-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Натиг Расулзаде
|
| Хрен знает что!
-------
Натиг Расулзаде
Хрен знает что!
Берете хрен, мелко нарезаете, заливаете кипятком. Если он знает – не выдержит, скажет…
Наверное
Я старею. Я ощущаю это телом, каждой клеточкой. Неостановимый процесс. Но не душой, не душой, нет.
Доктора все больше вторгаются в мою жизнь, из реальности переходят в сны, как неприятные гости из вашей гостиной вдруг переходят в спальню (что им там надо?…), занимают места в моих мыслях, рассаживаются удобно и надолго, будто в театре, предвкушая интересный спектакль, проникают в грезы, даже в грезы. Они собираются вместе: дантисты, педиатры, офтальмологи, урологи, кардиологи и говорят, говорят, спорят, опровергают друг друга, соглашаются друг с другом, перебивают, не слушают, повышают голос, кричат, словно стая собак на деревенской улице, услышавшая далекий выстрел. Наверное, я застрелился. Но не точно. Доктора убедили меня, что ничего точного на свете нет.
– Доктор, а операция необходима?
– Наверное…
– А я потом смогу видеть?
– Наверное…
– А бегать?
– Наверное…
– А сношаться?
– Навер…
– А умру?
– Наве…
– А жить буду?
– На…
Ладно, заткнись. Я стараюсь изгонять их из своей жизни, стараюсь не ходить к ним, не обращаться как можно дольше, как можно никогда. А они просачиваются в мои сны, один за другим процеживаются сквозь неплотно прикрытую дверь реальности. И я вижу их, когда сплю, вижу, хотя видеть не могу.
– Доктор, что вы тут делаете?
– Я хочу сказать вам волшебное, тихое слово.
– Какое?
– Тихое, вкрадчивое слово, обволакивающее слово…
– Какое?!
– Наверное.
– Ладно, я хочу спать. Это все-таки мой сон, уходите. Ну? Вы уйдете?
– Наверное.
– А можно мне принять сразу горсть этих снотворных?
– Наверное.
– А выпить водки?
– Наверно…
– А нюхнуть кокаинчика?
Наверное, я старею. Я ощущаю неостановимый процесс, когда жизнь твою, хочешь ты этого или нет, заполняют чужие. И я стараюсь не смиряться, стараюсь изгонять их из своей жизни, из своих снов. Получится? Хрен его знает…
Вывернулся
В тридцатые годы прошлого века (как странно мне говорить и писать эти слова относительно ХХ века, мне, человеку большую часть жизни называвшему прошлым веком век 19) ну так вот, в тридцатые годы прошлого 20 века в нашем городе завелся некий «писатель», давно и заслуженно утративший имя. Никто его не помнит сейчас. Но проделки его некоторые помнят до сих пор. Этому горе-писателю каким-то образом удалось в то время просочиться в Союз пролетарских писателей, хотя в то время это было не так уж трудно: не только пишущих, но даже грамотных было мало, а численность Союза писателей исчислялась не сотнями и даже тысячами как сейчас, а всего лишь десятками, среди которых, конечно же были и корифеи, выдающиеся поэты, прозаики, драматурги, но были и серенькие, незаметные личности, не оправдавшие надежд литературы. Так вот, один из неоправдавших, завладев вожделенным членским билетом Союза писателей, в те голодные годы повадился разъезжать по районам республики с целью прокормиться. Он с важным видом (галстук, толстый портфель под мышкой) представлялся председателю колхоза, как писатель, прибывший из Баку, предъявлял членскую книжку (тогда были падки на всякого рода документы) и был почетно принимаем и угощаем чем Бог послал. А Бог в то голодное время посылал немного. Но все равно в сельской местности прокормиться было гораздо легче, чем в городах. Земля-матушка кормила. Порой в честь писателя, если было не очень горячее и авральное время в колхозе, председатели устраивали нечто похожее на банкет. Собантуй. Покормив писателя, потом уже не знали, что с ним делать. Иногда давали с собой. На дорожку. Продукты, продукты. А вы что подумали? Но сидеть и молча есть нашему герою было, естественно, неловко. Все от него ждали писательского слова. И он говорил. Говорил тосты. Приводил цитаты из Ленина, очень модного в то время Владимира Ильича, сумевшего перевернуть вверх дном огромную страну и точившего зубы на весь мир. Цитаты эти он щедро оснащал отсебятиной, порой только отсебятину и выдавал за цитаты малознакомого Владимира Ильича. Писателя за столом слушали внимательно, кивали уважительно, подбирали ноги под столом. А наш герой (кстати, это я его называю герой, ничего героического в облике его не было, но был пожилым, солидным человеком. Портфель и галстук, не забыли?) итак, наш резвый парнишка, наевшись картошки и повеселев, сыпал цитатами из классика марксизма-ленинизма, сыпал, как бог на душу положит, так что Ленин переворачивался в мавзолее с боку на бок. Но неопытные труженики сельского хозяйства, многие из которых впервые видели живого писателя, слушали его затаив дыхание и открыв рот. К тому же и удостоверение в кармане. Удостоверяющее, что он писатель, а не хурды-мурды. Так что слушали с открытыми ртами, в глубине которых угадывался непрожеванный картофель.
В очередной раз и в очередном месте, когда наш писатель разливался соловьем (тут его кажется к тому же угостили в полном смысле слова сногсшибательной тутовкой) и говорил из Ленина в пылу азарта он брякнул следующее:
– А еще, – подняв назидательно палец и мутным взглядом окидывая двоящихся тружеников, проговорил он. – Как говорил Ленин – пейте, но знайте меру. Вот так вот!
Сказав это он опрокинул в горло очередную стопку огненной воды имени Иосифа Виссарионовича. Но тут на его беду выискался за столом некий умник, то ли учитель, то ли библиотекарь, то ли просто добровольный книгочей, аккуратно прослушавший всю ахинею и околесицу приезжего писателя из Баку и совершенно ошарашенный последней фразой-цитатой из великого трезвенника, которому в рекордно короткие сроки удалось обкакать огромную страну.
– Позвольте, позвольте, – произнес умник, поднимаясь из-за стола на неверных ногах. – Я читал труды Ленина Владимира Ильича. Он – наш отец. В каком томе он сказал – пейте, но знайте меру? А?
Все головы повернулись к писателю в надежде, что он назовет источник.
И тот не растерялся и помахав руками громко произнес:
– Э, дорогой, какой-такой том. Он не в томе говорил – э! Он за столом говорил, когда пил со Сталиным!
Временные трудности
Нашу улицу в центре города в третий раз за короткий промежуток покрывают асфальтом. Перерыли тротуары так, будто искали клад. Перерыли. Перелопатили, покрывали. Когда выходишь со двора на улицу тут же становишься по ноздри в пыли. Без очистительных масок выходить не рекомендуется. Поток машин пустили по параллельной улице с другой стороны нашего дома. Естественно, стали образовываться огромные пробки. Гудки, крики, ругань, шум, бесполезные сигналы на улице делали наших граждан и без того издерганных, крайне нервными. Прибавьте к этому – адская жара. Ну с жарой чиновники мерии переборщили. Могло бы быть попрохладнее. Впрочем, я жару люблю. О населении беспокоюсь. Но все когда-нибудь кончается. Закончилось и маловразумительное асфальтовое покрытие. Сразу на улице резко уменьшилось количество машин. Стало потише, полегче, попрохладней, паскудства стало поменьше. В связи с этим я вспомнил старый еврейский анекдот. Приходит старый еврей к раввину и жалуется на стесненные условия жизни в своем доме. Раввин, выслушав его, советует перевести из стойла в дом и животных. Старик в недоумении. Но исполняет совет. Через некоторое время раввин велит ему убрать из дома животных. Еврей сразу чувствует какой просторный стал у него дом. Благодарит раввина. Вот я и подумал – неплохо же живем, чего зря жаловаться!?
