-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Игорь Борисович Орлов
|
| «Человек исторический» в системе гуманитарного знания
-------
И.Б. Орлов
«Человек исторический» в системе гуманитарного знания
ВЫСШАЯ ШКОЛА ЭКОНОМИКИ
НАЦИОНАЛЬНЫЙ ИССЛЕДОВАТЕЛЬСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ
Рукопись подготовлена при поддержке Научного фонда ВШЭ, проект № 10-08-0017 (2010 г.)
Рецензент – доктор исторических наук, заведующий кафедрой истории и культурологии Российского государственного аграрного университета – МСХА им. К.А. Тимирязева С.И. Маловичко
Введение
Каждое поколение открывает для себя свои горизонты, заявляя об их «новизне» …однако, эти перспективы могут быть расширены, а притязания на новизну умерены, если опереться на знания предшественников (или пренебречь ими).
Дональд Келли, американский политолог [1 - [Kelley, 1987. P. 169].]
Современный сдвиг в системе социальных и гуманитарных наук связан с рядом новых тенденций в развитии знания о человеке и обществе:
• во-первых, с поисками нового «лидера», воспринимаемого в качестве методологического образца для других дисциплин. После долгого периода доминирования теологии эпоха Возрождения выдвинула на первые позиции механику, а промышленный переворот XIX столетия определил лидерство физики. С середины ХХ в. на лидерство в объяснении мира и человека стали претендовать сначала химия, а затем биология, чья роль проявилась в открытии функциональной асимметрии человеческого мозга и расшифровке структуры генетического кода. Именно на базе биологии сложилась теория систем, оказавшая глубочайшее влияние на другие науки, включая философию. И наконец, в конце ХХ столетия активизировались споры о ведущей роли социальных и гуманитарных наук в развитии человеческого знания и практики. Претензии на лидерство подкреплялись рядом открытий, связанных с применением к анализу социальной реальности теорий систем и информации, кибернетики и синергетики (см.: [Каган, 2001. C. 9–11]);
• во-вторых, с осознанием того, что для понимания сверхсложности системы «человек» (в его биологическом, социальном и культурном измерениях) необходима методология сопряжения социогуманитарного знания в единый комплекс «наук о человеке». Выработка теории знания о Человеке призвана возвестить о возвращении Субъекта истории. Заметим, что значимый историографический прорыв произошел именно в сфере междисциплинарного синтеза. Например, заимствованная из области политических наук методика сценарного прогнозирования выстраивает исторический опыт в обратной перспективе. Сценарии, заменившие собой законы, привнесли в интерпретацию исторического процесса меньшую детерминированность и более высокую степень вариативности [2 - Идея необходимости набора интерпретаций для понимания сложного явления заимствована гуманитариями у датского физика-теоретика Нильса Бора (1885–1962).]. Если до середины ХХ столетия применение междисциплинарного подхода для историков было, скорее, редкостью, то во второй половине века это стало массовым явлением. Если до 1950-х годов историки обращались, главным образом, к географии, социологии, психологии и экономике, то в 1960– 1980-х годах приоритет в междисциплинарных контактах был отдан антропологии, демографии и лингвистике [Репина, 1990. С. 170] [3 - Более подробно о концепции интердисциплинарности и перспективах создания в рамках интеллектуальной истории нового раздела – истории интердисциплинарности – см.: [Репина, 2011. С. 25–60].];
• в-третьих, с формированием антропоцентристской ориентации познавательной деятельности. Вопрос феномена человека в ХХ в. стал центральным (подробнее по этому вопросу см. главу 2) [4 - Заметим, что в предисловии редакционной коллегии к сборнику материалов Всесоюзной школы молодых историков обращение к человеку в истории было названо «непротиворечивой историей» (см.: [Человек и его время, 1991. С. 3]).];
• в-четвертых, с попытками определения места и роли национальных социально-гуманитарных наук (в том числе российской), долгое время находившихся на периферии мировой гуманитаристики, в научном пространстве Запада [Савельева, 2010. С. 7, 18];
• в-пятых, с многочисленными, сменяющими друг друга «поворотами» (антропологическим, лингвистическим, прагматическим, иконическим, медиальным, перформативным и проч.) последней трети ХХ столетия (подробнее об этих «поворотах» см. главу 3) [5 - Можно только подчеркнуть их взаимосвязь. В частности, «лингвистический поворот» в историографии с его акцентированием представлений состоит в родстве с современной постмодернистской социологией. Для последней, в свою очередь, характерна проблематизация категории «повседневность», что, с одной стороны, выражается в ее экстраполяции на сферу социального, а с другой – в понимании самой социологии как особой повседневной практики.];
• в-шестых, с постмодернистским вызовом [6 - Основные теоретические принципы и методологические установки «постмодернистской парадигмы» были изложены в книге калифорнийского историка Хайдена Уайта «Метаистория» (1973). В то время постмодернистский дискурс показался адекватным в описании «лоскутного» переходного характера цивилизации, хаоса меняющихся форм и ценностных систем, разрывов и трансформаций.], а со второй половины 1990-х годов – с отходом от наиболее радикальных лингвистических и культуралистских позиций. Рубежным в этом плане стал 1995 г., что отразили дискуссии на Историческом конгрессе в Монреале (август 1995 г.), в ходе которых звучали предостережения против излишнего увлечения «культурно-символической антропологией». На страницах юбилейного номера журнала «Американское историческое обозрение» (1995. № 100) бывший адепт «лингвистического поворота», американский философ, историк и литературовед Доминик Ла Капра (р. 1939) заметил, что доведенные до логического конца взгляды постмодернистов неминуемо приведут к признанию того, что «не существует ничего и в самом тексте». В этом же ряду – изданный в 1995 г. под руководством основателя Института современной истории Франсуа Бедарида (1926–2001) коллективный труд «История и специальность историка во Франции, 1945–1995» (подробнее по этому вопросу см.: [Патрушев, 2000]);
• в-седьмых, с резким расширением в среде историков интереса к истории культуры, исторической антропологии и проблемам современности.
Сегодня для подавляющей массы исследователей все более очевидной становится неспособность социальных и гуманитарных дисциплин понять прошлое по отдельности. Они могут сделать это только вместе. Хотя история науки свидетельствует об отсутствии единого для всех отраслей научного знания вектора развития. С одной стороны, их развитие подчиняется внутренней логике, а с другой – научные дисциплины по-разному реагируют на внешние стимулы. Например, для технических наук ведущим стимулом выступает производство, для естественных – базовые потребности человека, для общественных – социальные проблемы, а для гуманитарных – познание человека. Но в силу того, что социум является сложной самоорганизующейся системой, его исследование со всей неизбежностью требует «сетевого» принципа организации научного пространства. Другими словами, проблемы трансформации исторической науки тесно связаны с ходом развития научного знания вообще и гуманитаристики в частности.
Именно на стыках различных дисциплин рождались разные (в территориальном и содержательном плане) направления и школы «новой истории», одним из ведущих эпистемологических принципов которых стал акцент на «тотальности» истории, учитывающий все многообразие социальных практик, ставящий в центр исторической реконструкции «рядового» человека и манифестирующий мультикультурность мира. Именно в рамках данного направления отстаивается необходимость междисциплинарности наук о человеке при определяющей роли истории.
В современных междисциплинарных исследованиях концепт человека представлен в трех аспектах, первый из которых определяется принадлежностью человека к социальным, политическим, правовым, религиозным и прочим общественным институтам. Второй аспект представлен обусловленными интеллектом и ценностями формами (языковой, информационной, образовательной, психосоматической и др.) включения человека в социальность. И наконец, третий аспект презентует рефлексирующего человека в поисках себя посредством текстов (см.: [Человек вчера и сегодня.., 2007]). В рамках данного исследования «человек исторический» понимается как деятельный и творческий субъект исторического процесса, включающий все вышеуказанные аспекты собственного становления.
Однако на пути интеграции человековедческих и обществоведческих наук существует немало препятствий. Прежде всего инкорпорация новых теорий в гуманитарных науках сталкивается с проблемой культурной и дисциплинарной дистанции. Нередко это вызывает не только некритические заимствования модных теорий, но и, что более существенно, методологический эклектизм и использование исследовательских техник без учета соответствующего концептуального аппарата [Савельева, 2010. С. 13, 16]. Кроме того, поворот филологов, антропологов и историков к тематике социальных противоречий, иерархий и неравенств в культуре пока недостаточно поддерживается тенденциями по «культуризации» социальной теории [7 - МАГия науки // Государственный университет – Высшая школа экономики. .]. Не преодолено до конца увлечение постмодернистскими теориями с их утверждениями о тексте как единственной реальности, по определению французского философа, культуролога и литературоведа Жака Деррида (1930–2004). Впрочем, не стоит игнорировать выводы постмодернистов о невозможности рассматривать действительность независимо от языка. Другое дело, что язык представляет интерес не сам по себе, а в качестве посредника между текстом и реальностью. Кроме того, язык является неотъемлемым элементом памяти о прошлом. Через него опосредуются эмоциональное и этическое поведение людей, менталитет и психология. Но язык не только хранит информацию, он еще участвует в формировании мировоззрения. Через него осуществляется передача социального опыта, культурных норм и традиций. Универсальность языка по сравнению с другими знаковыми системами, генетическими кодами и матрицами поведения, памятниками культуры и истории позволяет ему описывать мир как целое, в том числе индивидуальный опыт людей и коллективов [Соколов, 2002. С. 338].
И еще одно немаловажное обстоятельство. Мы наблюдаем процесс гуманитаризации естественного знания: например, проникновение в физику идей герменевтики или формирование биоэтики [8 - Термин был впервые предложен американским онкологом и биохимиком Ваном Поттером (1911–2001) в 1971 г. в работе с одноименным названием.] – науки о нравственной стороне жизнедеятельности, призванной перекинуть мост между точными и гуманитарными науками. Но даже сегодня многие естественники склонны отказывать гуманитаристике в праве быть идентифицированной в качестве науки. Со своей стороны, историческое сообщество (как, впрочем, и другие профессиональные группы) настороженно относится к проникновению на свое научное пространство представителей других отраслей знания, особенно естественных и точных наук. Внедрение в сферу исторического (и в целом – гуманитарного) знания инструментария точных наук вызывает у ряда ученых опасения, что ценой обретения гуманитарными науками прикладного характера станет потеря ими гуманитарности.
Сегодня определение «новое» применяется почти ко всем направлениям исторического, антропологического и иного социогуманитарного знания. Оно превратилось в модную визитную карточку и неотъемлемый бренд исследовательского направления. Все это заставляет критически взглянуть на так называемые новые истории и другие отрасли гуманитарного знания, претендующие на «новизну». В частности, термин «новая история» еще в конце XIX – начале ХХ в. активно использовали немецкий историк Карл Лампрехт (1856–1915) и французский философ и социолог Анри Берр (1863– 1954). 1960–1970-е годы стали временем «реинкарнации» «новой истории» – сначала в США, а затем во Франции, где ряд историков третьего поколения школы «Анналов» вернули это понятие в широкий научный оборот [9 - Под «новой историей» Жак Ле Гофф, Пьер Нора, Роже Шартье и Жак Ревель понимали все, что не является «традиционным», т.е. связанным с научной традицией XIX в. (см.: [La nouvelle histoire, 1978]).]. По мнению испанского историка Игнассио Олабарри, помимо школы «Анналов», определение «новая история» применимо к неомарксистской историографии, сформированной под сильным влиянием американской «социальной научной истории»; работам группы историков, сплотившихся вокруг британского журнала «Past and Present» [10 - Концепция журнала, основателями которого стали Лоуренс Стоун и Джон Х. Элиот, представляет собой смесь идей неомарксизма и школы «Анналов».], и немецкой «билефельдской школе» (Gessellschaftsgeschichte) [Олабарри, 2004].
Развитие современного знания демонстрирует две противоположные, на первый взгляд, тенденции. С одной стороны, возрастает специализация различных научных дисциплин и стремление к ликвидации внутридисциплинарной деривации. С другой стороны, очевидна уже упомянутая нацеленность на интеграцию с иными дисциплинами и стремление к новому научному синтезу. Наблюдающийся эпистемологический взрыв способствует выработке открытой для широкого использования (прежде всего, социогуманитарными дисциплинами) междисциплинарной «теории знания о Человеке» как некой «надметодологии», дающей возможность выходить за узкодисциплинарные рамки. Тем самым в рамках новой историографической культуры формируется новый тип рефлексивной истории. Кроме того, полидисциплинарность дает не только значительное расширение эпистемологических границ теории, но и возможность концептуализации характеристик исторического знания, полученного с помощью дискурса разных социогуманитарных дисциплин [11 - Американский историк Даниэл Филд обратил внимание, что под термином «дискурсия» или «дискурс» (от фр. discours – речь, беседа) на Западе чаще всего понимается цельная словесно-идеологическая система, отражающая нужды и чаяния определенной социальной группы (см.: [Современные концепции аграрного развития, 1996. С. 139]). Хотя в переводе с латыни данный термин означает «челнок», что лучше передает характер взаимоотношения через язык авторской мысли и текста. Согласно мнению Джона Фиске, «дискурс есть язык <…> сформированный обществом в целях распространения связного набора смыслов по поводу определенной темы» (см.: [Fiske, 1987. P. 14]).].
//-- * * * --//
Объектом исторического исследования выступает человек, природа и поведение которого разнообразны и могут быть рассмотрены в разных ракурсах. Более того, в современной философии историчность становится существенной характеристикой реальности как таковой. Ведь человек может быть понят только посредством изучения исторического процесса. В силу вышесказанного, воссоздание картины современного гуманитарного знания о человеке как субъекте исторического процесса предусматривает определенный набор исследовательских задач:
• во-первых, описание основных теорий философии истории в контексте «человеческого измерения истории»;
• во-вторых, прослеживание ведущих тенденций развития и взаимодействия исторической антропологии, исторической психологии, исторической социологии и других социальных и гуманитарных дисциплин;
• в-третьих, реконструкцию основных направлений «новой исторической науки» с целью выявления общих принципов и возможностей интеграции. Тогда как в современной историографии больше внимания уделяется отличиям и новациям в подходах среди гуманитариев, нежели сходствам и преемственности их теоретических позиций и исследовательских практик.
Характер исследования определяет специфический методологический инструментарий, включающий:
• теорию действия французского философа-постструктуралиста и социолога Пьера Бурдье (1930–2002) [12 - Для Бурдье любое действие индивида происходит в социальном пространстве, которое, в свою очередь, одновременно существует как совокупность индивидов и практик, с помощью которых индивиды организуют это пространство. Для обозначения практик, понимаемых как неосознанное поведение, подчиняющееся правилам, воспринятым из внешней среды в процессе активного взаимодействия с нею, социолог ввел понятие «габитус» (от лат. habitus – внешность, наружность). Габитус является одновременно продуктом предыдущих практик, средством управления поведением индивида в обыденных ситуациях и средством, изменяющим и упорядочивающим внешнюю среду. Он существует вне индивида и при этом включен в его сознание. Но действие человека подчинено габитусу не полностью, так как выступает продуктом взаимодействия габитуса, задающего границы поведения, и различных событий.];
• «интерпретативную» («символическую») антропологию американского антрополога и социолога Клиффорда Гирца (1926–2006) [13 - Предметом научного интереса Гирца выступали символические аспекты коллективных действий – обычаев, ритуалов, праздников и социальных движений – в их связи с «этическим» отношением к миру. Он понимал культуру как символическую сеть («паутину значений»), а существование культуры – как процесс ее интерпретации и контекст понимания. Интерпретативный анализ опирается на поток социального дискурса в конкретных контекстах и непосредственно идентифицируется с установлением социальной и культурной компетенции в инокультурной обстановке.];
• социальную морфологию французского этнографа и социолога Марселя Мосса (1872–1950) [14 - Мосс, известный своими трудами о социальном феномене дарения и культурных «техниках тела», стал автором концепции «тройственного человека» в единстве его биологических, психологических и социальных особенностей. Именно такой «тотальный» человек должен стать предметом «синтетического» человекознания.];
• экзистенциалистское понимание человека в его искусственности и конечности, благодаря чему человек открыт в бытие, которое, в свою очередь, может в нем проявиться, и оказывается возможностью, замыслом и, что для нас важно, историчностью;
• широкий сравнительно-исторический (компаративистский) контекст;
• трансдисциплинарный подход, сочетающий в себе традиционные формы дисциплинарного научного знания с широким спектром знаний обыденного, коммуникативного, личностного и иных видов социального опыта (cм.: [Киященко, Моисеев, 2009]). Так, в современной отечественной социологии, изучающей процессы взаимодействия личности и общества, помимо марксистской традиции, структурно-функционалистского направления и феноменологического подхода, наметились «мультипарадигмальные» подходы (например, универсумная теория [15 - В рамках этой теории социум рассматривается в единстве его природно-космических связей и измерений.] В.Г. Немировского, системная социология А.А. Давыдова, изучение социального бессознательного З.В. Сикевич, синергетическое направление и др.) [Немировский, Невирко, 2008. С. 32–33].
Конечно, задача преодоления междисциплинарных барьеров и интеграции научного знания была поставлена еще в рамках неклассической социологии, но окончательно социальная наука освобождается от монопредметности и узкодисциплинарности только в рамках постнеклассической науки, утверждающей онтологический плюрализм и гносеологический релятивизм [Резник, 2000. С. 72–73]. Для постнеклассической социологии характерно не только обращение к культурно-философской традиции и стирание междисциплинарных различий с социогуманитарными науками, но и синтез социогуманитарного и естественно-научного знания, и включение современных направлений системного анализа (синергетики, диатропики (науки о разнообразии), фрактального подхода [16 - Понятие «фрактал», введенное французским математиком Бенуа Мандельбротом (1924–2010), обозначает нелинейную структуру, сохраняющую самоподобие при неограниченном изменении масштаба. Согласно этому подходу, индивиды взаимодействуют между собой по типу резонанса, а человек как микрокосмос несет в себе потенциальное множество личностей и представляет собой Вселенную в миниатюре.] и др.). Кроме того, постнеклассическая социология, наряду с рациональными ценностями, обращает внимание на «ценностные переживания» и массовое бессознательное. Выдвигая на первый план не столько социальность человека, сколько его духовность (способность к творчеству и стремление к высшим ценностям), постнеклассика рассматривает социальную реальность как отражение реальности духовной [Немировский, Невирко, 2008. С. 86–87, 90–91, 97].
Трансперсональные подходы, характерные для неклассического этапа развития науки, набирают силу и в психологии. В первую очередь, это касается изучения трансперсональных переживаний, т.е. переживаний, в которых чувство самотождественности выходит за пределы индивидуальности, охватывая человечество в целом, жизнь, дух, космос и связанные с ними явления (см., например: [Майков, Козлов, 2004; Нэвилл, 2001]). Анализ современного состояния психоанализа с позиций «метапсихологии» позволяет обнаружить корреспондентность современных школ различным философским течениям, и прежде всего герменевтике, феноменологии и «философии диалога» (см.: [Старовойтов, 2004]).
В современной российской философии актуализируются аксиологические подходы к жизни [17 - Сегодня аксиология как философская дисциплина, занимающаяся исследованием ценностей как смыслообразующих оснований человеческого бытия, все больше разворачивает философское и социогуманитарное знание к анализу «человеческого в человеке». В результате этого история предстает как «генетическое дедуцирование» ценностей, социология – как репрезентация типов и иерархий ценностных систем, а культурология – как целостный анализ автономных культурных образований.], основанные на различных мировоззренческих программах, включая религиозные взгляды на ценность живой природы. При этом особое внимание уделяется исследованию ценности жизни в социокультурном аспекте (cм.: [Жизнь как ценность, 2000]). Рассмотрение методологических, гносеологических и онтологических проблем исторической науки позволило не только сформулировать основные антиномии исторического знания, но и выделить возможные подходы к интерпретации исторической реальности [Блюхер, 2004]. Кроме того, в философии истории, как и в исторической науке, обнаруживается общее стремление ответить на вопросы о духовно-нравственном смысле исторического процесса, путях реализации человека в истории и возможностях обретения общечеловеческого единства.
В связи с вышесказанным следует вернуться к вопросу о причинах усилившихся в конце ХХ в. сомнений в состоятельности исторической науки, которая на протяжении XIX–XX столетий занимала ведущие позиции в гуманитарном знании и претендовала на статус парадигматической науки о человеке [Копосов, 2001. С. 17–18]. Уверенность в способности обогащать все остальные дисциплины, определявшая до недавнего времени историческую ориентацию западной гуманитаристики, была поставлена под сомнение в последней трети XX в. «лингвистическим поворотом» и «постмодернистским вызовом», за которыми последовал затяжной эпистемологический кризис [18 - См., например: [Harlan, 1989. P. 881]. Однако вспомним, что если в переводе с греческого слово «кризис» означает «суд», то на китайском языке это понятие означает «открывающуюся возможность». Последнее толкование более отвечает современному – синергетическому – пониманию кризиса как поля открывающихся новых возможностей.]. Смысл истории как отрасли знания был «обнаружен» не в способности познать прошлое, а в умении о нем рассказать в нужном ключе, в силу чего история все большим числом исследователей (особенно за пределами исторического цеха) стала восприниматься не как наука, а как особая культурная практика и, следовательно, продукт творчества своих создателей [Ankersmit, 1989. P. 139]. Один из столпов постмодерна философ и теоретик литературы Жан-Франсуа Лиотар (1924–1988) обозначил программу постмодерна как недоверие к метарассказам и своеобразный вызов основам современного мира, которые «объясняет» и оправдывает история [Лиотар, 1998. С. 10].
Лейтмотивом постмодернизма стала идея французского социолога, этнографа и культуролога Клода Леви-Стросса (1908–2009), отождествляющая структуры культуры и языка. При этом в отличие от структурализма, стремившегося выявить некую универсальную бессознательную праструктуру, для постструктурализма характерен интерес к неструктурным и неструктурированным компонентам. Согласно апостолу постструктурализма Мишелю Фуко (1926–1984), главная цель «археологии знаний» – изучение исторически изменяющихся систем познания и культуры (эпистем) на основе языка, психологии и психоанализа, где базовое – отношение слов и вещей, выражаемое в форме речевых практик (дискурсов). В центре внимания оказываются отношение к власти и социальная обусловленность исторического познания. Кроме того, упор делается на то, что в истории играют роль не только закономерности, но и случайности – безумие и различные социальные аномалии (см.: [Фуко, 1995; 1996а; 1997]).
Вывод об отсутствии объективной реальности прошлого и существовании только одной данности – текста – соседствовал с заключением о множественности смыслового его прочтения. Другими словами, постмодернистский подход представляет собой деконструкцию текста через «я» исследователя, предусматривающую диалог с познаваемым субъектом [19 - Суть подобного подхода английский социолог польского происхождения Зигмунд Бауман характеризовал как переход «от законодательного разума к интерпретирующему» (цит. по: [Пржиленский, 2005]).]. Принципом познавательной деятельности становится субъективизм, в силу чего на смену идеологии текста приходит его «безличная» природа, понимаемая как архетип «коллективного бессознательного». Применительно к истории это ведет к отказу от ее понимания как смыслообразующего процесса, взамен чего предлагается неопределенная категория «становление» [Юрганов, 2001. С. 41–42].
В литературе отмечаются два момента, выделяющие постмодернизм из общей когорты феноменологических и герменевтических дисциплин, стремящихся установить смысл социальных текстов. Это, во-первых, трактовка проблемы отношений между субъектом и доступными ему средствами самовыражения (дискурсами) и, во-вторых, понимание взаимосвязи между дискурсами и способностью устанавливать и поддерживать существование различного рода иерархий [Ушакин, 1996. С. 135]. Постмодернистский проект с его разочарованием в глобальных историко-теоретических построениях и недоверием в отношении «метарассказов» содействовал не только фрагментации исторического знания, но и отказу от представлений о едином историческом пространстве. Отвергалась сама возможность проследить связи между историческими событиями. Одновременно с критикой накопленного знания наблюдались попытки новой интерпретации исторической реальности, когда на первый план выходили ранее считавшиеся несущественными события и детали. Постмодернисты в числе прочего предложили заменить историю «сверху» историей «снизу», осуществлять своеобразный исторический синтез на микроуровне общества и «олитературить» историю, в том числе повседневную и т.п. [Соколов, 1999. С. 66, 75].
Отчасти относительность исторического знания предопределена «исходной многозначностью трех основных компонентов исторического исследования: исторического факта, исторического источника и метода исторического исследования» [Репина, Зверева, Парамонова, 2004. С. 4]. Кроме того, события ХХ столетия и изменение роли науки актуализировали противопоставление между жизнью как объектом познания и наукой (прежде всего, историей) как средством познания, в силу внутренних условий своей организации, не способной познать все многообразие жизни [Кнабе, 1994. С. 249–250]. Свою роль в кризисе исторического знания сыграло и интенсивное развитие во второй половине ХХ столетия когнитивных наук, и прежде всего психологии, лингвистики и искусственного интеллекта. Именно в них упор делается на изучение процессов интеллектуального творчества, форм языка, письма и речи, вербальных и невербальных текстов. В частности, под влиянием произошедшей в 1950-х годах когнитивной революции, среди психологов все большую популярность стал приобретать взгляд на врожденный характер свойств разума, слабо обусловленных социальной средой. В силу такого подхода гуманитарное и социальное знание, как и любое другое, не рассматривается как производное от исторических условий, а история трактуется как проекция человеческого разума.
Однако сохранило позиции и понимание истории как части социального сознания и элемента политико-идеологических представлений. Уверенность в том, что без истории невозможно формирование социальной идентичности и представлений о своих перспективах, ведет к тому, что исторический опыт презентуется как результат не только рационального осмысления прошлого, но и его интуитивного и эмоционального восприятия. Именно стремление выстроить диалог философов и историков вокруг концепции опыта, не сводимого только к дискурсу (так называемая «средняя позиция») определило одну из тенденций развития историографии со второй половины 1990-х годов.
Сегодня наиболее четко концепция «феномена человека» и возрождение антропологического синтеза для его познания представлены в рамках когнитивной истории. Об этом направлении более подробно будет сказано дальше. Пока ограничимся констатацией успешности попытки в рамках когнитивной истории преодолеть разрыв естественных и гуманитарных наук, определить смысл познания и выстроить критерии доказательности познания, создать интегральную концепцию «человека исторического» (см.: [Медушевская, 2010б; 2010а; «Круглый стол» по книге О.М. Медушевской, 2010. С. 131–166]).
В связи с вышесказанным хочется указать, что данная работа не претендует на тотальность историографического обзора (тем более, что мы являемся свидетелями настоящего бума новых концепций, направлений и жанров). Учитывая общую направленность социогуманитарного (а не только исторического) знания на междисциплинарность, можно только догадываться о возможном числе комбинаций методов и предметных полей постоянно разрастающихся дисциплин и субдисциплин. Кроме того, автор не ставил своей целью стать «отцом-основателем» очередного «нового» направления. Задача данного исследования намного скромнее – дать обзор (по возможности аналитический) современного (с необходимыми экскурсами в историю) знания о человеке как объекте и, самое главное, субъекте исторического процесса. У читателя может сложиться впечатление, что автор в ряде случаев сознательно или бессознательно уклоняется от четких оценок преимуществ и недостатков того или иного подхода. Но это также не входило в его задачу. Наоборот, он стремился увидеть в каждом направлении, школе или концепции общий вектор развития человекознания от дисциплинарной замкнутости к диалогу. Ведь ценность любого концептуального построения состоит в открытии не только новых «залежей», но и новых возможностей для интерпретации имеющихся «сырьевых ресурсов» [Репина, 2011. С. 162]. Исходя из общего принципа о возможности «сравнения сравнимого», автор выбрал в качестве центральной точки столкновения научных (и околонаучных) теорий «человека исторического», под которым понимается деятельный и творческий субъект истории как процесса обретения смысла существования Человека.
Глава 1
Человек в истории: историко-философские традиции и новации
Философы часто заблуждаются, считая, что история им не нужна.
Иммануил Кант, немецкий философ
Те историки, которые и сегодня пытаются обойтись без философии истории, напоминают нудистов, тщетно и цинично стремящихся воссоздать райские кущи Эдема в наших садовых пригородах.
Эдвард Карр, британский историк [20 - [Карр, 1969. С. 24].]
Сложившаяся в XVIII в. как особый раздел философии и конституировавшаяся как автономная дисциплина в работах немецкого историка культуры Иоганна Гердера (1744–1803) философия истории представляла собой философскую интерпретацию исторического процесса. В настоящее время перечень основных задач философии истории значительно расширился и включает:
1) выявление обобщенной схемы процесса развития истории;
2) анализ общих форм протекания истории;
3) изучение главных факторов исторической эволюции;
4) исследование смыслообразующих факторов исторического процесса, его направлений и целей;
5) прогнозирование ведущих тенденций будущего развития человека и человечества;
6) анализ предмета исторической науки [Ирвин. С. 32].
Сегодня, несмотря на периодически обостряющуюся полемику, все больше ощущается необходимость тесного взаимодействия философии истории и собственно истории в решении этих и других задач. Мешают этому в первую очередь претензии обеих отраслей гуманитарного знания на главенствующую роль в теоретическом осмыслении исторического процесса. Еще в 1960-е годы философы застолбили за собой преимущественное право теоретического осмысления исторических процессов, мотивируя это тем, что «история, в конечном счете, имеет тот смысл, который ей приписывает философия» (cм., например: [Арон, 1960. С. 120; Gardiner, 1965. P. X–XI]).
Чего только стоят заявления специалистов в области философии истории относительно того, что «историк стремится заниматься прошлым и только прошлым», «не делает прогнозов и не заглядывает в будущее» и «неодобрительно относится к мысленному эксперименту в истории». Зато, если верить философам, точка зрения философии истории «является более широкой, чем точка зрения истории». Даже настоящее в философии истории, оказывается, «существенно шире, чем настоящее историка», так как представление о нем «вырастают в первую очередь из системы гуманитарного знания, далее из целостной системы всей современной культуры». Тем самым философия истории, по их мнению, «придает реальной истории недостающие ей ясность и схематичность» [Барбашина. С. 229; Ирвин. С. 32].
Впрочем, сомнения в познавательных возможностях исторической науки далеко не новы. Еще на рубеже XIX–XX вв. они были озвучены в «философии жизни» немецкого философа и историка культуры Вильгельма Дильтея (1833–1911) и в работах создателей баденской школы неокантианства Вильгельма Виндельбанда (1848–1915) и Генриха Риккерта (1863–1936). Выступив против позитивистской теории познания, они обратили внимание на специфику гуманитарных знаний с точки зрения неустранимости субъективного момента из процесса исторического познания.
Конечно, теоретическая «агрессивность» современной философии истории вполне объяснима, учитывая постмодернистский вызов, отказывающий философскому исследованию истории в способности к построению связных концепций исторического развития. Кроме того, представителей философии истории возмущает сведение ее дисциплинарного поля к одному из разделов теории познания. Однако подобная же жесткая позиция в отношении исторического цеха вряд ли облегчит установление диалога.
Справедливости ради следует заметить, что и со стороны отдельных представителей исторической науки нередко выдвигаются претензии на парадигмальность истории в отношении гуманитарных и социальных наук. Этому способствует то обстоятельство, что на современном этапе область философии истории характеризуется разнонаправленными, а зачастую и взаимоисключающими тенденциями. Более того, на всем протяжении ХХ в. ряд тем, традиционно находившихся в ведении философии истории, постепенно перешел к другим областям гуманитарного знания. Выход из создавшегося положения представителями философии истории видится, прежде всего, в необходимости избегать расширительного толкования данного направления [21 - Действительно, сегодня понимание философии истории довольно вариативно. Некоторые авторы рассматривают ее как фрагмент (пусть и существенный) более широкой истории цивилизации, духа или культуры. К расширительному толкованию относятся различные варианты рассмотрения философии истории как поля для приложения различных моделей и пространства философских исследований вообще, к примеру, как история идей, понятий, проблем, ценностных установок или познавательных ситуаций.]. Философия истории в современном философском знании представлена, главным образом, такими направлениями, как критическая, рефлексивная и аналитическая философия истории, для которых характерен значительный разброс философско-исторических построений. Если критическая философия истории представляет собой, по сути, философию исторического знания, а рефлексивную интересует историческое сознание, то аналитическая философия истории обращает свое внимание на строение исторических эпох и событий [Барбашина. С. 229].
Доминирование аналитической традиции в философии (см. рис. 1.1) продолжалось до 1970-х годов, но с приходом постмодернизма сформировалась так называемая «новая философия истории», напрямую связанная с «лингвистическим поворотом». Несколько упрощая, можно сказать, что суть «лингвистического поворота» состояла в переходе от «говорения» о реальности к «говорению о говорении». В исторической науке это выразилось прежде всего в установлении взаимоотношений между уровнями «принуждения опытом» и «принуждения языком». Уровень «говорения о говорении» предполагает наличие в историописании различных «языков» для рассуждения об исторической реальности. То есть представления о прошлом часто имеют происхождение не в установленном историческом факте, а в языке, используемом историком [Доманска, 2010. С. 10–11].
Рис. 1.1. Основные направления аналитической философии истории второй половины ХХ в.
Как «соединение» постструктурализма французского философа и историка Мишеля Фуко и деконструкции его соотечественника, философа и теоретика литературы Жака Деррида, постмодернизм основное внимание обращает на отношение слов и вещей, выражаемое в форме речевых практик (дискурсов) и на обнаружение культуры письма. При этом последняя не может быть выражена в строгих понятиях, поскольку источник не подчиняется принципу «бытия как присутствия», а воплощает в себе принцип различия и инаковости. Деконструкция текстов выводит на создание отдельных историй, в основе которых лежит описание. При этом каждый вправе составить из этих фрагментов свой коллаж. Тем самым история как система научных знаний отвергается вообще и заменяется множеством виртуальных историй-рассказов (подробнее см.: [Соколов, 2002. С. 316–320]).
Впрочем, постмодернизм далеко не однороден. В философии постмодернизма можно говорить о двух ведущих моделях – французского философа и теоретика литературы Жана-Франсуа Лиотара и голландского философа Франклина Рудольфа Анкерсмита (р. 1945). У Лиотара идея постмодернизма предстает как критика метанарратива – рассказа Просвещения о результатах прогресса научного знания. А со временем метанарративы трансформировались в бесконечное число субнарративов, как самостоятельных, «локальных» игр языка, которые используются в различных научных сообществах (см.: [Лиотар, 1998]). Тогда как Анкерсмит предложил другую метафору постмодерна, сравнив историю с деревом. Если ранний модернизм с его эссенциализмом [22 - Эссенциализм (от лат. essentia – сущность) – философская установка, характеризующаяся приписыванием некоторой сущности неизменного набора качеств и свойств.] делал акцент на стволе дерева (исследовании механизмов истории при холизме [23 - Холизм (от др.-греч. öλoς – целый, цельный) – учение, рассматривающее мир как единое целое, где отдельные явления и объекты имеют смысл только как часть общности.] ее видения), историзм и поздний модернизм сфокусировали внимание на ветвях дерева (например, истории идей), то постмодернизм сосредоточил внимание на листьях (истории ментальностей и микроистории). Наступившая в западной историографии в 1990-х годах, по мнению Анкерсмита, «осень» заставляет собирать и изучать опавшие с исторического дерева листья. При этом, однако, имеет значение не место, с которого они собраны, а то целое, которое из них можно сформировать.
«Новая философия истории», принципы которой были сформулированы Анкерсмитом [24 - В качестве синонимов нередко употребляются термины «новая версия традиционной философии истории», «интерпретативная версия дескриптивной философии истории», «синтетическая версия аналитической философии истории», «лингвистическая версия критической философии истории (лингвистический поворот в историографии)» и «постмодернистская версия модернистской философии истории» (см.: [Копосов, 2001. С. 284–295])], отличается от традиционной философии истории рядом положений:
• во-первых, отрицанием классической эпистемологии;
• во-вторых, особым взглядом на исторический текст – нарратив [25 - Хотя здесь не все так просто. По крайней мере, в литературе выделяются три формы нарратива, каждая из которых требует своих интерпретационных практик. Так, психологический нарративизм Уильяма Гэлли предусматривает настрой читателя на интенции создателя нарратива. Аналитический нарративизм Майкла Уайта и Артура Данто заключается в исследовании логической структуры предложений и показе возможностей нарратива создавать новые интерпретации прошлого. И наконец, лингвистический нарративизм Хайдена Уайта несет в себе сравнение прошлого с текстом (см.: [Gallie, 1959. P. 386–401; Данто, 2002; Louch, 1969; White, 1965; Уайт, 2002]).];
• в-третьих, эстетизацией исторической работы;
• в-четвертых, рационализацией историзма [26 - Напомним, что в основе историзма, согласно версии немецкого историка Леопольда фон Ранке (1795–1886), лежит «идея истории», позволяющая понять, как связаны между собой элементы и части прошлого. При этом «идея истории» помещена не в тексте, а в самом прошлом.];
• в-пятых, новой концепцией репрезентации исторического прошлого, в которой язык сравнивается с «зеркалом» прошлого. В основу «новой философии истории» Анкерсмит положил симбиоз исторической герменевтики немецкого философа Ганса-Георга Гадамера (1900–2002) [27 - Историческая герменевтика Гадамера берет начало с человека, последним горизонтом которого является историчность. Идея познания прошлого представляется его интерпретацией – способом изучения текста и поиска его значений. Тем самым историческое прошлое становится интеллектуальной конструкцией и утрачивает свою подлинность.] и аристотелизма. Герменевтика Гадамера, подкрепленная принципами Аристотелевой эпистемологии (в частности, идеей наличия связи между субъектом и объектом познания), дает Анкерсмиту возможность понять прошлое как «часть нас самих». То есть, исследуя прошлое, мы осуществляем не акт присвоения чужой реальности, а акт «узнавания той части нас самих, которая с течением времени просто приобрела от нас странную независимость»;
• в-шестых, интересом не к тотальности истории, а к изучению ее ответвлений [Анкерсмит, 2003а. С. 25–30, 64].
Анкерсмит предложил новую методологию философии истории назвать «историческим письмом», где нарратив задается художественным языком и личным опытом автора. Если «старая» философия акцентировала внимание на связи между авторской интенцией и текстом, то «новая» – на связи между текстом и его чтением. То есть в центр исторической работы поставлен текст, но не как объект изучения и интерпретации историка, а как то, на что смотрит читатель. Это понимание текста как цельности, неразложимой «на отдельные утверждения об исторических событиях», диктует необходимость особого «текстуального» механизма, обращающего внимание на ирревалентные детали и маргинальные нюансы. В «текстуальный» механизм входят основные понятия и приемы неофрейдизма, современного литературного и философского постструктурализма, деконструктивизма, лингвистики и философии языка. Предметом исследования «новой философии истории» становится исторический текст в целом, а не его отдельные утверждения. Для Анкерсмита не философия и наука являются основой историописания, а наоборот, история становится основой философии. Большая роль здесь отводится литературе и искусству (например, реализму поп-арта), откуда вытекает эстетическая природа историописания. Спецификой постмодернистского взгляда на историописание объявляется «деконструкция модернистского различия между языком и миром» [Анкерсмит, 2003а. С. 30, 32–36].
