-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Аркадий Инин
|
|  Наталия Александровна Павловская
|
|  Маяковский. Два дня
 -------

   Аркадий Инин, Наталия Павловская
   Маяковский. Два дня


   ГЛАВА ПЕРВАЯ


     А вы
     ноктюрн
     сыграть
     могли бы
     на флейте водосточных труб?


 //-- МОСКВА, НОЧЬ С 11 НА 12 АПРЕЛЯ 1930 ГОДА --// 
   Лампочка под потолком комнаты мигнула желтой вспышкой и погасла.
   За окном уже разливалось сизое утро.
   Владимир Маяковский – тридцатисемилетний поэт, высокий, крепкий, с крупно вылепленными чертами лица – измерил тремя широкими шагами крохотную комнату – от выключателя у двери до окна. Огромный хозяин казался втиснутым в жесткий футляр.
   Но это было его убежище и прибежище. Собственная комната в Лубянском проезде, дом 3, – коммунальной квартире с десятком соседей. В зависимости от настроения Владимир называл свое жилье «пеналом» или «лодочкой».
   Он оттянул воротник рубашки-апаш под клетчатым джемпером – дышалось очень тяжко – и тоскливо уставился на глухую серую стену дома напротив – каменный мешок двора, из которого не видно выхода.
   Он отошел от окна и замер посреди комнаты.
   Прямо перед ним – жесткий диван-тахта с подушками и валиками.
   Слева письменный стол-бюро.
   Над столом к стене прикноплена небольшая фотография Ленина. Взгляд вождя усталый и строгий.
   А справа – шкаф с книгами, журнальный, он же обеденный столик и чемодан, он же – дорожный гардероб. Большой, почти в человеческий рост чемодан, раскрыв который можно обнаружить висящие в нем на плечиках костюмы и сорочки хозяина.
   Вот и всё.
   Дата отрывного календаря на стене уже вчерашняя – 11 апреля. Под ней улыбаются во весь рот комсомолец и комсомолка, в руках – книги, на книгах надпись «стихи». И чтоб не оставалось уж совсем никаких вопросов, календарь то ли советует, то ли приказывает: «Читай советские стихи, комсомолец!»
   Владимир резко сорвал листок. И чуть вздрогнул – со следующей страницы в него целился в упор из ружья охотник. Впрочем, охотник был не грозен, а улыбался. И календарь сообщал доброжелательно: «Охота – знатное подспорье советской семье к столу».
   Владимир отошел от календаря, рванул ящик письменного стола. Ящик был хаотически набит до отказа – рукописи, письма, фотографии… Владимир принялся что-то искать, перерывая этот ворох бумаг.
   Наконец он выудил большую тетрадь в клеенчатой обложке, вырвал из нее разлинованный лист, выхватил отточенный карандаш из стакана на столе.
   Присел к столу. На него по-прежнему строго смотрел со стены Ленин.
   Коротко глянув в ответ, Владимир с отчаянной решимостью принялся размашисто писать:
   «ВСЕМ!
   В ТОМ, ЧТО Я УМИРАЮ, НЕ ВИНИТЕ НИКОГО».
   Грифель крошился, потом и вовсе сломался.
   Владимир отшвырнул карандаш, взял новый, задумался.
   Из незакрытого ящика стола с фотографий смотрели на него люди – мама, сестры Оля и Люда, друзья-поэты, большеглазая Лиля, сам Владимир в разных уголках страны и за ее пределами, на разных выступлениях, окруженный поклонниками, раздающий автографы…
   Вдруг под бумагами он заметил цветной угол рисунка, потянул за него – обнаружилась слегка помятая буйная футуристическая композиция.
   Владимир достал лист из ящика, положил на стол, бережно разгладил рисунок и улыбнулся, уплывая в прошлое…
 //-- МОСКВА, 1911 ГОД --// 
   Длинный просторный коридор Московского училища живописи, ваяния и зодчества хранил чинную тишину, как и положено храму искусств.
   Но вдруг с грохотом распахнулась дверь одной из мастерских. И в коридор решительно шагнул широченным шагом семнадцатилетний Владимир с папкой для рисунков под мышкой. Юноша выглядел живописно: пышная шевелюра, черная бархатная блуза, черные широкие штаны, причем этот байронический шик не портила даже изрядная потрепанность вещей.
   За Владимиром мелким семенящим шажком появился благообразный, с бородкой клинышком, старичок-профессор Милорадович. На ходу он верещал скрипучим голоском:
   – Вам, Маяковский, вывески на ярмарке малевать, а не живописью заниматься!
   А Владимир гордо отвечал неожиданно густым для юноши басом:
   – На ярмарке – жизнь, и у меня – жизнь! А у вас тут – мертвечина!
   – Какая наглость!
   Милорадович захлебнулся от возмущения, замахал руками, подыскивая еще какие-то гневные слова, но, не найдя их, развернулся и ушел в мастерскую. Не забыв при этом аккуратно прикрыть за собой дверь.
   За этой сценой наблюдал полноватый человек лет двадцати семи. Один глаз у незнакомца был стеклянный, в другом глазу красовался монокль.
   Как только Милорадович удалился, незнакомец подошел к Владимиру сзади, без спроса выхватил у него из-под мышки папку с рисунками и стал их разглядывать в монокль.
   Владимир на миг обалдел от этой наглости.
   А незнакомец ткнул пальцем в рисунок:
   – И это вы называете «жизнь»? Поддавки! И вашим, и нашим – и споем, и спляшем!
   Оскорбленный Владимир выхватил рисунок у незваного критика:
   – А вам что за дело? Вы кто такой?
   Незнакомец нарочито-учтиво поклонился:
   – Студент мастерской Серова – Давид Бурлюк.
   – Бурлюк? – насмешливо переспросил Владимир. – С такой фамилией вам не предметы искусства оценивать, а чесноком в лавке торговать!
   – Вот как? – нахмурился Бурлюк. – За этакие слова можно и ответить!
   – А можно и отделать! Вас, например!
   Владимир без лишних слов бросился на Бурлюка.
   Рисунки посыпались из папки на паркет…

   На стене небольшой прихожей в скромной аккуратной квартире мерно тикали часы-ходики.
   Открылась дверь. Быстро вошел Владимир – воротник блузы порван, волосы растрепаны, на лице ссадины. Большой, неуклюжий, как щенок рослой дворняги, он зацепился за порог, опрокинул корзину для дров, свалил с вешалки пальто.
   На шум выглянула младшая сестра Оля: миловидная девушка с косой, в ситцевой блузке, бумазейной юбке. При виде брата она всплеснула руками:
   – Опять подрался?!
   – Тихо, мама услышит! – шикнул на сестру Владимир.
   – Кто бы говорил – тихо! – Ольга подняла пальто.
   – Я сам, сам приберу… Принеси лучше воды умыться, пока мама не увидала…
   Но мама уже появилась. Александра Алексеевна – сухощавая, гладко причесанная, во всем ее облике чувствуется тихая властность хозяйки дома.
   Владимир виновато забормотал:
   – Мама… Извините… Я это…
   А мама распорядилась спокойно:
   – Оля, йод неси!
   Сестра убежала, мама стала осматривать ссадины сына.
   – Только бы не было заражения, – тревожно прошептала она.
   – Мама, извините, – вновь забубнил Владимир. – Понимаете, мама, я…
   – И одежду снимай, – невозмутимо перебила мама. – Люда почистит. Идем в гостиную…
   Владимир облегченно улыбнулся, как ребенок, который понял: гроза прошла стороной.

   Комната, гордо называвшаяся гостиной, выполняла функции и столовой, и мастерской, и учебной. Здесь – та же бедная, но достойная чистота. Многочисленные вязаные и вышитые скатерти-салфетки-занавески создают уют.
   Посреди гостиной большой круглый стол. С половины его отогнута скатерть, и здесь теснятся ряды гипсовых фигурок – ангелочков и барышень с котятами. Часть фигурок аляповато разрисована, остальные – белые заготовки.
   Владимир, уже умытый, причесанный, в чистой рубахе, рисовал умильную мордочку гипсовому котенку.
   Старшая сестра – Людмила, барышня со строгим взглядом, ставила на часть стола, застеленного скатертью, тарелку, клала приборы и выговаривала брату:
   – Ну что ты как маленький! Милорадович – старикан вредный – академикам пожалуется, и вылетишь в два счета.
   – Да что мне академики? – презрительно заметил Владимир. – Я не хуже Серова писать могу!
   – О! О! О! – иронично покачала головой Ольга, штопавшая рубаху брата.
   Появилась мама со сковородой, на которой сиротливо шипела одна-единственная котлета.
   А строгая Людмила не унималась:
   – Ну, хорошо, хвастун, а драться-то зачем было?
   – Люда, дай Володичке поесть!
   Мама переложила котлету на тарелку.
   Сестры дружно отвели от тарелки глаза.
   Владимир пристально глянул на них, на маму:
   – Родственники, признавайтесь, а вы сами-то ели уже?
   Женщины, все втроем, с преувеличенной убедительностью закивали:
   – Да-да, совсем недавно! Мы наелись, тебе оставили!
   Владимир недоверчиво вздохнул, но молодой организм требовал своего, и Владимир принялся за котлету.
   Мать и сестры умиленно наблюдали, как питается их любимый сын и брат.
   – А давайте обратно в Кутаис уедем! – еще не прожевав котлету, заявил Владимир.
   И на миг в глазах всей семьи загорелась эта безумная мечта – уехать в Кутаис, вернуться в родную Грузию, где они так славно жили в лесничестве Багдади, которым управлял глава семейства Владимир Константинович.
   Но мама жестко мечту оборвала:
   – Нечего нам больше делать в Кутаисе!
   – Да, – вздохнула Людмила, – одно дело, когда папа был жив, а теперь…
   – А здесь мы что делаем? – упирался Владимир. – Мы разве затем в Москву ехали, чтобы вы, мама, квартирантов обслуживали, а я эту пошлятину малевал?!
   Владимир схватил одного ангелочка, замахнулся, готовый грохнуть его о пол, но Людмила перехватила его руку.
   – Не дури – гривенник стоит!
   – Гривенник… – Владимир вернул ангелочка на стол. – Все бы вам гривенники считать…
   Послышался бой ходиков.
   – Я на работу опаздываю! – вскочила из-за стола Людмила. – Кстати, Володичка, я поговорила у себя на «Трехгорке» – ты можешь подрабатывать: рисовать эскизы для мануфактуры.
   – Вот еще, – насупился Владимир, – веселенький ситчик малевать?
   – Тебе не угодишь! – пожала плечами Людмила и на прощание чмокнула брата в макушку. – А все же – подумай!
   Людмила ушла.
   Котлета съедена, за столом больше делать было нечего. Владимир встал и заходил по комнате, размахивая руками.
   – Полный мрак! В училище – рутина, вокруг – буржуи и снобы! Нам нынче в консерваторский концерт абонементы дали!
   – Дорого небось? – спросила Ольга.
   – Бесплатно! А толку-то? Идти мне туда не в чем. Один свитер штопаный!
   – А какой концерт? – спокойно уточнила мама.
   – Рахманинова слушать. Все говорят: гений!
   – Ты сядь-ка и чаю попей. А мы с Олей на папиной сюртучной паре плечи чуть выпустим – тебе впору будет. Он всего пару раз ее надевал.
   Владимир усаживается пить чай и ворчит себе под нос:
   – Я вообще художником быть не хочу… Хочу стихи писать!
   Мама, собирая посуду со стола, так же спокойно возразила:
   – У тебя верное ремесло в руках. А в стихах твоих непонятно все. Их печатать никогда не будут.
   – Будут печатать! – взвился Владимир. – Еще как будут!
   Мама не стала накалять ситуацию, согласилась, что, может, когда-нибудь стихи сына и напечатают, но пока попросила его заняться делом – расписать ангелочков – ей ведь завтра заказ относить.
   Мама унесла посуду в кухню. Владимир мрачно подсел к ненавистным ангелочкам, взял кисточку, заготовку и…одним росчерком нарисовал на ангельской голове рожки.
   – У! Образина!
   Ольга хихикнула. Владимир вздохнул и перемалевал рожки в невинные кудряшки.

   В фойе консерватории слышалась фортепианная музыка из зала.
   С портретов на стенах беломраморного фойе внимали волшебным звукам великие музыканты.
   Весьма пожилой капельдинер у двери зала, благоговейно прикрыв глаза, тоже погрузился в мир музыки.
   Но распахнувшаяся дверь чуть не зашибла старичка: Владимир, в приличном, хотя и тесноватом отцовском костюме, покинул зал.
   – Вы что?! Там же – Рахманинов! – ужаснулся капельдинер.
   Не слушая его, Владимир с пренебрежительной миной на лице пошагал через фойе.
   Распахнулась вторая дверь зала. Оттуда с таким же недовольным лицом выкатился Бурлюк.
   При виде друг друга враги настороженно остановились. И молчали.
   Потом Владимир вызывающе заявил:
   – Плесень худовялая для курсисток этот Рахманинов!
   Давид с интересом уточнил:
   – Как-как? Худовялая? Блеск! А я бы сказал – худоклеклая!
   И оба с облегчением рассмеялись.
   – Ну, тогда пойдемте шляться, что ли? – добродушно предложил Бурлюк.

   Владимир и Давид шли по вечерней Тверской, тускло освещенной электрическими фонарями.
   Улица была довольно пустынной, но все же изредка попадались прохожие и удивленно косились на Владимира, читавшего стихи, размахивая руками. А он на них на всех – ноль внимания и вдохновенно декламировал:

     В шатрах, истертых ликов цвель где,
     из ран лотков сочилась клюква,
     а сквозь меня на лунном сельде
     скакала крашеная буква.
     Вбивая гулко шага сваи,
     бросаю в бубны улиц дробь я.
     Ходьбой усталые трамваи
     скрестили блещущие копья.

   Бурлюк с интересом поглядывал на юношу единственным глазом.
   А Владимир все более распалялся:

     Подняв рукой единый глаз,
     Кривая площадь кралась близко.
     Смотрело небо в белый газ
     Лицом безглазым василиска.

   Владимир последний раз взмахнул рукой и умолк.
   И Давид молчал. Потом задумчиво повторил:
   – «Подняв рукой единый глаз…» Это на меня намек, что ли?
   Владимир смешался, заволновался:
   – Нет! Что вы! Вы тут совершенно… И вообще, это один мой товарищ сочинил…
   Бурлюк успокаивающе рассмеялся:
   – Да будет вам! Во-первых, касательно глаза я привык – это у меня с детства. А во-вторых, ну какой там ваш товарищ? Это же вы сами и сочинили.
   Владимир не нашелся что ответить. Некоторое время они шли молча.
   Наконец Владимир не выдержал:
   – Ну, а стихи-то как… хорошие?
   Не отвечая, Бурлюк толкнул дверь с надписью затейливой вязью «Греческое кафе» и сделал Владимиру приглашающий жест рукой:
   – Прошу!
   Владимир, недоуменно помедлив, последовал за Давидом.

   В полутьме и папиросном дыму плыли лица молодых людей в странных нарядах и девушек с накокаиненными глазами. Одно слово – богема.
   Бурлюк приветственно, как старый знакомый, помахал всем собравшимся и торжественно указал на Владимира:
   – Прошу любить и жаловать: гениальный поэт Владимир Маяковский!
   Владимир изумленно уставился на Давида.
   А тот уже представляет завсегдатаев кафе:
   – Знакомьтесь, Володя, художники тоже гениальной группы «Бубновый валет»: Петр Кончаловский, Казимир Малевич, Владимир Татлин… А это поэты-футуристы: Алексей Крученых, Виктор Хлебников…
   Чрезвычайно тощий и нескладный Хлебников уточнил по складам:
   – Ве-ли-мир! Меня зовут Велимир!
   – Ну да, Витя, конечно – Велимир, – легко согласился Бурлюк.
   А Крученых запетушился:
   – А почем мы знаем, что ваш гениальный… э-э, Маяковский… действительно гениален?
   – Во-первых, он мне только что рассказал, как отсидел одиннадцать месяцев в Бутырке, а туда кого попало не берут…
   – Додик, – перебил Малевич, – пускай он свою гениальность докажет сам!
   Владимир растерянно молчит. А Бурлюк приказывает ему строго:
   – Вам придется быть гениальным – не хотите же вы меня посрамить! Читайте!
   Растерянность Владимира улетучилась быстро, его не надо было долго уговаривать – он мощным басом перекрыл галдеж:

     Читайте железные книги!
     Под флейту золоченой буквы
     полезут копченые сиги
     и золотокудрые брюквы.


     А если веселостью песьей
     закружат созвездия «Магги» –
     бюро похоронных процессий
     Свои проведут саркофаги.

   Шум в кафе начал стихать, люди за столиками уже прислушивались к Владимиру.
   Заметив это, он продолжил уверенней, бас его окреп, а глаза засияли:

     Когда же, хмур и плачевен,
     Загасит фонарные знаки,
     Влюбляйтесь под небом харчевен
     В фаянсовых чайников маки!

   Посетители кафе с интересом слушали.
   Бурлюк любовался Владимиром, как отец – любимым дитём.

   В перерыве между занятиями студенты Художественного училища основательно восстанавливали силы в буфете – щи, каши, сосиски, рыба…
   Только Владимир одиноко и мрачно тянул из стакана пустой чай.
   Подошел Бурлюк с тарелкой пирогов.
   – А вы чего не едите?
   – Аппетита нет! – отрезал Владимир.
   – Ой, да ладно! – выдал характерную одесскую интонацию Давид. – Что вы строите из себя гимназистку? Ешьте уже!
   Он хотел положить один из пирогов на пустую тарелку, но Владимир остановил:
   – Погодите!
   Вынул из кармана чистый носовой платок и стал тщательно протирать тарелку.
   – Слушайте, я это еще в кафе заметил, – удивился Давид. – Что за цирлих-манирлих, вы что, во дворце росли?
   – Нет, в лесничестве. Мой отец умер от заражения крови.
   – А-а, извините…
   Это была драма семьи Маяковских. Отец Владимир Константинович – сорокавосьмилетний крепкий лесник – совершенно нелепо ушел из жизни: при сшивании бумаг укололся иголкой и получил заражение крови. После этого вся жизнь семьи пошла наперекосяк: резко уменьшились средства существования – отец не выслужил срок полной пенсии, да еще Володя – ученик классической гимназии с подростковым пылом ринулся на уличные митинги революции 1905 года, попал в полицейский участок, и мама – от греха подальше – продала дом в Кутаисе, купила в Москве скромную квартиру, часть которой Анна Алексеевна сдавала жильцам, и семья кормилась этими небольшими деньгами, плюс работа Людмилы на «Трехгорной мануфактуре» и Ольги – на телеграфе, да еще прирабатывали раскраской и продажей ангелочков и кошечек.
   А у самого Владимира после трагедии с отцом остался панический страх заражения. До того панический, что он даже избегал рукопожатий, а если они все-таки случались, протирал после них руки из постоянно находящегося при нем флакончика одеколона, избегал браться за ручки дверей и машин, а взявшись, тоже протирал после этого руки.
   Вот и сейчас, тщательно протерев тарелку, Владимир начал большими кусками есть пирог, и стало видно, как он голоден.
   Давид подложил ему на тарелку еще пирог и поинтересовался, что новенького он насочинял.
   Владимир, прожевывая пирог, уклончиво сообщил, что кое-что в его голове вертится, но оформиться не успевает, потому как днем – училище, вечерами надо подрабатывать…
   Давид выудил из бумажника полтинник и положил на стол перед Владимиром:
   – Каждый день я буду выдавать вам пятьдесят копеек.
   – Нет-нет-нет! – замотал головой Владимир. – Не возьму! Я не голодающий!
   – Голодаете вы или нет – это пусть волнует вашу маму. Но я вижу, вы – юноша честный: если будете брать деньги, вам будет стыдно не писать стихов.
   Владимир удивленно повертел полтинник в пальцах:
   – А вам это зачем?
   – Ой, мне нравятся эти вопросы! – опять выдал одессита Бурлюк. – Считайте, это мой маленький гешефт на будущее. Станете знаменитым – я буду вас издавать и таки наконец разбогатею.
   – Вы уверены, что я стану знаменитым?
   – А вы будто нет? – усмехнулся Давид.
   Владимир не удержался, взял еще пирог с тарелки Давида и, уже менее активно пережевывая его, затосковал:
   – Меня не понимает никто! Да и не любит… Вот Борька Пастернак – барышни ему на шею гроздьями вешаются! А что у Борьки за стихи… «Сумерки – оруженосцы роз – повторят путей их извивы и, чуть опоздав, отклонят откос за рыцарскою альмавивой…» Это ж – для альбома жеманной курсистки!
   Давид не успел ответить: в буфет забежал сам Борис Пастернак – высокий кудрявый юноша с крупным чувственным ртом.
   – О, легок на помине! – помрачнел Владимир. – Сейчас к нему все липнуть начнут…
   Но вышло иначе.
   – Серов умер! – крикнул Пастернак и выбежал из буфета.
   Студенты вскочили и рванули на выход.

   Двор церкви, где должны были отпевать академика Валентина Александровича Серова – одного из столпов художников-передвижников, и русского импрессионизма, и даже модерна – был забит народом.
   У ворот Маяковский и Бурлюк примеривались, как бы прорваться ко входу.
   Неподалеку от них хорошенькая растерянная девушка с огромным букетом белых роз безуспешно пыталась проникнуть во двор.
   При виде девушки Владимир восхищенно замер. Но Давид толкнул его в бок:
   – Хороша, ну да, хороша! Но мы с великим прощаться пришли, а не на девушек глазеть…
   Не слушая друга, Владимир мощно протаранил толпу, прорвался к девушке и, не говоря ни слова, легко подсадил ее на свое плечо. Девушка только тихо ахнула и сидела – ни жива ни мертва. Прижав к груди букет.
   – Дорогу цветам! – забасил Владимир. – Цветы пропустите! Любимые белые розы академика!
   Толпа нехотя, но все же расступилась, пропуская Владимира с девушкой на плече.
   У входа в церковь он бережно опустил девушку наземь и учтиво поклонился:
   – Владимир Маяковский, поэт, к вашим услугам.
   Испуганная девушка, пряча лицо в розах, прошептала смущенно:
   – Спасибо вам… Я – Евгения Ланг…
   – Женечка! – широко улыбнулся Владимир.
   Девушка застенчиво ответила на его улыбку.
   Ободренный этим, Владимир взбирается, да нет – взлетает на церковную ограду. И перекрывает гомон двора своим басом:
   – Умер художник! С ним умирает цвет! Все серое! Лишь в белых розах – жизнь!
   Все начали разворачиваться к оратору.
   А Владимир, держась одной рукой за ограду, пламенно взмахивает другой:

     Багровый и белый отброшен и скомкан,
     в зеленый бросали горстями дукаты,
     а черным ладоням сбежавшихся окон
     раздали горящие желтые карты.

   Бурлюк издали улыбается другу.
   Женечка не сводит с Владимира восхищенных глаз.

     Бульварам и площади было не странно
     увидеть на зданиях синие тоги.
     И раньше бегущим, как желтые раны,
     огни обручали браслетами ноги.

   Владимир замолкает. Толпа взрывается аплодисментами.
   Владимир горделиво смотрит на Женечку.

   Владимир уже стал завсегдатаем «Греческого кафе». И сейчас он играет на бильярде. Играет с одинаковым успехом и правой рукой, и левой. Да при этом еще катает из угла в угол рта папиросу.
   А за столиком художников и поэтов кипела дискуссия.
   – Мы – люди будущего! – горячился Бурлюк. – Мы – те, кто будет делать революцию в искусстве!
   – «Кто будет»! – повторил с горящими глазами Хлебников. – Будет – значит мы – будетляне!
   – Будетляне? – откликнулся красавец Вася Каменский. – Хорошо сказано, Витя!
   – Ну сколько повторять? – нахмурился Хлебников. – Меня зовут Ве-ли-мир.
   – Извини, Велимир, извини!
   – Как поэта не извиняю, но прощаю как авиатора, – проворчал Хлебников.
   – Был я авиатор, да весь вышел! – засмеялся Каменский.
   – Вылетел! – уточнил Бурлюк и вернулся к сути дискуссии: – Будетляне или футуристы – все одно! Мы – силачи, мощные люди будущего, мы меняем человечью основу России!
   Футуристы загалдели, перебивая и дополняя друг друга:
   – Работы наши продиктованы временем!
   – Мы боремся с мертвечиной!
   – Пессимизмом!
   – Мещанством!
   – Пошлостью старого искусства!
   – Друзья, но это же готовый манифест! – объявил Бурлюк.
   Все затихли, удивленные этой судьбоносной мыслью.
   И в наступившей паузе раздаются сухие щелчки шаров и радостный бас Владимира:
   – Дуплет!
   – Все-таки ловкий вы юноша, – улыбается Каменский.
   – Да у нас в Кутаисе все мальчишки так играли, – скромничает Владимир.
   И неожиданно обнаруживает, что играть-то он играл, но при этом все слышал и все понял.
   – Я вот что думаю: будетляне и одеваться должны по-особому!

   В квартире Маяковских сестра Людмила строчит на швейной машинке что-то, пока что неопределенное из канареечно-желтого бархата.
   – Неужели ты в такой кофте на улицу выйдешь? – весело недоумевает она.
   Вместо ответа Владимир, расписывая очередных ангелочков, бормочет:

     Я сошью себе черные штаны
     из бархата голоса моего.
     Желтую кофту из трех аршин заката…


     Женщины, любящие мое мясо, и эта,
     девушка, смотрящая на меня, как на брата,
     закидайте улыбками меня, поэта, –
     я цветами нашью их мне на кофту фата!

   – Фу, Володька, что за глупости ты плетешь! – покачала головой Людмила.
   Вошла сестра Ольга с муаровой черной лентой в руке:
   – Вот, нашла у себя – еще гимназическая. Соорудим тебе галстук!
   Сестры натягивают на Владимира сшитую просторную кофту, повязывают галстук из ленты, брат – выше их на две головы – послушен рукам сестер.
   Входит мама, с улыбкой смотрит на возню взрослых детей.
   – Какой ты у нас красивый, Володичка!
   Владимир сгребает маму – маленькую, худенькую – в объятия и целует в макушку.

   В выставочном зале развешаны полотна Бурлюка, Малевича, Гончаровой, Ларионова, Филонова…
   Посреди зала стоит Бурлюк – в цилиндре, расписанном кубической композицией. На щеке его нарисована лошадь. И он завывает:

     Душа – кабак, а небо – рвань,
     Поэзия – истрепанная девка,
     А красота – кощунственная дрянь…

   Немногочисленная публика возмущается:
   – Это возмутительно!
   – Антиэстетика!
   – Да просто жульничество чистой воды!
   Бурлюк, метнув своим единственным глазом молнии в тупых обывателей, отошел к братьям-творцам, стоящим в сторонке.
   Владимир – в желтой кофте, с черным бантом на шее – задумчиво поинтересовался:
   – Как думаете – поколотят?
   – Назвались футуристом – будьте готовы! – усмехается Давид.
   В зал несмело вошла тоненькая Женечка Ланг.
   – Явилась ваша принцесса белых роз, – заметил Каменский.
   Владимир взбил свой бант попышнее и объявил публике:
   – Эй вы, любители мертвечины! Только одна среди вас живая! Глядите! Молитесь!
   Владимир указал на Женечку. И без того эпатированные зрители возмущенно зашумели. Женечка была абсолютно растеряна. А Владимир продолжил вещать:

     Молитесь, погрязшие в адище!
     Адище города окна разбили
     на крохотные, сосущие светами адки.
     Рыжие дьяволы, вздымались автомобили,
     Над самым ухом взрывая гудки….

   Зрители в шоке. Футуристы в восторге. Женечка в ужасе.

     И тогда уже – скомкав фонарей одеяла –
     ночь излюбилась, похабна и пьяна,
     а за окнами улиц где-то ковыляла
     никому не нужная, пьяная луна!

   Женечка, не выдержав всеобщего внимания, спаслась бегством.
   Прервав декламацию, Владимир побежал за ней.
   Он догнал девушку на улице и бухнулся перед ней на колени:
   – Простите! Умоляю!
   Женечка затравленно озиралась на прохожих, слезно умоляла:
   – Встаньте! Сию же секунду!
   – Не встану, пока не простите!
   – Да я прощаю, прощаю! Только, ради бога, поднимитесь!
   – А еще пообещайте не прогонять меня!
   – Что вы себе позволяете…
   – Да неужто не видите: любовь настоящая родилась! А мы с вами – ее повитухи!
   Женечка сдалась – невольно улыбнулась.
   Владимир облегченно вскочил:
   – Уф, я уж думал: до второго пришествия стоять придется!
   – Можно подумать, стояли бы – до второго, – уже закокетничала Женечка.
   Владимир сообщил ей на ухо, как большой секрет:
   – Меня бы спасло то, что я не верю во второе пришествие. Как, впрочем, и в первое.
   – А во что же вы верите?
   – В победу футуризма!
   Женечка опешила.
   А Владимир вдруг метнулся к выставленному в окне цветочному ящику, в одно мгновение обобрал с него белые маргаритки и вручил обескураженной барышне трогательный букетик.
   – Хулиган! – окончательно растаяла Женечка.

   В мастерской училища студенты писали обнаженную модель.
   Натурщица – чувственная дама явно не строгих правил – терпеливо застыла в нужной позе и ракурсе. Но застыла лишь телом, а глазками шаловливо постреливала в студентов.
   Но им – привычным уже ко всяким натурам – было не до нее. Они старательно копировали даму на свои холсты, добиваясь максимального сходства с живой природой.
   Особенно реалистична работа аккуратного молодого человека Льва Шехтеля, у которого от напряженного старания даже выступили капельки пота на носу.
   А вот работа его соседа Владимира резко контрастировала футуристическим размахом, буйством цвета и страстностью исполнения.
   Профессор Милорадович, подойдя к Владимиру, страдальчески вопросил:
   – Маяковский, вы что – нарочно издеваетесь? Позорите наше училище?
   Владимир в карман за ответом не полез:
   – Когда-нибудь ваше училище будет гордиться, что я был его студентом!
   Соученики прыснули смехом, а профессор гневно воздел руки:
   – Нет, это решительно невозможно! Я, наконец, доведу до сведения академического руководства!
   И, возмущенный, мелкими шажками покинул мастерскую.
   Студенты радостно загалдели.
   Чувственная натурщица томно попросила Владимира:
   – Красавчик, подай что-нибудь накинуть: я халатик позабыла.
   Обычно бойкий, Владимир вдруг смутился, как мальчишка, и скрыл смущение грубостью:
   – Я вам не гардеробщик в бане!
   И торопливо вышел из мастерской, доставая подрагивающими пальцами папиросы.

   Лев Шехтель вышел за Владимиром в коридор, сказал уважительно-опасливо:
   – Ну, ты Милорадовича уел! Теперь неприятностей не оберешься…
   Владимир глубоко затянулся и презрительно пыхнул дымом.
   – А сколько можно под стариковскую дудку плясать? Ушло их время: либо сами уступят дорогу, либо мы их столкнем!
   Юный Шехтель, восхищенный отвагой Владимира, робко предложил:
   – Слушай… А приходи завтра к нам обедать!
   – Ты что, Лёва? – Владимир усмехнулся – У вас, Шехтелей, – «обчество»!
   – Разве какое-то общество может тебя испугать?
   – Общество меня – нет. А вот я – общество…
   Владимир не договорил, но и без слов было ясно, что обществу от него может непоздоровиться.

   Женечка с папкой для рисунков торопливо шла, почти бежала по улице.
   За углом стоял Владимир. Радостно схватил девушку за руки:
   – Я уж боялся, не придешь!
   – Извини, на рисунке задержалась. Два раза Аполлона переделывала…
   – Да кому нужны эти Аполлоны?!
   – Ну что ты такое говоришь? Античностью весь мир восхищается.
   – Я тебе сейчас покажу, чем восхищаться стоит…
   – А чем? Чем? – Женечка была нетерпелива.
   – Увидишь! – Владимир повел девушку за собой.

   Владимир и Женечка стояли на звонарной площадке колокольни Ивана Великого.
   При виде Москвы с высоты птичьего полета дух захватывало от масштаба и красоты.
   Владимир, распахнув руки над городом, принялся декламировать:

     Тело жгут руки.
     Кричи, не кричи:
     «Я не хотела!» –
     резок
     жгут
     муки.
     Ветер колючий
     трубе
     вырывает
     дымчатой шерсти клок.
     Лысый фонарь
     сладострастно снимает
     с улицы
     черный чулок…

   И без всякого перехода от пафоса к быту поинтересовался:
   – Ну? Получше, чем Аполлон?
   Женечка восторженно уставилась на Владимира.
   – Какой ты… необыкновенный…
   Владимир мощно притянул девушку к себе.
   Женечка застеснялась, с трудом освободилась, прошептала:
   – Не надо…
   – Почему? – искренне не понял Владимир.
   – Я на три года старше тебя… И я… Я уже помолвлена…
   – Ну и что? – все так же искренне не понимал Владимир. – Я же люблю тебя!
   Он вновь облапил и поцеловал Женечку.
   И она уже не нашла сил для сопротивления.

   Во главе изысканно накрытого стола в своем особняке восседал Франц Альберт Шехтель, еще не сменивший немецкое имя на Федора Осиповича, что он сделает лишь в 1914 году, в начале Первой мировой, приняв православие. Породистое лицо, борода и острые усы а ля император Николай Второй, знаменитый живописец, график, сценограф, но прежде всего – архитектор, творец известных московских домов Рябушинского, Морозовой, Дорожинского, и Ярославского вокзала в Москве, и здания в Камергерском переулке Московского Художественного театра…
   Руководитель МХТ – Константин Станиславский был одним из гостей за этим столом. Вместе с поэтом Валерием Брюсовым и его женой Иоанной. А семью Шехтелей представляли супруга Наталья Тимофеевна и их шестнадцатилетняя дочь Верочка.
   Хозяева и гости расспрашивали Станиславского, когда он собирается выпускать мольеровского «Мнимого больного». Константин Сергеевич отвечал, что уже идут последние прогоны. И обещал непременно пригласить всех на премьеру. Гости благодарили Станиславского за будущее приглашение. А хозяйку дома благодарили за неописуемой вкусности осетрину. Наталья Тимофеевна розовела от удовольствия и объясняла, что тут все дело в соусе, их повар обучался в Париже…
   И вдруг в эту благостную атмосферу спокойствия и уюта, как камень в тихую заводь, бухнулся Владимир в канареечно-желтой блузе и широких черных шароварах.
   Обедающие застыли. В тишине звякнула упавшая вилка.
   А вошедший вместе с Владимиром Лева Шехтель сообщил:
   – Позвольте вам представить моего соученика по училищу Владимира Маяковского!
   Владимир обводит собравшихся нагловатым от собственной неуверенности взглядом.
   А Лев знакомит его с хозяевами и гостями:
   – Мой отец Франц Осипович, мама Наталья Тимофеевна, сестра Вера, Константин Сергеевич Станиславский, Валерий Яковлевич Брюсов и его супруга Иоанна Матвеевна.
   – А, Брюсов! – прищурился Владимир. – «Мы путники ночи беззвездной, искатели смутного рая…»
   Брюсов не скрыл приятного удивления.
   – Да вы, как я погляжу, знаток моей поэзии.
   – А как же? – нагличает Владимир. – Противников следует знать!
   Иоанна Матвеевна принялась нервно обмахиваться платком.
   А Шехтель удивился:
   – Это почему же Валерий Яковлевич вам – противник?
   Владимир объяснил – не агрессивно, а скорее снисходительно:
   – Мы – люди будущего, а поэт Брюсов, уж извините, человек – прошлого. Вот, вслушайтесь… «В моей стране – покой осенний, дни отлетевших журавлей, и, словно строгий счет мгновений, проходят облака над ней…»
   – Прелестно! – улыбнулась мужу Иоанна Матвеевна.
   Поэт благодарно поцеловал ей руку.
   А Владимир иронически процедил:
   – Не-ет, этот ваш покой – просто тоска смертная! Журавли и те не выдержали – отлетели!
   Верочка прыснула смехом в ладошку.
   Иоанна Матвеевна возмущенно хватает ртом воздух.
   Шехтель холодно поинтересовался:
   – Вы полагаете, что могли бы написать лучше?
   Владимир задумался – будто и впрямь прикидывал, может ли создать что-то более совершенное. А потом громыхнул:

     Я сразу смазал карту будня,
     плеснувши краску из стакана,
     я показал на блюде студня
     косые скулы океана.
     На чешуе жестяной рыбы
     прочел я зовы новых губ.
     а вы
     ноктюрн сыграть
     могли бы
     на флейте водосточных труб?

   Верочка вскочила и зааплодировала.
   – Вера! – одернул ее отец.
   – Но ведь как хорошо-то! – сияет Верочка.
   А хозяйка Наталья Тимофеевна поспешила всех примирить:
   – Господа, господа, после доспорите, после! Молодые люди наверняка проголодались… Прошу вас за стол!
   Владимир и Лев без дополнительных приглашений усаживаются.
   Владимир тянется через стол, накладывая себе куски с общего блюда.
   Иоанна Матвеевна недовольно поджимает губы.
   Брюсов, отпив из хрустального бокала, говорит назидательно:
   – Вы, молодые бунтари, не понимаете, что все ваши, с позволения сказать, находки – ничто без классического фундамента.
   Жующий Владимир не отвечает. За него ответил Станиславский:
   – Ничего они не хотят понимать. Вот и ко мне в театр норовят просочиться со своим новаторством!
   – А у нас в архитектуре? – подхватывает Шехтель. – Дорического от ионического ордера отличить не в силах, но уже туда же – творят, низвергают…
   Владимир наконец прожевал и заявил:
   – Вы нас просто боитесь, потому что знаете: за нами – будущее, а ваше время – ушло!
   – Ох, как я боюсь этих футуристических скандалов! – заволновалась Иоанна Матвеевна.
   Шехтель решительно ее заверил:
   – В моем доме вы можете чувствовать себя в полной безопасности от футуризма! Извольте извиниться, молодой человек!
   – Извиняться? За правду? И не подумаю!
   Владимир отшвырнул вилку, на которую уже подцепил грибочек, и резко покинул стол.
   Лев догнал Владимира на улице.
   – Ну, прости, Володя, прости, прошу тебя!
   – Это ты меня прости – не сдержался. Тебе теперь дома влетит…
   – Ерунда! А им полезна встряска, а то думают, что – хозяева искусства! Ты – молодец!
   – Молодец-то молодец, да остались мы без обеда, – бурчит Владимир. – Ну, ничего, у меня полтинник есть – покормимся в обжорном ряду от пуза.
   Они дружно пошли по улице. Но за их спинами раздался крик:
   – Подождите меня!
   Их догнала Верочка.
   – Я с вами!
   Владимир снисходительно улыбнулся:
   – Да с нами барышням не по пути – мы в обжорный ряд идем.
   – А я с вами – хоть куда!
   Верочка уставилась на Владимира сияющими глазами отчаянно влюбленной.

   В тесной, но уютной квартирке Бурлюка собрались единомышленники: сам Давид, Владимир и Крученых.
   Бурлюк занес карандаш над чистым листом.
   – Так и начнем наш манифест! Читающим наше Новое. Первое. Неожиданное. Только мы – лицо нашего Времени. Рог времени трубит нами в словесном искусстве.
   – Прошлое тесно! – подхватил Крученых. – Академия и Пушкин непонятнее иероглифов. Сбросить Пушкина, Достоевского, Толстого и прочих с парохода Современности!
   Бурлюк еле успевал записывать. А Владимир напористо добавил:
   – Кто, трусливый, устрашится стащить бумажные латы с черного фрака воина Брюсова? Или на них зори неведомых красот?
   Пухленькая Маруся – милая, очень вся такая домашняя жена Давида – пытается организовать чай, сдвигая ворох бумаг со стола. Но Бурлюк бумаги возвращает и продолжает писать, диктуя самому себе:
   – Всем этим Максимам Горьким, Куприным, Блокам, Сологубам, Ремизовым, Аверченкам, Черным, Кузминым, Буниным и прочим – нужна лишь дача на реке. Такую награду дает судьба портным. С высоты небоскребов мы взираем на их ничтожество!
   В дверь позвонили. Маруся поспешила в прихожую и вернулась с Хлебниковым – как обычно нелепо одетым, промокшим от дождя.
   – Проходите, скорее чаю горячего – продрогли весь! – заволновалась Маруся.
   – Да что – чаю? – возразил Бурлюк. – Накорми его, Муся, и дай переодеться в сухое.
   – Конечно, Додичка, конечно! Виктор, снимайте всё, снимайте…
   Маруся хлопочет вокруг Хлебникова, помогая ему освободиться от мокрой одежды.
   А Владимир упрекает гостя:
   – Опаздываешь! Мы уж начали без тебя, Велимир…
   Хлебников вдруг задумался. И изрек:
   – Я думаю, меня нынче будут звать Велиполк.
   – Ну, пусть так! Но послушай, нам надо записать новые права поэтов.
   Хлебников заявил, не раздумывая:
   – Я требую право на слова-новшества!
   – А я – право на ненависть к существовавшему до нас языку! – добавил Крученых.
   – Есть, – записал Бурлюк. – А ты, Маяковский, чего требуешь у общества?
   Владимир на миг задумался и выдал как по писаному:
   – С ужасом отстранять от гордого чела своего из банных веников сделанный вами Венок грошовой славы!
   Бурлюк одобрительно крякнул.
   Маруся поставила перед Хлебниковым тарелку дымящегося борща.
   Поэт благодарно бормочет ей:

     У девочек нет таких странных причуд,
     им ветреный отрок милее,
     здесь девы, холодные сердцем, живут,
     то дщери великой Гилеи…

   – Ой, ну ешьте, пока горячее! – отмахивается Маруся. – А я пока вам сухое принесу…
   Но снова звонят в дверь, и Маруся опять спешит открывать.
   – Додик, еще запиши, – просит Владимир. – Мы требуем стоять на глыбе слова «мы»!
   – Славно, черт побери! – одобряет Давид.
   А Маруся приводит смущенную Женечку:
   – Володя, к вам барышня.
   – Здравствуйте, – тихо говорит Женечка.
   Мужчины галантно приветствуют ее. Только Владимир явно растерян.
   – Уже три часа, что ли?.. А мы еще манифест не закончили… Друзья, надо название придумать!
   Владимир хватает написанный манифест, пробегает его глазами, задумывается.
   Женечка напоминает ему о своем присутствии:
   – Володя, мы же договорились…
   – Да-да, в три часа, я помнил! – И к друзьям: – Предлагаю так: «Пощечина общественному вкусу!»
   – Хлестко! – обрадовался Бурлюк.
   – Без экивоков – в лоб, – согласился Крученых.
   – А что, это по делу, – отвлекся от борща Хлебников.
   Добрая Маруся попыталась облегчить неловкое положение Женечки, обняла ее за плечи:
   – У мужчин первым делом – дела, а мы – уже потом. Давайте пока с вами чайку попьем…
   – Спасибо, – лопочет Женечка. – Но, Володя, мне непременно надо с тобой поговорить!
   Бурлюк укоризненно смотрит на Маяковского. Тот раздраженно вздыхает:
   – Ну, хорошо-хорошо, пойдем… Друзья, я скоро вернусь!

   Владимир и Женечка идут по улице. Он нетерпелив:
   – Ну? Что? Какой пожар, в чем срочность?
   – Володя, я не стала бы отвлекать тебя по пустякам…
   – Да в чем дело, скажи, наконец!
   – Моя помолвка… Расторгать ли мне ее?
   Владимир остановился и озадаченно глянул на Женечку:
   – Помолвка?.. Ах, ты помолвлена… Но ведь это тебе решать.
   Женечка с трудом сдержала слезы:
   – Хочешь сказать, тебя это не касается?
   – Да нет… Извини, я все о манифесте нашем думаю… Революция в поэзии! А в помолвках я не очень понимаю…
   – Зато я теперь все поняла!
   Уже не сдерживаемые слезы покатились по щекам девушки.
   – Женечка, ну что ты… Давай вечером встретимся…
   – Нет, мы вечером не встретимся! И не встретимся никогда!
   Женечка убежала по улице.
   Владимир посмотрел вслед. Вздохнул, взъерошил волосы и повернул в другую сторону, задумчиво бормоча:
   – Мы требуем стоять на глыбе слова «мы»… Среди свиста и негодования…

   За столом в кабинете директора училища собрались ведущие академики.
   Перед ними, как подсудимые, но гордо и независимо стояли Бурлюк и Маяковский.
   Директор училища повертел в руках тонкую книжечку, на обложке которой заглавие «Пощечина общественному вкусу», которое директор повторяет:
   – «Пощечина общественному вкусу»… Каково-с? Я все никак не возьму в толк: вы, Маяковский, несомненно, одаренный студент, а вы, Бурлюк, уже зарекомендовавший себя живописец, неужели вы все это – всерьез: «Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и прочих с парохода Современности»?
   – Мы отдаем себе отчет в серьезности наших заявлений, – твердо ответил Бурлюк.
   – В таком случае дальнейшие рассуждения излишни, – вздохнул директор. – Зачитайте приказ!
   Секретарь встал и прочел документ:
   – «За пропаганду общественно вредных, провокационных идей, за отказ от принципов академического искусства, за поведение, несопоставимое с почетным званием студента Училища живописи, ваяния и зодчества, исключить из числа учащихся дворянина Маяковского Владимира Владимировича и разночинца Бурлюка Давида Давидовича…»
   Старичок Милорадович лицемерно вздохнул:
   – Жаль, господа, вы своими руками ломаете свое будущее.
   Владимир гордо вскинул голову:
   – Нет, мы своими руками строим будущее! И свое, и ваше – нравится вам это или нет!

   У выхода из училища Владимира и Давида поджидали брат и сестра Шехтели – Лев с Верочкой.
   – Выгнали, – опередил их вопросы Бурлюк.
   Верочка испуганно ахнула. А Маяковский беспечно улыбнулся:
   – Да ерунда! И так сколько времени зря потратили… Я лучше сборник стихов выпущу. Лёвка сделает иллюстрации. А еще надо найти, где макет книги соорудить…
   Верочка, не сводя влюбленного взгляда с Владимира, радостно сообщила:
   – У нас дома мастерская, там и типографский станок есть!
   – Да меня на порог вашего дома не пустят, – усмехнулся Владимир. – Мало что футурист, бывший политический, так теперь еще из училища исключенный…
   – А ты стань пай-мальчиком, – порекомендовал Давид. – Повинись, к заутрене попросись сходить с семьей – от тебя не убудет!
   Верочка хлопает в ладоши:
   – Правда, Володя, вы папе и маме обязательно понравитесь!
   Владимир смотрит на Льва. Тот пожимает плечами.
   Владимир прищуривается на Давида:
   – Говоришь, к заутрене? Только с тобой!
   – Нет уж, без меня. Это ты у нас – дворянин православный.

   Ранним утром из особняка вышли Шехтель, его жена, Лев и Верочка, одетые скромно и строго для похода в храм.
   А перед домом стоит такой же строгий и скромный Владимир – в перешитом отцовском сюртуке и белоснежной сорочке.
   Он почтительно приветствует чету Шехтелей:
   – Здравствуйте, Франц Осипович! Здравствуйте, Наталья Тимофеевна!
   Верочка смотрит на Владимира во все глаза.
   Лев иронично улыбается за спиной отца.
   – Чем обязаны вашему вниманию в столь ранний час? – удивился Шехтель.
   – Я собрался к заутрене. В ваш храм.
   – В наш? – тоже удивилась Наталья Тимофеевна. – А вы живете рядом?
   – Нет, но говорят, что ваш настоятель известен строгими благонравными взглядами, – смиренно отвечает Маяковский. – Я хотел бы послушать его проповедь.
   – Отец Иннокентий, и верно, прекрасный проповедник, – согласился Шехтель.
   – А почему вам нужда в строгом пастыре? – спросила Наталья Тимофеевна.
   – Мама, может быть, все это обсудить по дороге? – предложил Лев.
   – Так вы не будете против моего сопровождения? – учтиво поинтересовался Владимир.
   – Нет, отчего же, – пожал плечами Шехтель.
   Владимир, нарочито не глядя на Верочку, пошел рядом с ее мамой.
   – Вы спрашиваете, зачем строгость? Знаете, иногда так трудно разобраться… Что такое хорошо и что такое плохо?
   Чуть приотставшие Верочка и Лев перешептываются.
   – Спорим, мама пригласит его после службы завтракать к нам? – говорит Верочка.
   Лев смотрит на Маяковского, который что-то рассказывает, театрально поводя рукой, на маму, которая вся обратилась в слух, на папу, который тоже не скрывает своего интереса.
   – Что – завтрак? – хмыкнул Лев. – Боюсь, родители усыновят Владимира! По-моему, они уже влюбились в него.
   – А разве можно в него не влюбиться? – пылко вопрошает Верочка.

   На даче Шехтелей в Крылатском, стоящей на берегу озера, отдыхает золотая молодежь – сын хозяина Лев, Борис Пастернак и другие студенты училища.
   А Верочка в стороне от всех, приложив ладонь козырьком ко лбу, нетерпеливо смотрит в даль. И наконец радостно вскрикивает:
   – Кто там едет?.. Ой, это же Володя!
   И верно, с горки съезжает на велосипеде Владимир. Одной рукой он рулит, а другой размахивает маленькой книжечкой в мягком переплете. И, как всегда громогласно, ликует:
   – Моя книга! Моя первая книга! Самая первая!
   Он соскакивает с велосипеда, дает книжку друзьям, те передают ее из рук в руки.
   – «Я»! – читает на обложке кудрявая девушка. – Надо же, какое название – мимо не пройдешь!
   – А если пройдешь мимо, Маяковский за шиворот схватит, – усмехается Пастернак.
   – Да, Боря, ты за душу берешь, а я покрепче – за шиворот! – парирует Владимир.
   – А это что за клякса? – спрашивает долговязый студент.
   – Это не клякса, это – Володин бант нарисован, – объясняет Лёва.
   – А вот – «Несколько слов о моей жене»! – смеется кудрявая. – Страшно интересно, о ком это?
   Верочка очень смущается.
   А Владимир без комментариев отбирает у друзей книжку, бережно прячет ее в карман, кричит:
   – Айда на лодках кататься!
   И первым сбегает по склону к пристани.
   Верочка бежит за ним:
   – Я с тобой! Давай на остров поплывем! Почитаешь мне стихи!

   Владимир с Верочкой плывут в лодке по озеру. Он мощно гребет, попадая в ритм своих стихов.

     Морей неведомых далеким пляжем
     идет луна –
     жена моя.
     Моя любовница рыжеволосая…

   – Почему – рыжеволосая? – ревниво перебила Верочка, поправляя русую челку.
   – Не знаю, слово само попросилось! – отмахнулся Владимир.

     За экипажем
     крикливо тянется толпа созвездий пестрополосая.
     Венчается автомобильным гаражом,
     целуется газетными киосками,
     а шлейфа млечный путь моргающим пажем
     украшен мишурными блестками…

   Потом лодка болталась у берега, пришвартованная за камышами.
   А они лежали навзничь в траве на острове. И он опять, теперь уже негромко, читал стихи:

     Я люблю смотреть, как умирают дети.
     Вы прибоя смеха мглистый вал заметили
     за тоски хоботом?
     А я –
     в читальне улиц –
     так часто перелистывал гроба том…

   – Как страшно, Володя! – прошептала Верочка. – Как страшно и прекрасно…
   Она приникла губами к губам Владимира. Тот отстранился.
   – Не надо, милая Вероника… Ты ведь Вероника – непорочная…
   – Не говори ничего! – жарко шепчет она. – Поцелуй меня…
   – Верочка еще слишком мала… Верочке надо подрасти, – севшим голосом убеждает Владимир.
   Но девушка обвила его руками, целует лоб, щеки, губы, лихорадочно повторяя:
   – Люблю… люблю… люблю тебя… люблю!
   И Владимир не выдерживает, обнимает Верочку, перекатывается с ней по траве, накрывает своим телом. Верочка блаженно стонет…

   Через пыльную привокзальную площадь провинциального городка, на которой стоят телеги с мешками да скучает на облучке одинокий извозчик, бредут с чемоданами Маяковский, Бурлюк, Крученых и Хлебников.
   – Первые гастроли – как первая любовь! – шумит Владимир. – Вот бы знать: какой она будет?
   – Взаимной! – твердо пообещал Бурлюк.
   – Нас забросают кудрявыми хризантемами, – размечтался Хлебников.
   – Или гнилыми помидорами, – вздохнул Крученых.
   Бурлюк подошел к скучающему извозчику:
   – Сколько до гостиницы?
   – Рупь.
   – Совесть есть у тебя?
   – Совесть есть – рубля нету, – резонно отвечал извозчик. – А вы – из Белокаменной, так что у вас, поди, найдется.
   – Не заработали еще! – отрубил Бурлюк.
   Извозчик флегматично развел руками: мол, на нет и суда нет.
   – А далеко до гостиницы? – спросил Владимир.
   – Версты три…
   – Вы с ума сошли! – стонет Хлебников, угадав намерения Маяковского.
   Но Владимир уже взвалил его чемодан на свое плечо, и компания зашагала по дороге.

   В тесный провинциальный театрик набилась разношерстная публика.
   За кулисами поэты во всей футуристической красе – диковинные одеяния и разрисованные лица – слушали наставления краснорожего полицейского чина.
   – И значит, чтобы мне все прилично! Особливо не сметь поминать градоначальника!
   – Да-да, – поспешно кивнул Бурлюк, – конечно.
   – И еще – Пушкина не трогать! А то я вас знаю!
   – Да? Мы знакомы? – ёрничает Маяковский.
   Полицейский чин налился гневом.
   Бурлюк быстренько успокоил:
   – Не тронем, ни в коем разе не тронем, будьте в полной уверенности – ни градоначальника, ни Пушкина.
   Полицейский чуть угомонился. Но всё же ткнул толстым пальцем в грудь Владимира:
   – Лично передо мной ответите!
   Из зала раздались нетерпеливые аплодисменты.
   Полицейский подкрутил ус и удалился.
   Поэты взволнованно напряглись.
   – Ну… Я пошел… – не слишком уверенно промолвил Крученых.
   – Давай! – Бурлюк обнял его, как идущего в бой солдата.

   Поначалу лица провинциальных любителей поэзии были выжидательно-доброжелательны. Но постепенно они изумленно вытягивались с каждым словом, которое чеканил Крученых:

     Зима!..
     Замороженные
     Стень…
     Стынь…
     Снегота… Снегота!
     Стужа… Вьюжа…
     Вью-ю-ю-га…Сту-у-уга…
     Стугота… стугота…
     Убийство без крови…
     Тифозное небо – одна сплошная вошь…

   – Сам ты вошь! – не выдержал один из любителей поэзии.
   И в беднягу Крученых, как он и пророчествовал на вокзале, полетели помидоры.
   – Тупицы! – выбежал из-за кулис на сцену Владимир. – Глухари! Это же настоящая поэзия!
   И, заметив в первом ряду очередного метателя, замахнувшегося помидором, прыгнул на него со сцены.
   Завязалась драка. Разлилась трель полицейского свистка…

   Основательно помятые футуристы приплелись опять на вокзал.
   Их окликнул знакомый извозчик:
   – Ну что, заезжие, рупь-то заработали?
   Бурлюк только махнул рукой. А Владимир запоздало вскинулся:
   – Нет, но за что же все-таки было в околоток тащить? Мы ведь про Пушкина – ни слова!
   Друзья смеются. Владимир мрачно смотрит на них. А потом и сам хохочет…

   Владимир – в шерстяном пледе-пелерине, широкополой шляпе, с большим пакетом под мышкой – идет от станции к дачным домикам.
   Вдали позади него на дороге появилась Верочка. Она изо всех сил крутила педали велосипеда, потом соскочила с машины, побежала за Владимиром и, догнав, повисла на нем.
   Владимир чуть не упал от неожиданности, а девушка счастливо лепечет:
   – Я узнала от Левы, что ты вернулся с гастролей! Каждый день ездила на станцию!
   – Зачем?..
   – Как зачем? Увидеть! Сегодня мама не хотела меня отпускать, что-то заподозрила, но я сказала, что пойду рисовать на пленэр… Как чувствовала, что ты приедешь!
   Владимир показал пакет:
   – Да я вот – маму и сестер навестить. Они тоже здесь дачу снимают…
   – Так ты не ко мне? – мгновенно сникла Верочка.
   При виде ее вселенской печали Владимир не мог не солгать:
   – Нет, почему же… Я к тебе… Только сначала, думал, к маме…
   Доверчивая девушка вновь повисла на его шее:
   – Я ужасно, кошмарно соскучилась!

   На лесной поляне всё говорило об исходе любовного свидания: расстегнутое платье Верочки и рубашка Владимира, валяющиеся в траве лента из ее прически, его шейный платок…
   Они лежали на расстеленном пледе Владимира, поедали засахаренные орехи и крендельки из пакета, предназначавшиеся его маме и сестрам.
   Владимир рисовал в альбоме Верочки большого жирафа и жирафа поменьше, которые нежно сплелись длинными шеями.
   – Это ты и я! – догадалась Верочка. – И мы всегда-всегда будем вот так – неразлучны!
   – Ну, совсем уж всегда не получится. Бурлюк организовал новое турне – Одесса, Киев, Николаев…
   Верочка огорченно вздохнула и поклялась:
   – Я буду ждать! А сейчас почитай мне… Сочинил что-нибудь?
   – Я грандиозную вещь начал! – загорелся Владимир. – Поэма про бунт вещей. Даже не поэма – трагедия! Старик с черными сухими кошками, Человек с двумя поцелуями, Женщина со слезинкой, Женщина со слезищей и – поэт Владимир Маяковский!
   Верочка явно не слишком понимает, о чем речь, но кивает восторженно.
   А Владимир вскакивает и уже читает будущие стихи:

     Вам ли понять,
     почему я, спокойный,
     насмешек грозою
     душу на блюде несу
     к обеду идущих лет.
     С небритой щеки площадей
     стекая ненужной слезою,
     я, быть может,
     последний поэт!

   Верочка тоже вскочила, всплеснула ладошками:
   – Это гениально!
   Владимир польщенно заулыбался. Но тут же спохватился:
   – Я же маме телеграфировал, что буду дневным поездом! Она, конечно, волнуется теперь…
   Владимир спешно застегивает рубаху.
   Верочка сокрушается, глядя на пустой пакет:
   – Ой, а мы все угощение для твоей мамы съели…
   – С жирафами так бывает, – улыбнулся Владимир.
   Он взял свой шейный платок, но Верочка перехватила его:
   – Я сама завяжу!
   Она нежно и тщательно вывязала платок на его шее:
   – Ты всегда будешь ходить только с бантами, которые тебе завязываю я!

   Одесский театр – не чета провинциальным театрикам. Лепнина на потолке, позолота на стенах, пригашенные на время представления хрустальные люстры, бархатные кресла в зале. И публика в этих креслах не разношерстная, а сплошь культурная – мужчины в костюмах, дамы в вечерних платьях.
   На просторной сцене Владимир читает стихи:

     Но зато
     кто
     где бы
     мыслям дал
     такой нечеловечий простор!
     Это я
     попал пальцем в небо,
     доказал:
     он – вор!
     Иногда мне кажется –
     я петух голландский
     или я
     король псковский.
     А иногда
     мне больше всего нравится
     моя собственная фамилия,
     Владимир Маяковский!

   Он замолкает. Гром аплодисментов. И на сцену полетели уже не помидоры, а цветы.
   Владимир торжествующе оглянулся на кулисы, из которых за происходящим наблюдали его радостные сотоварищи – Бурлюк, Крученых и Хлебников.
   Раскланявшись на сцене, Владимир вылетел к ним.
   Друзья принялись обниматься. Владимир торжествует:
   – Слышали? Какой успех, а? Слышали?
   – Слышали, слышали, – улыбнулся Бурлюк. – Поздравляю тебя и нас всех! Едем на ужин.
   – Какой ужин? – живо заинтересовался Хлебников.
   – Инженер Строев дает прием в нашу честь.
   – Инженер какой-то… – нахмурился Владимир. – Скука смертная!
   Практичный Давид пояснил:
   – Не какой-то инженер, а известный в Одессе меценат, и публика у него собирается отборная – может, договорюсь продлить гастроли.
   – Нет, лучше бы сейчас к морю, – расстроился Владимир. – Я же никогда моря не видал!
   – Да море от нас не уплывет, – заверил Бурлюк. – Потом сходим. А сейчас – вперед, триумфаторы!

   В гостиной инженера Строева, оформленной с явным вкусом и неявным богатством, собрались нарядные дамы и солидные мужчины. Бурлюк деловито беседовал с каким-то лысым господином. Хлебников, присев на подлокотник кресла пожилой модницы, читал ей стихи. Крученых, размахивая руками, дискутировал с хозяином дома. А Владимир пристроился у стола с едой и напитками – богатырский организм вечно требовал подкормки.
   Но долго заниматься этим приятным и полезным делом Владимиру не удалось. Едва он приник к бокалу с пивом, как подкатилась дородная дама в брильянтах и взмолилась:
   – Владимир, вы произвели неизгладимое впечатление! Просим, почитайте еще, просим!
   Владимир чуть поразрывался между жаждой пива и жаждой славы. Слава победила. Он вышел на середину комнаты и сообщил:
   – Я тут, у вас, в Одессе, про морской порт сочинил!

     Простыни вод под брюхом были.
     Их рвал на волны белый зуб.
     Был вой трубы – как будто лили
     любовь и похоть медью труб.
     Прижались лодки в люльках входов
     к сосцам железных матерей.
     В ушах оглохших пароходов
     горели серьги якорей!

   Во время чтения стихов в гостиной появилась очень красивая, вся какая-то воздушная девушка лет девятнадцати. Вошла и остановилась на пороге, слушая Владимира.
   А он читал, стоя к ней спиной. Но на последней строке, словно от какого-то внутреннего толчка, повернулся, увидел ее и застыл под гипнозом огромных карих глаз.
   Гости аплодировали Маяковскому.
   А инженер Строев взял девушку под руку и подвел к поэтам.
   – Позвольте, господа, вам представить: моя невеста – Мария Александровна Денисова.
   Бурлюк, Хлебников и Крученых по очереди целовали невесте инженера руку.
   А Маяковский просто стоял, не спуская с Марии восхищенного взгляда.
   Девушка прервала неловкую паузу:
   – Вы замечательно описали порт. Выросли на море?
   – Нет, я моря в жизни никогда не видел.
   – Да?.. В таком случае вы – настоящий поэт!
   – А вы…
   У Владимира вырвалось неожиданное:
   – Вы – Джиоконда, которую нужно украсть!
   Строев несколько принужденно засмеялся:
   – Весьма остроумно, господин футурист.
   А для Владимира стихли все звуки вокруг. Только двигались по гостиной люди, кто-то смеялся, кто-то пел у рояля…
   Мария пила шампанское из высокого бокала, общалась с гостями, изредка оборачиваясь и коротко поглядывая на Владимира…
   Догорали свечи, толпа гостей постепенно редела…
   Из этого нереального состояния Владимира наконец вывел Бурлюк, жестко взяв друга за локоть. Люди и звуки вокруг вновь стали реальными.
   – Пора уходить, – вполголоса, но твердо сказал Давид.
   – А?.. Что?.. – Владимир непонимающе смотрит на друга.
   – Нам уже пора идти, – внятно повторил Бурлюк. – Ты еще на море хотел посмотреть…
   – Какое море?! Ведь она здесь!
   – Послушай! – огорчился Крученых. – Это уже становится неловким: пришел в дом и пялишься на невесту хозяина!
   Строев в дверях прощался с последними гостями.
   Мария стояла у рояля с бокалом вина.
   Давид опять ухватил друга за локоть, желая его увести, но тот вырвался и пошагал к Марии:

     Поэт сонеты поет Тиане,
     А я весь из мяса, человек весь –
     Тело твое просто прошу,
     Как просят христиане –
     «хлеб наш насущный
     даждь нам днесь»…

   Мария перебила поэта беспомощно дрогнувшим голосом:
   – Что вы… Вы что?.. Перестаньте!
   Тут уж Бурлюк и Крученых, не церемонясь, подхватили друга под руки с обеих сторон.
   – Нам уже пора, спасибо за прекрасный вечер! – расшаркался Крученых.
   – Приятно было познакомиться с вами и вашим женихом! – заверил Бурлюк.
   И, прикрываемые следующим позади Хлебниковым, они силой увели зачарованного поэта.

   Солнечным одесским днем Мария ехала в коляске по улице.
   Вдруг на подножку вскочил сияющий Владимир:
   – Я знал, что обязательно вас встречу!
   Мария отшатнулась от него.
   – Как это – встречу? Вы просто караулили меня!
   – Ну, караулил… Ждал у дома, у магазина…
   – Остановите! – приказала Мария вознице.
   Тот натянул поводья лошади, коляска резко притормозила, Владимир чуть не упал.
   – Осторожно! – вскрикнула Мария, схватив Владимира за руку.
   Тот ошалел от счастья:
   – Не отпускайте меня! Никогда! Держите меня, держите!

   А потом они шли по тропинке, ведущей к морю.
   Владимир остановился на обрыве, зачарованно глядя на бескрайнюю синь, потом выдохнул полной грудью, как восторженный стон:
   – Так вот ты какое, море!
   Мария мягко улыбнулась:
   – Подойдем поближе, не бойтесь…
   Они спустились с обрыва к самой воде.
   – А хорошо, что я раньше его не видел. Теперь для меня море – это вы, Мария!
   Мария присела, положила ладонь на воду, поднялась и накрыла мокрой ладонью ладонь Владимира:
   – Я вам дарю море. На память.
   Владимир сжал ее ладони:
   – Нет памяти в моем беспамятстве о вас!
   Мария мягко высвободила свои ладони.

   В номере одесской гостиницы Бурлюк, Хлебников и Крученых укладывали вещи в чемоданы.
   А Маяковский безучастно сидел на подоконнике.
   – Ну, не валяй дурака, – поторопил его Давид, – киевский поезд скоро…
   – Я же сказал – не поеду.
   – Ты сказал – мы послушали. А теперь собирайся!
   Владимир не покинул подоконника.
   – Послушай, ну правда – никакого смысла нет, – вздохнул Крученых.
   Но в голосе Владимира – отчаянная надежда:
   – Она сказала: придет в четыре!
   – А уже – пять! – указал на стенные часы Давид. – Ну зачем ей к тебе приходить? Нищий поэт, желтая кофта… А у нее – приличный жених.
   – Ты, Додик, как торговка на рынке! – неожиданно возмущается Хлебников. – А здесь – любовь!
   – Слыхали, будетляне?! – Владимир торжествующе указал на Хлебникова.
   Бурлюк и Крученых промолчали. Давид решил зайти с другой стороны:
   – Так что же – ты ломаешь турне? Бросаешь товарищей?
   Владимир ответил коротко:
   – Да!
   Однако затем взмолился:
   – Простите меня, товарищи дорогие, но иначе не могу, нет, невозможно!
   Бурлюк, Крученых и Хлебников, подхватив чемоданы, направились к выходу.
   На пороге Бурлюк обернулся и сообщил:
   – Шлемазл!
   – Что-о? – не понял Владимир.
   Вместо ответа Давид выразительно повертел пальцем у виска.

   За окном номера уже стемнело. Настенные часы показывали семь.
   Владимир нервно мерял шагами комнату.
   Резко остановился, схватил чемодан, начал швырять в него свои вещи.
   В дверь постучали. Вмиг просияв, Владимир распахнул дверь.
   На пороге стояла взволнованная, смущенная и все такая же воздушно-прекрасная Мария.
   Владимир порывисто обнял ее, но она высвободилась из его объятий:
   – Перестаньте! – Мария испуганно оглянулась в коридор. – Так неловко…
   – Прости, прости!
   Он втащил ее за руку в номер, захлопнул дверь и снова попытался обнять:
   – Ты пришла… Ты все-таки пришла… Пришла…
   Но Мария вновь ускользнула из его объятий.
   – А где ваши друзья?
   – Уехали в Киев. А я остался.
   – Зачем?
   – Ты же сказала: я приду…
   – Да я пришла, извините, что опоздала… Целых три часа… Очень много дел…
   Владимир нежно прикрывает ладонью ее рот.
   – Что – три часа? Я бы ждал тебя всю жизнь! Главное: ты пришла!
   Мария мягко убирает его ладонь со своих губ.
   – Я пришла, только чтобы сказать…
   – Нет, сначала я скажу! Мне столько надо сказать тебе…
   – Владимир! – перебивает Мария. – Я пришла сказать, что выхожу замуж. В следующее воскресенье…

   На море лютовал шторм.
   Владимир шагал против бушующего ветра, перекрикивая его:

     Это было,
     было в Одессе…


     «Приду в четыре», – сказала Мария…


     Нервы –
     большие,
     маленькие,
     многие! –
     скачут бешеные,
     И уже у нервов подкашиваются ноги!..


     Вошла ты –
     резкая, как «нате!»,
     Муча перчатки замш,
     Сказала: «Знаете —
     Я выхожу замуж»…

   Штормовая волна накатила на Владимира, намочила брюки до колен, но он ничего не замечал.

     Что ж – выходите.
     Ничего.
     Покреплюсь.
     Видите – спокоен как!
     Как пульс
     Покойника!



   ГЛАВА ВТОРАЯ


     Ведь если звезды
     зажигают —
     значит, это кому-нибудь нужно?


 //-- МОСКВА, 12 АПРЕЛЯ 1930 ГОДА. УТРО --// 
   В комнатке на Лубянке взрослый и усталый – слишком взрослый и слишком усталый – Владимир положил футуристический рисунок обратно в ящик к бумагам и фотографиям и с треском задвинул ящик.
   Взял начатое письмо, новый остро заточенный карандаш и пробежал взглядом уже написанное:
   «ВСЕМ!
   В ТОМ, ЧТО Я УМИРАЮ, НЕ ВИНИТЕ НИКОГО».
   Подумал, размашисто добавил:
   «И ПОЖАЛУЙСТА, НЕ СПЛЕТНИЧАЙТЕ – ПОКОЙНИК ЭТОГО УЖАСНО НЕ ЛЮБИЛ».
   Владимир вновь занес карандаш – новые слова готовы выплеснуться на бумагу. Но раздался дверной звонок. Три раза.
   Владимир вздрогнул и затаился у стола, словно неизвестный гость мог его увидеть. Тройной звонок повторился. Владимир заметался по комнате, ударился коленом о диван и шлепнулся на него, поглаживая колено.
   Опять настойчивые звонки. Послышались звуки открывающейся двери, голоса в коридоре – мужской и женский.
   Владимир поспешно сунул свое письмо в ящик стола и как был – в ботинках – улегся на диван, прикрывшись пледом.
   В комнате появился возмущенный мужчина лет тридцати.
   – Володя, в чем дело, три звонка – уже не твои?
   – Мои…
   – Чего ж не отзываешься? Спасибо, Мэри открыла!
   – А может, я умер?
   Владимир с вызовом посмотрел на незваного гостя. Тот усмехнулся.
   – Мэри сказала, что ты недавно ходил в уборную.
   – Не соседи, а шпионы, – проворчал Владимир, натягивая плед до подбородка.
   – Что с тобой, Володя? – участливо поинтересовался гость.
   И хотел присесть у дивана, но Владимир вскрикнул:
   – Отойди, можешь заразиться!
   – Воспалением хитрости? – хмыкнул гость. – Почему ты вчера не явился на выступление в МГУ?
   – Какое выступление? – Владимир отвернулся к стене. – Не помню ни о каком выступлении.
   – Ты что, с ума сошел?! – завопил гость.
   Владимир, глядя в стену, вздохнул:
   – И об этом крикуне я писал «тихий еврей Павел Ильич Лавут»…
   Лавут заорал еще громче, что Маяковский уже достал его с этим «тихим евреем», и все друзья-знакомые из-за этого тоже его достали, а он, между прочим, вовсе не тихий еврей, а личный импресарио Маяковского, причем уже четыре года, если больной воспалением хитрости еще не забыл.
   Владимир насмешливо прервал стенания Лавута:
   – Спасибо, спасибо, живу твоими стараниями!
   Лавут все-таки уселся возле дивана. Гнев его сменился озабоченностью:
   – Володя, ты первый раз в жизни сорвал выступление! Ты правда заболел, что ли?
   – Мама, ваш сын прекрасно болен…
   – Это все, что ты можешь – цитировать самого себя?! – опять взорвался Лавут. – Я не понимаю: что происходит?!
   Он действительно не понимал, что происходит, совсем не понимал. Но хотел понять и потому требовал объяснения:
   – Что случилось, объясни!
   – Не знаю… правда не знаю, – грустно ответил Владимир.
   Но тут же попытался взбодриться, отбросил плед, уселся на диване.
   – А впрочем, ничего не случилось! Иди, звони в МГУ – извиняйся, клянись, что завтра же я у них буду!
   – Нет уж, ты сам иди, звони, извиняйся, клянись…
   – Интересно, Павел Ильич, а кто у нас – импресарио?
   Лавут вздохнул, укоризненно посмотрел на Маяковского и покорно двинулся к двери. У порога оглянулся.
   – Ну, всё-всё, – отмахнулся Владимир, – виноват я, виноват, достаточно тебе?
   Лавут снова вздохнул и вышел.
   Владимир вскочил с дивана.
   А Лавут вернулся:
   – Там по телефону Мэри болтает…
   – А ты стой рядом, у нее совесть и проснется!
   Владимир, похоже, действительно взбодрился.
   – Иди, иди, я тебе пока заварю чай. Настоящий цейлонский – контрабанда из Одессы…
   Лавут снова послушно отправился в коридор.
   Маяковский взял крашенную в желтый цвет жестяную коробочку, насыпал из нее чай на ладонь, с удовольствием принюхался, затем пересыпал его в заварной чайничек.
   И снова пришли воспоминания…
 //-- МОСКВА, 1913 ГОД --// 
   В квартире Бурлюков удивительным образом сочетались Марусины уютные подушечки на диване, пузатые цветастые чашечки в серванте, ее же корзинка с рукоделием и тесно развешанные по стенам беспокойные, насыщенные футуристическими ломаными формами картины Давида.
   На столе – тарелочки и вазочки с домашними печеньями-вареньями. Маруся поила Владимира чаем.
   – Это цейлонский чай!
   Маруся принюхалась к заварке и сунула ее под нос Владимиру.
   – Восхитительно пахнет, правда?
   Владимир покорно нюхнул, вяло кивнул и помешал чай ложечкой.
   – Вы ешьте печенье, ешьте, я же знаю – вы такое любите, маковое!
   Владимир безразлично взял печенюшку, подержал в руке и, словно не понимая, что с ней делать, положил обратно в вазочку.
   Маруся не выдержала:
   – Ну бросьте вы, наконец, убиваться! Уж сколько времени прошло после Одессы, а на вас всё лица нет! Найдете вы еще себе хорошую девушку…
   – Не нужны мне никакие девушки! – взвился Владимир. – Только Мария нужна! Такой любви у меня в жизни не было и не будет!
   – А Женечка? Ведь была? – мягко напомнила Маруся. – И Верочка нынче, кажется, есть.
   Владимир грустно улыбнулся:
   – Это всё маленькие любёночки… А я – о большой любви! Огромной, как мое сердце… Как вы не понимаете?!
   – Ну где уж мне понять…
   Мария перевела разговор:
   – А вот ватрушки – только из печки достала! Вы не попробовали даже…
   Владимир принялся покорно и машинально жевать ватрушку.
   Маруся сострадательно глядела на него. И вдруг предложила:
   – А давайте я вас петь научу?
   – Что?..
   – Пение очень веселит! – заверяла Маруся.
   – У меня слуха нет.
   Это Марусю не остановило. Она знала методику профессора Александровой-Кочетовой, по которой можно любого обучить. Владимир возражал, что любого – может быть, но лично его – вряд ли. Но Маруся не сдавалась, уверяла, что методика не знает исключений, а у него еще и голос такой редкий, могучий. Однако Владимир упирался, и Маруся не выдержала – взмолилась:
   – Володенька, ну сердце мое рвется – на вас такого убитого смотреть! Давайте попоем, ей-богу, легче станет!
   – Ну, если вам станет легче…
   – И мне, и главное – вам. Вы хоть какую арию знаете?
   – Арию?
   Владимир подумал, откашлялся и громко, но фальшиво пробасил варяжского гостя из «Садко»:
   – О скалы грозные дробятся с ревом волны…
   – Прекрасно! – воодушевилась Маруся. – А теперь следите за моей рукой: рука выше – и вы голос выше… Рука ниже – и вы опускаетесь… Давайте!
   Владимир попробовал еще раз, другой – и дело двинулось с мертвой точки. Он невольно вошел в азарт и принялся орать – выше, ниже, следя за движениями руки Маруси.
   Они и не заметили, как в комнату вошел Бурлюк.
   Давид с улыбкой понаблюдал за уроком пения и зааплодировал.
   – Додичка пришел!
   Маруся побежала к мужу, расцеловала его.
   Давид прищурил единственный глаз.
   – Гляжу я, гений наш повеселел! А сейчас еще больше развеселишься…
   Бурлюк достал из кармана и торжественно выложил на стол несколько купюр.
   – Что это? – недоумевал Владимир.
   – Твой гонорар!
   – За что?..
   Вместо ответа Бурлюк извлек из другого кармана тоненькую книжечку и вручил ее другу.
   Владимир удивленно прочел на обложке:
   – Поэма «Владимир Маяковский»… Что за чушь?
   Давид улыбнулся Марусе:
   – Ну что за тип: всё с ходу – в штыки!
   И приказал Владимиру:
   – Ты читай!
   Владимир открыл книжку, прочел:

     Вам ли понять,
     почему я, спокойный,
     насмешек грозою
     душу на блюде несу
     к обеду идущих лет…

   И захлопнул книжку.
   – Повторяю: что за чушь? Это же моя трагедия «Восстание вещей»!
   – Надо же – узнал! – усмехнулся Давид.
   – А почему же здесь написано?..
   – Да потому! – развел руками Давид. – Причуда жизни, гримаса судьбы!
   И объяснил эту гримасу: выпускающий цензор отчего-то решил, что «Владимир Маяковский» – это название поэмы. И вынес его на обложку. А потом уж нельзя было ничего поменять: стояла разрешительная подпись. Впрочем, ничего страшного не случилось. На взгляд неунывающего Бурлюка, так тоже выглядит весьма неплохо.
   До Владимира наконец дошла суть происходящего:
   – Додичка! Ты издал мою книгу?!
   – Я же обещал, что сделаю на тебе гешефт! – рассмеялся Бурлюк.

   Грустная Верочка одиноко сидела на скамейке бульвара. Шелковый бант уныло поник на тугой косе.
   На аллеях резвились хорошенькие малыши в пределах, дозволенных им строгими боннами. Верочка тоскливо наблюдала за детьми.
   К скамейке стремительно подошел Владимир, поцеловал Верочку в щечку, сказал бодро:
   – Здравствуй, извини, я немного опоздал!
   Кажется, Верочка хотела сказать что-то резкое, но ответила покорно:
   – Ничего… Я только волновалась: вдруг тебе не передали мою записку…
   – Как видишь, передали. – Владимир уселся рядом с ней. – А у меня вышла новая книга!
   Он достал из кармана и вручил девушке книжечку, изданную Бурлюком.
   Верочка повертела ее, полистала и не слишком правдоподобно изобразила радость, поздравила Владимира. И сообщила, что тоже принесла ему кое-что…
   Верочка достала из ридикюля альбомный лист. Владимир глянул – на листе были изображены знакомые жирафы. Только теперь у жирафа поменьше был круглый живот, в котором клубочком свернулся маленький жирафенок, а большой жираф смотрел куда-то в сторону.
   Верочка искоса наблюдала за реакцией Владимира. Он, конечно, все понял. Но молчал. Потом наконец вздохнул:
   – Ты это… наверное знаешь?
   Верочка печально кивнула. Владимир снова помолчал. И сказал – словно не ей, а самому себе:
   – Значит, так тому и быть. Значит, поженимся.
   – Я не хочу жениться без любви!
   Голос Верочки дрожит, в глазах – слезы.
   – Ну отчего же без любви? – вяло возразил Владимир.
   И обнял девушку. Она порывисто, доверчиво прильнула к нему.
   А в глазах Владимира – и нежность, и жалость, и тоска…

   Все семейство Маяковских суетится по поводу предстоящего торжественного события: Владимир готовится к походу в дом Шехтелей – просить их родительского благословения и руки Верочки.
   Взволнованный, хотя и пытающийся скрыть волнение, жених стоял посреди комнаты в костюме покойного отца. Мама и сестры хлопочут вокруг него – поправляют костюм, приглаживают прическу.
   – Ну все, все уже! – раздражается Владимир.
   – Сейчас, вот еще ниточка торчит, – волнуется Ольга.
   Людмила подала Владимиру букетик цветов.
   – Готов жених!
   Мама с улыбкой оглядела сына:
   – Я рада, Володичка, что ты выбрал хорошую девушку из хорошей семьи… Я непременно полюблю ее.
   – И мы полюбим! – заверила брата Оля.
   – Ой, Володька – муж! – покачала головой Людмила. – Смех, да и только!
   Мама, привстав на цыпочки и еще пригнув голову Владимира, поцеловала его в лоб и перекрестила сына:
   – Ну, с Богом!

   С букетом в руке, скованный костюмом и непривычностью своего нового положения, Владимир подошел к массивным дверям особняка Шехтелей.
   Он крутанул медную бабочку звонка. Где-то в глубине дома звонок отозвался мелодичной трелью.
   Долго не открывали. Но наконец дверь приоткрылась, и в ее проеме, загораживая собой вход, возник представительный швейцар с пышными бакенбардами.
   Владимир, выставив перед собой букет, словно собирался вручить его швейцару, неумело расшаркался.
   – Добрый день! Мне нужно видеть уважаемого Франца Осиповича.
   Швейцар окинул гостя строгим взглядом и после величественной паузы изрек:
   – Они уехали-с.
   – Франц Осипович уехал? – растерялся Владимир.
   – Все господа уехали-с, – уточнил швейцар. – Все семейство.
   – А куда?
   – В Париж.
   – И Вера Францевна? – все еще не терял надежды Владимир.
   – И она с ними-с.
   – А надолго ли?
   Тут швейцар позволил себе легкую, но оскорбительную ухмылочку:
   – Надолго ль? Полагаю, до полной поправки здоровья барышни.
   – Полной поправки… здоровья?
   Владимир вдруг всё понял, отшвырнул букет и пошагал прочь.
   Но все-таки еще обернулся:
   – А мне передать ничего не велели?
   – Как же-с, вам велели непременно передать.
   – Что? – У Владимира опять вспыхнула надежда.
   Швейцар неторопливо откашлялся и произнес с явным удовольствием:
   – Велено, чтобы ноги вашей и близко здесь не было-с!
   Холуй развернулся и ушел в особняк, захлопнув за собой тяжелую дверь.

   Шехтели уехали в Париж, где известным медицинским путем «поправили здоровье» Верочки, и остались во Франции еще год. Потом вернулись, Верочка стала работать художником-оформителем. Потом – революция, Шехтель возглавил архитектурный совет, преподавал во ВХУТЕМАСе, даже сделал неосуществленный проект Мавзолея Ленина… А еще потом особняк Шехтеля на Большой Садовой был национализирован и зодчий с семьей выселен. Федор Осипович скитался по разным квартирам, пока не нашел пристанище на Малой Дмитровке, у дочери, вышедшей замуж и ставшей Тонковой, Веры Федоровны.
   В дневнике шестнадцатилетней Верочки 5 марта 1913 года отмечено ярко-красной гуашью. Это день ее знакомства с Маяковским. В жизни Владимира было много женщин, он встречался, влюблялся, расставался, снова встречался – порой через много лет. Только с Верочкой они больше не виделись никогда.

   Владимир с головой ушел в новую для него работу – театральную. Все лето он писал трагедию «Восстание вещей», названную потом «Владимир Маяковский». О постановке Владимир договорился с петербургским Обществом художников «Союз молодежи», оговорив следующие условия: «Постановка ведется по моим указаниям и под моим личным наблюдением за всей художественной частью пьесы. Плата поспектакльная – пятьдесят рублей за каждый вечер». А через некоторое время сговорились, что он будет получать еще по три рубля за репетицию.
   На сцене театра Комиссаржевской Маяковский и Бурлюк обсуждали с художником Филоновым и заведующим постановочной частью технические детали постановки «Владимир Маяковский».
   Рабочие, поругиваясь, с грохотом тащили на сцену диковатые неопределенные конструкции.
   – Эй, осторожней, не уроните городскую площадь! – крикнул Филонов.
   Рабочие озадаченно уставились на странное сооружение из разномастных реек.
   А Филонов вернулся к деловому совещанию:
   – Сцену надо затянуть сукном и поставить задник черного цвета.
   – Коленкор, – коротко изрек завпост.
   – Чего… коленкор? – озадачился Владимир.
   Завпост объяснил пообстоятельней:
   – Коленкором затянуть можно. Черным. У нас коленкора много. А у вас денег мало.
   – Ну, на крайний случай можно и коленкор, – вздохнул Филонов.
   – Теперь свет. – Бурлюк вдохновенно взмахнул руками. – Свет нужен такой… полумистический… Понимаете?
   – Понимаем, – кивнул завпост. – Какой есть свет – такой и дадим. А мистического у нас нету.
   – Что ж это у вас ничего нету? – взорвался Маяковский. – Я буду говорить с дирекцией!
   – Поговорите, конечно. – Завпост помялся. – Но сказать по правде, наши артисты вообще не горят желанием участвовать в вашем фурдуризме.
   – Футуризме! – раздраженно поправил Бурлюк.
   – Ну, все одно…
   Не говоря более ни слова, завпост удалился в кулисы.
   Все озадаченно посмотрели ему вслед. Владимир начал заводиться:
   – Да это просто какая-то травля футуристического искусства!
   Филонов подлил масла в огонь:
   – Между прочим, сегодня в мединституте Корней Чуковский лекцию читает о вреде футуризма.
   – Вот как?
   Глаза Владимира засверкали недобрыми огоньками.
   Бурлюк обеспокоился:
   – Что ты задумал, босяцкая душа?