Быт
Быт меня съедает. Я вижу воочию, как нечто громоздкое, мохнатое, мощное, похожее на быка с лапами-лопатами, снабженными грубыми пальцами, аккуратно занавесив мохнатую грудь грязной салфеткой, с педантичной и в то же время клоунской важностью разрезает меня на куски, и кусок за куском торжественно отправляет в зубастый рот. Меня все меньше остается на блюде. Отрезанные мои руки сжимаются в кулаки, чтобы драться, отрезанная правая нога хочет убежать, левая – что-то написать, может, завещание? Завещаю, мол, свои несбывшиеся мечты и надежды, а также оставшиеся идеи и мысли. Отрезанная голова спешит что-то произнести онемевшими, окровавленными губами, еле ворочающимся языком. Что ты хочешь сказать, голова?
Быт заедает меня, заедает с головой, и готовится запить ключевой водой, чтобы я побыстрее растворился у него в желудке. А голова с выпученными глазами по-прежнему шевелит губами, открывает и закрывает рот, как рыба, выброшенная на жаркий прибрежный песок. Ну, что тебе? Что ты хочешь? Быт уже заел тебя, от тебя почти ничего не осталось, и перед глазами у тебя хоровод мошенников, которых ты считал друзьями и товарищами, медленно танцующих вокруг тебя, медленно убивающих человека, цепь пустых обещаний, опоясавших, сковавших по рукам и ногам… Быт издавна вторгался в мою жизнь, как острые уколы ножа, и вот, в конце концов, что от меня осталось. Что ты хочешь сказать, голова на блюде? А?.. Хрипит… Ну, соберись и скажи мне на ухо, если это так важно. Что?
– Свободе-е-ен… – слышится хрип из окровавленного рта.
С ума сошла! Она сошла с ума, эта голова. Она и на шее не очень-то себя разумно вела, но теперь окончательно свихнулась. А может, и нет. Хрен его знает…
Снег, вечер…
По-настоящему, чтобы дух замирал и сердце обливалось горячей волной радости, это было давно. А теперь только случается в слабой форме время от времени.
Я шел зимой в сумерки по московской улице. Снег падал, приближался Новый год, а улица носила название писателя Герцена, и я никогда не мог понять, зачем он вообще стал писателем.
Я быстро шел по улице, а хотел идти неторопливо. И много чего тогда я делал вопреки своим желаниям. И продолжаю сейчас. Мимо меня по тротуару проскакивали… Неважно теперь. Многое проскочило в жизни мимо меня. Я всегда куда-то спешил. Нельзя останавливаться, – говорил я себе, – они тебя догонят, беги… И бежал так, что даже торопыги-москвичи удивленно оглядывались на меня, невольно ища глазами того, кто бы меня преследовал. Была масса свободного времени, но я шагал торопливо, будто уже опоздал. Примерно через час у меня свидание, мы пойдем с ней в кино у Никитских ворот, в кинотеатр повторного фильма смотреть старый прекрасный фильм, уже не помню какой, но помню – старый… Потому что молодость настороженно относится к новому, ей все кажется, что жизнь уже позади и следует наслаждаться известным, старым, апробированным и занявшим неоспоримое, крепкое место в этой прошедшей жизни. Не люблю изрекать истины. Тем более – сомнительные. Но ничего не поделаешь – уже изрек.
Пожилая женщина белой краской рисовала снег с внутренней стороны витрины кафе. Заяц и подозрительный Дед Мороз, похожий на переодетого вора с мешком награбленного добра за плечами, уже были готовы и жаждали снега, а снег только появлялся на стекле витрины в виде пампушек. Я стоял и смотрел на эту женщину, пронзенный вдруг каким-то неясным чувством, и, видимо, своим ротозейством раздражал ее, потому что движения ее сделались заметно резкими, нервными и пампушки из-под ее неумелой кисти стали выходить более похожими на снежинки. Маленькая женщина в витрине заштатного кафе-забегаловки, жалкая рисовальщица снега… Почему я остановился? Я поспешил дальше, думая о том, что скоро встречусь со своей девушкой, мы будем сидеть в теплом кинозале, а потом поедем ко мне. Впереди была сумрачная жизнь, как теперь выяснилось…
Политика
Ненавижу политику. Мне кажется, нет ничего более далекого от моей профессии писателя, призванной раскрывать и показывать внутренний мир человека, его неповторимую душу, чем политика, которой глубоко начхать на внутренний мир и душу и которая опирается на хитрость, ложь и лицемерие. Политикам важна масса, а не индивидуальность. Но есть, конечно, писатели-политики, они считают…
Впрочем, хрен знает что!
Начальство
Есть маленькие людишки большого размера. Им нравится с высоты своего роста смотреть на других, в такие минуты они испытывают наслаждение от мысли, что нравственный их рост равен физическому. Глубокое заблуждение, вашу мать. Они руководят чем-то таким, незамысловатым, у них в подчинении семь или восемь человек, на которых они порой грозно посматривают, а порой улыбаются им расслабленной улыбкой, играя в демократию на вверенном им маленьком участке, как правило, оторванном от реальной жизни. Они с важным видом восседают за своим рабочим столом и вякают что-то такое глубокомысленное со скоростью три слова в минуту и обижаются, если с ними не соглашаются. Они, обычно долго живут, потому что толстокожие и еще потому, что уверены, что ведут правильную жизнь, что мир без них рухнет. Домой после работы они уходят с чувством исполненного на сегодняшний день долга, и дома весьма солидно сношаются с женами. Они считают себя мудрецами.
Хрен их знает, зачем они…
Обещание
…Давным-давно был у меня знакомый парень – тихий и очень стеснительный в то время мальчик (нам тогда, нашей дикой компании, в которой один он представлял удивительное и приятное исключение было лет по двадцать два – двадцать три, и он среди нас на самом деле был единственным девственником, я не случайно назвал его мальчиком), который постоянно, странным образом участвовал во всех наших пирушках, не прикасаясь к спиртному и утверждая, что одно только присутствие на подобных возлияниях доставляет ему несказанное удовольствие. Как-то, уже все пьяные, мы пообещали привести ему женщину. Он тихо зарделся, задумался, и когда наше опьянение дошло до кондиции, стал вдруг приставать с расспросами.
– Толстая или худая?
Вскоре никто не мог понять, о чем он спрашивает. И это его очень огорчало.
Комплимент
Один мой знакомый ни о ком не любил хорошо отзываться. Говоря о моих книгах, например, он все пыхтел, кряхтел, тужился, чтобы прямо не похвалить, и в конце концов, разродился:
– Так талантливо, что я даже не ожидал, – все-таки ухитрился он сказать внутри комплимента гнусность замедленного действия.
Наказ
Когда после студенческих каникул, я уезжал обратно в Москву, сосед, опустившийся наркоман, который вечно околачивался на углу нашей улицы и очень уважал меня за то, что я единственный среди его знакомых учусь в Москве, говорил мне:
– Если кто тебя там обидит, дашь мое имя. Скажи: Агдамский Ага Бала. Скажешь, что ты мой друг. Они меня, как собаки боятся, я ведь тринадцать лет назад там в Армии служил, под Москвой…
Черный юмор
– У меня ужас, как ноги потеют.
– И потом воняют?
– Само собой.
