-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Айтен Акшин
|
| Точка отсчета
-------
Айтен Акшин
Точка отсчета
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
День приближается к концу. Не хочу возвращаться. Опять вспоминаю свой сон. Он приходит теперь все чаще: иду один… вокруг много людей, и все падают, падают… на меня, а я все иду, иду. Запутался в лабиринтах собственных мыслей, вот они и падают на меня… во сне, когда не могу сопротивляться.
Пережитое со мной и во мне. Не желая раствориться в прошедшем времени, теперь оно спит со мной, ест со мной, ходит рядом и вторгается в мое сегодня с бесцеремонностью старого приятеля. Настоящее вылезает самым неожиданным образом, порою пугая, порою вгрызаясь в горло, как бешеная собака, требуя мобилизации всех внутренних сил. В метаниях между прошлым и настоящим получаюсь я. Иногда и не получаюсь вовсе, так даже удобно. Кто-то однажды бросил в лицо: «Живешь, как турист». А я люблю смотреть и слушать…
Опять эта женщина. Все время сама с собой говорит. Последние дни вижу ее часто. Здесь тоже много тех, кто с собой разговаривает. Только давно уже никто на это не обращает внимание. Психологи даже придумали красивое объяснение. Говорят о социальной изолированности индивида, жестких реалиях и особенностях современной культуры. Наш сосед плохо разбирался в вопросах культуры, но тоже все время с собой вслух разговаривал. Мы детвора любили его, хотя между собой звали «дели Селим» [1 - dəli (азерб.) – тронутый]… Потом он повесился… Когда застрелился известный журналист, все очень долго и шумно обсуждали, говорили и об изоляции, и о внутреннем одиночестве. А Селима хоронили тихо. Остались в памяти лишь его глаза, удивительно добрые и грустные, полные необъяснимой тоски. Позже этот взгляд у меня стал ассоциироваться с другим воспоминанием: гуляя с мамой в парке, я вдруг увидел отца. Радость охватила меня и с криком «папа» я бросился к нему навстречу. Друг, который разговаривал с отцом, решил подшутить надо мной. И в последний момент перехватил меня, бегущего к отцу. Судьба преподнесла мне потом немало сюрпризов, но никогда больше не сумела так горько разочаровать, как тогда, в мои пять лет, когда, открыв глаза, я обнаружил себя не в объятиях отца, а «чужого дяди»…
В комнате холодно. Впрочем, мне все время холодно. Эту непонятную дрожь приносит мое одиночество. Щупаю горячие батареи, пытаясь отыскать другое объяснение тому, чего не хочу принять. Дождь моросит занудно, время растягивается, превращаясь в вечность. И ты… все время стоишь с протянутой рукой и… рисуешь…
Ты рисуешь мое лицо. У тебя все время не получаются глаза. Ты сердишься, бросаешь все. Подходишь близко-близко и смотришь неотрывно, пытаясь понять, прочитать и, не поняв главного, уходишь… и остаешься во мне… с протянутой рукой…
Головная боль приходит постепенно, проникает вначале в виски, затем глубоко погружается в затылок, охватывает всю голову и, резко возращаясь к вискам, стучит, стучит, словно наказывая за все недосказанное. Рука находит стакан и наталкивается на твою руку, которая снова из другого времени, приносит мне воду. Ты уже не сердишься, ты не умеешь долго сердиться. Я люблю, когда ты такая тихая сидишь рядом и молчишь, а ветер стучит в окно, иногда подбрасывая листья…
Вода не облегчает боли. Пока только четыре утра… еще целый час в запасе. Ты опять приходишь, говоришь что-то больное и резкое и растворяешься в мраке комнаты. Остается мама, она стоит в углу и говорит свое обычное:
– Если болит голова, надо ноги попарить.
– Нет, мама, у меня ничего не болит. Уже все прошло, – успокаиваю ее. – Мама, помнишь, когда Селима хоронили, я тебя спросил про смерть?
– Помню, бала. [2 - balá (азерб.) – сынок (здесь)]
– Ты тогда сказала, что она никогда не придет, а она… приходила…
– …
– Ты потом долго плакала, закрывшись в комнате, потому что я сказал, что не хочу лежать под землей. Лучше сожгите меня, тогда не больно…, потому что, когда сразу, тогда не так больно…
Свет уже пытается пробиться сквозь маленькие щелочки железных жалюзи и создает в комнате необычное мягкое освещение. Протягиваю руку к окну. Вижу аккуратный садик, ухоженные клумбы и пожилого соседа, который, как маленький добрый гном, в эту рань уже копается в своем саду. Ничто не напоминает то утро, ту комнату и тот двор, залитый щедрым южным солнцем. Киваю соседу, но слышу другие громкие приветствия и плач, уже успевшего набедокурить и наказанного ребенка. И вижу вновь мой тополь…
Он вырос вместе со мной, вначале потихоньку заглядывая в комнату, а затем разросшись до четвертого этажа. Каждое утро шумел он ветками, полными листьев сочного зеленого цвета, приветствуя каждого, выглянувшего в окно. А, когда удавался редкий безветренный день, то незаметно шевелил листьями, привлекая внимание, как стыдливая красавица. Соседка с нижнего этажа всегда ухаживала за ним, поливала его и разговаривала с ним. Все считали ее чудачкой, но любили за добрый мягкий характер. Потом она переехала…
Она переехала, оставив одинокое недоумевающее дерево перед моим окном. Тополь застыл в скорбном молчании. Потом высох неожиданно, словно в один день, и долго стоял вот так вот, без единого листочка, сотрясая сухими, голыми ветками, посылая проклятья грозным треском дряхлеющего ствола.
Однажды утром я не смог выйти из дома. Тополь упал ночью прямо в парадную дверь, врезавшись верхушкой в дверь той самой соседки, которая переехала.
– Ночью был сильный ветер, – сказал новый сосед с первого этажа, ловко орудовавший пилой, пытаясь освободить проход от многочисленных веток. – Много стекол оконных полетело. Настоящий ураган, с соседнего дома даже пару железных листов умыкнул. Вот и этому бедняге досталось.
Он показал пилой в сторону безжизненно лежавшего дерева.
– Никакой это ни ветел! – закричал его сынишка, сидевший верхом на дереве и пытавшийся изобразить лихого всадника. – Он плосто умил!
– Вот-вот, – проворчал сосед. – Подрастающее поколение: все знают и ни во что не верят.
…Почему я ни разу не полил свой тополь? Дед тоже все время говорил: «Посади дерево и возьми с собой немного землицы, потом легче будет».
Может, и правда, легче было бы…
Поезд опоздал на три минуты, по громкоговорителю заранее объявили и извинились. В вагоне свободным оказалось место рядом с двумя мужчинами. Взглянув на меня, они продолжили прерванный разговор:
– Ну, транспорт здесь ниче…, зато наркоманов много.
– А, у нас-че, нет че-ль?!
– А кто говорит, че нет. Я к тому-ж, че у них тож – не рай.
Поезд убаюкивает. Головная боль утихает, за окном вижу тебя. Ты как-то не вписываешься в этот спокойный пейзаж. И он за ненадобностью постепенно исчезает. Твои глаза огромные и так близко. Я погружаюсь, весь ухожу в них. И снова, как тогда, вздрагиваю от твоего вопроса:
«Ты меня любишь?»
