора галстук.
   – Что?
   – Слабые поэты, рыхлые… Бродский – вот кто был сила! «Ни страны, ни помоста не хочу выбирать…»
   Работы у него для меня все равно не было, и я ушла. Витя сидел на скамейке с бутылкой пива:
   – Что вы там так долго делали? – спросил он.
   – Стихи читали.
   – Какие еще стихи?
   – Бродского.
   – Ты совсем с ума сошла, – сказал он.

   Поскольку горячей воды дома не было, мыться мы ходили в баню. Поход в баню стоил рубль. За семьдесят копеек можно было получить дырявую простыню с номерком. Пол был склизкий, куски растаявшего мыла прилипали к пяткам. Вера не советовала: «Пристанет какая-нибудь зараза, потом вовек не отмоетесь! Лучше уж купайтесь в реке. У Петропавловской есть пляж».
   Мы стали ходить купаться на этот ершистый каменный пляж. После купания мы сидели на берегу, завернувшись в украденные из пятьдесят седьмой бани простыни, и пили пиво. По двору Петропавловской крепости медленно, как мухи по повидлу, переползали экскурсанты. Было жарко и влажно, домой идти не хотелось. По вечерам дома громко работал телевизор, и Таисья разговаривала с ведущими программы «Время». Иногда она с ними спорила:
   – И где этот неслыханный урожай?
   – Хватит жаловаться! – ворчала в ответ Вера. – У тебя в кладовке запасы на пять лет вперед. Туда и девается урожай!

   На выходные наши женщины выезжали на дачу. В сарафанах, с косынками на шеях и с рюкзаками на плечах, они заходили в комнату попрощаться. Иногда они останавливались посреди двора и беседовали с соседом. Полуголый, в подкатанных до коленей штанах, он лежал под разобранным «москвичом». Мы ни разу не видели, чтоб он на нем куда-то поехал. Этот самый сосед на четвертую неделю наших мытарств проявился в неожиданном качестве. Так в произведениях бульварной литературы второстепенный персонаж вдруг выбивается в главные герои. В одно из воскресений Витя от нечего делать раздавил с ним бутылку водки, и тот вдруг взял и устроил его на работу.
   – Витек, с понедельника заступишь, – сказал он.
   Мне он представился так:
   – Степан Михайлыч Бойко. Мастер золотые руки!
   Я с удовольствием пожала крепкую, со следами въевшейся в кожу солярки руку.
   – И золотые ноги! – добавил он, кивнув на свои лучащиеся от машинного масла ступни.
   Выяснилось, что «москвич» вообще-то принадлежит не ему, а начальнику.
   – Это именно то, о чем я тебе говорил… Бескорыстный русский алкаш… Этот для тебя сделает все, последней рубашки не пожалеет, – поучительно произнес Витя перед сном.
   Стояли белые ночи, в воздухе, туманно светящемся в окне, висел тополиный пух, забиваясь в щели между рамами. Спать при свете было тяжко. Дела же наши шли в гору. Витя мел двор, официальная печать чернела в его паспорте. Через несколько месяцев ему должны были дать комнату, куда к нему со временем приедет вышедшая на связь американка. Витя купил учебник английского языка под редакцией Шахназаровой. Очередь была за мной.

   Дачный сосед Веры и Таисьи Петр Петрович Трошин был приглашен на обед. К лимитным работам он прямого отношения не имел.
   – О, нет-нет, – сказала Таисья. – Он работает в системе образования. Верка его почему-то не любит, а он – палочка-выручалочка!
   Петр Петрович пришел ровно в два часа, и по его виду я поняла, что не стоит ходить вокруг да около.
   Говорил он мало, но веско:
   – У меня есть зацепка в одном месте. Я думаю, четыреста хватит. Потянете?
   Я вздохнула.
   – Нормально, деньги найдем, – ответил Витя.
   От вина Петр Петрович отказался. Он налил себе стакан воды, выпил, потом налил еще.
   – Молодой человек, деньги – это не золотой песок, их найти невозможно, – сказал он наставительно. – Но вот если бы вы из вашей солнечной Молдавии привезли мне десять ящиков белой черешни, я бы вам с удовольствием заплатил. Как вас, кстати, по батюшке?
   Витя сказал, что можно просто по имени. Петр Петрович покачал головой:
   – Мы еще с вами не настолько близки! Так как вас величать?
   – Виктор Михайлович.
   Петр Петрович улыбнулся:
   – Ну так как, Виктор Михайлович, согласны?
   Я видела, как чувство долга борется в Вите с нежеланием куда-то ехать, отпрашиваться на неделю.
   Он выразил сомнение.
   – Кто сказал что-то про неделю? Белая черешня – вещь капризная! Вы полетите самолетом – одна нога туда, другая – обратно!
   Когда Петр Петрович ушел, Витя усмехнулся:
   – Ну, видно, позарез захотелось мужику белой черешни! Бывает. Надо помочь.

   И вот я уже стою навытяжку перед начальником ЖЭКа и лепечу легенду о том, что с детства мечтала жить в колыбели революции. На стене, за спиной Марата Григорьевича, висело два плаката. На одном было написано: «Проводим в жизнь решения партии!», на другом, изображающем пьяного, идущего под руку с молодым дружинником: «Пройдемте, товарищ!» Общая побудительная форма высказываний говорила о характере сидящего за столом человека. Я поняла, что имею дело с начальником, предпочитающим командному стилю намек и убеждение. Меж тем на лице Марата Григорьевича читалось полное равнодушие к моим речам. У него был узкий лоб и маленькие круглые глаза, которые он, слушая меня, прикрывал рукой. Когда я протянула ему конверт, Марат Григорьевич их инстинктивно открыл:
   – Есть такое мнение, что принимаем, – сказал он, пряча конверт в ящик стола и поворачивая ключ.
   Мы вышли в просторный двор, по которому с криками носилась детвора. Когда Марат Григорьевич надел шляпу, в нем появилось что-то от поэта.
   – Листья начинают падать… – сказал он, задумчиво поглядев вверх.
   – Да, красиво! – согласилась я.
   Он перевел на меня усталый взгляд:
   – Надо мешки выбивать из гороно. Писать, добиваться. Если сейчас не сделать, уйдут мешки! Сможешь написать такое письмо?
   Я сказала, что смогу, и он подозвал какого-то парня.
   – Валерий, хорошо бы показать ей фронт работ.
   – Понял, – сказал Валерий и хотел уйти.
   Марат Григорьевич поймал его за рукав:
   – Мне опять звонили из сто седьмой, жаловались.
   – Так я же ходил, Григорич! Там, видно, опять забилось.
   – Опять, не опять! Надо бы посмотреть! У тебя Бодлер есть?
   – Имеется, – сказал Валерий и продолжал стоять, косо опираясь плечом о дерево. Его длинные руки висели как плети. Когда он удалился, мы смотрели ему вслед. Шел Валерий тоже немного вбок. Прямая линия явно была не его мотивом. Марат Григорьевич протер узкий лоб платком и вернулся к прерванному разговору.
   – В общем, в следующий понедельник. Поняла?
   – Поняла, – отвечала я в тон. – А можно спросить?
   – Что еще? – насторожился он.
   – А зачем вам Бодлер?
   – Хочешь все знать?
   – Да.
   – Бодлер – это вантуз. У нас так называют в народе. Петру Петровичу большой от меня привет!
   Он утомился, фраза оказалась слишком длинной.

   Мы с Витей написали два письма: одно – в жилищное управление насчет мешков, второе в Нью-Йорк. В последнем мы, соблюдая осторожность, сообщали Андрею, что сбылись наши давнишние мечты, мы обосновались в Ленинграде, в самом красивом городе в мире, подумываем о том, чтобы продолжить учебу, а пока что, желая поддержать себя материально, пошли работать дворниками.
   Два ящика с мешками поступили в распоряжение конторы с удивительной быстротой. Пряча их в кладовое помещение, Марат Григорьевич одобрительно крякнул. Мне выдали рабочие перчатки и табель уборки подъездов. В некоторых подъездах в последнем лестничном пролете была тринадцатая ступенька. Она-то и казалась самой тяжелой. Из-за белых ночей дни были безразмерными. Вечерами заметней была дурная прямоугольность окружающего нас пространства.
   «В Петербурге жить, словно спать в гробу», – говорил Витя, натягивая одеяло на голову.

   Уезжая на дачу, Вера укладывала в рюкзак теплые носки, банку с тушенкой, книгу «Щит и меч».
   – Если ты начинающий писатель, то найди каких-нибудь профессиональных писателей и познакомься! – говорила она Вите. – Их у нас в городе немало. Ты на какую тему пишешь?
   – На тему любви и дружбы, – скромно отвечал Витя.
   Мы с ним ждали суббот как манны небесной. Когда квартира пустела, мы открывали бутылку вина и садились в кухне каждый со своей книгой: Витя – с учебником английского, я же в то лето налегала на Пруста. Пруст будил во мне литературные фантазии.
   – Может, и впрямь пойти куда-нибудь, познакомиться с каким-нибудь писателем! – вздыхала я.
   Витя какое-то время продолжал прорабатывать упражнение. Добормотав слова, он устремлял на меня насмешливый взор:
   – С Кожевниковым, что ли?

   Но однажды он все-таки не выдержал однообразия и позвонил знакомой художнице. Мы встретились у Казанского собора. Алена, невысокая девушка с плохой кожей и большими влажными глазами, подпрыгнув, оставила у Вити на щеке жирный след помады:
   – К себе я вас, ребятки, не приглашаю, у меня полный бардак. А отведу-ка я вас в один интересный дом!
   Всю дорогу она вспоминала общих кишиневских знакомых, про всех спрашивала и, не дослушав, громко хохотала. Смех у нее был заразительный, хотя понять, почему она смеется, было трудно.
   – Еще немного, – приговаривала она, ведя нас за собой переулками. – Увидите, что происходит в столичном искусстве!
   В столичном искусстве происходило следующее. На кухне сидели четверо мрачных бородачей и пили водку. Посреди стола на открытой шахматной доске лежал похожий на мышь огрызок сервелата с длинным веревочным хвостом. Увидев нас с бутылкой водки в руках, художники охотно потеснились и продолжали беседовать о своем.
   – Ну и что Шемякин? – говорил рыжий бородач в расстегнутой на груди косоворотке. – Оформитель он еще туда-сюда, но как художник – декоративен. Я бы на его месте… – Он надолго задумался, и мы так и не узнали, что бы он сделал на месте Шемякина.
   Воспользовавшись паузой, Алена нас представила. Хозяина квартиры, самого старшего из бородачей, звали Мишей, но все сидящие за столом называли его Мусей. Мы тоже стали его так называть. В прихожей висела его живопись – огромные, заполненные ровным цветом полотна. Первое полотно было серым, другое – зеленым, третье – желтым. Выпив водки и закусив водянистым огурцом, Муся обратился к нам:
   – Хотите, покажу вам новое?
   Мы встали, Муся повел нас за собой. По дороге его отвлек телефонный звонок. Извинившись, он остался разговаривать. Мы вошли вслед за Аленой в мастерскую художника. Это была прекрасная квадратная комната с высоким потолком и нарядной хрустальной люстрой. Только вот работ в ней оказалось немного. В углу стояли пять-шесть необрамленных работ, и одно большое серое полотно висело на стене. Алена отступила на несколько шагов к двери:
   – Русский авангард! Все-таки пробили окно в Европу!
   Я старательно прищурилась, оценивая семантику. Картина действительно напоминала пробитое в стене окно, но оттого ли, что света в комнате было поболее, в этом окне проглядывали какие-то смутные тени, подобие людей. Я не знала, хорошо это или плохо, что они там проглядывают, и на всякий случай помалкивала. Молчал и Витя. Потом мы одновременно перевели взгляд в угол. Необрамленные холсты явно были за что-то наказаны. Алена не собиралась их показывать, но Витя уже поднял один из них за краешек и развернул лицом к нам. Картина оказалась симпатичным деревенским пейзажем. Речка, мостик, розовая от закатного солнца вода.
   Муся вернулся, на его одутловатых щеках горел румянец:
   – Сейчас привезут Перьева, а у меня только два рубля! – воскликнул он трагически.
   Мы не знали, кто такой Перьев и откуда его привезут. Витя дал Мусе червонец, и тот опять ушел.
   – Вы про Перьева не знаете! – изумилась Алена. – Ну, вы совсем там от жизни отстали, в вашенских провинциях! Главный художник современности!
   Она пошла к зеркалу краситься, а мы вернулись на кухню и стали ждать.
   Водка кончилась, и бородачи устало молчали. Им это явно было не в тягость, мне же хотелось общения.
   – Откуда его везут? С дачи? – спросила я с видом человека неслучайного.
   Бородачи изумленно уставились на меня.
   – Из сумасшедшего дома! – ответил рыжий.

   Перьев оказался тихим мужичком в длинном, похожем на шинель пальто, которое он наотрез отказался снимать, не исключено, что под ним у него ничего не было. Сидя в углу у окна, он зорко из-под густых бровей по очередности долго нас разглядывал.
   Женщина, которая его привезла, была высокой восточного типа знойной красавицей. Звали ее Артемидой, с шеи свисал железный крест на веревке. Она достала из портфеля какие-то бумаги и мы их подписали, потом усадила нас за стол и налила по портвейну. Я с запоздалым любопытством поинтересовалась, что мы такое подписывали.
   – Письмо в ООН, – сказала она и, стрельнув глазами, спросила: – Хочешь передумать?
   Я не хотела передумать. Я бы не посмела.
   – Правильно делаешь, это в защиту… – она кивнула головой на Перьева, и тот улыбнулся. Зубы у него росли через один. Один был, другого рядом не было.
   Потом Артемида налила по второй. Все выпили, кроме Перьева. Рыжий бородач сказал:
   – Благодать пробирает!
   Он поежился и посмотрел на Перьева.
   – Ты чего не пьешь?
   Перьев засыпал в рот горсть таблеток и стал медленно жевать, потом запил портвейном. Этот коктейль, наверное, свалил бы хорошую лошадь, но на Перьева он практически никак не подействовал. Он просто шире улыбнулся и быстро что-то зачертил большим пальцем на подоконнике. В густом слое пыли прорисовывался портрет. Это, без сомнения, был Витин профиль: нос с горбинкой, треугольный глаз с характерным ниспадающим веком.
   Бородачи за столом уважительно покивали головами.
   – Сейчас принесу фотоаппарат! – сказал Муся, но Перьев, как бы ни слыша, уже стирал рисунок ребром ладони.
   – А он уже все сфотографировал, – сказала за него Артемида.
   Потом мы еще пили, и Муся излагал нам свою теорию искусства. Предметная живопись отжила свой век. Алена кивала, говорила нам: вот видите… Артемида наливала по новой, произносила грузинские тосты.
   Я не помню, как мы приехали и на чем. Не исключено, что нас привезла Артемида. Наутро у нас было чудовищное похмелье, и мы пообещали друг другу, что больше ни с кем не будем знакомиться.

   Мы ждали ответа на посланное в Нью-Йорк письмо. Его все не было. Потом вместо него однажды пришла Мария. Она сказала с порога:
   – Я из Америки от Андрея. Меня зовут Мария, и я говорю по-русски.
   У нее были прозрачные глаза, на плечах лежали кудряшки, которыми она очаровательно потряхивала. В Питере она была в первый раз. Она обожала Россию и русскую литературу. Особенно Мария любила Достоевского и роман «Доктор Живаго». Таисья принесла ей тарелку с хековым супом и столовый прибор. Вера недоуменно потеснилась. За ужином Мария рассказывала про свою семью. Это был очень драматичный рассказ. Ее бабушка покончила жизнь самоубийством, потом покончила самоубийством ее мама. У них была очень дисфункциональная семья. Ее папа потерял на бирже много денег. Потом Мария немного поплакала, вспоминая детство. Потом слегка помечтала вслух. Мечты ее были вполне конкретными. Она хотела иметь заботливого мужа и трех детей, желательно мальчиков. Мы пили чай с лимоном, когда Мария, выйдя из комнаты и вернувшись, сказала, что ей нужно вернуться в гостиницу.
   – У меня началась менструация! У вас, наверное, нет тампонов? – спросила она у Веры.
   Вера отставила в сторону стакан с чаем. Я испугалась за Марию.
   – Я пришлю вам из Америки! Это очень удобно! – объяснила она Вере.
   Витя предложил проводить гостью:
   – Здесь пешком до гостиницы двадцать минут..
   – Я хочу такси! – ответила Мария и потрясла кудряшками.
   Когда они вышли за дверь, Вера заходила по комнате:
   – Это что было?
   Вид у Веры был такой, будто ее только что кто-то грубо толкнул в троллейбусе.
   Еще за едой я придумала басню:
   – Мария состоит в коммунистической партии, она приехала на курсы повышения квалификации!
   Все это была дикая ложь, к тому же легко проверяемая, но я уже не могла остановиться. В ответ раздалось что-то вроде рычанья, потом вспыхнул телевизор. Это был единственный случай в жизни, когда я обрадовалась, увидев Брежнева.

   Ночью я пару раз просыпалась, в щель между шторами просачивался молочный свет, Витина раскладушка была пуста.
   Наутро я нашла его в кухне. Я спросила, как прошло общение с невестой.
   – Ну как прошло, как прошло? – вздохнул Витя. – Прекрасно прошло, но нам не подходит!

   Наступила осень, сразу поздняя. Марат Григорьевич отвечал мне в свойственном ему телеграфном стиле: «Комнат нет и неизвестно».
   – Марат, наверное, денег хочет, – сказал Петр Петрович.
   Он зачастил к нам в гости, подолгу засиживался, дожидаясь Вериного прихода:
   – Марата можно понять, – продолжал он, закидывая ногу на ногу и показывая шелковый белый носок, – у мужика две семьи… Строго между нами, конечно! За это можно и с работы полететь. Короче, сотен семь, не меньше, либо придется ждать.
   Семи сотен у нас не было, но на Марата Григорьевича я с утра посмотрела другими глазами. Надо же, думала я, вот этот маленький, до предела уставший человек, и вдруг – такой размах!
   Мы снова написали Андрею. В письме мы выразили нашу радость по поводу встречи с интересной, хорошо говорящей по-русски гостьей. Мы упомянули, что «были приятно удивлены, когда узнали, что Мария думает о том, чтобы завести функциональную семью с большим количеством детей». «Мы и не знали, что в Америке некоторые люди так серьезно относятся к браку», – приписали мы в конце и поставили три восклицательных знака.
   Дни мои проходили в ритмичном маханье граблями и метлой. Марат Григорьевич просил беречь мешки. На стене его кабинета появилось новое побудительное предложение: «Отчий край легендарный славь рабочий ударный!» В нем хотелось поставить какой-нибудь знак препинания.
   Шли дожди, и мешки с листьями становились все неподъемней. А жизнь вокруг все интересней. Я, сама того не желая, узнавала обо всем, что происходило в конторе и примыкающих к ней домах: к кому приехали родственники, от кого ушла жена, что выкинул Валерий, с которым у Марата были «диалектические разногласия». С одной стороны, у Валерия были замечательные руки, из-за чего он был везде нарасхват, с другой – он «чудачил». То он какие-то ценные шурупы перепродавал, то пропил привезенную в сорок восьмую квартиру дверь. Вечером мне хотелось поделиться с Витей новостями, рассказать о том, что произошло за день.
   – Давай не забывать о цели пути! – ответил Витя. – И никогда, никогда не говорить о работе!

   В конце октября мы решили позвонить Андрею с телефонной станции. Звонил, собственно, Витя, я стояла в стороне, стараясь по выражению его лица понять направление разговора. Витино лицо трижды менялось в ходе беседы. Сначала Витя улыбался, потом хмурился, потом снова улыбался. Я поняла, что где-то посреди будут трудности, но, в принципе, все должно окончиться хорошо. Витя вышел минут через пять. Видно было, что он озадачен. В пивной у Казанского собора я наконец-то спросила, что сказал Андрей.
   Витя залпом проглотил остаток пены:
   – Андрей сказал, что у Додика режутся зубы!
   Мы прошли пешком через благородный, погруженный в молочную дымку тумана город. В комнате, такой узкой, что для того, чтобы закрыть дверь, приходилось толкать ее спиной, мы легли каждый на свое ложе. Меня разбудили ночью звуки в трубах. Батареи горели, как в ангине. Это с опозданием на месяц, но все же пустили горячую воду. Витя тоже не спал.
   – Я понятия не имею, кто такой Додик! – сказал он.
   Он встал и отдернул штору, за которой была нормальная ночная чернота. Чуть подалее, в поредевшей листве тополей горел одинокий фонарь, который золотил ржавую крышу гаража и новый, привезенный Степаном контейнер для мусора. Было немного красиво, немного печально.
   – Слушай, – сказал он, – может, постелим твое одеяло на пол и ляжем вместе? Вдвоем все же веселее!
   Мы тихонько собрали раскладушку и поставили ее в угол.


   Нас не спросили

   Если не дорожить опытом жизни, то и не стоило рождаться в этот мир.
   Встречаю в кафе Майкла Кремера, он говорит:
   – Слушай, я все знаю – заходил к тебе в книжный магазин, мне сказали, что тебя уволили. Я как раз собирался тебе позвонить.
   – Не уволили, а сократили, – отвечаю я.
   – Неважно. У нас в писательском фонде открылась позиция – как раз для тебя!
   – Поэта-лауреата?
   – Немного пониже.
   – Жаль. Что входит в обязанности?
   – Приходишь к семи, расставляешь стулья, включаешь кофейную машину. В восемь начинают приходить писатели. Им всегда что-то нужно. Там ерунда всякая – разберешься на месте.
   – Сколько платят?
   – Двенадцать долларов в час.
   – Я подумаю.
   – Пока ты будешь думать, место уплывет! Лучше напиши заявление, я прямо сейчас занесу директору.
   – У меня бумаги нет.
   – Я понимаю. Напиши на чем-нибудь, я перепечатаю.
   – А подпись?
   – Воспроизведу.
   Свой человек, думаю. Он и был своим человеком: Миша Кремер из Черновцов.
   Я написала на куске оберточной бумаги: «Ввиду трудной экономической ситуации, я хотела бы работать в писательском фонде N в качестве…». И замялась.
   – Как все-таки называется эта низкая должность?
   – Работа хорошая, зря ты капризничаешь, – говорит Майкл обиженно.
   – Ну, так как же?
   – Хозяйка дома.
   Я закрываю глаза: о, Боже! А ведь я могла бы приносить пользу!

   Однажды я зашла к Майклу на работу, писатели слонялись по газону, поглядывали на дорогу. Пустые шезлонги на террасе образовывали замкнутый круг, в одном из них лежало недоеденное овсяное печенье. Секретарша меня остановила, попросила показать удостоверение. Когда она склонилась над столом, чтоб записать номер паспорта, я заметила, что у нее испачкан лоб. Сказала ей об этом. В ответ она сузила глаза и стянула рот в куриную гузку: «Это не грязь, а крест. Сегодня пепельная среда». Если меня примут на работу, эту секретаршу надо будет обходить стороной. От нее исходит какая-то вибрация, как от застрявшей между стеклами осы.
   Майкл механически исправляет ошибку в названии фонда и тут же комкает бумагу и бросает ее в мусорное ведро:
   – Не пойдет При чем здесь твоя экономическая ситуация?
   – Как при чем? А зачем бы я стала работать?
   С этим он не спорит.
   – Ладно, я за тебя напишу. Дошлешь резюме.
   – У меня нет.
   Он уже собирался уходить, но тут снова сел.
   – Что ты за человек такой? Тебе деньги нужны или нет?
   – Ну, нужны.
   – Тогда составь резюме, перечисли места работы, добавь публикации, или что там у тебя?
   – У меня книжки, поэтические сборники. Семь штук, – как всякому неизвестному поэту, мне кажется, что все меня читали.
   – Вот-вот, вставь сборники.
   Я видела, как работает его мысль: пишет стихи, другой работы не найдет. Майкл похлопал меня по плечу и побежал. Майкл всегда куда-то бежит.
   Через два дня встречаемся в том же кафе.
   – Заявление я отдал. Где резюме?
   – Сделаем.
   – Слушай, а как насчет няни для моих детей? Никого на примете?
   – Пока нет. Извини.
   У Майкла трое детей, все девочки. Жена – не то геолог, не то географ, что-то связанное с неорганическим миром.
   – Может, ты тогда попробуешь? – спрашивает он вкрадчиво. – Мне ведь нужно только изредка. Посидишь с девочками?
   – Я не могу.
   – Деньги хорошие… И не забывай, что я тебя на работу устроил.
   – Еще не устроил.
   – Считай, что ты уже работаешь. Я там второй человек после директора. Так как?
   – Мне с детьми работать нельзя.
   – Что такое? Не понимаю.
   – Я их теряю. Твоим сколько?
   – Два, четыре и семь. А может, попробуешь разок, у нас на вторник билеты в Симфонический зал.
   – Ну, разве что разок.
   – Ты мне жизнь спасла! А что за история, кстати?
   – Долго рассказывать, ты ж торопишься…
   – Да, точно! Ладно, потом обязательно расскажешь. Я люблю твои истории.
   Он уходит, а я остаюсь сидеть в кафе и смотреть в широкое окно.

   Когда меня уволили из книжного магазина, я неделю переживала, а потом спохватилась: ведь у меня теперь уйма свободного времени и пособие, на которое можно будет сносно жить еще полгода-год. Собиралась много читать, думать, может, написать что-нибудь новое, серьезное. Если же нет, то хотя бы понять, наметить план. Год прошел как не бывало, пособие кончилось, а я так ничего и не сделала.

   В полдень кафе начинает жить своей каждодневной жизнью: общаются студенты, попискивают дети в ногах у двух мамаш. Почему лишь мне не живется? Я поменяла две страны и два языка, а что изменилось в моем мироощущении? Мне все так же неуютно в мире. Я смотрю на детей, заставляю себя улыбнуться – они не виноваты в моем мироощущении. Кстати, с няней у меня вышло следующее.
   Я тогда только приехала в Израиль, и моя родственница порекомендовала меня своей подруге. В смысле детей у подруги был противоположный Майклу вариант – три мальчика: четыре, шесть и девять. Две недели работаю, и вроде нормально, дети меня слушаются. Пусть я не Мэри Поппинс, думаю, но я тоже могу их чему-то научить. Но вот как-то приходим с детьми в городской парк. Хороший летний вечер, только что спала жара, под деревьями большая арабская семья расположилась для пикника. Проходим мимо, смотрю, на скамейке возле детской площадки пируют два знакомых поэта, пьют анисовую водку, закусывают питой с хумусом. Здороваемся. Поэт Танасов говорит:
   – Главные имена кто? Айги, Мнацаканова и я.
   Менделев качает головой:
   – Ты – да, все остальные – фуфло. Русская поэзия в метрополии умерла. Пойми, Вова, их нет. Нету-у.
   – Айги есть. Не спорь, Миша.
   – Ты их видишь, Вова? Только честно.
   – Допустим.
   – Ая не вижу!
   Я хотела потихоньку уйти, неудобно, со мной дети… Танасов меня не хотел отпускать. «Детям тоже нальем», – говорит он. Я, кстати, не была уверена, что он шутил.
   Потом у них разгорелся спор по поводу какого-то Дорфмана. Прозаик он или не прозаик. Танасов считал, что да, прозаик. Менделев не соглашался:
   – Это – не литература, это – какашки. Тоже мне, Плиний Младший.
   Выпили еще. Стемнело. Короче, когда хватились, оказалось, что детей на детской площадке нет. Танасов сходу предположил, что детей украли арабы. Они ему с самого начала показались подозрительными. Менделев категорически отрицал: «На черта арабам чужие дети. У них своих кормить нечем». Мы обошли в темноте все закоулки парка, ворошили кусты, на всякий случай бегали узнавать в магазин на углу, не заходили ли дети туда. Часов в девять мы сдались. Танасов прямо из горлышка допил вторую бутылку анисовки:
   – Скорей всего детей уже вывезли в Восточный Иерусалим! – сказал он, икая.
   После этого они поехали допивать к Дорфману, а я отправилась к матери пропавших детей. Я решила не думать о том, что ей скажу. Я давно уже заметила, что, когда я виновата, лучше всего срабатывает экспромт. В Израиле на полную катушку шла интифада. Пропадали не то что дети, пропадали взрослые вооруженные мужчины, а за неделю до моих злоключений пропал целый дом, который палестинские рабочие разобрали и вывезли на грузовиках в сторону поселений. Короче, я пришла к матери детей и все ей выложила начистоту. Она кивнула и стала куда-то звонить. Я решила, что в полицию.
   – Всё в порядке. Они у моей подруги. Сейчас она их приведет, – сказала Эйнат, повесив трубку. – Воды со льдом не хочешь?
   Бывает такое состояние, когда вода застревает в горле. Короче, я ей перезвонила на следующее утро и попросила подыскать мне замену.
   Возвращаюсь домой и сажусь к компьютеру. В конце концов, говорю я себе: ты же писатель. Что тебе стоит сочинить какое-то резюме?
   Майкл звонит в полдень:
   – Ну что, готово?
   – Почти.
   – Когда закончишь, пришли факсом.
   – Что за срочность? Столько ждало, может подождать еще пару дней!
   – Директор на месте. Удачный день, у нас праздничная пятница, гулянка перед Пасхой.
   – Ау меня уже шабес!
   – Ха-ха. Пожалуйста, присылай и побыстрей!

   Я села за стол и писала до полуночи, потом перечитала. Американская часть получилась короткой, но ясной, зато в русской проступала туманно-романтическая чертовщина. За номером первым шла запись: землекоп, село Данчены, Молдавия. Я работала в археологической экспедиции три сезона. Теперь там, думаю, всё поросло кукурузой. Потом была контрабандисткой, возила с границы овечьи шкуры. Я написала, что работала в торговом кооперативе. В восемьдесят четвертом устроилась машинисткой в сельхозинститут. Об этом и вспоминать не хочется. За этим следовало: референт президента Академии наук МССР.
   Меж нами говоря, это была обычная секретарская работа: я носила чай и отвечала на телефонные звонки. Мне велено было говорить, что начальник занят. Это было неправдой. Мой начальник не был занят. Он спал. Когда-то он был серьезным алгебраистом. В то время, когда я устроилась на работу, ему уже было восемьдесят лет.
   Выпив в полдень чаю с лимоном, он садился спать за большой конференц-стол. По мере расслабления мышц тело его съезжало в кожаном президентском кресле, так что, заходя отпроситься на обед, я заставала на столе только голову. Человек он был добродушный и рассеянный. Меня он называл не иначе как Маечкой. Потом я узнала, что Маечкой звали его первую секретаршу, когда он только получил «академика». С тех пор у него работали Танечка, Леночка, Людочка и Лилечка. Последняя, уходя в декрет и собирая вещи в коробку, шепнула мне: «Президент – душка, но немного того». Я полюбила старика. Казалось бы, на пост президента Академии наук не могли избрать кого-то порядочного. Он же был исключительно порядочным и даже смелым человеком. В мою бытность он дважды отказывался уволить сотрудников, подавших в ОВИР заявления на выезд. Когда я об этом узнала, я стала смотреть на него другими глазами. Может, он не уходил на пенсию, потому что боялся, что на его место посадят негодяя. Рыжий пушок светился на его круглой голове. На «Маечку» я не обижалась. Кем бы он меня ни считал, он не загружал меня работой и не ограничивал в общении. Ко мне, конечно же, забредали друзья. Как-то у одного ротозея в фойе из-под куртки выпала принесенная бутылка вина. Пол в фойе Академии наук был из светло-серого гранита. Достигнув последней ступеньки, бутылка не просто раскололась, а разорвалась, как противотанковый фугас. Стекла брызнули во все стороны. Может быть, дело удалось бы замять, но, к сожалению, в эту самую минуту в Академию входила делегация ученых из Вьетнама. Главный делегат лег на пол и прикрыл голову папкой для конференции. Он был ветераном войны.
   С утра я позвонила Майклу. У меня возникли сомнения насчет последней записи.
   – Кем-кем, не понял?
   – Калибратором шестого разряда.
   – А ассенизатором ты не работала, случайно?
   – Калибратор – это не ассенизатор, – говорю я с обидой. – Калибратор…
   Он мне не дал досказать:
   – Ты с ума сошла! Что ты там такое пишешь? Напиши, что преподавала литературу в школе. И всё. И не надо никаких калибраторов.
   – Но я не преподавала в школе. Меня даже няней в детский сад не брали.
   – Не надо ничего объяснять, у меня жена на второй линии!

   Я повесила трубку и снова уставилась в экран. Вот так всю жизнь. Всякое действие с моей стороны встречает противодействие со стороны окружающего мира. То, что у всех нормальных людей занимает час времени, у меня занимает месяц. Заявление на получение гражданства я заполняла два года. В полдень я все еще сидела перед компьютером. В нем по кругу плавали цветные рыбы. Заплывали за правый край экрана и возвращались с другой стороны. Иногда экран гас, и я видела в нем свое парализованное задумчивостью лицо.
   Есть в этом парадокс: чем безнадежней было в жизни, тем приятней вспоминать.
   Калибратор шестого разряда. Я сижу на резиновом коврике перед горлышком двадцатитонного подземного резервуара. В одной руке у меня шланг, в другой – ведро. Заливаю в резервуар по три ведра, опускаю вниз металлический шест с делениями. Потом вытягиваю шест и нахожу глазами ватерлинию. Когда мы закончим, воду из резервуара выкачают и зальют в него масло или бензин. Я пожаловалась начальнику нефтебазы: вода успевает просохнуть, точности нет. Он посмотрел на меня неприятно ясными от перепоя глазами и сказал опустить точность. Я опустила точность – стало легче работать. Но и одновременно труднее, потому что слегка абсурдная доселе работа утратила последний смысл. На соседнем резервуаре работал мой напарник Жора Рошка. Он был баптистом. Я спросила его, в чем отличие баптистов от православных, и он объяснил, что у баптистов нет посредника между Богом и человеком. После этого я тоже решила обходиться без посредника, которым являлось неустойчивое оцинкованное ведро, и стала просто заливать воду из шланга. К сожалению, на нефтебазу заехал министр нефтегазовой промышленности Молдавии. Нас о его приезде не уведомили, как и его не уведомили о том, что мы у него работаем. Когда он вышел из машины, на одном резервуаре сидел обросший волосами баптист с молитвенником, на другом, под чахлой акацией, – я с ардисовской книжкой Набокова в руках. Вода лилась из шланга прямо в резервуар. Нас с Жорой уволили через неделю. Через неделю, потому что командировочные выдавались авансом на месяц.
   А вот где я действительно преподавала литературу, так это в Америке. Меня взяли на временную ставку, потому что в одном университете в середине семестра умер профессор-русист. Вот так мне повезло. Мои лекции по вторникам и четвергам шли последними в расписании. Студенты являлись уставшими и садились подальше, чтобы можно было спать. В общем, у меня оказалось двенадцать спящих учеников. Как у Христа в Гефсиманском саду. Особенно отсыпался один рыжий парень, он даже иногда похрапывал. Литература не была у него основным предметом, он учился в «бизнес-скул». Ходил он в потертой куртке, джинсах и разношенных кедах без шнурков. Его рюкзак вечно оказывался у меня под ногами. Я прочла его экзаменационное эссе о Ницше и Достоевском и поразилась. Это было дельное эссе, плагиат исключался. После экзамена мы с ним ждали трамвай на конечной остановке. Я поинтересовалась:
   – Что ж ты на бизнесмена пошел? С такими мыслями тебе бы философией заниматься…
   Он устало посмотрел на меня:
   – Я с тринадцати лет жил в интернате. В Олбани есть одно такое заведение, страшное дело, теперь вот брат там.
   – А как же свобода воли?
   Он развел руками:
   – Есть теоретически, но не всем по карману. Нас не спросили, послали и все. А тут я поучусь четыре года, смекну, что к чему, открою свой бизнес. Надо ж брата вызволять.
   – Ты уже все смекнул, займись чем-то, что тебе по душе!
   Он помялся.
   – Не выйдет. Отец за меня платить не будет, если я еще раз чего натворю.
   Я, естественно, его спросила, что он уже натворил.
   Он проверил, не стоит ли рядом кто-нибудь из настоящих профессоров:
   – Когда я учился в «бордингскул», моя девушка спросила, нельзя ли привязать ее к кровати. Мне было четырнадцать, ей шестнадцать. У нас в Олбани есть жесткое правило: в любой момент на полу должно быть четыре ноги. Нас застукал дежурный по общежитию.
   Пришел трамвай, и мы сели. По дороге он опять заснул. Его рыжая голова кивала, склонялась и наконец легла мне на плечо.
   Про работу в России я написала просто: в 1983–1990 гг. преподавала литературу в кишиневской школе… Подумала и добавила: двести сорок девять. У нас и школы такой не было.