   В фойе Петербургского Женского мединститута стоял живой гул и с каждой минутой становилось все теснее. Это было весьма популярное место дискуссий на любые темы – от искусства до политики, от оккультизма до феминизма, где собиралась в основном молодежь: бойкие курсистки, длинноволосые студенты, парочки интеллигентов, экстравагантные артистические натуры с потусторонними взорами. И на сегодняшней лекция молодого, но уже популярного литературного критика Корнея Чуковского ожидался аншлаг.
   Владимир – в своей неизменной желтой кофте под пальто – с горящими от возбуждения глазами твердил Бурлюку, что как только этот презренный Чуковский начнет буржуазную демагогию разводить, он выскочит на сцену и ответит ему – за всех футуристов.
   Давид соглашался, что замысел, возможно, и неплох, если только Владимира пустят в зал в его эпатажной кофте. А вполне могут и не пустить – у входа в зал торчал полицейский. Бурлюк предлагал снять кофту – в конце концов, важна ведь не форма, а суть протеста. Но Владимир сокрушался, что без кофты выйдет совсем не тот эффект.
   Пока они таким образом дискутировали, возле них объявился долговязый мужчина: большой нос-слива, косая челка.
   – Если не ошибаюсь, – улыбнулся он, – господа Маяковский и Бурлюк?
   – Мы не господа, а будетляне! – сразу задрался Владимир.
   – Очень приятно! – продолжал улыбаться носатый. – А я попроще – Корней Чуковский.
   Владимир и Давид растеряны: Чуковский – сама доброжелательность.
   – Господа, чтобы сразу расставить точки над i, сообщаю: я ненавижу футуризм!
   Владимир сжал кулаки. А Чуковский продолжил:
   – Но ваше творчество, Бурлюк, и особенно ваша поэзия, Маяковский, мне вполне симпатичны.
   Кулаки Владимира разжались.
   – А чем же вам футуризм не угодил? – поинтересовался Бурлюк.
   Чуковский пояснил все тем же благожелательным тоном:
   – В футуризме – самые отвратительные нигилистические тенденции на уничтожение гениальной утонченной лирики, коей вправе гордиться русская литература.
   Владимир снова ощетинился и уже открыл было рот, намереваясь скандалить, но на Чуковского налетела сзади и зажала ему ладошками глаза хорошенькая энергичная девушка: соломенные кудряшки буйно разлетелись у нее из-под шляпки-таблетки, кокетливые кружавчики блузки выглядывали из-под ворота строгого жакета курсистки.
   Бурлюк и Маяковский удивленно уставились на девушку, а Чуковский улыбнулся:
   – Да полноте мне глаза закрывать – я вас и по дыханию узнаю.
   – Ну-у, так не интере-есно, – капризно протянула девушка, опуская руки.
   А Чуковский вывел ее из-за своей спины и представил поэтов и девушку:
   – Это – господа… ох, виноват, будетляне… Давид Давидович Бурлюк и Владимир Владимирович Маяковский! А это – слушательница Бестужевских курсов Софья Сергеевна Шамардина…
   – Какая Софья Сергеевна? – наморщила носик девушка. – Просто – Сонка!
   Бурлюк галантно поцеловал Сонке руку.
   Владимир тоже поцеловал и замер, не отпуская руку девушки и не в силах отвести от нее взгляда.
   Чуковскому это явно не понравилось, он сухо заметил:
   – Господа, насчет лекции… Как я догадываюсь, вы хотите обрушить на меня громы и молнии?
   Маяковский очнулся, отпустил руку Сонки и грозно подтвердил:
   – Именно так!
   – Тогда снимайте блузу – в ней вас не пустят в зал. Я ее спрячу под своей полой, а вы прямо в пальто проходите. За кулисами я вам блузу отдам. И милости просим – клеймите меня!
   Бурлюк и Маяковский удивленно смотрят на идейного врага. А Сонка радуется:
   – Здорово придумано!
   Владимир безо всякого смущения стаскивает кофту и запахивает пальто на голом теле – нижнее белье в его футуристическом гардеробе не предусмотрено.

   Петербургское литературно-артистическое кафе-кабаре «Бродячая собака», официально называвшееся «Художественное общество Интимного театра», открылось на углу Итальянской улицы и Михайловской площади в новогоднюю ночь 1911 года и очень быстро стало излюбленным местом встреч поэтов-модернистов, художников, артистов и околоартистической богемы Серебряного века.
   Поначалу «Бродячая собака» была клубом для избранных, в который случайным посетителям было трудно попасть. С богемных завсегдатаев входная плата не взималась, а так называемые «фармацевты» – случайные посетители – приобретали входные билеты по немалой цене – десять рублей.
   В кафе у входа лежала огромная книга, переплетенная в кожу синего цвета – «Свиная книга», в которой оставляли автографы и отзывы известные посетители. Но пожалуй, самое знаменитое послание принадлежало как раз перу неизвестного автора:

     Во втором дворе подвал,
     В нем – приют собачий,
     Каждый, кто сюда попал,
     Просто пес бродячий.

   В это вечер кафе тоже было набито битком. Посетители – один колоритнее другого. Где-то споры до хрипоты, где-то – усталая отрешенность после вина и кокаина. Знаменитости наличествовали тоже: в папиросном дыму вырисовывались пышная шевелюра Блока и гордый профиль Ахматовой, которая недавно посвятила «Бродячей собаке» стихи – «Все мы бражницы здесь, блудницы…».
   В разгар ночной жизни кафе появились возбужденные Чуковский, Сонка, Маяковский и Бурлюк.
   – Хотели скандал – получили! – ликует Владимир.
   – Я-то, может, и не хотел, – усмехнулся Чуковский, – но скандальчик действительно получился.
   – Владимир, вы были великолепны! – восторгалась Сонка.
   Но, поймав ревнивый взгляд Чуковского, добавила:
   – И вы, Корней, тоже очень интересны.
   – Интересен – и только? – как мальчишка, огорчился Чуковский.
   Дипломатичный Бурлюк попытался сгладить конфликт:
   – Да все были хороши! Общественности и газетчикам будет о чем посудачить.
   – Показательно-грандиозный скандал! – не унимался Владимир.
   Деловой Бурлюк быстро пошептался с официантом – для компании нашелся свободный столик. Пока Владимир, Чуковский и Сонка усаживались, Бурлюк столь же быстро – чувствовался завсегдатай этих мест! – дал распоряжения официанту насчет меню. И наконец торжественно заявил:
   – А теперь враждующие племена могут выкурить трубку мира и выпить вина дружбы.
   Официант хлопнул пробкой игристого вина.
   – Да! – Владимир наклоняется совсем близко к Сонке. – Рекомендую «Абрау»!
   – Я вам абсолютно доверяюсь!
   Сонка засмеялась волнующим колокольчиком.
   Владимир не отводил от девушки пламенных глаз.
   Чуковский страдал, ему этот флирт футуриста и курсистки был нож в сердце, но он, сдерживая себя, пытался вести чинную беседу с Бурлюком:
   – А мы, Давид, еще, пожалуй, с вами доспорим. Тот факт, что ваши с Маяковским работы интересны, вовсе не оправдывает футуризм как факт художественной палитры в целом…
   К столику подошел невероятно популярный поэт Игорь Северянин – манерный, лощеный, ломкий.
   – Господа! – Он галантно кивнул мужчинам и восхищенно сосредоточился на Сонке. – Софья Сергеевна, я посвятил вам новую поэзу.
   – Правда, Игорь Васильевич? – обрадовалась Сонка.
   – Истина. И если вы назначите мне час встречи…
   Владимир вмиг налился гневом.
   Давид успокаивающе положил ладонь на его руку.
   – Никакого часа! – возразила Сонка. – Я хочу сей-час! Непременно сей-час!
   – Как я могу отказать музе! – манерно протянул Северянин.
   И тут же опустился перед Сонкой на одно колено и принялся, изысканно грассируя, декламировать:

     Ананасы в шампанском!
     Ананасы в шампанском!
     Удивительно вкусно, искристо, остро!
     Весь я в чем-то норвежском!
     Весь я в чем-то испанском!
     Вдохновляюсь порывно! И берусь за перо…

   Сонка слушала с восторгом, ее глазки-звездочки наполнялись восхищением и влюбленностью: в этом возрасте важна сама влюбленность, а не тот, на кого она направлена.
   Чуковский слушал и вздыхал.
   А Владимир презрительно оборвал Северянина:
   – Парфюмерия!
   Бурлюк фыркнул, не сдержав смеха.
   Северянин возмущенно вскочил с колена:
   – Вы полагаете?!
   – А тут полагай не полагай – галантерейная лавка! – безапелляционно заявил Владимир.
   Сонка, сложив губы в пухлый бантик, испуганно смотрит то на одного поэта, то на другого. И при виде Северянина, оскорбленного до глубины души, решается его пожалеть:
   – Маяковский, так нельзя! Вы разве не знаете, что Игорь Васильевич…
   – Да знаю, знаю: «Я – гений Игорь Северянин!» – отмахнулся Владимир. – Но уж если вы, гений, о любви хотите сказать, так говорите как она есть…
   Владимир встал – большой, как монумент, взволнованный, как подросток – и, устремив взгляд куда-то, в ему одному видимые просторы, зарокотал басом на все кафе:

     Люди нюхают –
     запахло жареным!
     Нагнали каких-то.
     Блестящие!
     В касках!
     Нельзя сапожищами!
     Скажите пожарным:
     На сердце горящее лезут в ласках.
     Я сам
     Глаза наслезнённые бочками выкачу.
     Дайте о ребра опереться.
     Выскочу! Выскочу! Выскочу!
     Рухнули.
     Не выскочишь из сердца!

   Северянин слушал, высокомерно выгнув бровь.
   Чуковский невольно кивал в такт рубленой рифме.
   Сонка приоткрыла ротик от восторга.
   Посетители кафе смолкают, оборачиваются на Владимира.
   А на лице друга Давида – тоска: ну всё, это теперь надолго…

   Потом они шли по ночной, блестящей от туманной росы Итальянской улице: Чуковский и Сонка – впереди, Маяковский с Бурлюком – несколько позади.
   – Софья Сергеевна, я обязан отвезти вас домой! – настаивал Чуковский.
   – Не хочу домой! – капризничала Сонка. – Мы все идем гулять по мостам!
   – Кто «мы все»? Давиду Давидовичу пора домой, к жене. Мне – тоже… – Чуковский запнулся, – я имею в виду – мне тоже пора…
   – А мне еще совсем не пора! – веселилась Сонка. – И Владимиру Владимировичу некуда спешить! Да, Владимир Владимирович?
   – Да! – коротко выдохнул Владимир.
   И влюбленно таращился на Сонку, похожую на хорошенькую фарфоровую куколку.
   Чуковский огорчился:
   – Но это неприлично – гулять с ним вдвоем ночью!
   – А приличнее, если я поеду с вами? – невинно поинтересовалась Сонка. – Что скажет ваша супруга Марья Борисовна?
   Чуковский не нашел слов. Сонка озорно расхохоталась.
   Шедший позади них Бурлюк тихо увещевал Маяковского:
   – Этот Корней – влиятельнейший критик! Если он настроит всю мешпуху против нас, будут проблемы с газетчиками, с гастролями… И все из-за какой-то девчонки! Тощей и нахальной!
   А на лице Владимира – шальная улыбка, не слушая друга, он бормотал:

     Мама!
     Ваш сын прекрасно болен!
     Мама!
     У него пожар сердца.
     Скажите сестрам, Люде и Оле –
     Ему уже некуда деться…

   Бурлюк безнадежно махнул рукой и, увидев свободную пролетку с извозчиком, принял решение:
   – Корней Иванович, нам, кажется, в одну сторону?
   – Да, но…
   Не дав Чуковскому договорить, Бурлюк подхватил его под руку, и тот не успел оглянуться, как оказался в пролетке.
   А навстречу появилась другая пролетка. И Владимир столь же стремительно усадил в нее Сонку.
   Пролетки разъехались в разные стороны. Бедняга Чуковский успел только крикнуть:
   – Учтите, Маяковский, я знаком с ее родителями!
   Но Владимир уже кричал извозчику:
   – Гони! Гони!
   Извозчик взмахнул кнутом, и пролетка загромыхала по булыжной мостовой.
   Но уехали они недалеко: Владимир глянул в искрящиеся глаза Сонки и вдруг облапил ее могучими ручищами, принялся жарко целовать. Сонка испугалась: в ее кукольном мирке такого еще не бывало, она принялась яростно отбиваться кулачками, однако Владимир был силен и настойчив. Парочка чуть не вывалилась из пролетки.
   – Э, э, потише, господа хорошие! – Извозчик остановил лошадь.
   Воспользовавшись этим, Сонка, оттолкнув Владимира, выскочила из пролетки.
   Тот выпрыгнул за ней. А извозчик рванул прочь, подальше от греха – в прямом смысле этого слова.
   – Погодите! Простите меня!
   Владимир бежал за Сонкой:
   – Ну погодите, Соночка!
   Но ее каблучки цокали все быстрее. На ходу она пыталась запихнуть непослушные кудряшки под шляпку.
   И все же он догнал, схватил ее за руку:
   – Да постойте же! Клянусь, я не буду больше!
   – Пустите меня! – отчаянно вырывалась Сонка. – Не ожидала такого от вас!
   – Да я и сам от себя такого не ждал, – обезоруживающе улыбнулся Владимир.
   И отпустил ее руку. Но Сонка почему-то не стала убегать, а смягчилась и тоже улыбнулась:
   – Ужас! Что подумал извозчик?
   – Что ему теперь не видать платы за проезд, – пожал плечами Владимир и вдруг предложил: – А хотите я вас домой на руках отнесу?
   Девушка кокетливо склонила головку:
   – Нет уж, я вас теперь боюсь!
   Но, чуть подумав, движением принцессы вскинула подбородок.
   – Знаете что: идите на за мной расстоянии двух шагов…
   Сонка величественно указала пальчиком, как ему следует идти.
   Владимир послушно поплелся чуть поодаль, откровенно любуясь девушкой.
   А Сонке уже надоело быть строгой, она томно вздохнула:
   – Ах, какая ночь! Какие звезды!
   Владимир молчал, погрузившись в свои мечты. Сонка удивилась:
   – Вы хоть замечаете красоту, Маяковский?
   И он вдруг – не властно, а нежно – подхватил Сонку на руки и закружил ее, взрывая мятущимися словами тишину петербургской ночи:

     Послушайте!
     Ведь, если звезды зажигают –
     Значит, это кому-нибудь нужно?
     Значит – кто-то хочет,
     чтобы они были?
     Значит – кто-то называет
     эти плевочки жемчужиной?

   А потом громовый голос поэта сменился таким же страстным шепотом – обнаженные и влажные после любви, Владимир и Сонка лежат на постели в ее комнате.

     И, надрываясь в метелях полуденной пыли,
     врывается к богу,
     боится, что опоздал,
     плачет,
     целует ему жилистую руку,
     просит –
     чтоб обязательно была звезда!..

   Сонка влюбленно смотрела в глаза Владимиру и шептала:
   – А ты правда это только сейчас сочинил?
   – Нет.
   – Нет? – огорчилась Сонка.
   – Нет, я не сочинил, – улыбается Владимир. – Это ты разбудила во мне стихи!
   – Тише! – Она прижала палец к его губам. – Квартирная хозяйка жуть какая строгая – выгонит…
   – Больше ни слова! – пообещал Владимир.
   И накрыл губы Сонки поцелуем.

   На сцене «Бродячей собаки» Игорь Северянин вычурно объявил собравшейся публике:
   – Апофеоз эгофутуризма – поэзомуза Эсклармонда Орлеанская!
   И появилась Сонка. Инфернальное, густо нагримированное лицо. Из одежды – лишь кусок черного шелка, подхваченный серебряным шнуром. Сомнамбулически раскачиваясь, она в подвывающей манере самого Северянина начала читать его стихи:

     Это было у моря, где ажурная пена,
     Где встречается редко городской экипаж…
     Королева играла – в башне замка – Шопена,
     И, внимая Шопену, полюбил ее паж…

   А тем временем в холле «Бродячей собаки» стоял и ждал кого-то Владимир.
   Появился веселый Бурлюк:
   – Привет, привет!
   Он подал Владимиру руку. А тот в ответ протянул только два пальца.
   Давид хлопнул себя по лбу:
   – Шлемазл! Не первый уж год, а все забываю!
   Покладистый Давид пожал два пальца Владимира, но не удержался, усмехнулся:
   – Нет, но ты действительно полагаешь, что на двух пальцах при рукопожатии получишь меньше микробов?
   – Ну, все-таки… – неловко пробормотал Владимир.
   – А, ладно, гений имеет право!
   Приобняв Владимира за плечи, Бурлюк повел его в зал:
   – Ну всё, турне по Малороссии у нас в кармане! Обещаны внушительные гонорары. И спроси меня: почему?
   – Ты заявил новый цикл моих стихов?
   – А вот и нет, самоуверенный гений! Гонорары потому, что с нами едет Северянин, а он у провинциальных дамочек в большо-ом фаворе.
   Владимир презрительно поморщился, но потом все же согласился:
   – Да, пусть будут все направления. Мы – кубофутуристы, Северянин – эгофутурист… Может, еще – имажинистов? Есенина позовем, Мариенгофа…
   – Так это ж гонорары на всех делить придется, – поскучнел деловой Бурлюк.
   – Златой телец тебя погубит! – засмеялся Владимир, первым входя в зал.
   И здесь смех его оборвался при виде извивающейся на сцене Сонки.
   Ломая в диковинных позах хрупкое, почти не прикрытое тканью тело, она потусторонним голосом вещала:

     А потом отдавалась, отдавалась грозово,
     До восхода рабыней проспала госпожа…
     Это было у моря, где волна бирюзова,
     Где ажурная пена и соната пажа…

   В мгновение ока Владимир оказался на сцене, ухватил Сонку за призрак одежды.
   – Ты что здесь делаешь?!
   – Я – муза поэзов! – гордо сообщила Сонка.
   – Какая муза, дура? – не сдержался Владимир. – Этот пошлый паж тебя охмурил!
   Северянин манерно заломил руки:
   – Да как вы смеете!
   Публика в зале оживилась, кто-то возмущается, кто-то смеется.
   Владимир отпустил Сонку и ухватил Северянина за шелковые лацканы.
   – Это ты как смеешь?! Свою музу заводи, а чужих не тронь!
   – Но я только читала стихи! – заметалась вокруг поэтов Сонка. – Только стихи…
   Владимир оттолкнул Северянина и с болью, раздельно, выкрикнул в лицо любимой:
   – Ты! Читала! Стихи! Не мои!
   Спрыгнув со сцены, он зашагал к выходу.
   Сонка бросилась за ним, отчаянно выкрикивая уже его строки, как будто это могло спасти положение:

     Значит, это необходимо,
     чтобы каждый вечер
     над крышами
     загоралась хоть одна звезда?!

   Бурлюк проводил Владимира и Сонку унылым взглядом, покосился на скорбного Северянина и тяжко вздохнул:
   – Пропало турне…

   А в холле кафе, не замечая никого вокруг, уже исступленно целовались Владимир и Сонка.

   И вот – премьера спектакля «Владимир Маяковский» в Театре Комиссаржевской.
   В зале собрался цвет творческой интеллигенции: Блок с Любовью Менделеевой, Ахматова с Николаем Гумилевым, Чуковский, Мандельштам, Бальмонт, Мейерхольд, Хлебников…
   На галерке теснится взволнованная молодежь.
   И много газетчиков и фотографов.
   Слабый свет освещает затянутую черным коленкором сцену, разрисованную водосточными трубами, перевернутыми домами, сдобными кренделями, разнообразными бутылками.
   Сменяли друг друга персонажи в картонных футуристических костюмах. Лиц нет, вместо них – пугающие маски. Вот Тысячелетний старик, облепленным пухом, разрисованный черными кошками:

     Я – тысячелетний старик.
     И вижу – в тебе на кресте из смеха
     распят замученный крик…

   Но публике не до смеха – происходящее на сцене выглядело жутковато.
   Стоящий на коленях Обыкновенный человек взывал к зрителям:

     Что же, значит, ничто любовь?
     Милые! Не лейте кровь!

   Тревожно гудела одну и ту же ноту водосточная труба.
   Выкрикивал Человек с растянутым лицом:

     Если бы вы так, как я, любили, –
     вы бы убили любовь
     и растлили б
     шершавое потное небо.

   Стонал Человек без уха:

     Ваши женщины не умеют любить,
     они от поцелуев распухли, как губки!

   Подхватывал Человек с растянутым лицом:

     А из моей души
     тоже можно сшить
     такие нарядные юбки!

   Все персонажи взвалили на плечи огромный муляж женщины и потащили его, скандируя:

     Идем, – где за святость
     распяли пророка,
     тела отдадим раздетому плясу,
     на черном граните греха и порока
     поставим памятник красному мясу!

   И наконец на сцене появился сам Владимир в желтой блузе:

     Злобой не мажьте сердец концы!
     Вас, детей моих,
     буду учить непреклонно и строго.
     Все вы, люди, лишь бубенцы
     на колпаке у бога!

   Публика аплодировала, топала ногами, смеялась, свистела…

   За кулисами собрались грустный Бурлюк, тихая Сонка и радостный Маяковский.
   Он укладывал в огромный бутафорский чемодан разной величины бутафорские слезы и ликовал:
   – Как нас освистали! Просвистели до дыр! Я такого грандиозного провала не видывал!
   – Я сильно надеюсь, что больше и не увидишь, – вздохнул Давид.
   – Додик, ты чего печалишься?
   – А ты чему радуешься, Володя? – осторожно поинтересовалась Сонка.
   – Тому, что я – гениальнейший поэт! Мои стихи недоступны обывателю! Это же очевидно!
   Давид и Сонка переглянулись и, не выдержав, улыбнулись жизнерадостному нахалу.
   А Владимир обнял Сонку за плечи, подвел ее к большому зеркалу и залюбовался:
   – Красивые мы с тобой, правда?!
   Сонка смотрит в зеркало – не на себя, а на сияющего Маяковского.

   Турне поэтов по городам и весям Малороссии было многодневным и утомительным. Маяковский, Бурлюк и Каменский катили по степным дорогам и городским улицам, утопающим в пыли и мощенным булыжником, раскисшим от дождя и потрескавшимся от зноя, ухабистым и ровным… Они катили то на телегах, то на извозчиках, а то и на автомобилях.
   В большом культурном городе Харькове футуристы гордо шествовали по центральной Сумской улице во всей своей красе: Маяковский – в канареечной блузе, Бурлюк – в полосатом сюртуке, Каменский – в желтом френче. Из нагрудного кармана пиджака Давида торчала деревянная ложка, а у Каменского – пучок редиски.
   Толпа запрудила улицу. Кто-то смеялся и тыкал в поэтов пальцем, кто-то восторженно приветствовал, кто-то возмущенно свистел.
   Экзальтированная дама плюхнулась на колени перед Маяковским и протянула охапку роз, вызревших и тугих, как ее, обтянутые атласом, груди и живот.
   Владимир подхватил даму, смачно поцеловал. Та чуть не лишилась чувств от восторга. А Владимир зашагал дальше, швыряя подаренные дамой розы в толпу.

   В рабочем городе Николаеве на сцене театра восседала в потертых плюшевых креслах с высокими спинками наша троица – лица размалеваны в разные цвета разными фигурками. Желтую кофту Маяковского дополняла алая феска. В единственном глазу Бурлюка – монокль, макушку его венчает цилиндр. А на макушке Каменского укреплен небольшой пропеллер – как знак его авиаторского прошлого.
   Владимир взял со стола обеими руками большой колокол и гулко в него ударил.
   Публика в зале присмирела.
   – Начнем, господа! Буквально несколько строк – для знакомства.
   Владимир кивнул Бурлюку. Давид встал и завыл:

     Осталось мне отнять у Бога
     Забытый ветром пыльный глаз:
     Сверкает ль млечная дорога
     Иль небо облачный топаз.

   Публика озадаченно слушала.
   Бурлюк уселся на место. А Каменский встал.

     Солнцень в солнцень.
     Ярцень в ярцень.
     Раздувайте паруса.
     Голубейте молодые,
     Удалые голоса.

   И тоже уселся. Теперь уже поднялся Владимир. Но стихов читать не стал.
   – А я вам скажу вот что! Черная критика утверждает, что за раскрашенными лицами у футуристов нет ничего, кроме дерзости и нахальства. Чушь! Футуристы – носители протеста против шаблона, творцы нового искусства и революционеры духа. Нудная поэзия прошлого, как недоваренное мясо, застряла в зубах. А мы даем стихи острые и нужные, как зубочистки!
   Не дожидаясь реакции публики, Владимир Маяковский зааплодировал себе сам.
   Зрители, растерянно переглядываясь, один за другим все громче и дружнее тоже захлопали.
   А в славном городе Полтаве наши поэты за кулисами тревожно прислушивались к происходящему в зале.
   Похоже, публика была настроена враждебно – слышался шум, громкая болтовня, топот ног, несколько раз даже долетел свист.
   Бурлюк и Каменский растерянно переглянулись.
   Владимир сделал им успокаивающий жест, коротко бросил:
   – Ждите!
   И вышел на сцену один. С хлыстом в руке.
   Публику это ничуть не испугало, люди шумели, топали ногами.
   И вновь раздался пронзительный свист.
   Владимир грозно зыркнул и презрительно заявил:
   – У вас, открывших для свиста свой рот, видны непрожеванные крики!
   Он мастерски, как дрессировщик, раскрутил хлыст над головой и оглушительно щелкнул им о сцену.
   – Ну, кто еще хочет мне посвистать?
   В зале повисла опасливая тишина.
   Владимир вновь раскрутил хлыст, но уже только так – для острастки. Обвел зал победным взглядом и начал читать:

     Я,
     златоустейший,
     Чье каждое слово
     Душу новородит,
     именинит тело.
     Говорю вам:
     мельчайшая пылинка живого
     Ценнее всего, что я сделаю и сделал!

   В зеленом цветущем городе Екатеринославе футуристы – как обычно пестрые и в сопровождении зевак – подошли к театру.
   Но путь им преградил жандарм:
   – Господа, который из вас господин Маяковский?
   – Чем я заслужил внимание вашего жандармского величества? – поклонился Владимир.
   Игнорируя его иронию, служитель порядка четко сообщил:
   – На имя губернатора Екатеринослава пришла бумага Охранного отделения. Вы являетесь неблагонадежной персоной. Допускать вас до выступлений в городском театре не дозволено!
   Поэты огорченно переглянулись. Зеваки недоуменно загалдели.
   – Да-а, дела… – вздохнул Бурлюк.
   – Финита наша комедия! – тоже вздохнул Каменский.
   – Пуркуа финита? – проявил образованность жандарм. – Вы-то, господа, можете выступать: публика ждет…
   – Мы товарища одного не оставим! – перебил его Каменский.
   – Да вы, как я погляжу, мушкетеры, – усмехнулся жандарм.
   – А вы, как я погляжу, книгочей, – усмехнулся в ответ Бурлюк.
   Третьим усмехнулся Каменский.
   – В общем, картина Репина «Не ждали». Ладно, друзья, идемте…
   Но молчавший до сих пор Владимир запротестовал:
   – Момент! В бумаге не дозволено меня пускать в городской театр, верно?
   – Именно так, – подтвердил жандарм.
   – А про городские улицы в бумаге ничего не написано?
   – Нет… Но…
   Уже не слушая жандарма, Владимир приказал одному из зевак:
   – Давай беги в зал, кричи: по случаю хорошей погоды выступление переносится на улицу!
   – Володя, будет скандал! – заволновался Бурлюк.
   Но Маяковский уже руководил толпой:
   – Эй, хлопцы, вон ту телегу волоките сюда! А вы, барышни, по улицам побегайте да зовите желающих – выступление бесплатное будет!
   – Это что же… – растерялся жандарм. – Это как же понимать?!
   А из театра уже валом валил народ.
   И из соседних улиц и переулков стекаются люди.
   – Прекратить! – кричал жандарм. – Не дозволю! Не допущу!
   Он выхватил свисток, но его жалкий свист заглушился радостным шумом все прибывающей публики.
   Маяковский взгромоздился на перевернутую телегу и загромыхал:

     Славьте меня!
     Я великим не чета.
     Я над всем, что сделано,
     Ставлю «nihil»!
     Никогда
     ничего
     не хочу читать.
     Книги? Что книги!

   Погода в Петербурге стояла отличная. Сонка вприпрыжку спустилась по ступеням Бестужевских курсов и, улыбаясь солнцу, пошла по улице.
   – Сонка! Постой! Наконец-то!
   Девушку догнал Чуковский и с ходу обрушил лавину упреков:
   – Как сквозь землю провалилась! Я чуть с ума не сошел! С квартиры съехала, на курсы почти не ходишь… Хорошо хоть сегодня наудачу отыскал! Где ты? Как ты?
   – С квартиры хозяйка выгнала, – безмятежно улыбалась Сонка. – Сказала: шумим мы с Володей…
   Лицо Корнея перекосило, как от оскомины. А Сонка весело продолжила:
   – Я переехала в гостиницу. А с курсов за непосещения хотят исключить… Вот!
   Сонка опять счастливо заулыбалась – совершенно неясно чему.
   А Чуковский вскипел:
   – Это все из-за него! – Он взял Сонку под руку. – Ничего, милая, я все исправлю…
   Сонка удивленно высвободила руку:
   – Да что исправлять? Все так прекрасно, что я сама себе завидую! Это такая любовь!
   – Ты просто ничего не знаешь! Вот где он сейчас?
   – Володя поехал в турне, – продолжала улыбаться Сонка.
   – И очень хорошо! На курсах мы тебя восстановим – у меня есть связи. Да, и вот еще что: мои знакомые сдают комнату, мы сейчас же перевозим твои вещи…
   – Нет, – Сонка улыбается смущенно, – теперь уж я совсем не могу никуда от него идти…
   – Почему?
   Сонка помялась, встала на носочки и что-то шепнула Чуковскому на ухо.
   Он замер, потрясенный, потом опять подхватил Сонку под локоть и решительно увлек за собой.

   После долгого, неприятного, даже мучительного разговора они сидели на скамейке бульвара. Сонка уже давно не улыбается, глаза ее заплаканы.
   – Я не знала ничего…
   – Откуда тебе было знать… – Чуковский взял ее ладони в свои. – Ты – чистое дитя, а он – богемный мужчина. Поклонницы, продажные девки – в турне, да и здесь, после попоек…
   – Но откуда вам известно… про это? – всхлипнула Сонка.
   – А он интересовался, не знаю ли я врача, который лечит от таких болезней… Скажи, а ему известно о ребенке?
   Сонка помотала головой и безутешно расплакалась.
   Корней погладил ее по спине.
   – Ничего, я устрою тебя в хорошую клинику, там всё сделают как надо…
   – Нет! – Сонка испуганно отстранилась. – Нет, я не хочу!
   – Милая, пойми, в таких… случаях… ребенок всегда рождается уродом.
   – Всегда? – безнадежно переспросила она.
   Чуковский скорбно кивнул.

   Украинское турне футуристов заканчивалось в маленькой уютной Виннице.
   Последнее выступление оказалось триумфальным. Поэты выходили из театра, раздавая автографы и принимая цветы.
   Наконец поток поклонников иссяк, и Бурлюк обнял друзей за плечи:
   – Ну, в гостиницу, обмоем триумф!
   – Додик, ты же знаешь, я не любитель, – отказался Владимир. – Лучше прогуляюсь…
   – А ты как, Вася? – спросил Давид.
   – А Вася – обязательно! – заверил Каменский.
   И друзья разошлись в разные стороны.

   Владимир брел по безлюдной темной улочке, бормоча, по обыкновению, себе под нос стихи.
   Навстречу ему из-за поворота вышел ничем не примечательный молодой человек.
   Они повстречались под фонарем, и незнакомец радостно воскликнул:
   – Это вы?! Простите великодушно, вы – поэт Маяковский, я не ошибаюсь?
   – Не ошибаетесь, – польщенно улыбнулся Владимир. – А вы были на выступлении?
   – Да, вот… Довелось, – улыбнулся в ответ незнакомец.
   – И что скажете?
   – Что скажу?..
   Незнакомец как-то смущенно и низко-низко поклонился… схватил с земли камень и ударил Владимира по голове.
   Тот вскрикнул, упал, прохрипел:
   – За что?..
   Незнакомец склонил над ним искаженное ненавистью лицо и горячечно забормотал:
   – Ты возомнил себя поэтом! А почему – ты? Пусть я не ору на площадях! Пусть меня не носят на руках идиоты! И бабы меня не слюнявят! Но это я – поэт! Я – поэт, а не ты!
   Владимир приподнялся, но незнакомец снова и снова ударял его.
   Владимир упал пластом, а незнакомец бросил камень и убежал с воплями:
   – Я поэт! Не ты – я! Поэт я! Я!

   В номере гостиницы, убранной с провинциальным шиком, Каменский сидел за столом с остатками дружеского пиршества.
   А Бурлюк стоял у окна и тревожно вглядывался в темноту:
   – Где этого гения носит?
   – Ну где обычно носит гениев? – философски вопросил Каменский. – Их носит там, где порхают юные прелестные музы! Брось, Додик, с ним нянчиться как с малым ребенком.
   – А он и есть ребенок. Только большой, – вздыхает Бурлюк.
   Распахнулась дверь и ввалился пошатывающийся Владимир.
   – О! – указал на него Каменский. – Мальчик большой, но на ножках еще не держится…
   Он не договорил – Владимир рухнул на пороге, весь в грязи и крови.
   Друзья бросились к нему.

   Утром Владимир лежал на кровати в белой рубахе, с перебинтованной головой.
   Каменский подал ему чашку воды. Владимир взял ее слабой рукой, стал жадно пить, проливая на грудь.
   – Слушай, ты уверен, что тебе категорически нельзя вставать? – проворчал Каменский.
   – Да я чуть не погиб вчера! – по-детски обиделся Владимир. – Я и сейчас могу еще умереть от заражения крови!
   – Да ладно, лежи, что мне – трудно тебе воды подать…
   Но Владимир не может успокоиться:
   – Видел бы ты этого психа! Глаза белые… И визжит…
   – Оборотная сторона славы, – философски изрек Василий.
   – Ну, где же Додик так долго? – взволнованно смотрит на часы Владимир. – Неужели не достанет?..
   – Додик достанет всё плюс луну с неба! Но ты, по-моему, преувеличиваешь опасность.
   – Это ты ее преуменьшаешь! Жизнь страшна, висит на ниточке… О себе не думаешь – про сына подумай!
   Василий вдруг рассмеялся. Владимир удивленно глянул на него. А Каменский принялся рассказывать:
   – Мой Васенька с нянькой гуляли на бульваре, и какая-то тетка спросила: «Мальчик-мальчик, ты чей сын?» А он ответил: «Я сын Каменского, Бурлюка и Маяковского!» Это в пять-то лет, а?
   Вася опять засмеялся, Владимир тоже наконец слабо улыбнулся.
   В номер вошел Бурлюк.
   – Ну что, Додичка, есть?!
   Позабыв о своем категорическом постельном режиме, Владимир вскочил и бросился к Бурлюку.
   Давид положил на стол два свертка.
   – На выбор.
   Владимир нетерпеливо развернул их.
   В одном свертке лежал револьвер, в другом – кастет.
   – Додик, ты гений! Беру всё!
   – Только если что – не перепутай…
   Вася схватил револьвер и направил его на Давида.
   – Сударь, я продырявлю вашу тушу!
   А Давид схватил кастет.
   – Э, нет, сударь, лучше я проломлю вашу башку!
   Владимир обиженно насупился на веселящихся друзей, но потом не выдержал и сам засмеялся. И вот уже вся троица принялась по-детски дурачиться с недетскими игрушками…

   Вернувшись после малороссийского турне в Петербург, Владимир немедля отправился на поиски Сонки. Прошел тем же путем, что и недавно Чуковский – побывал у квартирной хозяйки, в гостинице и наконец отправился на Бестужевские курсы.
   Выглядел Владимир сногсшибательно – атласный жилет в бархатных розах, муаровый пиджак с черными лацканами, лаковые туфли, шелковый цилиндр, трость красного дерева. И в руках – огромный букет.
   Он нетерпеливо прохаживался по широким ступеням, пока из дверей не выпорхнула стайка курсисток.
   Сонка шла отдельно от прочих. Осунувшаяся, печальная.
   Увидев Владимира, испуганно попятилась. Но он подлетел к ней и выдал свое коронное:
   – Послушайте! Ведь если звезды зажигают…
   – Не надо! – с болью вскрикнула Сонка. – Пожалуйста!
   – Права, тысячу раз права! Я тебе новое почитаю! Но куда ты переехала из гостиницы, я тебя обыскался, глупёночек мой!
   Он одновременно совал ей букет, и пытался ее поцеловать, и показать себя…
   Но Сонка уворачивалась от объятий и поцелуев, букета не брала и на Владимира не смотрела.
   А он, не замечая ее смятения, расхвастался:
   – Как тебе мои обновки? Додик не обманул: гонорары были – как у теноров! Я и тебе, мой глупёночек, подарков накупил!
   Сонка молчала, и наконец Владимир заметил ее состояние, вгляделся в ее осунувшееся личико:
   – Что?.. Что-то случилось?
   Сонка кивнула, не глядя на него. Владимир помолчал, подумал, спросил:
   – Ты полюбила другого?
   Сонка отрицательно помотала головой.
   – Ты разлюбила меня?
   Сонка залилась слезами:
   – Не спрашивай меня ни о чем! Все кончено!
   Она побежала по улице. Он отшвырнул цветы, догнал, обнял:
   – Да что же я все время за тобой гоняюсь?
   Сонка заплакала навзрыд.
   – Ну-ну, что ты себе нафантазировала? Все хорошо, поехали…
   – Никуда я не поеду! И ничего не хорошо! – рыдала Сонка. – Я такое сделала, такое…такое…
   – Да что, дьявол побери, случилось?!
   – Я себя не прощу! И ты меня не простишь! И вообще… я уезжаю… в Минск, к маме!
   Сонка побежала прочь.
   Владимир растерянно смотрел ей вслед.
   Сонка обернулась и отчаянно выкрикнула:
   – И я тебя НЕ разлюбила!
   Она стремглав помчалась по улице.
   А он почувствовал, что догонять ее бессмысленно…

   Этим же вечером Владимир уехал в Москву.
   Повидался с мамой и сестрами, порадовал их подарками. Был весел, но родные женщины чувствовали скрытое внутри него смятение и пытались докопаться, в чем там дело. Но сын и брат только отшучивался.
   Творчески окунуться в компанию соратников-футуристов у Владимира не получилось. Потому что Вася Каменский весь погряз в своей счастливой и хлопотной семейной жизни. Давид с Марусей уехали навестить родственников на Украине. Крученых и Хлебников тоже разъехались: Алексей – в Грузию, а Велимир – то ли в Калмыкию, то ли вовсе в Персию.
   Так что Владимир был одинок и грустен, целыми днями перебирал в памяти, пытался и не мог понять случившееся с Сонкой.
   А вечерами он бродил по московским улицам и бульварам, бормоча себе под нос стихи:

     А тоска моя растет,
     непонятна и тревожна,
     как слеза на морде плачущей собаки…

   Бульвар был пустынен, погода совсем не для прогулок, накрапывает дождь. А Владимир всё твердил:

     А тоска моя растет,
     непонятна и тревожна,
     как слеза на морде плачущей собаки…

   Дождь усилился по-настоящему. Владимир подошел к «Греческому кафе», помедлил у входа, вскинул голову, надел улыбку и толкнул дверь.

   Здесь Владимир – завсегдатай и общий знакомец. Его приветствуют все сидящие за столиками, и он приветствует всех, обмениваясь с ним на ходу вопросами-ответами.
   – Володя, дорогой, ты откуда? – окликает его губошлеп в ярком галстуком.
   – Всем бы сказал: от верблюда, но тебе, Веня, признаюсь: от малороссийских хрюшек.
   – А ты же вроде в Петербурге обосновался, птица перелетная? – удивляется сухарь в пенсне.
   – Нет, Илюша, я не птица, я лошадь ломовая: где работа – там и я.
   К Владимиру подплыла знойная брюнетка со смелым декольте.
   – Вольдемар, какой ты бон виван! Давай встретимся?
   – Марго, мон амур, так вот же мы и встретились! – Владимир галантно поцеловал ей руку у локтя.
   Остановившись у бильярда, он одним ударом загнал три шара в три лузы, сорвав аплодисменты других игроков.
   Затем его подцепила под руку одетая в яркие шелка, похожая на райскую птицу девушка с длинным янтарным мундштуком в тонких пальцам:
   – Маяковский, хватит вам гордого одиночества!
   – Ида, королева, я готов попасть в ваши сети.
   – Размечтались, вы не в моем вкусе! – хохочет «птица». – Лучше познакомьтесь, моя подруга – Эличка Каган, мы с ней берем уроки живописи у Машкова.
   На Владимира уставились большие чистые глаза тихой еврейской девушки.
   – Эли-и-чка-а? – глядя в эти глаза и растягивая гласные, обволакивающе рокочет Владимир. – О-очень прия-ятно!
   Он донжуанствует чисто автоматически, но Эличка искренне смущается до слез и шепчет еле слышно:
   – Спасибо… Мне тоже… очень приятно…
   – Ну, Маяковский! – бьет его веером по руке Ида. – Не смущайте приличную девушку!
   – Простите, больше не буду.
   Владимир мягко улыбнулся и отошел к столику, где сидел ясноглазый и пухлогубый Борис Пастернак.
   – Здравствуй! – Он присел на свободный стул.
   – Добрый вечер! – вежливо кивнул Борис.
   – А знаешь что, Пастернак? – неожиданно заявил Владимир. – Я ведь тебе завидовал!
   Борис удивленно посмотрел на Владимира:
   – С чего бы это?..
   Владимир жестом остановил его, упрямо продолжил:
   – Завидовал! И это мучило меня! А теперь, наконец, выучился писать не как ты и не как другие… И спокоен: силу в себе почувствовал!
   Владимир умолк. И неожиданно смутился:
   – Впрочем, зачем я это тебе говорю…
   – Ну, захотелось – и сказал, – добродушно улыбнулся Пастернак.
   Владимир улыбнулся в ответ.
   А Эличка издали не может оторвать взгляд от Маяковского.
   Ида шипит на нее:
   – Ну вот куда, куда ты смотришь?! Он же бабник! Про него знаешь что говорят?!.
   Ида горячо зашептала на ухо Эличке. Та выслушала и коротко отрезала:
   – Врут!
   Отмахнувшись от возмущенной подруги, Эличка вскочила и решительно направилась к столику, где сидели Маяковский и Пастернак.
   При подходе его решимость улетучилась, но все же она произнесла робко:
   – Извините, что отвлекаю… Но в четверг у нас дома устраивают прием… Я была бы очень рада вас видеть, Владимир Владимирович! И вас, конечно, Борис Леонидович…
   Пастернак – тонкий поэт – сразу оценил влюбленный взгляд Элички, отданный Маяковскому, и вежливо отказал:
   – Спасибо, но увы, на четверг у меня уже назначено…
   А Владимир посмотрел на Эличку снисходительно и доброжелательно одновременно – как смотрят на маленьких кузин, которые решили показаться гостям в маминых бусах и шляпке.
   – Конечно, я приду, приличная девушка Эличка.
   Эличка покраснела чуть ли не до слез и, найдя в себе силы только кивнуть, бросилась обратно – к Иде.

   И снова Владимир был дома, снова купался в заботе и обожании мамы и сестер.
   Людмила повязывала ему галстук. Ольга гладила утюгом муаровый пиджак.
   – Я думала, ты больше дома побудешь, – вздыхала мама. – А ты хоть и в Москве, но всё ходишь где-то… Почему ты меня не зовешь на выступления?
   Маяковский обнял маму.
   – Да ведь там, бывает, и ругают меня… Вам будет неприятно.
   Ольга помогает Владимиру надеть отутюженный пиджак.
   – Ну, ты пижоном заделался! – улыбнулась Людмила. – Никогда б не подумала.
   – А что, мне всё оборванцем ходить?
   Владимир довольно оглядывал себя в зеркале.
   – Ты так исхудал! – опять вздыхает мама. – Поешь перед выходом…
   – Мама, я же на обед в приличный дом иду!

   Дом юрисконсульта нескольких российских и зарубежных фирм Урии Александровича Кагана был не просто приличный – весьма богатый.
   В гостиной обедали Эличка, ее интеллигентные папа с мамой и такие же интеллигентные гости. Владимир уже не в канареечной кофте, которой шокировал Шехтелей, но его муаровый пиджак и атласный жилет в бархатных розах выглядят не менее шокирующе для Каганов и их гостей.
   Все едят чинно, пользуясь столовым серебром, а Владимир тянется через стол к блюду мейсенского фарфора, достает котлеты и заглатывает их целиком.
   Все удивленно косятся на странного гостя, но интеллигентно помалкивают.
   А Эличка, ничего не замечая, сияет влюбленной улыбкой.
   Разговоры обычные – застольные. Почтенная дама традиционно нахваливает хозяйку:
   – Елена Юльевна, форшмак – просто бесподобный!
   – Я всегда сама его готовлю, не доверяю прислуге, – гордится мама Элички.
   А седой господин спрашивает папу Элички:
   – Урия Александрович, неужели вы нашли такую замечательную жену-хозяйку в сумасшедшей Москве?
   – Нет, таких женщин выращивают только в тихом городке Могилеве, – объясняет папа.
   Гости смеются.
   А мама Элички, увидев очередную котлету в руке Владимира, не выдерживает:
   – Вам, может быть, вина подлить?
   – Нет, я выпивать совершенно не любитель. А вот котлетки ваши я, кажется, все слопал!
   Владимир расплывается в обезоруживающей улыбке.
   Гости сочувственно глядят на несчастных родителей влюбленной Элички.
   Папа интересуется со сдержанной неприязнью:
   – Вы, Владимир Владимирович, кажется, поэт, так Эличка говорила. И что, этим на жизнь зарабатываете?
   Владимир спокойно подтвердил: да, он поэт – это верно. А вот зарабатывать поэзией не очень удается. Жадные буржуи да глупые мещане не спешат раскошеливаться на искусство.
   Урия Александрович налился гневом.
   Елена Юльевна, желая сгладить конфликт, поспешно предложила:
   – Может быть, вы нам что-нибудь свое почитаете, Владимир?
   Он не успел и рта открыть, как Эличка решительно заявила:
   – Нет!
   Все удивленно глянули на нее, а она вскочила:
   – Владимиру Владимировичу пора!
   Поэт тоже встал и не удерживается от последней колкости:
   – Конечно, пора – ведь котлет больше нету!
   Шокированные гости молча переглядываются.

   Выйдя с Владимиром из квартиры на лестничную площадку, Эличка принялась оправдываться:
   – Извините, я ужасно бестактно повела себя! Но понимаете…
   – Понимаю, понимаю: испугались, что после моих стихов папаша меня с лестницы спустит!
   Эличка потерянно молчала. Владимир ласково приобнял ее:
   – Вы – милая и добрая! А все остальное – ерунда! Знаете что, приходите завтра – я выступаю в «Греческом кафе», в восемь. Придете?
   – Конечно! Ой, нет, в восемь мы с мамой встречаем тетю Дору из Армавира…
   – Ну, тетя – дело святое.
   – Но я освобожусь уже к девяти! – в трогательном отчаянии сообщила Эличка. – В девять можно?
   – Можно и в девять. Встретимся у памятника пока что – Пушкину.
   – Почему… пока что?
   – Потому что потом влюбленные будут встречаться у памятника Маяковскому!
   Владимир легко сбежал по ступеням.
   Эличка, перегнувшись через перила, крикнула:
   – Там внизу нужно швейцару дать гривенник!
   – А он мне за это что даст?
   – Вы шутите? – растерялась Эличка. – У нас так принято…
   – Ну, принято, так принято! До завтра, милая Эличка!
   Он побежал дальше по ступеням. Эличка в восторге стиснула руки и зажмурилась.

   Владимир выступал в переполненном богемной публикой «Греческом кафе».

     Оглянулся –
     поцелуй лежит на диване,
     громадный,
     жирный,
     вырос,
     смеется,
     бесится!
     «Господи! –
     заплакал человек, –
     никогда не думал, что я так устану.
     Надо повеситься!»
     И пока висел он,
     гадкий,
     жаленький, –
     в будуарах женщины –
     фабрики без дыма и труб –
     миллионами выделывали поцелуи,
     всякие,
     большие,
     маленькие, –
     мясистыми рычагами шлепающих губ…

   Раздались аплодисменты. Владимир раскланялся.
   Публика выкрикивала просьбы почитать любимое:
   – «Флейту»! «Послушайте!» Ну пожалуйста, «Послушайте!».
   И Владимир привычно зарокотал:

     Послушайте!
     Ведь если звезды зажигают –
     Значит, это кому-нибудь нужно…

   Но вдруг его взгляд выхватил стоящую в конце зала Сонку.
   Она грустно улыбнулась ему. Он запнулся, но продолжил:

     Значит, кто-то называет
     Эти плевочки жемчужиной.
     А после ходит тревожный,
     Но спокойный наружно…

   Дальше читать Владимир не мог, спрыгнул со сцены и, расталкивая изумленную публику, бросился к Сонке…

   А у памятника Пушкину на Тверском бульваре стояла Эличка.
   Шел дождь. У Элички не было зонта, с ее шляпки стекали струи, волосы повисли грустными сосульками.
   Но Эличка, ничего этого не замечая, вглядывалась в темноту бульвара.

   Владимир и Сонка тоже не замечали дождя: они исступленно целовались в какой-то подворотне.
   А оторвавшись друг от друга, не могли наглядеться.
   Владимир нежно гладил ее лицо, волосы, плечи:
   – Ты все-таки приехала… Приехала ко мне…
   – Нет… У меня мама в московской клинике, – шептала Сонка. – А в кафе я зашла случайно – увидела твою афишу…
   Он оборвал ненужные подробности, объяснения, прижал пальцы к губам Сонки и твердил свое:
   – Ты приехала… Главное, ты приехала…
   Он спохватился:
   – Ты промокла совсем! Едем ко мне, мама согреет чаем… Ты когда-нибудь ела варенье из лепестков роз?

   А у громадного памятника Пушкину так и застыла маленьким изваянием мокрая Эличка.

   В квартире Маяковских – переполох. Мама командовала, чтобы Люда и Оля делали все дела одновременно: ставили самовар, накрывали на стол, несли полотенца и сухое белье.
   Ольга вбежала со стопкой полотенец. Сонка набросила одно на волосы. Ольга повела ее переодеваться.
   А мама и Людмила принялись за Владимира: сестра стаскивала мокрую одежду, мама вытирала его полотенцем, подавала сухую рубаху, исподволь интересовалась:
   – Сынок, это и есть та самая Эличка?
   – Нет, это Сонка, – вынырнул из ворота рубахи Владимир. – Моя Сонка!
   – А как же Эличка? – недоумевает Людмила.
   Владимир на миг застыл – вспомнил про ждущую его далеко отсюда Эличку.
   Но прогнал от себя эту мысль и вырвался из заботливых рук мамы и сестры:
   – Позовете, когда самовар вскипит! А где вы спрятали Сонку?

   Владимир и Сонка сидели в темноте его маленькой комнатки, забравшись с ногами на кровать. Не осталось и следа от веселой суматохи под дождем – оба были тихи, грустны, и разговор шел невеселый.
   – Ты должна вернуться ко мне.
   – Я ничего не должна.
   – Хочешь, чтоб мы поженились?
   – Нет.
   – Ребенка хочешь?
   – Не от тебя…
   Повисло тяжелое молчание.
   В дверь осторожно поскреблись, послышался голос Ольги:
   – Чай уже готов…
   Владимир повторил Сонке бесстрастно:
   – Чай готов.
   – С вареньем из лепестков роз? – прошептала Сонка.
   И заплакала…


   ГЛАВА ТРЕТЬЯ


     Ах, закройте, закройте глаза газет!


 //-- МОСКВА. 12 АПРЕЛЯ 1930 ГОДА, УТРО --// 
   В комнате на Лубянке Владимир засыпал чай в заварочный чайничек и накрыл его крышкой.
   Вошел Лавут с телефоном на длинном шнуре:
   – Договорился в МГУ на четырнадцатое. Но просят личного подтверждения.
   Владимир взял телефон, забасил в трубку:
   – Да, товарищи студенты, встречу подтверждаю лично! Искуплю вину удвоенной программой. С приветом!
   Владимир вернул телефон Лавуту:
   – Четырнадцатого позвони мне с утра.
   – Позвоню. И надеюсь, на этот раз ты не сорвешь…
   – Хватит меня пилить, – перебил Владимир, – ну, бывает, ну, забыл…
   – Не морочь мне голову! – взмахнул руками Лавут. – Твою машину видели возле Художественного театра, а в машине была Нора Полонская – вот ты и «забыл»!
   – Это не твое дело! – резко помрачнел Владимир. – Иди, иди, до послезавтра…
   – А чай цейлонский?
   – Кончился чай!
   Лавут, пожав плечами, направился к двери – он уже давно привык не спорить с Маяковским.
   Лавут вышел. А Владимир шагнул к столику, на котором – тарелка с яблоками, два бокала и шампанское «Абрау».
   Он откупорил бутылку, задев рукой один из бокалов. Бокал упал, разбился.
   Владимир оцепенело смотрел на осколки и вдруг швырнул о стену второй бокал. Новые осколки брызнули в стороны.
   Владимир достал из ящика стола начатое предсмертное письмо, решительно скомкал его, бросил на пол и схватил трубку оставленного Лавутом телефона.
   Набрал номер. Ожидая ответа, тоскливо смотрел на осколки бокала.
   И вдруг, когда на другом конце провода ответили, пророкотал резким, начальственным тоном:
   – Художественный театр? Это из Наркомпроса! Срочно артистку Полонскую… Да, безотлагательно!
   Владимир чеканил фразы, а глазах его плескалась жуткая тоска.
   Он заметил на столе осколок бокала. Смахнул его, поранил палец и начал, морщась, отсасывать кровь из ранки. Наконец из мембраны раздался неразборчивый женский щебет. Он перебил:
   – Нора! Я знаю, знаю, что репетиция, но мне необходимо видеть тебя! Прямо сейчас! Да, случилось – разбились наши бокалы! Понимаешь – наши! Ты понимаешь, что это – ужасно? Молчи! Я через полчаса жду тебя у театра!
   Владимир швырнул трубку на рычаг и, хватая по пути пальто с гвоздя на стене и палку-трость из угла, покинул комнату.
   Пальто было щегольским, тонкой дорогой шерсти. Владимир всегда пытался быть франтом. И если по молодости-бедности приходилось франтить, эпатируя публику, то став главным поэтом советской страны, он получил возможность выглядеть вполне буржуазно.
   Владимир уже собирался открыть входную дверь, как из кухни выскочила полноватая, невысокая соседка Мэри. Вытертое ситцевое платье тесно облегало Мэрино телесное богатство. Она работала машинисткой, и частенько Владимир подбрасывал ей работу по перепечатке стихов. Впрочем, сказать по правде, Мэри всегда надеялась на нечто большее со знаменитым соседом.
   Мэри кокетливо улыбнулась яркими губами, очерченными южным темным пушком:
   – Вы уходите, Владимир Владимирович? А мне нужно срочно позвонить!
   – Возьмите телефон у меня в комнате… Впрочем, нет, я сам – там осколки, вы еще поранитесь!
   – Ой, вы такой заботливый!
   Соседка двинулась рядом с Владимиром, норовя как бы случайно прижаться к нему горячим боком.
   Схватив телефон, он сунул его Мэри и поспешил из квартиры.
   Мэри вздохнула, прижав эбонитовую трубку к жаждущей мужского внимания груди.

   По утренним, умытым шлангами старательных дворников московским улицам спешат прохожие.
   Зеленеют первыми робкими листочками апрельские деревья вдоль дороги.
   Владимир из окошка такси смотрел на проплывающие мимо дома, людей, витрины магазинов.
   Он вглядывался в лица юношей в кепках и девушек в беретиках, деловитых женщин с портфелями и домашних женщин в шелковых косыночках с кокетливыми сумочками, на мам с детьми, на пожилых домработниц в деревенских платках с хозяйственными кошелками, на мужчин серьезных и мужчин беззаботных… И все они, все до единого, казались ему счастливыми – каждый из них любит и любим, не мучается сомнениями, верит в светлое будущее – свое, своих детей и своей страны.
   А у него все было не так. В его груди что-то мучительно сжималось, хотелось стать маленьким и ушибить коленку, чтобы можно было вдоволь поплакать и это не было бы стыдно.
   На стене одного из домов висел большой плакат: грозный красноармеец устремил острый штык в пузо буржуина.
   Владимир глянул на него, задумался…
 //-- МОСКВА, АВГУСТ 1914 ГОДА --// 
   На улице мальчишки-газетчики выкрикивали заголовки:
   – Убит австрийский эрцгерцог Фердинанд!
   – Стрелял студент-националист Гаврило Принцип!
   – Австро-Венгрия объявила Сербии войну!
   Прохожие тревожно разбирали газеты…

   На площади шумел митинг футуристов. Бурлюк, Малевич, Родченко и другие художники стоят с укрепленными на древках антивоенными плакатами.
   А над площадью перекрывал гул толпы голос Маяковского, взобравшегося на тротуарную тумбу:

     «Вечернюю! Вечернюю! Вечернюю!
     Италия! Германия! Австрия!»
     И на площадь, мрачно очерченную чернью,
     багровой крови пролилась струя!


     Морду в кровь разбила кофейня,
     зверьим криком багрима:
     «Отравим кровью игры Рейна!
     Громами ядер на мрамор Рима!»

   Барышни в косынках Красного Креста, среди которых были и Эличка с подругой Идой, звенят кружками для пожертвований на раненых солдат, которых уже везли эшелонами с фронта Первой мировой.
   Ида скорее пришла даже не на людей посмотреть, а себя показать: она красуется в образе барышни-благотворительницы с порочным взглядом.
   А вот в глазах Элички – искреннее сострадание и желание помочь. Она самозабвенно бросалась к прохожим, кто-то совал деньги в ее кружку, кто-то пренебрежительно фыркал, кто-то бормотал злые слова.
   Эличка, конечно, видела и слышала рокочущего стихи Владимира. Вернее, она заставляла себя не смотреть в его сторону. Но это было невозможно.
   С того вечера, когда Эличка мокла у памятника Пушкину, дожидаясь поэта, встретившего свою Сонку, прошел уже год. За этот год Эличка выплакала потоки слез, наверно, сравнимые с потоками дождя, обрушившимися на ее шляпку в тот вечер безнадежного ожидания. Она не раз порывалась найти Владимира, но многоопытная в сердечных делах подруга Ида категорически пресекала все эти попытки, уверяя бедную Эличку, что новые встречи – это лишь новые слезы.
   И вот случайная неожиданная встреча на площади. Закончив читать, Владимир и сам с высоты тумбы увидел Эличку. Он спрыгнул и возник перед девушкой с радостной улыбкой:
   – Какое чудное виденье!
   Эличка замерла. Но тут же рядом оказалась Ида и схватила Эличку за руку:
   – Пойдем, тебе не о чем говорить с этим человеком!
   – О, коварная Ида! – усмехнулся Владимир. – Разве вы знаете, о чем хочет говорить этот человек?
   – А о чем? – не выдержала Эличка.
   Владимир обласкал девушку влажным темно-карим взглядом:
   – Милая Эльза, как вы полагаете, можно ли сообщить вашей маме, что я – ваш жених?
   Эличка оторопело глянула на Иду. Та фыркнула, передернув плечиками:
   – Очередная клоунада!
   И отошла, принявшись с удвоенной энергией трясти звенящую мелочью кружку.
   А Эличка, не веря своему счастью, уставилась на поэта. Тот уточнил:
   – Так что же, Эличка, с вашей мамой случится удар или она стойко перенесет эту неприятность?

   В «Греческом кафе» богемная компания обсуждала вопросы войны и мира, перекрикивая друг друга:
   – Поэты должны быть вне политики!
   – Зачем вообще России нужно было ввязываться в эту войну?!
   – Господа, но национальная идея…
   Владимир в споре не участвовал – мрачно гонял шары на бильярде.
   Румяный кудряш пристал к нему:
   – А вы что молчите, Маяковский? У вас-то какое мнение?
   – У меня – не мнение, у меня – свидетельство. С гербовой печатью!
   – Какое еще свидетельство?
   – Я подавал прошение добровольцем на фронт. Отказали: я неблагонадежен!
   Так и было. Владимиру припомнили участие в революционном движении, хотя и по малолетству, и сочли, что защищать Россию он не достоин. Он пытался доказать чинушам, что и в революцию-то подался именно потому, что хотел лучшей жизни для своей страны. Пусть его представления о хорошей жизни и представления властей не во всем сходны, но теперь-то, перед лицом внешнего врага, все должны объединиться. Чиновники объединяться с поэтом не пожелали.
   Румяный кудряш, конечно, не знал всей этой предыстории, но тоже высказал свои сомнения в искренности Маяковского:
   – Ох, бросьте, минули эти ура-патриотические настроения. Нынче уходом на фронт популярности не заработать!
   Это была последняя капля, переполнившая чашу обиды Владимира, он отшвырнул кий и, схватив румяного за грудки, заорал:
   – Война отвратительна! Но такие, как вы, – еще отвратительнее!
   Кудряш беспомощно бился в его лапах. Владимир брезгливо оттолкнул румяного и, опрокинув по пути стул, вышел из кафе.
   Посетители примолкли. Бледная барышня восторженно закатила глаза:
   – Какой темперамент!

   В солидной, красного дерева, с персидским ковром, библиотеке дома Каганов лежащий на полу Владимир строчил что-то в блокноте.
   Эличка, сидя на просторном кожаном диване, делала вид, что читает книгу, а на самом деле любовалась Владимиром, который – с горящими глазами и встрепанными лохмами – то мучительно задумывался, то что-то бормотал, то быстро набрасывал в блокнот.
   Наконец он резко сел на ковре по-турецки:
   – Эличка, мне это завтра в «Лубок» сдавать, ты слушай и говори: смешно или нет.
   Эличка с готовностью кивает. Владимир выдал первое четверостишие:

     Под Варшавой и под Гродно
     Били немцев как угодно.
     Пруссаков у нас и бабы
     Истреблять куда не слабы!

   Он умолк, а влюбленно-восторженное выражение лица Элички никак не изменилось. Владимир огорчился:
   – Не смешно?
   – Смешно, очень смешно! – поздновато спохватилась Эличка.
   Владимир, недоверчиво глянув на нее, сделал следующую попытку:

     У союзников французов
     Битых немцев полный кузов,
     А у братцев англичан
     Драных немцев целый чан.

   Тут уж сообразительная Эличка, даже не дослушав, хлопает в ладоши:
   – Прекрасно! Замечательно! Какой ты талантливый!
   Владимир вздохнул:
   – Ладно, я понимаю, это не для барышень… Это – агитация для народа!
   – Я так и подумала, что для народа! – горячо заверила Эличка.
   В дверь библиотеки деликатно постучали, и на пороге появилась мама Елена Юльевна – с напряженной улыбкой. При виде сидящего на ковре Владимира она с трудом сделала вид, что это в порядке вещей.
   – Владимир Владимирович, – преувеличенно-вежливым тоном заговорила мама, – час уже поздний…
   – Мама! – с досадой перебила Эличка.
   – Ухожу, ухожу, Елена Юльевна, – примирительно улыбнулся Владимир. – Но имейте в виду, как только вы уснете – вернусь по водосточной трубе!
   У мамы округлились глаза. Эличка поспешно принялась успокаивать:
   – Мамочка, Володя шутит, он шутит! Да, Володя?
   Владимир лишь неопределенно усмехнулся, поддразнивая перепуганную маму.

   Эличка провожала Владимира на лестнице.
   – Ты не сердись на маму…
   – И не думал! Скорее, она на меня сердится.
   – Нет-нет, она переживает оттого, что папа болен, и вообще…
   Владимир, не глядя на девушку, озабоченно рылся в карманах.
   Эличка смущенно потеребила кружевной воротничок батистовой блузки, извлекла из кармашка юбки заготовленный гривенник и протянула его на маленькой ладошке Владимиру.
   – Это исключено! – Он возмущенно отвел ее руку.
   – Но время действительно позднее, и швейцара, возможно, придется будить…
   – Ладно, в последний раз! – Владимир берет монетку.
   Вряд ли эта игра между ними была в последний, но уж во всяком случае она шла уже не в первый раз. У Владимира постоянно не находилось в кармане монеты, а Эличка была всегда наготове выдать ее ему. Оба понимали, что это игра, и оба прилежно исполняли в ней свои роли.

   Владимир вручил гривенник заспанному швейцару, тот, широко зевая, открыл дверь и вспомнил:
   – Хозяева велели отдать вывеску, что вы давеча оставляли, когда барышни не было.
   – Вывеску? – не понял Владимир.
   Швейцар подошел к тумбочке, на которой лежал серебряный поднос. Там среди традиционных визитных карточек лежал кусок плотного, грубо обрезанного картона размером сантиметров десять на пятнадцать, на котором черным по желтому было написано: ВЛАДИМИР МАЯКОВСКИЙ.
   Швейцар подал «вывеску», поэт усмехнулся, сунул ее в карман и вышел в зябкую синь ночи.

   Если поэт Владимир Маяковский денно и нощно был погружен в поэзию, то разносторонний человек Давид Бурлюк успевал и стихотворить, и живописать, и заниматься деловыми вопросами – упорными поисками, как сказали бы в наши времена, инвесторов и спонсоров. Занятие это было мало того что весьма утомительным, но еще и чрезвычайно неприятным, потому что – унизительным. Как впрочем, и в наши времена.
   Ну, для шустрого Бурлюка все это, может, было как с гуся вода, но когда в этом приходилось принимать участие Маяковскому, тот ужасно злился и страдал от предстоящего унижения.
   Вот и сейчас друзья поднимались по лестнице богатого подъезда, устланной мягкой ковровой дорожкой, и Владимир злорадно усмехался при виде оставляемых на коврах его здоровенными ботинками внушительных следов от уличной грязи.
   – Намусорил я господам буржуям!
   – Ну не обзавелись мы с тобой личным выездом. – Бурлюк уточняет: – Пока не обзавелись!
   – А нечего ковры на лестнице, как в спальне, стелить, – проворчал Владимир.
   – А чего бы им не стелить – хоть на мостовой, – пожал плечами Бурлюк. – Большое жульё, денег – лопатой греби! Нажились на военных поставках.
   – Сволочи!
   – Но! – поднял указательный палец Давид. – Сильно хотят дружить с богемой: и жульническая душа высокого просит. Если их обаяем, скинутся нам на журнал.
   Владимир не успел ответить – Бурлюк уже нажал кнопку звонка, и дверь тут же открыла хорошенькая девушка-прислуга.
   – Господа футуристы? – уточнила она. – Аккурат поспели к горячему!

   Гостиная была оформлена в соответствии с последними тенденциями актуальных искусств всех направлений, выдавая полный дисбаланс между достатком и вкусом хозяев, не в пользу последнего.
   После ужина напудренные дамы – жирные складки – в шелках и мужчины с цепкими руками и бегающими глазами потягивали благородные напитки, ожидая развлечения.
   Владимир с трудом сдерживал закипающую ярость.
   Давид пытался отвлечь его, указывая на картины:
   – Смотри-ка, они не безнадежны – и футуризм покупают…
   Плешивый толстяк, сыто икнув, поинтересовался:
   – Вы нам почитаете, господин Маяковский?
   – Отчего же не почитать? – усмехнулся Маяковский. – Баранина съедена – отработаю!
   Гости в ожидании развлечения рассмеялись:
   – Каков шутник! Одно слово – поэт! Остряк!
   Владимир вышел на середину салона. Давид сделал ему успокаивающий жест.
   Но Владимир уже в бойцовской стойке – ноги раздвинуты, голова откинута, рука вскинула в угрожающем жесте.

     Через час отсюда в чистый переулок
     Вытечет по человеку ваш обрюзгший жир,
     А я вам открыл столько ценных шкатулок,
     Я – бесценных слов мот и транжир…

   Гости стали переглядываться, начали хмуриться: они очень хотели видеть себя богемными ценителями современного искусства, но это же… это же ни в какие ворота… А Владимир все повышал голос:

     Вот вы, мужчина, у вас в усах капуста
     Где-то недокушанных, недоеденных щей;
     Вот вы, женщина, на вас белила густо,
     Вы смотрите устрицей из раковин вещей…

   Судя по лицам гостей, скандал назревал нешуточный…

   Маяковский и Бурлюк – руки в карманах, поднятые воротники – брели под проливным дождем.
   – Я – взрослый, семейный человек, – ворчал Давид, – а меня – с лестницы в шею!
   – Ну, прости, – виноватился Владимир. – ну не удержался я…
   – Не удержался он! Там были реальные деньги…
   – Да на их деньги только кокаин и проституток покупать, а не издавать поэзию!
   Вдруг сзади раздался отчаянный крик:
   – Подождите! Господа футуристы, подождите меня!
   Их догнал плешивый толстяк. И, с трудом одолевая одышку, выпалил:
   – Возьмите меня с собой! Пожалуйста! Эти жлобы… эти жабы… они у меня уже во где!
   Он резанул себя ребром ладони по шее. И умоляюще вытаращил пьяные глазки:
   – Ну, возьмите меня!
   – Куда? – недоумевал Давид.
   – Куда угодно – лишь бы с вами!
   В глазах Владимира заплясала чертовщинка. Он с деланым равнодушием предложил толстяку катануть партийку в бильярд…

   А в доме Каганов было сумрачно и тихо.
   В гостиной сидели Елена Юльевна, Эличка и ее старшая сестра Лиля – рыжеволосая и большеглазая. Все трое напряженно молчали.
   Из спальни вышел доктор. Женщины вскочили, с надеждой глядя на него. Доктор выдавил дежурную улыбку:
   – Будем надеяться, непременно надеяться… Елена Юльевна, голубушка, проводите меня?
   Лицо мамы жалко сморщилось, она горько ссутулилась и пошла за доктором. Он на ходу что-то тихо ей говорил, от чего мама сутулилась еще больше.
   Сестры остались вдвоем. Лиля закурила папиросу, прошлась по комнате, присела на подлокотник дивана рядом с Эличкой.
   Присяжный поверенный при Московской судебной палате Урий Каган был настолько увлечен творчеством Гёте, что назвал первую дочь именем возлюбленной великого поэта – Лили Шёнеман.
   У Лили была какая-то необычная пластика тела. Как бы она ни встала, ни села, как бы ни повернулась – это было похоже на ломкую пластику скульптуры модерна. Наряд Лили, в отличие от Эличкиных скромно-элегантных юбки и блузки, был уточнченно-изысканным. Не чересчур откровенный или вызывающий – отнюдь, но от всего ее образа веяло вязким, затягивающим эросом. И она к этому не прилагала ни малейших усилий – этот магнетизм был ее сущностью.
   Лиля выпустила кольцо папиросного дыма и сказала глухо:
   – Папа очевидно плох. А к тебе еще какой-то Маяковский ходит… Мама из-за него плачет…
   Эличка вскинула на сестру виноватый взгляд.
   Лиля глубоко затянулась папиросой и снова выпустила дымное кольцо…

   В погруженной в папиросный дым бильярдной Владимир виртуозно катал шары: правой, левой, накатом, с оттяжкой, от бортов.
   Плешивый толстяк следил за сольной игрой, опираясь на бесполезный для него кий: Маяковский в начале партии великодушно позволил ему разбить пирамиду, а дальше Владимир играл практически один.
   – Партия! – Владимир послал в лузу последний шар.
   – Ай мастер! Ай гений!
   От избытка чувств толстяк полез к Владимиру целоваться. Он был в таком восторге, что, кажется, не осознавал свой немалый проигрыш поэту. Толстяк был ему по грудь, Владимир похлопал расчувствовавшегося буржуя по спине:
   – Ну-ну, вы тоже пирамидку знатно разбили. Да и во второй партии от правого борта неплохо сыграли…
   – Нет, – восторженно протестовал толстяк, – тебе щедрой рукой отсыпано! А я червь, жизнь моя – грязь да пошлость!
   Он бормотал уже со слезой:
   – Ты – поэт, в тебе – красота! А деньги – что? Мусор, тлен!
   Бурлюк, до сих пор молча потягивавший пиво, невозмутимо напомнил толстяку:
   – Кстати, о деньгах…
   – Сколько я продул? – с готовностью к расплате спросил толстяк.
   – Шестьдесят пять рублей, – так же невозмутимо сообщил Бурлюк.
   – Спасибо тебе, мил человек! – Толстяк рылся в кармане пиджака. – Я с тобой как… ну как… чистого воздуху глотнул!
   Толстяк наконец выудил из кармана толстую пачку, отслюнявил из нее несколько купюр и комком протянул Владимиру.
   Поэт брезгливо отшатнулся от денег, но Давид пришел на помощь, ловко перехватил купюры и сложил купюры в пачку.
   А толстяк заорал официанту:
   – Человек! Водки!

   После разговора с Лилей Эличка несколько дней избегала встреч с Владимиром. Думала, переживала, немножко поплакала… И наконец решилась на встречу.
   Владимир и Эличка шли по бульвару. Она говорила нервно, сбивчиво:
   – Вот так у нас, Володя, вот так… Папа болен… Мама измотана… Нам с тобой больше не нужно видеться.
   Владимир смотрел в сторону.
   – Ну, что ты молчишь?
   Владимир не отвечал.
   – Что ты будешь делать? – не унималась Эличка.
   – В Куоккалу поеду, – вдруг сообщил Владимир.
   – Почему… в Куоккалу? – опешила Эличка.
   – А я в Куоккале никогда не был. И у меня есть шестьдесят пять рублей.
   Кажется, Владимир утверждал самого себя в спонтанном решении.
   – Туда съездить хватит… А там знакомых найду…
   Эличка слушала его, еле сдерживая слезы. Разве это хотела она услышать? «Шестьдесят пять рублей…» «Куоккала» какая-то… Вместо долгожданных слов: «Мы не можем не видеться! Я тебя люблю и буду просить твоей руки!»
   Конечно, всего этого Эличка Владимиру не сказала. Деликатная девушка только улыбнулась дрожащими губами:
   – Конечно, ты найдешь знакомых… И все будет хорошо…

   Куоккала – дачный поселок на берегу Финского залива – было любимым местом отдыха петербургской интеллигенции. Центрами притяжения летних дачников являлись усадьбы постоянно живших в нем Репина и Чуковского. Репин даже перекрестил Куоккалу в «Чукоккалу». Усадьба Репина называлась «Пенаты», а Горький надолго снимал здесь дачу «Линтула».
   Каждое лето Куоккала оживала, и вместе с дачниками сюда переносилась художественная и общественная жизнь столицы. Участниками творческих посиделок бывали Куприн, Аверченко, Мандельштам, Короленко, Шаляпин, Куинджи, академики Павлов, Бехтерев и многие, многие другие.
   Владимир в Куоккале отправился к Чуковскому. Он заявился на веранду дачи, с которой был виден изгиб Финского залива, прямо с дороги – в пыльных тяжелых башмаках, широком пальто поверх блузы и безо всякого багажа.
   Чуковский неловко суетился, переставляя с места на место вазу с полевыми цветами, и, не глядя на гостя, бормотал:
   – Приехали, значит… ну что ж, прекрасно… климат здешний, знаете ли… ландшафты…
   – Вы уж извините, что я прямо к вам, у меня тут больше нет знакомых, – улыбался Владимир. – А у вас тут курят?
   – Да-да, пожалуйста! – Чуковский придвинул поближе к гостю пепельницу.
   Владимир не спеша закурил. Улыбка сменилась жестким выражением лица:
   – Давайте начистоту. Я знаю, что вам Сонка… Софья Сергеевна не чужой человек была…
   Чуковский вскинул беспокойный взгляд, как мог изобразил недоумение.
   А Владимир продолжил:
   – Но это – дело прошлое. Мы с ней расстались, так что делить нам с вами нечего.
   Чуковский, нервно теребя край скатерти, фальшиво поинтересовался, предательски дрогнувшим голосом:
   – Да? Расстались? А почему, позвольте полюбопытствовать?
   Владимир ответил стихами:

     Да просто сквозь жизнь я тащу
     Миллионы огромных, чистых Любовей
     И миллион миллионов маленьких грязных любят…

   Чуковский выдохнул с явным облегчением, затараторил нарочито-беззаботно:
   – Ах, ну да, это бывает! Думаешь: огромная любовь, а это… как вы сказали?… маленький любёночек! Не устаю поражаться, как тонко вы умеете…
   На веранду вышла симпатичная, немного усталая жена Чуковского:
   – Извините, я не помешаю?
   Чуковский обрадовался возможности прервать неприятный разговор:
   – Машенька, познакомься! Это – Владимир Маяковский… тот самый! А это моя жена – Мария Борисовна! Маша, Владимиру Владимировичу надо бы чаю с дороги…
   Мария Борисовна вежливо улыбнулась Владимиру:
   – Конечно, сейчас… А я давно хотела с вами познакомиться – о вас столько слухов!
   – Если бы я знал, что встречу здесь вас, приехал бы гораздо раньше…
   Владимир, завораживая хозяйку бархатом голоса, целует ей ручку. Она покорно тает. Да, это была маленькая месть. Владимир не знал, насколько коварную роль в его отношениях с Сонкой сыграл Чуковский, но что-то чувствовал, и жажда мести выплеснулась в неотразимой улыбке, беспроигрышном взгляде: глаза в глаза. Сработало. Мария Борисовна расцвела, чуть покраснела и предложила:
   – Может быть, остановитесь у нас? Места много, по вечерам интересная компания…
   Чуковский уронил чашку на пол. Она со звоном раскололась.
   – Какой я неловкий! – зло проворчал он.
   Владимир понимающе усмехнулся.

   Вечером на даче компания, и верно, собралась интересная. Был среди гостей и великий певец Собинов, бывший присяжный поверенный знаменитого адвоката Плевако, а ныне – мечта тысяч восторженных поклонниц от Петербурга до Милана, один из лучших Ленских оперной сцены, да что говорить – лирический тенор во всем. Был там и всемогущий критик Влас Дорошевич, по-одесски ироничный, по-московски напористый.
   Но солировал в компании Маяковский:

     По черным улицам белые матери
     судорожно простерлись, как по гробу глазет.
     Вплакались в орущих о побитом неприятеле:
     «Ах, закройте, закройте глаза газет!»

   – У него бас, как у Шаляпина, – восхищенно прошептал Собинов.
   – Ну, вам, господин Собинов, виднее: бас ли, тенор, – саркастично отшептал Дорошевич. – А что до меня, то от его разбойных воплей тянет звать околоточного!
   – У вас, господин Дорошевич, не только самое злое перо, но и самый острый язык!
   Дорошевич, не оспаривая собеседника, отхлебнул чаю с ромом.
   А Владимир, не слыша ничьих разговоров, продолжал читать:

     Мама, громче!
     Дым.
     Дым.
     Дым еще!


     Что вы мямлите, мама, мне?
     Видите —
     весь воздух вымощен
     громыхающим под ядрами камнем!

   Стоящая у окна Мария Борисовна шепнула Чуковскому:
   – К нам Репин идет…
   – Будет скандал! – заволновался Чуковский.
   Но предпринять что-либо он не успел: на пороге уже появился по-стариковски красивый, в белой рубашке с отложным воротником патриарх российской живописи, именем которого через тридцать лет назовут благословенную Куоккалу, и станет она советским поселком Репино.
   Стоящий спиной ко входу Маяковский не увидел его и продолжал:

     Ма-а-а-ма!
     Сейчас притащили израненный вечер.
     Крепился долго,
     кургузый,
     шершавый,
     и вдруг, –
     надломивши тучные плечи,
     расплакался, бедный, на шее Варшавы.

   Чуковский хотел усадить дорогого гостя, но Репин жестом остановил его, слушая Владимира и неотрывно глядя на него.

     Звезды в платочках из синего ситца
     визжали:
     «Убит,
     дорогой,
     дорогой мой!»…

   Потом Маяковский и Репин беседовали на открытой веранде.
   Художник добродушно, но непреклонно сообщил:
   – Я, Владимир Владимирович, сразу скажу: вашу футурню я на дух не переношу!
   Владимир не остался в долгу:
   – Да и мы, Илья Ефимович, ваш замшелый реализм не особо почитаем.
   – А вы за «мы» не прячьтесь! – усмехнулся Репин. – Есть и другие взгляды на замшелость… А что за стих вы нынче читали?
   – Называется «Мама и убитый немцами вечер».
   – И какой же вы, к чертям, футурист? Вы чистейшей воды реалист – так мастерски улавливаете настроение!
   Владимир растерялся: футуристический долг велел ему возражать, но похвала старого мастера была так приятна.
   А художник пристально разглядывал поэта так, что тот даже смутился. И вдруг решительно заявил:
   – Я ваш портрет напишу!
   – А я – ваш! – дерзко откинул волосы со лба Маяковский.
   – Вот и ладно, – миролюбиво кивнул Репин. – Приходите ко мне… ну, хоть завтра. Видится мне портрет поэта-трибуна с вашими вдохновенными кудрями.
   Репин быстро пожал руку Маяковскому так, что тот даже не успел выставить два пальца вместо пятерни, и ушел с веранды по дорожке.
   Владимир, растерянно глядя ему вслед, обтер руку белоснежным платком. Это была загадка – как он ухитрялся носить в карманах своей далеко не безупречной одежды всегда безупречно чистые платки…
   На веранду выскочил Чуковский:
   – Ну? Что? Сильно вас чихвостил Илья Ефимович?
   Владимир разыграл небрежное равнодушие:
   – Позировать попросил.
   Чуковский был обескуражен:
   – Репин в последние годы никого писать не соглашался!
   Владимир не сдержал польщенной улыбки, но тут же сменил тему:
   – А правда здесь недалеко Горький живет?
   – За холмом, версты три… А что? – совсем растерялся Чуковский.

   Ранним утром Владимир – в желтой кофте – прохаживался по комнате, занимающей весь первый этаж просторной дачи Горького.
   По витой лестнице сверху спускалась красивая статная женщина – Мария Федоровна Андреева, известная актриса, гражданская жена Горького. При виде Маяковского она удивленно приостановилась.
   А Владимир как ни в чем не бывало пояснил:
   – У вас окна на веранде открыты были. А там дождик моросит. Вот я и…
   – А-а, так вы здесь прячетесь от дождя?
   – Не совсем. Я – к Горькому.
   – У вас к Алексею Максимовичу дело?
   Андреева с откровенным интересом разглядывала Маяковского.
   Владимир неловко сунул руки в карманы, подумал, ответил:
   – Должно быть, дело… Да, вероятно, дело… А если честно, мне просто увидеть его хочется, – простодушно признался он.
   Мария Федоровна улыбнулась его непосредственности:
   – Алексей Максимович спустится, только когда все газеты с военными новостями прочитает… А пока я велю чай подать.
   – Спасибо, не откажусь.
   Мария Федоровна пошла из комнаты, а Владимир по-дурацки спросил вдогонку:
   – Вы не боитесь, что я у вас серебряные ложки сопру?
   Мария Федоровна удивленно остановилась:
   – Не боюсь. Да правду сказать, у нас и ложки не серебряные… господин Маяковский.
   – А как вы догадались? – удивился Владимир и сообразил: – А, желтая кофта, да?
   Мария Федоровна рассмеялась:
   – Я думаю, вы с Алексеем Максимовичем влюбитесь друг в друга!

   Горький уже целый час сидел в кресле, опираясь на палку, опустив голову на сложенные поверх набалдашника руки. А Маяковский весь этот час читал стихи:

     Послушайте, господин бог!
     Как вам не скушно
     в облачный кисель
     ежедневно обмакивать раздобревшие глаза?
     Давайте – знаете —
     Устроимте карусель.
     на дереве изучения добра и зла!..


     Мотаешь головой, кудластый?
     Супишь седую бровь?
     Ты думаешь –
     этот
     За тобою крыластый
     знает, что такое любовь?

   Владимир замолчал и неуверенно переминался с ноги на ногу, ожидая реакции. Ботинки его громко скрипели.
   Наконец Горький поднял голову. В глазах его стояли слезы.
   Владимир изумленно смотрит на Алексея Максимовича.
   А Горький, пряча смущение, крикнул в соседнюю комнату:
   – Маша! Самовар вскипел? Ну где ты, Маша!
   И так ничего и не сказав Владимиру, он поспешил из комнаты, постукивая палкой.
   А Мария Федоровна принесла небольшой самовар совсем из другой двери.
   – Вот и чай. – И огляделась: – Где Алексей Максимович?
   Владимир забрал у нее самовар, поставил на стол, сказал осторожно:
   – Знаете, я читал стихи… Алексей Максимович вроде как прослезился… И вышел…
   – Ой, да он сентиментал! – засмеялась Андреева. – У всех поэтов на груди плачет.
   – У всех? – огорчился Владимир.
   – Нет-нет, только у самых талантливых, – успокоила его Андреева.
   Неожиданно, так же постукивая палкой, вернулся Горький. И сообщил Владимиру:
   – Не могу теперь усидеть на месте! Идемте ходить!
   Владимир глянул на Андрееву, она покровительственно кивнула ему.

   Горький и Маяковский брели по берегу залива. Владимир жаловался:
   – Я эту поэму назвал «Облако в штанах». А издатели опасаются, что барышни не станут покупать из-за неприличной обложки. Предлагают назвать – «Тринадцатый апостол».
   – Шут знает что говорят эти издатели! – засмеялся Горький. – А стихи хорошие. Особенно где про Господа Бога. После Иова, пожалуй, старику ни от кого еще так не доставалось.
   Владимир светился гордостью.
   Некоторое время прошли молча, и вдруг Горький заявил:
   – А вы ведь пишете, как пророк Исайя: «Слушайте, небеса! Внимай, земля! Так говорит Господь!» Чем не ваши стихи?
   Владимир опешил, не зная, что на это ответить. А Горький усмехнулся:
   – Ответственности испугались? Да-а, пророком нелегко быть! – Горький помолчал. – И вот еще что… Вышли вы на заре и сразу заорали что есть силы мочи. А день-то велик, времени много, хватит ли вас?
   – Хватит! – самоуверенно ответил Владимир.
   – Ну-ну, – снова усмехнулся Горький. – Слушайте, а пойдемте купаться – тут неподалеку запруда есть!