Объявляют следующую станцию. Мои соседи неторопливо пробираются к выходу. Шумной ватагой, с гиканьем и улюлюканием входят подростки. Все облегченно вздыхают, когда они перебираются в другую «курящую» часть вагона. Странно, чем больше их собирается вместе, тем более неуправляемыми они становятся. В одиночку же всегда приветливы и подчеркнуто вежливы.
Напротив меня садится старушка. Смотрю ей в лицо, на блестящую седину и бодрую не по годам осанку. Никогда никому не завидовал за всю жизнь, а сейчас все чаще ловлю себя на том, что завидую…, страшно завидую здесь этим ухоженным старикам.
И тогда… приходит бабушка. Иногда божественно красивая, как на старых фотографиях. Иногда такая, какой ее запомнил я. Безмолвно сидящая на балконе и глядящая прямо перед собой, с сигаретой, зажатой в натруженных пальцах. В такие минуты мы старались ее не тревожить. В эти минуты она была одна, наедине со своей болью, не слыша и не видя никого вокруг.
Потом она «возвращалась». И наш дом вновь наполнялся радостным бренчанием ножей и вилок и тем особенным ароматом ее блюд, которые мне больше никогда, никогда не доведется отведать. И, наверное, тогда ей казалось, что они оба, муж и сын, которых отняла у нее судьба, сидят за этим большим столом, который она накрывала каждое воскресенье для нас, еще живущих…
Умирала она так же тяжело, как жила. Метаясь по белоснежной постели и поочередно вскрикивая имена родных. Потом пришла соседка и закрыла ей глаза. Было не так страшно, как тогда в детстве, когда хоронили Селима. Я внимательно вглядывался в ее удивительно спокойное и безмятежное после месячных мук лицо, пытаясь осознать до конца действительный смысл слов полуграмотной суетливой соседки, все время повторяющей:
«Счастливая, счастливая…»
Старушка давно уже мне что-то рассказывала, жалуясь на дочь, которая не хочет ее видеть. Я кивал головой, стараясь ухватить нить пропущенного. Ее слова перекрыл зычный молодой голос, обладатель которого пробирался по узкому коридору вагона, толкая впереди себя тележку с напитками и бутербродами. Я предложил ей кофе. Она внимательно посмотрела на меня и уверенно сказала:
– Ах, вот откуда ваш акцент. Вы итальянец!
– Нет, я азербайджанец.
– А-а…, это интересно.
Она не спрашивает, а мне не хочется сейчас вдаваться в географические и исторические проблемы.
– Все мы – дети земли, – сказала она, чтобы нарушить затянувшуюся паузу.
Я улыбнулся и прикрыл глаза, чтобы ей удобно было положить сахар в свою сумочку. Когда я открыл глаза, то сахар уже растворился… вместе с моей завистью. Сейчас ли только? А может быть, еще тогда, когда увидел, как в кафе два хорошо одетых пожилых человека крали потихоньку булочки со стола. Или, может быть, когда увидел другую старушку, подбирающую явно не ей принадлежащие деньги и с резвостью молодой восемнадцатилетней девушки, исчезнувшей в толпе супермаркета?
– Нельзя! – строго сказала бабушка.
Она теперь сидела рядом со старушкой и смотрела на меня со своего старого портрета, удивительно молодая, красивая и чуточку наивная.
Старушка задремала с чашкой в руках. Я не стал ее тревожить и ушел, не попрощавшись.
Большое здание, с начищенными и весело поблескивающими в утренней свежести окнами, утопало в зелени. Было очень тихо. У меня еще оставалось в запасе пятнадцать минут. Я стоял перед отделением неотложной помощи, и ноги сами понесли меня туда. В приемной не спеша заносили в компьютер данные. Маленькая девочка с лицом, наполовину закрытым пластырем, стояла рядом с матерью, которая подтверждала отрывистые вопросы секретаря, нажимающего на компьютерные клавиши. Рядом терпеливо ждали другие родители. Одни, придерживая полотенце у рта все время вырывающего ребенка, другие, торопливо заполняя анкету.
Мимо пронесли, подталкивая, кровать, стараясь удержать в равновесии сосуды с капельницей. Все совершалось деловито, без лишней суеты. Вновь прибывающие тут же входили в атмосферу этого спокойного рабочего настроя, который неожиданно нарушился взволнованным женским голосом, донесшимся из-за закрытой двери, пытавшимся что-то объяснить на ломаном немецком языке. Но он все время заглушался недовольным мужским басом, пока не был им подавлен окончательно.
Дверь открылась и с шумом захлопнулась. Появился высокий тучный мужчина в белом халате, все еще ворчавший себе под нос. Он прошел мимо приемной и исчез за одной из боковых дверей, оставив за собой последние слова:
«Вечно эти иностранцы…».
Медперсонал с выученной улыбкой на лице, проверив все мои данные, провел в кабинет осмотра. Врач вошла с рентгеновскими снимками в руках и, разложив их, начала подробное объяснение. Затем начала осмотр.
У нее были холодные сухие пальцы и приятный бархатистый голос. Я закрыл глаза и весь ушел в этот голос.
– Повернитесь немного на правую сторону, нет не полностью, пожалуйста, лишь немного. Замечательно… Теперь вдохните глубоко. Задержите, пожалуйста, дыхание. Дышите… Глубже. Чудесно. Теперь опять глубоко вдохните и задержите дыхание. Не дышите… Не дышите… Замечательно…
Яркий свет ударил больно по глазам. Я резко повернулся на внезапный оклик:
– Костя! Старик!
Эльдар уже хлопал меня по плечу. Расцеловав меня и любезно улыбнувшись Ираде, так же шумно распрощался и неожиданно исчез, как и появился.
Ирада вздернула левую бровь. Я вопросительно посмотрел на нее.
– Да нет, ничего. Просто…
– Просто что?
Она вздохнула и выпалила:
– Почему тебя все называют «Костя»? У тебя же «свое» имя есть.
– Не все…
– …
– А я и не знал, что тебя это раздражает до такой степени.
– Ты не ответил на мой вопрос.
– Не знаю. Это еще со школьных лет…
Ей показалось, что свет беспокоит его. Она опустила шторы, еще раз измерила пульс, поправила сползшее одеяло. Дыхание его постепенно выравнивалось, морщины разгладились на лице и, пожалуй, лишь сейчас она увидела, что этот пожилой иностранец хорош собой. Тесня друг друга, заполнили комнату нахлынувшие воспоминания, растаскивая в разные стороны события единого временного пласта, забирая медсестру из больничной палаты и унося ее далеко от нового пациента.
Ей вспомнился тот последний день в чужом городе и перед глазами упрямо встали скупые строчки, извещавшие о непоправимом. Выглянуло лицо седого владельца кафе с кривой улочки в старой части города, с ненавистью взглянуло на нее и прошипело на плохом английском:
«Женщинам здесь не место… Не сидится у себя дома…»
«…Не сиделось дома, – повторила она про себя, продолжая оставаться у его постели, слегка наклонившись корпусом вперед, всматриваясь в его лицо. – А человек, как улитка, везде со своим домом. Тащим все на себе, наивно полагая, что расстояния позволят с легкостью сбросить груз прошлого. А в сущности все мы лишь беглецы, когда пытаемся убежать от себя и других.»