   Русская учительница американского миллионера

   Роджер – сорокапятилетний врач-физиотерапевт, я учу его русскому языку. Он исполнен рвения, и он безнадежен. Занимаемся мы третий год, но он по-прежнему говорит «Руссия». Иногда мне хочется взять учебник и бить его этим учебником по голове, но я, естественно, этого не делаю. Роджер – мой единственный источник дохода. Единственный и надежный; до тех пор пока он будет говорить «Руссия», я буду получать свои двадцать пять долларов в час. А он будет говорить «Руссия» всегда.
   Роджер от природы рассеян, при этом во время урока ему обязательно звонит кто-нибудь из пациентов, и тогда он совсем теряет голову. Даже я в другом конце комнаты слышу, что женщина на грани истерики. Когда крик в трубке становится нестерпимым, Роджер начинает бегать по комнате кругами. Разговор оканчивается его свешенной головой. Он садится и жалуется мне:
   – О-о! О-о! Больной Джанет Браун опять хотел наркотики!
   За три года я привыкла к тому, что все пациенты Роджера грамматически мужского пола, все они требуют наркотики и время от времени кричат на него. Рассказывая мне о них, он, наверное, нарушает клятву Гиппократа, но давал он ее не мне, поэтому я выслушиваю все от начала до конца:
   – Год назад, – начинает Роджер, нервно крутя пальцами взад-вперед, – Джанет Браун был в тяжелой аварии, есть большая проблема со спиной. Она хочет много наркотиков. Это нельзя, и я не давал. Она тогда кричал на меня, кричал на секретаршу, кричал на аптеку!
   Я сочувствую. Я понимаю Джанет Браун, я понимаю Роджера. В принципе, мне нужно было стать психиатром.

   Помимо медицины Роджер ведет два бизнеса. Первый бизнес Роджера – жилые дома в Оклахоме. Всем заведует менеджер Рони. Иногда Рони звонит Роджеру и тоже кричит на него.
   – Рони опять звонил и просил сто тысяч! – говорит Роджер после разговора с ним.
   – Сто тысяч!
   – Сто тысяч будет хватить только на три месяца. Рони купил землю и строил дворец с мраморными колоннами.
   – На что сто тысяч?
   – Рони нанял рабочих год назад, они ничего не делали. Я сказал Рони: это еще хуже, чем в Руссии.
   Я изредка поправляю его, но на самом деле я уже отчаялась.

   Все-таки иногда мы занимаемся. За три года прочли несколько рассказов. Больше всего Роджеру понравился Толстой. Иван Ильич был «очень больной хороший человек». Сейчас мы читаем «Героя нашего времени». Печорин Роджеру не нравится. Он обижает женщин. Роджер их от Печорина защищает:
   – Я не понимаю, что его проблема! – восклицает Роджер, бегая вокруг меня по комнате. – Женщины лучше мужчин. Они очень верные. У больной Мэри-Энн у мужа есть проблема. Ему отрезали ноги. Она его не бросила. Я знаю, что он бы ее бросил, если б ей отрезали ноги. Если бы вашему мужу отрезали ноги, я знаю, что вы бы его тоже не бросили.
   – Типун тебе на язык!
   – Что есть «типун на язык»? – спрашивает Роджер и достает карточки.
   На карточках мы записываем новые слова и выражения. Роджер обещает повторять их дома, но тут же забывает карточки на столе. Я бегу за ним по коридору:
   – А карточки?
   – О-о! Типичная история. Я забыл.

   Разумеется, Роджер живет один.
   – Я хочу опять найти жену, – говорит он мне.
   – Почему опять?
   – Трудно поверить, но у меня уже был жена.
   – Как ее звали?
   Жену Роджера звали… Впрочем, это неважно, потому что к тому времени, как мы с ним познакомились, она сбежала от него к танцору аргентинского танго. Жена была профессиональной танцовщицей из Руссии. Роджер оставил ей трехкомнатную квартиру, которую она теперь ему же и сдает за полторы тысячи в месяц. Все это похоже на аргентинскую мыльную оперу.
   Запасной комплект ключей от квартиры бывшей жены Роджера хранится у меня дома в ящике стола. Два раза в месяц он теряет свой комплект и приходит ко мне за ключами. Еще несколько раз в месяц Роджер теряет портфель, шапку и кожаные перчатки.
   – О-о! Есть большой проблема, – говорит он с порога.
   – Что случилось?
   – Типичная история, потерял перчатки.
   Мы садимся в его «тойоту» и едем на Ньюбери-стрит. В машине тяжелый запах.
   – Чем, прости, у тебя так пахнет?
   Роджер вертит головой и принюхивается:
   – Нищим, – отвечает он через несколько минут.
   – Нищим?
   – Ни-щим, – подтверждает Роджер.
   Я оборачиваюсь. Я бы не удивилась, обнаружив под сиденьем нищего. Но там только пустые бутылки из-под имбирного пива. Имбирное пиво Роджер пьет перед уроком русского языка, чтобы в голове был сахар.
   – У тебя в машине кто-то ночевал?
   Он поворачивает ко мне худое серое лицо.
   – Ни-щем не пахнет. Ни-кто не ночевал.

   Перед магазином Армани Роджер приосанивается:
   – Там есть красивый девушка! Почти модель, – говорит он.
   – Посмотри в зеркало! – говорю я, но Роджер не понимает намеков и флиртует с девушкой:
   – Вы – самый красивая девушка на Ньюбери-стрит, и у вас есть хороший вкус, – говорит он ей по-русски.
   Не понимая его, девушка краснеет:
   – Вы можете перевести? – спрашивает она меня.
   Я толкаю Роджера в спину:
   – Очнись!
   – О-о! – отвечает он. – Извыните!
   Продолжая отпускать неуклюжие комплименты, он просит девушку помочь ему выбрать перчатки.
   Через две недели, когда он их потеряет, мы снова поедем в тот же магазин.
   – Зачем непременно туда, есть места поближе и подешевле?
   Роджер не сегодня родился, он это знает, но он хочет Армани. Друг Роджера Боб сказал ему, что, когда у человека нет вкуса, ему лучше одеваться в Армани.
   – Это было давно, – говорю я. – А теперь есть я, и я могла бы помочь выбрать что-то в другом магазине и сэкономить твое время и деньги. К тому же ты ведь их все равно скоро потеряешь!
   К сожалению, Роджер может потерять все, кроме привычек:
   – Нет, Армани лучше! – упрямо говорит он.

   Роджер занимается русским пять дней в неделю. Я наблюдаю в окно, как он паркует свою «тойоту» на противоположной стороне улицы. Три года в капоте зияет вмятина, треснувшие окна подклеены грязной серебряной изолентой. Он выходит из машины, поочередно роняя в грязь перчатки, портфель, шапку. Из кармана пиджака торчит изумрудного цвета галстук.
   – Это тоже из Армани, – хвастается он. – Это красивый?
   – Цвет веселенький, – говорю я.
   – Что такое «цвет веселенький»?
   – Анекдот есть такой.
   – Я хотел слушать анекдот по-русски!
   Я рассказываю ему анекдот, заранее зная, что он не поймет. Дело в том, что Роджер совершенно не способен к языкам… Я терпеливо пересказываю анекдот своими словами. В пересказе юмор пропадает. Ладно, пусть будет чем-то вроде культурной справки, урока страноведения.
   Короче, говорю я, звонит простой советский человек в магазин и спрашивает у продавщицы, есть ли ситец на шторы. Продавщица отвечает, что ситец есть, и вешает трубку. Но человек снова звонит. Он хочет убедиться, что не ослышался. Продавщица отвечает, что не ослышался. Но потом он звонит в третий раз. Ему хочется купить не просто ситец, а такой, чтобы был веселенького цвета. Понимаешь, – объясняю я Роджеру, – жизнь у советского человека серая и безрадостная, и поэтому он хочет, чтобы хоть занавески у него были веселенького цвета. Но, когда он звонит в третий раз, продавщица – грубая и вульгарная женщина – не просто отвечает на вопрос, а называет человека «сукой». «Приезжай, сука, обхохочешься!» – говорит она.
   Роджер смеется:
   – А что такое ситец? – спрашивает он, досмеявшись. – Это такой собака?
   Над чем он, собственно, смеялся, думаю я, и объясняю всё снова и по порядку, что сука – это как раз собака… Ну и так далее.
   Мы записываем на карточках новые слова: сука, ситец, веселенький.
   – Это очень грустный, – говорит Роджер.
   Второй бизнес Роджера в России, почему он и учит язык. Его партнер Боб, который живет в Москве уже пять лет, прекрасно обходится без русского.
   – Все деловые люди в Москве говорят по-английски, – говорю я Роджеру.
   Он пожимает плечами: бизнес не есть проблема.
   – А что есть проблема?
   – Хотел найти красивый русский девушка и жить с ней в Москве!
   – Понятно. А почему в Москве? Может, лучше привезти ее сюда?
   Он колеблется:
   – Нет, тут она убежит.
   – А там?
   – Там тоже убежит, но не сразу! Сначала у нее будет квартира, как у Боба, и ей будет нравиться!
   Роджер завидует Бобу. Роджер ходил в частную школу, Боб – в обычную, государственную. После школы Роджер получил медицинское образование в Стэнфорде, Боб закончил городской колледж в Чикаго и открыл небольшой бизнес. Роджер принимал участие в исследованиях по изучению работы мозга. Боб торговал рыбой с Китаем. Роджер переехал в Бостон и стал врачевать в пригороде. Его клиентура – бедняки, которым другие врачи отказали в своих услугах. Иногда он спохватывается:
   – О-о! Звонил больной Джанет Браун, у которой болит спина, и опять кричал на меня.
   – Из-за чего?
   – Хотел еще наркотики. Платить не мог.
   – Ну?
   – Деньги не есть проблема, но я не дал. Я ей уже выписывал на этой неделе.
   – Ты ей это сказал?
   – Сказал. У меня всё записано.
   – А она?
   – Она кричал, что потерял рецепт.
   – Может, действительно, потеряла?
   – Нет, врет, как сука, – отвечает Роджер, гордый тем, что все-таки что-то запомнил из моих уроков.

   Боб стал крупным экспортером рыбы и взял Роджера партнером. Но деньги контролирует Боб. Боб купил в Москве квартиру в стиле ар-деко, его любят девушки, назначают свидания. Он спокойно оставляет в ресторане тысячу долларов. Роджеру звонят из второго медицинского института и просят помочь с оборудованием. Роджер дает деньги. Роджеру звонит партнер Боб и кричит на него. Еще ему звонит Рони и требует сто тысяч.
   – Рони звонил опять!
   – Колонны упали?
   – Еще хуже проблема. Рони негде жить. Хотел жить у меня.
   – Что случилось?
   – Мишель выгонял Рони на улицу. Я должен ехать в Лос-Анжелес говорить с Рони и Мишелем.
   – А кто такой Мишель?
   – Жена.
   Две недели Роджер отсутствует. Достаю из-под стола и с чистой совестью выбрасываю в мусор огрызки карандашей, карточки, обрывки магазинных счетов, оставленные им, выпавшие у него из кармана. Под столом и его кредитная карточка. Ее я прячу в ящик, где лежат его ключи.
   Роджер звонит из Лос-Анжелеса и спрашивает, не оставил ли он у меня «кредитка».
   – Оставил. Что с ней делать? Может, выслать?
   – Сохранить в ящике стола. Там надежней, чем в моем кармане.
   – Ладно, сохраню. Как Рони?
   – О-о, есть большая проблема! Люди, которые ремонтировали дом, исчезли. Есть очень-очень плохой ситуация. Рони хотел переехать ко мне. Я буду нанять семь румынских рабочих строить его дом.
   По возвращении Роджер звонит мне прямо из аэропорта:
   – Я хочу урок.
   – Но сейчас десять часов вечера!
   – В Лос-Анжелесе только семь. Это очень хорошее время. Я буду ждать в десять тридцать пять в ресторане «Париж».
   В ресторан «Париж» в джинсах и майке не заявишься, а переодеваться мне лень.

   Мы едим рыбу и читаем рассказ «Максим Максимыч». Максим Максимыч Роджеру нравится. Он хороший, немного глупый. Как все нормальные люди.
   – Что Рони? – интересуюсь я после урока.
   – Рони будет жить у меня, – говорит он неожиданную правильную фразу. И тут же поправляется: – Рони жить у меня, пока рабочие сделать его с Мишелем дом.
   Роджер завидует даже Рони. У Рони жена – красавица и бывшая французская модель. Роджеру нравятся красавицы, которым нравятся спокойные, говорящие низкими голосами мужчины, а не тощие гиперактивные типы в грязных кроссовках.
   – И вообще, где твои туфли? – спрашиваю я его.
   – О-о, есть большая проблема! Потерял туфли в самолете!
   – Как можно потерять туфли в самолете? Ты что же, босиком шел по трапу?
   – Яне знаю.
   – И где ты взял эти ужасные кроссовки?
   – В портфеле. На всякий случай носил кроссовки с собой. Чтобы потом тоже их потерять. Рони еще хуже, он потерял сто тысяч, – оправдывается Роджер.
   – Зачем Рони приехал с тобой? Он разве не мог пожить у каких-нибудь родственников? Ведь у каждого человека есть родственники.
   Это не совсем так. У самого Роджера, например, родственников нет. То есть они есть, но они уже отчаялись.
   – Родственники не хотят Рони. Он бросал деньги на воздух.
   – На ветер.
   – На ветер. Бросал деньги на ветер. И любовался, как они летят! – говорит Роджер без осуждения.
   – Где ты нашел такого партнера?
   – Что?
   – Как Рони стал твоим партнером?
   – В Стэнфорде. Его старший брат Сэм был очень хороший математик. Он был еще лучше, чем я. И окончил Стэнфорд в восемнадцать лет.
   – Вундеркинд?
   – Очень-очень умный. Лучше всех.
   – Где он сейчас?
   – В могиле, – говорит Роджер, доедая рыбу.
   Кстати, за что они дерут такие деньги в этих своих французских ресторанах?
   – Типичная история! – продолжает Роджер, подзывая официантку. – Жизнь несправедливый, жестокий. Как сказал сфинкс у Ницшея: человеку лучше не рождаться, а если уж родился, то лучше быстрей умереть. Их родители были евреи из Руссии. Рони знает по-русски «хочу жареный картошка» и «на здоровье». Рони – умный и сумасшедший, как многие евреи.
   Помимо женщин Роджер любит евреев.
   – Почему в Европе так не любят евреев? – говорит он на парковке.
   Здесь мы проведем много времени, пытаясь завести его машину.
   – Брат Рони был умный непрактический еврей, Рони умный и непрактический, ты еще хуже. Еще я знаю доктора Левия. Он очень сумасшедший и добрый, работает для бедных. Евреи умные и непрактические. Я думаю, французы и немцы завидуют евреям. Это несправедливый. Евреи всегда помогали Европе.
   – Это несправедливо.
   – Очень несправедливо. Среди евреев больше всего нобелевских лауреатов. Мой профессор в Стэнфорде был еврей, и он был нобелевский лауреат. Он отдавал все деньги на науку. Я знаю, что когда ты получать Нобелевскую премию, ты тоже будешь отдавать деньги.
   – Там видно будет, – скромно отвечаю я.

   Рони, беззаботный крупный человек, живет у Роджера третью неделю. Домой его по-прежнему не пускают. Мишель звонит и говорит, что румыны требуют тридцать тысяч. Без задатка румыны работать не начнут.
   – Я буду послать румынам тридцать тысяч. Они очень хорошие и честные рабочие, – говорит Роджер.
   – Ты уверен? Бисмарк говорил, что румын – это смычок и отмычка!
   – У Бисмарка не было моя проблема.
   – Что еще за проблема?
   – Мой бывший жена. Хочет жить в моей квартире с мужем Педро. Я думаю: о-о.
   – Действительно! Не жить же вам втроем!
   – С другой стороны, почему нет? Я неприятный, очень раздражал всех, они скоро убегут.
   Утром Рони, Роджер и я с ними завтракаем в корейском кафе, где Рони, не скупясь, заказывает все подряд. Нам приносят корейские соевые пирожные, шоколад и кофе в глиняных чашках ручной работы. Корейцы не умеют варить кофе, но хорошо делают чашки. Потом мы с Роджером проводим урок. Солнце выплывает из-за туч, сигаретный дым вытекает из-за газеты, которую читает Рони. Он – легкий постоялец. И зачем ему дом с колоннами? Он прекрасно мог бы жить на кухне у Роджера. После урока Роджер сообщает мне свежую новость:
   – Я буду скоро ехать в Руссию! Мне звонил Боб, чтобы опять кричать на меня. Боб делал бизнес, я не помогал. Я буду помогать!
   – Что за бизнес?
   – Брать в Руссии трансплант для Европы.
   – Франкенштейн. Какой еще трансплант?
   – Руссия имела много аварий, очень много людей умирали молодыми. Боб хотел брать их органы и продать во Францию. Ты знаешь французский. Это – очень хорошее дело. Я буду щедро платить!
   – Я лучше буду преподавать русский.
   – Это – не бизнес, это – шутка.
   – У меня есть и другая идея.
   – Что?
   – Писать рассказы.
   – За это хорошо платят?
   – За это не платят ничего.
   – Про что ты хотел написать? Кто твой герой?
   – Еще не знаю.

   Это – действительно серьезный вопрос. Или большая проблема, как говорит Роджер. Трудно найти современного героя. Начнем с того, что он негероичен. Он ходит по кругу, на нем нелепый костюм от Армани и грязные кроссовки. И он говорит, говорит, сводя меня с ума! Жена ушла, партнер обобрал.
   Я написала рассказ и послала в один журнал. Пришел отказ, всего пару предложений. «Недостатком рассказа является защищенность автора на каких-то человеческих отбросах. Своеобразный внутренний мир героя выражается в бессмысленной болтовне». Заканчивалось все фразой: «Пусть автор поищет настоящего человека – наверняка такой есть и в Америке».


   Шестой палец

   У меня есть добрый приятель, милый пятидесятилетний еврей из Львова, много читает, работает инженером в солидном институте. Три года назад он женился на двадцатисемилетней ямайской женщине с ребенком. Ее звали так же, как жену президента Кеннеди, Жаклин, и у нее был какой-то ералаш с пальцами. Однажды я дала себе труд их пересчитать и поняла, что не ошиблась – на каждой руке по шесть штук. Меня это почему-то встревожило. И дело даже не в количестве пальцев – всякое случается в природе. Но я вижу, что она с Сэмом не просто так. Куда-то она все время названивает по мобильному телефону, оттопырив шестой наманикюренный мизинец. Поговорив, уходит на пару дней, говорит, навестить отца. Иногда потом забывает, говорит, что не отца навещала, а подругу. Но Сэм не обращает внимания на мелочи. Подруга так подруга, кивает он. Голова его занята другим. Он растит приемную дочь и потихоньку движет тотальную революцию.
   «Неужели твой друг действительно троцкист?» – удивляются мои русские друзья.
   Я киваю. Действительней не бывает. Ну, к примеру, недавно он мне звонит.
   – Слушай, ты писателя Каверина читала?
   – Читала.
   – Ну и что ты лично думаешь по его поводу?
   – Ничего не думаю, – говорю. – А что?
   – А то, что я читаю уже второй том его трудов и всё жду, когда же он скажет самое главное.
   – Что – главное? Не понимаю.
   – Как что! Ведь он совершенно умалчивает личность Троцкого!
   Пораженная его наблюдением, я молчу, и Сэм поясняет:
   – Троцкий играл исключительно важную роль в формировании литературы. Это Сталин заткнул таким, как Каверин, рты или что?
   Вообще-то я считаю, что рот никому заткнуть нельзя. И вообще, пишут не ртом.
   Ну и так далее.

   Что же касается Сэмовых семейных дел, то, к сожалению, случилось то, о чем говорили… Впрочем, одна я и говорила. Его ямайская жена, получив благодаря этому замужеству гражданство, собрала вещи и ушла к другому мужчине. Теперь у нее большая красная машина с музыкой на полквартала. Сама Жаклин уже устроилась где-то секретаршей, и всё там хорошо.
   Я не удержалась и съязвила.
   – Карл Маркс учил уважать пролетариат, а не жениться на нем.
   Сказав, я, конечно, тут же пожалела.
   – Ничего, ничего, я не обидчивый. И, знаешь, все к лучшему, – отвечает Сэм. – Я уже сдал освободившуюся комнату Тони.
   Я настораживаюсь.
   – Какому Тони? – говорю. – Тони, который был у тебя на дне рождения? Он же алкаш!
   – Был, – отвечает Сэм, подняв палец, – но завязал! Другой человек!
   Я начинаю с ним спорить:
   – Люди редко меняются…
   Лицо Сэма задумывается, но сам он, судя по глазам, остается непоколебим:
   – Он, знаешь, устроился на работу, и у него завязался роман с замечательной девушкой. У нее, кстати, подруга – такая потрясающая мулатка…
   Я хотела спросить, сколько у мулатки пальцев, но сдержалась.
   – Дай-то Бог. Где же Тони теперь работает?
   – Тони работает у самого мэра Кембриджа.
   – Ого! – говорю.
   С мэром Кембриджа я тоже знакома. Он живет в соседнем доме, и я иногда вижу его, когда он садится в машину. Паркуется он почему-то в бугристом дворике между нашими домами, хотя у самого за домом нормальный гараж. Наш мэр – черный гей, демократ. Может, из солидарности, думаю. Здороваясь со мной по утрам – а я во дворик выбираюсь покурить, – мэр машет мне рукой, и я в ответ здороваюсь и тоже машу ему. С Тони они приблизительно одного возраста и даже внешне чем-то похожи. Только мэр вроде непьющий.
   – А что за работа?
   – Он работает садовником.
   – Тони? Садовником? Он же авиатехник.
   – Да, авиатехник, и садовник тоже!
   Мне бы такую работу, думаю. Садовники всегда на свежем воздухе, всегда что-то насвистывают.
   Поначалу всё идет прекрасно. Мэр Кембриджа доволен, Тони доволен, и моему Сэму грех жаловаться. Раньше готовил Сэм и квартиру убирал тоже он, а теперь они с Тони вдвоем хозяйничают, будто нормальная супружеская пара. Тони за пятнадцать лет армейской жизни научился всякой кулинарии. Сэм – любитель хорошо поесть, что на нем уже немного сказывается: животик, приятная розовость лица. Как ни зайду вечером, Тони в красочном фартуке стоит у плиты, Сэм в кресле под сенью апельсинового дерева читает «Уолл-стрит Джорнал» и рассуждает про жизнь в капиталистическом обществе. В доме чисто, уютно. Я присаживаюсь. Запах еды. Забываю, зачем пришла.
   – Вот что пишут сами капиталисты в своей главной газете, – говорит Сэм, поднимая очки на лоб. – Займы завели страну в кризис. Вы знаете, конечно, что долг Америки на текущий момент составляет пятьдесят семь тысяч миллиардов долларов. Семьдесят девять процентов этого долга приходится на последние пятнадцать лет. Китаю мы задолжали…
   Ну и так далее.
   Потом Тони делится своими новостями. Через пару дней демократическая партия объявит о новом фонде, выделенном на школьное образование. Сведения из первых рук.
   Я продолжаю сидеть. Здесь меня накормят. Сэм в присутствии Тони осторожничает со спиртным.
   – Ну как кролик? – спрашивает Тони.
   Сэм мурчит:
   – Потрясающе! А со стаканчиком белого вина это было бы еще потрясающей!
   – Ну, так выпей!
   – Ты уверен? – спрашивает Сэм, косясь на буфет с бутылками.
   Тони бросается его уверять, что ему даже приятно, когда другие выпивают в его присутствии.
   – Во-первых, тренирую волю, во-вторых, эмпатию. Получаю даже больше удовольствия, чем когда сам пил.
   Я иногда в шутку им советую не зацикливаться на своей сексуальной ориентации. Могла бы получиться образцовая кембриджская семья. К тому же интернационал.
   Но шутки в сторону. Что-то не позволяет мне уверовать в эту метаморфозу.
   Проходит пара месяцев. Стою как-то в вестибюле, жду лифт. Вижу, идет Сэм, в руках у него два кулька с продуктами, вид понурый.
   – Слушай, вы ведь пьете?
   Я заволновалась.
   – Что такое? Опять лендлорд ябедничал?
   – Не о том речь. Тут у Тони проблема.
   – А что, – спрашиваю, – происходит?
   – Он пятый день не выходит из своей комнаты.
   – Понятно, – говорю, – развязал.
   Сэм кивает.
   Из шкафа пропало несколько бутылок коньяка, но Сэму, конечно, не коньяка жалко, а Тони.
   – Эх, – говорит он, – только встал на правильные рельсы, прочитал Троцкого от корки до корки. Поговори, что ли, с ним?
   Поднимаемся к ним, я стучу к Тони в дверь. Оттуда в ответ – молчание.
   – Тони, – зову я, – я знаю, что ты там!
   – Нет, – отвечает он.
   – А с кем я говорю?
   – Это не я.
   Я показываю Сэму рукой, мол, уйди куда-нибудь. Сэм понимающе кивает и, прихватив газету под мышку, деликатно удаляется на балкон.
   Я снова стучу в дверь. На этот раз решительнее.
   – Эй, Тони!
   – Что еще?
   – Я могу чем-нибудь помочь?
   Слышу из-за двери мычание.
   – Что-что? – переспрашиваю.
   – Сэм там?
   – Нет, вышел.
   – Мне перед ним стыдно. Он в меня поверил, а я опять сделал ЭТО.
   – Что ЭТО?
   – Напился, как последняя скотина.
   – Перестань! – говорю. – Сэм не в обиде, наоборот, сочувствует.
   – Он – святой человек, а я его обманул. Скажи ему, что я прошу у него прощения.
   – Хорошо, – отвечаю, – скажу, но выйди на минуту.
   – Яне выйду.
   Скрипнули пружины кровати. Я еще постояла, бормоча какие-то неубедительные слова утешения, но больше он на связь не выходил.
   Тоже иду на балкон.
   – Не открывает? – спрашивает Сэм.
   – Нет.
   – Что говорит?
   – Просит у тебя прощения.
   – Вот беда, – вздыхает Сэм. – Что теперь делать?
   Я понятия не имею, что делать, когда человек запирается в своей комнате и никого не хочет видеть.
   – У него, знаешь, язва желудка… – говорит Сэм. – Может быть, позвонить его подруге? Она имеет на него влияние.

   Проходит еще неделя, встречаю Сэма во дворе. Он качает головой:
   – Тони совсем плох. Капитализм настраивает человека на ложные цели и, выжав из него последние соки, выбрасывает на помойку.
   – Это правда, – говорю я ему, – но кто-то всегда выжимает из человека последние соки… Капитализм ли, социализм.
   – Если б общество создало людям условия и каждый мог заниматься любимым делом, а не гнаться за наживой, то личность не заходила бы в тупик.
   Я зачем-то вступаю в спор.
   – Не знаю. Общество состоит из разных личностей. И спасение – тоже вещь индивидуальная…
   – Ты мыслишь не диалектически! – отвечает Сэм.
   И я зачем-то берусь улаживать отношения между Тони и его подругой. Звоню ей, рассказываю какие-то истории из личной жизни.
   – Главное, – говорю, – дать ему шанс.
   Она долго молчит:
   – Я не хочу об этом говорить.
   – Может, подумаешь еще?
   – Вряд ли.
   Кладу трубку и смотрю в окно. Тони, несчастно пошатываясь, тянет через клумбу поливальный шланг. Может, думаю, мне стоит выучиться на психолога. Я всё равно всю жизнь решаю чужие проблемы. Психологи хорошо зарабатывают.

   В общем, я решила соврать. Сказала Тони, что подруга согласна с ним увидеться. Сэм не одобрил.
   – Если она его прогонит, он запьет еще пуще прежнего!
   – У меня классовое чутье – не прогонит!
   – Будем надеяться! – говорит он, оглядываясь на приемную дочь.
   Я тоже смотрю на Саманту. Та, сидя на полу и расставив худые длинные ноги, надевает кроссовки. По субботам-воскресеньям Сэм берет ее к себе, ведет куда-то. На прошлой неделе они ходили в кукольный театр, сегодня вот едут в зоопарк. Почувствовав, что на нее смотрят, она поднимает лицо и ослепительно улыбается. Что-то, думаю, все-таки ему перепало от этого идиотского брака. Вот эта улыбка ребенка.
   – Выросла? – спрашивает Сэм.
   – Да.
   Он вздыхает:
   – И знаешь, вот я подумал, что нашей Жаклин еще, в принципе, не поздно реализоваться. Хорошая дочь растет, работа ничего. Марк тоже вроде приличный человек оказался…
   – Жаклин вышла за тебя замуж с задней мыслью, поэтому срочно перестань вздыхать.
   Сэм все равно вздыхает. Видимо, я опять сказала что-то не диалектичное.
   Так оно и есть.
   – Задние мысли – атавизм жизни в капиталистическом обществе! – говорит он, вставая и идя к двери. Я иду за ним и продолжаю спорить:
   – Я пожила в социалистическом, там передних вообще не было!
   – Не веришь ты в человека! Это сказывается на твоем творчестве!
   – Пусть, – говорю, – сказывается!

   С другой стороны, зачем я все время с ним спорю? Пусть Сэм остается таким, каков он есть – с верой в человечество. На практике он лучше меня. Он хоть пробует жить. А я, если вдуматься, что? Я только и жду, когда меня оставят в покое. Ни капитализма не будет с его акульим оскалом, ни социализма с его щербатым ртом. А будет вот что. Будет ветреный день в конце июля, Сэм с его приемной дочерью Самантой сядут в машину и поедут в зоопарк смотреть какую-то капубару. Что за капубару такая, для чего ее нужно смотреть? Мне, что ли, сходить в зоопарк? Заодно и разузнать – ведь не на Марсе живу.
   Да, будет еще Тони. Запой его кончился после того, как я призналась ему, что иногда ворую в магазине. «Правда?» – спросил он и открыл дверь.
   Недавно с их балкона на мой упала клубника. Я вышла подобрать и случайно услышала их разговор. Они планировали совместную поездку на митинг протеста в Вашингтон. Это хороший знак. Если у людей есть силы протестовать, значит, у них всё в порядке. Но когда Тони запивает, он запирается в своей комнате и звонит мне. Грехи сближают людей. В трубке ночью раздается его испуганный голос:
   – Я опять ЭТО сделал! Скажи Сэму, чтоб не сердился.
   И снова я иду кружить по двору, где паркуется мэр. Вот он, кстати, идет, поправляя на ходу галстук. У нас теперь с ним общая тема для разговора:
   – Ты, случайно, Тони не видела?
   – Нет.
   – Если увидишь, передай, что я уехал на пару дней, надо полить цветы.
   Я говорю, что обязательно передам, и смотрю, как он садится в машину. Мэр ее не запирает. Наверное, тоже из веры в человечество. Надо его предупредить – у меня в этом дворе три велосипеда украли.
   – Как у него там дела с подругой? – спрашивает мэр в приспущенное окно.
   – Нормально, кажется.
   – Душевный парень… Зачем он только пьет?
   – Оттого, может, и пьет, – говорю я, но мэр уже этого не слышит.
   Потом я иду и поливаю цветы.


   Суп гаспачо

   Я вроде бы все рассчитала правильно: субботний день, супермаркет переполнен, пять продавщиц работают, как роботы, не поднимая головы. Дальше действовать надо было быстро и решительно. Я бросила пакет с сосисками в сумку, три свежерасфасованные баночки с супом гаспачо поставила одна на другую и пошла к выходу.
   Объяснять, почему я это сделала, – долгая история. Скажу только, что за последние полгода ренту за нашу квартиру внесла моя мама, израильский пенсионер.
   Когда я вышла, почувствовала, что на плечо мне ложится рука, потом вкрадчивый мужской голос у меня над ухом произнес: «Если вы будете вести себя хорошо, я не вызову полицию». Положивший мне руку на плечо мало чем отличался от других покупателей. Вот разве что глаза. Они были совершенно тусклые. Два кружка консервной жести.
   Пока мы, набычившись, смотрели друг на друга, я прокрутила в голове вариант ухода – бью его ногой в пах и бегу к автостраде. Мне мешал суп, который я по-прежнему держала в руках. Бросить банки на землю почему-то вдруг оказалось совершенно невозможным. Я ясно видела, как три пенопластовые коробочки взрываются под ногами, забрызгивая меня и этого типа своим красным содержимым. От природы я чистоплотна, как кошка. «Я надел это только сегодня утром!» – голосит муж, защищаясь от моих поползновений стащить с него рубашку, брюки, носки и его самого запихать в ванну. Иногда он серьезно говорит, что мне следует обратиться к психиатру. Иногда я даже серьезно подумываю, а не последовать ли его совету. В Молдавии говорили: кто смывает свою грязь, тот смывает свое счастье. Что-то в этом было.
   Но мы отвлеклись.
   В общем, оценив ситуацию, я поняла, что бросить банки на землю не могу – будет неопрятно.
   – Только давайте без глупостей! – говорит Жестяной, видимо, почувствовав направление моей мысли.