– Кошмар! Это ужасно, ужасно. У одного моего знакомого было то же самое.
– И что же?
– Повесился.
– Не может быть!
– Да. Еще и у другого приятеля такая же история.
– А он что? Тоже… повесился?
– Нет.
– Нет?
– Нет. Он не повесился. Ему ампутировали ноги.
– А!
– Да. Обе ноги. По колена.
– Ужас!
– Да. Тем более, что ничего не изменилось.
– Как это?
– Колени стали вонять.
Оптимист
– Ты жизнью своей доволен?
– Жизнью доволен. Характером недоволен.
– А какой у тебя характер?
– А характер такой, что все мне кажется, что я жизнью недоволен.
Предприимчивый псих
К нам во двор повадился полусумасшедший бродяга и пел мощным, зычным голосом. Скорее кричал, чем пел. Кончив орать, смотрел вверх, на окна, но мало кто ему подавал, его орание раздражало соседей, его гнали со двора.
Однажды глубокой ночью, среди тишины, меня разбудил жуткий крик, легко проникавший даже сквозь звукоизоляцию новых окон. Я не сразу сообразил, что это песня. Через минуту в дикое пение вторглись голоса соседей:
– Убирайся, идиот! – Пошел вон!
– Хватит орать!
– Вызовите полицию! Я вызываю полицию!
Деньги, деньги деньги-и-и-и! – мощно проревел на прежний мотив бродяга. И знаете, в ту ночь он неплохо заработал.
Разочарование
Встретил возле своего дома сослуживицу – очень приятную незамужнюю, молодую особу из очень приличной семьи, Поболтав минут пять на улице, я без всякой задней мысли предложил ей:
– Пойдемте ко мне.
– Смотрите – пойду! – шутя, пригрозила она, имея в виду, что порядочная девушка, зайдя к холостяку, должна выйти от него замужней женщиной.
– Пойдемте, пойдемте, – сказал я. – Когда вы увидите, как я живу, у вас пропадет охота говорить в таком тоне.
Умствования
Что значит правильная жизнь? Разве то, что человек благополучен и выглядит довольным – означает, что он правильно живет? Если он не нарушил устоявшуюся схему: семья, жена, дети, дом, роскошные похороны родителей, обеспеченность, забота о детях, уважение в обществе – разве все это означает, что он правильно живет?
А если при всем своем благополучии, однажды, проснувшись среди ночи, он вдруг пронзительно осознает, что лишен веры, что никогда не думал о Боге, о смерти, по-настоящему, глубоко, о душе, о своей неправедной жизни, что жил до сих пор машинально, бездумно ел, пил, спал, веселился, учился, работал, играл, совокуплялся, заводил нужные знакомства, использовал людей, давал использовать себя, везде искал корысть и многое, многое другое, чем до краев заполнена наша жизнь, наше время; осознает, что у него должна быть душа, а он еще ничего, ничего для нее не сделал.
Их много…
Если три шестерки – сатана, черт, то три тройки – чертенок. Будьте осторожны и с тройками тоже, из них могут вырасти шестерки, их много, этих троек, мы не обращаем на них внимания, всецело занятые только шестерками, а они, тройки, воспользовавшись этим, невероятно плодятся и размножаются.
Будьте осторожны, их много…
Вопросы
– Как пройти на площадь?
– А?
– Где тут аптека?
– А?
– Как проехать на…?
– А?
– Почему от вас так дурно пахнет?
– А?
В этом городе не привыкли отвечать на вопросы с первого раза. Обязательно переспросят, может, даже не раз. Как бы вы членораздельно ни произносили свой вопрос. Переспросят. И поосторожнее: они плюются. Не подходите близко, держитесь на расстоянии плевка. Как точно заметил Набоков – огромное количество слюны у простого народа. Плюют повсюду, и стар, и млад, и мужчины, и женщины. Так что, тут тоже следует быть осторожным.
Награда
Мой приятель (тот, что в юности – когда я мечтал трахнуть свою учительницу математики, – читал Юма и Шопенгауэра, так что до сих пор отчетливо видно, что он немного того… словом, начитанный), каждый раз, когда покупает в магазине что-то, протягивает продавцу деньги таким жестом и с таким видом, будто награждает его орденом. Продавцы смотрят на него с недоумением, но награду принимают.
Время
У меня свои счеты со временем. Намеренно не пишу его с большой буквы. Что же это такое? Оно все течет, бежит, идет, движется, убегает… Покоя от него нет. Зачем это? Трудно все-таки жить, когда что-то вокруг тебя, рядом с тобой, в тебе самом постоянно суетливо торопится, верно? И куда, спрашивается? Куда торопится? Хотите знать ответ? К концу. Такой ответ. К концу. Несомненно и однозначно.
Когда-нибудь кончится мое время, это ясно, это естественно. Но меня беспокоит, что поганой, неуемной субстанции и этого будет недостаточно, чтобы остановиться и передохнуть.
Все когда-нибудь кончается. Недискутабельная истина. Но она не относится к Времени. У меня свои счеты со Временем. Как бы это ни звучало… Закрой рот, умник…
Кролики
Кролик похож на мыслителя: ему все равно, что перед глазами – уставится и будет смотреть, ничего не видя, будто весь уйдя в себя, в свои мысли. Кролик и его мысли. Смешно. Нонсенс. Но видимость именно такая: будто он мыслит. Обманчиво, как многое вокруг нас, в этой невероятно меняющейся действительности, где все, что угодно может перейти и стать всем, чем угодно другим. Обманчиво… как хрен знает что…
Достоинство
Из моих знакомых писателей иные до такой степени, так невероятно переполнены чувством собственного достоинства, что ни на какие другие чувства в них не остается места.
Тем не менее, они пишут…
Мой дорогой господин Министр!
В ночь со вторника на среду приснился мне мой дорогой господин Министр. Он, как всегда был в прекрасном костюме, прекрасном настроении и даже во сне от него пахло прекрасным дорогим одеколоном.
Я стал жаловаться ему:
– Мой дорогой господин Министр, ни один мой проект в вашем министерстве не движется с места.
– Мой дорогой писатель, – сказал он. – Что же мне делать? Ведь все мои чиновники, позабыв свои прямые обязанности, стали писать сценарии и пьесы, мало того – их жены, тещи и покойные бабушки тоже стали писать. Это же так выгодно. Так что ты должен понять. Ты должен дать место их женам, тещам и покойным бабушкам. Кроме того, есть у нас драматурги, которые пишут руками и ногами. Выходит – за четверых. Так что, извини – подвинься. Ты же профессионал. Ты поймешь.
– Но я должен зарабатывать деньги своим трудом. Как я зарабатывал сорок с лишним лет, мой дорогой господин Министр, – даже во сне слово «Министр» у меня получалось с большой буквы, не знаю уж как, но чувствовал – с большой. – На эти деньги я покупаю себе покушать.
– Что я могу тебе сказать, – вздохнул мой дорогой Министр, – напомню тебе что говорил великий Толстой в назидании молодым писателям – ты ведь по сравнению с Толстым молодой – так вот он говорил: «Писатель должен быть голодным», конец цитаты. Или по крайней мере – полуголодным. А ты ведь писатель, и не просто писатель, а писатель с большой буквы Пи. Так что пусть непрофессионалы кушают и завидуют тебе.