Ее мысли прервало пиликание подвешанной на груди внутренней рации больницы. Она еще раз взглянула на него. Он спал. Маленький аппарат опять заверещал у нее на груди и, выключив сигнальную лампу палаты, по которой в центральном определяли ее местонахождение, она ушла, прикрыв за собой дверь.
А ему снился дождь. Но не тот, что приходит в ночи, когда за окном сверкает молния и грохочет гром, а утром, обнаруживая мокрую траву и побитые дождем цветы и листья, вспоминаешь свой сон и тут же о нем забываешь. Ему снился дождь, который бесшумно растекался по стеклянному небу. Поражало не то, что небо стеклянное, а то, что дождь все еще пытается просочиться на землю. Он оставил воздушные шары, тщетно пытаясь вспомнить, для кого их купил. Связанные вместе шары забились в угол. Это тоже его удивило. Он был уверен, что их понесет к открытому окну, за которым просочившиеся капли образовали большие прозрачные мячики. И теперь эти мячики, повисая на некоторое мгновение в воздухе, медленно уплывали в разных направлениях. Неожиданно один их них начал двигаться в его сторону. Вначале нехотя, словно полный сомнений и противоречий, затем все увереннее набирая скорость. Он становился все ближе и ближе, наполняясь особым внутренним светом. Внезапно детский страх перед неизвестным сжал его горло и, не сознавая того, что делает, в последний момент он резко захлопнул окно. Звук захлопнувшегося окна, странный стон врезавшегося в стекло прозрачного мяча, грохот рухнувшего от удара оконного стекла, слились воедино. Все это, словно обрушилось на него, оглушив и парализовав на мгновение.
Прежде чем увидеть, он почувствовал чье-то присутствие. Затем увидел Его, в черном одеянии, стоявшего уже перед окном и созерцавшего проносившиеся мимо прозрачные мячики дождя. Приняв какое-то решение, он протянул руку к окну и открыл его. Вторая внутренняя створка окна была цела, а первая внешняя как будто растворилась. Неожиданно все пришло в движение. Воздушные шары засуетились и один за другим потянулись к окну. Стеклянное небо рухнуло, пошел «живой» дождь. Прозрачные мячики запрыгали в воздухе, некоторые падая на землю, некоторые растекаясь уже в полете. Тогда он «позвал» один из них и впустил в комнату. Мячик, облетев вокруг фигуры в черном, полетел в сторону того, кто изумленно наблюдал за происходящим, плавно опустился у его ног и исчез.
Подняв голову, он увидел за окном один единственный оставшийся мячик со странной свечой внутри. Его потянуло всем телом, всем существом к этому мерцающему свету. Фигура в черном спокойно закрыла окно и исчезла. Остался лишь голос, прозвучавший в нем:
«Этот не нужно было впускать. А шары пусть улетают…»
Дождь перестал. За окном с его шарами игрался маленький мальчик. Ему захотелось увидеть лицо малыша, но тот все крутился и вертелся с большой связкой воздушных шаров, как будто пытаясь взлететь с ними. Наконец-то, малыш обернулся. И тогда он содрогнулся от ужаса, потому что теперь в смотревшем на него пристально и серьезно маленьком мальчике, узнал себя…
Кто-то разбудил меня. Я не смотрю на часы, наверное, уже три часа ночи, и не вглядываюсь в полумрак комнаты, потому что знаю, что я здесь один. Закладывает уши. Исчезают все звуки, остается лишь странный звон, в который я начинаю постепенно погружаться. Внезапно я осознаю, что звон этот растет из меня и, становясь все нестерпимее, вновь уходит в меня, завладевая всеми клеточками плоти. Затем вдруг, словно от удара, резко собирается в области сердца. И тогда я протестую, отчаянно борюсь с собой, пытаясь освободиться от этого мучительного звона и вернуть назад меня, все более отдаляющегося и безучастного ко мне… Начинается мучительная лихородка. Хочется пить. Меня все еще продолжает колотить. И тогда последним усилием воли я дотягиваюсь до чего-то, висящего над головой…
Она отключила звонок и склонилась над ним.
– Вам только так кажется. Здесь очень тепло.
– Пожалуйста…, – с трудом выдавливая из себя слова и все еще пытаясь унять дрожь, он продолжал настаивать. – Принесите мне… второе одеяло… Мне холодно…
Усердно кивая головой, медсестра привычным движением ввела иглу, затем подождала, пока его окончательно не перестало лихорадить…
– Когда ему ввели обезболивающее? Да нет, не нужно, я это уже все просмотрел. Мне тоже не нравится, что он все еще под действием наркоза.
Бахман вновь склонился над ним с карманным фонариком в руках, затем неожиданно резко выпрямился.
– Доктор Келлер сказал мне, что вы здесь уже месяц работаете.
Франческа кивнула головой и улыбнулась.
– Если в течение двадцати минут ничего не изменится, то свяжитесь опять со мной.
Он неуклюже повозился в нагрудных карманах, что-то наспех черкнул в крошечном блокнотике и направился к двери. Она проводила его взглядом и, как только дверь за ним закрылась, сдержанная до сих пор улыбка озарила ее лицо, разбегаясь морщинками-лучиками у глаз и обнаруживая ямочку на левой щеке.
Хирург Бахман по иронии судьбы был, и правда, похож на заурядного мясника. Она вспомнила, как смешливая секретарша, просветившая ее во все закулисные сплетни и интрижки отделения, говоря о «мяснике»-Бахмане, тут же добавила:
– Мясник – наш папа, чуть-что все бежим к нему.
Дверь вновь открылась. Она быстро стерла улыбку с лица. Бахман, наполовину оставаясь в коридоре, прислонившись к косяку полуоткрытой двери, поковырял пол пластиковой шлепанцей, надетой на белый носок левой ноги, и смущенно пробормотал:
– Полный наркоз в его случае не стоило давать, а без полного…, плюс аллергия на обезболивающее…
Франческа понимающе кивнула. Он вздохнул и осторожно протиснулся обратно в коридор через суженный им самим же дверной проем.
Она осталась все в той же позе, продолжая задумчиво смотреть на закрывшуюся за ним дверь. Постепенно на двери проявились очертания высокой, худощавой фигуры с массивной квадратной челюстью и маленькими бегающими глазками…
Ей вспомнился анестезиолог, который при первом же знакомстве вызвал в ней легкую неприязнь. Она еще не знала, что проработавший в этой больнице всего шесть лет, но говоривший без малейшего акцента анестезиолог – поляк. Кто-то сказал ему, что оперируемый из бывшего Союза и говорит по-русски. Вспыхнувшую ненависть в его глазах увидела лишь Франческа. Она в это время находилась рядом, помогая перекладывать больного с кровати на операционный стол. Ей показалось, что анестезиолог как-то странно посмотрел на него, продолжавшего что-то твердить в полузабытии, мешая английские и немецкие слова, а затем слишком сильно надавил маску. Губы беззвучно шевельнулись, сложившись в слово «русский», вслух же он тихо сказал: «Спи!..»