   А Репин, не отказавшийся от мысли написать портрет Маяковского, поджидал поэта на веранде своей дачи. И, перебирая чистые подрамники, раздраженно кричал дочери:
   – Вера! Я же просил: не делать мне меловые грунты! Ты знаешь, я люблю белый грунт, а меловый дает желтизну…
   Репин осекся при виде явившегося Маяковского. В руке у Владимира – свернутый трубкой лист. На лице – улыбка. А голова обрита наголо.
   – Доброе утро, Илья Ефимович!
   – Что вы натворили! – возмутился Репин. – Где ваши вдохновенные кудри?
   – Отрастут! – беспечно улыбался Владимир.
   – Но это же… это было главное в образе поэта!
   – Я и боюсь, что это – самое главное!
   Вот такой упертый характер. Мало ему желтой блузы, так еще, узнав, что Репин желает написать поэта-трибуна с вдохновенными кудрями, Владимир немедля эти самые кудри изничтожил. Мол, «полюбите нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит».
   Репин гневно смотрел на оболванившего себя поэта. И вдруг улыбнулся:
   – Прямо африканский темперамент! Жаль, конечно, что я портрета вашего не напишу…
   – Зато я ваш нарисовал.
   Владимир развернул принесенный лист. На нем был изображен Репин – в несколько шаржированной манере, но очень узнаваемо.
   – Реалист! – одобрил художник. – Матерый реалист!
   И ласково похлопал Владимира по выбритому черепу.

   Когда Владимир вернулся из Куоккалы в Петербург, была уже осень.
   Деревья Летнего сада потеряли листву и печально чернели на фоне уныло серого неба.
   Владимир и Эльза сидели на скамейке пустынной аллеи. Девушка рассказывала будничным, уже привычным к напастям жизни тоном:
   – После смерти папы мама сильно сдала. Они сейчас с тетей Дорой на даче в Малаховке, мы туда папу перед смертью перевезли… А я пока живу у сестры. Лиля с мужем переехали в Петербург – боятся, что в Москве, где Осип приписан, его мобилизуют на фронт…
   Владимир невесело усмехнулся:
   – Гримасы судьбы! Я на фронт рвался – не пустили, а другие, наоборот, от фронта бегут…
   – Ну какой Ося воин? – вздохнула Эличка. – Тихий юрист, зрение минус семь…
   – Ага, конечно. – Владимир не удержался от декламации:

     Вам, проживающим за оргией оргию,
     имеющим ванную и теплый клозет,
     Как вам не стыдно о представленных к Георгию
     вычитывать из столбцов газет!

   – Боже мой, ну какие у бедного Оси оргии? И при чем здесь клозет? Они – добрые, славные…
   Эличка вскочила со скамейки.
   – Пойдем, я вас прямо сейчас познакомлю!
   – Не имею ни малейшего желания.
   – Ну, пожалуйста! – Голос девушки задрожал от слез. – Не оставляй меня, мне ужасно плохо… без папы…
   Владимир в порыве сочувствия обнял Эличку. Она замерла от счастья.
   – Хорошо, сходим, – вздохнул Владимир. – Но сейчас мне встречать Бурлюков из Москвы. А завтра сходим.

   В тесной кухне квартиры Осипа и Лили Бриков на улице Жуковского Эличка укладывала на блюдо пирожки. Из комнаты были неразборчиво слышны мужские голоса и смех.
   В кухню вошла Лиля – в элегантном, рискованно открытом платье, с облаком рыже-золотых волос вокруг лица. В руке она несла пустой графин для вина.
   – Ну?! – взволнованно обернулась к сестре Эличка. – Как он тебе?
   Лиля, доставая из шкафа бутылку вина, передернула плечиком, от чего шелковое платье с бисерной пряжкой сползло еще ниже, и ответила равнодушно:
   – Ничего особенного.
   – Да как ты не видишь?! – вспыхнула Эличка. – Он такой!.. такой!.. И это он еще стихи не читал!
   – Я тебя умоляю, – поморщилась Лиля, – только не проси его читать! Я наслышана, какой это кошмар…
   Маленькими ручками с длинными пальцами, унизанными переливом перстней, она открыла бутылку и направила красную струю из нее в графин.
   Огненнокудрая, яркоглазая, с оголенным плечом и тонкой фигуркой, окутанной складками нежного шелка, колдующая над рубиновым вином в хрустальном графине, Лиля так и просилась на холст художника.

   Однако предупреждение Лили насчет чтения стихов запоздало: когда она с графином вина и Эличка с блюдом пирожков вошли в комнату, там перед щуплым очкариком Осипом Бриком уже стоял в привычной позе трибуна Владимир и читал по рукописи:

     Пустите!
     Меня не остановите,
     Вру я,
     в праве ли,
     Но я не могу быть спокойней.
     Смотрите –
     звезды опять обезглавили
     и небо окровавили бойней!
     Эй вы!
     Небо!
     Снимите шляпу!
     Я иду!


     Глухо.
     Вселенная спит, положив на лапу
     с клещами звезд огромное ухо.

   Повисла раскаленная тишина. Потом Осип восторженно зааплодировал.
   Эличка торжествующе глянула на сестру: ну, я же говорила?!
   А Лиля загипнотизированно смотрела на Владимира.
   Он тоже не отрывал от нее глаз. И это был взгляд из тех, что делят жизнь на «до» и «после».
   Владимир решительно шагнул к Лиле:
   – Разрешите посвятить эту поэму вам?
   Она не успела ответить, а он уже схватил карандаш и вывел на первой странице рукописи: «Лиле Юрьевне Брик».
   Лиля глянула на него – уже спокойно, уверенно, чуть прищурившись.
   Осип иронично усмехнулся.
   А на бедную Эличку было просто больно смотреть…

   Владимир обрушился на Лилю как ураган, тайфун, цунами. Он вздыбил ее спокойный мир как землетрясение. Он затопил ее наводнением своих бурных чувств. Их роман закрутился-завертелся мгновенно, бешено и безоглядно.
   Впрочем, Лиля все-таки сделала попытку остановиться, оглянуться. Она стояла – как всегда элегантная, в эффектной шляпке – на середине Троицкого моста, глядя на серые воды Невы.
   Снизу по мосту к ней, размахивая кепкой, подбегал Владимир с криком:
   – Лиличка!
   Лиля повернулась к нему. Владимир летел, явно готовый с ходу обнять ее.
   Но Лиля остановила его жестким взглядом.
   – Я соскучился! – жалобно признался Владимир.
   – Так нельзя, – твердо сказала Лиля. – Я устала, понимаешь?
   – Но я люблю тебя…
   – Это не любовь – это агрессия!
   – Я не могу, не умею по-другому…
   Владимир обезоруживающе улыбнулся, но сейчас на Лилю его улыбка не подействовала. Она заявила, что он так заполнил собой всю ее жизнь, что просто не дает ей дышать.
   Владимир растерялся, он не находил слов. Но у него всегда находились стихи.
   – Я почитаю тебе новое!
   Он выхватил из кармана листки:

     Рванулась,
     вышла из воздуха уз она.
     Ей мало
     – одна! –
     раскинулась в шествие.
     Ожившее сердце шарахнулось грузно.
     Я снова земными мученьями узнан.
     Да здравствует
     – снова! –
     мое сумасшествие!

   Читая, он бросил на Лилю ожидающий взгляд. Ее лицо было непроницаемо. Он с удвоенной энергией продолжил:

     Смотрит,
     как смотрит дитя на скелет,
     глаза вот такие,
     старается мимо.
     «Она – Маяковского тысячи лет:
     он здесь застрелился у двери любимой…»

   Лиля наконец перебила его скептически:
   – Опять про любовь?
   – Это плохо? – удивился Владимир.
   – Это мелко.
   Лиля пошла по мосту вниз, к набережной. Владимир поспешил за ней:
   – Тебе не понравилось? Нет, совсем не понравилось?
   Лиля только пожала плечами.
   Владимир, недолго думая, разорвал листки, и обрывки полетели над Невой.
   – Что ты сделал?! – изумилась Лиля. – Почему?
   – Тебе не понравилось, – исчерпывающе объяснил Владимир.
   – Но у тебя остался еще экземпляр? – заволновалась Лиля.
   – Зачем? Тебе же не понравилось!
   Лиля секунду помолчала. И порывисто прижалась к Владимиру – маленькая, ростом ему по грудь. Владимир застыл, боясь спугнуть неожиданное счастье.
   И оно оказалось недолгим. Лиля отстранилась от Владимира, сказала, будто ушат холодной воды вылила, что их отношения следует прекратить.
   Она опять пошла по мосту. Он бросился за ней.
   – Как?! Ведь было… вот только что… было хорошо…
   – Было.
   – Но почему же?
   – Ты ведешь себя так, что всем всё ясно. А я все-таки замужем…
   – Бросай мужа – выходи за меня!
   – Знаешь, – невесело усмехнулась Лиля, – есть английская книжка. «Питер Пэн». О мальчике, который никогда не повзрослеет…
   – Я понял! Осип может тебя содержать, а я – нет!
   – Го-осподи… – простонала Лиля и пошла дальше.
   Владимир упрямо двинулся за ней, выкрикивая:

     Знаю:
     каждый за женщину платит!
     Ничего,
     если пока
     тебя вместо шика парижских платьев
     Одену в дым табака!

   Лиля резко обернулась и дала Владимиру пощечину.

   А потом они неистово любили друг друга на узкой и шаткой гостиничной кровати.
   Утомившись, лежали – тихие, счастливые. Рыжая грива Лили разметалась на плече Владимира.
   Потом она перевернулась на живот, провела пальцем по его брови.
   – Ты, кажется, собирался возвращаться в Куоккалу… Почему не уехал?
   – Я встретил тебя!
   Она на миг прильнула к нему и опять отстранилась.
   – А теперь уезжай.
   Он опешил:
   – Ты что… ты правда… этого хочешь?!
   – Да.
   Он вскочил с кровати, закурил папиросу.
   Она лежала и смотрела на него – спокойно, печально.
   Он схватил разбросанные на полу брюки, рубаху и принялся одеваться:
   – Сделаем вот как… Я сейчас уйду… Сам уйду… Не смогу видеть, как уходишь ты!
   Лиля уставилась в потолок, закусила губу – только не плакать.
   И вздрогнула от удара двери.

   Горький не забыл молодого поэта, заставившего его всплакнуть на даче в Куоккале, и пригласил его к сотрудничеству в журнале «Летопись», который он возглавил.
   Алексей Максимович видел за столом редактора и смотрел на мрачного Владимира, сидевшего в кресле напротив.
   – Что невесел? Невзгоды сердечные? – улыбнулся в усы Алексей Максимович.
   – Какие невзгоды? – хорохорился Владимир. – Я просто хочу знать, напечатаете ли вы мои стихи в вашем журнале? Потому что мне срочно нужны деньги!
   – Сбежать из Петербурга? – догадался Горький.
   От его проницательности Владимир скис и, опуская суть, уточнил деталь:
   – Из Петрограда.
   – Изворотлив, как уж! – одобрил Горький. – Да, город наш переназвали – ни к чему нам нынче ихний немецкий «бург», однако ваших проблем не отменили. Я буду вас печатать в «Летописи», и деньги будут. А что до, не знаю уж, какой зазнобы вашей, так не от нее бежать надо, а к ней – сами быстрей остынете.
   – Да откуда вы знаете про зазнобу?
   – Живу давно, – просто объяснил Горький. – А они все одинаковы.
   – Не все!
   – Ну да, ну да…
   Горький опять усмехнулся в усы.

   В квартире Бриков гости – коммерсанты, поднявшиеся на военных поставках и теперь возомнившие себя светским обществом.
   Лиля, как всегда, обворожительна. Эльза играет на рояле вальс Дебюсси. Осип скромен и остроумен.
   Гость с тонкими усиками интересуется у него:
   – Осип Максимович, а правда вы на благотворительных, так сказать, началах ведете в судах дела… э-э-э… девиц из веселых домов?
   – Их другие адвокаты не берутся защищать, а напрасных обвинений много. – Осип понизил голос. – Они меня в благодарность называют, пардон, «блядский папаша».
   В дверь позвонили. Лиля кивнула Осипу:
   – Я открою.
   Она пошла в прихожую, открыла дверь. На пороге – Маяковский.
   Некоторое время стояли молча. Первым заговорил он:
   – Рада?
   – Очень.
   Лиля глянула на него взглядом пантеры, готовой к прыжку – оборонительному или нападающему, все равно. Ясно одно – уйти шансов не будет.
   Лиля повернулась и пошла в гостиную. Владимир – за ней.
   – А у нас еще гость! – объявила Лиля. – Поэт Владимир Владимирович Маяковский!
   Эльза вскинула голову. И перестала играть на рояле.
   – Ну что ты, Эличка, играй, всем очень нравится, – мягко сказала Лиля.
   Эличка покорно заиграла вновь. Осип радушно распростер руки:
   – Владимир Владимирович! Пропали – ни слуху ни духу!
   – Дела… Всё дела… – пробормотал Владимир.
   – Маяковский? – спросила пышная дама сухого старика. – Что-то знакомое…
   – Скажите, Маяковский, – уточнил старик напрямую, – это вы ходили в желтой кофте по Мелитополю?
   – Я в ней и по Петрограду хожу! – нахмурился Владимир.
   Осип, поспешно сглаживая ситуацию, повел Владимира к столу:
   – Что ж вы стоите, присаживайтесь… Лиличка, принимай гостя….
   Лиля молча поставила перед Владимиром приборы. Он коснулся ее руки. Она руку отдернула.
   А Осип заливался соловьем:
   – Я ваше «Облако в штанах» практически наизусть помню! Господа, знайте, это – поэтический шедевр! Владимир Владимирович, удивительно, что никто так и не заинтересовался изданием вашей поэмы.
   – Ничего удивительного: нынче у кого деньги, тот и правит бал!
   – А сколько нужно денег, чтобы издать этот шедевр? – поинтересовался усатенький господин.
   – Сто пятьдесят рублей, – не раздумывая, выпалил Владимир.
   И глянул насмешливо, полагая, что огорошил коммерсантов непомерной суммой. Но огорошили его.
   – Сто пятьдесят? – переспросил сухой старик. – Господа, экие пустяки!
   – Так, может, мы поучаствуем в судьбе поэта? – томно улыбнулась Владимиру пышная дама.
   И требовательно похлопала по руке своего франтоватого спутника.
   – В самом деле, сущая безделица! – покорно кивнул франтоватый.
   Усатенький горделиво подвел итог:
   – Меценатство – извечное свойство русской души!
   – Ваш вклад в искусство трудно переоценить, – иронически поблагодарил Владимир.
   Но его иронии не заметил никто. Кроме Лили, присевшей в углу возле чайного стола. Владимир поверх голов смотрел на нее. Она насмешливо фыркнула и отвернулась.
   Гости начали собирать деньги.
   Владимир, игнорируя это зрелище, опять бросил взгляд на Лилю и вдруг объявил:
   – Господа! В благодарность за вашу поддержку я почитаю из новой поэмы!
   – Как это мило! Просим! Просим! – откликнулись гости, не отвлекаясь от денег.
   – Этого еще не слышал никто.
   В глазах Владимира заплясал нехороший огонек.
   – Господа, мы – первые слушатели! – обрадовался Осип.
   Эльза, замершая у рояля, чуя приближение бури, поглядывала то на Владимира, то на Лилю.
   А Лиля, демонстрируя полнейшее безразличие, наполняла из самовара чашки у столика, стоя спиной к Владимиру.
   Маяковский начал негромко и неторопливо:

     За всех вас,
     которые нравились или нравятся,
     хранимых иконами у души в пещере,
     как чашу вина в застольной здравице
     подъемлю стихами наполненный череп…

   – Это что-то из символистов, – проявил осведомленность франтоватый гость.
   Пышная спутница шикнула на него.
   А Маяковский уже громче и резче чеканил строки:

     Все чаще думаю –
     не поставить ли лучше
     Точку пули в своем конце.
     Сегодня я
     на всякий случай
     даю прощальный концерт!

   Лиля, более не в силах выдерживать напряжение, обернулась и глянула на Владимира. Кажется, на пересечении их взглядов взорвалась шаровая молния.

     Бог доволен.
     Под небом и круче
     измученный человек одичал и вымер.
     Бог потирает ладони ручек.
     Думает бог:
     погоди, Владимир!
     Это ему, ему же,
     чтоб не догадался, кто ты,
     выдумалось дать тебе настоящего мужа,
     и на рояль положить человечьи ноты.

   Владимир в упор смотрел на Лилю. Осип неловко покашливал.
   Гости переглядывались, ощущая, что происходит нечто скандальное.
   Эльза подскочила к Лиле, зашептала в ухо:
   – Сделай же что-нибудь!
   Но Лиля как загипнотизированная смотрела на бушующего поэта.

     Сердце обокравшая,
     всего его лишив,
     вымучившая душу в бреду мою,
     прими мой дар, дорогая,
     больше я, может быть, ничего не придумаю…

   Лиля, стуча каблуками и звеня браслетами, бросилась из комнаты.
   Вслед ей громыхал голос Маяковского:

     Не надо тебя!
     Не хочу!
     Все равно
     Я знаю,
     Я скоро сдохну!

   В кухне Лиля тяжело дышала, опершись ладонями о подоконник.
   Влетела Эльза – в истерике:
   – Доигралась? А ты подумала об Осе? А если узнает мама? Это убьет ее!
   – Замолчи, – сквозь зубы процедила Лиля.
   – И всё только чтобы показать, что ты надо мной – госпожа?! Чтобы унизить?!
   Лиля схватила банку варенья и метнула ее в Эльзу.
   Та с визгом отскочила, банка разбилась о дверь.
   Рубиновые струи стекали по белой двери.

   Ночью в своей спальне Лиля расчесывала волосы, сидя у трюмо.
   Осип близоруко щурился без очков, крутя пуговицу на пижаме:
   – Маяковский обещал как-нибудь прийти с друзьями-поэтами…
   Лиля резко обернулась:
   – Зачем это, Ося? Он слишком шумный, его слишком много… Вокруг него всегда будет скандал!
   – Лили, ты же знаешь, я всегда мечтал, чтобы у нас был творческий дом. Талантливые люди, литературные вечера, споры об искусстве… Ну разве тебе интересно с этими Фишманами, Прокопенко, княгиней Абросиной?.. Она такая же княгиня, как я – архиерей!
   Пуговица пижамы, которую крутил Осип, осталась у него в руке:
   – Оторвалась…
   Лиля жалобно прошептала:
   – Ося, ты что, ничего не понимаешь?
   – Понимаю, Лили, я все понимаю. – Он нежно поцеловал ее. – Покойной ночи!
   И ушел в свою спальню.
   А Лиля осталась в своей.

   Квартира Бриков неузнаваемо преобразилась: всевозможные футуристические конструкции стоят на крышке рояля и свисают на нитках с люстры.
   К потолку привешен рулон обоев, на обратной стороне которого рисунки, подписи, стихи «Мама рада, папа рад, что купили фотоаппарат!», странные животные с большим выменем «Что в вымени тебе моем?», шарж на Осипа с фотоаппаратом, шарж на Лилю – кошка в шубке – с подписью: «Я настаиваю, чтобы горностаевую!»
   Прежних гостей-коммерсантов сменила яркая компания футуристов.
   Радостный Осип взахлеб обсуждал с ними искусство и политику.
   Эльза поставила тарелку бутербродов перед витающим в облаках Хлебниковым.
   А на Эличку поглядывал красавец Вася Каменский.
   – Война требует и от поэтов быть не просто поэтами! – заявил Крученых.
   – Ну да, я прячусь от войны! – развел руками Осип. – Сначала из Москвы сюда переехал, а здесь прижали – устроился в автомобильную роту… А какой смысл будет в том, если меня застрелят в первом же бою?
   – Искусством можно сделать больше, чем штыком, – согласился Бурлюк.
   Владимир принес из кухни гору тарелок и с ходу подхватил разговор:
   – Иллюзия думать, что для того, чтобы стать современным поэтом, достаточно найти рифму к словам «пулемет» или «пушка»!
   За Владимиром вошла раскрасневшаяся, слегка растрепанная Лиля с большим заварочным чайником.
   Осип, мельком глянув на парочку, продолжил дискуссию:
   – Да, вы правы, но все же тематика войны…
   Владимир перебил его:

     Радостью покрою рев
     скопа
     забывших о доме и уюте.
     Люди,
     слушайте!
     Вылезьте из окопов.
     После довоюете!

   – Это из «Флейты-позвоночника»? – радостно догадалась Эличка.
   – Из нее самой…
   Владимир отвечал Эльзе, а сам тянулся к Лиле за чашкой чая. Эльза отошла с оскорбленным видом. А он этого и не заметил, он жарко шептал Лиле:

     Мне не до розовой мякоти,
     которую столетия выжуют.
     Сегодня к новым ногам лягте!
     Тебя пою,
     накрашенную, рыжую!

   Осип посматривал на Владимира и Лилю.
   А его подхватил под локоть никогда не забывающий о делах Бурлюк:
   – Послушайте, Осип, у вас ведь много знакомых среди денежных людей… Что, если поговорить насчет издания журнала футуристов?
   – Конечно, можно спросить.
   – Вот-вот, за спрос денег не берут, – засмеялся Бурлюк. – А мы возьмем!
   Владимир прошептал, скорее, выдохнул Лиле:
   – Мне мало просто видеть тебя!
   Лиля смотрела на него, не замечая, как чай переливается из наполненной чашки.
   Как ни странно, витающий в облаках Хлебников это заметил, невозмутимо отодвинул полную чашку, поставил под струю пустую и вновь отправился витать в облаках.
   – Приходи ко мне на Надеждинскую! – умолял-приказывал Лиле Владимир. – Я в пять вернусь из «Сатирикона».
   Владимиру следовало сказать точнее – «Нового Сатирикона». Потому что старый – еженедельный «тонкий» сатирический журнал сатиры и юмора еще в 1913 году приказал долго жить. И его бессменный редактор Аркадий Аверченко со своими лучшими сотрудниками основал «Новый Сатирикон».
   И новый, и старый «Сатириконы» были изданиями славными – веселыми и едкими, саркастическими и беспощадными. Остроумный текст перемежался с язвительными карикатурами, забавные анекдоты сменялись политическим шаржами.
   Золотыми перьями-сатириконцами были, кроме Аверченко, Надежда Тэффи, Саша Черный, Аркадий Бухов, Осип Дымов, О. Л. Д’Ор и другие.
   В «Сатириконе» вышла знаменитейшая, блестящая пародийно-сатирическая «Всеобщая история, обработанная «Сатириконом». Популярности Тэффи и Аверченко в те годы не было предела. Сам император Николай Второй переплетал их книги в кожу и атлас. Так что достаточно крамольная «Всеобщая история», возможно, и вышла исключительно благодаря тому, что цензура отлично знала, чьи любимые писатели ее сочинили…
   Владимир прибежал в редакцию «Нового Сатирикона», когда заседание редколлегии уже началось.
   Речь держал реактор Аркадий Аверченко:
   – И все-таки, друзья, мы должны усилить политическую направленность журнала.
   Саша Черный поставил вопрос ребром:
   – «Сатирикон» уже не будет юмористическими журналом?
   – Нет, Саша, юмор никуда не денется, но направленность следует изменить.
   – Да, – поддержала Тэффи, – ведь идет война, сплошное бессмысленное убийство…
   – Война – не бессмысленное убийство, – возразил Владимир, – а поэма об освобожденной и возвеличенной душе!
   – Ну, Володя, – поморщился Маршак, – не надо барабанных слов…
   Но Владимира уже было не остановить:
   – То, что раньше считалось поэзией, надо в военное время запрещать, как кафе-шантан и продажу спиртных напитков!
   – Владимир Владимирович, да что вы с нами время теряете? Ваше место – на митингах, – усмехнулась Тэффи.
   – Да там, Надежда Александровна, гонораров не платят, – простодушно улыбнулся Маяковский. – А мне за комнату – хозяйке выложи, да и есть охота!
   – Невозможно на вас сердиться, – засмеялась Тэффи.
   Редактор Аверченко призвал коллег к порядку:
   – Господа, господа, давайте все же к делу!
   Но в дверь постучали, и вошел лопоухий человечек в военной форме.
   – День добрый! Мне бы господина Маяковского…
   – Ну, я Маяковский. В чем дело?
   – Ага, значится, сведения верные, что вы здесь работаете, а то нынче очень трудно людей сыскать!
   Лопоухий вручил Владимиру конверт:
   – Вам предписание.
   – Какое такое предписание?
   – Явиться…
   – Надебоширили в бильярдной? – предположил Саша Черный.
   Сатириконовцы понимающе засмеялись. А лопоухий уточнил:
   – Явиться на призывной пункт. Для мобилизации.
   Смех затих. Маяковский вскрыл конверт, стал читать:
   – Действительно, призыв… Так я ведь неблагонадежный!
   – Теперича все благонадежные, – строго сказал лопоухий. – Войне конца нет, а люди уже кончаются…

   В комнатушке, которую Маяковский снимал на Надеждинской улице, все было готово к приходу Лили: на столе стояло любимое «Абрау», отражали блики света из окна два бокала, нежно белел букетик ландышей в бутылке с водой.
   Владимир взволнованно прохаживался, переставлял бокалы, поправлял цветы.
   Звонок. Он бросился открывать. На пороге стояла Лиля – прекрасная, волнующая.
   И сразу стало не до вина и цветов – они бросились в объятия, срывая с себя и друг с друга одежды…

   Потом лежали расслабленно, и рыжая грива Лили привычно раскинулась на плече Владимира. Лежали молча. Не потому, что нечего сказать, а потому, что и без слов было хорошо. Да и никакие слова не смогли бы выразить всего, что было сейчас в их душах. Но все же Владимир нарушил молчание:
   – А меня наконец-то призвали на фронт!
   – Что-о? – приподнялась на локте Лиля.
   – Завтра пойду на мобилизационный пункт.
   – Никуда ты не пойдешь! – отчеканила Лиля.
   – Боишься, меня убьют? – улыбнулся Владимир. – Не-ет, меня охранит твоя любовь!
   Он хотел поцеловать Лилю, но она оттолкнула его, закричала:
   – Ты никуда не пойдешь! Я не смогу без тебя!
   Владимир растерялся.
   – Лиленок… Личика… Но я ведь вернусь… А пока… пока у тебя есть Ося…
   Лиля резко села на кровати и, укутавшись в одеяло, отрешенно заговорила:
   – Давай, наконец, поставим точки над i. Мы с Осипом уже больше года – еще до встречи с тобой – не муж и жена… в физическом смысле. Но он – самый родной мне человек на свете. И я – ему. Понимаешь?
   – Нет, – признался Владимир.
   – Что ж, тебе придется это понять, – вздохнула она. – Ну, мне пора…

   Владимир провожал Лилю – вновь прекрасную, безупречно одетую даму.
   У двери он нежно коснулся губами ее виска, и вдруг роскошная Лиля упала на колени, охватила его ноги и взвыла, как простая деревенская баба:
   – Володичка-а! Не уходи-и на войну-у! Не уходи-и!
   Владимир растерялся, и сам рухнул на колени перед Лилей:
   – Ты что, любимая?.. Зачем?.. Не надо, ты что?
   Он покрывал ее лицо поцелуями, а она плакала:
   – Не пущу… Не уходи… Не пущу…
   Отрыдавшись, Лиля решительно утерла кулачками слезы, поднялась с колен и проговорила деловито:
   – У нас есть писарь в автомобильной роте. Он туда Осю записал и тебя запишет. Я все устрою.
   Лиля судорожно, остаточно всхлипнула:
   – Только не уходи!

   Владимир стоял перед казенным столом жуликоватого писаря.
   Писарь почесывал карандашом ухо.
   – На сегодняшний день в роте есть вакансия чертежника. Чертить обучены?
   Владимир не успел ответить, а писарь уже понял:
   – Ничего, я вас сведу с инженером одним… Придется подучиться, господин хороший, чтоб на фронт не угодить.
   – И на фронте люди живут!
   – Живут, – согласился писарь, – но недолго.
   – Короче! – буркнул Владимир.
   – С Осипом Максимовичем мы на двадцати пяти рублях сошлись…
   Писарь мечтательно глянул в потолок.
   Владимир достал деньги, положил на стол.
   Писарь натренированным жестом смел купюры в ящик стола.

   Маяковский был определен чертежником в Военно-автомобильную школу, в первую запасную автомобильную роту, в числе «ратников второго разряда, прибывших на службу от петроградского уездного воинского начальника и подлежащих зачислению в списки роты и на все виды довольствия».
   Не знаем, как насчет довольствия, но сестре он писал: «Милая Люда, ты спрашивала, не нужны ли мне деньги. К сожалению, сейчас нужны, и очень. Мне приходится покупать форменную одежду на свои деньги. Исходя из оного, обращаюсь к тебе с громадной просьбой: пришли мне рублей 25–30. Извиняюсь за просьбу страшно, но ничего не поделаешь. В дальнейшем, очевидно, будет хорошо».

   И верно, в дальнейшем все стало хорошо, потому что Владимир – уже в новеньком военном обмундировании – прохаживался по аллее Летнего сада.
   Подошедшая Лиля иронично улыбнулась:
   – С тебя хоть плакат рисуй – «Слава бравым защитникам России!»
   – Мадам, бравый защитник России приглашает вас на променад!
   Лиля засмеялась, взяла его под руку, как обычно – под правую, но возникла заминка. Владимир пояснил, что теперь ей придется ходить слева от него, потому что он должен правой рукой при встрече с военнослужащими отдавать честь.
   Лиля послушно пристроилась с левого бока Владимира, и они отправились фланировать по Летнему саду. Когда им встречались военные, Владимир действительно браво козырял.
   Но вдруг он заметил на аллее солидного мужчину с эффектной дамой.
   – Извини, я на минутку…
   Владимир оставил удивленную Лилю и резко подошел к мужчине:
   – Беленсон! Можете более не считать меня автором вашего альманаха!
   – Что за муха вас укусила, Маяковский? – удивился Беленсон.
   – Не укусила, а ужалила! Муха вашей нечистоплотности и неразборчивости!
   Дама Беленсона удивленно вскинула брови. Беленсон запетушился:
   – Потрудитесь немедленно пояснить!
   – Статья Розанова, которую вы напечатали, непристойно антисемитская!
   – Как вы догадываетесь, я и сам иудей, – усмехнулся Беленсон. – А Розанов всего лишь поднял тираж журнала…
   – Это цинизм вдвойне! Сотрудничество с вами ниже моего достоинства!
   Владимир развернулся и пошел к поджидающей его Лиле.
   А Беленсон крикнул ему вслед:
   – Маяковский, вы просто дурак!
   Владимир опять развернулся, сказал спутнице Беленсона:
   – Извините, милая дама!
   И дал Беленсону оглушительную затрещину. Тот схватился за щеку и возопил:
   – Вы ответите за это! Я вызываю вас на дуэль!
   – Володя!.. – предостерегающе вскрикнула Лиля.
   А Маяковский спокойно ухмыльнулся:
   – Вынужден вам отказать, Беленсон. Дуэльный кодекс запрещает дворянину драться с иудеем!
   От неожиданного аргумента опешили и Беленсон, и его дама, и Лиля.
   А Владимир снова предложил Лиле согнутую в локте правильную левую руку, и они пошли дальше Летним садом…


   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ


     Хотите —
     буду безукоризненно нежный!
     Не мужчина – облако в штанах!


 //-- МОСКВА, 12 АПРЕЛЯ 1930 ГОДА. ДЕНЬ --// 
   В Камергерском переулке Маяковский выбрался из таксомотора «Фиат», закрыл дверцу машины толчком трости, чтобы не касаться ручки двери, и направился к служебному входу Художественного театра.
   За стойкой сидел пожилой вислоусый вахтер. При появлении Владимира он уважительно привстал:
   – Доброго здоровьичка, Владимир Владимирович!
   – Здравствуйте, Никита Семенович!
   Маяковского здесь знали. Не столько как знаменитого поэта, сколько как настойчивого ухажера двадцатитрехлетней, хорошенькой, кудрявенькой актрисы Художественного театра Вероники Полонской, дочери известного актера немого кино Витольда Полонского. Актриса она был начинающая и особого таланта пока не обнаружившая, зато муж ее – тоже молодой актер этого же театра Михаил Яншин – уже подавал большие сценические надежды.
   Однако ни отсутствие таланта, ни наличие мужа у Полонской абсолютно не волновало Владимира. Он, как обычно, влюбился с пол-оборота и с пол-оборота же обрушил на хрупкую Веронику свою любовь – не только по ночам в комнате-лодочке, но и целыми днями, выдергивая ее с репетиций, отлавливая у театра после спектаклей. Чем вызывал у кого сочувственные, у кого насмешливые улыбки работников театра.
   Вот и сейчас Владимир попросил вахтера вызвать к нему Полонскую.
   Вахтер отвечал, что этого никак нельзя: у Вероники Витольдовны репетиция.
   – Тогда и у меня репетиция! – заявил Владимир.
   И, толкнув тростью хилые воротца проходной, решительно шагнул вперед.
   Вахтер выскочил из-за стойки, преградил ему путь:
   – Владимир Владимирович, побойтесь бога! Мне начальство башку снимет!
   – Чтобы сохранить башку, вызывайте Полонскую!
   Растерянный вахтер крикнул прибиравшейся неподалеку уборщице:
   – Глаш, смотайся, скажи Полонской, что к ней пришел… ну, в общем… ждут ее…
   Уборщица ушла. Владимир сказал примирительно:
   – Извините, Никита Семенович, спасибо, я покурю…

   Он вышел из театра, закурил папиросу, нервно сломав три спички.
   Дверь распахнулась, выскочила Вероника – в пышном репетиционном платье. На миленьком личике пылал гневный румянец, но видеть это было так же трогательно и забавно, как если бы разъярилась молоденькая болонка.
   Вероника с ходу набросилась на Маяковского:
   – Ну, в какое положение вы меня ставите?! Довольно уже капризов, страстей африканских! Только о себе думаете, а ничуть не уважаете мое дело, мою жизнь…
   – Норкочка, – тихо перебил ее Владимир, – наши бокалы разбились.
   – Ну, разбились, ну, наши! – беспечно махнула рукой Вероника. – Ну, новые купим – тоже наши будут!
   – Не только в бокалах дело… Понимаешь, всё разбилось, всё рушится… Норкочка, пойдем домой…
   – Да нет у нас никакого дома!
   Владимир от ее слов дернулся, как от удара.
   Вероника, кажется, поняла, что ляпнула что-то не то… Но после паузы как ни в чем не бывало заявила:
   – Всё, мне необходимо на репетицию!
   И убежала в театр.
   Владимир весь поник, даже сгорбился и пошел, постукивая тростью, к ожидавшему его такси…

   В комнате на Лубянке все было по-прежнему: осколки разбитых бокалов, разлитое вино, скомканное письмо на полу.
   Владимир поднял его, расправил, прочел:
   «ВСЕМ!
   В ТОМ, ЧТО Я УМИРАЮ, НЕ ВИНИТЕ НИКОГО.
   И ПОЖАЛУЙСТА, НЕ СПЛЕТНИЧАЙТЕ – ПОКОЙНИК ЭТОГО УЖАСНО НЕ ЛЮБИЛ».
   Владимир вновь скомкал письмо и бросил на пол. Беспорядок вокруг раздражал, еще больше повергал в уныние.
   Владимир снял пальто, аккуратно повесил на плечики, а плечики – на гвоздь, вбитый в стену. Поправил, чтобы пальто висело ровно.
   Взял в углу за камином щетку и совок, принялся методично сметать осколки бокалов, а вместе с ними – смятое письмо. Да, это просто ненужная бумажка, просто мусор… Выбросить – и все. И все.
   Бросив мусор в камин, он открыл стоящий в углу дорожный гардероб, достал оттуда флакон одеколона, плеснул на руки, тщательно протер ладони.
   Он глянул на фото Ленина на стене. Взгляд вождя по-прежнему прям и строг.
   Владимир сел за стол, задумался, ритмично побарабанил пальцами по столу, словно отбивая стихотворные строки. Затем аккуратно вырвал из большой клеенчатой тетради новый лист и принялся писать заново:
   «ВСЕМ!
   В ТОМ, ЧТО Я УМИРАЮ, НЕ ВИНИТЕ НИКОГО.
   И ПОЖАЛУЙСТА, НЕ СПЛЕТНИЧАЙТЕ. ПОКОЙНИК ЭТОГО УЖАСНО НЕ ЛЮБИЛ».
   Остановился, задумался, стал бесцельно выдвигать и задвигать ящики стола – один, второй… В третьем среди бумаг и фотографий – фото мамы и сестер.
   Владимир берет его, долго смотрит, откладывает на стол и продолжает писать:
   «МАМА, СЕСТРЫ»
   В коридоре зазвонил телефон. Владимир только поморщился и продолжил.
   «И ТОВАРИЩИ, ПРОСТИТЕ»
   Телефон умолк. Владимир задумался над следующей фразой, но в дверь постучали:
   – Владимир Владимирович, это вас к телефону! – сообщил уже знакомый соседкин голос из-за двери.
   – Мэри, скажите, что меня нет, – раздраженно откликнулся он.
   – Но я уже сказала, что вы дома. Что, интересно, подумает обо мне ваш друг?
   – Какой друг? – устало спросил Владимир.
   – Асеев, это же он звонит.
   Маяковский досадливо вздохнул, открыл дверь и взял принесенный соседкой телефон. Мэри улыбнулась влажными полными губками. Но – нет, он снова даже не глянул на нее.
   – Спасибо, Мэри! – Владимиир закрыл дверь и сказал в трубку: – Привет! Извини, я занят… Поговорить?.. Нет, сейчас не настроен… А уж про РЕФ – тем более! Нет… Перезвонить позже?.. – Владаимир горько усмехнулся: – Позже – это вряд ли… Нет, ничего, пока!
   Он положил трубку. И вновь задумался над запиской. Пару раз брался за карандаш, но откладывал его.
   Потом схватил трубку телефона, нервно набрал номер.
   – Коля, это я! Я все же приеду. А то кто знает, придется ли еще свидеться?.. Да никакая не хандра… Что?.. Ты настроен решительно?.. Ну, так и я не менее… Жди!
   Владимир положил трубку, надел пальто, взял трость, пошел к двери, но, спохватившись, вернулся за телефоном на длинном шнуре и с ним покинул комнату.
   Он опять ехал в такси, глядя в окошко, и – несмотря на мрачное настроение – не мог не любоваться умытой весенней Москвой.
   Звенели трамваи, гудели редкие машины с блестящими крыльями и бамперами, отражающими облака, вливались-выливались ручейки граждан в магазины, из магазинов, толпились на остановках транспорта и у киосков – с газетами, пирожками и газированной водой, и казалось, у всех на лицах было ожидание чего-то хорошего.
   НЭП еще не был юридически отменен, хотя, конечно, уже не так дразнил частнопредпринимательским изобилием, а было простое ощущение необходимого и достаточного: не роскошествуем, но и не нуждаемся, слава Богу.
   Впрочем, Бог был давно отменен.

   Маяковский раздевался в гардеробе Дома литераторов. Подобострастный гардеробщик принял пальто, получил на чай, аккуратно распялил на плечиках дорогой шевиот.
   Мимо прошли, демонстративно его не замечая, генеральный секретарь РАПП Леопольд Авербах и член правления РАПП Александр Фадеев.
   Российская ассоциация пролетарских писателей, образованная в 1925 году, первым делом отвергла идею устаревшего Пролеткульта, заменив лозунг «пролетарской культуры» на лозунг «учебы у классиков». РАПП объявил «призыв ударников в литературу», четко разделяя писателей по принципу «союзник или враг», лишь иногда снисходительно приголубливая «писателей-попутчиков».
   РАПП и футуристы, а также символисты, и акмеисты, и имажинисты, и все прочие были непримиримыми противниками.
   Владимир проводил руководителей РАППа тяжелым взглядом и ушел в ресторан.
   Здесь его ждал за столиком поэт Николай Асеев – остроносый, усатенький, с аккуратным пробором, внешне похожий на Корнея Чуковского.
   Владимир уселся напротив Асеева, поставил трость между ног, мрачно бросил:
   – Привет!
   – И тебе! – бодро ответил Асеев. – Ты чего по телефону хандрил?
   – Да сказано тебе было: никакой хандры от меня не дождешься! – отрубил Владимир, но вдруг обмяк: – А вообще-то… Скверно мне, Коля…
   И глянул в глаза друга, ища поддержки. Но Асеев настроен решительно:
   – Конечно, скверно! Потому что изменяешь сам себе и делу нашему! Вот про это я с тобой и потолкую…
   – А я не о том, Коля, вовсе не о том…
   – Не перебивай! Ты, конечно, великий поэт, но я твой старший товарищ…
   – Старший… – улыбнулся чему-то своему Маяковский.
   – Да, старший! И я тебе скажу…
   Но вдруг Асеев увидел подошедшего к буфету Авербаха и вскочил:
   – Извини, я должен пару теплых слов сказать этому неистовому ревнителю пролетарской чистоты!
   Асеев убежал к Авербаху.
   А Владимир вновь улыбнулся и уплыл в воспоминания.
 //-- МОСКВА, 1915 ГОД --// 
   В «Греческом кафе» на Тверской полно народу. Маяковский, Бурлюк, Крученых и другие футуристы сгрудились вокруг непривычно расшумевшегося Хлебникова:
   – Я им так и сказал! Сегодня иные туземцы припадают к ногам Маринетти, предавая шаг русского искусства по пути свободы, и склоняют благородную выю Азии под ярмо Европы!
   Филиппо Томмазо Маринетти был фигурой непростой: поэт, красавец и миллионер, отец движения футуризма, изобретатель «аэроживописи» – «внеземной духовности изобразительного искусства», но впоследствии он стал одним из основателей итальянского фашизма.
   Маринетти посетил Петербург по приглашению художника-футриста Николая Кульбина, но встретил здесь неоднозначный прием. Хлебников возмутился тем, что Маринетти в своих лекциях давал понять, что считает Россию неким филиалом возглавляемой им организации. Хлебников и поэт-футурист Бенедикт Лившиц заявили, что не только не считают наш футуризм ветвью западного, но полагают, что во многом опередили западных собратьев. Они отпечатали листовки с воззванием против Маринетти и стали их распространять во время его лекций. Прямо в зале вышла драка между Кульбиным и Хлебниковым, после чего Хлебников вызвал Кульбина на дуэль. Дуэль не состоялась, но все произошедшее было вполне органично для футуристов, ведь сам Маринетти утверждал, что «любая драка, любая война есть признак здоровья», а также «лучше быть побитым, чем незамеченным».
   Владимир сгреб тощего Хлебникова в объятия:
   – Молодец, Велимир! Эх, я бы этим нашим поэтишкам и живописишкам тоже кое-чего сказал!
   Молодой Асеев – такой же остроносый, с тем же аккуратным пробором, но еще без усиков – строго уточнил:
   – Но разве Маринетти – не отец футуризма?
   Владимир с вызовом повернулся к нему:
   – А вы что – последыш западного футуризма? Да все их манифесты для нас – пройденный этап! Но такие, как вы… А кто, собственно, вы?
   Бурлюк сообщил примирительно:
   – Познакомься: это – Коля Асеев, одаренный поэт.
   Владимир смерил Асеева ревнивым взглядом:
   – Поздравляю с одаренностью, мой юный друг!
   – Скорее – старший товарищ, – спокойно уточнил Асеев.
   – Что-о?
   Владимир поперхнулся дымом папиросы, которую не вынимал изо рта.
   А вот Асеев – крепкий курский паренек – был всё так же спокоен.
   – Вам – двадцать, а мне – уже двадцать четыре.
   – Ну?.. А не сказать…
   Владимир чуть сбился, но снова повел игру:
   – Что ж, почитайте нам что-нибудь, старший товарищ Коля Асеев!
   И, присев на край стола, пыхнул папиросой.
   Асеев встал и начал читать:

     Если ночь все тревоги вызвездит,
     как платок полосатый сартовский,
     проломаю сквозь вечер мартовский
     Млечный Путь, наведенный известью…

   – Ясно! – оборвал Владимир и сказал окружающим: – Этот – может!
   – Что, Николай, почитали стихи? – улыбнулся Асееву Бурлюк. – А вот Маяковского остановить невозможно, как ни старайся!
   Владимир тоже беззлобно засмеялся:
   – А что делать, если из меня стихи сами прут? Ладно, Асеев, извините, что я на вас налетел… Слушайте, а может, вы не только стихи пишете, но и в карты играете?
   – Ну, разве что в «тысячу»? – неуверенно предложил Асеев.
   – Играем в «тысячу»! – согласился Маяковский.
   – Николай, учтите, с ним надо ухо востро! – предупредил Бурлюк.
   Владимир уводит Асеева за плечи.
   – Идемте, Коля, они все со мной уже не садятся – знают, я всегда выигрываю!
   – Но у меня с деньгами не очень… – замялся Асеев.
   – Так будем играть на строчки!

   Хмурый официант гасил светильники в зале, убирал, демонстративно звеня ими, бутылки, стаканы, пепельницы и недобро косился на играющих Маяковского и Асеева. Игроки, не обращая на него никакого внимания, резались в карты.
   Буфетчик за стойкой нарочито громко зевнул.
   – Ох-хо, девятый час!
   Владимир услышал, спохватился:
   – Мне же на вокзал скоро! Всё, считаемся!
   Одуревший Асеев уже мало что соображает. А бодрый Владимир, попыхивая папиросой, быстро перебирает стопки отбоя, свои карты, карты Асеева и объявляет:
   – Вы мне сто двадцать пять строк проиграли!
   – И… и что… это значит? – сонно заморгал Асеев.
   – Читайте сто двадцать пять строчек моих стихов!
   – А вы так всегда играете? – растерялся Асеев.
   – Нет, это я сейчас придумал. А всегда я – на деньги! Ну, не тяните…
   Асеев чуть подумал и негромко начал:

     Вошел к парикмахеру, сказал – спокойный:
     «Будьте добры, причешите мне уши».
     Гладкий парикмахер сразу стал хвойный,
     Лицо вытянулось, как у груши…

   – Нет, извините, не надо! – перебил Владимир. – Свои стихи лучше я сам читать буду. А мы давайте где-нибудь позавтракаем… Я угощаю!
   – Почему это вы угощаете? – сопротивлялся Асеев.
   – А потому что мы с теперешнего – друзья! – просто объяснил Владимир.
   И пошел на выход, оставляя щедрые чаевые буфетчику и официанту, отчего те перестали хмуриться и даже заулыбались.

   Наконец-то вышло долгожданное «Облако в штанах»!
   Нет, поначалу поэма называлась «Тринадцатый апостол». Но когда Маяковский пришел с этой рукописью в цензуру, его спросили: «Вы что, на каторгу захотели?» Поэт заверил, что ни в коем случае этого не желает. Тогда цензура вычеркнула шесть страниц, в том числе и заглавие.
   Первое издание поэмы содержало большое количество цензурных купюр. Но так или иначе, книжка вышла в свет, и вот она – лежит среди закусок и выпивки на столе в кафе «Бродячая собака».
   Вокруг стола собралась уже заметно веселая компания друзей-футуристов.
   Более того, здесь присутствовал только что вернувшийся из эмиграции и впервые появившийся на публике Максим Горький. Привычно поглаживая усы, он вещал молодежи:
   – Вы – футуристы – как хорошие скрипки, только жизнь еще не сыграла на них своих скорбных напевов. У футуристов есть одно бесспорное преимущество – молодость.
   – Да что – молодость? Она пройдет, – философски заметил Крученых.
   – За вами не только молодость, – утешил Горький. – Футуристы принимают жизнь целиком – с автомобилями, аэропланами… И я так скажу: «Не нравится жизнь – сделайте другую, но мир принимайте, как футуристы!»
   Разглагольствования мэтра наскучили Осипу, и он вернул собравшихся к тому, по поводу чего все, собственно, тут собрались. Подтолкнув очечки на переносице, Осип поднял бокал:
   – Ну, в который раз по тому же поводу! За новую книгу!
   Все чокаются с Маяковским, поздравляют.
   Он тут же вскочил и начал басить:

     Хотите –
     буду от мяса бешеный
     – и, как небо, меняя тона,
     Хотите –
     буду безукоризненно нежный,
     не мужчина, а – облако в штанах!

   – Уймись! – Бурлюк за полу пиджака усадил друга. – Все уже наизусть знают всё!
   – Не-ет, вы не всё знаете!
   Непривычно подвыпивший Владимир опять вскочил:
   – Друзья! Я должен признаться при всех! Я сжульничал!
   – Нашел чем удивить, ты же известный карточный шулер, – засмеялся Асеев.
   – Не-ет, тут дело особое! Я против хорошего человека сжульничал! Ося, я у твоих гостей сто пятьдесят рублей взял для издания, а вышло – за сто. Прости меня, Ося!
   – Да я-то за что – прости? – удивился Осип. – Ты ж не у меня, у них брал…
   – Но я верну! Гонорар получу и верну лишнее, ты им скажи…
   – Кому им? Иных уж нет, а те далече…
   – Ну, они – ладно, – Владимир обнял Осипа, – но я же и тебя тем самым обманул!
   – Думаешь, я не знал? – засмеялся Осип.
   – Знал? Откуда?
   – Я все знаю! – вновь поправил очечки Осип. – Да, всё…
   Вася Каменский листал свежеизданную книгу.
   – Я думал: знаков препинания не хватает, а они вот они!
   Он ткнул в страницы, где вместо слов – сплошные ряды точек.
   – Цензура! – развел руками Бурлюк. – Без купюр разрешения на печать не дали бы.
   Хлебников вдруг сообщил с хитроватой по-детски улыбкой:
   – А я в свой экземпляр все изъятые строчки вписал.
   – Отдай немедленно! – потребовал Крученых.
   – Почему это? – удивился Хлебников.
   – А потому, что ты – рассеянный, потеряешь книгу где-нибудь, а у Володи будут проблемы!
   В кафе появилась Лиля. Мужчины встали, приветствуя ее, она обворожительно улыбнулась всем одновременно. И Владимир оказался в числе этих всех.
   Лиля присела на освобожденный Каменским стул возле Осипа.
   Он поцеловал Лилю в щечку.
   – Как твоя модистка?
   – Старые наряды будут как новые! А что делать – война, надо выкручиваться.
   – Вы и в домотканой рубахе будете феей! – дарит комплимент Асеев.
   – Вы подали мне славную идею! – смеется Лиля.
   Владимир мрачно слушал ее светский щебет. Осип заметил это, напомнил:
   – Лили, ты еще не поздравила Володю с выходом книги?
   – Я для того и пришла, – улыбается Лиля.
   Владимир небрежно помахал «Облаком»:
   – Да с чем поздравлять – худенькая брошюрка! Как ты сказал, Додик? Гордиться будешь тогда…
   – …когда на переплете книги поместится твоя фамилия, – договорил Бурлюк. – Ну, мой язык без костей! И потом, ты не виноват, что у тебя такая длиннющая фамилия.
   – Фамилия как фамилия, – вновь улыбается Лиля и поднимает бокал. – Поздравляю!

   В квартире Бриков готовились к встрече нового 1916 года.
   Столы были уставлены небогатой по военному времени снедью.
   Зато вся компания была одета с богатейшей фантазией. Осип в чалме и узбекском халате, Лиля в блузе из павловопосадского платка и шотландской юбке-килт, открывающей ноги в красных чулках выше колен, Маяковский в образе хулигана – с красным платком на шее и в распахнутой на груди рубахе, Эльза с прической-башней, в верхушке которой огромное перо. И Бурлюк с Марусей, и Асеев, и Крученых, и Каменский, и Хлебников – все в карнавальных нарядах.
   Осип торжественно водрузил на стол бутыль с прозрачной жидкостью.
   – Что это? – вопрошает Асеев. – Неужели то, о чем мы думаем?
   – Оно самое! – подтверждает Ося. – Чистейший спирт!
   – Но как, Ося? – удивил Каменский. – Ведь сухой закон!
   – Первая заповедь адвоката: на каждый закон можно найти поправку!
   Гости рассмеялись. А Лиля предупредила:
   – Не вздумайте пить чистый! Я приготовлю вишневый сироп – разводить…
   Она пошла из комнаты. Владимир потянулся за ней взглядом. Заметив это, Лиля позвала Марусю:
   – Маруся, голубушка, поможешь мне?
   Женщины выходят вдвоем. Владимир помрачнел.
   А вся компания возилась с елкой, которая никак не помещалась в тесной гостиной.
   – Давайте ее в угол?
   – Не влезет!
   – А посередине?
   – Все будем спотыкаться!
   – Что же – без елки?
   – Нет-нет, как без елки?!
   Не участвовавший в этой суете Владимир вдруг одним махом перевернул елку вверх ногами и объявил:
   – Вот так – и повесим на крюк люстры!
   – Ура! Ура-а! – одобрила его идею вся компания.
   Ёлку подвесили к потолку, стали цеплять на нее вырезанные из бумаги желтые кофты, облака и прочие самодельные украшения.
   А Владимир опять устранился от общей суеты и выскользнул в коридор.
   Стоял. Ждал.
   Из кухни возвращаются Маруся и Лиля – каждая с графином вишневого сиропа.
   При виде Владимира Лиля хотела что-то сказать, но Маруся опередила ее:
   – Лиличка, я отнесу сироп, отнесу…
   Маруся забрала у Лили ее графин и быстро ушла в комнату.
   Владимир посмотрел в глаза Лиле:
   – Ну? Ты поговорила с ним?
   Лиля молча отводит глаза.
   – Но ты же обещала! Начать новый год новой жизнью!
   Еще сколько раз обещала! Не только под Новый год, но и летом, когда Владимир написал из Москвы, что не приедет в Петроград, пока она решительно не поговорит с Осипом, и осенью, когда Владимир все-таки в Петроград приехал, поверив ее обещаниям разрубить этот гордиев узел с Осей, а она только пообещала, но не разрубила, и вот сейчас, перед Новым годом, она пообещала опять.
   Владимир смотрел в глаза Лиле. Она взмолилась:
   – Не дави на меня! Пожалуйста!
   Но он был неумолим:
   – Сколько можно врать, скрываться? Зачем мучиться самой, мучить меня, если все у нас решено?
   Владимир схватил Лилю за руки. Она вырывалась.
   – Хорошо! Хорошо! Я поговорю!
   – Когда?
   – Сейчас, сейчас! – Лиля убежала в комнату.
   Владимир нервно прохаживался по коридору.
   Появилась Эличка:
   – А я тебя ищу!
   – Зачем?
   – Мне Вася Каменский сейчас предложение сделал!
   – Нужно поздравлять? – не понял Владимир.
   – Да нет… Скажи, может, и вправду за него выйти?
   Владимир растерялся:
   – Вася хороший человек… Ну, правда, был женат… Но всех детей своих любит… Очень хороший…
   Эличка, похоже, не слышала Владимира, грустила о своем:
   – Что-то со мной не так… Кто мне мил, тому я не мила, и наоборот…
   Она всхлипнула. Перо в ее прическе-башне жалко повисло.
   Владимир дружески обнял Эличку. Она уткнулась ему в грудь.
   А из комнаты долетели веселые голоса:
   – Володя! Эличка! Где вы там? Новый год скоро!
   Владимир поправляет перо в прическе Элички:
   – Ну, все. С Нового года – новая жизнь!
   Эличка утерла слезы:
   – Ты точно знаешь?
   – Наверняка! Давай беги…
   – А ты?
   – И я скоро…
   Эличка убежала в комнату.
   А Владимир опять принялся мерить шагами коридор, пока не появилась Лиля.
   – Сказала? – взволнованно выдохнул Владимир.
   Вместо ответа Лиля протянула ему сверток в шелковой бумаге:
   – Поздравляю с Новым годом!
   Владимир недоуменно развернул сверток – там переплетенный в кожу экземпляр «Облака в штанах», на корешке которого золотым шрифтом выведено: МАЯКОВСКИЙ.
   – Видишь, всё поместилось, – улыбнулась Лиля. – Теперь вполне можешь гордиться.
   – Лиличка…
   Счастливый Владимир сгребает Лилю в объятия:
   – Ты такая… такая… И ты ему наконец сказала? Сказала, да?
   Лиля молчит. Из комнаты долетают крики:
   – С Новым годом! С новым счастьем! С Новым годом!
   А Лиля молчит.

   За окном серел пасмурный вечер. Лиля, сидя на подоконнике в шелковом капоте, меланхолично расчесывала волосы. Мерно тикали настенные часы.
   Их тиканье перекрыл телефонный звонок. Лиля вскинула голову, но продолжила водить щеткой по локонам. Звонок не умолкал. Лиля раздраженно подошла к телефону:
   – Слушаю…
   Из трубки вырвался отчаянный голос Владимира:
   – Лили, прощай!
   – Что?! – закричала Лиля. – Что с тобой?
   – Я стреляюсь!
   – Не-е-ет! Подожди меня! Я сейчас приеду! Только дождись!
   Лиля побежала в переднюю, набросила шубку прямо на капот и, не меняя домашних туфель на ботинки, выскочила за дверь.

   В комнате на Надеждинской Владимир лежал ничком на кровати.
   Рубашка и покрывало были в крови.
   Дверь распахнулась, и влетела Лиля:
   – Володя-я!
   Она упала на колени у кровати, обняла Владимира, зарыдала:
   – Прости меня! Прости! Прости-и!
   Владимир с трудом повернул голову, его губы чуть шевелятся:
   – Ты пришла… ко мне…
   – Живой!
   Лиля рыдает, но уже радостно:
   – Ты живой! Володичка-а! Жив-о-ой…
   Он пытается повернуться на бок, Лиля помогает ему.
   Окровавленная рука Владимира свешивается с кровати.
   Из другой руки на пол падает револьвер. Тот самый, что достал ему на гастролях по Малороссии Бурлюк.
   – Ай! – вскрикивает Лиля, отшвыривая револьвер носком туфли.
   – Не бойся, – простонал Владимир, – там был один патрон…
   Лиля, сбросив шубку, рванулась к телефону.
   – Сейчас, я сейчас – доктора…
   Но Владимир удержал ее здоровой рукой:
   – Так больно жить без тебя!
   – Я с тобой… Я с тобой…
   – Правда?
   – Да-да-да, клянусь!
   – Достань там… в ящике стола…
   – Володенька, врача скорей нужно…
   – Потом… Достань там…
   Лиля открыла ящик, с удивлением достала бархатный футляр.
   – Открой! – нетерпеливо потребовал Владимир.
   Лиля открыла: на атласной подкладке футляра лежали два железных кольца искусно грубой формы. На одном – буквы Л, Ю и Б, складывающиеся в бесконечную круговерть ЛЮБЛЮБЛЮБЛЮБЛЮ… На втором – буквы W и М.
   Лиля, разглядывая кольца, догадалась:
   – Вэ… эМ… А, это – Владимир Маяковский… Л, Ю, Б – это… это Лиля Юрьевна Брик… Да?
   – Да, – слабо улыбнулся Владимир. – Дай мне руку…
   Она протянула руку. Он надел на ее палец кольцо ЛЮБ, глядя Лиле в глаза.
   Она, так же глядя в глаза, надела ему второе кольцо.
   Он целует ее руки, она плачет.
   – Кровь… – бормочет Владимир. – Я тебя кровью запачкал…
   На капоте Лили – действительно кровь, но она обнимает Владимира:
   – Теперь уж все равно…
   – Навсегда? – торжественно спросил Владимир.
   – Навсегда! – так же ответила Лиля.
   – Только со мной?
   – Да!

   Неуемный и неистощимый Бурлюк искал и нашел новых меценатов, готовых внести посильную лепту на алтарь поэзии. Во всяком случае, он надеялся, что они готовы. И убеждал в этом Маяковского, с которым они шли по респектабельной улице Петрограда: там очень хороший дом, хозяин – умница, с прекрасным вкусом, если они ему приглянутся, финансовые вопросы будут решены, и книгу можно будет выпустить, и на турне утомительные не отвлекаться, и Владимир поэму новую будет писать, а Давид выставку готовить…
   Однако Владимир был полон сомнений: Бурлюк не раз уже сладко расписывал ему радужные перспективы, но каждый раз приходили, а там – образины какие-то…
   Бурлюк клялся мамой, что на этот раз никаких образин – очень интеллигентный дом!

   В изысканной гостиной и правда собрались весьма интеллигентные дамы и господа.
   А посреди гостиной стоял обутый в лапти и одетый в расшитую петухами деревенскую сорочку златокудрый поэт Сергей Есенин:

     Потонула деревня в ухабинах,
     Заслонили избенки леса.
     Только видно, на кочках и впадинах,
     Как синеют кругом небеса…

   Есенин читал, слушатели – особенно дамы – благосклонно внимали.
   Голос поэта доносился и в переднюю, где Маяковский и Бурлюк раздевались с помощью швейцара.
   – Это что это там за лепетание? – ревниво прислушивался Владимир.
   – Поэт Есенин стихи читают, – почтительно сообщил швейцар.
   – Опередил, шельма! – огорчился Бурлюк.
   Владимир решительно направился в гостиную.
   Давид поспешил за ним.
   – Умоляю, только без скандала!
   Есенин заливался соловьем:

     Воют в сумерки долгие, зимние,
     Волки грозные с тощих полей.
     По дворам в погорающем инее
     Над застрехами храп лошадей….

   Дамы в летах и юные барышни одинаково приоткрыли ротики, заслушавшись.
   Вошедший Владимир, едва дождавшись конца строфы, демонстративно зааплодировал.
   Есенин удивленно обернулся. Обернулась и все присутствующие.
   Из-за спины Владимира вынырнул учтиво кланяющийся Давид:
   – Добрый вечер, господа! Просим прощения за вторжение…
   Хозяин дома радостно пошел навстречу гостям:
   – Давид Давидович, как славно, что вы пришли!
   И Есенину:
   – Извините, Сергей Александрович, мы с вами продолжим, но сейчас позвольте представить: Бурлюк Давид Давидович!
   Есенин холодно поклонился Бурлюку. Тот поспешно заверил:
   – Ну, а великого певца земли Русской знает каждый!
   Есенин глянул более благосклонно. Хозяин дома продолжил:
   – А с вами, Давид Давидович, надо полагать…
   – Да-да, – подхватил Бурлюк, – Владимир Владимирович Маяковский! А это – хозяин прекрасного дома, Ипполит Львович Доброницкий!
   Маяковский и Доброницкий раскланиваются.
   Владимира беззастенчиво рассматривает в лорнет красивая дама.
   Но он не замечает ее – сверлит взглядом Есенина.
   – Присаживайтесь, – пригласил новых гостей хозяин.
   Бурлюк слегка подталкивает Маяковского к стулу, но тот упирается:
   – Присесть-то я присяду, только хочу сперва спросить… поэта земли Русской…
   И прямиком направился к Есенину. Тот опасливо отступил.
   Владимир указал на есенинские лапти:
   – Это у вас – для рекламы, что ли?
   По гостиной прошелестел недоуменный шепоток.
   А Есенин гордо тряхнул кудрями и заговорил елейным голосом:
   – Мы, деревенские, этого вашего… про рекламу… не понимаем. Мы уж как-нибудь… в исконной одёже нашенской…
   Хозяин Доброницкий попытался разрядить намечающийся конфликт:
   – Сергей Александрович, вы нам еще, пожалуйста, почитайте…
   Но Есенин дует в свою дуду:
   – Где уж нам, деревенским, схватываться с городскими Маяковскими… У них и щиблеты модные, и голос трубный, а мы тихенькие, смиренные…
   – Да не ломайся ты, милёнок! – в тон ему пробасил Владимир. – Не ломайся, тогда и у тебя будут модные щиблеты, помада в кармане и галстук с аршин!
   – А нам этого вовсе и не надобно, – держал оборону Есенин. – Мы люди земные, исконные…
   – Бросьте! – уже зло перебил Маяковский. – Знаю я, с какой радостью исконный, а не декоративный мужик меняет лапти на сапоги и поддёвку на пиджак. А у вас это опереточная бутафория!
   Есенин тоже покончил с елейностью:
   – Чья б корова мычала! Над вашей желтой кофтой вся Россия-матушка потешалась!
   – Я свою кофту сам выносил, а не на мужичке российском выезжал!
   Маяковский и Есенин, набычившись, стоят друг против друга, готовые к драке.
   Дама, откровенно лорнирующая Владимира, усмехается.
   Бурлюк силой уводит друга, извиняясь на все стороны:
   – Идем, Володя, идем… Прошу прошения, Ипполит Львович… Извините, господа, до свидания… Как-нибудь в другой раз…
   А Владимир, вырываясь из рук Давида, кричит Есенину:
   – Пари держу: года не пройдет, и вы все лапти-петушки-гребешки забросите! Держу пари!
   Гости – кто с возмущением, а кто с любопытством – наблюдают исход бунтаря.

   Владимир и Давид одевались в передней.
   На этот раз швейцар демонстративно им не помогал.
   Владимир виновато поглядывал на Бурлюка, но тот игнорировал его взгляды.
   В гробовом молчании они пошли к двери.
   Но их остановил волнующий грудной женский голос:
   – А вы, Маяковский, даже интереснее, чем о вас рассказывают.
   Друзья обернулись и увидели красавицу, продолжающую лорнировать Владимира.
   – Вы смелый, – улыбнулась она.
   – Чересчур, я бы сказал, – проворчал Бурлак.
   Но красавицу интересует только Маяковский:
   – Не волнуйтесь, что Доброницкий рассердился. Мой муж намного богаче и выполняет все мои капризы.
   – Ваши? – уточняет Маяковский. – А мы при чем?
   – Ах, бросьте! Я же понимаю, зачем вы приходили.
   Красавица вынула из крошечной сумочки крошечный блокнотик и крошечный золотой карандаш. Написала в блокнотике телефон, вырвала листок и положила его в ладонь поэта, задержав свою руку в его руке.
   – Я все устрою, – проворковала она многообещающе. – Если мы с вами подружимся…
   Бурлюк просиял. А Владимир, напротив, помрачнел. И вернул телефончик красавице.
   – Вы ошиблись, мы приходили, исключительно чтобы послушать Есенина. Неплохие стихи пишет, хотя и забавный малый! Верно, Додик?
   Бурлюк скис. Маяковский, приподняв шляпу, поклонился даме и вышел за дверь.
   Растерянная красавица опустила лорнет.

   Давид догнал Владимира на лестнице:
   – Шлемазл! Ты хоть знаешь, кто она?!
   – И знать не хочу. У меня есть Лиля!
   Это «Лиля» Владимир произнес одновременно и твердо, и нежно.
   Бурлюк махнул рукой:
   – Пусть мне выбьют последний глаз, если я еще когда-нибудь стану делать с тобой гешефт!

   В квартире Бриков шла карточная игра.
   Владимир сидел рядом с Осипом. Лиля подливала обоим горячий чай.
   Да, в их жизни так ни-че-го и не изменилось!
   Творческую компанию венчал сам Горький, азартно резавшийся в карты.
   – А мы вот так зайдем! – хлестко клал он карту.
   – Алексей Максимыч, я никогда не проигрываю. – Владимир победно выложил свои карты. – Даже из уважения к вашему таланту не могу!
   – Одолел старика, – ухмыльнулся, поглаживая усы, Горький.
   Красавец Каменский потянулся:
   – Тут дело такое: либо в карты везет, либо в любви!
   Владимир глянул на него зверем. Каменский смущенно закашлялся.
   – Так-так-так, – потирает руки Горький. – Ну, еще, что ли, партийку?
   Затренькал звонок входной двери.
   – Новый гость пожаловал! – радуется Осип и уходит открывать.
   Владимир грустно смотрит на Лилю. Она преувеличенно активно хлопочет у стола:
   – Алексей Максимович, как вам мое печенье? Я еще пирог принесу!
   – Посидите с нами, хозяюшка, что вы все на кухне прячетесь…
   Владимир принялся нервно тасовать колоду.
   В комнату ворвался Асеев, за ним вошел Осип.
   – Революция! – весело кричит Асеев.
   – Революция… – растерянно вторит Осип.
   – Какой ужас! – ахнула Лиля.
   – Этого следовало ожидать, – забарабанил пальцами по столу Горький.
   Асеев азартно сообщил:
   – Путиловские рабочие вышли на митинг, а за ними – весь город! Полиция пытается их задержать, да куда там!
   – Это история творится на наших глазах! – так же азартно заявляет Бурлюк.
   – Я должен быть там! – вскочил Владимир.
   Лиля схватила его за руку.
   – Где – там, ты с ума сошел! Не ходи никуда!
   Коротко и жестко глянув на нее, Владимир высвободил руку и пошагал из комнаты.
   – Такого не остановите! – усмехнулся в усы Горький.
   Хлопнула дверь. Лиля вздрогнула, как от выстрела.

   На улице мела колючая февральская позёмка, а Маяковский бежал в распахнутом пальто, без шапки.
   По улице катила черная толпа – орущая, поющая, грозно ревущая, несущая лозунги «Долой самодержавие!», «Долой войну!».
   Владимир с разбега врезался в толпу и пошел вместе с ней, увлеченный безумным людским потоком.
   Он был в толпе, но он и оставался в самом себе, бормоча нарождающиеся строки:

     Боишься!
     Трус!
     Убьют!
     А так полсотни лет еще
     можешь, раб, расти
     Ложь!
     Я знаю, в лаве атак
     Я буду первый
     В геройстве,
     В храбрости!

   Какой-то человек с пачкой листовок ткнул половину Владимиру, приказав коротко:
   – Раздавай!
   И Владимир с воодушевлением принялся раздавать листовки направо-налево.
   Где-то неподалеку раздались выстрелы. Владимир, не раздумывая, бросился туда.

   Было очень холодно. Деревья в Летнем саду распялили голые ветки.
   Лиля зябко куталась в шубку, спрятав нос в меховой воротник.
   А Владимир стоял – высокий, прямой, руки в карманах пальто. И от его взгляда на Лилю тоже веяло холодом.
   Лиля, нарушив молчание, вынырнула из воротника:
   – Пойми: ну никак не удавался нужный момент… Я уж была готова в тот вечер, когда с Горьким в карты играли… Но тут – революция! А Ося – хороший человек, ты сам говорил… Хочется ведь и его не обидеть…
   Владимир молча смотрел куда-то поверх головы Лили. Она жалобно лепетала:
   – Но обещаю – я поговорю с Осей… На этот раз – точно! Ну… ну, вот хоть сегодня…
   – Сегодня я уезжаю в Москву, – оборвал Владимир.
   – Как – уезжаешь?! Что ты будешь делать в Москве?
   – То же, что и здесь, – революцию!
   И, сняв пафос, добавил попроще:
   – А еще Бурлюк открывает «Кафе поэтов».
   Голос Лили дрогнул:
   – А как же… я? Как я… без тебя?
   Владимир поднял воротник пальто, глухо произнес:

     Не надо этого,
     дорогая,
     хорошая,
     Дай простимся сейчас.
     Все равно
     любовь моя –
     Тяжкая гиря ведь –
     Висит на тебе…

   Лиля прижала руку Владимира к своей щеке, погладила себя его ладонью.
   А он продолжил – негромко, тоскливо, безнадежно:

     И в пролет не брошусь,
     и не выпью яда,
     и курок не смогу над виском нажать.
     Надо мною,
     кроме твоего взгляда,
     Не властно лезвие ни одного ножа…

   Лиля отпустила руку Владимира и пошла по припорошенной снегом аллее, оставляя черные следы маленьких подошв. Дальше, дальше, дальше…
   А вслед ей – тихий, грустный голос Владимира:

     Завтра забудешь,
     что тебя короновал,
     что душу цветущую любовью выжег,
     и суетных дней взметенный карнавал
     растреплет страницы моих книжек…
     Слов моих сухие листья ли
     Заставят остановиться, жадно дыша?
     Дай хоть последней нежностью выстелить
     твой уходящий шаг…

   «Кафе поэтов» придумали Бурлюк и Каменский. И они же уговорили булочного короля Филиппова отдать под кафе полуподвальное помещение на углу Настасьинского переулка и Тверской. А потом уже призвали к оформлению кафе друзей-футуристов, художников, музыкантов… Да и сами Бурлюк с Каменским и Маяковским не сидели без дела и трудились засучив рукава.
   Бурлюк в заляпанной красками блузе на лесах расписывал сводчатый потолок футуристическими рисунками. И выводил текст: «Мне нравится беременный мужчина».
   А Маяковский писал на стене свое: «Я люблю смотреть, как умирают дети».
   Давид сверху покосился на провокационную строку:
   – Не напугаем публику?
   Владимир ответил вопросом на вопрос:
   – Мы делаем «Кафе поэтов» или «Кафе институток»?
   Давид рассмеялся:
   – Читал газеты? Все вопят, что Маяковский взорвал зал своей «Войной и миром»!
   Владимир тут же с готовностью процитировал себя:

     Россия!
     Разбойной ли Азии зной остыл?!
     В крови желанья бурлят ордой.
     Выволакивайте забившихся под Евангелие Толстых!
     За ногу худую!
     По камню бородой!..

   И сам себя перебивает:
   – Додичка, ты умный, скажи, как такое уживается? Мы – непримиримые революционеры, борцы с мракобесием прошлого – и размалевываем бывшую прачечную под кафе для недорезанных буржуев на деньги булочника Филиппова!
   Давид ответил невозмутимо:
   – Ты про диалектику, про Гераклита, про Гегеля не читал?
   – Я с четырнадцати лет по тюрьмам сидел!
   – А вот там бы и почитал.
   – Там я читал «Тактику уличного боя»! – отрезал Владимир, но вдруг улыбнулся. – А еще я в Бутырке «Анну Каренину» затеялся читать, а ночью вызвали «с вещами по городу». Так до сих пор и не знаю, чем у Карениных дело кончилось?
   Оба смеются.
   А в кафе появился в сопровождении Васи Каменского представительный мужчина – булочник-миллионщик Филиппов.
   Бурлюк радостно спрыгнул с лесов:
   – Дмитрий Иванович! Гость дорогой!
   Каменский, обводя рукой помещение, докладывал дорогому Дмитрию Ивановичу, что обустройство заканчивается, уже дали объявления в газеты, да и по своим слух пустили, что у нас будет лучше, чем в «Ротонде», так что на открытии народу ожидается тьма.
   Филиппов слушал Каменского, озадаченно разглядывая стены и потолок и потому высказывая опасение, что народу много – это хорошо, но ведь народ тут такое безобразие увидит, как бы не было беды…
   Каменский и Бурлюк огорченно переглянулись.
   А Владимир вдруг весело сритмизировал слова Филиппова:

     Как-бы-не-бы-ло-бе-ды,
     Не-до-шло-бы-до-че-го!

   – Вы… что? – опешил Филиппов.
   – Дмитрий Иваныч, да вы же – истинный футурист! Как вы слог чувствуете!
   Филиппов смотрел недоуменно. А Владимир заливался соловьем:
   – Поэт! Ей-богу! Вам печататься надо! На глянцевой бумаге! С золотым обрезом!
   Бурлюк и Каменский изумленно смотрели на товарища. А того уже не остановить:
   – Всякие господа-поэты, они ж думают, раз у них образование, так они вправе стихи писать, а простой человек не вправе! Черта с два! Вот я скажу: вы, Филиппов, не слабей поэт, чем Брюсов!
   Владимир грозно глянул на друзей:
   – А вы чего молчите?
   – Да-да… конечно, – выдавил Каменский.
   А Бурлюк пошел гораздо дальше:
   – Дмитрий Иваныч, Маяковский не прав!
   – Да?.. – огорчается Филиппов.
   – Да! Вы не слабей, чем Брюсов, вы, может, и посильней его будете!
   Филиппов расцвел. Владимир подхватил ошалевшего булочника под руку.
   – Знаете, вам надо стихи сочинить и с ними выступить! Прямо здесь! Знай наших!
   – А что, может, рискнуть? – задумался Филиппов. – Я только в размерах стихотворных не силен…
   – Да что размеры? Тут душа важна! Нутро!
   – Душа… Нутро… – эхом подтверждают Бурлюк и Каменский.
   А Владимир победно улыбается всем.

   И вот уже – открытие «Кафе поэтов».
   Дощатая загородка передней. Груботканый занавес – вход. Земляной пол усыпан опилками. У стен – деревянные столы, покрытые дерюгой. Вместо стульев – табуретки. Стены вымазаны черной краской, по ней – беспощадная живопись: распухшие женские торсы, глаза, не принадлежащие никому. Многоногие лошадиные крупы. Зеленые, желтые, красные полосы, лозунг: «Доите изнуренных жаб!»
   На потолке прибиты штаны Каменского с его же загадочной фразой: «К черту вас, комолые и утюги!»
   Длинный зал упирается в сколоченные дощатые подмостки. В потолок ввинчена лампочка. Сбоку маленькое пианино. Сзади – фон оранжевой стены.
   На сцене извивалась среди расставленных свечей полуобнаженная Елена Бучинская – младшая дочь писательницы Тэффи, исполнительница «словопластических танцев».
   А в зале народу много – самого разношерстого: актеры, буржуи, художники, спекулянты, поэты, анархисты.
   За отдельным столом – Филиппов с такой же солидной, как и он, дамой, и Каменский с Эльзой.
   На сцене Елену Бучинскую сменил сильно напудренный Бурлюк в разноцветной жилетке, с моноклем в глазу и деревянной ложкой в петлице длиннополого сюртука. Он принялся манерно декламировать на сцене:

     Мне нравится беременный мужчина,
     Лишь он хорош у памятника Пушкину,
     Одетый в серую тужурку,
     Ковыряет пальцем штукатурку.
     Не знает: мальчик или девочка
     Выйдет из злого семечка!

   Публика аплодирует, свистит, топает. Бурлюк доволен скандальной реакцией.
   К столику Филиппова подсел Владимир: белая сорочка-апаш, большая кепка, на голой шее красный бант.
   – Как настроение, Дмитрий Иваныч?
   – Пока сносное, – осторожно ответил Филиппов.
   – Да чего там сносное – все шарман! – уточнила его дама.
   – Эличка, а ты-то в Москве какими судьбами? – интересуется Владимир.
   Каминский опередил ответ Эльзы:
   – Я ее пригласил.
   – А мог бы и ты вспомнить о старой знакомой! – кокетничает с Владимиром Эльза.
   Владимир ее кокетство игнорирует:
   – Ладно, отдыхайте, мне на сцену.
   – Владимир Владимирович, – Филиппов растопырил перед его носом толстую пятерню, – а у меня уже их – пять?
   – Кого… их?
   – Ну, стихов творений. Как вы надоумили, я и сочиняю… Вроде ничего…
   – Да чего там ничего – шарман! – опять уточняет дама Филиппова.
   – Браво! – одобрил Владимир. – Дерзайте далее, еще десяток-другой опусов…
   – И можно будет издать? – высказал надежду Филиппов.
   – Не можно – нужно! – заверил Владимир. – Глянцевая бумага, золотой обрез!
   И устремился на сцену, обвел веселившуюся публику грозным взглядом:
   – Чтоб было тихо! – Но добавляет теплее: – Чтоб все сидели, как лютики!
   Публика в восторге от фамильярности поэта.
   Владимир сдвинул кепку на затылок, закусил в зубах папиросу, сунул руки в карманы, в общем, хулиган хулиганом. И начал читать:

     Посмотрим, посмотрим…
     Важно живут ангелы, важно.
     Один отделился и так любезно
     дремотную немоту расторг:
     «Ну, как вам, Владимир Владимирович,
     нравится бездна?»
     И я отвечаю так же любезно:
     «Прелестная бездна. Бездна – восторг!»

   Он прикурил от папиросы, которая уже в его зубах, вторую и продолжил – с двумя дымящимися папиросами:

     Аптекарь!
     Где
     до конца
     сердце тоску изноет?
     У неба ль бескрайнего в нивах…
     есть приют для ревнивых?..
     Аптекарь,
     дай
     душу
     без боли
     в просторы вывести!
     Протягивает.
     Череп.
     «Яд».
     Скрестилась кость на кость.


     Кому даешь? Бессмертен я,
     твой небывалый гость!.

   Первой восхищенно зааплодировала Эличка. За ней – весь зал.
   А к сцене подошла женщина, лицо которой было скрыто под густой вуалью, и протянула Владимиру букет белых цветов.
   Он привычно принял цветы, но вдруг пригляделся к ней:
   – Женечка?..
   Да, то было она – Женечка Ланг. Владимир спрыгнул со сцены, схватил ее за руку и, не обращая ни на кого внимания, увел женщину к самому дальнему столику.
   За ними напряженно следила Эличка.
   Владимир усадил Женечку за столик. Она смеется:
   – Не удалось мне тебя заинтриговать! Впрочем, я скорее хотела, чтобы ты узнал, чтобы вспомнил белые цветы…
   – Я помню! Все помню!
   А на сцене Бурлюк объявил:
   – Среди нас – Александр Николаевич Вертинский! Приветствуем мастера!
   Публика аплодирует. Вертинский, чуть поупрямившись для порядка, поднялся на сцену, перекинулся несколькими словами с аккомпаниатором, замер, сжав кисти протянутых вперед рук, и начал, мягко грассируя:

     Как хорошо без женщины, без фраз,
     Без горьких слов и сладких поцелуев,
     Без этих милых слишком честных глаз,
     Которые вам лгут и вас еще ревнуют!
     Как хорошо без театральных сцен,
     Без длинных «благородных» объяснений,
     Без этих истерических измен,
     Без этих запоздалых сожалений.

   Под «аккомпанемент» Вертинского Владимир и Женечка продолжали беседу.
   – Ну, рассказывай, как ты?
   – Я хорошо… Замужем.
   – Счастлива?
   – Мой муж хороший человек, – уклонилась от ответа Женечка. – Очень хороший, понимаешь?
   – О, да, понимаю! – взорвался Владимир. – Понимаю, и уже не в первый раз!
   Женечка смотрит удивленно, не понимая причины его взрыва.
   – А как ты?
   – Я?… Я – ранено!
   Он усмехнулся только что родившемуся определению. Потом загрустил:
   – Будто пустыня вокруг… И я в ней – один! Ползу, хрипя и задыхаясь, а куда, зачем, к кому?..
   Женечка сострадательно положила свою руку на его.
   На них нервно поглядывала из-за своего столика Эльза.

   Владимир и Женечка брели по вечернему городу. Женечка страдала:
   – Ты же тогда не сказал, ЧТО я для тебя значу! Ты ничего не объяснил…
   – Когда нужно объяснять – тогда не стоит объяснять! – отрезал Владимир.
   – Да, я виновата! – кается Женечка. – Я думала о своей гордыне, а не о нашей любви.
   – Не вини себя. Просто я – неприкаянный поэт, которому все женщины предпочитают других мужчин – законных…
   – Ах! – экзальтированно воскликнула Женечка. – Если бы вернуть время назад!
   Владимир заглянул в ее страдальческие глаза:
   – Ты правда хотела бы этого?
   – Но это не в нашей власти! – чуть не плачет Женечка.
   Владимир, продолжая глядеть в ее глаза, гипнотизирует словами:

     Кажется,
     рухну с помоста дней…
     Я душу над пропастью натянул канатом,
     Жонглируя словами, закачался над ней…

   Женечка слушает влюбленно, не отрывая своих глаз от глаз его.

     Знаю,
     любовь его износила уже.
     Скуку угадываю по стольким признакам.
     Вымолоди себя в моей душе.
     Празднику тела сердце вызнакомь!

   За столом кабинета при свете лампы под абажуром работал мужчина средних лет с благородным лицом – адвокат Юлий Аронсберг.
   Рывком распахнув дверь, появилась Женечка.
   Муж оторвался от бумаг, потер пальцами усталыми глаза.
   – Здравствуй, родная! Как прошел вечер?
   – Уже ночь! – с вызовом уточнила Женечка.
   – А, да… извини, заработался… А ты как? Не устала?
   Женечка молча прошла к дивану, присела, собираясь с духом.
   Муж спокойно наблюдал за ней. Наконец она решилась:
   – Юлий, нам нужно расстаться! Я по-настоящему влюблена, и это не просто связь – это моя судьба!
   Муж спросил невозмутимо, только чуть подрагивал карандаш в его руке:
   – Позволь полюбопытствовать, как зовут твою судьбу?
   – Владимир Маяковский! – вскинула голову Женечка.
   – Ах, Маяковский?..
   Муж положил карандаш в стакан, переложил с места на место нож для разрезания бумаг и пресс-папье. А потом вынес вердикт:
   – Я подожду. Это скоро пройдет.
   – Нет! Эта любовь – навсегда!
   Адвокат мудро усмехнулся:
   – Душа моя, нельзя влюбиться навсегда в стихийное бедствие.
   Женечка озадаченно уставилась на мужа.
   А он мягко добавил:
   – Разумеется, я перееду из спальни в кабинет.