– Спасибо, мой дорогой господин министр, – сказал я во сне. – Вы очень меня поддержали… морально. Раньше я думал, что жизнь материальна. А теперь вижу – ан нет, есть и моральная, духовная сторона жизни. А у вас с собой не найдется бутерброда с колбасой? Очень кушать хочется…
Любовь
Мне было семь лет, когда я без памяти влюбился в соседскую девочку старше меня на целую мою маленькую жизнь. В моем крохотном словарном кошельке нельзя было найти нужных слов, чтобы выразить всю необычность и необъятность нового чувства. Я и не искал их. Они не были нужны – некому было их высказать, и еще: можно выразить обычными грубыми словами, что охватывает тебя, когда вдруг в конце улицы наконец-то появляется долгожданная она, и сердце в тебе, облитое горячей радостью, подпрыгивает и падает в бездну души, или когда она встряхивает волосами, или дергает в задумчивости губы (дурная привычка моментально перенятая мной, отчего через неделю нижняя губа у меня распухла, как от пчелиного укуса), или когда она рассеянно берется за ручку двери, окидывая улицу и на ней – меня мимолетным взглядом? Нет, всему этому не было названия.
Она меня, естественно, не замечала, дружила со своими сверстниками, а однажды, когда на нашей улице появился ее одноклассник, провожавший ее из школы, я, кипя гневом, дождался, пока она вошла к себе домой, догнал мальчика, молча набросился на него и укусил за палец. Наверное, он принял меня за психа, так или иначе, но больше он на нашей улице не появлялся. Девочка, после этого случая, как-то раз более внимательно посмотрела на меня, и этот ее взгляд снился мне долгое время.
Она лепила. Что-то такое из пластилина и, кажется, намеревалась заняться этим всерьез, по крайней мере, лепила чуть ли не каждый день, и подоконник их комнаты на первом этаже был установлен ее работами из пластилина и гипса, хорошо видными с улицы. Я часто простаивал у ее окна, затаив дыхание, заворожено следя за ее движениями, когда она лепила или рисовала, и она не прогоняла меня, как-то сразу привыкнув к моему немому присутствию за окном, и этого мне было вполне достаточно для моего маленького, хрупкого, сомнительного счастья… А может, не прогоняла она меня оттого, что ей нужна была хоть какая-то публика в моем лице, на котором застыло выражение восхищения?
Однажды, подойдя к ее окну, я увидел в комнате ее с подружкой, обе они мяли пластилин, смешивая из коробок бруски одинакового цвета, и болтали о чем-то. Завидев меня в окне, она что-то шепнула подруге и махнула мне рукой, приглашая войти. Подруга моментально захихикала, а я одеревенел от ошпарившего меня счастья, так что она вынуждена была с некоторой досадой повторить свой жест. Как был одеревеневший на деревянных ногах я вошел и молча уставился на нее, как мопс на хозяйку, что не ускользнуло от внимания обеих девочек и очень их рассмешило. Я был рад, что они смеются, хотя сам не мог выдавить на лице ответную улыбку, но был рад, очень рад… Что ж, любовь видит то, что хочет видеть…
В то лето меня забыли свести к парикмахеру, которого я ненавидел не меньше зубного врача, у меня отросли длинные, чуть вьющиеся волосы, и я хотел бы носить их всегда, чтобы нравиться ей и отличаться от остальных одинаково коротко остриженных мальчиков на улице.
Вдруг подружка, помяв в руках пластилин, налепила изрядный кусок мне на голову, на мои красиво отросшие волосы – предмет моей гордости. Она тут же последовала примеру своей подруги и налепила на мои волосы другой кусок пластилина, теплый от ее ладоней, от ее милых, милых ладоней… Так они поочередно налепляли мне на голову разноцветные куски пластилина, а я стоял не шелохнувшись, смутно, сквозь слезы, застывшие в глазах, различая ее улыбающееся ослепительной улыбкой лицо. А внутри меня кипела и клокотала жгуче-сладостная обида. Что пластилин!? Я на все готов был ради нее! Но острая обида не управляемая никакой логикой, жгла меня и испепеляла. Как она могла так издеваться надо мной?!
Дома ждала меня новая экзекуция. Процесс удаления пластилина с волос был гораздо длительнее и болезненнее (хотя, что могло сравниться с болью душевной раны?), сопровождался этот процесс еще и шлепками в наказание, но я не издал ни звука, несмотря на допрос с пристрастием, и не назвал имени моей мучительницы. Детство бывает рыцарственно. В итоге, я очутился в кресле ненавистного мне парикмахера с остатками неизъятого пластилина в волосах и был обстрижен наголо, как все мальчишки на нашей улице…
Это осталось со мной на всю жизнь, и, став старше, я понял, что настоящее чувство, большое чувство может вынести все, даже издевательства… И потому избегал влюбляться… насколько мог… Но разве это от нас зависит?
Окна
Окна – глаза квартир, в них можно, как в глазах прочитать душу.
Я затеял ремонт, будь он неладен, и, вырвав эти глаза, вставил вместо них новые, современные окна, похожие на темные солнечные окна, под стеклами которых люди прячут во взглядах коварство, ложь, лицемерие, жесткость и доброту, чтобы их, не дай Бог, не приняли за людей, коих можно не бояться. В этой жизни лучше, чтобы тебя боялись, все это хорошо усвоили…
А старые окна-глаза, прослужившие много лет, мастера сложили внизу, под моей квартирой. И каждый раз, пока их не увезли, каждый раз, когда я проходил мимо, они провожали меня печальным взглядом, никому уже теперь ненужные глаза, выражавшие никому уже теперь ненужную душу.
Сны
Давненько не выезжал я из своего города: то одно, то другое, болезни, дела засасывают, проблемы разные, да и то сказать – особой нужды в поездках – как лет десять-пятнадцать назад – уже не было, все дела, к сожалению, сосредоточились здесь, в моем родном городе, и, порой, я вдруг с удивлением вспоминал, что вот уже столько-то лет я никуда не выезжал, что это ненормально для меня, с юности привыкшего к частным поездкам, летним выездам на отдых, в командировки и прочее. И в связи с долговременным пребыванием дома меня стали с недавних пор преследовать одинаковые, похожие один на другой сны: будто я уехал в далекий чужой город, где никого не знаю и никто не знает меня, попал в какое-то непонятное жилище, не то гостиницу, не то общежитие, и стою среди равнодушной толпы без паспорта, без денег, без авиабилета, без штанов, без душевного, естественно, равновесия… Я просыпаюсь в холодном поту, часто дыша, будто приснился Бог знает какой кошмар… Нет, все-таки, надо куда-нибудь поехать, думаю я, тараща глаза среди ночной темноты, нельзя так долго жить дома, так и захиреть можно… А наутро дела неотложные, надоевшие, повторяющиеся изо дня в день, наваливались, гнули мои плечи, и я сгинался под их тяжестью, и вскоре, позабыв свои глупые сны, весь был во власти реальности, опостылевшей… остопиз… вот именно… реальности, что ежеминутно напоминала о себе, ежечасно и ежедневно, напоминала, что надо находить общий язык с окружающими тебя кретинами и постараться жить дальше, как бы ни был бессмыслен этот процесс.
Игры
В детстве, как все нормальные мальчишки моего возраста, я играл со своими сверстниками на улице в войну; у нас были деревянные ружья, уродливые пистолеты, над которыми сегодня дети немало бы посмеялись, но мы играли самозабвенно, были счастливы, стреляли друг в друга, убивали друг друга пачками – дети пятидесятых.
И только двое ребят с нашей улицы играли не в войну, а… в революцию. Я впервые видел такое – родители наши были люди простые, далекие от политики, а у тех двоих – кажется, они были братья – отец был партийный работник, и иногда за ним приезжала старенькая «победа» с шофером в клетчатом пиджаке. Этот клетчатый пиджак в то время сплошных серых тонов стал для меня незабываемым впечатлением. Так вот, эти двое играли в революцию. Они выходили на улицу, оба одинаково полненькие, низенькие, учились уже в школе, в отличии от меня, и начинали спорить, окруженные детворой.