Его маленькие бегающие глаза застыли на мгновение. Почувствовав на себе взгляд Франчески, он вскинул голову и подмигнул ей, растягивая губы в улыбке.
Показалось ли ей тогда все это? Человеческие очертания на двери постепенно затуманились, расплылись и окончательно исчезли, как только она отвернулась. Машинально поправляя одеяло, Франческа посмотрела в сторону закрытого окна. Сейчас ей подумалось, что лучше немного приподнять шторы. Затем, передумав, она направилась к двери, вновь оглядывая комнату, задержала на мгновение взгляд на его лице.
Он лежал на спине, слегка откинув голову назад и вправо, словно пытаясь повернуться к окну. Правая рука беспомощно висела в воздухе. Она вернулась, осторожно положила руку на кровать и, поразмышляв с секунду, начала сдвигать его с края матраса, стараясь переместить обратно, на середину. Ей это не удалось. Она вздохнула, взглянула на часы и, округлив глаза, почти выбежала из комнаты.
Я позвал ее. Стараясь показать, что сердится, она прибавила шаг.
– Я видел дождь во сне.
– Ты всегда умеешь уходить от ответа.
Пауза затягивалась. Теперь мы медленно шли. Уже вечерело.
Ирада первая нарушила молчание.
– Завтра пойду к шефу. Отказываться от полного штата.
– Отказываться?!
– Не могу заходить в аудиторию. Пью успокоительные таблетки каждый раз до и после лекции в новых группах.
– Я этого не знал. Весь институт только и говорит о том, как ты умудрилась утихомирить этих бунтарей. Они же до тебя двух преподавателей выставили.
– Я узнала об этом позже. Вначале ничего не понимала. Ни этих дурацких баррикад перед кафедрой, ни подковыристых вопросиков, ни откровенного нахальничания в лицо.
– Но ведь ты их переборола. Зачем же сейчас отказываться. Пойми – это уже не вопрос штата. Если сейчас ты уйдешь, с ними уже точно не справиться.
– Однажды было сказано: «безнаказанность – развращает». Про это ли?
Город кажется каким-то чужим. Не те лица, не тот воздух. Куда мы идем? Ирада вновь молчит, погрузившись в себя, и мне не хочется ее расспрашивать. Но где мы? Я остановился, попытался что-то сказать, но слова застряли у меня в горле, я лишь беззвучно шевелю губами. Слова никак не складываются. А она уходит. Все так же медленно и неумолимо. Я должен ее остановить. Ноги, как ватные, не слушаются меня. Нужно бежать, догнать ее. Она уходит, исчезает, растворяется. Я отчаянно взмахнул руками и… проснулся.
В первые секунды в полумраке комнаты он не сразу сообразил, где находится. Потом постепенно все всплыло в памяти. Голова странно гудела, а в теле жила нестерпимая боль. Хотелось спать, забыться. Но боль не отпускала ни на секунду. И то ли оттого, что так нестерпимо хотелось спать, то ли от невероятной усталости, цепями перекрутившей все тело, он не мог понять: где именно болит?
Что же мне вырезали…?
У изголовья выросла чья-то фигура в маленькой шерстяной шапочке и осторожно склонилась ко мне. Я узнал деда, который прожил восемьдесят шесть лет и занимался всю жизнь самолечением. Пахнуло детством: запах красок вперемешку с запахом парных котлеток, – и я увидел сначала деда, готовящего у плиты и добродушно усмехающегося в ответ на колкие, ядовитые упреки своей моложавой супруги, а потом и себя, сидящего перед свежерасписанной стеной.
– Бабá [3 - babá (азерб.) – дедушка], а почему рыбки такие большие, а лодка такая маленькая?
– Потому что твой дед совсем с ума сошел, в квартире мастерскую мне устроил. Художник! Выброшу я в один день все твои краски!
Дверь с шумом захлопнулась.
Дед положил мне руку на плечо, а потом опустился рядом со мной на маленький жесткий диванчик:
– Не слушай ее, она не злая, просто так говорит.
Затем он пожевал губами, потер гладко выбритую щеку и грустно добавил:
– Рыбки – они живые и скоро уплывут, ну, а лодка – она и должна быть маленькой, потому что никуда не денется, не уплывет отсюда. Вот такие дела, бала…
В дверь тихонько стукнули. Все куда-то провалилось, стало так тихо, что он явственно услышал горячий шепот: «Когда буду умирать, сделай последнее доброе дело – не зови врачей, дай помереть спокойно.»
Дед еще хотел что-то добавить, но, махнув рукой, исчез, как только в комнате появилась хрупкая блондинка в голубом халате медицинской сестры. Одной рукой отбрасывая волосы со лба, другой она потянулась к шторам. Он простонал от нестерпимо яркого света, жадно просачившегося в комнату. Медсестра вновь торопливо задернула штору и, пробормотав извинения, зажгла подсветку, бросающую с пола мягкий ровный свет. Он ощутил прохладное стекло у губ и нечто твердое, что она просила проглотить. «Таблетка», – отреагировал мозг, и он, послушно проглотив ее, впал в забытие.
– И вообще, уважаемые коллеги, побольше дисциплины хотелось бы в будущем и от преподавательского состава!
Лысеющая голова нового ректора весело поблескивала на солнце, гармонируя с полированным столом и блестящими начищенными полами. Слова выпадали из его квадратной челюсти и складывались в отточенные фразы. Он напоминал школьника, хорошо выучившего урок.
– Как вам известно, мы провели две рабочие летучки, а профессор Велиев так и не удосужился явиться.
Вместе с последним словом он сделал резкое движение рукой, захватывая пятерней воздух, словно стараясь поймать и предъявить на суд общественности того, о ком говорил. Под руку ему подвернулась зазевавшаяся и сонная от жары муха. От неожиданной удачи ректор весь засветился, лысина его залоснилась еще больше. Вытянув губы, он прижал крепко сжатый кулак к уху, послушал немного, затем, высоко подняв руку, с силой опустил ее вниз, разжав в последнюю минуту пальцы. Муха замертво шлепнулась на его полированный стол. Несколько мгновений он рассматривал безжизненное тельцо, затем брезгливо стряхнул его со стола кончиком коллективного письма преподавателей. Рука с письмом машинально потянулась к мусорной корзине, но, передумав, вернулась обратно. Он взглянул на исписанный листок, и лицо его сразу приняло строгое выражение. Откинув слегка назад голову, он обвел взглядом собравшихся преподавателей, помолчал, затем еще раз подозрительно оглядев каждого, строго повторил:
– … а профессор Велиев так и не потрудился явиться.
– А у него уважительная причина, – съерничал Камбаров, для которого эта была последняя летучка, так как приказ о сокращении его штата уже был подписан. – Он скончался неделю тому назад.
Лицо ректора побагровело. Он сверкнул глазами в сторону одиноко сидевшей помощницы. Она засуетилась, зашуршала бумагами и чуть слышно произнесла:
– Я вам докладывала…
– Хорошо, хорошо. Я же не могу все помнить. Ваша работа, уважаемая, именно в том и состоит, чтобы на-по-ми-нать.