   Маяковский и Бурлюк сидели за столиком привокзального буфета Николаевского вокзала.
   – Нет, но до чего додумались эти ретрограды! – горячился Владимир. – Предлагают перво-наперво создать комиссию по охране памятников!
   – Володя, только не надо горячиться, – успокаивал Давид. – Ты едешь нашим представителем. И должен внятно, кратко, спокойно – главное спокойно! – изложить наши идеи коммунистического футуризма.
   – Да им на КОМФУТ плевать! – перебил Владимир. – Им любой паршивый помещичий дом – уже памятник!
   – Вот и надо опровергнуть их попытки идти вперед лицом назад – в прошлое. Только, повторяю, без ажитации, спокойно.
   – Да как спокойно? Сологуб вообще договорился, что революции разрушают памятники старины, так что следует запретить революции в городах, богатых памятниками, например в Питере!
   – Ну да, – усмехнулся Давид, – воевать где-нибудь на выселках, а уж затем победителями входить в город, ничего там не трогая.
   – Вот! А ты говоришь: спокойно…
   Владимир осекся, увидев подходящую к ним Женечку.
   – Извините, – робко говорит она. – Я ждала у вагона, как ты велел, а тебя все нет…
   – Ну, прощайтесь. – Давид встал. – Только поезд не проворонь.
   Он ушел. А Женечка присела к столу.
   – Я буду невыносимо страдать без тебя! Моя любовь к тебе – такая невозможно грандиозная, что…
   Владимир нежно взял лицо Женечки в свои ладони, и она умолкла.
   – Я скоро вернусь, птичка-щебетунья! А ты скучай, но не слишком.
   – Я не хочу расставаться! У меня дурное предчувствие!
   – Что за глупости? Я еду лишь на несколько дней. На заседание Временного комитета уполномоченных союза деятелей искусств.
   Забыв о страданиях Женечки, он вновь завелся:
   – Представляешь, замшелые академики заявили: «Маяковский войдет в комитет только через наши трупы!» Что ж, придется им стать трупами! В противном случае…
   – Ты не меняешься, – тихо перебила она. – Тебе твои идеи всегда важнее меня.
   – Ну Женечка…
   – Нет-нет, ты не можешь и не должен меняться. Буду меняться я! Принимать твои формы, как вода принимает формы кувшина…
   Владимир тоскливо посмотрел в окно на перрон.
   – Ну, все, милая, до встречи!
   – Я провожу…
   – Нет-нет, долгие проводы – лишние слезы!
   Владимир вскочил, поцеловал Женечку и быстро ушел, не оглядываясь.
   А она неотрывно смотрела ему вслед жертвенным взглядом…

   И конечно же в Петрограде Владимир первым делом пришел к Брикам.
   Лиля, как обычно в роли заботливой хозяйки, хлопотала у стола с чаем и сладостями, бросая взгляды на Владимира, но он избегал ее взглядов и вел мужскую беседу с Осипом.
   Владимир считал совершенно необходимым протащить Осю в этот дурацкий комитет уполномоченных союза деятелей искусств: своих там было маловато – сплошной, на взгляд Владимира, паноптикум: от беспардонных юнцов из «Ослиного хвоста» до профессоров с заткнутыми ватой ушами, о которых уже наверняка заготовлены некрологи. В ответ на эти пламенные речи Осип тонко улыбался, замечая, что, видимо, многие из этих деятелей искусств впервые узнали, что кроме цен на картины и гонораров есть еще политические вопросы.
   – Вот именно! А еще я убедил Луначарского организовать выпуск агитлубков. И уже подал идеи: «Царствование Николая Последнего», «Как по России растекалась водка», ну и все в таком роде. Меня и Алексей Максимыч поддержал. Да, и еще: им очень понравился мой стишок: «Ешь ананасы, рябчиков жуй, день твой последний приходит, буржуй!»
   – Прямо революционный марш! – опять улыбнулся Осип.
   – Ну, мне еще надо поспеть на «Совещание поэтов, беллетристов, художников и музыкантов – интернационалистов»!
   – Это что за зверь такой?
   – Да шут его знает! Но надо везде втираться, чтобы идеи футуризма протаскивать!
   Владимир встал. И тут Лиля наконец подала голос:
   – Вам в какую сторону?
   – Во дворец Кшесинской.
   – Мне как раз там рядом – к скорняку, – обрадовалась Лиля.
   – Как удачно, – с почти неуловимой иронией заметил Осип.

   Владимир и Лиля молча шли по улице. Потом она сказала:
   – Ты можешь заночевать у нас.
   – Спасибо, я снял номер в «Пале-рояле».
   Лиля кивнула, они еще немного прошли, помолчали.
   – Ходят слухи, у тебя в Москве новая пассия, – снова не выдержала молчания Лиля.
   – Эличка на хвосте принесла? – усмехнулся Владимир.
   – Так это правда?
   Владимир ответил с вызовом:
   – Про пассию – да, про новую – нет. Это давние отношения.
   – Ты счастлив? – невозмутимо интересуется Лиля.
   – Она оставила ради меня мужа и предана мне!
   – Я спросила не об этом. Ты счастлив?
   Бравада Владимира улетучивается под спокойным и уверенным взглядом Лили.
   – Я чувствую себя нужным ей… Наверно, это и есть быть счастливым…
   – Тогда я спокойна.
   Лиля поправила рыжий локон, выбившийся из-под шляпки.
   Навстречу вышел строй матросов с красными флагами. Бравые молодцы, отчаянные физиономии – они чеканили шаг, скандируя:

     Ешь ана-на-сы, ряб-чиков жуй,
     День твой пос-ледний при-ходит, бур-жуй!

   Владимир вмиг зажегся радостью:
   – Это же я сочинил! В народ пошло!
   – А теперь ты сочиняешь… это? – усмехнулась Лиля. – Миленькая глупость.
   – Это не глупость! Это – пророчество!

   И пророчество сбылось – грянула Октябрьская революция.
   Петроград был погружен во тьму. Только по стене Петропавловской крепости метался луч прожектора. Где-то гремели ружейные выстрелы, где-то грохнула пушка, где-то завыла сирена.
   В Таврическом дворце хаотичное движение людей вверх-вниз по лестницам – штатские, военные, вооруженные, безоружные…
   Между колоннами натянут уже обвисший и местами порванный плакат «Второй Всероссийский съезд Советов рабочих и солдатских депутатов».
   Съезд закончился ночью. На его заседании было сообщено, что вооруженные отряды большевиков взяли Зимний дворец. Дальше заседать не имело никакого смысла.
   Владимир вбежал в вестибюль Таврического. И с ходу бросился к увешанному крест-накрест пулеметными лентами матросу.
   – Скажите, к кому мне обратиться?
   – Чего… обратиться? – опешил матрос.
   – Я хочу участвовать!
   – В чем… участвовать?
   – В революции!
   У Владимира горят глаза. А матрос усмехается:
   – Без тебя, парень, уже справились!
   И ушел тяжелой матросской походкой.
   Владимир растерянно озирался.
   По лестнице спускались двое солидных штатских мужчин – кудрявый и плешивый.
   – Товарищи, где здесь комитет революции? – спросил Владимир.
   – Какие товарищи?! Какая революция?! – вскипел кудрявый. – Большевистский переворот!
   – Я бы не ставил вопрос так однозначно, – возразил кудрявому плешивый.
   – А как его еще ставить? Налицо узурпация власти кучкой заговорщиков!
   – Да, большевики нарушили соглашение, но необходимо продолжать диалог.
   Не обращая внимания на Владимира, кудрявый и плешивый уходят, споря о своем.
   А он опять в растерянности завертел головой по сторонам:
   Вдруг ощутилось какое-то общее движение – все устремились по лестнице вверх.
   Не понимая сути, но ощущая необходимость этого движения, Владимир поспешил туда же, приблизился к тяжелым дверям зала.
   Оттуда доносился гром овации. Владимир вместе со всеми влился в зал. Овация постепенно стихла.
   И Владимир увидел – далеко, в противоположном конце зала, на сцене небольшую фигуру человека в черном сюртуке с галстуком, над головой которого лучи электрического света слились в сияющий нимб. Человек что-то пламенно говорил, выбрасывая характерным жестом руку вперед и вверх.
   Но Маяковский его не слышал – он как зачарованный смотрел на Ленина.

   В пустом кафе «Бродячая собака» за столиком только трое – Бурлюк, Асеев и Хлебников.
   – Странное все-таки дело, – вздохнул Бурлюк, – мы ощущали прежний строй как мертвый, гнилой, мы ждали перемен, мы жаждали революцию… И вот она пришла. Казалось бы, нужно ликовать, но…
   Бурлюк умолк. А Хлебников продолжил:
   – Но не ликуется. Ибо лики возвеличены уличающим безвеличием!
   Бурлюк попытался осмыслить сказанное и уклончиво кивнул:
   – Ну, примерно так…
   Асеев подхватил невеселый разговор:
   – Магазины закрываются, театры на мели, кафе скисают одно за другим…
   – Да что кафе! – взмахнул тощей кистью Хлебников. – Я заметил куда печальнее: на улицах перестали уступать дорогу дамам. Как быстро всё сделалось…
   Поэты уныло молчат.
   В кафе стремительно вошел Владимир, на ходу помахивая друзьям какой-то книжицей и сообщая, даже не поздоровавшись:
   – Вот она! Вот первая ласточка, рожденная революцией!
   – А попонятней? – попросил Асеев.
   – Переиздали «Облако в штанах»! Безо всяких цензурных изъятий!
   Владимир бросил книжку на стол. Друзья ее рассматривают. Бурлюк ревниво поинтересовался, кто книжку издал и при чем тут ласточка революции.
   Владимир объяснил при чем. Он пришел в Смольный и сразу сказал: «Моя революция!» И ему тоже сразу: «Наш поэт!» Издали книгу безо всяких проволочек. И теперь Хлебникову не придется вписывать вымаранные строки.
   – Да ничего, – бормочет Велимир, – мне было вовсе не трудно…
   – Вот она, новая жизнь! – ликовал Владимир. – Честная! Правильная! Теперь все пойдет по-другому!
   – Именно об этом мы и толкуем, – усмехнулся Бурлюк. – Мы сейчас заказали последнюю в нашем кафе фирменную картошку с грибами. Присядь к прощальной трапезе.
   – Я им – про революцию, а они – про какую-то картошку! – огорчился Владимир. – Да и некогда мне, я только книгу зашел показать, бегу дальше…
   – Куда бежишь? – спросил Асеев.
   – В партию! – широко улыбнулся Маяковский.
   Он взял со стола свою книжку и собрался уходить.
   Но появился официант с шипящей сковородой.
   – Ваша картошечка, господа… пардон, товарищи!
   Он поставил сковороду на стол. Друзья-футуристы взялись за приборы.
   И Владимир удержался, подцепил вилкой несколько ломтиков картошки, отправил в рот, с удовольствием прожевал и объявил:
   – Вполне революционная картошечка!
   Подмигнул друзьям и так же стремительно, как появился, покинул кафе.

   В кабинете Смольного типичный канцелярский чиновник, только сидящий под красным знаменем на стене, промокает исписанную бумагу.
   Вошел жизнерадостный Владимир.
   – Здравствуйте! Моя фамилия Маяковский!
   – Допустим, – еще тщательнее промокает бумагу чиновник. – Вы по какому вопросу?
   – По вопросу партийной работы. Запишите в ячейку – хочу работать на передовой!
   Чиновник смерил взглядом снизу вверх высокого, мощного, улыбчивого гостя:
   – В ячейку записываем только членов РСДРП.
   – Так я и есть член РСДРП! С девятьсот восьмого года!
   Чиновник наконец отложил пресс-папье, потрещал суставами пальцев. И попросил документы, подтверждающие членство в партии.
   Владимир заулыбался еще шире: да откуда же могут быть документы, если у него с девятьсот восьмого – три ареста, две тюрьмы, а однажды записную книжку съесть пришлось, в – ней адреса явок, а тут – жандармы… такая гадость – еле прожевал.
   Чиновник скептически слушал. А Владимир завершил свои мемуары:
   – Короче, записывайте!
   – Без документов – невозможно.
   – Я же говорю: все уничтожено при арестах! – наконец перестал улыбаться Владимир.
   – А свидетели?
   – Какие свидетели? Вам что сюда – царских жандармов привести?
   – Мне не нужно никаких жандармов! Но этак каждый станет утверждать…
   – Я – не каждый! – перебил Владимир. – Я – поэт Маяковский!
   В кабинет вошла барышня в красной косынке, со стопкой канцелярских папок.
   – Поэт – не подтверждение, – ворчит чиновник. – И поэт бывает классовый враг…
   – Это я – враг?!
   Владимир рванулся к чиновнику. Но тут барышня восхищенно вскрикнула:
   – Антон Ильич, это же правда Маяковский! Ну, знаете: «Ешь ананасы, рябчиков жуй, день твой последний приходит, буржуй!»
   Владимир, забыв о цели прихода, отвлекается на свое, родное:
   – Надеюсь, вы знаете из меня и что-нибудь более лиричное? Вот, скажем: «Любящие Маяковского – да ведь это династия на сердце сумасшедшего восшедших цариц»?
   – Нет, зачем это?.. – удивляется девушка. И бодро скандирует:

     Сегодня рушится тысячелетнее «Прежде»,
     Сегодня пересматривается миров основа.
     Сегодня до последней пуговицы в одежде
     жизнь переделаем снова…

   – Вполне своевременные вирши, – перебил ее чиновник. – Пишите заявление.
   – Какое заявление? – не понял Владимир.
   – Заявление на рассмотрение вашей кандидатуры для приема в члены РСДРП.
   – Я уже принят в партию! В девятьсот восьмом году!
   – А подтверждения нет. – Чиновник смотрит непробиваемо. – Так что пишите.
   – Восстановите мой стаж, я ничего писать не буду!
   – На нет и суда нет, – развел руками чиновник.
   Владимир грохнул кулаком по столу, потом грохнул дверью.
   Барышня с папками огорченно застыла. А чиновник ей невозмутимо пояснил:
   – Порядок должен быть. Какая революция без порядка?


   ГЛАВА ПЯТАЯ


     Не домой, не на суп, а к любимой в гости,
     две морковинки несу за зеленый хвостик.


 //-- МОСКВА, 12 АПРЕЛЯ 1930 ГОДА. ДЕНЬ --// 
   В ресторане Дома писателей на столике перед Маяковским с Асеевым стоят невыпитые стаканы чая, лежит нетронутая еда.
   И разговор их никак не заканчивался, хотя и говорили они уже несколько часов. Наконец Асеев все-таки жестко подвел итог:
   – Короче, у нас были общие идеалы, а ты их предал!
   Владимир устало, уже в который раз возразил, что никого и ничего он не предавал, а всего лишь поступил так, как считал нужным.
   – Ты переметнулся от товарищей по РЕФу, который сам же и создал, к бюрократам от поэзии! Именно это ты считаешь нужным? Роковая ошибка, Володя!
   – Может быть. Но разве ты как друг не должен поддержать меня?
   – Есть дружба, а есть принципы!
   – И принципы важнее?
   – Да! – решительно выпалил Асеев.
   Владимир грустно помолчал и вдруг усмехнулся:
   – А ведь мы поругались впервые за шестнадцать лет… старший товарищ!
   Он выложил, не считая, деньги на столик и поднялся.
   – Мы не закончили разговор! – возмутился Асеев.
   – Закончили, Коля. Все мои разговоры уже закончены…
   Владимир, тяжело опираясь на трость, уходит из ресторана.

   Он вернулся в комнату на Лубянке, когда за окном уже стемнело.
   И не поставил с привычной аккуратностью трость на место, а бросил ее на диван.
   Туда же, а не на вешалку, бросил пальто.
   Присел к столу и перечел лежащее на нем письмо:
   «ВСЕМ!
   В ТОМ, ЧТО Я УМИРАЮ, НЕ ВИНИТЕ НИКОГО.
   И ПОЖАЛУЙСТА, НЕ СПЛЕТНИЧАЙТЕ. ПОКОЙНИК ЭТОГО УЖАСНО НЕ ЛЮБИЛ.
   МАМА, СЕСТРЫ И ТОВАРИЩИ, ПРОСТИТЕ».
   Владимир взял карандаш и решительно дописал:
   «ЭТО НЕ СПОСОБ, ДРУГИМ НЕ СОВЕТУЮ, НО У МЕНЯ ВЫХОДОВ НЕТ».
   Вновь перечитал написанное.
   Потом достал из нижнего ящика стола коробку, а из нее – пистолет «маузер».
   Но вдруг, словно вспомнив что-то очень важное, положил пистолет на стол, схватил карандаш и добавил в письмо три размашистых слова:
   «ЛИЛЯ, ЛЮБИ МЕНЯ».
   Снова взял «маузер». Но снова отложил его.
   Достал из ящика стола фотографию Лили.
   Уставился на нее – печально, болезненно, долго.
   Потом нашел в другом ящике блокнот, стал просматривать листы, на которых – обрывки стихотворных строк…

     Этот вечер решал –
     не в любовники выйти ль нам? —
     темно,
     и никто не увидит нас…

   И еще:

     Ты посмотри, какая в мире тишь
     Ночь обложила небо звездной данью
     в такие вот часы встаешь и говоришь
     векам истории и мирозданью…

   И еще:

     Страсти крут обрыв –
     будьте добры,
     отойдите.
     Отойдите,
     будьте добры…

   Владимир спрятал пистолет в стол и вышел из комнаты.
   В коридоре он набрал на диске стоящего на полочке общего телефона номер Луначарского.
   – Алло!.. Добрый вечер, Анатолий Васильевич!.. Да-да, практически ночь… Не разбудил?.. Нет-нет, не срочно… Хотя вру: срочно надо выговориться! Я понял, что я – не агитатор вовсе, я – лирик! Да… Да, лирик! Потому и мучаюсь – душа, как беременная, которая никак разродиться не может! Я тут кое-что из старого нашел, может выйти книжка про любовь… Анатолий Васильевич, погодите, а вы чего неживой какой-то?.. Случилось что?.. Нет, я же слышу по голосу… А давайте я сейчас приеду – потолкуем…

   Ночная Москва. Слабое освещение. Очень редкие машины на улицах.
   Владимир ехал на заднем сиденье такси и листал блокнот.
   В темноте машины, конечно, ничего прочесть было невозможно, но строки все равно звучали:

     Любит? не любит? Я руки ломаю
     и пальцы разбрасываю разломавши
     так рвут загадав и пускают по маю
     венчики встречных ромашек…

   Владимир повторяет, задумчиво глядя в темноту за окном машины:
   – Любит… Не любит… Любит…
 //-- ПЕТРОГРАД, 1918 ГОД --// 
   В номере петроградского «Пале-Рояля» Владимир раздраженно заталкивал вещи в чемодан.
   Он решил уехать в Москву, и он уедет. Двусмысленность положения с Лилей и Осей стала невыносимой. Третий должен уйти. А кто же тут третий, если не он? Вот он и уезжает в Москву. И ничто, никто его не остановит!
   В дверь постучали, вошла Лиля. В руках у нее бумажный пакет.
   – Мне Асеев сказал, ты уезжаешь? – спокойно спросила Лиля.
   – Да, сегодня, – коротко подтвердил Владимир.
   – Ты ведь еще здесь побыть собирался…
   – Передумал!
   Игнорируя его резкий тон, Лиля поставила пакет на стол, взяла лежащую на диване сорочку Владимира и аккуратно уложила ее в чемодан.
   Потом спросила так же спокойно:
   – А что тебе делать в Москве?
   На ее спокойствие Владимир ответил с вызовом:
   – Найду – что! Кино, например.
   – Синематограф?
   – Да, хозяин студии «Нептун» зовет меня сделаться новым Иваном Можжухиным!
   Лиля безмятежно улыбнулась:
   – Но кино – это же балаган…
   – Почему балаган? – завелся Владимир. – Я придумал сценарий фильма по Джеку Лондону. Только на русский лад: Мартин Иден – футурист, борется с академиками…
   Лиля негромко перебила, глянув Владимиру в глаза:
   – Останься!
   Он молчит. Она не сводит с него глаз.
   – Зачем? – наконец обиженно спросил Владимир. – Кому я здесь нужен?
   – Мне. – Лиля все так же смотрит на него.
   Владимир, не выдержав ее взгляда, отвернулся и, сунув руки в карманы, начал мерить шагами комнату.
   Лиля, не двигаясь с места, негромко призналась:
   – Я соскучилась…
   Владимир резко подошел к Лиле, не вынимая рук из карманов, и тоже негромко сказал:
   – Ты не хочешь ничего менять. А я не хочу, чтобы было так, как есть.
   Лиля молчит. Владимир нервно повышает голос:
   – Я не хочу быть твоим любовником! Я хочу, чтобы ты была только моя!
   – Я – только твоя, – нежно улыбнулась Лиля.
   – Нет! Не так! Ты нужна мне вся! Понимаешь?!
   Лиля взяла со стола и протянула Владимиру бумажный пакет:
   – Я пирожков принесла… Нам с тобой… Но раз ты решил ехать – возьми в дорогу.
   Она стоит с протянутым пакетом.
   Он по-прежнему не вынимает руки из карманов.
   – Бери же! – настаивает Лиля.
   – Нет!
   Он тихо признается:
   – Если я выну руки, схвачу тебя и не смогу отпустить!
   Лиля положила пакет на стол и направилась к выходу. У двери обернулась.
   Владимир с болью смотрел на нее, Лиля – на него, ожидая, что он ее остановит.
   Тягостное молчание. Наконец Лиля вздернула подбородок и ушла.

   А когда она вышла из гостиницы, на нее сверху обрушился крик Владимира:
   – Личика!
   Она подняла голову. Он высунулся из окна. В голосе – отчаяние:
   – Послушай, Личика, это – новое! Я еще не читал тебе!
   Он кричит на всю улицу:

     Пройду,
     любовищу мою волоча.
     В какой ночи,
     бредовой,
     недужной,
     Какими Голиафами я зачат –
     Такой большой
     и такой ненужный!

   Лиля, никак не откликнувшись, быстро пошла прочь.
   А за углом, где он уже не мог ее видеть, всхлипнула и прижала ладонь к глазам.

   На московской улице Потылиха в обычном дворе шли киносъемки.
   Это была ранняя заря искусства кино – нет, даже еще не искусства, еще пока «аттракциона», «волшебного фонаря», и первые подвижники нового дела работали неумело, но самоотверженного, пролагали на ощупь неведомые пути и делали на них неожиданные открытия, а главное – это было время энтузиастов, безумцев, фанатиков зарождающегося волшебного искусства.
   Рабочие устанавливали декорации и осветительные приборы.
   Оператор возился с камерой.
   На стене дома висело зеркало, перед которым делали прическу миленькой артистке Ребриковой. К ним подбежал Маяковский:
   – Ну, что вы ей крендели накрутили? Она ведь учительница в школе, ее за такие крендели засмеют!
   Гримерша, обиженно поджав губы, принялась распускать только что уложенные в кренделя косички.
   А Владимир подбежал к сидящей на раскладном стуле Женечке и присел рядом, продолжая ранее начатое объяснение происходящего на съемочной площадке:
   – Так вот, «Барышня и хулиган» – новелла иностранная, но мы ее решительно приспособили к России. Одинокая скромная учительница преподает в вечерней школе для рабочих… Это она, – Владимир кивнул на Ребрикову. – В нее влюбляется местный хулиган – это я…
   Вдруг, не договорив, Владимир убегает к декоратору:
   – А где вывеска?
   – Про вывеску уговора не было, – ответил декоратор.
   – А как, по-вашему, будет понятно, что это – школа, а не трактир?
   – Нам про вывеску не сказано, – упрямился декоратор.
   – Ладно, дайте кусок фанеры – сам сделаю!
   Владимир возвращается к Женечке:
   – Так вот, хулиган, то есть я, начинает ходить в школу и по-хулигански, ну, то есть по-дурацки, за учителкой ухаживать…
   – Скромную барышню это, наверно, пугает? – предположила Женечка.
   – Именно! Но он… то есть я… Извини!
   Владимир убегает к оператору Славинскому:
   – Есть мысль! Может, ты с камерой ляжешь на землю и снимешь меня снизу? Ну, это чтобы было ясно, что мой герой – выше этой толпы хулиганов?
   – Но так никто не делает…
   – Не делал! А мы сделаем!
   Стоящий рядом с ними директор студии Петр Антик улыбается:
   – Вам бы, Маяковский, только свой футуризм протащить! Но, боюсь, публика вашего новаторства не поймет…
   – А вы не бойтесь, публика – не дура!
   – Ну-ну, экран покажет…
   Антик кивнул в сторону Женечки:
   – Что за особа?
   – Моя невеста! – с вызовом сообщил Маяковский. – А вы против?
   – Что вы, что вы… Муза – она вдохновляет на творчество.
   Владимир направился к Женечке, но Антик его остановил:
   – Минутку… У меня к вам предложение: контракт на три года.
   Владимир мгновенно загорелся:
   – Да у меня задумок не на три – на тридцать три года!
   – Отлично! Так давайте, обсудим контракт.
   – Потом обсудим. Потом!
   Владимир опять поспешил к Женечке и опять продолжил с того места, на котором остановился:
   – Так вот, а когда один из учеников оскорбляет учительницу, хулиган его наказывает. Но ему мстит отец этого парня. Он бросается на хулигана, то есть на меня, с ножом.
   – С ножом?! – ахнула Женечка.
   – Глупёшка моя, это же игра, бутафория.
   – Володя, а ты здесь… кто? – робко уточнила Женечка.
   – Я же тебе рассказал: я играю хулигана.
   – Это я понимаю: ты актер… Но ты же еще всем помогаешь. Даже командуешь…
   – Характер! – засмеется Владимир и добавил серьезно: – А лучше меня ведь никто не сделает!
   Во всяком случае, он был в этом убежден. И потому он не только написал сценарий, не только правил его тут же, как говорится, на коленке, но и совал свой нос во все дырки съемочного процесса: давал советы режиссеру и оператору, командовал декораторами и гримерами, выставлял свет вместе с осветителями, придирался к мелочам в работе костюмеров… Он с привычной самоуверенностью учил других, но и сам учился неведомому для него до тех пор искусству киносъемки.
   – Ну, что? Готовы? – крикнул Владимир режиссеру. – Время теряем!
   И вот уже камера, свет – всё направлено на него.
   А он – красивый, веселый, в белой рубахе-апаш – идет не спеша по двору.
   Ему навстречу выскакивает здоровенный бородатый мужик с огромным ножом.
   Женечка, прижав кулачки к груди и затаив дыхание, следит за происходящим.
   Бородатый наносит несколько ударов ножом. Владимир оседает на землю.
   Женечка удерживает обеими ладонями рвущий крик ужаса.
   А рухнувший Владимир смотрит с невыразимой тоской и болью в небо.
   По его рубахе на груди расплывается алое пятно ненастоящей крови.
   И это – как предвидение будущего: точно так же, только с пятном крови настоящей, он будет лежать через два десятка лет на полу своей комнаты-лодочки в утро самоубийства…

   На входе Политехнического музея висела афиша: «ТУРНИР ПОЭТОВ».
   Это было вечное соперничество – амбициозные творцы не могли поделить славу и устраивали поэтические состязания на пальму первенства. Честно говоря, выглядело это довольно смешно и как-то по-детски. Но что поделаешь, поэты они и есть в душе дети. Казалось бы, ну что делить им, таким талантливым и таким разным – громыхающему Маяковскому и манерному Северянину, лиричному Блоку и изысканному Бальмонту… Но вот ведь делили, и спорили, и рвали друг у друга из рук венок «Короля поэтов», чтобы водрузить его на свою голову.
   К исходу вечера в Политехническом по зрительскому голосованию отпали прочие таланты, и остались двое финалистов – Маяковский и Северянин.
   Зал полон. На сцене – всенародно обожаемый клоун и укротитель Владимир Дуров, на плече которого важно восседает рыжий кот. Дуров хорошо поставленным голосом вопросил:
   – Так кто же станет королем поэтов? Владимир Маяковский или Игорь Северянин? Прошу – опускайте ярлыки для голосования.
   По рядам пошли шимпанзе в человечьих костюмах с урнами в лапах.
   Публика опускала в урны билетики двух цветов.
   Дуров объявил:
   – Итак, заключительный раунд нашего турнира!
   И попросил кота:
   – Афанасий Афанасьевич, зови конкурсантов на сцену!
   Кот истошно замяукал. Под смех и аплодисменты публики на сцену вышли брутальный Маяковский и утонченный Северянин.
   Дуров пожал обоим руки.
   – У вас имеется последняя возможность расположить публику в свою сторону. А затем король шутов… – Дуров раскланялся, – …объявит короля поэтов! Ваш черед первый, Игорь Васильевич!
   Северянин в привычной манере вскинул голову и начал нараспев:

     Я, гений Игорь Северянин,
     Своей победой упоен:
     Я повсеградно оэкранен!
     Я повсесердно утвержден!

   Поклонники Северянина выдали овацию.
   Владимир проворчал Бурлюку:
   – Чирикает что-то… Терпеть не могу!
   Бурлюк похлопал его по плечу:
   – Победитель должен быть снисходительным.
   – Ну, я еще не победитель…
   – Так будешь им! – заверил Давид.
   Северянин раскланивался под аплодисменты своих фанатов.
   Дуров объявил:
   – А теперь – черед Владимира Маяковского!
   Владимир шагнул на авансцену как в бой.
   Его поклонники стали выкрикивать пожелания:
   – «Облако»! «Флейту»! «Кофта фата»! «Послушайте»!
   Владимир торжествующе оглядел зал, выдержал паузу, эффектно выбросил руку – вперед и вверх. Примерно так это делал в памятную ночь с 25 на 26 октября 1917 года на трибуне Таврического дворца Ленин, а теперь это стало характерным жестом Маяковского. Он объявил:
   – Последнее из написанного королем поэтов! «Полторы минуты тишины»!
   Зрители притихли и ждут. Владимир вдохновенно молчит. А время идет.
   Зрители переглядываются. А Владимир все так же молчит.
   Северянин удивленно смотрит на Дурова. Тот пожимает плечами и переводит взгляд на Бурлюка. Давид тоже пожимает плечами.
   Случайно задел струну скрипач в оркестре. Владимир, гневно обернувшись, резким жестом требует тишины. И вновь оборачивается к залу. Молчание. Еще… Еще…
   Наконец Владимир улыбнулся, театрально развел руками и поклонился.
   Зал растерян. Владимир властно подсказал:
   – Аплодисменты!
   Зал еще медлил. Но Северянин оценил трюк коллеги и демонстративно похлопал.
   – Гениально! – крикнул Бурлюк и бурно зааплодировал.
   И в зале один за другим стали хлопать зрители. Но многие так и остались в недоумении.

   Владимир и Давид вышли из Политехнического. Владимир угрюмо закурил.
   И оба наблюдали, как толпа поклонников сопровождала Северянина с громадным букетом к черной блестящей машине.
   – А-а, ладно, пусть радуется! – сказал Давид. – Ты у гения Северянина даму сердца увел, а ему на бедность хоть титул достался…
   Владимир яростным взглядом оборвал друга. Тот спохватился:
   – Прости дурака, что напомнил! – И меняет тему: – Да они его выигрыш подстроили! Поклонники гения почти все билеты скупили!
   Владимир отмахнулся – это объяснение его не устроило.
   К Бурлюку и Маяковскому подошел Дуров со своим котом:
   – Здорово вы это придумали! «Полторы минуты тишины»! Каюсь, не сразу понял…
   А вот это Владимиру по душе – он улыбнулся:
   – Настоящий футуризм, верно?
   Надеясь на одобрение, Владимир глянул на Давида, но тот уклончиво пожал плечами.
   – А мне шепнули на ушко, – сообщил Дуров, – что импресарио Северянина пустил в обращение ярлыков за него больше, чем продано билетов.
   Владимир не огорчился, а весело ткнул в бок Давида:
   – Видал, как работают!
   – А я тебе не импресарио! – обиделся Бурлюк. – Я – такой же поэт, как ты!
   – Нет, ты лучше, чем я, Додичка! – Владимир совсем развеселился. – А мы с тобой другой вечер устроим: «Долой всяких королей!» Владимир Леонидович, приглашаем вас!
   – Спасибо, – Дуров почесал кота за ухом, – а я вас в цирк приглашаю.
   А предприимчивый Бурлюк сокрушается:
   – Это, конечно, они молодцы! Теперь повезут Северянина в турне, афиши расклеят: «Король поэтов». Под это, конечно, можно цены поднять…
   Владимир рассмеялся и обнял расстроенного друга.

   За ужином в квартире Маяковских собрались мама, сестры, Владимир и Женечка.
   Сервировка – по всем правилам этикета, но блюда свидетельствуют о революционных трудностях быта.
   – Вот, наловчилась пирог с лебедой печь, – угощает Анна Алексеевна. – Пробуйте, прошу вас…
   Женечка попробовала и восхитилась:
   – Какая вкуснотища! И тесто необычное…
   – Это мои маленькие хитрости! – радуется мама. – Дрожжей нынче не достать, так я тесто на спитом чае делаю.
   – А вы меня научите?
   – Если интересуетесь, дело нехитрое. А сейчас пора жаркое нести. Чудом достала кролика – аккурат к вашему приходу. Володинька, помоги мне!
   Людмила и Ольга удивленно глянули на маму, уводящую брата: в их доме не было заведено, чтобы сын на кухне помогал. Но маме виднее, и сестры принялись занимать беседой Женечку.
   – Как ваши живописные занятия? – спросила Ольга.
   – Я ушла из училища, беру частные уроки.
   – Говорят, в училище теперь самоуправление: студенты могут учить студентов…
   Как всегда строгая, Людмила возмутилась:
   – Революция – революцией, но без академической школы – это как же?!
   В кухне мама осторожно спросила сына:
   – Ты скажи, что мне думать: с этой девушкой у тебя серьезно?
   – Мама! – смеется Владимир. – Разве стал бы я вас знакомить, если бы несерьезно?
   – Ну, да… просто у тебя ведь уже были девушки… и я каждый раз думала…
   – Мама-мамочка, не волнуйтесь за меня!
   Он подхватил маленькую маму в свои медвежьи объятия и неуклюже вальсирует с ней по тесной кухоньке. Мама отбивается, сердится, требует немедленно ее отпустить, но все это, скорее, для порядка: ее радует хорошее настроение сына.
   – Женечка любит меня! – продолжает вальсировать Владимир. – Она чистый ангел! Серьезная девушка… Даже слишком!
   – Отпусти меня, Володинька, – уже всерьез просит мама. – Кролик сгорит.
   – Это убедительно!
   Владимир выпустил маму из объятий.
   Она взяла с подоконника прихватки и увидела рядом с ними конверт.
   – Ох, совсем забыла! Для тебя письмо из Петербурга… э-э… Петрограда.
   Мама отдала сыну письмо, а сама отправилась за кроликом к плите.
   Владимир глянул на почерк, торопливо вскрыл конверт и побежал глазами по неровным строчкам: «Милый Володенька, я ужасно рада, что кинематографщики считают тебя небывалым артистом. Пожалуйста, напиши сценарий для нас с тобой и постарайся устроить так, чтобы можно было его разыграть поскорее. Я тогда для этого приеду в Москву. Так хочется сняться с тобой в одной хорошей фильме! Ужасно хочу видеть тебя! Целую! Твоя Лиля».
   Мама, перекладывая кролика на фарфоровое блюдо, спросила:
   – Это от кого?
   Владимир, кажется, не услышал маму, положил письмо в карман, вышел из кухни.
   Мама тревожно глянула ему вслед. И направилась в столовую.
   Ольга захлопала в ладоши при виде мамы с блюдом:
   – Вот и кролик!
   А Женечка недоуменно смотрела через открытую дверь в прихожую, где Владимир схватил с вешалки пальто и, даже не надев его, а бросив через плечо, вышел из квартиры.

   Увы, стоило Лиле вновь поманить его издали добрым словом, как все снова рухнуло – «невеста» Женечка, «чистый ангел», была вмиг забыта. А одно лишь пожелание Лили написать для нее сценарий и сняться с ней в фильме было воспринято как указание к немедленным действиям и активным включением мыслительного аппарата.
   Владимир брел по улице, напряженно размышляя и бормоча себе под нос.
   Потом сидел на скамейке, уставившись в одну точку, и тоже что-то бормотал.
   Потом быстро шагал по бульвару, аккомпанируя своим мыслям решительными взмахами рук и не обращая внимания на удивленные взгляды прохожих…

   И наконец Владимир вошел в «Кафе поэтов». Кивая на ходу знакомым, он направился к столику, за которым сидели Петр Антик с женой.
   Подошел и с ходу заявил:
   – Я придумал сценарий! Называется «Закованная фильмой».
   – А добрый день? – улыбнулся Антик.
   – День, конечно, добрый, а сценарий гениальный! Слушайте…
   Владимир присел к столу.
   – Чай будете? – Антик понизил голос. – Красный сухой, контрабанда из белого Крыма.
   – Спасибо, буду, в горле пересохло!
   Антик занес чайник над пустым стаканом, но Владимир схватил стакан:
   – Погодите!
   Достал носовой платок и начал тщательно протирать стакан.
   – Да он чистый… – удивилась жена Антика.
   Муж положил на ее руку свою: мол, не обращай внимания на чудачество.
   А Владимир сам налил «чаю» в протертый стакан и, прихлебывая из него, начал рассказывать сюжет только что придуманной им «фильмы». Сюжет был такой: художник нарисовал киноплакат с прекрасной женщиной и каждый день ходил мимо него, мечтая об этой женщине, но однажды она исчезает…
   – Нарисованная женщина? – удивилась жена Антика.
   – Да она ведь не просто женщина! – воскликнул Владимир.
   Супруги Антики переглянулись, а Владимир с жаром продолжил:
   – Художник решает найти ее во что бы то ни стало! Во сне она приходит к нему и говорит, что стала Сердцем Кино, после того как Киночеловек – этакий гофманский персонаж – завлек ее из реального мира в кинопленку. Из ревности! Художник просыпается, бежит к плакату и замечает нацарапанное в углу название фантастической страны, куда ей удалось попасть… И сам стремится туда!
   – А как называется страна? – опять не выдержала жена Антика.
   – Любляндия! – не раздумывая, выпалил Владимир. Он перевел дух и хлебнул вино, замаскированное под чай. – Там, конечно, еще много всего, я только завязку рассказал.
   – Интересно… Оригинально, – размышляет Антик.
   – И очень, очень романтично! – восхитилась жена.
   А Владимир заявил как об уже решенном:
   – Художника сыграю я.
   – А красавица с киноплаката… – задумался Антик. – Поговорю с Верой Холодной или с Олей Книппер-Чеховой…
   – Не надо! – перебил Владимир. – Есть превосходная актриса на эту роль!
   – Кто же?
   – Лиля Брик!
   – Брик?.. Рая, ты знаешь такую?
   Жена лишь пожала плечами.
   – Она еще не снималась в кино, – объяснил Владимир.
   – Не люблю снимать юных девиц, – поморщился Антик. – У них в глазах – пустота…
   – Ей двадцать семь! – возразил Владимир. – И в глазах у нее – целый мир!
   – Дебютантка в двадцать семь лет? – усомнилась жена.
   – Лучше я все же переговорю с Холодной, – решает Антик. – Или с Книппер…
   Владимир ударил кулаком по столу так, что стаканы зазвенели:
   – Либо снимается Брик, либо не снимаюсь я! А сценарий отдаю Запотоцкому!
   – Этому прохиндею от искусства? – возмутился Антик. – Да поймите вы, я не могу рисковать, публике нужны звезды!
   – Она и есть звезда! Самая яркая на всем небе! – убежденно заявил Владимир.

   В комнату, которую он снимает в Гнездниковском переулке, Владимир возвращается поздним вечером.
   Женечка при свете настольной лампы штопала его рубаху. Никакого вопроса, ни слова упрека – будто он и не исчез неожиданно бог весть куда с обеда в доме мамы.
   Владимир опустился на пол, положил голову на ее колени.
   – Осторожно, уколешься, – предупредила Женечка, продолжая штопку.
   Она ни о чем не спрашивала, но он сам сказал:
   – Прости! Мне было нужно… крайне необходимо было уйти!
   Женечка ответила ровным голосом:
   – Да, твои сестры мне объяснили: у тебя бывают неожиданные порывы.
   – Это не просто порыв… Знаешь, так нахлынуло… Я не мог сдержаться, ну, как это объяснить…
   В голосе Владимира – мука.
   Женечка наконец откладывает шитье, гладит его волосы.
   – Не надо объяснять… Я понимаю… С настоящими поэтами так бывает.
   – Не в том дело, просто я…
   – Ты просто погрузился в творчество! – Женечка, уговаривая скорее саму себя: – У поэтов это… Ничего, все нормально… Хочешь есть?
   – Нет! – Владимир обнимает ее колени. – Я хочу поцеловать тебя!
   Женечка высвобождается из его объятий:
   – Все же лучше тебе поесть… Да, это действительно лучше…
   Она пошла к буфету. Он, сидя на полу, грустно смотрел на нее.

   На сей раз кино снимали в декорации. Это комната Художника.
   Лиля – красавица в балетной пачке – изображает испуганное и беззащитное Сердце кино.
   За декорациями стоит Антик с женой Раей. Ему все нравится:
   – А прав был Маяковский – она просто находка!
   – Ничего особенного, – поджимает губы Рая.

   Владимир шел по улице с радостно щебечущей Лилей:
   – Как же мне понравилось сниматься! А я прямо чувствовала – брала уроки балета! У нас, на Жуковского, теперь целая комната выделена: и станок, и зеркала, а по стенам висят мои пачки… Бог знает, как Ося отстаивает эту комнату от уплотнения. Володичка, вот увидишь – афишами нашей фильмы будет завешан весь город!
   Владимир с нежной улыбкой слушал болтовню Лили. Она продолжала щебетать:
   – Ты свободен сегодня вечером? Я ведь только утром уезжаю, могли бы посидеть где-нибудь. Или – ко мне в гостиницу…
   – Нет, я вечером занят, – погасил улыбку Владимир.
   Лиля была явно задета. Однако свою улыбку с трудом, но сохранила.
   – Совсем вылетело из головы: я ведь тоже вечером занята – обещала к Шкловским зайти…
   Владимир печально глянул на нее, тихо произнес:

     Пришла деловито,
     за рыком,
     за ростом,
     взглянув,
     разглядела просто мальчика,
     взяла,
     отобрала сердце
     и просто
     пошла играть –
     как девочка мячиком…

   Владимир вернулся в комнату на Гнездниковском.
   Женечка, примерявшая перед зеркалом платье, обернулась, улыбнулась, но во взгляде ее – напряжение и затаенный страх.
   – Женёчек, ты еще не готова? А нам уже пора, Дуров ждет… Как настроение? Тебе очень идет платье. Это новое?
   Суетливый ворох дежурных фраз Владимира остался без ответа.
   Женечка посмотрела ему в глаза:
   – Как твои съемки?
   – Все отлично!
   – А как… как Лиля?
   Владимир сыграл непонимание:
   – Что – Лиля?
   – Ну… как у нее получается играть?
   – Неплохо, знаешь ли, неплохо. Антик доволен.
   – Ну, и славно, – жалко улыбнулась Женечка и прошептала: – Ты не поцеловал меня…
   – Женёночек!
   Владимир подхватил ее, расцеловал, закружил.
   – Прости-прости, мы же просто спешим, опаздываем, милёночек моя!
   Владимир тараторит, а Женечка с грустью пытается поймать его ускользающий взгляд.
   – Ну, все, Володя, пусти, нам и правда пора… Мне только шляпку надеть…
   Женечка возится со шляпкой перед зеркалом спиной к Владимиру, с трудом унимая слезы ревности.

   Владимир и Женечка стояли на углу Цветного бульвара и Большой Садовой.
   Она теребила его за рукав, требуя немедленно ответить, чего они тут ожидают, ну чего? Но он загадочно улыбался и обещал, что она вот-вот все увидит сама, а пока это секрет, тайна. Она притворно сердилась и заявляла, что не любит никаких тайн, просто терпеть их не может, и он должен немедленно ей все объяснить…
   Женечка не договорила: на бульваре появился двугорбый верблюд в нарядной сбруе, запряженный в красивую коляску. Правил верблюдом невозмутимый Владимир Дуров в смокинге и цилиндре.
   Женечка, изумленно приоткрыв ротик, уставилась на «корабль пустыни». Потом по-детски радостно запищала, захлопала в ладошки.
   Владимир наслаждался произведенным эффектом.
   И вот уже верблюд под управлением Дурова вез сидящих в коляске Женечку и Владимира.
   Невесть откуда на коляску налетела ватага мальчишек и побежала за ней, скандируя:
   – Маяковский любит Женечку Ланг! Женечка Ланг – любовь поэта!
   – Откуда они знают? – растерялась Женечка. – Боже, откуда они взялись?..
   Под вопли мальчишек за коляской собираются зеваки.
   Женечка смущенно закрыла лицо руками.
   А Дуров с облучка улыбнулся Владимиру:
   – Умеете вы, Маяковский, красивые жесты!
   – Так это ты все подстроил? – Женечка презрительно поморщилась. – Что за пошлое купечество!
   – Я хотел, чтоб весело, – огорчился Владимир. – Я ведь уделял тебе так мало внимания…
   Женечка обвела рукой орущих мальчишек, верблюда, толпу:
   – По-твоему, всё это – внимание? Нет, это просто цирк!
   Она спрыгнула с подножки коляски и побежала по улице прочь.
   Владимир, спрыгивая за ней, торопливо сообщил Дурову:
   – Извините, она не очень любит цирк…
   – А зря, – усмехнулся Дуров, – в цирке больше жизни, чем в самой жизни!

   Владимир догонял Женечку на бульваре. Она не останавливалась:
   – Хочешь отвлечь меня широкими жестами? А я понимаю – ты не любишь меня!
   – Люблю!
   – Ты ведь знаешь: я не переношу лжи!
   – Но это правда!
   – Правда? – Женечка наконец остановилась. – А как же Лиля?
   Он молчит. Она устало смотрит на него:
   – Я больше не в силах выносить эту двойственность. Кто я тебе?
   Владимир ответил серьезно, не увиливая:
   – Ты – очень близкий мне человек. И я хочу быть с тобой честен… Я всегда буду любить Лилю. Но мне хорошо жить с тобой. Хочешь, запишемся как муж и жена? И я не посмотрю больше ни на одну женщину…
   – Кроме Лили? – саркастически уточнила Женечка.
   – Это сильнее меня, – покаянно опустил голову Владимир.
   В голосе Женечки закипели слезы обиды.
   – То есть ты предлагаешь мне быть ВТОРОЙ?!
   – Ну зачем все как-то называть? – взмолился Владимир. – Зачем требовать однозначности? Давай попробуем просто быть счастливыми!
   Женечка справилась со слезами, произнесла сухо и резко:
   – Владимир Владимирович, я прошу вас больше никогда не искать встречи со мной!
   Она развернулась и пошла прочь. Он метнулся за ней.
   – Я провожу тебя!
   – Зачем?
   – Мало ли что может случиться…
   Она обернулась лишь на секунду:
   – Хуже того, что случилось у меня с вами, быть не может!
   И ушла, больше не оборачиваясь.

   Художница Евгения Ланг начала писать воспоминания о Владимире Маяковском в 1950-е годы еще в эмиграции – в Париже. Вернувшись в 1961 году в Москву, она снова и снова добавляла, правила и переписывала мемуары, вплоть до своей кончины в 1973 году.
   Масштаб событий менялся, корректировались оценки, угасали эмоции. На восьмидесятом году жизни Евгения Александровна написала, что «переросла» свои воспоминания и то, что когда-то считала своей главной любовью, на самом деле всего лишь эпизод, хотя и значительный, принесший свои радости, свое горе и, по ее словам, «в каком-то отношении» повлиявший на ее личность.

   На даче в Левашово под Петроградом, которую снимала семья Бриков, стоял на холме Владимир и писал этюд на холсте в подрамнике.
   Появилась Лиля, одетая в простонародном стиле. В руке ее был узелок из расписного платка.
   – Я тебе поесть принесла. Как настоящая крестьянская жена!
   Лиля улыбается. Владимир улыбается в ответ. Сельская идиллия.
   Лиля разостлала на траве платок, разложила еду, поставила бутылку молока.
   – А вы с Осей поели уже? – спросил Владимир.
   – Да, он отдыхает после обеда, а я заволновалась: ты же у меня голодный.
   – Спасибо! Послушай, скажи прямо: я вас очень стеснил своим приездом?
   – Как ты можешь нас стеснить?! Дача просторная, и Ося тебя обожает – есть с кем обсуждать теории стихосложения. Да ты молодец, что приехал, садись поешь.
   Отложив кисти, Владимир присел рядом с Лилей на траву.
   Она подала ему хлеб с домашним сыром.
   Он развел руками:
   – Немытые…
   Лиля предлагает ему бутерброд из своих рук. Он покорно откусил.
   Лиля поит его молоком из бутылки и заботливо утирает струйку на его подбородке.
   – А что твоя «Мистерия» – продвигается здесь?
   Он – с набитым ртом – радостно доложил:
   – «Мистерия» только здесь и продвигается! В Москве совсем забуксовала, а тут – пошло! Вот, послушай: там гимн такой будет… – Он прокашлялся после еды и начал:

     Сон вековой разнесён –
     целое море утр!
     Хутор мира, цвети!
     Ты наш!
     А над нами солнце, солнце и солнце.
     Радуйтесь все, кто силён,
     цех созидателей мира, рабочих.
     Бочек вина пьянее
     жизнь.
     Грей! Играй! Гори!
     Солнце – наше солнце!

   – Мускулисто, энергично, – улыбнулась Лиля. – Узнаю прежнего Маяковского!
   – Прежним мне уже не быть, – вздохнул Владимир.
   – Не могу больше видеть твои страдания! – взорвалась Лиля. – Я поеду в Москву и поговорю с этой Женей! Я ей объясню, что тебя нельзя мерить мерками обычных людей! Она сама позовет тебя…
   Владимир вдруг прервал страстный монолог Лили, обняв ее и принявшись жарко целовать. Лиля сладко ахнула, и они, целуясь, упали на траву.
   Бутылка молока опрокинулась, белые струи текут по земле…

   Кабинет народного комиссара просвещения Луначарского. Перед Анатолием Васильевичем за столом – Маяковский и Мейерхольд в кожаной куртке.
   За столиком в углу пьет чай из стакана с подстаканником крепкий мужчина.
   Владимир завершает читать только что оконченную «Мистерию-буфф»:

     Идем!
     Идем по градам и весям,
     флагами наши души развесим.
     Вылазьте из грязи все, кому
     надоели койки ночлежных нар.
     Городов граниты,
     зелени сел –
     наше все.
     Мир – коммунар.
     Все
     трудом любовным
     приникнем к земле
     все,
     дорога кому она.
     Хлебьтесь, поля!
     Дымьтесь, фабрики!
     Славься!
     Сияй,
     солнечная наша
     Коммуна!

   Последние слова Владимир выкрикнул на пределе. И умолк в ожидании реакции.
   Ждать пришлось недолго – Мейерхольд вскочил, и на боку его, под кожанкой, обнаружилась кобура «маузера».
   – Блестяще! Поразительно! Знали мы Гёте, знали Пушкина, и вот вам – явился крупнейший поэт Маяковский!
   Владимир польщено улыбается. А Мейерхольд «разводит пары»:
   – Анатолий Васильевич, надо незамедлительно приступить к постановке! Тогда успеем к первой годовщине революции!
   Но Луначарский задумчиво смотрит в стол:
   – Непросто… Непросто у вас всё, Владимир Владимирович. Поймет ли все это народ?..
   Мужчина в углу с хрустом откусил кусковой сахар и глянул виновато – хруст вышел громким.
   Владимир шагнул к нему:
   – А давайте мы товарища из народа и спросим!
   Мужчина напрягся. Луначарский запротестовал:
   – Не дергайте человека, это Федор – шофер мой, зашел согреться чаем.
   – А пусть Федор сам скажет! – настаивал Владимир. – Вы же – народ?
   Шофер чуть подумал и кивнул:
   – Народ.
   – Ну и как вам то, что я читал сейчас? Непонятно?
   Маяковский, Мейерхольд и Луначарский с интересом уставились на шофера.
   Тот неожиданно приосанился и веско ответил:
   – А чего ж непонятного? Это – как старое Священное Писание, только на новый лад.
   – Слыхали? – торжествует Владимир.
   Луначарский не сдержал улыбку, но по-начальственному распорядился:
   – Спасибо, Федор! Чай допили? Прогрейте, пожалуйста, машину – поедем скоро.
   Шофер натянул картуз и ушел. А Луначарский заявил:
   – Ну, раз народ понимает – приступайте к постановке!
   – В Александринке попробуем, – решил Мейерхольд.
   Луначарский опять засомневался:
   – В Александринке труппа непростая – академическая…
   Мейерхольд похлопал по своей кобуре:
   – А у нас аргумент – тоже академический!
   Луначарский, поморщившись, объяснил Маяковскому:
   – Всеволод Эмильевич возглавил театральный отдел Наркомпроса. И теперь помахивает маузером при каждом удобном и неудобном случае.
   – Ваше слово, товарищ маузер! – воскликнул Владимир. – А я знал, что мы с вами вместе работать будем!
   – Это почему? – не понял Мейерхольд.
   – Потому что – ВэМэ!
   – Простите…
   – Мы с вами оба – ВэМэ: Всеволод Мейерхольд и Владимир Маяковский.
   – Вообще-то я – Карл Казимир Теодор, – уточнил Мейерхольд. – А Всеволодом я назвался в честь любимого писателя Гаршина. Но работать вместе мы действительно будем!

   На веранде дачи в Левашово Осип в плетеном кресле за столом, заваленным сборниками стихов, рисовал какие-то линии, а на них закорючки вроде нотного стана.
   Лиля наблюдала за ним с крыльца, нервно вертя в руках цветущую ветку.
   Почувствовав ее взгляд, Осип обернулся:
   – Ты что там, Лилятик? Иди сюда.
   – Не хочу тебе мешать.
   – Я скоро закончу, и пойдем на залив купаться.
   Осип сверяет свои «ноты» со стихами из книги, хмыкает каким-то мыслям.
   Лиля еще чуть постояла, отбросила ветку и подошла к столу:
   – Ося, мне надо сказать тебе… важное…
   – Что, Лиличка? – поднял голову Осип.
   – Ты самый родной мне человек… Ближе тебя у меня никого никогда не будет!
   Осип с улыбкой подтолкнул очки на переносице:
   – А как же, мы ведь стояли под свадебной хупой.
   – Да… Но, Ося… Я люблю… Володю!
   Осип посерьезнел, снял очки, снова надел их.
   – Я тоже люблю Володю.
   – Это другое!
   Осип пытается собраться с духом:
   – Знаешь ли… всякое бывает… мы не заплесневелые буржуа… Нам присуща новая мораль, современность нравов…
   – Ты не то говоришь! – замотала головой Лиля. – Не то, совсем не то!
   Осип зашагал взад-вперед по веранде, не глядя на Лилю:
   – Это – моя вина! Ты всегда была мне сестрой, другом, ты была и есть часть меня самого… Может быть, поэтому я не могу смотреть на тебя только как на женщину! Но ты не можешь отказаться от своего женского естества… и я не вправе…
   Лиля в отчаянии следила за метаниями Осипа.
   Вдруг он остановился и спросил жалобно:
   – А мы можем никогда не расставаться с тобой?
   – Как?..
   – У нас общие интересы, вкусы, дела… Лилик, я не смогу без тебя жить!
   – Я тоже! – Лиля заплакала и обняла Осипа.
   И он заплакал, и обнял ее.
   – Что же нам делать, Лили?
   Лиля робко предложила:
   – Может быть… мы могли бы жить все… вместе?
   И перебила сама себя:
   – Какие ужасные вещи я говорю! Почему мы не можем быть, как наши папы и мамы? Правильными, спокойными…
   – Потому что нам нужно что-то большее… Мы с тобой особенные.
   Лиля доверчиво прижалась к Осипу. Так они и застыли.

   На пустой сцене Александринского театра перед Маяковским и Мейерхольдом бунтуют артисты труппы:
   – Ваша мистерия – это кощунство!
   – Есть ведь какие-то пределы!
   – Как можно глумиться над Нагорной проповедью?!
   А один артист – седая шевелюра, царская осанка – вообще мелко крестится.
   – Но пришло новое время! – попытался объяснить Владимир. – Искусство должно следовать новым путем!
   – И этим новым путем мы пойдем все вместе! – подхватил Мейерхольд. – А кто не захочет идти…
   Он демонстративно положил руку на кобуру.
   Из группы актеров выступила пожилая актриса со следами былой неотразимости:
   – Молодые люди, несмотря на ваш революционный эпатаж, вы производите впечатление мальчиков, выросших в приличных детских. А в приличных детских перед сном читали Библию, не так ли?
   Маяковский и Мейерхольд переглянулись.
   – Всеволод Эмильевич, – сказал Владимир. – Нам надо переговорить…
   Они отошли в кулисы. Владимир с досадой махнул рукой:
   – Ничего мы с этими допотопными персонажами не добьемся!
   – Что значит – не добьемся? Я начальник отдела Наркомпроса.
   – И что, начальник? Ты им прикажешь хорошо играть?
   Мейерхольд глянул на артистов. Решительный вид творцов красноречиво говорил о том, что хорошо играть «Мистерию-Буфф» не входит в их творческие планы.

   За столом в кабинете Луначарского сидели несколько директоров петроградских театров. Обычно мягкий, негромкий, Анатолий Васильевич яростно грохнул кулаком по столу.
   – Что это значит – ни один театр не соглашается?! Что значит – даже в цирк не пустили?! Это знаете как называется? Саботаж празднования первой годовщины революции!
   Луначарский опять неумело, но грозно врезал кулаком по столу, так что сидящие за столом директора театров вздрогнули.
   А Маяковский и Мейерхольд, скромно пристроившиеся в углу кабинета, довольно переглянулись.
   Один из директоров пробормотал:
   – Мой театр в принципе… готов предоставить зал. Только – сроки? У нас ведь репертуар…
   – В цирке, конечно, можно бы, – говорит другой директор. – Только ненадолго: лошади застаиваются…
   – А лучше всего будет в нашей музыкальной драме! – выслуживается перед наркомом третий директор. – У нас и артисты привычны к работе с музыкой и стихами.
   Луначарский – снова мягкий и негромкий – улыбается Маяковскому с Мейерхольдом:
   – Вот видите, театральные товарищи всё осознали. Я думаю, теперь вы и без меня договоритесь.

   Владимир и Лиля, обнявшись, лежали в траве на расстеленном пледе.
   Он, приподнявшись на локте, нежно гладил ее лицо и шептал:

     Не смоют любовь
     ни ссоры,
     ни версты.
     Продумана,
     выверена,
     проверена.
     Подъемля торжественно стих сорокопестрый,
     клянусь –
     люблю
     неизменно и верно!

   Лиля в ответ погладила его по щеке. И зябко поежилась:
   – Прохладно… Осень наступает…
   Владимир прикрыл Лилю краем пледа.
   – Скоро переедем с дачи, я ищу в городе комнату для нас. Пока с жильем трудно, но я обязательно что-то придумаю.
   – Зачем придумывать? Есть квартира на Жуковского.
   Лиля обняла Владимира. Тот отстранился:
   – При чем здесь Жуковского? Это была ваша с Осипом квартира.
   – Почему была? Она никуда не делась. Мы прекрасно можем там жить все вместе…
   Лиля говорила это с нарочитой беспечностью, наблюдая за реакцией Владимира.
   Он резко сел, подтянув колени к подбородку:
   – Ты предлагаешь устроить маленькую миленькую коммунальную квартирку? Будем с Осей добрыми соседями?
   – Нет, я не предлагаю коммунальную…
   Лиля помедлила и решительно объявила:
   – Я предлагаю просто жить вместе.
   – Это как?! – изумился Владимир.
   – Ну, как… ну, как если бы Ося был… моим братом.
   – Но он не твой брат!
   – Ося больше чем брат! Может быть, он – как сын мне… Ну, я не знаю, как объяснить, но знаю, что без меня он пропадет!
   – Но это невозможно! Не-воз-мож-но!
   – Почему? В конце концов, Осип – твой друг…
   – И ты полагаешь, он будет счастлив в таком идиотском положении?
   – Ося согласен!
   Лиля выпалила это и прикусила язык. Владимир ошарашен:
   – То есть ты… Ты с ним… уже договорилась?!
   Лиля не ответила, только снова поежилась и холодно приказала:
   – Поднимись, пожалуйста, я соберу плед. Замерзла, домой пойду…
   Владимир покорно встал, растерянно наблюдая, как Лиля складывает плед, надевает туфли.
   – Лиличка, ты действительно не понимаешь, что это невозможно?!
   – Я понимаю одно: невозможно быть счастливыми, зная, что близкий человек несчастен!
   Лиля бросила плед на плечо и, не оборачиваясь, ушла.
   Владимир тоскливо глядел ей вслед.

   И опять в квартире на Жуковского они обедали втроем…
   Кто-то обвинял их в распущенности, кто-то восхищался широтой их взглядов, называл апологетами морали нового мира, кто-то ворчал, что жизнь втроем – просто эпатаж для привлечения к себе внимания бунтаря Маяковского, кто-то предполагал, что Брики просто заморочили голову простосердечному поэту, чтобы пользоваться материальными благами его положения…
   Но все эти версии лишь отражали взгляды на жизнь авторов этих версий.
   Приди в голову хоть одному из треугольника способ, как избежать мучительно изматывающих отношений так, чтобы не сделать друг другу еще больней, – сделали бы немедля. Но выхода, кажется, не было. Как не было и в странном семействе Маяковский – Брики прелюбодеяния в привычном смысле. «Одной плотью» были Лиля с Владимиром, а Осип был, скорее, духовным мужем для нее. А Лиля – она была для обоих мужчин тем, кем может быть любимая и любящая женщина: источником энергии, вдохновения, той, которая принимает, понимает, сочувствует, поддерживает, позволяет быть самим собой и дает возможность чувствовать себя сильным, нужным, неповторимым.
   Ведь если у матери есть двое детей, никто не станет укорять, что она любит обоих. По-разному любит, но – поровну. А мужчины изо всех сил делали вид, что не сравнивают: кого же все-таки Лиля любит больше? Они слишком хорошо понимали друг друга – пассажиры одной лодчонки, унесенной без весел в океан. Если не поддерживать друг друга, погибнут все трое…
   Никто из них не мечтал, чтобы его семейные отношения сложились именно так. Но, получив от судьбы в подарок чувства такой глубины, никто не хотел отказаться от них. И душевная боль казалась достойной платой за полет души. А все другие – ну, что другие?.. Разве у них ТАКАЯ любовь?
   За столом Лиля заботливо ухаживала и за Владимиром, и за Осипом.
   – Ося, тебе понравились морковные котлеты?.. Володинька, возьми еще картошечку… А сейчас будет чай… Осторожно, Волосик, горячая чашка…
   Владимир под воркование Лили успевал и поглощать еду, и делиться наболевшим о ходе постановки его «Мистерии» в театре.
   – Мешают в чем можно и в чем нельзя!.. М-м, Лиличка, какая вкуснотища твои оладьи! Запирают гримерные, костюмы прячут и даже портят! Отпечатанную «Мистерию» запретили выставить на своем стенде, который у них, видите ли, овеян традициями искусства!
   – Ясно, что администрация вредит, – кивнул Осип. – Лили, можно еще варенья?.. А что артисты?
   – Артистов мы взяли сборных, но труппа и тех настраивает против! Завтра премьера, а только сегодня принесли афиши – и то не раскрашенный контур… Я от руки красил весь тираж. А рабочие театра заявляют: клеить никому не велено! И что прикажете делать?
   Лиля мгновенно принимает решение:
   – Мы сами развесим афиши!
   Мужчины еще не справились с удивлением, а Лиля уже командует:
   – Доедайте быстрее! А я разведу клей и – одеваться.

   По ночным улицам Петрограда идет троица – с афишами, баночками клея и кистями.
   Владимир и Лиля все время удаляются от Осипа, работая слаженно: он мажет клеем тумбу или стену, она прикладывает афишу, он афишу разглаживает.
   Осип грустновато поглядывает на них издали, и работа у него не очень клеится – в прямом смысле: пальцы перемазаны клеем, афиши к ним липнут, он их отдирает.
   А Владимир, не отрываясь от дела, успевает поцеловать Лилю – в щечку, в шейку, в кудрявый завиток на виске.
   Осип не выдержал и тихонько исчез в темноте.
   Но Лиля и Владимир не заметили этого, они клеят очередную афишу, которая гласит:
   «К ПЕРВОЙ ГОДОВЩИНЕ ОКТЯБРЬСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ. «МИСТЕРИЯ-БУФФ». ГЕРОИЧЕСКОЕ, ЭПИЧЕСКОЕ И САТИРИЧЕСКОЕ ИЗОБРАЖЕНИЕ НАШЕЙ ЭПОХИ».
   Далее прочесть ничего не удалось: Владимир прижал Лилю к афишной тумбе и обрушил на нее лавину поцелуев.
   В день премьеры Маяковский метался за кулисами, куда доносился шум зала.
   – Так и знал! Какую-никакую подлость они нам еще устроят! – уверял он Мейерхольда. – Ну как, ты скажи мне, как могли пропасть два актера прямо в день премьеры?!
   – Понятия не имею – как!
   Мейерхольд посмотрел в щелку занавеса:
   – Народу полно…
   – Что же делать? Начинать пора!
   Мейерхольд оценил Владимира взглядом и принял решение:
   – Ты сыграешь вместо них!
   – Я?! И Мафусаила? И «Человека просто»?
   – И еще Черта, – невозмутимо сообщает Мейерхольд.
   – А Черт тоже не пришел?
   – Увы! – горько усмехнулся Мейерхольд. – Скажи спасибо, что явились все актрисы, не то пришлось бы тебе вспомнить театр Шекспира…
   – При чем тут Шекспир? – напрягся Владимир.
   – В Шекспировском театре женские роли играли мужчины, – напомнил Мейерхольд.

   Наконец занавес медленно разъехался. На многоярусной декорации в кубическом стиле расположились актеры в футуристических костюмах.
   «Мистерия» начинается Прологом семи пар нечистых:

     Славим
     восстаний,
     бунтов,
     революций день –
     тебя,
     идущий, черепа мозжа!
     Нашего второго рождения день…
     Нам написали Евангелие,
     Коран,
     «Потерянный и возвращенный рай»,
     и еще – многое множество книжек.
     Каждая – радость загробную сулит, умна и хитра.
     Здесь,
     на земле хотим
     не выше жить
     и не ниже…

   И все предпремьерные страхи остались позади. Спектакль сразу пошел неожиданно мощно, бурно, темпераментно. Захваченный сценическим действием зал то затихал взволнованно, то взрывался аплодисментами.
   Все артисты были хороши. А Владимир был хорош втройне: носился, взмокший, меняя костюмы Мафусаила, Черта и Человека просто, на сцену, за кулисы и опять на сцену.
   Спектакль шел по нарастающей и завершился финальной овацией.
   На сцене раскланивались артисты.
   За кулисами обнимались Маяковский и Мейерхольд:
   – Не зря! Не зря все муки!
   – Поняли! Всё поняли и приняли!
   – Ну, на сцену!
   Владимир и Всеволод выбежали на сцену.
   В зале – овация.

   В квартире Бурлюков стоял холод. Как и в миллионах других квартир в Москве, Петрограде и по все стране зимой 1919 года.
   Давид и Владимир сидели за столом в пальто.
   Маруся в телогрейке и вязаном платке хлопотала по хозяйству.
   – Додик, ну что делать? – уныло вопрошал Владимир. – После такого триумфа отменили все спектакли!
   – А ничего не поделаешь, Володя. Повсюду голодуха, уже и по карточкам ничего не взять. Дирекции проще распустить работников, чем выдавать им паёк… Да и кто нынче в театр ходить будет?
   Маруся подключилась к их разговору с рассказом про то, как на Бассейной лошадь пала:
   – Вообразите, мгновенно люди набежали и перочинными ножичками стали мясо срезать, а потом уж ее собаки доели…
   – Что ты ужасы всякие рассказываешь! – прервал жену Давид.
   – Не я, люди говорят… Володенька, извините, у нас только сахарин – и тот Додичка насилу достал.
   – Да какое «извините»? У вас изобилие – оладьями кормите!
   – Так из жмыха же оладьи… Хотя Витя Шкловский пробовал драники из картошки мерзлой на мыле жарить.
   – На мыле?! – хором удивились Давид и Владимир.
   – Да, Шкловский говорит, есть можно. Только надо уксус добавлять, он соду мыльную гасит…
   Помолчали. Маруся долила мужчинам в чашки кипяток и сообщила, что многие овсом спасаются, парят овес в горшке, потом пропускают сквозь мясорубку, распаренное зерно промывают – получается овсяная болтушка…
   На это Владимир тоскливо проворчал, что у них дома вообще жрать нечего – ни овса, ни картошки мерзлой, ни мыла… Уже все Лилины брильянты проели. А гонорары не выдают, хоть застрелись. Любимую женщину накормить не в состоянии – какой же он мужик?!
   – Не казнитесь, Володя, – погладила его плечо Маруся. – Вы не виноваты…
   – Да, – поддержал жену Давид, – такая сложилась историческая ситуация… Надо держаться.
   Владимир немного успокоился и даже взбодрился:
   – Продержимся, куда деваться! Вот, я маму попросил – она мне пальто отцовское перелицевала и прислала, так что зиму прохожу запросто. Глядите – хорошо вышло?
   Маруся снова погладила плечо Владимира:
   – Конечно, мамочка плохо не сделает.
   И положила на стол небольшой сверток:
   – Это я кое-что Лиле Юрьевне собрала… Совсем малость…
   – Золотая вы душа! – обнял Владимир Марусю.
   – Ой, да ну, скажете тоже! – Маруся смущенно освобождается из его объятий.

   Владимир появился в квартире на Жуковского, закричал с порога:
   – Лилятик! Тебе Маруся вкуснотищу передала! Уже несу, Личика!
   Ответа не было. Владимир сбросил пальто, ботинки и обеспокоенно поспешил в комнату.
   Лиля пластом лежала на кровати. На нее была навалена гора одеял.
   – Лиличка, родная, как ты?
   Владимир склонился над Лилей, но она с трудом отвернула голову.
   – Не смотри на меня… Я страшная… Опухла вся… Глаза – щелки…
   Из ее слабой руки на пол упало зеркальце.
   – Не выдумывай, ты прекрасна! А это… это просто от голода… Но ты сейчас поешь… вот, это от Маруси.
   Владимир поспешно развернул сверток, но Лиля вяло качнула головой:
   – Не хочется… Поешьте с Осей… А я… Сил нет… И холодно… Очень холодно…
   – Я согрею тебе горяченького попить!
   – Дров нет… Ося еще с утра ушел дрова искать…
   – А я найду! Я сейчас все найду! Ты только жди, обязательно дождись!
   Владимир нежно целует опухшие веки Лили и решительно уходит.

   На шумной и грязной толкучке гораздо больше желающих продать предметы былой роскоши, чем желающих это купить.
   Владимир, дрожа от холода в одной рубахе, тычет конопатому мужичонке свое пальто:
   – Держи! Новое совсем!
   – Не-е, перешитое! – придирчиво щупает вещь конопатый.
   – Сам ты перешитый!
   – Еще и насмехаетесь?
   Конопатый обиженно уходит. Владимир догоняет его:
   – Ну, извини, ну, перешитое… Это мама моя сделала, а она все на совесть делает – хоть на меня посмотри!
   Конопатый оценил юмор, рассмеялся:
   – Ладно уж, говорун, по рукам!
   Он взял пальто Владимира, а из-под своего кожуха извлек две половинки березового полена.
   Зажав поленья под мышкой, весь скукоженный от холода и припрыгивая для согрева, Владимир поспешил к выходу с толкучки.
   Но путь ему преградил какой-то верзила. И попытался выдернуть у него дрова. Молча, настойчиво, нагло глядя в глаза.
   Владимир, так же молча, одной рукой придержал поленья, а другой выхватил из кармана кастет. Тот, что ему достал когда-то Бурлюк. И тоже уставился на верзилу белыми от ярости глазами.
   Верзила попятился:
   – Ты чё, чё?.. Бешеный!
   Владимир продолжил свой путь.

   На выходе с толкучки толстая баба торговала тощими морковками.
   – Почем? – спросил Владимир.
   Онемевшая баба испуганно косится на кастет в его руке.
   Он сунул оружие в карман и повторил вопрос:
   – Почем морковка?
   – А что дашь? – быстро пришла в себя баба.
   Владимир задумался. И смог придумать только одно:
   – Вот, полполена.
   – Два!
   – Одно. Больше не могу.
   – За одно дам штуки две, так и быть.

   Владимир бежал по улице. В одной руке полполена, в другой – две морковки.
   А замерзшие губы бормочут:

     Не домой,
     не на суп,
     а к любимой
     в гости,
     две морковинки
     несу
     за зеленый хвостик…
     Я много дарил
     конфект да букетов,
     но больше
     всех
     дорогих даров
     я буду помнить
     морковь драгоценную эту
     и полполена
     березовых дров…

   Дома Владимир поил Лилю морковным чаем. Именно поил – Лиля не могла удержать бессильной рукой чашку, и он поил ее, как ребенка.
   Лиля пила маленькими глотками и после каждого глотка слабо улыбалась Владимиру.
   А у него рождались новые строки, и он нежно бормотал их Лиле:

     Если я
     чего написал,
     если чего
     сказал –
     тому виной
     глаза-небеса,
     любимой
     моей
     глаза…
     Телефон
     взбесился шалый,
     в ухо
     грохнул обухом:
     карие глазища
     сжала
     голода опухоль.
     Врач наболтал –
     чтоб глаза
     глазели,
     нужна
     теплота,
     нужна
     зелень…

   Лиля слабой рукой погладила Владимира по щеке.
   Он прижался щекой к ее ладони.

   «Мистерия-буфф» прошла на театре блестяще, но в издательстве за нее Маяковский не получил ни копейки. И наконец не выдержал – подал иск в суд.
   В зале суда сухопарый директор издательства сидел прямо, словно аршин проглотил, а Владимир размахивал перед его носом бумагами.
   – Почему я несколько месяцев не могу добиться гонорара за «Мистерию-буфф»?!
   – Потому, – холодно отвечал сухопарый, – что у вас – драматическое произведение, а вы требуете построчной оплаты.
   – Вот подписанный вами договор! Черным по белому написано: оплата построчная!
   – Когда я подписывал, я не знал вашей… кхм… особенности. Этак если каждое слово с новой строки, никакого гонорарного фонда не хватит!
   – Вы полагаете, я нарочно так пишу, чтобы денег побольше получить?!
   – Я ничего не исключаю, – язвительно отвечает сухопарый.
   Владимир, кажется, готов был врезать ему по носу, но вмешался судья:
   – Истец, верните суду документы!
   Владимир положил на стол бумаги, которыми размахивал перед сухопарым. И сообщил:
   – У меня еще заключение из Наркомтруда с резолюцией товарища Шмидта.
   – Пока не надо. Присядьте.
   Судья, изучив документы, посмотрел на директора:
   – Ну, дело однозначное. Почему же задержка выплаты гонорара?
   Сухопарый, отводя взгляд, забубнил:
   – Финансовое положение театра… оно не позволяет выполнять все обязательства…
   Владимир гневно вскочил:
   – Да какое положение? Все получают деньги своевременно, и вас финансируют бесперебойно!
   – Сядьте, истец! – приказал судья. – А вы, ответчик, скажите: у вас какие-то особые причины задерживать гонорар гражданина Маяковского?
   Сухопарый молчит. Все выжидающе смотрят. И вдруг его прорвало:
   – Да выплачу я ему все! Прямо завтра же! Но все-таки скажу… Не платить за футуристическую дрянь считаю своей заслугой!
   Судья даже рот разинул от изумления. А Владимир неожиданно рассмеялся:
   – Ага, взял я бюрократа за живое! Значит, верно написал, по-революционному!

   В прихожей квартиры Бриков Владимир победно положил к ногам Лили два мешка.
   – Что это? – удивилась она.
   – Мой гонорар! – гордо сообщил Владимир. – Это – мука. Здесь – картошка и селедка. И еще – постное масло! – Он добавляет победно: – Вот такие нынче гонорары!
   Лиля обняла Владимира.
   – Кормилец ты наш! Пиры устроим, гостей созовем… А сейчас я чаю тебе горячего налью – замерз ведь?
   – Откуда чай у нас?
   – Ну, не совсем чай… Я морковки насушила – довольно вкусно!
   Они проходят в столовую.
   – А где Ося? – оглядывается Владимир.
   – Пошел карточки на сахар отоваривать.
   Лиля поставила чайник на спиртовку, достала из буфета чашки:
   – Наварим картошки, с селедкой! Всех соберем – Бурлюки, Хлебников, Каменский, Асеев… Когда голодно, холодно, жить даже веселее… Радуешься каждой мелочи, ценишь каждый момент!
   Владимир обнял Лилю:
   – Если бы вдруг отменили солнце, я бы и не заметил – у меня есть ты!
   Лиля целует Владимира. Но раздаются стук двери и голос Осипа:
   – Это что за мешки у нас?
   Лиля невольно отпрянула от Владимира. Но, поймав его оскорбленный взгляд, прижалась к нему снова.
   Вошел Осип и, делая вид, что не замечает объятий Лили и Владимира, потряс бумажным кульком:
   – А вот и сладкая жизнь!
   Лиля все-таки ускользнула от Владимира.
   – Спасибо, Осик! А мешки – это Володя гонорар принес… Там – картошка, селедка, масло…
   – Соберем гостей! – немедля объявил Осип.
   – И мы так подумали, – улыбнулась Лиля. – А пока давайте чай пить…
   Они усаживаются за стол. Осип высыпает из кулька сахар в вазочку.
   Владимир сразу хватает кусок, с удовольствием хрустит им.
   – А меня Луначарский зовет в Москву! Сотрудником в Наркомпрос. Обещает решить и вопрос жилья.
   Рука Лили, наливавшей чай, заметно дрогнула.
   – Ося, я и про тебя говорил, – продолжает Владимир. – Анатолий Васильевич обещал подумать…
   – А что – Москва? – сомневается Осип. – Пульс жизни здесь – в столице…
   Владимир зачем-то понизил голос:
   – Луначарский шепнул мне по большому секрету: правительство переедет в Москву.
   Осип задумчиво подтолкнул очечки на носу.
   – Да?.. Лили, а ты как думаешь?
   – Мне хорошо там, где хорошо вам… нам вместе…
   Лиля попыталась бесшабашно улыбнуться:
   – А сейчас давайте кутить – я картошки нажарю!
   И поспешно вышла из комнаты.


   ГЛАВА ШЕСТАЯ


     Светить —
     и никаких гвоздей!
     Вот лозунг мой
     и солнца!


 //-- МОСКВА, НОЧЬ С 12 НА 13 АПРЕЛЯ 1930 ГОДА --// 
   В квартире Луначарского хозяин дома и Маяковский сидят за чайным столом.
   – Вот такие дела, – со вздохом завершает свой рассказ Луначарский.
   – Дела… – вторит эхом Маяковский.
   Дела были кислые. Луначарский смещен с поста наркома просвещения и прозябал в должности директора НИИ литературы и искусства, одного из редакторов Литературной энциклопедии.
   Член РСДРП аж с 1895 года, Луначарский не был членом ни ЦК, ни Политбюро и никогда не обладал реальной политической властью, а был лишь очень нужным связующим звеном, надежным мостом между партией и художественной интеллигенцией. И на этом далеко не самом ключевом посту он сумел совершить немало ошибок. Какие-то из них сейчас ему и припомнили.
   Возможно, например, вспомнили, как еще в 1917-м, во время вооруженного восстания во второй столице России, когда большевики бомбили исторические памятники Москвы – собор Василия Блаженного, Успенский собор и сам Кремль, Анатолий Васильевич в знак протеста против подобного варварства покинул пост наркома просвещения.
   Правда, на следующий день народные комиссары признали отставку «неуместной», и Луначарский отозвал ее, и Ленин его простил.
   Но сейчас Ленина уже не было…
   – А может, Володя, все-таки водочки? – бодрился Луначарский.
   – Не пью я водку, Анатолий Васильевич, извините…
   – Чего извиняться, я и сам – почти что абстинент.
   Помолчали. Луначарский погладил бородку-клинышек и продолжил:
   – Но с другой стороны, Володя, и не будучи наркомом, можно жить… Я наконец занялся проектом перевода русского языка на латиницу. Дам тебе почитать.
   – Обязательно!
   – Еще литературной энциклопедией займусь…
   – Ну, планов у вас – громадье! – порадовался Владимир.
   А Луначарский, наоборот, скис и вдруг признался:
   – Очень застрелиться хочется!
   – Вы что?!
   Луначарский жарко заговорил:
   – Да, да, хочется! Вчера еле удержался… А еще как раз супруга к родителям уехала… Один, один совсем…
   – Не один вы, Анатолий Васильевич! Есть товарищи… Вот я рядом… И вообще, это не выход!
   – А что делать? От дел настоящих я отстранен… Загнан! Пока был наркомом, мои пьесы в театрах – нарасхват… А теперь вдруг прозрели: слабые ваши пьески!
   – Плюньте! У меня «Баня» вообще провалилась… А ведь гениальная вещь!
   – А моего «Дон Кихота» с репертуара сняли! Как только – меня, так сразу – и его!
   Творцы кричали – каждый о своей боли, не вслушиваясь в другого. Выкричались и опять умолкли.
   Потом Луначарский оглянулся, словно их могли услышать, и понизил голос:
   – А еще я узнал… от верных людей узнал… меня вообще вышлют из страны. Должность какую-нибудь изобретут – консул… полпред… и – на край света!
   – Быть не может, вас Владимир Ильич очень ценил.
   – Владимир Ильич ценил, а… – Луначарский не называет имени, но имя и так понятно, – …на дух не переносит. Может, у него на меня зуб после «Королевского брадобрея»?
   Эта самая первая пьеса Луначарского была написана им еще в 1906 году, во время отсидки в Таганской тюрьме. Сюжет о том, как король, сам того не зная, превращается в игрушку своего брадобрея, а потом шут убивает короля.
   «Королевский брадобрей», как, впрочем, и остальные пьесы Луначарского. была художественно слабая, но содержала крамольный политический подтекст. Анатолий Васильевич очень был горд «Брадобреем». И даже сейчас не удержался, распрямился и с актерским пафосом процитировал сам себя:
   – «Человек, даже самый добрый и умный, когда он становится фанатиком идеи – пусть самой высокой и прекрасной, – превращается в злое и ограниченное существо!» Славно сказано, а?
   – Славно! – согласился Владимир. – Но вы же это еще до революции писали…
   Луначарский опять съежился и понизил голос:
   – Предвидел, как оказалось! Страшно в стране стало, Володя, очень страшно…
   – Так что же? Пулю в висок?
   Владимир смотрит в глаза Луначарскому. Тот глаза отводит.
   – Не смогу я этого, Володя… Фантазия художника мешает: как представлю свою развороченную голову, мозги на стене…
   Луначарский вздрогнул и умолк. Владимир тоскливо посмотрел в окно:
   – Светает уже…
   – Да, надо хоть пару часов поспать…
   Луначарский вдруг схватил обеими руками руки Владимира.
   – Спасибо, что пришел! Я вот говорю, что не смогу, а может, и смог бы… Это ж только – курок нажать… Но теперь – нет, ты пришел, и я ожил, ей-богу ожил!
   – Вот и хорошо, и живите долго!
   Владимир улыбнулся и встал.
   Луначарский тоже вскочил и спохватился:
   – Постой! Мы же про тебя не поговорили… Ты звонил: что там с книгой про любовь?
   – Это – потом. Это – не срочно, терпит.
   Владимир еще раз улыбнулся Луначарскому и ушел.

   Он вернулся в комнату на Лубянке уже на рассвете.
   Выложил из кармана пальто так и не пригодившийся блокнот с набросками лирических стихов, снял пальто, повесил на гвоздь на стене, присел к столу.
   Хотел бы он, очень бы хотел, чтобы в душе рождались новые стихотворные строчки, чтобы в голове звучали новые ритмы… Но сейчас – что в душе, что в голове – бились совсем другие вопросы, на которые не было ответов, и выход из этого виделся только один…
   Владимир продолжил прощальное письмо:
   ТОВАРИЩ ПРАВИТЕЛЬСТВО, МОЯ СЕМЬЯ – ЭТО ЛИЛЯ БРИК, МАМА, СЕСТРЫ.
   Чуть подумав, добавил:
   И ВЕРОНИКА ВИТОЛЬДОВНА ПОЛОНСКАЯ.
   ЕСЛИ ТЫ УСТРОИШЬ…
   На этом исписанный размашистым почерком лист закончился.
   Владимир вырвал из тетради новый лист и продолжил:
   … ИМ СНОСНУЮ ЖИЗНЬ – СПАСИБО!
   Глянул на блокнот с набросками лирики и дописал:
   НАЧАТЫЕ СТИХИ ОТДАЙТЕ БРИКАМ, ОНИ РАЗБЕРУТСЯ.
   Перечитал написанное. Да, кажется, все. Все устроил, ничего и никого не забыл.
   Владимир достал из стола маузер.
   В дверь постучали. Владимир вскрикнул:
   – Я занят!
   Но он забыл запереть дверь, и она уже приоткрывалась.
   Владимир быстро сунул маузер обратно в стол и обернулся. На пороге стоял сосед – Татарийский, мужчина средних лет в мышино-сером костюме. Это был вовсе не тот персонаж, кого Владимир хотел бы видеть в последние минуты своей жизни. И голос у Татарийского был ужасно скрипучий:
   – Я извиняюсь, Владимир Владимирович, но вынужден довести до вашего сведения…
   – Что такое? – досадливо поморщился Владимир.
   Татарийский проскрипел, что подаст уведомление в жилкомитет о целесообразности занимания одним жильцом жилой комнаты в данной квартире. Владимир с трудом отключился от своих мыслей и попытался понять, о чем идет речь. Татарийский, не дожидаясь, пока он поймет, объяснил всё сам, и скрип его голоса раздражал, будто водили железом по стеклу.
   – Моя семья вынуждена ютиться целиком в одной комнате. А вы в комнате – один. Да еще и не ночуете!
   Мелкая сошка Татарийский, кажется, вырастал в своих глазах, нападая на гиганта Маяковского.
   – Это мой кабинет рабочий! – раздраженно буркнул Владимир.
   – Не знаю, какая у вас работа, – а барышни ходят, это мы видим, – ухмыльнулся Татарийский.
   Владимир гневно шагнул к нему.
   Сосед поспешно отступил за порог и взвизгнул:
   – Вы пролетарский поэт, а ведете себя не по-пролетарски! Простым советским труженикам комната нужнее!
   Владимир вдруг сказал тоскливо и устало:
   – Ничего, потерпите… Скоро вам комната достанется…
   – А-а, вы кооператив себе строите? – шустро сообразил Татарийский.
   – Кооператив? – озадачился Владимир. – Почему кооператив?
   – Ну, заработки ваши небось дозволяют… Обустроитесь, семью заведете, деток…
   Владимира явно осенила какая-то мысль. Не дослушивая нудного соседа, он уже надевал пальто.