   В тесной задней комнате, расположенной между туалетом и подсобкой для рабочих, везде стояли телевизоры, за столом сидела полнотелая девица и смотрела в один из них, показывающий дверь. Я села и тоже посмотрела в экран. Какие-то люди входили и выходили, прошла хорошенькая женщина с коляской, заглянула в камеру, поправила волосы, помахала рукой. Все, кроме меня, видимо, знали, куда смотреть.
   – Сейчас составим опись украденного, – сказал Жестяной, доставая какие-то бланки.
   Я подумала, что самое время повиниться:
   – Простите меня, – говорю, – я просто забыла заплатить. Я принимаю антидепрессанты и при этом два дня ничего не ела!
   Наверное, я надеялась разбудить в нем жалость. Он в ответ открыл мою сумку и вышвырнул на стол содержимое – кошелек и пакет с сосисками.
   Голос его потух, а взгляд, наоборот, засверкал, насколько может сверкать консервная жесть:
   – Удостоверение личности имеешь? – спросил он.
   Удостоверения у меня не было, была медицинская карточка. Я живо положила ее на стол.
   – Я так и думал, – сказал Жестяной с непонятным фатализмом и стал куда-то звонить.
   Меня так мучил голод, что машинально я придвинула к себе одну из банок и открыла крышку. Его окрик остановил меня:
   – Не трогать, это вещественное доказательство! – взвыл он.
   – Ну ладно, – говорю, – ломать комедию! Вы что, голода никогда не испытывали?
   Мысль о том, что человек может испытывать голод, была для него новой. Он задвигал бровями. Потом морщины на его лбу разгладились, и он продолжил звонить.
   Звонил он, как выяснилось, в полицию. Пораженная его обманом – ведь он мне только что обещал, что не будет этого делать, – я гордо отвернулась к стене. Так, в молчании, мы и просидели минут пять: он – скрипя стулом и продолжая что-писать, я – глядя на стену. Потом он дал мне прочитать написанное. Его репортаж многословно, в деталях, излагал весь мой бесславный поход за супом; бросились в глаза какие-то стилевые и смысловые уродства. «Когда задержанная направилась к дверям, я продолжал следовать…» Я дочитала только первую треть и остановилась. Мне и так было тошно.
   Полицейские в количестве трех прибыли быстро, проявили, так сказать, высокую оперативность. Когда они действительно нужны, их не дождешься, злобно подумала я. Под таким конвоем я и пошла к выходу, склонив голову, чувствуя молчаливое неодобрение толпы. Такие, как я, разворовали страну, довели Америку до экономического кризиса.
   – Куда меня ведут? – спросила я.
   – В участок, – ответил Жестяной, отдавая полицейскому мою сумку и бумаги. На меня надели наручники и подтолкнули в машину. Он смотрел нам вслед, но недолго. Прихватил заблудившуюся на парковке тележку, покатил ее в специальный загон у входа. У человека была страсть к порядку – вот и всё.

   В дороге, надо сказать, я подвела базу под свои горькие мысли. Вспомнила эссе Бертрана Рассела о так называемых хороших людях с их банальными представлениями о порядке. Бертран Рассел, правда, ничего не говорил о том, что ворующие суп в магазине – это и есть противоядие от такого зла. Мелькали в окне знакомые улицы, потом замелькали незнакомые. Я закрыла глаза: не будут же меня судить за такую ерунду.

   В полицейском участке сидел пожилой дежурный и ковырял во рту зубочисткой. Он посмотрел на меня удивленно. Понятное дело, я не похожу на преступницу, у меня внешность человека культурного, умеющего иронично улыбнуться, когда его ведут в наручниках по коридору.
   Он это сразу понял и принес ключи.
   Когда кандалы спали с моих запястий, я поделилась с ним новым ощущением:
   – Сократ, когда с него перед казнью сняли оковы, сказал, что счастье – это когда проходит боль!
   Дежурный посмотрел на меня и пожевал зубочистку:
   – Позвонить есть кому?
   – Позвонить? – обрадовалась я. – Конечно!
   Он придвинул ко мне телефон и, набрав спецкод, протянул трубку:
   – Имей в виду, что нужно восемьдесят шесть долларов и паспорт.
   Позвонить мне, естественно, было кому. У меня много друзей. Единственная проблема – у меня не было с собой записной книжки и единственный номер, который я знала на память, это мой собственный. Филипп должен был вернуться только к вечеру. Я все равно позвонила домой и наговорила короткое сообщение: «Филипп, ты только не волнуйся, я в тюрьме. Принеси мой паспорт и восемьдесят шесть долларов выкупа». Я отогнала страшную мысль, что он может прослушать сообщение только завтра или вообще не прослушать. Это тоже долго объяснять…

   В Америке в полицейском участке два тюремных отделения: мужское и женское. В предбаннике стоит скамейка, на стене висит доска объявлений. Я прочла что-то о предстоящем в конце августа обеде для бедных слоев населения. На вопрос, долго ли меня тут продержат, дежурный ответил: «А кто его знает в праздник, в субботу-то!»
   Я не теряла надежды вызвать его расположение.
   – Что такое? – говорю. – Вы шабат празднуете?
   – Шабат мы не празднуем! – ответил он. – Есть еще вопросы?
   Конечно, у меня были вопросы. И не один.
   Почему бы ему не отпустить меня, ведь я никого не убивала? Я его не задала.
   – У меня в сумке сигареты. Можно я покурю? – спросила я.
   – Мадам, – ответил он строго и гордо, – в американских тюрьмах не курят! В американских тюрьмах тихо сидят и дожидаются дежурного инспектора.
   Потом у него что-то не заладилось с фингератором. Грозясь застрелить какого-то Кастанзу (прекрасно, пусть застрелит, подумала я), он принес коробку с тушью.
   – Раньше всё было удобней! – говорил он, вытирая мои пальцы салфеткой и снова макая их в тушь, из чего я сделала вывод, что у моих отпечатков очень сложный рельеф. – Тратят деньги налогоплательщиков, потом ни хера не работает.
   Моя фраза о том, что хорошо бы закрыть все эти институты и послать всех работать, понравилась.
   – Посиди тут, пока придут за тобой, – сказал он миролюбиво, приковывая меня к поручням скамейки.

   Плоская бесцветная женщина, которую я поначалу приняла за мужчину, пришла за мной минут через пятнадцать. Она сняла с меня наручники и, открыв дверь на женскую половину, приказала мне идти вперед, пока она не скажет остановиться. Темным узким коридором мы двинулись мимо камер. Все они были заняты, арестантки лежали на койках лицом к стене. Может быть, у них было время тихого часа. Только в одной камере навстречу нам поднялась красивая блондинка в мини-юбке и кожаных сапогах:
   – Hi, honey! – сказала она мне и попыталась улыбнуться – в этот момент я увидела жуткое преображение. Дело в том, что для улыбки человеку надо как минимум три верхних и два нижних зуба, но именно они у нее отсутствовали. С тяжелым сердцем я пошла вперед, подгоняемая моей конвоиршей. Мы дошли до конца коридора. Впереди была грубо замазанная белой краской стена из толстого камня, над ней светилось окно.
   – Стоп, – сказала конвоирша, хотя я и так остановилась.
   Моя камера куковала с поднятой решеткой, как будто давно меня ждала.
   «Здесь», – сказал конвоирша и, пригнув мою повинную голову, подтолкнула внутрь.
   Неровный цементный пол, низкая, привинченная к стене железной койка, унитаз с желтой проймой мочи – вот что я увидела, оглядевшись. Потом я заметила в углу полукруглую раковину и отвинтила кран. Ничего выдающегося из него не полилось, мне даже пить расхотелось. Я закрыла кран и прилегла на койку. Холодно и жадно железо впилось в мои лопатки. Я забыла сказать, что джинсовую куртку с меня сняли и вместе с сумкой спрятали в металлический шкаф. Десять минут я ворочалась с боку на бок, пока не нашла единственное более или менее приемлемое для тела положение. Оно оказалось таким же, как у моих соседок, – в позе зародыша, лицом к шершавой стене.
   «Ну что, допрыгалась?» – прозвучал у меня в голове знакомый ехидный голос, мой собственный.
   «Как же так получилось?» – спросил другой, более доброжелательный.

   «Ничего, как-нибудь прорвемся!» – любимая фраза мужа, о которую разбиваются все мои жалобы на жизнь. К этой фразе он иногда добавляет кое-какую конкретику: «Еще пару-тройку месяцев – защищусь, найду работу, вот увидишь!» В отличие от него нашей жизнерадостной одиннадцатилетней дочери снится навязчивый кошмар, будто меня арестовывают. Иногда она просыпается в слезах: «Мама, скажи, что это неправда!»
   – Это ты во всем виновата! – сказал мне Филипп. – Не надо было ей Кафку читать!
   Но оставим невинного ребенка в покое, ведь дело касается только нас, двух взрослых уродов. Мы сами избрали этот странный путь, мы и будем расплачиваться.

   Среди моих американских друзей имелось несколько человек, которые побывали в тюрьме по собственному желанию. Одному журналисту, например, заказали «серьезный» материал о положении в американских тюрьмах. Он в поисках жизненного правдоподобия пошел и сам украл в магазине пиджак. Разумеется, его на выходе задержали, отвезли, как и меня, в участок. Всё уже шло по плану, но тут у него сдали нервы, и он стал звонить в газету. В общем, с жизненным правдоподобием вышел пшик. В газете подтвердили, и через полчаса журналист уже гулял на свободе. Его, правда, заставили заплатить за пиджак. Я подумала, не взять ли мне его историю в качестве алиби. Не подходило мне всё это только по одной причине. Моя редакция состояла из подобных мне несолидных людей с расшатанной психикой и еще более расшатанной репутацией. Мой коллега тоже влип недавно: полез ночью в квартиру бывшей подруги, разбил стекло, расквасил физиономию ее бойфренду. Забавно то, что, когда дело было сделано, он сам же и вызвал на себя полицию. Театральная развязка: он – в кресле, рубашка – в клочья, лицо и руки изрезаны осколками стекла. Она с бойфрендом – в углу, смотрят испуганными глазами. Она за этого бойфренда как раз собиралась замуж, а тут в их жизнь вторгается он, рыдает в телефон, лезет по пожарной лестнице на четвертый этаж. Пойди после этого выйди замуж. Она, кстати, ничего, прекрасно вышла, живет в пригороде.
   Господи, до чего нас довели, если мы вынуждены бить стекла и воровать суп в супермаркетах? Пусть меня судят, я скажу. Начну с того, как меня уволили. Хозяин книжного магазина, где я честно служила четвертый год, вдруг решил, что работать у него останутся только «молодые агрессивные продавцы». Он так и сказал: «Молодые и агрессивные», – и посмотрел на меня. Тут-то я и поняла, почему сослуживцы в последние месяцы не разговаривали со мной. Они уже всё знали и не хотели огорчать. Очень гуманно с их стороны. Начну с этого, подумала я.
   Или еще лучше начну с более раннего периода. С того, как одиннадцать лет назад у нас родилась дочь и мы укладывали ее в картонную коробку из-под яблок, потому что денег на детскую кроватку у нас не было. Занять их было не у кого, потому что те, кто мог дать, давно перестали в нас верить. И как мы потом смеялись над одной эксцентричной американкой, которая принесла нашей запеленутой в украденную из роддома простынку девочке серебряную погремушку из магазина Тиффани. Когда я попробовала сдать погремушку обратно в магазин, чтобы выручить за нее триста долларов, погремушку у меня не приняли, сказали, что она была продана на окончательном сейле. Скидка была ерундовая – десять долларов, но в них-то и заключается вся ирония. В том, что эта щедрая идиотка не могла не сэкономить на нас. Когда я пришла домой, муж сказал: «Это даже хорошо, что погремушка останется у нас. Пусть у ребенка с младенчества развивается чувство изящного».
   А еще лучше, если я начну с главного. С того, что мы – поэты, нас и так жизнь немало покорежила. Я скажу на суде то, что говорила своему начальнику, когда он мне выписывал последний чек: «Вот ты читаешь биографии великих и в них натыкаешься на упоминания о людях, сыгравших в их жизни какую-то роль – кто положительную, а кто и наоборот. Ты при этом думаешь, что всё это происходило где-то и с кем-то, а на самом деле это происходит с тобой и прямо сейчас!» Я скажу им это и закончу свою речь тем, что этот проклятый суп они всё равно в конце рабочего дня сливают в помойный бак. За всеми этими трескучими размышлениями я заснула, а когда проснулась, то увидела разгоревшуюся над моей головой голую лампочку. Может быть, она знала, что где-то за стенами тюрьмы уже занялся вечер, и тихо приветствовала его повышенным горением. Я тоже поприветствовала приход вечера и, перелегши на спину, стала изучать написанные на стенах и потолке граффити. Их было много, я запомнила только некоторые. Life sucks, and then you die, а рядом надпись интимного характера: «Девочки, мастурбация помогает». Другая запись, сделанная губной помадой, ранила меня в самое сердце: «Я люблю Иисуса Христа!» И номер телефона.
   Исключительно чтобы скоротать время, я рисовала себе в воображении этих женщин, побывавших тут до меня. Они были разными: ожесточенными и добрыми, вульгарными и не очень. У кого-то из них еще были близкие, а кто-то был совсем один на белом свете. О чем они думали, лежа на этой койке? Хотели ли выйти на свободу или им на этой свободе нечего было делать, кроме как воровать, колоться дрянью, спать на скамейках, укрывшись от дождя ветошью и полиэтиленовыми мешками?
   Голода я больше не чувствовала, но мне сильно хотелось курить. Я стала ходить по камере взад-вперед, считала шаги, считала прутья на решетке, потом снова легла и, кажется, снова задремала, потому что скрежет решетки совпал у меня с видением небольшого демона, скрежещущего зубами. В десять часов, когда моя конвоирша пришла за мной и повела меня обратным коридором к выходу, мне хотелось расцеловать ее.
   Мой отец просидел в тюрьме восемь лет и, освободившись, сказал, что ни о чем не жалеет. Я провела в тюрьме восемь часов и могу сказать только одно – лучше свободы ничего нет.
   В предбаннике меня представили женщине – тюремному инспектору. Назначив мне дату суда, она посмотрела на меня и шепнула:
   – Возьми частного адвоката!

   В понедельник вечером мы с Филиппом сидим на крыльце в ожидании знакомого адвоката. Он обещал заехать после работы. Во вторник – суд.
   Знакомый адвокат – его зовут Мэтт – подъезжает ровно в шесть. Знаю я его так: наши дочери дружат, и, заходя за своей, он дежурно спрашивает, как дела, и я дежурно отвечаю, что прекрасно.
   Это длинный человек с птичьим лицом и немного развинченной в бедрах походкой. В руках у него пакет с сэндвичем, он приехал сразу после суда. Я немного нервничаю, мне неудобно, что я так низко пала. Отец подруги нашей дочери. В общем, понятно.
   Он, видя, что я жмусь и мнусь, хлопает меня по плечу:
   – Слушай, я тут тоже попался месяц назад. На парковке Стар-маркета выкурил после работы джойнт… Меня пробил такой голод, что я пошел в магазин и сдуру прямо там засосал бутылку пенящихся сливок… Короче, что ты украла?
   – Суп.
   – Еще что?
   – Пакет сосисок.
   – Понятно. – Он проглядывает мои бумаги. – А ты видела, что подписываешь?
   – Разумеется, видела.
   – Прочитай вслух!
   Я начинаю читать:
   – Задержанная вела себя агрессивно, при задержании пыталась съесть вещественное доказательство.
   – Что это всё значит? – спрашивает он.
   – Я, – говорю, – хотела съесть суп.
   – После того, как задержали? Ха-ха! Остроумно! – говорит он, оглядывая меня и мужа.
   – Точно больше ничего не крала?
   Странно, думаю, а ведь для него такой разговор в порядке вещей.
   – Больше ничего.
   Он посмотрел на часы и заторопился:
   – В общем, говорить будешь следующее. Торопилась к ребенку, взяла продукты, когда вышла, вспомнила, что не заплатила. Сразу сообщила об этом спецработнику, который стоял в дверях.
   Я благодарно часто киваю. Может быть, слишком часто.
   – Что у тебя с головой? У тебя нервный тик? Это бы подошло!
   У меня, к сожалению, нервного тика нет, и он продолжает инструктаж:
   – Упомяни, что принимаешь антидепрессант! Принеси с собой аптечный пузырек. Если что, врач, надеюсь, подтвердит? Очень хорошо. Главное, повторяю: хотела заплатить, но мне не дали. Всё поняла?
   Филипп записывает всё, что говорит Мэтт. В Гарварде конспекты Филиппа ходили по рукам.
   – Что самое большее могут сделать? – спрашивает Филипп у него.
   – Могут посадить на три месяца. Для острастки.
   Мне очень не хочется возвращаться в тюрьму, даже на день.
   – Не волнуйтесь, я пойду с вами, – говорит Мэтт, вставая.

   С вечера зарядил мелкий злобный дождь и сыпал, не переставая, всю ночь. Этот же дождь встретил нас утром, когда мы вышли из дому, чтобы ехать в суд.
   Здание суда поразило нас своими контрастами. Внутри нехитрой кирпичной коробки оказалась сложная система арок, переходов, лифтов, коридоров, застекленных или разгороженных металлическими барьерами кубиков, в которых сидели, стояли, передавали друг другу телефонные трубки служащие. Казалось, что и над ними идет дождь, и что посетители у окошек стоят под дождем, и все мы медленно перетекаем из одного отсека в другой. Честные люди и преступники, стражи закона и воры. На втором этаже мы заполнили необходимые бумаги и зашли в большую темную залу, где Мэтт должен был сидеть отдельно, рядом с другими адвокатами, а мы отдельно – рядом с другими преступниками и их родственниками. Передо мной слушались четыре дела. Судили двух придурков, которые застрелили третьего, не поделив общую девушку; судили парня, который вытащил из машины радиотехнику. Судили женщину: по-английски она не говорила и, похоже, ни на одном из других языков тоже. Ее судили за наркоманию, но тут же сходу отправили на освидетельствование психиатров. За этими тремя делами слушалось дело идиота из группы «За жизнь». Он рассылал врачам-абортологам письма, мол собирается взорвать клинику. У всех подсудимых были адвокаты, государственные и частные. Адвокаты сидели на отдельных скамейках за полукруглой деревянной перегородкой. Когда доходила очередь до их клиента, адвокаты подходили к судье и, наклонившись, что-то говорили ей на ухо. Мой адвокат сидел среди них. Мы перемигнулись.
   У меня в голове крутилась фраза: не их судят, а они судят общество. Накануне ночью я пыталась вспомнить, откуда она пришла. Теперь вдруг вспомнила – из «Живого трупа».
   Вот это я им и скажу.
   Еще я скажу, что великий поэт Франсуа Вийон был вором. Что у Анри Руссо была клептомания. И процитирую, что говорил лауреат Нобелевской премии Иосиф Бродский. Что он вообще удивляется тому, как это поэты еще не грабят и не убивают, когда общество вытворяет с ними такое.
   Судья, интеллигентная черная женщина в серебряных очках, наконец выкликнула мое имя. Дальше всё происходило как в кино. Рука на Библии: обязуюсь говорить правду, и только правду…
   Судья зачитала донесение магазинного работника, делая акцент на некоторых двусмысленностях:
   – «Задержанная вела себя агрессивно… пыталась съесть вещественное доказательство…». Тут не указано, что конкретно задержанная попыталась съесть? – спросила судья у Мэтта.
   Тот слегка поклонился:
   – Три банки супа гаспачо и два фунта сосисок, ваша честь.
   В зале раздался смех. Судья сняла очки и строго взглянула в ту сторону, откуда он доносился. Потом она опять повернулась к Мэтту:
   – Ей это удалось?
   – Нет, ваша честь.
   Судья кивнула и что-то записала в большом журнале, который лежал перед ней на столе. Потом она снова подняла глаза на Мэтта:
   – Почему нет?
   – Ваша честь, вы видите ее перед собой! – ответил Мэтт, слегка передернув плечами.
   Судья посмотрела на меня долгим изучающим взглядом. Я приосанилась.
   – Потрудитесь разъяснить, что вы имеете в виду?
   – Ей бы столько не съесть! – сказал Мэтт и снова поклонился.
   Судья слегка улыбнулась, но тут же быстро опустила глаза в журнал.
   Какое-то время она молча читала донесение. Я ждала, когда же мне дадут слово.
   – Что еще было найдено у подсудимой при задержании? – спросила судья, снова обращаясь не ко мне.
   – Больше ничего, ваша честь.
   Она перечитала, водя пальцем по строке:
   – Подсудимая вела себя агрессивно. В чем выражалась агрессия?
   – Вступала в дебаты со спецработником, ваша честь.
   – Потрудитесь расшифровать. Какого рода дебаты?
   – Просила супа, ваша честь! – ответил Мэтт и опять слегка поклонился.
   Снова в зале послышался смех. Мэтт продолжал:
   – Ваша честь, – воскликнул он. – Подсудимая принимает антидепрессанты. У данной группы таблеток имеется побочный эффект… Можете прочитать, это мелкими буквами указано внизу.
   Он протянул ей желтый аптечный пузырек, но она отмахнулась:
   – Оставьте! Я сама их принимаю уже двадцать лет!
   – К тому же, – продолжал Мэтт, – моя подзащитная курит. У курильщиков опасность побочного эффекта вырастает до девяноста процентов.
   – Эффект, не эффект, – сказала судья и, стукнув молоточком по столу, что-то прокричала. Я не расслышала, но по реакции окружающих догадалась, что что-то очень хорошее.
   – Ваша честь, благодарю, – сказал Мэтт.

   Потом был коридор, сияние лампочек, пять пролетов лестницы вверх, потому что лифт не работал, а нам зачем-то нужно было подняться на седьмой этаж. Я попыталась обнять служащего, который выдавал мне расписку об освобождении. Он вовремя увернулся, поднимая с пола упавшую ручку.
   Когда мы выбрались наружу, Мэтт стянул галстук и расстегнул воротничок на рубашке:
   – Тут неподалеку открылась пивная, – сказал он задумчиво. – Сами варят, надо попробовать!
   Мы зашли за угол, столы были на улице, мы сели. Дождь кончился. В Новой Англии бытует поговорка: «Если вам не нравится погода, подождите пару минут, и она изменится».
   – Три кружки пива и что-нибудь из еды? – спрашивает нас мой адвокат.
   – Отлично, – отвечает Филипп, – только мы платим!
   Мэтт, отмахнувшись, пролистал меню.
   Подошла официантка. Молоденькая, с блокнотиком на ладони, остро заточенным карандашом в руке. Мэтт затараторил:
   – Деточка, три пива, три супа гаспачо, три порции домашних сосисок с гарниром. На десерт – два слоеных пирожка с яблоками и связку наручников для дамы!
   Она быстро записывала, потом покусала верхнюю губу:
   – Не всё успела! Повторите, пожалуйста, что последнее?


   Доктор Ганцмахер

   В Израиле я работала в женском журнале «Портрет». Хозяйку журнала звали Джоанна. Это была богатая, образованная, взбалмошная, практичная англичанка из газеты «Джерусалем Пост», которая, изучив маркет, поняла, что нужно Израилю. Израилю нужен был женский русский журнал. «Никакой ностальгии по первой родине! Мы у себя в стране, у нас новая жизнь!» – говорила Джоанна. Моей непосредственной начальницей и редактором была журналистка Эмма Сотникова. Фраза о ностальгии относилась в первую очередь к ней. Эмма любила все безысходное, русское, под которым она, конечно, понимала питерское. Побывав в Израиле замужем за сионистом и родив от него троих детей, она в следующий раз вышла замуж за питерского писателя Мишу Федотова. Миша тоже работал у нас в журнале, он отвечал за сектор горячих материалов. О нем-то и пойдет речь.
   Миша позвонил мне в пол-одиннадцатого.
   – Слушай, Джоанка совсем взбесилась!
   – Что такое?
   – У тебя есть время? Приходи минут на семнадцать-восемнадцать – надо посоветоваться.
   Я уже лежала в постели, по телевизору вот-вот должны были начать транслировать из Ливана фильм Бергмана «Фанни и Александр». Я давно мечтала его посмотреть.
   – К черту Бергмана, – бесстрастно отвечает он, – я тебе перескажу!
   Я поднялась и вышла из дому.
   Миша жил неподалеку. Ничем не примечательный снаружи каменный дом, в котором он жил, внутренним устройством напоминал конструкцию, описанную писателем Короленко в повести «Дети подземелья». Помёт, как Миша называл свое потомство, состоял из какого-то количества детей от разных браков. Я говорю «какого-то», потому что количества детей никто точно не знал, даже сам Миша. У евреев вообще не принято считать детей – Бог дал, надо радоваться. Он и радовался, не пересчитывая, а дети все подтягивались из разных стран под отеческий кров, чтобы счастливо зажить в короленковском подвале. Скажем, на тот момент времени их было штук одиннадцать, и к ним примыкали трое Эмминых.
   Миша был в кухне один:
   – Днем совершенно невозможно работать! Вот мы сейчас… – говорит он, наливая нам по чашке чифиря. Из чего я заключаю, что семнадцатью-восемнадцатью минутами не обойдется.
   – Что происходит? – спрашиваю, оглядываясь.
   Кухонный стол завален порнографическими журналами. Какие-то голые бабы. Поверх всего – пишущая машинка с заправленным в нее листом бумаги.
   – Садись. Вот смотри – шесть способов обновить сексуальную жизнь. Что ты думаешь про это?
   Миша произносит «что» по-питерски.
   – После десятичасового рабочего дня ничего не думаю, – честно отвечаю я.
   – Не умничай, – отвечает он и кладет передо мной журнал “Ейе” с соответствующей статьей о сексе. – Джоанка хочет, чтоб я перевел эту похабщину для наших. Завтра отдаем номер в тираж. Над нами будет хохотать весь Израиль!
   – Над нами и так хохочет весь Израиль. Ты же писатель-юморист!
   Он смеривает меня выразительным взглядом. Очки у него старомодные, с большой черной оправой. В них он похож на филина. То-то, думаю, ему по ночам не спится.
   – Опять умничаешь? Умничать будешь, когда этот вшивый бабский журнал закроется, – ворчливо говорит Миша. – Ну представь себе типичную русскую семью. Скажем, из Винницы. При чем здесь водяные матрасы?
   Действительно, думаю, при чем, и начинаю читать.
   – Ну что? – спрашивает он через время.
   Я молчу. Действительно похабщина, иначе не назовешь.
   Он показывает мне на текст:
   – Что мы делаем? Мы даем это под рубрикой «журнал “Elle” рекомендует» и параллельно на широких полях печатаем соображения нашего отечественного сексопатолога. Тонкие, продуманные, с учетом мироощущения русской семьи из Винницы.
   Я спросила, где в одиннадцать часов вечера он собирается искать отечественного сексопатолога.
   – Идиотка, – отвечает он, – отечественный сексопатолог – это мы. Ты и я. Фамилию я уже придумал – доктор Ганцмахер.

   Должна оговориться, Мише я была многим обязана. Работу в журнале устроил мне Миша. Если бы не он, я бы долго еще мыла полы за девять шекелей в час. В журнале мне положили нормальную (по уцененным русским стандартам) зарплату младшего редактора. Впрочем, в первые два месяца работы полы я тоже мыла. Я приходила на час раньше остальных, надевала большой оранжевый передник, желтые резиновые перчатки и брала в руки розовое пластиковое ведро. В таком костюме до прихода коллег я убирала помещение. Потом переодевалась и садилась редактировать. Скажем, историю про зарождающуюся смешанную семью: он – коренной сабра, футболист из команды «Маккаби», 28 лет, рубашка с пальмами и летающими попугаями, она – бледное, голубоглазое детище Иркутска. На вид ей лет пятнадцать, на еврейку не похожа.
   Прочитав, звонила Мише, автору этого горячего материала. Ему ввиду многодетности разрешалось работать из дому. Я не решалась спросить Мишу в лоб, еврейка ли невеста. Я начала издалека:
   – Кто бы мог предположить, что в Иркутске есть евреи…
   – Они везде есть. Как плесень. Триста шестьдесят семь тысяч.
   Я не сразу поняла, что эти шизофренически точные цифры Миша просто брал из головы.
   – Ты уверен, что она это… Джоанна обязательно спросит.
   – Еврейка? Чистопородная. Сто сорок восемь процентов. Я проверял.
   Мишу редактировать было просто. Там двоеточие, здесь запятая…
   Гораздо сложнее обстояло дело с другими авторами. На мой адрес приходили материалы толщиной с роман. Писали все и писали много. Писал бывший экономист с кондитерской фабрики в Киеве и парикмахерша из Львова. Писали доктор сельскохозяйственных наук из Минска и бывший преподаватель народного танца из Баку. Евреи – народ книги. «Уважаемый господин Капович, – читала я, открыв очередной толстый пакет, доставленный с уведомлением мальчиком-арабом. – «Посылаю Вам мои раздумья о жизни еврейского народа в Старо-Урюпинске…» Иногда в журнал приходили стихи про Израиль. «Маленький такой клочок земли. Пусть сухой, но все-таки шели». «Шели» означает мой. На это тоже надо было отвечать в письменной форме. Таковы были требования Джоанны, которая хотела, чтобы у журнала была обратная связь с читательницами и читателями.
   Часам к одиннадцати прибегала Эмма. Мы с Эммой запирались в нашем «отдельном» кабинете и обсуждали текущие дела. Начальство – хозяйка журнала Джоанна и бухгалтер Джим – появлялось в полдень. Когда к ним приходили какие-нибудь важные гости, меня посылали на кухню делать кофе. Я научилась спрашивать: «Вы предпочитаете кофе с сахаром или без?» Не скрою, церемония меня удручала. Однажды, по рассеянности, я сыпанула в кофе три ложки соли. То, что директор банка «Леуми» ушел, не дав журналу рекламы, скорей всего, не имело ко мне отношения, но я на всякий случай уже обдумывала, куда идти. Снова мыть полы или устраиваться няней в многодетную семью? Я знала одну, жили в соседнем доме, очень религиозные. Джоанна весь день хмурилась, мытье полов и подача кофе были переданы смышленой двадцатипятилетней корректорше Дине. А со мной поступили так. Меня повысили. Джоанна вызвала меня в кабинет и сказала, что отныне я буду замредактора по литературной части. На зарплате это, впрочем, никак не сказалось.
   Но вернемся к Мише.

   Короче, пока я читаю «шесть способов», Миша что-то быстро выстукивает двумя пальцами. Иногда он поднимает голову и взглядывает на меня сквозь запотевшие очки. Читаю я, значит, и воображение мое начинает разгораться. Ну, во-первых, по поводу спонтанного секса в гостиной. Это был способ первый. При свечах, на ковре, с легкой музыкой в радиоколонках.
   – Говори, что сразу приходит в голову. Это и есть самое верное! Только не умничай, – предупреждает Миша.
   Он сходу придает моим соображениям художественную форму. «Доктор Ганцмахер в целом согласен, что такое может оживить чувства супругов, но, к сожалению, такой оживляж небезопасен. Врачующиеся могут случайно разбудить бабушку, спящую на раскладушке в углу гостиной. Племянников, ночующих на кухне. Доктор Ганцмахер считает, что к первому способу не стоит прибегать, но если уж приспичит, то лучше тогда без свечей. Музыка тоже отменяется. Даже приглушенная. Никакой музыки. Бабушке с вечера двойную порцию снотворного. Племенникам – по рюмке вина.
   На втором способе мы оба тормознулись. Секс в ночном парадном после питерского «парадняка» звучал как несообразный детский лепет. Как стрельба в тире для тех, кто ходил на медведей. Доктор Ганцмахер порекомендовал заменить парадное газоном. Израильтяне очень ухаживают за своими газонами. Газон и в других отношениях интересней – ближе к природе. Проверить часы работы оросительной системы и – вперед.
   Насчет третьего способа с водяными матрасами поправка целиком принадлежала Мише. Про пластиковые мешки на сохнутовских матрасах. Такие матрасы выдавались в пользование до прихода наших контейнеров с мебелью. Их, в принципе, можно было накачать водой.
   Я лично горжусь комментарием к способу с эротическим фильмом.
   – Скажи что-нибудь афористичное! – потребовал Миша, застыв надо мной с третьей чашкой чая в руке.
   – «Панасоник» убивает либидо!
   Миша сел за машинку и застучал.
   – Можешь ведь, когда не умничаешь!

   К шести утра статья готова. Мы с Мишей устало откидываемся на шатких стульях, принесенных детьми с помойки, и Миша говорит:
   – Если Джоанка спросит, что тут написано, скажи что-нибудь умное. Что материал был прокомментирован серьезным аналитиком…
   В среду вечером вышел номер с нашей статьей. Уже в девять утра телефон звонил не переставая.
   Мы с Эммой только успевали перехватывать трубки, чтобы наши бабоньки не пробились к начальству. Где-то мы все же упустили пару звонков. Джоанна ворвалась в наш кабинет. В ярости она напоминает снежного барса.
   – Я хочу дословно знать, что написал этот Ганцмейстер! – говорит она с каким-то шипящим холодом в голосе.
   – Ганцмахер, – машинально поправляю я.
   Она скашивает на меня разъяренные глаза, и я понимаю, что никакие объяснения тут не помогут. Пойду няней, подумала я. Эта мать семерых детей опять ходит беременная. Это очень своевременно.
   Я посмотрела на Эмму: она, как ни в чем не бывало, правит заметку о театре. Оторвать ее могло только сообщение о новой войне в Персидском заливе. Война, кстати, только закончилась.
   – Я хочу с ним увидеться! Где он живет? – продолжает шипеть Джоанна, хватая с моего стола и бросая в воздух страницы для набора.
   Больше всего мне хочется провалиться сквозь землю и очнуться где-нибудь в Иркутске.
   – Вот это, к сожалению, устроить невозможно, – отвечает ей Эмма.
   Далее мне предлагается выйти из кабинета, что я с благодарной трусостью и делаю.

   Я потопталась в коридоре. Не то чтобы подслушивала – этого не требовалось. Сначала из-за двери доносились два накаленных голоса, но постепенно больше стал слышаться второй, Джоаннин стал затихать. Захожу в комнату к художницам. Вид занятых делом людей всегда меня успокаивает. А сабры вообще спокойны, от природы и ввиду места жительства. В первый день войны в Персидском заливе я полюбопытствовала у соседки, коренной израильтянки, спускалась ли она в бомбоубежище или, как мы, сидела дома в противогазе. «А я, деточка, даже не просыпалась», – ответила она. Или взять хоть моего друга Мишу Генделева. Он хотя и не сабра, но, прожив в Израиле много лет и побывав на трех войнах, тоже стал спокоен. Когда война только ожидалась, я спросила у него, что теперь с нами будет, если они все-таки начнут забрасывать нас ракетами. «С нами всё будет прекрасно, – ответил он беззаботно. – А вот с ними будет херово». И пояснил: «Ты пойми, с кем мы имеем дело. У этих мудаков корявые не только головы, но и руки. Если они даже сумеют вставить ракету куда нужно, то все равно е…ут ее себе на голову».
   Художницы продолжают работать, а я сажусь на угол стола – лишних стульев у художниц нет – и закуриваю.
   – Разнос? – спрашивает Шломит.
   Я киваю.
   – Аколь не беседер. Все будет хорошо, – говорит вторая художница Шошана.
   Через пятнадцать минут мы слышим колебание воздуха. Джоанна вошла в дверь, широкая улыбка светилась на ее лице. Далее (клянусь, так оно и было) происходит следующее. Подходя ко мне все с той же светящейся улыбкой, Джоанна проводит ладонью по моей голени.
   – Колаковот, – говорит она мне, то есть молодец. Акцент у нее чудовищный, но это слово я понимаю.
   Вообще я не люблю похвалы начальства. Мне всегда кажется, что хвалят меня по ошибке. Потом может быть хуже. Но Джоанна продолжает улыбаться и рассматривать мои ноги. Затем она поворачивается к Эмме и что-то говорит на иврите, чего я уже не понимаю.