– Я буду Ленин! – говорил первый. – Я буду делать так, а вы все будете хлопать и кричать: «Да здравствует революция!»
– Нет, я буду Ленин! – возражал тут же второй. – Я кино видел недавно…
– Я буду Ленин, я первый сказал!.. – настаивал первый.
И начиналась потасовка, к которой подключались все имеющиеся в наличии мальчики и я в первую очередь, потому что был каждой дырке затычка и еще потому, что хотел под шумок накостылять по шее обоим Ленинам, таким далеким от нашей обычной простой, далеко не политизированной жизни. Свалка заканчивалась, все устало разбредались, побитые, а эти двое продолжали по-революционному неутомимый спор.
– Я буду Ленин!
– Нет, я!
– Я первый сказал.
– Тогда я буду Сталин!
– Нет. Я буду и Ленин, и Сталин!
– Так не бывает!
– Бывает!
– Не бывает!
– Бывает!
– Не бывает!
– А я буду!
– Нет, не будешь!
– А вот буду!
– Не будешь!
– Буду, буду, буду, буду… И Ленин и Сталин!
– Не будешь, не будешь, не будешь, не будешь, не будешь!
– Буду!
– Тогда я твою маму…
– А я твою!
Да, вспомнил, точно – они были братья, а отец их работал в райкоме…
Встреча
Я шел по одной из центральных улиц, города, где обычно по вечерам любят гулять горожане. Хорошее слово – горожане. Незаслуженно устаревшее. А может, и в самом деле, не нужно оно теперь, когда настоящих горожан почти и не осталось в городе?
Я шел быстро, не помню уже, куда именно, но куда-то торопился. И вдруг меня остановила, преградив путь, молодая и довольно-таки миловидная особа – обладательница выдающегося бюста. Я глянул на ее грудь и подумал: «Нобелевская премия, не меньше».
– Вы такой-то? – она назвала мое имя. – Я вас сразу узнала!
Говорила она напористо, будто ждала, что я буду отпираться. Честно говоря, такая трусливая мыслишка у меня мелькнула – ничего хорошего от чужой напористости ждать не приходилось. Тем не менее, я сознался.
– Я пишу о вас диссертацию, – жарко и торопливо начала она, напирая на меня грудью с острыми сосками, четко обозначенными под кофтой, – то есть, о вашем творчестве, о женских образах в ваших произведениях, – тарахтела она так, будто я хотел перебить ее, – они такие глубокие и в то же время настолько современны, сексуальны, заряжены положительной энергетикой в отличии от мужских образов в ваших произведениях, что…
Я не мог отвести взгляда от ее грудей, еще немного и, казалось, они воткнутся своими острыми сосками мне в глаза. Я чуть отступил. Она придвинулась, продолжая трещать. Дистанция между глазами и грудями не увеличилась. Я осторожно отступил еще на шаг, стараясь не казаться смешным. Она придвинулась. Так мы стояли посреди центральной улицы. Воскресенье. Час дня. Прекрасная погода.
Вдруг я подумал – а может, схватить ее за груди и потискать? Чтобы произвести хорошее впечатление, а?..
Соболезнование
Многие из моих знакомых писателей-аборигенов унылые и бледные, как застиранные рубашки, часто встретив меня, горестно, непонимающе качают головами:
– Вай-вай, несчастливый ты, несчастливый, – говорят они, вздыхая, с плохо скрываемой, рвущейся на волю из груди, радостью.
– Почему? – спрашиваю я.
– Как же – почему? Ты еще спрашиваешь? Писать здесь, в Азербайджане на русском языке… Ой-ой-ой!.. Что же может быть хуже для писателя?..
И они закатывают глаза, цыкают языками, качают головами и делают прочие соответствующие моменту телодвижения. Так же они цыкали, закатывали и качали в разговоре со мной и десять лет назад, и двадцать, и тридцать… Ничего не изменилось в их примитивных мозгах. Но теперь, в настоящее время создается такое впечатление, будто они начисто забыли, что их книги здесь, на их родине с 9 миллионным населением выходят тиражом не более пятисот штук. Пятьсот. Такой тираж. Для родных и близких. Для родственников и соседей.
Тем не менее, завидев меня, они горестно, соболезнующе качают, закатывают, цокают и прочее, и прочее.
Певцы
Странные существа эти наши певцы. Стоит им открыть рот не для пения и не для принятия пищи, а для разговора, как они тут же несут чушь. Ни одной живой мысли, ни одной искорки в мозгах. Исключение – когда они рассказывают о себе, любимом, или о себе, любимой. Это они обожают. Могут часами рассказывать о себе никому не интересные вещи.
Мало кто из них поет по-настоящему профессионально. Огромное большинство безголосых певичек компенсируют свою несостоятельность тем, что вертят туго обтянутыми попками перед камерой. Хрен знает что…
Приличия
Приличия в творчестве – удел бездарностей. Придерживаться приличий в творчестве могут одни бездари; они так обеспокоены тем, чтобы оставаться в рамках приличия в своем, так называемом, творчестве, что если хотя бы на миг почувствуют, что могут перешагнуть эту черту, за которой подстерегает их неприличие, то от страха у них моментально могут начаться понос, рвота, кислородное голодание, слюновыделение, семяизвержение и другие нехорошие дела.
Как жизнь имеет множество неприличных, неприглядных сторон, так и литература и искусство должны отражать их, как есть.
Но бездарность хитра, она старается завернуть свои гениталии в чадру, делая вид, что их у нее нет, да даже, если б были, они ей, бездарности, не нужны.
Каналы телевидения
В детстве, когда мне было лет пять, жил на нашей улице молодой парень – силач. Он демонстрировал свою силу несколько нестандартно и нетрадиционно: брал с бельевой веревки штук пять-шесть мокрых полотенец, вывешенных для просушки, объединял их и выжимал так, что в этих полотенцах не оставалось ни капли влаги, на радость соседкам, вывесившим их.
Я думаю, с нашими отечественными телеканалами следует поступить так же – выжать их до последней капли, выжать из них всю дурь, все тошнотворные передачи и всех непрофессионалов, все плоские шутки и прочую дрянь.
Двери
Откройте дверь! Нет, не стучат. Просто откройте. Всегда лучше открытая дверь, чем закрытая. Даже если это дверь в туалет…
Закройте дверь! Приятно сознавать, что за вашей дверью кто-то стоит и ждет, когда вы откроете. Значит, вы кому-то нужны. Впрочем, пусть стоит, не открывайте. И чего ходят? Дома им не сидится…
Нет, нет… А вдруг это наконец-то кто-то пришел взять у меня денег взаймы, или пришли за оплатой за коммунальные услуги? То-то радость! Побегу открывать…
Хорошее воспитание
Никогда не говорите: «А ну вас в задницу!» Говорите: «Ну вас в анальное отверстие!»
Тогда все поймут, что вы хорошо воспитаны и получили высшее образование. Может, даже медицинское.
Советы психотерапевта
Многие психотерапевты для поднятия тонуса, а в итоге – для продления жизни советуют, просыпаясь по утрам, даже вопреки реальному положению вещей, внушать самому себе: «У меня все хорошо! У меня все отлично, все прекрасно!»
Я тоже стал следовать этому совету. По утрам, едва проснувшись, я говорю самому себе: «У меня все отлично, все прекрасно, лучше быть не может!»