   В кабинете секретаря Федерации объединенных советских писателей Сутырина Маяковский, даже не сняв пальто, присел на край стола:
   – Володя, наша Федерация писательский кооператив строит?
   Сутырин раздраженно глянул на Владимира:
   – Ты присядь, что ли, как человек…
   Владимир, решив не спорить по пустякам, пересел со стола на стул.
   – Мне непременно нужно в этом доме квартиру!
   – Поздновато спохватился, – пожал плечами Сутырин, – Сам знаешь, жилищный вопрос…
   – Знаю: вопрос жизни и смерти!
   Владимир выкрикнул это с неожиданной болью.
   Сутырин удивленно посмотрел на него, повертел в пальцах ручку, повторил:
   – Жизни и смерти… Экие вы, поэты, любители патетики! Ну, подожди, я схожу в жилотдел, переговорю…
   – Я жду-жду, – торопливо согласился Маяковский, – ты иди!
   Сутырин пошел к выходу, но на пороге обернулся и опять уточнил:
   – Но ты понимаешь, что жильё – очень сложная проблема…
   – Да понимаю я, всё понимаю! – заверил Владимир.
   Сутырин наконец ушел.
   А Владимир сидел и тоскливо думал: «На что я надеюсь? Зачем суечусь?»
   Уже второй день его мозг, против его воли, заглушая потребности души, упорно цеплялся за земное существование, изобретая все новые и новые дела и встречи, которые могли бы отвести его от последней черты, удержать от последнего шага, не дать измученному поэту уйти из мучившей его жизни.
   Вот и сейчас он ухватился, как за соломинку, за проклятый и никогда не разрешимый жилищный вопрос…
 //-- МОСКВА, 1919 ГОД --// 
   Коммуналка в Полуэктовом переулке была первым совместным жильем Маяковского и Бриков в Москве.
   Из-за холода снесли все вещи в одну комнату – ее было легче отопить.
   Владимир и Осип вставляли оконное стекло. Инструментами орудовал Владимир, а неприспособленный к ручному труду Осип был на подхвате.
   Но бытовая проза нисколько не мешала им рассуждать о высоком.
   – Идея такая! – увлеченно излагал Владимир. – Я издаю поэму, но без указания автора, и каждый, буквально каждый гражданин Советской страны сможет ее дописывать! Поэтому и называться она будет «Сто пятьдесят миллионов».
   – Мыслишь как гигант! – одобрил Осип.
   – Я мыслю как один из ста пятидесяти миллионов.
   Владимир подергал оконную раму:
   – Еще бы замазки добыть…
   – Где добыть? – пожал плечами Осип. – Мне интересно, куда после революции все подевалось?
   – В стране временные трудности, – бодро объяснил Владимир.
   Тезис был для Осипа не нов – это официальная версия происходящего в стране. Ключевое слово, которое власть желала внушить изнемогавшим гражданам, было слово «временные».
   – Хорошо, хоть стекло достали, – добавил Владимир уже безо всякой бодрости. – А жрать ужас как хочется!
   – По карточкам уже ничего не купить, – вздохнул Осип. – А на Сухаревку денег нет. Мне обещали место юрисконсульта в ГПУ, но это еще когда…
   – Да, сурово. Два мужика в доме, а жрать нечего!
   Владимир крикнул:
   – Лиля, принимай работу!
   – Иду, иду…
   Лиля, которой каким-то магическим образом удавалось в любых, несовместимых с нормальной жизнью условиях выглядеть элегантной, ухоженной и волнующей, вошла с толстой тетрадью из грубой оберточной бумаги.
   – Володичка, нарисуешь обложку? – проворковала она.
   – Обложку чего?
   – Я переписала «Флейту-позвоночник». Сделаешь заметную яркую обложку, и сдадим в книжную лавку – авторский раритет.
   Владимир озадачился. А Осип усмехнулся:
   – Вот с кем мы от голода не умрем!
   Лиля гордо улыбнулась.

   Владимир и Лиля шли по грязной улице. Дома были ободраны, многие окна забиты досками, вместо тротуара – сплошные ямы… Так теперь выглядела Москва – город опустошения и разрухи.
   Но Лиля, умеющая видеть лишь то, что ей хотелось видеть, думать о том, о чем ей хотелось думать, и пребывать в том настроении, в котором ей хотелось пребывать, радостно щебетала:
   – Хорошо, что мы вместе пошли, торговец тебя увидал – и сразу цену поднял!
   – Нет, это всё твоя славная придумка!
   Владимир подхватил Лилю на руки, перенес ее через большую лужу, бережно опустил на сравнительно чистый отрезок того, что раньше было тротуаром.
   – А теперь – на Сухаревку! – скомандовала Лиля. – Еды накупим, дня два можно прекрасно обедать.
   – Какая дрянь! – вдруг перебил ее Владимир.
   Лиля удивленно смотрела, как он направился к плакатному щиту «Окна сатиры».
   На плакате розовощекая работница в красной косынке показывала кулак какому-то мохнатому насекомому. И подпись: «ГОНИМ ВШЕЙ ВЗАШЕЙ!»
   Владимир сорвал плакат.
   – Что ты делаешь! – изумилась Лиля.
   – Это что – сатира? Это что – агитация? Нет, это – картинка из гимназического учебника!

   Владимир не на шутку разгневался. И вместо Сухаревки, где даже в самые голодные годы, имея средства, можно было отовариться обширным ассортиментом, помогающим скрасить «временные трудности», он оказался в кабинете Керженцева – руководителя Российского телеграфного агентства (РОСТА).
   Хозяин кабинета удивленно привстал из-за стола при появлении Маяковского со смятым плакатом в руке.
   – Владимир Владимирович?..
   – Приветствую вас, Платон Михайлович!
   Владимир положил на стол и расправил плакат:
   – Вы это видели? Вам это нравится?
   – Ну, не гениально, – согласился Керженцев, – но мы только нащупываем пути агитации…
   – Да это не путь – это кривая дорожка! – Владимир рубанул воздух ладонью.
   – А вы знаете, как сделать лучше?
   Владимир без лишних слов перевернул плакат и принялся рисовать карандашом на его обратной стороне.
   – Вот что: делаем броские, в несколько цветов картинки, по четыре на одном листе, чтобы получался как бы рассказ. Вот, к примеру, кулак пузатый… прячет зерно… в подвале… И главное, каждый день – новый плакат! Что утром – в газетах, то и в окнах РОСТА!
   Владимир говорил и рисовал, как стихи сочинял, – резко, напористо.
   – Да ведь это труд адский, – покачал головой Керженцев. – Кто его осилит?
   – В Москве – я! – без ложной скромности заявил Маяковский. – А на периферии привлечем революционно настроенных художников – будем размножать РОСТА на местах.
   Дорисовав, Маяковский протянул листок Керженцеву.
   – Да, кулак у вас знатный вышел! – расплылся в улыбке начальник.

   В мастерской Российского телеграфного агентства дымила буржуйка, на столах навалены краски, плакаты, чистые листы.
   Владимир и Лиля работают, одетые по-зимнему: очень холодно, на окнах – изморозь.
   Владимир набрасывал контуры рисунков, приговаривая:

     Рабочий! Глупость беспартийную выкинь!
     Если хочешь жить с другими вразброд –
     всех по очереди словит Деникин,
     всех сожрет генеральский рот.

   Он помечал карандашом цвета, которыми нужно закрашивать участки плаката, а Лиля аккуратно заполняла цветом обведенные участки.
   – Володичка, может быть, ты домой поедешь, поспишь?
   Судя по устало-безнадежному тону, Лиля предлагала это далеко не в первый раз.
   – Какое спать! – отмахнулся Владимир. – И так работать некому! Малевич с пневмонией, Черемных всего-то двое суток без перерыва красил – и свалился. Вот Лентулов с Машковым подтянутся, тогда отосплюсь…
   Владимир окинул строгим взглядом заготовку:
   – Готово, можно красить!
   Лиля взяла лист. Руки ее были в перчатках с обрезанными пальцами – чтобы удобней было держать кисти. Она покашливала.
   – Ты здесь написал – желтый, а может, лучше – коричневым? Больше выделится?
   – Да, пожалуй, ты права.
   Владимир улыбнулся Лиле и устало потер глаза.
   – Володичка, ну, больно на тебя смотреть! – взмолилась Лиля, – Отдохни…
   – Некогда, тут машинная быстрота нужна, нельзя останавливаться! – будоражил сам себя Владимир. – Телеграфное сообщение уже через три часа должно висеть плакатом!
   – Поспи хоть здесь, ну хоть немного, ты сутками на ногах!
   Лиля нежно погладила его по щеке.
   – Ладно-ладно, только немного…
   Он нашел у буржуйки полено и стал укладываться на столе с поленом под головой.
   – Володя, я пальто сверну – как подушку…
   – Э, нет, – Владимир уже устроился на полене, – зато так не заспишься…
   Он не договорил и мгновенно уснул.
   Лиля укрыла его пальто и вернулась к плакату.
   Но поработать ей не удалось – вошла молоденькая Рита Райт, которую на самом деле звали Раиса Черномордик, преданная помощница, будущий биограф и блестящий переводчик Маяковского, и не только его.
   Рита на ходу читала телеграфные полосы и, не заметив спящего Владимира, звонко объявила:
   – Самые свежие сводки!
   Лиля сердито глянула на нее, а Владимир тут же вскочил – будто и не спал:
   – Сводки? Ну-ка, что там?..
   Он бегло просмотрел полосы, что-то бросил на пол, что-то отдал Рите:
   – Вот эта пойдет, и вот эта, и эта тоже…
   За окном зачирикали какие-то птицы. Владимир отложил полосы, глянул в окно, потянулся, вздохнул полной грудью:
   – А ведь весна идет! Хорошо!

   За весной, невзирая ни на какие политические катаклизмы, уверенно пришло лето.
   Июльским днем в подмосковном Пушкине Владимир и Лиля – веселые, загорелые – шли с речки, мохнатые полотенца были переброшены через плечо.
   Владимир декламировал:

     В сто сорок солнц закат пылал
     в июль катилось лето,
     была жара,
     жара плыла –
     На даче было это…

   Он замолчал, Лиля нетерпеливо потребовала:
   – А дальше? Что дальше-то?
   – Дальше?..

     Я крикнул солнцу:
     «Погоди, послушай, златолобо,
     Чем так
     без дела заходить,
     Ко мне
     на чай зашло бы!»

   Лиля засмеялась:
   – Солнце – на чай? А чем угощать будем? У нас грибы да черника…
   – Вот-вот, – подхватил Маяковский, – и солнце тоже говорит:

     «Ты звал меня?
     Чаи гони,
     гони, поэт, варенье!»

   – Ага! – смеется Лиля.
   – Ну, дальше мы с солнцем потолкуем, а закончится так…

     Светить всегда,
     светить везде,
     до дней последних донца,
     светить –
     и никаких гвоздей!
     Вот лозунг мой –
     и солнца!

   – Браво! – зааплодировала Лиля.
   – Тише! – поднял руку Владимир.
   Откуда-то слышался собачий скулеж. Владимир пошел на звук.
   Под кустом, у забора, отчаянно скуля, барахтался маленький грязный щенок.
   – Какой кроха! – умильно сложила ладони Лиля. – Надо по домам пройти, спросить – чей он?
   – Да по нему видно, что он – совершеннейший ничей!
   – Давай принесем ему поесть, – предложила Лиля.
   – Тут одним «поесть» не обойдешься…
   Владимир вздохнул и решительно поднял щенка.
   – Он же весь в микробах! – ужаснулась Лиля.
   – Так что ж ему – пропадать? – с отчаянной веселостью спросил Владимир.
   И, преодолевая свои брезгливость и страх заразы, понес щенка на вытянутых руках домой.

   Во дворе дачи Владимир и Лиля купали щенка в тазу, превращая грязный комочек в симпатичного песика.
   Мимо забора шел мужчина в шикарном летнем костюме. И остановился при виде смеющейся Лили с растрепанными рыжими волосами, в мокрой, прилипшей к телу кофточке.
   – Добрый день! – поздоровался через забор мужчина.
   – Здрасьте! – откликнулась Лиля, утирая тыльной стороной ладони мокрый лоб.
   – Любопытно, какой породы у вас пес? – поинтересовался незнакомец.
   – Пушкинский подзаборный, – ответил Владимир.
   И принялся нежно заворачивать щенка в полотенце.
   – О, самая ценная порода – в единственном экземпляре! – улыбнулся незнакомец. – Разрешите представиться: ваш сосед, Александр Михайлович Краснощеков. А вас, Владимир Владимирович, я знаю: был на ваших выступлениях. Впечатление грандиозное!
   – Спасибо! А это – Лиля Юрьевна Брик и собака…
   Владимир глянул на щенячью мордочку и решил:
   – Собака по имени Щеник!
   – Очень приятно!
   Краснощеков старомодно поклонился, глядя только на Лилю.
   Та ответила смелым взглядом, быстро одернула кофточку и пригладила волосы.
   – Если позволите, зайду как-нибудь, угощу вас превосходным чаем из Англии.
   – А у нас тоже всем чаям чай! – парировал Маяковский. – Лиля Юрьевна в лесу чабрец и мяту собирает.
   – Ну, если Лиля Юрьевна – так мой английский точно будет в проигрыше!
   Краснощеков вновь поклонился, бросил острый взгляд на Лилю и удалился.
   – Чего он на меня таращился?! – нахмурилась Лиля.
   – А как возможно не таращиться на тебя?
   Владимир поцеловал Лилю:
   – Давай кормить Щеника.
   – Щеник – это ты славно придумал!
   Лиля в ответ поцеловала Владимира.

   Пришла осень. Морось, слякоть, воет ветер.
   У покосившейся мясной лавки стоял Маяковский, подняв воротник и сунув руки в карманы. Рядом с ним тоже подрагивал от холода Бурлюк.
   Они наблюдали, как большая лохматая собака пожирала кусок мяса.
   – Поверить не могу, что кроха Щеник так вымахал, – покачал головой Давид.
   – Да, каждый день фунт конины ему требуется, чтобы лапы не протянуть.
   – А чего кормишь здесь – не дома?
   – На улицах грабят… Если человечью еду отберут, мы как-то перетерпим, а Щеник пес несознательный: что такое военный коммунизм, он в толк не возьмет.
   Бурлюк тяжко вздохнул:
   – Я – не Щеник, но тоже перестал понимать, что происходит…
   Пес доел, благодарно завилял хвостом, и вся троица пошла по грязной улице.
   После паузы Владимир спросил друга:
   – Ты твердо решил?
   – Да… Документы оформили, проездные есть… Поездом во Владивосток. Кораблем в Японию.
   – В башке не укладывается! Что тебе эта Япония?
   Давид уклончиво объяснил:
   – Япония – древняя увлекательнейшая культура… – И добавил честно: – из Японии рукой подать до Америки, а Америка – страна огромных возможностей.
   – А в Советской России, по-твоему, нет исторически огромных возможностей? – завелся Владимир.
   – Володь, мы же не на митинге, – поморщился Бурлюк. – Оглянись – мы живем в нечеловеческих условиях. Это унизительно: ходить в уборную из дому на вокзал…
   – Временные трудности! – перебил Давида уже известной, до оскомины, фразой Владимир. – Мы же с тобой мечтали о новой стране, новой жизни!
   – Я уже не юноша, – вздохнул Давид. – Я хочу заниматься живописью, а не поисками последнего в городе забора, чтобы доломать его и согреть жену, больную пневмонией…
   – Да – голодно, да – топить нечем! Да – разбой и разруха! Но это – испытание на прочность. И бросать страну в трудный момент – это слабость и… и просто трусость!
   – Ну, значит, я слабый человек. И не слишком смелый, – просто согласился Бурлюк.
   Дальше они шли молча. Непримиримые.
   Но вдруг Владимир остановился и порывисто обнял Давида.
   – Додичка, где бы ты ни был и что бы ты ни делал, ты всегда будешь мне братом!
   – Ой, только не дави из меня слезу!
   Давид с наигранной бодростью ответно обнял друга, а потом легонько его оттолкнул:
   – Мы еще обязательно встретимся!
   Плотнее запахнув шарф, ссутулившись, он пошел прочь по утопающей в грязи улице.
   Владимир и Щеник тоскливо смотрели ему вслед.
   А Бурлюк, вдруг обернувшись, весело крикнул Маяковскому:
   – Я был прав: ты таки стал гениальным поэтом!

   Наконец-то гениальный поэт получил свое собственное жилье в Москве.
   Получил – спасибо наркому Луначарскому! – ту самую комнатку-лодочку-пенал-футляр, прямо напротив уборной в коммунальной квартире дома ВСНХ – Всероссийского совета народного хозяйства, с окном, выходящим в каменный мешок двора. И все это – в нескольких десятках метров от мрачной огромной домины ВЧК.
   Владимир, тяжело пыхтя, затаскивал в комнатушку диван.
   За ним вошла Лиля, неся под мышкой настольную лампу, а в руке – чемодан.
   В углу комнатки уже разместился журнальный столик, у окна – письменный стол.
   Лиля, оглядевшись, посоветовала:
   – Щеник, диван лучше ближе к двери – из окна дуть будет.
   – Хорошо, Кисичка.
   Владимир передвинул диван на указанное место.
   И, переводя дыхание, тоскливо оглядел комнату.
   – Я чувствую себя здесь очками, втиснутыми в футляр!
   Лиля молча поставила на стол лампу и принялась вынимать из чемодана завернутую в газеты посуду. А Владимир уныло твердил свое:
   – Вот застрелюсь, упаду – и даже не помещусь тут!
   – Володя, не глупи! – раздраженно прервала Лиля. – А вообще, зачем ты выхлопотал эту комнату? Лучше бы сменять нашу квартиру на большую. Там был бы и тебе рабочий кабинет. А то получается странно: мы там – ты здесь.
   – А хочешь, МЫ будем здесь? – с нажимом спросил Владимир.
   – Зачем? – нежно проворковала Лиля. – Щеник, у нас ведь есть дом…
   – Ты не устала играть в эту игру? – Владимир схватил Лилю за руку.
   Лиля, оставив нежность, холодно отрезала:
   – Мы вместе приняли решение.
   – Я не принимал! Я просто дал тебе время решиться!
   Владимир еще сильнее сжал руки Лили. Она попыталась вырваться.
   – Пусти, мне больно!
   – Нет, больно мне!
   Гнев закипал в душе Владимира, клокотал, рвался наружу.
   – Одного мужа тебе мало? И двоих недостаточно? Краснощекова тоже с нами поселим?
   Лиля наконец вырвала свои руки из его лап.
   – Твоя ревность – мещанство! Я же тебя не ревную!
   – А я хочу, чтоб ревновала! Хочу знать, что ты меня любишь!
   – А разве ты этого не чувствуешь?
   Взгляд Лили был полон манящей ласки уверенной в своей власти женщины.
   И Владимир попался в эту ловушку – попался, как всегда, потому что снова и снова хотел туда – в этот мучительно манящий капкан Лилиной любви.
   Он принялся лихорадочно целовать ее, опрокинул ставшую мгновенно покорной на только что принесенный диван у стены комнатки-лодочки…

   Двадцать третьего апреля 1920 года в Доме печати Московский комитет партии праздновал пятидесятилетие Ленина.
   Всё было очень скромно. Никаких портретов, плакатов, лозунгов.
   В президиуме сидели Сталин, Каменев, Бухарин, Луначарский, Горький…
   А самого юбиляра не было. О чем и напомнил председательствующий глава Моссовета Лев Каменев:
   – В заключение я хочу отметить, что отсутствие по причине неотложных дел самого Владимира Ильича ничуть не умаляет празднование его славного юбилея. Я уверен: все добрые слова, которые уже сказаны и будут сказаны еще, долетят до его сердца!
   Каменев зааплодировал первым. Зал поддержал его.
   Аплодировал и Сталин – с доброй улыбкой.
   – Слово пролетарскому писателю Максиму Горькому! – объявил Каменев.
   Из президиума на трибуну вышел Горький, пригладил усы и начал:
   – Товарищи! Ленин в политике велик, но в то же время он реальный, земной, простой человек. И мне хочется сказать несколько слов о другом Ленине, которого я лично знаю. Сказать о человеке, таком простом человеке, как все вы, как я…

   За кулисами Лиля поправляла галстук Владимиру, закованному в строгий костюм.
   – Кто бы мог представить Маяковского в официальном костюме! – улыбалась Лиля.
   – А что – нехорошо? – волновался Владимир.
   – Очень хорошо! Я просто вспомнила принципы футуризма…
   – Эпатаж – это для кафе поэтов и уездных театров. А здесь… Ленин – такой человечище, а я к нему – в желтой кофте?!
   Маяковский нервничал, как мальчишка перед экзаменом.

   На трибуне продолжал выступать Горький:
   – В 1907 году, когда я приехал в сырой город Лондон немного больным, на съезд партии, Владимир Ильич лично приехал ко мне в гостиницу щупать, не сыр ли матрац, боясь, чтобы я сильнее не простудился. А когда он был у меня на Капри, то рыбу удил «на палец»! И уж какой улов приносил Владимир Ильич! Еще я знаю Ленина, когда он играл в карты в «тётку» и великолепнейшим образом хохотал так, как умеет только он один…

   За кулисами Лиля оглядела напряженного Владимира, сдувая с его костюма видимые только ей пылинки:
   – Жаль, Ленин сам не приехал, не услышит тебя…
   – А знаешь, если бы Владимир Ильич был здесь, это для меня было бы уже чересчур счастье! – смущенно признался Маяковский.

   Горький на трибуне завершал речь:
   – Такой он простой, такой душевный, обычный русский человек, как каждый из вас. И вдруг мы видим такую фигуру, глядя на которую, хотя я и не трусливого десятка, но мне становится жутко. Делается страшно от вида этого великого человека, который на нашей планете вертит рычагом истории так, как этого ему хочется. Вот что я хотел сообщить об Ильиче, о человеке, перед которым я внутренне преклоняюсь и которому желаю всего, всего хорошего, что только может быть на свете!
   Голос Горького предательски дрогнул.
   Сталин, предупреждая возможные слезы сентиментального писателя, резко захлопал в ладоши.
   И зал аплодировал.
   Горький, все же всхлипнув украдкой, вернулся в президиум.
   Встал Каменев и объявил:
   – Слово пролетарскому поэту Владимиру Маяковскому!
   Владимир вышел на сцену – прямой, напряженный. Глухо начал:
   – Я посвятил товарищу Ленину стихотворение. Так и называется – «Владимир Ильич».
   Он по-ленински выбросил руку – вперед и вверх:

     Я знаю –
     не герои
     низвергают революций лаву.
     Сказка о героях –
     интеллигентская чушь!
     Но кто ж
     удержится,
     чтоб славу
     нашему не воспеть Ильичу?..
     Нас продавали на вырез.
     Военный вздымался вой.
     Когда
     над миром вырос
     Ленин
     огромной головой…
     Пожарами землю ды€мя,
     везде,
     где народ испле€нен,
     взрывается
     бомбой
     имя:
     Ленин!
     Ленин!
     Ленин!
     И это –
     не стихов вееру
     обмахивать юбиляра уют. –
     Я
     в Ленине
     мира веру
     славлю
     и веру мою!

   Сталин внимательно, изучающе смотрел на вдохновенного поэта.
   Владимир закончил читать, поклонился – и зал взорвался овацией.
   Владимир широко и счастливо улыбнулся… но тут же понял, что овация относится вовсе не к нему – на сцену за его спиной из кулис вышел Ленин.
   Вождь – всё тем же знакомым жестом руки – утихомирил зал:
   – Здравствуйте, товарищи! Вы уж меня извините – подзадержался на работе. Я должен поблагодарить вас за две вещи: во-первых, за те приветствия, которые по моему адресу были направлены, а во-вторых, еще больше за то, что меня избавили от выслушивания юбилейных речей!
   Зал снова всплеснулся восторгом.
   – Я думаю, мы постепенно, не сразу, конечно, создадим более подходящий способ для юбилея, чем тот, который практиковался до сих пор. И так как товарищи были настолько любезны, что они от юбилейных речей избавили и меня, то хорошо бы избавить нас впредь вообще от подобных юбилейных празднеств!
   Владимир аплодировал со всем залом – восторженно, не жалея ладоней и не сводя восхищенных глаз с любимого вождя.

   В прихожей квартиры Бриков и Маяковского на Водопьяном переулке стоял чемодан.
   Лиля – уже в дорожном костюме – прихорашивалась перед зеркалом:
   – Когда мамочка уехала в Лондон, я боялась – больше не свидимся с ней! Какое счастье, что удалось визу выхлопотать…
   Владимир проверил, хорошо ли закрыты замки чемодана, проворчал:
   – А почему бы Елене Юльевне не приехать сюда?
   – Ну, Щеник, – удивилась Лиля, – там Европа! Мама не справилась бы с нашими бытовыми трудностями!
   Из кухни появился Осип с корзинкой.
   – Лилинька, ты забыла еду!
   – Спасибо, Осик! – Лиля чмокнула его в щеку.
   Владимир помрачнел. А Осип спохватился:
   – И микстуру от бронхита ты не положила!
   Он поспешил в комнату.
   Лиля обняла Владимира и жарко зашептала:
   – Любимый мой Щеник! Не плачь из-за меня! Я буду скучать немыслимо!
   Владимир обцеловывал ее лицо, будто запасаясь вкусом поцелуев на время предстоящей разлуки.
   – Лиля, где пузырек, я что-то не нахожу! – крикнул из комнаты Осип.
   – Посмотри в моей спальне! – откликнулась Лиля и прошептала Владимиру: – Только жди меня! Не изменяй!
   – И это говоришь ты?! – между поцелуями шептал Владимир.
   – Я верна тебе абсолютно! Все вокруг – дураки и уроды!
   – Мы будем жить вдвоем, когда ты вернешься, да? – умолял о своем заветном Владимир. – Скажи «да»! Ну скажи!
   Появился Осип с пузырьком лекарства.
   – Нашел!
   Лиля резко отстранилась от Владимира, поправила шляпку, а Осип привычно сделал вид, что ничего не происходит и ничто его не волнует.
   – Спасибо, Ося! – очаровательно улыбнулась Лиля, кладя пузырек в сумочку, и посмотрела на часы: – О, нам пора!
   Лиля взяла Осипа и Владимира за руки и ласково приказала:
   – Ведите себя хорошо без меня! И не сидите на бутербродах, я Аннушке велела готовить вам супчики. Ну, присядем на дорогу…
   Лиля изящно присела на чемодан.
   Мужчины, не найдя куда сесть, опустились на пол у ее ног.
   И Щеник солидно присел с ними рядом, виляя лохматым хвостом.

   Хорошо, что было много дел, было много проблем и неурядиц, иначе пришлось бы все время думать о том, что Лиля где-то далеко… как она… с кем она… Нет, это невыносимо! Скорей с головой – в повседневную суету, в дела, в проблемы…
   Сильным тычком своей палки-трости Владимир распахнул дверь в кабинет чиновника Госиздата.
   – С коммунистическим приветом!
   Чиновник возмущенно уставился на него:
   – Маяковский, здесь вам не Политехнический музей, чтобы так врываться! Что вы себе позволяете?!
   – Меня более интересует, что себе позволяете вы, товарищ Вейс! Моя поэма «Сто пятьдесят миллионов» должна была пойти в печать еще в прошлом месяце, но не пошла до сих пор. Это ваше издевательство надо мной лично или просто саботаж?
   Вейс вскочил с кресла, оказавшись весьма низкорослым человечком, и принялся грозить Владимиру пухлым пальцем:
   – Выйдите вон! И учтите: я сделаю все от меня зависящее, чтоб вашу книгу вообще не печатали!
   Владимир положил трость на стол и, опершись о него ладонями, начал тихо, почти воркующе:
   – Если вы, дорогой товарищ Вейс…
   Но постепенно голос его повышался:
   – …позволите себе еще раз…
   Он продолжал уже громко:
   – …помахивать на меня вашими пальчиками…
   Почти кричал:
   – … то я оборву вам эти пальчики!
   И наконец перешел на оглушительный рокот:
   – Вложу их в букет и пошлю на дом вашей жене!
   От раскатов голоса Владимира дребезжали стекла кабинета, а товарищ Вейс постепенно опускался в свое кресло. И осев окончательно, сообщил с неожиданной любезностью:
   – Маяковский, чего вы так волнуетесь? Напечатаем мы вашу книгу немедленно. Обратитесь к заведующему техническим отделом. Я ему сейчас же позвоню.

   В своем кабинете лохматый завтехотделом подтвердил Владимиру:
   – Книга посылается немедленно в полиграфический отдел. И будет печататься вне всякой очереди, так как мы несколько виноваты в промедлении. За подробностями зайдите завтра.

   Назавтра Владимир стоял у закрытой двери кабинета завтехотделом.
   А хорошенькая секретарша растерянно рылась в бумагах:
   – Никаких сведений у меня нет…
   – Как нет? Ваш заведующий вчера отдал распоряжение!
   – Может быть, книгу во вторую очередь поставили…
   Секретарша продолжала бесцельно перебирать бумаги.
   Владимир едва сдерживал ярость:
   – И когда же, по-вашему, она будет печататься?
   – Неизвестно… – похлопала длинными ресницами секретарша.
   – А где, черт побери, ваш начальник?!
   – Не знаю… Наверно, будет завтра…

   Владимир опять стоял в кабинете Вейса:
   – Когда кончится это кормление меня завтраками?!
   Вейс невозмутимо сообщил:
   – Извините, мы сейчас заняты октябрьскими торжествами. Первого ноября, даю вам слово, пустим в печать.
   – Я вашим словам больше не верю! Дайте расписку!
   – Какую… расписку? – растерялся Вейс.
   Владимир схватил со стола лист бумаги, положил его перед Вейсом и подал ему карандаш:
   – Пишите!
   Вейс понял, что сопротивление бесполезно, и покорно принялся писать под диктовку поэта:
   – «Не позже третьего ноября книга Маяковского будет сдана в типографию и будет набираться и печататься безо всяких задержек».
   – «Набираться и печататься» подчеркните! – потребовал Владимир. – Чтобы не морочили меня передачей в какие-то еще инстанции! А теперь – число и подпись!
   Он выдернул из-под руки Вейса расписку, сложил вчетверо и положил в карман.

   Потом Владимир шумел в полиграфическом отделе:
   – Обещано третьего ноября! Сегодня – десятое! Когда будет печататься книга?
   Строгая дама – «синий чулок», с гладко зачесанными волосами, поблескивала на него очками:
   – А неизвестно когда. На вашей рукописи нет креста.
   – Так ведь она не церковь, чтобы на ней крест был, – усмехнулся Маяковский.
   Но дама не была отягощена чувством юмора и пояснила серьезно:
   – Вот видите список книг с крестиками – эти идут в первую очередь. А ваша – нет.
   – Где же мне, любопытно узнать, прикажете… креститься?
   – Обратитесь в орготдел к товарищу Заксу, – порекомендовала дама.

   В очередном кабинете вальяжный товарищ Закс огорченно качал головой, приговаривая, что очень странная эта история с крестиками, он никогда о таком не слышал, а ведь он много лет в Госиздате и порядки знает.
   Владимир гневно прервал товарища Закса:
   – А я ваших порядков не знаю и знать не желаю! На писание этой книги мною потрачено полтора года! Я отказался от наживы путем продажи рукописи частному издателю! Эта книга исключительна и агитационна! Так что я вправе требовать внимательного отношения к ней!
   – Непременно, непременно, – кивал товарищ Закс. – Но кто вам все-таки сказал, что ваша книга будет лежать оттого, что она без крестика?
   Владимир без лишних слов подхватил товарища Закса под белы ручки и потащил в полиграфический отдел – благо тащить было недалеко – в конец коридора.

   В полиграфическом отделе дама-«синий чулок», сверкнув очками, подтвердила:
   – Конечно, без крестика будет лежать.
   Товарищ Закс смущенно закашлялся:
   – Ну, что же… Я должен уточнить… Зайдите ко мне…
   – Завтра? – зло догадался Маяковский.
   – Или послезавтра.
   Товарищ Закс шустро улизнул.
   А Владимир потребовал у дамы:
   – Дайте мне бумагу и ручку!
   Дама холодно подала ему требуемое и предупредила:
   – Про меня писать не советую, а то я стану действовать по инструкции, не прилагая личного рвения, и тогда ваша книга пролежит еще дольше!

   В кабинете Луначарского Владимир очень похоже изобразил издательскую даму:
   – «А то я стану действовать, не прилагая личного рвения, и ваша книга пролежит еще дольше!»
   Луначарский увел книжную проблему в сторону:
   – А вы бы взяли да и заклеймили бюрократов в своих стихах.
   – Так и сделаю! Но боюсь, с них как с гуся вода! А к вам, Анатолий Васильевич, обращаюсь уже из крайности.
   – Ну, вопрос книги я вынесу на коллегию Наркомпроса, – пообещал Луначарский. – Вынесу самым решительным образом!

   И вот наконец в квартире Бриков Маяковский гордо продемонстрировал Осипу свежеизданную книгу. На обложке – только цифры «150000000», имени автора нет.
   – Всё как я хотел! В конце – пустые страницы, и каждый гражданин Советской России может дописывать поэму по своему разумению.
   – Поздравляю! – улыбнулся Осип.
   – А давай-ка с тебя и начнем! Ты ведь тоже советский гражданин.
   Владимир протянул Осипу книгу, раскрытую на чистой странице.
   Осип подумал и написал: «Береги себя, Володя!»
   Владимир прочел и огорчился:
   – Да ведь нужно не обо мне писать, а о стране!
   – А разве вас можно разделить? – снова улыбнулся Осип.

   В кремлевском кабинете Ленина перед столом вождя стоял Луначарский.
   Он нервно утирал лоб платком, а Ленин потрясал книжкой:
   – Как вам не стыдно было голосовать за это издание Маяковского? «Сто пятьдесят миллионов» – в пять тысяч экземпляров!
   Луначарский тихо оправдывался:
   – Это не просто Маяковский, эта поэма – как бы от имени народа. Автор хотел, чтобы каждый гражданин Советской страны мог ее дописать…
   – Вздор и претенциозность! – бушевал Ленин. – Печатать такое можно тиражом в сто штук за счет автора для чудаков!
   – Но мы ищем новые формы. Не только же Пушкина переиздавать…
   – По мне так это в тысячу раз лучше!
   Ленин раздраженно открыл книгу на титульном листе:
   – Да еще прислали мне с дарственной! Как курсистке!
   Вождь ткнул пальцем в подписи:
   – Ну ладно – Маяковский, но Л. Брик, О. Брик, Штеренберг, Альтман… Эти-то все – кто?
   – Члены группы КОМФУТ… Коммунистические футуристы.
   Ленин отбросил книгу на стол:
   – Анатолий Васильевич! Я вас очень уважаю, но убедительно прошу: найдите вы вместо этих футуристов надежных антифутуристов!
   Луначарский растерянно молчал. Ленин прищурился:
   – А не то, батенька, придется вас самого за футуризм сечь!
   И рассмеялся заразительным ленинским смешком.

   В квартире на Водопьяном собрались Маяковский, Осип, Крученых, Асеев и Мейерхольд.
   Владимир взволнованно ходил по комнате со стаканом чая.
   – Да все дело в том, что Владимир Ильич думает: мы – прежние горланы в желтых кофтах!
   – А мы обуржуазились, – невесело усмехнулся Крученых.
   – Нет! Окоммунистичились! – с трудом, но убежденно выговорил неологизм Владимир. – Другое время – другие задачи… Пора не горланить, а строить!
   Осип, нарезающий сыр для бутербродов, размышлял поспокойнее:
   – Нам нужен статус, официальное признание. Значит, нужны конкретные действия.
   – Предлагаю! – мгновенно среагировал Владимир. – Перенести внимание на производство материальных благ! Приводить народ к мысли, что жить нужно лучше!
   – А мы тут чем полезны? – спросил Асеев.
   – Можно с «Мистерией-Буфф» по рабочим районам поехать, – предложил Мейерхольд.
   – А где нельзя декорации развернуть, я сам читать могу! – подхватил Влдаимир.

   И Маяковский читал в набитом заводскими тружениками рабочем клубе:

     Слушайте!
     Новая проповедь Нагорная!
     Мой рай для всех,
     кроме нищих духом,
     от постов великих вспухших с луну.
     Легче верблюду пролезть сквозь иголье ухо,
     чем ко мне такому слону.
     Ко мне – кто всадил спокойно нож
     и пошел от вражьего тела с песнею!
     Иди, непростивший!
     Ты первый вхож
     в царствие мое небесное.

   Рабочие недоуменно переглядывались.
   Только молоденький паренек слушал с горящими глазами и взволнованно мял в руках картуз.
   Закончив читать, Владимир спросил:
   – Товарищи, у кого есть вопросы? Что непонятно?
   Поднялся рослый рабочий с кудрявым чубом:
   – У меня вопросик, товарищ поэт! А на хрена нам вообще сдались эти ваши стихи? Мы – люди рабочие, привычные дело делать!
   Зал одобрительно загудел.
   Владимир нахмурился, но потом согласно кивнул:
   – Хорошо, давайте дело делать. Вон, в Поволжье народ голодает. Давайте соберем кто сколько сможет, купим муки, круп да отправим им. От вашего завода!
   Зал невнятно загудел – то ли соглашаясь, то ли возражая.
   А Владимир подозвал восторженного паренька:
   – Малой, иди сюда!
   Парень засмущался, но соседи по ряду, ожидая зрелища, вытолкали его вперед.
   – Картуз дай!
   Парень недоуменно протянул картуз. Владимир положил в него несколько купюр. И выжидающе оглядел зал.
   Люди медлили. И тогда кудрявый заводила выгреб из кармана горсть монет, высыпал в картуз и строго пояснил залу:
   – Чего жмотитесь? Голодает народ! Наш, советский!
   И к пареньку с картузом, роясь в карманах, потянулись остальные рабочие.

   Владимир и Осип ужинали в кухне. Осип просматривал газету, размышляя:
   – Если бы футуристов печатали «Правда» или «Известия», к нам бы и отношение другое было…
   – Ну, до «Правды» нам вообще как до Шанхая пешком! А в «Известиях» главред Стеклов оборону держит против футуристов… Ося, тебе бутерброд сделать?
   – Вообще-то Аннушка нам суп оставила…
   – Да ну, по тарелкам разливать, потом тарелки мыть… Ешь, пока даю!
   Владимир протянул Осипу бутерброд. Тот послушно зажевал, улыбнулся:
   – Хорошо, что Лиля не видит… Да, от нее же письмо пришло. Мне адресовано, но велела и тебе прочесть, чтоб ей два раза все не повторять…
   Осип взял с полки и отдал Владимиру распечатанное письмо.
   Владимир читал: «Солнышко, кисанька Осик! Я тебя невозможно люблю! Мой сыночек, мой светик…»
   Владимир помрачнел, Осип, заметив это, выхватил у него первую страницу письма:
   – Начало неинтересное, ты дальше читай…
   Глаза Владимира метались по строчкам, выхватывая отрывки: «У меня отдохнули нервы… Бываю в кино и ресторанах… Здесь сколько хочешь горячей воды и чисто очень… Эльза в Париже очень славно живет с Андре… Пришлите мне денег побольше – здесь много красивых вещей…»
   Владимир отбросил письмо, презрительно повторяя:
   – Горячая вода! Много вещей! Счастье!
   Осип неловко пробормотал:
   – Лиля как ребенок… Ее либо принимать такой, какая она есть… Либо не знать вовсе…
   Раздался звонок. Осип, с облегчением прерывая разговор, вскочил:
   – Кто это к нам пожаловал?
   Он ушел в прихожую. Владимир мрачно смотрел на письмо.
   Осип вернулся с двумя гостями: веселый Крученых и одетый в какие-то лохмотья, изможденный, с нечесаной бородой и отрешенным взглядом Хлебников.
   – Ну, кого я вам привел? – восторженно воскликнул Крученых.
   Владимир обнял Хлебникова и уткнулся в его плечо.
   – Ну-ну, ты чего… Володя… – слабо улыбнулся Хлебников.
   – Его студенты ВХУТЕМАСа на вокзале обнаружили, – объяснил, раздеваясь, Крученых. – В общежитии у них переночевал, а наутро мне дали знать…
   Хлебникова переодели из лохмотьев в белую рубаху, от чего стала еще более видна его изможденность. С тем же отрешенным видом он жевал колбасу, похоже, не чувствуя ее вкуса.
   – А у нас еще суп есть! – вспомнил Осип.
   Он налил Хлебникову суп в тарелку до краев, тот стал есть так же бесстрастно.
   – Витя, тебе холодно? Я сейчас!
   Владимир бросился в комнату, принес и надел на Хлебникова свой пиджак, который болтался на нем как на вешалке.
   – Как-то страшно жить стало… – вдруг улыбнулся Хлебников.
   – А что так, Витя? – Осип подал ему хлеб. – Ты, говорят, в Персию уезжал?
   – Я скитался… Мне стало казаться, что мир сдвинулся с места и катится в пропасть. Я искал, где могу удержаться, чтобы отдохнуть душой…
   – А где же ты жил?
   – У разных добрых людей… Но я нигде не задерживался – повсюду страх…
   Хлебников говорил будто не с друзьями, а с пространством вообще.
   – Витя, нужно просто переждать это время, – вздохнул Крученых.
   – Да-да, – оживился Хлебников, – я как раз сочинял трактат о законах времени… «Доски судьбы». Мир представляет собой множество реализаций мыслимых миров! Знаете, как это пришло мне в голову?
   Осип уселся напротив Хлебникова.
   – Интересно – как?
   Хлебников принялся рассказывать нараспев, с эпическими интонациями:
   – Я родился в стане монгольских кочевников-буддистов, на дне высохшего моря…
   – Погоди, Витя! – оборвал его Владимир. – Завтра же пойду к Луначарскому, чтобы тебе комнату выделили. Организуем твои вечера. На первом для затравки выступим вместе, как бывало: ты, я, Васька, Алешка… И в Союз поэтов тебя протащим. Будет настоящий советский поэт – Велимир Хлебников!
   – Володенька, – лучисто улыбнулся Хлебников, – люди моей задачи часто умирают тридцати семи лет. Мне уже тридцать семь…
   Осип и Крученых погрустнели, но Владимир был полон энергии:
   – Этого я не слышал! Перво-наперво завтра в парикмахерскую! И костюм тебе сообразим на Сухаревке! А сейчас – спать! Шутка ли – из Персии, как калика перехожий!
   А Хлебников улыбался чему-то своему:
   – Я, Володя, все равно бы тебя нашел. Мне сказать надо… Ты сейчас послушай, а поймешь, быть может, потом.
   – Говори. Но потом – спать!
   Хлебников сообщил тихо, но твердо:
   – Ты, Володя, из породы таких людей, у кого судьбы выходят из береговых размеров. И тогда заключительный знак ставят силы природы.
   – О чем это ты? – недоумевал Владимир.
   – Твоя судьба больше тебя. – Хлебников тихо засмеялся. – Хотя ты очень большой человек – и был громила, а теперь так еще вымахал!
   – Спать! Спать! – закончил сеанс прогноза Маяковский.

   Утром Владимир – в нижней рубахе и штанах – вышел в столовую.
   На кушетке лежали аккуратно сложенная постель и пиджак, который он дал Хлебникову.
   Владимир бросился в прихожую:
   – Витя!
   Входная дверь была распахнута.
   За спиной Владимира появился сонный Осип:
   – Что случилось?
   Владимир указал на открытую дверь:
   – Он ушел… Но – почему?
   – Может, потому, что он знает, куда ему идти? – предположил Осип.
   – Тогда я бы хотел быть на его месте, – грустно усмехнулся Владимир.

   У входа в Политехнический музей – давка. Обладатели билетов входят, а безбилетники прорываются или бегают в поисках лишнего билетика.
   К толпе подошел Маяковский. Милиционер попытался проложить ему дорогу.
   – Очистите проход! Пропустите! Расступитесь!
   Поэта узнали, но не расступились, а наоборот, уплотнились.
   Мелкий студентик нагло предложил:
   – Пропустим вас за десять контрамарок!
   – Оскудел я, граждане! – развел руками Владимир. – Вчера все роздал.
   Хорошенькая барышня попросила:
   – А давайте тогда прямо здесь встречу устроим.
   Владимир подмигнул хорошенькой:
   – Зачем же здесь? Я и в кафе могу вас пригласить!
   Народ засмеялся. А поэт громко объявил:
   – Ледокол «Владимир Маяковский» начинает ходовые испытания!
   И мощно ввинтился в толпу…

   В зале Политехнического зрители сидели в проходах, на ступеньках, на краю сцены, даже на коленях друг у друга.
   Только первые ряды оставались свободными. Капельдинеры возле них стояли насмерть:
   – Эти места для особо важных гостей!
   На сцену вышел Маяковский – без пиджака, штаны на подтяжках, в руке стакан чая в подстаканнике.
   Зрители удивленно загудели – такой раскованности они еще не видали.
   Поэт уселся, помешал ложечкой сахар в чае, оглядел зал и указал на неприкосновенные места в партере.
   – Эй, галерка, сюда!
   Молодежь лавиной покатилась вниз, сметая капельдинеров.
   – Горные жители спускаются в долину, – иронично комментировал Владимир.
   Зрители смеялись, хлопали, топали, не могли угомониться.
   – Ну, хватит, будет вам… Не родился еще богатырь, который бы меня переорал! Вы там, в третьем ряду, не размахивайте грозно золотым зубом… А вы уберите свою газету, здесь слушают меня, а не читают… Нет, если вам неинтересно, вот трешка за билет, я вас не задерживаю… А вы там захлопнитесь… Чего растворились настежь? Вы человек, а не шкаф!
   Владимир на сцене, как капитан на мостике, уверенно направлял разговор по выбранному им курсу.
   Шокированная его видом дама истерически закричала:
   – Маяковский, что вы все подтягиваете штаны? Смотреть противно!..
   – А если они у меня свалятся? – вежливо поинтересовался Влдаимир.
   А потом он читал:

     Бросьте!
     Забудьте,
     плюньте
     и на рифмы,
     и на арии,
     и на розовый куст,
     и на прочие мерехлюндии
     из арсеналов искусств.
     Кому это интересно,
     что – «Ах, вот бедненький!
     Как он любил
     и каким он был несчастным…»?
     …Товарищи,
     дайте новое искусство –
     такое,
     чтобы выволочь республику из грязи…

   После чтения стихов было общение с публикой.
   Интеллигентный юноша заикался от возмущения:
   – В-вы отриц-цаете лирику, в-волнение чув-вств? К-категорически в-возражаю…
   – Вы так возражаете, как будто воз рожаете! – молниеносно отреагировал Владимир.
   – До моего понимания ваши шутки не доходят! – ерепенился долговязый тип.
   – Вы жирафа, да? Только жирафа может промочить ноги в понедельник, а насморк почувствовать к субботе.
   – Вы полагаете, что мы все идиоты? – кричал обиженный толстяк.
   – Почему все? Я вижу перед собой только одного…
   Некто в черепаховых очках и галстуке-селедке взобрался на сцену:
   – Маяковский уже труп! И ждать от него в поэзии нечего!
   – Вот странно, – удивился Владимир, – труп я, а смердит он!
   Оскорбитель под свист зала покинул сцену.
   А на смену ему карабкался коротышка.
   – Напоминаю товарищу Маяковскому истину, которая была известна еще Наполеону: от великого до смешного – один шаг!
   Владимир, огромным шагом преодолев расстояние до коротышки, согласился:
   – Верно, от великого до смешного – один шаг!
   Зал хохотал. На сцену выпорхнула тоненькая девушка с тоненьким голоском:
   – Ваше отрицательное отношение к Есенину и всем имажинистам не делает вам чести!
   Владимир ответил ей, беззвучно шевеля губами.
   – Громче, неслышно, громче! – шумел зал.
   Владимир, прикрыв рот, показал глазами на тоненькую:
   – Боюсь, сдую…
   Зал опять хохотал.

   И снова были стихи:

     Слава, Слава, Слава героям!!!


     Впрочем,
     им
     довольно воздали дани.
     Теперь
     поговорим
     о дряни.
     Утихомирились бури революционных лон.
     Подернулась тиной советская мешанина.
     И вылезло
     из-за спины РСФСР
     мурло
     мещанина!..

   Из второго ряда вышел тучный, очень бородатый дядя и протопал через зал к выходу.
   – Это еще что за выходящая из ряда вон личность? – грозно вопросил Владимир.
   Не отвечая ему, дядя бесцеремонно и в то же время церемониально нес свою бороду к двери.
   Владимир с абсолютной уверенностью и, как бы извиняя его, сообщил:
   – Побриться пошел…
   Зал лопался от хохота.
   А Владимир делал вид, что тщательно роется в груде записок на столе.
   – Читайте все подряд! Что вы там ищете? – кричали из зала.
   – Ищу в этой куче жемчужные зерна! – Владимир обрадовался, что приемчик сработал. – Та-ак… Ну, вот: «Маяковский, сколько денег вы получите за сегодняшний вечер?» А вам какое дело? Вам-то ни копейки не перепадет! Ну-с, дальше… «Ваши стихи слишком злободневны. Вас скоро забудут. Бессмертие – не ваш удел». А вы зайдите через тысячу лет, там поговорим! Еще… «Ваше последнее стихотворение слишком длинно». А вы сократите – на одних обрезках можете себе имя составить! Так-так… «Маяковский, почему вы себя хвалите?» Мой соученик по гимназии Шекспир советовал: говори о себе только хорошее, плохое о тебе скажут твои друзья…
   – Вы это уже говорили в Харькове! – крикнули из зала.
   – А я и не знал, что вы всюду за мной таскаетесь!
   Вопросы выкрикивали уже без записок. И получали ответы без промедления:
   – Мы с товарищем читали ваши стихи и ничего не поняли.
   – Надо иметь умных товарищей!
   – Маяковский, ваши стихи не волнуют, не греют, не заражают.
   – Мои стихи не море, не печка и не чума!
   – Зачем вы носите кольцо на пальце? Оно вам не к лицу.
   – Вот потому, что не к лицу, я и ношу на пальце, а не в носу.
   – Вы считаете себя пролетарским поэтом, коллективистом, а повсюду пишете – я, я, я….
   – А Николай Второй был коллективист? Он всегда писал: «Мы, Николай Второй…» А если вы начнете объясняться в любви девушке, что же, вы так и скажете: «Мы вас любим»? Она же спросит: «А сколько вас?»
   – Почему вы так не любите Пушкина?
   Владимир помолчал. И уже безо всякого ёрничанья, серьезно ответил:
   – Я люблю Пушкина! Может, я один действительно жалею, что его сегодня нет в живых! Когда устанешь до полного измордования, возьмешь на ночь «Полтаву» или «Медного всадника» – утром встаешь промытый… И хочется писать по-новому. Понимаете? По-новому! Обновлять строку, слова выворачивать с корнем, подымать стих до уровня наших дней… А время у нас посерьезней, покрупней пушкинского. Вот за что я дерусь!
   Зал взорвался овацией.

   Табличка на двери в редакции «Известий» гласила: «Главный редактор Ю.М. Стеклов».
   Владимир, чуть помедлив перед дверью, вошел и улыбнулся секретарше:
   – Здравствуйте! Юрий Михайлович у себя?
   – Нет, Юрий Михайлович уехал инспектировать филиалы в регионах.
   – И долго его не будет?
   – Неделю – как минимум.
   – Благодарю…
   Владимир вышел, закурил в коридоре, задумался.
   Увидел дверь с табличкой «Ответственный секретарь О.П. Литовский».
   Еще немного подумал, бросил папиросу в урну и решительно направился в кабинет, широко улыбнулся с порога:
   – Ну, здравствуйте!
   – Здравствуйте… – удивленно кивнул Литовский.
   Владимир подал Литовскому текст.
   – Вот, принес, как и договаривались.
   – Что… принесли? – Литовский, осторожничая, текст не брал.
   – Стихотворение. Которое просили для «Известий».
   – Я?.. Просил?..
   – Не вы лично – товарищ Стеклов. Попросил что-нибудь злободневное. Вот, называется «Прозаседавшиеся».
   Упоминание о главном редакторе сработало – Литовский наконец взял текст, прочел вслух:

     Лишь ночь превратится в рассвет,
     Вижу каждый день я:
     Кто в глав,
     кто в ком,
     кто в полит,
     кто в просвет…
     Расходится народ в учрежденья…

   Дочитывал он уже про себя. Владимир, скрывая волнение, ждал.
   – Ну что ж… В злободневности не откажешь. Но почему Юрий Михайлович мне не сказал ничего? Давайте я с ним созвонюсь, он в глубинке, я дня через два его найду…
   – Да, конечно, только Юрий Михайлович торопил – ему в ближайший номер нужно!
   Литовский мучительно размышлял, поглядывая на текст…

   В кремлевском кабинете Ленина шло заседание ответственных товарищей.
   Керженцев завершал выступление:
   – А главная трудность, нет, я скажу прямо – беда, в том, что ни одно дело не сдвинуть с места без волокиты, ни один вопрос не решить – просто заедает бюрократия…
   – А знаете, товарищи, – перебил Ленин, – вчера мне случайно попалось в «Известиях» стихотворение Маяковского как раз на эту тему. Он вдрызг высмеивает бюрократические заседания, перезаседания, от души издевается над прозаседавшимися коммунистами!
   Луначарский изумленно глянул на вождя. Тот поймал его взгляд.
   – А что вы так смотрите, Анатолий Васильевич? Я по-прежнему не поклонник вашего Маяковского. Однако не знаю, как насчет поэзии, а насчет политики ручаюсь, что это совершенно верно! Да вот, пожалуйста…
   Ленин выудил из груды газет на столе «Известия» и процитировал:

     С волнения не уснешь.
     Утро раннее.
     Мечтою встречаю рассвет:
     «О, хотя бы
     еще одно заседание
     Относительно искоренения всяких заседаний!»

   Ленин рассмеялся, следом за ним подобострастно засмеялись и другие.
   А вождь, потирая руки, резюмировал:
   – Так что наше заседание предлагаю считать закрытым. Давайте-ка лучше поработаем!

   В прихожей квартиры на Водопьяном Владимир и Осип торопливо собирались на выход. Надевая пальто, Владимир возбужденно басил:
   – Мне такое и присниться не могло: Владимир Ильич цитирует моих «Прозаседавшихся»! Представляешь?
   – Луначарский же это нам обоим рассказывал, – улыбался Осип, надевая ботинки и повторяя слова Ленина: – «Не знаю, как насчет поэзии, а насчет политики совершенно верно!»
   – Когда-нибудь Владимир Ильич и насчет поэзии оценит! – убежденно заявил Владимир.
   – Жалко, Стеклов Ленина не слыхал. – Осип надевает пальто. – Боюсь, он в суд на тебя подаст за обман ответственного секретаря.
   В комнате зазвонил телефон. Уже одетый и обутый Осип махнул рукой:
   – Не берем, опаздываем!
   – Я возьму – еще ботинки не надевал…
   Владимир вернулся в комнату. И оттуда послышался его голос:
   – Алло!.. Да, Маяковский… Да… Что?.. Завтра?!
   Владимир появился в прихожей слегка ошалевший.
   – Стеклов звонил…
   – И… и что? – испугался Осип.
   – Предложил стать постоянным сотрудником «Известий»…
   – Так это же – «ура»? – обрадовался Осип.
   – Ур-ра-а! – закричали они вдвоем.

   Такое же «Ур-р-а-а!» дуэтом раздалось у вагона поезда, в дверях которого появилась Лиля – в новом заграничном костюме, с новой прической, ну просто дива со страницы модного журнала. И даже намного лучше!
   Владимир и Осип на руках сняли Лилю с вагонной подножки, и они втроем счастливо закружились по перрону.

   Потом в комнате Лили разгорелась страсть. Валялась разбросанная одежда, на полу рассыпались из опрокинутой вазы фрукты. С кровати доносились стоны и шепоты:
   – Я чуть не умер без тебя… Личика, не уезжай больше…
   – Не уеду, Волосик… Мы вместе… Мы навсегда вместе…

   Владимир – растрепанный, сияющий, в нижней рубахе – вышел в кухню с пустым графином для воды.
   За столом как-то боком примостился с газетой Осип.
   Сияющие глаза Владимира погасли. Он неловко пробормотал:
   – Жарко…
   И налил в графин воды. Громко тикали настенные часы.
   – Да, жарко. – Осип сложил газету. – Блестящий фельетон Зощенки. Почитай потом.
   – Спасибо… Почитаю…
   И радости поэта как не бывало…

   Владимир и Лиля ехали на извозчике.
   Сиденье было завалено свертками и пакетами из магазинов.
   Лиля радостно заглядывала в них:
   – Поверить не могу! Ветчина… Сыр… Шоколад… Даже икра!
   Владимир сочинял под стук колес пролетки:

     Окна разинув,
     Стоят магазины.
     В окнах продукты:
     вина, фрукты.
     От мух кисея.
     Сыры не засижены.
     Лампы сияют.
     «Цены снижены».
     Стала оперяться
     Моя кооперация…

   Лиля смеялась:
   – Как это ты до сих пор про НЭП стихов не сочинил?
   Владимир усмехнулся:

     Спросили раз меня:
     «Вы любите ли НЭП?»
     «Люблю, – ответил я, –
     когда он не нелеп…»

   Он умолк и признался:
   – Если честно, я себя в нэпманском раю чувствую не пролетарским поэтом, а дореволюционным купчиком…
   – А что – пролетарский, так в нищете прозябать обязан? – пожала плечами Лиля. – Радоваться нужно, что народу полегче жить стало.
   – Народу?..
   Лиля, игнорируя его вопрос, приказала извозчику:
   – На Кузнецкий! – И пояснила Владимиру: – Там новую галантерейную лавку открыли.

   Владимир и Лиля осматривались в богатой галантерейной лавке. Даже не верилось, что это – советский магазин, что при всеобщей разрухе так быстро поднялись и расцвели райские кущи частного предпринимательства, приносящие пусть мало кому доступное, но все же изобилие.
   – Будьте добры, вон тот ридикюльчик покажите, – попросила Лиля.
   Продавец – улыбчивый, с напомаженными на прямой пробор волосами – выглядел и вел себя так, будто и не было никакой революции.
   – Прошу, мадам-с. – Он подал ридикюль. – Цвет «фуксия».
   – Щеник, правда, он подойдет к моему английскому костюму?
   – Тебе все пойдет, – нейтрально отозвался Владимир.
   – Есть еще цвет «пыльная роза», – предложил продавец.
   – Пыльную, поди, не отмоешь, – усмехнулся Владимир.
   Продавец угодливо подхихикнул. И выдвинул ящик с перчатками:
   – В комплект ридикюлю подберем перчатки… Итальянские, лайковые…
   Лиля увлеченно прикладывала перчатки к сумочке, сумочку – к перчаткам.
   Владимир, истомившись в галантерейном царстве, взмолился:
   – Я выйду покурить!
   – Щеник, мы тебе кашне хотели выбрать…
   – Выбери без меня, Кися…
   – Ну, хорошо, тогда я еще загляну в отдел дэсу.
   – Позовешь, когда платить нужно будет.
   Владимир облегченно ретировался.
   А продавец повел Лилю в соседний отдел, интимно шепча по пути:
   – Мы получили английские шелковые пеньюары и сорочки, отделанные кружевом…

   Владимир вышел из магазина на улицу. С наслаждением закурил.
   По Кузнецкому Мосту шла коротко стриженная женщина в мешковатой одежде. И неожиданно свернула к Владимиру:
   – Здравствуйте, Маяковский! Я вас знаю, хоть нас и не знакомили.
   – Да я вас тоже знаю, – улыбнулся Владимир – Вы Цветаева… Марина.
   Не зная, что еще сказать, он предложил:
   – Курить хотите?
   – Хочу.
   Марина взяла у него папиросу, закурила.
   – Извините, вы куда-то шли…
   – Это вы шли куда-то. А я тут стоял.
   – Да-да. – Цветаева глубоко затянулась. – Я давно вам сказать хотела, Маяковский… Вы знаете, вы какой-то… Вас крылья ввысь несут, а тяжесть ваша к земле тянет.
   – Это же отчего тяжесть? – удивился Владимир.
   – А оттого, что вы – певец площадных чудес. А сами – и конь, и ломовой извозчик. И слава ваша тяжкая, ломовая. Не обижайтесь только.
   – Чего ж обижаться? Ведь вы правы…
   – Но вы держитесь! – строго приказала Марина. – Вас Господь поцеловал.
   – Так ведь нету его, – усмехнулся Владимир.
   – Это здесь нету…
   Марина вновь затянулась и выпустила дым:
   – А я уезжаю завтра.
   – Далеко?
   – К мужу, за границу. Он белый офицер был, ему сюда нельзя. Мы с дочкой к нему едем…
   Марина тоскливо глянула в небо. Вздохнула:
   – Какая из меня эмигрантка?..
   Владимир молча курил. Марина выбросила свою папиросу.
   Из магазина выглянула Лиля, призывно помахала рукой:
   – Щеник! – И снова исчезла в магазине.
   – Вам пора, – усмехнулась Цветаева.
   – А хотите, Марина, я вам стихи посвящу?
   Она удивленно подняла брови, а он уже читал:

     Скрипка издергалась, упрашивая,
     и вдруг разревелась
     так по-детски,
     что барабан не выдержал:
     «Хорошо, хорошо, хорошо!»
     А сам устал,
     Не дослушав скрипкиной речи,
     шмыгнул на горящий Кузнецкий…

   Цветаева подхватила:

     «Знаете что, скрипка?
     Мы ужасно похожи:
     Я вот тоже –
     ору,
     – а доказать ничего не умею!»

   – Это же ваши старые стихи! – усмехнулась Марина.
   – Да, – сокрушенно кивнул Владимир, – а новые у меня не такие, чтобы дамам посвящать. Одно слово – агитезы…
   Из магазина вновь нетерпеливо выглянула Лиля, протянула капризно:
   – Ну-у, Щеник!
   Она уже не уходила, а выжидающе стояла в дверях.
   – Кажется, мне действительно пора, – вздохнул Владимир.
   – Спасибо за посвящение стихов! Я когда-нибудь тоже что-нибудь вам посвящу.
   – Некролог напишете! – бросил Владимир.
   И пошел в магазин, к Лиле.
   – Это еще поглядим: кто кому – некролог…
   Цветаева невесело усмехнулась.


   ГЛАВА СЕДЬМАЯ


     Ленин
     и теперь
     живее всех живых.
     Наше знанье —
     сила
     и оружие!


 //-- МОСКВА. 13 АПРЕЛЯ 1930 ГОДА. ДЕНЬ --// 
   В кабинете секретаря Федерации советских писателей Маяковского вывел из воспоминаний вернувшийся Сутырин.
   Владимир глянул на него. Сутырин отвел глаза. Владимир все понял:
   – Отказали бумажные души!
   – При чем тут души? Оказывается, ты уже очередник на жилплощадь.
   – Но в той квартире будут проживать Брики, – пояснил Владимир.
   – А что, им теперь нужна отдельная квартира? – усмехнулся Сутырин.
   – Отдельная квартира нужна мне! – зло прищурился Маяковский.
   Сутырин саркастично посоветовал:
   – Знаешь, когда в стране такой острый квартирный вопрос, не стоит усложнять семейные отношения.
   Владимир схватил Сутырина за лацканы пиджака:
   – Мои семейные отношения – не ваше дело!
   – С ума сошел? – взвизгнул Сутырин. – Хватит думать, что тебе все позволено!
   Владимир обмяк, отпустил пиджак Сутырина, даже пригладил его лацканы:
   – Извини, ты прав… Давно хватит… Извини…
   И, сгорбившись, тяжело ступая, вышел из кабинета.

   Мрачный Владимир вернулся в комнату на Лубянке.
   В коридоре к нему подбежала голенастая девочка с тугими косичками – Нонна Левина, с пачкой газет в руках:
   – Дядя Маяк, я вам почту принесли!
   – Спасибо, Нонка-почтальонка! – через силу улыбнулся девочке Владимир.
   Он взял у нее газеты, понес в комнату, бросил на диван, запер дверь на щеколду.
   Не снимая пальто, прошел к столу, достал из ящика и положил на стол маузер.
   Неотрывно смотрит на него. С трудом сглотнул ком в горле.
   Захотелось попить из носика большого эмалированного чайника, но там пусто.

   Владимир вышел с чайником в коммунальную кухню, набрал воду из крана, разжег примус, подкачал его насосом, чтобы пламя разгорелось, поставил чайник на примус и уставился на пляшущие синие язычки пламени.
   Появился парень лет двадцати пяти – с таких хорошо рисовать комсомольцев, новых жителей новой страны: косая сажень в плечах, аккуратно подстриженные волосы, румянец во всю щеку.
   – Здрасьте, Владимир Владимирович!
   – Здравствуй, Миша…
   Владимир не отрывал взгляда от огня. Сосед сказал смущенно:
   – Я хотел к вам зайти… на два слова… да беспокоить не решился.
   – Ну, пока чайник закипит, ты и три слова сказать можешь, – проворчал Владимир.
   Очевидное душевное и физическое здоровье молодого соседа, явное отсутствие конфликта между внешним миром и внутренним содержанием на миг вызывали жгучую зависть Владимира.
   А Миша не замечал настроения поэта и бодро докладывал:
   – Мы с ребятами из института на вашей выставке были. Нам очень понравилось!
   Владимир наконец отвлекся от огня:
   – Да?
   – Да! Очень занимательно. И познавательно.
   – И на том спасибо, – усмехнулся Владимир.
   – Это вам спасибо!
   Миша перешел к сути дела:
   – А я что попросить хотел… Вы не могли бы мне с девушкой моей два пропуска на «Баню» достать? Друзья с химфака смотрели, очень хвалят! А моя девушка вообще очень ваше творчество уважает…
   Владимир заметно приободрился, уже улыбается:
   – Девушка-то хорошая?
   – На пять с плюсом девушка! – заверил Миша.
   – Ну, тогда завтра в театре буду – принесу билеты. Ты зайди ко мне вечером…
   – Спасибо, Владимир Владимирович!
   Чайник на примусе шумно закипел.
   Владимир унес чайник в комнату, насыпал чай в заварочный чайник, залил его кипятком и в ожидании открыл принесенные Нонкой-почтальонкой газеты.
   В глаза ему сразу бросился крупный заголовок:
   «КЛОПЫ» ЗАЕЛИ, И «БАНЯ» НЕ СПАСЛА!»
   Владимир яростно скомкал газету, еще скомкал, еще… пока она не превратилась в бумажный мяч, который он швырнул в мусорную корзину.
   Потом вырвал лист из блокнота, быстро написал записку и вышел с ней из комнаты.

   В коридоре он постучал в соседнюю дверь. Высунулась румяная физиономия Миши. Владимир протянул ему записку:
   – Ты вот что, ты с этой бумагой завтра в театр иди – тебе по ней два пропуска дадут.
   – Спасибо… А вы-то сами завтра в театре будете?
   – Меня завтра не будет! – отрезал Владимир.
   Не успел Миша удивиться, как поэт закрыл перед его носом его же дверь.

   Вернувшись в свою комнату, Владимир посмотрел на лежащий на столе маузер. Но взять его не решился. На лице – страх, отчаяние.
   Он забормотал, словно в бреду:
   – Все бессмысленно… Нет, нет… Да, надо держаться… Нет сил… Сил нет… Никому не нужно… Я поэт – этим интересен… Ешь ананасы, рябчиков жуй… Ненавижу всяческую мертвечину – обожаю всяческую жизнь… Это было… было в Одессе, «приду в четыре», – сказала Мария… Мария?.. Мария!
   Владимир почувствовал себя тонущим, которому неожиданно бросили спасательный круг. И выбежал из комнаты.

   В коридоре он схватил трубку общего телефона, нервно набрал номер:
   – Алло! Алло! Мария?.. Ты?.. Мария, приезжай ко мне… Нет, прямо сейчас… Очень нужно, приезжай, Мария! Я жду! Жду!
   И, не слушая ответа, бросил трубку.

   В комнате он опять спрятал маузер в стол – с тайной надеждой – а может, обойдется, а может, все еще изменится?
   И зашагал из угла в угол – маялся, ждал Марию, вспоминал…
 //-- МОСКВА, 1920 ГОД --// 
   Маяковский с Асеевым появились в фойе Политехнического.
   Николай на ходу вводил Владимира в курс дела насчет предстоящего вечера поэтов.
   – Будут и акмеисты, и символисты, и экспрессионисты… Даже от ничевоков кто-то будет…
   – А имажинисты?
   – Бригада целая: и Есенин, и Мариенгоф, и Шершеневич…
   – Ну, мы всю бригаду за пояс и заткнем!
   – Но учти: Брюсов все равно свою политику поведет – он на вечере председатель…
   Владимир только отмахнулся и вдруг замер, глядя куда-то в сторону.
   – Ты что? – удивился Асеев.
   – Ничего, Коля, иди, я догоню…
   – Быстрей давай – уже начало!
   Асеев направился в зал.
   А Владимир подошел к молодой, красивой, только наголо стриженной Марии – той самой, его страстной, но безответной одесской любви.
   Мария спокойно улыбается. А он не находит слов:
   – Вы… Это вы…
   – Что за буржуазные условности? Можно и нужно на «ты».
   Он смотрит на нее во все глаза. Она проводит ладонью по стриженой голове.
   – А это – сыпняк на фронте подхватила.
   – На фронте?! – все не может прийти в себя Владимир.
   – В Первой конной заведовала агитотделом. Ну, и в боях побывала…
   – Джиоконда – в боях?!
   – Да какая я Джоконда? Это ты тогда в Одессе выдумал. В жизни все по-другому…
   – А что у тебя в жизни?
   Мария не успела ответить – из зала выскочил Асеев:
   – Володя, скорей, публика скандалит – вызывает тебя!
   – Увидимся! – бросил Марии Владимир.
   И с явным сожалением поспешил за Асеевым в зал.

   На сцене толпятся поэты. За столом – председательствующий Валерий Брюсов.
   Изысканно одетый имажинист Шершеневич читает стихи:

     Очаровательный удел,
     Овитый горестною дрожью,
     Мой конь стремительно взлетел
     На мировое бездорожье
     Во мглу земного бытия,
     И мгла с востока задрожала.
     И слава юная моя
     На перекрестках отставала.

   Публика недовольно гудит и топает ногами.
   – Шершеневич, долой! Скука! Долой!
   Асеев идет с Владимиром по проходу к сцене, рассказывая:
   – Дурак какой-то в издательстве весь тираж сборника Шершеневича «Лошадь как лошадь» отправил в Наркомзем – для обучения трудового крестьянства!
   Оба рассмеялись. А публика, увидев Маяковского, еще активнее погнала Шершеневича:
   – Долой! Даешь Маяковского! Маяковский!
   Владимир пошагал к сцене. Поднявшись, обернулся и увидел в зале Марию.
   Зрители аплодировали. Шершеневич уступил авансцену Владимиру.
   Но тот прошел дальше и – к ужасу Брюсова – вспрыгнул на стол.
   – Маяковский, привет! – вопил зал. – Читай, Маяковский!
   Владимир выбросил руку ленинским повелительным жестом. Зал затих.
   – Я сегодня читать не буду, – заявил Владимир.
   Публика бурно реагирует. Поэты раздраженно переглядываются.
   А Владимир продолжил:
   – В стране – разруха, фабрики стоят, а мы время теряем на стишата!
   Это публике не понравилось:
   – Не на митинге! Кончай манкировать! Стихи давай!
   Из группы поэтов вышел Есенин в щегольском костюме.
   – О, приоделся, деревня? – усмехнулся Владимир. – Гони пари!
   – Что-о?! – не понял Есенин.
   – Ничто! – веселился Владимир. – Я же говорил, что сменяешь ты лапти на штиблеты, а поддёвку – на фрак! Продул, деревня, пари!
   Владимир торжествовал – давно он ждал этого часа.
   А Есенин не нашел ничего лучшего, чем сообщить публике:
   – Господа! Маяковскому просто нечего читать!
   Владимир иронично глянул на него и громыхнул в зал:
   – Внимание! Сенсационное сообщение! Необычайное происшествие в народном суде!
   Зал выжидающе притих. Умерив голос, Владимир продолжил:
   – В суде разбиралось необычное дело: дети убили свою мать. Они оправдывались тем, что мать была распутная и продажная. Но дело в том, что мать была – поэзия, а детки ее – имажинисты!
   В зале рассмеялись. Есенин, сжав кулаки, рванулся к Маяковскому.
   Тот спрыгнул со стола. Поэты стоят друг против друга, как бойцовые петухи.
   Брюсов тщетно звонит в колокольчик, призывая к порядку.
   – Не мы, а вы убиваете поэзию! – звонко кричит Есенин. – У вас не стихи, а агитезы!
   – А у вас – кобелезы! – басит Владимир.
   Плюнув на аргументы, Есенин принялся надрывно читать:

     Я люблю родину.
     Я очень люблю родину!
     Хоть есть в ней грусти ивовая ржавь.
     Приятны мне свиней испачканные морды
     И в тишине ночной звенящий голос жаб.
     Я нежно болен вспоминаньем детства,
     Апрельских вечеров мне снится хмарь и сырь.
     Как будто бы на корточки погреться
     Присел наш клен перед костром зари…

   Владимир послушал, усмехнулся и легко заглушил своим басом Есенина:

     Сто пятьдесят миллионов говорит губами моими.
     Ротационной шагов
     в булыжном верже площадей
     напечатано это издание…


     ВСЕМ!
     ВСЕМ!
     ВСЕМ!
     Всем,
     кто больше не может!
     «Вместе выйдите и идите!»
     Месть – церемониймейстер.
     Голод – распорядитель.
     Штык. Браунинг. Бомба.

   По окончании вечера Владимир протискивался сквозь толпу в фойе, выглядывая Марию. Наконец увидел и радостно устремился к ней:
   – Ну как?!
   Он сияет, и по мальчишеским огонькам в его глазах видно, что весь этот сыр-бор он устроил исключительно для Марии.
   – Навел ты шороху! – засмеялась она.
   Довольный Владимир хотел продолжить разговор, но появился коренастый, с жесткими усиками военный и с ходу пожал удивленному поэту руку:
   – Геройский вы дали бой!
   Владимир с трудом высвободил руку из цепкой хватки военного и нервно отёр ладонь о штанину.
   – Это мой муж, – невозмутимо представила Мария. – Командарм Ефим Щаденко.
   Щаденко по-хозяйски приобнял Марию:
   – Супруга меня таскает на культурные мероприятия – она ж ведь скульпторша.
   Профессию жены командарм вымолвил безо всякого пиетета, скорее – уничижительно.
   – Ну, Маша, нам пора, мне еще в Наркомат надо.
   – До свидания, Володя! – улыбнулась Мария.
   – Был счастлив вас повидать, мадам!
   Владимир поклонился насмешливо – запоздалая ревность впилась в его большое беззащитное сердце.
   Мария удивленно вскинула брови, но ничего не сказала.
   И, взяв под руку мужа, пошла, не оглядываясь, к выходу.
   А Владимир смотрел им вслед и бормотал:

     Мария…
     Имя твое я боюсь забыть,
     как поэт боится забыть
     какое-то
     в муках ночей рожденное слово,
     величием равное богу…

   Мария Денисова уехала с мужем инженером Василием Строевым из Одессы в Швейцарию. Родила дочь Алису. Занималась живописью и скульптурой. После революции Строев уехал в Англию, а Мария – в Россию. Необъяснимо, почему она оставила дочку у знакомых и ушла в Первую конную. Руководила художественно-агитационным отделом армии. Вышла замуж за члена Реввоенсовета Ефима Щаденко.
   Но после войны постепенно обнаружилась несовместимость художницы и командарма. Щаденко вышвырнул на огромный балкон квартиры в Доме на набережной все скульптуры Марии – под дождь и снег. Мария ушла от мужа. Он грозил застрелиться или застрелить ее, но она не вернулась. После встречи на выступлении Маяковского они больше дружески не терялись. Он помог ей с получением мастерской. На скульптурном гипсе Марии «Голова поэта» у Маяковского – глубокие складки от губ к подбородку, жесткая межбровная морщина и пристальный взгляд человека, ощущающего неизбежность трагического финала.
   И финал самой Марии был трагически загадочен. Нет никаких ее работ после 1936 года. То ли перестала ваять, то ли все уничтожено. А в 1944 году она необъяснимо и отчаянно шагнула вниз с десятого этажа.
   В отличие от многих женщин Маяковского Мария Александровна Денисова не написала о нем никаких воспоминаний.

   В квартире на Водопьяном у Маяковского брал интервью молоденький корреспондент в модных бриджах. Он очень волновался, даже заикался слегка:
   – Скаж-жите, пож-жалуйста, что для вас значит кино? Это читатели нашего журнала интересуются…
   Лиля, вошедшая с чайным подносом, улыбнулась юноше. Он смутился еще больше: ему до сих пор не приходилось ловить на себе улыбки таких роскошных женщин.
   – Простите, я не расслышала, вы из какого журнала? – спросила она.
   – «Кино-фото».
   Корреспондент взял у Лили чашку, но рука дрогнула, и он пролил чай на свои бриджи.
   – Ах, какая жалость! Возьмите салфетку… – с придыханием проворковала Лиля.
   Владимир иронично наблюдал за Лилей и юношей, вытирающим салфеткой бриджи.
   – Мне кажется, это ваше первое интервью… Я угадала? – с материнской заботой интересуется Лиля.
   Юноша смущенно кивнул, не в силах оторвать от Лили взгляда.
   Владимир возвратил его в реальность:
   – Вы интересовались, что для меня кино?
   – Да-да! – спохватился юноша.
   Он открыл блокнот, уронил карандаш, поднял карандаш, уронил салфетку…
   А Лиля, победно подмигнув Владимиру, неспешно удалилась.
   Владимир ответил ей хмурым взглядом и опять обратился к корреспонденту:
   – Так вот, говорят, что кино – это зрелище. А для меня кино – миросозерцание.
   – А почему же вы больше не снимаетесь в кино? И не пишете сценариев?
   – Потому что кино болен! Ловкачи-предприниматели водят его, как циркового слона по улицам, – на потеху толпе. Собирают деньги, шевеля сердца плаксивыми сюжетцами!
   – Но публика с удовольствием смотрит такие сюжеты, – осмелел юноша.
   – Этому должен быть конец! – громыхнул Владимир. – Коммунизм обязан отобрать кино у спекулятивных поводырей!
   Юноша, испуганно поглядывая на разгневанного поэта, быстро строчил в блокноте…

   Потом Владимир вошел в спальню Лили. Она лежала на кровати с книгой.
   – Ну, и зачем ты дразнила бедного мальчонку?
   Лиля, не отрываясь от книжки, проворковала:
   – Да просто чистила перышки… Чтоб не запылились…
   – Ты неисправима! – вздохнул Владимир.
   И лег рядом с Лилей, обнял ее.
   Она, все так же не отрываясь от книжки, нежно погладила его волосы:
   – Щеник, ты узнавал про наши паспорта?
   – Готовы. Не могу дождаться, когда мы поедем в Берлин!
   – Тебе так хочется поскорей за границу?
   – Мне хочется поскорей остаться с тобой вдвоем!
   – А сейчас мы разве не вдвоем?
   Лиля наконец отложила книжку и обняла Владимира…

   Путешествия не были страстью Маяковского, но он совершал множество поездок по стране, утверждая, что общение с новыми людьми, с живым миром почти заменяет ему чтение книг. Однако ездить по стране – это одно, а в 1922 году он впервые выехал за границу – в Латвию, в Ригу, где осела солидная часть русской эмиграции.
   Буржуазная Латвия настороженно встретила советского поэта. За ним неотрывно следили опытные филеры. Ему не разрешили выступать с публичными лекциями. А часть тиража его поэмы «Люблю», которую не успели развести по киоскам, была конфискована и уничтожена полицией. Только через пять месяцев после отъезда поэта из Риги русская газета «День» опубликовала интервью, в котором он весьма язвительно описал происходившее с ним в Латвии.
   Так что первая поездка за рубеж оказалась неудачной.
   А вторая его загранпоездка была в Германию, в Берлин. Правительство обиженной Латвии отказало в транзитной визе, и ему пришлось ехать в Германию через эстонский Ревель. По этому поводу Маяковский заметил: «Я однажды побывал в Латвии и, описав ее, должен был второй раз уже объезжать ее морем».
   Из Ревеля на пароходе он отбыл в Штеттин, из Штеттина в Берлин.
   Ну, Германия – это, конечно, было гораздо интересней и масштабней, чем хуторская Латвия. Но главное не это, главное – в Берлин с ним отправилась Лиля.

   Владимир и Лиля ехали в такси. Он с детским восторгом таращился в окошко.
   Все вокруг незнакомо, все ново, все так не похоже на родину.
   – Ну как – впечатляет Европа? – улыбнулась Лиля.
   Владимир, как мальчик-упрямец, сыграл равнодушие:
   – Пока ничего особенного…
   И, заставив себя оторваться от окна, откинулся на сиденье.
   Такси подъехало к отелю, расцвеченному снизу доверху электрическими лампочками.
   – Здесь мы будем жить? – не сдержал восхищения Владимир.
   – Здесь мы будем наслаждаться жизнью! – чмокнув его в щеку, уточнила Лиля.
   Так у них и складывалось: она была и любимой слабой женщиной, которую следовало беречь и охранять, но она же была и мамой, открывающей ему новые стороны жизни, неведомые края, небывалые впечатления…
   Сколько бы Владимир ни делал вид, что ничего особо нового он не увидел, это была неправда. Подлинный гедонист в душе, он наслаждался роскошным отелем, спокойствием и комфортом европейской столицы. И всё это – он понимал – подарила ему Лиля.

   Наполненные и утомленные любовью, Владимир и Лиля лежали в кровати.
   Он блаженно улыбался:
   – Какой я был дурак!
   – Почему? – улыбнулась в ответ Лиля.
   А он, наоборот, стал серьезен:
   – Мне казалось, для меня уже не может быть счастья. Такого, знаешь… как волна захватывает… Я даже иногда думал, что…
   Он замолчал. Она осторожно спросила:
   – Что?..
   – Что я уже умер! А теперь точно знаю: я живой! И столько еще счастья во мне!
   Он вскочил, возбужденно зашагал по номеру:
   – Все! Больше нет возврата к хандре, сомнениям, мучениям! Все будет новое! Ты – новая! Я – новый!
   Он взъерошил пятерней шевелюру и вдруг решил:
   – Хочу состричь волосы! Совсем!
   – Зачем? – смеется Лиля.
   – Чтобы я как младенец новорожденный стал – безволосый и любимый!
   – Ну, хорошо, завтра пойдем к парикмахеру…
   – Нет! Я прямо сейчас хочу! Помоги мне! Прошу тебя!

   Лиля сидит на стуле, а Владимир – у ее ног, положив голову ей на колени.
   Она ножницами остригает ему прядь за прядью. А он гладит ее ноги:
   – Так нежно… и так страшно… Я чувствую себя Самсоном…
   – А я не чувствую себя Далилой. – Лиля поцеловала его висок. – Я не предам тебя.
   Он порывисто уткнулся лицом в ее колени.
   – Осторожно, я же могу поранить! – воскликнула Лиля.
   – Нет, ты больше никогда не ранишь меня, – глухо проговорил Владимир. – Правда? Больше никогда!
   Лиля, не отвечая, подняла его с пола, усадила на стул и принялась сбривать опасной бритвой полосу за полосой неровного ежика.
   Он обнимал ее, Лиля шлепала его по руке, он, нежась, прижимался головой к ее животу:
   – Родная… полюбленная… самая моя…
   Она смеялась, вскрикивала:
   – Ай, платье намокло!
   И сама вытирала подолом платья остатки бритвенной пены с его головы, и, отстранившись, любовалась:
   – Какой ты у меня красивый!
   Владимир усадил Лилю на свои колени, принялся целовать лицо, шею, грудь.
   Бритва выпала из ослабевшей руки Лили…

   В берлинском кафе «Леон» собралась эмигрантская публика.
   Лиля в зале напряженно следила за Владимиром, выглядящим непривычно без буйной шевелюры.
   А он с новой привычкой – поглаживанием время от времени ладонью по своей стриженой башке – читал стихи:

     Все знают:
     в страшный год, когда
     народ и скот оголодавший дох,
     и ВЦИК, и Совнарком скликали города,
     помочь старались из последних крох.
     Когда жевали дети глины ком,
     когда навоз и куст пошли на пищу люду,
     крестьяне знают – каждый исполком
     давал крестьянам хлеб,
     полям давал семссуду….

   Публика тихо переговаривалась:
   – Просто какая-то агитка!
   – И это – поэт, написавший «Облако в штанах»?
   – Увольте меня от большевистского искусства!
   Владимир ощущал недовольство в зале, видел напряженное лицо Лили, но упрямо продолжал читать, повышая накал стиха:

     Когда ж совсем невмоготу пришлось Поволжью –
     советским ВЦИКом был декрет по храмам дан:
     Чтоб возвратили золото чинуши божьи,
     на храм помещиками собранное с крестьян…
     И ныне: Волга ест, в полях пасется скот.
     Так власть, в гербе которой «серп и молот»,
     боролась за крестьянство в самый тяжкий год
     и победила голод!

   Он умолк. Раздались жидкие хлопки. А восторженная барышня воскликнула:
   – Почитайте что-нибудь из старого!
   – Я – посланник молодой страны! – отрезал Владимир. – Старое мне не к лицу.
   А мужчина с холеным лицом встал и обратился к залу:
   – Господа! Если уж таких титанов ломают Советы, то я поздравляю нас с вами, что мы здесь, а не там!
   Владимир спрыгнул со сцены:
   – А я поздравляю страну Советов с тем, что грязная пена истории осела не там, а здесь!
   И широко пошагал из зала.

   В отель Владимир и Лиля возвращались пешком по вечерней улице.
   – Ну зачем? – нервно вопрошала она. – Почему, вместо того, чтобы, как ты умеешь, расположить всех к себе, ты настроил их против!
   – Да плевать мне на них!
   – На них, может, и плевать. Но теперь напишут, что из СССР едут одни агитаторы и хамы.
   Владимир вспылил:
   – С каких пор тебе перестало нравиться то, что я делаю?
   Лиля невозмутимо парировала:
   – С тех пор, как ты стал делать то, что мне не нравится.
   Владимир обиженно сунул руки в карманы и пошагал вперед.
   А Лиля продолжила идти прогулочным шагом, разглядывая витрины.
   Веселый господин, галантно приподняв шляпу, что-то сказал Лиле по-немецки. Она кокетливо улыбнулась и по-немецки же ему ответила.
   Услышав это, Владимир развернулся, молча подхватил Лилю под руку и повел за собой. Она не сопротивлялась – наоборот, так же молча улыбнулась и прижалась щекой к его плечу.