Американский историк и литературный критик Хайден Уайт (р. 1928), выдвинувший идею «историографического стиля» в философии истории (cм.: [Уайт, 2002]), выделил пять уровней концептуализации исторического материала, первые два из которых представляют собой селекцию и обработку исторических данных: хроники, повествование, сюжетный аргумент (эстетика), объяснительный аргумент (наука) и онтологическая импликация (этика). В особый уровень им выделяется тропологическая стратегия. В частности, для страт 3–5 были предложены четыре возможных способа артикуляции фактов для получения исследовательского результата (см. рис. 1.2). Здесь очевидно влияние теории канадского филолога Нортропа Фрая (1912–1991), выделявшего четыре ключевых «мифа» (мировоззренческих жанра) (см.: [Fгуе, 1957]). Кроме того, американский философ и литературовед Кеннет Берк (1897–1993), занимаясь теорией комедии, выдвинул тезис о возможности представить любое историческое событие в пяти базисных драматических категориях: «действия», «деятеля», «сцены» или «фона», «цели действия» и его «инструментария». При этом различие видений и способов изложения истории во многом обусловлено возможностью фокусироваться на разных категориях этой драматической грамматики, с достаточной свободой распределяя по ним явления и концепты. Тем самым со смещением фокусировки и перераспределением наполнения отдельных категорий образы истории кардинально трансформируются (см.: [Burke, 1969]).
Рис. 1.2. Способы артикуляции фактов
То есть историографический стиль представляет собой специфическую комбинацию типов сюжетности, научного объяснения и идеологической ангажированности и подчинен определенной тропологической стратегии [28 - В частности, для европейской культуры XIX в. на основе анализа текстов Я. Буркхардта, К. Маркса, Ж. Мишле и Л. фон Ранке Уайт выделил четыре тропологических модели: метафора, метонимия, синекдоха и ирония.]. Но при всей схожести работы историка с трудом художника, Анкерсмит предостерегает от того, чтобы расценивать историю как форму литературы (см.: [Анкерсмит, 2003а. С. 38–41, 43]).
В целом в постмодернистском подходе исторический источник представляется более широким понятием, нежели исторический документ. В рамках данного направления ставятся задачи не только верификации содержания документа, но и реконструирования всего общественного контекста его возникновения. Методологическая эволюция, выраженная в виде триады (текст – контекст – супертекст), особо отчетливо проявляется в популярном в современной историографии историко-семиотическом анализе. Для постмодернистской философии истории исторический нарратив расценивается как средство интерпретации прошлого, а язык исторического нарратива как язык самой истории. Другими словами, текст нарратива выступает единственной реальностью, и другого прошлого нам не дано. Но при этом текст не может служить историческим свидетельством, так как создан в итоге усилий автора и с учетом культурных обстоятельств места и времени его создания. Если «старая» философия истории согласовывала различные интерпретации истории через соотнесение их с фактами, то «новая» согласовывает их с аргументами текста нарратива и поэтому допускает, что последний обладает правом «насилия над реальностью». В силу того, что язык нарратива непрозрачен и автономен в отношении прошлого, его предложения обладают природой вещей, а не понятий. Нарративный текст – это тип дискурса историка, который должен анализировать не столько исторические события, сколько процесс интеллектуальной деятельности и стиль историка. С точки зрения «нового историзма» конфигурация фактов в нарративе определяется воображением историка. Кроме того, необходимой в конструировании культурно-исторических систем считается интеграция истории и литературы [Анкерсмит, 2003а. С. 44–45, 47–50, 61–62].
В частности, из множества концептуальных идей постструктурализма особенно плодотворными для «новой философии истории» оказались идеи французского философа, семиотика и литературоведа Ролана Барта (1915–1980), для концепции которого характерны два ключевых положения. Во-первых, текст понимается как исключительное средство выражения этических, идеологических и иных взглядов автора на реальность. Во-вторых, реальность прошлого связана с появлением «эффекта реальности прошлого», который создается иррелевантными деталями, упомянутыми в тексте. То есть реальность прошлого заключена в том эффекте, который создается напряжением, возникающим между элементами текста и самим текстом. Эффект, в свою очередь, возникает только по контрасту значения (предсказаний) и означенного – примечаний (незначительных деталей текста или «заурядных событий»), которые являются самим прошлым [Там же. С. 21–23].
Постмодернизм как радикальный историзм, при всех его сходствах с историзмом [29 - В их ряду: отрицание метанарратива, базирование основных положений на категории различия, проблематизирование исторической реальности, фрагментация изображаемого и отрицание единства прошлого.], все же существенно отличается от последнего [30 - О позициях, принимающих или отвергающих преемственность между модернизмом и постмодернизмом, см.: [Smart, 1990. P. 14–30].]. Во-первых, если историзм конструирует контекст исторических событий, то постмодернизм – деконструирует его. Во-вторых, историзм изучает свидетельства как автономную историческую реальность, а у постмодернистов репрезентация не менее реальна, чем сама реальность. В-третьих, если историзм подменяет «опыт прошлого прошлым опытом», то постмодернистский анализ феномена исторического опыта построен на его интерпретации, основой которой служит «феномен ностальгии». То есть речь идет о прямом переживании опыта прошлого через ностальгию. В-четвертых, субъект исторического опыта в историзме трансисторичен и обладает жестко фиксированной точкой зрения. Тогда как постмодернистский субъект историзирован и, в силу течения исторического времени и перемещения самого историка, у него нет постоянной позиции или точки зрения. В-пятых, в историзме объектом исторического опыта выступает любой физический предмет, находящийся вне человека и служащий объективизации линейного прошлого. А в постмодернизме объект исторического прошлого является объектом истории ментальностей, обладающим способностью быть одновременно и вне, и внутри человека. То есть здесь объективизируется не само прошлое, а различие между прошлым и настоящим («различающая» версия философии истории, в определении Анкерсмита) [Там же. С. 52–58].
Американский философ Ричард Рорти (1931–2007), выдвинувший проект «деструкции» предшествующей философской традиции, предложил переописать «таинственную природу ментального» в терминах нейрофизиологии. При этом, стремясь отмежеваться от сциентизма, он подчеркивал неограниченность словаря для такого переописания. В контексте постмодернистского варианта прагматизма (или «аналитического неопрагматизма») позитивный характер получали такие описания действительности, которые предельно полезны в той или иной особой ситуации. Рорти, немало сделавший для пропаганды лозунга о «смерти эпистемологии», на место философии предложил поставить индифферентное к дисциплинарным и мировоззренческим делениям исследование индивидуальности и социума, в центре которого расположена идея «вездесущности языка» как всеобъемлющей формы человеческого опыта. Тем самым сущность гуманитарного мышления должна была совпасть с «литературной критикой», а история философии превращалась в череду гениальных творений человека – неких «словарей», обогащающих его «самообраз» [Рорти, 1996а. С. 155–172; 1994. С. 29–34].
//-- * * * --//
К концу ХХ в. постмодернизм исчерпал многие аспекты своих ключевых тезисов. Если акцентирование текстуальности исторического свидетельства и самой истории стало характерным признаком исторической дисциплины, то в реальной практике историков довольно редко можно встретить отсылки или обращение к семиотике или деконструкции. Очевидно, что метафора «мир как текст» перестала быть адекватной новым реалиям. В новой исторической ситуации пост-постмодерна ключевой тенденцией исторических и философско-исторических исследований становится возрастающая востребованность нарратива [Доманска, 2010. С. 7, 12, 13].
Кроме того, свою роль сыграла и неоднозначность трактовки понятий историзма или историцизма, в ряде случаев выступающих синонимами, а в других – предстающих разными (даже иногда противоположными) категориями. Ниже на рис. 1.3 приводятся некоторые встречающиеся в литературе определения историзма. Принадлежность к той или иной традиции (или манипулирование сразу несколькими определениями) заставляют по-иному посмотреть на соотношение модернизма и постмодернизма в их базовых принципах.
Рис. 1.3. Многообразие определений историзма
Существенное влияние на способы реконструкции истории оказывает выбор эпистемологического варианта философии истории. Так, «подводящая» теория немецкого и американского философа Карла Гемпеля (1905–1997) основана на исследовании проблем исторического объяснения исходя из аналогичности законов истории и естественных наук. Использование универсальных эмпирических гипотез в качестве объяснительных принципов, с точки зрения ученого, позволяет выявить, что рассматриваемое событие было не просто делом случая, но ожидалось в силу определенных предшествующих или одновременных условий. То есть в истории в не меньшей степени, чем в любой другой области эмпирического исследования, научное объяснение может быть получено только с помощью соответствующих общих гипотез или теорий, представляющих собой совокупность. Многие из универсальных гипотез, лежащих в основе исторического объяснения, могут в целом быть классифицированы как психологические, экономические, социологические и исторические законы. Кроме того, историческое исследование (например, методы эмпирической проверки подлинности документов) использует общие законы, установленные в физике, химии и биологии (подробнее см.: [Гемпель, 1998. С. 16–31]). Другими словами, предлагается расширить возможности понимания исторического процесса за счет междисциплинарного взаимодействия, прежде всего в области методологии различных наук (методологическое единство эмпирической науки).
В свою очередь, теория действия в истории финского логика и философа Георга фон Вригта (1916–2003) основана на неоднозначности связи между интенцией и действием. Ведь интенция собственного действия ясна только действующему субъекту, тогда как наблюдатель со стороны (в том числе историк) может строить только предположения об интенции этого действия. Причем разброс возможных интерпретаций весьма велик. Кроме того, Вригг обратил внимание на трудности «перевода» действий людей, принадлежащих к иной культуре. Отсюда вытекает сравнение понимания поведения с пониманием языка: «Можно было бы сказать, что интенциональное поведение похоже на использование языка. …Точно так же, как использование и понимание языка предполагает языковое сообщество, понимание действия предполагает сообщество учреждений, практики и технического оснащения, в которое вводят посредством обучения и тренировки» [Wright, 1971. P. 114–115].
И наконец, аналитическая герменевтика британского философа и историка Робина Коллингвуда (1889–1943) предполагает, что историк может изучать лишь то прошлое, которое «живет» в настоящем. При этом история сводима к истории мысли. Историк призван расшифровать свидетельства эпохи, понять смыслы, вкладывавшиеся людьми в их творения, и способ мышления людей об их жизни в прошлом (см.: [Коллингвуд, 1980]).
Кроме того, надежды на выход исторической науки и гуманитаристики вообще из «кризиса репрезентации» конца ХХ столетия все больше стали связываться с изучением исторического опыта, рассматриваемого в качестве точки пересечения публичного языка и частной субъективности или понимаемого в контексте феномена исторической памяти (cм., например: [Хаттон, 2003]). Еще одной тенденцией развития философии истории в начале XXI в. стал поиск решения проблемы отношения между эстетическим, научным (историографическая истина) и философским (смысл и значение исторического исследования) измерениями историописания.
Таким образом, характерными чертами, определяющими облик пост-постмодернистской философии истории, выступают:
• во-первых, отрицание метафоры «мир как текст»;
• во-вторых, сдвиг фокуса анализа от созерцания окружающего мира и человека к исследованию причин и форм его «восстания» против существующей реальности;
• в-третьих, призыв к мульти– и трансдисциплинарности в исторических и философско-исторических исследованиях;
• в-четвертых, обращение к постгуманистическим основаниям знания в контексте поворота к «не-человеческому» (киборги, клоны, мутанты, вещи как субъекты и проч.) [Доманска, 2010. С. 21, 25].
//-- * * * --//
Помимо философии истории, на исторические представления и теоретические построения существенно влияют социологические теории последних десятилетий. Следуя инверсионной интерпретации повседневности, снимающей оппозицию между сакральным и профанным, французский социолог Мишель Маффесоли (р. 1944) трактует конституирование социальности как повседневность (см.: [Маффесоли, 1991. С. 133–137; 1997. С. 14–16]). В свою очередь, польский и английский социолог Зигмунд Бауман (р. 1925) манифестирует постмодернистскую социологию как комментарий к повседневности [Бауман]. Благодаря этим и другим исследованиям, социология начала менять свой статус «поставщика» окончательных истин о социуме на статус «интерпретатора» областей социальной реальности. В постмодернистском проекте ставилась задача выявить, как общественная практика отражается в определенных образах и символах и как через язык происходит выражение социальной идентификации. Л.Г. Ионин даже поставил вопрос о существовании новой, постмодернистской повседневности исходя из степени соответствия когнитивного стиля сегодняшнего дня шести признакам когнитивного стиля повседневности, выделенным австрийским философом и социологом Альфредом Шюцем (1899–1959). Российский социолог показал, что современный мир в известном смысле представляет собой возвращение к неопределенности и неустойчивости мира домодерна, в котором место потусторонней, или божественной, реальности занимает реальность виртуальная. Постмодерн возвращает человеку множество миров, но это его собственное множество миров, которое ему не навязано ни Богом, ни природой. И одновременно эпоха постмодерна демонстрирует снижение личностной определенности индивидуума [Ионин, 2000].
Еще одной знаковой тенденцией в трансформации повседневной жизни в постмодернистском проекте стало включение эстетического в контекст повседневности, отражающее интеграцию эстетики в общий для гуманитарных наук второй половины ХХ в. процесс постижения реальности повседневной жизни. Тем самым была нарушена сложившаяся традиция представления эстетического начала в повседневности только искусством – архитектурой, прикладным искусством и дизайном. То есть обыденная жизнь мыслилась как профанный мир, полный несовершенства и дисгармонии, красота в который привносилась извне. Однако социальные практики второй половины ХХ столетия не только расширили традиционную сферу эстетического и превратили его в технологию организации жизни, но и сделали дизайн тотальным явлением. Немецкий социолог Герхард Шульце ввел понятие «общества переживаний», в котором одной из главных ценностей жизни становится возможность испытывать положительные и разнообразные переживания и среди них важнейшие – эстетические. Польский эстетик Богдан Дземидок, оттолкнувшись от понятия «эстетосферы» М.С. Кагана, предложил перечень сфер и модусов повседневности постмодерна, включающий все возможные проявления эстетического в повседневной жизни. Сюда отнесены не только конкурсы красоты и шоу культуристов, туризм и спортивные зрелища, обряды и ритуалы, формы популярной культуры и пластическая хирургия, но также жилище и производство потребительских товаров (подробнее по этому вопросу см.: [Лелеко, 2001. С. 34–36]).
Впрочем, только постмодернизмом дело не ограничивается. В современной социологии, исследующей социальный тип личности, выделяется пять основных парадигм в понимании сущности социальной реальности:
1) парадигма «социальных факторов», сводящая социальную реальность к двум группам факторов – социальным структурам и социальным институтам. Среди различных вариантов данной парадигмы обращает на себя внимание прежде всего теория социального действия американского социолога и социального антрополога Толкотта Парсонса (1902–1979). Согласно этой теории, выстраивается причинно-следственная цепочка: наличие телесной организации человека является условием существования личности. Формирование личности, в свою очередь, служит предпосылкой формирования социальной системы, а последняя выступает предпосылкой культуры;
2) парадигма «социальных дефиниций», рассматривающая социальную реальность через способ понимания людьми социальных фактов и включающая ряд теоретических направлений. В частности, для символического интеракционизма характерен акцент на лингвистической стороне коммуникации, в силу чего социальная деятельность представляется как совокупность социальных ролей, фиксируемых в системе языковых и иных символов. Например, согласно концепции американского социолога и социального психолога Герберта Блумера (1900–1987), каждой социальной роли соответствует определенная идентичность. Американский философ и социолог Джордж Мид (1863–1931), связавший становление человека с открытием общества для себя, выразил идентичность в актах социального признания. Согласно теории «зеркального я» американского социального психолога Чарльза Кули (1864–1929), личность формируется на основе множества взаимодействий людей с окружающим миром. А американский социолог и психолог Ирвинг Гоффман (1922–1982) ввел понятия «ролевое дистанцирование» – стремление человека представить свое поведение в некоторых ситуациях как вынужденное и не отвечающее сути происходящего;
3) парадигма «социального поведения», выраженная в бихевиористской социологии и теории социального обмена, расценивает поведение человека как соответствующую реакцию на определенные внешние стимулы, акцентируя внимание на вознаграждении ожидаемого и наказании нежелательного социального поведения. К примеру, американский социолог Джордж Хоманс (1910–1989) провозгласил примат психологического над социальным, а исходным положением теории социального обмена еще одного американского социолога Питера Блау (1918–2002) является вывод о необходимости разным людям различных типов вознаграждения, которые они могут получить только во взаимодействии с другими людьми;
4) парадигма «психологического детерминизма», в которой реальность рассматривается через призму конфликта индивида и общества (неофрейдизм и фрейдомарксизм). Согласно этой парадигме, развитие личности представляется как процесс «развертывания» врожденных свойств человека. При этом большинство сторонников психоаналитической ориентации [31 - В этом ряду – австрийский психолог и психиатр Альфред Адлер (1870–1937); немецкий философ, социолог и социальный психолог Эрих Фромм (1900–1980); американский психолог и психиатр Гарри Салливан (1892–1949); американский психолог Карен Хорни (1885–1952) и др.] считают, что цивилизации, нормы, запреты и социальный контроль, хотя и являются необходимыми для выживания человечества, ведут к прогрессирующему отчуждению человека;
5) парадигма «социально-исторического детерминизма», связанная с работами классиков марксизма и рассматривающая социальную реальность как совокупность отношений между людьми, складывающуюся в процессе их совместной деятельности (подробнее по этому вопросу см.: [Немировский, Невирко, 2008. С. 14–23]).
То есть сегодня постмодернистская социология не является доминирующим направлением. Как, впрочем, и постмодернистская философия. В противовес постмодернистским понятиям «текст» и «язык», базовым постулатом «новой рационалистической теории и философии истории» выступает историческая информация. И наконец, на представления о месте и роли человека в истории существенную роль оказал «антропологический поворот», исследованию разнообразных проявлений которого в системе социогуманитарного знания посвящена следующая глава.
Глава 2
Новый антропологический Ренессанс и феномен «человека исторического»
Настоящий же историк похож на сказочного людоеда. Где пахнет человечиной, там, он знает, его ждет добыча.
Марк Блок, французский историк [32 - [Блок, 1973. С. 19].]
Задача «возвращения» человека в историю была сформулирована еще во второй половине 1980-х годов, а уже в 1990-е годы сложилось историографическое поле, объединившее ряд новых в методологическом отношении направлений, включая историю ментальностей, историческую антропологию, микроисторию, историю повседневности и новую культурную историю. Общим для этих и других научных дисциплин стал перенос акцентов на исследование микромира, анализ повседневного бытия и обнаружение «инаковости» прошлого.
Именно «собирание» человека в его целостности и обусловило одну из ведущих тенденций современной историографии – трансформацию истории из науки о политических и экономических системах в науку о человеке в его историческом времени. При этом антропологический поворот является составной частью общего процесса междисциплинарного синтеза, охватившего не только гуманитарные, но и точные науки.
Правда, со временем в зарубежной и отечественной историографии был взят курс на дифференциацию новых направлений. Аналогичные процессы шли в философии, где сложился широкий спектр философских учений, связанных с постижением феномена человека. Оформившись как философское направление еще в начале ХХ в., философская антропология сегодня представляет собой не столько отдельную философскую дисциплину, сколько философскую концепцию. На современном этапе философы вернулись к идее родоначальника немецкой классической философии Иммануила Канта (1724–1804) охватить человеческое существование во всей его полноте. Однако подобные философские искания оказались разделенными на такие направления, как синергийная, религиозная, постмодернистская и трансперсональная антропологии. В силу этого по-разному определяются не только значимые проблемы («смерти» человека, символа как ключа к разгадке человеческой природы и сущности человека), но и сам предмет философской антропологии (подробнее по этому вопросу см.: [Спектр антропологических учений, 2006; 2008]).
Противоречивый характер процесса антропологизации социогуманитарных дисциплин отчасти объясняется наличием в гуманитарной мысли с начала ХХ в. тенденции, направленной против философской антропологии. К примеру, представители структурализма, выдвинувшие идею «смерти» человека, настаивали, что попытка придать антропологической теме всеобщность чревата искажением теоретического сознания. Критике подвергался и антропоцентристский подход к изучению исторического процесса.
Кроме того, нельзя не учитывать историческую многозначность самого понятия «философская антропология». Ее дисциплинарное пространство изменялось от области философского знания и отдельного философского направления 1920-х годов до общего подхода, исходным пунктом которого выступает человек в определенной ситуации [Гуревич, 1993. С. 14–15].
В целом эволюция философско-антропологической мысли может быть представлена в определенной объяснительной «системе координат» (см. табл. 2.1).
Сегодня активно формируется ретроспективная религиозная антропология, предметом которой выступает феномен религиозности, отделяемый от собственно религии в силу наличия существенных отличий «народной веры» от теологической традиции. Методология историко-религиозной антропологии позволила выделить в качестве самостоятельного объекта изучения такие темы, как почитание икон и мощей святых, практическая магия, чернокнижие, погребальные культы и т.п.
Таблица 2.1
Философско-антропологические подходы
* Тем не менее именно Кассирер сформулировал антропологическую версию рациональности, в основу которой была положена идея историчности рационализма.
Культурная антропология с ее центральной проблематикой детерминации человеческого поведения культурными образцами и ценностями сегодня понимается как междисциплинарная наука, связанная с интеграцией всех знаний о человеке. Отмечая многообразие исторического опыта, она подчеркивает значимую роль таких элементов социальной жизни, как образы, символы, мифы, ритуалы и т.п. Социально-ориентированный подход, базирующийся на комплексном исследовании лингвистических, социальных и психологических процессов, комбинирует две познавательные стратегии – «принуждения культурой» и выявления активной роли действующих лиц истории, а также способа, которым исторический индивид мобилизует и использует наличествующие инструменты культуры.
Впрочем, в контексте поставленных задач нас интересует не столько культурная антропология, сколько историческая антропология (или «антропологически ориентированная история») [33 - Основоположником исторической антропологии как подхода традиционно считается Марк Блок («Короли-чудотворцы», 1924), но ее дисциплинарное развитие началось в 1960–1970-х годах под влиянием социальной антропологии и этнологии.], имеющая много общего с историей повседневности и историей ментальностей, но проявляющая особый интерес к таким антропологическим константам, как рождение и смерть, человеческое тело, родственные отношения и проч. Презентуемая как «общая глобальная концепция истории» (по определению французского историка Жака Ле Гоффа), историческая антропология призвана была объединить в рамках одной дисциплины изучение менталитета, материальной жизни и повседневности [34 - «Путь исторической антропологии» определяется как «путь, ведущий к согласию по поводу общей антропологии», которая, в свою очередь, провозглашается «главной дисциплиной среди всех наук о человеке» (см., например: [Moraze, 1967. P. 28–29] или [Rusen, 1986. P. 56–65]).]. В качестве сущностных черт исторической антропологии обычно выделяются:
• фокусирование внимания на конкретных антропологических объектах, как правило, малых сообществах;
• «плотное описание» социальных взаимодействий в данных социумах в терминах норм самих социумов;
• большое внимание символизму повседневной жизни;
• убежденность в инаковости чужой культуры («образ другого»), превращающая процесс исследования в диалог культур;
• акцент на осмыслении исторического процесса с учетом многообразия культурно-исторических факторов;
• междисциплинарность;
• выход на первый план истории повседневности, ментальностей, привычек и микроистории;
• уверенность в «непрозрачности» социальной реальности, определяющая методологию предпочтения косвенных свидетельств и массовых источников, не содержащих осознанного представления о действительности.
Особенности «импорта» из одной научной дисциплины в другую чаще всего объясняются внутренней ситуацией «импортера». То есть историки читали Э. Дюркгейма, М. Мосса, М. Фуко, П. Бурдье и К. Гирца по собственным правилам: чаще всего привлекали местный этнографический материал ради восполнения пробелов в наличных источниках или сравнения, значительно реже – заимствовали концептуальный аппарат. Другими словами, начальный этап в развитии исторической антропологии определяло заимствование из других гуманитарных наук.
Затем в процессе историзации антропология превращалась либо в историю ментальностей, либо в качественные исследования особых случаев (case studies) и истории малых сообществ, сделанные по принципу гирцевского «плотного описания» с особым вниманием к «символизму повседневной жизни». Представители первого направления, отождествляемого с французской «новой исторической наукой», изучали структурные феномены большой длительности, в то время как апологеты второго («одного из направлений социальной истории») превратили историческую антропологию в «индивидуализирующую» микроисторию. При этом историки обоих течений были ориентированы на междисциплинарный синтез, заняты созданием «образа другого» и сконцентрированы на изучении «символики повседневной жизни».
В силу этого спектр определений современной исторической антропологии весьма широк – от «тотальной» истории французского историка Эммануэля Ле Руа Ладюри (р. 1929) до микроисторических сюжетов, от истории ментальностей до оценок роли личности в истории. Одна из причин такого терминологического разброса, как уже указывалось, – наличие двух ведущих «программ» исторической антропологии. Например, британский историк Питер Берк (р. 1937) свел историческую антропологию к определенному подходу к прошлому, получившему развитие в сотрудничестве историков и антропологов [Burke, 1996. P. 49]. Немецкий историк Ханс Медик охарактеризовал историческую антропологию как «открытое поле исследований и обсуждений», формирующееся между историческими дисциплинами, антропологией и этнологией [Medick, 1996. P. 62]. Так, в ФРГ можно выделить, по крайней мере, три направления внутри исторической антропологии: историческую социальную антропологию, исследующую социализацию человека (Ю. Мартин); этнологическую социальную историю, изучающую культуру и образ жизни людей (Х. Медик); исторические исследования поведения (А. Ничке). Последнее направление изучает изменчивость человеческого поведения во времени, рассматривая человека как некую замкнутую систему, которая преодолевает свою нестабильность в обществе, образуя временнóе и пространственное единство с окружающим миром. В силу того, что исторические изменения понимаются как изменения в конфигурации мира, человек как ее часть не только отражает в своем поведении ее особенности, но и несет на себе отпечаток всех остальных частей конфигурации [Ким, 1994а. С. 99, 109].
На открытость исторической антропологии указывал А.Я. Гуревич, подчеркивая, что «это не замкнутая школа <…> и это не какой-то метод, который претендует быть универсальным»: она выражает «сущность новой парадигмы, новой ориентации всего гуманитарного исследования, не только исторического, но и в области искусствознания, социологии, в самых различных социальных науках» [Гуревич, 2000. С. 137]. Несомненно, открытость исследовательского поля можно считать важным преимуществом исторической антропологии (см. рис. 2.1).
Рис. 2.1. Междисциплинарность исторической антропологии
Историческая антропология стала важнейшим гуманитарным поворотом в научном познании, в результате которого наука обратилась к человеку, через деятельность которого осуществляется исторический процесс. Постепенно антропологизм как признание, что в центре исторического процесса находится человек, стал аксиомой любого научного исследования [Юрганов, 2001. C. 39]. Хотя это несколько упрощенное представление об антропологически ориентированной истории, в центре которой – не абстрактный человек в истории, а конкретные индивиды и сообщества и их жизненные стратегии в конкретных обстоятельствах. В свою очередь, предметное поле исторической антропологии составил образ прошлого, который «в результате наших настойчивых усилий создается из дошедших до нас посланий исторических источников» [Гуревич, 1996б. С. 85].
Во Франции, где доминировала история «большой длительности» Фернана Броделя (1902–1985), в 1960-е годы под влиянием социальной антропологии и этнологии, прежде всего структурализма К. Леви-Стросса, французские историки обратились к изучению истории ментальностей. А с начала 1970-х годов стараниями французского историка Жоржа Дюби (1919–1996) получило распространение понятие «историческая антропология» [35 - В частности, Ж. Ле Гофф (р. 1924) в 1972 г. выдвинул программу «этнологической истории», а в 1974 г. заговорил о выходе истории ментальностей «из моды».]. Аналогичные процессы шли в исторической науке Великобритании, где ведущую роль в переориентации исследований на изучение массового сознания и поведения сыграли британские историки-марксисты Эдвард Томпсон (1914– 1994), Эрик Хобсбаум (р. 1917) и другие, группировавшиеся вокруг журнала «Past and Present». Правда в Англии инициатива исходила не из среды историков, а от антропологов. Кроме того, в Великобритании история ментальностей не получила развития, что облегчило и ускорило становление исторической антропологии.
Поиск путей обновления социальной истории, во многом под влиянием французской школы «Анналов», определил поворот германских историков в сторону исторической антропологии еще в середине 1960-х годов. При этом в Германии сложились две формы исторической антропологии, одна из которых более связана с культурной антропологией, а другая уходит корнями в философскую антропологию. Предложенная Томасом Ниппердаем (1927–1992) исследовательская программа включала изучение морального поведения, семьи, процесса воспитания и т.п. Сходное понимание задач исторической антропологии обнаружил немецкий социолог и политолог Вольф Лепениес (р. 1941), назвавший одной из центральных тем изучение «исторической изменчивости форм поведения». В 1970-е годы в Германии сложилось сразу три исследовательских центра (Институт исторической антропологии в Фрайбурге, Отделение «исторического исследования поведения» при Штутгартском университете и группа сторонников исторической антропологии в Геттингенском институте). Наиболее амбициозной была программа фрайбургской группы, поставившей целью изучение «истории человека в его целостности». В США в этом русле развивалось творчество Натали Дэвис (р. 1928), а в России данную тенденцию с 1997 г. выражает альманах «Казус». Становлению исторической антропологии в России немало способствовало проведение в конце 1990-х – начале 2000-х годов ряда тематических конференций и включение ее в образовательный процесс в РГГУ [Кром, 2004а. С. 10–11, 18–19, 30–32, 35–37]. Возникшее в отечественной исторической науке еще в 1970-е годы новое направление – историческая антропология, – представленное по преимуществу историками-медиевистами (А.Я. Гуревич, Ю.Л. Бессмертный, Г.С. Кнабе), сформировало собственные подходы к изучению менталитета в отечественной истории, выделив в качестве важнейшей категории «социально и культурно мотивированное поведение людей».
В целом антропологизация истории совпала с историографическим поворотом от анализа структур к изучению мотивов и стратегий поведения людей и расширением междисциплинарного диалога историков с представителями других наук, и прежде всего антропологии. Диалог с антропологами позволил историкам существенно расширить проблематику исследований за счет таких тем, как отношение людей к жизни и смерти и возрастным периодам, народная религиозность и взаимодействие различных уровней культуры, праздники и будни, ритуалы и проч. При этом, как указывалось выше, поворот ряда историков школы «Анналов» в сторону исторической антропологии шел через интерес к истории ментальностей, которая в 1960–1970-е годы стала лидирующим направлением во французской историографии, проникнув, благодаря Роберу Мандру (1921–1984), в историю религии и культуры. Параллельно шла трансформация демографической истории – от изучения статистики к исследованию субъективной стороны демографических процессов (отношению людей к жизни, смерти, детству и проч.).
После определенного падения интереса к исторической антропологии во Франции в 1990-е годы и, наоборот, расширения проблематики исследований в Германии, Италии, Испании и России сегодня под влиянием «культурологического поворота» вектор развития сместился в сторону культурной истории. К примеру, на рубеже XX– XXI столетия в Германии в качестве замены исторической антропологии предложена новая «историческая наука о культуре» («культурная история повседневности»). К антропологически ориентированной истории можно отнести и «новую культурную историю» в США [Кром, 2004а. С. 20, 23, 27, 29, 72–73, 90, 138]. Если до последнего времени историческая антропология оставляла за кадром проблему самоидентификации личности, личного интереса, индивидуального выбора и инициативы, то сегодня востребован анализ индивидуального сознания, опыта и деятельности.
В связи с этим представляет интерес микроистория – не столько как влиятельное направление зарубежной (прежде всего, итальянской) историографии (cм.: [Гинзбург, 1996. С. 207–236; Леви, 1996б. С. 167–190; Ревель, 1996. С. 236–261; Гренди, 1997. С. 291–302; Медик, 1994. С. 193–202] и др.), а как методологический подход в рамках исторической антропологии (cм., например: [Бессмертный, 1997. С. 7–24; Историк в поиске.., 1999; Леви, 1996б. С. 171, 184]. Ведь детальное изучение поведения индивида – не самоцель, а микроистория – не историческая миниатюра. Ее необходимость определяется возможностью увидеть через индивидуальные стратегии людей ранее не замеченные явления исследуемой эпохи. К примеру, суть микроисторического подхода состоит не в том, чтобы использовать контекст эпохи для прояснения тех или иных эпизодов жизни своего героя, а в том, чтобы, наоборот, с помощью биографии высветить дотоле не известные стороны тогдашней жизни [Кром. История России…].
На рубеже 1980–1990-х годов в России было положено начало «постмодернистскому космизму», в основу которого легли идеи В.И. Вернадского, Н.Ф. Федорова и К.А. Циолковского. Наряду с «символическим» направлением исторической антропологии, рассматривающим человека через призму культуры, и «социоструктурным» направлением, изучающим человека через социальные структуры, формируется «космологическое» течение, рассматривающее человека как часть космоса, а культуру как «адаптационный механизм» [Жук, 1992. С. 186–187].
//-- * * * --//
Что касается изучения ментальности, то в литературе, помимо собственно истории ментальностей (менталитета) [36 - Сразу следует уточнить одно принципиальное положение. Хотя ряд ученых считает, что история ментальности является составной частью истории культуры, однако от последней это направление четко отделяет внимание к бессознательным элементам мировосприятия (архаика, эмоциональное и иррациональное). То есть менталитет – это своеобразные установки сознания, чаще всего неясные, невербализованные (не выраженные в словах-понятиях) его структуры.], выделяется еще целый ряд научных дисциплин, в той или иной степени связанных с этой проблематикой. В этом списке: философская, культурная, социальная, историческая, политическая и другие виды антропологии; исследования французского социолога-позитивиста Эмиля Дюркгейма (1858–1917) и основателя феноменологической социологии Альфреда Шюца (1899–1959); феноменологическая философия сознания; теоретическая лингвистика и семиотика; социальная и когнитивная психология, психоанализ, нейропсихология и др. [Таршис, 1999. С. 9]. История ментальности, с одной стороны, граничит с историей общественной мысли, с другой – с аналитической психологией, изучающей выделенное Карлом Юнгом «коллективное бессознательное», а третьей гранью соприкасается с исследованием глобальных «типов сознания».
Все это ввело историю менталитета в весьма широкое междисциплинарное пространство со всеми вытекающими отсюда плюсами и минусами. В частности, понятие «ментальность» так и не получило общепризнанной дефиниции, а задача создания единой концепции ментальности человека наткнулась на междисциплинарные противоречия. Кроме того, ментальность описывает человеческую активность только в контексте определенного исторического материала, без которого этот термин становится еще одним обозначением психики, сознания или деятельности.
Тем не менее в рамках истории ментальностей, в том числе российской, был сделан ряд важных выводов, позволяющих судить о нераскрытости потенциала этого научного направления. В частности, заслуживает внимания гипотеза о том, что одной из функций ментальности выступает продуцирование исторического развития [Визгин, 1991. С. 177–178]. Очевиден и культурологический сдвиг в подходах к сущности ментальности. К примеру, образное содержание ментальности рассматривается как результат усвоения человеком различного рода текстов культуры и практического опыта. Да и само содержание культуры расценивается как процесс объективизации ментальности [Таршис, 1999. С. 17, 37–38, 57]. Ментальность, объективирующаяся в знаковых системах и текстах различного рода, нередко расценивается как особый вид текста, понимаемый, согласно М.М. Бахтину, как «связный знаковый комплекс», включая текст сознания, поведения, речи и т.п. [Бахтин, 1986. С. 306–307].
Исторический подход представляет структуру менталитета как сочетание «картины мира», «стиля мышления» и «кодекса поведения», поле пересечения которых определяется как «парадигма сознания». В этой модели «пересекающихся плоскостей» представление о ценности и основные ценностные образцы разбросаны по всем «уровням» менталитета в зависимости от их содержания, а система ценностей, характерная для данного социума, понимается как совокупность ценностных иерархий отдельных социальных слоев и групп [Усенко, 1994. С. 4–7].
Одна из наиболее популярных в последние годы онтологических подсистем философии истории – «ментальная» философия истории, разрабатываемая в недрах школы «Анналов». По мнению представителей школы, в современной истории и философии истории важен контекст, в котором исследуется исторический сюжет. Таким определяющим контекстом при решении задач философско-исторического анализа выступает сознание и самосознание человека, которое интерпретируется как ментальность. Так как все структуры менталитета обладают большей исторической длительностью и большей устойчивостью относительно изменений общественно-политической жизни, то на первый план выдвигается идея обусловленности фундаментальных структур сознания культурой, языком, религией, воспитанием и социальным общением [Российская ментальность, 1994. С. 52].
В работах лингвистов и психолингвистов делаются попытки построить некую «языковую ментальность», понимаемую как «соотношение между некоторым участком мира и его языковым представлением». Рациональным зерном подобных исследований являются положения о познаваемости окружающего мира с помощью языка и о возможности категоризации «языковой ментальности» посредством анализа двух групп факторов – особенностей, определяющихся, во-первых, принадлежностью индивидов к некой социокультурной группе и, во-вторых, их социокультурной средой (круг знакомых, родственников, страна проживания и т.п.) [Почепцов, 1990. С. 111, 118]. Но в подобных построениях отсутствует возможность установления причин, побуждающих людей придавать значимость одним аспектам явления, игнорируя при этом другие.
Сложилось несколько вариантов методологического инструментария анализа ментальных конструкций. Помимо традиционной «истории идей» и психоистории, ментальность выступает предметом исследования «социальной истории культуры». Структурно-антропологический и семиотический подходы соседствуют с попытками квантификации истории ментальностей. Другими словами, современные исследования ментальности со всей очевидностью тяготеют к методологическому плюрализму.
Тем не менее можно констатировать, что, несмотря на серьезные шаги в исследовании менталитета, сделанные представителями различных «наук о человеке», мода на термин «менталитет» продолжает опережать опыт реального прикладного освоения, создавая опасность превращения этого понятия в неопределенную метафору. Тогда как понятие «менталитет» выступает как некая интегральная характеристика людей, живущих в конкретной культуре, которая позволяет описать своеобразие видения этими людьми окружающего мира и объяснить специфику их реагирования на него. История ментальности прежде всего освещает массовые представления, которыми руководствуются люди в своей жизнедеятельности в данный период. Подобный взгляд предполагает возможность сочетать различные методологические подходы и существенно расширяет потенциальную источниковую базу исследований такого рода.
//-- * * * --//
Еще одной сферой социогуманитарного знания, подвергнутой антропологизации, стала историческая лингвистика. Заметим, что в лингвистике различие языков выступает прежде всего как различие социокультурное, в силу чего лингвистическая философия стала теоретическим обоснованием эволюции историографии в сторону описательного дискурса и «оживления нарратива».
Ролан Барт обратил внимание на присущую всякому тексту «множественность». Причем наличие не просто множественности смыслов, а «множественности смысла как таковой» [Барт, 1989. С. 417, 419]. Жак Деррида конечной целью работы с текстами считал обнаружение за тем, что кажется непосредственно данным в источнике, культуры письма. Так как последняя не может быть выражена в строгих понятиях, источник не подчиняется принципу «бытия как присутствия», а воплощает в себе принцип различия. В свою очередь, в силу «подвижности» понятий для постструктурализма Деррида неприемлемо любое предположение об определенности текста (cм.: [Соколов, 1996. С. 65]). Для основателя современной структурной лингвистики швейцарского языковеда Фердинанда де Соссюра (1857–1913) значение текста вырастает из отношения между текстами, т.е. путем интертекстуальности, в результате чего статус и значение каждой лингвистической единицы устанавливаются только по отношению ко всем другим единицам.