Последнее слово он произнес по слогам, растягивая гласные. Лицо секретарши покрылось красноватыми пятнами, губы предательски задрожали. Наступила неловкая пауза. Чтобы как-то развеять обстановку, ректор поерзал в своем удобном кресле с откидной высокой спинкой и проворчал:
– Людей надо ценить, пока они живы. Вот я до сих пор помню статьи покойного Халилова. А коллектив тогда тоже…
– Я еще пока жив, профессор!
Халилов, сидевший спиной к окну, медленно приподнялся и его громадная фигура и всклокоченные волосы заслонили свет, падавший на стол ректора. Вся фигура новоиспеченного ректора как-то сразу обмякла и потускнела. Преподаватели завозились на местах, кто-то закашлял, пытаясь подавить смех, кто-то нарочито громко задвигал стульями, а лаборантка с кафедры эстетики неожиданно для себя громко рассмеялась, выдохнув сквозь смех:
«Ну, и слава Богу!»
Костя зашел на кафедру и сел за свой рабочий стол, зачем-то поковырялся в нижних ящиках, затем рассеянно переложил бумаги с одного края стола на другой. Эльдар сидел верхом на стуле и внимательно наблюдал за ним:
– Ну, каков театр, а?
Костя вновь переложил бумаги. Эльдар внимательно посмотрел на висевшую над столом заведующего кафедрой табличку, где было жирным шрифтом отпечатано – «Просьба не курить», и тщательно заштрихована частица «не». Чиркнул зажигалкой и с наслаждением затянулся, проводив взглядом клубы дыма, затем вновь взглянул на Костю.
– Старик, ты вообще в норме? Что-то ты мне сегодня не нравишься. Проходимцы всегда есть и будут. Ты что из-за этого совещания так расстроился. Это же игра. Тут и ребенку ясно. Этот, – он мотнул головой вверх, – своего притащить хочет. А чтобы над нашими головами посадить недалекого ишака, необходимо, чтобы мы вначале баранины отведали. Этот новенький, скоро столько дров наломает, что после него на любого молиться будут, а Яхья, говорят, в больнице.
– Я был у него.
Слова Кости оторвали Эльдара от невинного созерцания премиленьких студенточек, нарочно крутившихся напротив открытой настежь двери кафедры.
– Ты что с ума сошел? Тоже хочешь под сокращение попасть, как Камбаров?
– Лицо не хочу потерять.
– Ты что забыл, как…
– Слушай, ты знаешь меня со школьной парты. Ничего я не забыл, и ничего я не простил. Но не могу я так… Я борюсь с теми, кто «на коне».
– А ты за Яхью не переживай. Он еще оседлает своего скакуна и тогда…
Пронзительно прозвеневший звонок проглотил последние слова Эльдара.
– У меня окно, – сказал он, сразу же как затих звонок, – пойду в город, все равно потом лекция в нижнем здании.
Костя сидел, откинувшись на стуле и глядел прямо перед собой.
– Слушай, что с тобой? Ты меня совершенно не слышешь.
– Ирада увольняется.
– Какая еще Ирада?
– С «искусства».
Эльдар продолжал еще что-то спрашивать, но его слова куда-то проваливались, звучали все тише и тише, пока окончательно не расстворились, оставив за собой странное мерное постукивание. Костя, не меняя позы, глядел прямо перед собой. Комната начала сужаться и в то же время удлиняться, а два окна, слившись в одно, уехали вправо. И теперь это одинокое окно было задернуто. За штору держалась маленькая женская рука. И ему вдруг страстно захотелось, чтобы эта была рука Ирады. Вот сейчас эта рука потрет переносицу, сбросит со лба волосы, а затем жестикулируя в воздухе, приблизится вместе с ее обладательницей, и тогда он опять услышит ее голос. Он затаил дыхание, наблюдая как рука отделившись от окна, в раздумии застыла в воздухе и затем плавно устремилась к нему…
Она протянула крошечную ладошку.
– Сестра Франческа Ислер.
– Я вас, кажется, уже видел.
– Совершенно верно. Во время и после операции. Только потом вы… проспали чуть-чуть больше, чем положено.
– Я, кажется, видел дождь во сне.
– Правда?! Всего только два дня, как погода нормализовалась. А у вас тоже дожди часто идут.
– Нет, не часто. Извините за дурацкий вопрос, а что мне вырезали?
– Аппендикс.
– А планировали…
– Доктор Бахман с самого начала считал, что камень ваш лучше не тревожить. Обойдется это вам очень дорого. Страховка не оплатит операцию, так как эта «старая» болезнь. Впрочем вы, наверное, в курсе все этого. Вам пропишут лечение, которое сможете у себя там провести. Результат будет тот же и стоить будет дешевле.
Она говорила, слегка растягивая слова и все время улыбаясь. Легкий стук в дверь отвлек ее внимание, показалась на секунду чья-то голова и, удовлетворенно хмыкнув, исчезла. Он недоуменно взглянул на медсестру. Она теперь уже не сдерживала смех.
– Это доктор Бахман. Он придет позже, просто хотел удостовериться, что здесь все нормально, – пояснила она уже с серьезным выражением лица.
– А что было что-то ненормально?
– Нет. Просто вы проспали чуть больше, чем положено, – повторила она.
– Чем положено?
– Ну, вот. Теперь я вас помучаю вопросами, – она деловито придвинула стул к кровати с охапкой листов в руках, как бы не замечая последней его реплики. – Что вы любите на завтрак? Видите, у меня здесь три разных меню. И сейчас мы вместе составим для вас.
– А нельзя, чтобы вы сами его составили. Вы же лучше знаете, что мне сейчас можно, а что нельзя.
– А есть я тоже вместо вас буду?
Она звонко рассмеялась, вызвав этим скупую улыбку на его лице, тенью скользнувшей по глазам и пропавшей в складках все еще напряженного лба.
Задавая ему вопросы, она встряхивала короткими светлыми волосами и склонялась время от времени над своими листами. Маленькая металлическая нагрудная табличка с ее именем и фамилией мерно покачивалась в такт движениям ее энергичного тела. Односложно отвечая на вопросы медсестры Франчески, Костя неотрывно смотрел на эту поблескивающую на свету табличку, наблюдая как она постепенно деформируется, превращаясь в брошку. В ту самую брошку, которую он подарил Ираде. Голос медсестры стал отдаляться, становясь все тише и тише. И он услышал возмущенный голос Ирады…
– Ты это видел?! Весь институт наполнен этими листовками, а ты как всегда ничего не знаешь.
Она продолжала воинственно размахивать листовками, как бы пытаясь разогнать ими тягостную атмосферу, наполнившую кабинет.
– Безобразие и только! Как только можно сводить счеты подобным образом?! Еще себя мужчинами называют! Вечером пьют вместе, тосты произносят, а ночью диктуют «разоблачающие» статьи в газету. Я его не защищаю, просто тот, кто писал – из его же компании. И прекрати смотреть «сквозь меня», пожалуйста…
– Ха-а-лло!
Франческа смотрела ему прямо в глаза.
– Вы меня совсем не слушаете господин Рустамов, хотя очень внимательно смотрите. На ужин горячее хотите или что-то легкое? Вот, например, здесь в третьем меню у нас салат итальянский, называется…, сейчас переведу, а-ха – «Праздник жизни». Красиво, правда?