   Утром в номере гостиницы Лиля открыла глаза, потянулась, села на кровати и ахнула: на полу стояла гигантская корзина цветов.
   – Щеничка! – позвала Лиля. – Что это за восторг?!
   Владимир, явившись из другой комнаты, горделиво поинтересовался:
   – Нравится?
   – Безумно! Не понимаю, как корзина пролезла в дверь!
   – А я не понимаю: как мне удалось объяснить в цветочной лавке, что мне нужно!
   Увы, Владимиру не удалось освоить иноземные языки. Хотя он брал уроки у Риты Райт и говорил ей, уезжая в Берлин, что собирается «разговаривать вовсю с немецкими барышнями». А из Берлина, перед отъездом в Париж, прислал ей открытку: «Эх, Рита, Рита, учили вы меня немецкому, а мне по-французски разговаривать». Так что при его знании, точнее, полном незнании языков приобретение цветочной корзины было делом весьма не простым, и он заслужил благодарность любимой.
   Владимир присел на кровать, обнял Лилю:
   – Ну, что – завтракать в «Хорхер»?
   – Володичка, это самый дорогой ресторан Берлина, а мы там по два раза на дню едим…
   – Ну и что? – простодушно удивился Владимир. – Их марка сейчас ничего не стоит, так что за наши рубли можем еще пол-Берлина угощать!
   – Да, но это как-то… по-купечески…
   – Лилятик, я слишком долго жил нищим и голодным!
   – Именно поэтому ты съедаешь по пять десертов?
   Владимир рассмеялся:
   – Нет, просто мне нравится ужас в глазах официантов!
   Лиля, накинув пеньюар, ушла в ванную.
   А Владимир открыл шкаф – там ряд новых костюмов, сорочек – и выбирает галстук из разноцветной гирлянды, висящей на дверце.
   Лиля выглянула из ванной:
   – Да, что я хотела сказать… Мы сегодня походим по галереям?
   – Личика, давай не сегодня.
   – Но, Волосик, мы три недели ходим по ресторанам и магазинам. А ты же хотел изучать жизнь…
   – В ресторанах – тоже жизнь.
   – Но в Берлине – Пастернак, Северянин… И Дягилев хотел познакомиться с тобой…
   – Ну, как-нибудь выберем время…
   В дверь постучали. Лиля скрылась в ванной.
   Владимир открыл. На пороге – белесый типчик с угодливой улыбочкой:
   – Владимир Владимирович, вечерком распишем партийку?
   – А как же, я ведь обещал реванш.
   – Да-с, так точно-с! – хихикнул типчик.
   – Только я все равно выиграю, – предупредил Владимир.
   – Непременно-с выиграете-с!
   Типчик снова хихикнул, пятясь за дверь. Владимир ее закрыл.
   А из ванной вылетела разгневанная Лиля:
   – На покер у тебя есть и время, и желание!
   – Но я люблю играть. И люди приятные попались…
   – Да они просто подхалимничают – и это тебе нравится!
   – Лучше пускай подхалимничают, чем презирают, как этот эмигрантский гадюшник.
   – Ты просто трусишь перед ними!
   – Не смей это говорить!
   – А кто, если не я, тебе это скажет?
   – Кто угодно, только не ты!
   Они обменивались стремительными репликами, особо не раздумывая.
   Но вдруг Владимир сник, повторил негромко:
   – Пожалуйста, кто угодно, только не ты… От тебя это – слишком больно…
   Лиля растерялась и, не найдя что ответить, ушла в ванную.
   Владимир устало опустился на диван и машинально связал галстук в мертвый узел.
   Так и бросало его – от неимоверного счастья в пучины отчаяния, от восторженных надежд в безнадегу и ужас перед завтрашним днем. Душа его все больше истончалась, становилась еще более чувствительной и уязвимой…

   После европейских поездок в Зале Чайковского состоялась лекция-отчет Маяковского об этих поездках.
   Зал был набит. Лиля в первом ряду любовалась приодетым Владимиром, который после заграницы выглядел настоящим денди.
   Но отчитывался Владимир, честно говоря, скучновато. Перечислял места, которые посетил, залы, в которых выступал, людей, с которыми встречался… Особо напирал на провокационные выходки эмиграционного охвостья и на достойный отпор, который они от него получили.
   А под конец он заявил следующее:
   – И вот я задаюсь вопросом: а что – Берлин? Что там происходит в искусстве? Да ничего там не происходит!
   Лиля уставилась на Владимира изумленно. А он продолжал:
   – И я задаюсь следующим вопросом: почему же так мизерно западноевропейское искусство? А потому, что социальная обстановка давит энтузиазм. Новому искусству не дают пробиваться. В этом трагедия западного искусства.
   Лиля, не выдержав, подала голос:
   – А какие, будучи в Берлине, вы посещали выставки, музеи?
   Владимир сбился, оторопело глянул на Лилю, ответил:
   – Литературная эмиграция в Берлине обслуживает только один квартал сбежавшей буржуазии. Квартал этот называют НЭПский проспект!
   В зале рассмеялись. Но Лиля опять холодно спросила:
   – Вы можете привести конкретные примеры?
   Владимир разозлился и обрел бойцовский азарт:
   – Могу и примеры! На крайнем правом фланге стоит Андрей Белый. Он теперь такой белый, что даже кажется черным!
   В зале опять засмеялись, это ободрило Владимира, он разошелся:
   – Игорь Северянин продает свое перо распивочно и на вынос за эстонскую похлебку и пишет, что он «не может признать советское правительство, которое лишило его уюта, комфорта и субсидии»! Литературный костер эмигранщины чадит и дымит угаром догорающего костра!
   Зал аплодирует. Владимир торжествующе глянул на Лилю.
   А она в ярости сорвала с ноги туфельку и швырнула в него.
   Но не попала – изящная туфелька стукнулась каблучком о сцену.
   Публика замерла. Владимир изумленно уставился на Лилю.
   А она сняла вторую туфлю и, босоногая, но королевской поступью, с гордо понятой головой удалилась из зала. Да, это была Лиля, и так поступить могла только она!

   В комнате на Водопьяном Владимир тряс Лилю за плечи:
   – Если ты меня любишь, значит, ты со мной, ты за меня при любых обстоятельствах! Не может быть такого, чтобы ты была против меня, как бы я ни был неправ!
   – Нет, нет и нет!
   Лиля вырвалась из его рук, забегала по комнате:
   – Я не могу видеть, как ты уничтожаешь себя! Ленью! Почиванием на лаврах!
   – Чушь! Я пишу больше любого поэта в стране! Выступления – на три месяца вперед!
   – Но что ты пишешь? «Бюрократиада», «Басня о «Крокодиле», «На учете каждая мелочишка»… Вот мелочишки ты и пишешь!
   Лиля перешла с крика на тихую боль:
   – А ведь было «Послушайте», «Скрипка», «Хорошее отношение к лошадям»… На что ты себя променял?
   Вместо ответа Владимир грохнул кулаком в стену:
   – Ты просто разлюбила меня!
   – Да при чем здесь это?!
   – При том, что ты мной восхищалась, а теперь я для тебя такой же урод, как все!
   – Володя, опомнись!
   – Теперь ты восхищаешься Краснощековым, да? Ну, ко-нечно! Нарком финансов! Куда мне?
   – Как ты можешь?.. Как ты можешь такое говорить?!
   Лиля упала в кресло, заплакала.
   Владимир забормотал дрожащим от слез голосом:
   – Нет-нет-нет! Прости, прости…
   А Лиля вдруг утерла слезы и сказал спокойно:
   – Мы просто привыкли друг к другу. Любовь ушла. Нам надо расстаться.
   Владимир упал перед ней, обнял ее ноги, уткнулся лицом в колени:
   – Нет, все можно сохранить! Только не оставляй меня!
   – Хоть бы на три месяца…
   – Лиличка!
   – Хорошо, на два.
   – Но зачем?!
   – Нужно понять, почувствовать. Кто мы друг другу?
   Владимир смотрит на Лилю умоляюще. Ее ответный взгляд непреклонен.
   – Ладно, – мрачно согласился он. – Сегодня двадцать восьмое декабря двадцать второго года. Значит, двадцать восьмого февраля двадцать третьего мы увидимся!
   И вышел из комнаты, хлопнув дверью.
   Лиля утерла остатки слез, пригладила волосы и глянула в зеркало – невозмутимо уверенная.

   Владимир тяжко маялся в своей комнате на Лубянке.
   Одно дело – с порыве ярости и страсти эффектно бросить обещание, другое – час за часом, день за днем переживать свое изгнание, свое отвержение. Да, добровольное, но разве, заявляя о разлуке, он не надеялся, что Лиля станет возражать, что она признается – для нее не видеть его невыносимо? Ничего этого не произошло.
   Первые дни он думал, что она терпит из гордости, так же, как и он, не находя себе места, не способная думать ни о чем другом, кроме этой ужасной разлуки. Он бросался на каждый звонок – телефонный или в дверь, он представлял ее, ослабевшую, с виноватым взглядом, с тихим от невыразимой нежности голосом…
   Но дни шли, а от Лили не было никаких вестей.
   Несколько раз он был готов нарушить свой обет, ринуться к ней, просить прощения, унижаться – только бы не эта нескончаемая мука. Но он тут же представлял себе другую Лилю – с холодным, парализующим взглядом беломраморной статуи. И, стискивая до боли зубы, он заставлял себя удерживаться в своей келье-лодочке.
   То он лежал одетым на диване, то стоял у окна, то сидел за столом, то ходил взад-вперед… Но не имело никакого значения, как перемещалось в пространстве его тело. Он не чувствовал его, весь уйдя в непрекращающуюся острую боль истекающей мукой души.
   Был момент, когда он, помимо своей воли, схватил карандаш – и на бумагу потекли слова, сбивающиеся в нервные, с зачеркиваниями, строчки: «Лилик, так тяжело мне не было никогда! Всего-то три дня разлуки прошло, а я чувствую, что меня отодрали от жизни и ничего больше не будет… Жизни без тебя нет! Как я любил тебя семь лет назад, так же люблю и сию секунду!»
   Он помедлил и пририсовал к письму грустного щенка в клетке.
   Подошел к окну, отрыл его – ворвался морозный воздух.
   Но все та же глухая стена напротив.
   А откуда-то с улицы доносились радостные крики:
   – С Новым годом! С Новым годом!
   Нет, невозможно терпеть пытку, которую он сам себе определил. Владимир схватил с гвоздя на стене пальто и бросился к двери…

   В распахнутом, припорошенном снегом пальто Владимир бегом поднялся по лестнице дома в Водопьяном переулке.
   У двери остановился, переводя дыхание. Несмело потянул руку к звонку.
   Из-за двери раздался взрыв хохота. Он отдернул руку, прислушался.
   За дверью квартиры Бриков встречает Новый год большая компания: крики, смех, звон посуды…
   Они праздновали без него. Никто не сидел угрюмо по углам, никто не чувствовал себя потерянным из-за его отсутствия. Нет, им был весело и хорошо. Без него.
   Владимир опустился на каменный пол лестничной площадки и сидел, прижавшись к двери головой.
   С его облепленных снегом ботинок стекали талые струйки…
   А в голове заметались стихи:

     Мальчик шел, в закат глаза уставя…
     Для чего? Зачем? Кому?..
     Был вором-ветром мальчишка обыскан.
     Попала ветру мальчишки записка.
     – Прощайте… Кончаю… Прошу не винить…
     До чего ж на меня похож!…

   После похода Владимира к двери Бриков что-то в нем будто сломалось. Словно отмерло.
   А на смену горячечной муке пришла лихорадочная жажда писать. Видно, умирающей душе надо было убедиться, что она все еще жива. А душа поэта жива, пока в ней рождаются строки стихов. И они складывались сами собой, опережая мысли, теснясь на страницах – точные, острые, живые. На столе комнаты на Лубянке росла стопка исписанных бумаг.
   Владимир сорвал листок настенного календаря – двадцать шестое февраля.
   Походил по комнате, прислушался к себе, набрал номер телефона. Ответили сразу – будто ждали у аппарата.
   – Лиля!
   Голос его сел, прозвучал глухо, но он откашлялся и уже уверенно пророкотал:
   – Я написал поэму… Про что?.. – Владимир усмехнулся. – Ну, про что же еще – про ЭТО… Я хочу двадцать восьмого познакомить тебя с одним человеком… Нет, ты его не знаешь, это – совсем новый человек… Как зовут?.. Владимир Маяковский…

   Лиля в квартире отвечала по телефону, улыбаясь сквозь слезы, текущие по щекам.
   – Мне кажется, я знаю этого человека…
   Голос Лили был исполнен той тихой невыразимой нежности, которой все эти месяцы так не хватало Владимиру.
   – Я знаю его лучше, чем он сам себя знает. Передай ему, что двадцать восьмого я еду в Ленинград. Если он захочет – может присоединиться…

   В комнате на Лубянке Владимир, прижав трубку к груди, счастливо улыбался.

   Лиля с чемоданчиком шла вдоль состава поезда Москва – Ленинград.
   Подошла к вагону. И ждала, оглядываясь по сторонам.
   По перрону идут отъезжающие и провожающие. Но нет среди них того, кого она ждет.
   Лиля смотрит на билет, на номер вагона – все сходится. И она опять ждет.
   Уже дан сигнал к отправлению. Лиля все еще нервно оглядывается.
   – Вы едете? – торопит проводница.
   – Не знаю…
   – А кто знает? – сердится проводница. – Пушкин?
   Лиля грустно улыбнулась:
   – Маяковский…
   И, отдав билет, поднялась по подножке в вагон.
   Она прошла коридором вагона, открыла дверь купе и вздрогнула: заполняющий собой почти все пространство, стоит у окна, спиной к двери, Владимир.
   Он обернулся и смотрит на Лилю – с надеждой и страхом, с радостью и неуверенностью.
   Лиля закрыла за собой дверь купе, поставила чемоданчик.
   Молчит, нежно глядя на Владимира, делает шаг в его сторону…
   Но он жестом остановил ее и начал читать:

     В этой теме,
     и личной,
     и мелкой,
     Перепетой не раз,
     и не пять,
     Я кружил поэтической белкой
     И хочу кружиться опять…

   Поезд качнулся, тронулся, стал набирать ход. Звучал голос Владимира:

     Эта тема ножом подступила к горлу.
     Молотобоец!
     От сердца к вискам.
     Эта тема день истемнила, в темень
     Колотись – велела – строчками лбов.
     Имя
     этой
     теме:
     ……!

   За окном мелькают, сменяя друг друга пейзажи. Голос Владимира полон отчаяния:

     Воскреси
     хотя б за то,
     что я
     поэтом ждал тебя,
     откинул будничную чушь!
     Воскреси меня
     хотя б за это!
     Воскреси –
     свое дожить хочу!
     Чтоб не было любви – служанки,
     замужеств,
     похоти,
     хлебов.
     Постели прокляв,
     встав с лежанки,
     чтоб всей вселенной шла любовь!

   Поезд с протяжным гудением врывается в тоннель…
   За эту ночь 28 февраля 1923 года в купе поезда Москва – Ленинград Владимир прочитал Лиле всю только что написанную великую поэму «Про это»…

   Владимир и Осип разложили на полу комнаты макет нового журнала ЛЕФ – набранные разным шрифтом стихи, фотографии Родченко, рисунки Малевича…
   – Асеева сразу после Крученых дадим, – предложил Осип.
   – Нет, тут лучше Каменского положить, – возразил Владимир.
   – Володя, а мы с Виталием Жемчужным затеялись писать сценарий… Сможем отрывки поместить? Сценарий вполне футуристический.
   – Ну, почитаем, обсудим.
   – Хорошо. А твое мы что даём?
   – Я же говорил: куски «Про это». А вот Родченко фотомонтаж сделал для обложки…
   Владимир показывает обложку со ставшей впоследствии знаменитой черно-белой фотографией большеглазой Лили.
   Осип взял лист и рассматривал эскиз на расстоянии вытянутой руки.
   Распахнулась дверь. Осип опустил руку. Вместо фотографической Лили – Лиля настоящая. С перепуганными, круглыми глазами.
   – Что случилось? – хором воскликнули Владимир и Осип.
   – Краснощекова арестовали!
   Лиля упала на диван и заплакала.

   Очередной адюльтер Лили – Александр Михайлович Краснощеков, член комиссии по изъятию церковных ценностей – был молод, красив, обаятелен, хорошо образован и уверен в своих силах. Став председателем Промбанка, Краснощеков задаривал Лилю шубами, но банально проворовался и сел в тюрьму. Лиля не предала любовника, носила ему передачи и пыталась использовать все свои связи, чтобы помочь Краснощекову.
   Лилю невозможно было судить обычными мерками обычных отношений обычных мужчин и женщин. Влюбляясь, она не вычисляла выгоду, она любила – как дышала. Получая от любящих ее мужчин драгоценные подарки, она, не задумываясь, раздаривала их нуждающимся, грустящим, просто хорошим людям – под настроение, по капризу ее изменчивой, как апрельская погода, души.
   Многие считали Лилю предательницей, но в этом обвинять ее было вовсе нелепо – даже когда остывала влюбленность и рвались отношения, Лиля не оставляла заботами и помощью мужчин, которые помогали ей хоть ненадолго почувствовать себя настоящей женщиной.

   Ночью в комнате на Лубянке Владимир обнимал заплаканную Лилю, кутающуюся от нервного озноба в его пальто и сжимающую в ладонях стакан чая.
   – Не могу я бросить Сашу, пока он в тюрьме… Не могу… Умереть – легче!
   Владимир хмуро слушал Лилю. И не выдержал:
   – Скажи наконец правду! Что он для тебя?
   – Всё! – выдохнула Лиля, вскинув на Владимира заплаканные глаза.
   – Зачем тогда ты мне врала?! – кричит он. – Зачем говорила, что любишь меня?
   – Я люблю тебя! – тоже кричит она.
   – Но ты же любишь его!
   – А это не касается тебя!
   – Как не касается? Ты – моя! Я – твой!
   – Да-да, так и есть! – твердит Лиля. – А это другое… совсем другое…
   – Ты дрянь!
   Владимир выхватил стакан из рук Лили, швырнул о стену – вдребезги.
   – Ты хуже, чем проститутка! Ты убийца всего, что было во мне чистого! Ты – просто самка! Не хочу… не могу тебя видеть!
   Он сорвал с Лили свое пальто, сдернул ее за руку с дивана:
   Лиля зарыдала:
   – Прости, Володичка! Прости!
   – Убирайся!
   Владимир набросил на Лилю ее шубку – от Краснощекова – вытолкнул за дверь и захлопнул ее.
   Оставшись один, Владимир обессиленно прислонился спиной к стене и заплакал.
   Хлопнула входная дверь в коридоре квартиры.
   Владимир дернулся как от выстрела и сорвался с места.
   – Лиля! – Он бежит по коридору, пугая соседей, высунувших носы из своих комнат.
   – Лиля! – Он выскакивает на лестницу: – Лиличка! Личика!
   Он слетает вниз, перепрыгивая через несколько ступенек.

   На ночной Лубянке Владимир догнал рыдающую Лилю, схватил ее в объятия, целовал все, что находили его губы, молил безостановочно, как в бреду:
   – Прости-прости-прости-прости-прости!
   Лиля безвольно обвисла в его руках и уже сама искала губами его губы.

   А жизнь продолжалась. Вокруг кипела разнообразная культурная действительнось, и не включаться в нее было невозможно.
   На входе театра Пролеткульта в саду «Эрмитаж» висела большая афиша:
   «“МУДРЕЦ” ПО МОТИВАМ ПЬЕСЫ ОСТРОВСКОГО “НА ВСЯКОГО МУДРЕЦА ДОВОЛЬНО ПРОСТОТЫ” РЕЖИССЕР СЕРГЕЙ ЭЙЗЕНШТЕЙН»
   Маяковский вышел вместе с публикой из театра. Закурил на ступеньках.
   Появился сам Эйзенштейн в сопровождении восторженных поклонников.
   – Потрясающе! Оригинально! Новаторское прочтение классики!
   Впрочем, есть в толпе и недовольные:
   – Издевательство над классикой!
   – Это не Островский, это – огрызки Островского!
   – Если я хочу цирка, я иду в цирк, а в театре я хочу видеть театр!
   Всклокоченный юноша крикнул Эйзенштейну издали:
   – Это надувательство! Вы – жулик!
   Эйзенштейн рванулся к обидчику. Но Маяковский перехватил его за руку:
   – Плюньте, знакомо все это! А вы, Эйзенштейн, я вижу, наш человек.
   – Ваш – это чей?
   – Лефовский!

   Маяковский и Эйзенштейн сидели за столиком ресторана.
   – Терпеть не могу классический нафталин! – возмущается Сергей.
   – Конечно! – подхватывает Владимир. – Надо искать новые формы!
   Официант принес стаканы, бутылку воды. Владимир тщательно протирает стакан чистым платком. Сергей недоуменно косится, но продолжает свою тему:
   – Да не надо изобретать формы. Надо упразднить сам институт театра! То же – и в кинематографе… Начать с нового листа! На принципах монтажа аттракционов…
   Официант принес заказанные блюда.
   Владимир так же тщательно протирает вилку.
   Сергей, поколебавшись, протер и свою вилку столовой салфеткой.
   – Дурной пример заразителен! – смеется Владимир. – Я вам как-нибудь потом это объясню… А вы мне скажите: что за зверь такой – монтаж аттракционов?
   Эйзенштейна хлебом не корми – только дай объяснить изобретенный им художественный метод. И он стал увлеченно объяснять: зритель – основной материал театра, значит, зрителя нужно оформлять в желаемой направленности, при которой монолог Ромео не более важен, чем цвет трико примадонны, а сверчок на печи – не менее залпа под зрительскими креслами, короче, главное – аттракционность.
   Владимир влез в его монолог с вопросом:
   – А это что?
   – Все, что подвергает зрителя воздействию. Причем это воздействие надо прямо-таки математически выверять. Рассчитывать, что какую эмоцию вызывает. Никакой станиславщины! Никакого, прости господи, вживания в образ! Четкая арифметика!
   Владимир, если честно, не все понял, но воодушевился:
   – А давайте мы про ваши аттракционы в нашем ЛЕФе напечатаем?
   – Да когда наши театралы прочтут, у них судороги сделаются!
   Сергей рассмеялся. Владимир смеется тоже:
   – Да они наш ЛЕФ не читают!

   Маяковский и Эйзенштейн брели ночным бульваром – никак не могли наговориться.
   – И что же, – уточнял Сергей, – ваш Присыпкин оттаивает через пятьдесят лет?
   – Да! И с ним – только клоп один. Так пьеса и называется – «Клоп». Случайно насекомое заморозилось, потом отморозилось…
   – А здорово можно вашу фантазию в кинематографе сделать!
   – Можно. Но кино сейчас надо знаете какое снимать? Про Ленина! Причем Ленина может сыграть сам Владимир Ильич!
   – Вы еще больший выдумщик, чем я! – одобряет Эйзенштейн.
   – Почему же? Я могу к нему обратиться. Владимиру Ильичу очень стих мой понравился, цитировал даже! – по-детски хвастается Владимир. – Ленин поймет, какое это воздействие на граждан окажет!
   Скепсис Эйзенштейна поколеблен энтузиазмом Маяковского:
   – Не знаю, не знаю… По-вашему, и Троцкого должен играть Троцкий, и Надежду Константиновну – Крупская…
   – Нет, – перебивает Владимир, – на роль Надежды Константиновны я как раз знаю очень хорошую актрису!.. Только она очень красивая… Но это даже хорошо – она будет играть красивую душу Надежды Константиновны!

   В кафе сидели Асеев и Олеша.
   Юрий Олеша только недавно переехал в Москву из Харькова, но уже прославился как фельетонист под псевдонимом Зубило в железнодорожной газете «Гудок». Но он еще не написал свою знаменитую сказку «Три толстяка», посвященную любимой жене Ольге Суок, фамилию которой он сделал именем девочки – героини сказки. И потому был он еще не Юрий Карлович, а просто Юрий. Или, как он сам в одном издательском договоре вместо «Автор произведения Олеша Юрий Карлович, в дальнейшем именуемый – Автор» потребовал написать: «Автор произведения Олеша Юрий Карлович, в дальнейшем именуемый – Юрик».
   Олеша пересчитывал пачку купюр, Асеев кипятился:
   – Да, НЭП принес некоторое облегчение быта, но велика опасность затягивания советского человека в мещанство! Я об этом поэму написал – «Лирическое отступление»…
   Как это почти всегда бывает, творцы сбились с высокой поэзии на низкую прозу.
   – Коля, – спросил Олеша, – а тебе за «Песню о Буденном» авторские идут?
   – Идут, Юра… Конечно, обжулить норовят, но я слежу.
   В кафе появился Маяковский. В хорошем настроении, элегантен, с тростью.
   – Здравствуйте, господа-товарищи пролетарские поэты и писатели!
   Поздоровались, пожали друг другу руки.
   – Закажи судачка, – советует Асеев, – свежайший у них сегодня.
   – Нет, меня Лиличка накормила.
   Владимир кивнул на пачку денег:
   – Откуда, Олеша, такое богатство?
   – Получил гонорар да еще аванс взял.
   – Зачем же и аванс, и гонорар сразу?
   – Жена на курорте, просила прислать побольше денег, – вздохнул Олеша.
   – Знакомая история! – улыбнулся Владимир.
   И вынул из кармана колоду карт в кожаном футляре.
   – Ну, Коля, может, в «девяточку»?
   Асеев не успел ответить, как оживился Олеша:
   – А давайте!
   Владимир пригрозил:
   – Грех садиться за карты с деньгами, для того не предназначенными!
   – Деньги – мои, – возразил Олеша.
   – Предупреждаю – я вас обыграю.
   – Исход игры – на весах Фемиды! – упрямился Олеша.
   Владимир пожал плечами, достал из футляра колоду и принялся мастерски тасовать карты…

   Кафе совсем опустело. Хмурый Олеша придвинул Владимиру последние купюры.
   Владимир небрежно сунул деньги в карман:
   – Ну, я так понимаю, желающих играть больше нет?
   Сонный Асеев только вздыхает.
   – Благодарю за игру! – не теряет достоинства Олеша.
   И направляется к выходу. Но спохватывается:
   – Я не заплатил за свое пиво…
   – Бросьте! – великодушно махнул Владимир. – Я угощаю…
   – Нет! – оборвал Олеша.
   И выложил из кармана последние монеты на стол.

   Грустный Олеша бредет по ночной улице. Его догоняет Маяковский.
   – Что, даже на трамвай не осталось? – поинтересовался он.
   – Прогулки полезны для здоровья, – независимо проворчал Олеша.
   Обмен любезностями окончен, и Владимир протянул Олеше пачку денег.
   – Не садитесь больше играть с везунчиками!
   Олеша не взял денег и даже отступил на шаг:
   – Карточный долг – святое!
   – Ну, мы с вами – не гусары. Сейчас же идите на телеграф и отправьте деньги жене.
   – Да не возьму! Сам я дурак, сам виноват…
   – Вы – да, а жена ваша при чем? – просто улыбнулся Владимир.
   Олеша неловко улыбнулся в ответ и взял деньги.
   – Я передам Ольге привет от вас…
   – Да уж, будьте так любезны!
   Владимир поклонился и расслабленной походкой, слегка опираясь на трость, удалился.

   Лиля шла по узкой улочке за Владимиром, который нес большие пакеты, и говорила ему в спину:
   – Саше очень тяжело в тюрьме… Очень… Нечеловечески тяжело…
   – Да знаю, сиживал, – проворчал Владимир, – там не санаторий!
   – У Саши может открыться туберкулезный процесс. Доктор Розенталь говорит – нужно усиленное питание, жиров побольше, да все свежее…
   – Но ты и так каждый день передачи носишь! – вспылил Маяковский.
   – Денег много уходит… Очень дорого все в коммерческих магазинах!
   – С деньгами у меня туго, – нахмурился Владимир, – Госиздат канителит с книжкой. Ругаюсь-ругаюсь, а все без толку…
   Но Лиля категорически перебила, не дослушав жалоб Владимира:
   – С деньгами нужно что-то придумать! Еще доктор сказал: Саше гранаты полезны. Пойдем во фруктовую лавку…
   Но Владимир никуда не пошел, а остановился у плаката на двери магазина:

     ДНЕМ НЕ ЗАЙДЕТЕ
     ВЫ К НАМ В БАКАЛЕЮ –
     НОЧЬ НЕ УСНЕТЕ,
     ОБ ЭТОМ ЖАЛЕЯ!

   Он одобрительно улыбается:
   – Вот ведь – чушь, а завлекает! Ловко рекламируют нэпманы…
   – Ты слышал, что я про деньги сказала? – напомнила о своем Лиля. – Непременно нужно что-то придумать…
   – Уже придумал! – заявил Владимир:

   И опять Маяковский решительно вошел в кабинет руководителя РОСТА Керженцева:
   – Платон Михайлович! Дело государственной важности!
   – У вас, Маяковский, что ни дело – все государственной важности.
   – А вы сами посудите! Сколько нэпманской отрыжки мерзавит наши улицы?
   – Это вы про что? – напрягся Керженцев.
   – Про рекламу. Все у них ярко, броско – так и охота купить. А в госторговле от вывесок мухи дохнут!
   – Ну, реклама – дело нам не присущее. Реклама – хвастовство и ложь.
   – А если не врать? Если не хвастать, а победно заявлять о наших товарах?
   – Не хватало еще буржуазные приемчики перенимать…
   – Не перенимать, а идейно переосмыслить. Чем больше товарооборот торговли, тем крепче экономика страны, тем выше уровень жизни советского человека!
   Владимир митингует. Керженцев заслушался. Но все-таки очнулся:
   – Как вы себе это представляете? «Уважаемые товарищи, рабочие, крестьяне и служащие, мы настоятельно вам рекомендуем…»
   – Да нет! Не сухо, а поэтично! Ну… к примеру…
   Задумавшись лишь на миг, Владимир выпалил:

     Все, что требует сердце, тело и ум,
     Все человеку предоставит ГУМ!

   – Или… ну, вот хоть так…

     Нет места сомненью и думе –
     Все для женщины – в ГУМе!

   – Это вы… прямо сейчас? – изумился Керженцев.
   И снял трубку, набрал номер:
   – Алло! Наркомат торговли?..

   Кабинет Керженцева наполнился ответственными торговыми работниками.
   Платон Михайлович указал на Маяковского, скромно сидящего в конце стола:
   – Вот, товарищи, Владимир Маяковский – наш известный поэт, займется советской рекламой. Можете высказать ему пожелания, предложения…
   – Да кому нужна реклама? – спросил пузатый дядя. – Это у капиталистов перепроизводство товаров, а у нас – пока дефицит. Всё путное расхватывают влет! А вот у меня склады забиты коврами, потому что – не по карману… Можете прорекламировать так, чтоб за ним очередь выстроилась?
   Пузатый насмешливо смотрит на Маяковского.
   Поэт подумал и начал декламировать, чуть запинаясь в поисках рифмы:

     Комфорт… и не тратя больших сумм…
     Запомни следующую строчку:
     Лучшие ковры продает ГУМ…
     Доступно любому… в рассрочку!

   Торговые работники удивленно переглянулись.
   Керженцев победно усмехнулся:
   – Ну, как-то так, примерно!
   Тут оживились и другие. Мужчина в тюбетейке сообщил:
   – А у нас в Чаеуправлении чай залеживается!
   Владимир чуть подумал и выдал новый экспромт:

     Эскимос, медведь и… стада оленьи
     пьют чаи Чаеуправления!
     До самого полюса…
     грейся и пользуйся!

   Все заулыбались. Дама со строгим пучком даже зааплодировала. И спросила:
   – Интересно, а про какао?
   Маяковский опять коротко думает и декламирует:

     Ребенок слаб и ревет… пока он
     не пьет по утрам… наше какао.
     От чашки какао… бросает плач,
     цветет, растет и… станет силач!

   Происходящее стало напоминать игру. Взрослые люди с детским азартом заявляли темы, а Владимир выдавал экспромты.
   – Я из Моссельпрома! Фруктовые воды!

     Моссельпромовские фруктовые воды
     Хороши и для жаркой, и для прохладной погоды!

   – Союзпечать! Газетные киоски!

     Далек и пуст магазин книжный,
     газет нет и журналов нет.
     Иди немедля в киоск ближний,
     киоск полон книг и газет!

   – А ну папиросы «Герцеговина Флор»!

     Любым папиросам даст сто фор
     «Герцеговина Флор»!

   Тучный мужчина заметил:
   – «Герцеговину Флор» товарищ Сталин уважает!
   – А товарищ Ленин вообще не курит, – сообщила дама с пучком.
   – Давайте к делу! – подытожил Керженцев. – Вы, товарищи, формируете список товаров, которым нужна советская реклама. И товарищ Маяковский приступает к поэтической работе!

   Веселый Владимир распахнул дверь квартиры, громко декламируя с порога:
   – «Дождик-дождь, впустую льешь, я не выйду без галош! С помощью Резинотреста мне везде – сухое место!» Лиличка, ну, как тебе?
   Ему никто не ответил, Владимир прошел в комнату, продолжая декламацию:
   – «Лучших сосок не было и нет – готов сосать до старости лет!» Или так… «Лучших мячиков не было и нет – готов играть в них до старости лет!»
   И удивленно замолкает при виде девочки лет четырнадцати.
   – Мне понравилось… про мячик, – тихо сказала девочка.
   – Ага, так и запишем. А ты у нас кто?
   Появилась Лиля с детским пальто и наигранно бодро сообщила:
   – А это Луэлла Краснощекова! Она теперь живет у нас.
   Владимир оцепенел. А Лиля отдала девочке пальто:
   – Я твое пальтишко почистила, можешь идти погулять…
   Луэлла послушно уходит. А Лиля отвечает на безмолвный вопрос Владимира:
   – Что было делать? Саша… ну, отец Луэллы… в тюрьме, мать с братом в Америке. Ее просто заберут в детский дом как дочь заключенного.
   – Зачем ты все это объясняешь? Что я – против помочь ребенку? Я – о другом…
   – О чем?
   – Все о том же! Я хочу нормальную семью, хочу своих, наших с тобой детей.
   – Это невозможно! – Лиля резко оборвала Владимира. Но потом сказала растерянно: – Мы никогда не говорили об этом… Я думала, тебе не нужны дети…
   – А я думал, ты не хочешь… Пока не хочешь…
   – Хотела… Очень! Но… Это еще до Оси… Была сильная любовь… глупость, конечно… совсем девчонкой я оперировалась… Володя, у меня не может быть детей!
   Владимир прижал Лилю к себе. Она спрятала слезы на его груди. А он спросил:
   – Можно, я буду звать девочку Лушей?

   Владимир, Осип и Асеев сидят за столиком кафе.
   – Он не придет, вот увидите, – нервничает Асеев.
   – Ну и сделает глупость, если не придет, – ворчит Осип.
   Владимир глянул на часы и встал.
   – Три пятнадцать! А договаривались на три. Нечем мне больше заняться, как сидеть и ждать Есенина!
   Владимир подхватил трость и направился к выходу. Но навстречу ему появляется Есенин.
   Владимир постучал пальцем по своим часам:
   – У имажинистов считается хорошим тоном опаздывать?
   – Вчера покутил немножко – сегодня еле встал, – отмахнулся Есенин. – Не будьте скучным – вы же не делопроизводитель…
   – Я как раз – делопроизводитель, – возразил Владимир. – Я дело произвожу. Поэтому у меня минута на счету.
   Разряжая накал встречи, к поэтам спешит дипломатичный Осип:
   – Сергей Александрович! Прошу за наш столик… Володя, идем, идем…
   Есенин уселся за столик:
   – Слушайте, братцы, а чем тут поправиться с утра можно?
   – Сейчас-сейчас. – Осип помахал рукой официанту.
   – Давайте к делу! – требует Владимир. – Мы предлагаем вам печататься в ЛЕФе.
   Есенин высокомерно вскинул подбородок:
   – Хотите использовать меня?
   – Использовать? Это как же? – удивился Асеев.
   – Я – лучший поэт России! Конечно, вам выгодно иметь меня в своих авторах.
   Владимир налился гневом. Но к счастью, подошел официант.
   – Ты, мил человек, мне ушицы принеси, – попросил Есенин. – Только погорячей! И еще… пятьдесят… нет, сто грамм водочки… Только похолодней!
   Официант понимающе кивнул и удалился.
   – Так о чем мы? – рассеянно переспросил Есенин. – А, про то, что вам без меня никуда?
   Владимир, сдерживая негодование, ответил почти спокойно:
   – Вы ошибаетесь. Наша задача – объединить под знаменем ЛЕФа самые разные направления. А вы и с эгофутурней якшаетесь, и с крестьянствующими… Вот мы и хотим показать, к чему приводит такая неразборчивость.
   Осип и Асеев испуганно глянули на Владимира.
   И Есенин опешил:
   – То есть… вы хотите посмеяться надо мной?
   – Нет, всего лишь хочу, чтобы вы оставили высокомерный тон и спустились с небес на землю. Вы заинтересованы в нас больше, чем во всех своих сообщниках.
   Осип опять страждет примирения:
   – Владимир Владимирович, Сергей Александрович, давайте без эмоций, по-деловому…
   – По-деловому? – ухмыльнулся Есенин. – Это у вас, евреев, один гешефт на уме!
   Владимир грохнул кулаком по столу:
   – Осип Максимович – мой друг и соратник! И я не потерплю!
   Есенин уже готов к скандалу:
   – А что я, собственно, такого сказал?
   – Володя, все нормально, – волнуется Осип, – Сергей Александрович просто шутил…
   Владимир промолчал, нервно закурил. Есенин как ни в чем не бывало попросил у него папироску. Владимир тычком пальца подтолкнул к Сергею портсигар. Есенин закурил и, откинувшись на спинку стула, заявил:
   – А если уж входить в ЛЕФ, то я требую вхождения в него моей группой.
   Владимир фыркнул:
   – Это на карточку для гимназического фотоальбома хорошо группой сниматься.
   – Но у вас же есть группа, – настаивает Есенин.
   – У нас не группа, у нас – вся планета! – с обычным размахом заявил Владимир.
   Официант принес тарелку с ухой, запотевший графинчик и наполнил рюмку.
   Есенин выпил залпом, прислушался к ощущениям, расплылся в блаженной улыбке:
   – Планета – это хорошо… А можно мне хотя бы какой-нибудь отдел в распоряжение?
   – Что вы там будете делать один? Чем распоряжаться? – уточняет Владимир.
   Есенин, закусывая водку ухой, ответил:
   – А тем, что название отдела будет мое… Вот, скажем…» Россиянин»!
   – А почему не «Советянин»? – интересуется Владимир.
   – Ну, это вы бросьте!
   – Почему же? А куда вы Украину денете? Она тоже имеет право себе отдел потребовать. А Грузия? Или Азербайджан?
   Есенин наливает и выпивает еще рюмку, вздыхает утомленно:
   – Вот нравитесь вы мне, Маяковский, а за что – понять не могу. Нет, не как поэт, не подумайте… Мне жизнь ваша нравится, напор и отчаянность. Но вы как хотите, а в ЛЕФ я пойду только со своим манифестом.
   – Манифесты нынче не в моде! Счастливо оставаться!
   Владимир встал, взял трость.
   – А уху здесь преотвратно готовят! Как вы ее только едите?!
   Владимир, не прощаясь, пошел к выходу.

   Умер Ленин.
   В московской стуже колыхались бесконечные, пропитанные слезами и страхом, тесно сбитые воедино народные массы. Слезы больших детей, оставленных отцом, страх неведомых перемен, которые должны наступить. Неизвестность мучила больше всего.
   Маяковский был 22 января на Всероссийском съезде Советов, когда Калинин сообщил о смерти Владимира Ильича.
   Маяковский был 27 января на похоронах Ленина на Красной площади.

   Владимир лежал ничком на диване.
   Вошла Лиля. Присела на край:
   – Поешь что-нибудь…
   Владимир молчал.
   – Так нельзя… Ты уже второй день лежишь…
   Молчание.
   – Ну да, да! Смерть Ленина – горе для всех… не только для тебя одного…
   Владимир резко поднялся:
   – Если бы я верил в Бога, так для меня Бог был бы он: Владимир Ильич Ленин!
   Лиля чуть улыбнулась:
   – Но Бог бессмертен.
   – А я не оттого горюю, что Бог – умер, а оттого, что я – остался!
   Лиля тревожно смотрит на Владимира.
   Поймав ее взгляд, он печально поясняет:
   – Остался без него…
   Лиля вздохнула, поднялась с дивана.
   – Ладно. Когда поймешь, что он жив в твоей душе, – приходи обедать.
   Лиля вышла. Владимир вновь упал ничком на диван.

   А 21 октября Маяковский выступил перед активом Московской партийной организации с чтением только что оконченной поэмы «Владимир Ильич Ленин»:

     Время –
     начинаю
     про Ленина рассказ.
     Но не потому,
     что горя
     нету более,
     время
     потому,
     что резкая тоска
     стала ясною
     осознанною болью.
     Время,
     снова
     ленинские лозунги развихрь.
     Нам ли
     растекаться
     слезной лужею, –
     Ленин
     и теперь
     живее всех живых.
     Наше знанье –
     сила
     и оружие!



   ГЛАВА ВОСЬМАЯ


     В этой жизни
     помереть
     не трудно.
     Сделать жизнь
     значительно трудней.


 //-- МОСКВА, 13 АПРЕЛЯ 1930 ГОДА. ДЕНЬ --// 
   В комнате-лодочке Владимир шагает из угла в угол – мается, ждет…
   Когда раздались три звонка – к нему – Владимир пулей вылетел за дверь.
   И вернулся с Марией.
   Послетифозного ежика волос, который был при их последней встрече, уже нет и в помине, у нее короткая элегантная стрижка, и она все так же красива – годы Марию не берут.
   Владимир встретил ее радостно и чуть суетливо:
   – Спасибо, что пришла! Проходи-проходи! Что хочешь? Чай? Шампанское?
   – Ничего не хочу, Володя, спасибо. Ты скажи – чего звонил?
   – Сейчас-сейчас, присядь, – все суетится Владимир. – Нет, все же нужно тебя чем-то угостить…
   – Не надо, у меня поезд в Ленинград через три часа.
   Он разом прекратил суетиться, растерянно смотрит на нее.
   Мария обеспокоена:
   – Что же случилось? Как твое здоровье?
   – Здоровье – это ладно! – отмахнулся Владимир. – Речь не о том… Не о том…
   Мария сочувственно покачала головой:
   – Ты загнал себя. Хочешь лучше всех, больше, громче… Так и до беды недалеко…
   Владимир откликнулся эхом:
   – До беды недалеко.
   – Да! – вспомнила Мария. – Спасибо огромное, что помог с мастерской. Получила ордер, там и жить смогу…
   – А что твой командарм?
   – Уже не мой. Но грозится застрелить.
   Мария засмеялась, потом посерьезнела:
   – Когда я нашла в себе силы уйти от него, у меня будто крылья выросли. Я ничего не боюсь теперь! Большую выставку буду готовить, в общем, «планов громадье»… Так ты писал?
   – Так, – коротко подтвердил Владимир.
   – Да что я всё о себе? Ты позвал по делу, а я…
   Владимир схватил ее за руку.
   – Мария! Останься со мной!
   – Как остаться? – не поняла она. – У меня поезд…
   – Не то! – оборвал Владимир. – Останься навсегда!
   Мария мягко высвободила свою руку:
   – Володя, я ведь еще когда с тобой не осталась…
   – А если бы в Одессе ты не прогнала меня, все пошло бы по-другому! Мы оба были бы счастливы!
   – Володенька, «если бы» не бывает…
   – Ладно, не было прошлого! Но сейчас ты могла бы полюбить меня? Могла бы остаться со мной?
   – Опять «бы», «бы»…
   Мария отошла к окну сказала, глядя в глухую стену:
   – Мне ли объяснять поэту, что любовь либо есть, либо нет ее…
   Владимир упал на колени. Мария удивленно обернулась. Он простонал:
   – Хотя бы сегодня не уходи!
   Мария начала раздражаться:
   – Какой-то дурной водевиль, честное слово… Встань, пожалуйста!
   – Нет! Это очень важно… Пойми… Не оставляй меня сейчас!
   – Да я же сказала, у меня поезд… Я в Ленинград, насчет выставки…
   – А мне очень плохо!
   Владимир твердил все это, не вставая с колен.
   Мария опустилась с ним рядом:
   – Ты очень сильный. Ты справишься. Сам справишься – тебе никто не нужен…
   Владимир смотрит на Марию глазами больной собаки.
   А она продолжает внушать:
   – Все будет хорошо… Поверь мне, все у тебя наладится…
   Владимир резко вскочил с колен и помог подняться Марии.
   – Да чушь это все, Маша!
   – Нет, Володя, – забеспокоилась Мария, – ты все-таки расскажи, что случилось…
   – Ничего, так, минутное.
   – Но может, я все же могу помочь…
   – Нет, не можешь. Был рад тебя повидать!
   Он уже чуть ли не выталкивает ее за дверь. Мария еще медлит.
   – Я тебя ничем не обидела?
   Владимир вымученно смеется:
   – Ты? Меня? Чем? Вернешься из Ленинграда – непременно позвони, как там с твоей выставкой…
   Он выпроваживает Марию и закрывает за ней дверь.
   Прислоняется к двери спиной и рычит:
   – Дур-рак! Кр-руглый дур-рак!
   Вот и еще одна отчаянная попытка окончилась крахом. Еще один якорь, за который он попытался зацепиться, чтоб удержаться в этой жизни, оборвался.
   Владимир пошел к столу. И решительно добавил в свое прощальное письмо новые строчки – поэтические:

     КАК ГОВОРЯТ –
     «ИНЦИДЕНТ ИСПЕРЧЕН»,
     ЛЮБОВНАЯ ЛОДКА
     РАЗБИЛАСЬ О БЫТ.
     Я С ЖИЗНЬЮ В РАСЧЕТЕ
     И НЕ К ЧЕМУ ПЕРЕЧЕНЬ
     ВЗАИМНЫХ БОЛЕЙ,
     БЕД И ОБИД.

   Владимир отбросил карандаш. И достал из стола маузер.
   Потом из коробки, в которой хранилось оружие, достал коробочку поменьше – с патронами.
   Взвел курок маузера, поставил на шептало. Дослал патрон и запер его.
   Теперь осталось лишь нажать на спусковой крючок.
   Владимир приставил маузер к виску. Зажмурился.
   Стоит так секунду… три… пять… потом открывает глаза, обессиленно опускает руку.
   И опять стоит секунду… три… пять… Маузер из безвольной руки падает на пол.
   От этого стука Маяковский вздрагивает. Тоже опускается на пол.
   И жалобно, надрывно, по-детски стонет:
   – Мама-а… Мамочка-а… Ма-ама…

   Владимир шел по оживленной московской улице.
   Он ощущал себя частицей этого общего людского потока, и ему было не так одиноко.
   Вместе со всеми он остановился на переходе по взмаху палочки милиционера, перекрывшего движение, чтобы пропустить малышей с двумя воспитательницами – в начале и в конце строя.
   Владимир смотрел на перетекающий через улицу ручеек малышей и улыбался…
 //-- МОСКВА, 1921 ГОД --// 
   В школьном вестибюле взволнованная учительница встретила Лилю и Маяковского, в руках у которого объемные свертки, перевязанные шпагатом.
   – Здравствуйте, Владимир Владимирович! Здравствуйте, Лиля Юрьевна! Для наших ребят такая радость, что вы пришли!
   Учительница повела гостей через вестибюль в класс.
   – А ваша Луэллочка заняла первое место на районном конкурсе чтецов! Она вообще очень прилежная девочка… Настоящая пионерка!
   Лиля и Владимир переглянулись, как гордые за своего ребенка родители.

   В классе дети, среди них и Луэлла, вскочили, приветствуя гостей.
   – Садитесь, садитесь, молодежь, – улыбнулся Владимир.
   Дети уселись по местам.
   – Я, как видите, не с пустыми руками. Разбирайте!
   Дети налетают и расхватывают принесенные Владимиром свертки.
   Последний он отдает Луэлле.
   – Луша, раздай всем…
   Дети, радостно галдя, разглядывают подарки – барабан, горн, мяч…
   А пакет Луэллы полон конфет, и она раздает их одноклассникам.
   Владимир спросил учительницу:
   – Я вам дисциплину не очень нарушаю?
   – Что вы, что вы! А мы приготовили для вас поэтический монтаж!
   Она махнула рукой. Двое мальчиков поставили стулья для гостей. Это стулья – детские, и высоченный Владимир на стульчике выглядит комично.
   Дети выстроились в линейку. Луэлла дрожащим от волнения голосом объявила:
   – Владимир Маяковский! «Комсомольская»!
   Школьники один за другим вдохновенно выкрикивают по одному слову:

     Строит,
     рушит,
     кроит
     и рвет,
     тихнет,
     кипит
     и пенится,
     гудит,
     говорит,
     молчит
     и ревет –
     юная армия:
     ленинцы…

   Владимир ладонью отбивает ритм по колену.
   Лиля с улыбкой наблюдает за ним.

     Довольно жить законом,
     данным Адамом и Евой.
     Клячу истории загоним.
     Левой!
     Левой!
     Левой!

   Владимир с облегчением поднялся со стульчика:
   – Молодцы! Настоящие советские молодцы!
   Юные артисты, переводя дыхание, счастливо улыбаются.
   – Я вижу, в коммунистических целях и задачах вы и без меня разбираетесь. А я вам скажу про другую, тоже очень важную вещь. Без которой ни один коммунист не может быть настоящим человеком…
   Владимир помедлил и негромко начал:

     Любовь любому рожденному дадена,
     Но между служб,
     доходов
     и прочего
     со дня на день
     очерствевает сердечная почва…

   Дети слушали серьезно. А учительница недоуменно косилась на поэта.

     Морщинами множится кожица.
     Любовь поцветет,
     поцветет –
     И скукожится…

   Лиля смотрит на Владимира. Он рубит ладонью руки воздух.

     Не смоют любовь
     ни ссоры,
     ни версты.
     Продумана,
     выверена,
     проверена…
     Подъемля торжественно стих строкопестрый,
     Клянусь –
     люблю
     неизменно и верно!

   По дороге домой Лиля и Владимир с двух сторон держали за руки Луэллу.
   – Ой, как всем нашим понравилось! – болтала девочка. – Нас всегда воспитывают, воспитывают, а тут вдруг – про любовь! Как будто мы взрослые!
   – Почему же как будто? – улыбнулся Владимир. – Небось уже вовсю влюбляетесь?
   – Да, Катя Серафимович сказала, что я Лёвке Лицману нравлюсь!
   – А он тебе? – интересуется Лиля.
   – А мне Пашка Шапошников нравится, – вздыхает Луэлла. – Он высокий и боксом занимается… А у Лицмана одна астрономия в голове… И вообще, у него очки!
   – Да, очки – большой минус, – иронически глянул на Лилю Владимир.
   Луэлла увидела тележку мороженщика:
   – Ой, мороженое!
   – Беги! – Владимир дал Луэлле деньги.
   – Спасибо!
   Луэлла радостно побежала к тележке.
   Глядя девочке вслед, Лиля заговорила осторожно:
   – Володя… Есть один влиятельный человек… Нарком Адамович – муж твоей Сони Шамардиной.
   – Моей? – удивился Владимир. – Она дюжину лет как чужая.
   Лиля упрямо продолжила:
   – И все же, я уверена, она не откажет тебе в помощи.
   – Какой помощи? – нахмурился Владимир.
   Лиля искательно заглянула ему в глаза:
   – Адамович может оказать влияние в деле Краснощекова.
   – Лиля!
   – Володя! Чем дольше идет следствие, тем меньше шансов, что его выпустят. А если Адамович походатайствует…
   – Ты с ума сошла! – возмутился Владимир.
   Лиля огорченно отвернулась, закусив губу, чтобы не расплакаться.

   В комнате Осип завязывает галстук перед зеркалом. Завязал – не понравилось, развязал – и завязывает снова.
   Лиля за столом переписывала в толстую тетрадь разрозненные заметки из блокнота.
   – Ося, я не пойму, что здесь написано? Это вроде бы Мейерхольд говорил…
   – Ну ты же сама записывала – и понять не можешь! – раздражается Осип.
   – Да, записывала, а теперь не вспомню…
   – Может, лучше приглашать на заседания ЛЕФа стенографисткой Олю Маяковскую? Она никогда ничего не забывает и не путает.
   Лиля отложила листки, внимательно посмотрела на Осипа, мучавшегося с галстуком, и спросила:
   – У тебя появилась женщина?
   – Почему ты так решила? – нервно обернулся Осип.
   – Ты не попросил меня, как обычно, завязать тебе галстук.
   Осип принужденно засмеялся:
   – Какие далеко идущие выводы ты делаешь из такой мелочи!
   Лиля забрала у него галстук, умело завязала узел и отступила, любуясь своей работой:
   – Я за тебя рада. Представляю, как тебе хорошо сейчас.
   – Лиля, ну что ты в самом деле! Не попросил завязать галстук, подумаешь…
   Лиля взяла лицо Осипа в свои ладони:
   – У тебя взгляд влюбленного человека. У тебя голос влюбленного человека.
   И вдруг она сорвалась в слезы:
   – Нет, черт возьми, я вовсе не рада! Мне больно: я люблю тебя, а ты меня не любишь! Женился из жалости. Потому что иначе в нашем кругу считали бы меня падшей… Ты добрый, благородный, но я люблю тебя, а ты меня – нет!
   Осип попытался обнять Лилю, она, рыдая, вырвалась.
   – Лиличка, но ты ведь сама хотела такую жизнь: мы оба свободны…
   – Ты ни черта не понимаешь! Все мужчины нужны были мне, чтобы доказать тебе: я – женщина! Меня любят!
   – Все мужчины? И Володя?
   – Нет, Володю мне жалко… Он – как ребенок… Я ему нужна…
   Осип мягко улыбнулся, вытер Лиле слезы.
   Лиля униженно прошептала:
   – Осенька, ты же не уйдешь от меня?
   – Мы давно решили, что никогда не расстанемся, – твердо заверил Осип.
   Лиля обняла его, поцеловала в щеку, потом отстранилась, придирчиво осмотрела:
   – Ты у меня очень импозантный! Надеюсь… она… тоже хорошо выглядит?
   – Лиля, это… Это Женя Жемчужная.
   Лиля уже справилась с собой и спросила вскользь:
   – Это произошло, когда ты работал с Жемчужным над сценарием у них дома?
   – Ну зачем тебе подробности…
   Лиля посмотрела Осипу в глаза и сказала безапелляционно:
   – Ты ее не любишь!
   Осип, не давая ответа, отвел глаза.

   По мраморной лестнице Наркомата тяжелой походкой спускалась Софья Сергеевна Шамардина.
   Она неузнаваемо изменилась – прелестная Сонка, воздушная и бесшабашная слушательница Бестужевских курсов, которой Владимир читал на ночной улице Петербурга свои упоительные стихи – «Ведь если звезды зажигают…».
   Теперь она уже из тех деловых женщин, которые мало следят за собой: короткие волосы растрепаны, лицо без косметики, одета в мешковатый костюм.
   Только улыбка, на миг осветившая ее лицо при виде Владимира, неуловимо напомнила ту самую Сонку.
   Владимир тоже улыбнулся, пригладил ладонями ее волосы:
   – Растрёпушка…
   Она отшатнулась:
   – Поздоровался бы сперва! И вообще: люди смотрят, а ты нежности развел…
   – А костюмчик, как у Крупской, – продолжил он свое. – Приодеть бы тебя…
   Сонка усмехнулась:
   – Раньше ты думал, как бы меня раздеть!
   Она пошла и села на мраморную скамье в углу вестибюля. Владимир сел рядом.
   – Слушай, я могу ходить вокруг да около, а могу напрямик…
   – Давай уж напрямик! – приказала Сонка. – Не чужие люди.
   Он глянул не без удивления. И сказал прямо:
   – Нужна помощь твоего мужа.
   На лице Сонки возникло явное разочарование. Она сказала сухо:
   – Мой муж – настоящий большевик! Это определяет и меня, так что если ты…
   – Ну, послушай! Арестован Краснощеков. А он – любимый человек Лили Брик, моей любимой женщины…
   – Любимый человек любимой женщины! – иронически оборвала Сонка. – Я слышала: она тебя приворожила.
   – Ты же большевичка, а большевики не верят в приворот.
   – Но ты же не большевик. Или уже вступил в партию?
   – Я в ней с девятьсот восьмого года! – вспомнил старую обиду Владимир. – Пусть восстановят мой стаж – вот тогда…
   Он спохватился, что заехал не туда:
   – Подожди, не уходи от вопроса… Поможешь?
   Сонка ответила после раздумья:
   – А тебе это очень нужно?
   Он ответил вопросом на вопрос:
   – А разве иначе я стал бы просить?
   Сонка опять задумалась. Владимир ждал.
   А она вдруг пристально глянула ему в глаза:
   – Столько лет мучаюсь… Ответишь?
   – Отвечу, конечно.
   Сонка еще чуть поколебалась и, превратившись из деловой дамы в смущенную девушку, спросила:
   – «Ведь если звезды зажигают…» Это ты правда придумал, когда мы на извозчике ночью ехали? Только честно скажи!
   Владимир улыбнулся и ответил нежно:
   – Даже не сомневайся.
   Сонка с трудом скрыла счастливую улыбку. Но, вновь обратившись в деловую даму, сказала официально:
   – Посмотрим, что можно сделать.
   – Спасибо!
   Владимир хотел поцеловать ее руку, Сонка руку вырвала:
   – Только не надо вот этого!
   Вскочила, пошла обратно по мраморной лестнице.
   И походка ее была необычайно легкой…

   Софья Шамардина после бурной петербургской юности, когда она была предметом нешуточного соперничества поэтов Владимира Маяковского и Игоря Северянина, вернулась в родную Белоруссию, где работала в народной милиции города Минска, которую возглавлял Михаил Фрунзе. А потом вышла замуж за крупного партийного функционера Иосифа Александровича Адамовича – наркома внутренних дел Белоруссии, члена ЦИК СССР.
   С 1927 года семья жила в Москве. Софья Сергеевна работала в Наркомате тяжелой промышленности. Владимир подружился ее с мужем, подарил ему том своих стихов с надписью «Замечательному Иосифу Александровичу – Маяковский».
   В 1937 году Адамович был расстрелян. Софья Сергеевна провела долгие годы в ссылке. После реабилитации вернулась в Москву. В 1960-х годах Софья Шамардина написала воспоминания о Маяковском. Спокойные и достойные.
   Родственников у Софьи Сергеевны не было. Умерла она в пансионате старых большевиков в 1980 году. В комнате ее нашли зеленую книжечку. На переплете надпись: «Софья Шамардина. Стихотворения. Поэмы». Восемьдесят три машинописные страницы. На последней: «Тираж – 1 экземпляр. Цена – бесценная».

   Лиля складывала пижаму Владимира в уже наполовину уложенный чемодан.
   Луэлла делала вид, что занимается уроками, но больше наблюдала за Лилей.
   – Вроде все… Что я могла забыть? Я такая рассеянная…
   Лиля разговаривает с девочкой, как с подружкой, что той явно льстит. И она тут же вспомнила, что Владимир никуда не ездит без своего помазка.
   – Точно, молодец! – похвалила Лиля.
   – Я принесу!
   Девочка убежала.
   Через секунду раздался ее визг. Лиля испуганно бросилась за ней в прихожую.
   Там оказалось, что это был визг восторга: Владимир принес щенка бульдога.
   Луэлла радостно визжала, прыгая вокруг Владимира со щенком.
   – Кто это? – удивилась Лиля.
   – Это? – Владимир глянул на морду щенка. – Он сообщил мне, что его зовут Булька!
   Владимир передал щенка Луэлле. Та прижала его к себе, целует.
   – Я подумал: уеду, а девочки скучать будут. Надо им существо вместо себя оставить.
   – Молодец! – поцеловала Владимира Лиля. – С тех пор как Щеника не стало, тоскливо…

   Лиля кормит Владимира обедом. А Луэлла возится с Булькой на диване.
   – Телефон оборвали: «а правда, что Маяковский едет в кругосветное путешествие?» – рассказывает Лиля. – Говорят, даже в газетах написали. Я велела Осе сегодняшних купить – посмотрим.
   – А папа обещал, что мы тоже поедем в путешествие, – сообщает Луэлла. – Он мне письмо написал. Ты ведь знаешь, что мой папа скоро вернется?
   Владимир чуть помрачнел. Лиля нежно улыбнулась ему. И тут позвонили в дверь. Лиля с облегчением пошла открывать.
   – Ося, наверное!
   Из прихожей слышны голоса Лили и Осипа.
   – Вот газеты, – говорит Осип. – Машина уже ждет.
   – Ося, ты есть будешь?
   – Буду, но не волнуйся, я сам поем… А вы езжайте…
   Владимир резко захлопнул чемодан.

   А потом с этим же чемоданом он уже ехал в такси, разглядывая в окошко Париж.
   Рядом с ним в машине сидела по-парижски элегантная, но по-прежнему скромно одетая Эличка. Теперь уже – Эльза Триоле.
   Да, отвергнув своих многочисленных поклонников и даже претендентов на ее руку и сердце – а после Маяковского среди них были и блистательные Василий Каменский, и Виктор Шкловский, и Роман Якобсон, – всем им Эличка предпочла сотрудника французской военной миссии Андре-Пьера Триоле.
   Трудно сказать, чего здесь было больше – любви или расчета. Возможно – и то и другое. В разоренной войной, раздираемой противоречиями России жить было трудно, голодно и опасно. Отъезд с мужем-офицером в благополучную Францию давал счастливую возможность избежать всего этого.
   Молодожены уехали на Таити. И пробыли там два года. Но вскоре на этом райском острове Эличка убедилась, что они с мужем разные люди. Ее интересовали искусство и литература, а мужа – яхты и скачки. Через два года они расстались.
   И вот теперь гражданка Франции Эльза Триле принимала в Париже советского поэта:
   – Рассказывай, Володя, рассказывай, как вы там?
   – Да все хорошо!
   Владимир не отрывался от окошка.
   – Ну когда же наши советские женщины смогут одеваться, как эти простые француженки?
   – Ты все такой же? Не можешь пропустить ни одной красотки!
   – Да я не про красоток – я про нашу легкую промышленность!
   – Я так и поняла, – смеется Эльза. – Володь, мне же не терпится узнать ваши новости!
   – Госиздат тормозит мое собрание сочинений… Подготовили к печати первый номер ЛЕФа…
   Но Эльзу интересует совсем другая информация:
   – Лиля жалуется, что у Осипа роман!
   – Жалуется? – хмыкнул Владимир.
   Эльза фальшиво сочувствует:
   – Как у тебя хватает на всё это сил? Извини, что я так говорю, но мы же друзья, правда?
   Вместо ответа Владимир читает стихи:

     Было всякое –
     и под окном стояние,
     письма,
     тряски нервной желе.
     Вот
     когда
     горевать не в состоянии –
     Это,
     Александр Сергеич,
     много тяжелей.
     Айда, Маяковский!
     Маячь на юг!
     Сердце
     рифмами вымучь –
     вот
     и любви пришел каюк,
     Дорогой Владим Владимыч…

   И с притворной беспечностью сообщает:
   – К юбилею Пушкина написал. Нравится?
   – Мне все твое нравится…
   – А ты-то как здесь? – сменил тему Владимир.
   Эльза со вздохом пожаловалась, что это в России так кажется: если вырвался в Европу, то живешь увлекательно, но нет, тут соблазнов много, а денег заработать трудно, да и общество поделено на непересекающиеся группы – в зависимости от происхождения, достатка…
   – Так почему бы тебе не вернуться?
   – Честно? Я никогда не вернусь… из-за Лили!
   Владимир опешил. Эльза пояснила:
   – Когда она рядом, я всегда ПРИ НЕЙ! У меня не хватает умения быть самой собой…

   Такси остановилось у отеля «Истрия».
   – Это неплохая гостиница и недорогая, – заверила Эльза. – Я сама здесь живу.
   Эльза пошла ко входу. Владимир, подхватив чемоданы, двинулся за ней.
   На этаже Эльза указала Владимиру дверь.
   – Твой номер. А мой – девятый, в конце коридора. Надеюсь, американцы не будут слишком долго тянуть с твоей визой.
   Владимир открыл ключом номер, внес чемодан:
   – Спокойной ночи, Эличка! Постучи мне утром, вместе позавтракаем…
   – А у меня есть jambon.
   – Что?
   – Ну, ветчина. И хлебцы. Можем никуда не ходить, зачем лишние расходы?
   – А мне хочется тебя побаловать.
   – Ой, спасибо! Меня давно никто не баловал, – просияла Эльза.
   – Ни за что не поверю, что у тебя нет поклонников.
   – Есть. Но очень прижимистые французы! – смеется Эльза.

   Солнечным утром Владимир и Эльза идут по парижской улице. Он со свойственным ему размахом купил у цветочницы не куцый букетик, а целую корзинку фиалок. Счастливая Эльза идет танцующей походкой.
   А Владимир декламирует только что сочиненное:

     Обшаркан мильоном ног.
     Исшелестен тыщей шин.
     Я борозжу Париж –
     до жути одинок,
     до жути ни лица,
     до жути ни души.
     Вокруг меня –
     авто фантастят танец,
     Вокруг меня –
     из зверорыбьих морд —
     Еще с Людовиков свистит вода, фонтанясь.
     Я выхожу
     на Place de la Concorde…

   Они вошли в «Истрию». Портье подозвал Эльзу и принялся что-то говорить ей.
   – Володя, тут какой-то вопрос, я зайду к тебе…
   Портье увел Эльзу за свою конторку.
   Владимир пошел к лестнице.
   Навстречу ему из кресла поднялся мужчина средних лет с офицерской выправкой:
   – Простите, вы ведь Маяковский?
   – Да… А мы знакомы?
   – Ну, вы-то со мной – нет. – Он щелкнул каблуками. – Белостоцкий Андрей Ильич. Человек немолодой, но от ваших стихов прихожу в восторг как мальчишка!
   Владимир польщенно улыбнулся. Белостоций продолжил:
   – Исхитряюсь доставать ваши новинки. В парижской дыре трудно с хорошей поэзией.
   – А что же вы делаете в этой дыре?
   – Сбежал в двадцатом по глупости, поддался общей истерии. Сейчас жду разрешения вернуться.
   – Ну, в России встретимся.
   – Это уж непременно! – кивает Белостоцкий. – А вы здесь долго будете?
   – Пока американцы визу не дадут. Я в кругосветное путешествие собираюсь…
   – А пока не собрались, может, вы того… в картишки балуетесь?
   – Это вы в точку попали! – смеется Владимир.
   – Вот удача! А мне это одно средство – одиночество коротать. Да шулеров опасаюсь.
   – Значит, вечером – в «девяточку»?
   – С удовольствием!
   Белостоцкий, раскланявшись, ушел.
   От портье вернулась озабоченная Эльза с каким-то документом в руке, удивленно глянула вслед Белостоцкому:
   – Это кто?
   – Почитатель моего таланта. А что у тебя за бумага?
   – Из полиции. Тебе велят в двадцать четыре часа выехать из Франции.
   – Что за ерунда?
   – Говорят, ты политически неблагонадежен. Коммунистический бунтарь…

   Наутро Владимир шагал по коридору префектуры.
   Эльза едва поспевала за ним.
   Он распахнул дверь кабинета.
   Чиновник префектуры недоуменно уставился на гостей:
   – Что вам угодно?
   – Говори! – приказал Владимир Эльзе.
   Она, волнуясь, кладет документ на стол чиновника, говорит по-французски:
   – Мсье, это Владимир Маяковский, вы предписали ему покинуть Францию, но он ждет американскую визу для кругосветного путешествия. Маяковский – известный советский поэт…
   – Слишком известный! – перебивает чиновник. – Выполняйте предписание!
   – Что он говорит? – волнуется Маяковский.
   – Что надо выполнять предписание.
   – Мы не желаем, чтобы Маяковский занимался в Париже коммунистической пропагандой, – добавил чиновник.
   – Как он может пропагандировать, не зная ни слова по-французски? – удивилась Эльза.
   – Что ты ему сказала? – теребит ее рукав Владимир.
   – Что ты не говоришь по-французски.
   – Почему это? – обиделся Владимир. – Знаю я по-французски!
   И подойдя вплотную к чиновнику, выпалил:
   – Jambon!
   – Что?! – отшатнулся чиновник.
   – Jambon!
   Чиновник изумленно покосился на Эльзу.
   – Да он сам по-французски не смыслит! – презрительно заявил Владимир.
   Эльза, еле удерживаясь от смеха, поспешно объясняет чиновнику:
   – Извините, поэт, человек искусства! Они все не от мира сего!
   – Ладно, – неожиданно смягчился чиновник. – Теперь я верю, что пропаганды со стороны мсье Маяковского можно не опасаться.
   Он пишет на документе какую-то резолюцию, шлепает печать и добавляет смущенно:
   – А я, между прочим, в лицее тоже писал стихи… Говорят, неплохие!

   Уже вечером Владимир и Эльза шли по коридору гостиницы, поэт весело декламировал:

     Пусть
     город ваш,
     Париж франтих и дур,
     Париж бульварных ротозеев,
     Кончается один, в сплошной складбищась Лувр,
     В старье лесов Булонских и музеев!

   Эльза остановилась у двери Владимира.
   – Хорошо, что все обошлось…
   – Тебе огромное гранд мерси!
   Владимир обнял и поцеловал Эльзу.
   Она выскользнула из его объятий, поспешила по коридору в свою комнату и скрылась за дверью.
   Владимир тоже собрался войти в номер, но из двери напротив выглянул Белостоцкий:
   – А я слышу – вроде ваш голос… Дай, думаю, пожелаю спокойной ночи!
   – Какой ночи? А кто обещался в «девяточку»?..

   Утром Эльза стучит в дверь номера Маяковского.
   – Володя, пора за билетами на пароход… Володя!
   Владимир распахнул дверь. На его лице – отчаяние.
   – Я никуда не еду!
   – Что? Почему?
   – Меня обокрали…

   В кабинете комиссара полиции потерянно сидит в кресле Владимир.
   А Эльза взволнованно рассказывает, что мсье Маяковский играл в карты с мсье Белостоцким, и в какой-то момент мсье Маяковскому понадобилось выйти на несколько минут из номера, а когда он вернулся, в номере никого не было, не было и всех денег…
   – А почему, – перебил комиссар, – мсье Маяковский сразу не обратился в полицию?
   – Он не владеет французским. А меня будить постеснялся…
   – Человек по фамилии Белостоцкий не останавливался в «Истрии», – говорит комиссар. – Спросите мсье Маяковского: он продолжает утверждать, что деньги украдены, а не были проиграны в карты?
   – Что вы такое говорите! – возмутилась Эльза. – Мсье Маяковский – большой поэт!
   – Вам ли не знать, мадемуазель: половина «Истрии» – поэты, – усмехнулся комиссар.
   И выложил из портфеля на стол веер фотографий, предложив посмотреть, нет ли среди этих людей Белостоцкого.
   – Володя, может быть, ты узнаешь этого вора? – перевела Эльза.
   – А что он раньше говорил? – уточняет Владимир.
   – Ну… что, может быть… у тебя не украли деньги, а ты проиграл их…
   – Скажи ему! – вскочил Владимир. – Маяковский никогда не проигрывает!
   Эльза перевела. А Владимир шагнул к столу, перебрал фотографии и ткнул пальцем:
   – Вот! Этот!
   – Понятно. Известный в Париже карточный шулер.
   Комиссар отложил фото и чуть улыбнулся Эльзе:
   – Но мы не скажем этого вашему другу. У мужчин очень ранимое самолюбие.

   Владимир большой нахохлившейся птицей сидел на сквере у собора Нотр-Дам.
   Подошла Эльза, присела на скамейку рядом:
   – Всё сидишь?
   – Сижу.
   – И конечно, с утра не ел.
   Она достала из сумочки бутерброд.
   Но он только глубже засунул руки в карманы.
   – Съездил Маяковский в кругосветное путешествие всем на посмешище!
   – Володенька, все уладится…
   – Как уладится? Даже домой вернуться не на что… Но чем писать в эмигрантские газетенки, я лучше на паперть пойду!
   – И вовсе не нужно тебе на паперть, – улыбается Эльза. – Я телеграфировала Лиле…
   – Зачем ты это сделала?!
   – Потому что Лиля все может придумать! И она уже прислала ответ. Лиля выхлопочет в Госиздате аванс под твою книгу о будущем путешествии. И сообщит в наше торгпредство в Париже, что ГИЗ вышлет им нужную сумму, а торгпредство сейчас выдаст деньги тебе!
   Владимир благодарно воздел руки к химерам на крыше Нотр-Дам.
   – О, Лиля, ангел-хранитель пролетарских поэтов!
   И поинтересовался у Эльзы:
   – А бутерброд у тебя с чем?

   Путешествие Владимира в Америку было непрямым и непростым.
   Сначала он добрался до Кубы, потом – до Мексики. Подружился там с художником-монументалистом, яростным бунтарем Диего Ривера, революционером в искусстве и в жизни.
   И наконец белый пароход миновал Остров Либерти со статуей Свободы, затем Эллис Айленд, названный островом Слез, потому что там располагался фильтрационный пункт, через который проходили или не проходили миллионы иммигрантов, а затем вошел в Нью-Йоркскую гавань – морские ворота Нью-Йорка.

   Владимир с чемоданом появился в здании морского порта.
   И его ослепила магниевая вспышка. Владимир зажмурился.
   А когда открыл глаза, выяснилось, что встречает его одинокий фотограф.
   Владимир усмехнулся:
   – Это вы, значит, и есть толпа капиталистических акул пера, готовых растерзать известного советского поэта?
   Юноша смутился, шмыгнул носом и с местечковым одесским акцентом спросил:
   – Скажите пожалуйста, а зачем вы таки приехали в Америку?
   – Чтобы денег побольше заработать!
   Владимир пояснил растерянному его ответом юноше:
   – А на эти деньги построить самый большой советский самолет имени ЛЕФа!
   Не успел журналист осмыслить информацию, как прибежал запыхавшийся Бурлюк:
   – Володя!
   – Додичка!
   Друзья крепко обнялись. И застыли в этом объятии.
   Потом Давид оттолкнул Владимира и смахнул слезу:
   – Ну, вот и свиделись!

   В квартире Бурлюка немного погрузневшая, но такая же хлопотливая Маруся накрывала на стол. Даже переселившись на другой континент, Маруся не изменила своим представлениям о прекрасном уюте: все те же салфеточки, подушечки, вязаные скатерти.
   Владимир выкладывал из чемодана свертки:
   – Лиля вам подарки передала…
   – Ой, спасибо, не стоило…
   – А это – мой, особый подарок!
   Владимир торжественно вручил Давиду серебряный советский рубль.
   – Это тебе в память о тех пятидесяти копейках, что ты выдавал мне каждый день!
   Бурлюк растроганно улыбается:
   – Думал ли я, что на другом краю света я увижу монету страны, которой тогда еще даже не было…
   – Додичка, веди Володю мыться, у меня уже готов обед, – торопит Маруся.
   – Марусечка, как же мне не хватало твоих вареников! – обнял ее Владимир.
   – Ой, не знаю, что за вареники получились! Никак к здешней муке не привыкну… А сметаны у них вообще нету! «Крим» один, а что мне «крим» – мне сметана нужна… Ну все, идите!

   Давид сидел на подоконнике ванной, за перегородкой лилась вода, фыркал купающийся Владимир. Давид печально говорил:
   – Володь, скажи честно – я дурак, что уехал, да? В России все наладилось, да? И можно жить, и заниматься искусством, да? А здесь я никто, ничто и звать никак…
   Владимир не отвечает, но шум воды утих.
   – Что ты молчишь? Так и скажи: Додик, ты – трусливый еврей, а никакой не футурист!
   Владимир вышел из-за перегородки, одетый в чистое.
   – Нет, Додик, все не так просто. И не знаю я, кто из нас дурак… Наверно, оба.
   – Что да, то да, – усмехнулся Давид. – Пошли, Маруся ругаться будет, что остыло.
   Давид повел друга в столовую.
   – Я договорился о платных выступлениях.
   – Зачем? Я приехал не торговать стихами!
   – Помолчи! У тебя и Лиля, и мама с сестрами, и все хотят кушать, а лишняя копейка карман не тянет…
   – Ты неисправимый гешефтмахер! – смеется Владимир.
   – Да уж, таким родился, таким и помру.
   Маруся приказывает, разливая по тарелкам борщ:
   – Садитесь, все остыло!
   Давид подмигнул Владимиру: мол, что я говорил? И друзья принимаются за еду.
   – Здесь главное – создать паблисити, – объясняет Давид.
   – Это что?
   – Ну, надо всем вложить в голову, что ты им дозарезу нужен.
   – И как это сделать?
   – Надо дружить с прессой.
   Маруся растолковала мысль мужа:
   – Пока про тебя не написали, тебя вообще нет!

   Первое выступление Владимира было в нью-йоркском зале «Опера-хаус».
   Полуторатысячный зал набит до отказа. Но кто мог прийти послушать русскоязычного поэта? Конечно, еврейская эмиграция. Публика не очень богатая, но и не слишком бедная, что называется – средний класс, с интересом, хотя пока без особого восторга слушала рокотавшего на сцене поэта:

     То стынешь
     в блеске лунного лака,
     то стонешь,
     облитый пеною ран.
     Смотрю,
     смотрю –
     и всегда одинаков,
     Любим,
     близок мне океан.
     Вовек
     твой грохот
     удержит ухо.
     В глаза
     тебя
     опрокинуть рад.
     По шири,
     по делу,
     по крови,
     по духу –
     Моей революции
     старший брат!

   В наполненном зале суетится Бурлюк: руководит журналистами и фотографами, рассаживает запоздавших гостей.
   Он же первым начинает бурно аплодировать Маяковскому, когда тот заканчивает читать. За Бурлюком всколыхнулся аплодисментами и весь зал.

   После выступления был фуршет. Меж столами фланировали нарядные дамы и мужчины.
   Дамы строят глазки, но Владимир к ним равнодушен. Он поглядывает в дальний угол зала. Там, у окна, стоят женщина-вамп с пышным бюстом, почти не скрытым смелым декольте, и очень высокая, очень худая девушка со строгим лицом и большими светлыми глазами.

   К Владимиру подошел Бурлюк с газетами в руках:
   – Вот, ты спрашивал, что такое паблисити…
   Давид показывает русскоязычную газету с заголовком «ВСЯ АМЕРИКА ВСТРЕЧАЛА ВЕЛИКОГО РУССКОГО ПОЭТА» и зачитывает выдержки:
   – «В порту собралась толпа журналистов…», «Билеты на все его концерты раскуплены…», «Маяковский – первый посланник Советской России…»
   – А-а, – догадался Владимир, – паблисити – это означает вранье! Во-первых, в порту был всего один репортеришка. А во-вторых, я не первый – до меня в Америку приезжал Есенин.
   Бурлюк возразил:
   – Нет, если просто так, то – вранье, а если для дела – то паблисити.
   И зачитал другую газету:
   – «В единении – сила! Кто в субботу сидит дома? Никто! Кто идет в мувис? Никто! Кто спит в восемь тридцать? Никто! Все! Все! Все! Едут в «Юнити» на лекцию-декламацию поэта Владимира Маяковского!»
   Владимир оборвал Давида, показав в угол зала, где стояли пышная дама и худая девушка:
   – Кто эта женщина? Вон там, у окна…
   – Это Лидия Мальцева, оперная певица и коллекционерша знаменитостей в качестве любовников…
   – Не та! – перебил Давида Владимир. – Другая, рядом…
   – Понятия не имею. Да тебе здесь любая готова отдаться!
   – А вот эта, похоже, совсем не готова…
   Владимир решительно направился к дамам. Мальцева чарующе улыбнулась:
   – О-о, Маяковский приехал в логово капитализма! А вы знаете, что Америку до Колумба открывали много раз, но никому не рассказывали?
   Мальцева сама смеется своей шутке.
   А Владимир спрашивает высокую девушку:
   – Как вас зовут?
   – Боже! – округляет глаза Мальцева. – В Советской России хорошие манеры отменены?
   – Меня зовут Элли, – строго ответила девушка. – Элли Джонс.
   – Елизавета Петровна Зиберт, – ревниво уточнила Мальцева.
   – Лизанька, значит, – нежно улыбнулся Владимир. – Можно мне звать вас так?
   Мальцева опередила ответ Элли:
   – Если вы хотите узнать, что думает женщина, смотрите на нее, но не слушайте!
   – А если ваши знакомые не читали Оскара Уайльда, это не значит, что можно паразитировать на его афоризмах! – отбрил даму Владимир.
   Мальцева остолбенела. Элли чуть заметно улыбнулась.
   А Владимир ей предложил:
   – Хотите чего-нибудь освежающего?
   – Пожалуй… лимонада, – согласилась Элии.
   Владимир уходит сквозь толпу. Мальцева усмехается ему вслед:
   – Enfant terrible советского розлива!
   И, помахивая веером, уходит, оставив Элли.
   Девушка садится в кресло, ждет. Возвращается Владимир с бокалом.
   – Извините, пока шел, пришлось перезнакомиться, кажется, с половиной Америки!
   – Да, все хотят общаться с вами. Русские скучают по России.
   – А Россия скучает по своим русским.
   Владимир подал Элли бокал. Она уточнила:
   – Это лимонад?
   – Вроде да, пробуйте…
   Элли делает глоток, а Владимир усаживается рядом с ней на пол. Элли смущена.
   – Может быть, попросить, чтобы вам принесли кресло…
   – Плевать! Лизонька, вы необыкновенная девушка! Я смотрю на вас – и рождаются… Послушайте! Ведь если звезды зажигают…
   – Я знаю эти стихи, – перебила Элли.
   – Я дурак! – сокрушенно признается Владимир. – Простите, Лизанька!
   Элли только передернула плечиком, отпила еще глоток и встала:
   – Мне пора.
   Она сделала шаг и упала обратно в кресло.
   – Что с вами? – испугался Владимир.
   – Что-то… что-то мне… нехорошо…
   Голова Элли откинулась, глаза закрылись.
   – Врача! – растерянно озирается Владимир. – Здесь есть врач?!
   Раньше врача подлетела Мальцева, она указала на бокал:
   – Что вы ей дали?!
   – Вроде лимонада… Легкий коктейль…
   – Чудовище! У Элли аллергия даже на каплю алкоголя! О боже, врача!
   – Врача! – подхватил тут же возникший Бурлюк. – Семен Маркович, скорее сюда!

   Владимир заносит Элли на руках в ее небольшую девичью комнатку.
   За ним входит Бурлюк. Владимир кладет Элли на кровать.
   – Надо было все-таки вызвать «скорую помощь».
   – А Семен Маркович как раз из московской «скорой», – усмехается Бурлюк. – Если он поставил укол и сказал – все будет нормально, значит, так и будет. Пусть она только поспит…
   – Я подожду, пока проснется.
   – А я поеду, Маруся уже волнуется, – заторопился Бурлюк.

   Комната освещена только ночником.
   Владимир у окна смотрит на огни ночного Бродвея.
   Элли открыла глаза, приподнялась на локте.
   – Что случилось? Как мы…вы… здесь оказались?
   Она испуганно села на кровати, оглядела свое платье, застегнула верхнюю пуговку.
   Владимир улыбнулся:
   – Не волнуйтесь. Ничего неприличного не было. По крайней мере – пока…
   Он присел на край кровати. Элли тут же влепила ему пощечину. Он вскочил.
   – Второй раз за вечер поступаю как дурак! Простите, Лизанька! Совсем я, видно, пропащий… Не чувствую… понимаете, не чувствую…
   – Вы говорите про свои стихи? – спросила Элли.
   – А как вы поняли? – изумился Владимир.
   Элли пожала плечами, смущенно улыбнулась:
   – Не знаю… Просто почувствовала…
   Владимир смотрит на Элли, и во взгляде его рождается надежда. Ему очень захотелось, чтобы Элли, Лизанька, стала именно той женщиной, которая освободит его от бремени любви к Лиле, бремени, которое становилось все невыносимее.
   Но Элли строго указала на дверь:
   – Извините, Владимир Владимирович, мне утром на работу… Да и вам пора.
   – Да-да, конечно… Лизанька, простите меня…
   – Мне не за что вас прощать. Пока не за что…
   И Владимир послушно ушел.

   Маяковский и Бурлюк прогуливались по слабо освещенной фонарями набережной Гудзона. Давид радовался, а Владимир ворчал:
   – Билеты в Темпл-Холл разобрали еще вчера!
   – Опять всё наши одесситы да бердичевские?
   – Неважно, главное – аншлаг! Если так пойдет, поднимем цены.
   – Не надо – молодым будет не по карману. А я именно молодежи Америки хочу втолковать, что им тоже один путь – к социализму!
   – Вот насчет этого, Володь, не надо… Ты, наоборот, расскажи, как тебе здесь нравится.
   – Нет! Неправильно вы тут живете!
   – Возможно. Но зачем людей расстраивать? Они огорчатся, плохо о твоих выступлениях отзовутся – сборы упадут…
   – Ну, торговая душа! И за что я только тебя люблю?!