Но потом, через минуту-другую, я думаю: «… Но надо же что-то делать, нельзя сидеть, сложа руки… С этим надо же как-то бороться!»
Водители автобусов
В этом городе у водителей автобусов поразительно развита интуиция: стоит им увидеть, как кто-то на тротуаре запустил палец в нос, или чешет зад, они тут же останавливают автобус и подбирают пассажира в любом месте, где бы он ни стоял. Лишь бы стоял, на ногах держался. И не менее удивительно то, что они – бывшие пешеходы – садятся. Видимо, шоферы по взгляду прохожего определяют – сядет он или не сядет. Иные довели свою интуицию до фантастического совершенства: они не просто определяют, сядет или нет, а к тому же – надолго ли сядет? И в зависимости от того, пассажиру указывают на наиболее подходящее место в салоне автобуса.
Любой жест – женщина, поправляющая прическу, мальчик, бросающий камешек, мужчина, запоздало застегивающий ширинку – может послужить шоферу автобуса поводом для того, чтобы притормозить свою гребанную машину.
Конечно, бывает и так, что они ошибаются, промахиваются, и человек, копаясь в ушах, вовсе и не хотел останавливать этот вид транспорта. Но шоферы, тем не менее, тормозят возле каждого неосторожно шевельнувшегося прохожего.
Ни хрена нет у них никакой интуиции, у этих шоферов маршрутных автобусов, нет, так же, как и у… у кого же? Хрен знает, у кого…
Терпение
Малыш ушибся, плачет.
– Потерпи, – говорят ему. – Все пройдет.
С тех пор он учится терпению. Растет, терпит здесь, терпит там, становится мужчиной. «Надо потерпеть, все образуется, – успокаивает он себя. – Я же – мужчина».
Дела не идут – ничего, потерпим.
Сплошное невезение – потерпим, все пройдет.
Не складывается личная жизнь – терпение, терпение.
Так жизнь учит его, бывшего малыша, терпению.
Однако живой, горячий, человек нетерпелив, он понимает, что жизнь проходит, и хотя рассудок говорит ему о терпении, но сердце бьется чаще, рвется в бой, когда надо отбросить всякое терпение, надоевшее терпение, ослиное терпение.
Отбрасывай, не отбрасывай – приходится учиться, смиряться, обуздывать себя…
Но вот, наконец-то, он выучился терпению, уже стал профессором терпения, академиком, теперь уж, казалось бы, жить и жить, а точнее: терпеть и терпеть, овладев одной из главнейших наук существования. И что же? Он оглядывается гордо во всей своей спокойной, терпеливой мудрости и видит – жизнь прошла, пора умирать.
Перед смертью он вспоминает слова, которые часто слышал в детстве:
– Потерпи, все пройдет.
Вот все и прошло, думает он.
Творчество
В разговорах, в интервью можно врать сколько угодно, и никто не догадается, что ты врешь. Можно придумать какую-нибудь байку, небылицу из детства или юности, и журналисты охотно возьмут ее на заметку, обыграют, добавят свое вранье, и вот уже готова маленькая сенсация, и ты – герой дня, герой минуты, секунды.
А вот в художественном произведении не соврешь, сразу обнаружится фальшь, сразу подпортишь ткань произведения, над которым немало трудился, и вылезет наружу грубое ремесло, и ты лишишься читательского доверия. Не говорит ли это лишний раз о том, что искусство от Бога, художественное произведение божественно, что Бог контролирует творчество? И когда творишь, в тебе просыпается Бог? Творчество… Творец… Конечно, раз просыпается, значит – будет контролировать, а как же…
Жизнь
Странное существо – человек. Живет себе, нормально живет, а хочет жить лучше. Ну, ладно. Понятное желание. Добивается, живет лучше, а хочет еще лучше. Совсем хорошо живет, отлично, великолепно, все имеет, но не может остановиться, хочет все лучше и лучше, все больше и больше, благо, перед глазами заразительные примеры. Приходит время покидать эту жизнь, эту землю, но кто в таком положении захочет покидать? Комфортная, роскошная, сказочная жизнь. Обидно до конвульсий.
Нет, все-таки, чтобы жить хорошо, надо жить немножечко плохо.
Люди
Все народы похожи один на другой, все люди похожи друг на друга: они одинаково чувствуют боль, обиду и несправедливость, одинаково радуются, любят своих детей и переживают за них, хотят хорошо, достойно жить, хотят быть независимыми… Все они похожи друг на друга.
И только зоркий взгляд недремлющего националиста находит в них отличительные черты, превознося их в своем народе и ненавидя в других. Так уж они устроены, эти националисты, что тут поделаешь?..
А вы не пробовали их шашкой? Порубать, и дело с концом, а?
Но дело в том, что вирус этот неуничтожим. На смену одним приходят другие и учат, как надо жить. А что делать простым людям, которые хотят быть по возможности счастливыми в этой нашей короткой жизни, хотят жить спокойно? Хотят любить своих детей и заботиться о них, хотят хорошо, достойно жить, быть независимыми…
Мойщик окон
Пока он висел на уровне девятнадцатого этажа, сидя на своей шаткой перекладине, висевшей на почти невидимых от ослепительного солнца веревках (создавалось впечатление, что он как фокусник парит в воздухе и чудом не падает), прохожие, задрав головы, заслоня глаза от ярких лучей, показывая друг другу пальцем на него, моющего золото окон дорогих квартир небоскреба, любовались, изумлялись, восхищались им, воспринимали его, как нечто недосягаемо-парящее, нечто нечеловечески-бесстрашное, нечто совершенно непохожее на них, земных… Но мойщик помнил, что висит над страшной пустотой, над снующими далеко внизу людьми и машинами над жестким, равнодушным асфальтом улицы, готовым принять его в любую минуту, как только он сделает одно неверное, рискованное движение и потеряет равновесие. А прохожие видели в нем чуть ли не символ свободы, символ оторванности от земной, обыденной жизни, символ парения…
Но вот, закончив свою работу, мойщик окон стал спускать вниз, быстро, стремительно, красиво, по той же веревке, что теперь стала видимей и вполне прозаичной веревкой. Спустился. И что же? Никто не обращает на него внимания… Да и что на него смотреть? Человек в замаранной рабочей спецовке, усталое лицо, неуверенный, бегающий взгляд, грубые руки, беден, как церковная мышь…
Служебное рвение
Один мой знакомый устроился в строительную фирму офис-менеджером, получал приличную по нашим меркам зарплату и был вполне исполнительным и квалифицированным служащим. Когда все в конце рабочего дня уходили домой, он все еще сидел у компьютера; когда последним уходил домой и шеф, он все еще возился, что-то выискивал, вынюхивал в интернете, что могло бы принести доход фирме.
– А вы не идете? – спрашивал шеф.
– Мне надо еще поработать, – озабоченно отвечал мой знакомый. – Хочу узнать, могут ли из Анкары прислать нам огнеупорный кирпич…
– А-а… – шеф одобрительно кивал и покидал свою фирму и своего ретивого сотрудника.
Он жил рядом, этот шеф строительной фирмы, и окна его квартиры в многоэтажном доме как раз выходили на фасад дома, на первом этаже которого располагалась его фирма. И сидя дома с семьей, болтая с детьми, или читая газету, он, порой, подходил к окну и видел, что одно окно в его офисе все еще светится, и думал про себя, что при ближайшей возможности следует повысить в должности такого добросовестного служащего, остается на работе на дополнительное время и из скромности даже не просит прибавки к зарплате.