– Правда. Пусть будет «праздник».
– Я действительно не знал про листовки. А статью вчера в газете прочитал. Гнусная история, хотя все, что там написано – чистейшая правда. Но самое гнусное – это то, что опровержение писать должен я.
– Ты?! А тебе какое до всего этого дело?
– Он позвонил мне ночью и попросил. Не канючил, не плакался, по-мужски попросил, понимаешь…
– Но ведь…
– Я помню! Я ничего не забыл!
– Не пиши! Умоляю! Тебя же загрызут… Ты, ты… сейчас радоваться должен, а не опровержение писать.
– Радоваться?
– Вы опять меня не слушаете! – Франческо шутливо погрозила ему пальцем. – Вы сейчас радоваться должны, что все так обернулось.
– Радоваться?
– Удаление аппендикса считается одной из простых операций, но в вашем случае, как это иногда бывает, мог стоить жизни. К счастью, приступ у вас начался прямо на приеме у врача. Повезло, правда?
– Правда. Мне всегда везет именно таким образом.
Через больничное окно небо казалось каким-то хмурым и недовольным.
– А кем вы работаете?
Франческа пытливо всматривалась в его лицо. Ее глаза были необычайного темно-зеленого цвета.
– Работал, – поправил ее Костя.
– Преподавал теорию научного атеизма.
– Вы атеист?
– Нет, я слишком слаб для этого. Мне необходимо во что-то верить.
– А вы считаете веру человеческой слабостью?
– Если верующий ставит во главу угла идею о Всепрощающем Боге, то да.
Франческа коротко вздохнула и задумчиво посмотрела на листы с составленным меню для него. Затем виновато улыбнулась и, вновь поправив волосы, тихо произнесла:
– Я должна идти.
Она ушла, оставив по его просьбе подсветку. Комната теперь пугала причудливыми полутонами. Он закрыл глаза, но снова открыл, ощутив беспокойство, исходящее из трепещущих полутеней. Как завороженный замер, силясь предугадать знакомые до боли очертания в начинающимся по кусочкам складываться пережитом.
«… расстроена… день прошел впустую. Что-то опять осталось недоговоренным…, или мне так кажется… Главное проходит мимо. Не хочу ломать над этим голову. Просто выберу день и место, и ты придешь.
Придешь ли…?
И тот день…?
Ничего не хочешь знать об этом. Давай опять помечтаем о тропическом лесе или необитаемом острове.
Уже сумерки. День заканчивается. Уходит во вчерашнее сегодня.
Перебираю опять цепи случайностей, сковавшие нас.
Отступит ли эта болезнь?
Бессонница, головная боль, раздражение, я…
С небес падет отпущение, образуя новые петли, придет конец… незадолго перед началом.
Только не про нас уже все это…»
Голос Ирады пропал. Принесенное отрывками письмо, поколыхалось в полутонах комнаты и, обернувшись прозрачной птицей, упорхуло в никуда. Он стиснул зубы и вернулся в тот день, когда нашел ее в маленькой мастерской, расположенной далеко от центра.
Она сидела в углу. Свет из маленького окошка падал на чистый кусок холста. В мастерской царил непривычный беспорядок. Он охватил все взглядом в одну минуту. Ирада продолжала сидеть, не меняя позы, обхватив руками колени и уткнувшись носом в сложенные вместе ладони.
– Приветствую, Ваше Отшельничество-с!
Он шаркнул ногой, одновременно снимая воображаемую шляпу и склонился в подобострастной позе.
Ирада слегка приподняла голову и легкая улыбка озарила ее лицо. Затем резко вскочила и приблизилась к нему.
Она была теперь совсем рядом. Ее большие широко расставленные черные глаза. Казалось, что он утонет в них. Ее губы нежные и мягкие. Он провел пальцем по ее губам, словно пытаясь выиграть время. Но она уже крепко прильнула к нему всем телом, шепча что-то. Он не переспрашивал. Не так важны были сейчас слова. Он впервые ощущал ее так близко. И хотелось лишь закрыть глаза и ни о чем не думать.
Ирада продолжала что-то шептать. Он осторожно коснулся ладонью ее щеки и задержался, всматриваясь в лицо. Мысли закопошились и поползли в голове маленькими противными змейками, скользя и переваливаясь через друг дружку. Пауза затягивалась. Ирада открыла глаза и, взглянув на него, резко отпрянула и вновь забилась в угол.
– Пилик-пилик!
По-весеннему радостное послышалось за окном. Легонько стукнули в дверь и появилась женщина средних лет в голубом халате. Она сотворила механическую улыбку, затем с помощью двух других из медперсонала вкатила в комнату еще одну кровать. Началась небольшая перестановочная возня.
Он молча наблюдал, как три женщины стараются передвинуть мебель в палате, организовывая место для еще одной кровати. Когда все манипуляции завершились, две из них, улыбнувшись, исчезли. Осталась та, что вошла первой. Она приблизилась к кровати и, протянув руку, представилась:
– Бетина Рэм. Я ваша палатная сестра до завтрашнего утра.
– А кто мой новый сосед?
– Пока еще не знаем, это покажет ночное дежурство.
Если бы не халат медсестры, ее легко можно было бы принять за мужчину. Костя смотрел на ее короткую стрижку, бесцветные глаза и пытался отыскать хоть малейшие намеки на миловидность и грацию.
Она измеряла его давление, щупала пульс и что-то заполняла в своих бумагах. Он прикрыл глаза…
Он прикрыл глаза и увидел свой рабочий стол, себя, загородившегося папками, педагога эстетики и высокую девушку с копной обесцвеченных волос. До него донесся вкрадчивый голос Ильи Абрамовича, или как его за глаза называли, Ильюши.
– Видите ли, любезнейшая, – говорил он, – накладывать столь густые румяна на щеки неэстетично, а глаза и брови нужно подводить так, чтобы незаметно было.
– А зачем же тогда подводить? – спрашивала студентка, кокетливо склонив влево великолепно «нарисованное» лицо.
Ильюша говорил всегда вполголоса, задушевным тоном доброго дедушки и никогда ни с кем не конфликтовал, удивительно угадывая с кем и о чем стоит говорить.
В разговор вмешался преподаватель психологии, который сидел за столом машинистки и пытался печатать что-то одним пальцем.
– Потеряли, потеряли мы Женщину Востока! Где целомудрие, где такт? – он потряс головой и с силой ткнул пальцем в заевшую клавишу. – Где? Спрашиваю я вас? В голове одно вертихвоство, побрякушки и глупые сериалы. Вот он – Запад! Вот оно пресловутое влияние, кото…
Он оборвал себя на полуслове, и вновь углубился в текст, с которого печатал, не ожидая никаких реплик и как бы прекращая дискуссию.