За время существования исторической лингвистики в этой науке сделано два главных открытия: установление факта, что языки со временем изменяются, и открытие основного принципа их изменения. Суть принципа состоит в том, что внешняя форма слов языка меняется не индивидуальным образом для каждого слова, а в силу процесса фонетических изменений (фонетических переходов), охватывающих в данном языке в данную эпоху все без исключения слова, где имеется определенная фонема. То есть самая диковинная трансформация облика слова в ходе истории является результатом последовательно реализованных во всей лексике языка фонетических изменений, происходивших в данном языке в определенный период в прошлом. Для анализа прежних состояний языка в исторической лингвистике используются три метода: извлечение сведений о языке из письменных памятников, сравнительно-исторический анализ родственных языков и внутренняя реконструкция. Анализ показывает, что разные языки изменяются с различной скоростью. Особенно медленно развиваются языки, которые «живут» в изоляции и, наоборот, языки, находящиеся на перекрестках мировых цивилизаций, отличаются наиболее быстрым ритмом развития. Кроме того, если современные реформы орфографии обычно ориентированы на облегчение написания, то в древности существовали целые эпохи и общества, в которых в письме было чрезвычайно много бессмысленных затруднений, что делало грамотность невероятно престижной в виду своей трудности [Зализняк, 2009; Зализняк. Об исторической лингвистике].
//-- * * * --//
Филология всегда имеет дело не с мыслью вообще, а с мыслью высказанной, которая так или иначе связана с языком, на котором она выражена. Тем самым предлагается филологическая альтернатива философской герменевтике. Если во Франции филологию, как правило, сводят к дидактическому изучению грамматических элементов языка, то для Германии характерно стремление превратить филологию во всеобъемлющее знание и своеобразный фундамент гуманитарных наук [37 - Возникшее наряду с символическим толкованием древних текстов их историческое толкование, с легкой руки немецкого филолога Августа Бека получило название «филология вещей». Так как «филология вещей» стремилась прояснить содержание текста, опираясь на изучение особенностей социальной и культурной среды, быстро обозначился мостик, связавший ее с науками о культуре и социальными науками.]. Именно этим обусловлены попытки вписать филологию в общий расклад гуманитарных наук, в том числе выявить ее влияние на историографию, искусствоведение, антропологию и историю культуры (см. рис. 2.2).
Рис. 2.2. Место исторической филологии в системе гуманитарного знания
В свою очередь, историческая филология исходит из того, что филология является предпосылкой вообще всякого исторического исследования, поскольку оно основано на сопоставлении источников и их критике. В частности, это позволяет увидеть историю филологии как историю самосознания культуры, в том числе через изучение интеллектуальных биографий главных представителей филологии и литературоведения (см.: [Compagnon, 1997; Lepenies, 1997]). Кроме того, историческая филология позволяет реконструировать культурный багаж писателя (или его эпистему, в терминологии французского философа и историка Мишеля Фуко). Тем самым историческая филология открывает возможность получить содержательную картину генезиса гуманитарных наук. Помимо этого историческая филология (или история филологии, хотя подобное отождествление спорно) дает ключ к пониманию культурной истории народов, просвещенность которых была обусловлена не только их внутренним своеобразием, но и культурными обменами. Не меньшее значение для характеристики определенной культуры имеют различные модели идентичности, связанные с письменностью и переходящие из одной культуры в другую (подробнее по этому вопросу см.: [Эспань, 2006]).
//-- * * * --//
Начатая в ФРГ в 2000-е годы издательская серия «Придавая смысл истории. Исследования в исторической культуре и межкультурной коммуникации» под общей редакцией Йорна Рюссена и Кристана Гелена [38 - Первой книгой этой серии в 2002 г. стал труд «Западное историческое мышление. Кросскультурные дебаты».] обозначила создание нового поля междисциплинарных исследований – исторической культурологии. Во главу угла была поставлена проблема изучения коллективной культурной, гендерной, этической, политической и других типов идентичности. При этом историческое мышление рассматривается как средство кросскультурной ориентации, а культура – как неотъемлемый атрибут человеческого существования.
Одной из исходных посылок исторической культурологии служит идея о том, что «узкая глубина» гуманитарных наук, обращающихся к той или иной сфере культуры, ограничивает целостное понимание культурных процессов. Историческая культурология (или «история форм социальной организации», по определению А.Я. Флиера) [39 - Историческая культурология, занимающая промежуточное положение между философией истории и философией культуры, пользуется не только гносеологическими принципами философии, но и эмпирикой истории.], как новое направление культурологических исследований, имеет целью изучение реального процесса истории мировой культуры. При этом историческая культурология ставит перед собой цель не хронологического выстраивания фактов и их описания [40 - Описательность свойственна прежде всего гуманитарной истории.], а создания функциональных моделей накопления и трансляции исторического и социального опыта.
В структуре становящейся отрасли знания, подчеркивающей культурологичность истории, выделяют такие основные разделы, как история культурологических учений; культурогенез явлений культуры («культурогенетика» в понимания А.Я. Флиера) [Флиер, 1995]; историческая динамика культурных процессов; хранение и трансляция культурного наследия; историческая типология культур народов мира; историческая персонология; методы и источники исторической культурологии; культурная компаративистика.
Изучение культурогенеза плодотворно с точки зрения выявления факторов, стимулирующих творческий потенциал человека, появление новых ценностей и их интеграцию сообществом. Оно включает исследование процесса становления и развития субкультур, описание ментальности, образа и стиля жизни, системы ценностей и мировосприятия людей. Культурогенез также позволяет выявить историческое изменение смыслов и символов культуры. В свою очередь, анализ исторической динамики культурных процессов позволяет понять особенности механизмов распространения культурных форм и каналов исторической диффузии культуры. «Культурное прошлое», включающее не только коллективный, но и индивидуальный исторический опыт, выступает предметом исследования той части исторической культурологии, которая изучает культурное наследие. Важной составляющей исторической культурологии является антропологический подход, основанный на том, что без человека история культуры превращается в схему, в которой исчезает душа культуры. Этим обусловлено особое внимание в рамках исторической культурологии к ментальности, раскрывающей особенности мировосприятия людей разных эпох. И наконец, в своих попытках изучать обыденное историческая культурология в большей степени ориентирована на этнографию и историческую психологию, т.е. на области познания прошлого, акцентирующие внимание не на исключительном, а на типичном и массовом (подробнее по этому вопросу см.: [Иконникова, 2001. C. 42–51; Историческая культурология; Флиер, 1998. С. 374–375; Флиер. Историческая культурология]).
Однако в целом дисциплинарное пространство исторической культурологии пока не сложилось, а ее предметное поле пересекается с рядом направлений социогуманитарного знания (см. рис. 2.3).
Рис. 2.3. Проблемно-дисциплинарное пространство исторической культурологии
//-- * * * --//
Историческая психология – область знания, оформившаяся в качестве самостоятельной дисциплины в 1930–1940-е годы на стыке психологии с широким кругом социогуманитарных наук – историей, социологией, культурологией и др. Согласно установкам данного направления, человеческая психика и сознание подчиняются в первую очередь историческим закономерностям. Создавая историю, человек органически включается в нее и как ее творец, и как ее продукт, и тем самым бытие человека становится историческим. Но с изменением общества меняется и психология человека, и прежде всего потребности, интересы и ценности. Выдвижение в качестве предмета исторических исследований детерминант развития психики определяет рассмотрение человека или социальной группы как носителей исторических норм и ценностей. При таком подходе социально-историческое сознание предстает реальностью, связывающей человека с обществом, цивилизацией и историей в целом. По этому историческая психология претендует на знание о целостном человеке и целостности человека, чем, по мнению ее представителей, отличается от дисциплин антропологического цикла [Дружинин].
Несмотря на ряд возражений [41 - Например, американский историк Гертруда Химмелфарб выступила против абсолютизации психоисториками метода «глубинной психологии», который, по ее мнению, пригоден для анализа только одного среза реального исторического существования человека – бессознательных внутрипсихических конфликтов.], многие современные представители исторической психологии продолжают настаивать на том, что методология истории всегда отчасти базировалась на результатах исследований психологической науки, а XX в. якобы доказал, что психоанализ неотделим от истории, являясь ее ветвью. В частности, профессор Массачусетского технологического института Брюс Мазлиш убежден, что история возможна только в терминах человеческого поведения и его мотиваций. То есть историки исследуют коллективное, а психоанализ – индивидуальное прошлое. Звучат и более радикальные заявления о полной идентичности истории и психоанализа (подробнее по этому вопросу см.: [Кукарцева, 1998].
Если история представляет собой знание о человечестве, разбитое на эпохи, эры, века и периоды прошлого, то историческая психология – знание о человеке, разбитое на периоды, этапы и годы его жизненного пути. Можно сказать, что исследования на стыке истории и психологии представляют собой описание переживания индивидом собственного исторического существования. Причем речь идет не о событиях жизненного пути индивидуального человека (этим занимается психология личности), а о связи циклов большого социального времени с индивидуальным временем. Но для этого, соответственно, надо выйти на просторы большой истории.
ХХ в. демонстрирует в исторической психологии несколько в той или иной степени оформившихся направлений, которые представлены в табл. 2.2. Эпистемологическую основу исторической психологии составляет соединение знаково-культурного ряда с интерпретациями, лежащими в диапазоне от объяснения до понимания.
Историческое направление исторической психологии (см. рис. 2.4) демонстрирует широкий спектр междисциплинарности. В частности, цель реконструкции, предпринимаемой историками школы «Анналов», состояла в том, чтобы из мозаики разрозненных психологических признаков, социологических норм и профессиональных установок сложить картину коллективной психологии изучаемой эпохи или, иными словами, единой психологической матрицы эпохи. Эти генерализованные черты мировидения затем погружались в аморфную массу эмоций, представлений и образов, для обозначения которой французские историки выбрали термин «ментальность».
Таблица 2.2
Основные направления исторической психологии ХХ в.*

* Хотя структурализм и постмодернизм не входят в историческую психологию, но некоторые из работ этих направлений (в частности, труды К. Леви-Стросса о первобытном мышлении и М. Фуко по истории безумия, наказания и сексуальности) по содержанию близко соприкасаются с ней.
Рис. 2.4. Междисциплинарные разделы исторического направления
В свою очередь, психологическое направление исторической психологии было связано сначала с социологией, а с 1970–1980-х годов имело культурологическую ориентацию. В этом контексте единственным для психологии способом объективного и всестороннего анализа человека видится выход в широкий мир конкретной человеческой деятельности.
Сегодня большинство психоисториков (см. рис. 2.5) отошло от рассмотрения индивидуальных случаев как подобия художественного творчества, а ищет в них историческую правду.
Рис. 2.5. Основные разделы психоаналитического направления
Современная психоистория берет учение Фрейда ограниченно – как теорию человека в обществе. По мнению теоретиков психоисторического направления, глубинное функционирование психики составляет автономный слой человеческой истории, но в то же время бессознательный опыт индивида нуждается для своего закрепления в символизации и социальных институтах. То есть встает задача связи частных индивидуальных действий и коллективных (исторических) событий. Так, у основателя неофрейдизма психоаналитика Эриха Фромма социокультурная реальность, в которой живет человек, надстраивается над его «органическими влечениями». Для Фромма характер как «вторая природа» человека представляет собой систему бессознательных ориентиров, заменивших индивиду недостаточно развитые инстинкты, и форму соотнесенности с миром и с самим собой. Психоаналитик считал односторонними социологические теории «среды»: «Человек – не чистый лист бумаги, на котором культура пишет свой текст» (цит. по: [Руткевич, 1993. С. 100]). Во всех культурных и исторических обстоятельствах не меняется ядро человеческой психики – «укоренившиеся в характере страсти». Отсюда Фромм выводил понятие социального характера как образца и нормы, совокупности ориентаций и правил, которые, подобно страстям, не осознаются индивидами. При этом средства формирования социального характера имеют через язык, по существу, культурное содержание [Фромм, 1993. С. 103, 107, 116–117].
В свою очередь, американский психолог и историк Ллойд Демоз (р. 1931) попытался объяснить цивилизацию исходя из особенностей ее зарождения. Для этого он выдвинул следующие положения: а) психическая жизнь человека начинается с драмы, пережитой его эмбрионом; б) впечатления, полученные до рождения, создают фундамент культуры и общества в любую эпоху; в) травматический опыт бесконечно повторяется в циклах рождения и смерти, он питает групповые фантазии, особенно очевидные в национальной политической жизни. Л. Демоз даже сделал попытку показать, как «фантазии внутриутробной нирваны» тиражируются массовой коммуникацией и преломляются в политическом сознании [Демоз, 2000. С. 325–331].
В.А. Шкуратов определяет историческую психологию как изучение психологического склада отдельных исторических эпох, а также изменений психики и личности человека в истории [Шкуратов, 1997. С. 15] [42 - В этом плане он продолжает научную традицию московской психологической школы Л.С. Выготского – А.Н. Леонтьева, рассматривавшей всю психологическую науку как историческую психологию в широком значении слова. Однако для Шкуратова неприемлемо утверждение об отсутствии принципиальных отличий между исследовательскими подходами истории и психологии. В частности, психолог, в отличие от историка, должен говорить не о ментальности вообще, а об ее отдельных функциях.]. Более широкое определение дает Е.Ю. Боброва, понимающая под исторической психологией научную дисциплину, целью которой является «соизмерение истории человека и истории человечества» и описание «закономерности формирования личности как объекта и субъекта исторического процесса» [Боброва, 1997. С. 5].
Другими словами, как часть исторической науки, историческая психология представляет собой социальную и культурную историю человека, его психики и личности, а как часть психологии развития изучает историогенез. Историческая психология соединяет психологию развития и культурно-исторические науки, поскольку вводит понятие «психологического времени человека», рассматриваемого как «мера возмущения истории» в историческое время человечества. В ее рамках человек оценивается как потенциальная совокупность предметно-социальных связей и духовного опыта.
Брошенный психологии в конце ХХ в. гуманитарный вызов, несомненно, усилил гуманитарное давление на сциентистское человекознание внутри исторической психологии. Итогом этого стала попытка синтеза нарратива и научного объяснения. Сегодня единство исследований на стыке истории и психологии, которое оправдывает термин «историческая психология», создается сходством следующих задач:
1) построение исследовательских приемов в целях интерпретации текстов (непрямых свидетельств исчезнувшего сознания) и реконструкции психолого-культурных механизмов, порождающих эти тексты;
2) попытки объединения концептуальных аппаратов истории и психологии в единый язык описания человеческой жизни прошлого;
3) практика иллюстрирования психологических положений историческими примерами или «оживления» исторического фона психологическими картинами [Шкуратов, 1997].
В русле исторической психологии возникают широкие возможности для изучения человека как активного существа, воплощающего свои психологические свойства в продуктах деятельности и соответственно изучаемого по этим продуктам. Междисциплинарность направления с необходимостью диктует синтез естественно-научных и гуманитарных подходов (см. рис. 2.6). Тем самым делаются важные шаги по реализации выдвинутой основателем Петербургской психологической школы Б.Г. Ананьевым (1907–1972) программы формирования комплексного человекознания [Ананьев, 2001]. В этом ряду – изучение исторической обусловленности (историогенеза) психики [Белявский, 1991], реконструкция психологических особенностей человека и социально-психологических характеристик различных обществ и эпох [Барская, 1997. С. 23–32], исследование психологических факторов исторического процесса на разных этапах его развития.
Рис. 2.6. Междисциплинарная модель исторической психологии
При этом главным критерием разграничения сферы исторической психологии с другими науками, обращающимися к исследованию историко-культурных феноменов, выступает метод психолого-исторической реконструкции, ориентированный на изучение психики на материале прошлого. На практике составной частью реконструкции стали: предложенная Т.М. Дридзе структурная модель анализа текста [43 - Автор предложила анализ текста с точки зрения его вторичной информативности, когда источником информации выступают не основные, а второстепенные элементы текста: иллюстрации к основным идеям, описание ситуаций и отношений к ним, общий фон, а также «фоново-событийный», «фоново-субъективный», «фоновообразный» аспекты (см.: [Дридзе, 1984]).], герменевтика (в частности, описанный немецким философом Мартином Хайдеггером принцип круговой «предструктуры» понимания), а также направления языкознания, исследующие связь между уровнем развития языка и мышлением и закономерности языкового развития в их историческом контексте. Ведь помимо того, что язык отражает бессознательные перемены в психике человека, он демонстрирует развитие умственного инструментария, формирующего не только представления об историческом процессе, но и сам процесс.
//-- * * * --//
Известный польский социолог Петр Штомпка (р. 1944) рассматривает историческую социологию как критическую реакцию на традиционное использование истории, типичное для основателей социологической науки. По мнению Штомпки, обращение к конкретным историческим изменениям и переходам от одних эпох к другим привело к отрицанию механистической или фаталистической интерпретации исторического процесса и придало субъектам человеческой деятельности (их мотивациям, намерениям и действиям) решающую роль в производстве социальных, экономических и политических структур в самом широком смысле [Штомпка, 1996. С. 255–256].
Французский философ, социолог и социальный психолог Морис Хальбвакс (1877–1945), связав в рамках исторической социологии коллективную память с определенным местом, обратил внимание на общие топографические рамки памяти, на которые каждый человек мог спроецировать свои собственные мечты и жалобы (см.: [Бойм, 2002. С. 23]). Но на протяжении большей части XX в. в социологии в целом господствовала внеисторическая ориентация. Почву для полного возрождения исторической перспективы в социологии, которое началось лишь в 1970–1980-х годах, подготовили работы американских социологов Роберта Мертона (1910–2003), Нила Смелзера (р. 1930), израильского социолога Шмуэля Айзенштадта (1923–2010), американского социолога и политолога Сеймура Липсета (1922–2006) и др. (cм.: [Eisenstadt, 1963; Lipset, 1967; Merton, 1970; Smelser, 1959] и др.).
Постепенно формула «социология без истории» утрачивала былую популярность. Так, в конце 1970-х годов английский социолог Филипп Абрамс (1933–1981) заявил о необходимости полной интеграции социологии и истории. Понимая общество как «процесс, исторически творимый индивидами, которых исторически творит общество», Абрамс предложил данный процесс конструирования сделать центральным предметом социологического анализа. В рамках его «социологии процесса» конечной движущей силой истории является диалектика человеческой деятельности, а ход истории определяется диалектикой структурирования [Abrams, 1982. P. 3, 16, 192, 196, 227]. В это же время американский социолог и политолог Теда Скокпол (р. 1952) объявила о наступлении «золотого века исторической социологии» [Skockpol, 1979. P. 356].
По мере накопления объемных баз эмпирических данных и расширения возможностей их сравнительного (в том числе межстранового) исследования современная социология вступила в полосу решительного освоения исторических компаративов, свидетельство чему – очередная историзация социологии на рубеже ХХ–XXI столетия (cм.: [Романовский, 2009]). В частности, Н.В. Романовский выделяет ряд «контекстов функционирования исторической социологии», в числе которых формирование «социальной истории» (и позже – «новой социальной истории»), активно использующих социологические методы и техники. Многолетнее заимствование методов социологии учеными школы «Анналов» определило широкий диапазон социологизма в практике историков. Хотя в трудах российских ученых чаще всего применяются лишь отдельные методы со циологии. Помимо внутренних тенденций развития социологического знания, взаимоотношения социологии и истории затронули весь комплекс наук об обществе. Свою роль сыграл и общественный заказ на изучение социальных низов, массовых движений и гендерных аспектов истории [Романовский, 2000. С. 10–11].
Впрочем, сегодня предметное поле исторической социологии довольно обширно и в силу этого несколько расплывчато (см. рис. 2.7) [44 - Для подготовки схемы использованы: [Арутюнян, 2000; Бобров, 1999; Дробижева, 1971; Иванов, 1999; Лашук, 1977; Миронов, 1981; Черных, 1998; Энциклопедический социологический словарь, 1995. С. 716–717; Barnes, 1948].].
Для современного состояния исторической социологии («нового историзма» или «новой исторической социологии», по определению П. Штомпки) характерно: смещение исследовательских акцентов к ретроспективному анализу институтов и ценностей прошлого и обнаружению их связи с современностью, интерес к историко-социологической компаративистике и репрезентация истории современности как эпохи, опирающейся на социологическое освоение прошлого и делающей прогнозы общественного развития [Там же. С. 14].
Появление современной версии исторической социологии во многом связано с работами немецкого социолога Норберта Элиаса (1897–1990), одним из первых начавшего атаку на социологов за их игнорирование прошлого. Опирающийся исключительно на настоящее социологии, Элиас выдвинул «процессуальную перспективу» как осознание того, что «непосредственное настоящее, к которому обращаются социологи, составляет лишь ничтожно малую моментальную фазу в необъятном потоке человеческого развития» [Elias, 1987. P. 223, 224]. При этом социальные изменения не имеют автоматического или неизбежного характера, ведь процесс полностью обусловлен людьми в их сложном взаимодействии. Социальный порядок, создающийся переплетением человеческих побуждений и стремлений, определяет направление исторического изменения [Elias, 1978. P. 31; 1982. P. 230–231].
Рис. 2.7. Предметное поле исторической социологии
Определенный синтез социологии и истории был достигнут в работах американского историка, политолога и социолога Чарльза Тилли (1929–2008), выступившего за обращение историков к реляционному реализму, состоящему в сближении методов сциентистского и исторического анализа. Он выдвинул несколько программных положений относительно исторической природы социальной реальности и значения исторического аспекта в социологических исследованиях. Выступая против «социальных изменений вообще», Тилли выделил ряд масштабных процессов, включая урбанизацию и индустриализацию, пролетаризацию и капитализацию, бюрократизацию и рост населения. Для него социальная реальность предстает не как система, а как трансформирующаяся сеть многообразных социальных взаимоотношений разного масштаба. В центре построений Тилли – повседневное поведение обычных людей, в частности способы их коллективных действий, предпринимаемых для реализации собственных интересов, включая деятельность «групп по интересам», «коллективное насилие», социальные движения и революции. При этом, для Тилли, история как феномен представляет собой «кумулятивное влияние прошедших событий на события настоящего». То есть любая текущая ситуация является результатом «длительного, медленного, исторически специфического процесса». Актуальный исторический процесс плюралистичен и дифференцирован, сочетая различные перекрещивающиеся, конфликтные, дополняющие друг друга и параллельные процессы [Tilly, 1978. P. 5; 1981. P. 12, 39, 46; 1984. P. 11, 25, 33].
Заметим, что тенденция к интеграции социологии и истории коренится в самой теоретической истории, и прежде всего – во французской школе «Анналов» и в различных отраслях «социальной истории» (см. рис. 2.8).
Рис. 2.8. Междисциплинарность исторической психологии
Иными словами, мы наблюдаем движение навстречу друг другу, как в виде историзации социологии, так и в виде социологизации истории. В рамках исторической социологии исторический процесс квалифицируется как «аккумулированный эффект продуктивных и репродуктивных усилий, предпринимаемых в ходе человеческой деятельности субъектами этой деятельности в структурах, созданных предыдущими поколениями» [Штомпка, 1996. С. 267]. То есть движущей силой исторического процесса является человек в его деятельностном измерении. Впрочем, взаимодействие историков и представителей третьей волны исторической социологии в силу разных обстоятельств (прежде всего, методологических новаций и специфики языка) пока является, скорее, перспективой, нежели реальностью (подробнее об этом см.: [Савельева]).
//-- * * * --//
Историческая демография изучает демографическую историю человечества как часть исторического процесса, однако приоритет в определении предметной области принадлежит именно демографии. Другими словами, историческая демография изучает те же процессы и явления, что и демографическая наука в целом, но в исторической ретроспективе. При этом она пересекается с рядом дисциплин (см. рис. 2.9).
Рис. 2.9. Междисциплинарная модель исторической демографии
Например, изучение миграций является совместной сферой с исторической географией. Проблема роли демографических факторов в истории (в том числе исторической смены типов воспроизводства населения) тесно связана с социологией и социальной историей, а демографическая политика – со сферой интересов политологии (см.: [Историческая демография, 2008; Шелестов; Hоllingsworth, 1969; Imhоf, 1977]). Но наибольший вклад в становление и развитие исторической демографии, конечно, внесла история, благодаря которой демография «стала исторической дисциплиной» [Ле Руа Ладюри, 1993. С. 158]. Впрочем, последнее утверждение демографы бы оспорили, доказывая связь данной отрасли знания, скорее, с демографией, нежели с историей. Тем паче, что в литературе нередко встречается термин «демографическая история», зачастую не сводимый к понятию исторической демографии.
//-- * * * --//
Предмет исторической этнологии заключается в ответе на вопрос о том, как человек способен справляться с «хаотичными сдвигами в области сознания и не сойти при этом с ума?» [Keesing, Keesing, 1971. P. 357]. Проблемное поле этнологии в последние десятилетия нарастает как снежный ком, расширяя и так довольно обширную предметную сферу. Как человек воспринимает окружающий мир, какие значения он придает предметам, как происходит смена этих значений и как это влияет на межкультурное взаимодействие? Что представляет собой этническая картина мира и каковы механизмы ее изменения, каковы пределы гибкости и подвижности этнической традиции и что в сознании членов этноса в любых обстоятельствах остается неизменным? Ответы на эти и другие вопросы призваны раскрыть процесс адаптации носителей той или иной культуры и общества в целом к происходящим в мире изменениям [Лурье, 1997]. Кроме того, историческая этнология – сравнительная дисциплина, преследующая цель описать физические и культурные различия между народами и объяснить эти различия посредством реконструкции истории их развития, миграций и взаимодействий [Winthrop, 1991. P. 101].
При этом историческая этнология претендует на изучение всех проблем, связанных с жизнью этноса. Перечень предметных областей данной дисциплины, представленных на рис. 2.10, показывает широкие дисциплинарные пересечения (см. рис. 2.11).
Рис. 2.10. Предметные области исторической этнологии
Обращает на себя внимание тот факт, что предметная область этнологии шире, нежели дисциплинарное пространство антропологии, часто рассматривающейся как синоним этнологии, что позволяет этнологам считать антропологию частью этнологии. Кроме того, этнологи для описания этнических процессов используют социологические и культурологические концепции и понятия. При этом, принимая тезис об изменчивости и гибкости культурной традиции, этнология поднимает вопрос о специфике процессов в этносе в период модификации культурной традиции. Используя, как и социология, ценностный подход, этнология пытается понять роль ценностей в формировании этнической картины мира.
Если для политологии этнология является «материалом» для анализа, то для этнографии и истории ситуация диаметрально противоположная. Эти научные дисциплины рассматриваются этнологами как исходный материал для своих выводов и обобщений [Лурье, 1997].
В качестве главных параметров человеческой истории выдвигаются географическое пространство как «кормящий и вмещающий ландшафт», «временна́я координата» [45 - Здесь выделяется природное (смена времен года), биологическое (смена поколений), этническое (возраст этноса или фазы его развития), историческое (возраст человечества, соотносимый с историческим периодом) и календарное время.], этнос и пассионарность [Дорошенко, 2008. С. 33–40]. Близка к этнологической проблематике и такая отрасль знания, как аллология (или ксенология), сконцентрированная на изучении проблемы «чужого» [Куприянов, 2002. С. 3].
Рис. 2.11. Междисциплинарная модель исторической этнологии
Как часть этнологии и одна из многочисленных этнологических теорий историческая этнология представляет собой синтетическую теорию, вобравшую в себя достижения различных социогуманитарных дисциплин в целях анализа исторического материала. То есть речь идет о приложении этнологических теорий и методов к историческому материалу в качестве объяснительных механизмов. Ведь, по мнению этнологов, существует немало исторических фактов, которые не объяснимы традиционными средствами истории и этнографии. Например, последняя объясняет, что происходит с этносами, а не то, что происходит внутри них, согласно внутренним закономерностям этноса. Именно эти внутриэтнические процессы являются объектом интереса исторической этнологии.
Правда, и здесь выявляются пересечения проблем. К примеру, психологическая антропология пытается показать, как этнические особенности определяют поведение членов того или иного народа. Культурная экология изучает адаптивные свойства этносов и процессы культурных изменений, а культурология и традиционалистика (как часть культурологии, культурной антропологии и этнологии) – «распределение» культуры среди ее носителей, процессы культурных трансформаций, структуру культурной традиции и механизмы ее изменений.
//-- * * * --//
Усложнение междисциплинарных связей привело к созданию еще некоторых направлений, чьим представителям приходится отвоевывать себе место в ряду дисциплин с прилагательным «исторический». Среди них историческая герменевтика, истоки которой лежат в традиции истолкования текстов Святого Писания [46 - Основатель литературной герменевтики, немецкий теолог и философ Фридрих Шлейермахер (1769–1834) первым обосновал герменевтику как общую теорию интерпретаций, универсальное «искусство понимания» текста и индивидуальности его создателя, применимое во всех отраслях гуманитарного знания. Его соотечественник, философ и историк культуры, создатель философской герменевтики Вильгельм Дильтей (1833–1911) перенес герменевтический метод на историческое познание, указав, что индивидуальность творца текста во многом является продуктом исторических условий. Следующий шаг в развитии герменевтики был обусловлен влиянием феноменологии немецкого философа Эдмунда Гуссерля (1859–1938), поставившего в центр исследования феномены – субъективные способы существования предметов бытия в сознании человека. Их интерпретация напрямую смыкалась с герменевтикой. Еще один немецкий философ Мартин Хайдеггер (1889–1976) обратился к проблеме предпонимания и развернуто раскрыл обозначенную еще Дильтеем проблему герменевтического круга. Его соотечественник Ганс-Георг Гадамер (1900–2002) обосновал понятие герменевтического разговора, а французский философ Поль Рикер (1913– 2005) представил герменевтику как «теорию операций понимания в их соотношении с интерпретацией текстов» (см.: [Гадамер, 1988. C. 234–235; Гуссерль, 2004; Дильтей, 2000; Рикер, 1995а. С. 3; Хайдеггер, 2001; Шлейермахер, 2004]).]. В настоящее время герменевтика (особенно аналитическая) занимает прочные позиции в западных гуманитарных науках. Трактовка понимания не как познавательной или методологической операции, а как неотъемлемой сущности человеческого существования значимо меняет парадигму социогуманитарного знания. Историческое познание, выступая частным случаем герменевтического опыта, становится возможным, лишь поскольку человеческое существование исторично по своей природе [Михайлов, 1991. С. 21].
В свою очередь, историческая герменевтика рассматривается как один из выходов из сложившегося кризиса социогуманитарного, и прежде всего исторического, знания. В частности, существенный вклад в развитие герменевтических методик в истории внес Ч. Франкель, различавший интерпретацию исторического события, как восстановление его смысла, и толкование – объяснение того, как данное событие связано с другими, и чем эта связь подтверждается. В ряду основных герменевтических идей следует обратить внимание на идею К. Бенана МакКаллага о необходимости использования литературного и (или) исторического контекста в случае невозможности интерпретаций, исходя из самого текста, а также о разделении проблем понимания и выражения понимания текста [Филюшкин]. Кроме того, П. Рикер дал блестящую теоретическую базу под тему «расширения самопонимания через понимания другого» [Рикер, 1995. С. 25]. Отсюда вытекает понимание того, что история является результатом действия наделенных сознанием людей и, следовательно, воспроизводит формы сознания. Поэтому успешность герменевтического анализа зависит от степени приближения сознания историка к сознанию субъектов исторического процесса. Другими словами, речь идет о трансформации истории из описательной науки в науку объяснительную.
//-- * * * --//
Еще одним специфическим междисциплинарным образованием является зародившаяся в рамках медиевистической русистики историческая феноменология, ставящая перед собой задачу «понять человека прошлого и через него окружающий его мир» [Медушевская, Румянцева, 1997. С. 20]. Эпистемологические основания исторической феноменологии как направления впервые сформулировал А.Л. Юрганов, что вызвало острую дискуссию. К примеру, М.М. Кром полагает, что, формулируя свою исследовательскую программу, А.Л. Юрганов и А.В. Каравашкин используют (в разной степени) идеи, высказанные в свое время В. Дильтеем, Э. Гуссерлем и А.Ф. Лосевым. В частности, они отдают приоритет пониманию перед объясняющей парадигмой, а науку понимают как разновидность мифологии. По мнению Крома, при внешней критике позитивизма представителей «исторической феноменологии» сближает с позитивистами архаическое представление о «фактах» и своеобразный культ источников, которые выступают «единственной реальностью». Проблематичен и сам термин «историческая феноменология», так как создатель феноменологии Гуссерль считал необходимым очистить сознание, в том числе и от историцистской установки. Другими словами, «историческая феноменология» соединяет в себе элементы позитивизма (представление об атомарных фактах, декларируемый культ источников), исторической антропологии (термины «ментальность» и «картина мира») и постмодернизма (отказ от социальной истории и сближение с литературоведением) (см.: [Кром, 2004б]). То есть мы имеем дело со специфической исследовательской моделью, выходящей за рамки традиционной междисциплинарности (см. рис. 2.12).
Рис. 2.12. Мультидисциплинарность исторической феноменологии
Заметим, что Юрганов принципиально отрицает возможность создания глобальной и единой концепции, которая сплотила бы историков, сняв все возможные противоречия. Проблема «общего результата» для него заключается в осознании каждым направлением, включая историческую феноменологию, ограниченности собственных подходов. С одной стороны, понятие «историческая феноменология» отождествляется с исторической наукой вообще, осмысливающей свои задачи и предметную область феноменологически [47 - Феноменология немецкого философа Эдмунда Гуссерля избавила культуру от деления на материальную и духовную, представив ее как ценностно-значимый мир, осмысленный человеком. В свою очередь, история рассматривалась как деятельность человека с феноменальным проявлением индивидуального и общественного самосознания.]. С другой стороны, историческая феноменология рассматривается как направление и метод изучения истории и культуры в соответствии с принципом методологической опосредованности. Предметом исторической феноменологии, стремящейся обнаружить объективную основу познавательного процесса, является самосознание человека и общества в динамике собственных изменений. При этом новая отрасль исторического знания стремится реконструировать самосознание как систему ценностно-значимых представлений, влиявших на поведение человека. Но в отличие от постмодерна, историческая феноменология ищет в исторических источниках не бессознательное, а именно сознательное начало [Юрганов, 2001. C. 43–45, 47].
Историческая феноменология основана на синтезе исторической науки и языкознания, который, в свою очередь, определяет существо метода беспредпосылочной герменевтики [48 - Если гуссерлевская феноменологическая редукция предполагала очищение сознания от психологизма, натурализма и историцизма, то у Юрганова место историцизма занимает здравый смысл.]. В историко-феноменологическом исследовании беспредпосылочность заключается в отношении к языку как особому выражению самосознания. Отсюда вытекает задача реконструкции смысла слова в самосознании человека для понимания ценностных ориентиров в поведении индивида и общества. Для исторической феноменологии объектом является источник как интерсубъективная реальность, т.е. задача историка-феноменолога состоит в предоставлении «чужой одушевленности» право на монолог [Юрганов, 2001. C. 48–49]. В целом основные принципы исторической феноменологии формулируются как противопоставление другим направлениям – исторической антропологии, позитивизму и постмодернизму [Каравашкин, Юрганов, 2003. С. 7, 11, 18].
Надо принимать во внимание наличие опыта применения феноменологии в гуманитарных науках, в частности антропологии или социологии, например, феноменологическая традиция Альфреда Шюца с его «жизненными мирами». Близка к исторической феноменологии и заявившая о себе в конце 1980-х годов американская «новая культурная история» (cм., например: [The New Cultural History, 1989]). То есть потенциал этого направления еще до конца не раскрыт.
Глава 3
«Новые истории»: от междисциплинарности к претензиям на статус парадигмы
Впервые столкнувшись с <…> новой историей, я думала, что понимаю, о чем идет речь. Сейчас у меня нет такой уверенности.
Гертруда Химмельфарб, американский историк [49 - [Himmelfarb, 1989. P. 661].]
Мировая историческая наука переживала на рубеже ХХ–XXI вв. противоречивый и болезненный период, связанный как с накопившимися проблемами ее внутреннего развития, так и с ломкой культурной парадигмы, подтолкнувшей пересмотр эпистемологических основ социогуманитарного знания. «Эпистемологическая революция», в которую история вовлеклась позже других социальных и гуманитарных наук, поставила ее перед необходимостью активного переопределения своих методологических и содержательных оснований и переконфигурации исследовательских полей. Сегодня, когда историческая наука фактически «рассыпалась» на разные отрасли, в ней растет число направлений, представители которых все меньше понимают друг друга. Причины этого многообразны. С одной стороны, мы наблюдаем кризис исторической профессиональной корпорации, с другой – размывание единого исторического языка, терминологии и научного стандарта [Копосов, 2001. С. 192– 193]. В этом корни конфликта между «традиционными» историками, считающими многие современные подходы «неисторическими», и их оппонентами, наоборот, рассматривающими себя «истинными историками». В литературе отмечается крах идеи возможности охвата прошлого в рамках одной, официальной истории или «большого нарратива», под который могут быть «подведены» остальные «более мелкие нарративы» [Мегилл, 2007. С. 461].
Историческое сообщество в последней четверти ХХ столетия оказалось подвергнуто «атаке» ряда дисциплин. В частности, ведущую роль в ряде отраслей исторического знания стали играть математические науки, которые, помимо социальной и экономической истории обрели прочные позиции в источниковедении, текстологии, истории повседневности и т.д. Более того, нередко звучат утверждения, что без количественных методов нельзя считать научным ни одно историческое исследование.
Не менее активно в пространство исторической науки вторглась филология, с которой связан «лингвистический поворот» 1970-х годов; его основоположниками считаются французский философ и семиотик Ролан Барт, британский философ и историк Квентин Скиннер (р. 1940) и немецкий историк Райнхарт Козеллек (1923–2006). Суть «семиотического вызова» заключалась, в силу вербальной природы исторического факта, в отождествлении исторического познания с литературной критикой. По сути, «лингвистическая модель эпистемологии» приближается к структуре «реальной ментальной жизни», ограничивая историка пределами языка [Parthen, 1986. P. 95]. Тем самым проблема извлечения информации из источника подменяется филологическим анализом текста, раздробленным на универсальные семантические матрицы. Именно из такого подхода вытекают различные теории исторического повествования, когда способы описания событий выводятся не из прошлого, а из языка историков [Toews, 1987. P. 882]. С одной стороны, «лингвистический поворот» в гуманитаристике позволил обратить внимание исследователей на проблемы знака и его интерпретации. Но с другой стороны, поставив вопросы об адекватности языка историка прошлому и его восприятию читателями, превратил изучение истории в процесс соотношения источника, сочинения историка и мыслей читателя.
Еще одним индикатором кризиса исторической науки стала «постмодернистская атака» 1970-х годов на принципы извлечения информации об исторической реальности. «Постмодернистский вызов», стирающий грань между историей и литературой, поставил под сомнение понятия исторической реальности и объекта исторического познания, которые стали понимать как сконструированные языком, дискурсивной (речевой) практикой и идентичностью историка феномены [Репина, Зверева, Парамонова, 2004. С. 245–246].
Для постмодернистов исторический факт, отраженный в письменном источнике (нарративе), искажен в большей или меньшей степени в зависимости от осведомленности автора текста, его субъективности и тенденциозности, преднамеренной лжи или искреннего заблуждения. Все эти искажения нарастают при интерпретации текста историком, выступающим своеобразным «соавтором» текста. Отсюда вытекает отрицание прошлого, сводимого к представленному в дискурсе информационному полю, а фактом становится знание об историческом событии. История превращается в операцию «создания вербального вымысла», а ее роль сводится к поиску значения событий [White, 1978. P. 11, 82].