А служащий, как только шеф уходил домой, доставал из своего шкафа надувной матрац я укладывался спать под письменным столом. В офисе было тепло, а под письменным столом – еще и уютно. Лома и семьи у него не было, и возвращаться с работы ему было некуда.
А через некоторое время он и в самом деле получил благодарность от шефа, который повысил ему зарплату.
Правда
– Садись, – говорит мужчина женщине, указывая на кресло. – В ногах правды нет.
– Но правды нет и выше, – отвечает она, глядя на ширинку его брюк.
Развелись, мать вашу…
Если вдуматься, говорить деловому человеку, скажем, крупному бизнесмену: «Позвольте, я отниму у вас десять минут», так же неприлично, как если сказать: «Позвольте, я отниму у вас двести долларов».
В таком случае, как же с ними общаться?..
Облажался
Мне было двадцать, я учился в Москве и гулял с девчонками напропалую.
Однажды я зашел со своей девушкой в кафе «Север», что на улице Горького, сейчас – Тверская. Девушка жила как раз рядом с этим кафе. Была масса народа, как обычно, в те годы во всех московских кафе и ресторанах, но как только мы уселись, официантка подлетела и поставила перед нами две вазочки с мороженым, хотя рядом за столиками сидели посетители, уже минут по пятнадцать ожидавшие свои заказы, что выяснилось из их сердитых реплик в адрес этой замечательной официантки.
– Ого! – воскликнула моя девушка и с уважением посмотрела на меня. – Тебя уже здесь знают? Здорово! Все успеваешь… И смотри: как раз мое любимое, с вишневым сиропом…
Я неопределенно хмыкнул, затем промычал, что важно, и уже вооружился ложечкой, чтобы нарушить девственность двух белых шаров, облитых шоколадом, когда подскочила та же официантка и, подхватив со стола наши вазочки, крикнула мне:
– Как не стыдно! Почему не сказали, что это не ваш заказ? Люди по пятнадцать минут ждут…
Она с нашими вазочками подлетела к соседнему столику, а я так и остался с ложечкой в руке.
– Ты даже побледнел, – сказала мне девушка, внимательно следившая за мной, делая над собой усилия, чтобы не захихикать.
– А хрен с ней, – сказал я, стараясь выглядеть и в самом деле беспечным, и спрятал ложечку в нагрудный карман пиджака.
– Остроумно, – поддержала меня она.
С тех пор прошло много лет, но ни тот случай, ни многие другие в моей жизни, когда я оказывался в смешном положении, не послужили мне уроком. Я до сих пор выеживаюсь…
Девочка
У моих знакомых есть очень забавная трехлетняя дочь, Наргиз. Они зовут ее Нара. У них часто бывают гости и, увидев девочку, интересуются и получают от нее исчерпывающий ответ: три, Нара, люблю. Или же в другой последовательности: Нара, три, люблю.
Однажды пришел к ним и я. Девочка выбежала навстречу, и я спросил ее:
– Девочка, а как тебя?..
Она не дала мне договорить и ответила:
– Зовут Нара, три годика, папу и маму очень люблю. Еще вопросы есть?
– Нет, – сказал я. – Вопросов нет.
Полеты
В детстве я часто летал во сне, как все нормальные мальчишки и девчонки. Парил… Сейчас иногда мне кажется, что я опять летаю. Да, бывает. Но лечу обычно вниз. В пропасть… дух захватывает, как на американских горках. Я просыпаюсь в поту и вспоминаю, что утром надо к врачу. Или еще какую-нибудь гадость…
Внутренний мир
– У него богатый внутренний мир, – говорят про моего друга, и мне это приятно, я горжусь этим.
Что же, понятное дело: не имея собственных достоинств, я горжусь достоинствами своих друзей.
Да, у него, конечно, богатый внутренний мир. И что вдвойне заслуживает похвалы – внутренний мир, находящий выход на внешний рынок.
Не повезло!
Я шел по улице в восемь часов утра, мрачный, подавленный, в жутком настроении, когда вдруг встретил нищенку на почти пустой, не оскверненной еще сегодня прохожими, улице.
– Дай Аллах тебе… – сказала нищенка и не договорила, зевнула.
Видно, недавно проснулась, на работу спешила.
Я машинально полез в карман и вытащил мятую купюру в тысячу манатов. Нищенка тут же, проворно, я бы сказал, слишком проворно для своего полусонного состояния, выхватила у меня бумажку, мелко, благодарно покивала.
– Дай Аллах тебе в сто раз больше, – на этот раз докончила она фразу.
Я не придал значения такому пожеланию и пошел дальше своей дорогой, но не успел сделать и десяти шагов, как прямо перед собой, на тротуаре заметил нахально, неприкрыто, бесстыже-голо лежащие две купюры по пятьдесят тысяч. Они лежали так, будто приглашали, будто кричали: возьми нас, мы для тебя тут лежим, для тебя уронены неизвестным ротозеем… Не веря своим глазам, я нагнулся, не веря своим рукам, поднял, не веря своему карману, положил в него деньги. И тут я вспомнила пожелание нищенки. «Черт побери, – подумал я, – ведь это как раз в сто раз больше!» Я оглянулся, ища глазами неопрятную фигуру старухи-нищенки, но та как сквозь землю провалилась на этой пустой улице. Я заметался в поисках ее, засуетился, забегал лихорадочно, забежал в соседние переулки, подъезды – все бесполезно: нищенка будто привиделась, будто и не было ее вовсе…
«Эх, черт бы меня побрал! – ругал я себя за недальновидность и невезучесть. – Надо было ей в сто раз больше дать!»
С глубокой досадой в душе, еще более мрачный, я пошел дальше, с горечью подсчитывая убытки и проклиная судьбу…
Соседи
Я наблюдаю за ними, как за крысами в периоды случки. Очень любопытно.
Есть люди, начисто лишенные внутреннего мира. Им каждую минуту нужно общаться с кем-то, кричать, размахивать руками, лезть кому-то в душу. Невероятные кретины, катастрофически общительные. Они орут, горланят с утра до вечера, гадят вокруг себя, и, как правило, чувствуют себя весьма комфортно в собственном говне.
Есть люди, начисто лишенные внутреннего мира, и это их совсем не тяготит. Они не знают и не хотят знать, кто они, добрые или злые, умные или глупые, зачем они пришли на этот свет… Они не думают о смерти. Они не знают себя, зато отлично знают, что творится в чужих семьях, и кто какие должности будет занимать после очередных выборов. Им важно совать нос в чужие дела, это их шанс выжить среди себе подобных: побольше, побольше знать о других, поглубже сунуть нос… Они, кажется, даже не подозревают, что у людей должна быть душа. Мысли у них сугубо практичные. Они не бывают подвержены депрессии. Готовы общаться с кем угодно и когда угодно, если это может принести хоть какую-то прибыль.
Говорят, он знает то-то как свои пять пальцев. Давно вы смотрели на свою руку? Раскройте ладонь и вы убедитесь, что даже свои пять пальцев вы толком не знаете, не помните, не изучили. А ведь внутренний мир человека – это не ладонь, это – гораздо сложнее. Раскройте его, углубитесь в него. Кроме того, что это безумно интересно для вас самих, людям вокруг вас станет гораздо легче.
Люди избавятся, наконец, от вашего назойливого общения, корни которого в безделье и нежелании познать себя.
Писатели
Они любят кучковаться. Огромное большинство их любит тереться друг об друга, они хотят быть в стае, не мыслят себя без стаи. Индивидуалистов считают больными, порочными людьми, вроде гомосексуалистов. Они с огромным удовольствием участвуют во всех собраниях, конференциях, диспутах, любят потрепаться перед телекамерами. Неважно по поводу чего. По поводу смерти своего собрата по перу, или юбилея, или рождения, или обрезания, по поводу дня победы, дня работников метрополитена, или дня гробокопателей. Если в эту минуту крикнуть им в зал:
– Вы – дураки!