   На моем столе пепельница была переполнена окурками. Я подождала, пока Эмма закроет дверь, и поинтересовалась положением:
   – Мы с Федотовым уволены?
   Эмма удивилась.
   – С чего бы вдруг вас увольняли?
   – Как с чего? А статья?
   – Вот, – продолжает Эмма какой-то монолог в своей голове, – я ей говорю: ты что психуешь? Скандал – лучшая реклама!
   – А она?
   – А что она? Номер-то раскуплен.
   Эмма достает из сумочки два обтянутых пластиковой пленкой бутерброда, один протягивает мне. Я беру, но еда не лезет мне в горло. Что-то продолжает меня мучить. Наконец я понимаю:
   – А при чем здесь мои ноги?
   – Пришли два филлипсовских эпилятора, – отвечает Эмма, жуя. – Джоанна дает тебе один в качестве премиальных.
   – На хрена мне филлипсовский эпилятор? – изумляюсь я.
   Вопрос резонный, Эмма задумывается.
   – Все равно бери, – говорит она наконец. – Филлипсовский эпилятор – лучший подарок для наших баб. Отдашь Генделеву, он будет счастлив. Вокруг него вьется много знойных девушек!


   Цветы и консервы

   Виза у няни нашей дочери истекала, я ей и говорю:
   – Оставайся, Наташа! Найдем тебе жениха, будешь жить в Америке.
   Трудно объяснить, почему я это сделала. Больше всего в жизни я боюсь ненужных хлопот, но тут на меня что-то нашло. Наташа была веселой, красивой и честной. Ей исполнилось двадцать четыре года, она ушла из пединститута и подалась в Америку простой няней, чтобы помогать родителям. Мне казалось, что ей нужно остаться.
   На примете у меня был наш друг Hoax. Он был по образованию античник, свободно читал в оригинале Софокла. У него способности к экзотическим языкам, подумала я.
   Я люблю Ноаха. Совсем нормальным его не назовешь, но есть такой вид сумасшествия, который даже приятен. Упомянула Наташе, что богатый отчим завещал Ноаху двухэтажную квартиру в центре Бостона. С собственным лифтом. С садом на крыше. Впрочем, отчим еще был жив.
   Я пригласила Ноаха к нам, познакомила с Наташей и под каким-то предлогом отлучилась. Был теплый осенний день, по деревьям парка носились растолстевшие белки. Желуди сыпались на дорожку. Когда я вернулась через полтора часа, я застала Ноаха одного. На столе перед ним лежал учебник и блокнот, в котором он рисовал арабский алфавит.
   – Я так понимаю, что главное – выучить алфавит, а дальше – пойдет как по маслу! – сказал он мне задумчиво.
   Я спросила, где Наташа.
   Он не знал.
   – О! Только что тут сидела! – сказал он и показал на пустое кресло.

   В общем, у Наташи появился этот Антон. Наташа познакомилась с ним в русском магазине.
   В первый раз я увидела его, когда мы с ней поехали на рынок. У входа ее кто-то окликнул, это и был Антон. На нем был темно-зеленый костюм, галстук, в руках он держал баптистские буклеты. Он протянул нам по экземпляру:
   – Заходите завтра с Натальей! Будет интересное обсуждение последней речи Буша. Вы, конечно, в курсе?
   – Нет, – говорю, – еще не ознакомилась.
   – Буш во время поездки в Англию нехорошо выразился.
   Тут я, конечно, заинтересовалась.
   – Как именно?
   – Буш сказал, что баптисты и мусульмане верят в одного Бога! Мы в общине пишем письмо протеста. Баптисты всей Америки оскорблены!
   – А мусульмане?
   Он посмотрел на меня с недоумением:
   – В каком смысле – мусульмане?
   – Мусульмане не оскорблены?
   – Вы что, сочувствуете мусульманам?
   – Нет, – говорю, – я не сочувствую никому. Но справедливости ради…
   Мы купили всего понемногу: фруктов, овощей, сыра, два фунта креветок и поехали домой. В метро я потихоньку опустила приглашение в урну.
   Наташа по-прежнему возилась с нашей дочерью, но прежней Наташи не стало. Она вдруг задумывалась и, отряхнув длинную юбку, уходила на балкон. Там она стояла и печально смотрела вдаль. Ветер с парковки трепал ее длинные белые волосы. Перспективу венчал двадцатиэтажный жилой дом, на балконах сидели парочки.
   Где-то они с Антоном встречались. Наташа заплетала волосы в косу и шла к зеркалу посмотреть. Ее стоптанные коричневые туфли стояли у двери, светясь от гуталина. Как-то, когда она ушла, я рассмотрела жестяную банку. Может быть, она взяла ее с собой для веса, неудобно было сдавать в багаж полупустой чемодан. Я открыла крышку, и мне вдруг представился этот мир, из которого она пришла. Пруст вот макал в чай бисквитное печенье, но мы родом из другой прозы. Родом Наташа была из села под Алма-Атой. Фотография семьи лежала на тумбочке у ее кровати. На облупленном крыльце, рядом с двумя девочками – одной смуглой с азиатскими глазами, другой постарше, беловолосой, зеленоглазой, – стояла, положив им руки на плечи, крупная казахская женщина в цветастом платье. Это была Наташина мать Гульнара. За их спинами, ступенькой выше, стоял худой казахский мужчина в темном костюме. Костюм был ему велик и обвисал в плечах. Это был отец Наташи, Адилет. Он работал техником-осветителем на казахской киностудии. Мысленно я проникла в сени, где на длинной скамье спали шерстяные свитера, пальто, шапки. Их иногда выносили на солнце, чтоб не съела моль. Дальше была кухня, устеленная половиками, потом две маленькие комнатушки, родительская и их с младшей сестренкой. Но зато вокруг дома, со всех четырех сторон, желтели поля, зеленели луга, где можно было бежать весь день, но так и не добежать до вон той голубой горы на склоне неба.

   Сначала у них с Антоном все шло нормально. Наташа возвращалась с прогулок веселая, глаза ее зеленели.
   – А ну, как тут мои девчонки? Что поделывали интересного?
   Мой отчет был прост:
   – Смотрели телевизор. А ты?
   – А я наблюдала канадских гусей на стадионе. Они щипали траву.
   – Ну?
   – Я всегда считала, что она искусственная.
   При чем здесь гуси, гадала я.
   Второй раз я увидела Антона в церкви на Рождество. Наташа пела в хоре. Она, собственно, и ходила в церковь, чтобы петь. Пела она очень хорошо. У нее было глубокое сопрано, и голос ее выделялся на фоне других голосов. В какой-то момент я оглянулась и заметила Антона. Он стоял у колонны, скрестив руки на груди. Темные вьющиеся волосы, загадочная улыбка.
   Наверное, когда мы молоды, мы не знаем того, что есть, а знаем только то, что хотим знать. Их роман кончился весной. Наташа в двух предложениях изложила мне свои взгляды на отношения между мужчиной и женщиной:
   – Парень должен быть первым. У моих родителей папа год ухаживал за мамой, приносил ей на каждый праздник цветы и консервы.

   Когда Рон спросил, нельзя ли у нас временно пожить, я забеспокоилась. После того как умер старый литовец-хозяин, нашим домом владели два его сына. Назовем их Томас и Витас, тем более что так их и звали. Братья жили в нашем доме. Младший Томас продавал через Интернет китайскую обувь и громко пил в комнате выписанных из Литвы рабочих. Томас был добродушным бездельником, с ним у нас не было проблем. Проблемы были со вторым братом, недоучившимся юристом. Витас соколом высматривал незаконных гостей-постояльцев и выдворял их из дома. К счастью, у Витаса случались запои, и тогда он на короткий срок превращался в хорошего парня. Срок был совсем короткий, полторы-две недели, после которых у него начинался третий, темный период, или, по-простому говоря, белая горячка. Тогда Витас бушевал, бил штангой стены, однажды запустил в прохожего утюгом.
   Я проверила, оказалось, у Витаса был как раз промежуточный догорячечный период. Мы выпили с ним по стакану вина, и он даже вызвался помочь перевезти Рона. Это было очень кстати, потому что Рон находился в состоянии войны со своим соседом по квартире. Переезд мог незаметно перейти в драку. Вид литовца с налитыми кровью глазами был более чем кстати.
   С собой Рон ввез в квартиру книжный шкаф, шесть ящиков поэзии и сумку с вещами. Он расставил книги на полки и стал неторопливо сдувать с них пыль. Потом обернулся к нам:
   – Вчера ночью голос меня допрашивал: ты знаешь, кто я? Знаешь?
   Мы подняли головы:
   – Ну а ты?
   – Я знал, но ничего ему не сказал.
   – И кто ж это был?
   – Харт Крейн, – сказал Рон и, вытащив из кармана черный блокнот, что-то в нем записал.

   Поначалу Рон был страшно занят своими отношениями с голосом и с бывшим соседом, которого он по-прежнему порывался идти бить. Мы отговаривали, потом шли с ним. Сосед, слава Богу, не открывал, и мы возвращались обратно. Нам уже была знакома картина болезни. Через некоторое время антидепрессанты оказывали действие, и Рон снова превращался в застенчивого интеллектуала с мягким голосом и тихими неподвижными глазами. И тут-то Рон заметил Наташу. До этого он поглядывал на нее доброжелательно, но как-то отчужденно. Может быть, даже принимал за красивое женское привидение, принадлежность русского обихода.
   По-английски Наташа не говорила, поэтому ухаживал он за ней так. Садился напротив и смотрел на нее долгим немигающим взглядом. Иногда немного склонял голову набок и смотрел под другим углом. Это могло продолжаться часами. Я знала как минимум трех его пассий, которых этот способ ухаживания свел с ума. Когда девушки переставали открывать ему дверь, он стоял под окнами. Одной пришлось съехать с квартиры. Понятия не имею, что на этот счет думала Наташа. По-моему, она просто не замечала.
   Вот сидим мы как-то на детской площадке, Рон с загадочной улыбкой смотрит на Наташу, та задумчиво смотрит на съезжающих с горки детей. Потом говорит мне:
   – Тот мальчишка в красной куртке ведет себя агрессивно. Я наблюдала за его родителями… У них в семье какие-то проблемы.
   Среди своих друзей я слыву психологом. К тому же, в отличие от Наташи, я знала эту семью: он – архитектор, она – продает квартиры. Интеллигентные американцы, обеспеченные. Какие у них могут быть проблемы? Проблемы заводятся у таких, как мы. От бедности.
   Проходит несколько недель, и выясняется небезынтересный факт. Интеллигентная пара, родители мальчика, находятся в процессе отвратительного неинтеллигентного развода. С доносами в полицию, с тяжбой из-за дома. Сообщаю об этом Рону, он отвечает:
   – Наташа – самая необычная девушка, какую я видел в жизни!

   А Наташа все переживала из-за Антона. Часами ходила вдоль реки. Потом остригла волосы. Что-то надо было с этим делать, как-то отвлечь ее от грустных мыслей. Она любила ходить на лыжах. В сорока минутах от города находилась лыжная зона, и мы поехали. С лыжами в руках сошли на безлюдной заснеженной станции. Оттуда нужно было идти минут двадцать вдоль леса. Дикой природы я не люблю, на лыжах не катаюсь. Было один раз – в писательском поселке Переделкино, когда мама отправила на каникулы в Москву. Мне исполнилось пятнадцать лет, я бредила поэзией. Один писатель, близкий друг семьи, пообещал познакомить меня с Арсением Тарковским, его мы дома не застали, он должен был вернуться к ужину. Коротая время, мы пошли кататься на лыжах. Я проехала только один круг и подвернула ногу.
   Пока мы с Наташей шли обочиной зимнего леса, я все это восстановила в памяти. Спрашиваю ее:
   – Слышала про такого поэта – Арсения Тарковского?
   Она, как я и предполагала, не слышала.
   – А про Асадова?
   – Конечно!
   Вот она – слава, подумала я и похвасталась:
   – Я была с ним знакома.
   – Ты знала Асадова!
   – Очень близко.
   К вечеру моя нога распухла, и, пока друг мамы метался по писательскому городку в поисках врача, я лежала на кушетке в фойе и стонала. Из уважения к писателям я старалась стонать не очень громко. Мне казалось, что у меня получается. Писатели проходили мимо, вежливо улыбаясь при виде моей поднятой вверх ноги. Ко мне подошел человек в черном костюме и черных очках. Он спросил, что случилось:
   – Вы же видите! – сказал я и показала на ногу.
   – Нет, не вижу, – ответил он, – я слепой.
   Это был Асадов. У него почему-то в кармане оказался бинт. Я подвинулась, и он, присев рядом, перебинтовал мне ногу.
   Наташа была в восторге.
   – Тебе повезло! Таких людей знала!
   Мне захотелось ее поразить еще чем-нибудь. Например, однажды я выступала на эстраде с Высоцким. Я небрежно упомянула об этом, умолчав, что эстрада была сколочена из досок и ящиков в одном кишиневском подлеске и что я спела всего одну песню, да и то моего голоса не было слышно. Но ведь это было! Какие-то поклонники из Академии наук, где работала моя мама, организовали Высоцкому выступление. Он ехал из Москвы в Одессу, по дороге заехал в Кишинев. В конце выступления Высоцкий спросил, нет ли у слушателей пожеланий. Я сидела на ящике в первом ряду. Я подняла руку и попросила его спеть мою любимую песню «Сегодня я не пил, не ел». Все рассмеялись. Высоцкий позвал меня на сцену. Моего голоса, я думаю, не было слышно, все заглушала гитара. Потом Высоцкий спросил, какая у меня заветная мечта. Я мечтала, чтобы у меня был такой голос, как у него.
   – Это легко, – сказал он. – Выпиваешь с утра стакан водки и закусываешь пачкой пломбира!
   Подумал и добавил:
   – С водкой можешь еще пару годиков подождать.
   Наташа рассмеялась, и мне тоже стало весело. Показалось вдруг, что жизнь была полна интересных встреч. Стала думать, чем бы еще ее порадовать. Но не успела ничего придумать. Рядом с нами остановилась машина, в ней сидели трое. Водитель приспустил стекло:
   – Девушки, покататься не хотите?
   Мы сказали, что не хотим, и пошли дальше. Они ехали следом. Я начала нервничать: с обеих сторон дороги плотно чернел лес, и почему-то начинало темнеть, как бывает перед снегом. Через три минуты они перегородили нам путь, захлопали двери. Один остался сидеть, двое вышли, пахнуло алкоголем:
   – А все-таки, девушки?
   Наташа повернулась ко мне:
   – Не отвечай ничего.
   Я и не отвечала. Я вспоминала случаи изнасилования с последующим расчленением трупов. А ведь я всегда полагала, что тема сильно раздувается. Конечно же, бывает, думала я, но где-то с кем-то, в плохих районах. Не в зимнем же лесу, в семи минутах ходьбы от лыжного курорта. Вокруг, впрочем, не было ни души. Я поискала в кармане телефон. Телефона тоже не было: я, видимо, оставила его дома.
   Они перешли к действиям. Ухаживанья их были сосредоточены на Наташе. Меня оттолкнули в сторону, отчего я сразу, как бревно, повалилась в снег. И вот что я увидела, когда разлепила глаза. Наташа немного развернулась и в полушпагате толкнула водителя ногой в лоб. Мне показалось, что она и била-то несильно, но тот рухнул как подкошенный. Потом она повернулась лицом ко второму и посмотрела ему в глаза. Всё произошло быстро, он отступил на пару шагов и вдруг побежал.
   Такая обычная девушка, учительница младших классов в сельской школе…
   Биологической матери она не помнила. Было что-то белое, как пятно, как облако. Она удивилась, узнав, что, когда мать исчезла, ей было только одиннадцать месяцев. Куда ушла мать, так и не дознались. Сначала Наташа лежала в больнице, у нее оказались сломаны бедра. Потом выздоровела, и ее перевели в детский дом. Наташа помнила свою первую воспитательницу, ее звали Натальей Ивановной и от нее вкусно пахло жареной картошкой. Еды всегда не доставало, молоко – и то было нарасхват. Однажды, когда Наташа уже подросла, воспитательница сказала, что к ней приехали родственники. Ее отвели в классную комнату, посадили за парту и велели подождать. Потом в комнату вошли высокая полная женщина и худой мужчина. Оба гостя были казахами. Эти люди предъявили директору какие-то бумаги и увели ее с собой. Она помнила, как они приехали к ним домой. Первую свою ночь Наташа спала на раскладушке. На следующий день ей купили кровать с железными шишечками, и она поняла, что остается жить у них. Матрас был слишком мягким, она долго не могла к нему привыкнуть, и, когда мать выходила из комнаты, Наташа ложилась в углу рядом с собакой. Она скучала по своей единственной подружке Зинке, но с Зинкой связь прервалась, когда ту перевели в другой детдом на севере страны. В двенадцать лет Наташа обнаружила в себе странную физическую силу.
   – То-то я смотрю, что на казашку ты не похожа, – сказала я, утирая слезу.
   Когда мы дошли, то оказалось, что из-за урагана лыжную зону закрыли. Инструктор подвез нас на станцию:
   – Завтра приезжайте! – сказал он, прощаясь.

   Утром у меня болела голова. Видимо, я все-таки ударилась, когда упала. Когда я объяснила, что произошло, Филипп с Роном переглянулись и стали одеваться. Было трудно их убедить, что найти трех американцев в пригороде Бостона не так уж просто. Сосед принес нам ключи от машины:
   – Только до утра верните, мне надо ехать в Нью-Йорк на демонстрацию протеста. Кстати, можете присоединиться!
   Прощаясь, мы поинтересовались, что за демонстрация.
   – Антиправительственный митинг. Буш послал в Ирак еще войска.
   В общем, едем. Филипп рядом с Роном на переднем сиденье, мы с Наташей сзади. Рон – всю дорогу он был задумчив – покосился на Филиппа:
   – Странно… Я думал, Буша уже переизбрали. Я помню, что слышал это имя еще десять лет назад.

   Мы доехали до станции и проследовали тем же путем, каким шли накануне. Лыжная станция работала вовсю, промелькнуло лицо вчерашнего инструктора.
   – Ага, – сказал он. – Правильно сделали, что вернулись.
   Мы спросили про троих американцев на серой «субару».
   – В городе спросите, – посоветовал он.
   Мы доехали до города, походили по улицам, заглядывая в окна. Рон забежал в винный магазин и, качая головой, выбежал обратно. Дул сильный ветер, похолодало. Постепенно становилась очевидна нелепость нашей затеи. Первым сдался Филипп, он замерз и хотел есть. Рон предложил всем пойти в джаз-клуб. Вообще у нашего Рона на втором месте после поэзии был джаз. Ввиду непогоды в баре толпился народ. И тут-то я и увидела наших обидчиков. Их верхняя одежда лежала на подоконнике, поэтому я не сразу их признала. Без толстых курток они выглядели иначе. Они нас не видели.
   Продолжая жевать, тот, который вчера сидел за рулем, кивнул Рону:
   – Дорога еще нормальная?
   Рон поднял большой палец.
   Водитель, допив кофе, обернулся к тому, что вчера убежал:
   – Мне нужно матери дрова наколоть. Поехали со мной, поможешь!
   – Нет проблем, – ответил тот. – Болеет?
   – Угу. Сердце.
   Третий – он, видимо, все еще чувствовал себя неважно после вчерашнего – пил вторую бутылку минеральной воды. Его красный кадык работал, как поршень.
   – Я не могу есть стоя, – сказала я Филиппу.
   Мы сели в углу темного зала, и Рон подозвал официантку. Подошла рыхлая женщина, они расцеловались:
   – На прошлой неделе умер Лесли.
   Рон кивнул. Потом она принесла графин с вином и ушла, тяжело шаркая кроссовками без шнурков и смахивая салфеткой крошки со столов. Глаза Рона налились слезами. Мы молча выпили. Клуб стал заполняться людьми, пришли музыканты. Все они были немолодыми, сильно потрепанными людьми. Саксофонист подошел к Рону:
   – Лесли умер, слышал?
   Рон кивнул.
   – Хочешь его туфли? – неожиданно спросил саксофонист.
   Рон утер нос рукавом пальто и полез в карман.
   – Здесь приблизительно сто долларов, – сказал он, доставая пачку смятых бумажек.
   – Брось, – сказал саксофонист.
   Он принес желтые с ярко-оранжевыми носками туфли и поставил перед Роном на стол. Там они и стояли весь вечер.
   А назад мы ехали под проливным дождем с искрами молний и громом.

   Чудо случилось, когда Наташа заговорила по-английски. Пожалуйста, три чашки кофе и три пирожных (продавщице в кафе). Ты хочешь играть в миску?
   Это у нее получалось из-за неправильно произнесенного звука. Она имела в виду «в мяч».
   Готовила она как бог. Ах, какие она лепила манты!
   – Идите есть, – звала она нас, провозившись в кухне три часа.
   Филипп потирал руки:
   – Эх, хорошо! Живем как казахи!
   Все ждали Рона, который голый по пояс задумчиво рассматривал содержимое своей сумки. Особенностью Рона была его богатая мимика. Сначала он улыбнулся во весь рот, потом лицо его заткалось ужасом:
   Он вытащил какую-то рубашку:
   – Я не помню этой рубашки! Кто положил мне ее в сумку?
   Филипп не мог всего этого вынести:
   – Какая разница? Надень эту блядскую рубашку и садись!
   Мы поужинали молча, настроение было испорчено.
   Потом Рон сказал примирительно:
   – Просто я удивился, что не сразу восстановил в памяти день, когда мать мне ее подарила!
   И, достав из кармана дневник, он что-то в нем записал.

   Вообще, я и мои друзья иногда кажемся мне кучкой загнанных извержением вулкана на один общий пятачок суши сумасшедших людей. Огонь и лава уже пожрали все вокруг, глаза застилает дым, но мы, вздымая вверх блокноты, упрямо продолжаем что-то царапать в них огрызками карандашей.
   Филипп от нечего делать записал Рону в блокнот несколько русских фраз. Рон сначала повторял про себя, потом стал говорить их Наташе:
   – Я думаю, что я… думаю, что я понимаю слова. Я понимаю, что я думаю, потому что…
   Я укоряла Филиппа за то, что он забивает ему голову ерундой:
   – Лучше научи его чему-то красивому. А главное, пусть принесет Наташке цветы!
   Прихожу как-то вечером с работы и чуть не падаю, споткнувшись о какой-то ящик. Спрашиваю Филиппа:
   – Что это за ящик и кто его поставил прямо на пороге?
   – Наверное, Рон.
   – А что за цветы в вазе?
   – Тоже он, наверное.
   Наташа, державшаяся долго, сдалась и полюбила Рона. Филипп считал, что это он все устроил, и хвастался:
   – Вот ты меня упрекала, а ведь в этих двух фразах, может быть, выражается вся его суть.
   Наивный человек, вздыхала я про себе. Я-то знала, что устроила всё я.
   Наташа с Роном ходили в кино на немые фильмы. Рон был худым эмоциональным человеком. Смотря фильмы с Бастером Китоном, он плакал. Его репутация в глазах Наташи росла. Она нашла человека, которого можно было защищать. Наташа связала Рону черную мохеровую шапку и белый шарф. Когда он их надевал, то становился похожим на казаха. Полтора месяца мы питались туной из ящика. Делали салаты, просто вываливали туну на тарелки и ели, макая в масло хлеб, и все не могли съесть. В конце февраля я сказала Рону:
   – За консервы – спасибо, только больше не приноси!
   Брови Рона поползли вверх, потом он нахмурился:
   – Какие консервы? Я ничего не приносил!
   – А кто принес целый ящик туны?
   – Я не знаю!

   А через неделю на подъездной двери появилось объявление:
   «Тому, кто украл мою посылку! Я всю жизнь помогала детям Африки! Теперь я безработная, у меня диабет. Стыд вам и позор! Из-за вас в моем рационе не хватает белков!»
   Я потихоньку сорвала листок и положила соседке в почтовый ящик конверт с деньгами. Двадцать восемь долларов. У меня просто больше не было.


   Контрабандистка

   Шесть зим подряд я носила одно и то же клетчатое пальто. Когда-то оно было теплым и даже по-своему красивым, но потом прохудилось и потеряло всякий вид. То ли ватная подкладка сбилась в комья, то ли материя не выдержала нашей южной мороси, но оно перестало греть. Я мерзла в нем даже при нулевой температуре. Ветер пробивал пальто в совершенно неожиданных местах; вдруг начинало холодить поясницу или замораживало под лопаткой, будто мне за шиворот бросили кусок льда. Страдала я от этого, правда, только раз в неделю, когда выбиралась к семье Колосовых. Как-то раз я пришла в совершенно подавленном виде, намокшая, злая – у меня не было денег на сигареты. Ваня повесил пальто в кухне на батарею и почесал в затылке.
   – Слушай, а почему б тебе не подработать у нас? Знаешь, где Комрат?
   Я знала.
   – Место интересное с этнографической точки зрения. Гагаузы, потомки турецких завоевателей.
   Екатерина Вторая, Потемкин, Турецкие походы, осели. Язык свой, завезенный, письменности нет. Ты ж бывшая спортсменка? Сможешь поднять пятьдесят килограммов?
   – Я вообще-то была бегуньей, а не штангисткой, – сказала я.
   – Это тоже пригодится, – сказал Ваня многозначительно. – Съездишь, закупишь шкур, мы тебе заплатим. Пойдет?
   Так вот появился у меня этот странный вид заработка: возить овечьи шкуры, из которых Колосовы шили дубленки.

   Автобус уходил с автобусной станции в девять. Ехали на юг, дорога романтично вилась вдоль затуманенных виноградных полей и белых мазанок с пристройками для скота. К десяти утра все более ли менее наводилось на резкость, отчего зрелище ухудшалось. Дома оказывались не белые, а грязножелтые, тощие клейменые овцы поворачивали головы и тоскливо блеяли сквозь колючую проволоку. У них были жалостные морды, похожие на лица детей в концлагерях. Колючая проволока, она и есть колючая проволока. Всё, хватит, надо уезжать, думала я. И не в Комрат, а в Америку.
   По Комратскому рынку ходили цыганки, продавали турецкие джинсы, помаду и жвачку. Гагаузские мужики и впрямь походили на турок: смуглые, со сросшимися на переносице бровями, они говорили высокими голосами и курили трубки. От молдаван отличались хозяйственностью. У Вергилия в эклогах есть стихи, обращенные к возлюбленному, где поэт хвалится статью своих коров, с которыми, по его мнению, не могут сравниться коровы его соперника. Так вот, овцы у молдаван не шли ни в какое сравнение с гагаузскими белокурыми бестиями. «Обращай внимание на запах, – вспомнила я Ванины наставления. – У здоровых овец здоровый запах». Я раздавила сигарету и принюхалась к первой покупке. Она несомненно пованивала тухлой брынзой – мне как неопытной впаривали дешевку. Продавец в распахнутом полушубке недоуменно развел руками: какой запах, о чем ты, красавица, говоришь? Нет, меня не обманешь, понюхай сам, отвечала я в тон, ведь воняет аж до Кишинева. Ну хорошо, не тридцать, а двадцать пять, отвечал упрямец. Через час, набив баулы и рюкзак до отказа, я отправилась на станцию. В голове весело шумела молдавская музыка и путалась с песней, несущейся из рыночного музыкального ларька. «Идет солдат по городу, по незнакомой улице». Я ощущала себя этим безымянным солдатом.
   В автобусе я обычно спала. Город будил меня светом фонарей. Летел искрящийся снег, милиционеры смотрели на меня удивленно. На этот счет мне были даны инструкции: остановят – уходить в бессознанку. Плести что-нибудь бессвязное.
   В первую поездку я проштрафилась.
   Ванин голос в телефоне прозвучал официально-бодро:
   – Да, слушаю вас.
   Я рапортовала.
   – Всё в порядке, привезла.
   – Что привезла?!
   – Золотое руно.
   Он встретил меня во дворе, где в свете висящей на столбе лампы дети бодро месили грязь на футбольном поле. Деревянные ящики служили им воротами.
   – Тактическая ошибка. Не надо было говорить ни про какое руно. При чем здесь руно? – спросил Ваня.
   – Так, культурная ассоциация.
   Ваня посмотрел на меня с сожалением.
   – Эх, молодежь, молодежь, всему вас надо учить! На будущее предлагаю похерить всяческие культурные ассоциации. Там тоже не дураки сидят…
   Он поднял палец вверх, но там было только небо.

   Но вернемся к нашим баранам. После того как я однажды две недели провалялась с температурой, мама решила одеть меня потеплее.
   – У меня есть кое-какие сбережения, давай присмотрим тебе новое пальто.
   Мы и присмотрели, но это было пальто так пальто. Кожаное с меховой подстежкой, оно пахло дорогим магазином на Елисейских Полях. Рядом с ним мои сапоги из магазина «Вяца» сразу стали выглядеть жалко. Как деревенская пара на свадьбе у столичной родственницы.
   Когда я прошлась в новом пальто по комнате, фарцовщица Мила всплеснула руками:
   – Полный шик! Берите, я сброшу для вас сотню!
   Мила стряхнула пепел в металлическую пепельницу в виде Будды. Голова Будды отваливалась назад и снова возвращалась на место. Я полюбовалась пепельницей, уже стоя в новом пальто.
   Хотела тут же выбросить старое, но мама не позволила:
   – Пусть полежит на всякий случай. Есть оно не просит.
   Друзей отыскивают по интересам, а остаются порой друзьями потому, что больше деваться некуда. Хочется где-то быть своим человеком. У Колосовых я была своей. Как я это почувствовала? Очень просто. Про меня могли забыть, и я могла весь вечер просидеть в кресле в углу, слушая, как старшая дочь Колосовых Ириша разговаривает по-английски с учеником. В первый раз я попала к ним так. Вспоминаю первую встречу как уже что-то очень старое. Знакомый сказал мне, что у Колосова есть два романа Набокова. В квартиру Ваня меня не пригласил, вынес на лестничную клетку переплетенную черным коленкором «Лолиту». Когда я возвращала книгу, мы с ним разговорились. Книга сложная, почти провокационная, даже в Америке не хотели печатать. Моральные проблемы. Всё очень тонко, мастер слова. Литература – единственный язык, на котором можно говорить о современном человеке, заметила я. А философия? Не читала ли я Льва Шестова? Соседка вышла с мусорным ведром, посмотрела на нас удивленно – она уже пятнадцать минут подслушивала у двери непонятную беседу. Здравствуйте, Иван Маркович. Здравствуйте, Клавдия Мусоровна.
   Это была интересная семья, я к ним долго присматривалась, пытаясь понять, что же такое происходит. Казалось бы, интеллигентные люди, высшее образование, московский акцент – при чем здесь дубленки и почему они работают на таких странных работах? Ваня был сторожем на овощном заводе, Вера подрабатывала в швейной мастерской на рынке, приделывала змейки к сапогам. Когда я уже стала своей, Колосов мне сказал, что в молодости отсидел семь лет за какие-то прокламации. До того он работал в школе учителем истории. Неправильный выбор профессии. Верующим Ваня стал в тюрьме, с ним в одной камере сидел православный художник.
   Мне хотелось поверить. Поглупей и уверуешь. У меня не получалось. Вокруг было много обмана и бессмысленности. В религии тоже чудился обман, но такой чудовищной бессмысленности не было. «Сомнения – вещь естественная, – уверял Ваня, – сомневайся на здоровье!» В конце концов, лучше обсуждать Бога, чем цены на продукты, подумала я. Лучше разочароваться потом, чем недоочароваться вначале. Все равно жить как все живут не получалось. Изредка встречаясь с бывшими однокурсниками, я понимала, что наши дороги разошлись. Один бился за то, чтобы купить финский унитаз, другая вступала в партию, чтоб получить место главного редактора. Всё это было мелко и скучно. Я шла к Колосовым пить чай и говорить о Боге. А по субботам ездила в Комрат.
   Среди гагаузов были многоженцы. Издержки происхождения. Женщины дружно приходили на рынок помочь мужу. Они были застенчивы на людях и имели власть над ним в семье. Это был тайный матриархат, о чем знали только женщины. Они меня жалели за то, что я не замужем, зазывали в дома, чтобы накормить и напоить. Гагаузские жилища были устелены коврами, где-нибудь в углу я замечала икону, которую они спешили спрятать от меня в ящик буфета.
   – Они что ж, христиане? – спросила я Ваню.
   Он подтвердил.
   От природы Колосов был субъективным идеалистом, но жизнь сделала его идеалистом более объективным.
   – Может, тебе тоже креститься? Христиан сейчас неплохо отпускают, – предложил он мне как-то за обедом. Я доела остатки сырых овощей. Вся семья Колосовых придерживалась вегетарианской диеты, делала какие-то страшные йоговские промывания и ходила в церковь. За одно общение с ними могли посадить.
   – Я же еврейка.
   Он повернулся в профиль и просиял вставными зубами.
   – Ну и что? Посмотри на меня. У меня бабушка по материнской линии – Ройтблат.
   – Ну допустим.
   – Особенно ценят евреев.
   – Это как всегда.
   – Не иронизируй, – обиделся Ваня. – Ты знаешь, что говорил Паскаль?
   – Про евреев?
   – Нет, про веру. Что верующий всегда будет в выигрыше. Если Бога нет, то он ничего не теряет, а если есть, то тем более.
   – Еврейская логика у твоего Паскаля!
   – Возможно.
   Помимо нас за столом сидели… Я, впрочем, путалась в именах гостей. Они появлялись у Колосовых и через месяц-другой исчезали. Уезжали. Ириша давала отъезжающим частные уроки английского языка. У всех ее учеников были курчавые бороды и усталые еврейские глаза. Среди имен превалировали Саши и Миши. Был такой случай. Родителей не было дома, зазвонил телефон, трубку поднял шестилетний сын. Звонивший представился Мишей, попросил срочно передать родителям, чтоб ему перезвонили. Сын потом оправдывался: «Я забыл спросить, как зовут этого Мишу».
   Через неделю мы вернулись к разговору.
   – Толстовский фонд помогает особенно тем, кого преследуют за религиозные убеждения.
   – Но меня никто не преследует!
   – Подожди, еще будут, – твердо ответил Ваня. – Тебя к тому же с работы уволили, тоже надо вставить. Почитаешь сегодня-завтра Библию, Ириша тебя подготовит.