   Темпл-Холл заполнен действительно в основном «лицами одесской национальности».
   Публика приветствует шагающего по проходу Маяковского дружными аплодисментами.
   Франтоватый ведущий в бабочке встречает его на сцене возле кресла и столика, на котором бутылочки кока-колы.
   – Добро пожаловать, вэлкам, мистер Маяковский!
   – Прошу считать меня товарищем!
   – О’кей, вэри гуд, товарищ! Мы таки рады видеть вас у нас!
   – Спасибо, и я рад этой встрече.
   – Мистер… э-э… товарищ Маяковский, угощайтесь кока-колой! В Советской России вам этого не предложат!
   Ведущий хихикает. Владимир хмурится.
   Бурлюк из кулис опасливо посматривает то на одного, то на другого.
   – За коку большое спасибо, – кивнул Владимир и сообщил в зал: – Но мое нутро предпочитает ситро!
   Зал смеется. Ведущий подхихикивает.
   – Вэри остроумно! А теперь расскажите нашей публике свои восторги от великой Америки!
   Владимир добродушно согласился:
   – Восторги? Это можно…
   – Плиз, плиз! – радуется ведущий.
   А Владимир шагает к публике – на самый край сцены и рубит сплеча:
   – Например, Нью-Йорк! Он же вообще несовременный город!
   Зал удивленно притих. А Владимир напористо продолжил:
   – Все эти машины, метро, небоскребы – это что, современная культура? Нет! Это только внешние ее приметы. Что из того, что у вас в каждом закутке телефон и радио? А культуры нет! Я вижу в кино, как огромная масса наслаждается глупейшей картиной, в которой рассказывается какая-то дешевая сентиментальная история. Да в новой России такой фильм освистали бы в самой глухой деревушке!
   Бедняга Бурлюк наполовину высунулся из кулис, отчаянно пытаясь привлечь внимание Владимира, но того уже не остановить:
   – Вот мы – «отсталый», «варварский» народ. Мы только начинаем. Каждый трактор для нас – целое событие. Еще одна молотилка – важное приобретение. Новая электростанция – чудо из чудес. Но зато у вас – скучно, а у нас – весело! Америка пахнет тленом, гниет, а в России бурлит жизнь, за нами будущее!
   Половина зала аплодирует, половина свистит.
   Ведущий полуобморочно вскрикивает:
   – Мистер!.. Товарищ!..
   А Владимир гнет свое:
   – Здесь нет живой энергии – просто сутолока бесформенной, сбитой с толку толпы, которую гонят, как стадо, то в подземку, то из подземки!
   Ведущий хватает бутылочку кока-колы и сам ее жадно выпивает.
   Зал вновь аплодирует, свистит, топает.
   Владимир вскинул руку:
   – А ну ша, как говорят у вас в Одессе! Хватит политики – даешь поэзию!
   И начал читать:

     Мамаша
     грудь
     ребенку дала.
     Ребенок
     с каплями из носу,
     сосет
     как будто
     не грудь, а доллар –
     занят
     серьезным
     бизнесом.
     Работа окончена.
     Тело обвей
     в сплошной
     электрический ветер.
     Хочешь под землю –
     бери сабвей,
     на небо –
     бери элевейтер!

   После выступления усталый Маяковский сидел на скамейке у служебного входа Темпл-Холла. Ждал, курил, перекатывая из угла в угол рта папиросу.
   Из выхода появился мрачный Бурлюк.
   – Двадцать шесть человек потребовали вернуть деньги!
   – Всего? Я думал – больше.
   – Доволен?
   – А что же, они думали, я буду плясать под их дудку, как дрессированный русский медведь?
   Бурлюк не успел ответить – раздался звонкий девичий голос:
   – Мистер Маяковский, а вы танцевать любите?
   Друзья обернулись. Перед ними стояла молодая симпатичная троица из тех, что были в зале: рыжеволосая девушка и двое юношей – носатый и очкастенький.
   – Мы устраиваем вечеринки с танцами, ну, знаете, по-домашнему, без пиджаков, – бойко объясняет рыжая. – Так, может быть, вы придете?
   – Приходите, увидите настоящую Америку, – обещает носатый.
   – А Темпл-Холл, что ли, не Америка? – уточнил Владимир.
   – Ну, как вам сказать, – задумался очкастенький. – Вот есть парадные начищенные жесткие штиблеты, а есть домашние, уютные, обмятые по ноге башмаки…
   – Юноша, вы поэт или философ? – интересуется Бурлюк.
   – Каждый еврей – немножко поэт, а каждый эмигрант – сильно философ, – объясняет очкастенький.
   – Додик, мы идем в гости! – заявляет Владимир.

   Вечеринка в частном доме – патефон с джазовыми пластинками, бутылки пива, соленые орешки, молодежь танцует шимми.
   Владимир во все глаза наблюдает за незнакомым буйным танцем.
   А очкастенький юноша пытается вести с ним серьезную беседу:
   – Я полагаю, что нашим поэтам не хватает понимания важности исторического процесса…
   – Вам нужно объединиться в писательскую организацию! – рекомендует Владимир.
   А сам не спускает глаз с развевающихся юбок девушек.
   – Объединиться? – задумался очкастенький. – Но видите ли, Америка – страна индивидуалистов…
   – Вижу! Даже танцуют каждый сам по себе. А это что за танец?
   – Танец – шимми. Это слово означает, с одной стороны, колебания в системе управляемых колес и передней подвески автомобиля, а с другой стороны, «шимми» – это просто рубашка…
   – При чем тут колеса? При чем рубашка?
   – Колеса действительно ни при чем. А рубашка… Присмотритесь: танцоры характерными движениями словно пытаются стряхнуть с плеч свои рубашки…
   Владимир не успевает ответить – боевая рыжая хватает его за руку и тащит в общий круг танцующих.
   – Куда? – сопротивляется он. – Я ж как слон в посудной лавке…
   Однако все же пускается в пляс вместе со всеми, поперек музыки, выделывая странные па, но так азартно, что постепенно все остальные перестают танцевать и образуют кружок, наблюдая дикую хореографию русского – нет, не слона, а скорее медведя.
   Пластинка закончилась, молодежь аплодируют Владимиру, а он падает в кресло, переводя дыхание.
   – Включаем в твою программу балетный номер! – заявляет Бурлюк.
   – Старый дурень, – беззлобно отмахивается Владимир.
   А к нему опять подсел очкастенький:
   – Мы остановились на том, что американцы – индивидуалисты…
   – Пока не найдут свою пару, – продолжает Владимир.
   – Что вы имеете в виду? – сбился с толку очкастенький.
   – Любовь! – исчерпывающе ответил Владимир.

   В универсальном магазине Элли прохаживается по подиуму в бальном наряде. Это ее работа.
   С улицы через витрину на девушку восхищенно смотрит Владимир.

   А когда Элли уже в обычном платье вышла из магазина, Владимир встретил ее с корзиной цветов.
   Элли замерла в нерешительности. А он заявил:
   – Мы с вами очень красивая пара! Оба – такие высокие…
   Улыбка, вызванная бесхитростностью Владимира, тронула уголки губ Элли.

   Потом они стояли на Бруклинском мосту, с миллионом шляпок-заклепок, весьма величественным, несмотря на местами ободранную краску и даже ржавчину.
   Голос Владимира гремел над Гудзоном:

     Я горд
     вот этой
     стальною милей,
     живьем в ней
     мои виденья стали –
     Борьба
     за конструкции
     вместо стилей,
     Расчет суровый
     гаек
     и стали.
     Если
     придет
     окончание света –
     Планету
     хаос
     разделает в лоск,
     И только
     один
     останется этот
     Над пылью гибели вздыбленный мост…

   Владимир поспешно заверил:
   – Это не старые стихи! Это я вчера сочинил!
   – Я знаю, – улыбнулась Элли.

   А потом в кафе Элли рассказывала про свою жизнь. У отца ее была земля в Сибири, табуны коней, торговля зерном. Семья принадлежала к секте меннонитов, и Элли с братом воспитывали в строгости. Потом – революция, всю семью разметало… Элли устроилась в американскую гуманитарную миссию в Уфе. Глава миссии полковник Джонс заболел тифом, девушка ухаживала за ним… Они поженились, уехали в Америку. Но семейная жизнь у них не заладилась, и Элли пришлось самой заботиться о себе. Она стала манекенщицей. Но формально Элли все еще остается женой Джонса…
   – Бедная девочка! – Владимир нежно взял ее руку. – Кто-то должен заботиться о тебе.
   – В Америке лучше рассчитывать на свои силы.
   – А поехали со мной!
   – В Россию? – напряглась Элли.
   Владимир улыбнулся:
   – Это – потом… А пока в кемпинг «Нит Гедайге». У меня там выступление перед рабочими. Заодно погуляем на свежем воздухе. Поехали!

   На поляне кемпинга в деревянном амфитеатре Владимир читает новые стихи:

     Петров Капланом за пуговицу пойман.
     «Я вам, сэр, назначаю апойнтмант».
     Тудой пройдете четыре блока,
     Потом сюдой дадите крен.
     А если стриткара набита, около
     Можете взять подземный трен…
     Горланит по Америке самой
     Стоязыкий народ-оголтец.
     Уж если Одесса – Одесса-мама,
     То Нью-Йорк – Одесса-отец!

   Слушатели аплодируют.
   Элли в сторонке тоже хлопает и улыбается Владимиру.
   Но вскакивает и недовольный зритель:
   – Скажите, Маяковский, вы – юдофоб?
   – Почему?!
   – Вы смеетесь над нами, вы коверкаете наш язык!
   – Что вы, дорогие мои, я просто слышу с интересом здешнюю речь – помесь русского с английским… И пытаюсь передать ее оттенки…
   Чувствуя, что еще не убедил аудиторию, Владимир решает сострить:
   – Хотя вообще-то я мог бы стать юдофобом: у меня жена – еврейка!
   Сработало – зрители развеселились.
   Но Элли дернулась, как от удара. И быстро пошла прочь.

   Владимир догнал ее у выхода из кемпинга:
   – Лизонька, погоди…
   Она, не останавливаясь, бросает через плечо:
   – Меня зовут Элли! Мисс Элли Джонс!
   – Ты же ничего не знаешь, я объясню!
   – Не нужно мне ничего объяснять! Оставьте меня, прошу вас!
   – Лизонька… Эллинька… У меня сердце разрывается от мысли, что я обидел тебя!
   – Зачем же ты это сделал?
   Она наконец остановилась.
   – Я не девушка легкого поведения!
   – Ну, что ты говоришь?!
   – Это большой грех – полюбить женатого мужчину!
   Владимир упал на колени:
   – Я не прошу простить, только выслушай! Эта женщина всегда любила своего мужа. А муж не любил ее. А я ее любил, хотя она не любила меня! Но я больше так не могу, не хочу… И вот, я встречаю тебя, и у меня появляется надежда… Не отнимай у меня надежду!
   Элли растерянно гладит стоящего на коленях Владимира по голове:
   – Ты такой… ты несчастный… да?..

   В квартире Бурлюка Владимир собирал вещи в чемодан.
   Элли тоже здесь – подавала ему несессер, стопку платков, галстуки.
   – Поедем со мной в турне! – просит Владимир. – Я не хочу расставаться, боюсь, уеду – и все закончится…
   – Но ведь ничего еще не начиналось, – улыбнулась она.
   – Нет, для меня началось всё! – серьезно говорит он.
   – Володя, твоя жизнь… Это все мне непонятно… Меня воспитали в простых, строгих правилах. И я хочу жить именно так: просто и честно.
   – И я так хочу! Научи меня! – искренне взмолился Владимир.
   – Тебе пора, – глянув на часы, ушла от разговора Элли.

   Владимир и Бурлюк ехали в машине по пустынному шоссе.
   Давид весело крутил баранку:
   – Славно мы покатались по стране Америке! И заработали неплохо! Эх, надо было тебе еще книжек побольше взять – разлетались бы на выступлениях, как горячие пирожки…
   А Владимир тоскует, глядя на однообразный пейзаж:
   – В Москву хочу, в Москву…
   – Здрасьте, приехали! А кругосветное путешествие?
   – Да ведь я думал, меня во всех странах антрепренеры будут на части рвать, но…
   – Я стараюсь, – насупился Бурлюк.
   – Додичка, я же тебя не упрекаю! Просто оказалось, я интересен горстке эмигрантов, а мировая слава пролетарского поэта – миф. Зачем же изображать что-то, мотаться по континентам, а потом в Москве врать? Нет, дома я себя нужным ощущаю, а тут… Духота!
   Владимир рванул узел галстука.
   За окном машины в желтоватом небе лениво парил орел.

   Как обычно строго одетая и серьезная, Элли вышла из магазина.
   И увидела на другой стороне улицы Владимира, молча глядящего на нее.
   Элли замерла, а потом, позабыв о приличиях, как девчонка, бросилась к нему через дорогу, чуть не угодив под колеса автомобиля.
   Владимир испуганно побежал к ней. Они обнялись посреди мостовой, со всех сторон гудели машины, а Владимир подхватил Элли на руки и закружил ее.
   – Я так соскучилась по тебе! – плачет девушка слезами счастья.

   Они лежали на кровати в комнатке Элли. Он гладил ее лицо, волосы, шептал:
   – Ты родишь мне детей?
   – Любовь – это обязательно дети, – нежно, но снова уклончиво отвечала она.
   – А знаешь, я не еду дальше в кругосветное путешествие. Я возвращаюсь в Москву, чтобы скорее устроить наше с тобой житье…
   – Когда ты уезжаешь?
   – Давид взял билеты на завтра.
   – Завтра! – ахнула она.
   – Но я скоро вызову тебя в Москву! – торопливо обещает он. – Очень скоро!
   Элли освободилась из рук Владимира, набросила халатик.
   А он все мечтает:
   – Тебе нужно поскорее заняться разводом, а я в Москве подготовлю жилье.
   Элли спиной к Владимиру готовит на спиртовке кофе. А он распаляется:
   – Завтра же увольняйся с работы! Я оставлю тебе денег, слышишь?
   Руки Элли дрожат, она просыпает кофе, он вспыхивает на огне.
   – Поезжай, Володя… Поезжай, а там будет видно…
   – Что значит – будет видно? Все решено!
   Он надел штаны, подошел к Элли, обнял ее.
   Элли грустно-счастливо улыбнулась.

   Провожать Маяковского в порту на этот раз пришла толпа народу: поклонники, репортеры, фотографы – усилия Бурлюка по части паблисити увенчались успехом.
   Владимир, держа Элли за руку, идет через морской вокзал.
   Толпа налетела, репортеры суют микрофоны, фотографы щелкают вспышками.
   Элли растерялась, выпустила руку Владимира, и ее тут же оттеснили от него.
   Она уже издали видит, как Маяковский, пару раз оглянувшись, но не найдя ее, раздает автографы, отвечает на вопросы репортеров, позирует фотографам.
   Владимир все удаляется от Элли, толпа все больше заслоняет его, пока не скрывает вовсе.
   Доносится протяжный, тревожно-тоскливый гудок парохода…

   И вот – возвращение. Квартира Бриков-Маяковского завалена подарками: платья, белье, шляпки, духи…
   Лиля с восторгом ребенка перебирает красивые вещицы.
   Владимир достает из чемодана коробку:
   – А вот еще! Разноцветные американские сигареты. Можешь выбирать к разным нарядам – разные…
   – Ты добрый волшебник! – Лиля целует Владимира.
   А он достает из чемодана очередную коробку:
   – Это для Оси, когда он вернется из Крыма.
   – Когда они вернутся с Женей Жемчужной, – с нажимом уточнила Лиля.
   Владимир сделал вид, что это сообщение ничего не значит, и продолжил выдавать подарки.
   – А это платье – для Луши!
   – Луэлла больше не живет здесь.
   Он удивленно хочет спросить, но Лиля опережает его вопросы:
   – Сашу… Краснощекова… отпустили, он забрал Луэллу, и они уехали из Москвы. Так что сейчас мы с тобой только вдвоем!
   Лиля призывно улыбается. А Владимир смотрит серьезно.
   – Мне нужно сказать тебе важное…
   Лиля перебила чуть охрипшим голосом:
   – Потом скажешь… Я так тосковала по тебе!
   – Но Лиля…
   Она закрывает ему рот страстным поцелуем. Владимира спасает звонок в дверь.
   Он поспешно уходит открывать и возвращается с Асеевым.
   – Что, Коля?! – испугалась Лиля при виде его лица.
   – Есенин покончил с собой!

   Тридцать первого декабря 1925 года в Доме печати Маяковский медленно передвигался в очереди прощающихся с Есениным.
   У гроба Владимир долго, словно в поисках ответа на мучительный вопрос, вглядывается в белое спокойное лицо Сергея.
   И как ответ на этот вопрос – стихи…

     Это время
     трудновато для пера,
     Но скажите
     вы,
     калеки и калекши,
     Где,
     когда,
     какой великий выбирал
     Путь,
     чтобы протоптанней и легше?..
     Для веселия
     планета наша
     мало оборудована.
     Надо
     вырвать
     радость
     у грядущих дней.
     В этой жизни
     помереть
     не трудно.
     Сделать жизнь
     значительно трудней…

   Лиля спала в своей комнате, освещенной луной из окна.
   Тихо открылась дверь. Вошел Владимир – в нижнем белье, завернутый в одеяло.
   – Лиля…
   Он позвал еле слышно, но Лиля сразу вскинулась:
   – Володя?..
   Владимир жалобно бормочет:
   – У него было лицо, будто он испугался… но было уже поздно…
   Сразу поняв, в чем дело, Лиля позвала:
   – Володичка, ну что ты там стоишь, иди ко мне!
   Владимир подходит, укладывается рядом с Лилей набок, подтянув колени.
   Лиля по-матерински укрывает его своим одеялом и поглаживает по голове:
   – Это был его выбор… Только его… К тебе это не имеет отношения.
   – Он написал «предназначенное расставание», понимаешь – предназначенное!
   – Всем нам предназначено расставание. Но это еще не скоро, очень не скоро…
   – Он это кровью написал! – перебил ее успокаивающий шепот Владимир: – «В этой жизни умирать не ново, но и жить, конечно, не новей!» Кровью, понимаешь?
   – Понимаю, понимаю, – поглаживает его Лиля. – Но у него была своя дорога, у тебя – своя…
   – И они не пересеклись! – с болью выкрикнул Владимир.
   Но опять сник, сказал уже негромко:
   – Он ведь настоящий поэт был… Настоящий! А я не успел ему сказать. Все спорил, пикировался… Ревновал, если честно… И не успел. А теперь – поздно!
   – Никогда не поздно. Он слышит тебя сейчас.
   Владимир приподнялся на локте, глянул в глаза Лиле:
   – Ты в это веришь? Веришь, что там… что-то есть?
   – А иначе какой во всем смысл? – не отвела глаз Лиля.
   И снова обняла Владимира с материнской нежностью…


   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ


     Я земной шар чуть не весь обошел, —
     и жизнь хороша, и жить хорошо!


 //-- МОСКВА, 13 АПРЕЛЯ 1930 ГОДА, ВЕЧЕР --// 
   На пороге новой большой квартиры семьи Маяковских Владимира встретила сестра Людмила.
   Это был один из первых московских жилых кооперативов. Дом строили для тружеников «Трехгорной мануфактуры», где работала главным технологом Людмила. Но у реальных фабричных тружеников, конечно, денег на кооператив не было. И семье помог Владимир.
   – Володька, сколько же ты не был у нас! – обрадовалась Людмила. – Проходи скорей…
   В просторной комнате под потолком висел большой оранжевый абажур с кистями – единственная вещь, которую мама ни за что пожелала оставить на старой квартире.
   А сама Александра Алексеевна пристроилась у окна с вязанием – состарившаяся, ссутулившаяся.
   – Сынок пришел! – улыбнулась она. – А я сон сегодня видела: в окно голубка залетела. Соседка в молочном сказала: это – к плохой вести, а я говорю: нет, к хорошей!
   Владимир улыбнулся, а Людмила возмутилась:
   – Мама, ну что вы со своими суевериями!
   – Людочка, я уж столько прожила, мне простительно…
   – Ладно, пойду чай поставлю. Володь, хочешь посмотреть – нам мебель в кухню наконец сколотили…

   В кухне Владимир, оглядывая деревянные стулья, стол, полки, пытался изобразить восхищение, но голос был тусклый:
   – Чудесно, чудесно… И очень удобно… А главное, никаких примусов, допотопных рукомойников…
   Энергичная Людмила собирала чайную посуду:
   – А вот мама здесь всё никак не приживется! На старой квартире ей, говорит, было уютнее, теплее…
   – Я думал, она радоваться будет, – огорчился Владимир. – Выходит, всё зря…
   – Ничего не зря! Время пройдет – мама поймет, прочувствует… Так что за квартиру спасибо тебе огромное!
   – Да я не про «спасибо», – морщится Владимир. – Я про то, что все как-то… зря. Хочешь одно – выходит другое…
   – Володька! – Людмила строго глянула на брата. – Что ты куксишься, как барышня кисейная? Чего тебе не хватает?
   – Всего хватает… Даже с избытком…
   В кухню вбежала Ольга:
   – Володичка! Я как почувствовала – пошла домой обедать… А здесь ты!
   – Здравствуй, Оленька.
   Владимир обнял сестру.
   – А ты что зашел? Случилось чего?
   – Да что я – просто так зайти не могу?
   Сестры переглянулись. Людмила вынесла вердикт.
   – Хандра у него.
   – Не поймешь тебя, Володичка, с чего ты грустишь, – вздыхает Ольга.
   Владимир, раздраженный вопросами, цитирует самого себя:
   – Тот, кто постоянно ясен, тот, по-моему, просто глуп.
   Но Людмила не унимается:
   – Наш брат – сложная натура!
   – А по-твоему, все должны быть простыми? – раздражается Владимир. – Как медный пятак?
   – Нет, как нормальный советский гражданин!
   – Да кто это такой – «нормальный советский гражданин»?
   – Это я, например! Я просто работаю, отдыхаю и радуюсь жизни. Чего и тебе желаю!
   – Людочка, Володичка, не ссорьтесь! – обняла обоих Ольга. – Володя вот пришел, уйдет, а когда снова увидимся – кто знает?
   Владимир глянул на сестру тревожным глазом.
   – Вот именно, мог бы приходить почаще, – уже добродушно ворчит Людмила.
   – Он будет, будет приходить, да, Володя? – улыбается Ольга.
   Владимир молча поцеловал сестер сверху в макушки и ушел из кухни.

   В комнате мама показала Владимиру вязание:
   – Душегреечка тебе будет… А то вечно кашляешь зимой. Подойди-ка, примерю…
   Владимир присел на скамеечку возле мамы, она приложила недовязанную полочку к его груди:
   – Как раз будет…
   – Мама, соскучился я…
   Владимир положил голову маме на колени. Мама гладит его по волосам:
   – Мальчик мой, как ты живешь?
   – Тяжко, мама… Не любят меня.
   – Володичка, что ты? На выставку твою сколько людей пришло… Разве ходили бы, если б не любили?
   – Это чужие, мама, они из любопытства ходят… А свои не любят. Говорят: я пьесу плохую сочинил… Даже друзья отвернулись…
   – Грех унывать, сыночка, грех! Сколько людей на земле мукой мучаются… Кто болеет, кто голодает…
   – Я не о том, мама…
   – А я – о том. Когда папа умер, я держалась – иначе как вас растить было? Ты, главное, живи по чести.
   – Мне мало просто жить.
   – Не гневи Бога! – уже строго приказала мама.
   Владимир молчит.
   В комнату заглянула Ольга:
   – Володь, тебе варенье клубничное или сливовое?
   Владимир улыбнулся:
   – Из розовых лепестков…

   На Лубянку Владимир вернулся какой-то тихий, успокоенный… Нет, скорее – отрешенный.
   Медленно снял пальто, медленно повесил его на гвоздь.
   Медленно подошел к маузеру, так и оставшемуся лежать на полу.
   Смотрит на него, словно видит впервые.
   Раздался стук в дверь и мужской голос:
   – Владимир Владимирович, к вам дама!
   Владимир, прервав замедленность действий, быстро поднял и спрятал в стол маузер, шагнул к двери и открыл ее.
   На пороге стояла высокая молодая женщина в широком пальто, с папкой в руке.
   За нею маячил еще один сосед по квартире – двадцатитрехлетний Николай Кривцов.
   – Здравствуйте! – смущенно улыбается женщина.
   А Владимир улыбнулся в ответ облегченно и нежно:
   – Здравствуйте!
   И укорил соседа:
   – Коля, ну какая же это дама? Это – Наталочка!
   – Может, я не вовремя? – тревожится гостья.
   – Вы себе даже не представляете, как вовремя! Спасибо тебе, Коля!
   Владимир впустил гостью в комнату и закрыл дверь перед любопытным носом соседа.
   Наташа торопливо объясняет:
   – Я звонила, вас не было… Решила явиться на авось, а на лестнице с вашим соседом встретилась, и он любезно меня привел…
   – Да, Коля очень любезный молодой человек… Электромонтэр! – почему-то на французский манер добавил Владимир.
   Он усадил гостью за стол.
   – А вы, Наталочка, что, где, кем? Сто лет не виделись! Выпьем «Абрау»?
   – Нет-нет, спасибо! – Наташа кладет на стол папку. – Я ведь почему явилась без спроса – дело очень срочное!
   Владимир погрустнел:
   – Ах, дело…
   – Да, я теперь секретарем в «Клубном репертуаре».
   Владимир раскланялся:
   – Очень приятно, товарищ ответственный секретарь Наталья Брюханенко!
   – Ой, ну какой ответственный! Просто принесла вашу пьесу для цирка «Москва горит». Срочно нужно в набор… А вы, может, хотите внести какие-то поправки?
   – Да какие поправки… Ничего я не хочу…
   – И правильно! – заявляет восторженно Наташа. – Ничего править не надо, всё здорово! Рабочий летает со знаменем под куполом, красноармейцы прыгают с трапеции, кулак тонет в бассейне, пуская пузыри, на манеже взрываются бомбы, разбрасывая листовки со стихами о революции девятьсот пятого года…
   – Наталочка, вы рассказываете интересней, чем я написал!
   Владимир спохватился:
   – Да что ж вы еще одеты! Позвольте…
   Он помог ей снять широкое пальто, и обнаружилось, что Наташа беременна.
   Владимир слегка растерялся:
   – Вот вы… какая…
   – Большая? – улыбнулась Наташа.
   – Красивая! Вы счастливы? Влюблены?
   – Давайте займемся рукописью, – смутилась Наташа.
   Но Владимир не унимается:
   – Вы хотите мальчика, девочку?
   – Все равно… Но если честно, больше – девочку.
   – А у меня тоже дочка… Только далеко… Очень! А отец должен быть рядом…
   Наташа пытается вернуть разговор в деловое русло:
   – Значит, не нужно поправлять рукопись?
   – Нужно! – вдруг раздражается Владимир.
   – А что?
   – Исправить все точки на восклицательные знаки!
   Наташа растерялась:
   – Все?.. Во всех репликах?
   – А чего мелочиться? Давайте исправляйте!
   – Я?.. Как же я буду править вашу рукопись?
   – Да вот так: берете карандаш – и правите!
   Владимир подал ей карандаш.
   Наташа, поколебавшись, развязала тесемочки папки.
   Владимир нервно закурил, но тут же ткнул папиросу в пепельницу и разогнал ладонью дым:
   – Извините, Наталочка…
   – Да у нас в редакции накурено – хоть топор вешай!
   – Гнать надо этих курильщиков, вам же вредно!
   Наташа искренне удивилась:
   – Что ж, из-за меня одной должен страдать коллектив?
   – Вы все такая же: комсомолочка, – улыбнулся Владимир.
   Наташа тоже улыбнулась, взяла карандаш и склонилась над рукописью…
   Владимир молча любуется красивой беременной женщиной, сосредоточенно и уютно устроившейся за его столом…
 //-- МОСКВА, 1926 ГОД --// 
   В комнату редакция Госиздата, где трудятся на рукописями остроносенькая девушка, женщина средних лет и Наташа Брюханенко – юная красавица с длинной косой и светлым строгим лицом.
   В комнату заглянул лохматый парень и насмешливо сообщил:
   – Брюханенко, ты тут сидишь как дурочка, а по редакции бродит твой любимый поэт.
   – Маяковский! – восторженно догадалась Наташа.
   – Как живой, – подтвердил парень.
   – Побегу гляну хоть одним глазком!
   Наташа вскочила, оказавшись очень высокой девушкой, и выбежала из комнаты.
   Побежала по коридору, второпях потеряла парусиновую туфлю, нашла ее, надела…
   А перед ней возник Маяковский – с тростью в руке и в шикарно сдвинутой набок шляпе.
   Наташа замирает на миг, потом с независимым видом ковыляет в толком не надетой туфле мимо своего кумира.
   Владимир глянул ей вслед, окликнул:
   – Товарищ девушка!
   Наташа из всех сил заставляет себя не остановиться и ковыляет дальше.
   – Товарищ высокая и красивая девушка! – не унимается Владимир.
   Тут уж она остановилась, обернулась:
   – Вы… ко мне?
   – А к кому же еще?
   Владимир беззастенчиво разглядывает смущенную красавицу.
   – Скажите, кто ваш любимый поэт?
   – Иосиф Уткин! – с неожиданным вызовом ответила Наташа.
   И сама ужаснулась: ну какой Уткин?! Конечно, он, Маяковский – и не просто любимый, а самый-самый! Но как можно было сказать это напрямик? Да еще после этого «товарищ высокая и красивая девушка»?!
   Владимир обиженно поднял бровь.
   – А хотите, я вам СВОИ стихи почитаю? Вот прямо сейчас пойдемте со мной по моим делам, а по дороге я буду вам читать.
   – Это невозможно! – покраснев, отрубила Наташа. – У меня очень много работы!

   И все-таки они поднимались по лестнице в доме на Лубянке…
   – Не беритесь за перила! – предостерег Владимир. – На этом этаже принимает венеролог, а перчаток у вас нету.
   Наташа в смятении отдернула руку от перил. А Владимир пообещал:
   – Перчатки я вам, Наталочка, куплю. Непозволительно такой барышне – без перчаток…
   – Я не барышня, а комсомолка! – перебила Наташа. – А вы – советский поэт – ходите в шляпе! У вас что – кепки нет?
   – У меня целых две кепки, – улыбнулся Владимир. – А может, вам и трость моя не нравится?
   – Ну, палка ваша – еще куда ни шло… Можно вообразить ранение на Гражданской войне. Но шляпа – это уж настоящая буржуазность!
   Владимир раскатисто смеется и распахивает дверь квартиры:
   – Всё, пришли, комсомолочка.

   Наташа опасливо входит в комнату. Владимир успокаивает:
   – Да не дрожите вы так… Это просто – редакция ЛЕФа.
   Он выставляет на стол бутылку «Абрау», бокалы, яблоки, конфеты…
   Наташа наблюдает за его действиями с обреченным ужасом.
   Владимир протягивает ей наполненный бокал.
   – Я не пью! – отшатывается Наташа.
   – Я тоже.
   Он ставит бокал на стол, подходит к девушке и вдруг распускает ее косу.
   Наташа замерла. А он перебирает ее волосы:
   – Вы будете меня любить?
   Взволнованная Наташа отстранилась, волна волос сползла по ладоням Владимира и упала, скрыв ее лицо от него.
   Девушка жалобно пролепетала:
   – Я хочу уйти…
   – Пойдемте, – легко согласился Владимир. – Отвезу вас обратно в издательство.
   – Я не поеду на машине!
   – Это почему же?
   – Стыдно! Вдруг кто-то из наших ребят увидит…
   Владимир улыбнулся с необычайной нежностью:
   – Вы – самая глупенькая Наталочка-комсомолочка, которую только можно вообразить! Идемте…
   – Нет!
   – Да не пугайтесь, я вас пешком отведу.

   В комнате Лиля что-то писала за столом.
   Вошел Владимир. Она вздрогнула.
   – Как ты тихо…Или это я увлеклась своим сценарием…
   – Шура Хохлова пыталась застрелиться! – перебил Владимир.
   Лиля не испугалась, лишь пожала плечами:
   – Что за бабушкины нравы!
   Владимир изумился:
   – И это всё, что ты скажешь? И ты здесь ни при чем?
   Лиля была спокойна и холодна:
   – Ты намекаешь на интерес ко мне ее мужа Кулешова? Ну, хочешь, скажу, чтобы Лева не приходил к нам? Хотя это странно: он снимает кино по сценарию Асеева, дружит с Эйзенштейном, а я вдруг скажу: не приходи…
   – Значит, все зависят от тебя? – дал волю гневу Владимир.
   – Не все.
   Лиля обняла Владимира. Он сбросил ее руки.
   – Давай больше не будем мучить друг друга!
   Лиля помолчала, подумала. И неожиданно сказала:
   – Ты прав.
   В глазах Владимира промелькнул испуг и растерянность. А она продолжила:
   – Жить, как жили мы до сих пор, нельзя. Жить надо вместе, ездить – вместе… Или же расстаться – в последний раз и навсегда!
   Владимир оцепенел. Он тут же забыл и про Хохлову, и про то, сколько упреков Лиле накопилось у него – и те, что он успел высказать, и те, что только просились с языка. Да, Лиля умела повернуть все совершенно неожиданно.
   Сама же Лиля спокойно продолжила:
   – Если ты спросишь, что надо сделать, я скажу: нужно заняться квартирой. Нормальной квартирой – для нас с тобой. Все наши проблемы оттого, что мы не жили по-человечески. А вот если бы независимо от того, где были и что делали днем, мы могли бы вечером, ночью полежать рядом в удобной постели, в комнате с чистым воздухом, после теплой ванны – все было бы иначе! Разве не верно?
   Владимир, слушавший Лилю как завороженный, попытался сбросить наваждение:
   – Я никогда не могу понять, что ты чувствуешь на самом деле! С тобой невозможно!
   Лиля властно вскинула подбородок:
   – Невозможно так невозможно. Решать тебе. Ведь ты – мужчина.
   И как ни в чем не бывало она опять принялась за свою тетрадь, сообщая:
   – Все равно домоуправление поставило вопрос ребром: раз ты держишь за собой комнату на Лубянке, здесь в твою комнату будут подселять.
   – Кого?!
   – Понятия не имею. Да и не важно – кого. Ося, вероятно, тоже захочет жить отдельно. Меня одну в квартире не оставят, так что буду искать себе что-то…
   Голос ее печально дрогнул. Это был решающий удар. Волна нежности и любви мгновенно затопила Владимира, бросился к Лиле, горячо обнял:
   – Маленькая моя, Лилятик, как я тебя оставлю?! Любить тебя – это дышать, это чувствовать, это жить!
   Лиля тихой, покорной женщиной плачет в его объятиях. А он твердит:
   – Завтра же… завтра к Луначарскому… насчет квартиры… Только не плачь… Завтра!

   Владимир выступал в школе-интернате для детей работников ОГПУ.
   Малыши разных возрастов слушали огромного дядю, сотрясавшего небольшой зал громовым голосом, хотя стихи были вовсе не митинговые:

     У меня растут года,
     будет мне семнадцать.
     Где работать мне тогда,
     чем заниматься?

   А в школьном вестибюле Лиля беседовала с молодым симпатичным мужчиной в отлично сшитом костюме. Он объяснял Лиле:
   – Здесь живут и учатся дети наших товарищей, погибших в битве с врагами советской власти. Преподаватели самые лучшие. Спортивное, культурное развитие – на высоком уровне.
   – А вы тоже работаете в интернате?
   – Нет-нет, я здесь с целью шефского надзора.
   – А работаете где? – кокетливо интересуется Лиля.
   – Прошу прощения, я не представился. Агранов Яков Саулович. Заместитель начальника отдела ОГПУ.
   – Никогда бы не подумала!
   – Это потому что я без формы.
   – О, представляю вас в форме! – неудержимо кокетничала Лиля.
   Кокетство не было для Лили средством достижения целей, или способом понравиться, или защитной реакцией. Кокетство было неотъемлемой частью ее существа. Она кокетничала – как дышала: не задумываясь, просто потому, что иначе ей было невозможно.
   – Яков Саулович, – очаровательно улыбалась она, – а что, если я приглашу вас в гости? У нас дома собираются интереснейшие люди…
   – Я знаю, – коротко сказал Агранов.
   Лиля удивленно покосилась на него, но благоразумно промолчала.
   А в зале громыхал Владимир:

     У меня на шапке лента,
     на матроске
     якоря.
     Я проплавал это лето,
     океаны покоря…
     Сдавайся, ветер вьюжный,
     сдавайся, буря скверная,
     открою
     полюс
     Южный,
     и Северный –
     наверное.
     Книгу переворошив,
     намотай себе на ус –
     все работы хороши,
     выбирай
     на вкус!

   Веселые дети хлопали, не жалея ладошек.
   Владимир, Лиля и Агранов вышли из ворот интерната.
   Поэт чрезвычайно воодушевлен:
   – Новые люди растут! Чистые, честные! Только бы не испортила их жизнь!
   – Мы все сделаем для этого, – обещает Агранов.
   – Володя, а я пригласила Якова Сауловича заходить к нам в гости, – воркует Лиля.
   – Надеюсь, вы не будете против? – интересуется Агранов.
   – Я всегда рад гостям, – суховато ответил Владимир.
   Агранов указал на большой черный автомобиль.
   – Могу подвезти вас…
   – Большое спасибо!
   Лиля уже готова усесться в машину. Но Владимир ее придерживает:
   – А я бы прошелся, погода замечательная!
   Агранов вздыхает:
   – И я бы с удовольствием прогулялся, но увы, совещание… Рад знакомству!
   Агранов целует ручку Лили, жмет руку Владимира и садится в черную машину.
   Как только машина укатила, Владимир взорвался:
   – А нельзя было не строить ему глазки?
   – Ты становишься домостроевцем! И мне это та-ак нра-авится!.
   Любые упреки отскакивают от Лили, как резиновый мячик от стены.
   – Да, кстати, а что насчет квартиры?
   – Обещают в этом месяце ордер – в Гендриков переулок.
   – А-а, это Таганка? Жаль, не в центре…
   – Зато четыре комнаты! – оправдывался Владимир.
   Ему всегда хотелось сделать для Лили все и даже больше. Но сколько бы он ни делал, всегда было ощущение, что это ничтожно мало, незначительно для такой женщины и что она лишь из женского великодушия принимает его жалкие дары – материальные ли, душевные ли…

   В квартире на Водопьяном собрались лефовцы: Маяковский, Асеев, Шкловский, Родченко, Эйзенштейн. Теперь они стали королями без королевства, без органа влияния на массы: журнал футуристов закрыли.
   – Госиздат не имел права прекращать выпуск ЛЕФа! – шумел Асеев.
   – Прикрылись партийной резолюцией о художественной литературе, – вздохнул Ося.
   – А там футуризм вообще игнорируется, – сердито напомнил Эйзенштейн.
   – Но ЛЕФ – это не только футуризм! – горячился Родченко.
   – А им все одно! – махнул рукой Асеев. – Кстати, Володя, отсрочка твоего собрания сочинений, думаю, тоже не случайна…
   – Коля, съешь пирожок! – перебила Лиля.
   И бросила ему пирожок из фаянсовой миски – это была ее свойская манера.
   – Мне тоже! – просит Эйзенштейн.
   Лиля бросила пирожок и ему.
   – ЛЕФ был нашим рупором! – волнуется Шкловский. – А что теперь делать?
   Молчавший до сих пор Маяковский заявил коротко и ясно:
   – Издавать «Новый ЛЕФ»!

   В приемной директора Госиздата Владимир шумел на секретаршу:
   – Мы говорили о десяти авторских экземплярах! А вы мне суете пять!
   Секретарша развела руками:
   – Товарищ Маяковский, все авторы получают пять экземпляров.
   В приемную вошла Наташа Брюханенко с листами типографской верстки.
   Увидев Маяковского, она и обрадовалась и испугалась, да еще и растерялась: можно ли показать при секретарше, что они знакомы?
   Но Владимира никакие эти тонкости не волновали, он тут же просиял:
   – А, товарищ девушка! Что же вы в прошлый убежали от меня, даже не помахав лапкой?
   Секретарша неодобрительно поджала губы.
   А Наташа растерянно молчала.
   Владимир категорически заявил:
   – За это вы обязаны пообедать со мной!
   – Но это невозможно! У меня очень много работы…
   – Слушайте, товарищ девушка! – возмутился Владимир. – Вы за время нашей разлуки не могли придумать что-нибудь новое?

   Они пришли обедать в ресторан «Савой».
   Наташа ошеломлена, взгляд ее мечется – от роскошного декора к изобильному столу, а от невиданных ею блюд – к нарядной публике…
   – А что вы не едите? – удивляется Владимир.
   – Я уже обедала… в столовой…
   – Глупости! Какая еда в столовой? Вы вон какая красивая и высокая, вы такая мне нужна! Так что вам нужно много есть!
   Девушка смущена, испугана, растеряна этим напором.
   А Владимир еще и прикрикивает:
   – Ешьте, вам сказано!
   Девушка покорно принимается за еду. Еду, ею прежде не виданную и вкуса необыкновенного. Так что комсомолочка – не в силах сопротивляться – весьма быстро втягивается в это процесс, уплетая за обе щеки.
   А этот тиран Владимир опять недоволен:
   – Вы, Наталочка, неуч! Вот это – вилка специально для рыбы, а вы рыбу ложкой ковыряете!
   – А ложкой вкуснее! – с неожиданной независимостью заявляет девушка.
   – Да?.. Может, вы и правы…
   Владимир тоже отламывает суповой ложкой кусок своей пожарской котлеты и отправляет ее в рот:
   – Действительно вкусно!

   Долгожданная для Лили и выстраданная для Владимира квартира в Гендриковом переулке наконец-то была получена!
   Но до вселения в нее было еще далеко. Ночью посреди комнаты с мусором, висящими клочьями обоев, вздыбленными от сырости полом и окнами, забитыми фанерой, сидят на чемоданах Владимир и Осип.
   – Нам всю ночь здесь сидеть? – ворчит Владимир.
   – А что же, раз много самозахватов? – вздыхает Осип. – Как узнают, где освобождается жилплощадь, так туда и вселяются, а потом ни с какой милицией не выгонишь…
   – Ну, мы-то своего не отдадим! Только придется уйму деньжищ угрохать на ремонт. А Лиля еще непременно хочет ванну…
   – С финансами я сейчас не помощник, – опять вздыхает Осип. – Потратился на операцию Жени… ну, ты понимаешь… Но Лиля – золотая женщина! И доктора нашла, и сама Женю к нему сводила…
   Он осекся, поняв двусмысленность разговора.
   Владимир меняет тему:
   – Стоп, нам же Лиля бутерброды сделала!
   Он разворачивает сверток, и они принимаются за еду, причем Владимир берет бутерброды чистым платком.
   – Но деньги будут, – обещает Осип. – Мы с Севой Пудовкиным задумали сценарий писать… Про потомка Чингисхана.
   Владимир поделился своими планами:
   – А я возьму антрепренера, пускай организует выступления. Ходит за мной такой тихий еврей Павел Ильич Лавут… А насчет нового ЛЕФа: может, Луначарского привлечь?
   – Не тот вес. Надо к Троцкому. Лев Давидович теперь сам в некотором роде оппозиционер.
   – Да я готов – хоть к Троцкому, хоть к Сталину!
   – Ну, давай без перебора. Я думаю, нужно еще Пастернака привлечь, он ведь в списке ЛЕФов числится.
   – Только числится…
   – Но он тебя любит, а Пастернак – фигура. И другие поэты на нашу сторону станут…
   Через комнату промчалась здоровенная крыса. Владимир гадливо передернулся.
   Осип запустил в крысу валявшейся на полу железной кружкой. Не попал.

   В еще не покинутой квартире на Водопьяном Осип и кинорежиссер Всеволод Пудовкин сочиняли сценарий «Потомок Чингисхана».
   – Мальчишка детство провел в дацане, потом сбежал от монахов, – предложил Осип.
   – И нанялся батрачить к русскому купцу, – подхватил Всеволод.
   – Ну, я вообще-то думал, что это будет английский торговец пушниной…
   – Неважно, главное, он попадает в партизанский отряд, потом в плен колчаковцам.
   – А когда узнали, кто он, решили из него сделать марионетку – правителя Монголии!
   – Погоди, а откуда они узнали, что он – потомок Чингисхана?
   – Откуда?.. А! У него ладанка висела, а там – документ. На древнем языке.
   Вошла Лиля с миской традиционных пирожков. И с ходу заворковала:
   – Какое наслаждение – наблюдать за талантливыми мужчинами!
   Пудовкин улыбнулся ей дежурной улыбкой и снова обратился к Осипу:
   – Хочу в настоящем дацане снимать! Только как с ламами договориться?
   Лиля была огорчена равнодушием творца, но сдаваться не собиралась. Глянула в зеркало, убедившись в своей неотразимости, и сообщила:
   – У меня есть знакомый – высокий чин ОГПУ. Думаю, он может договориться даже с ламами!
   Теперь Пудовкин глянул на Лилю с интересом. Она обворожительно улыбнулась.

   В квартире в Гендриковом переулке вовсю идет ремонт: рабочие стелют полы, штукатурят стены.
   Владимир, засучив рукава, смешивал в ведерке разные краски:
   – Вот так, пожалуй, хорошо будет – для столовой. А для комнат потом подберем.
   – А может, обойки? – предложил прораб. – На толкучке есть хорошие – стиль рококо.
   – Никакой рококи! Простота и чистота! А под обоями клопы заводятся.
   – Хозяин – барин. Только у нас средства исчерпались, а надо еще материальчики для комнат доставать. Я вам сметочку составил…
   Прораб протянул замусоленный листок. Владимир глянул, присвистнул:
   – Я что вам – Рокфеллер?
   – Ну и мы не шаромыжники какие – нам лишнего не надо.
   – Ладно, достану денег. Только чтоб делать на совесть!
   – Обижаете! – радуется прораб.

   В квартиру на Водопьяном входит Владимир: куртка – в краске, ботинки – в извести.
   Из комнаты слышится смех. Он снимает ботинки, вешает куртку, идет в комнату.
   За столом пирует вся лефовская компания во главе с радушной хозяйкой Лилей.
   Владимир хмуро интересуется:
   – По какому случаю?
   Асеев указывает на стопку свежих журналов посреди стола:
   – По случаю нашей победы! Вот же он – первый «Новый ЛЕФ»!
   – Надо не пить за первый номер, а работать над вторым.
   – Володя, не нуди! – просит Крученых. – Ты где был?
   – В Гендриковом клозет утеплял, – язвительно сообщает Владимир.
   – Володя у нас становится настоящим мещанским хозяином, – улыбается Лиля.
   – Я хочу еще под окнами липу посадить! – с вызовом заявляет Владимир.
   – Потом, Володичка, посадишь… А сейчас садись есть.
   – Руки помою…
   Однако выйти Владимир не успел – Осип ткнул пальцем в номер ЛЕФа:
   – Но в драку с Горьким ты, по-моему, зря ввязался.
   – Какую драку? – удивился Владимир. – Простое письмецо:

     Очень жалко мне, товарищ Горький,
     что не видно
     вас
     на стройке наших дней!
     Думаете,
     с Капри,
     с горки,
     вам видней?

   – Максимыч этого так не оставит, – прогнозирует Родченко.
   – А мне все равно! Я считаю: отъезд Горького на Капри – такое же предательство Советской России, как и самоубийство Есенина.
   – Ну, и написал бы ему письмо, – говорит Шкловский. – А зачем скандал затевать в первом же номере? Нас опять закроют…
   – А мы опять откроемся! Дадут мне, наконец, помыть руки? Жрать хочу!
   Владимир стремительно выходит из комнаты. Лиля спешит за ним.
   – Володичка, я дам чистое полотенце…

   В ванной Владимир моет руки, оттирает щеточкой краску.
   Лиля стоит сзади с полотенцем:
   – Послушай, а ты прикинул, какую комнату в Гендриковом мы отдадим Осе?
   Владимир резко обернулся:
   – Ты же говорила, что он хочет жить с Женей!
   – Но… кажется, Женя не хочет… совсем уходить от Жемчужного.
   – Или ты не хочешь, чтобы Осип ушел от тебя!
   – Дело не в этом, Володя…
   Лиля заглянула ему в глаза и взяла свой беспроигрышный проникновенный тон:
   – Я узнавала в домоуправлении: если мы будем прописаны вдвоем, уплотнения не избежать. Поэтому Ося жизненно необходим! И еще Аннушку нужно прописать. Ну что делать, Щеник? В городе очень трудно с жильем…
   Не дослушав, Владимир уходит из ванной в прихожую. Влезает в грязные башмаки.
   – Ты куда? – изумилась Лиля. – А поесть?..
   Владимир срывает с вешалки испачканную куртку и уходит, хлопнув дверью.

   На голове памятника Пушкину обосновались голуби и, похоже, не думали покидать кудрявую голову гения.
   Перед памятником прохаживался Владимир, нетерпеливо поглядывая на часы.
   Наконец к нему подлетела запыхавшаяся Наташа Брюханенко.
   – Извините, я опять опоздала!
   – Вот именно – опять! – ворчит Владимир.
   И, вынув из кармана, протягивает девушке футляр.
   – Что это?..
   – Открывайте, смотрите!
   Наташа открывает футляр и ахает: там – часы.
   Владимир приказывает:
   – Деваться вам некуда, надевайте!
   Наташа надевает часы, любуется ими.
   А Владимир извлекает из кармана свежеизданный сборник своих стихов:
   – Это – тоже вам. Откройте, читайте!
   Наташа открывает обложку, читает вслух размашистый автограф:

     Гулять,
     Встречаться,
     есть и пить –
     Давай
     держись минуты сказанной.
     Друг друга
     можно не любить,
     но аккуратным быть
     обязаны!

   Наташа поднимает на Владимира виноватый взгляд:
   – Я больше не буду опаздывать…
   – Да уж, теперь точно не будете!
   Он протягивает ей самопишущую ручку:
   – Пишите: «Согласна. Наталочка Брюханенко».
   Наташа делает эту надпись рядом с автографом. И тихо признается:
   – Вы – очень необыкновенный человек…
   – На том и порешим! – сбивает иронией ее сентиментальность Владимир. – А теперь поехали ко мне…
   – Нет! – с ходу отрезала комсомолочка.
   – Да не бойтесь… Вы просто будете сидеть и есть яблоки. А я буду работать.
   – Но я ведь буду мешать вам…
   – Нет, вы будете помогать мне.
   Наташа нерешительно смотрит на Владимира.
   А он с неожиданной тоской признается:
   – Мне очень плохо, когда я один! И живется плохо одному, и работается… Понимаете?

   Первомайские дни были уже привычным и радостным праздником.
   Москва умылась из поливальных машин, принарядилась в красные плакаты, лозунги, транспаранты.
   Из разных улочек и переулков вытекали ручейки взрослых и детей, сливаясь в единую широкую реку первомайской демонстрации на улице Горького. Взрослые несли портреты вождей, дети размахивали цветами.
   Из репродуктора на уличном столбе бодро вещал голос диктора:
   – Продолжаем радиоконцерт «Мой Май»! Страну поздравляют с праздником самые талантливые артисты, поэты, музыканты… Для вас поет Леонид Утесов!
   В эфире звучит в исполнении Утесова ария Бони из оперетты «Сильва».

   А Маяковский с интересом осматривается в радиостудии.
   Он здесь впервые, и ему все любопытно – пульт, микрофон, наушники.
   – А много… ну, там… слушателей?
   – Весь мир! – гордо заверил ведущий в клетчатом джемпере.
   – А мне больше и не надо! – обрадовался Владимир.
   – Как вас объявить?
   – Я сам себя объявлю.
   Вспыхнул сигнал «Микрофон включен!».
   Владимир склонился к микрофону:
   – Здравствуй, страна! Говорит Маяковский!
   – Здравствуйте, Владимир Владимирович! – поспешно вмешался ведущий. – Скажите, как вы, поэт-футурист, можете описать изменения в нашей стране за десять лет?
   – Изменения космического масштаба! Только я теперь не футурист. Футуризм увековечил себя в истории литературы, но уже отыграл свою роль. Отныне я против футуризма и даже готов побороться с ним!
   – Очень интересно… А что вы нам почитаете сегодня?
   – Отрывок из октябрьской поэмы «Хорошо!».
   Ведущий показал поэту, что не надо «заглатывать микрофон».
   Владимир послушно отдвинулся от микрофонной сеточки и загрохотал:

     Я с теми,
     кто вышел
     строить и месть
     в сплошной
     лихорадке буден.
     Отечество славлю,
     которое есть,
     но трижды –
     которое будет.

   В старой квартире на Водопьяном Маяковский молча бросает вещи в чемодан.
   Лиля стоит, скрестив руки на груди, не помогая ему в сборах. И говорит холодно:
   – Я не могу поверить! Ты будешь бороться с футуризмом? Что скажут все наши?..
   – Мне все равно! – отрубил Владимир.
   Но потом не выдержал и впал в истерику:
   – Я устал! Я пишу сутками, я мотаюсь по выступлениям, я ремонтирую квартиру… Я все время делаю то, что нужно другим! Тебе! Осипу! Товарищам! Я не могу даже поспорить с друзьями – ведь это же друзья! Я не могу спорить с тобой – с тобой не разрешено спорить! Я больше не мо-гу-у!
   Владимир упал на диван и заплакал, спрятав лицо в ладони.
   Лиля помолчала, с болью глядя на него, тихо попросила:
   – Что я могу теперь сделать?
   Владимир резко поднялся. Слез почти нет. Не глядя на Лилю, глухо сказал:
   – Ничего не надо. Сюда я не вернусь. В Гендриков переезжайте с Осипом. Всё!
   Он бросил последний галстук в чемодан и захлопнул его.
   – Володя! – бросилась к нему Лиля.
   Он жестом остановил ее. И ушел с чемоданом.
   Хлопнула дверь. Лиля вздрогнула и заплакала. Не стесняясь слез, просто, по-бабьи.

   Маяковский отправился в длительную гастрольную поездку, организованную его молодым энергичным импресарио Павлом Лавутом.
   Сменялись города, залы, вокзалы… Воронеж, Ростов, Таганрог, Новочеркасск, Краснодар, Новороссийск, Ставрополь… И звучали, звучали, звучали стихи:

     Посреди винтовок
     и орудий голосища
     Москва – островком,
     и мы на островке.
     Мы – голодные,
     мы – нищие,
     с Лениным в башке
     и с наганом в руке…

   Маяковский бушевал на разных сценах… Маяковский лежал пластом в гостиничных номерах… Маяковский раздавал автографы поклонниками…

     Я
     земной шар
     чуть не весь обошел, –
     и жизнь хороша,
     и жить хорошо.
     А в нашей буче,
     боевой, кипучей, –
     и того лучше!

   Маяковский нервничал в машине, застрявшей в грязи под дождем… Маяковский тяжело кашлял за кулисами… Маяковский характерным жестом выбрасывал руку вперед и вверх, властвуя над залом:

     И я,
     как весну человечества,
     рожденную
     в трудах и в бою,
     пою мое отечество,
     республику мою!

   Из одесского театра Маяковский выходит в сопровождении почитателей.
   Он выглядит усталым – улыбается и отвечает через силу.
   Вопросы сыплются неожиданные и с одесскими интонациями.
   – Маяковский, шо вы себе думаете – писать такие стихи, аж мороз по коже!
   – Ничего, при вашей жаре мороз по коже – это даже приятно.
   – Вы написали стихи про Ленина… Или вы напишете про товарища Сталина?
   – Если стихи родятся, я их запишу.
   К Владимиру протиснулся невысокий юноша со свертком в вышитом полотенце:
   – Владимир Владимирович! Мама вам плачинды напекла! А то кто вас покормит?
   – Вот это маме спасибо! – Владимир взял сверток. – А вас как зовут?
   – Та я Сёма. Сёма Кирсанов. – Юноша не удержался, добавил: – Между прочим, тоже поэт!
   – Хороший? – уточнил Маяковский.
   Дородная деваха возмущена:
   – Мне это нравится! Та наш Сёма – это ж Пушкин с Лермонтовым вместе взятые! Почитай, Сёма!
   – А верно, Сёма, почитайте…
   Владимир устало присел на парапет.
   Малорослый худющий Кирсанов прочитал с неожиданным проникновением:

     Смерти больше нет.
     Будет жарким полдень,
     сено – чтоб уснуть.
     Солнцем будет пройден
     половинный путь…


     Смерти больше нет!
     Родился кузнечик
     пять минут назад –
     странный человечек,
     зелен и носат:
     У него, как зуммер,
     песенка своя,
     оттого что я
     пять минут как умер…


     Смерти больше нет!

   Кирсанов замолчал. Слушатели уставились на Маяковского: мол, ну, как наш?!
   Владимир будто очнулся, тихо спросил:
   – Лет вам сколько, Сёма Кирсанов?
   – Шестнадцать.
   – А мама в Москву отпустит?
   Кирсанов просиял, не веря своему счастью, но пожал плечами:
   – Не знаю… Надо спросить…
   – Так что же мы стоим, Сема? – удивился Владимир. – Пойдемте, спросим маму!
   И по вечерней одесской улице двинулась процессия: высоченный Маяковский, дружески положивший руку на плечо маленького Кирсанова, а за ними шумная и пестрая толпа.

   Посреди номера харьковской гостиницы лежала походная резиновая ванна.
   В уголке скромно сидел Кирсанов, сочиняя и записывая строчки в школьную тетрадку.
   А Владимир осипшим голосом ругался с антрепренером Лавутом:
   – Я уже не то что читать – я шептать не могу!
   – Володя, я не понимаю! То ты требуешь побольше выступлений, то жалуешься… А я уже договорился в Новороссийске, и Ростов очень просит… Так что мне отвечать?
   – Черт с тобой, антрепренерская душа! Только пусть найдут гостиницу с горячей водой. Десять лет советской власти, а помыться как следует нельзя…
   – Понял! Сделаем!
   Обрадованный Лавут ушел.
   А Владимир обратился к Кирсанову.
   – Ну, поэт, как вам поэтится?
   – Я стихи написал вам, – смущенно признался Семен. – Пароход «Поэзия»…
   – Во как! Я Пушкину пишу, а ты, значит, мне?
   Кирсанов скромно пожал плечами:
   – Еще не совсем готово… Ну, там так будет…

     Я вижу – у мачты стоит капитан,
     лебедкой рука поднята,
     и голос, как в бурю взывающий трос,
     и гордый, как дерево, рост.
     Пускай прокомандует! Слово одно –
     готов, подчиняясь приказам,
     бросаться с утеса метафор на дно
     за жемчугом слов водолазом!..

   – А что, – перебил Владимир, – правда, когда я читаю, у меня рука – лебедкой?
   – Ну… это я так… для рифмы…
   – Да не оправдывайся. Молодец, деталь подмечаешь!
   Кирсанов радостно улыбнулся.

   И снова Маяковский был на сцене. И верно, рука – мощной лебедкой. Но голос хрипит, срывается…

     Смотрите на жизнь
     без очков и шор,
     глазами жадными цапайте
     все то, что
     у вашей земли хорошо
     и что хорошо на Западе.
     Но нету места
     злобы мазку,
     не мажьте красные души!
     Товарищи юноши,
     взгляд – на Москву,
     на русский вострите уши!
     Да будь я и негром преклонных годов,
     и то, без унынья и лени,
     я русский бы выучил
     только за то,
     что им
     разговаривал Ленин!

   Вдруг поэт пошатнулся и, чтобы не упасть, ухватился за крышку рояля.
   Зал ахнул. Из кулис вылетел Лавут.

   У кровати Владимира в гостинице собрались Лавут, Кирсанов и лысый доктор.
   Он утирает платком взмокшую лысину.
   – Не берегли вы себя, не берегли – вот моторчик и загнали.
   Лавут сокрушается:
   – Это я виноват! Надо было раньше закрывать гастроли.
   – Но теперь – полный покой! – приказал доктор. – Потом – в санаторий. Берегите себя и плюньте на всё!
   Доктор уходит. Лавут и Кирсанов следуют за ним.
   Владимир устало закрыл глаза.
   Тишина.
   И вдруг мелодичный перезвон. Владимир приоткрыл глаза. В нежном тумане он видит Лилю. Волосы – золотой шапкой вокруг головы, в руке – колокольчик.
   Владимир облегченно улыбается волшебному сну, закрывает глаза.
   Но слышит знакомое, нежное:
   – Щеник, мой родной…
   Владимир снова открыл глаза, резко сел на кровати.
   Лиля – вовсе не сон. Она приближается к нему с колокольчиком в руке, садится на кровать, касается ладонью лба Владимира:
   – Бедняжечка мой, Волосик! Я на лестнице встретила Лавута, он все рассказал…
   Владимир слабо спрашивает:
   – Как ты… здесь?..
   – Я с Пудовкиным выбирала натуру для съемок в Бурятии. Вот, он оттуда – буддистский…
   Лиля позвенела колокольчиком.
   – А обратно поезд шел через Харьков. Я вышла на станции, а тут афиши – твои выступления. И я вдруг почувствовала, что тебе очень плохо и что я нужна тебе…
   Глаза Владимира увлажняются. Лиля тоже всхлипнула, потом улыбнулась:
   – А вещи мои с Пудовкиным в Москву уехали…
   Владимир обнял Лилю. Она шепчет сквозь слезы:
   – Ничего не поделаешь… Никуда мы друг от друга не денемся… Это сильнее нас…

   Потом Владимир сидел посреди номера в наполненной водой резиновой ванне, а Лиля купала его как маленького. И на лице поэта было счастье…

   А когда утром Владимир, еще улыбаясь в полусне, открыл глаза, постель рядом с ним была пуста.
   Лиля, уже готовая к выходу, надевала жакет.
   Владимир испуганно сел на кровати:
   – Ты куда?!
   – Спи, Волосик, еще рано, – улыбнулась Лиля.
   – Куда ты?!
   – В Москву.
   – Ты не останешься со мной?
   – Меня там ждут… Я обещала Пудовкину…
   – Ах, Пудовкину! Конечно, как это я не догадался!
   – Не злись, я ведь приехала к тебе…
   – Покорнейше вас благодарю!
   Владимир вылетел из постели и – большой, обиженный, жалкий – заметался по комнате:
   – Вы сразили меня великодушием! Ради умирающего поэта оставили на целые сутки любовника!
   – Не говори ерунду…
   Лиля попыталась его остановить, погладить по щеке. Но он вырвался:
   – Твоя жалость унизительна!
   Лиля, поправляя воротник своего жакетика, сказала спокойно:
   – Тебе тоже, по здоровью твоему, нужно в Москву. Я скажу Павлу Ильичу, чтобы взял билеты…
   – Не лезь в мои дела!
   – Это все, что ты хочешь сказать мне на прощание?
   Владимир молча отвернулся. Лиля взяла сумочку.
   – Я пришлю Осю встретить тебя в Москве.
   Дверь за Лилей захлопнулась.
   Владимир упал головой в подушку, завыл, зарычал, как раненый зверь.
   И резко затих, когда открылась дверь и вошел Лавут:
   – Лиля сказала, что тебе уже лучше…
   – Ей, разумеется, виднее, – зло бросил Владимир.
   – На завтра беру билеты в Москву.
   – Не бери!
   – Но доктор тоже сказал: тебе необходим отдых…
   – Значит, буду отдыхать. У нас дальше по графику – что? Солнечная Ялта!
   – Но Лиля велела дать телеграммы отмены…
   – Нет!
   Владимир вдруг широко улыбнулся:
   – Мы дадим совсем другие телеграммы!

   В редакции Госиздата молодые коллеги, окружив Наташу Брюханенко, читают по очереди наперебой:
   – СРОЧНАЯ МОСКВА ГОСИЗДАТ БРЮХАНЕНКО… ОЧЕНЬ ЖДУ ТОЧКА ВЫЕЗЖАЙТЕ… ВСТРЕЧУ СЕВАСТОПОЛЕ ТОЧКА… ТЕЛЕГРАФЬТЕ ПОДРОБНО ЯЛТА ГОСТИНИЦА РОССИЯ ТОЧКА… ОГРОМНЫЙ ПРИВЕТ МАЯКОВСКИЙ ТОЧКА
   – Счастливая, Наташка! – вздохнула остроносенькая девушка.
   – Да это ерунда какая-то! – вспыхнула Наташа. – Мы с ним не виделись давным-давно!
   – А он забыть тебя не в силах! – улыбнулась женщина средних лет.
   – Это уже третья телеграмма, езжай и даже не думай! – итожит лохматый парень.
   – Да мне отпуск не дадут… И вообще, это какой-то… будуарный дамский роман! Никуда я не поеду!..

   Но скорее автомобиль с откидным верхом уже мчался по южному серпантину, а в автомобиле мчались элегантный Маяковский в голубой сорочке с красным замшевым галстуком, в серых парусиновых брюках и простушка Наташа в желтом полотняном платьице устроились на заднем сиденье.
   Наташа вертела головой по сторонам:
   – Какая красота! А я южнее Серпухова не выезжала никогда!
   Владимир оглашает окрестности своим басом:

     Гляжу: вокруг цветы
     да небо синее,
     то в нос тебе
     магнолия,
     то в глаз тебе
     глициния!

   – А я думала, придется мне самой добираться до Ялты – поезд-то ранний…
   – Не-ет, я встал еще на рассвете, побрился даже!
   – Спасибо, – смущается Наташа.
   А Владимир бодро продолжает:

     Сначала авто
     подступает к горам,
     охаживая кряжевые.
     Вот так и у нас
     влюбленья пора:
     наметишь – и мчишь, ухаживая…

   Наташа уклоняется от опасной темы:
   – Как вам здесь, в Крыму?
   – Прекрасно! Заканчиваю работу над Октябрьской поэмой. И выступления в разных городах. Надеюсь, вы будете выступать вместе со мной?
   – Как же я могу? – пугается Наташа.
   – Да очень просто! Будете свистеть или аплодировать, – смеется Владимир.

   Зал был заполнен курортниками сплошь в полосатых пижамах – особый шик того времени.
   Наташа в первом ряду любовалась Владимиром на сцене.
   – Скажите, – кричит из зала мужчина, – почему вы так часто выступаете на курортах? Отрываетесь от масс?
   – У вас, товарищ, неправильный взгляд на курорты. Как будто здесь отдыхает только привилегированная интеллигенция. Сюда съезжаются со всего Советского Союза и рабочие, и колхозники. А потом они разъедутся по своим краям и будут пропагандировать стихи, и это – моя основная цель!
   – А как вы относитесь к тому, что женщины больше любят Пушкина, а не Маяковского? – выкрикнула дама.
   Наташа метнула в нее возмущенный взгляд.
   А Маяковский, наоборот, улыбнулся:
   – Не может такого быть. Пушкин – мертвый, а я пока еще живой!

   Владимир и Наташа гуляли по набережной Ялты.
   Она держала его под одну руку, а на пальцах его второй руки сверкал на солнце знакомый кастет.
   – Владимир Владимирович, – косится на него девушка, – зачем вам оружие?
   – Боюсь, чтобы вас у меня не отняли! – вполне серьезно отвечает поэт.
   – Да кто отнимет?
   Наташа смеется, подходит к магнолии, нюхает белый цветок, гладит плотный глянцевый лист.
   – Как пахнет – голова кружится! А лист, смотрите, гладенький, как открытка!
   Владимир откровенно любовался восторженной девушкой.
   Увидев цветочную лавку, он пошагал к ней и вернулся с огромным букетом.
   Наташа смущенно отмахивается:
   – Нет-нет, это неловко… Вы вовсе не должны дарить мне цветы… С какой стати?..
   – А с такой, что мне это приятно! Берите, а то зарыдаю!
   – Ну хорошо… – Наташа взяла букет. – Но только потому, что у меня сегодня день рождения.
   – И вы молчали?!

   Владимир и Наташа сидели в ресторанчике, где столы были накрыты вместо скатертей бумагой.
   Владимир уже изрисовал бумагу на столе веселыми скачущими лошадками.
   У одной из них он еще дорисовал пар из ноздрей и поднял бокал:
   – Еще раз с днем рождения, Наталочка!
   – Спасибо! Вы мне такой праздник устроили!
   Она не успевает договорить – гаснет свет, и появляется загадочное сооружение, очерченное колеблющимися огоньками свечей.
   Официанты приносят на стол огромный торт с надписью кремом «НАТАЛОЧКА».
   Владимир наслаждается произведенным эффектом – онемевшей от восторга Наталочкой и аплодирующими посетителями ресторана.
   Свет вновь загорелся. Официант принес еще и большую вазу с фруктами.
   – Вы хорошо их вымыли? – строго интересуется Владимир.
   – Да-да, конечно…
   – Извините, но я должен проследить, чтобы их обдали крутым кипятком!
   Владимир ушел в сторону кухни.
   Официант, поджав губы, унес фрукты за ним.
   А слегка подвыпившая Наташа обводит зал расслабленным взглядом.
   И натыкается на взгляд молодого человека, одиноко сидящего за столиком.
   Он улыбается ей. Наташа отвечает ему вежливой улыбкой.
   Из кухни в сопровождении официанта с фруктами возвращается Владимир.
   Он увидел обмен улыбками и резко помрачнел.
   А молодой человек еще и приподнял свой бокал, издали чокаясь с Наташей.
   И девушка из вежливости ответила ему аналогичным жестом со своим бокалом.
   Владимир стремительно подошел к столу.
   За ним еле поспевал официант с фруктами, от которых еще идет пар.
   – Ну что? – улыбнулась Владимиру Наташа. – Ни один микроб не уцелел?
   Вместо ответа Маяковский бросает, не считая, на стол деньги, хватает за руку ничего не понимающую девушку и тащит ее выходу.

   Разъяренный Владимир втолкнул Наташу в ее номер.
   – Вы будете сидеть здесь до конца моих гастролей!
   Наташа оторопела – таким она еще никогда не видела Маяковского. Она вообще никогда не видела такого: чтобы волна нежности так стремительно сменилась цунами ярости.
   Владимир потряс перед ее носом ключом от номера.
   – И не выйдете отсюда никуда! – орал он.
   – Вы не имеете права!
   – Это не вам решать! Вы наказаны!
   Владимир вышел, хлопнув дверью, и было слышно, как он запер ее снаружи.
   Наташа растерянно стоит посреди номера, потом жалобно всхлипывает и утыкается носом в подушку на кровати. «Главное – за что?» – плескалось в ее полной слез головенке.

   Широко шагая и ни на кого не глядя, Владимир шел по вечерней набережной.
   Море сильно штормило. Но у него в душе буря была посильнее. Он вышел на пирс. Встал на самом его краю.
   Взлетающие волны обдают его брюки, сорочку, пенные брызги ударяют в лицо.
   И уже непонятно, где брызги, а где слезы поэта…

   Тихо открылась дверь в темный номер Наташи.
   Владимир нерешительно вошел, включил свет.
   Печальная девушка сидела на подоконнике открытого окна и ела столовой ложкой свой именинный торт. Зрелище было до слез жалобным и смешным одновременно.
   Владимир – весь мокрый, взгляд побитой собаки и виноватый голос:
   – Простите меня, Наталочка!
   – Хотите торт?
   И на немой вопрос Владимира объяснила:
   – Из ресторана притащили… Портье дверь открыл…
   Владимир кладет ключ на подоконник перед Наташей, присаживается рядом, молчит.
   – Я даже словом не перемолвилась с тем молодым человеком, – укорила она.
   – А я не могу так, поймите, – тоскливо объяснил он. – Я ведь лирик, Наталочка. Мне нужно знать, что у меня преимущество перед остальными…
   Она сочувственно смотрит на него.
   Он поежился в мокрой одежде, шмыгнул носом:
   – Еще простужусь… Или вообще пневмония будет…
   Наташа спрыгнула с подоконника, стащила с кровати покрывало, укутала в него Владимира. Он прошептал:
   – Я – как выдоенный, понимаете, Наталочка!
   Она смотрела на него печально и нежно…

   И снова они сидели за столиком в ресторане.
   Владимир вновь разрисовывал лошадьми бумажную скатерть. Но на сей раз эти лошади были грустные.
   – Я сегодня по почте удивительную открытку получил…
   – Все-таки дошла?! – радуется Наташа.
   Владимир достал из кармана лист магнолии, на котором – несколько строк, почтовые штемпели, и усмехнулся:
   – Пришлось доплатить, потому что без марки…
   – Ой, я не подумала, извините!
   Владимир кладет письмо-магнолию на стол между ними. Помолчал, вздохнул:
   – Вот что, Наталочка… Кажется, вы в меня влюбляться начинаете.
   Наташа испуганно опустила взгляд на рисунки грустных лошадей.
   – Раньше я и сам хотел этого. А теперь вижу – нехорошо вам со мной будет. Измучаетесь… У меня в жизни все нескладно. Зачем я вам – такой?
   Она вскинула на него печальные глаза.
   А он глаза отвел в сторону – туда, где на тумбе ветер трепал обрывок афиши его выступления.
   К тумбе привязан одинокий одногорбый верблюд.
   Официант принес блюдо с овощными разносолами и опередил вопрос клиента:
   – Кипяточком обдали, не беспокойтесь!
   А Владимир все глядит на верблюда:
   – Оставили существо, никому не нужное… Да еще привязали… У него же выходов нет!
   Он взял со стола блюдо овощей и пошел к верблюду.
   Наташа за столом наблюдала, как Владимир кормит верблюда, и беззвучно плакала…

   Они вернулись в Москву уже осенью.
   По перрону вокзала носильщик катил за Владимиром и Наташей тележку с чемоданами. Они шли рядом, но уже была очевидна их отчужденность.
   Вдруг из толпы встречающих перед ними возникла Лиля.
   Владимир изумленно застыл:
   – Ты?! Что?.. Ты же никогда меня не встречала…
   Лиля напряженно заглядывает в его глаза:
   – Да вот, соскучилась, дай, думаю, сделаю сюрприз!
   Молниеносным изучающим взглядом она окинула Наташу. Та печально отвела глаза. Лиле этого было достаточно. Напряженный взгляд сменяется торжествующим.
   Привстав на цыпочки, Лиля поцеловала Владимира в щеку:
   – Загорел-то как!
   И снисходительно улыбнулась Наташе:
   – А вы, как я понимаю…
   – Я вас не представил! – спохватился Владимир. – Это Наташа Брюханенко, замечательная комсомолочка! А это – Лиля Юрьевна Брик…
   Лиля перебивает его, не позволяя обозначить свой статус:
   – Какая вы красавица, Наташа! Будь я мужчиной, мигом бы влюбилась!
   И уже как задушевная приятельница, Лиля подхватила опешившую девушку под локоток:
   – Надеюсь, вы станете бывать у нас? Скоро наше новоселье в Гендриковом переулке… И кстати, я вам подарю бусы к этому платью – мне их Володя из Америки привез, но вам они больше пойдут…
   Наташа только кивает, польщенная вниманием и комплиментами.
   Лиля уводит ее дальше, продолжая что-то щебетать.
   А совершенно потерянный Владимир плетется вслед за новыми «подружками».

   Наталья Александровна Брюханенко окончила литературное отделение факультета общественных наук МГУ и работала в Госиздате, в разных журналах, а потом директором съемочных групп на Центральной студии документальных фильмов.
   В 1955 году она написала мемуары о Маяковском. Ничуть не преувеличивая, как, впрочем, и не преуменьшая свою роль в жизни поэта.
   Он был по-настоящему ею увлечен, красиво ухаживал, называл ее «моя товарищ-девушка», «Наталочка» и только на «вы». Владимиру нравилось, что Наташа высока ростом, он об этом с удовольствием говорил знакомым, и когда кто-то видевший ее сказал, что не так уж она высока, он обидчиво ответил: «Это вы, наверно, видели ее рядом с очень большим домом!»
   Маяковский увлекался многими эффектными женщинами, но как ни странно, именно скромная Наташа Брюханенко имела реальные шансы стать его женой. А возможно, и музой. Веселая, добрая, искренняя Наташа могла бы со временем избавить поэта от мучительной любви к Лиле Брик. Но Лиля была бы не Лилией, если бы не вмешалась в последний момент. И под ее умелым руководством роман Владимира и Наташи как-то очень естественно перешел в дружеские и деловые отношения.


   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ


     Крошка-сын к отцу пришел, и спросила кроха:
     «Что такое хорошо и что такое плохо?»


 //-- МОСКВА, 13 АПРЕЛЯ 1930 ГОДА, ВЕЧЕР --// 
   В комнате на Лубянке Владимир грустно смотрел, как Наташа Брюханенко аккуратно складывает листы рукописи в папку, завязывает тесемки.
   Вежливо улыбнувшись, Наташа медленно поднялась – быстрее двигаться не давал живот, взяла свое пальто.
   Владимир вскочил, взял у нее пальто:
   – Давайте помогу, Наталочка!
   – Да что вы, я и сама могу…
   Но Владимир, вместо того чтобы подать ей пальто, наоборот, прижал его к себе и взмолился:
   – А может быть, останетесь, Наталочка?
   – Нет-нет, рукопись надо сдать сегодня же…
   – Да я не про сегодня! То есть не только сегодня – остаться со мной вообще!
   Он умоляюще смотрит на нее. Она молча, с улыбкой гладит свой живот.
   – А я усыновлю ребенка! Или удочерю! – загорается Владимир. – Я смогу быть хорошим отцом!
   – Да ведь у нас уже есть отец…
   – А сколько случаев, когда детей воспитывают не родные отцы! Правда, это не всегда хорошо, вот мою Патрицию… дочь мою… хотят отдать в католическую школу, а я бессилен предотвратить… Ну, не о том речь… Я буду хорошим отцом!
   Он упал перед ней на колени, прижал свою ладонь к ее животу.
   – Наталочка, выходите за меня! Я буду любить вас!
   Она мягко улыбнулась:
   – Да ведь я вас любить не буду. А вам ведь нужно, чтобы любили…
   – Очень нужно!
   Наташа вдруг замерла, потом нежно улыбнулась:
   – Толкается! Вот здесь…
   Она немного сдвинула ладонь Владимира:
   – Чувствуете?
   Его глаза наполнились слезами, он прислонился щекой к ее животу, зашептал горячо-горячо:
   – Вы сидели за столом, писали, я вами любовался – и думал: вот, если бы на самом деле вы были бы моей женой, а этот ребенок был бы наш ребенок… Так мне знаете как жить охота была бы! Смысл у жизни мей был бы, Наталочка!
   – Что вы, Владимир Владимирович, у вашей жизни сколько смыслов – на вас вся страна смотрит, стихи читает…
   Наташа осторожно высвободилась из его рук.
   – Я побегу. Правда-правда текст надо срочно сдавать…
   Она взяла папку, пошла к двери, на пороге обернулась:
   – Вы только не думайте, я тогда… ну когда мы с вами… я вас правда любила, а не потому что вы – Маяковский… Правда!
   Владимир сморщился, как от боли.
   – Поздно… Слишком поздно все…
   Наташа выскользнула за дверь. А он так и остался – на коленях.
   Хлопнула в коридоре дверь из квартиры.
   Влдаимир тяжело встал с колен, опираясь на край стола.
   Открыл ящик, где лежит маузер.
   Послышится тройной звонок в дверь.
   Владимир обернулся в робкой надежде:
   – Наташа?..
   Резко задвинул ящик стола и бросился из комнаты.

   В коридоре он распахнул дверь, сияя улыбкой:
   – Ты вернулась…
   И умолк – на пороге стоял Агранов. Он усмехнулся:
   – Не меня ожидал? Увы, гостья твоя ушла – на лестнице ее встретил… Кого хотите – мальчика, девочку? Лиля в курсе?
   В ответ на все расспросы Владимир бросил коротко:
   – Проходи.
   Агранов дружески обнял его:
   – Ладно, живой – и то хорошо!
   – Живой, живой…
   – А если живой, чего скучный – спал, что ли?
   По-прежнему не отвечая, Владимир ведет Агранова в комнату.
   – Ты тут спишь, – не отстает Агранов, – а Лева волнуется, что ты дома не ночуешь!
   Владимир присел на подоконник, закурил.
   – Я-то как раз дома ночую. Мой дом – здесь. А вот чего ради твой Эльберт в Гендриковом поселился? Меня караулить?
   – Почему караулить? Просто Лиля волновалась, что будешь скучать один, пока они в отъезде. Вот и я заскочил тебя проведать, после службы.
   – Ну да, тебе через дорогу…
   Владимир раздавил папиросу в пепельнице.
   – Ладно, ты не в духе, – улыбнулся Агранов. – Но жив-здоров вроде. Так что пойду я…
   Он протянул руку. Но Владимир вскочил с подоконника:
   – Аграныч, не уходи!
   Агранов недоуменно застыл с протянутой рукой. А Владимир торопливо заговорил:
   – Хорошо, что ты пришел! Это, Яша, ты большой молодец! Вино, я знаю, ты не пьешь… Но у меня водка от каких-то гостей осталась… А я вина выпью… У меня яблоко есть… Вот! Сыр… Сыром закусишь?
   Говоря все это, он ставит на стол бутылки, посуду, сыр…
   Агранов наблюдает за суетой Маяковского:
   – Можно и выпить, конечно… Но какой-то ты, Володя… Может, тебе отдохнуть поехать, а? Хочешь в наш санаторий, в Мацесту? Там горничные такие, знаешь – брови дугой! Царицы Тамары!
   Владимир принужденно смеется:
   – Да… Это именно то, что мне сейчас нужно…
   Он разливает водку – в рюмку, вино – в стакан, придвигает стулья к столу:
   – Садись, Аграныч! Вот, конфеты еще бери!
   Владимир звякнул своим стаканом о рюмку Агранова. Выпили.
   – Что ж это я за всю жизнь пить не научился! – морщится Владимир.
   – Какая вся жизнь? У тебя еще все впереди! – бодро улыбается Агранов.
   Владимир усмехается в ответ – тоскливо.
   Зазвонил телефон. Владимир снял трубку.
   – Алло! Что?.. Да…
   Он удивленно протянул трубку Агранову:
   – Это тебя…
   – Извини, я обязан оставлять телефон, где нахожусь.
   Агранов взял трубку:
   – Слушаю… Да… Нет, вопрос согласован… Да… Визы им не видать… А вот пусть подумают – почему…
   Владимир слушал короткие реплики чекиста, вспоминал…
 //-- МОСКВА, 1929 ГОД --// 
   В Гендриковом переулке – шумное новоселье. Маяковский, Лиля, Осип, сестра Ольга, Кирсанов, Луначарский, Асеев, Родченко, Мейерхольд с Зинаидой Райх, Эйзенштейн, Пастернак… Есть и новые лица: Яков Агранов и еще трое молодых людей, которые в штатском чувствуют себя не очень уютно.
   – Пусть жизнь в новом доме будет счастливой! – поднял рюмку Агранов. – И пусть в новом доме будут новые друзья, но никогда не забывают и старых верных друзей!
   – Ура, ура, ура-а!
   Все чокаются, выпивают закусывают, заводят сепаратные беседы.
   Владимир беседует с Мейерхольдом и Луначарским.
   – Уф, закончил я «Клопа»! Когда можем репетировать?
   – Анатолий Васильевич, мой театр готов и ждет, – доложил Мейерхольд.
   – Задерживать не будем, – пообещал Луначарский. – А насчет состава подумали?
   – Я думаю, Игоря Ильинского – на Присыпкина… А на Зою Березкину – Зину…
   – Много разговоров ходит, – замялся Луначарский.
   Мейерхольд возмущенно вскинулся, но Владимир его опередил:
   – Так ведь Всеволод не потому дает хорошие роли Зине Райх, что она – его жена, а он потому и женился на ней, что она – прекрасная артистка!
   А в другом углу молодой чекист улыбается Лиле:
   – Найдется в этом доме гитара?
   – Для вас, Лёвочка, конечно! – кокетничает Лиля. – Ося, подай гитару, Лева Эльберт петь будет…
   – Да уж, Лёва споет – заслушаетесь, – заверил Агранов.
   Осип передал гитару. Настроив ее, Эльберт запел неожиданно красивым голосом грустный романс.
   А Владимир продолжал разговор с Луначарским и Мейерхольдом.
   – Я предлагаю разных художников взять. Наши дни пускай сделают Кукрыниксы, а будущее – Родченко.
   – Интересно, – кивнул Луначарский. – Так еще никто не делал.
   Владимир увидел, что Пастернак встает из-за стола. И тоже вскочил:
   – Извините, я сейчас…

   Он догнал Пастернака в прихожей:
   – Борь, ты что так рано уходишь?
   – Да поработать еще хочу сегодня, – уклончиво ответил Пастернак.
   – Мы ведь и поговорить не успели…
   – Еще поговорим, я к тебе домой на Лубянку зайду.
   – Так мой дом теперь здесь.
   Пастернак не выдержал:
   – Володя, ты что, не видишь – это не дом, а отделение ЧЕКА! И твоего здесь – только деньги, потраченные на ремонт.
   – Всё так, – горько усмехнулся Владимир. – Но это моя жизнь, и никуда от нее не деться.
   – Я бы так не смог!
   – Мы с тобой, Борь, разные. Ты любишь молнию в небе, а я – в электрическом утюге.
   – Наговариваешь ты на себя, Володя.
   Пастернак коротко обнял Маяковского и вышел.
   Владимир крикнул ему вслед:
   – А стихи для «Нового ЛЕФа» я все-таки жду!

   Работалось Маяковскому все-таки лучше всего в комнате на Лубянке. Он ходил взад-вперед, натыкаясь на мебель, но не обращал на это внимания и, время от времени записывая строчки в блокнот, повторял их:

     Это время гудит
     телеграфной струной,
     это
     сердце
     с правдой вдвоем.
     Это
     было с бойцами, или страной,
     или
     в сердце было в моем…

   В дверь быстро постучали, и, не дожидаясь ответа, появилась запыхавшаяся сестра Ольга:
   – Володичка! Прости, что отвлекаю! Ко мне на почтамт телеграмма пришла на твое имя!
   Владимир обнял, поцеловал сестру.
   – Что ты, Оленька? Позвонила бы, я бы зашел – забрал…
   – Но это из Америки!
   Ольга протянула телеграмму. Владимир выхватил ее из руки сестры, нервно развернул, прочитал… И сказал обескураженно:
   – У меня родилась дочь!