Американский философ и арт-критик Артур Данто (р. 1924), который ввел понятие «идеального хроникера», предложил считать заслуживающими практически полного доверия все свидетельства современников [Danto, 1985. P. 148–149]. Очевидно, что постмодернизм подменяет изучение реальной истории исследованием вторичного исторического продукта – субъективно трактуемого дискурса. Одним из основных постмодернистских терминов стал «пастиш» («свободный полет» или «лоскутное одеяло») – коллаж, состоящий из идей и взглядов и включающий противоположные элементы дискурса [Ушакин, 1996. С. 132].
Конечно, постмодернизм со своим отрицанием даже потенциальной возможности изучать объективно существующие явления и процессы нанес удар не только по истории, но по социогуманитарному знанию в целом. Но больше всего «пострадала» история, под влиянием постмодернизма превращаясь в литературный жанр [50 - К примеру, Х. Уайт избрал своей методологией теорию литературных тропов, понимая ее как теорию преобразования и дискурсивного построения сюжета. Анализируя исторические труды XIX в., он выявил три стратегии, применяемые авторами для получения «эффекта объяснения», и четыре способа артикуляции для достижения этого эффекта. Именно комбинация этих типов, по мнению ученого, формирует историографический «стиль» историка.] и набор интеллектуальных упражнений. Впрочем, традиционная историческая наука устояла, в том числе в силу отсутствия ярких постмодернистских конкретно-исторических исследований. Более того, постмодернизм после бурного подъема 1980-х годов в 1990-е годы несколько утратил свои позиции. В итоге была сформулирована позиция «третьего направления» [51 - К «средней позиции» себя отнесли Л. Стоун, Р. Шартье, Дж. Иггерс, Г. Спигел, П. Бурдье (см.: [Болебрух, 2006. C. 9]).], признающего труднопознаваемость истории, но при этом сочетающего прошлое как объективную реальность и дискурс как независимый исторический фактор (см.: [Филюшкин, 2002]). Другими словами, было признано, что опыт несводим к дискурсу, а перед историей ставилась задача выявления способа наделения смыслом практик и дискурсов. В рамках новой филологии в качестве ответа постмодернизму был поднят вопрос о возможности реконструкции правил создания текстов (подробнее см.: [Nichols, 1990. P. 1–10; Wenzel. P. 11–18; Fleischman. P. 19–37]).
Английский историк Лоуренс Стоун (1919–1999), бывший сторонником использования методологии антропологии и социальных наук для изучения истории, полагал, что к полезным обобщениям о различных исторических периодах может привести использование количественных методов. Но при этом он выступал против исторических «законов» и в противовес социальной истории, требовавшей анализа исторических процессов, склонялся в пользу повествовательной истории. Особое внимание он обращал на изучение ментальностей [Past and Present, 1992. P. 194–192].
Кроме того, выход из постмодернистского тупика видится в решении проблемы опосредования путем изучения иерархии дискурсов. В этой логике история, все проявления которой культурно детерминированы, представляется историей культуры, оторванной от социального мира. В силу этого выдвигается задача изучения социальной логики текстов путем анализа социального пространства, которое они занимают, и анализа дискурсивного характера текста. И наконец, Ф. Анкерсмит обратил внимание на ошибочность вывода о том, что текст является конечной инстанцией. Для Анкерсмита прошлое «не умещается» в тексте, а чрезмерное внимание к дискурсу ведет к подмене отношений между словами и вещами отношениями между словами и словами [Ankersmit, 1998. P. 206, 208–209].
В итоге взрыв интереса к истории, характеризующийся постановкой новых проблем, оплодотворенных привлечением идей из смежных дисциплин (мощным двигателем нововведений в исторической науке стала школа «Анналов»), изменил дисциплинарное пространство истории. Во-первых, анализ экономики и общества расширился за счет исследований материальной культуры, цивилизаций и менталитета. Во-вторых, политическая история вплотную подошла к изучению механизмов власти. В-третьих, использование количественных методов создало более надежную основу для развития демографических, экономических и культурологических исследований. В-четвертых, пределы истории расширились за счет неписанных свидетельств, включая археологические находки, образные представления и устную традицию. В-пятых, «хлебом историка» стал человек как целое – его тело и пища, язык и представления, технические орудия и способы мышления [Стоун, 1994. С. 158]. Объектами изучения историков пост-постмодерна становятся образы, а не события, в силу чего исследователи стали все больше значения придавать источникам, отражающим человеческую субъективность [Маловичко, 2008. C. 38]. В частности, в историографии ширится интерес к изучению различных форм проявления исторического сознания человека, в том числе исторической памяти [Савельева, Полетаев, 2003. С. 31].
Развитие исторического знания в последней трети ХХ вв. показало несостоятельность попыток решения проблемы нового синтеза путем прямых междисциплинарных заимствований из антропологии. Со второй половины 1980-х годов налицо комбинация двух познавательных стратегий – исторической антропологии и социологизированной истории. Одновременно наметился поворот от социальной истории к истории социокультурной, связанный с распространением методов культурной антропологии, социальной психологии, лингвистики и с формированием устойчивого интереса к микроистории. Первоначально в рамках «новой социальной истории» одним из пространств исторического синтеза признавалась сфера ментальности (что, впрочем, не исключало изучение разных аспектов социальной истории, например, категорий опыта и переживания), затем понятийный аппарат синтеза был дополнен новыми культурологическими концепциями. В частности, речь идет о концепциях политической культуры, культурного доминирования и присвоения культурных традиций, теориях взаимоопосредования социальной практики и культурных представлений, идеях конструирования социальных и культурных идентичностей. Тем самым происходит переориентация исторического познания от социальной истории культуры к культурной истории социального, предполагающей конструирование социального бытия посредством культурных практик. Здесь новые перспективы в описании, объяснении и интерпретации динамики социальных процессов разных уровней открывает аналитический потенциал концепции «постоянно конкурирующих репрезентативных стратегий» Роже Шартье. Понятие «репрезентации» позволяет артикулировать «три регистра реальности»: коллективные представления (ментальности), символические представления (формы навязывания обществу социального положения или политического могущества) и закрепление за «репрезентантом» социального статуса и властных полномочий. Однако период конца 1980-х годов стал не только пиком усилий историков по интеграции исторического знания, но и временем очередного критического поворота, поставившего под вопрос научный статус исторического знания [Репина, Зверева, Парамонова, 2004. С. 242–244, 248, 250].
На рубеже 1980–1990-х годов в мировой гуманитаристике появились новые философско-исторические направления. Одним из таких направлений стала историческая синергетика, понимающая историческое развитие как хаос, т.е. целостность, объединяющую многофакторность проявлений и многоаспектность проблем [Гомаюнов, 1994а. С. 99–106; Хвостова, 2000. С. 10]. Кроме того, синергетический подход, востребованный постнеклассической системой мировидения, включает принцип многомерности с его уравниванием понятий части и целого [Алтухов, 1992. С. 59–72; Попов, 2008. С. 206, 210]. Вытеснение биологии с ее структурами воспроизводства и возвышение физики заставило гуманитариев (в том числе историков) осваивать новые понятия, такие как энтропия, диссипация и бифуркация, чтобы объяснить явления самоорганизации и возникновения качественно новых социальных структур. Кроме того, для историков этот полидисциплинарный подход открыл перспективы для анализа проблемы альтернатив исторического развития (см.: [Абдеев, 1994. С. 197; Гуревич, 1996; Эмар, 1995. C. 21] и др.).
Именно в рамках исторической синергетики был предложен композиционный метод исторического познания, суть которого заключается не в синтезе различных подходов к изучению исторического процесса, а в их композиции, «развертывании» навстречу друг другу [Гомаюнов, 1994б. С. 7, 21, 54]. Подобный подход, с учетом общей тенденции к интеграции социогуманитарного знания, представляется перспективным.
//-- * * * --//
Как уже было отмечено, рост специализации различных научных дисциплин совпал со стремлением к ликвидации внутридисциплинарной деривации, отказом от дисциплинарной чистоты и попытками интеграции с иными дисциплинами. В последние десятилетия заметно желание ученых понять смысл гуманитарной науки как некой органичной целостности. При этом поиск новых смыслов гуманитарного знания заставил обратиться к определению «новая». В частности, французская «новая история» (или «новая историческая наука»), только отчасти связанная со школой «Анналов», возникла из интереса к человеческой деятельности и решительно поставила вопрос о значении социального, в котором многие историки увидели преимущественно культурную сторону. С «новой историей» в науку вошло видение предметного поля исторических исследований как пространства, вбирающего в себя изучение всего, относящегося к «проявлению социальности человека» и охватывающего разнообразные сферы его практики в их «системно-структурной целостности и социокультурном единстве» [Ястребицкая, 1998. С. 23].
Заметим, что школа «Анналов», начав с провозглашения человека важнейшим предметом исторической науки (Марк Блок), затем абстрагировалась от мотивов поведения людей, идеологии и политики, а в лице Э. Ле Руа Ладюри пришла к формуле «истории без людей». В отличие от школы «Анналов», «новая история» (Жак Ле Гофф и Пьер Нора) расширила свою проблематику за счет изучения демографии и религии, истории искусства и климата, «концептуальной истории» и пр. [Коломийцев, 2001. С. 138–141].
Очередной расцвет школы «Анналов» совпал с расколом на несколько весьма сходных направлений, производных от основных принципов «новой исторической науки» (см. рис. 3.1). Отличаясь в предмете исследования и исходя из национальной традиции употребления того или иного термина для названия отдельной субдисциплины [52 - Если во французской историографии различают историческую антропологию и историю ментальностей, то в Германии процесс дробления зашел еще дальше: здесь выделяют в отдельное дисциплинарное пространство историческую антропологию, микроисторию и историю повседневности.], все эти направления объединены тем, что в фокусе их внимания находится человек как производная и источник исторического процесса. Но при этом, с постмодернистской точки зрения, «новые истории» не до конца порвали с модернистской историографией, так как в их основание были положены те же самые идеологические и интеллектуальные «ориентации», что и в основу историографических достижений XIX столетия, представленных герменевтической, номологической и марксистской традициями [Iggers, 1985. P. 31–41].
Рис. 3.1. Основные принципы «новой исторической науки»
Действительно, общими чертами всех «новых историй» стали: смещение фокуса исследования от события как результата целеполагаемого действия людей к факторам, обусловливающим это действие; использование для исторической интерпретации теоретических построений; убежденность в схожести истории с социальными науками в плане изучения человеческих обществ; попытки постичь «тотальную» целостность истории; «социальный детерминизм», ограниченный признанием независимой человеческой витальности; вера в прогнозирующую способность истории; культурный и моральный релятивизм [53 - По этому вопросу см.: [Bailyn, 1992. P. 1–24; Benson, 1972. P. 1; Bogue, 1987. P. 329–342; Clausen, 1988. P. 197–215; Kousser, 1989. P. 13–20; Landes, Tilly, 1971. P. 9; McCloskey, 1990. P. 289–304; Rusen, 1989. P. 116; Олабарри. С. 182–184] и др.]. Впрочем, при ближайшем рассмотрении отдельных направлений и региональных вариантов становится ясно, что развитие междисциплинарных и полидисциплинарных связей дает более сложную и не столь однозначную картину.
Так, у ряда историков нового направления противопоставление истории естественным наукам сменилось убеждением в их принципиальной общности. Усвоение междисциплинарных методов, методов социальных и отчасти естественных наук было провозглашено магистральной линией ее обновления. Вместе с выходом «новой исторической науки» на новую тематику изменилась и методика исторического исследования, базовыми элементами которой стали количественный анализ и междисциплинарный подход.
«Дисциплинарный кризис», корни которого следует искать в изменившихся взаимоотношениях между историей и социальными науками, охватил прежде всего социальную, культурную и политическую историю. Тогда как «когнитивный кризис» затронул интеллектуальную историю и философию истории, концентрируясь в первую очередь в месте пересечения истории и литературы [MacHardy, 1990. P. 5]. Интерес к анализу языка (письменного и устного, символов и жестов, репрезентации и молчания, источника и историка) в рамках «лингвистического поворота» так или иначе затронул все области «новой истории» (подробнее по этому вопросу см.: [Rorty, 1992. P. 371–374]). Но и это влияние неравнозначно: в наибольшей степени «лингвистический поворот» отразился на интеллектуальной истории, в наименьшей – на социокультурной и рабочей.
Кроме того, как указывалось выше, на этот двойственный кризис в историографии большое влияние оказали постструктурализм и постмодернизм. Наибольшую угрозу «новой истории» на рубеже XX–XXI вв. представляли различные постструктуралистские течения (прежде всего, деконструктивизм Жака Деррида, герменевтика Ганса-Георга Гадамера, символическая антропология Клиффорда Гирца, литературная критика Стэнли Фиша и Тони Беннетта, «новый историцизм» Стефена Гринблатта), ставящие под сомнение не только различие между вымыслом и реальностью, но и факт существования любой внетекстуальной реальности (см.: [Jay, 1990. P. 77– 86; MacHardy, 1990. P. 12–26; Stone, 1991. P. 217–218]). Более того, идея деконструкции лишает историю внутренней согласованности, превращает ее в летопись или хронику.
Следует учитывать и ряд факторов, связанных с развитием собственно исторического знания и изменением механизмов и форм его взаимодействия с другими гуманитарными и социальными науками. Например, нарастающая специализация деятельности историков способствовала потере связей между ними и, как следствие, отказу от реконструкции «тотальной» истории. И наоборот, усиливающиеся междисциплинарные связи вели к смычке исторических направлений с наиболее близкими социальными или гуманитарными науками, что еще больше увеличивало барьеры между отдельными историческими субдисциплинами. И это при том, что все большему сомнению подвергались старые общие установки, объединявшие все социальные науки, и прежде всего – научные концепции объяснения человека, общества и окружающего мира [Олабарри. С. 186–187]. Очевидно, что историография не только имеет свою логику развития, но и испытывает влияние философии. Другой разговор, что существует временной лаг между периодом процветания теории и ее воздействием на историографическую практику. Кроме того, обращение историков к теории или философии избирательно, поэтому достаточно сложно отнести то или иное направление «новой истории» к модернизму, постмодернизму или пост-постмодернизму в чистом виде.
Существуют и национальные особенности развития «новых историй». Так, в США «новая историческая наука», во многом под влиянием количественных методов, охватила прежде всего экономическую, политическую и социальную историю. Но наиболее влиятельным направлением стала «новая социальная история», организующей логической цепочкой которой стала последовательность: социальная структура – социальный конфликт – социальные изменения. В Англии, наоборот, в становлении «новой исторической науки» главную роль сыграло влияние методологии социологии, демографии и особенно социальной антропологии. Наибольшие трудности в формировании «новой истории» наблюдались в Германии, где сложилась устойчивая идеографическая традиция. Только в 1960-х годах предметом научного исследования стало общество и происходящие в нем социальные процессы. Но при этом в немецкой «социальной истории» сохранились многие элементы старого историзма с его подчеркиванием политических факторов и значения деятельности выдающихся личностей (cм.: [Историческая наука второй половины XX века]). Еще больший методологический и предметный разброс демонстрируют «отраслевые» направления «новой исторической науки», которые мы рассмотрим ниже.
//-- * * * --//
«Новая социальная история» как аналитическая междисциплинарная наука, в центре которой оказался «человек в обществе», пришла на смену доминировавшей до середины ХХ столетия «гуманистической истории» с социально-экономическим уклоном [Репина, 1998. С. 9].
Если до 1960-х годов социальная история была оттеснена политической историей, то затем, поставив во главу истории человека и перейдя к исследованию низовых слоев и институтов с привлечением новых источников и методов ряда других социальных дисциплин (социологии [54 - Нередко новую социальную историю определяли как «социологию, обращенную в прошлое».] и демографии, антропологии и этнографии, психологии, филологии и др.), она превратилась в одно из доминирующих направлений западной исторической науки. При этом, получив определение «новая» и доведя «разрешающую способность исторического мира до размеров прейскурантов, нотариальных актов, приходных книг и торговых архивов» [Фуко, 1996. С. 81], чтобы обнаружить за ними подлинную историю, в которой слиты воедино важное и неважное, она стала претендовать на всеобъемлющий характер. Эта идея превращения социальной истории в «тотальную историю» была сформулирована еще в начале 1960-х годов британским историком Г. Перкиным: «Социальная история не есть часть истории, она есть вся история с социальной точки зрения» (цит. по: [Историческое знание в Великобритании…]).
Сохраняя на Западе ведущие позиции до конца 1970-х годов, «новая социальная история» подняла такие вопросы, как социальная мобильность и условия существования людей; женская и рабочая истории, локальная история и иммиграционные процессы. Наибольшее влияние на становление этого направления оказали британская марксистская историография (особенно работы историка и журналиста Эдварда Томпсона), французская школа «Анналов» и обращение к наследию Макса Вебера. «Новая социальная история» не только сконцентрировала в себе основную проблематику исследований «новой исторической науки», но и актуализировала поиск «нового исторического синтеза».
Постепенно она сосредоточилась на исторической демографии, трудовой, городской, а с конца ХХ в. и сельской истории. При этом в ней социальное изменение рассматривается как процесс, который включает не только структурную дифференциацию и реорганизацию человеческой деятельности, но также и «реорганизацию умов» – изменения в ценностях и понятиях [Репина, Зверева, Парамонова, 2004. С. 254]. Интегральность ее базовой категории «общество» и заявленные глобальные задачи обусловили тот факт, что «новая социальная история» постоянно вбирала в себя и перерабатывала различные части гуманитарного знания (см. рис. 3.2).
Рис. 3.2. Междисциплинарная модель «новой социальной истории»
Рассматривая в качестве основы истории обыденную жизнь обычных людей, «новая социальная история» перенесла акценты в изучении исторической жизни на уровень анализа невербальных, иррациональных аспектов жизни. Уделяя все меньше внимания материальным мотивам поведения людей, представители данного направления сосредоточили внимание на национальных и культурных воззрениях, религиозных верованиях, моральных ценностях, образовании, возрастных особенностях и половой специфике тех или иных групп.
Постепенно в рамках обширной по тематическому охвату отрасли исторической науки в отдельные субдисциплины выделились: «новая рабочая история», история семьи и детства, этнических меньшинств и женского движения, медицины и религии, образования и преступности, городская и сельская история. Кроме того, в России в 1990-е годы именно под крышей социальной истории достаточно широко распространилась история повседневности, хотя в Германии эти два течения формировались как антагонисты.
Кризис «новой социальной истории» в конце 1970-х годов сместил внимание историков от изучения социального поведения, активности человека в группе и коллективных представлений к исследованию индивидуального сознания, поведения и его мотивации. В свою очередь, задача конструирования культурного мира человека актуализировала исследовательские возможности локальной истории и микроистории. И самое главное. Разрастание «новой социальной истории» и размывание традиционно понимаемой «социальности» привели к «мутации» социальной истории в «новую культурную историю» (см. раздел ниже) [Историческое знание в Великобритании…]. Но при этом социокультурная история осталась социальной, так как в содержании ее базовой категории «общество» была закреплена идея целого, доминировавшая над принципом стратификации.
Преждевременными оказались и разговоры о конце социальной истории. Конечно, за последнее время изменилось не только это направление, но и место, отводимое ему среди других сфер исторического исследования. Трудности, испытываемые социальной историей, вызваны не только появлением у нее новых «соседей», перетянувших на свою сторону молодое поколение историков, но самой эпохой постмодерна с ее отказом от социального обобщения и разочарованием в работе с универсальными понятиями (см.: [Бойцов, 1999. С. 17–41; Спигел, 2000. С. 125–164]). Это обусловило сначала обращение к истории ментальностей, а затем – к микроистории и изучению локальных «сетей». Еще одной новацией стало переформулирование проблемы соотношения концепта и реальности, привнесенное «лингвистическим поворотом». Применительно к социальной истории это означало, например, что социальная группа не только (и не столько) порождает определенные термины, язык и способы восприятия, сколько сама является порождением языка. В этом ряду и всплеск интереса к проблеме исторической памяти (см.: [Уваров, 2001]).
Сегодня, в связи с качественным изменением самого понятия социального, предметом анализа «новой социальной истории» стали сложившиеся традиции и важнейшие тенденции развития социума, а также основные достижения и трудности социального анализа прошлого. Новые возможности перед социальной историей открылись в точках пересечения разных исследовательских перспектив: истории структур и деятельности, условий и представлений, личного и вещного, индивидуального и коллективного, частного и публичного, микро– и макросоциальной истории (подробнее по этому вопросу см.: [Репина, 2009]). При этом, однако, значительная часть представителей данного направления сохраняет убежденность в широких интегративных возможностях «новой социальной истории».
//-- * * * --//
Если социальная история исследовала вопрос о том, какие группы населения активно участвовали в историческом процессе, то культурную историю традиционно интересовало, какие новые идентичности формировались при этом. «Наша история есть наша идентичность», – эта формула Анкерсмита была призвана подчеркнуть влияние исторического опыта на идентичность [Анкерсмит, 2003а. С. 14] (об историческом опыте см.: [Ankersmit, 2003]). Мысль о том, что под культурой понимается все, что мы делаем, о чем думаем и говорим, историография переняла от американского социолога и антрополога Клиффорда Гирца, понимавшего под культурой «сплетение значений», создаваемых людьми, и считавшего человека существом, «вплетенным» в культурную ткань. В силу того, что культура состоит из знаковых систем, предлагалось все события, учреждения и процессы рассматривать с позиций культуры. Американский культурный антрополог, представитель неоэволюционизма М. Салинс ввел в свои работы понятие исторической перспективы, показав, как меняется культура в ходе истории. При этом он подчеркнул важность понимания того, какие значение имели те или иные действия, с какими знаками и символами были связаны отношения между людьми. То есть менталитеты и образы жизни, дискурсы и идентичности истолковываются не извне, а изнутри культуры. При этом согласно теориям, применяемым в культурной истории, идентичности создаются при отделении «своего» от «чужого». Как и в истории повседневности, в культурной истории в центр поставлен человек и его толкования, а точкой пересечения между историей повседневности и культурной историей служит концепция «жизненной среды», которую немецкий историк Р. Фирхаус определил как воспринятую, «созданную обществом, оформленную культурой и символически истолкованную действительность» (см.: [Обертрайс, 2004. С. 8–10]). Российская традиция, благодаря работам Ю.М. Лотмана, далека от культурной истории в западном ее варианте. Ведь «культурный контекст» Лотман тесно связывал с вещами и бытом, в чем был близок к истории повседневности [Лотман, 1994. С. 5–16]. Тем не менее в интересе Лотмана и других представителей тартуской школы к «текстам» можно увидеть общий с культурной историей интерес к важной роли языка.
Собранные под общим названием «культурная история» исследовательские подходы и направления исторической науки получили распространение в Западной Европе и США еще в 1960-е годы. Но бурное развитие культурной истории связано с «третьим поколением» школы «Анналов», которое с начала 1970-х годов предложило образец для культурно-исторических исследований в области методики культурной истории и истории менталитета, ставший одним из опознавательных знаков «новой истории». Что касается Великобритании, то здесь культурно-исторические подходы утвердились с основанием в 1964 г. Бирмингемского центра современных культурных исследований. В объединении культурных исследований и исторической науки значительную роль сыграли работы британского историка-марксиста Рафаэля Самуэля (1934–1996) [Циманн, 2004. С. 328–329].
История культуры ныне обрела вторую жизнь, сместив фокус внимания с социальной истории культуры на культурологическую историю общества. А в конце 1980-х годов вследствие заимствования методов культурной и символической антропологии возникла «новая культурная история», акцентирующая внимание на дискурсивном аспекте социального опыта и анализе символических систем, и прежде всего лингвистических структур, посредством которых люди прошлого познавали и объясняли окружающую их действительность. Постепенно сложилась ее предметная область, состоящая из исследования социокультурных форм, процессов и коммуникаций, культурных значений, коллективных представлений и символов, а также различных стилей мышления в историческом прошлом. По существу, в современной версии культурной истории реализуется комплексная программа развития трех направлений: истории интеллектуальной жизни, истории ментальностей и истории ценностных ориентаций. «Новая культурная история» «отменяет» сложившееся в предшествующей историографии жесткое противопоставление народной и научной культур, производства и потребления, создания и присвоения культурных смыслов и ценностей. Тем самым человеческая субъективность представлена в ее целостности [Репина, Зверева, Парамонова, 2004. С. 251, 253, 271]. «Новая культурная история» («культурная история социального», или «социокультурная история», или «другая социальная история») обратила внимание на проблему динамичности процессов в истории и неоднозначной интерпретации прошлого. А базовым стержнем ее концепции стало соотношение между нормами, представлениями (репрезентациями) и практиками.
С 1970 по 1989 г., до появления сборника американского историка Линн Хант [Hunt, 1989], «новая культурная история» развивалась в оппозиции против двух социально-теоретических подходов, игнорирующих человека как осмысленно действующего субъекта – ортодоксального марксизма и структурно-функциональной теории общества американского социолога Талкотта Парсонса (1902–1979). В теории Парсонса индивидуум и любая социальная единица расчленялись на четыре основные функции, которые необходимо было всегда выполнять в каждой социальной «роли», «позиции» или «системе» – адаптация, целенаправленность, интеграция, сохранение латентной структуры [55 - На уровне общества это членение представлялось как экономика, политика, социальная структура и культура.]. То есть Парсонс делал из человека «марионетку» объективных системных структур. В этой модели общество было превращено в «социальный аппарат», в котором игнорировались комплексные «наделения смыслом» и «образцы восприятия» людей [Циманн, 2004. С. 333–334].
В противовес этому «новая культурная история» с самого начала настаивала на способности создания смысла, характеризующей человека как существо, активно выступающее навстречу миру и осознанно придающее ему значение. В оппозиции ортодоксальному марксизму и структурному функционализму культурная история развивалась как история социальных способов использования смысловых форм, символов и механизмов действия, связанных с символами. Близка этому в качестве культурной теории герменевтика Гадамера, понимающая смысл как основную операцию «культурного» историка. В частности, в немецкой историографии «новая культурная история», пытающаяся охватить все сферы человеческой жизни и обращающая внимание на отношения между группами населения, которые имеют символы, в течение 1990-х годов взяла верх над историей повседневности, исследующей жизнь «маленьких людей» и их реакции на «большую» политику.
Сегодня под вывеской «новой культурной истории» собрана «смесь» из самых различных культурно-теоретических подходов, таких как постструктурализм, критическая теория, «феминистские исследования» и постмодернистская культурная критика. Кроме того, в последние годы наметилась тенденция снятия оппозиции между структурно-функциональным анализом общества и символически ориентированной культурной историей. К этим попыткам можно отнести три подхода: теорию структурирования английского социолога Энтони Гидденса (р. 1938), теорию габитуса и поля французского социолога Пьера Бурдье, системную и коммуникативную теорию немецкого социолога Никласа Лумана (1927–1998). Очевидно, что при всех различиях эти теории имеют общую тенденцию к устранению застывших дихотомий из структуры и события, структуры и образования смысла, структуры и действия [Там же. С. 328, 334–335, 337, 341–342].
Под влиянием Бурдье «другая социальная история» ориентируется на анализ межиндивидных и групповых взаимодействий, а также локальных интерпретаций социальной структуры и государственной системы. Один из ее представителей Жак Ревель в качестве главной проблемы исследования выдвинул определение «способов производства институтов» или процедур согласования между собой социальных институций и норм, с одной стороны, и действий индивидов – с другой. В свою очередь, понимание социальной структуры как складывающейся совокупности правил, ролей, отношений и значений, в которых люди рождаются и которые воспроизводят мыслью и действием, получило название «методологического структуризма» [Репина, 2010. C. 21–23].
Немецкий историк Мартин Дингес предложил собственный вариант социокультурного исторического анализа – программу «культурной истории повседневности» на основе теории «стилей жизни» [Дингес, 2000. С. 96–124]. На наличие в повседневности инсценированных жизненных форм [56 - Понятие «жизненной формы» как психологической установки сформулировал в начале ХХ в. немецкий культуролог, философ и психолог Эдуард Шпрангер (1882– 1963). Однако Л.Г. Ионин полагает, что идеальным является понимание жизненной формы, сложившееся в Средние века: способ удовлетворения жизненных потребностей, институты и установления совместной жизни, поведение по отношению к «чужим» (см.: [Ионин, 1997. С. 222]).] и культурных стилей опирается модель описания этих многообразных форм и стилей Л.Г. Ионина, в основе которой лежит способ удовлетворения жизненных потребностей в еде и питье. Затем следуют нормы внутригрупповых отношений, далее – язык группы, за ним – культурно-пространственные характеристики среды общения и, наконец – отношение к «чужим» и вообще к социальному окружению [Ионин, 1997. С. 224–225].
При этом «новая культурная история» открыто выказывает свою приверженность методологической и концептуальной эклектике под общим названием «культурный подход», в процессе своего становления усваивая методологию социальной и культурной антропологии, исторической психологии, психоанализа, социолингвистики, семиотики и информатики и др. (см. рис. 3.3).
Рис. 3.3. Мультидисциплинарность «новой культурной истории»
В 1970–1980-е годы изучение народной культуры включало не только историко-бытовые ее аспекты, но, главным образом, предполагало социокультурный анализ содержания внутри– и межгрупповых отношений, нормативного и ненормативного поведения индивидов в семье и локальном сообществе, труда и досуга, морали и преступлений. Это ориентировало «новую культурную историю» на использование инструментария микроистории и локальной истории. Кроме того, перенесенное из социологии в «новую культурную историю» понятие «гендер» позволило изучать био-социокультурную взаимообусловленность полов и их культурные взаимосвязи в историческом контексте. Еще одной приоритетной областью стала история ментальности, которая начала употребляться «культурными» историками при изучении коллективных представлений, верований и стереотипов сознания в историческом прошлом. И наконец, широкое толкование границ интеллектуальной истории как истории не только сознания, но и невысказанных предположений, незаявленных верований и установок, скрытых мнений и чувств, позволило «новой культурной истории» интегрироваться с «новой интеллектуальной историей», о чем будет сказано ниже. Этому во многом способствовало использование познавательных процедур, заимствованных из новой литературной критики, лингвистики и семиологии [Историческое знание в Великобритании…].
//-- * * * --//
Первоначально интеллектуальная история ассоциировалась с «историей идей», но уже в 1970-х годах интерес исследователей обратился к истории интеллектуалов и социальной истории идей, в которых акцентировалась роль социального контекста. В переосмыслении истории идей ведущую роль сыграли история ментальностей и социальная история идей, определившие поворот от истории «великих идей» к истории фактически всех идей. Тем самым «новая интеллектуальная история» включила самые разные составляющие: историю идей и идейных систем, естествознания и техники, общественной, политической, философской и исторической мысли. Кроме того, в рамках интеллектуальной истории принципиальным становится учет взаимодействия между движением идей и их исторической «средой обитания» – социальными, культурными, политическими и религиозными контекстами. Сегодня интеллектуальная история мыслится как исследовательское поле, лежащее на стыке разных дисциплин, включающих историографию, социальную историю, историческую и культурную антропологию, современные науки о человеке. Ведь феномен возрастающего интереса к проблемам интеллектуальной истории хорошо вписывается в антропологический поворот современной историографии.
Первоначально в основу «новой интеллектуальной истории» была положена «новая» философия истории Анкерсмита [Анкерсмит, 2003а. С. 18]. На рис. 3.4 представлена схема факторов формирования этого направления. «Второе рождение» интеллектуальной истории было связано не только с историей идей, но и с анализом способов и контекста их появления. Отсюда интерес к творческим личностям и межличностным отношениям в интеллектуальной среде. В частности, расцвет жанра интеллектуальных биографий историков стал совмещением традиций социально-интеллектуальной и персональной истории в особом предметном поле «истории историографии в человеческом измерении» [Репина, 2001. С. 103].
Рис. 3.4. Источники формирования «новой интеллектуальной истории»
В плане изучения научных сообществ, школ и поколений сложилась устойчивая методологическая схема, включающая выявление внешних формирующих факторов (прежде всего, взаимоотношений с властью), показ изменения социального статуса ученого, исследование роли научной традиции и механизмов научной коммуникации и реконструкцию научной повседневности.
Время становления проблемного поля современной интеллектуальной истории на рубеже XX–XXI вв. совпало с процессом трансформации исторического знания при переходе от постмодерна к пост-постмодерну. Если в условиях постмодернистской раздробленности знаковую функцию выполняла микроистория, то в новой ситуации оказалась востребованной история осознанного и целостного освоения человеком пространства культуры [Репина, Зверева, Парамонова, 2004. С. 268, 270; Румянцева, 2010. С. 187]. С одной стороны, разнородные составляющие современной интеллектуальной истории до сих пор сохраняют свои «родовые» субдисциплинарные черты. С другой – в домене интеллектуальной истории все больше территорий попадает под суверенитет рассмотренной выше «новой культурной истории».
//-- * * * --//
Поэтому одной из исходных предпосылок современной интеллектуальной истории становится учет взаимодействия между движением идей и их исторической «средой обитания». Именно в связи с этой междисциплинарной и интегральной исследовательской установкой возник проект «новой культурно-интеллектуальной истории», в рамках которой в качестве одного из подходов принят широкий контекстуализм, т.е. взаимосвязь окружающей культуры и текстов. В этом варианте сливаются воедино культурная история, фокусирующая внимание на мифах, символах и языках, в которых люди осмысливают свою жизнь, и интеллектуальная история, накладывающая на эту основу творческое мышление интеллектуалов [Маловичко, 2008а. C. 40; Репина, Зверева, Парамонова, 2004. С. 271]. В этом плане роль интеллектуальной истории заключается в приоритетном изучении рефлективного и когнитивного аспектов прошлого человеческого опыта. В исследовательское поле активно включается анализ разнообразного мыслительного инструментария, конкретных способов концептуализации окружающей природы и социума, изучение всех форм, средств и институтов интеллектуального общения, а также их усложняющихся взаимоотношений с «внешним» миром культуры. Если представить социальную реальность в качестве троичной системы (социальной, культурной и системы личности), то сферой новой интеллектуальной истории становится культура в целом. Кроме того, делая заявку на интеллектуальное «измерение» истории, «новая интеллектуальная история» стремится «выйти» в сферы философии истории, социологии и политической науки. При этом мерилом качества взаимоотношений человека с миром предлагается культура текста. Первостепенной проблемой становится определение способов конструирования исторических текстов как культурно-исторических артефактов, связанных с текстуальным историческим контекстом [Интеллектуальная история сегодня]. Можно отметить, что в настоящее время, во многом под влиянием «культурного поворота», расширяются контакты между различными направлениями интеллектуальной истории.
//-- * * * --//
Сегодня в исследованиях на первый план выходит историческое сознание как категория, формирующая отношение человека и общества «разного пространственного масштаба» к прошлому и настоящему [57 - Понятие «локальной истории» как разновидности истории «тотальной» обсуждалось в следующих статьях: [Stone. P. 26; Aymard, 1990. P. 274–275].]. На пространственный масштаб истории, помимо «новой интеллектуальной истории» и «новой культурно-интеллектуальной истории» (cм.: [Репина, 1991. С. 5–12; Репина, 2001а; Экштут, 2002. С. 12–23; Зверева, 2002. С. 45–54]), претендует и «новая локальная история», в рамках которой «исторический ландшафт» не задан, а должен быть построен историком самостоятельно. Историко-культурный подход, переносящий акцент с линейного исторического метанарратива на локальные социокультурные пространства и их включенность в глобальное пространство, акцентирует внимание на феномене «глокальности» (глобальной локализации) как связи «внутреннего» и «внешнего» [Маловичко, Мохначева, 2006. С. 25–26; Маловичко, 2008а. С. 142–143, 145]. Это, в свою очередь, позволяет уловить обусловленность человеческой деятельности изменениями «исторического масштаба».
//-- * * * --//
Социально-культурное влияние проявилось и на оформившейся на Западе в конце 1970-х – начале 1980-х годов междисциплинарной гендерной истории, ключевой категорией анализа которой стал гендер. Заметим, что в отличие от пола, гендерные статусы, иерархия и модели поведения не задаются природой, а предписываются институтами социального контроля и культурными традициями. Другими словами, гендерный статус выступает одним из конституирующих элементов социальной иерархии и системы распределения власти, престижа и собственности. В трактовке американского историка Джоанн Скотт гендерная модель исторического анализа состоит из четырех взаимосвязанных комплексов: культурных символов, нормативных утверждений, социальных институтов и организаций, и самоидентификации личности [Репина, Зверева, Парамонова, 2004. С. 255–257]. Наработки данного направления фокусируют внимание еще на одном аспекте социальности, раскрывающем многообразие человеческой деятельности.
//-- * * * --//
В свою очередь, «новая политическая история» выросла из традиционной политической истории, оплодотворенной политологией, геополитикой, политической социологией, политической антропологией и др. (см. рис. 3.5).
Рис. 3.5. Междисциплинарное пространство новой политической истории
Новое рождение политической истории совпало по времени с кризисом социальной и культурной истории к началу 1980-х годов. В числе прочих причин падение интереса к социальной истории было вызвано разочарованием в квантификации как методе исторических исследований. Несмотря на очевидные успехи в ряде отраслей социогуманитарного знания (например, в экономике и демографии), объяснительный потенциал клиометрики оказался весьма ограниченным (подробнее об этом см.: [Smith, 1987. P. 26–27]). Не говоря уже о боязни потерять за цифрами собственно человека.
Помимо этого, причинами упадка социальной истории и соответственно оживления истории политической стало почти полное пренебрежение изучением государственной власти и политики как процесса, идеологии и религии. Оставив в стороне государственную политику и государственные структуры, социальные и культурные исторические исследования лишились центра притяжения. К примеру, «новая культурная история» с ее интересом к ментальности и изучению выражения культуры в частных ритуалах и публичных проявлениях таила опасность приписывания персонажам истории мыслей и идей, которых у них в действительности не было. Кроме того, было осознано, что власть и политика представляют собой нечто большее, чем просто ритуалы, символы и слова [Стоун, 1994. С. 162–163].
Несмотря на сохранение основ «старой» политической истории, и прежде всего хронологии политических событий и биографий политических деятелей, новое поколение историков в большей степени увлеклось социальным анализом, семиотикой и поиском пружин власти. В силу этого сфера политики стала рассматриваться как арена социальных, культурных, экономических и прочих конфликтов. В новых условиях политическая история из «станового хребта» истории постепенно превращалась в ее «ядро», но при этом, в условиях междисциплинарности, она не могла претендовать на автономию [Ле Гофф, 2001. С. 417–418]. Хотя и делались попытки (особенно усилиями историков консервативного и умеренно-либерального направлений) создания всеобъемлющей «новой старой» истории, которая бы объединяла вокруг «ядра» политической истории элементы социальной, интеллектуальной и экономической истории. Тезис о том, что «все есть политика» призван был закрепить ведущее положение в историческом знании и сообществе именно этой научной дисциплины.