Они страшно заволнуются и станут требовать:
– Доказательства! Требуем доказательства!
А доказать трудно. Просто невозможно.
Они говорят, говорят, говорят, потом удовлетворенно усаживаются на свое место, расслабленные, как после оргазма. Словесного, разумеется. Так же они и пишут. Изводят тонны бумаги, пачкают, портят, переводят прекрасную бумагу, в которую можно было бы завернуть что-нибудь вкусное, например, рыбу, пирожное, или бутылку вина. Но они предпочитают заворачивать в нее свои убогие мыслишки. Подавляющее большинство их неудержимо рифмует стихуечки. Потом читают друг другу, хвалят друг друга, стараясь похвалить как можно более изощренно и заковыристо, словно говорят тосты, а в душе думают: нет, все-таки мой стихуечек лучше. Потом они приходят домой, утомившись от огромного излишка слов, и ложатся на диван, устало прикрыв глаза, чтобы дети не заметили в них пустоту, в которой поселилось пустозвонство.
– Тихо, дети! – говорит им мать шепотом. – Отец устал… Он спит.
А дети… Они ведь всегда верно чувствуют правду… Отец без стаи – никто, он должен быть в стае… Вот сейчас выспится и пойдет…
На пляже
Однажды, в одно из июльских воскресений на пляже (заметьте – не платном, не престижном, на обычном пляже, куда приезжают на автобусах толпы городской бедноты, захватив с собой нехитрую снедь), я встретил высокое начальство. Я только собирался разоблачиться, и как все, находящиеся здесь, принять обычный пляжный вид, как увидел его, высокое начальство, прогуливающегося с огромным чувством собственного достоинства, насколько это возможно в неглиже. Оно меня заметило, и я подошел, из уважения к нему, оставаясь одетым, поздоровался, оно вяло пожало мне руку, наградив мою ладонь стойким запахом дорогого одеколона, и я стал прогуливаться с ним под нещадно палящим солнцем, рискуя в глазах пляжной публики показаться единственным кретином, вышагивающим по горячему песку в туфлях, брюках и рубашке… Пот лил с меня ручьями, но я не смел раздеться, не зная еще как к этому отнесется оно, начальство, и изо всех сил поддерживал вялый, беспредметный, то и дело тухнущий разговор. Солнце старалось вовсю, чтобы к концу нашего разговора у меня случилось размягчение мозга. Я уже стал лихорадочно придумывать повод, чтобы покинуть высокое начальство и, найдя кусочек тени, наконец-то, скинуть с себя все лишнее, когда оно, заметив вдруг чью-то собаку у самой воды, побагровев от ярости, громко произнесло:
– Ненавижу собак на пляже!
– Да, конечно, – тут же угодливо подхватил я, чувствуя приближающийся тепловой удар. – Это безобразие! Разве можно купаться собакам на пляже, где люди…
– Людей я тоже ненавижу! – злобно глянув на меня, оборвало оно мою подхалимскую речь и скрипнуло зубами.
– Да, конечно, – оробев, покивал я. – Люди тоже… Разные бывают… Вот однажды… – я хотел было привести пример в подтверждение того, что люди порой бывают хуже собак, но тут обнаружил, что оно самым бесцеремонным образом отошло от меня, пошло и уселось в свой шезлонг.
Я нашел клочок тени, разделся, посидел, отдыхая, и подумал:
«А хорошо бы подойти сейчас и что есть сил врезать ему ногой в пах…».
Но подумал как-то вяло, без энтузиазма, заранее зная, что ничего такого не сделаю.
Смерть
Человек умирает, его кладут в ящик, хоронят, поминают, забывают, а бывает, что и помнят недолго, а может, и долго… По-всякому бывает. Душа его отлетает, если только допустить, что она есть (а почему же нет? Что же тогда болит и скулит в груди при жизни?), душа, значит, отлетает, куда ей полагается, а там – Он. За дверью без надписи, к которым мы привыкли в земной жизни. Душа открывает дверь, предварительно постучав, и оказывается перед Ним.
– Чего тебе?
– Так… Как это – чего? Умер я, Господи. Преставился, так сказать.
– Ну и что? Ты очередь видел? Раз умер, так сразу – шасть ко мне? Стань в очередь.
– Не могу я, Господи. Менталитет не позволяет. Мы такой народ: не переносим очередей, так и норовим без очереди пролезть.
– Менталитет, говоришь? Я тебе такой менталитет покажу, не обрадуешься, ну-ка, кто там поближе к этому нахалу? Архангел, дай-ка ему хорошего пинка, чтобы он оказался в конце очереди.
– Не надо, Господи! Я же уже здесь, чего мелочиться… Стал, как говорится, пред очи Твои.
– М-м… Ладно, уговорил. Отвечай: что ты делал в одна тыща девятьсот девяносто восьмом году от рождества Христова, мая числа тринадцатого, между семнадцатью ноль-ноль и девятнадцатью тридцатью часами?
– Откуда же я помню, Господи?! Ну и вопросики у Тебя!
– Ясное дело, не помнишь. Помнил бы – отвечал за свои деяния и помыслы на земле. Говори прямо – не веруешь в меня, атеист чертов!
– Нет, что Ты, Господи, не атеист я!
– Не смей меня называть на «ты», негодяй!
– А как же Тебя называть?
– А?.. Ну, да… Ладно… Значит, говоришь – не атеист?
– Нет, нет, что Ты?! Ни боже мой!.. Упаси Господь!
– М-м… на земле как жил? Подай мне книгу, архангел, погляжу… Хотя и без книги, по роже его видно… Блудил? Хитрил? Лгал? Прелюбодействовал? Злато любил? Чревоугодничал? Скандалил? Употреблял спиртные напитки? Отвечай!
– Так ведь… Всего понемногу… Всякое бывало… Но я же живой человек, Господи, то есть, был живой, пожить любил… ты же не отправишь меня за это в ад, правда?
– Каешься в грехах?
– Как Ты сказал?
– Каешься, говорю, каешься, жалеешь, что так непотребно прожил свою единственную и неповторимую жизнь, которую я сгоряча, по великой доброте своей подарил тебе?! Каешься и сожалеешь?! Ну, долго мне ждать ответа?!
– Нет, Господи, не сожалею… Ты уж не обижайся… Ты, конечно, можешь отправить меня в ад, но между нами, мы-то с Тобой прекрасно знаем, что ад, что рай – один хрен, большой разницы нет, если подумать. Просто это зависит от того, как посмотреть, верно?
– Ох уж мне эти философы… А вот как начнут варить тебя в кипящей смоле, тогда узнаешь разницу. Я вижу, жизнь тебя ничему не научила…
– Не дави на меня, Господи. Неприлично Тебе, Всесильному.
– Мало ты молол языком при жизни, так теперь и после смерти философствовать вздумал.
– Когда же еще философствовать?..
– Тоже верно… Что же мне с тобой делать? Куда тебя определить?
– Верни меня на землю, Господи! – вдруг горячо взмолилась душа. – Сейчас еще не поздно – вон я лежу в реанимации четвертой горбольницы. Верни меня в тело, пока не похоронили, удиви этих олухов-врачей. Верни меня, господи, и я уверую в силу твою.
– Ишь чего захотел! Вернуть его… М-м… Хитрец… А впрочем, пошел вон! Здесь нет тебе места, также, как не было на земле…