– Согласна! – студентка вплотную приблизалась к столу, за которым он сидел и говорила теперь, томно поглядывая на застывшего от неожиданности преподавателя. – Украшения, парфюмерия, косметика – все это рассчитано на привлечение внимания. Но женщина хочет нравиться и самой себе, и в этом ее отличие от мужчин. Мужчине важно – «нравится ли он женщине?» Западная женщина училась у восточной кокетству и жеманству, гадая, какие тайны скрывались за толстыми стенами гарема, и, не научившись, ударилась в эмансипацию, потому что обольщать и манипулировать мужским умом гораздо сложнее, чем просто оградиться от этой половины человечества. А Индия? Да что Восток? А потом, какой мы вообще Восток? Мы даже не Кавказ, а Закавказье…
От последних ее слов психолог, словно разморозившись, почти взвизгнул от возмущения:
– Вы, дорогуша, ничего не знаете о движении феминизма, но это еще полбеды, страшнее то, что вы не знаете собственную культуру.
Затем, схватив первый попавшийся листок бумаги, он быстро набросал что-то и, протянув ей прямо под нос, приказал:
– Пожалуйте, покажите нам на деле. Что это?
– Ромб, – сказала она мельком взглянув на лист.
– Это не ромб, это пахлава. А теперь объясните, пожалуйста, если так хорошо все знаете, почему вот это, что вы с удовольствием едите на Новруз имеет форму ромба.
Косте не хотелось вмешиваться, но стало до тошноты противно ощущать себя лишь молчаливым свидетелем. Пауза затягивалась. И ему стало досадно на себя, что он такой безвольный, на обоих преподавателей и студентку, из-за которых он не мог уже больше сосредоточиться.
Она зябко повела плечами. Преподаватель психологии уже смотрел победителем и легонько покачивался, то приподнимаясь на цыпочки, то вновь опускаясь на пятки. Но как только он вобрал полную грудь воздуха, собираясь обрушить на нее новый шквал аргументов в пользу обнищания умов, она, неожиданно улыбнувшись, произнесла, как вызубренную аксиому:
– Ромб – это наиболее подходящая геометрическая фигура, в которую вмещается язычок пламени – огня, которому поклонялись наши предки.
Звонок прозвенел вместе с ее последним словом. Она направилась к двери. Ее никто не задерживал. Затем, остановившись у выхода, громко и отчетливо сказала:
– Эту вашу «задачку с пахлавой» уже все давно знают и передают из курса в курс, придумайте что-нибуь посвежее, а то получается как старый анекдот, да еще в плохом исполнении.
Психолог замер перед закрывшейся дверью. Старый еврей подхватил его под руку и начал задушевно ему что-то шептать, Костя уловил лишь его последние слова:
– Помягче, помягче дорогой. Ведь ее дядя…
Дверь плавно раскрылась и бесшумной белой птицей вошла ночная сиделка. Он притворился спящим. Бросив короткий взгляд в его сторону и, убедившись в том, что он спит, она направилась ко второй все еще пустующей кровати и, отключив все соединящие провода, выкатила из комнаты.
Подождав немного, он открыл глаза. Хотелось пить. Нащупав рукой пульт, он придал кровати несколько полусидячее положение. Операционная область тут же отреагировала неприятной пульсацией. Он нажал на другую кнопку. Кровать резко хлопнулась назад, откинув изголовье намного ниже общего уровня. Плавно вернув спинку в первоначальное положение, он закинул пульт подальше. После всех этих манипуляций пить захотелось еще больше. Столик с водой маячил перед глазами. Он просунул правую руку в висящую над головой манжетку, посмотрел на болтающийся рядом шнур со звонком в дежурную комнату, затем передумал и, потянувшись, осторожно сел. Не вставая с кровати и продолжая одной рукой удерживать равновесие, другой он придвинул столик к себе.
Вода обжигала губы. Он пил маленькими глотками, наслаждаясь вкусом воды. Затем, прислонив стакан ко лбу, застыл, размышляя над чем-то. Посидев так две-три минуты, он водворил пустой стакан на столик и потянулся к висящему над головой звонку. Коридор больницы наполнился глухими отрывистыми гудками. Как по команде, полились со всех палат зазывающие гудки. Что-то тяжелое возникло в области груди и стало медленно подступать к горлу. Он усмехнулся, чтобы разогнать неожиданно возникшее тягостное чувство. Гудки не прекращались. Никто не шел. Тогда высвободив все еще болтающуюся в манжетке руку, он сполз вниз. Стараясь остановить подступающую легкими пульсирующими толчками головную боль, вначале крепко сжал ладонями виски, затем плотно закрыл уши. Гудок возник теперь в нем. Глухой и протяжный, как стон раненого зверя. С короткими паузами, во время которых хотелось умереть. Захотелось вновь сесть, но он лишь закрыл руками лицо…
Память безжалостно вышвырнула его в тот день, когда огромное людское море величественно несло на своих волнах останки погибших. Вновь возникла перед ним, навсегда оставшаяся в памяти, одинокая фигура старика-инвалида, прижавшегося к стене. Удерживая одной рукой самодельные костыли, кулаком другой он размазывал бегущие по лицу крупные слезы.
В толпе, закусив губы, сновали небритые парни и раздавали красные гвоздики. Похожие на алые капельки крови, переходили они в другие дрожащие руки и осторожно опускались на проносимые мимо мафá [4 - mafə (азерб.) – мусульманские погребальные носилки, катафалк]. Всегда дорогие апшеронские гвоздики раздавались в тот день бесплатно, и никогда еще так дорого они не стоили…
Цветы, гробы, безумные серые лица, январский пробирающий до костей холодный ветер и траурные гудки, гулкими ударами отдающиеся в висках.
Костя прислонился к стене рядом с плачущим стариком-инвалидом и, просунув руку под пальто, прижал ладонью занывший бок.
Чья-то рука легла на плечо. Он поднял голову…
Он поднял голову и увидел Франческу.
– Вам плохо?
– Нет, нет. Мне… нормально.
– Вы что-то хотели?
– Нет, нет, мне ничего не нужно.
– Вы включили сигнальный звонок.
Она не закончила фразу и просящиеся наружу слова, коснувшись легонько губ, убежали, рассыпавшись по ее золотистым волосам, тронув ресницы, далеко запрятались в зрачках внимательно смотрящих на него глаз.
– Мне хотелось пить. Думал не дотянусь, – соврал он.
Она недоверчиво оглядела отодвинутый столик.
– Еще хотите пить?
– Нет, спасибо. Не знал как отключается звонок.
– Когда начнете самостоятельно вставать, то я вам покажу.
– Знаешь…, – поняв, что неожиданно перешел на «ты», он задержался. Франческа осталась ждать, не меняя позы, все также подавшись корпусом вперед, готовая что-то передвинуть или поправить.
– У меня было дерево…, – он взьерошил волосы, выбирая слова и пытаясь отыскать наиболее точные синонимы в чужом языке. Потом вдруг понял, что ему необходимо, чтобы она поняла не только то, что он скажет, но и то, что останется недосказанным. Он замер от неожиданного открытия того, что вот это «между» и есть главное. Чувство неуверенности и неловкости противно вползло и застряло комком в горле.
– Знаете почему люди не летают? – она улыбалась одними глазами.
– …
Лицо ее стало задучивым, омрачившись тревожными складками.
– Взлетать не научили, вниз прыгать страшно, падать тоже. Стоит ли рисковать ради того, что между этим?
– Между этим…, – задумчиво повторил он за ней и спросил. – А вы бы рискнули?
– Я бы попробовала.
– …
– Вы мне расскажете… про ваше дерево. Ладно? Только… сейчас мне нужно идти.