Приметами «новой политической истории» стало не только расширение тематики исследований (символика власти, политические ритуалы и церемонии), круга источников (в частности, использование изобразительных материалов), но и обновление терминологии («политическая культура», «дискурс», «репрезентации власти») и поиск новых подходов к изучению феномена власти в истории [Кром. Новая политическая история]. Кроме того, политическая история стала областью активного применения количественного анализа, прежде всего избирательных кампаний на протяжении длительных исторических периодов. При этом приверженцы «новой политической истории», применяя психологические бихевиористские модели, стали активно прибегать к анализу «политического поведения» разных групп избирателей [Историческая наука второй половины XX века]. Другими словами, «новая политическая история», существенно расширив понятие политического, продемонстрировала готовность к адаптации наработок социальной, культурной и интеллектуальной истории.
//-- * * * --//
В последней четверти ХХ в. расширилось и поменяло конфигурацию пространство применения биографического метода. Например, в «новой биографической истории» наиболее ярко была поставлена ключевая методологическая проблема соотношения макро– и микроанализа, что наряду с размахом реконструкции коллективных биографий привело к росту числа индивидуальных жизнеописаний обычных людей. Родилось даже новое направление – персональная история, основным исследовательским объектом которой стали персональные тексты, а предметом – история одной жизни во всей ее уникальности и полноте (cм.: [Бессмертный, 2000. С. 23]). В рамках «новой биографики» речь идет о концентрации внимания на частном и уникальном в конкретных человеческих судьбах и изначально заданной принципиальной установке на выявление специфики и вариативности разноуровневого социального пространства. С одной стороны, внимание исследователей сосредоточилось на культурном принуждении и понятиях, с помощью которых люди представляют мир. С другой стороны, ставилась задача выявления активной роли действующих лиц в истории и специфического для каждого социума способа, которым индивид «творит историю». Тем самым в фокусе биографического исследования оказывается внутренний мир человека, его эмоциональная жизнь, отношения с родными и близкими, как в семье, так и вне ее. Кроме того, в «новой биографической истории» особое значение придается выявлению автобиографической составляющей разного рода документов, анализу автобиографии в широком смысле слова [Репина, Зверева, Парамонова, 2004. С. 264–267].
Социально-ориентированную биографическую историю иногда называют «цементом» социальной истории, так как она позволяет реконструировать малоизвестные факты и события и тем самым способствует сбору и обобщению обширной и панорамной информации. В данном случае речь идет о направлении биографической истории, нацеленной на реконструкцию социального опыта и его смысловых структур, в том числе коллективного исторического сознания [Биографический метод.., 1994. С. 5–7].
Тем не менее биографический метод имеет свои ограничения, к примеру, в отношении определения значимых связей индивида или соотношения между историей и повествованием. В частности, Пьер Бурдье отмечал опасность «биографической иллюзии», состоящей в том, что историк ограничивается моделями, которые ассоциируются с упорядоченной хронологией и цельной, сложившейся личностью. Бурдье полагал необходимым реконструировать контекст, «социальную плоскость», на которой действует индивид, и которая в каждый отрезок времени состоит из множества «полей». В свою очередь, Марсель Мосс подчеркнул разницу между социальным индивидом и его личностным самовосприятием, когда индивид не только выступает частью группы, но и обладает чувством собственной неповторимости. В целом кризис биографического жанра в ХХ в. был вызван попыткой поставить в центр исследования не очевидные, а предположительные свойства объекта (см.: [Леви, 1996а. С. 191–196]).
Взаимодействие индивида с социумом, его функционирование в общественном контексте может быть раскрыто только посредством сложной и многоступенчатой иерархии исследовательских процедур, включающей:
1) анализ ординарной и неординарной ситуации, задающей условия и ограничивающей возможные направления деятельности;
2) реконструкцию истории индивида, и прежде всего его предшествующего жизненного опыта, который определяет индивидуальное восприятие социокультурной традиции;
3) выяснение психологической предрасположенности индивида к тому или иному образу действий;
4) описание действий индивида, включая их мотивацию, процесс принятия и реализации решений;
5) позитивные или негативные последствия реализованного решения;
6) переход от единичного к массовому с демонстрацией наличия совокупности аналогичных или альтернативных решений, закрепленных в новом поведенческом стереотипе и инкорпорированных, таким образом, в коллективный опыт;
7) анализ произведенных структурных социальных изменений (подробнее об этом см.: [Персональная история, 2001]).
Современное состояние «новой биографической истории» определяется совокупностью разнообразных подходов (см. рис. 3.6).
Рис. 3.6. Современные биографические подходы
В частности, под просопографией чаще всего понимается направление в исторической науке, нацеленное на изучение статуса, социальной, политической и культурной жизни и судеб определенных страт посредством некой коллективной биографии или совокупности биографий отдельных представителей. То есть индивидуальные биографии призваны иллюстрировать модели поведения, присущие социальным группам. Модальная биография, имеющая немало общего с просопографией, описывает не неповторимую личность, а индивида, вобравшего в себя наиболее характерные черты своей группы.
Что касается «контекстной» биографии, предлагается два способа решения проблемы контекста. С одной стороны, частный случай вписывается в рамки общей культурной практики для понимания того, что на первый взгляд является необъяснимым. С другой стороны, восполнение лакун в источниках достигается путем сравнения изучаемого индивида с другими персонами, чья жизнь позволяет проводить те или иные аналогии. Однако такой контекст служит, скорее, неподвижной «декорацией» биографии, не учитывая обратное воздействие людей на контекст. Кроме того, задачи общебиографического контекста требуют реконструкции, помимо основной, целой группы «смежных» биографий и изучения особенностей социальных связей и контактов индивидуума. В свою очередь, создание общеисторического контекста должно способствовать раскрытию причинно-следственных связей явлений и поступков, объяснению поведения человека исходя из исследования его ментальности и жизненного опыта в условиях определенной страны и эпохи. А это актуализирует проблему исследовательского контекста, так как биография рядового человека мало что говорит вне связи с более общим историческим контекстом [Журавлев, 2000. С. 103–106, 175].
В «пограничной» биографии контекст рассматривается сквозь призму крайних, пограничных случаев или форс-мажорных ситуаций. Зачастую пограничные ситуации заменяются драматическими, когда объектом исследования выступают судьбы авантюристов, бродяг или чудаков. Но и здесь не снимается проблема застывшего социального контекста, чьи рамки очерчены пограничными случаями, а персонажи теряют связь с нормальным обществом. Тогда как в «герменевтической» биографии биографический материал становится дискурсивным и диалогичным, отражая коммуникацию между людьми и культурами. Но и здесь скрывается опасность смыслового релятивизма [Леви, 1996а. С. 197–201].
Автобиографистика исходит из невозможности обойтись без познающего и создающего субъекта, вербализирующего и интерпретирующего знания и представления о прошлом. В частности, современный историк науки В.П. Визгин трактует образ «идеального историка» в качестве «нейтрального по отношению к той или иной метатеории как предустановочному горизонту» [Визгин, 1998. С. 98]. В силу этого автобиография историка, каждая работа которого по-своему автобиографична, выступает особым исследовательским жанром и способом самопознания и самопрезентации. При этом для «профессиональных» автобиографий в большей степени характерны особый интерес к статусным и профессиональным сюжетам и подчинение сюжетов личного характера общественным [Сальникова, 2001. С. 278–279, 283, 285].
Вместе с тем все перечисленные выше направления обходят молчанием некоторые «неудобные» вопросы. В первую очередь изучение противоречий между нормой и ее различными преломлениями в жизни оставляет за кадром проблему связей между нормами внутри данной социальной системы. Требует отдельного рассмотрения тип рациональности, приписываемый автором герою биографии, и прежде всего возможность наличия избирательной рациональности у героев, не направленной исключительно на максималистскую выгоду при принятии решений. И наконец, зачастую преувеличение важности группы снимает вопрос об отношении группы и индивида [Леви, 1996а. С. 202–204]). Тем не менее, несмотря на все сказанное выше, исследовательский потенциал различных направлений «новой биографической истории» востребован в рамках других исторических (и не только) дисциплин.
//-- * * * --//
В начале XXI в. отчетливо проявились две тенденции. С одной стороны, можно говорить о расцвете микроисторических исследований. С другой стороны, очевиден интерес к макроперспективе глобальной истории, ориентированной на изучение экологических, демографических, культурных и интеллектуальных последствий развития и глобальных взаимосвязей. Но мы имеем дело с новым пониманием глобальной истории, подразумевающим наличие множества локальных вариантов и траекторий развития. Для современного этапа развития исторического знания очевидно стремление к взаимодополняемости макро– и микроисторических подходов, к макроперспективе, ориентированной на изучение многообразных последствий развития глобальных взаимосвязей. В итоге была сформирована новая дисциплина – глобальная история, опирающаяся на представления о когерентности мирового исторического процесса. Становление глобальной или транснациональной истории во многом связано с постнеклассической научной парадигмой, стимулировавшей новую концепцию универсальной истории человечества, отражающую синтез гуманитарного и естественнонаучного знания, макро– и микроподходов, модернизма и постмодернизма, структурализма и постструктурализма [Высокова, Сосновский, 2007. С. 186; 2005а. С. 3–19; 2008. С. 235; 2010. C. 10–11]. Подобное смещение исследовательского фокуса затронуло и другие научные направления, о чем пойдет речь ниже.
//-- * * * --//
Одновременно под влиянием «культурного» (или «культурологического») поворота конца ХХ в., через который прошли гуманитарные и социальные науки, была выдвинута задача раскрыть культурный механизм социального взаимодействия. При этом сравнительно-исторические исследования все больше смещаются в интердисциплинарную сферу, пытаясь не только преодолеть европоцентризм, но и акцентировать внимание на контрастах и различиях. В связи с процессом «глокализации» (регионализации, являющейся реакцией на глобализацию) важной задачей становится проблема диалога культур и цивилизаций в ее историческом изменении. Из нового понимания компаративистики, ориентированной на разнообразие исторического опыта, акцентирования контрастов и различий локальных контекстов и культурных традиций, выросла «новая компаративная история» («перекрестная» или «переплетенная история»), связанная с переходом от каузального объяснения в контекстуальному [Репина, 2008. С. 236– 237, 240, 243–245]. Сегодня компаративистику сложно представить без широко контекстуализма, учитывающего взаимосвязь окружающей культуры и текстов [Маловичко, 2010. С. 76]. Ведь, по определению Ю.Л. Троицкого, если нарратив тяготеет к описанию исторических событий, то компаратив – процессов [Троицкий, 2010. С. 32].
//-- * * * --//
Происходившее в историографии рубежа ХХ–XXI вв. движение в направлении новой концептуализации социально-исторической реальности опиралось в значительной степени на социологическую «теорию структурации» английского социолога Энтони Гидденса, согласно которой структурные свойства социальных систем являются одновременно и средством, и результатом практики. То есть структура предстает как совокупность «правил», «ресурсов» и «процедур» и реализуется только в повседневной социальной практике исторических акторов (cм.: Репина, 2004. С. 25–31]. Таким образом, отправным пунктом социально-исторического анализа становятся исторические практики.
«Прагматический поворот», ориентированный на комбинацию микро– и макроанализа и содержащий механизмы индивидуального выбора, вывел на первый план действия исторических акторов в их локальных ситуациях, в контексте тех социальных структур, которые одновременно и создают возможности для действий, и ограничивают их. В частности, в социологии и истории смысл «парадигматического сдвига» заключался в переносе акцентов на анализ приватных практик, биографий и повседневных отношений. В целом «теории практики» сегодня направлены на синтез социальной и культурной истории, макро– и микроанализа, объяснения и понимания, объективных и субъективных компонент деятельности исторических акторов (cм.: [Репина, 2008. С. 245–247, 249; Спиридонова, 1997. С. 33–34]).
Следуя прагматизму американского философа и математика Чарльза Пирса (1839–1914) и американского философа и психолога Уильяма Джеймса (1840–1910), теоретики и последователи «прагматического поворота» обратились прежде всего к процессам. Например, французский социолог Люк Болтански (р. 1940) и французский экономист и социолог Лоран Тевено (р. 1948) обратили внимание на практики проверки, установления доверия и оправдания в человеческом сообществе [Boltanski, Thevenot, 1991]. Второй характерной чертой данного «поворота» стало внимание к вещам, часто физическим, на которые опирается «тест» реальности происходящего. И наконец, третья черта – отказ от критической позиции и смещение акцентов с критической социологии к социологии критических способностей [Хархордин]. Эти принципы оказали существенное влияние на современную историческую науку. Просто сторонники «прагматического поворота» в исторических исследованиях идентифицируют свои труды прежде всего с социокультурной историей, обозначая следующие методологические предпочтения: ориентацию на синтез социальной и культурной истории, макро– и микроанализа, объяснения и понимания [Репина, 2010. C. 33].
В последние годы исследователи заговорили о «визуальном повороте», переживаемом науками, занимающимися прошлым: историей, социальной антропологией, социологией, географией и «культурными исследованиями» (cultural studies). Во многом под влиянием постмодернистской методологии любое созданное когда-либо изображение становится предметом пристального рассмотрения в контексте дискурса. В связи с этим делаются попытки сформировать отдельное исследовательское направление – визуальную антропологию, предметом которой провозглашается «изучение визуального при помощи этнографических методов» [Романов, Ярская-Смирнова, 2009. С. 7; Ссорин-Чайков, 2009. С. 19]. Впрочем, как уже отмечалось, анализ визуальных источников не является прерогативой какой-то одной отрасли социогуманитарного знания. Вопрос состоит лишь в том, какие место и роль отводить визуальности в репрезентациях социальности.
Таким образом, можно констатировать весьма широкое пространство «новых историй» (см. рис. 3.7), которое имеет тенденцию к непрерывному расширению.
Рис. 3.7. Основные направления «новой истории»
И это далеко не полный перечень тенденций «нового историзма». К примеру, в рамках антропологической истории в качестве основы исторического процесса предлагается сопоставление традиций и привычек людей. Устная история нашла новый источник ментальной информации в нефиксированных воспоминаниях современников. История ментальностей презентует анализ их исторического измерения как фокус характеров, мыслей и мотиваций поведения отдельных людей и целых народов. Для так называемой популистской истории действительно и единственно историческими являются только «больные» проблемы истории. Клиометрия, апеллирующая к поведенческому механизму истории, расширяет анализ структуры исторических событий через методы математики, статистики и компьютерной графики. Даже традиционная эмпирическая история в качестве исходного исторического материала акцентирует внимание на непосредственных действиях и чувствах людей. Другими словами, идет активный поиск путей, форм и методов исторического познания, все больше фокусирующегося на «человеческом измерении» политических, экономических, социальных, культурных и иных процессов.
Помимо широкого использования междисциплинарных подходов и попыток утвердить «новую историю» как прикладную науку, очевидна установка на сциентизацию истории, т.е. превращение ее из разновидности гуманитарного творчества в «полноценную» социогуманитарную науку. На этом пути главная задача видится в аккумулировании в результатах исторического исследования полезного социального и исторического опыта.
Следует признать, что обращение историков к человеческой субъектности во многом стимулировалось влиянием постмодерна, «лингвистического», «культурологического» и других «поворотов» [Маловичко, 2010. С. 77–78]. В частности, О.М. Медушевская позиционировала историческую науку как науку о человеческом мышлении, отметив, что «человек лучше всего выражен в своем сознательно целенаправленном творчестве» [Медушевская, 2008. С. 24; 1999. С. 100–136]. В свою очередь, феноменологический и антропологический подходы актуализировали принцип «признания чужой одушевленности», т.е. одушевленности автора источника.
Кроме того, с конца 1970-х годов стали возникать разнообразные типы постмодернистских «новых новых» (или «новейших») историй, не только отличных от «новых старых историй», но и сохраняющих с ними преемственность [см.: Davis, 1990. P. 28–34; Himmelfarb, 1989. P. 661; Stone, 1979. P. 1–24]. В частности, постмодернизм, который не следует расценивать как антимодернизм [58 - О проекте послемодерна, в частности, писал британский исследователь Б. Тернер (см.: [Turner, 1990. P. 11–12]).], означал очередной шаг в историзации человеческой реальности, что можно рассматривать как один из важных элементов преемственности. Кроме того, все разновидности постмодернистской историографии, как и все предшествующие варианты «новой истории», ориентируются на междисциплинарность и не приемлют когнитивный релятивизм, свойственный деконструктивизму и «дезинтегративному текстуализму». Их общим эпистемологическим полем сегодня выступает посткантианство.
В спорах о формировании новой научной парадигмы раздаются вполне обоснованные предостережения относительно размывания самого понятия «парадигма» при его применении к анализу процессов в сфере гуманитарного знания, включая историю. Даже с учетом того, что спецификой ситуации в исторической науке выступает длительность смены парадигм. Ведь «наличие парадигмы является признаком сформировавшейся современной науки» [Медушевская, 2008. С. 293, 294]. Тем не менее в новейшей литературе отмечается наличие, по крайней мере, двух «парадигмальных установок». Если в основе нарративистской установки лежит признание необходимости переосмысления истории в связи с изменением социокультурной ситуации, то в рамках феноменологической установки подчеркивается осуществление познавательного процесса человеком, обладающим «историческим разумом» и личным экзистенциальным опытом [Румянцева, 2010. С. 186, 192].
В этом ключе следует обратить внимание на наработки в области когнитивной истории (когнитивной исторической науки), не позиционирующей себя в качестве «новой» или «новой новой» истории и свое образно воспринявшей многочисленные «повороты» и «вызовы». Например, отмечая ограниченность области применения результатов «лингвистического поворота» в исторической науке, О.М. Медушевская, тем не менее, отмечает возможность использования ряда положений. В частности, речь идет о поисках лингвистами универсальной грамматики в объяснении «человека говорящего», в основе которых лежит утверждение, что когнитивные способности человека создают для него потенциальную возможность говорить и понимать речь. По аналогии с этим автор предложила универсальную модель восприятия сохраненного человеческого информационного ресурса. Специфическое объяснение получают и культурные объекты, создающиеся под влиянием определенных потребностей социума и представляющие собой некие структурные модели. То есть целое культуры выстраивается путем логической интерпретации эмпирически данного феномена: культура может быть познана в силу того, что в ней когда-то возник реализованный продукт человеческой психики [Медушевская, 2008. С. 56, 59, 62, 337–338, 342].
В рамках данного направления, объявляющего историю когнитивной наукой, гносеологические возможности которой находят свое полное развитие в рамках феноменологического подхода, объектом выступает весь человеческий род в его эволюционном и глобальном единстве. При этом история помещается в общее пространство наук, изучающих человеческое мышление (см. рис. 3.8).
Рис. 3.8. История в системе когнитивных наук
В свою очередь, исторический процесс рассматривается как «время и место реализации человеческого мышления и поведения как универсального явления». То есть в центр внимания исторической науки помещается историческая деятельность как проявление способов человеческого мышления, действия и поведения. Речь идет прежде всего об изучении конкретных результатов человеческого мышления и деятельности – интеллектуальных продуктов как целостной совокупности, возникшей в ходе исторического развития. Другими словами, предметом истории становится человеческое мышление, человеческое сознание, в той мере и поскольку оно являет себя в деятельности, или «исторически сложившаяся совокупность человеческой деятельности». При этом человеческая история на всем своем протяжении обнаруживает «единство обмена фиксированной информацией в виде вещей» [Там же. С. 8–9, 12–13, 20, 23–24, 49, 332, 335].
При всей очевидности междисциплинарного характера проблем человеческого мышления в системе когнитивных наук интегрирующую роль в данном познавательном пространстве пока не удалось занять ни одной науке. Причин тому несколько. К примеру, определения философской антропологии интерпретируют философское понимание человеческой природы и способов ее познания следующим образом: человек говорящий; человек, создающий орудия; человек рисующий; человек, играющий в игры (в том числе «языковые»); человек мыслящий и т.д. Но подобная дискретная логика противоречит недискретному пониманию человека. Кроме того, надо учитывать условность сложившегося деления наук на три части: наук о природе, о живом и о человеке [Там же. С. 22, 26].
Когнитивная историческая наука делает шаги в этом направлении, рассматривая человека как «социальное живое существо», генетически подготовленное не только к прямохождению и речи, но и к мышлению и созданию интеллектуального продукта, расцениваемого как безальтернативное условие существования человеческого сообщества. Качественное отличие феномена человека связано с системообразующим для живых организмов уровнем информационного обмена. Уникальность человеческого информационного обмена состоит в способности к целенаправленной деятельности по созданию вещей, в которых фиксируется информационный ресурс. При этом человек может не только его зафиксировать, но и раскодировать эту информацию, включая ее снова и снова в процесс своей деятельности. Индикатором способности извлекать информацию и эффективно интерпретировать всякого рода продукты целенаправленной человеческой деятельности выступает «информационный магнетизм» – интуитивное стремление получать информацию, рассматривая вещи. Отличительное социобиологическое свойство человека состоит в том, что «запуск» генетической предрасположенности человека к созданию интеллектуального продукта происходит только в условиях сообщества. В свою очередь, информационный ресурс человека, запечатленный в материальной форме интеллектуальных продуктов, составляет непрерывно пополняемый тезаурус человеческого рода. В результате человек превращает природную биосферу в ноосферу – сферу разума [Медушевская, 2008. С. 28–29, 31–32, 35, 45–46, 53, 331].
Таким образом, в логике когнитивной истории смена парадигмы в социогуманитарном сообществе происходит не путем модернизации нарратива, а путем формирования иной – феноменологической – логики исторического исследования, признающей самоценность интеллектуального продукта как реализованного феномена, и иного понимания исторического синтеза.
Немецкий философ Герхард Фоллмер, основатель междисциплинарного направления – эволюционной теории познания – обосновал, что в структуре познания восприятие и опыт в значительной степени обусловлены биологически (задача выживания), тогда как наука представляет собой часть культурной эволюции человечества. Аналогично с адаптацией организма к «экологической нише» происходит приспособление человека к «когнитивной нише», представляющей собой ограниченную область мира, или «мезокосм». За пределами «мезокосма» остаются особо малые, особо большие и особо сложные системы, но когнитивный аппарат человека дает возможности теоретического познания, выходящего далеко за пределы этой «когнитивной ниши». Примеры тому – теория относительности и квантовая теория, космология и генетика, сам человек во всем его многообразии [Фоллмер, 1993. С. 8–9].
Ряд исследователей сегодня констатируют переход в рамках интегральной неоклассической модели от одномерных интерпретаций истории к многомерным [Репина, 2010. С. 30–31]. Действительно, трансформация постмодерна в пост-постмодерн привела к изменению функций исторического знания. Новая ситуация характеризуется, с одной стороны, поиском новых путей интеграции социума (в том числе на основе общей истории, понимаемой как «место памяти»), а с другой – непреодолимым разрывом между профессиональным знанием и массовым сознанием. В поисках актуального коэкзистенциального целого человечества историки пост-постмодерна пытаются изучать исторические связи между изменяющимися культурными пространствами. В связи с этим важным становится обращение внимания не на диахроническую линейность, а на синхронные процессы [Маловичко, 2010. С. 75–76]. Более того, исторический синтез «предстает не в виде результата и данности, а как путь к нему», в ходе которого все методологии и культурные смыслы никуда не исчезают. Просто пространство исторической рефлексии расширяется и становится все более артикулированным [Баткин, 1995. С. 208]. В связи с этим нельзя не вспомнить, что основатель немецкой исторической школы Леопольд фон Ранке полагал, что именно история, а не философия, должна была стать основной «наукой о человеке». Аналогичных взглядов на историю как «королеву» наук о человеке придерживались и представители школы «Анналов».
Глава 4
«Человек исторический»: грани и этапы трансформации
Не печалься о том, что люди тебя не знают, а печалься о том, что ты не знаешь людей.
Конфуций, китайский философ
Я вернусь к людям, чтобы излечить их от знания, не знающего любви.
Будда
Проблема человека извечна, постоянно решается и, возможно, никогда не будет решена окончательно. Однако это не отрицает самой значимости поиска целостности человека как объекта и субъекта истории и мироздания. Возьмем для примера программу «Человек – наука – общество», начатую в 1990-е годы под руководством академика И.Т. Фролова, составляющие которой наглядно демонстрируют сложность (а в ряде случаев противоречивость) человековедческой проблематики [Программа «Человек – наука – общество», 1992. С. 173–176]. Представим данную программу в виде проблемного дерева (рис. 4.1), позволяющего увидеть ведущие проблемные «узлы» и пересечения. Хотя, как мы видим, в обширном перечне проблематики человека отсутствует «человек исторический» как отдельная исследовательская подпрограмма.
Антропологическому ренессансу, как одному из феноменов всей современной философской мысли и социогуманитарного знания в целом [59 - Даже в космологии и физике активно обсуждается антропный принцип, согласно которому Вселенная существует благодаря человеку.], предшествовал длительный период накопления знаний о человеке и их философского осмысления. Зарождение философии человека берет начало в восточной и античной культуре, а возникновение собственно философской антропологии относится к XVIII в. (см. табл. 4.1) [60 - Для составления таблицы использованы материалы: [Гуревич, 1999; 2001; История философии, 2005; Человек: Мыслители прошлого и настоящего.., 1991].].
Рис. 4.1. Проблемное дерево «единой науки о человеке»
Таблица 4.1
Проблема понимания человека в общественной мысли











Исследование сущности человека красной линией проходит через всю историю развития философско-антропологических учений. В античной философии она являлась предметом рефлексии в учениях Платона, Аристотеля, киников, стоиков и неоплатоников; в средневековой философии – Аврелия Августина и Фомы Аквинского; в философии Возрождения – в учениях итальянского гуманизма, флорентийского неоплатонизма, немецкой «натуральной мистике» Парацельса и теософии Я. Беме. В Новое время сущность человека рассматривалась как основа понимания проблем соотношения души и тела, пороков и добродетелей в учениях Р. Декарта, Т. Гоббса, Б. Спинозы, Г. Лейбница, Дж. Локка, Д. Юма, Ж. Ламетри и К. Гельвеция. Центральное место проблема сущности человека заняла в классической немецкой философии: трансцендентальной философии И. Канта, учениях И. Фихте о назначении человека и Г. Гегеля о развитии человека через формы субъективного, объективного и абсолютного духа, философской антропологии Л. Фейербаха. В антропологии К. Маркса была поднята идея общественной преобразовательной сущности человека (подробнее по этому вопросу см.: [Степанова, 2006]). Еще большее многообразие антропологических концептов (светских и религиозных) породило ХХ столетие: от «техник тела» до проблемы экзистенциального позиционирования человека. Так, лейтмотивом задуманной французским философом и писателем Ж.-П. Сартром трансформации философии сознания и герменевтики экзистенции в антропологию практики стала идея специфичности человеческого действия, нередуцируемости человека к причинам или структурам [61 - См.: .].
В целом можно сделать ряд выводов относительно достижений гуманитарных и социальных дисциплин в изучении человека, в том числе как субъекта истории. Во-первых, основные проблемы современной философии человека (его природа, сущность, предназначение и т.п.) были сформулированы еще в древности. Затем античный космоцентризм с его «растворенностью» человека в космосе (а затем «открытием» человека) уступает место средневековому теоцентризму, где тайна человека непостижима или соотнесена с сущностью божественного. Христианство признало подлинной жизнью жизнь души после телесной смерти, когда настоящая деятельность переносится в духовный мир. У византийских богословов человек представляет собой «макрокосм», помещенный в «микрокосм» в силу того, что несет в себе образ Божий и Божью благодать. С другой стороны, в христианстве человек, как центр и высшая цель мироздания, приобретает некоторую самоценность, независимую от космологии. Постепенно сложилось представление о человеке как существе, воплощающем в себе телесно-чувственную субстанцию, одушевленную разумом и духовностью. Например, немецкий философ и социолог, основатель философской антропологии Макс Шелер (1874–1928), трактуя человека как «короткий праздник в огромной временной длительности универсальной эволюции жизни», подчеркивал, что его история «вплетена в становление самого божества». Человек-животное становится Человеком посредством самообразования, но соотнесенного с божественным духом [Шелер, 1992. С. 63].
Окрашенный в гуманистические тона натурализм Возрождения сменяется возвышением личности в эпоху Просвещения (апофеоз разума и знания) и актуализацией интереса к субъективности человека в период романтизма. Человек рассматривается как существо, достойное физически полноценного и духовного существования. Получает признание идея человеческой природы как незавершенной, а XVII столетие закрепило представление о двойственности человеческой натуры (подробнее см.: [Гуревич, Фролов, 1991. С. 3–19; Кураев, 1993. С. 5–17]). Вывод Декарта о том, что все в мире, кроме души человека, является машиной, способствовал разграничению науки и религии. То есть ученые стали изучать биосоциальную природу человека, а теологи – его бессмертную душу. Впрочем, сегодня, когда наука активно вторгается в ранее игнорировавшиеся сферы «духовной организации человека», это противопоставление все больше преодолевается.
Во-вторых, в современной психологии постепенно устраняется сложившееся ранее представление о равнозначности личности человека его «сущности». Теперь человек воспринимается как «существо, находящееся в активном поиске своего оптимального развития» [Фромм, 1993. С. 118].
В-третьих, практически все социологические концепции, затрагивающие проблему существования и развития человека, подчеркивали не только то, что он является элементом социальной системы, но то, что он сам является сложнейшей социальной системой со своеобразной структурой. Кризис биолого-натуралистических теорий в конце XIX в. способствовал усилению психологизации социологии. Так, зародившаяся в США интеракционическая ориентация стала одной из первых попыток соединить натуралистическую и психологическую тенденции в социологии. Теперь человек, выступающий объектом и субъектом социального взаимодействия, понимался как социальное существо, принадлежащее к социальным группам и выполняющее социальные роли (см.: [Немировский, Невирко, 2008. С. 8–13]).
В-четвертых, современное человекознание, став предметом всех наук, включая точные и технические, вышло за рамки размышлений о судьбе отдельного индивида, озаботившись его перспективами как родового существа и поставив задачу комплексного подхода к человеку.
В-пятых, история человечества представляет собой поиск образа и формулы бытия человека в исторически меняющемся обществе (см. табл. 4.2) [62 - Для составления таблицы использованы материалы: [Бореев, 2006].].
Таблица 4.2
Образ человека в разных исторических эпохах

Выработанные в рамках различных подходов общие антропологические версии представлены в материалах табл. 4.3 [63 - Для составления таблицы использованы материалы: [Феномен человека: Антология, 1993. С. 11–13].].
Как мы видим, в XIX столетии развитие биологии привело к убеждению, что в человеке как природном существе нет никакого значительного своеобразия. Он отличается от других живых созданий только как продукт завершения эволюционного развития. Опираясь на эти выводы, позитивизм сформулировал идею совершенства человека как биологического вида. Но одновременно формируется иная философская установка. Сначала Артур Шопенгауэр, а затем Фридрих Ницше указали на странность человека как живого существа. Формулируется идея о том, что человек, выпадающий из общей цепи природных тварей, является не венцом творения, а неустановившимся животным, неудачным продуктом природы [Гуревич, 1993. С. 3, 9].
Таблица 4.3
Антропологические версии в истории

Из всего многообразия теоретических идей и концепций, помимо попыток определения сущностных черт человека, можно выделить два ведущих подхода. Так, Э. Дюркгейм видел человека как двойственную реальность (Homo duplex), в которой сосуществуют два человека (индивидуальный или биопсихический и социальный). Аналогичный двойственный подход характерен даже для тех исследователей, которые рассматривают существенные эстетические, нравственные, религиозные и интеллектуальные свойства человека как некую биосоциальную программу, доставшуюся нам из исторических времен (см.: [Клягин, 1999]).
Тогда как ученик и племянник Дюркгейма – социолог, этнолог и социальный антрополог Марсель Мосс, возглавивший после смерти дяди французскую социологическую школу, выдвинул концепцию единого «тройственного человека», в котором биологические, психологические и социальные признаки существуют в неразрывном единстве и взаимодействии [Гофман, 1993. С. 62–63]. Эта концепция стала методологическим принципом для объяснения «техник тела», под которыми Мосс понимал специфические способы, при помощи которых люди в различных обществах умеют пользоваться своим телом. Более того, именно передачу этих техник (и особенно посредством слов) он считал главным отличием человека от животного [Мосс, 1993. С. 24, 26, 27, 31, 64, 67, 69].
Англо-германский социолог, социальный философ и политолог Ральф Дарендорф (1929–2009), рассматривая человека как Homo sociologicus (т.е. продукт развития культуры и воздействия социальных условий), разработал соответствующую типологию личностей: Homo faber (Человек трудящийся) – личность, несущая бремя; Homo consumer – современный потребитель, сформированный классовым обществом; Homo universalis – человек, способный заниматься разными видами деятельности; Homo soveticus – человек, зависящий от государства (см.: [Немировский, Невирко, 2008. С. 129]). В свою очередь, Р. Мандру выделил три основные ментальные установки: Homo faber (Человек-мастер), Homo lucrans (Человек наживающий) и Homo ludens (Человек играющий), которым соответствовали сельское хозяйство и ремесло, торговля, наука и искусство. Впрочем, выстраивая этапы воссоздания «полноты» человека, Мандру говорил еще о двух типах человека – «физического», связанного с условиями материального существования, и «психического», вооруженного средствами познания, включая ментальный инструментарий [Мандру, 2010].
При всем многообразии подходов к сущности человека, можно вычленить некий набор определений, отражающих попытки выделения некой сущностной черты человека (см. рис. 4.2). В этом плане «человек исторический» предстает в двух плоскостях: как субъект исторического процесса и как его неотъемлемая часть.
Рис. 4.2. Дисциплинарные поля изучения «исторического человека»
Во многом предметная область зависит от сферы социогуманитарного знания, объектом которого выступает человек в истории. Рассмотрим некоторые из наиболее распространенных версий, принимая во внимание принципиальную невозможность выстроить какую-либо логическую или генетическую иерархию «граней» человека.
В ряду книг, посвященных «человеку мыслящему», нельзя не отметить небольшую работу британского писателя Джеймса Алена (1864– 1902) «Как человек мыслит» (1902) с ее центральной идеей: «ты таков, каковы твои мысли». Автор, связывая в единое целое мышление и поведение, проводил идею, что человек в «мастерской разума» создает оружие, которым «способен нанести себе раны» или, наоборот, «создать инструменты для построения небесных обителей радости, силы и мира». То есть, использовав мысль должным образом, «индивидуум восходит к божественному совершенству», а «злоупотребление мыслью опускает человека ниже животного» [Ален. С. 2].
Что касается «человека общественного», то в марксистской версии он рассматривался как совокупность общественных отношений или, другими словами, представал социальным существом. Действительно, становление человека в истории неразрывно связано с процессом его социализации. Но в литературе выделяются пять основных направлений изучения социализации человека:
1) биологическое, основной упор делающее на приоритет биологической сущности человека (Зигмунд Фрейд и Арнольд Гезелл);
2) социальное, выделяющее в качестве доминирующих социальные факторы (Талкотт Парсонс, Роберт Мертон и Курт Левин);
3) конвергенции, сочетающее биологический и социальный факторы при доминирующей роли первого (Уильям Штерн и Александр Лазурский);
4) полифакторное, учитывающее наряду с биологическим фактором и социальной средой саморазвитие личности (Лев Выготский и Жан Пиаже);
5) универсумное, рассматривающее биологические, социальные и духовные факторы в их единстве (Сергей Рубинштейн и Артур Петровский) [Немировский, Невирко, 2008. С. 37].
Кроме Аристотеля, считающего смех отличительной чертой человека, стыдящийся и смеющийся зверь стал эмблемой «человека смеющегося» у Ф. Ницше [Карасев, 1993. С. 14, 28]. Взгляд на человеческую историю через призму «смеховой стихии» позволил А.В. Дмитриеву и А.А. Сычеву показать, как понятия «юмор» и «смех» по ходу исторического развития «переливаются из одного смыслового русла в другое, самым парадоксальным образом меняя значения и ассо циации, с ними связанные» [Дмитриев, Сычев, 2005. С. 5]. При этом авторы исходят из методологического принципа, что историко-социальный и психологический смысл смеха раскрывается лишь в соотнесении с обобщающим философским подходом, рассматривающим смех в контексте противостояния добра и зла. Заметим, что эта философская традиция идет от Аристотеля, утверждавшего, что в смешном всегда присутствует определенная мера зла, которая, собственно, и становится предметом оценки смеющегося.
Помимо этого, в литературе выделяется целый набор функций смеха: критическая, коммуникативная, компенсаторная, интегративная, игровая, социализирующая, санкционирующая и познавательная. Рассматривая социологическое измерение смеха, А.В. Дмитриев и А.А. Сычев показывают, как «в свободном общении, на границах языков, ментальностей, убеждений, ценностей рождаются новые специфические социальные нормы и правила». В частности, политологический срез «смеховой культуры» показывает политическую деятельность как снятие противоречия между «полюсами серьезности и смеха» [Дмитриев, Сычев, 2005. С. 264, 529, 543].
«Я существую, потому что я свершаю», – этой формулой Э. Фромма вполне можно обозначить образ «человека деятельного» (или «творческого»). Для ученого понимание природы человека связано с двумя фундаментальными биологическими условиями его существования: все уменьшающейся детерминацией поведения инстинктами и увеличением мозга (особенно неокортекса [64 - Основной части коры больших полушарий головного мозга, только обозначенной у низших млекопитающих.]). В результате человеческое мышление приобрело совершенно новое качество – самосознание. То есть человек не только знает объекты, но и знает о своем знании. Кроме того, человек является единственным животным, наделенным не только инструментальным интеллектом (этим обладают и другие приматы), но и разумом – способностью использовать мышление для объективного понимания природы вещей. Одаренный самосознанием и разумом, человек осознает себя как существо, отделенное от природы и других вещей и не чувствующее себя в природе «как дома». Эта экзистенциальная неустойчивость заставляет человека искать новое равновесие соотнесения с миром в деятельности. Помимо того, приспособление к окружающей среде достигалось путем не только обучения, но и выработки «социального характера». Ведь члены общества, по убеждению Фромма, должны желать делать то, что они должны делать для нормального функционирования общества [Фромм, 1993. С. 104–107, 112, 116–117].
Немецко-американский историк, философ и политолог Ханна Арендт (1906–1975), интерпретируя идеи немецкой экзистенциальной философии, считала, что человек по своей природе ничего собой не представляет. Ни «душа», ни могучий «разум» не исчерпывают его сущности, и только действие делает его жизнь осмысленной, так как выводит человека навстречу другим людям и будущему. Арендт выводила возможность действия из двух экзистенциальных предпосылок: способности рождаться (каждый при рождении уникален) и множественности (один человек – только обломок множества) [Арендт, 1998. C. 131–141].
Но нельзя сводить человека исключительно к рутинной деятельности. Его от машины отличает способность к вере, любви, переживанию красоты и общению. Неким «компромиссным» вариантом в этом плане выступает представление о деятельности человека по постоянному самоопределению, выделению своего «Я» из наличной ситуации. На это обращали внимание немецкий философ Иоганн Фихте (1762–1814) и советский философ Э.В. Ильенков (1924–1979) [Фихте, 1905. С. 37; Ильенков, 1984. С. 181]. Заметим, что у Аристотеля Бог выступал как «чистое мышление», а у Фомы Аквинского – как «чистое действие» (подробнее по этому вопросу см.: [Зайчик, 1993. С. 33–35]). Другими словами, деятельность можно расценивать как материализацию мышления.