   Окрестившись, я позвонила маме. Мне казалось, что маму мой поступок должен обрадовать: наконец-то я сделала что-то взрослое, самостоятельное. Туманно намекнула ей, что сделала это с дальним прицелом.
   – Ты совсем с ума сошла, – сказала мама. – Как тебе такое могло в голову взбрести?
   Я обиделась.
   – Не знаю, не знаю, – продолжала мама. – Надо все-таки было посоветоваться с кем-то из близких. У тебя все же прадедушка был знаменитым раввином! Мне теперь будет стыдно на кладбище идти. Что я ему скажу?
   Прадедушке-раввину можно было сказать все что угодно. Он все равно знал по-русски только два слова: «комиссар» и «революция».
   Объясню потом, подумала я.
   Меня больше волновал вопрос с поиском работы. Конечно, с одной стороны, я понимала, что все это было к лучшему: Кишинев – город маленький, меня теперь никуда не возьмут. Подам документы и – вперед. В моей трудовой книжке значилась только одна запись: машинистка-лаборантка в овощном магазине номер семнадцать, срок службы – полгода. Оттуда меня уволили за прогулы. Я не была уверена, что это можно было квалифицировать как политические преследования.
   Перед Пасхой мы пошли с Ваней в церковь. В церкви мне не понравилось. Во-первых, там было душно, во-вторых, женщина, стоявшая рядом со мной, пихнула меня локтем в бок и что-то прошипела:
   – Что, простите? – переспросила я.
   – Платок надела бы! Стоишь тут с босой головой, как уличная девка.
   У меня платка не было. Женщина продолжала ворчать.
   – Ходят тут всякие, повадились… Прости, Господи.
   – Не к вам же ходят! – нашлась я. Обычно это происходит гораздо позже.
   На нашу перебранку стали обращать внимание.
   – Что за дела? – спросила я Ваню после службы. – Из-за чего они на меня напустились?
   – Это всё искушение. Абстрагируйся!
   Он увлек меня в левый придел и сунул в руку смятую бумажку:
   – Здесь исповедуешься, понятно?
   Я сказала «понятно», но на самом деле я не знала, как это делают. Потея от неловкости, я стала припоминать свои недавние мысли о вере. Главное было найти правильный тон: здесь все говорили иначе, чем в жизни.
   – Я, наверное, грешу, батюшка. У меня постоянные сомнения.
   Священник сидел в невысоком кресле и смотрел на меня бараньими глазами, что делу не помогало.
   – Я много общаюсь с людьми, которые по-настоящему верят. Они полны горения. А у меня пусто внутри, никакого горения. Вы читали Флоренского «На пороге мысли»?
   Он, как мне показалось, поморщился.
   – С мужиками живешь? – спросил он.
   – С какими мужиками?
   – С мужиками в грехе живешь?
   Я сказала, что у меня нет знакомых мужиков, кроме пары гагаузов на Комратском рынке.
   – Гагаузов?
   – Да.
   – Каких еще гагаузов?
   – Обыкновенных, молдавских. Они живут в Комрате.
   – Почему живут?
   – Не знаю. Прописка у них такая.
   – Куришь? – поинтересовался он вяло.
   – Да.
   – Плохо. Куришь дьяволу.
   – Я собираюсь бросать, – соврала я.
   – Вот это хорошо.
   Быстро перекрестив воздух между нами, он протянул мне руку. Я ее пожала, и данная мне Ваней бумажка кувырком полетела на пол. Это были пять рублей. Возникла тяжелая пауза.
   Священник поерзал:
   – Давай сюда!
   Я быстро протянула ему пятирублевку и попятилась к выходу с тем, чтоб никогда больше сюда не приходить.
   В тот день к ужину ожидался Саша. Я его уже начала отличать от остальных. Он третий год находился в отказе, носил красные носки и интересовался поэзией.
   Ваня меня распинал.
   – Какая ты, однако, чувствительная! Он всего лишь посредник. Что тебе за дело до его человеческих качеств? Может, он вообще гэбист.
   – Трудно абстрагироваться, – пожаловалась я. – А что, действительно гэбист?
   Саша потер переносицу:
   – Кто? Отец Михаил? Конечно, гэбист. Наверное, какой-нибудь младший лейтенант.
   – Зачем же мне исповедоваться младшему лейтенанту?
   – Когда он в церкви, он там в другом качестве.
   – В качестве старшего лейтенанта, что ли?
   В отличие от Вани Саша был со мной терпелив:
   – Сейчас я попытаюсь объяснить. Вот ты, когда пишешь стихи, ты тоже ведь, наверное, обретаешь другую ипостась. Обретаешь?
   – Наверное, обретаю.
   – Ну так и он. В жизни он кто угодно, а когда входит в церковь, то перестает быть человеком, а становится ухом Бога.
   Мы посидели, попили чай из старых сервизных чашек. Пианино за стеной продолжало тренькать ненавязчивую классическую музыку, потом хлопнула крышка, и в дверь просунулась белокурая голова учительницы музыки.
   – Иван Маркович, а мы всё на сегодня.
   – Хорошо, хорошо, я сейчас.
   Я слышала, как он беседует с учительницей о современной музыке. Шнитке. Контрапункт. Запрещают. Потом хватятся, что у них под носом жил гений.
   Вот так и со мной будет, подумала я, тоже хватятся еще.
   – Ну как стихи? – спросил Саша. – Пишутся?
   – Случаются.
   – Что?
   – Да, иногда.
   – Ты этого дела не оставляй.
   – Хорошо, не буду.
   Саша прилег на диван, который был ему немного короток: ноги в красных носках свешивались с плюшевых валиков. Если б не эти чудовищные носки, подумала я. Саша, положив руки за голову, изучал потолок. Потом он сказал:
   – А у меня с детства было ощущение, что на меня кто-то смотрит. Иду ли по улице, сижу ли у себя в комнате, ощущаю этот взгляд. С тобой не случалось?
   – Нет.
   – Неважно, у каждого человека это выражается по-своему.
   – Что выражается?
   – Присутствие. Подумай об этом!

   Я пришла домой в удивительном настроении. А все-таки я живу интересной жизнью. Меня окружают загадочные люди. Да и сама я… Контрабандистка, поэт, христианка… Живу, можно сказать, в экстремальных условиях, рискую свободой. За окнами, по проспекту Советской Армии, с включенной сиреной проехала скорая помощь, взвыла собака у соседей, и снова всё смолкло. Я взяла лист бумаги и стала писать.

   Наше время прошло в разговорах за полночь и оттуда, как скорая помощь, обратно не вернулось, сигналя. А ты еще помнишь, как у черного входа, у белой парадной с покосившимся на палисадник забором мы стояли всю ночь напролет и навылет, даже звезды мигали с зеленым укором, что не выйдет, не выйдет, не выйдет, не выйдет.

   Я подала документы. Моя новость оживила застолье у Колосовых и еще больше сблизила меня с остальными приходящими к ним людьми. Саша увидел, что, вставая со стула, я хватаюсь за бок:
   – Диск?
   – Нет, потянула.
   – Давай поправлю.
   – А ты разве врач?
   – И врач тоже. Садись.
   Я села на детскую скамейку.
   Он поводил руками у меня над головой и спросил:
   – Ну как?
   Я встала и прошлась взад-вперед.
   – Действительно полегчало.
   – А ты сомневалась?

   Какие люди, думала я, идя домой. Всё могут, всё знают. Может, действительно я чего-то не догоняю? Надо с ними сойтись поближе, от них какая-то энергия исходит. И ведь они ничего не требуют взамен. Почему же я не могу абстрагироваться? Я не очень понимала смысл слова, но мне оно нравилось своей непроговоримостью. Что стоит у меня на пути? Опыт? Весь мой опыт говорит о том, что, кроме нас, никого нет. А у них что? Разве у них другой опыт? Нет, дело не в опыте.
   У меня рядом с диваном на тумбочке лежал недочитанный том Флоренского. «Выйдешь безлунной ночью в сад. Потянутся в душу щупальца деревьев: трогают лицо, нет преград ничему, во все поры существа…». Я прилегла на диван: «…во все поры существа всасывается тайна мира».

   Веселый гагауз, который первым продал мне шкуры, зазвал меня к себе. Его звали Павел, ему было лет пятьдесят.
   – Дом вон он, за углом. А дома у меня еще много шкур…
   Забор, аккуратный палисад, деревянные крестики подпорок. В саду фруктовые деревья в белых гольфах стояли рядком, как школьники на пионерской линейке. Стволы смазывали известью от гусениц. Дом Павла, большой и светлый снаружи, оказался темным и тесным внутри. Комнат было много, пять или шесть, но все они как-то бестолково лепились одна к другой. В длиной, как вагон-ресторан, кухне за столом обедали трое мужчин. Жена Павла, болгарка Мария, принесла две тарелки с голубцами, полила сверху сметаной. Павел разлил по кружкам красное вино и посмотрел на меня.
   – У тебя, я заметил, крест.
   – Угу.
   Какое-то время мы ели молча. Мария за стол не садилась.
   – Не бойся, мы тоже в Христа веруем. Скажи, мать?
   Жена отрицательно покачала головой. У болгар это означает «да».
   – Смотри, вот.
   Он выдвинул ящик и достал тяжелый железный крест. Кроме креста в ящике лежали молитвенник и бумажная икона.
   – Купили в Киеве.
   Я поняла, что сейчас мне откроется большая истина. И придет она от этого простого человека.
   – Ведь как получилось, что этот крест спас нашу семью? Сначала у нас долго не было детей. Даже в больницу ездили. Нет, и всё. Пустая была Мария. Правду говорю, мать?
   Мария подтвердила.
   – Потом один добрый человек посоветовал в лавру съездить, к мощам. Мы и поехали. Сначала автобусами до Тирасполя, потом в Киев. Ищем эту лавру. Нашли. Правильно, мать? Поставили свечи, икону вот купили. Четыре рубля, а какая мощная вещь оказалось. Что ты думаешь?
   – Не знаю, – сказала я.
   – Помогло.
   – И что случилось?
   – Сама гляди, какие орлы!
   Орлы не отреагировали на комплимент, они, наверное, слышали эту историю много раз. У всех троих были тяжелые сросшиеся на переносице брови и большие коровьи глаза.
   – Неплохо получилось?
   Я кивнула.
   Павел деловито налил еще по кружке, и мы чокнулись.
   – А почему не замужем? Женихов нет?
   – Нет.
   – У меня младший тоже вот никак не обженится… Сашок. Красавчик, нет?
   – Да.
   – А что поделываешь?
   – Да так, всё понемногу, дубленки вот шью.
   Павел взглянул на жену, потом на меня:
   – Ну и славно. Будешь закупаться у меня, я тебе сброшу до двадцати за штуку. Пошли посмотрим товар.
   Он вытер губы домотканым полотенцем и отяжелевшим от еды движением отодвинулся от стола. Мы опять прошли дом насквозь и очутились в завешанной турецкими коврами комнате. В углу лежала гора овечьих шкур. «Ты выбирай, выбирай, а я тут почитаю», – пробормотал Павел и, вытащив из кармана сложенный газетный листок, прилег на тахту. Через пять минут я услышала его равномерный хозяйственный храп. Я сложила отобранные шкуры в баул и, оставив деньги рядом с ним на подушке, вышла с заднего двора в переулок.
   Я не то чтобы абсолютно ни во что не верю, думала я дорогой. Сам факт того, что дорожка из детства привела меня к Колосовым, доказывает, что я верю в судьбу. Ведь не успокоилась же я, не махнула на всё рукой, когда мне не вернули собаку. Я задала тогда вопрос, и мне до сих пор на него отвечают. Может быть, Бога и вправду нельзя ощутить на уровне электрической розетки. Ведь всё не случайно, не просто так: эти люди, эти книги, эти разговоры за полночь. Ну дай мне какой-нибудь знак, хоть намекни, чтобы я поняла, что иду в правильном направлении, ведь слаб человек, мечется в потемках, как мотылек вокруг лампы. Сравнение было не очень точным, но меня устраивало. Вокруг дремали крестьяне. Автобус трясся на подъезде к городу. Впереди, в окнах, мелькнул костяк строящегося небоскреба. Это был первый кишиневский небоскреб. Я решила сосчитать этажи – их оказалось ровно девять. Последние были еще в лесах, но к крыше уже успели присобачить длинный транспарант. Когда подъехали ближе, я задрала голову и увидела изображение вождя революции. Под протянутой вперед рукой большими красными буквами было написано: «Правильной дорогой идете, товарищи!»
   Вокруг была ночь, когда я вышла на конечной остановке.
   – Минуточку, – сказал голос за деревьями.
   Я оглянулась и никого не увидела.
   – Куда это мы идем так бойко? – спросил он меня задиристо.
   До улицы Ленина оставалось пять-шесть коротких кварталов. Там было светло, горели фонари.
   – Какие мы гордые! – обиделся голос.
   Я обернулась и, наконец, увидела его владельца. Это был рослый мужчина в спортивных шароварах и ватнике.
   – Ну-ка, сымай пальто! – заорал он, в поднятой руке у него блеснул металлический предмет.
   «Нож», – мелькнуло у меня в голове. Примерившись к круто уходящему вверх переулку, я побежала. За мной впервые гнались – очень неприятное чувство. Большая часть сил уходила на то, чтобы удерживать в равновесии мои баулы. Без этих баулов я бы запросто одолела остающиеся двести метров. Но это был недельный заработок на семью из четырех человек, которая кормила еще с полсотни других. В моем спортивном детстве у меня была напарница, мы вместе бегали барьеры. На соревнованиях практически всегда побеждала она, хотя я ничем не хуже. Наташа Паненко, Наташа Паненко, стала повторять я себе, сейчас тебе покажу. Когда я остановилась, переулок был снова черен и пуст, как подзорная труба. У двери закрытого молочного магазина дремала старая облезлая кошка. Я присела рядом с ней на крыльцо, тяжело дыша.
   – Ты видела? – спросила я ее.
   Она подошла и присела рядом. Простая, серая, умные глаза, которые всё видели в этой жизни. Почему так хорошо с животными? Они верят. Верят, не понимая этого. А почему? Потому что они не экстраполируют. Она смотрит на котенка и не экстраполирует. Она не думает, что она умрет, что он умрет. Может, так и надо.

   – Я это предвидел, что христиан перестанут отпускать! – сказал Ваня спокойно в одно из воскресений, когда я пришла просто так.
   – С другой стороны, – сказал он, – стали вдруг активничать австралийцы. Берут в основном молодых специалистов. Котируются программисты, инженеры-строители, медсестры и провизоры. А ведь тоже вариант? Скажем, подаешь в австралийское посольство анкету и одновременно записываешься на какие-нибудь шестимесячные курсы провизоров…
   – Вариант неплохой, – сказала я, – но мне не подходит. Я ведь и уезжаю оттого, что все в этой стране хотят сделать из меня провизора.
   Он понял. Он вздохнул и мысленно отпустил меня.
   В тот вечер я просто так села в троллейбус и поехала. Было тепло, распустились каштаны. Дома, ограды и заборчики обвивал виноград. Не хотелось искать смысла жизни. Не хотелось никуда уезжать. Я любила свой город, я знала все его закоулки, все его тайные грехи и пустяковое величие. Вон Штефан чел Маре поднял крест над Пушкинским парком, а вон там крестьянин у здания Министерства внутренних дел развернул на тряпочке сыр и помидоры. К нему подошел молодой голенастый милиционер, попросил уйти. Мужичок не обиделся, стал скатывать свою скатерть-самобранку. Какой безропотный, овечий народ! Так они и живут уже пятьсот лет: то турки их пнут, то румыны погонят. А может, это и есть жизнь? Почему мне всегда кажется, что всё происходящее – это только подготовка? Что вот подготовлюсь и начну жить? Зачем я так упорно думаю: уеду и начнется новое, настоящее. А раньше думала: вот закончу институт и начнется… А что если нет ничего иного? Или опять экстраполирую?
   В троллейбус вошла девочка лет десяти, села у окна и тоже стала смотреть на молодой весенний город. Я вспомнила, как занялась богоискательством. Получилось это стихийно. Когда мне было восемь лет, в руки попалась книжка из жизни в дореволюционной России. Не помню, как она называлась и кто был автор. В книжке рассказывалась история девочки-сироты, взятой в религиозную семью. Приемные родители по-своему любили девочку, но, будучи староверами, не уставали ее мучить. Гнусная идеологическая подоплека сей истории от меня ускользнула. И слава Богу, что ускользнула, потому что в книжке, хоть и плохой, было задано правильное направление поиска. Мне тоже было восемь лет, но в отличие от девочки у меня было много друзей и была собака Атос, я с ней уходила гулять в ближайший лес и подолгу бродила, путаясь в густом кустарнике, изображая индейца. Потом случилось страшное горе: Атос умер от чумки, и я впервые задумалась о несправедливости исчезновения. Среди наших соседей было много верующих. «Бог воскрешает тех, кто был безгрешным», – сказала мне Лена Ха-джиу. Я решила попытать счастья: мой Атос был безусловно безгрешен. Щенком он сгрыз несколько пар моих ботинок и учебник по собаководству, но в этом мы сами были виноваты, не надо было оставлять его одного. Я влезла по водосточной трубе на крышу церкви и, подождав для верности пока стемнеет, попросила, чтобы мне вернули Атоса. Еще подождала и спросила: кто-то там есть? На мой зов из пивного ларька вышла, пятясь, буфетчица в расстегнутом халате, вывезла ящик со стеклотарой. Потом она снова вышла и, оглядевшись, пошла в сторону остановки. Ее полная, в кримпленовом костюме фигура клонилась вправо от оттягивающей руку авоськи с бутылками. Еще через полчаса мимо церкви прошла группа цыган с аккордеоном, один из них увидел меня. «Слезай, батяня отлупит», – крикнул он и погрозил мне кулаком. Потом они пошли переулком, и я видела, как в жидком сиреневом свете фонарей блестят их напомаженные волосы. Я съехала вниз по водосточной трубе, порезала гвоздем ладонь.
   – Бог это не как электричество. Сунула два пальца в розетку – и почувствовала, – сказала соседка Лена Хаджиу на следующий день. Она была на год младше меня, но мне всегда казалось, что она старше. В спор со мной она не вступала, она вообще была молчуньей.
   И почему я все это не вспоминала так долго, а теперь вдруг вспомнила? Может, стоит разыскать ее? Сейчас бы мы поговорили на равных.
   Мне не сиделось в троллейбусе, в радостном настроении я сошла на две остановки раньше и пошла пешком, улыбаясь всему подряд: светофорам на перекрестке, двум мамашам с колясками, рассматривающим витрину нового промтоварного магазина, стае голубей, опустившейся на клумбу с развороченным черноземом. Когда я подходила к дому, увидела на противоположной остановке Сашу. Он ждал троллейбус, в руке у него был батон. Я заметила в его облике перемену. Он состриг волосы, надел костюм. Подойдя ближе, я посмотрела на ноги. На нем были не красные носки, а какие-то ярко-зеленые. Саша спросил меня, где я была так поздно, вроде сегодня не суббота. Я рассказала про поездку, про пьяного, который гнался за мной.
   – Странно, а я думал ты туда поездом ездишь.
   Я объяснила, что поезд туда не ходит.
   – Странно… – повторил Саша.
   Он был задумчив, машинально жевал хлеб. Отломив кусок батона, протянул мне:
   – А у меня новость: пришло разрешение.
   Мы присели на ступеньки у аптеки.
   – Ну вот, – сказал Саша, – еду, значит.
   Я почувствовала в его голосе колебание.
   – Когда едешь?
   – С месяц-другой еще пробуду. В Москву надо за визой, туда-сюда… В общем, решил попрощаться на всякий случай. Даст Бог, свидимся там.
   – Обязательно свидимся.
   – Я адрес пришлю.
   – Конечно, присылай.
   – А Ириша мне отказала, – вдруг сказал он и тоскливо улыбнулся.
   – А?
   – Не хочет оставлять родителей.
   – Может, она потом к тебе приедет?
   – Не знаю, не знаю. Не хочется ехать. Но пусть тебя это не расхолаживает!
   – Ни в коем случае.
   – Вот костюм купил, – продолжал Саша, – туфли.
   И носки, хотела добавить я, но промолчала.
   Мне тоже было грустно расставаться с ним, и я не знала, как сказать об этом.
   Мы молча доели батон, посмотрели друг на друга.
   – Ну, прощай, – сказал он, чуть повеселев для баланса.
   – Прощай.
   – Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай, должно быть, – процитировал он строчку из моего старого стихотворения.
   Я даже не знала, что он читал мои стихи. Я отвела глаза и, чтоб не расплакаться, уставилась в витрину аптеки. Там висело объявление. Я прищурилась: на нем красным фломастером по серому, уже исцарапанному кем-то картону, было написано: «Срочно требуется помощник аптекаря».


   Водительские права

   У нас остановилась норвежка – знакомые попросили взять на одну ночь. Утром она посмотрела в окно и сказала:
   – Хорошая погода. Надо съездить искупаться в океане перед отъездом. Не хочешь за компанию?
   Я посмотрела на небо. Оно было затянуто тучами до горизонта. Может, думаю, у них в Норвегии это называется «хорошая погода».
   – Нет, не могу. Дел много.
   Она обняла меня на пороге, взвалила на спину рюкзак и пошла. Я чуть не заплакала – не люблю прощаться даже с первыми встречными.
   Весь день лил дождь. Я изредка вспоминала о норвежке, потом забыла, потом пошла спать. Меня разбудил звонок в дверь. Я испугалась, что что-то с дочерью – она находилась в лагере на Кейп-Коде. Представила себе, что деревянные домики смыло водой. Бросилась вниз открывать. На пороге стояла Кристина, а рядом с ней крупный мужчина. Строго говоря, ее голова доходила ему до локтя. В руке он, играючи, держал ее мокрый рюкзак. Кристина извинилась за поздний визит – было три часа ночи – и стала представлять мне бывшего однокурсника по арт-колледжу. Его звали Леонардо. Я почему-то даже не удивилась. Мы с Леонардо обменялись рукопожатием, после чего Кристина сказала:
   – Погода вконец испортилась, у меня унесло туфлю.
   Тут только я обратила внимание, что она стоит босиком.
   – А как же, – спрашиваю, – билет? Ты ведь должна была улететь?
   – Сегодня, видно, не судьба. Завтра улечу.
   Мы отнесли ее вещи в комнату. Леонардо, тряхнув мою руку, ушел, а Кристина, как была в шортах и в майке, рухнула на кровать.
   – Спасибо за гостеприимство, – услышала я за спиной ее сонный голос.

   В Кристине было что-то жизнеутверждающее. Через неделю нашу квартиру было не узнать. Окна были пронзительной чистоты, какая нам не снилась за десять лет обитания в этой берлоге, застеленной старым ковролином. Сверкали раковины, и краны отливали тусклой платиной. Она починила душ, не работавший полтора года, повесила в ванной занавеску. Вообще, квартира приобрела европейский лоск. Там – жалюзи, тут – светильник на стене. Даже стены как-то побелели и раздвинулись. Знакомые спрашивали, не сделали ли мы ремонт. Я кивала головой на Кристину, которая, не занимая много места – она вообще была компактная, – сидела, скрестив ноги, на стуле и что-то бешено печатала на лэптопе.
   Не стоит, наверное, говорить, что она никуда не уехала ни назавтра, ни через две недели, ни через два месяца. У нее было тройное гражданство и отношение к миру как к большой деревне, в которой все состояли в каком-нибудь пусть не прямом, но родстве. Меня любой переезд, даже на соседнюю улицу, приводит в отчаянье. Мы с мужем умудрились два года прожить в квартире, где постоянно пахло газом и пол был в термитных дырах. Термитами были изгрызены рама футона, книжные шкафы, деревянный щелкунчик на шифоньере. Когда мы обнаружили термитные ходы в семитомной философской энциклопедии, мы было задумались, но депрессия, охватившая нас при мысли о переезде, была сильней и термитов, и газовых утечек. Той же зимой, в самый разгар холодов, у нас ночью неожиданно выпало и разлетелось вдребезги окно. Даже это не помогло. Мы просто натянули на образовавшуюся брешь полиэтилен, приклеили его к стене почтовым скотчем и продолжали жить.
   Из рассказов Кристины складывалась интересная картина. За свои тридцать три года она прожила не одну, а как минимум шесть или семь жизней, и все в разных странах, занимаясь никак не связанными общей нитью вещами. Где-то в одной из этих жизней она была художницей, в другой изучала медицину, потом стала специалистом по винам, а здесь вдруг собралась и устроилась на курсы инструктором по вождению.
   – Я тебя научу за неделю, – говорит она мне как-то в субботу утром. – Бесплатно.
   Я смотрю на нее с обидой и изумлением. Все мои друзья знают, что мне нельзя водить.
   – Что такое? Почему? – спрашивает она.
   – Потому что у меня двойное зрение! – говорю я гордо и повторяю слово в слово то, что мне сказал окулист.
   У нас в зрительной коре десять миллиардов нейронов – пятьдесят в одном полушарии и пятьдесят в другом. У нормального человека они сзади в мозжечке соединяются, что и дает бинокулярное зрение. У меня они почему-то не соединяются. На самом деле чисто физиологически это не может служить препятствием к тому, чтобы человек сел за руль. Тот же старенький еврей-окулист, думая, что утешает меня, сказал, что бинокулярное зрение отсутствует у трех процентов американских водителей. Но обычно таких нюансов никто не знает, и я умело манипулирую диагнозом, чтобы скрыть правду. А правда заключается в том, что я категорически не люблю хлопот. Вождение мне кажется связанным с еще большими хлопотами, чем переезд на другую квартиру. Обычно у собеседника глаза на мокром месте. Господи, он и не знал, какая у меня грустная жизнь. Без водительских прав, без надежды получить независимость!
   Кристина пожимает плечами:
   – Официально людям с двойным зрением запрещено управлять строительным краном и водить самолет. Выучи теорию и получи разрешение ездить с учителем.
   Ну вот, думаю, нарвалась на профессионалку.
   – Это сложно?
   – Слушай, – отвечает она, – это любой идиот может. Ты же ездишь на велосипеде. Машина – это то же самое, только на четырех колесах.
   Неделю я зубрила теорию вождения. Какую меру наказания должен применить полицейский к восемнадцатилетнему подростку, который превысил скорость и у которого экспертизой в моче найден героин? Выбрать из четырех возможных пунктов. Гаишник должен его пожурить. Выписать штраф на двести долларов. Отобрать права на две недели. Навсегда отобрать права. Перед вами по однополосной дороге едет… транспортное средство с лошадью. Вам становится очевидно, что лошадь боится вашей машины. Вы должны сделать следующее. Обогнать лошадь. Просигналить. Просигналить и потом обогнать. Съехать на обочину и подождать. По вашей дороге движется похоронная процессия из двадцати машин с флажками. Как вы поступите? Обгоните колонну. Не обгоните колонну. Дадите сигналом знать, что вы торопитесь. Поедете по пешеходной части.
   Это был странный мир, состоящий из опасных подростков, встающих на дыбы лошадей и похоронных процессий. Это был мир, в который мне не хотелось ни въезжать, ни даже вникать. В Америке я восемнадцать лет обхожусь велосипедом. С чего вдруг я всё брошу и начну ездить на машине! Но Кристина была неумолима. В следующую субботу она звонит Леонардо, и мы едем учиться. Сначала машину ведет он, а я мирно подпрыгиваю на заднем сиденье, втайне надеясь, что они забудут, передумают, найдут более интересное занятие. Их разговор не имел к предстоящей пытке никакого отношения. Так, меня всегда удивляет, когда медперсонал в поликлинике болтает о какой-нибудь ерунде, пока я, дрожа, сижу перед входом в рентген-кабинет. При этом меня гложут две мысли: что я тут сижу практически нагишом – просторный саван с веревочками на спине не дает ощущения одежды – и что у меня, естественно, рак груди. Кристина с Леонардо жарко обсуждали свой новый проект открытия винного салона. Не бара. Не забегаловки. А именно салона. Леонардо напирал на здравый смысл и цифры: расход на съем элегантного помещения в хорошем районе превысит доход. Кристина отстаивала мысль, что помещение может быть каким угодно дешевым при условии, что будет правильная атмосфера.
   – Атмосфера тоже стоит денег, – артачился он, одновременно стараясь обогнать идущий по соседней правой полосе цементовоз. И мне скоро предстоит обгонять такие цементовозы, подумала я с тоской. Вот Леонардо посмотрел в правое зеркальце, перехватил руль в левую руку, а правой – я даже специально взглянула – написал на бумаге какие-то цифры.
   – Я сделал кое-какие предварительные расчеты. А теперь прикинь!
   Они оба углубляются в расчеты, а я продолжаю коситься на цементовоз. Как-то, думаю, он дожил до тридцати с лишним лет, может, и сегодня обойдется.
   Оказалось, что цементовоз он обгонял для того, чтобы сделать правый съезд. После этого мы еще недолго катили вдоль тихо дремлющих в собственной тени домиков. Потом остановились.
   – Всё! – сказала Кристина. – Здесь выходим и меняемся местами.
   Я еще на что-то надеялась, демонстративно вынула пачку сигарет.
   – Покуришь потом, – говорит она и хлопает ладошкой по водительскому сиденью.

   Тормоз, газ. Главное их не перепутать. Левая нога, правая нога. Что такое? Почему нельзя? У меня обе ноги функциональные. Леонардо сидел сзади и не принимал участия в разговоре. Потом мы поехали. Сначала медленно, потом я вошла во вкус. Взъезжая на горку, я надавила на газ и поняла, что машина может летать не хуже самолета.
   – Я знала, что у тебя получится, – говорит Кристина. – Тебя точно не учили до меня?
   Я признаюсь, что да, было дело. Когда-то давно один сумасшедший дал мне поводить газик. Дело происходило в археологической экспедиции, газик был государственный. Не помню, чем это кончилось. Кажется, мы въехали в колхозный коровник.
   Поносившись по сонному городку, мы смело вышли на хайвей. Тут Леонардо проснулся:
   – Не рано ль? – спросил он мою инструкторшу.
   Кристина пожала плечами:
   – Она – прирожденный водитель!

   Итак, я оказалась прирожденным водителем. Субботнее утро, выбирай любую полосу. Я догнала и обогнала идущую впереди машину. Кстати, один из самых каверзных вопросов, на котором я все-таки промахнулась на экзамене, касался именно этого пункта. Вы знаете, что вы подошли слишком близко к идущему впереди транспортному средству, когда… Между вами и транспортным средством потенциально может поместиться десять машин. Может поместиться восемь машин. Пять машин. Когда вы можете видеть все, что находится внутри транспортного средства. Я выбрала последнее.
   Кристина попросила сбавить скорость:
   – Сейчас слева будет бетонное ограждение. Въедешь вдоль него на мост.
   Я сбавила скорость и увидела, что бетонных ограждений было не одно, а два.
   – Вдоль какого из них? – спрашиваю. – Левого или правого?
   – Что ты имеешь в виду?
   – Вдоль какого едем?
   – Сколько ты видишь?
   – Естественно, два, – успеваю сказать я.
   В ответ она начинает что-то кричать. Видимо, по-норвежски.

   Очнулась я в скорой помощи, у меня болел лоб и плохо открывался правый глаз. Надо мной из тумана выплыло лицо медбрата.
   – Что случилось? – спрашиваю.
   – Вы были в аварии, мисс. Вы говорите по-английски, мисс?
   Сам он был китаец.
   – Да, говорю, – сказала я. – Где мои друзья?
   Я хотела потрогать голову и поняла, что руки у меня привязаны к кровати.
   Китаец заметил мое движение.
   – Мисс, вы были в аварии, мисс. Вы говорите по-английски? Скажите что-нибудь!
   Тут я не выдержала.
   – Идиот, – говорю.
   Китаец не обиделся, он записал что-то в своем журнале. Потом за мной пришли две санитарки с каталкой и повезли на рентген.
   – Мои друзья? – спросила я их.
   – Друзья в порядке. Ждут в приемной.

   Одеваясь – рентген показал, что сотрясения мозга нет, – я посмотрела в зеркало и увидела, что мое лицо на три четверти покрыто большим тусклым синяком.
   – Это от воздушного мешка, – сказала Кристина по поводу моего нового героического облика.
   Я боялась, что она опять посадит меня за руль. Приготовилась защищаться. Кристина показала мне жестом на заднее сиденье:
   – Ты – прирожденный водитель, но, видимо, водить тебе не судьба.

   Сначала меня обуревало чувство благодарности к ней. За то, что она оставила меня в покое. Оно сменилось чувством собственной малости. Так происходит всегда, любые попытки друзей помочь мне внести разумные поправки в жизнь дают минусовой результат. Что я за человек?
   Кристина мне казалась героической персоной. На моем жалком фоне виднее способности других. Она к тому же стала что-то пописывать. Есть такой вид вдохновения, черпающий силу в слабости стоящего рядом. Для этого вида вдохновения я превосходный объект.
   – Слушай, а ведь наша Синдерелла, оказывается, пишет про нас роман, – говорит мне как-то Филипп. – Искал сегодня свою записную книжку и по ошибке открыл ее блокнот. Там полная хроника. С художественными деталями.
   Я была поражена.
   – Ты уверен?
   – Даже спросил ее…
   – И что она ответила?
   – Что так и есть.
   День проходит, другой, неделя, и мысль о том, что Кристина вдруг стала писателем, начала мне мешать. Как бы это объяснить? Я тоже не без греха и, когда муза взывает, без трепета приношу ей в жертву своих знакомых и родственников. Иногда они обижаются, но в целом относятся с пониманием. Писатель, что с нее взять.
   Я решила пронаблюдать за Кристиной. Она, видимо, писала по ночам, потому что днем никаких признаков людей нашего клана у нее не наблюдалось. Она не замирала с ложкой супа у рта, ни лезла за блокнотом посреди фильма. Вообще она не производила впечатление человека, страдающего саморефлексией. Жила легко, празднично. Писатели так не живут.
   – Тебе свет не мешает? – спросила я у дочери, надеясь извлечь из нее дополнительную информацию.
   Кристина жила в ее комнате.
   – Какой свет? – спросила дочь.
   Я объяснила.
   Дочь призналась, что иногда ночью, когда ей не спится, включает карманный фонарик.

   Поскольку я не могла успокоиться, я решила поговорить с Кристиной начистоту. В конце концов, что такое? У меня одна жизнь, и я хочу воспользоваться ею сама. Мне помощники не нужны. Вспомнила старый анекдот про театр: «Кто здесь Ленин? Ты или я?» В общем, подняла в себе боевой дух, вхожу в комнату. Она лежала на диване, длинные желтые волосы закрывали от меня ее лицо. Я присела на край.
   – Надо поговорить, Кристина.
   – Давно пора, – отвечает она глухо.
   Мне примерещилась затаенная обида. На что – не знаю. Я последние дни была с ней холодна.
   Кристина неожиданно подняла волосы на затылке. Там виднелся большой длинный шрам.
   – Что это? – спрашиваю.
   – Не хотела вас огорчать. У меня шесть лет назад нашли опухоль. Вырезали, а потом оказалось, что они забыли в моей голове какой-то инструмент. Так и живу. Мне, может, уже недолго осталось…
   Мой боевой дух сразу улетучился. Я даже видела, как он облачком всплывает к потолку и оттуда вытягивается в окно.

   Боевой дух ушел, но неудовлетворенность осталась.
   – Что делать? – спросила я у мужа.
   – А чем она тебе мешает? Пусть живет, пока ей самой у нас не надоест, – сказал Филипп.
   – А если ей никогда не надоест?
   – Надоест, надоест, – произносит он зеркально. Это означает, что мой муж уже отвлекся и думает о чем-то другом.
   Жить под одной крышей с двумя очень занятыми людьми трудно. Я люблю внимание. Кант говорил: каждому человеку нужно, чтобы кто-то его РАЗЛИЧАЛ. Мне очень нравится Кант за эту мысль. Поскольку ждать, что меня различат чужие, не приходится, я хочу, чтобы это делал хотя бы мой муж. Когда в квартире есть посторонние, муж совсем рассредотачивается. Он вообще имеет склонность. Однажды, когда он еще ухаживал за мной, мы сидели в парке и смотрели на молодую пару. Они, видимо, прощались навеки, потому что всё не могли разжать объятий. Когда они наконец разошлись, она вдруг снова окликнула его: «Джимми, до вечера!» Он кивнул. В тот момент я абсолютно понимала, что с ней происходит. Повернулась к Филиппу. У него по лицу тоже блуждала мечтательная улыбка.
   – Неужели такое когда-нибудь пройдет? – спросила я, имея в виду и этих двоих, ну и нас с ним.
   – А? Что?
   – Неужели, – повторила я, – такая любовь пройдет?
   В моем голосе дрожали слезы. Он встрепенулся, но только на секунду.
   – Пройдет, пройдет! – успокоил он меня.
   В тот день я впервые не на шутку испугалась. Ведь с этим человеком мне жить, растить ребенка…
   Вот и сейчас я посмотрела на него испытующим взглядом. Годы дрессировки не прошли даром. Филипп чувствует, что ляпнул что-то не то.
   – Ну так скажи ей напрямую, чтобы нашла другое жилье. Она зарабатывает больше, чем мы с тобой.
   – Я не могу.
   – Не можешь?
   – У нее шесть лет назад была трепанация черепа.
   – Ах ты, Господи!
   – Забыли у нее в голове инструмент!
   Я пересказываю Кристинину историю. Он успевает отвлечься, я смотрю на него с упреком, он снова спохватывается.
   – Что за инструмент хоть?
   – Флейту, – говорю.