У дверей она по привычке задержалась и, оглянувшись, добавила:
– Я еще здесь час, если что-то нужно…
Дверь, выпустив ее, защелкнулась. Он беспомощно поглядел на беспристрастно отчеканивающие время зеленые точки электронных часов. Маленькие кружочки замерцали, запрыгали перед глазами, а из глубины черного циферблата выглянуло усталое лицо. Впервые за все это время у него возникло желание посмотреться в зеркало, но опять нажимать на сигнальный звонок не хотелось. Чтобы как-то отвлечься от назойливого желания, он попытался сосредоточиться на мерцающих зеленых точках часов, но взгляд вновь переключился на черную поверхность циферблата, из черноты которого по кусочкам стало отторгаться прошлое. И тогда он вновь ощутил чью-то руку на своем плече…
Эльдар стоял рядом, слегка опираясь на его плечо. Старик-инвалид уже не плакал. Слезы кончились, уступив место обиженным, судорожным всхлипываниям и вздохам. Останки расстрелянных к месту захоронения несли из нижней голубой мечети. По обычаю, впереди каждой мафа несли увеличенную фотографию погибшего, а сзади шлейфом тянулись измученные, обессилевшие от скорби близкие, знакомые и просто бакинцы. Кто-то резко вскрикнул. Эхом раскатился крик по толпе, и вскинулись руки вверх, призывая в свидетели Аллаха. Узнав плывущий мимо нее портрет, молодая женщина бросилась с криком под ноги несущим мафа. Ее тут же бережно подхватили с двух сторон, и она растворилась в людском потоке, вторящим ее рыданиям.
Окутанные красным сукном мафа медленно двигались на Костю, затем застыв на мгновение, разворачивались и плыли в сторону своей последней стоянки. Людской поток все прибывал. Дышать становилось труднее. Рука Эльдара обжигала плечо. Ему стало страшно неудобно, и он попытался незаметно высвободить плечо. Эльдар еще несколько секунд удерживал его своими мягкими длинными пальцами. Затем, упав с плеча, холеные пальцы скользнули в карман элегантного пальто и ушли навсегда.
Костя смотрел вслед удаляющейся ссутулившейся фигуре, на которой теперь совсем неэлегантно смотрелось серое пальто. Что-то сжалось в груди и тоскливая волна неприятно окатила его с головы до ног, отбросив на несколько дней назад, заставив вновь пережить то, о чем стыдно было сейчас думать, глядя на мерно покачивающиеся на людских волнах мафа и искаженные от криков и плача лица. Но память уже безжалостно высветила тот день и он увидел себя, стоящего на балконе…
Он стоял на балконе и смотрел на старый раскоряченный пень. Ничто больше не напоминало о красавце-тополе, высохшем в один день. Он вышел из дома и машинально побрел к зданию института. Все та же толпа митингующих осаждала вход в здание. На мгновение даже показалось, что он уже знает их всех в лицо. Все тот же парнишка с цыганскими черными глазами кричал что-то хриплым голосом, забравшись на ящик из-под помидоров. Костя пробрался достаточно близко, чтобы суметь прочитать грязную этикетку на ящике: «Помидоры. 2 сорт. Колхоз имени 1 Мая». Затем попытался сосредоточиться на ораторе, но то ли все время отвлекался, то ли потому, что половину слов парнишка проглатывал, из всей речи в памяти оседали лишь слова «долой, срам, враги». Наверное еще потому, что выкрикивались они по слогам и вместе с фамилиями профессорско-преподавательского состава. Парень опять закричал «долой», и митингующие подхватили это слово. Неожиданно Костя услышал свою фамилию. В глазах помутнело, вдруг стало холодно. Потом он решил, что ему послышалось, а парень, словно, пронявшись его мыслями, выкрикнул его фамилию еще раз, толпа подхватила и несколько раз раскатисто прокричала. Костя осторожно начал выбираться из толпы, низко наклонив голову и боясь встретиться с кем-нибудь глазами.
Дорогу ему кто-то перегородил, он поднял голову. Перед ним стояла незнакомая девушка в рыжей дубленке.
– Не уходи, дайы [5 - dayı (азерб.) – дядя], – она умоляюще сложила руки, – а то, совсем мало сегодня пришли, Неймат опять ругаться будет.
– Неймат – это, который выступает на…, – Костя не узнал собственного голоса, все слова до него доносились, как сквозь толстую стену, затем оборвал себя на полуслове, подумав, что упоминание о ящике с помидорами не столь важно.
– Нет, его я не знаю. А Неймат – это наш завхоз, ой, извините, он председатель организационного комитета, – она прислушалась на мгновение к выступавшему и, забыв про Костю, начала вместе со всеми кричать. – Долой, долой, срам, срам!
Цыганенок, как его окрестил про себя Костя, теперь уже не стесняясь, вытащил из кармана пиджака плохенький сжеванный листок бумажки и начал выкрикивать фамилии. Толпа дружно повторяла за ним. Костя вновь услышал свое имя. Девушка резко закашляла на его фамилии. Костя сочувственно взглянул на нее:
– Послушай, гызым [6 - gızım (aзерб.) – дочка], они, что все враги?
Девушка кивнула головой.
– И именно они военный режим…
Она опять кивнула головой, не дав ему даже закончить фразу. Помедлив Костя вновь спросил:
– Ну, а этот самый, к примеру, Рустамов, он тоже враг? Ты его вообще знаешь, хоть раз с ним разговаривала, вот, к примеру, как мы сейчас с тобой говорим.
– Говорила, знаю его, – скороговоркой ответила она, – все они зажрались тут, интеллигенты паршивые, взяточники, безбожники.
И, прислушавшись, вновь закричала:
– Долой! Долой!
В здание института он вошел через черный ход. По дороге ему встретился Ильюша, который вкрадчивым голосом сообщил ему, что в актовом зале идет собрание.
Собрание было в самом разгаре, когда Костя вошел и сразу же сел в одно из пустующих кресел последнего ряда. С трибуны выступала заведующая учебной частью. Затем несколько преподавателей, которых он плохо знал. Говорили о взяточничестве и полном развале учебной работы в институте, о необходимости борьбы со всем этим, о том, что не только институт развалился, но и вся страна разбазарена, народ ограблен, а теперь еще и приказ о введении особого режима в городе.
Неожиданно Костя услышал знакомый голос и в очередном выступающем узнал Эльдара. Эльдар говорил очень жестко и убедительно, называя конкретные имена тех, кто по его мнению помогал бывшему ректору развалить институт. Когда Костя услышал свое имя, то машинально взглянул на потолок.
Как хотелось бы, чтобы все это было лишь дурным сном. И этот зал, и Эльдар в накрахмаленной белой сорочке, холеными пальцами аккуратно придерживающий скрепленные вместе листы своего выступления, и Ильюша, прячущейся за занавеской бокового выхода, и митингующие, чьи крики доносились время от времени с улицы.
А потом вдруг и, правда, все стало расплываться перед глазами. Мягкая, добрая волна окутав его, слегка откинула назад в кресло. Голос Эльдара пропал. Исчез и Ильюша, в последний раз суетливо юркнув на него глазами. Не стало слышно митингующих. Не стало слышно ничего…