Следует учитывать наличие в человеческой истории, по крайней мере, двух традиций понимания творчества. Первая отводила рациональности скромную роль инструмента и видела путь и цель творчества в умной молитве и самоограничении, т.е. прежде всего в творчестве внутреннем – «делании» своей души. Тогда как вторая традиция усматривала цель творчества в пересотворении мира, а через него – тела, разума и души на основах рациональности. Именно эта тенденция возобладала, породив современную цивилизацию. Мир европейского человека, в котором произошло разделение «Я» и мира, перестал быть одушевленно-деятельностным [Павленко, 1993. С. 23, 27–28]. В свою очередь, православие открывает, что в своей способности к творчеству человек поставлен выше ангелов [Кураев, 1993. С. 11].
Американский квантовый физик, нейропсихолог и философ Дэвид Бом (1917–1992), выступивший с идеей целостности культуры в ее трех проявлениях (наука, искусство и духовный опыт), подчеркивал, что без творческого духа человек не способен обрести «согласованной духовности». В этой концепции «творческий человек» выступает в определенной степени синонимом «человека духовного». Более того, цельность человека невозможна в расколотой культуре современности и достигается только в случае всеобщего «разделения смысла», способствующего созданию «когерентной планетарной культуры» [Бом, 1993. С. 13–14]. В свою очередь, Р. Рорти ввел понятие человека творческого (создающего, а не открывающего истины) как существа, реализующего себя в языке и самотворящегося как своеобычный «текст» (cм.: [Рорти, 1996. С. 173–189]).
Одной из «граней» проявления человека в истории является его трудовая деятельность, имеющая свою специфику в разных культурах и на разных исторических отрезках. В отличие от «человека экономического» – рационально мыслящего субъекта, строящего свое поведение исходя из принципа получения максимальной прибыли, «человек трудовой» строит свою деятельность исходя из культурных и иных традиций, ментальных установок и норм общежития. Так, историк Теодор Шанин в работе «Определяя крестьянство» (М., 1990) применил для малых форм хозяйства, не являющихся ни планово-государственными, ни рыночно-капиталистическими, специальный термин «эксполярная экономика» (см.: [Современные концепции аграрного развития, 1993. С. 12]). Русской крестьянской ментальности архетипически было присуще представление о труде как о первоисточнике имущественных прав. При этом крестьяне отождествляли понятие труда прежде всего с трудом физическим – основным содержанием собственной жизни и способом несения тягла [Яхшиян, 1996. С. 100].
В работе «Философия символических форм» немецкий философ Эрнст Кассирер представил собственно человеческую деятельность как символическую («человек символический»), а в книге «Опыт о человеке. Введение в философию человеческой культуры» подверг критике представления о том, что именно разум служит выражением человеческой сущности. Обращение к «символической Вселенной» человека призвано было, по мнению ученого, дать целостное воззрение на человеческое бытие. Животные не способны сформировать идею возможного, для божественного духа нет различия между реальностью и возможностью, а в человеческом интеллекте, благодаря символическому мышлению, наличествуют и реальность, и возможность («животное, создающее символы»). Идеи разума из регулятивных становятся конститутивными, т.е. созидающими мир принципами, которые Кассирер назвал «символическими функциями», представляющими высшие ценности, связанные с «божественным» в человеке [Кассирер, 1988. С. 24, 26–30].
В современной литературе отмечается связь символа с генетическим кодом человечества. При этом символический ряд содержит базовые символы, характеризующие основные ценности человека. Например, «круглый стол», олицетворяя Великий круг и Солнце, представляет собой идеальный символ совершенства. Середина Древа жизни отражает мир людей и животных, а Крест имеет огромное число символических значений, включая возрождение. Книга является символом знания, которое, в свою очередь, выступает атрибутом силы. А знание плюс сила в сумме дают власть. В языческой традиции человек как подобие Божие изображался в виде треугольника, стороны которого обозначали части человека – материю, энергию и дух. Пентаграмма символизирует человека или сверхчеловека, испускающего из себя таинственный свет. При этом любое «цивилизованное» общество построено в виде пирамиды с заложенным в ней принципом иерархии [Климович, 2009. С. 5, 30, 44, 48, 55, 65, 73, 83, 94, 226]. Даже используемые в быту вещи образуют своеобразный «код» исторического времени, маркируют его ментальные нормы, представления о красоте, богатстве, стыдливости и т.п. Место личности в общественной иерархии определяют татуировки, ордена и одежда. Вообще выбор внешнего вида – достаточно активное выражение социальной ориентации человека [Лебина, 1999. С. 205].
«Человек играющий» является, с одной стороны, проявлением «человека творческого», а с другой – «человека символического». Нидерландский историк и культуролог Йохан Хейзинга (1872–1945) считал феномен игры первичным и необходимым условием человеческой культуры. Полагая, что наименования «Homo sapiens» и «Homo faber» мало подходят для определения сущности человека, Хейзинга вводит новое понятие «Homo ludens» – человек играющий (см.: [Хейзинга, 1997. С. 19–20]).
Одним из вариантов «Homo ludens» выступает способность человека «играть за партнера» или строить воображаемые альтернативные миры, которая является основой языка и отвлеченного мышления. В свою очередь, эта способность выводится из зародившейся у приматов «техники обмана», основанной на способности ставить себя на место другого, мысленно моделируя его реакцию на ситуацию (см.: [Человек, 1993. С. 96]).
В коллективной монографии под редакцией Р.И. Соколова, наряду с вопросами генезиса, сущности и форм властных отношений в обществе, рассматривается становление новой политологической категории «политический человек» в сопряжении с проблемой ценностной легитимации власти [«Технология власти», 1995]. Первую попытку обосновать теорию «политического человека» как индивида, избирающего политику в качестве главной сферы деятельности и стремящегося к власти как средству преодоления своей заниженной самооценки и удовлетворения потребности доминировать над другими людьми, предпринял американский социолог и политический психолог Гарольд Лассуэлл (1902–1978) (cм.: [Lasswell, 1934; 1948]). В его работах, представляющих собой попытку соединения психопатологии и прикладной политической науки, человек выступает как «живая форма, наделенная самым сложным комплексом интеллектуального оборудования». Весьма показательна в связи с этим мысль Лассуэлла о том, что, если раньше «эволюция человеческого вида проходила вслепую, т.е. без сознательной цели или политического плана», то «с появлением генной и компьютерной инженерии становится возможным возродить мечту о том, чтобы взять эволюцию в свои собственные руки» [Lasswell, 1977. P. 467].
В литературе подчеркивается, что мотивацией агентов политического производства является не представительство и защита интересов тех или иных социальных групп, а производство политического капитала. Поэтому современные политические поля существуют не в режиме «обслуживания интересов общества», а в режиме самовоспроизводства специфических политических, социальных, идеологических и иных отношений. В частности, анализ символических взаимосвязей раскрывает связи, определяющие воспроизводство политических позиций: навязывание информационных схем и практик различения участвует в поддержании политического доминирования (подробнее см.: [Качанов, 1997. C. 3–12]).
Введенный Фридрихом Ницше в работе «Так говорил Заратустра» образ «сверхчеловека» рассматривался философом как смысл истории человеческого вида, олицетворение средоточия витальных аффектов жизни и, самое главное, как творец, воля которого направляет вектор исторического развития. Согласно Ницше, на пути становления сверхчеловека необходима трехкратная трансформация сущности человеческого существа. На начальной ступени человеческий дух символизирует верблюд, навьюченный грузом из многочисленных выхолощенных заповедей, утративших смысл традиций и мертвых авторитетов. На второй стадии – превращения верблюда во льва – человек освобождается от пут, связывающих его на пути к сверхчеловеку, и завоевывает себе свободу для создания «новых ценностей». Заключительная метаморфоза – превращение льва в ребенка – представляет собой положительный этап появления сверхчеловеческого типа [Ницше, 1997. С. 8–11, 19].
Постепенно сложился целый ряд трактовок ницшеанского «сверхчеловека» [65 - Существует много вариаций образа: «сверхчеловек» и «богочеловек», «человеко-бог» и «человек Христа», «соборный», «совершенный», «высший», «грядущий», «последний» и другие вариации образа сверхчеловека.]:
• во-первых, религиозно-христианская (русский поэт-символист и философ Вячеслав Иванов считал Сверхчеловеком Иисуса Христа);
• во-вторых, культурологическая (философ, культуролог и филолог Михаил Блюменкранц охарактеризовал идею «сверхчеловека» как «эстетизацию волевого порыва»);
• в-третьих, расовая [Можейко, 2002. С. 931–933];
• в-четвертых, символическая (для Андрея Белого сверхчеловек – это символ, «наименование») [Белый, 1994. С. 180–181, 185];
• в-пятых, эсхатологическая (Владимир Соловьев видел цель человечества в преодолении смерти, а не вечности, как Ницше). Для философа не может быть сверхчеловека как представителя особой породы людей. Поэтому «если сверхчеловек не Христос, то он антихрист» [Соловьев, 1988. С. 632–634].
Близка к идее «сверхчеловека» концепция «технологического» (или «техногенного») человека информационного общества, в качестве главной особенности которого выделяется вытеснение из его поведения всего чувственного, интуитивного и иррационального. Это подавление духовного происходит с «человеком историческим» и на индивидуальном и на родовом уровне, превращая его в Homo rational как некий системно-информационный комплекс. Этот «постчеловек» (гуманоид, гуманный и антигуманный одновременно) выступает в пользу развития технического прогресса любой ценой [66 - Критику этой «формы» человека см.: [Кутырев, 1993. С. 25–27]. Правда, у автора этот «технологический человек» противопоставлен «человеку историческому», синонимом которого выступает термин «традиционный». Другими словами, «техногенный человек» рассматривается как переходная стадия от собственно человека к «постантропологической форме разума» – «разумному интеллекту».].
Очевидно, что, несмотря на «растаскивание» человека по отдельным дисциплинам или попытки его междисциплинарного описания, вне зависимости от методологического подхода или приверженности тому или иному научному направлению, все настоятельнее пробивает себе дорогу идея «целостного человека». С учетом этого все представленные выше (и не представленные в силу их многообразия) «ипостаси» человека в историческом измерении так или иначе пытались и пытаются нащупать «ядро» этой целостности. На это нацелены и различные формы междисциплинарного взаимодействия, о которых будет сказано ниже.
//-- * * * --//
Все вышесказанное позволяет уловить, каким образом на стыке понимания сущности человека в истории формируются различные модели взаимодействия гуманитарных, социальных и естественных наук. Так, российский философ А.М. Ковалев выступил с единой концепцией исторического процесса, включающей цивилизационную концепцию британского историка Арнольда Тойнби (1889– 1975), формационную теорию Карла Маркса, исследования английского экономиста Томаса Мальтуса (1766–1834) и сторонников географического направления. Введенный автором концепт «способ производства общественной жизни» объединил совокупность человеческого потенциала, социальных условий и природной среды [Ковалев, 1996. С. 97–104].
Л.П. Репина заметила, что понятие междисциплинарности, отражая смену эпистемологических ориентиров, постоянно меняет свое содержательное наполнение: от «интердисциплинарности» – через «поли/мультидисциплинарность» – к «трансдисциплинарности». Так как многие выделившиеся субдисциплины имеют общий теоретический и методологический арсенал, демонстрируют общий тренд развития и различаются только по предметной области, это создает возможности для их будущей реинтеграции. В частности, ситуация первого десятилетия третьего тысячелетия демонстрирует процессы переопределения внутридисциплинарной иерархии и роста междисциплинарных связей в исторической науке, а также переход интердисциплинарности в трансдисциплинарность. В перспективе, по убеждению Л.П. Репиной, можно говорить о формировании наддисциплинарных областей социогуманитарного знания [Репина, 2008. С. 233; 2010. C. 12, 13].
Впрочем, в литературе высказываются и не столь оптимистические прогнозы. В частности, отмечается односторонность междисциплинарных связей, в силу того что историки не научились «брать культурно» методологические идеи, разрабатываемые в науковедческих дисциплинах. И самое главное, что они не ориентированы на рекультивацию заимствованных интеллектуальных источников. Для исторического цеха характерно погружение в интеллектуальные смыслы и контексты «взятого», но этот профессиональный социум не формирует интеллектуальное поле, в которое могла бы быть втянута общая науковедческая проблематика. Отчасти это объясняется «комплексом неполноценности» историков как ученых по отношению к естественным и точным наукам, а также комфортностью пребывания в ситуации вторичности по отношению к этим наукам [Портнова, Чернов, 2010. С. 175–176]. Кроме того, междисциплинарный подход, принесший в изучение истории множество методик гуманитарно-социальных наук, еще больше способствовал фрагментации истории и созданию целого ряда дисциплин, слабо связанных между собой или вовсе не связанных. Более того, демаркация исторической дисциплины на «старую» и «новую» разрушает историю как целостную научную дисциплину.
Показательно, что междисциплинарные заимствования могут использоваться для сохранения дисциплинарной частоты. К примеру, историк М.А. Чешков в свое время предположил, что «вторжение» в сферу теоретического исторического знания различных общенаучных дисциплин (например, систематики, синергетики, диатропики и др.) будет способствовать отделению теории истории от философии истории. В свою очередь, философ Ю.К. Плетников связал синтез историко-теоретического знания с плюрализмом познавательного подхода, включая неомарксизм, наработки школы «Анналов», структурализм, герменевтику и проч. [Актуальные проблемы теории истории, 1994. С. 51, 66–67].
Необходимо учитывать, что генезис и совершенствование научных подходов обусловлены в первую очередь целью исследований. По степени полноты познания окружающего мира все подходы можно свести к четырем основным видам: дисциплинарному, междисциплинарному (интердисциплинарному), мультидисциплинарному (полидисциплинарному) и трансдисциплинарному. Так, дисциплинарный подход делил окружающий мир на отдельные предметные области. Если же решение проблемы выходило за рамки возможностей отдельной дисциплины, то считалось, что оно находится «на стыке научных дисциплин». Однако стремление сохранить дисциплинарную чистоту нередко превращало «стык дисциплин» в непреодолимую преграду между отраслями знания. Постепенно маркерами дисциплинарности становятся: «имя» дисциплины, ее проблемное поле и методологический арсенал, место в «дисциплинарном семействе» наук, состояние научного сообщества и самоидентификация исследователей. Но при этом в цикле развития дисциплин выделяются «пики агрессии», характеризующиеся активным воздействием на иные области знания [Попова, 2008. C. 44, 51]. Выход из замкнутости дисциплин был первоначально найден в расширении области применения дисциплинарной методологии, что, в свою очередь, привело к появлению меж-/интердисциплинарных и мульти-/полидисциплинарных подходов.
Междисциплинарность представляет собой разнообразные формы взаимовлияния различных дисциплин. Это понятие получило распространение в связи с возникновением быстро развивающихся пограничных дисциплин и одновременной дифференциацией областей науки, опирающихся на различные традиционные отрасли знания и их методы. Особенностью междисциплинарного подхода следует считать допущение прямого переноса методов исследования из одной научной дисциплины в другую при сходстве предметных областей. В результате и появляется «междисциплинарная дисциплина», чаще всего бинарная, например социальная антропология. При этом для сохранения границ отдельных дисциплин всегда присутствуют «ведущая» и «ведомая» дисциплины, когда полученные результаты интерпретируются с позиции дисциплинарного подхода «ведущей». В силу этого интердисциплинарный подход предназначен прежде всего для преодоления концептуальных и методологических трудностей решения дисциплинарных проблем. Междисциплинарность «подразумевает <…> именно методологическую гибкость, а не множество объектов изучения» [Анисимова, 2010. С. 118].
Ярким примером междисциплинарного подхода служит «новый историзм», возникший в начале 1980-х годов в рамках американского литературоведения, а точнее – в недрах университетской дисциплины «Английская литература XVI–XVII вв.». Не секрет, что история постоянно разрывается между наукой и искусством. Это напряжение пытаются снять, или усиливая научную сторону (в частности, за счет уменьшения художественного вымысла), или подчеркивая художественный компонент истории, или называя это противостояние надуманным [Мило, 1994. С. 185].
«Исторический поворот» в литературоведении был вызван кризисом одного из самых влиятельных американских направлений середины ХХ в. – «новой критики», – использовавшей формалистический подход к изучению литературных текстов. Внимание было сосредоточено на изучении структуры текстов, тогда как исторический контекст в большей степени игнорировался, так как, по мнению представителей этого направления, лишал произведение искусства его сути. «Новые историки» обозначали свое отношение к истории как литературному произведению и тексту («текстуальная история», по определению Х. Уайта). Нежелание видеть в исторической реальности причинные связи объяснялось прежде всего пониманием реализма как части репрезентации, кажущейся наиболее приближенной к реальности. Репрезентация, в свою очередь, трактовалась как конструкция, представляющая реальность структурированным образом в определенных целях. Поставленная в центр теоретических построений теория мимесиса Аристотеля толкала «новый историзм» на признание литературы частью реальности. Еще одним «брендом» направления стало использование теории и методологии «дискурсивного поля» М. Фуко, в рамках которой дискурс понимался не как совокупность знаков, а как практика, систематически формирующая объекты, о которых дискурсы говорят. То есть вполне можно говорить о подмене в рамках «нового историзма» истории литературы на «литературную историю» [Анисимова, 2010. С. 11, 16, 25, 30, 36, 42].
Хотя существует мнение, что «новый историзм» представляет собой не шаг назад к литературной истории, а очередное проявление радикально историцистской установки постмодернистской историографии «с намеренно эклектичной амальгамой разнообразных подходов» [Lutzeler, 1990. P. 66].
Кроме того, «новый историзм» как проект «эстетизации истории» особое значение придавал ассоциативной вовлеченности историка в историческую действительность и изучению авторского замысла («интенциональности»), создающего актуальный историко-культурный фон. Проверяя «подлинность» текста через представления о личных амбициях и стремлениях его составителя («подлинность» автора), «новые историки» интересовались не точностью, а ошибками в официальных документах. Тем самым историческая методология «нового историзма» предваряла вопрос «как было?» вопросом «как было записано?» [Анисимова, 2010. С. 46–48, 104, 102]. Тем не менее плодотворным можно считать подход «нового историзма», согласно которому человек может быть понят только через историю, а не как некая абстрактность. Именно этим обусловлена задача синтеза различных подходов к изучению истории.
Несмотря на заявления о принципиальной новизне «нового историзма» и методологическую точность в выделении характерного для исторического периода проблемного поля, вполне очевидно воздействие на это направление целого набора исследовательских практик (см. рис. 4.3).
Рис. 4.3. Междисциплинарное пространство «нового историзма»
Так, «новые историки» переняли у «новой критики» идею «отрезанности» от прошлого и существенно расширили ее через категорию «историческая дистанция». Есть у «нового историзма» общая методологическая установка и с «литературоведческим феминизмом» – критическое отношение к устаревшим ценностям западной культуры. Близок «новому историзму» «культурный материализм» английского исследователя Р. Уильямса, рассматривающего культуру как поле социальной борьбы. Из культурной антропологии К. Гирца в это направление пришла проблема различия между исследовательским сознанием и сознанием человека изучаемой культуры. Свое влияние на формирование «нового историзма» оказали и зародившиеся в 1950-е годы в Великобритании в рамках литературоведения (а к началу 1980-х годов получившие распространение в США) «культурные исследования» (cultural studies), изучающие культуры ХХ столетия [Анисимова, 2010. С. 68–70, 83, 89, 116, 121]. Кроме того, исследователи обратили внимание на ряд заимствований из трудов российских ученых. В частности, С. Гринблатт перенял ряд методологических принципов («социально-историческая активность человека» и «структура поведения определенной исторически и культурно конкретной группы») у Ю. Лотмана и технику рассмотрения «народной» культуры в «официальных» текстах у М. Бахтина (cм.: [Зенкин, 2001. С. 72–77; Козлов, 2000. С. 5–12]).
Сдвиг литературоведческих исследований в сторону изучения культуры, понимаемой как своеобразное выражение «реальности» и антипод литературы, обусловил концептуальную специфику нового междисциплинарного направления, которую характеризуют такие понятия, как «представление» (Б. Томас), «практика обмена» и «контекст» (К. Прендергаст), «круговорот социальной энергии» (П. Хохендаль) и «циркуляция смыслов в культуре» (С. Гринблатт) (см.: [Ankersmit, 2003. P. 253–270; Goldman, 2001; Pieters, 2001; The new historicism, 1989. P. 37–49; Thomas, 1991]). В свою очередь, рассмотрение культуры с точки зрения литературности актуализировало проблему ее текстуальности и исторического контекста. Культура стала восприниматься как «единое текстуальное поле», а идея контекста получила новую интерпретацию в виде понятия «перспектива настоящего» [Анисимова, 2010. С. 12, 41, 43–44, 67, 90, 92].
В итоге этого «культурного поворота» в рамках «нового историзма» наметился целый ряд специфических исследовательских направлений и практик, повлиявших на разные течения «новой истории»:
1) изучение культуры в местах ее наибольших «разломов», когда «канонические» тексты воспринимаются как результат «языковой борьбы» политических сил;
2) исследование сознательных и бессознательных «фрагментов» культуры;
3) теория «ниспровержения/сдерживания», т.е. наличия в культуре сдерживающих механизмов, позволяющих управлять явлениями хаоса;
4) маргинальность как характеристика определенного этапа развития культуры и «демаргинализация» как осознание подсознательного человека;
5) «борьба с небытием»: введение и исследовательское поле из «небытия» таких понятий, как «женское» или «визуальное»;
6) музей или другое место, связанное с индивидуальной или коллективной памятью, как альтернатива архиву;
7) образ историка в культуре [Анисимова, 2010. С. 71–72, 74, 76, 97, 142–143].
Но пути расширения междисциплинарного диалога лежат в сфере не только «качественной», но и количественной (квантитативной) истории, испытавшей на себе в 1970–1990-х годах резкие подъемы и падения. После длительного периода спорадических применений количественных методов в социальной и особенно экономической истории, в 1970-е годы в США возникло направление в исторической науке, получившее название «социальная научная история» (подробнее об этом направлении см.: [Бородкин, Селунская, 1978]). В перспективе речь шла о концепции истории как науки, активно применяющей количественные подходы и математические модели. В частности, в школе «Анналов» квантификация изменила подходы французских историков к изучению ментальностей [67 - Смещение интереса историков от экономики к культуре во многом шло под влиянием внедрения количественных подходов в качественный анализ. Оказалось, что такие проблемы, как доступ широких слоев населения к чтению и письму или отношение к смерти, можно изучать с помощью статистических методов и диаграмм (см.: [Эмар, 1995. C. 17]).], а в ФРГ в рамках «историко-социальных исследований» впервые математико-статистические методы стали использоваться не для статистических иллюстраций, а для проверки выдвигаемых гипотез. В СССР становление направления, связанного с применением количественных методов в истории происходило примерно в те же годы, что и на Западе (cм.: [Бородкин, 1991; 1997]). Впрочем, справедливости ради следует заметить, что более широкое распространение математические методы получили не в истории (здесь они в большей степени охватили вспомогательные исторические дисциплины), а в социальных науках, и прежде всего в экономике и социологии, а чуть позже – в политологии.
Ситуация изменилась в 1980-е годы в связи с вызовом, брошенным истории из среды литературных критиков и теоретиков, выступивших за ее перевод в вид литературных занятий. «Новый историцизм» с постмодернистской литературной теорией о центральной роли языка и его «непрозрачности», интересом к герменевтике и семиотике перенял и антропологические концепции культуры как «символической сети значений». В ходе «парадигмального сдвига» часть третьего поколения школы «Анналов» переключилась на историческую антропологию, а итальянские микроисторики, отказавшись от изучения типичных явлений в пользу индивидуальности, стали игнорировать статистический подход. То есть столкновение двух «новых» подходов – количественных и постмодернистских – способствовало образованию еще одной линии разлома внутри самого исторического знания, связанного с отказом, в том числе от методологии естественнонаучного и точного знания [68 - На расщепленность исторической науки как отражения расщепленности истории в середине 1990-х годов обратила внимание В.Г. Федотова (см.: [Федотова, 1996. С. 61]).]. Под флагом противодействия превращению истории в разновидность точных наук под влиянием «наивного сциентизма» постмодернисты отдавали приоритет интуитивному «поэтическому мышлению» (см.: [Анкерсмит, 1996. С. 157–158; Ильин, 1996. С. 204]). Спад авторитета генерализирующего подхода (и соответственно расцвет индивидуализирующего подхода) в конце ХХ столетия, по убеждению И.Н. Ионова, был вызван разочарованием в возможностях создания рациональной схемы мировой истории (постпозитивизм) и объективного познания культур прошлого как систем (постструктурализм) [Ионов, 1996. С. 61].
Наряду с появлением новых ракурсов в тематике работ историков одним из негативных итогов воздействия постмодернистских концепций, по мнению Л.И. Бородкина, стало сужение поля междисциплинарных подходов в современных исторических исследованиях [Бородкин. Квантитативная история…]. Возможно, что в рамках пост-постмодерна с его ориентацией на «новую научность» мы станем свидетелями нового взлета квантитативной истории. Правда, остается проблема «перевода» математических понятий (как, впрочем, общенаучных понятий и понятий других наук) на язык истории и выработки нового категориального аппарата. И при этом встает вопрос о научной интеграции без потери профессионального суверенитета отдельных отраслей социогуманитарного знания. Нельзя забывать и о том, что такая интеграция не является самоцелью, а должна способствовать взаимовыгодному сотрудничеству и накоплению знаний о человеке.
Полидисциплинарность связана с поисками «междисциплинарного синтеза» и сфокусирована уже не на унификации результатов и сведении их к единому дискурсу, а на анализе разнообразных «комментариев» социальных объектов, на «сличении» специфических для каждой дисциплины языков и толкований. Речь идет об изучении конкретного гуманитарного феномена средствами различных наук, т.е. о единстве гуманитарного знания.
При мультидисциплинарном подходе переноса методов исследования из одной дисциплины в другую, как правило, не происходит. Подход основан на рассмотрении обобщенной картины предмета исследования, по отношению к которой отдельные дисциплинарные картины предстают в качестве частей. К примеру, человек рассматривается как сложный объект, отличающийся от других объектов рядом особенностей – анатомическими, психологическими, психическими, физиологическими и т.п. А для изучения этих особенностей применяются соответствующие дисциплинарные подходы и методы. Но сопоставление результатов дисциплинарных исследований позволяет найти сходства исследуемых предметных областей, что, в свою очередь, приводит к появлению новых мультидисциплинарных дисциплин, например, таких как историческая экология. Полидисциплинарный подход оправдывает себя в ситуации, когда для решения дисциплинарной проблемы требуется учесть множество факторов, являющихся предметом исследования других дисциплин. Но в силу того, что интерпретация полученных результатов производится с позиции «ведущей» дисциплины, мультидисциплинарный подход (как и междисциплинарный) не способствует выявлению общих закономерностей и механизмов их взаимодействия внутри предмета исследования.
Показательно в отношении возможностей методологического синтеза такое направление как историческая урбанистика. Сознательный отказ от узконаучного подхода диктует рассмотрение «урбанизированного перехода» как единого процесса, имеющего свою логику и закономерности. Обеспечивая «стереоскопический» взгляд на объект исследования, историография направления представлена работами не столько историков, сколько представителей других научных дисциплин – географов, экономистов, архитекторов, градостроителей, демографов, социологов и философов. Но при этом наработки смежных дисциплин выступают «сырьем» именно для истории. Широкий исторический фон, сочетание цивилизационного, стадиального, конкретно-исторического и историко-теоретического и других подходов, дополняются единством внутреннего и внешнего измерения процесса перехода от традиционного сельского общества к городскому. Не обошел стороной историческую урбанистику и «культурный поворот». Составной частью исследований, где исходными понятиями выступают категории «исторический процесс» и «урбанизация», становится социокультурный аспект проблемы, в том числе городские традиции. Урбанизация рассматривается прежде всего как «территориальная концентрация человеческой жизнедеятельности», ведущая к ее интенсификации и дифференциации. Оставаясь в целом на «историцистских» позициях, один из ведущих представителей данного направления А.С. Сенявский выступает категорически против телеологической трактовки исторического процесса, понимая последний как «продукт столкновения “воль и интересов” (в пределах возможностей, заданных природными и социальными ограничителями)» [Сенявский, 2003. С. 4, 7, 9, 16, 22–24, 32, 35].
Впрочем, возможен и иной подход к полидисциплинарности, когда исследовательской точкой отсчета выступает некоторый объект, чьи предметные области столь многообразны, что могут быть исследованы только комплексом разноплановых дисциплин. В частности, подобной рефлексии требует категория «учебная повседневность» (подробнее см.: [Орлов, 2011. С. 28–30]). История повседневности в числе прочего призывает к воспроизведению «всего многообразия личного опыта», изучению «человека в труде и вне его». Например, современные социогуманитарные исследования повседневности советской эпохи сосредоточены в том числе на изучении студенческой повседневности, рассматриваемой через призму бытовых практик и различных форм творчества. Активный поиск путей новой интеграции знания позволяет по-иному взглянуть на повседневные стороны советской системы образования.
Общие принципы изучения производственной повседневности могут быть востребованы, если определять учебную повседневность как часть и специфическую форму повседневности производственной. Особенно это актуально в связи расширением предметного поля учебной повседневности за счет включения в число объектов изучения преподавателей, администрации учебных заведений и учебно-вспомогательного персонала (см. рис. 4.4). Причем вне отрыва от студенческой или школьной аудитории, что позволяет оставаться в пространстве учебной повседневности. Тогда как категория «студенческая повседневность» (или аналогичные субъектные подходы) [69 - Например, ученик средней школы, учащийся профтехучилища или техникума, студент вуза, аспирант или докторант, слушатель ИПК или курсов различного профиля.] в центр исследования ставит студенчество, а не учебную повседневность как таковую.
В центр учебной повседневности ставится понятие «учебный процесс», включающее наряду с аудиторными занятиями практики, стажировки, учебные походы, экскурсии и проч. Кроме того, составной частью учебной повседневности выступает самоподготовка учащихся, протекающая как в стенах учебного заведения, так и за его пределами (библиотеки, занятия с репетиторами и самостоятельные занятия дома). Специфической областью учебной повседневности, лежащей на стыке собственно учебного процесса и самоподготовки, является сессия.
Определенные особенности учебной повседневности обусловлены формой учебного заведения и их типовыми особенностями (например, обычная школа или вечерняя школа рабочей молодежи, университет или ведомственный вуз).
Рис. 4.4. Предметные области учебной повседневности
Свою специфику на учебную повседневность накладывает форма обучения (очная, заочная или вечерняя), а также связанный с этим контингент учащихся и, зачастую, преподавателей. Очевидны и различия между столичными и провинциальными учебными заведениями, во многом определяемые наличной учебно-производственной и кадровой базой. И наконец, учитывая государственный характер советской системы образования, значимым фактором учебной повседневности была политика (в том числе ведомственная) в области образования. Источниками реконструкции, помимо официальных регламентирующих документов и материалов прессы (в том числе студенческих и педагогических журналов), могут служить архивы учебных заведений, художественная литература и советские фильмы. Вспомним хотя бы такие картины, как «Приключения Электроника» и «Чучело», «Большая перемена» и «Доживем до понедельника».
Все это вместе взятое предопределяет полидисциплинарный характер исследовательских практик (см. рис. 4.5).
Рис. 4.5. Междисциплинарные связи изучения учебной повседневности
Предметные области каждой из выделенных дисциплин по вполне понятным причинам ограниченны. Так, политологию интересует прежде всего содержание государственной политики в области образования. В этом она отчасти смыкается со сферой приложения «новой политической истории». Но у последней есть и свой специфический интерес в виде исследования образования как властного феномена.
Анализ правового обеспечения учебного процесса невозможен без применения инструментария юридических наук, а педагогических технологий – без привлечения психологических и педагогических дисциплин. Для изучения трудовых конфликтов и путей их преодоления в педагогических коллективах учебных заведений могут быть использованы наработки «новой рабочей истории». Тогда как в сферу «новой интеллектуальной истории» попадает собственно феномен научного и педагогического творчества.
Трансдисциплинарность заключается в размещении объекта исследования внутри глобальной системы, без строгих границ между дисциплинами. При этом мир рассматривается как единая упорядоченная среда, элементами которой являются: совокупность причин и следствий ее существования; общих и частных закономерностей и законов; явлений, объектов и процессов, а также их свойств, связей и взаимодействий на любом уровне действительности. В методологии трансдисциплинарного исследования всякая область, имеющая естественные физические и (или) логические границы (например, человек и идея), рассматривается как «упорядоченная среда», к исследованию которой можно применить одни и те же принципы, подходы и модели. Трансдисциплинарные понятия, как правило, излагаются в виде лингвистических формул, представленных базовыми понятиями формы (время, пространство, информация и система) и содержания (функция, цель, развитие и энергия), и логико-геометрических моделей – пространственной, временной и информационной. При этом смысл трансдисциплинарных базовых понятий может иметь не прямую, а ассоциативную связь с соответствующими понятиями, несколько иначе трактующимися в других научных дисциплинах [Transdisciplinarity, 2000; Киященко, Моисеев, 2009; Мокий, 2009].
Российский и американский психолог и математик Владимир Александрович Лефевр (р. 1936) предложил трансдисциплинарную теорию «исчисляемой психофеноменологии», основанную на простых уравнениях для предсказания «крупномасштабных» последствий индивидуальных действий. Среди параметров уравнений – «образ себя» человека и действия самого человека, учитывающего «поведение» собственного «образа себя». То есть включение человека в целом в систему универсума, связь онтологического и феноменологического планов его существования автор представил в виде оригинальной алгебраической конструкции (cм.: [Лефевр, 1991]).
Еще один наглядный пример трансдисциплинарного подхода, которому способствует преодоление разрыва научно-технического и гуманитарного дискурса, – когнитивная история, подробно рассмотренная в третьей главе. К трансдисциплинарному подходу тяготеет и «новая глокальная история» с ее попытками сочетать глобальное и локальное измерения. Но в целом современное социогуманитарное знание находится только в начале пути обретения «единства в многообразии».
Сегодня в изучении социальной жизни историками можно выделить четыре значимые онтологии, наглядно демонстрирующие характер, масштаб и направления междисциплинарного и полидисциплинарного взаимодействия:
• во-первых, феноменологический индивидуализм, предлагающий два способа изучения более масштабных структур и процессов: а) суммирование индивидуальных реакций на одни и те же ситуации, когда историк конституирует коллективных действующих лиц внутри собирательных категорий, например, «крестьяне» или «женщины»; б) дистрибуцию и (или) установление связи между отдельными действиями, для чего у социальных психологов заимствуется концепция, согласно которой действия индивидов рассматриваются в качестве стимула для действия другого индивида;
• во-вторых, характерный для специалистов в области экономической истории методологический индивидуализм, объединенный с феноменологическим индивидуализмом признанием человеческих индивидов в качестве единственного элемента социальной реальности, но приписывающий индивидам некий список полезных и ценных качеств, генерирующих его выбор внутри определенного круга ограничений;
• в-третьих, холизм, приписывающий самоподдерживающуюся логику развития разным формам социальной организации и социальной структуре в целом [70 - Если в крайнем варианте холизма утверждается, что каждое общество переживает свою собственную жизнь, то в более умеренных версиях саморепродуктивные силы относятся лишь к главным общественным институтам, а господствующие менталитет, традиции и ценности рассматриваются в качестве регуляторов социальной жизни.];
• в-четвертых, реляционный реализм, согласно которому центральное место в социальной жизни занимают социальные связи и речевые практики [71 - Реляционный анализ обращает внимание на косвенные, ненамеренные эффекты и эффекты, опосредованные, помимо человека, окружающей средой. То есть для объяснения социальных процессов предлагается использовать категории «интерпретация», «дискурс» и «культурный анализ».], а социальные отношения рассматриваются как результат повторяемости общественных явлений (подробнее по этому вопросу см.: [Тилли, 2000. С. 9–10, 12–15]).
Можно констатировать, что в последнее время в познании человека произошла не только научно-техническая (генная инженерия, информационное моделирование, математическая экология, психотехника, биосемиотика, когнитология и др.), но и «научно-гуманитарная» революция, включающая активное использование наработок феноменологии, герменевтики, гуманистической психологии и проч. Однако на этом пути существует опасность за «объективной научностью» лишить человековедение самого предмета изучения – человека в его телесной, чувственной и духовной целостности.
Возвращаясь к вопросу о поисках некой сущностной черты человека, определяющей его существование в мире и обществе, следует заметить, что междисциплинарность, несомненно, способствует раскрытию многогранности человека. Но при этом выводы из результатов междисциплинарного взаимодействия, как правило, аккумулируются для доказательства значимости одной или нескольких граней «человечности». А это, в свою очередь, искажает общую картину. Когда искажение достигает определенного предела, видимой частью которого выступает кризис человекознания, в очередной раз актуализируется вопрос о «конце истории» и «смерти» человека.
Заключение
Я среди людей, словно среди обломков и разрозненных частей человека.
Фридрих Ницше, немецкий философ [72 - [Ницше, 1990].]
Решительное изменение прежних взглядов в европейской философии истории в числе прочего обусловлено движением «трансгуманистов», поставивших задачу создания «постчеловека», и развитием постмодернистской рефлексии, декларирующей «смерть» человека [73 - Ряд характерных полемических сюжетов, обращенных к проблеме «целостности человека» и его «смерти», развивается в работах П.С. Гуревича (см.: [Гуревич, 2009]).].
«Смерть» «человека исторического» напрямую связана с «концом истории», обсуждение которого имеет долгую предысторию – от Гегеля и Маркса до Френсиса Фукуямы и его современных последователей и критиков. Но полемика чаще всего развертывается в идеологической, экономической или политической плоскостях, так как Фукуяма связал триумф Запада с отсутствием у либерализма «жизнеспособных альтернатив» (см.: [Фукуяма, 1990. С. 134–147]). Очевидная сегодня неадекватность подобной идеологической интерпретации «конца истории» отнюдь не снимает саму проблему. Тем более что в ряде случаев в истории выделяют не один, а несколько узловых моментов, расцениваемых как ее завершение. К примеру, историю человечества рассматривают «как последовательность технологических революций» (см.: [Еськов, 2005]), промежутки между которыми, учащаясь со временем, стремятся к некоторой точке «сингулярности истории» (см.: [Панов, 2006. С. 31–37]), вблизи которой характер исторического процесса «должен претерпеть существеннейшие и совершенно беспрецедентные изменения» [Семенов, 2003].
Суть этих изменений рядом авторов видится в смене пред-Истории на пост-Историю. Подобный взгляд на ход развития человека и человечества опирается на убеждение, что около 1981 г. завершился процесс перманентной иррадиации (волнового расширения) системы Человечества в Космос и в микромир, т.е. возникли все теоретически возможные пространственные иерархические структуры Человечества, в силу чего дальнейшее его развитие будет состоять в их актуализации и усложнении [Гринченко, 2004].
Действительно, прогресс знания способствовал не только «расколдовыванию мира» (по определению Макса Вебера), но и возникновению мысли о приближении истории к своему концу. В той мере, в какой усиливались сомнения в смысле жизни, под вопросом оказался и смысл истории, а значит – и познавательные возможности исторической науки [74 - Показательно, что после 1985 г. представители школы «Анналов» отказались от идеи создания тотальной истории путем включения всех гуманитарных и социальных наук в историю в качестве вспомогательных дисциплин.]. На пути преодоления кризиса истории (социогуманитарного знания и «наук о человеке» в целом) выход, как правило, видится в методологическом или творческом синтезе, расширении предметного поля (например, изучение сферы бессознательного, иррационального) или помещения «человека исторического» в различные контексты (прежде всего, социокультурные).