   Спасение пришло неожиданно и совсем не с той стороны, откуда ожидалось. У дочери в школе обнаружились случаи ветрянки… Кристина быстро собрала вещи, и через час за ней приехал Леонардо.
   – Извини, что покидаю вас в трудную минуту, – сказала она, прощаясь.
   – Ничего, ничего… – пробормотала я.
   Когда машина отъехала, я долго махала ей вслед рукой, потом посмотрела в небо. Мне на лоб упала снежинка. Она, стало быть, прожила у нас полгода. За эти полгода я не написала ни строчки. К тому же чуть не разбилась в автокатастрофе.
   И вот странное дело. Проходит пара недель, и я чувствую, что мне чего-то не хватает. Посмотрю в угол, где обычно сидела Кристина, и вдруг вспоминаю, как мы вечерами смотрели детский фильм, пили чай, потом обсуждали ее новости. Она втянула меня в свою жизнь, которая так отличалась от моей. Там всегда происходило что-то, бушевали страсти. То вдруг ниоткуда возник ее американский отец. Кристина ездила к нему знакомиться. Восхищалась мачехой, писала лирические письма сводной сестре. Вспоминала я и ее щедрость. Деньги она тратила направо и налево. То ездила с дочерью кататься на лошадях, то устраивала всему классу прыжки с парашютом. Вспомнила я слова Чехова: настоящее счастье это то, о котором не знаешь.
   Сначала она мне время от времени звонила и рассказывала о богатых ребятах, с которыми она и Леонардо вошли в долю. Потом звонила и сообщала о разочарованиях, ругала американскую бюрократию (не жила она в Советском Союзе!), сообщила невзначай, что выходит за Леонардо замуж, остается жить в Америке. Как-то, уже весной, столкнувшись с Леонардо в метро, я узнала, что Кристина в Кении, помолвку расторгла, живет в деревне у какой-то учительницы английского. Света у них нет, воды тоже. Я с легкостью представила ее там. Такая всё выдюжит. Действительно, ей бы, а не мне быть писателем.
   Леонардо вынул из кармана фляжку. Отпил половину и протянул мне.
   Я оглянулась по сторонам, сделала пару глотков:
   – Слушай, – спрашиваю, – а правда, что Кристина написала про нас роман?
   Он не удивился:
   – Написала.
   – Ты читал?
   Леонардо задумался:
   – Можно и так сказать.
   – Ну и как? – спросила я полуревниво, полупольщённо.
   Он сделал рукой колебательный жест. Так себе… Я немного подождала, но к вышесказанному ничего не было добавлено.
   Подошел мой поезд. Мы с Леонардо обнялись, и я пошла.
   В вагоне, кроме меня, никого не было, потому что поезд шел до конечной без остановок. Я села на скамейку и стала смотреть в окно. Встреча с Леонардо навеяла на меня философское настроение. Что жизнь, думала я, вот такая бесконечная полоса темноты, перебиваемая редкими, размазанными по стене огнями. Они быстро уносятся обратно в темноту-ни остановить, ни разглядеть. А ведь там какие-то люди, с которыми ты никогда больше не встретишься. И только порой случается – вдруг скрип тормозов, скрежет рессор, и поезд почему-то замедляет бег. И на мгновение видишь всё. И маленькую женщину с желтыми волосами, и ее спутника, похожего на гигантскую тень. А потом снова чернота, снова огоньки.
   Дома среди квартирных счетов я нашла длинный официальный конверт с синей печатью, поперек которой красным было написано: «Очень важно». Вскрыла конверт, пальцы мои дрожали, когда я читала следующее:
   «Уважаемая миссис Капович! Двадцать седьмого августа прошлого года после аварии на Мемориальном шоссе ваше тело было доставлено в кембриджскую больницу, где его освидетельствовали врачи и больничный адвокат. Счет за услуги по уходу за телом до сих пор остается неоплаченным. Штраф составляет пятьсот долларов. В случае неуплаты дело будет передано в суд».
   Я прочитала и трусливо выписала чек. Кристина бы пошла в суд.


   Три зимы под копирку


   Зимой с 78-го на 79-й год я сбежала из нижнетагильского пединститута, бросив половину вещей и избавившись в пользу одной татарской подруги от бабушкиной котиковой шубы, тяжелой и изрядно полысевшей. «Шуба мне теперь ни к чему», – оправдывалась я перед мамой. В Кишиневе зима была мягкой, не то что на Урале. Мама лежала со сломанной ногой, и ей пришлось согласиться с тем, что меня не стоит отсылать обратно. Нижний Тагил был замогильный город, по сравнению с которым Кишинев показался мне столицей мира. Еще подавали в каменных подвальчиках старого города подогретое вино, и играла скрипка какого-нибудь развеселого молдаванина с липкой черной прядью на лбу. Молдаванин зачастую оказывался евреем, и ему тоже пора было уезжать в Израиль или в Америку, куда уехали все его родственники, но оставалось еще подзаработать пару тысяч – вот он и лабал.
   Я никого не знала в опустевшем городе, и мне совершенно нечем было заняться. На магнитофоне «Нота» я крутила пленки с Галичем и Высоцким. Пленки рвались от старости, я их склеивала ацетоном и снова слушала. На полках у меня в комнате стояли заброшенные мной книги, много было всякой переводной поэзии. Читать почему-то не хотелось, разве что я заглядывала в отпечатанного на машинке и уже заученного наизусть Мандельштама. В один из таких совершенно пустых дней бывшая школьная подруга уломала меня пойти с ней в молодежную литературную студию. Студия при Союзе писателей находилась в Доме печати и справедливо называлось «Орбита». Вела ее поэтесса Алла Юнко. Алла с конца семидесятых работала редактором газеты «Молодежь Молдавии». Еще в школьные годы, относя в Дом печати свои рассказы, я натыкалась на Аллу, курящую в коридоре с каким-нибудь молодым поэтом. В ожидании знакомого редактора я закуривала в стороне. Проходило пару минут, и, взмахнув в моем направлении дымящейся сигаретой, Алла говорила:
   – Посмотрите, Катя, какие замечательные стихи принес мне…
   Дальше чудовищно перевиралось имя поэта, и, чтобы замять оплошность, Алла тут же в коридоре просила поэта зачесть что-нибудь из последнего. Поначалу она мне казалась обычной восторженно-лживой советской редакторшей, со временем я убедилась, что за всеми этими наработанными манерами кроется добрая, живая, слегка придушенная обстоятельствами душа. Говорила Алла уютным баском, родом происходила из молдавской деревни, где у нее еще жила старушка-мать. Алла просто, по-деревенски, тосковала по матери, писала ей длинные письма, посыл ала газетные вырезки со своими стихами, сгущенку, тушенку, чай. Поэтому узнав, что «Орбиту» ведет она, я согласилась.
   Школьная подруга всю дорогу повторяла, что будет «совершенно очаровательно». Когда мы пришли, сидячих мест уже не было. Стулья стояли в семь плотных рядов, и в узкой комнате было не продохнуть от жарящих воздух батарей. Я постояла у двери и, не очаровавшись, вышла в коридор. Серые стены, желтые двери с табличками. Там уже курил молодой человек, которого я от нечего делать начала разглядывать. У него было длинное бледное лицо, дымчато-серые глаза, веснушки, сверху шапка черных волос. Он был худой, как восклицательный знак. Куря и, как мне казалось, не замечая меня, он шагал взад-вперед по коридору. Наконец этот маятник остановился у меня за спиной.
   – Вы, наверное, и есть Катя Капович? – услышала я голос.
   Я чуть не подавилась дымом:
   – Да, это я.
   – Ага! – сказал он многозначительно. – Я вас правильно вычислил!
   Я кивнула.
   – А скажите, это правда, что у вас есть полный Галич?
   Я не знала, какой у меня был Галич, полный или неполный, но мне почему-то очень захотелось произвести на него приятное впечатление.
   – Не только полный, но даже в разных вариантах, – ответила я с видом знатока и для важности нахмурилась. Он кивнул и тоже нахмурился. Мы покурили в молчании, понимающе покивали головами. Потом он спросил, нельзя ли ему будет зайти ко мне послушать пленки и сравнить варианты. Я холодно сказала, что можно. Потом добавила, что можно в любой день, в любое время дня, что созваниваться не обязательно, что я буду ему рада. Я записала ему свои адрес и телефон. Уже дома я спохватилась, что не знаю ни его имени, ни фамилии.

   Женя Хорват (а это был именно он) пришел с другом Лешей. Вернее, сначала они позвонили с остановки, что скоро будут. Несколько раз я выглядывала в окно. Во дворе тоскливый морозец трещал вывешенным на просушку бельем. Прищепки торчали над проволокой как мышиные уши. Через пятнадцать минут их всё не было, и я отправилась на поиски. Между моим домом и остановкой пролегал заросший кустарником и сухим обмороженным бурьяном пустырь, на который местные алкаши натащили ящики, чтобы выпивать на лоне природы. Там я и нашла моих гостей. Хорват поеживался, дул на руки. При виде меня он бросился извиняться. У него от голода, объяснил он, рАзвился тАпографический кретинизм. Оказалось, он не ел уже несколько дней, страдал зубной болью. Моя мама была в командировке, у меня тоже было шаром покати. По дороге мы прикупили вина, хлеба и сыра.
   – Сначала дело! – сказал Женя, откупоривая бутылку.
   Мы пили вино и слушали пленки, потом мой допотопный магнитофон, перегревшись, задымился, и пришлось его выключить. Пошли типичные разговоры: что кому нравится. Я показала Жене отпечатанные страницы Мандельштама. Он многие стихи знал наизусть, и мы соревновались, кто больше вспомнит Он помнил больше, а когда забывал слово или строчку, вставлял «тра-та-та-та-та». В этой пулеметной метрической очереди было что-то веселое, нечестное и профессиональное, а я, раз запнувшись, начисто сбивалась. Потом он еще почитал свои стихи, четко, почти без выражения, но мне все равно понравилось. Я честно призналась, что никогда ничего подобного не слышала. В его стихах была жесткость, афористичность и острота, они отпечатывались в сознании.
   На прощание Женя потребовал, чтобы я приходила в гости. Друг Леша в дверях шепнул мне, что я обязана прийти, потому что у Хорвата депрессия на любовной почве. Я покаялась, что ничего такого не заметила.

   До него было недалеко: пятнадцать минут на троллейбусе – мимо музыкальной школы, мимо нового уродливого здания цирка на Крутой, мимо памятника неизвестному солдату, вокруг которого под барабанную дробь ходили неугомонные пионеры. Потом троллейбус, отфыркиваясь, вползал на горку и бежал по проспекту Молодежи, в конце которого жил Женя Хорват. Деревья в перспективе смыкались ветвями. На первом этаже помещался магазин «Филателист», возле которого всегда толклись хмурые интеллигентные бородачи с клейстерами. В этой среде курили сигары. Табачный магазин находился тут же, в левом крыле здания. Рядом дверь: магазин иностранной и советской периодический печати. В отделе газет стоял на трех ногах гигантский транспарант: Фидель Кастро и Брежнев улыбались в пустоту большого грязного окна. В территориальной близости магазинов содержался известный смысл: Фидель выступал как представитель табачной страны, Брежнев отвечал за идеологию. Вход в жилые подъезды со двора. Дом был элитарный, с уклоном в сторону искусств. Я поднялась на пятый этаж. Квартира оказалась просторной и при этом страшно прокуренной. Посреди гостиной стоял рояль, на нем сияла хрустальная пепельница, в которой, как закат в озере, догорал окурок. Возле батареи кеглями выстроились в три ряда пустые бутылки. Дыма было столько, что уже у двери на лестничную клетку ползла голубая лента. Я зачем-то с порога взялась задавать хозяйственные вопросы:
   – А сколько у вас комнат? А соседи не жалуются?
   – Из-за чего? – удивился Женя.
   – Из-за дыма и вообще… – Я обвела рукой богемный интерьер.
   – Здесь много живет всяких писателей… – ответил Женя. – Курят, гуляют.
   – Это хорошо, – говорила я. – У меня соседи вызывают милицию, а сами включают Пугачеву на полную громкость.
   – А кто такая Пугачева? – удивился он.
   Это мне понравилось. Пугачеву в те годы знали все.

   Жениным соседом по лестничной клетке был поэт Рудольф Ольшевский, редактор местного журнала «Кодры». Самого Рудольфа я никогда у Жени не видела, но зато часто встречала там его сына Вадика, остроумного весельчака, который иногда впадал в чернейшую меланхолию. Он учился на матфаке, читал запрещенных русских философов и о серьезных вещах, волновавших нас тогда, говорил шутливо-ироничным тоном.
   Он потихоньку сообщил мне, что у Жени депрессия, вызванная личными обстоятельствами. Я это уже слышала.
   «Передаю тебе его с рук на руки!» – сказал Вадим, ставя на стол хозяйственную сумку. Из нее он небрежно вывалил банки с икрой, шпроты и прочую невидаль.
   – У отца спиздил, – добавил он загадочно.
   Он же поведал мне про Женины личные обстоятельства. Оказалось, что еще недавно у Жени была постоянная подруга. Она от него ушла. Вот такая история.
   – Отчего же она от него ушла? – спросила я.
   Вадим задумался:
   – Темперамент. Ты еще узнаешь его с другой стороны! – пообещал он, похлопав меня по плечу.

   Еще к Жене заходил бывший одноклассник Артур Аристакисян. Это был улыбчивый юноша с медвежьей походкой и красивыми армянскими глазами. Одевался он во всё черное, был художником, писал мрачные пейзажи в духе Филонова, готовился поступать в духовную семинарию, в Академию художеств и во ВГИК. Короче, повсюду, куда не брали.
   Увидев меня, он обычно молча садился в углу и открывал огромный антикварный том Данте с иллюстрациями Доре. Склонить его к беседе могли только разговоры на «сакральные» темы. К ним относились: Лао-Цзы, Вертинский, итальянское кино и русские философы начала века. К этому джентльменскому списку можно прибавить что-нибудь непосредственно происходящее в городе, что-нибудь неофициальное, запрещенное, о чем не знал никто. Говорил он мало, старательно избегая личных имен.
   – Один человек, – говорил он, загадочно улыбаясь, – сказал мне, что сегодня у одного выдающего неофициального художника состоится открытие выставки.
   – А где? – спрашивала я.
   – На частной квартире у одного человека. Чужих не пускают.
   Наступала пауза.
   – Если хотите, я могу провести, – милосердно добавлял Артур.
   Загадочные его речи были, как знаменитая фраза из анекдота о шестидневной войне: «Наши передали, что наши сбили четыре наших самолета». Меня его скрытность слегка задевала, мне казалось, что это из-за меня он не договаривает. Потом я поняла, что он всегда так говорит.
   Пиком его конспиративности стала такая история. Как-то, побывав у меня в гостях, Артур позаимствовал вышеупоминаемую перепечатку Мандельштама, которую моя мама, библиотечный работник, где-то переплела, и она теперь имела вид нормальной книжицы, просто без атрибутов на обложке. Артур долго носил книжку во внутреннем кармане своей вельветовой куртки, иногда задумчиво открывал, читал себе под нос пару строк и снова прятал в карман. Женя его спросил, что он такое читает.
   – Один человек дал мне почитать уникальное издание Мандельштама, – ответил Артур.

   Наши с Женей траектории пересекались сами собой. Я вообще полагаю, что люди встречаются чаще, чем знают об этом. Просто, когда мы не вспоминаем о человеке, мы его не встречаем. Так, я ехала в институт и на пересадке в центре города натыкалась на Женю, который вышел выпить пива. До института я в тот день так и не доезжала. Мы шли к нему, забегал Артур. Топографически Женина квартира находилась в таком удобном месте, что миновать ее было просто невозможно. Женя ставил на письменный стол тостер, и, разговаривая, мы закладывали в него куски сыроватого молдавского хлеба. Нужно было подождать, пока поджаренный ломтик остынет, и только тогда намазывать на него майонез.
   Зачастую, как снег на голову, на Женю сваливались какие-нибудь малознакомые люди с бутылками и разговорами о своих проблемах. Они оставались ночевать, одалживали деньги, исчезали с ними навсегда. Бывший однокурсник, проживши у Жени две недели, утащил чемодан книг. Женя возмущался, говорил, что больше не откроет дверь, но когда кто-нибудь появлялся на пороге, он не мог отказать. Бездельники и дураки отнимают у творческих людей ужасно много времени. А поскольку Женя был физиологически неспособен сказать кому-либо «нет», то всё повторялось. Задним числом он очень сокрушался и, чтобы избавить себя от искушения, придумывал, куда бы пойти.
   Пойти в провинциальном городке некуда. Можно было, конечно, пойти ко мне. Мама всегда была рада, делами она нас не обременяла, разве что иногда просила выбросить мусор или прихлопнуть подушкой «во-он того комара на потолке». Женя очень любил этот вид охоты. Из летающих по комнате подушек выбивались перья. Мама становилась к плите жарить картошку и к пирогу из кондитерской «Пловдив», которая была рядом с домом, подавала чай с ромом. У нее было очень приблизительное представление о наших питейных способностях. Однажды она уехала на неделю, а вернувшись, всё недоумевала: «Это ж сколько нужно было чаю выпить, если три бутылки рома ушло!»

   В эту же пору Женя познакомился с Витей Панэ. Произошло всё так. Рудольф Ольшевский послал Женины стихи в альманах «Истоки», и их напечатали. Витя, который тоже писал стихи и следил за тем, что происходит в литературе, прочел Женину подборку и написал ему длинное, исключительно комплиментарное письмо. В конце письма он предлагал встретиться. Женя, полагая, что в этом и заключался мистический смысл публикации, просто пришел к нему в гости. Адрес был указан на конверте.
   Они мгновенно понравились друг другу. Сначала не желали разбавлять своих встреч никем, но скоро Витя стал частым гостем в Жениной квартире. Бросалась в глаза его почти опасная красота: темные вьющиеся волосы, римский профиль, зеленые глаза. Он был старше нас на шесть лет, и это возрастное превосходство сказывалось во всем: в манере одеваться, пить хорошие вина, ужинать раз в неделю в ресторане. В споры Витя не вступал, покуривал в стороне болгарские сигареты, иногда снисходительно улыбался той или иной шутке. «Он всё знает, – с восхищением и даже каким-то ужасом говорил Женя, – но скрывает». Однажды после поездки в деревню на сбор яблок мы с Женей зашли к Вите в гости. Витя был женат, жена ждала ребенка. В деревне мы накачались молодым вином, в результате чего я еле ворочала языком, а Женю, наоборот, разбирал неудержимый хохот. Витя, посмеявшись, завел нас в свою комнату, где был узкий диван, книжный шкаф и рабочий стол. Стула не было. Витя поймал мой взгляд:
   – Бальзак писал стоя…
   На полке стояли книги. Их было немного, но подбор впечатлял. Я открыла «Лолиту» и углубилась в нее, выпав из разговора.
   – Можете взять почитать, – предложил Витя.
   – А вернуть когда?
   В кругу моих родителей тоже передавали из рук в руки всякие книжки. Я была приучена к жестким срокам. «Архипелаг ГУЛАГ» нужно было прочитать за двое суток, а я читаю медленно.
   – Никаких ограничений во времени, – ответил хозяин.
   Он вообще оказался щедрым, никогда не спрашивал о судьбе книг или денег, которые одалживал. В нем была бездна благородства, и мне было весело наблюдать, как они с Женей, когда приходил момент расплачиваться, как дуэлянты за пистолеты, хватались за кошельки.
   Женя любил Витины стихи и знал их наизусть. Мне они тоже нравились оригинальностью и свежестью. Одновременно я понимала, что Витя по типу не поэт. Оригинальность и свежесть Витиных стихов были отражением его оригинальной и свежей личности. Вычти из них узнаваемость автора, они блекли. У Вити с Женей был совершенно разный темперамент. Витя ненавидел рутину, работал над собой, затачивал характер, повесил над столом портрет Гурджиева. Женя ничего такого не делал. Рутина была его стихией. Мне казалось и до сих пор кажется, что поэт – это тот, кто об омерзительном может сказать так, что оно обернется своей страшной красотой. Так, из грубого цемента при определенном наклоне головы может заструиться чистый изумрудный луч. Вот в этом повороте головы и есть поэт.
   Витя говорил, что для творчества необходимо многообразие опыта. Женя говорил, что жизнь измеряется не количеством событий, а интенсивностью их переживания.
   Однажды Витя принес стопку цветных листочков, исписанных его красивым мелким почерком:
   – Вот, рассказ написал!
   Он прочитал нам его вслух. В его прозе все дышало, смеялось и летало. «А умру я на полу чужой квартиры» – так начинался рассказ, а дальше было и грустно, и смешно, и трагично. Женя перепечатал рассказ на машинке и повсюду носил его с собой. Иногда он картинным жестом доставал из кармана страницу и зачитывал какой-нибудь кусок. Витя его останавливал: «Ты перепутал, старик, фразу. Взял по ошибке мою».

   К Вите в гости мы больше не могли пойти – его жена была строга. Но постепенно, благодаря Жене, появились другие дома, куда можно было заявиться без звонка, без денег. Женю везде принимали радушно. Хозяева, интеллигентные люди с высшим образованием, хорошей библиотекой в застекленном шкафу, ставили на стол вино, закуску, в уплату за угощение читались стихи, потом мы шли дальше. В какой-то момент на одной из таких квартир мы познакомились с поэтом Сашей Фрадисом. Обстоятельства знакомства затмили образ самого Саши. Он предстал перед нами голый, в плохо запахивающейся спереди махровой простыне. Был к тому же с бодуна. Выпив и просветлев лицом, он декламировал Цветковскую «Белую горячку».
   С самим Цветковым Фрадис когда-то был знаком лично, и это добавляло шарма к его ореолу.
   В один из вечеров он ушел с нами. Его пытались остановить, оставить у себя, но Саша выбрал нас. Его любимыми писателями были братья Стругацкие, Солженицын, которого он называл «Солжак», Аксенов, которого называл «Аксеныч».
   Когда Саша выпивал, он брал гитару и пел приятным тенором бардовские песни. Мы любили его за то, что он такой душевный и нескучный – запойный человек редко может быть скучным, за стихи Цветкова, за то, что других поэтов он любит больше, чем себя. Влюбчивый, ласковый до неразборчивости, Саша перезнакомил нас со всеми своими бывшими одноклассниками и одноклассницами, подругами по турпоходам, их супругами и любовниками, и женами любовников. Представители обоих полов отвечали ему взаимностью. Было в нем нечто неотразимое, эти миндальные глаза, ореол поэта-диссидента и какая-то еще не случившаяся, но всеми ощущаемая будущая «мука». Такой у него был вид, что бабки на скамейке у подъезда вздыхали: «Ну чистый Христос!»
   – Надо отдать ему должное, он интереснейший мужик… – приговаривал Саша, ведя нас на ужин к очередному приятелю. Все его приятели мне казались людьми смелыми, все они хотели уехать. С Сашей их соединяла любовь к вышеназванным писателям, которых я всё не удосуживалась прочесть. Потом как-то открыла подсунутую Сашей книгу «Гадкие лебеди», но дальше двух страниц не продвинулась. К великому Сашиному разочарованию, «Аксеныч» мне тоже не понравился. В общем, я выпадала из этого элитарного круга, но, когда Саша звал нас с собой в гости, я с удовольствием шла. Человеку надо, чтобы было куда пойти. Сашин приятель ставил на стол пятизвездочный коньяк, его жена нарезала сыр. Саша брал гитару и пел: «Облака плывут, облака…»


   Весна 79-го

   Весной мы сдали бутылки. Их было так много, что на вынос ушла неделя. Приемщики стеклотары смотрели на нас с уважением. Купив на вырученные деньги ящик красного пуркарского, мы отправились в гости к новой подруге Фрадиса – Ларисе Костиной. Лариса была лет на десять-двенадцать старше нас и на пару лет старше Саши. Она преподавала литературу в Кишиневском институте искусств, очень любила поэзию.
   Жила Лариса в старом, построенном немцами после войны доме. Ни отопления, ни горячей воды в квартире не было. Особое уважение вызывали глубокая немецкая ванна с шишечками кранов, стоявшая посреди абсолютно пустой кухни, а также отсутствие какой-либо еды в холодильнике. Лариса была непритязательна, пила кофе, ела печенье. Небольшого роста, худенькая, с круглым татарским лицом и глазами цвета черной дикой вишни, она стала нашей общей любовью. Фрадис и мы все вслед за ним называли ее «Костинка». Он пел ей песни и посвящал стихи. У нее всегда было весело, гремела музыка, дешевое вино лилось в высокие рубиновые бокалы. Расходиться не хотелось, было ужасно хорошо, пахло счастьем и обещанием перемен. В вазе лежали фрукты: красное яблоко, две сине-зеленые груши, грозди зимнего винограда. Сидели ночами, говорили о стихах, пили и, разгулявшись, били бокалы о стену, что почему-то считалось высшим шиком. Ложились на рассвете, засыпали в одежде – кто на диване, кто просто на ковре. А утром было утро. Лариса варила в джезве кофе, никто никуда не торопился.
   Я о чем? Я о том времени, когда дни повторялись через запятую, и любое выпадение из времени было праздником. Как-то мы умудрялись прожить, откуда-то брались деньги, кто-то что-то время от времени сторожил, я училась в пединституте, мне помогала мама.
   В марте мне приснился сон, что умер Брежнев. Женя очень оживился:
   – Я совершенно не представляю, что тогда будет!
   Никто из нас не представлял, что будет. Нам казалось, что будет свобода, и придет она босой.
   – Думаешь, поэт может жить вне языковой среды? – спрашивал иногда Женя. – Не подумай, что я не хотел бы свалить из этой блядской страны. Но, с другой стороны, мне страшно… Мне только восемнадцать лет.
   Я не понимала, почему он об этом говорит. Ему скучно? Мне никогда скучно не было рядом с ним. Сашины друзья обменивались информацией о статистике отъезда, о том, какие существуют ходы-выходы, а я все продолжала думать о пустяках, о Жениных губах и веснушках. Потом все друзья по очереди уедут, устроятся на хорошие работы, заживут по-человечески. И правильно сделают. Я – без иронии, без осуждения. Что я знала?

   Переломным моментом в жизни компании стал отъезд Хорватов, но не за границу, а в Петрозаводск. Мать Жени получила место в Петрозаводском университете. Они начали собираться. Вероника Николаевна, взяв дочь, поехала устраиваться, а Женя остался допаковывать вещи. Прошло полтора месяца, в его квартиру уже вселились две новые жилицы, а Женя всё паковался. Новые хозяйки, две сестры-старушки – Надежда Романовна и Любовь Романовна, привыкнув к странному постояльцу, не препятствовали нашим встречам. У старушек к Жене была одна просьба: чтобы их не тревожили по ночам. Условия выполняли все, кроме Саши. В трезвом виде Саша был болезненно застенчивым человеком, но когда запивал, он от застенчивости излечивался. Нет, он не буянил, не лез в драку, это было не в его характере. У него, романтика в душе, бывшего альпиниста, появлялась странная тяга к вертикальным поверхностям. Однажды ночью он по абсолютно голой стене долез до второго этажа, где находилась квартира бывшей жены. Бывшая жена была в отъезде. Пролезая в форточку, Саша снял с себя все нательные вещи. На следующее утро протрезвевший, страдающий от головной боли (видимо, похмелиться у бывшей жены было нечем) Саша позвонил мне и попросил отвести его домой.
   Жениным старушкам от Саши тоже доставалось. Если ему не открывали, он кричал под окнами. Как-то, не докричавшись, два часа съезжал в тазике для стирки (интересно бы узнать, где он его взял в полночь?) с лестницы. В шесть утра испуганные, не сомкнувшие глаз старушки осторожно выглянули за дверь. Саша спал у них на пороге, положив голову на половик. Надежда Романовна принесла и подложила ему под голову подушку. Обе хозяйки когда-то были ответственными работницами. Всю жизнь боролись с пьяницами и тунеядцами, то есть с такими, как мы. А вот надо же, нас они полюбили, даже Сашу. Может, и они уже чувствовали, что этого тухлого с привкусом плесени воздуха не всем хватает?
   – А мы уже к вам так привыкли! – вздохнули они, когда Женя сообщил, что он покидает их.
   Я провожала его на вокзал. Нет, в Петрозаводске Женя не собирался оседать, но и в Кишиневе он бы не остался.
   – Вот я уезжаю и, странное дело, ничего не чувствую, – признался он мне на перроне. Мы договорились, что встретимся в Питере.


   Зима 1979-1980-го, Ленинград

   Если вы провинциальный литератор и сошли в Питере с поезда, подойдите к первому же стоящему на перекрестке милиционеру и спросите: «Кто тут у вас главный неофициальный поэт?» И милиционер, не задумываясь, вам ответит: «Виктор Кривулин».
   Находящийся в процессе развода известный неофициальный поэт Витя Кривулин жил в коридоре коммунальной квартиры. Здесь тоже было просто и хорошо. Приходил молчаливый Сережа Стратановский, всегда в пиджаке и с интеллигентным портфелем, из которого он доставал папку с новым стихотворением и бутылку водки. Посреди коридорного застолья с помпой появлялись какие-то иностранцы, выставляли на стол бутылку виски и две банки с черной икрой. Икру не на что было намазывать, и Кривулин барским жестом скармливал ее кошке. Иностранцы уходили, мы оставались до полуночи и позже. Лампочки на лестнице не горели, Кривулин держал дверь открытой, но света хватало только на полтора пролета.
   Великий город светился вокруг. От луны до замершей воды всё в нем было прозрачно, как в огромном дымчатом топазе. Мы шли пешком домой на другой берег, где вместе с Сашей Фрадисом жили в квартире его друга, которого недавно проводили в Америку. Квартира была съемная, за нее Сашиным другом было уплачено за три месяца вперед. Невидимость настоящего хозяина квартиры, некоего Хабибулина – наконец мы добрались до цели маршрута, – объяснялась тем, что он, помкапитана дальнего плавания, находился в тот момент в заграничном рейсе.

   Целыми днями, пока мы с Женей слонялись без дела, Саша работал над перепечаткой монографии, которую его друг закончил писать незадолго до отъезда и оставил Саше экземпляр. Монография – я ее не читала, но слышала от Саши – была социально-психологическим исследованием советского социума и имела целью свержение существующего режима.
   Вставая по утрам, Саша с новыми силами бросался к пишущей машинке. Мы с Женей, спавшие за перегородкой из двух пустых книжных шкафов, вставали поздно. На антресолях обнаружилось большое количество пачек с сухим какао, из которого мы варили прямо в чайнике «шоколад». Я помню веселый озноб и ощущение полной неизвестности.
   Саша добродушно называл нас бездельниками:
   – Стихи исчерпали себя как противовес советской действительности, – говорил он, отрываясь на минуту от работы.
   Женя благодушно отвечал, что лично он против любой действительности.

   Однажды вечером Саша допечатал какую-то листовку, сочиненную им на основе всего этого объемного труда, и показал нам. Сходу бросилась в глаза фраза: «…деформация сознания советских людей…»
   – Завтра поможете мне распространить! – сказал нам Саша, ложась на диван и укрываясь одеялом с головой.
   Кстати говоря, под подушкой, уж не знаю, для чего, он в последнее время держал топор.

   Это нигде не написано, но это так: каждый мятеж начинается с магазина канцтоваров. Наутро, надев пальто и намотав на горло шарфы, мы пошли покупать кнопки и клей. Было холодно, дыхание дымилось. В двух магазинах нужных предметов не оказалось, в третьем продавщица, посмотрев на нас, вынесла коробочку кнопок.
   В пединституте у Саши задрожали руки, и он просыпал весь коробок на пол. Он попросил меня пойти их собрать: на девушку меньше обратят внимание. Поднявшись на второй этаж, я увидела группу студенток, с любопытством читающую наше воззвание. Когда они, пожимая плечами, отошли, я собрала кнопки и бросила их в карман. В троллейбусе Саша вздохнул: «Все-таки надо отдать должное питерскому пединституту, девки там – зашибись!»
   В технологическом институте мы с Женей ждали его в вестибюле перед лестницей. Мимо нас прошла группа солидно одетых мужчин и женщин. На мужчинах были ондатровые шапки. Их ботинки дружно поскрипывали при ходьбе. Впереди всех шла высокая женщина-экскурсовод, в руках у нее была общая тетрадь. До нас донеслось: «Великая Октябрьская социалистическая революция 1917 года коренным образом изменила историю нашей страны. В истории института тоже начался новый период…»
   – Пойду предупрежу, что туда идут, – пробормотал Женя и побежал вверх по лестнице.
   Незнакомое официальное место навевало тоску. Разглядывая стены, я пересыпала в кармане холодные кнопки. Ребят долго не было, я занервничала. Вернулись экскурсанты: «Энгельс отмечал, что после реформы 1861 года в России начинается развитие современной промышленности». Ко мне направились двое. Я поискала глазами выход.
   – Не знаете, девушка, столовая уже открылась? – спросили они.
   – Открылась, – сказала я наобум.
   Они поблагодарили меня и решительно направились к выходу. За ними последовали другие. Экскурсоводша безнадежным голосом выкрикивала вослед рассыпавшейся группе:
   – Потерпите, товарищи, еще пару минуточек! Экскурсия еще не окончилась… Куда же вы, товарищи?
   Отчаявшись, она закричала:
   – Если вы в столовую, то учтите: пива там нет!
   – Зато в магазине есть! – раздался в ответ мужской голос.

   Пива в столовой действительно не было. Пол был липкий от чая, от стола пахло грязной тряпкой. Рядом женщина уговаривала мальчика доесть второе. Толстая фаянсовая тарелка с синей каемкой, посреди – груда неаппетитной коричневой капусты. Поднося ложку ему ко рту, женщина говорила: это – последняя, а потом пойдем в кино. У женщины на голове был веночек, сплетенный из собственных жидких волос и шпилек.
   Женя всегда ел медленно. Саша уже допил компот, а Женя все ковырял вилкой шницель. Потом Саша поторопил нас: «Впереди еще Академия художеств и три института!»
   В вестибюле Академии художеств сидел вежливый охранник и улыбался всем входящим. Именно от таких охранников нельзя ждать ничего хорошего.
   Воззвание уже белело на доске объявлений, когда вдруг открылась боковая дверь, и к нам сзади подошла комендантского вида женщина. Не больше трех секунд ушли у нее на то, чтобы понять, что наше объявление этой доске не принадлежит. «Пройдемте, пожалуйста, вон в тот кабинет!» – сказала она голосом человека, не сомневающегося в том, что ее послушают. И мы послушали. Охранник, виновник торжества, трусил сбоку. Это он, эдакий молодец, пока Саша переклеивал другие объявления, чтобы высвободить место для нашей листовки, вызвал кнопкой на телефоне эту даму. Пол был чистый, каменный, я хорошо видела наши отражения. До ее двери осталось еще метра три, и вдруг что-то во мне возмутилось. Я вдруг увидела нас, трех полноценных молодых людей, покорно плетущихся на поводу у каменноногой чиновницы и робота с неандертальским лбом. Какая-то часть меня еще перебирала ногами, а другая – смотрела на это дело сбоку и удивлялась. Видимо, в какой-то момент я выразила свое удивление вслух:
   – А, собственно, зачем нам к вам идти? – сказала я. И остановилась.
   Была секундная пауза, которой мы и воспользовались. Сначала из гордости мы шли очень медленно, но, как только вышли за дверь, эта замедленность как-то сама собой прошла, и мы побежали. Светило солнце, горел снег, троллейбус подождал, пока мы вспрыгнем на площадку. Саша взял три билета. «Еб твою мать, советская власть!» – сказал он, подводя итог нашему походу.