Нельзя не согласиться с А.Б. Каменским, что реально динамику развития науки определяет «выработка новых методов и подходов к изучению прошлого, имеющих универсальное значение вне зависимости от непосредственного объекта исследования, а также появление новых идей, оказывающих влияние на общие представления о прошлом человечества» (cм.: [Национальная гуманитарная наука в мировом контексте.., 2010. С. 139]). Следует к этому добавить, что сегодня речь должна идти о разработке эффективных методов системной интерпретации личности на стыке различных отраслей знания.
Можно только предположить, что в обновленной исторической науке будут присутствовать элементы антропологии и семиотики, феноменологии и герменевтики, социологии, психологии и других «наук о человеке», как, впрочем, и методики естественных и точных наук. Здесь главное, чтобы междисциплинарная деятельность по восстановлению единого понимания человечества не обернулась противоречивой по определению «междисциплинарной историей» (cм.: [Interdisciplinary History, 1970. P. 3–5; Ritter, 1986. P. 238]).
Известный российский историк А.Н. Медушевский вполне справедливо обратил внимание на то, что история может оставаться наукой только при наличии реального, стабильно существующего и в силу этого доступного для повторных интерпретаций объекта. В свою очередь, этот объект должен охватывать «человечество в целом» (исторический процесс) и «выражать системообразующее свойство феномена человека». Таковым свойством ученый считает целенаправленное человеческое поведение, неизбежно сопровождаемое «созданием интеллектуальных продуктов». Именно эти продукты целенаправленной человеческой деятельности, содержащие «намеренно заложенную создателем и ненамеренную информацию», выступают в качестве исторического источника когнитивной истории [Медушевский. Современная аналитическая история…]. Выше уже отмечался исследовательский потенциал данного направления, разработанного О.М. Медушевской на основе синтеза как традиционных, так и новых направлений гуманитарного знания. Кроме того, на этой теоретической основе современная историография получает возможность решения ряда аналитических задач:
• во-первых, определения критериев достоверности научного знания и выработки на этой основе отношения к различным направлениям и школам;
• во-вторых, выяснения инновационной составляющей социологических, антропологических и иных подходов для решения задач исторической науки и изменения в зависимости от этого характера и размера междисциплинарных связей исторической науки.
В новых условиях научное сообщество, по мнению А.Н. Медушевского, стоит перед вполне реальной дилеммой: понимания истории как строгой и точной науки (аналитической истории) или восприятия ее как одной из разновидностей искусства, находящегося в «ведомстве» музы Клио. Помимо ряда внешних факторов, позиция исследователя все больше определяется осознанным нравственным и интеллектуальным выбором [Там же].
Впрочем, ближайшая задача состоит не в открытии новых сфер исследования, а в приведении в порядок и переосмыслении достигнутого компендиума знаний о «человеке историческом». Перефразируя мысль австрийского зоопсихолога и этолога Конрада Лоренца, хочется призвать гуманитариев и представителей социальных наук создать новое «равновесие между поддержанием традиции и разрывом с прошлым». Именно это способно вернуть человекознанию центральное место в культурном и научном пространстве современной эпохи. В свою очередь, это повышает интегративный потенциал истории в общем ансамбле социогуманитарных наук.
Глоссарий
Аттитюд (от фр. attitude – поза, положение) – социальная установка, совокупность скрытых поведенческих реакций.
Аутентичность (от др.-греч. αύ6εvτικóς – подлинный) – способность человека в общении отказаться от различных социальных ролей, позволяя проявляться подлинным, свойственным только данной личности мыслям, эмоциям и поведению. В традициях гуманистической психологии характеризует некую идеальную «целостную» личность («функционирующую личность», по определению американского психолога Карла Рэнсома Роджерса (1902–1987) – одного из основателей гуманистической психологии) в противоположность невротической личности.
Дистрибуция (от англ. distribution – распределение) – термин, подразумевающий распределение, распространение или взаиморасположение каких-либо объектов.
Искажение нарратива – потребность уложить историю в ряд связанных или несвязанных фактов.
Каузальность (от лат. causalis) – причинная взаимообусловленность событий во времени, при которой при воздействии одного объекта (причина) происходит соответствующее ожидаемое изменение другого предмета, объекта (следствие).
Когерентность (от лат. cohaerens – находящийся в связи) – 1) взаимосвязь. Принцип когерентности заключается в утверждении, что все существующее находится во взаимосвязи; 2) согласованность нескольких колебательных или волновых процессов во времени, проявляющаяся при их сложении.
Когнитология (от лат. сognito – знаю и др.-греч. λóγoς – учение, наука) – междисциплинарная сфера научной деятельности, связанная с анализом знания и обеспечением его развития.
Конвенциональность (от лат. conventio – соглашение) – неотъемлемое качество культурного объекта, приобретаемое им в результате признания за ним (вследствие установления согласия между участниками социокультурного взаимодействия) определенного набора устойчивых характеристик, выделенных в качестве значимых.
Констелляция (от лат. con – вместе и stella – звезда) – в широком смысле взаимное расположение и взаимодействие различных факторов.
Мимесис или мимезис (от др.-греч. μίμησiς – подобие, воспроизведение, подражание) – один из основных принципов эстетики, обозначающий подражание искусства действительности.
Нарративная дисциплина – подгонка к прошлому убедительной и выразительной истории.
Пертинентность (от лат. pertineo – касаюсь, отношусь) – соотношение объема полезной информации к общему объему полученной информации.
Перформатив (от лат. perficio – совершать, заканчивать) – речевые акты, равноценные поступку. Введший этот термин в широкий научный оборот британский философ Джон Лэнгшо Остин (1911– 1960), разрабатывавший теорию речевого акта, к перформативам относил клятвы и обещания.
Праксиология или праксеология (от др.-греч. τπpάξiς – деятельность и λóγoς – учение, наука) – философская концепция человеческой деятельности, реализации человеческих ценностей в реальной жизни. Праксиология как общая методология рассматривает способы деятельности (в том числе и мыслительной) с точки зрения их эффективности.
Релевантность (от лат. relevo – поднимать, облегчать) – в общем смысле оценка степени соответствия и практической применимости результата, а также степени социальной применимости варианта решения задачи.
Тезаурус (от греч. θησαυpóς – сокровище) – в теории информации совокупность всех сведений, которыми обладает субъект.
Эпилогизм – свободный от теорий подход к истории, состоящий в накоплении не обобщаемых данных и основанный на опасности выискивания причин.
Эпистемология (от др.-греч. έπiστήμη – умение, знание и λóγoς – учение, наука) – теория познания.
Библиография
Абдеев Р.Ф. Философия информационной цивилизации. М.: Владос, 1994. 336 с.
Актуальные проблемы теории истории. Материалы «круглого стола» 12 января 1994 г. // Вопросы истории. 1994. № 6. С. 45–103.
Актуальные теоретические проблемы современной исторической науки // Вопросы истории. 1992. № 8–9. С. 159–166.
Ален Дж. Как человек мыслит // Klex: Книжный архив .
Алтухов В. Смена парадигм и формирование новой методологии (попытка обзора дискуссии) // Общественные науки и современность. 1993. № 1. С. 88–100.
Он же. Философия многомерного мира // Общественные науки и современность. 1992а. № 1. С. 15–27.
Он же. Контуры неклассической общественной теории // Общественные науки и современность. 1992б. № 5. С. 59–72.
Ананьев Б.Г. О проблемах современного человекознания. 2-е изд. СПб.: Питер, 2001. 272 с.
Анисимова А.Э. «Новый историзм»: Науковедческий анализ. М.: ИНИОН РАН, 2010. 154 с.
Анкерсмит Ф. Возвышенный исторический опыт. М.: Европа, 2007. 612 с.
Он же. Историография и постмодернизм // Современные методы преподавания новейшей истории. М., 1996. С. 142–163.
Он же. История и тропология: взлет и падение метафоры / пер. с англ. М. Кукарцева, Е. Коломиец, В. Кашаева. М.: Прогресс-Традиция, 2003а. 496 с.
Он же. Нарративная логика: Семантический анализ языка историков / пер. с англ. М.: Идея-Пресс, 2003б. 360 с.
Аннинский Л. «Внутри мифа». Патология современного мифологизированного сознания // Мифы и мифология в современной России. М.: АИРО-ХХ, 2000. С. 112–125.
Антоненко С. От советского к постсоветскому образу – мутация мифа власти в современной России // Мифы и мифология в современной России. М.: АИРО-ХХ, 2000. С. 188–211.
Антропологическое измерение российского государства / отв. ред. В.Н. Шевченко. М.: ИФРАН, 2009. 214 с.
Арендт Х. Ситуация человека // Вопросы философии. 1998. № 11. С. 116–130.
Арон Р. Опиум для интеллигенции. Мюнхен: ЦОПЭ, 1960. 235 с.
Арутюнян Ю.В., Дробижева Л.М. Этносоциология: пройденное и новые горизонты // Социс. 2000. № 4. С. 11–21.
Багдасарян В.Э. Менталитет «подпольного человека» русской революционной семиосферы: теория суицидальной психопатологии // Духовность. 2002. Кн. 2. С. 15–22.
Бажов СИ. Философия истории Н.Я. Данилевского. М.: ИФ РАН, 1997. 216 с.
Барбашина Э.В. Концепция философии истории в современной философии // Filosofa.net: Все о философии .
Барг М.А. Человек – общество – история // Новая и новейшая история. 1989. № 2.
Барская А.Д. Особенности мышления гомеровского человека // Вестник МГУ. Сер. 14. Психология. 1997. № 2. С. 23–32.
Барт Р. Избранные работы. Семиотика: Поэтика / пер. с фр.; сост., общ. ред. и вступ. ст. Г.К Косикова. М.: Прогресс, 1989. 616 с.
Баткин Л.М. Полемические заметки // Одиссей. Человек в истории. Представления о власти. 1995. М., 1995. С. 206–210.
Бауман З. О постмодерне // Русский гуманитарный интернет-университет .
Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М.: Искусство, 1986. 445 с.
Белый А. Символизм как миропонимание. М.: Республика, 1994. 528 с.
Белявский И.Г. Историческая психология. Одесса: Одесский гос. ун-т, 1991. 252 с.
Бергер П.Л. Общество в человеке // Социологический журнал. 1995. № 2. С. 162–181.
Бессмертный Ю.Л. Историческая антропология сегодня: французский опыт и российская историографическая ситуация // Историческая антропология: место в системе социальных наук, источники и методы интерпретации: Тезисы докл. и сообщ. науч. конф. М., 1998. С. 32–34.
Он же. Метод // Человек в мире его чувств. Очерки по истории частной жизни в Европе и некоторых странах Азии до начала нового времени. М., 2000. С. 16–28.
Он же. «Что за “Казус”?» // Казус: Индивидуальное и уникальное в истории. 1996. Вып. 1. М., 1997. С. 7–24.
Биографический метод: История. Методология. Практика. М.: Ин-т социологии РАН, 1994. 147 с.
Блок М. Апология истории. М.: Наука, 1973. 232 с.
Блюхер Ф.Н. Философские проблемы исторической науки. М.: ИФ РАН, 2004. 197 с.
Бобров М.Я. Законы исторической социологии и методы их исследования. Барнаул: Изд-во Алтайского ун-та, 1999. 191 с.
Боброва Е.Ю. Основы исторической психологии. СПб.: Изд-во СПбУ, 1997. 236 с.
Бойм С. Общие места: Мифология повседневной жизни. М.: Новое литературное обозрение, 2002. 320 с.
Бойцов М.А. Вперед, к Геродоту! // Казус: индивидуальное и уникальное в истории. 1999. М., 1999. С. 17–41.
Болебрух А.Г. Приобрела ли историография новый образ? // Харькiвский iсторiографiчний збiрник. Вип. 8. Харькiв: Вид-во НУА, 2006. C. 4–13.
Бом Д. Наука и духовность: необходимость изменений в культуре // Человек. 1993. № 1. С. 7–17.
Бореев Ю. Исторические идеалы и смыслы бытия человека и человечества, формируемые культурой. М.: Независимая Академия эстетики и свободных искусств, 2006. 180 с.
Бородкин Л.И. И.Д. Ковальченко и отечественная школа квантитативной истории // Материалы научных чтений, посвященных памяти академика И.Д. Ковальченко. М., 1997. С. 74–87.
Он же. Информатика, математика, история: «персонификация» междисциплинарного процесса // Круг идей: новое в исторической информатике. Труды I конф. Ассоциации «История и компьютер». М., 1994. С. 9–14.
Он же. Квантитативная история в системе координат модернизма и постмодернизма // Ассоциация «История и компьютер» < http://www.ab.ru/~kleio/nni-quan.html>.
Он же. Компьютерное моделирование исторических процессов: еще раз о математических моделях // Круг идей: развитие исторической информатики. Труды II конф. Ассоциации «История и компьютер». М., 1995. С. 89–93.
Он же. Многомерный статистический анализ в исторических исследованиях. М.: Изд-во МГУ, 1986. 187 с.
Бородкин Л.И., Селунская Н.Б. Методы изучения социальной истории в американской историографии (по поводу «Проекта социальной истории Филадельфии») // История СССР. 1978. № 2. С. 46–58.
Бюргьер А. От серийной к комплексной истории: генезис исторической антропологии // Homo Historicus: К 80-летию со дня рождения Ю.Л. Бессмертного: в 2 кн. Кн. I. М., 2003. С. 191–219.
Вельш Б. «Постмодерн»: Генеалогия и значение одного спорного понятия // Путь. 1992. № 1. С. 109–136.
Визуальная антропология: режимы видимости при социализме / под ред. Е.Р. Ярской-Смирновой, П.В. Романова. М.: ООО «Вариант»: ЦСГПИ, 2009. 448 с.
Визгин В.П. История и метаистория // Вопросы философии. 1998. № 10. С. 98–111.
Он же. Ментальность, менталитет // Современная западная философия: Словарь. М.: Политиздат, 1991. С. 177–178.
Высокова В.В., Сосновский М.А. Универсальная история в современной историографии // Диалог со временем. 2007. Вып. 18. С. 170–189.
Гадамер Г.-Г. Истина и метод. М.: Прогресс, 1988. 704 с.
Гемпель КГ. Функция общих законов в истории // Его же. Логика объяснения. М.: Дом интеллектуальной книги: Русское феноменологическое общество, 1998. С. 16–31.
Гинзбург К. Микроистория: две-три вещи, которые я о ней знаю // Современные методы преподавания новейшей истории. М., 1996. С. 207–236.
Гомаюнов С.А. От истории синергетики к синергетике истории // Общественные науки и современность. 1994а. № 2. С. 99–106.
Он же. Композиционный метод в историческом познании. М.: МГПУ им. В.И. Ленина, 1994б. 143 с.
Он же. Местная история: проблемы методологии // Вопросы истории. 1996. № 9. С. 158–163.
Гофман А.Б. Марсель Мосс: за единство наук о человеке // Человек. 1993. № 2. С. 62–63.
Гренди Э. Еще раз о микроистории // Казус: Индивидуальное и уникальное в истории. 1996. М., 1997. С. 291–302.
Григорьев СИ. Историческая антропология – «на обломках самовластья» // Клио. Журнал для ученых. 2002. № 1 (16). С. 165–168.
Гринблатт С. Формирование «Я» в эпоху Ренессанса: от Мора до Шекспира // НЛО. 1999. № 35. С. 34–78.
Гринченко СН. Системная память живого (как основа его метаэволюции и периодической структуры). М.: ИПИ РАН: Мир, 2004. 512 с. [Электронный ресурс] // ИПИ РАН .
Губин В., Стрелков А. Власть истории. Очерки по истории философии истории. М.: РГГУ, 2007. 330 с.
Гульбин Г.К. Проблемы историзма в исторической периодике США (1970–1980-е гг.) // Методологические и историографические вопросы исторической науки. Вып. 20. Томск: Изд-во ТГУ, 1992. С. 102–117.
Гуревич А.Я. Историк конца ХХ века в поисках метода // Одиссей. Человек в истории. М.: Coda, 1996а. С. 5–10.
Он же. О кризисе современной исторической науки // Вопросы истории. 1991. № 2–3. С. 21–36.
Он же. Подводя итоги // Одиссей. М., 2000. С. 128–134.
Он же. «Территория историка» // Одиссей. Человек в истории. Ремесло историка на исходе XX века. М., 1996б. С. 81–109.
Гуревич П.С Антропологический ренессанс // Феномен человека: Антология. М.: Высшая школа, 1993. С. 3–23.
Он же. Расколотость человеческого бытия. М.: ИФ РАН, 2009. 199 с.
Он же. Философия человека. Ч. 1. М.: ИФ РАН, 1999. 218 с.
Он же. Философия человека. Ч. 2. М.: ИФ РАН, 2001. 209 с.
Гуревич П.С, Фролов И.Т. Философское постижение человека // Человек: Мыслители прошлого и настоящего о его жизни, смерти и бессмертии. Древний мир – эпоха Просвещения. М., 1991. С. 3–19.
Гуссерль Э. Кризис европейских наук и трансцендентальная феноменология: Введение в феноменологическую философию. СПб.: Владимир Даль, 2004. 400 с.
Данто А. Аналитическая философия истории. М.: Идея-Пресс, 2002. 292 с.
Демоз Л. Психоистория. Ростов н/Д: Феникс, 2000. 512 с.
Деревянко А.П., Холюшикн Ю.П., Воронин В.П., Екимов Д.В. Объектно-ориентированный подход в исторических и археологических исследованиях // Информационный бюллетень Ассоциации «История и компьютер». М., 1995. № 14. С. 14–15.
Джойс П. Конец социальной истории? // Современные методы преподавания новейшей истории. М.: ИВИ РАН, 1996. С. 114–141.
Джохадзе И.Д. Неопрагматизм Ричарда Рорти. М.: Эдиториал УРСС, 2001. 256 с.
Дильтей В. Воззрение на мир и исследование человека со времен Возрождения и Реформации. М.; Иерусалим: Университетская книга, 2000. 464 с.
Дингес М. Историческая антропология и социальная история: через теорию «стиля жизни» к «культурной истории повседневности» // Одиссей. Человек в истории. 2000. М., 2000. С. 96–124.
Дмитриев А.В., Сычев А.А. Смех: Социофилософский анализ. М.: Альфа-М, 2005. 592 с.
Добролюбов Я. Мифологики власти // Отечественные записки. 2002. № 4–5. С. 378–383.
Доманска Э. Философия истории после постмодернизма / пер. с англ. М.: Канон+: РООИ «Реабилитация», 2010. 400 с.
Дорошенко Н.М. Главные параметры человеческой истории // Национальные образы прошлого: Этническая доминанта в историографии и философии истории. Третьи Санкт-Петербургские чтения по теории, методологии и философии истории. СПб.: Изд. дом С.-Петерб. гос. ун-та, 2008. С. 33–48.
Дридзе Т.М. Текстовая деятельность в структуре социальной коммуникации. М.: Наука, 1984. 232 с.
Дробижева Л.М. История и социология. М.: Мысль, 1971. 157 с.
Дружинин В. Психология // Библиотека Гумер – Психология .
Единство гуманитарного знания: новый синтез: Материалы XIX междунар. науч. конф. Москва, 25–27 янв. 2007 г. М.: РГГУ, 2007.
Еськов К.Ю. Евангелие от Афрания: Священная история как предмет для детективного расследования. Наш ответ Фукуяме: «Конец истории?» – «Не дождетесь!..». М.: Изд-во НЦ ЭНАС, 2005. 168 с.
Жизнь как ценность / отв. ред. Л.И. Фесенкова. М.: ИФ РАН, 2000. 270 с.
Жук С.И. Одномерна ли история? // Вопросы истории. 1992. № 8–9. С. 186–187.
Журавлев С.В. Иностранцы в Советской России в 1920-е – 1930-е гг. Источники и методы социально-исторического исследования: дис. … докт. ист. наук. М., 2000.
Зайчик С.А. Воля к мысли // Человек. 1993. № 4. С. 27–37.
Зализняк А.А. О профессиональной и любительской лингвистике // Наука и жизнь. 2009. № 1, 2 [Электронный ресурс] // Элементы .
Он же. Об исторической лингвистике // Элементы .
Зверева Г.И. Понятие «исторический опыт» в новой философии истории // Теоретические проблемы исторических исследований. М., 1999. Вып. 2. С. 16–19.
Она же. Понятие новизны в «новой интеллектуальной истории» // Диалог со временем: Альманах интеллектуальной истории. М., 2002. № 4. С. 45–54.
Зенкин С. Филологическая иллюзия и ее будущность // НЛО. М., 2001. № 47. С. 72–77.
Зубкова Е.И., Куприянов А.И. Ментальное измерение истории: поиски метода // Вопросы истории. 1995. № 7. С. 153–160.
Иванов В.В. Методологические основы исторического познания: учеб. пособие по исторической социологии. Казань: Изд-во Казанского ун-та, 1991. 150 с.
Иванов Р.Ф. Региональная история как предмет исторического исследования // Регионы и регионализм в странах Запада и России. М., 2001. С. 73–87.
Иконникова С.Н. Контуры исторической культурологии // Методология гуманитарного знания в перспективе XXI века. К 80-летию профессора Моисея Самойловича Кагана. Материалы междунар. науч. конф. Санкт-Петербург, 18 мая 2001 г. СПб.: С.-Петерб. философ. общ-во, 2001. C. 42–51.
Ильенков Э.В. Диалектическая логика: Очерки истории и теории. 2-е изд., доп. М.: Политиздат, 1984. 320 с.
Ильин И.П. Постструктурализм. Деконструктивизм. Постмодернизм. М.: Интрада, 1996. 256 с.
Интеллектуальная история сегодня .
Ионин Л.Г. Социология культуры. Путь в новое тысячелетие. М., 2000 [Электронный ресурс] // Русский гуманитарный интернет-университет .
Он же. Театр культурных форм // Свобода в СССР: Статьи и эссе. СПб.: Фонд «Университетская книга», 1997. С. 213–229.
Ионов И.Н. Историческая наука: от «истинностного» к полезному знанию // Общественные науки и современность. 1995. № 4. С. 109–112.
Он же. Судьба генерализирующего подхода к истории в эпоху постструктурализма (попытка осмысления опыта Мишеля Фуко) // Одиссей. Человек в истории. 1996. М.: Coda, 1996. С. 60–80.
Ирвин А. Философия истории // Аристотель .
Искендеров А.А. Историческая наука на пороге XXI века // Вопросы истории. 1996. № 4. С. 3–31.
Историк в поиске: Микро– и макроподходы к изучению прошлого. Докл. и выступл. на конф. 5–6 окт. 1998 г. М.: ИВИ РАН, 1999. 309 с.
Историография истории Нового и Новейшего времени стран Европы и Америки / под ред. И.П. Дементьева, А.И. Патрушева. М.: Высшая школа, 2000. 432 c. [Электронная версия] < http://www.amstud.msu.ru/full_text/texts/dementyev/part2/end_part.htm>.
Историческая демография: сб. ст. / под ред. М.Б. Денисенко, И.А. Троицкой. М.: МАКС Пресс, 2008. 300 с.
Историческая культурология // Сайт Российского института культурологии .
Историческая наука второй половины XX века (1945 – середина 1990-х гг.) .
Историческая наука сегодня: Теории, методы, перспективы / ред. Л.П. Репина. М.: URSS, 2011. 608 с.
Историческая наука Федеративной Республики Германии. От идеалистического историзма к социально-критической истории .
Историческое знание в Великобритании второй половины XX века: пути «новой социальной истории» .
История философии. № 12 / отв. ред. Т.А. Дмитриев. М.: ИФ РАН, 2005. 243 с.
Итальянская историография (1945 – начало 1990-х гг.) .
Каган М.С. Перспективы развития гуманитарных наук в XXI веке // Методология гуманитарного знания в перспективе XXI века. К 80-летию профессора Моисея Самойловича Кагана. Материалы междунар. науч. конф. Санкт-Петербург, 18 мая 2001 г. Сер. «Symposium». Вып. 12. СПб.: С.-Петерб. филос. общ-во, 2001. C. 9–14.
Казначеев В.П. Феномен человека: комплекс социоприродных свойств // Человек в системе наук. М., 1989. С. 121–133.
Камчатнов А.М. Лингвистическая герменевтика (на материале древнерусских рукописных источников). М.: Прометей, 1995. 168 с.
Каравашкин А.В., Юрганов А.Л. Опыт исторической феноменологии: Трудный путь к очевидности. М.: РГГУ, 2003. 385 с.
Карасев Л. Антитеза смеха // Человек. 1993. № 2. С. 12–31.
Карр Э. Историк и факты // Современные тенденции в буржуазной философии и методологии истории. Ч. 1–2. М., 1969.
Кассирер Э. Опыт о человеке // Проблема человека в западной философии. М., 1988. С. 3–30.
Он же. Понятие символической формы в структуре о духе // Культурология XX век. 1998. № 11. С. 37–66.
Качанов Ю.Л. Производство политического поля в современной России // Социологические исследования. 1997. № 11. C. 3–12.
Ким С.Г. К характеристике исторической антропологии ФРГ // Методологические и историографические вопросы исторической науки: сб. ст. Вып. 21. Томск: Изд-во Томского ун-та, 1994a. С. 85–112.
Он же. Основные тенденции исторической антропологии в Германии 1960–80-х гг. // К новому пониманию человека в истории: Очерки развития современной западной исторической мысли. Томск, 1994б. С. 130–190.
Климович К.К. Во власти символов. М.; Рязань: Русская правда, 2009. 240 с.
Киященко Л.П., Моисеев В.И. Философия трансдисциплинарности. М.: ИФ РАН, 2009. 205 с.
Клягин Н.В. Человек в истории. М.: ИФ РАН, 1999. 239 с.
Кнабе Г.С. Общественно-историческое познание второй половины ХХ века, его тупики и возможности их преодоления // Одиссей. 1993. М., 1994. С. 249–250.
Ковалев А. Еще раз о формационном и цивилизационном подходе // Общественные науки и современность. 1996. С. 97–104.
Ковальченко И.Д. Теоретико-методологические проблемы исторических исследований. Заметки и размышления о новых подходах // Новая и новейшая история. 1995. № 1. С. 3–33.
Козлов С. На randez-vous с «новым историзмом» // НЛО. М., 2000. № 42. С. 5–12.
Кознова И.Е. XX век в социальной памяти российского крестьянства. М.: ИФ РАН, 2000. 207 с.
Коллингвуд Р.Дж. Идея истории. Автобиография. М.: Наука, 1980. 485 с.
Коломийцев В.Ф. Методология истории (От источника к исследованию). М.: РОССПЭН, 2001. 191 с.
Кондрашов Н.А. История лингвистических учений: учеб. пособие. Изд. 2-е, стереотип. М.: Едиториал УРСС, 2004. 224 с.
Копосов Н.Е. Как думают историки. М.: Новое литературное обозрение, 2001. 326 с.
Королев С.А. Бесконечное пространство: гео– и социографические образы власти в России. М.: ИФ РАН, 1997. 234 с.
Кром М.М. Антропологический подход к изучению русского средневековья (заметки о новом направлении в американской историографии) // Отечественная история. 1999. № 6. С. 90–106.
Он же. «Зрячий миф», или Парадоксы «исторической феноменологии» // НЛО. 2004б. № 68. С. 309–319.
Он же. Историческая антропология. Изд. 2-е, испр., доп. СПб.: Дмитрий Буланин, 2004а. 168 с.
Он же. История России в антропологической перспективе: история ментальностей, историческая антропология, микроистория, история повседневности .
Он же. Новая политическая история // Европейский университет в Санкт-Петербурге < http://www.eu.spb.ru/index.php?option=com_content&task=view&id=1042&Itemid=259>.
«Круглый стол» по книге О.М. Медушевской «Теория и методология когнитивной истории» // Российская история. 2010. № 1. С. 131–166.
Кудрявцев В.Н. Об особенностях методологии социальных и гуманитарных наук // Новая и новейшая история. 1995. № 3. С. 3–7.
Кузнецов В.Г. Герменевтика и гуманитарное познание. М.: МГУ, 1991. 192 с.
Кукарцева М.А. Метод исторической ментальности в контексте философии истории // Менталитет и политическое развитие России. М., 1996. С. 11–13.
Она же. О теории действия в философии истории США // Философские проблемы социально-гуманитарного знания. М., 2001.
Она же. Современная философия истории США. Иваново: Ивановский гос. ун-т, 1998. 215 с.
Она же. Философия истории в конце ХХ в.: несколько реплик о существе вопроса // Актуальные проблемы социально-философского знания. Иваново, 2001.
Кукарцева М., Мегилл А. Философия истории и историология: грани совпадения // История и современность. 2006. № 3.
Куприянов П.С. Русские заграничные путешествия начала XIX в.: национальные представления и проблема национальной самобытности: дис. … канд. ист. наук. М., 2002.
Кураев А. (диакон). Грехопадение // Человек. 1993. № 5. С. 5–17.
Кутырев В.А. Познать нельзя – помиловать! // Человек. 1993. № 1. С. 18–32.
Ландабасо А.И. Теория регионалистики: европейский опыт исследования // Регионы и регионализм в странах Запада и России. М., 2001. С. 87–96.
Лашук Л.П. Введение в историческую социологию. М.: Изд-во МГУ, 1977. 148 с.
Ле Гофф Ж. Средневековый мир воображаемого. М.: Прогресс, 2001. 440 с.
Он же. Является ли все же политическая история становым хребтом истории? // THESIS. 1994. Т. 2. Вып. 4. С. 177–192.
Ле Руа Ладюри Э. Застывшая история // THESIS. 1993. Вып. 2. С. 153–174.
Левина Н.Б. Повседневная жизнь советского города: Нормы и аномалии. 1920–1930 годы. СПб.: Журнал «Нева»: ИД «Летний Сад», 1999. 320 с.
Левандовский А. Миф как средство легитимации власти в России (XIX–XX вв.) // Мифы и мифология в современной России. М.: АИРО-ХХ, 2000. С. 129–167.
Он же. Оружие мифа. Миф как средство легитимации власти в России // Свободная мысль. 2001. № 2. С. 102–118.
Леви Дж. Биография и история // Современные методы преподавания новейшей истории. М., 1996а. С. 191–196.
Он же. К вопросу о микроистории // Современные методы преподавания новейшей истории. М., 1996б. С. 167–190.
Лелеко В.Д. Эстетизация повседневной жизни постмодерна и эстетика повседневности // Эстетика в интерпарадигмальном пространстве: перспективы нового века. Материалы науч. конф. Санкт-Петербург, 10 октября 2001 г. Сер. «Symposium». Вып. 16. СПб.: С.-Петерб. филос. общ-во, 2001. С. 34–36.
Лефевр В.А. Формула человека: контуры фундаментальной психологии / пер. с англ. М.: Прогресс, 1991. 108 с.
Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна. СПб.: Алетейя, 1998. 160 с.
Лотман Ю.М. Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII – начало XIX века). СПб.: Искусство-СПб, 1994. 758 с.
Он же. Клио на распутье // Его же. Избранные статьи. Т. 1. Таллинн, 1992.
Он же. Культура и взрыв. М.: Гнозис, 1992. 272 с.
Лурье С.В. Историческая этнология: учеб. пособие для вузов. М.: Аспект Пресс, 1997. 448 с. [Электронный ресурс] < http://ethnopsyhology.narod.ru/svlourie/hist-ethnology/>.
Майков В., Козлов В. Трансперсональная психология: Истоки, история, современное состояние. М.: ООО «Издательство АСТ», 2004. 603 c.
Маловичко С.И. Глобальная (г)локализация и практика концептуализма новой локальной истории // Национальные образы прошлого: Этническая доминанта в историографии и философии истории. Третьи Санкт-Петербургские чтения по теории, методологии и философии истории. СПб.: Изд. дом С.-Петерб. гос. ун-та, 2008а. С. 140–147.
Он же. «Измельчение» исторической науки: актуальные историографические практики // Харькiвский iсторiографiчний збiрник. Вип. 9. Харькiв: Вид-во НУА, 2008б. C. 35–43.
Он же. История исторической науки: поиск методологического инструментария в период парадигмальных изменений // Харькiвский iсторiографiчний збiрник. Вип. 10. Харькiв: ХНУ iм. Каразiна, 2010. С. 70-84.
Маловичко С.И., Мохначева М.П. Регионалистика – историческое краеведение – локальная история: размышления о порогах и пороках «не/совместимость» // Харькiвский iсторiографiчний збiрник. Вип. 8. Харькiв: Вид-во НУА, 2006. С. 23–37.
Они же. Фантастический мир каждого дня // Художественный журнал. 1997. № 17. С. 14–16.
Мандру Р. Франция раннего Нового времени, 1500–1640: Эссе по исторической психологии. М.: Территория будущего, 2010. 328 с.
Маффесоли М. Околдованность мира, или Божественное социальное // Социо-Логос. М.: Прогресс, 1991. С. 133–137.
Мегилл А. Историческая эпистемология. М.: Канон+, 2007. 480 с.
Медик Х. Микроистория // THESIS. Теория и история экономических и социальных институтов и систем. 1994. Т. II. Вып. 4. С. 193–202.
Медушевская О.М. Когнитивно-информационная теория в социологии истории и антропологии // Социологические исследования. 2010а. № 11. С. 63–73.
Она же. Теория исторического познания: Избранные произведения. СПб.: Университетская книга, 2010б. 572 с.
Она же. Теория и методология когнитивной истории. М.: РГГУ, 2008. 358 с.
Она же. Феноменология культуры: концепция А.С. Лаппо-Данилевского в гуманитарном познании новейшего времени // Исторические записки. М., 1999. № 2 (120). С. 100–136.
Медушевская О.М., Румянцева М.Ф. Методология истории. М.: РГГУ, 1997. 72 с.
Медушевский А.Н. Аналитическая история: Журнал и приоритетные направления его развития // Отечественная история. 2008. № 5. С. 3–18.
Он же. Современная аналитическая история: теоретические проблемы и направления исследований // История постсоветской современности: проблемы изучения и преподавания. Междунар. науч. конф. 12 февраля 2009 г. // Российский государственный гуманитарный университет .
Мейнеке Ф. Возникновение историзма. М.: РОССПЭН, 2004. 480 с.
Мещеркина Е.Ю. Социологические аспекты изучения автобиографий // Педагогическая антропология: феномен детства в воспоминаниях. М.: Изд-во УРАО, 2001. С. 46–54.
Мило Д. За экспериментальную, или веселую, историю // THESIS. 1994. Вып. 5. С. 185–205.
Мильков В.В. Осмысление истории в Древней Руси. М.: ИФ РАН, 1997. 197 с.
Миронов Б.Н. Историк и социология. Л.: Наука, 1981.
Михайлов А.А. Современная философская герменевтика и методология исторического познания // Метод в историческом исследовании. Тезисы докл. и сообщ. Всесоюзной школы-семинара. Минск, 21–25 окт. 1991 г. Минск, 1991. С. 19–22.
Можейко М.А. Сверхчеловек // История философии: Энциклопедия. Минск, 2002. С. 931-933.
Моисеев Н.Н. Современный рационализм и мировоззренческие парадигмы // Общественные науки и современность. 1994. № 3. С. 77–87.
Мокий В.С. Основы трансдисциплинарности. Нальчик: ГП КБР «Республиканский полиграфкомбинат им. Революции 1905 года», 2009. 368 с.
Москвитина-Эске Н.С. Историография ФРГ: логика новаций и механизм преемственности // Методологические и историографические вопросы исторической науки. Вып. 21. Томск: Изд-во Томского ун-та, 1994. С. 71–84.
Мосс М. Техники тела // Человек. 1993. № 2. С. 64–79.
Мучник В.М. Историческое сознание на пороге XXI века. От логоса к мифу // Методологические и историографические вопросы исторической науки. Вып. 25. Томск, 1999. С. 99–117.
Мучник В.М., Николаева И.Ю. От классики к постмодерну: о тенденциях развития современной западной исторической мысли // К новому пониманию человека в истории: Очерки развития современной западной исторической мысли / под ред. Б.Г. Могильницкого. Томск: Изд-во Томского ун-та, 1994. С. 5–52.
Назаретян А. «Столкновение цивилизаций» и «конец истории» // Общественные науки и современность. 1994. № 6. С. 140–146.
Наука: от методологии к онтологии / отв. ред. А.П. Огурцов, В.М. Розин. М.: ИФ РАН, 2009. 287 с.
Национальная гуманитарная наука в мировом контексте: опыт России и Польши / отв. ред. Е. Аксер, И.М. Савельева. М.: Изд. дом ВШЭ, 2010. 368 с.
Национальные образы прошлого: Этническая доминанта в историографии и философии истории. Третьи Санкт-Петербургские чтения по теории, методологии и философии истории. СПб.: Изд. дом С.-Петерб. гос. ун-та, 2008. 345 с.
Немировский В.Г., Невирко Д.Д. Социология человека: от классических к постнеклассическим подходам. 2-е изд., перераб. и доп. М.: Изд-во ЛКИ, 2008. 304 с.
Никифоров А.Л. Революция в теории познания? // Общественные науки и современность. 1995. № 4. С. 113–117.
Ницше Ф. Сочинения: в 2 т. Т. 2. М.: РИПОЛ-Классик, 1997. 863 с.
Он же. Так говорил Заратустра. Книга для всех и ни для кого. М.: Интербук, 1990. 301 с.
Новая локальная история: сб. науч. ст. Вып. 4. Ставрополь; Москва, 2009. 392 с.
Нэвилл Д. Трансперсональная психология / пер. с англ. М.: Ин-т общегуманитарных исследований; Львов: Инициатива, 2001. 208 с.
Обертрайс Ю. Введение // Эпоха. Культуры. Люди (история повседневности и культурная история Германии и Советского союза. 1920–1950-е годы). Материалы межд. научн. конф. Харьков, сент. 2003 г.: сб. докл. Харьков, 2004. С. 3–23.
Ойкумена. Альманах сравнительных исследований политических институтов, социально-экономических систем и цивилизаций. Вып. 2. Харьков: Константа, 2004. 230 с.
Олабарри И. «Новая» новая история: структура большой длительности // Ойкумена. Альманах сравнительных исследований политических институтов, социально-экономических систем и цивилизаций. Вып. 2. Харьков: Константа, 2004 [Электронный ресурс] < http://abuss.narod.ru/Biblio/olabarry.htm>.
Орлов И.Б. История повседневности: смерть или новое рождение? // Преподавание истории в школе. 2008. № 3. С. 32–37.
Он же. Микроистория: «атомизация» исторической реальности или ее иной образ? // Национальные образы прошлого. Этническая доминанта в историографии и философии истории. Третьи Санкт-Петербургские чтения по теории, методологии и философии истории. СПб.: Изд. дом С.-Петерб. гос. ун-та, 2008. С. 148–156.
Он же. «Новые истории»: от междисциплинарности к претензиям на статус парадигмы // Харькiвский iсторiографiчний збiрник. Вип. 10. Харькiв: ХНУ iм. Каразiна, 2010. С. 85–96.
Он же. Семейная история: от истории домохозяйства к вопросам внутрисемейных отношений // Вестник Тверского гос. ун-та. Сер. История. 2009. № 2 (19). С. 67–76.
Он же. Советская повседневность: исторический и социологический аспекты становления. М.: Изд. дом ВШЭ, 2010. 317 с.
Он же. Современная российская историография ХХ столетия: смена научной парадигмы? // Харькiвский iсторiографiчний збiрник. Вип. 8. Харькiв: Вид-во НУА, 2006. С. 14–22.
Он же. Устная история: генезис и перспективы развития // Отечественная история. 2006. № 2. С. 136–148.
Он же. Учебная повседневность страны Советов: определение предметных областей // Социальная политика в контексте трансформаций российского общества: реформы и повседневность. Тезисы докладов. М.: НИУ ВШЭ, 2011. С. 28–30.
Он же. Человек в историческом пространстве и времени: антропологизация истории и/или историзация антропологии? // Харькiвский iсторiографiчний збiрник. Вип. 9. Харькiв: Вид-во НУА, 2008. С. 86–94.
Павленко А.Н. Бытие у своего порога // Человек. 1993. № 3. С. 21–48.
Панов А.Д. Сингулярность Дьяконова // История и Математика: Проблемы периодизации исторических макропроцессов. М.: Ком-Книга, 2006. С. 31–37.
Патрушев А.И. Некоторые тенденции в развитии западной исторической науки на пороге XXI века // Историография истории Нового и Новейшего времени стран Европы и Америки / под ред. И.П. Дементьева, А.И. Патрушева. М., 2000 // Сайт «История США в МГУ» .
Персональная история. Исповедь судьбы. М.: Анвик К, 2001. 304 с.
Попов В.Б. Парадигма многомерности и глобальные трансформации социально-исторического континуума // Национальные образы прошлого: Этническая доминанта в историографии и философии истории. Третьи Санкт-Петербургские чтения по теории, методологии и философии истории. СПб.: Изд. дом С.-Петерб. гос. ун-та, 2008. С. 206–215.
Попова Т.Н. Историография в поисках своего обновления // Харькiвский iсторiографiчний збiрник. Вип. 9. Харькiв: Вид-во НУА, 2008. C. 44–60.
Портнова Т.В., Чернов Е.А. Куновская история науки: «мир природы» или «мир истории»? // Харькiвский iсторiографiчний збiрник. Вип. 10. Харькiв: ХНУ iм. Каразiна, 2010. С. 172–185.
Почепцов О.Г. Языковая ментальность: способ представления мира // Вопросы языкознания. 1990. № 6. С. 110–122.
Пржиленский В.И. Междисциплинарный подход сегодня: философские предпосылки и методологические следствия // Междисциплинарные подходы к изучению прошлого: до и после «постмодерна». М., 2005.
Про А. Двенадцать уроков по истории. М.: РГГУ, 2000. 336 с.
Программа «Человек – наука – общество» // Человек. 1992. № 5. С. 173–176.
Пушкарев Л.Н. Что такое менталитет? Историографические заметки // Отечественная история. 1995. № 3. С. 158–166.
Ратмэн Д.Б. Новая социальная история в США // Новая и новейшая история. 1990. № 2. С. 66–80.
Ревель Ж. История ментальностей: опыт обзора // Споры о главном: Дискуссии о настоящем и будущем исторической науки вокруг французской школы «Анналов». М., 1993. С. 51–58.
Он же. Микроанализ и конструирование социального // Современные методы преподавания новейшей истории. М., 1996. С. 236–261.
Резник Ю.М. Путь системной реорганизации и интеграции социального знания (очерки о судьбе отечественного обществознания) // Личность. Культура. Общество. Вып. 2. Т. II. М., 2000.
Репина Л.П. Вызов постмодернизма и перспективы новой культурной и интеллектуальной истории // Одиссей: Человек в истории. Ремесло историка на исходе ХХ века. М.: Coda, 1996. С. 25–38.
Она же. Историческая наука и современное общество // Новый образ исторической науки в век глобализации и информатизации. М., 2005а. С. 3–19.
Она же. Историческая наука на рубеже XX–XXI вв.: социальные теории и историографическая практика. М.: Кругъ, 2011. 560 с.
Она же. Культурный поворот в интеллектуальной истории // Выбор метода: изучение культуры в России 1990-х годов. М., 2001а. С. 28–36.
Она же. Между индивидуальным, локальным и глобальным: интегративные подходы в современной историографии // Национальные образы прошлого: Этническая доминанта в историографии и философии истории. Третьи Санкт-Петербургские чтения по теории, методологии и философии истории. СПб.: Изд. дом С.-Петерб. гос. ун-та, 2008. С. 233–249.
Она же. На пути к новому синтезу: перспективные тенденции в современной британской историографии // Методологические и историографические вопросы исторической науки. Вып. 21. Томск: Изд-во Томского ун-та, 1994. С. 3–18.
Она же. «Новая историческая наука» и социальная история. М.: ИВИ РАН, 1998. 282 с.
Она же. «Новая историческая наука» и социальная история. 2-е изд., испр. и доп. М.: ЛКИ, 2009. 320 с.
Она же. Опыт междисциплинарного взаимодействия и задачи интеллектуальной истории // Диалог со временем. Альманах интеллектуальной истории. Вып. 15. М., 2005б. С. 5–14.
Она же. От истории идей к интеллектуальной истории (Аналитический обзор) // XX век: Методологические проблемы исторического познания: сб. обзоров и рефератов: в 2 ч. Ч. 2. М., 2001б.
Она же. От личностного до глобального: Еще раз о пространстве интеллектуальной истории // Диалог со временем. Альманах интеллектуальной истории. Вып. 14. М.: КомКнига, 2005в.
Она же. Проблема методологического синтеза и новые версии социальной истории // Междисциплинарный синтез в истории и социальные теории: теория, историография и практика конкретных исследований. М., 2004. С. 25–31.
Она же. Социальная история и историческая антропология: новейшие тенденции в современной британской и американской медиевистике // Одиссей. Человек в истории. 1990. М., 1990. С. 167–181.
Она же. Теоретические новации в современной историографии // Харькiвский iсторiографiчний збiрник. Вип. 10. Харькiв: ХНУ iменi Каразiна, 2010. C. 10–40.
Она же. Что такое интеллектуальная история? // Диалог со временем: Альманах интеллектуальной истории. М., 1991. № 1. С. 5–12.
Репина Л.П., Зверева В.В., Парамонова М.Ю. История исторического знания: пособие для вузов. М.: Дрофа, 2004. 288 с.
Ривош Я.Н. Время и вещи. Очерки по истории материальной культуры России начала ХХ в. М.: Искусство, 1990. 304 с.
Рикер П. Герменевтика и метод социальных наук // Его же. Герменевтика. Этика. Политика. М., 1995а. С. 3–18.
Он же. Историческая интенциональность // Его же. Время и рассказ. Т. 1. СПб., 2000. С. 203–258.
Он же. История и истина. СПб.: Алетейя, 2002. 400 с.
Он же. Конфликт интерпретаций: очерки о герменевтике. М.: Медиум, 1995б. 415 с.
Он же. Память, история, забвение. М.: Изд-во гуманитарной литературы, 2004. 728 с.
Романов П., Ярская-Смирнова Е. «Глазной советский человек»: правила подо(зрения) // Визуальная антропология: режимы видимости при социализме / под ред. Е.Р. Ярской-Смирновой, П.В. Романова. М.: ООО «Вариант»: ЦСГПИ, 2009. С. 7–16.
Романовский Н.В. Историческая социология. М.: Канон+: РООИ «Реабилитация», 2009. 320 с.
Он же. Историческая социология в структуре социологического знания // Социс. 2000. № 6. С. 10–19.
Рорти Р. Прагматизм без метода // Логос. 1996а. № 8. С. 155–172.
Он же. Тексты и куски // Логос. 1996б. № 8. С. 173–189.
Он же. Философия и будущее // Вопросы философии. 1994. № 6. С. 29–34.
Российская ментальность (материалы «круглого стола») // Вопросы философии. 1994. № 1. С. 25–53.
Румянцева М.Ф. Парадигмальные механизмы современного историографического исследования // Харькiвский iсторiографiчний збiрник. Вип. 10. Харькiв: ХНУ iм. Каразiна, 2010. С. 186–195.
Руткевич А.М. Характер и общество // Человек. 1993. № 1. С. 99–101.
Савельева И. Присутствие и отсутствие // Национальная гуманитарная наука в мировом контексте: опыт России и Польши / отв. ред. Е. Аксер, И.М. Савельева. М., 2010. С. 5–18.
Она же. Что случилось с «историей и теорией»? // Сайт НИУ ВШЭ .
Савельева И.М., Полетаев А.В. Прагматика истории // Диалог со временем: Альманах интеллектуальной истории. М., 2003. Вып. 10. С. 7–35.
Сальникова А. Автобиография или автобиоисториография? Зарубежные историки о прошлом и о себе // Историк среди историков. Сборник воспоминаний и статей. Казань, 2001.
Сандомирская И. Книга о Родине. Опыт анализа дискурсивных практик. Wien, 2001. 286 с.
Селина Т.И. Моделирование и интеграция научного знания // Метод в историческом исследовании. Тезисы докл. и сообщ. Всесоюзной школы-семинара. Минск, 21–25 окт. 1991 г. Минск, 1991. С. 27–29.
Семенов Ю.И. Философия истории. (Общая теория, основные проблемы, идеи и концепции от древности до наших дней). М.: «Современные тетради», 2003. 776 с. [Электронный ресурс] // Скепсис. Научно-просветительский журнал .
Сенявский А.С. Урбанизация России в ХХ веке: Роль в историческом процессе. М.: Наука, 2003. 286 с.
Сидорова Л.А. Проблемы исторической антропологии // Отечественная история. 2000. № 6. С. 206–207.
Смелзер Н. Социология / под ред. В.А Ядова. М.: Феникс, 1994. 688 с.
Смирнов И.П. Новый историзм как момент истории // НЛО. М., 2001. № 47. С. 41–71.
Смирнова Н.М. Классическая парадигма социального знания и опыт феноменологической альтернативы // Общественные науки и современность. 1995. № 1. С. 127–137.
Современные концепции аграрного развития (Теоретический семинар) // Отечественная история. 1993. № 2. С. 3–28.
Современные концепции аграрного развития (Теоретический семинар) // Отечественная история. 1996. № 4.
Соколов А.К. Источниковедение и путь к современной лаборатории изучения новейшей истории России // Мир историка. ХХ век: Монография. М.: ИРИ РАН, 2002. С. 280–344.
Он же. Социальная история России новейшего времени: проблемы методологии и источниковедения // Социальная история. Ежегодник, 1998/99. М.: РОССПЭН, 1999. С. 39–76.
Соколов Б.Г. Маргинальный дискурс Деррида. СПб.: СПГУ, 1996. 119 с.
Соловьев B.C. Сочинения: в 2 т. / общ. ред. и сост. А.В. Гулыги, А.Ф. Лосева. Т. 2. М.: Мысль, 1988. 822 с.
Спектр антропологических учений / отв. ред. П.С. Гуревич. М.: ИФ РАН, 2006. 215 с.
Спектр антропологических учений. Вып. 2 / отв. ред. П.С. Гуревич. М.: ИФ РАН, 2008. 206 с.
Спигел Г., Фридман П. Иное Средневековье в новейшей американской медиевистике // Казус: индивидуальное и уникальное в истории. 2000. М., 2000. С. 125–164.
Спиридонова В.А. Ценности россиян и социальный смысл постмодернистского проекта // Исследования политики и культуры современной России: сб. науч. тр. СПб.: СПбГАХПТ, 1997. С. 32–37.
Ссорин-Чайков Н. Предел прозрачности: черный ящик и антропология врага в ранней советологии и советскости // Визуальная антропология: режимы видимости при социализме / под ред. Е.Р Ярской-Смирновой, П.В. Романова. М.: ООО «Вариант»: ЦСГПИ, 2009. С. 19–56.
Старовойтов В.В. Современный психоанализ: интеграция субъект-объектного и субъект-субъектного подходов. М.: ИФ РАН, 2004. 117 с.
Степанова И.Н. Философско-антропологические парадигмы и их роль в развитии образования: автореф. дис. … докт. филос. наук. Омск, 2006 [Электронный ресурс] // Сайт Высшей аттестационной комиссии .
Стоун Л. Будущее истории // THESIS. 1994. Вып. 4. С. 158–174.
Стрелецкий В.Н. Культурный регионализм в Германии и России // Регионы и регионализм в странах Запада и России. М., 2001. С. 26–39.
Сунягин Г.Ф. Социальная философия как философия истории. СПб.: Изд-во С.-Петерб. ун-та, 2008. 167 с.
Талеб Н.Н. Черный лебедь. Под знаком непредсказуемости / пер. с англ. М.: КоЛибри: Азбука-Аттикус, 2010. 528 с.
Таршис Е.Я. Ментальность человека: подходы к концепции и постановка задач исследования. М.: Ин-т социологии РАН, 1999. 82 с.
«Технология власти» (философско-политический анализ) / ред. Р.И. Соколова. М.: ИФ РАН, 1995. 163 с.
Тилли Ч. Микро, макро или мигрень? // Социальная история. Ежегодник, 2000. М., 2000. С. 7–16.
Тойнби А.Дж. Цивилизация перед судом истории. М.: Прогресс-Культура; СПб.: Ювента, 1996. 480 с.
Топоров В.Н. Миф. Ритуал. Символ. Образ. Исследования в области мифопоэтического. М.: Прогресс-Культура, 1995. 624 с.
Трейвиш А.И. Регионализм и регионализация в России // Регионы и регионализм в странах Запада и России. М., 2001. С. 15–25.
Троицкий Ю.Л. Историческая компаративистика: эпистемология и дискурс // Диалог со временем: альманах интеллектуальной истории. Вып. 30. М.: КРАСАНД, 2010.
Уайт Х. Метаистория. Историческое воображение в Европе XIX века. Екатеринбург: Изд-во Урал. ун-та, 2002. 528 с.
Он же. По поводу «нового историзма» // НЛО. М., 2000. № 42. С. 37–46.
Уваров П.Ю. Социальная история французского дворянства на перекрестке герменевтики и эмпиризма // Французский ежегодник 2001. М., 2001 [Электронный ресурс] < http://annuaire-fr.narod.ru/statji/Uvarov-2001.html>.
Усенко О. К определению понятия «менталитет» // Русская история: проблемы менталитета. Тезисы докл. науч. конф. Москва, 4–6 окт. 1994 г. М., 1994. С. 4–7.
Ушакин С.А. После модернизации: язык власти или власть языка // Общественные науки и современность. 1996. № 5. С. 130–141.
Федотова В.Г. Методология истории сегодня // Новая и новейшая история. 1996. № 6.
Феномен человека: Антология. М.: Высшая школа, 1993. 349 с.
Филиппова Т. Мифы «верхов», мифы «низов»: Природа контакта // Мифы и мифология в современной России. М.: АИРО-ХХ, 2000. С. 168–187.
Филюшкин А.И. Историческая герменевтика // Сайт исторического университета Санкт-Петербургского государственного университета .
Он же. Методологические инновации в современной российской науке (вместо предисловия) // Actio Nova 2000: сб. науч. ст. М., 2000. С. 7–50.
Он же. Произошла ли методологическая революция в современной российской исторической науке? // Историческая наука и методология истории в России ХХ века: К 140-летию со дня рождения академика А.С. Лаппо-Данилевского. Санкт-Петербургские чтения по теории, методологии и философии истории. СПб., 2003. Вып. I. С. 59–68.
Он же. Смертельные судороги или родовые муки? Споры о конце исторической науки в начале ХХI в. // Россия ХХI. 2002. № 4. С. 64–99.
Фихте И.Г. Назначение человека. СПб.: Тип. Монтвида, 1905. 232 с.
Флиер А.Я. Историческая культурология // Культурология. XX век: Энциклопедия: в 2 т. Т. 1 / гл. ред. и сост. С.Я. Левит. СПб.: Университетская книга, 1998. С. 374–375.
Он же. Историческая культурология // Аспекты социокультурной политики .
Он же. Культурогенез. М.: РИК, 1995. 128 с.
Фоллмер Г. По разные стороны мезокосма // Человек. 1993. № 2. С. 5–11.
Французская историография во второй половине XX века. «Новое историческое мышление» и «новая историческая наука» .
Фромм Э. Анатомия человеческой деструктивности // Человек. 1993. № 1. С. 102–123.
Фуко М. Археология знаний. Киев: Ника-Центр, 1996а. 207 с.
Он же. История безумия в классическую эпоху. СПб.: Рудомино: Университетская книга, 1997. 576 с.
Он же. Порядок дискурса // Его же. Воля к истине. М., 1996б. С. 49–96.
Он же. Слова и вещи. СПб.: A-cad, 1995. 406 с.
Фукуяма Ф. Конец истории? // Вопросы философии. 1990. № 3. С. 134–147.
Хайдеггер М. Основные проблемы феноменологии. СПб.: Высшая религиозно-философская школа, 2001. 446 с.
Хантингтон С. Столкновение цивилизаций // Полис. 1994. № 1. С. 33–48.
Хапаева Д.Р. Герцоги республики в эпоху переводов: Гуманитарные науки и революция понятий. М.: НЛО, 2005. 260 с.
Харитонович Д.Э. Поиск новых методов в исторической науке // Новая и новейшая история. 1995. № 4. С. 248–250.
Хархордин О.В. Прагматический поворот: социология Болтански – Тевено .
Хаттон П. История как искусство памяти. СПб.: Владимир Даль, 2003. 424 с.
Хвостова К.В. Современная эпистемологическая парадигма в исторической науке (Роль многозначной логики) // Одиссей. 2000. М.: Наука, 2000. С. 10–13.
Хвостова К.В., Финн В.К. Проблемы исторического познания в свете современных междисциплинарных исследований. М.: РГГУ, 1997. 256 с.
Хейзинга Й. Homo Ludens. Статьи по истории культуры. М.: Прогресс – Традиция, 1997. 416 с.
Ходонов А.С. История ментальности в современной французской историографии // Методологические и историографические вопросы исторической науки: сб. ст. Вып. 21. Томск: Изд-во Томского унта, 1994. С. 129–148.
Циманн Б. Результаты и противоречия культурной истории. Некоторые замечания // Эпоха. Культуры. Люди (история повседневности и культурная история Германии и Советского союза. 1920– 1950-е годы). Материалы межд. научн. конф. Харьков, сент. 2003 г.: сб. докл. Х., 2004. С. 326–343.
Цымбурский В. Метаистория и теория трагедии // Общественные науки и современность. 1993. № 5–6.
Человек. 1993. № 3.
Человек вчера и сегодня: междисциплинарные исследования / отв. ред. М.С. Киселева. М.: ИФ РАН, 2007. 249 с.
Человек вчера и сегодня: междисциплинарные исследования. Вып. 3 / отв. ред. М.С. Киселева. М.: ИФРАН, 2009. 226 с.
Человек и его время: сб. материалов Всесоюзной школы молодых историков. М.: Ин-т истории СССР АН СССР, 1991. 180 с.
Человек: Мыслители прошлого и настоящего о его жизни, смерти и бессмертии. Древний мир – эпоха Просвещения. М.: Политиздат, 1991. 464 с.
Черных А.И. Становление России Советской: 20-е годы в зеркале социологии. М.: Памятники исторической мысли, 1998. 282 с.
Шайтанов И. «Бытовая» история // Вопросы литературы. М., 2002. № 2. С. 3–24.
Шамшурин В.И. История идей и историческое сознание: Р.Дж. Коллингвуд и его последователи // Вопросы философии.1986. № 5. С. 127–136.
Шартье Р. Новая культурная история // Homo Historicus: К 80-летию со дня рождения Ю.Л. Бессмертного: в 2 кн. М., 2003. Кн. 1. С. 271–284.
Шелер М. Формы знания и образования // Человек. 1992. № 5. С. 63–75.
Шелестов Д.К. Историческая демография. // Geography.su Географо-этнографический справочник .
Шемякин Я.Г. Смена парадигм в современном российском культурно-историческом контексте (размышления о «Постижении истории» Тойнби) // Общественные науки и современность. 1993. № 2. С. 52–62.
Шенкао М.А. Основы философской танатологии // Библиотека «Полка букиниста» .
Шкуратов В.А. Историческая психология. М.: Смысл, 1997 // Русский гуманитарный интернет-университет [Электронный ресурс] .
Шлейермахер Ф. Герменевтика. СПб.: Европейский дом, 2004. 242 с.
Штомпка 77. Социология социальных изменений / пер. с англ.; под ред. В.А. Ядова. М.: Аспект-Пресс, 1996. 416 с.
Экштут С.А. Пространство интеллектуальной истории // Диалог со временем: Альманах интеллектуальной истории. М., 2002. № 4. С. 12–23.
Эмар М. Категории «центр» и «периферия» в историографии ХХ в. // Европейский опыт и преподавание истории в постсоветской России. М., 1999. С. 67–69.
Он же. Образование и научная работа в профессии историка: современные подходы // Исторические записки. Теоретические и методологические проблемы исторических исследований. Вып. 1. М., 1995.
Энциклопедический социологический словарь. М.: ИСПИ РАН, 1995. 939 с.
Эспань М. Межкультурная история филологии // НЛО. 2006. № 82 [Электронный ресурс] // Журнальный зал НЛО .
Юрганов А.Л. Опыт исторической феноменологии // Вопросы истории. 2001. № 9. C. 36–52.
Ястребицкая А.Л. «Новая историческая наука» в контексте современной культурной традиции // Теоретические проблемы исторических исследований. М., 1998. Вып. 1. С. 13–49.
Яхшиян О.Ю. Собственность в менталитете русских крестьян (Попытка реконструкции на основе материалов исследований русского обычного права, литературных описаний деревенской жизни второй половины XIX – первой четверти XX вв. и крестьянских писем 1920-х гг.) // Менталитет и аграрное развитие России (XIX–XX вв.). Материалы междунар. конф. М., 1996.
Abrams Ph. Historical Sociology. Ithaca: Cornell University Press, 1982.
Alain C. The Village of Cannibals: Rage and Murder in France, 1870. Cambridge, MA: Harvard University Press, 1992.
Ankersmit F.R. An Appeal from New to the Old Historicists // History and Theory. Middletown, 2003. Vol. 42. No. 2. P. 253–270.
Idem. Historical Experience: The Embrace of Romeo and Juliet. Standford, U P, USA, 2003.
Idem. Historical Representation // History and Theory. 1988. Vol. 27.
Idem. Historiography and Postmodernism // History and Theory. 1989. Vol. 28. No. 2.
Appleby J. One Good Turn Deserves Another: Moting Beyond the Linguistic: A Response to David Harlan // American Historical Review. 1989. Vol. 94. No. 5.
Appuhn K. Microhistory // The Encyclopaedia of European Social History. Vol. 1 / ed. P. Stearns. N.Y.: Scribner’s, 2001. P. 105–112.
Asad T. Are There Histories of People without Europe? // Comparative Studies in Society and History. 1987. No. 29. P. 594–607.
Aymard M. Histoire et comparaison // Marc Bloch: Histoire comparée et sciences sociales / ed. H. Atsma, A. Burguiere. Paris, 1990.
Bailyn B. The Challenge of Modern Historiography // American Historical Review. 1992. No. 87. P. 1–24.
Barnes H.E. Historical Sociology: Iits Origins and Development. Theories of Social Evolution from Cave Life to Atomic Bombing. N.Y., 1948.
Bensa A. De la micro-histoire vers une anthropologie critique // Jeux d’échelles. La micro-analyse à l’expérience / ed. J. Revel. Paris: Gallimard, 1996. P. 37–70.
Benson L. Toward the Scientific Study of History: Selected Essays. Philadelphia: Lippincott, 1972. 352 p.
Berenson E. The Trial of Madame Caillaux. California: University of California Press, 1992. 296 p.
Bogue A.G. Great Expectations and Secular Depreciation: The First Ten Years of Social Science History Association // Social Science History. 1987. No. 11. P. 329–342.
Boltanski L., Thevenot L. De la justification: les économies de la grandeur. Paris: Gallimard, 1991. 483 p.
Burke K. A Grammar of Motives. Berkeley; Los Angeles: University of California Press, 1969.
Burke P. Historical Anthropology // Focaal: tijdschrift voor antropologie. 1996. No. 26/27.
Idem. History and Social Theory. Cambridge: Polity Press, 1992.
Idem. Varieties of Cultural History. Cambridge: Polity Press, 1997.
Charle C. Micro-histoire sociale et macro-histoire sociale: Quelques réfléxions sur les effets des changements de méthode depuis quinze ans en histoire sociale // Histoire sociale – histoire globale. Paris, 1993. P. 45–57.
Clausen A.R., Wu J.J. Social Science History: Citation Record // Social Science History. 1988. No. 12. P. 197–215.
Cohen P.C. Unregulated Youth: Masculinity and Murder in the 1830s City // Radical History Review. 1992. No. 52. P. 33–52.
Compagnon A. Connaissez-vous Brunetière? Enquête sur un antidreyfusard et ses amis. Paris: Seuil, 1997. 282 p.
Culler J. On Deconstruction: Theory and Criticism After Structuralism. N.Y: L. etc., 1983. 307 p.
Davis N.Z. Narrative as Knowing. Stories and the Hunger to Know // The Yale Journal of Criticism. 1992. No. 5. P. 159–163.
Idem.The Shapes of Social History // Storia della Storiografia. 1990. No. 17. P. 28–34.
Idem. Women on the Margins: Three Seventeenth-Century Lives. Cambridge, MA: Harvard University Press, 1995.
Danto A. Narration and Knowledge. N.Y.: Columbia University Press, 1985.
Demos J. The Unredeemed Captive: A Family Story from Early America. N.Y.: Alfred A. Knopf, 1994. 315 p.
Easthope A. Romancing the Stone: History Writing and Rhetoric // Social History. 1993. Vol. 18. No. 2.
Eisenstadt Sh.N. The Political Systems of Empires. Glen-coe: Free Press, 1963. 524 p.
Elias N. The Civilizing Process. Vol. 1, 2. Oxford: Basil Blackwell, 1982.
Idem. The Retreat of Sociologists into the Present // Theory, Culture and Society. 1987. No. 4. P. 223–248.
Idem. What is Sociology? L.: Hutchinson, 1978.
Fish S. The New Historicism. N.Y., 1989.
Fiske J. Television Culture. L.: Methuen, 1987. 286 p.
Fleischman S. Philology, Linguistic and the Discourse of the Medieval Text // Speculum. 1990. Vol. 65. No. 1. P. 19–37.
Frуе N. Anatomy of Criticism. Princeton: Princeton University Press, 1957. 354 p.
Gallie W. Explanation in History and the Genetic Sciences // Theory of History / ed. P. Gardiner. Oxford, 1959. P. 386–401.
Gardiner P. The Nature of Historical Explanation. L.: Oxford University Press, 1965.
Gatrell V.A.C. The Hanging Tree: Execution and the English People 1770–1868. Oxford; N.Y.: Oxford University Press, 1994. 656 p.
Ginzburg C. Killing a Chinese Mandarin. On the Moral Implications of Distance // Critical Inquiry. 1994. No. 21. P. 46–60.
Idem. Microhistory. Two or Three Things that I Know about It // Critical Inquiry. 1993. No. 20. P. 10–35.
Idem. The Philosopher and the Witches. An Experiment in Cultural History // Acta-Ethnographica-Academiae-Scientarum-Hungaricae. 1991–1992. No. 37. P. 283–292.
Idem. Unus testis. Lo sterminio degli ebrei e il principio di realtà // Quaderni storici. 1992. No. 80. P. 520–548.
Goldman P. A Review Article // Anthropoetics: The Journal of Generative Anthropology [Электронный журнал]. 2001. Vol. 7. No. 1. Mode of access .
Gould S.J. Ever Since Darwin: Reflections in Natural History. N.Y.: Norton & Co, 1977. 285 p.
Gray M.W. Microhistory as Universal History // Central European History. 2001. No. 34. P. 419–431.
Gregory B.S. Is Small Beautiful? Microhistory and the History of Everyday Life // History and Theory. 1998. No. 38. P. 100–110.
Grendi E. Ripensare la microstoria? // Quaderni storici. 1994. No. 86. P. 539–549.
Harlan D. Intellectual History and the Return of Literature // American Historical Review. 1989. Vol. 94.
Himmelfarb G. Some Reflections on the New History // American Historical Review. 1989. Vol. 94. No. 3. P. 661–670.
Hоllingsworth T.H. Historical Demography. N.Y.: Cornell University Press, 1969. 448 p.
Hunt L. The New Cultural History. Berkeley: University of California Press, 1989.
Iggers G.G. Historiography in the Twentieth Century. From Scientific Objectivity to the Postmodern Challenge. Hanover: Wesleyan University Press, 1997. 182 p.
Idem. Lawrence Stone and «The Revival of Narrative» // Idem. Historiography in the Twentieth Century. From Scientific Objectivity to the Postmodern Challenge. Hanover: Wesleyan University Press, 1997. P. 97–100.
Idem. New Directions in European Historiography. L., 1985.
Idem. The «Linguistic Turn»: The End of History as Scholary Discipline? // Idem. Historiography in the Twentieth Century. From Scientific Objectivity to the Postmodern Challenge. Hanover: Wesleyan University Press, 1997. P. 118–133.
Imhоf A.E. Einfuhrung in die historische Demographie. München: Verlag C. Beck, 1977.
Interdisciplinary History // Journal of Interdisciplinary History. 1970. No. 1.
Jay M. The Textual Approach to Intellectual History // Fact and Fiction: German History and Literature 1848–1924. Tübingen, 1990. P. 77–86.
Keesing R.M., Keesing F.M. New Perspectivers in Cultural Anthropology. N.Y. ets: Holt, Rinehant and Winston, Inc., 1971.
Kelley D.R. Horizons of Intellectual History: Retrospect, Circumspect, Prospect // Journal of the History of Ideas. 1987. No. 48. P. 143–169.
Keuls E.C. The Reign of the Phallus: Sexual Politics in Ancient Athens. N.Y., 1980.
Kousser J.M. The State of Social Science History in the Late 1980s // Historical Methods. 1989. No. 22. P. 13–20.
La nouvelle histoire / ed. J. Le Goff, J. Revel, R. Chartier. Paris: Retz, 1978. 386 p.
Landes D., Tilly C. History as Social Science. N.J.: Englewood Cliffs, 1971.
Lamont M. How to Become a Prominent French Philosopher: The Case of Jacques Derrida // American Journal of Sociology. 1987. Vol. 93.
Lasswell H.D. Political Socialization as a Policy Science // Handbook of Political Socialization: Theory and Research. N.Y., 1977. P. 445–467.
Idem. Power and Personality. N.Y.: Norton, 1948. 262 p.
Idem. Psychopathology and Politics. Chicago: Rand Mc Nally, 1934.
Lepenies W. Sainte-Beuve: Auf der Schwelle zur Moderne. München: Hanser, 1997. 644 s.
Levi G. The Origins of the Modern State and the Microhistorical Perspective // Mikrogeschichte – makrogeschighte. Komplentär oder inkommensurabel? Göttingen: Wallstein Verlag, 1998. P. 53–82.
Licht W. Cultural History/Social History. A Review Essay // Historical Methods. 1992. No. 25/1. P. 37–41.
Lipset S.M. The First New Nation. N.Y.: Basic Books, 1967. 424 p.
Louch A.R. History as Narrative // History and Theory. 1969. Vol. 8. No. 1.
Lüdtke A. Introduction. What is the History of Everyday Life and Who are Its Practitioners? // The History of Everyday Life. Reconstructing Historical Experiences and Ways of Life. Princeton, NJ: Princeton University Press, 1995. P. 3–40.
Lutzeler M. The Discussion of Narration in the Postmodern Context // Fact and Fiction: German History and Literature 1848–1924 / ed. G. Brude-Firnau, K.J. MacHardy. Tübingen, 1990.
MacHardy K.J. Crisis in History, or: Hermes Unbounded // Storia della Storiografia. 1990. No. 17. P. 5–27.
Marshall J.D. Communities, Societies, Regions and Local History. Perceptions of Locality in High and Low Furness // The Local Historian. 1996. No. 26. P. 36–47.
Maza S. Private Lives and Public Affairs. The Causes Célébres of Prerevolutionary France. California: University of California Press, 1993. 354 p.
Idem. Stories in History: Cultural Narratives in Recent Works in European History // American Historical Review. 1996. No. 101. P. 1493–1515.
McCloskey D. Ancients and Moderns // Social Science History. 1990. No. 14. P. 289–304.
Idem. The Rhetoric of Economics // Journal of Economic Literature. 1983. Vol. 21.
Medick H. Historical Anthropology: Some Misunderstandings and Basic Assumption // Focaal: tijdschrift voor antropologie. 1996. No. 26/27.
Idem. Missionaries in the Rowboat. The History of Everyday Life. Reconstructing Historical Experiences and Ways of Life. Princeton, NJ: Princeton University Press, 1995.
Megill A., McCloskey D. The Rhetoric of History // The Rhetoric of Human Studies: Language and Argument in Scholarship and Public Affairs, 1987.
Merton R.K. Science Technology and Society in Seventeenth-Century England. N.Y.: Howard Fertig, 1970.
Mikro-Historie. Neue Pfade in die Sozialgeschichte / ed. H. Medick. Frankfurt a. M.: Fischer, 1994.
Milo Daniel S. Pour une histoire experimentale, ou la gaie histoire // Annales: ESC. 1990. No. 3. P. 717–734.
Moraze C. La Logique de l’histoire. Paris, 1967.
Nichols S. Philology in a Manuscript Culture // Speculum. 1990. Vol. 65. No. 1. P. 1–10.
Olabarri I. En torno al objeto y caracter de la ciencia historica // Anuario Filosofico. 1984. No. 17. P. 167–172.
Partner N.F. Making up Lost Time: Writing on the Writing of History // Speculum. 1986. No. 1.
Past and Present. 1992. No. 35.
Phythian-Adams C. Introduction. An Agenda for English Local History. Societies, Cultures and Kinship, 1580–1850 // Cultural Provinces and English Local History. L.; N.Y.: Leicester University Press, 1993. P. 1–23.
Pieters J. Moments of Negotiation: The New Historicism of S. Greenblatt. Amsterdam: Amsterdam University Press, 2001. 342 p.
Reay B. Microhistories: Demography, Society and Culture in Rural England, 1800–1930. Cambridge: Cambridge University Press, 1996. 288 p.
Revel J. Microanalisi e costruzione del sociale // Quaderni storici. 1994. No. 86. P. 549–575.
Idem. Microanalysis and the Construction of the Social // Histories. French Constructions of the Past / ed. J. Revel, L. Hunt. N.Y.: New Press, 1996. P. 492–502.
Ritter H. Dictionary of Concepts in History. N.Y.: Greenwood Press, 1986. 490 p.
Rorty R. Philosophy and the Future // Rorty and Pragmatism. L., 1995.
Idem. Twenty-five Years After // The Linguistic Turn. Chicago, 1992.
Rosenberg C. Medicine and Community in Victorian Britain // Journal of Interdisciplinary History. 1981. Vol. 11.
Rubin M. Gentile Tales: The Narrative Assault on the Jews. L.; New Haven: Yale University Press, 1999. 279 p.
Ruesen J. Historical Enlightenment in the Light of Postmodernism: History in the Age of the «New Unintelligibility» // History and Memory. 1989. No. 1.
Idem. Historical Narration: Foundation, Types, Reason // History and Theory. 1987. Vol. 26.
Idem. Rekonstruktion der Vergangenheit. Gottingen: Vandenhoeck & Ruprecht, 1986.
Sahlins M. Goodbye to Tristes Tropes: Ethnography in the Context of Modern World History // Journal of Modern History. 1993. No. 65. P. 1–25.
Salvatore N. We All Got History. The Memory Books of Amos Webber. N.Y.: Random House, 1996. 444 p.
Schlumbohm J. Micro-history and the Macro-models of the European Demographic System in Pre-industrial Times. Life Course Patterns in the Parish of Belm (Northwest Germany), Seventeenth to the Nineteenth Centuries // History of the Family. 1996. No. 1/1. P. 81–95.
Scribner R. The Historical Anthropology of Early Modern Europe // Problems in the Historical Anthropology of Early Modern Europe / eds R. Po-Chia Hsia, R.W. Scribner. Wiesbaden: Harrassowitz, 1997. P. 11–34.
Skockpol T. States and Social Revolution. Cambridge: Cambridge University Press, 1979. 336 p.
Smart B. Modernity, Postmodernity and the Present // Theories of Modernity and Postmodernity / ed. B.S. Turner. L., 1990. P. 14–30.
Smelser N.J. Social Change in the Industrial Revolution. L.: Routledge & Kegan Paul, 1959.
Smith D.S. The Troubled Issue of Agency in History: British Historical Demography Since 1750 // Journal of British Studies. 1987. Vol. 26.
Stone L. History and Post-modernism // Past and Present. 1991. No. 31.
Idem. History and the Social Sciences in the Twentieth Century // The Future of History / ed. C.F. Delzell. Nashville, 1977.
Idem. The Revival of Narrative: Reflections on a New Old History // Past and Present. 1979. No. 85. P. 1–24.
The New Cultural History / ed. L. Hunt. Berkeley; Los Angeles: University of California Press, 1989.
The New Historicism / ed. H.A. Veeser. N.Y.; L.: Routledge, 1989.
Thomas B. The New Historicism and Other Old-fashioned Topics. Princeton: Princeton University Press, 1991. 254 p.
Tilly Ch. As Sociology Meets History. N.Y.: Academic Press, 1981.
Idem. Big Structures, Large Processes, Huge Comparisons. N.Y.: Russell Sage Foundation, 1984.
Idem. From Mobilization to Revolution. Reading, MA: Addison-Wesley, 1978.
Idem. Micro, Macro or Megrim // Mikrogeschichte – makrogeschighte. Komplentär oder inkommensurabel? Göttingen: Wallstein Verlag, 1998. S. 33–52.
Toews J. Intellectual History after the Linguistic Turn: The Autonomy of Meaning and the Irreducibility of Experience // American Historical Review. 1987. Vol. 92.
Transdisciplinarity: reCreating Integrated Knowledge / ed. M.A. Somervill, D.J. Rapport. Oxford: EOLSS Publishers Co. Ltd., 2000. 271 p.
Trompf G.W. Macrohistory and Acculturation: Between Myth and History in Modern Melanesian Adjustments and Ancient Gnosticism // Comparative Studies in Society and History. 1989. No. 31. P. 621–648.
Turner B.S. Periodization and Politics in the Postmodern // Theories of Modernity and Postmodernity. L., 1990.
Ulbricht O. Microgeshichte. Versuch einar vorstellung // Geschicgte in Wissenshaft und Unterricht. 1994. No. 45/6. P. 347–367.
Wenzel S. Reflections on New Philology // Speculum. 1990. No. 65. P. 11–18.
Wierling D. The History of Everyday Life and Gender Relations: On Historical and Historiographical Relationships // The History of Everyday Life. Princeton, N.J.: Princeton University Press, 1995. P. 149–168.
Winn J.A. An Old Historian Looks at the New Historicism // Comparative Studies in Society and History. 1993. No. 35. P. 859–870.
Winthrop R.H. Dictionary of Concepts in Cultural Anthropology. N.Y.; Westport; Connecticut; L., 1991.
White H. Tropics of Discourse: Essays in Cultural Criticism. L.; Baltimore: The Johns Hopkins University Press, 1978. 178 p.
White M.J. Foundation of Historical Knowledge. N.Y.: Harper & Row, 1965. 300 p.
Wright G.Н. von. Explanation and Understanding. L.: Routledge and Kegan Paul, 1971.
Zeldin T. Personal History and the History of the Emotions // Journal of Social History. 1982. Vol. 15. P. 339–347.