   Тут, пока мы катим в троллейбусе, хочу сказать пару слов. В детстве я была робкой, даже трусливой девочкой. В седьмом классе, когда меня перевели в новую школу, я боялась, что кто-то из соучеников откроет последнюю страницу учительского журнала. Умоляла дедушку не говорить при моих друзьях на идиш. Ночью в воображении отыгрывалась: представляла себе, что в автобус входит грубый хулиган-антисемит и берется обижать пожилого еврея. В воображении я заступалась за старика, говорила антисемиту смелые слова. До действительности ни разу не дошло. Зато я прокручивала эту пленку так много раз, что она во мне что-то переменила. Первый раз это случилось зимой, когда я увидела, как обижают Раю Коган. Рая, которая училась в одном со мной классе, была некрасивой девочкой с тонкой шеей и красным носом. Она часто болела ангинами. Ее подкарауливали во дворе школы и «мылили» снегом. Я случайно оказалась свидетельницей и полезла в драку. Потом я лежала в больнице с вырезанными гландами. Просто совпало, их давно собирались удалить. В тесной палате нас было двадцать человек. Разумеется, нельзя было открывать форточку. Разумеется, я ее открыла. Пришла заведующая, спросила «кто безобразничает», все показали на меня. Как только она злила, я снова открыла. Я лежала две недели и поняла: нельзя никого слушать. Пусть кричат, я все равно открою. Смелой я, к сожалению, так никогда и не стала. Просто стала непослушной.
   Итак, мы ехали в троллейбусе и возбужденно обговаривали происшедшее с нами. Вывод был такой, что счастливый побег следовало отметить. Мы взяли водки и пошли к Кривулину. Было часа четыре дня, у Кривулина, как ни странно, никого не было в гостях. Он выслушал наш уже изрядно приукрашенный рассказ о побеге из-под конвоя. «Скорей всего, они передадут ваше описание в КГБ, и вас начнут разыскивать», – сказал он и посоветовал нам на время уехать из города.
   Мы, конечно, никуда не уехали. У Саши в Питере были кое-какие зацепки. Знакомый альпинист пообещал устроить его учителем физкультуры в пригородную школу. Приятель жил в Павловске. Не дозвонившись до него, мы поехали туда на электричке. По дороге выяснилось, что точного адреса Саша не знает. «Павловск – город маленький, там разберемся!» – повторял Саша в пути. Мы долго ходили по заснеженному Павловску, заглядывали в окна. Наконец Саша вроде узнал дом. Мы постучали в дверь, на крыльцо вышел сонный человек в майке и брюках с лампасами. «Нет, Миша здесь не живет. Здесь живу я», – ответил милиционер, почесывая подмышки. Вечером мы ни с чем вернулись в хабибулинскую квартиру и заварили чайник с «шоколадом». У нас в запасе оставались двадцать пакетов сухого какао и полтора месяца бесплатного жилья.
   Время было нехорошее. В булочных по утрам стояли очереди. Бабки шепотом пересказывали новости: такого-то, сына такой-то, только что привезли из Афганистана в цинковом гробу. Денег почти не осталось, мы экономили на сигареты.
   Через пару дней эпизод с листовками стал нам казаться детской шалостью, а через две недели потерял силу реального происшествия. Родители прислали Саше семьдесят рублей, мы пошли в кино и посмотрели сразу два французских фильма: «Игрушка» и «Никаких проблем». Вечером отправились ужинать в «Сайгон». Возвращались поздно. Тепло желтели фонари, троллейбусные площадки били током. Троллейбус был битком набит угрюмо молчащими людьми, не верящими в оттепель-однодневку. Я напомнила Саше, что у нас кончилась зубная паста.
   – В тюрьме чистят зубы мылом, – сказал Саша и улыбнулся.
   Я посмотрела на него. Зрачки у него были расширенными. Он уже вошел во вкус жизни на адреналине.

   Зубная паста начисто исчезла из магазинов. Говорили, что ее скупают наркоманы, чтобы намазывать на хлеб. Но жизнь, несмотря на ее отсутствие, продолжалась. Где-то мы бывали, у того же Кривулина. Как-то раз Витя обзвонил народ, сказал, что накупил кучу пельменей. Пришел Стратановский, приехала задрапированная во все черное Лена Шварц. Ее сопровождал угрожающего вида человек со сломанным носом. Бывший боксер или борец. Опять же были иностранцы, кажется, немцы. По коридору ходили бесчисленные Витины кошки. Выпили, Кривулин вспомнил про пельмени.
   – Из салфеток, – объяснил он иностранцам, накладывая пельмени в глубокие тарелки.
   Боксер (или борец) умело нарезал принесенную им «докторскую».
   – Колбаса – из туалетной бумаги, – сказал Кривулин, выразительно вращая глазами.
   У иностранцев кошки вызывали взрывы кашля, и они деликатно отказывались от пельменей из салфеток и колбасы из туалетной бумаги.

   Но это были единичные случаи, когда мы куда-то выбирались, а в остальное время… Наши дни были чем-то заняты. Нам, в конце концов, было по девятнадцать лет…
   Анекдот. Интервьюируют старого немецкого еврея:
   – Скажите, какие были самые лучшие годы в вашей жизни?
   – Ну, наверное, с сорок второго по сорок пятый год.
   – Как же так, ведь это был самый разгар войны! Вы же пережили холокост!
   – Ну что сказать? Понимаете, я же был молод!

   В восемь часов утра нас разбудил стук в дверь. Я глянула в глазок: форма, фуражка, усы. Это был хозяин, капитан дальнего плавания Хабибулин, не открывать было бессмысленно. У нас с Хабибулиным состоялось короткое выяснение отношений. Спросонья мы путались в узах, связывающих нас с его настоящими квартирантами, родства. Намечалась какая-то инцестуальная гнусь. Хабибулин – надо отдать ему должное – не стал распутывать наши отношения. Он дал два часа на сборы, сказав, что, если после этого застанет нас в квартире, вызовет милицию.
   Вещей было немного. Доставая с антресолей пакеты с какао, мы увидели в глубине, у стены, небольшой чемодан. У меня в голове пронеслось: деньги. Сашин друг работал экономистом, хорошо получал. Его жена, судя по Сашиным рассказам, тоже неплохо зарабатывала. Ключа нигде не было видно, мы сбили замок топором. Он оказался практически пустым, только на дне валялись разноцветные пакетики. Мы разорвали дрожащими руками упаковки. Это были итальянские презервативы. Двадцать семь упаковок. Мы бросили в Сашину сумку с пишущей машинкой десять штук.
   Оттепель кончилась, дул резкий ветер, тлело в туче унылое солнце. Мы надули три презерватива и привязали их к пишущей машинке. Интересное наблюдение: итальянские презервативы в надутом виде похожи на воздушные шарики. Розовые, синие и желтые. Интеллигентный мужчина покосился на нас. Потом мы спустились в метро и поехали на телефонную станцию. Саше зачем-то нужно было позвонить в Париж. Мы ждали его снаружи. Выйдя, он отчитался: только что говорил с Максимовым, завтра все голоса будут передавать о нашем задержании.
   Я испугалась:
   – Зачем?
   Саша обиделся, и я осознала свою неправоту. Все-таки о нас узнают за границей.

   Пару слов об этом. Мы были образованными людьми. В школе я когда-то ходила в географический кружок, в институте у нас был курс по страноведению. Я к тому же много ездила. В детстве с родителями – в Крым, на Кавказ, в Карелию. Потом училась в Нижнем Тагиле. Жила в неблагополучном районе, неподалеку располагалась зона тюрем и лагерей. У моих хозяев было пятеро сыновей, и все они в свое время за что-то сидели. Самый младший, например, попал в тюрьму за то, что попытался задушить невесту. Ему вдруг показалось, что она слишком хорошо разбирается в мужской анатомии. Когда на суде ему указали, что невеста как работник медицины обязана разбираться в анатомии, он остался невозмутим: «Замужняя баба должна закрывать глаза, когда мужики снимают перед ней трусы». О чем я? Я о том, что, в принципе, отдавала себе отчет в том, что люди есть люди, и что они разные. И вот парадокс: русская эмиграционная среда казалась мне состоящей из людей особой породы, и все они были как мы.
   Впрочем, я отвлеклась.
   Ночь мы провели на Московском вокзале. Свободных скамеек не было, Женя расстелил на полу свою куртку, и мы с ним легли на нее, укрывшись моим пальто. Поскольку мы были худы, получилось не так интимно. Саша – сказался опыт многолетних туристических походов – спал сидя в углу, положив голову на сумку с машинкой и презервативами. В семь часов утра нас растолкали железнодорожные служащие. Мы зашли в буфет. Народ расхватывал только что привезенные беляши с мясом. Запах мяса мешал нам сдвинуться с места. Я заметила, как у незнакомого мужчины выпала из кармана трешка, и мне стало стыдно за собственные мысли.
   Ребята стали уговаривать меня вернуться в Кишинев. Они найдут работу и жилье, тогда я смогу приехать. Мы толкнули презервативы, по пятерке за штуку, у «Сайгона». Товар был импортный, одна упаковка чего стоила!
   Женя проводил меня в аэропорт.
   – Посмотри, – сказал он, склоняя голову, – мне кажется, у меня появляется лысина.
   В этот момент объявили посадку.

   Я всегда любила возвращаться в Кишинев. Где бы я ни жила – на Урале, в Донецке, к этому списку можно было бы добавить Рим, Париж, Лондон… К сожалению, я не добавлю, – я только этот город хотела видеть утром в окне. Так, есть пьяницы, которые, где бы они ни выпили, все равно пробираются домой.
   Я увидела в иллюминаторе расквадраченное поле, желтый рейсовый автобус – и впервые не обрадовалась.
   Мама, взглянув на меня, спросила, когда я в последний раз спала.
   – В самолете, – ответила я.
   День, ночь. День, ночь. Еще один день, который я провела, кружа по комнатам и поглядывая на телефон.
   Он зазвонил на четвертый день, это была Лариса Костина. Она почему-то говорила шепотом. Потом я услышала: «Сейчас я зайду».
   Ларисе позвонил знакомый врач из кишиневской психбольницы. Сашу с Женей задержали на второй день после моего отъезда. Женю отправили поездом в Петрозаводск, передали дело в местные органы. Сашу самолетом под конвоем доставили в Кишиневскую психбольницу, там он и находится, и свидания с ним запрещены. Охранник из художественной академии нас хорошо описал. Особенно девушку с длинными волосами. Ее продолжали искать.

   В тот же день был еще один звонок. От папиной жены. Я очень удивилась: она мне никогда не звонила. И вот что я услышала. Пока я была в Питере, моего отца арестовали. Он находился под следствием в Кишиневской тюрьме.
   Здесь следует остановиться и кое-что объяснить. Отец состоял в группе диссидентов-архитекторов. Они строили больницы, школы и жилые дома в сейсмически опасных районах Молдавии. Государственные проекты занимали годы, а то и десятилетия, а пока что сельские дети вынуждены были ездить в школы, расположенные за десятки километров от дома, женщины рожали в медпунктах. Группа, в которой был отец, строила быстро, денег у совхозов и колхозов брала меньше, чем государство. Отца обвиняли в частном предпринимательстве и крупных хищениях у государства. В момент ареста отец с женой и двумя детьми жили в однокомнатной квартире. На сберегательной книжке у папы было восемьсот рублей, которые у него тут же изъяли.
   Такой была ситуация на текущий високосный март. В кругу наших друзей начались вызовы в КГБ. Сначала вызвали Витю Панэ, потом по очереди забирали и допрашивали других наших: Ларису, Вадима, Артура, Мишу Абаловича. Только меня почему-то не вызвали. Я даже обижалась. Зато у нас с мамой в наше отсутствие произвели обыск. Среди прочих бумаг изъяли и самиздатовского Мандельштама. Это меня особенно оскорбило. Книжка имела сентиментальную ценность, Мандельштам еще в 78-м году вышел в серии «Библиотека поэта».
   – Они, что ли, не следят за тем, что происходит в печати! – возмущалась я.
   – Они следят, – успокоила меня Лариса.

   Мы с Женей потихоньку стали перезваниваться. Он отвечал невесело: в КГБ ему сказали, что надо трудоустроиться. Он пошел работать дворником. Ему грозил призыв в армию. За всеми этими событиями об армии все как-то забыли.
   – Надо вытащить его в Кишинев развеяться! – резонно заметила Лариса. Мы выслали Жене денег на билет и стали ждать. Сначала он не мог найти замену, потом нашел, взял билет на самолет. Но тут началась непогода и длилась неделю. В Кишиневе тоже бушевал ураган с мокрым снегом, облеплявшим кусты, деревья, троллейбусные провода. Я на всякий случай каждый день ездила встречать Женю. На третьи сутки, завернувши по дороге из аэропорта к Ларисе, я застала в квартире шумное гулянье. Обмывалось чудесное возвращение Саши из дурдома. Он был героем дня. В руках у него была гитара, у ног его почему-то сидела Ларисина студентка Света и восхищенно смотрела ему в лицо. В ходе празднования выяснилось, что, еще до Сашиной поездки в Питер, Света заняла в его сердце место Ларисы. Я ждала домашней бури. Лариса была человеком чрезвычайно темпераментным. Во время допроса в органах она дерзила гебешнику, когда тот непочтительно с ней разговаривал. В отношении Саши и Светы Лариса тоже повела себя поразительно. Объяснившись с бывшим возлюбленным на кухне, она объявила нам, что ввиду экстренного положения готова сохранить с новой парой дружеские отношения. Молодых любовников устроили на ночь в ее спальне, остальные улеглись в гостиной. Я спала на кухне, постелив на дно немецкой ванны свое клетчатое пальто. Рядом шумела газовая колонка. А на следующий день прилетел Женя. Похудевший, бледный, он возник в проеме кухни, и я долго его рассматривала, не понимая, привидение это или настоящий человек.
   Среди забав той весны были шатания по Пушкинскому парку, возложение заплесневелого хлеба к памятнику Ленина, кража трех пакетов субпродуктов в мясном отделе центрального гастронома, кража ящика с вином в овощном магазине, срывание флагов со стен зданий. Один раз мы с Женей принесли к Ларисе двухметровый транспарант: «Да здравствует советский народ – строитель коммунизма!» От транспаранта потом было трудно избавиться. Вынести его во двор? Подарить кому-нибудь в качестве сувенира? Ночью по требованию Ларисы мы закинули транспарант на крышу соседнего овощного магазина. Скорее всего, он там лежит до сих пор. Магазин строили немцы. Прочно, на века. Для интересующихся артефактами ушедшей эпохи: это одноэтажное строение на пересечении улиц Пирогова и Армянской.
   Мы чуть не проспали Женин поезд. Выбежали из дома за двадцать минут до отправления. Перед выходом я сдернула с вешалки первую попавшуюся шубу, она оказалась Сашиной, пуговиц не было. Я подвязалась в поясе шарфом, который нашла в рукаве. Думала, провожу и вернусь. Когда поезд тронулся, я вспрыгнула на площадку.
   Поезд ехал полупустой: в купе, кроме нас, никого не было. Мы отдернули штору и стали смотреть в окно. Молдавия весной очень красива. Прозрачно зеленеют холмы, синеют небеса. От полотна дороги до горизонта тянутся виноградные линии. Все еще пусто и голо, и вдруг ниоткуда спустилась стая ворон, стала клевать оттаявшие виноградные зерна. С полей теплый ветер доносил запах навоза и кислого сена. Такого запаха нет нигде. Это запах родины.
   Через полчаса загрюкали двери, проводник шел по вагону, проверял билеты.
   Наша дверь вместе с оконным пейзажем отъехала влево.
   – Ваши билетики!
   Женя предъявил свой билет, и проводник вопросительно взглянул на меня. Я вздохнула.
   – Нет билета? – спросил он участливо.
   – Нет.
   Он плотнее прикрыл зеркальную дверь за спиной:
   – Тогда заплатите сейчас.
   Я что-то промямлила и погрузила руку в карман. Он был порван, что-то отяжеляло полу. У меня появилась надежда, говорят, она умирает предпоследней. Повозившись, я наконец нащупала и вытащила из кармана… Пистолет. Он возник в моей руке весьма картинно, прямо дулом в улыбающегося проводника. У Саши была страсть ко всякого рода оружию. К топорам, перочинным ножам. Видимо, к пистолетам тоже. Проводник побледнел и отступил на полшага к двери.
   – Все в порядке! – сказал Женя. – Это – зажигалка.
   – Точно, зажигалка. Палановская, – вспомнила я.
   Проводник все еще недоверчиво косился на пистолет. Потом он протянул руку:
   – Можно взглянуть?
   Он принял пистолет, положил его на ладонь, взвешивая.
   – Американская зажигалка для камина, – сказал Женя и стал объяснять проводнику, что мы возвращаемся домой после медового месяца. Спущены последние деньги, пропиты последние колготки и кофточки, остался пистолет. Проводник был молодой парень. Он мечтательно вздохнул и принес нам два комплекта постельного белья. В награду попросил подарить ему пистолет.
   – Наверное, камин у нас будет не скоро, – сказал Женя.

   В Москве было еще холодно. Как только мы вышли из теплого вагона, мороз прогрыз в искусственном меху дыру и принялся глодать меня, как собака найденную на дороге кость.
   На вокзале Женя спросил:
   – Может, у тебя есть какие-нибудь родственники, у которых ты можешь одолжить одежду?
   В Москве жила только мамина двоюродная сестра тетя Галя, я ее практически не знала. Как ни странно, вспомнила номер телефона. Я вообще страдала хорошей памятью на бессмысленные вещи. Тетя Галя была дома, и я наплела ей что-то про каникулы и неожиданно выдавшуюся возможность увидать столицу, попросив принести мне к поезду что-нибудь из одежды. Она решила уточнить, что именно. Я начала перечислять. Сначала назвала необходимые мне предметы верхней одежды, потом – нижней.
   – Ты что, голая приехала? – она весело рассмеялась.
   Я молчала.
   – Ты действительно голая приехала! – сказала тетя Галя упавшим голосом.
   Ровно через пятнадцать минут я была там, куда мне было велено подойти. Из такси она, впрочем, так и не вышла, протянула мне в приспущенное окно сумку с вещами, попросила обязательно позвонить. Забегая вперед, скажу, что в следующий раз я ей позвонила двадцать два года спустя, уже в Америке. Она хорошо помнила нашу встречу. Я ее поблагодарила.
   – Да что ты! – ответила она. – Мы так рады, что все обошлось!
   – Да, обошлось, – согласилась я. – Ты меня выручила!
   – Звони еще! – сказала она, зная, что я не позвоню.
   – Обязательно, – ответила я, тоже это зная.
   Мы обе оказались неправы. Тенесси Уильямс говорит: вы всегда можете рассчитывать на доброту чужих людей. Эта практически чужая женщина еще раз меня выручила. Уже совсем недавно мне до зарезу понадобился психиатр. Страховки у меня не было, денег тоже. Она договорилась, отвела меня. Психиатра звали доктор Пинский. Он светило медицины, к нему записываются за год, визит стоит двести долларов. Тетя Галя убедила его принять меня тут же и бесплатно. Мы с ним побеседовали, он выписал мне таблетки, сказал явиться через две недели на проверку.
   – Так что у меня за диагноз? – спросила я, собираясь идти. – Маниакально-депрессивный психоз?
   Он задумчиво вздохнул, как вздыхают опытные старые доктора, которые понимают, что не в диагнозе дело:
   – Ну, как сказать… Вообще-то маниакально-депрессивный психоз, деточка, – это когда человек в одно прекрасное утро, проходя мимо вокзала, зачем-то вскакивает в уходящий поезд…
   – Голый под шубой, – продолжила я.
   Он посмотрел на меня и еще раз вздохнул.

   Белье, свитер, шерстяные колготки из тети-Галиного шкафа – все это приятно пахло розовым мылом. Я переоделась в вокзальном туалете. Штаны были мне велики, я их застегнула булавкой, которую нашла в конверте, вложенном в карман. В этом же конверте было немного денег. Теперь я себя чувствовала прекрасно, в таком виде не стыдно было идти в гости. Мы выпили в буфете кофе.
   – Куда теперь? – спросила я Женю.
   Он развернул карту Московского метрополитена и ткнул пальцем в станцию «Текстильщики».
   В Текстильщиках жил кишиневский поэт Боря Викторов. Он совершенно не удивился, увидев нас на пороге:
   – Ребята, – воскликнул он, – вы не представляете себе, как вы вовремя приехали! У меня в Кишиневе только что вышел сборник, а отпраздновать не с кем! Располагайтесь. Я сейчас что-нибудь соображу. Вы мясо любите жареное или на пару?
   В поезде мы полутора суток питались печеньем «Улыбка», которое нам выдавал наш тайный доброжелатель – проводник вагона номер семь.

   Перед тем как выйти из комнаты, Боря с треском разорвал бечевку на книгах:
   – В Москве меня не понимают! Толстые журналы возвращают мои подборки! Они еще пожалеют!
   Потом на кухне загремели сковородки, зашумела вода, и, перекрикивая ее, Боря говорил жене:
   – Понимаешь, Оленька, приехали гениальные юные поэты, надо бы водочки!
   Хлопнула входная дверь, это Оля пошла за водкой.
   Мы сели поудобней и огляделись. За окнами простирался изуродованный шлакоблоками пустырь. Тускло посверкивали лампочки строительных кранов. Потом мы открыли Борину книгу.
   Любимым поэтом Бори Викторова был Велимир Хлебников.
   В Бориной книге стихи шли циклами, и все они были про древнеславянского полубога-полузверя по имени Китоврас. Китоврас был терзаем тоской по своему страшному нечеловеческому началу. Его дух разрывался между женщинами и небесами. Я догадалась, что под Китоврасом Боря имеет в виду себя.
   Реальный Боря, невысокий крепыш с круглыми чуть навыкате глазами – настоящая фамилия его была Друкер, – любил компанию, семейный уют и свою вторую жену, работницу Центрального исторического архива Оленьку. «Оленька – идеальная жена поэта!» – говорил Боря и предлагал нам выпить за нее стоя.
   Или он говорил, воздев глаза к люстре:
   – За подругу жизни – красавицу и дворянку Ольгу!
   И мы знали, что за этим последует стихотворение. Что-нибудь ностальгическое. Про разлуку:

     Мы праздновали осень в Сипотенах,
     Играл коньяк в стаканах запотелых…

   Боря, хоть и жаловался на невнимание к нему московской среды, общался со многими известными поэтами. Встречаться с Евтушенко и Вознесенским Женя отказался и попросил отвести его в гости к Рейну. Вернулись поздно, Женя прихрамывал, на колене его голубых джинсов зияла огромная дыра. Пока я ее зашивала, он смирно сидел рядом, завернувшись в плед, и рассказывал, как за ними, когда они вышли от Рейна, погналась овчарка. Боря – чувствовался поэт гиперболы – уверял, что это была не овчарка, а волк.
   – Ну а как Рейн-то? – спросила я наконец у Жени.
   Женя покивал. Рейн ему понравился.

   Борины знакомые, поэты андеграунда, организовали нам выступление. «Шикарное место!» – восклицал Боря, ведя нас скользкими московскими переулками в дом поэтов. Дверь в подъезд угрожающе висела на одной петле. Мы прошли обшарпанными коридорами и попали в странное помещение. Свет керосиновых ламп создавал иллюзию комнаты, на самом деле стен как таковых не было, из опорных балок торчала ржавая арматура и обрывки проводки. Наша аудитория сидела перед нами на продавленных диванах и ящиках. Мы разместились в безногих бархатных креслах, поставленных для устойчивости на кирпичи. На столе торжественно горели свечи. Нас принимали восторженно. Женя был счастлив: наконец-то его понимали. «Вот что значит столица!» – восхищенно прошептал он мне на ухо. После нас выступили еще два поэта. Имен я не запомнила. У одного стихи были под позднего Мандельштама, у второго – под раннего Пастернака. Их тоже принимали восторженно.
   – Мандельштам мне понравился больше, – шепнул мне Женя. – А вообще-то я разочарован московской публикой. Им, видимо, все равно, что слушать.
   После чтения шумной толпой вывалились наружу, с полчаса ловили такси. Таксисты только сильнее жали на газ. Оторвавшись от провожатых, мы дошли до перекрестка и тут же поймали машину, но денег хватило только на две трети дороги. Снова шли пешком. Мороз прихватил подтаявший за день снег. Женя боялся гололеда, с опаской поглядывал под ноги, хватал меня за локоть. Шаг его можно было разложить на пять составляющих. Сначала он проверял пяткой наличие почвы под ногами, потом, слегка развернув ногу, ставил на землю всю ступню и делал движение лыжника. Походка его выдавала. Так часто ходят немолодые еврейские мужчины. Мой отец, например. Может быть, потому что на исторической родине, в Палестине, не было снега. Вот и всё, что в Жене Хорвате было еврейского.
   Неделю Боря нас опаивал. Пьянство начинало принимать раблезианский характер. Один раз Боря помочился в собственный шкаф. Когда он попытался спустить воду, шкаф на него обрушился. С утра он похмелялся водкой. Я опасалась, что его хватит удар.
   Но шутки в сторону: Боре я обязана жизнью.
   В конце этой чумовой недели я чуть не попала под поезд. Я уезжала первой. На ступеньках тамбура мы с Женей обнялись. Поезд тронулся, но мы не заметили. Женя соскочил на землю, оступился, упал. Я наклонилась, чтобы посмотреть на него. Он мне что-то кричал, из-за стука колес я не слышала: «Что, что?» – я говорила, уже падая. Я пыталась ухватиться за поручень – и тут Боря, который во время нашего прощания тактично отошел в сторону, успел меня подхватить и держал, пока выскочивший на мой вопль проводник не помог мне забраться в вагон. Но все это было уже как во сне, где знаешь, что рано или поздно проснешься.

   Вот я вхожу в дом, поднимаю влетевший вместе со мной бурый листок платана, зачем-то долго смотрю на него. Потом спохватываюсь, бросаю его в груду других лежащих за порогом листьев.
   Один знакомый рассказывал про меня своему приятелю, ведя того ко мне в гости. «Катя в юности расклеила с двумя другими поэтами листовки, а потом тридцать лет вспоминала об этом!» Я не обижаюсь. Так и должен рассуждать нормальный человек, который к сорока восьми годам успел защитить кандидатскую, докторскую, устроиться на работу, родить ребенка, вырастить, отправить его в колледж. А я продолжаю входить в дом и медленно рассматривать бурый лист.
   Но иногда я вспоминаю Женины слова. Жизнь измеряется не количеством событий, а интенсивностью их переживания. Сейчас для меня, повзрослевшей, это звучит немного помпезно… Ну да какая мне разница?
   Летом восьмидесятого года я трижды садилась в поезд и ехала к Жене в Петрозаводск. С тех самых пор у меня осталось романтическое отношение к российским поездам. Они скрипели, ломались, но как-то довозили до пункта назначения.
   В первый раз мысль о поездке зародилась в моей голове спонтанно. У меня появились сорок рублей, я села в поезд и поехала. Ему я позвонила уже с вокзала.
   – Гениально! – воскликнул он, даже не удивившись, как будто я приехала к нему с другой стороны города на троллейбусе. – Мать как раз уезжает в…
   Мать Жени, Вероника Николаевна, всегда жила на грани легкой катастрофы. Была она женщиной образованной, рассеянной, истеричной. Мое общение с ней неизменно проистекало на пороге. Она либо возвращалась откуда-то, либо вот-вот должна была куда-то ехать. Где-нибудь в коридоре стучали ее каблуки, падали на пол ключи, звучал ее высокий нервный голос: «И, пожалуйста, Евгений, не забывай поливать цветы!»
   Когда я подошла к дому, во дворе уже стояло ее такси, и Женя выволакивал из дверей огромный чемодан. Вероника Николаевна отчужденно мне кивнула. Я вообще не была уверена, что она меня осознавала как единичную личность. Всех кишиневских друзей Жени она называла «Кишиневским обществом Евгения». Его связь с нами ей казалась бесполезной, а главное, небезопасной.
   Мы с Женей поднялись на пятый этаж, он закрыл дверь на ключ и цепочку. Лицо его горело:
   – Скажи честно, как ты оцениваешь мои актерские способности? – спросил он, прислоняясь к двери спиной.
   Я растерялась.
   Женя вздохнул.
   – На прошлой неделе пришла повестка! Понимаешь, какой ужас, у меня же нет никаких физических недостатков!

   В учебнике для студентов-медиков мы нашли описание шизофрении: постоянная болезненная саморефлексия, пониженный интерес к реальности, немотивируемая меланхолия, навязчивые параноидальные идеи. Женя был человеком замкнутым, склонным к саморефлексии. С немотивируемой меланхолией у него тоже все было в порядке. Тут можно было просто стихи почитать. Из всего списка у него не было только навязчивых параноидальных идей. Кто-то ему сказал, что именно этот пункт мог сыграть решающую роль. Когда Витю Панэ призвали в армию, он признался медкомиссии, что чувствует влияние Марса. В девятом классе Витя занимался в театральной студии. Он умел перевоплощаться по системе Станиславского. Вживался в образ, играл, не утрируя. Однажды он, шутки ради, показал нам, как ведет себя перед родами беременная крольчиха. Для того чтобы утеплить клетку, она ощипывает с себя пух и утаптывает его ногами, чтобы крольчатам, которые рождаются, как и мы, голые, было мягче. Изображенная Витей картина долго не отступала. Я еще несколько недель, взглянув на него, с трудом отряхивала видение беременной крольчихи.

   Мы с Женей репетировали. Он изображал параноика, я сидела на подоконнике и исполняла роль медкомиссии.
   – Неубедительно, – говорила я всякий раз, когда он жался в угол, испуганно закатывал глаза, озирался по сторонам.
   В то утро, когда Жене нужно было идти на медкомиссию, я осталась сидеть за его столом. Вообще, в новой квартире Хорватов все на удивление выглядело как прежде. Тот же черный рояль стоял посреди гостиной. Даже пепельница – мне казалось, что мы ее давно расколотили, – была на месте.
   – Мать всё склеила, – объяснил мне Женя.
   В ящике его письменного стола я нашла фотографию. На ней Женя сидел за тем же самым столом, за которым теперь сидела я, перед ним белел чистый лист бумаги, в руке дымилась сигарета, как она сейчас дымилась у меня. Говорят, нельзя смотреть на спящего человека. На поэта в определенные моменты тоже нежелательно смотреть. Мама меня всегда останавливала на пороге: «С таким лицом, как у тебя сейчас, лучше на улицу не выходить!» Вот такое лицо, с которым на улицу лучше не выходить, было и у Жени на этой фотографии. Я перевернула ее и прочитала: «Это я, пьяный в жопу, изображаю перед фотографом поэта».
   Может, он не так уж безнадежен как актер, подумала я.
   Женя вернулся через четыре часа. Он победно потряс в воздухе бумажкой:
   – Мне даже изображать ничего не пришлось! Сами предложили лечь в больницу!
   Через два дня он проводил меня на вокзал и пошел сдаваться в дурдом. С собой он взял пачку бумаги, пишущую машинку и Библию.


   Вторая поездка

   Двадцатого июля я опять села в поезд и поехала в Петрозаводск. Поезд шел несколько иначе, чем в первый раз. Перемена в его маршруте объяснялась тем, что в июле восьмидесятого года в СССР начались Олимпийские игры. Чтобы разгрузить железнодорожные пути, поезда дальнего следования пускали в объезд обеих столиц. Маршрут наш был непредсказуем. Иногда мы останавливались и ждали чего-то, что так и не появлялось. Под Питером эти остановки стали все длительнее. Один раз мы простояли в полях три часа. Люди, устав ждать, выходили из вагонов, разбредались по полю. Потом проводник, сложив рупором ладони, кричал: «Трогаемся!» – и все бежали обратно, неся в кепках и платках землянику и грибы.
   Так ехали четверо суток.
   Я думала, что Женя меня не встретит, но он встретил. И не один, а с приятелем. Человек, пришедший с ним, был одет экстравагантно, на ногах фирменные кроссовки. Я скосила на Женю глаза.
   – Гений, – прошептал мне Женя. – Жена его выгнала из дома, он живет у меня.
   Конечно же, Валерий был поэтом. По приезде домой (а Валерий, как выяснилось, уже три недели как был выгнан и квартировался у Жени) он достал из холодильника бутылку водки (было только полпервого дня).
   – Ну ладно, я почитаю что-нибудь, – сказал он, наливая три стакана.
   Было жарко, пить не хотелось. Но мы выпили.
   Валерий вытер лоб кухонным полотенцем и стал декламировать стихи.
   – Понравилось? – спросил он у меня в конце.
   – Кое-что понравилось, – уклончилов ответила я.
   – Не врубаешься ты в поэзию перформанса, – сказал он без обиды.
   – Где ты его взял? – спросила я у Жени, когда Валерий вышел из комнаты.
   – А как ты думаешь?
   Я думала, что в сумасшедшем доме.
   – Что ты! Там совсем другой контингент! – испуганно ответил Женя.
   С Валерием его познакомили друзья. Помимо стихов Валерий увлекался фарцой. Они с Женей собирались делать какие-то маечки с лого и продавать их по двадцать пять рублей штука.
   – Дорогая, заработаем кучу денег, снимем в Питере квартиру. Как тебе мысль? – спросил он.
   Я вздохнула.
   Он понял это так, что я опасаюсь за него. И правильно понял:
   – Это абсолютно ничем не грозит! Я – чистый инициатор идей, всё остальное – он.
   – Чистым инициаторам обыкновенно дают больше, – заметила я без энтузиазма.
   У меня был пример. Мой отец тоже был чистым инициатором. Теперь ему давали восемь лет тюрьмы.
   Выпив, я пошла спать. Пока я отсыпалась, Валерий с Женей придумывали лого. Вечером я их застала на кухне за рабочим процессом. Женя – за машинкой. Валерий перед ним с поднятой рукой. Пить он, как я потом убедилась, мог не хуже Бори. Я твердо отказалась от водки.
   Он пожал плечами и продолжил маевку.
   «Они на каком языке разговаривают?» – подумала я.
   Женя, видимо, тоже понимал Валерия с некоторым трудом.
   – На каком языке он говорит? – спросила я Женю.
   Оказалось, что по-русски. И это был язык, который Женя боялся потерять, уехав за границу. Невелика потеря.

   С утра Женя ходил подметать участок. Валерий отсыпался, потом всё начиналось сначала. Водка, «рулеж», «запендюривание»… Я решила провести с Валерием душеспасительную беседу. Выслушав мою проповедь, Валерий возмущенно стукнул стаканом об стол: «Я тащусь, как ты не врубаешься!» При этом он внимательно следил, чтобы водка не расплескалась.
   «Ах, так!» – подумала я и, когда Валерий уснул, потихоньку вынесла его верхнюю одежду и обувь на улицу. Валерий встал в полдень, долго бродил по квартире, до меня доносились его жалобы по поводу пропавшей «косухи». Я объяснила Валерию, где его «косуха», и с криком «Их же украдут!» он побежал к двери.
   Женя сокрушался:
   – Обидели такого человека!
   – Такие люди не умеют обижаться! – сказала я.
   Не знаю, что на меня нашло. Скорее всего, мной двигала брезгливость. Уж больно он плевался.
   По утрам, пока Женя мел улицу, я сидела на бордюре и ждала. После этого до шести вечера день был наш. Мы ходили по городу, который, как многие северные города, состоял из одной длинной улицы, а всё остальное – лучевые шоссе, заводы, заваленные битым стеклом и мусором пустыри – лежало в стороне. Стояла дикая жара. Как-то мы присели на ступеньки загса. Неподалеку от нас в тени чахлой акации женщина качала коляску. Лицо ее светилось непонятным, не относящимся ни к чему счастьем.
   – А давай поженимся, – сказал вдруг Женя.
   Я посмотрела на него. У него было усталое, грустное лицо, и я ничего не ответила.

   До сих пор не понимаю, зачем я продолжала сдавать экзамены. Школьным учителем я становиться не собиралась. Да меня бы и не взяли. Но была такая веха, которой было не миновать девочке из интеллигентной семьи, – называлась она «высшее образование». В общем, мне позвонила мама и сказала, что нужно срочно сдать экзамены, иначе меня отчислят. В поезде я читала врученную мне Женей перепечатку «Пособия по психиатрии для инакомыслящих» Буковского и Глузмана, иногда пробуждалась от собственного смеха. Моими попутчиками были три симпатичных петрозаводчанина в майках и спортивных гетрах. Они ехали в отпуск на юг. Все утро слушали по транзистору репортаж с олимпийского стадиона, потом обратились ко мне:
   – А что вы там такое читаете, девушка? Прочтите и нам, мы тоже хотим посмеяться!
   Пару минут я серьезно обдумывала, не зачитать ли им абзац. Потом представила себе их напряженные лица и воздержалась. Пусть уж лучше говорят о спорте. Но, с другой стороны, мне стало грустно, что я живу в стране, где даже с вполне симпатичными людьми нельзя поделиться такой простой темой.
   Прямо с поезда я поехала на экзамен по русской литературе XIX века. Институт мой располагался в районе под названием Старые Баюканы. Новых Баюкан еще не построили, перспективу венчали скелеты каких-то небоскребов. Между двумя районами пролегал национальный парк. Ветер нес тучи тополиного пуха. Двор пединститута имени Крянгэ казался заснеженным. Я неторопливо докурила сигарету, прополоскала теплой водой из фонтана рот и поднялась на второй этаж. Экзамен для неуспевающих проводился в комнате рядом с деканатом.
   Отстающие студенты филфака делились на две категории. На тех, которые не знали ничего или очень мало, и тех, которые знали слишком много и поэтому думали, что им не обязательно ходить на лекции. Ко второй категории относилась я, поэтому профессора меня не любили и, если случай позволял, выплескивали на меня профессиональную обиду. Когда я вошла в аудиторию, первая экзаменующаяся уже отвечала. Экзаменующуюся звали Людой, она относилась к первой категории. Однажды во время сдачи иностранной литературы Люда, повернувшись ко мне, пощелкала пальцами: «Быстренько-быстренько, про что “Человеческая комедия” Бальзака?»
   Я потянула билет и, увидев, что мне достался русский романтизм и Гоголь, села за стол и стала слушать Люду.
   У нее была особая драматическая манера, которая, наверное, объяснялась ее профессией. Люда работала воспитательницей в детском саду.
   – …Была сильная гроза, – рассказывала она профессорше. – Бурлили волны, гремел гром, молнии били в скалу со всех сторон! Справа и слева! А он все сидел и смотрел вперед!
   «Песнь о буревестнике», – догадалась я. То, что Горький оказался в разделе литературы XIX века, меня почему-то не удивило.
   Меж тем, по словам Люды, буря всё нарастала. Вода всё поднималась, и парень (я еще подумала: почему она буревестника называет «парнем»?) всё сидел на скале и все тоскливей смотрел на бурлящую воду в реке. Преподавательница, ее звали Наталья Александровна, открыла зачетную книжку:
   – Как называлась река?
   Люда задумалась. Экзаменаторша ждала, теребя в пальцах зачетку.
   – Днепр! – вспомнила Люда.
   – Нева, – сказала Наталья Александровна. Надо быть внимательней, когда читаешь! Пушкин описывал Петербург, а не Киев.
   – Тройку поставила. За что? – обиженно сказала Люда, проходя мимо.
   Дальше была моя очередь.
   Гоголь – один из моих любимых писателей, о нем я могла говорить часами. А вот история о том, как я завалила по нему экзамен.
   Я рассказала всё. Про особенности русского романтизма, про Иенскую школу, упомянула о влиянии на Гоголя таких писателей, как… Дала примеры «занижения»: вместо романтического ландшафта – низменность, плоскость, площадь, лужа со свиньей. И так далее, и тому подобное. Всему этому литературоведческому лексикону я поднабралась, общаясь с Ларисой.
   Преподавательница устремила на меня пораженный взгляд.
   – Что-то не так? – спросила я, втайне усмехаясь.
   – Всё так! – сказала она, беря мою зачетку.
   Я снова усмехнулась, уже более открыто.
   – Перечисли рассказы, – устало сказала профессорша.
   Я набрала в легкие побольше воздуха и начала:
   – «Старосветские помещики», повесть «Тарас Бульба», «Вий», «Как поссорились Иван Иванович с Иваном Денисовичем»…
   Я решила, что удовлетворила ее любопытство и посмотрела на зачетку. Наталья Александровна долго молчала. Потом сказала дрогнувшим голосом:
   – Придешь в следующий вторник, когда подготовишься!
   Пораженная, я вышла из класса.

   Во вторник с утра у меня было свидание с отцом. Он передал мне через жену, чтобы я ему принесла двадцать пачек «Беломора». Просьба мне показалась странной: мой отец никогда не курил. Даже в юности. Страсть к курению в нашей семье передавалась по женской линии. Курила папина мама.
   В отличие от первого свидания – тюремное окошко, два охранника у папы за спиной – второе происходило в отдельной комнате. Когда охранник закрыл за нами дверь, отец уставился на меня:
   – Где ты, скажи на милость, шатаешься целыми днями? Я вторую неделю не могу тебе дозвониться!
   На первую часть вопроса я даже не ответила, спросила только, откуда он мне звонит?
   Он развел руками, как всегда делал, когда я спрашивала что-нибудь глупое.
   – Из телефонной будки, разумеется! Там, на углу Садовой и… Вот, черт, забыл название улицы…
   Я взмолилась:
   – Папа, что ты говоришь! Какая телефонная будка? На каком углу?
   У меня в голове пронеслось: папа ведь не очень молод, тюрьма его доконала.
   Отец хитро улыбнулся.
   – Ты ничего не знаешь?
   – Абсолютно.
   Месяц назад директор тюрьмы неожиданно велел доставить отца к нему в кабинет. С отца сняли наручники.
   – Мне вас Бог послал! – сказал директор. – Мне тут сказали, что вы – толковый проектировщик!
   Отец скромно опустил глаза.
   – Смотря кто сказал…
   – Да, понимаю, понимаю, – сказал директор. – Да вы садитесь, Капович! Это я должен перед вами стоять… Вы мне сейчас, может, жизнь спасете!
   – Спасибо, я уже и так сижу.
   Директор оценил шутку и продолжал:
   – Мне семь лет назад обещали прислать группу инженеров! Конечно, не прислали. Я тут перелистал ваше дело и подумал: у меня же свой сидит. Короче, Капович, вы можете снести тюрьму?
   Отец тоже оценил юмор.
   Оказалось, что директор не шутил.
   – Нужна серьезная перестройка. Здание-то старое, вместительность низкая, условия ужасные. По тридцать-сорок человек в камере – это же с ума можно сойти! Мочатся друг другу на голову с верхних нар…
   – И с нижних на верхние тоже! – заверил его отец.
   – Короче, вы понимаете, – подытожил директор.
   Отец сказал, что понимает, и они приступили к обсуждению деталей работы.
   Проблем было много. Во-первых, объяснил мне папа, у него не сохранилось никаких оригинальных чертежей. Во-вторых…
   – Да что я тебе все это рассказываю. У меня сейчас райские условия! Своя камера, стол, и к тому же он мне выдал ключи от всех ворот, дверей, переходов. Я – практически свободен, хожу повсюду, делаю обмеры. В общем, у меня всё прекрасно! А вот за тебя я переживаю. Что происходит дома? Как ты учишься? Лиля (так звали его жену) говорила, что у тебя неприятности? – он показал пальцем наверх.
   – Неприятности? – спросила я. – Какие неприятности?
   Я тоже показала пальцем вверх и спросила глазами, не прослушивается ли помещение. Он покачал головой «нет», потом подвигал ртом «может быть, ты и права».
   – Так что с учебой? – переспросил он уже другим голосом.
   Я сказала, что сдала все экзамены, кроме литературы. Литературу я каким-то образом завалила.
   – Что за проблемы с этим-то? – удивился отец.
   Он показал пальцем на себя. Мол, тебя завалили из-за того, что я тюрьме?
   Дело его было большое, о нем писали в газетах. Я покачала головой и пересказала в двух словах. Мол, какая чушь, видимо, попутала хронологию.
   – Дело не в хронологии, а в имени, – сказал он. – Ты вслушайся в то, что ты несешь! Какой Иван Денисович? И вообще, Катька, я тебе уже не раз говорил и хочу повторить еще раз: бросай курить. Женская тюрьма в сто раз хуже мужской… Если, не дай Бог…
   Тут-то я вспомнила про принесенное курево:
   – А зачем тебе папиросы? – спросила я, доставая мешок с «Беломором».
   Он заглянул в него и кивнул:
   – Понимаешь, я же догадывался, какую вы с мамой развернете деятельность, начнете искать мне какую-нибудь жратву, которой нет в магазинах! Переплатите втридорога! На хрена всё это надо, если здесь за две пачки «Беломора» я могу получить всё, чего сердце пожелает. Даже халву! – добавил с детской радостью.
   Он очень любил сладкое.


   Вставная глава

   Пару слов о моем отце. Папа родился в 1932 году в профессорской семье. Дедушка преподавал философию, бабушка – экономику. После Одессы они жили в Харькове в огромной четырехкомнатной квартире, и всё шло замечательно до 1937 года. В 1937 году отца папы, моего деда Исаака, арестовали. При вынесении обвинения – «английский шпион» – он расхохотался. «Как раз английского я и не знаю». Ему дали десять лет. С этого всё и началось. Через полгода из университета уволили бабушку, и она пошла на завод. Зарплата у нее была мизерной, с трудом хватало на двух мальчиков, при этом она посылала что-то мужу в ссылку. Потом началась война. Когда немцы подходили к Харькову, семья эвакуировалась в Казахстан. Там они мерзли и снова голодали. От недоедания бабушка распухла, чуть не умерла. Мальчики – папе было девять, брату Эрику одиннадцать лет – устроились подрабатывать в совхоз. Четыре года они кормили мать, благодаря им она и выжила. После войны они вернулись в Харьков; жизнь была трудной, мой отец опять где-то подрабатывал, чего-то перепродавал на рынке из их вещей, что-то обменивал, времени учиться не было. Его поймал на улице за ухо коллега деда и отвел в школу. Классы были смешанными, старшие учились с младшими. Отец оказался способным, он перепрыгивал через два класса, закончил школу в шестнадцать лет, уехал в Донецк, снял в рабочем поселке комнату. Три с половиной квадратных метра, воды не было, из отопления – только печь. Его приняли в Донецкий институт горно-разрабатывающей промышленности, и параллельно он устроился работать шахтером. Зимой, идя на занятия после ночной смены, он нырял в прорубь, чтобы проснуться. Учился он очень хорошо. У него обнаружились способности к математике. На потоке их было больше двухсот человек. Однажды преподаватель долго водил пальцем по списку и наткнулся на его фамилию: «Ага, Юлий Капович… Давненько я его не спрашивал!». Папа поднялся, и преподаватель, увидев его, махнул рукой: «Этот все будет решать в голове и нам выдавать только результаты. К сожалению, правильные». Однажды, когда отец уже был на последнем курсе, у них на занятиях сидел, знакомый преподавателя. На перемене он отозвал отца в сторону: «Я – такой и такой-то, возглавляю в Кишиневе проектно-конструкторское бюро. После получения диплома приезжай ко мне». Отец удивился:
   – Но я ведь горный инженер, в жилищном строительстве не разбираюсь!
   – Через два месяца вы будете проектировать лучше всех!
   Так мой отец попал в Кишинев. Тут он снова учился, параллельно работал, отстроил половину нового города, две трети юга Молдавии. Для чего он делал всё это? Для того чтобы снова оказаться в трех с половиной квадратных метрах.
   – Папа, я в следующий раз принесу тебе халву! – сказала я и постаралась не заплакать.
   Он только махнул рукой:
   – Съешь ее сама, а главное, меньше кури! Что же касается меня, то радует…
   Он не успел досказать, загрохотала дверь.
   – Извиняюсь, Капович! Нам пора! – сказал охранник и – невиданное дело – улыбнулся.
   – Вот видишь! – сказал папа, обнимая меня. – Я же тебе говорил: со мной здесь носятся как с писаной торбой.
   Я смотрела ему вслед. Серая тюремная роба сидела на нем щеголевато.

   В начале августа 1980 года мне позвонил Женя и сказал, что работает над грандиозным проектом.
   – Привези побольше кишиневской прозы и стихов. Как, кстати, экзамены? Сдала?
   На самом деле всё кончилось благополучно. В следующий вторник бедная Наталья Александровна проставила мне четверку и отпустила с миром. Потом мне объяснили, что у них с мужем были в свое время большие неприятности из-за Солженицына.
   Когда я укладывала чемодан, я заметила, что мне трудно наклоняться. В глазах сразу начинали плавать круги и красные точки.
   Лариса дала мне градусник:
   – У тебя грипп, – сказала она и, поскольку я отказалась отложить отъезд, решила поехать со мной.
   В поезде я в основном спала. Просыпалась только, чтобы разузнать, где мы находимся. В первый раз я проснулась под Киевом, я увидела в окне реку, изрядно обмелевшую. Редкая птица, вспомнила я, и снова погрузилась в тяжелый сон с виденьями, с долгими путаными сюжетами. Я терпеть не могу рассказывать сны и ненавижу, когда мне их рассказывают. Сны – это ничего, это – полная чепуха. Но сны больных людей похожи на самих людей. Иногда они зачерпывают что-то с самого дна жизни. Итак, мне снилось, что мы с Женей убегаем от людей с пистолетами. Мы забежали в подъезд его дома, поднялись на пятый этаж. Их шаги грохотали сзади по лестнице, и тут мы увидели, что дверь, ведущая на крышу, закрыта неплотно: сквозь щели проглядывало чугунное небо, мне на щеку скатилась дождевая капля. Была минута, когда мы стояли на краю крыши. Момент захваченности сознания. Когда я открылась глаза, было ярко и зелено, и мы неслись вниз с холма на странных, похожих на здоровенный стиральный таз, санях. Сбоку от нас, в поле, работали люди. «Что это?» – спросили мы их, катясь мимо. «Это – Калифорния». – «Калифорния?» – переспросила я и с этим словом на губах проснулась.
   – Ты что-то говорила, – сказала Лариса.
   Она уже складывала постельное белье. Поезд подкатывал к Петрозаводску.

   Женя нас ждал на перроне. Поезд еще не остановился, а он уже вспрыгнул на площадку. Было видно, что он в хорошем настроении.
   – К матери приехали знакомые, так что мы все вместе остановимся у Андрея. Это даже лучше, потому что это с ним мы сейчас делаем журнал. Потом всё расскажу.
   Дверь нам открыл долговязый человек с длинными белыми волосами и маленьким безбровым лицом. Одет он был, как финский безработный – в синие доки и разлетающуюся серую рубаху. Я никогда не видела финских безработных, не уверена, что они вообще существуют, но если бы они существовали… Он, кстати, оказался наполовину финном.
   Он занес наши вещи в спальню и вышел, потирая руки:
   – План такой. Сейчас погуляем по городу, покажу вам, девочки, дом Глинки, а потом обсудим дела.
   Дом Глинки был закрыт на ремонт, и Андрей повел нас на историческое кладбище. Меня всегда удивляло, зачем люди ходят на кладбища. Кроме как из чисто бытовой необходимости, я бы туда вовек не пошла. Обдирая руки о колючки и наступая на покрытые ромашкой и шиповником могильные холмы, мы долго карабкались по историческому склону. Наконец поднялись на вершину. Женя задумчиво срывал с куста малину, Андрей рассказывал о проекте.
   План издания журнала зародился у Жени, когда он узнал, что на работе Андрей имеет доступ к копировальной машине. До этого Андрей переснимал известные, ходящие в самиздате книги: Зиновьев, Солженицын и пр. Женя предложил использовать ценный аппарат более продуктивно. Журнал должен был называться «Север – Юг». Север – это Питер, Петрозаводск, Урал, а Юг – Одесса, Киев, Кишинев и пр.
   – Первый номер – кишиневские авторы, поскольку у нас уже всё есть. Дальше будем набирать и через два месяца издадим следующий – северный, – сказал он.
   Андрей, в принципе, был за, но ему хотелось добавить к литературе что-нибудь остренькое, политическое.
   – Войновича? Твоя мама ведь с ним знакома? Пусть попросит у него пару рассказов!
   Женя отказывался. Я была на его стороне.
   – А почему? – удивился Андрей.
   – А при чем здесь политика? – парировал Женя.
   Лариса подняла палец вверх:
   – Вы посмотрите, на чьей могиле мы сидим!
   Мы посмотрели на табличку, это была могила Глинки. Федора Михайловича.
   Женя открыл портвейн, и это положило нашим спорам конец. Мы выпили, заели кладбищенской малиной, потом пошли назад. Осталось за спиной кладбище с его малиной. На остановке стояли женщины, работяги в комбинезонах. Андрей неожиданно остановился и, сложив ладони рупором, прокричал: «Долой советскую власть! Да здравствует свободная Карелия!» Была немая сцена. Потом какая-то тетка с авоськой покрутила пальцем у виска:
   – Чего орешь как оглашенный? Иди домой, проспись!
   – Прошу тебя, пойдем, – сказал Женя и потянул его за рукав.
   Но было уже поздно. Непонятно откуда взявшийся милиционер перегородил нам дорогу.
   – Кто кричал?
   Женя вышел вперед.
   – Я.
   – Документы?
   Женя достал паспорт.
   Милиционер взял паспорт, почитал и опустил его в карман.
   – А по-моему, кричал не ты, – заметил он, – а он!
   – Вы ошибаетесь, – сказал Женя.
   Милиционер долго и внимательно смотрел на Андрея. Андрей молчал. Потом милиционер вздохнул:
   – Вот, возьми свой паспорт и иди домой! – сказал он Жене.
   Женя кивнул.
   – Домой, понял? А к нему не иди. Смотри, он тебя не защитил, хотя кричал он.
   – Вы не правы, – повторил Женя. – Кричал я.
   Когда мы дошли до подъезда, Женя стал прощаться.
   – Ты куда? – спросила я.
   – Мне надо подмести участок.
   – Может, я с тобой?
   – Не стоит. Я скоро приду.
   У него был усталый вид, и я не стала с ним спорить.
   В наше отсутствие в квартире Андрея появились еще какие-то гости, тоже с длинными волосами. С ними были девушки, гитара и рюкзак с портвейном. Как они проникли внутрь, Бог его знает. Намечалась пьянка.
   Мне не хотелось пить. Я зашла в отведенную нам с Ларисой комнату, легла на застеленную пледом низкую кровать и стала смотреть в потолок. Смотрела и думала: как мне со всем этим быть? Если бы он мне сказал: так, мол, и так. Я тебя люблю. Но Женя ничего такого не говорил. Если не считать той произнесенной не к месту фразы «давай поженимся», он вообще о нас не говорил.
   Андрей заглянул в комнату:
   – Сейчас Леня будет петь песни! – сказал он.
   – Какие еще песни?
   Мысли мои путались от температуры и выпитого натощак портвейна.

   Прерву на минуту повествование, чтобы сказать пару слов о том, из-за чего я взялась описывать всех этих играющих в разночинцев мальчиков-поэтов, девочек – обожательниц литературы. Жизнь – путаная штука. Я знала много смелых и ярких людей. С годами они обветшали и вылиняли. Их молодость и смелость ушли на дрязги с начальством, их огонь был употреблен на семейные склоки. А с нами жизнь ничего не могла сделать. Могла либо отпустить, либо убить. Ну вот и довольно об этом…
   Когда я проснулась, было утро нового дня. На кухне гудел чайник, звучали голоса, среди них – Жени. Я вышла в кухню. Женя и Андрей придумали, как нужно уходить в случае обыска. На счет «раз, два, три» мы должны взять вещи, макет журнала и дальше – выпрыгнуть в окно. Мы репетировали. Окно спальни выходило в тенистые задние дворы. Этаж был первый. Прыгнувший попадал в заросли жимолости и шиповника, вокруг с шипеньем разлетались потрепанные дворовые коты. Это окно мы договорились оставлять открытым. В него как-то ночью влез вдрабадан пьяный мужик. Он искал Клаву. Мы с Ларисой ему объяснили, что никакая Клава здесь не живет. Он извинился и ушел в то же окно, из которого возник. Просто сиганул с подоконника, и никаких тебе тренировок. Я опасливо выглянула, он уже собирался лезть в следующую квартиру. Видно, так уж он ее любил, свою Клаву, что не отступал ни перед какими трудностями.

   Андрей ходил на работу и каждый раз возвращался с очередным куском макета. Мы их вычитывали, кое-что укладывали в чемодан, остальное Андрей прятал на дно ящика с картофелем. На всякий случай мы позвонили Кривулину.
   Андрей вдохновился и целый день ничего не пил.
   – Вариант верный, – говорил Андрей, прихлебывая чай из карельской пиалы. – У Кривулина отлаженные контакты. Надо закончить к пятнице. Женька пойдет со мной на работу, вдвоем мы быстро управимся!
   К вечеру следующего дня у нас на руках был полный макет журнала «Север – Юг». Пришли гости: две девушки-филологини, Оля и Аня. Андрей показал девушкам наше детище.
   – А вы не почитаете что-нибудь? – попросила Оля.
   Андрей сначала отказывался, потом расчитался и читал весь вечер.
   Потом они обсуждали услышанное.
   Вернее, обсуждала Аня. Оля отказывалась. Поглядывая на Женю, она объяснила:
   – Я считаю, что стихи анализировать – грех. Их нужно чувствовать. Когда мне нравится, у меня мурашки ползут по спине.
   Женя сказал, что это самый верный подход к искусству, когда мурашки по спине и все прочее.
   Аня, которая посещала поэтический семинар при университете, не сдавалась:
   – А как же Шкловский, Тынянов? А Якобсон, наконец? Они, ты считаешь, не чувствовали?
   – Это потому что мужчины не чувствуют кожей, – упорствовала Оля. – Мужчины должны все препарировать!.
   Девушки ушли глубоко за полночь. Женя лег в коридоре на раскладушку, Андрей заснул на своем матрасе в углу гостиной, а мы с Ларисой вернулись в нашу спальню. Мне не хотелось спать. Завтра что-то произойдет, думала я. Что-то, что развяжет узелок. Под окнами истошно орали коты, и кто-то сверху кричал, чтобы все заткнулись. Потом с треском раскололась брошенная вниз бутылка. Я заснула только под утро.
   На завтрак были макароны с сыром. Андрей сложил пронумерованные листы в папку. Потом достал бутылку портвейна:
   – Разговеемся?
   Лариса колдовала у плиты над варящимся кофе:
   – Не рано ли, в одиннадцать-то часов утра?
   В дверь позвонили.
   – У кого-то чутье! – сказал Андрей.
   Он неохотно поставил на стол уже налитый стакан и направился к двери. Щелкнул замок.
   – Можно войти? – услышали мы голос.
   Андрей открыл, и мы увидели на пороге двух милиционеров, за их спинами стоял человек в штатском.
   Дальнейшее показало всю нашу неопытность.
   – А что такое? – удивился Андрей.
   – Реагируем на жалобу соседей! Говорят, у вас драки!
   – Наговор! – сказал Андрей и впустил их в комнату. Сразу было видно, что милиция здесь сбоку припеку. Они прошлись по комнатам, скучно рассматривая книги, зачем-то заглядывая в холодильник, под диван. Мужчина в штатском действовал куда более целенаправленно. Он сразу направился в спальню и подошел к нашему чемодану.
   – Можно попросить вас открыть? – спросил он у Ларисы.
   Лариса гордо вскинула голову:
   – Хотите рыться в грязном белье?
   – Да, – ответил он просто.
   Лариса открыла ногой крышку чемодана и все с тем же достойным видом отошла в сторону:
   – Вперед, товарищ!
   Из чемодана на пол вывалилась одежда, под которой – Лариса об этом совсем позабыла – лежали первые куски макета и оригиналы рукописей. Мужчина их быстро пролистал и отложил в сторону. Краем глаза я увидела оставленную на кровати книгу «Зияющие высоты». Я попятилась и села на нее. Попытавшись придать своей позе естественность, я закинула ногу на ногу и обратилась к Жене:
   – Ты не опоздаешь на работу?
   Человек в штатском ответил за него:
   – Он не опоздает. А кстати, – обратился он ко мне, – разрешите вас потревожить!
   Не дожидаясь, пока я встану, он вытащил Зиновьева, открыл и сказал:
   – Так-так-так.
   Остальное его сразу перестало интересовать.
   – Чья книжка? – спросил он.
   – Это я привез из Ленинграда, – сказал Женя.
   – А вам кто дал?
   – Леонид Папанов.
   Гэбэшник достал блокнот и записал.
   В другой комнате Андрей объяснялся с милицией:
   – Соседям не верьте, у них самих драки. Вчера запустили в окно бутылкой.

   Со словами «не волнуйтесь, долго мы его не продержим» они увели Женю за собой.
   Когда мы остались втроем, Андрей схватился за голову:
   – У меня на работе остались пластины с «Зияющими высотами». Их надо в срочном порядке вынести, иначе – кранты!
   Я пошла с ним. Тут, пока мы шли, я впервые поинтересовалась, где он работает.
   – Как? Ты разве не знаешь? Я работаю в обкоме партии. Мамаша устроила, она – второй секретарь. Там, кстати, будет сторож сидеть – так что не удивляйся.

   Отвлечь скучающего у ворот сторожа нетрудно. На это есть фраза из золотого фонда советского кинематографа: «Дедушка, как тут пройти в библиотеку?»
   Именно это я и спросила у него.
   – Неместная, что ли? – удивился сторож.
   – Не-ет, я тут в гостях. Хозяева уехали на выходные.
   – Куревом не угостишь?
   – Конечно, берите.
   Я нарочно долго доставала сигарету.
   – Импортные, что ли? – спросил мой собеседник, поглядев на мою красную пачку с «Флуерашем».
   – Молдавские.
   – То-то я гляжу, что пачка какая-то иностранная.
   Он оторвал фильтр и, не просыпав ни крошки, прикурил от моей сигареты. После третьей затяжки взгляд его приятно затуманился:
   – Я вообще-то уже десять лет как не курю, – доверчиво сообщил он мне, сплевывая крошки табака. – Как-то заболел горлом, жена обрадовалась. Она у меня финка, дыма не любит. Ты, говорит, перетерпи пару дней, потом покуришь. А потом мне и самому уже не хотелось.
   Он затянулся еще раз и пригасил сигарету:
   – Нет, не идет. Отвык, видно, – сказал он с досадой.
   – Так вот и не курили с тех пор? – спросила я, поглядывая на соседнюю дверь.
   Он пожевал губами:
   – Пару раз тянуло закурить, когда чё случалось. Жена тогда сказала: давай начнем гулять. Места у нас замечательные… – добавил он, повернувшись ко мне. – Ты поездила, посмотрела?
   Я сказала, что еще ничего не видела. Что было чистой правдой.
   – Вон там, – он махнул рукой влево, – знаменитые Кижи. Ведь как умели строить подлецы! Чтобы без гвоздя, без… черт его знает чего! До чего ж рукастый русский народ! А посмотри, что строят сейчас. Тьфу – и только!
   Он сплюнул и покачал головой.
   Краем глаза я увидела выходящего из дверей Андрея и, поблагодарив сторожа за интересную экскурсию, стала прощаться.
   – А насчет библиотеки ты бы милиционера спросила! – сказал он.
   – Я обязательно спрошу! – сказала я.

   Андрей нес под мышкой завернутые в бумагу пластины и размышлял вслух:
   – Закопать их, что ли, где-нибудь? К Позднякову отнести? Ты мой дом найдешь, или тебе показать?
   Я ответила, что найду.

   Женя еще не возвращался. Мы с Ларисой ждали, выглядывая в окно. Он пришел через полчаса, сказал, что всё нормально, и опустился на диван. Я взглянула на него и поняла, что не всё нормально.
   – Что сказали? – спросила Лариса.
   – Сказали, что вам надо уехать в течение двадцати четырех часов. Вас, наверное, будут сопровождать.
   – А тебе?
   – А мне надо оставаться. Я, кажется, под домашним арестом.
   Он сидел, свесив голову, потом поднял с пола расстроенную гитару и стал перебирать струны.
   – Андрюха где? – спросил он рассеянно.
   – Пошел к Поздняковым прятать пластины.
   Женя кивнул, достал из кармана билеты:
   – Я купил по дороге, чтоб вам не бегать.
   У меня есть существенный недостаток: я не умею бодриться. Не умею делать вид, что всё нормально.
   В ванной комнате я подставила голову под струю ледяной воды. Когда я вышла, он уже стоял на пороге:
   – Слушай, Катюха, я чего-то устал за сегодня. Завтра я приду пораньше, мы обо всем до отъезда поговорим. Я кое-что придумал. И всё будет хорошо! – прокричал он, сбегая по лестнице.
   В открывшуюся подъездную дверь хлынуло закатное солнце. На пороге он оглянулся.
   «А ведь я его вижу в последний раз», – пронеслось у меня в голове.
   Как Женя и сказал, нас сопровождали. Человек – мы его заметили еще на перроне – занял нижнюю полку в соседнем купе, как все, ходил покурить в тамбур.
   И снова поезд останавливался среди поля, словно раздумывая, ехать дальше или повернуть назад. Было слышно, как на рельсы течет вода и проходит машинист, постукивая гаечным ключом по колесам. Когда-нибудь надо разузнать, зачем они это делают. Может быть, проверяют, все ли колеса настроены на один лад? Потом поезд, как бы решившись, вздыхал, и мы медленно трогались с места. Вбок уходило поле, в окне вдруг ярко вспыхивала речка, мальчишки нам махали рукой и снова закидывали удочки. Потом и эта картинка уплывала за край окна. В нем появлялся длинный лес и тянулся на много километров сплошной зеленой стеной.
   Утром я старательно делала вид, что сплю. Глухо дребезжало стекло. Лариса подняла голову от книги:
   – На другом витке, где-нибудь в ином мире, где не будет ни КГБ, ни прочей нечисти, вы еще встретитесь! – сказала она, пророчески глядя в окно.

   Саша со Светой встречали нас на перроне.
   – Батюшки, что это ее так разнесло? – пробормотала Лариса.
   Мы постояли, подождали, пока они подойдут.
   Саша взял чемодан, Света весело похлопала себя по животу:
   – Вот такие делишки, девочки, беременная я… Но – главная новость – рожать я буду уже в Америке. Отпускают нас! Получили разрешение!
   Мы взяли в магазине бутылку «Букета Молдавии» и поехали к Ларисе. И снова всё было как прежде: лилось в рубиновые бокалы вино, Саша брал в жилистые руки гитару и пел: «Облака плывут…»

   Я сидела в кухне на широком подоконнике и смотрела в окно.
   Осень в Молдавии пышная и цветная, а зима мягкая и слякотная. Нет в ней четкости северного пейзажа. Нет птичьих следов, красной лапки рябины на белом мраморе снегов. Ноги месят серую кашу. Выходит дворник с ведром песка и замирает в недоумении: чего тут посыпать, всё само растаяло.
   Родители подарили Ларисе цветной телевизор. Зимой Витя и Артур заходили посмотреть футбол. Из гостиной доносился возбужденный голос комментатора: «Кипиани овладел мячом! Вот он движется в сторону ворот противника!»
   В декабре начался суд над папой и длился две недели. Я ходила на суд. Отца привозили в «канарейке», на нем были наручники, на ногах – кандалы. Он шел, высоко подняв голову. «Ему ее там опустят!» – услышала я, как говорил один охранник другому у отца за спиной. В конце этих ужасных, нелепых, великих – отец сам себя защищал – двух недель показательного суда его приговорили к восьми годам лагерей.
   Каждый день после суда я возвращалась к Ларисе и звонила Жене. Женя в Петрозаводске расчищал свой участок от снега. Поехать к нему было нельзя, он находился под домашним арестом.
   В том же декабре я читала «Улисса» и вот, что я поняла. Кипиани может овладеть мячом, но нельзя овладеть любимым человеком, как нельзя овладеть тайной и красотой мира или вон той медленно снижающейся над пустырем вороной. Ничем и никем нельзя овладеть. Надо полюбить и запомнить. Как Джойс – свою Ирландию, как Пруст – персиковую щеку Альбертины. И это единственная форма владения, которая мне дана.
   В последние дни декабря восьмидесятого года Женю вызвали в органы, и человек в сером костюме ему сказал:
   – У вас, Евгений, теперь две альтернативы: либо вы в течение двух недель уедете, либо… сами понимаете…
   Женя заметил, что это только одна альтернатива.
   – А какая вторая? – спросил он.
   – Завтра к семи утра за визой в ОВИР! – ответил человек.

   Женя мне позвонил от Бори Викторова 13 января 1981 года:
   – Дорогая, я завтра улетаю в Рим!
   Я пыталась пошутить:
   – Это дальше, чем Петрозаводск, или ближе?
   – Может быть, даже ближе. Скажи что-нибудь.
   Я хотела сказать: «Я тебя люблю. Подожди меня. Я сделаю все, чтобы мы скоро встретились». Вместо этого я почему-то сказала:
   – А ты знаешь, что Бродский сейчас в Риме?
   Он не успел ответить. В телефонной трубке вдруг зашумел проливной дождь, за этим последовал звук, как будто на том конце провода кто-то включил электропилу. Потом телефон замолчал. Я постучала по рычажкам – гудка не было. Через пару минут я снова сняла трубку. Телефон был отключен.
   За окнами быстро темнело. Только что небо было голубым, и вот уже оно стало цвета мокрой мешковины. Я легла на диван и стала смотреть в окно.
   Настоящий снег в Кишиневе идет один раз за зиму, под старый Новый год.