   Эта телеграмма лежала на столе между Владимиром и Лилей.
   В тишине Лиля постукивала ложечкой по стакану. Потом отбросила ее.
   – Давай заберем девочку себе.
   – Как это? – растерялся Владимир.
   – Очень просто!
   Лиля уже загорелась этой идеей.
   – Элли – молодая, одинокая. Ей нужно замуж. А как – и работать, и растить ребенка, и найти мужчину, готового удочерить чужого?!
   – Но я… Я думал, что должен…
   – Что? Эмигрировать в Америку? – подняла бровь Лиля.
   – Нет, но…
   Владимир понятия не имел, как ему лучше поступить. Новость о ребенке была ошеломляюще неожиданной, и он до сих пор не мог понять, чего в ней больше для него – радости или страха. Так что, положа руку на сердце, он был благодарен Лиле, которая одна могла прояснить любую необъяснимую ситуацию, и решительно рубила фразу за фразой:
   – Элли сюда тоже не поедет! Какая женщина уедет от удобств и комфорта?
   Сообразив, что, кажется, перегнула палку, Лиля уточнила:
   – Только та женщина, которая воспитана в коммунистической морали! А Элли не из таких.
   – Она говорила: любовь – это и есть дети, – вспомнил Владимир.
   – Володичка, не бывает любви на расстоянии!
   Владимир хотел еще что-то возразить, но Лиля уже все решила:
   – Формальности все устроим! Это будет наш ребенок, наша девочка!
   Она проникновенно смотрит на него.
   – Это ведь именно то, чего нам с тобой не хватает, да?
   Решение, которое показалось Владимиру быстрым, на самом деле были результатом давних размышлений Лили. Она знала, что их отношения были далеки от традиционных. Знала и не то чтобы прощала, но считала чем-то самим собой разумеющимся его увлечения многочисленными женщинами. Во всяком случае, она декларировала такое отношение к его изменам. А то, что было на душе, она спрятала так глубоко, что и сама, пожалуй, не доискалась бы. Негласно условились считать, что это – свойство его эмоциональной натуры, источник его вдохновения. Но что, если от какой-то из этих связей появится ребенок?
   Не одну ночь Лиля проплакала в подушку, представляя, как Маяковский уходит из ее жизни не потому, что она нехороша, а потому лишь, что медицина времен ее юности была столь несовершенна, и ей – обреченной на бесплодие – нечем будет бить эту козырную карту воображаемой незнакомки. И как-то в полном отчаянии Лиля придумала выход: надо просто-напросто забрать этого неизвестного, не зачатого еще чужого ребенка себе.
   Однако когда Лилины фантазии оказались явью, она перепугалась не на шутку. Одно дело – разложить все полочкам у себя в голове, другое – столкнуться с живыми людьми, у которых тоже многое разложено по их собственным полочкам. Так что та решительность и убежденность Лили, которые успокоили Владимира, на самом деле маскировали ее испуг и растерянность…

   В комнате на Лубянке Ольга отдала брату стопку напечатанных листков – ее часто приглашали стенографировать заседания ЛЕФа:
   – Вот, Володичка, расшифрованные стенограммы…
   Ольга достала из сумки банку варенья.
   – А это мама передала… Твое любимое – из розовых лепестков.
   – Спасибо, Оленька, маму целуй! – кивнул Владимир, перебирая страницы.
   – Зашел бы, а то мама обижается.
   – Ну, вы бы тоже могли иногда заходить в гости – мы всегда рады.
   Ольга замялась:
   – Ты же знаешь, у мамы и Люды… сложные отношения с Лилей…
   Сложные – не то слово! Тихая мама и строгая Людмила были уверены, что Лиля поработила их Володичку, испортила ему жизнь. Сколько бы он ни твердил, что именно Лиля подарила ему его самого, что с ней и только с ней он смог испытать такие чувства, которых всю жизнь ждала его душа, но маме и сестрам эти страстные рассуждения были непонятны, они хотели хорошей, доброй, скромной жены Володе, они хотели традиционной свадьбы, они хотели внуков. Хотели, чтобы все было как у всех нормальных счастливых людей.
   – Очень жаль! – в который раз огорчился Владимир и в который раз повторил: – Лиля преданный мне, искренний человек…
   Ольга обрывает неприятный разговор:
   – Ну, мне пора, обед мой заканчивается…
   – Подожди, Оль…
   Владимир достал из ящика стола и протянул ей, не считая, пачку денег.
   – Вот, в Америку отправь.
   – Хорошо, Володичка.
   Брат и сестра поцеловались на прощание, и Ольга ушла.
   А он улыбнулся тихой улыбкой и на чистой странице блокнота крупно вывел: «ДОЧКА».

   Владимир и Лиля шли по улице. Он весело декламировал:

     Крошка-дочь к отцу пришла
     И спросила кроха:
     «Что такое хорошо
     И что такое плохо?»
     У меня секретов нет!
     Слушайте, детишки!
     Папы этого ответ
     Помещаю в книжке!

   Лиля прижимается щекой к его плечу:
   – Ты – наш папочка…
   – А у меня уже детского насочинялось на целую книжку!
   – Издадим. А гонорар положим в банк, на депозит для дочки. К ее совершеннолетию накопится прилично процентов.
   – Как ты разбираешься в банковских тонкостях…
   Владимир ревниво поинтересовался:
   – Это тебя Краснощеков обучил?
   Лилия игнорировала намек:
   – Я коляски смотрела. Наши ужасно громоздкие. Так что нужно коляску везти из Америки.
   – Привезем! А я еще сценарий детский задумал! Слушай: в нищей семье американских шахтеров растет девочка. И вот ее приглашают в Советский Союз, и девочка видит, как счастливо живут советские дети…
   Лиля перебивает его вдохновенное фантазирование:
   – Да-да, замечательно! Я составлю список, что еще надо привезти для девочки из Америки…

   Афиша Ленинградской филармонии заявляла вечер Маяковского «МОЕ ОТКРЫТИЕ АМЕРИКИ».
   Зал – битком, в основном молодежь. И поэт грохочет:

     Ты балда, Коломб,
     скажу по чести.
     Что касается меня,
     то я бы
     лично –
     я б Америку закрыл,
     слегка почистил,
     а потом
     опять открыл –
     вторично.

   Зал взорвался аплодисментами, смехом.
   Владимир раскланялся и предложил:
   – А теперь – вопросы!
   Раздался насмешливый голос:
   – «Нигде кроме – как в Моссельпроме!» – это и есть вершина творчества поэта?
   – Каким местом вы задавали этот вопрос?
   – Головой! – ответили из зала.
   – Ну, так сядьте на эту вашу голову и не мешайте!
   Зал опять смеется. А дальше вопросы-ответы посыпались с пулеметной скоростью:
   – Маяковский, на чьи деньги вы ездите за границу?
   – На ваши.
   – Часто ли заглядываете в Пушкина?
   – Я не заглядываю. Я Пушкина знаю наизусть.
   – А я ваших стихов не понимаю!
   – Ничего. Дети ваши поймут.
   – И дети не поймут!
   – Ну, значит, пойдут в папу. Молодые дубки!
   Поднялась молоденькая девушка:
   – Скажите, пожалуйста, а какой он, Нью-Йорк?
   – Нью-Йорк?..
   Владимир на миг задумался и прогремел:

     Асфальт – стекло.
     Иду и звеню.
     Леса и травинки –
     сбриты.
     На север
     с юга
     идут авеню,
     на запад с востока –
     стриты…
     Я в восторге
     от Нью-Йорка города.
     Но
     кепчонку
     не сдерну с виска.
     У советских
     собственная гордость:
     на буржуев
     смотрим свысока!

   И снова – аплодисменты, и снова – вопросы:
   – Как вы считаете, Есенину нужно ставить памятник?
   – Мне плевать на все памятники и венки! – с обычным задором начал Владимир, но вдруг закончил проникновенно: – А вообще знаете что? Берегите поэтов…
   Владимир просматривает записки, сложенные на рояле, и выбирает одну:
   – «Почти все поэты умирают неестественно. Пушкина и Лермонтова убили, Есенин удавился. Когда ваша очередь?»
   Зал возмущенно зашумел. Владимир поднял руку, успокаивая. Ответил жестко:
   – Думал прожить еще лет сорок. Но после таких записок немудрено и застрелиться!

   В Гендриковом переулке Владимир писал что-то за столом, а Лиля в кресле читала книгу.
   Позвонили в дверь.
   – Я открою, – сказал Владимир.
   Лиля согласно кивнула.
   Он вышел. Она продолжила читать. Но вдруг, словно подброшенная пружиной неясного предчувствия, вылетела из кресла и из комнаты.
   Предчувствие Лилю не обмануло: в прихожей стояли Ольга и совершенно потерянный Владимир. С телеграммой в руке.
   – Из Америки? – безошибочно определила Лиля.
   Владимир молчал. За брата ответила Ольга:
   – Элли вышла замуж. Ее муж удочерил девочку. Просит больше ее никогда не беспокоить. Мы опоздали…
   Владимир скомкал телеграмму:
   – Ни черта у меня не получается с нормальной, правильной жизнью!
   Лиля твердо смотрит в глаза Владимиру, удерживая его своим взглядом, как якорем, от погружения в пучины отчаяния. И тихо, убежденно говорит:
   – Все получится. Все у тебя еще получится. Получится обязательно…
   Лиля гладит плечо Владимира, успокаивая как маленького.
   Ольга тактично отступила к двери:
   – Володенька, я пойду…
   – Спасибо, Оленька, маму целуй! А я завтра зайду к тебе на телеграф, письмо принесу, отправишь.
   – Володя, может, хватит терзаться? – не выдержала Ольга. – Элли ясно написала: не беспокоить!
   Но Владимир, не слушая сестру, повторяет:
   – После обеда, наверное, зайду.
   Ольга со вздохом притянула и поцеловала буйную голову брата.
   А тот бормочет упрямо:
   – Я все равно найду ее! Найду!
   – Дочку? – тревожно уточнила Лиля. – Но как? Как ты это сможешь?
   Владимир не отвечает. Он уже напряженно думает.

   В своем кабинете Луначарский вел заседание коллегии Наркомпроса:
   – Нужно, товарищи, подготовить расширенный список культурных мероприятий, который могли бы демонстрировать нашим гражданам развитие советской культуры и искусства. Это, товарищи, касается и отделов образования, и библиотечного дела, и театров, и кино, и клубов, и книгоиздательства, и музеев, конечно…
   Работники Наркомпроса послушно делали пометки в блокнотах.
   А из кресла в углу встал неприметный до сих пор Маяковский с несколькими газетами в руке и заявил:
   – Библиотеки и клубы, это, конечно, хорошо! Но надо иметь в виду, товарищ Луначарский и вы все, товарищи, что наши граждане – они и так видят, что советская культура – на подъеме, а вот империалисты…
   – Владимир Владимирович, – попытался остановить его Луначарский, – ваш вопрос на повестке второй…
   – А я так полагаю, Анатолий Васильевич, что вопрос этот – первый! Вот, я принес зарубежную прессу…
   Владимир бросил газеты на стол, они разлетелись эффектным веером.
   – Почитайте, что пишут про нас! Что культура наша – в упадке, что современное искусство притесняется, что советские граждане оболваниваются узостью идеологических рамок!
   Сидящие за столом опасливо отодвигают от себя газеты, не желая даже знакомиться с вражеской клеветой.
   – Товарищ Маяковский! – уже повысил голос Луначарский.
   Владимир широко и обаятельно улыбнулся:
   – Извините, Анатолий Васильевич! И вы, товарищи, извините, что я так расшумелся… Но душа болит за советскую культуру!
   Луначарский взял одну газету, другую:
   – «Юманите»… «Дейли Уоркер»… Газеты французских коммунистов, американских… Продаются в «Союзпечати» и вполне к нам лояльны…
   Владимир чуть сбился – не учел он информированность наркома просвещения. Но тут же выкрутился:
   – Эти-то лояльны! Но бывал я в их Парижах и Нью-Йорках, там такое про нас пишут…
   – Но наш народ этого не читает, – усмехнулся толстый ответработник.
   – А зарубежные труженики читают! – отбрил Владимир. – Так что же – пускай там чернят советскую родину? А как же пролетарии всех стран узнают о преимуществе советского образа жизни, если мы не будем ничего противопоставлять клевете?!
   – Конкретно что вы предлагаете? – сухо спросила строгая дама.
   На это у Владимира ответ готов, и его выпаливает:
   – Предлагаю начать с организации выставки современного советского искусства. Ну, хоть в Париже. Включив туда самые актуальные художественные произведения. Ну, хоть мои плакаты.
   Коллегия загудела, как потревоженный улей.
   – Мягко говоря, это нескромно! – поджала губы строгая дама. – Вы лично беретесь представлять искусство всей страны…
   – Не о скромности речь! – парировал Владимир. – А о том, что я готов выйти на схватку с хищниками капиталистической идеологии!
   Демагогическая формулировка была ответственным работникам уже понятнее, и они одобрительно зашумели.
   А мудрый Луначарский, прищурившись, смотрел на Маяковского, пытаясь разгадать, что за нужда на самом деле гонит поэта в Париж…

   Нужда и впрямь была неотложная, и так или иначе, но Владимир своего добился – в парижском зале были выставлены работы советских живописцев, графиков, фотографов: Малевич, Штеренберг, Альтман, Родченко, Дейнека, Петров-Водкин, Филонов…
   Вообще-то здесь была экспозиция международной выставки декоративного искусства и художественной промышленности, а повод для организации в ее рамках советского зала помог найти Луначарский.
   Маяковский в этой выставке тоже участвовал, и не просто участвовал, а даже получил серебряную медаль – за созданную им вместе с Родченко рекламу сосок Резинотреста. Ту самую известную и по сей день: «Лучших сосок не было и нет, готов сосать до старых лет!» Хотя в Советском Союзе этот рекламный плакат так никогда и не вышел в тираж.

   Владимир стоял в зале выставки рядом с Эльзой, наблюдая реакцию публики.
   – В газетах про выставку хорошо пишут! – тараторила Эличка. – Пару раз упоминают и твои работы. Но главные разговоры – про твое завтрашнее выступление. Будет весь русский Париж! Ой, а знаешь, как Тэффи называет парижских эмигрантов? «Собаки на Сене»!
   – Значит, полаемся, – обещает Владимир. – Но до покусов, надеюсь, не дойдет.
   Владимир дает Эльзе длинный листок с какими-то записями.
   – Эличка, мне вот Лиля наказ дала, чего ей купить, боюсь, без тебя не справлюсь.
   Эльза начала читать список:
   – «Рейтузы розовые три пары, рейтузы черные три пары, чулки дорогие, иначе быстро порвутся…Духи Rue de la Paix, пудра Hubigant… Бусы, если еще в моде, зеленые… Платье пестрое из креп-жоржета, и еще одно, с декольте для встречи Нового года… Еще машина…»
   Эльза удивленно подняла брови. Владимир развел руками:
   – В Москве частный автомобиль есть, кажется, только у Пудовкина. Вот и Лиля загорелась иметь машину и самой выучиться водить…
   Эльза хмыкнула, дочитывает записку:
   – «Машинка лучше черная, закрытая, сзади чемодан. Еще автомобильные перчатки, игрушку для заднего окошка…» О, все это так похоже на бедную Лиличку!
   Эльза язвительно смеется. Владимир быстро меняет тему:
   – Я слышал, у тебя хорошие новости?
   – Да! Я теперь – жена Луи Арагона. Он прекрасный поэт, я уверена, тебе понравится!
   – Но я ведь по-французски не пойму…
   – Тогда поверь мне на слово!

   Чутье на гениев у Элички было безотказным. Она вышла замуж за поэта Луи Арагона, чье место в мировой литературе вполне сопоставимо с местом в советской литературе Владимира Маяковского. Впрочем, истинный масштаб Арагона проявился лишь годы спустя. А в пору знакомства с Эльзой Арагон ничем не выделялся из круга поэтов-сюрреалистов, вел рассеянный образ жизни и то ли действительно имел, то ли ему приписывали множество любовных связей.
   Но Эличка покорила ветреного Луи. На долгих сорок два года их будущей совместной жизни. Ей он посвятил поэму «Глаза Эльзы»:

     В глубинах глаз твоих, где я блаженство пью,
     Все миллиарды звёзд купаются, как в море.
     Там обретает смерть безвыходное горе,
     Там память навсегда я затерял свою.
     И если мир сметет кровавая гроза,
     И люди вновь зажгут костры в потемках синих
     Мне будет маяком сиять в морских пустынях
     Твой, Эльза, дивный взор, твои, мой друг, глаза.

   А великий импрессионист Анри Матисс нарисовал картину «Глаза Эльзы».
   Видимо, глаза Элички были действительно прекрасны, но первые годы совместной жизни Эльзы и Луи оказались весьма трудными. Арагона печатали мало. Еще меньше платили.

   – Здесь поэтам нелегко живется, – вздохнула Эльза. – Мы так же снимаем комнату в дешевом отеле, так же завтракаем той же jambon. Иногда и обедаем ею же… А я сама зарабатываю.
   – Ты? Чем же?
   – Делаю разные бусы… Например, из раскрашенных макарон.
   – Бусы из макарон? – рассмеялся Владимир.
   А ничего смешного. Из всякой всячины – макарон, пуговиц, проволоки, кусочков металла и керамической плитки Эльза делала ожерелья. Недорогие и изящные. Через некоторое время на них обратили внимание, и работы Эльзы были приняты на «ура» известными домами мод – «Шанель», «Пуаре», «Скьяпарелли». Появились многочисленные заказы. А с ними и заработки.
   Но это – через некоторое время. А пока Эльза и Луи перебивались с хлеба на воду.
   Владимир попросил:
   – Эличка, я дам денег, ты купишь мне билет в Ниццу? А то если я со своим французским пойду на вокзал…
   – Зачем тебе в Ниццу?
   – Можно доверить тебе тайну? Не выдашь меня?
   – Я? Тебя? – сыграла обиду Эльза.
   – Просто я не хочу, чтобы Лиля знала.
   – Еще один подарок? Сюрприз?
   – Не совсем… В Ницце я встречусь со своей дочкой.
   – Элли приезжает?! – изумилась Эльза.
   – Я смог ее уговорить! – сияет Владимир. – Два года не отвечала, а я писал, писал… Сдалась! Я выхлопотал эту поездку на выставку, а она с дочкой в Ницце отдыхает…
   Вот! Это и была та самая «нужда», которая пригнала поэта в Париж и ради которой он проявил чудеса изобретательности, использовал весь свой напор и все свое обаяние, чтобы очутиться здесь.
   Глаза Эльзы, кажется, сделались абсолютно круглыми от любопытства.

   Кафе «Вольтер» забито до отказа. Здесь и простые эмигранты, жаждущие вестей с бывшей родины, и персоны литературной эмиграции – Цветаева, Мережковский, Гиппиус, Тэффи, Алданов, Ходасевич, Одоевцева.
   Сидят за столиком и Эльза с Арагоном.
   А на эстраде властвует Маяковский:

     Грудой дел,
     суматохой явлений
     день отошел,
     постепенно стемнев.
     Двое в комнате.
     Я
     и Ленин –
     фотографией
     на белой стене.
     Рот открыт
     в напряженной речи,
     усов
     щетинка
     вздернулась ввысь,
     в складках лба
     зажата
     человечья,
     в огромный лоб
     огромная мысль…

   Публика недовольно шумит, стучит ногами, вилками по тарелкам:
   – Долой пропаганду!
   – Ленин – убийца!
   – Маяковский, читайте из раннего!
   – Это не стихи – это агитка!
   Владимир, перекрывая шум, читает свое:

     Там
     за горами горя
     солнечный край непочатый.
     За голод,
     за мора море
     шаг миллионный печатай!
     Пусть бандой окружат нанятой,
     стальной изливаются леевой, –
     России не быть под Антантой.
     Левой!
     Левой!
     Левой!

   Последние строчки Владимир уже выкрикивает. В зале – тишина.
   Он пытается невозмутимо улыбаться, но у него это не очень получается.
   И тут встает Цветаева. Демонстративно хлопает в ладоши. Одна во всем зале.

   Маяковский и Цветаева шли по вечернему бульвару.
   – Теперь на вас все окрысятся, – сказал Владимир. – А мне вы здорово помогли. Спасибо!
   – Да будет вам благодарить, как гимназист.
   – Почему – гимназист?
   – Мне кажется, вы остались мальчишкой, – улыбнулась Марина.
   – Слушайте, они вам могут теперь палки в колеса ставить, печатать перестанут…
   – Не беспокойтесь. Мне к нищете не привыкать.
   – А вы возвращайтесь в Россию! – абсолютно искренне предложил Владимир. – Будут вам и публикации, и выступления…
   Марина помолчала и призналась:
   – Знаете, а я часто вспоминаю нашу встречу на Кузнецком. Крикни вы мне тогда: «Бросьте, Цветаева, не уезжайте!» – я осталась бы. Вот вам крест – пошагала бы за вами, с вами…
   – Может, еще не поздно?
   – Поздно, Маяковский, поздно. Да вы ведь и сами знаете – поздно.
   Владимир вдруг с болью воскликнул:
   – А что я-то перед вами хвост распускаю? Знаете, времени нет, голова забита, но мелькает мысль: ты уже не поэт, ты – чиновник!
   – Почему же чиновник?
   – Да разве это поэзия – что я пишу? Нет, это борьба! Бюрократы? Клеймлю бюрократов! Взяточники? Давлю взяточников! А душа? Нет для души ни времени, ни места! Гонка бесконечная: всем доказать, что я – самый советский из всех советских! И страна, Марина, другая стала… Много болтовни, жить стали сытнее, есть что терять, вот и подлаживаются… Так что честно скажу: вам здесь тяжело, а там еще тяжелее будет.
   – Ну, спасибо, что честно. Но где, скажите мне, где в мире таким, как мы с вами, легко будет?
   – А мы не для того сделаны, чтобы жить легко, – тоскливо подтвердил Владимир.

   Утром за столиком кафе Эльза вручила Владимиру билет.
   – Вот, поезд хороший: вечером уедешь – утром в Ницце.
   – Спасибо, Эличка! Пойдем купим подарок для дочки…
   – Пойдем. А вечером мы приглашены на суаре.
   – Не хочу никаких суаре! Приглашаю вас с Арагоном на ужин, а потом – сразу в поезд…
   – Володя, это очень важный визит! Там сливки сливок парижского общества, ты расскажешь о советской жизни, докажешь им – с твоим обаянием – преимущества советского строя…
   Владимир посмотрел на нее пристально:
   – Что-то ты, Эличка, заговорила точь-в-точь как Лиличка, когда ей нужно убедить что-то сделать для нее!
   – Мы же родные сестры, – улыбнулась Эльза. – Но если ты уж так не хочешь туда идти или просто трусишь…
   – Я – трушу? Эличка, очнись! Ладно, уж если заявился в Европу, надо выполнять долг советского гражданина. Только очень быстро: врежу им – и уйдем!
   – Конечно-конечно, – поспешно кивает Эличка.

   В роскошном особняке – роскошный фуршет. Общество собралось и правда высшее: серьезные господа в смокингах и пожилые дамы в бриллиантах.
   Владимир с бокалом в руке тоскливо оглядывается:
   – Ну, все? Можем идти?
   Но Эльза, светски улыбаясь гостям, просит:
   – Еще немного побудем, неприлично так рано уходить.
   – Да ведь еще и еще с глупыми вопросами приставать будут!
   – Володя…
   – О! Я же чуял! Плывут акулы капитализма!
   Владимир напрягся: к ним с Эльзой подошли двое седых господ. Они говорят по-французски, Эльза переводит их вопросы и ответы Владимира.
   – Господин Маяковский, – интересуется первый господин, – правда, что советское правительство сворачивает программу новой экономической политики?
   – Да НЭП – уже не новый, а пройденный этап. Это вы свой капитализм десятилетиями храните, как престарелая кокетка флер-д-оранж!
   Эльза тревожно глянула, но Владимир настаивает:
   – Да-да, так и переводи!
   Эльза перевела. Господа поморщились. Второй спросил:
   – Но с продуктами, со снабжением у вас стало хуже, не так ли?
   – Советские люди на такие мелочи внимания не обращают!
   – А как насчет насильственной коллективизации? – не унимается первый.
   – Если вы хотите грязных сплетен, так это вам – не ко мне, а в прачечную!
   Эльза виновато улыбается, но переводит.
   Французы недовольно переговариваются между собой.
   Владимир взял Эльзу под локоть:
   – Достаточно меня намучили? Пойдем!
   Но Эльза напряженно оглядывается:
   – Ну еще немного побудем, Володя!
   – Да что тебе здесь, медом намазано?! – взорвался Владимир.
   К ним приближается очередной смокинговый гость:
   – Нет, все, ты как знаешь, а я больше не могу!
   И, сделав вид, что не замечает приближающегося господина, Владимир пошагал к выводу.
   Эльза, вздохнув, поплелась за ним.
   Они идут к двери, а навстречу им стремительно входит очень высокая, редкой красоты девушка. И Владимир застывает как вкопанный.
   – Эльза! – волнуется девушка. – Извини, я опять опоздала, да?
   – Нет-нет, Таточка, ты вполне успела! – облегченно улыбается Эльза.
   Они с девушкой расцеловались – щечке к щечке.
   – Разреши представить, – сияет Эльза, – моя добрая подруга Татьяна Яковлева!
   Яковлева автоматически неотразимо улыбнулась.
   А Владимир, выйдя из ступора, нескладно поклонился:
   – Володя…
   – Владимир Маяковский! – подхватила Эльза. – Известнейший советский поэт!
   – А я вас еще в России читала. Вас мама моя любит.
   Владимир притворно огорчился:
   – Ну все, можно помирать! Я уже в категории мужчин, о которых красивые девушки говорят: «Я читала вас в детстве!»
   – Про детство я не говорила, – уточняет Яковлева. – Но если огорчила – простите…
   – Вы не можете огорчить!
   Владимир не сводит с Татьяны глаз. А Эльза любуется ими обоими:
   – Какая вы красивая пара! Оба такие высокие, статные!
   Владимир на миг задумывается и произносит медленно, подбирая слова:

     Ты одна мне ростом вровень…
     Стань же рядом с бровью брови…
     Дай про этот важный вечер…
     Рассказать по-человечьи…

   – Это что, новые стихи? – удивилась Татьяна.
   Владимир и сам изумлен.
   – Вы не представляете, что произошло сейчас! Я уже давно не сочинял стихов вот так… просто…
   Он восхищенно смотрит на Яковлеву.
   Татьяна обаятельно и уже не автоматически улыбается.
   А Эльза тоже улыбается – с большим облегчением по поводу вполне удавшейся операции знакомства.

   В тенистой аллее ботанического сада Ниццы встретились Владимир и Элли.
   Она почти не изменилась, всё так же хороша, только «дамская» прическа вместо гладких волос на пробор делает ее взрослее.
   А между ними стоит очаровательная двухлетняя девочка и робко смотрит на Владимира.
   – Патриция, поздоровайся с мистером Маяковским, – говорит по-английски Элли.
   Девочка делает осторожный шажок назад.
   – Что, я страшно большой?
   Владимир улыбнулся и присел на корточки.
   – А вот так – уже не такой огромный?
   На лице Владимира и радость, и смятение, и ожидание. Он протянул дочке руку:
   – А ты очаровательная барышня, Элли-маленькая! Знаю-знаю, ты – Патриция, но этим гордым именем пускай зовут тебя другие… А для меня ты Элли-маленькая. Ты не понимаешь по-русски? Это моя вина… Да и я хорош – мог бы выучить английский.
   Негромкий бархатный бас Владимира заворожил девочку, она осмелела, взяла его за руку. Он замер, боясь спугнуть счастье.
   Элли украдкой промокнула платком глаза.
   – Погуляем? – спросила она.
   Владимир, держа Патрицию за руку, двинулся по дорожке, не сводя с нее глаз.
   – Она необыкновенная! – шепчет он Элли. – Волшебная! А умница какая!
   – Откуда ты знаешь про ум? Ты ведь не говорил с ней…
   – Да всё по глазам видно!
   – Мама, мама, пони! – крикнула по-английски Патриция.
   И побежала к нарядным лошадкам с яркими плюмажами.
   – А как она резво бегает! – не перестает восторгаться Владимир. – Пусть спортом займется!
   – Рано еще… И мне кажется, для девочки лучше балет.
   – А пускай и балет, и спорт!
   Служитель усаживает Патрицию на пони. Владимир бросился к нему:
   – Эй! Осторожней с моей дочкой!
   Он заботливо страхует девочку в седле.
   – Не беспокойтесь, мсье, – по-французски успокаивает служитель.
   – А я совсем не боюсь, мистер Маяковский, – по-английски заверяет девочка.
   Элли тихо сердится:
   – Зачем ты сказал, что она – твоя дочь? Ты же обещал!
   – Ну, из души вырвалось… Да она и не понимает по-русски…
   Владимир помолчал и робко спросил:
   – А можно мне взять назад свое обещание?
   – Нет! – резко отказала Элли.
   Патриция поехала на пони и весело замахала рукой маме и папе.

   Вечером на террасе отеля Владимир сидел в плетеном кресле. На столике – свеча в стеклянном стакане. Вокруг вьются бабочки. Слышно, как плещет море.
   На террасу вышла Элли.
   – Уснула? – спросил Владимир.
   – Да, за день столько впечатлений… Когда засыпала, сказала: мистер Маяковский – хороший.
   Элли присела в кресло рядом с Владимиром. Он умоляюще смотрит на нее.
   – Давай сделаем так, будто этих трех лет не было!
   Элли горько усмехнулась, глядя не на Владимира, а вдаль, на море:
   – Не было бесконечных дней и ночей, когда я ожидала какой-нибудь весточки от тебя? Не было квартирной хозяйки, которая отказала мне в комнате, когда беременность стала заметной? Не было насмешек клерков, у которых я клянчила работу? Не было боли, крови в больнице? Наконец, не было доброты и понимания мистера Питерса, спасшего меня? Ничего этого не было?!
   Элли говорит ровно и спокойно, но от этого – еще страшнее.
   – Прости! – умоляет Владимир. – Прости, родная!
   – Давно простила, – устало ответила Элли.
   Владимир хочет обнять Элли, но она отстраняется резко:
   – Пожалуйста, не дотрагивайся до меня!
   – Почему?
   – Потому что, если ты меня обнимешь, я не смогу уйти! И мне будет еще больней!
   – Милая… Элли… Родная… Я хочу быть с тобой… И с дочкой…
   – Не говори так! Вот этим твоим… голосом! Я не могу… Уходи!
   Элли вскакивает и уходит, нет – убегает с террасы.
   А Владимир остался. В отчаянии стукнул кулаком по перилам и застыл, глядя на темное море.

   В парижском ресторане хмурый Владимир сидит с Эльзой и Арагоном.
   – Володенька, завтра мы идем к Пикассо, помнишь? – щебечет Эльза.
   – Помню.
   – От Лилички писем не было?
   – Нет.
   – Володя, ты не ешь совсем…
   – Не хочу.
   Эльза что-то прощебетала Арагону по-французски, тот дружелюбно улыбнулся.
   – Я сказала Луи, что ты очень привередлив в еде. Рыбу ешь только без костей, чтобы не тратить лишнего времени!
   Владимир никак не реагирует. А Эльза вдруг фальшиво изумляется:
   – Все-таки Париж – маленький городок! Володя, смотри, кто там!
   Владимир оборачивается – в ресторан вошла Татьяна Яковлева. В простом повседневном костюме она выглядит даже эффектнее, чем на приеме в вечернем наряде.
   Владимир тут же ожил, вскочил и устремился ей навстречу.
   – Здравствуйте, Танечка!
   – Вы?.. – удивляется Яковлева.
   – Я! И представьте, две секунды назад мне хотелось умереть!
   – А теперь?
   – А теперь я уже умер – от радости!
   Яковлева звонко смеется.
   И Эльза – прекрасная мудрая Эличка – удовлетворенно улыбается отлично разыгранной партии по сценарию сестрички Лилички.

   Влюбленный в Эльзу Виктор Шкловский написал роман «Zoo, или Письма не о любви, или Третья Элоиза». В этот роман вошло несколько писем Эльзы Триоле. Письма произвели впечатление на Горького, и он посоветовал Эльзе заняться литературой.
   Но Эльзу долго мучила мысль, что печатают ее не как талантливую писательницу, а как жену Луи Арагона. Да еще во французских окололитературных кругах Эльзу считали агентом НКВД.
   Во время оккупации Арагон и Триоле участвовали в движении Сопротивления. О том, чем могло закончиться антифашистское подполье для коммуниста Арагона и еврейки Триоле, Эльза написала повести «Авиньонские любовники». Которая получила высшую литературную награду Франции – Гонкуровскую премию.
   Эльза и Арагон часто бывали в Москве. И по литературным – общественным поводам, и просто в гости к Лиле Брик. Луи Арагон стал лауреатом Ленинской премии «За укрепление дружбы между народами».
   Последние годы Эльза Триоле тяжко болела. Чтобы подниматься на второй этаж их двухэтажной квартиры, пришлось соорудить лифт. В январе 1970 года вышел ее последний роман «Соловей умолкает на заре». В июне Эльза Триоле умерла.
   Лиля Брик приехала в Париж – проститься с любимой сестрой.

   Из ресторана Яковлева везла Маяковского в своей машине.
   Водителем она была умелым, и он восхищался:
   – Вы – автомобильная богиня!
   – Нет, я просто девушка, которой нужно было выжить, – спокойно отвечала Яковлева.
   – Выжить? А кажетесь беззаботной бабочкой!
   – Была беззаботной…
   Владимир так настаивал, что пришлось Татьяне рассказывать про свою жизнь. Дворянское детство, потом – революция… Девушка погибла бы, если бы ее парижский дядя не сумел вывезти из России – дистрофичную, с чахоткой… В Париже ее вылечили, но дальше было два выхода: или стать содержанкой, или обеспечивать себя самой. Таня снималась для открыток, работала в шляпной мастерской, выучилась шить – ведь чтоб быть принятой в обществе, нужно и выглядеть достойно. Жизнь потихоньку наладилась, сейчас у нее приличная клиентура, модели ее шляпок печатает законодатель моды журнал «Вог»…
   Владимир слушал Таню, а в голове его рождались новые строчки, которые он тут же и выпалил:

     Представьте:
     Входит красавица в зал,
     В меха и бусы оправленная.
     Я эту красавицу взял и сказал:
     Правильно сказал или неправильно?

   – Ну, положим, вы красавицу еще не взяли! – насмешливо оборвала Татьяна.
   И совершила крутой разворот на площади.

   А потом они бродили парижскими улочками…
   В кафе кормили друг друга мороженым с ложечек…
   Фотографировались у Триумфальной арки…
   Любовались закатом с моста над Сеной…
   А Владимир упорно продолжал ранее начатый стих:

     Я, товарищ, – из России
     Знаменит в своей стране
     Я видал
     девиц красивей,
     Я видал
     девиц стройней.
     Девушкам
     поэты любы,
     Я ж умен
     и голосист,
     Заговариваю зубы,
     Только
     слушать согласись.
     Не поймать меня
     на дряни,
     На прохожей
     паре чувств.
     Я ж
     навек
     любовью ранен –
     Еле-еле волочусь…

   В номере все той же гостиницы «Истрия» Владимир обнял Татьяну, стоящую у окна.
   – Поедем со мной в Москву!
   Она ускользнула из его объятий.
   – Нет! Я отравлена свободой, независимостью. Я не могу бросить все, к чему так тяжело шла…
   – Да в Советской России такой размах работищи! Здесь ты тратишься на какие-то шляпки, а там станешь хоть… да хоть инженером! Я помогу тебе во всем!
   Он снова обнимает ее, теперь она не вырывается, смотрит ему в глаза:
   – Ты – первый мужчина, который всколыхнул мою душу! Но ты сам можешь переехать в Париж.
   – И кем я здесь буду? Нищим эмигрантом? Поклонником мадемуазель Яковлевой?
   – А кем я буду в России? Любовницей Маяковского?
   Владимир слегка оттолкнул Татьяну:
   – Знаешь, когда я тебя ненавижу?
   – Когда?
   – Когда я узнаю в тебе себя!
   – Ну, значит, ты меня понимаешь, – грустно улыбнулась Татьяна.
   И уже сама обняла Владимира.

   Неделю спустя в Гендриковом переулке Лиля – в автомобильных очках и перчатках – усаживалась за руль новенького черненького автомобильчика «Рено».
   За ней наблюдали Маяковский, Брик и Агранов.
   – Как Лиличка смотрится в авто! – восхищен Осип.
   Владимир говорит Агранову:
   – Спасибо, Яша, что помог с таможней! Без тебя еще бы месяц волокитили…
   – О чем речь, мы же друзья, – хлопает его по плечу Агранов.
   Лиля по-детски восторженно кричит из окошка машины:
   – Смотрите, смотрите, сейчас поеду!
   Она дает газ. Машина, проехав несколько метров, дергается и глохнет.
   – Не заводится! Противная! – капризно возмущается Лиля. – Подтолкните меня, ну же, подтолкните!
   Мужчины покорно толкают автомобиль.
   Он завелся, но дернулся почему-то назад. Мужчины отскочили.
   А машина наконец поехала вперед.
   Лиля радостно завопила «Марсельезу»:
   – Алонз анфан де ля патрие!
   Мужчины аплодируют.
   А она, высунувшись из окошка, кричит Владимиру:
   – Волосик, я тебя люблю-ю!
   Владимир растроганно улыбается.

   На сцене театра Мейерхольда репетируют «Клопа».
   Маяковский сидит в зале, наблюдая за актерами.
   Мейерхольд стоит возле сцены.
   Продавец книг рекламирует свой товар:
   – Что делает жена, когда мужа нету дома – сто пять веселых анекдотов бывшего графа Льва Николаевича Толстого! Вместо рубля двадцати – по пятнадцать копеек!
   Разносчица галантереи кричит свое:
   – Бюстгальтеры на меху, бюстгальтеры на меху!
   Жених Петр Присыпкин, он же Пьер Скрипкин – ощупывает бюстгальтер:
   – Какие аристократические чепчики!
   Розалия Павловна смущается:
   – Какие же это чепчики, это же…
   – Что ж я, без глаз, что ли? А ежели у нас двойня родится? Это вот на Дороти, а это на Лилиан… Я их уже решил назвать aристократическо-кинематографически. Так и будут гулять вместе. Во! Дом у меня должен быть полной чашей! Розалия Павловна, берите!
   Продавец селедок орет:
   – А вот лучшие республиканские селедки, незаменимы к блинам и водке!
   Розалия Павловна спешит к нему:
   – Селедка – это да! Это вы будете иметь для свадьбы вещь! Сколько стоит эта килька?
   – Эта лососина стоит два шестьдесят кило!
   – Два шестьдесят за этого шпрота-переростка?
   – Что вы, мадам, всего два шестьдесят за этого кандидата в осетрины!
   – Два шестьдесят за эти мaринованные корсетные кости?!
   Владимир из зала хлопает в ладоши:
   – Стоп! Стоп!
   И не успел Мейерхольд глазом моргнуть, как Маяковский уже взлетел на сцену.
   Актриса, играющая Розалию Павловну, возмутилась:
   – Я уже перестаю понимать, кто у нас режиссер!
   – Хуже то, что я перестаю понимать, где у нас актеры! – отрезал Владимир.
   Он подошел к Разносчице галантереи:
   – Будет лучше давать ваши реплики с таким, знаете, местечковым акцентом.
   И сам продемонстрировал желаемое:
   – Слушайте сюда! Чтобы вы знали: это таки да, бюстгальтеры на меху!
   – Грубо… – поморщилась актриса.
   – А мы тут не мертвечину ставим, не «Макбета» какого-нибудь! Надо, чтобы народ смеялся!
   Из зала окликает Мейерхольд:
   – Владимир Владимирович, наш композитор пришел!
   Владимир спрыгнул в зал, где ждет тщедушный молодой человек в круглых очках.
   А Мейерхольд, наоборот, поднялся на сцену к актерам – дать режиссерские указания.
   Владимир протянул композитору, по своему обыкновению, лишь два пальца:
   – А, это вы и есть – молодое дарование Шостакович?
   Шостакович, глянув на два пальца Маяковского, невозмутимо выставляет в ответ один палец.
   – Молодец! – одобрил Владимир. – Я в вашем возрасте таким же ершистым был. Ну, рассказывайте, что уже в жизни насочиняли?
   – Я написал симфонию, оперу и балет, – с достоинством сообщил Шостакович.
   – А я больше всего люблю пожарные оркестры. И хочу, чтобы музыка к «Клопу» была такая, какую они играют. Симфонии мне не нужны.
   – В таком случае пригласите оркестр пожарных, а меня от этой работы увольте!
   – Да и уволил бы, но вот беда: говорят, очень вы талантливый.
   Маяковский добродушно улыбнулся.
   И Шостакович не сдержал польщенной улыбки.

   В квартире на Гендриковом Осип нервно барабанил пальцами по столу.
   А из комнаты Лили слышались плач и стоны.
   Вбежал испуганный Владимир:
   – Почему возле дома «скорая»?
   – Лиля травилась, – бесстрастно сообщил Осип.
   Владимир бросился в соседнюю комнату. Осип его остановил:
   – Не ходи сейчас… Доктор ей промывание делает…
   – Но что?.. Как же?.. Почему? – беспомощно вскрикивает Владимир.
   – Записку оставила. Неразделенная любовь. Пудовкин…
   Владимир оторопело смотрит на Осипа. Тот разводит руками.
   Из комнаты доносятся надрывные стоны Лили и строгий голос доктора:
   – Еще немного… Главное позади… Ну, потерпите, что вы как маленькая!
   – Ты чай будешь? – спросил Осип. – Я свежий заварил…

   Ночью Владимир тихо приоткрыл дверь в комнату Лили. И смотрит на нее, безжизненно распластавшуюся на диване.
   – Я не сплю, – послышался ее слабый голос.
   Владимир вошел, остановился посреди комнаты, сунув руки в карманы.
   Лиля тихо спросила:
   – Ты ревнуешь? Напрасно… понимаешь… дело-то не в нем… вернее, не столько в нем… дело во мне… я сама не хотела больше жить…
   – Может быть, ты не хотела больше ТАК жить? – жестко просил Владимир.
   Лиля заплакала:
   – Прав! Тысячу раз прав! Но у меня не выходит жить по-другому…
   Владимир смягчился, присел рядом с Лилей, обнял ее.
   Она прильнула к нему и совсем разрыдалась:
   – Знаешь… как я испугалась, когда поняла… что вправду могу умере-еть…
   – Маленькая моя, любимая, – шептал он, покачивая ее в объятиях.
   – А Ося сказал, что мне должно быть очень стыдно: у скольких людей бед побольше, чем у меня, а они живут…
   – Ну, так ведь боль у каждого своя. Если другому плохо, мне-то лучше не станет.
   Лиля все не успокаивается, всхлипывает:
   – И еще он сказал, что вообще стыдно разбрасываться жизнью… Что человек должен любить жизнь…
   Владимир не отвечал, только гладил ее плечо. Потом сказал:
   – А знаешь, я думаю, только тот, кто страстно любит жизнь, может хотеть покончить с ней.
   Лиля подняла на Владимира блестящий от слез взгляд. Он нежно поцеловал ее, прижал к себе ее голову, задумчиво смотрел в чернильную темноту ночи за окном.

   В театре Мейерхольда – долгожданная премьера «Клопа».
   На улице у входа молодые артисты выкрикивают агитки-летучки:

     Товарищ, спеши
     на премьеру «Клопа»!
     У касс – хвосты,
     в театре – толпа!


     Не кори ты себя
     За шутки насекомого,
     Это не пpo тебя,
     А пpo твоего знакомого!

   В конструктивистской декорации Зоологического сада на пьедестале клетка, задрапированная тканями и флагами. Возле клетки трибуна.
   Кругом музыканты и зрители.
   Директор зоопарка объявляет:
   – Мы имеем дело со страшным человекообразным симулянтом и самым поразительным паразитом! Они разных размеров, но одинаковы по существу. Это знаменитые «клопус нормалис» и «обывателиус вульгарис». Оба водятся в затхлых матрацах времени! «Клопус нормалис», разжирев и упившись на теле одного человека, падает под кровать. «Обывателиус вульгарис», разжирев и упившись на теле всего человечества, падает на кровать. Вся разница!
   Директор дает знак, служители обнажают клетку – там на двуспальной кровати Присыпкин с гитарой. На стенах клетки – надписи: «Осторожно – плюется!», «Без доклада не входить!», «Берегите уши – оно выражается!».
   Музыка сыграла туш, толпа в восторге:
   – Ах, какой южас!
   – Сейчас оно будет так называемое «вдохновляться»!
   Директор протягивает Присыпкину в клетку бутылку.
   – Ах, не надо, не мучайте бедное животное! – сочувствует толпа.
   А Присыпкин, отхлебнув из бутылки, возмущенно кричит в зал:
   – Граждане! Братцы! Свои! Родные! Чего ж я один в клетке? Пожалте ко мне! За что ж я страдаю?! Граждане!
   Толпа кричит наперебой:
   – Детей, уведите детей…
   – Намордник… намордник ему…
   – Ах, какой южас!
   Клетку задергивают. Звучит туш.
   Директор проветривает всё вентилятором.
   – Простите, товарищи, насекомое утомилось. Расходитесь, до завтра. Музыка, марш!
   Музыканты играют, публика смеется и аплодирует.

   В Гендриковом переулке многолюдно: Маяковский, Лиля, Осип, Асеев, Кирсанов, Мейерхольд, Родченко и зарубежные гости – актеры японского театра Кабуки. Они как раз были на гастролях в Москве, и Лиля была бы не Лиля, если бы не заполучила экзотичных гостей к себе на посиделки.
   В экзотическом гриме и костюмах японцы – как подарок хозяевам дома – играют театральный этюд.
   Все аплодируют.
   Лиля приглашает актеров за стол. Осип предлагает:
   – Выпьем за советско-японскую дружбу!
   Переводчица переводит японцам тост, те улыбаются, мелко-мелко кланяются.
   Лиля предлагает:
   – Театр Кабуки приехал в Советскую Россию, а теперь советский театр Мейерхольда должен приехать в Японию с пьесой Маяковского.
   Переводчица переводит, японцы улыбаются, кивают.
   Стучат вилки, звенят бокалы, журчат разговоры.
   – Очень выразительная у них пластика! – восхищается Родченко.
   – Такой театр жеста интернационален! – замечает Асеев.
   А у Мейерхольда сразу рождается идея:
   – Может, мне с ними сделать совместный спектакль?
   Лиля дежурно интересуется у японцев:
   – Как вам понравилась Москва?
   Японцы не успели высказать сои несомненные восторги в адрес Москвы, как вдруг до сих пор молчавший посреди этого светски-творческого трёпа Маяковский задумчиво сообщил неизвестно кому:
   – Я принял решение выйти из ЛЕФа!
   Он сказал это негромко, но все услышали и разом смолкли, уставились на Владимира.
   Только японцы продолжают улыбаться и кивать.
   – Почему, Володя? – осторожно спросил Осип.
   – Мне тесно! Я вырос из ЛЕФа, как вырастают из детских башмаков.
   – Т-ты… т-ты отказываешься от своих товарищей? – заикается от волнения Ассев.
   – Товарищами моими вы, я надеюсь, останетесь. Но в замкнутой группе мы закисли и засахарились! Каждый из нас сам по себе персона, так пусть каждый идет своей дорогой.
   Родченко тихо сказал:
   – Володя, прости, но это – предательство.
   А Кирсанов мальчишечьим фальцетом заступился:
   – Почему? Владимир Владимирович имеет право делать то, что ему самому по душе, а не только за всех нас хлопотать!
   Японцы наконец почуяли что-то неладное и вопросительно залопотали.
   Лиля быстро надела на лицо успокаивающую улыбку:
   – Творческие споры в России, наверно, такие же, как и в Японии. Давайте выпьем за искусство, которое нас объединяет!
   Переводчица перевела, японцы успокоились, заулыбались, закивали.
   Друзья-лефовцы выпили в гробовом молчании – не чокаясь…


   ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ


     Поэзия —
     та же добыча радия.
     В грамм добыча,
     в год труды.


 //-- МОСКВА, 13 АПРЕЛЯ 1930 ГОДА. ВЕЧЕР --// 
   За столом комнаты на Лубянке Маяковский и Агранов снова выпили.
   Закусили. Помолчали. Потом Агранов осторожно начал:
   – Володя, я хочу тебе сказать…
   Владимир великодушно разрешил:
   – Хочешь – говори!
   Агранов помолчал. И продолжил так же осторожно:
   – Ты обратил внимание, что отношение власти к тебе несколько изменилось?
   Маяковский не отвечает, выжидательно смотрит на Агранова.
   – Конечно, изменились и времена, – продолжает тот. – Но я тебе как друг скажу: у тебя есть возможность поменять отношение к тебе.
   – Не понимаю.
   – Да все ты понимаешь! – перестал осторожничать Агранов. – Тебе не дали визу… Впервые не дали. Почему?
   – А почему?
   – Потому! Хотят, чтобы ты понял…
   – Что понял, Аграныч? Говори прямо!
   – Уж куда прямее. Надо тебе с нашим ведомством сотрудничать – и все наладится. И спектакли пойдут, и издания, и все что захочешь…
   – А взамен?
   – Ничего особого. Лояльность – только и всего.
   Маяковский тяжелым взглядом смотрит на Агранова.
   – Володь, я тебя не тороплю, – дружелюбно говорит Агранов. – Подумай… Хотя чего тут думать? Ты же советский до мозга костей!
   Маяковский молчит. Агранов поднимается:
   – Другая жизнь начнется, Володя, – легкая, успешная… Как там у тебя?.. «Лет до ста расти нам без старости!»
   – Ваше ведомство и старость может отменить? – мрачно уточнил Маяковский.
   – Шутник ты, Володя… Ну, спокойной тебе ночи!
   – Да уж, куда спокойней…
   Маяковский провожает Агранова, запирает дверь, возвращается к столу.
   Берет письмо, перечитывает, мрачно усмехается и дописывает:
   «СЧАСТЛИВО ОСТАВАТЬСЯ!
   ВЛАДИМИР МАЯКОВСКИЙ».
   Достает из ящика маузер. Смотрит на него. Очень долго смотрит…
 //-- МОСКВА, 1929 ГОД --// 
   В Гендриковом переулке за праздничным столом собрались Лиля, Осип, Кирсанов, Асеев, Шкловский, Агранов, молодой кудрявый чекист-гитарист Лева Эльберт.
   Пить-есть не начинают, ждут. Шкловский смотрит на часы:
   – Что-то виновник торжества задерживается… А мне скоро уходить.
   – Там обычно волокита, – объясняет Агранов.
   – Так может, мы пока без Володи – за Володю? – намекает Асеев.
   – Запрещаю! – вскидывает руку Лиля. – Поесть – пожалуйста, но пить – с именинником!
   Послышался стук входной двери.
   – А вот и Володя! – Лиля бежит встречать.

   В прихожей раздевается мрачный Владимир.
   – А мы уже заждались! Хотели пить без тебя, но я, конечно, запретила…
   Лиля осекается, почуяв неладное.
   – Что случилось?
   – Не дали визу в Париж.
   – Почему?
   Владимир пожал плечами. Лиля обнимает его.
   – Ну ладно, сейчас – праздник, а все дела – потом…

   В комнате их встречают поздравительные крики заждавшихся гостей.
   Эльберт наяривает на гитаре, а Кирсанов поет частушки:

     Кантаты нашей строен крик,
     Наш запевала – Ося Брик,
     А Лиля Юрьевна у нас –
     Одновременно альт и бас.

   И все подхватывают:

     Владимир Маяковский,
     Тебя воспеть пора!
     От всех друзей московских
     Ура! Ура! Ура!

   Лиля объявляет:
   – Вот теперь всё можно!
   Гости шустро наполняют бокалы, накладывают закуски.
   Лиля усаживает Владимира между собой и Аграновым.
   – Аграныч, у меня что-то с визой, – тихо говорит Владимир. – Ошибка, недоразумение…
   – Это случается, – кивает Агранов, неся на вилке в тарелку селедочку.
   – Но меня в Париже ждет Тата! – волнуется Владимир. – Можешь помочь?
   – Помогу чем смогу, – обещает Агранов, добавляя к селедочке картошечку.
   Лиля, будто не слыша этот разговор, ухаживает за остальными гостями.
   – Ну, давайте – за здоровье Володи! – встает с рюмкой Асеев.
   – И за его душевное спокойствие, – добавляет Осип.
   – А главное, чтобы вдохновение не покидало! – восклицает Кирсанов.
   – Оказывается, поэты – люди экономные, – смеется Агранов. – Всё – в один тост!
   Гости смеются и выпивают. Шкловский тут же наливает вторую рюмку:
   – Да-а, большой мальчик вырос… Это сколько же тебе? Тридцать семь?
   – Тридцать шесть. Тридцать семь Пушкину было, когда…
   Владимир умолкает на полуслове. Агранов приобнимает его за плечо:
   – Пушкин ты наш дорогой! – И командует всем: – Подарки!
   Гости вручают Владимиру книгу, галстук, портсигар…
   Агранов достает из портфеля коробку. В коробке – пистолет.
   – Вот это подарок! – не без зависти шумят гости. – Оружие для мужчины! Револьвер!
   – Пистолет «Маузер» – уточняет Агранов. – Калибр семь шестьдесят пять.
   – Спасибо, – криво усмехнулся Владимир. – Именно это мне сейчас необходимо…
   – Володя! – напряглась Лиля.
   Владимир успокоил:
   – Он не сейчас, он завтра мне понадобится. Завтра разговор с фининспектором.
   И опять усмехнулся:
   – Потолкуем о поэзии…

   Насупленный Маяковский стоял, как партизан на допросе, перед столом в кабинете фининспектора.
   Хозяин кабинета нудным голосом сообщил то, что он, наверное, сообщал по сто раз на дню:
   – Вам грозит судебное разбирательство за неуплату налогов.
   Владимир твердо возразил:
   – Я налоги плачу!
   – Не все. Вот документы…
   Фининспектор раскрыл пухлую папку.
   – Доход ваш за четвертый квартал прошлого года составил девять тысяч девятьсот тридцать пять рублей, а за первый квартал нынешнего года – на три тысячи рублей больше, что превысило средний уровень…
   Владимир перебил:
   – Но вы считаете мне налоги как предпринимателю!
   – У нас нет отдельной графы для поэтов, – усмехнулся фининспектор.
   – Так сделайте графу! – потребовал Владимир. – Я – не лавочник нэпманский, я – простой советский труженик!
   – Средний заработок советского рабочего раз в десять меньше вашего.
   – Так что, по-вашему, я должен меньше стихов писать?!
   – Я ваших стихов не считаю. И вовсе их не читаю. А если вы настаиваете на уменьшении налогооблагаемых сумм, вам следует доказать, что некоторые суммы не подлежат обложению. Например, дорожные, канцелярские расходы, работа машинисток…
   Фининспектор еще что-то говорит, показывает какие-то бумаги.
   Но Владимир его не слышит, молча наливается гневом до звона в ушах.
   Сквозь этот звон прорезался голос фининспектора:
   – Вы меня слышите? Если вы хотите добиться снижения налогов, вам следует написать заявление по форме…
   – А я уже написал! – весело перебивает Владимир.
   – Как?.. Когда?..
   – Да еще вчера. Собирался к вам и как почувствовал: надо написать! Вот, послушайте…
   Владимир достал из кармана листок и начал читать:

     Поэзия –
     та же добыча радия.
     В грамм добыча,
     в год труды.
     Изводишь
     единого слова ради
     тысячи тонн
     словесной руды.
     Но как
     испепеляюще
     слов этих жжение
     рядом
     с тлением
     слова-сырца.
     Эти слова
     приводят в движение
     тысячи лет
     миллионов сердца.

   Фининспектор перебил поэта:
   – Какое же это заявление? Это, если не ошибаюсь, стихи!
   – Не ошибаетесь, – усмехнулся Владимир.
   И продолжил читать:

     А если
     вам кажется,
     что всего делов –
     это пользоваться
     чужими словесами,
     то вот вам,
     товарищи,
     мое стило,
     и можете
     писать
     сами!

   Вообще-то у фининспектора были все основания ожидать от поэта солидных налоговых поступлений. Этот год Павел Лавут по аналогии с Пушкиным назвал «болдинским годом» Маяковского. В этот год он написал семьдесят стихотворений, двадцать статей и очерков, три киносценария и, наконец, октябрьскую поэму «Хорошо!».
   Дотошный импресарио Лавут со свойственной ему скрупулезностью подсчитал, что поэт провел вне Москвы не просто полгода, а ровно сто восемьдесят один день. Он посетил сорок городов и дал больше ста выступлений. Это – не считая литературных вечеров и дискуссий в Москве. Часто приходилось выступать по два-три раза в день. Каждое выступление длилось около трех часов и требовало огромного напряжения.
   Опять возникли проблемы с голосом. На одном выступлении из публики крикнули: «Громче!» Владимир вздрогнул, попытался отшутиться: «Ну, если уж мне надо громче, то это вы, товарищи, зазнались!»
   Но шутки шутками, а положение с голосом было серьезное: связки, надорванные частыми выступлениям, болели, горло краснело, распухали гланды. Врачи не знали, чем помочь. Говорили, ему нужно было лет двадцать назад «поставить голос», как это делают актеры. Но теперь-то поздно, так что же делать? Врачи в ответ лишь пожимали плечами. А Владимир знал ответ и сам: ну, что надо делать – надо выступать!

   Федерация советских писателей проводила съезд безбожников.
   Зал был заполнен советскими функционерами, а среди них редкой россыпью по залу сидели представители духовенства. Зачем пригласили богослужителей на съезд безбожников – это одному Богу было известно. И еще – партийным вождям, проводившим свою хитроумно-иезуитскую политику взаимоотношений церкви и государства.
   Ведущий объявил:
   – Наш съезд пришел поприветствовать замечательный советский поэт Владимир Владимирович Маяковский!
   Владимир бодро поднялся, точнее – взбежал на сцену.
   – Здравствуйте, товарищи! – энергично бросил он в зал.
   Оттуда откликнулись умеренными аплодисментами.
   – Что я могу сказать вам, товарищи и… присутствующие…
   Владимир полоснул насмешливым взглядом кучку служителей культа.
   – В первый момент я принял с воодушевлением приглашение поприветствовать ваш съезд. Но пока ехал сюда, подумал, что поводов для воодушевления крайне мало!
   Добролицый батюшка в первом ряду с интересом и надеждой глянул на Маяковского.
   А тот продолжил:
   – Скажу напрямик, съезд этот кажется немножко вегетарианским. Ведь если бы у нас шли в театрах хотя бы две-три антирелигиозных пьесы или в книжных магазинах на видных местах стояли пять-десять антирелигиозных романов, то я пришел бы сюда, выложил бы эти пьесы и романы на стол и сказал: вот вам приветствия – мои и моих коллег по искусству! Но – нет! К сожалению, товарищи, наша антирелигиозная литература еще крайне слаба!
   Батюшка в первом разочарованно вздохнул.
   А поэт пламенно вещал:
   – Но не будем опускать руки, товарищи! Антирелигиозная пропаганда только набирает вес и силу, еще очень сильны путы мракобесия, окутывавшие нашу страну много веков! Но наш народ сбросил главное – ярмо капитализма, так что уж говорить о сгнившей упряжи церковного гнета!
   Зал аплодировал уже более сплоченно – поэт проявил себя их единомышленником.
   – Я хочу прочесть собравшимся здесь агитаторам и активистам антиклерикального движения стихотворение, написанное несколько лет назад в моем путешествии по Америке, но не утратившее актуальности и по сей день:

     Воздев
     печеные
     картошки личек,
     черней,
     чем негр,
     не видавший бань,
     шестеро благочестивейших католичек
     влезло
     на борт
     парохода «Эспань».
     И сзади
     и спереди
     ровней, чем веревка.
     Шали,
     как с гвоздика,
     с плеч висят,
     а лица
     обвила
     белейшая гофрировка,
     как в пасху
     гофрируют
     ножки поросят.

   Батюшка в первом ряду смотрит на поэта с горькой укоризной.
   А другие священники из последних рядов возмущенно покидают зал.
   Вслед им несется насмешливый бас Владимира:

     Трезвые,
     чистые,
     как раствор борной,
     вместе,
     эскадроном, садятся есть.
     Пообедав, сообща
     скрываются в уборной.
     Одна зевнула –
     зевают шесть.
     Вместо известных
     симметричных мест,
     где у женщин выпуклость, –
     у этих выем:
     в одной выемке –
     серебряный крест,
     в другой – медали
     со Львом
     и с Пием.
     Придешь ночью –
     сидят и бормочут.
     Рассвет в розы –
     бормочут, стервозы!
     И днем,
     и ночью, и в утра, и в полдни
     сидят
     и бормочут,
     дуры господни.

   После заседания участники съезда одевались в холле.
   Владимир, которому гардеробщик подает модный реглан, оказался рядом с добролицым батюшкой, надевающим потертое пальтецо поверх длиннополой рясы.
   Батюшка смотрит на Маяковского грустноватым проникновенным взглядом. Владимир отводит глаза. Но батюшка все же сочувственно интересуется:
   – Чем же вам сестры-монашки не угодили, уважаемый Владимир Владимирович, позвольте поинтересоваться?
   – Тем, что вранье это всё! – злится Владимир. – Благочестие напоказ!
   – И таковое наблюдается только в лоне церкви, верно я вас понимаю?
   В глубине проницательных глаз священника – тонкая ирония.
   Владимир промолчал. А батюшка продолжал допытываться:
   – Стало быть, достаточно закрыть уж немногие оставшиеся церкви, мечети, синагоги, отправить пастырей лес валить – и все отношения людей станут искренними, и не будет места притворству и лжи?
   – Я с вами полемизировать не намерен, – буркнул Владимир.
   – Что вы, что вы, какая полемика, господь с вами…
   – И ничего он не со мной! – отрубил Владимир.
   Батюшка кротко улыбнулся:
   – А уж это нам неведомо. Но я за вас молиться буду. Нет ничего страшнее, чем богооставленным быть…
   – Зачем вам за меня молиться? Я же вам враг.
   – За друзей молиться – это само собой, про это даже упоминать не стоит. А особое дело – за недругов помолиться, за диаволом мучимых, страстями раздираемых…
   – Ну, и молитесь! – перебил Владимир. – А я как жил, так и буду жить!
   Батюшка покладисто согласился:
   – Вы будете жить, я буду за вас молиться – глядишь, и в душу вашу придет покой.
   И, улыбнувшись на прощание, направился к выходу.

   Неизвестно, успокоят ли душу Владимира будущие молитвы, но пока у него на душе было как-то скверно. Дома он попытался привести себя в бодрое расположение духа, рассказывая Лиле про то, как «припечатал» служителей культа, как аплодировал зал его «шести монахиням», как лепетал ему что-то невнятное странноватый батюшка.
   Лиля молча слушала, подшивая кружева к сорочке, несколько раз укололась иголкой, наконец раздраженно отбросила шитье, в котором, надо признать, была небольшая мастерица, и уставилась на Владимира ставшими вдруг прозрачными глазами. Такой взгляд становился у нее в минуту сильного гнева.
   – Ну и чем ты гордишься? Тем, что пинаешь лежачего?
   Владимир растерялся:
   – Какого лежачего?.. Этот опиум для советского народа…
   – Мы не на митинге! – перебила Лиля.
   – О чем ты? Даже когда мы были футуристами, мы смеялись над Богом!
   – Так дети смеются над добрым отцом, а втайне ждут, что он не отшлепает, а даст конфетку! И вы ждали. А получили не конфетку, а пустой фантик!
   Владимир растерялся еще больше:
   – Ты что… ты хочешь сказать, что веришь в Бога?
   Лиля ответила не прямо:
   – Слыхал, есть такой швейцарский доктор Юнг – психолог, философ?
   – Слыхал, но не читал…
   – Не сомневаюсь! Так вот, его как-то спросили: «Вы верите в Бога?» И знаешь что он ответил?
   – Нет…
   – Юнг ответил: «Я не верю, я знаю!»
   Лиля скомкала сорочку, которую подшивала, и вышла из комнаты.
   Владимир растерянно потоптался. И пошел вслед за Лилей.
   Она стояла у окна. Смотрела в синеву ночи.
   Владимир потоптался за ее спиной, сказал:
   – Ну, ты что… Прости…
   Лиля не обернулась. И не удержалась от каламбура:
   – Бог простит!
   Владимир понял, что гроза миновала, развернул Лилю на себя, обнял.
   Она слабо сопротивлялась:
   – Ты чего… чего…
   Он молча обхватил ее лицо ладонями, долго вглядывался в него.
   Лиля нервно засмеялась:
   – Нечего так смотреть – у меня уже морщины появились!
   – А ты и с морщинами для меня самая драгоценная, самая моя маленькая девочка и самая мудрая моя женщина. Ты и дочь мне, и сестра, и жена….
   – И муза! Причем единственная! – Лиля пытается перевести разговор в шутку.
   Но Владимир не шутит, печально вглядывается в глаза Лили, повторяет эхом:
   – И муза… единственная… И твои морщины прекрасны, потому что в них – твои сомнения, твоя жалость, твой смех, твоя любовь…
   Лиля наконец высвобождается из его объятий и все-таки продолжает шутливо:
   – Значит, когда я состарюсь, я буду самой прекрасной старушкой, а ты будешь самый красивый старичок! И мы с тобой будем сидеть в красивых костюмах, в красивых креслах, под красивыми пледами, у самого красивого моря… Так?
   Владимир сдается, принимает ее шутливый тон:
   – Так. И на этих креслах на берег нас будут вывозить самые красивые сестры милосердия!
   – И я буду ужасно тебя к ним ревновать!
   Как обычно за Лилей остается последнее слово.

   Поздней осенью Владимир отправился в бывший Екатеринбург, ныне Свердловск, на большой металлургический завод.
   Встреча была в горячем цеху. Отблески пламени печей, чумазые прокопченные работяги в брезентовых робах. А Владимир, взобравшийся за неимением эстрады на опрокинутый ковш, рокотал про нечто светлое и чистое:

     Это –
     белее лунного света,
     удобней,
     чем земля обетованная,
     это –
     да что говорить об этом,
     это –
     ванная.
     Вода в кране –
     холодная крайне.
     Кран
     другой
     не тронешь рукой.
     Можешь
     холодной
     мыть хохол,
     горячей –
     пот пор.
     На кране
     одном
     написано:
     «Хол.»,
     на кране другом –
     «Гор.»!

   Владимир прервал стих и объяснил, что написал его в Москве, увидев ванную комнату в рабочем жилищном кооперативе «Трехгорной мануфактуры». Вот, казалось бы, мелочь – ванна, но ведь это тоже говорит о заботе партии и правительства о пролетариате. Жизнь у нас становится другая – чистая, праздничная. Правительство волнуется: как живется рабочему, как он отдыхает после ударного труда?
   Рабочие доверчиво слушают поэта. А он улыбается:
   – Мне рассказали, что у вас тоже строится рабочий жилищный кооператив!
   Сопровождающий Владимира местный функционер нервно закашлялся.
   – И это означает, что скоро у каждого из вас будет своя ванная! Я, товарищи, много ездил за границу и со всей ответственностью заявляю: не то что у рабочих – даже не у всех поэтов и писателей там из крана течет горячая вода! А у нас-то!
   Владимир вновь переходит на стихи:

     Придешь усталый,
     вешаться хочется.
     Ни щи не радуют,
     ни чая клокотанье.
     А чайкой поплещешься –
     и мертвый расхохочется
     от этого
     плещущего щекотания.
     Как будто
     пришел
     к социализму в гости,
     от удовольствия –
     захватывает дых.
     Брюки на крюк,
     блузу на гвоздик,
     мыло в руку
     и…
     бултых!
     Сидишь
     и моешься
     долго, долго.
     Словом,
     сидишь,
     пока охота.
     Просто
     в комнате
     лето и Волга –
     только что нету
     рыб и пароходов!

   Рабочие улыбаются с детской непосредственностью, видимо, представляя себе эти райские перспективы, и дружно аплодируют.
   Владимир сияет.

   А потом Маяковский в сопровождении постоянно покашливающего ответственного товарища, зажавшего под мышкой свой ответственный портфель, шагал по заводской улице.
   С неба сыплет дрянная морось. А улица – это одно название: по обе стороны мрачного вида недостроенные строения, непролазная слякоть, в которой валяются как жалкая попытка наладить быт заменяющие тротуар дощечки.
   Но Владимир не обращает внимания на то, что его начищенные ботинки безнадежно облеплены грязью, а франтоватый костюм вымок. Он с воодушевлением расспрашивает сопровождающего:
   – А когда мы пойдем смотреть ваш новый кооператив? Может быть, организуем рабочим торжественное новоселье?
   Ответственный товарищ ужасно мнется:
   – Э-э… тут вот какое дело… боюсь, с новосельем не поспеем…
   – Да вы не тушуйтесь! – ободряет его Владимир. – Ради такого дела я могу билет в Москву поменять. Задержусь на пару дней.
   – Извините, тут парой дней не обойдешься…
   – А что – недоделки? – сочувствует Владимир. – Ну да, недоделки нужно устранять, негоже рабочему потом на всякую мелочевку отвлекаться…
   Ответственный товарищ опять надрывно закашлялся и вдруг решительно признался:
   – В кооперативе нашем только фундамент заложили… Еще в позатом году…
   Владимир даже остановился:
   – Это как?
   – Ну, вот так… Центр средств не выдает. Говорят: цеха в первую очередь гоните, а жилье – дело десятое… Может, в будущем году…
   – Как десятое? Как это в будущем году? – разволновался Владимир. – У вас ведь рабочие в теплушках живут!
   – А где ж им еще жить… коли центр так распорядился…
   – И рабочие знают про это?
   – Знают, конечно, как не знать…
   Владимир помолчал. И сразу ему стала заметна грязь и слякоть вокруг. Он брезгливо попытался отереть ботинок о камень, хотел стать на дощечку, но она провалилась в лужу. Владимир с раздражением смотрит на свои ботинки в черной жиже. И глухо спрашивает:
   – А почему же они мне так аплодировали?
   Сопровождающий ответил как само собой разумеющееся:
   – Уважают они вас.
   Владимир нахмурился. А сопровождающий неожиданно приободрился:
   – Ну, и вообще что ж… завод мы построили, так и кооператив построим… когда-нибудь! Главное же – твердую веру иметь… Так?
   Владимир кивнул:
   – Да… без веры нам никак…
   А сопровождающий совсем разошелся, даже развеселился:
   – Раньше в загробное царство верили, теперь – в кооператив! Хотя ни того, ни другого никто еще не видал!
   Он хрипло засмеялся и снова надсадно закашлялся:
   – Вот кашель только проклятый замучил! Да у нас тут все кашлем маются. Климат…
   Владимир сочувственно смотрит на бедолагу.
   А тот, откашлявшись, спохватился:
   – Вас же в комячейке с обедом ждут, а мы тут мокнем!
   Они пошли дальше. Владимир поднял воротник пальто, сунул руки в карманы, нахохлился.
   Сопровождающий сказал осторожно:
   – Только, товарищ Маяковский, просьба у меня к вам от всех уральцев.
   – Да-да, конечно, слушаю…
   – Вы в Москве про недостатки наши не рассказывайте, не пишите, не надо.
   – Как – не надо?! – взорвался Маяковский. – Наоборот – надо! Ударить в колокола, чтобы впредь…
   Сопровождающий перебил:
   – Извините! Что плохи дела наши – это мы и сами знаем. А вот ежели прочтем в газетах что-нибудь этакое, знаете, жизнеутверждающее, так и надежда какая-никакая появится…
   – Но это же будет чистое вранье!
   – А кому она нужна – правда? Что нам от нее хорошего?
   Ответработник выжидающе смотрит на поэта.
   А поэту нечего ему сказать.

   Моросил мелкий дождик. Лиля и Агранов шли по бульвару. Она прячет носик в воротник шубки.
   – Яня, ну скажи честно: это вы не пускаете Володю за границу? Я же понимаю: всё не случайно и не ошибка…
   – Правильно понимаешь, – усмехается Агранов.
   – А чего вы его мучаете?
   Агранов стал серьезным:
   – Он сам виноват. Поэта Маяковского стало слишком много. В театре, на радио, в газетах, на концертах – везде! Из Европы не вылезает, одет во все заграничное…
   – Яня, ну это же мелочи, несерьезно.
   – Есть и посерьезнее. Встреча в Париже с Маринетти – оракулом итальянского фашизма.
   – Восемь лет назад! И они встречались просто как футуристы! И когда Маринетти сравнил фашизм с коммунизмом, Володя дал ему отпор!
   Агранов поморщился:
   – А вот Троцкому он отпора не давал. Даже наоборот, помогал ренегату писать «Литературу и революцию».
   – Но Троцкий всячески поносил Маяковского, кричал, что его «восприятие мира не рабочее, а богемское»!
   – Неважно. Главное: все к одному, все к одному…
   Агранов многозначительно умолк. Лиля тоже шла молча. Потом вздохнула:
   – Жалко Володю ужасно! Он так тоскует по своей Тате!
   Агранов вдруг остановился и резко притянул Лилю за воротник шубки к себе:
   – Гражданка Брик, вы действительно хотите, чтобы гражданин Маяковский уехал в Париж к эмигрантке Яковлевой?
   – Яня!.. Ты что?.. – испугалась Лиля. – Зачем вы… Яков Саулович!
   Она действительно напугана, почти до обморока.
   Агранов, довольный эффектом, смеется.
   – Спокойно, шутка!
   Он выпустил ее воротник и даже заботливо пригладил мех.
   Лиля, отходя от испуга, слабо улыбается:
   – Яня… ну, ты… артист.
   Агранов опять стал серьезным:
   – Короче. Мы понимаем друг друга. И оба знаем, что для Володи лучше.
   – Но я уважаю Володины решения, – на голубом глазу заверила Лиля.
   – Ну конечно, конечно… И это совсем не по твоему велению Эльза свела его в Париже с Яковлевой. Чтобы он не кинулся в Америку за «двумя Элли».
   – Но откуда?.. – поразилась Лиля.
   – Служба такая, – усмехнулся Агранов. – А знаешь, пожалуй, мы еще разок выпустим Володю к его Тате.
   – Зачем?! – невольно вырвалось у Лили.
   – Как зачем? – удивился Агранов. – Ты же только что жалела его – как он тоскует по ней!
   Агранов играл с Лилей, как кот с мышью, и она – такая многоопытная – терялась в этой игре.
   – Да, конечно… Он тоскует… Но там не может быть ничего серьезного…
   – Ну, это тебе решать! – Агранов поклонился. – Привет Володе!
   – Спасибо… Он собирается в Грузию поехать…
   – Ну, в Грузию – вообще без вопросов. Грузия – это наше.
   Агранов козырнул Лиле, хотя был в штатском, и направился к подъехавшей черной машине.
   Лиля, нервно покусывая губку, смотрела ему вслед.

   И Маяковский поехал в Грузию. В родную, любимую страну своего детства.
   Он ходил по знакомым улочкам, он вдыхал запах тбилисских духанов, он ощущал волшебный вкус грузинского вина, а главное – он встречался со старыми друзьями и выросшими уже в советское время молодыми.
   Владимир выступал в актовом зале Тбилисского университета:

     Я чту
     поэтов грузинских дар,
     но ближе
     всех песен в мире,
     мне ближе
     всех
     и зурн
     и гитар
     лебедок
     и кранов шаири.
     Строй
     во всю трудовую прыть,
     для стройки
     не жаль ломаний.
     Если
     даже Казбек
     помешает –
     срыть!
     Все равно
     не видать
     в тумане.

   В зале вскочил пламенный грузинский юноша:
   – Слушайте, что вам Казбек мешает, а? Это в Москве вашей Казбек не видно, а нам здесь видно всё!
   Владимир с веселым интересом глянул на юношу и хотел уже ответить.
   Но тут вскочил другой студент и закричал на первого:
   – Зачем обижаешь человека? Он – наш гость!
   – Гость не гость, а почему он наш Казбек оскорбил?
   Дальше они закричали друг на друга по-грузински и не долго думая начали драться.
   Зрители попытались разнять дерущихся, но и сами оказались втянутым в драку.
   И вдруг Владимир загромыхал по-грузински:
   – Ай эс арис картули темпераменти! Роца Багдадши цховробди патара бичи викави мец вчхубобди!
   Что в переводе на русский означало: «Вот это грузинский темперамент! Я тоже так дрался мальчишкой в Багдади!»
   Драка в зале разом прекратилась.
   – Вы говорите по-грузински? – изумился первый драчун.
   – Нет, это – суахили! – усмехнулся Владимир.
   А на драчунов кричит переводчик Маяковского – поэт Паоло Яшвили:
   – Как вам не стыдно! Цвет грузинской нации, студенты университета!
   Драчуны виновато забубнили:
   – Извините… Мы не знали… Простите, пожалуйста.
   – Ничего, – улыбнулся Владимир. – Иногда подраться надо. Главное, знать – за что…

   Маяковский и Яшвили идут по тбилисским улочкам.
   Владимир жмурится от солнца, с наслаждением принюхивается:
   – Где-то аджапсандали готовят…
   – Молодец, не забыл! – хлопнул друга по плечу Яшвили. – Моя Нино тоже аджапсандали приготовила, и чахохбили, и сациви…
   Владимир застыл перед лавкой, в которой висят вязанки бубликов:
   – Вот! Вот они! Пухлые, поджаристые!
   – Бубликов не видел? – удивился Яшвили.
   – Видел! Именно такие! У нас в Кутаиси самыми лучшими были бублики от Лазаря. Меня отец за ними посылал. Но ходить далеко было, и однажды я решил купить другие – в лавке поближе. Но отец меня сразу раскусил – бублики от Лазаря ни с чем не спутаешь!
   Владимир спрашивает продавца:
   – Батоно, сколько они стоят?
   Продавец не успел ответить, как Паоло взмолился:
   – Не надо, прошу!
   – Почему? – не понял Владимир.
   – Позор мне будет, если гость с бубликами в дом придет – что, у меня есть нечего?!
   – Я их до твоего дома не донесу – по дороге слопаю!
   Продавец протянул Владимиру связку:
   – Кушайте на здоровье! Мы денег с гостей не берем.
   – Мадлобт, батоно!
   Владимир с удовольствием откусывает бублик:
   – Ум-м, детством пахнет!

   На увитой виноградом террасе Маяковского принимают грузинские поэты: Паоло Яшвили, Галактион Табидзе, Симон Чиковани…
   Вся стена увешана холстами и клеёнками гениального Пиросмани.
   Стол уставлен глиняными кувшинами с вином и ломится от щедрых даров грузинской земли.
   – Как же мне хорошо здесь! – расслабленно улыбается Маяковский. – Какой воздух! Какое вино! Какая еда!
   – Так приезжай сюда почаще, Ладо! – на грузинский манер называет Владимира Табидзе.
   – Я уже сдал перевод твоей книжки, – добавляет Яшвили. – Так что через месяц планируй свой приезд.
   – В этой жизни трудно что-то планировать, – неожиданно поскучнел Владимир. – Ждешь одного, а выходит вовсе другое…
   – Что другое? – не понимает Яшвили.
   – Откуда я знаю? Вот ты говоришь: через месяц, а я, может, и вовсе сюда не вернусь никогда…
   Чиковани ставит диагноз:
   – Мало выпил, потому говоришь глупости! Налейте ему!
   Табидзе наливает Маяковскому вина и выдает свой диагноз:
   – Нет, наш Ладо грустный, потому что про воздух говорит, про вино, про еду говорит, а про женщин наших совсем не говорит.
   – Молодец, хорошо вспомнил!
   Чиковани встает со стаканом вина:
   – За наших прекрасных женщин! И девушек, конечно!
   Мужчины встают, чокаются стаканами, выпивают.
   Чиковани затягивает соответствующую моменту грузинскую песню.
   Все подхватывают, и Маяковский тоже поет по-грузински.
   Табидзе обнимает его за плечи:
   – А хочешь, найдем тебе грузинскую жену?
   – Не хочу грузинскую, – улыбается Маяковский. – Я люблю Татьяну!
   – Татьяну? Так бери свою Тато и приезжай сюда жить!
   – А что? – легко загорается Владимир. – Может, и правда? Заведу себе настоящий грузинский дом…
   – Хороший дом как раз есть, – деловито сообщает Яшвили. – Недалеко от нас. Твоя Тато с моей Нино подружится.
   – Думаешь, это просто? – так же легко скисает Маяковский. – Татьяна в Париже…
   – Вай мэ, что Париж по сравнению с Тпилиси! – возмутился Чиковани. – Ты же знаешь: «тпили» по-грузински – «теплый».
   – Думаешь, здесь у меня получится быть счастливым?
   Яшвили отвечает философски:
   – В хорошем доме с любимой женщиной всегда живет счастье!
   И во взгляде Владимира зажигается надежда.

   А потом все-таки был вечерний Париж.
   Маяковский и Яковлева бежали по улице навстречу друг другу.
   С лету обнимаются, и он победно кричит на всю улицу:

     Ты не думай,
     щурясь просто
     Из-под выпрямленных дуг.
     Иди сюда,
     иди на перекресток
     Моих больших
     и неуклюжих рук!

   Потом они укрылись в номере отеля.
   – Как же я соскучился-я-я! – стонет Владимир. – Кажется, вечность была разлука!
   – А мне кажется, мы и не расставались – каждый день от тебя приносили цветы! У меня и открыточки сохранились.
   Татьяна вспоминает тексты посланий Владимира:
   – Как там… «Мы посылаем розы вам, чтоб жизнь казалась в свете розовом!» Или еще… «Умрут розы, а затем мы…»
   – «…к стопам повергнем хризантемы!» – завершил Владимир.
   Татьяна обнимает его.
   – Ты самый романтичный мужчина из всех, кого я знала!
   Голос Владимира дрогнул:
   – Татюша мой! Любимый! Зачем тратить сердце на изнурительное ожидание? «Я все равно тебя когда-нибудь возьму – одну или вместе с Парижем!»
   – Это – всего лишь стихи, – усмехнулась Татьяна. – А в жизни? Если я вдруг соглашусь?
   Владимир смотрит ей в глаза, очень серьезно. Она тоже гасит улыбку.
   Он говорит негромко, но твердо:
   – Если ты согласишься, я буду самым счастливым на свете.
   Она спрашивает с надеждой:
   – И я буду с тобой счастлива?
   Владимир не успел ответить – в дверь постучали.
   – Кто там еще? – крикнул Владимир.
   Из-за двери ответили по-французски. Татьяна перевела:
   – Тебе телеграмма.
   Владимир открыл дверь, взял телеграмму, распечатал ее.
   В глазах прыгают строчки, в ушах – надрывный голос Лили:
   «Щеник, родной! Мне почему-то вдруг страшно показалось, что ты влюблен и можешь жениться! Заклинаю тебя – не женись всерьез! Мы женаты друг на дружке, и нам жениться больше нельзя – грех! Умоляю! Умоляю! Умоляю!»
   Владимир опускает телеграмму и растерянно смотрит на Татьяну…


   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ


     Я хочу быть понят моей страной,
     а не буду понят – что ж…


 //-- МОСКВА, НОЧЬ с 13 на 14 АПРЕЛЯ 1930 ГОДА --// 
   В квартире молодого, но уже популярного писателя Валентина Катаева веселится богемная компания. Пьют, поют, смеются… И не слышат звонка в дверь.
   Наконец Катаев все-таки услышал родной звонок и пошел открывать.
   На пороге стоял Маяковский – растрепанный, в распахнутом пальто, с воспаленными глазами.
   – Володя! – обрадовался Катаев. – А говорил – не придешь…
   Владимир сбивчиво захрипел:
   – Она тоже сказала, что не пойдет… У нее, мол, хандра, она хочет быть дома… Но я звоню, а ее дома нет! Значит, она здесь… Она здесь?
   – Да кто – она?
   – Полонская!
   – А-а, да, Нора здесь. – Катаев добавил со значением: – И Миша Яншин здесь тоже.
   Из комнаты послышался веселый женский голос:
   – Валя! Катаев! Ну, кто там? Тащи его сюда!
   – Идем, уже идем…
   Катаев хотел помочь Владимиру раздеться, но тот, не снимая пальто, пошагал в комнату. И с порога уставился на веселящуюся компанию.
   Полонская в углу смеялась, чокаясь бокалом с Яншиным.
   Заметив Владимира, она испуганно оборвала смех, захлопала круглыми глазками.
   – А вот и наш Володя Владимирович! – объявил Катаев.
   Все вразнобой приветствуют Маяковского.
   А он, не отвечая на приветствия, схватил Полонскую за руку и повел за собой.
   Муж Яншин рванулся было к ним, но Катаев удержал его и что-то зашептал на ухо успокаивающее.
   Вероника силится улыбаться, словно ничего не происходит, и шипит Владимиру:
   – Что вы делаете?! Все смотрят!
   Владимир, не отвечая, увел ее в другую комнату. Но там кто-то целуется.
   Он потащит Веронику в кухню. Но там домработница выкладывала из печи на противень пирог.
   Только в ванной не было никого. Владимир втолкнул туда Веронику, задвинул щеколду.
   – Ты должна пойти со мной! Сейчас или никогда!
   – Прекратите истерику и отпустите меня!
   Владимир выхватил из кармана пальто маузер:
   – Убью! Либо тебя, либо себя!
   Как ни странно, Вероника не испугалась:
   – Ах-ах, мы что, в немой фильме? Ваши страсти смешны!
   Глаза Владимира налились кровью.
   – Тебе смешно?!
   Дверь задергали, раздался нетрезвый голос:
   – Эй, откройте! Человеку плохо!
   – О господи! – в отчаянии воскликнул Владимир.
   А Вероника была по-прежнему насмешлива:
   – Ха, Маяковский призывает Господа! Вы теперь верующий?
   Владимир глянул на нее глазами умирающей собаки, простонал:
   – Я сам не понимаю теперь, во что я верую…
   Дверь опять задергалась, нетрезвый голос завопил:
   – Ч-человеку оч-чень п-плохо! Ч-чрезвычайно нехорошо!
   Владимир откинул щеколду и ринулся прочь.
   А в ванную ввалился пьяный гость и – мимо застывшей Вероники – рванул, зажав ладонью рот, по месту назначения – к унитазу.

   Ранним утром Владимир вернулся на Лубянку.
   Вынул из кармана пальто маузер, положил его на стол, снял пальто, оглядел комнату и как-то отрешенно, механистически принялся наводить порядок: складывал разбросанные по столу бумаги в папки, а папки – в ящики.
   Ему попался листок – «Протокол заседания Всероссийской ассоциации пролетарских писателей. Принятие в члены ассоциации поэта Маяковского В.В.».
   Владимир, на миг задумавшись, дописал в свое прощальное письмо:
   «ТОВАРИЩИ ВАППОВЦЫ, НЕ СЧИТАЙТЕ МЕНЯ МАЛОДУШНЫМ. СЕРИОЗНО – НИЧЕГО НЕ ПОДЕЛАЕШЬ.
   ПРИВЕТ».
   И продолжил уборку. Теперь, когда больше не было ни желания, ни надежды найти что-то или кого-то, что или кто мог бы удержать его от последнего шага, ему показалось необходимым тщательно подготовиться к самому важному поступку в своей жизни – собственной смерти. Все должно было свидетельствовать о том, что решение это – взвешенное, продуманное, что и мысли, и дела, и даже комната приведены в порядок. Ненужные бумаги летели в камин…
   Попался пригласительный билет на премьеру «Баня». Владимир и его швырнул на сжигание. И дописал в письме:
   «ЕРМИЛОВУ СКАЖИТЕ, ЧТО ЖАЛЬ – СНЯЛ ЛОЗУНГ, НАДО БЫ ДОРУГАТЬСЯ.
   В.М.».
   Он пересчитал деньги в ящике стола и еще дописал:
   «В СТОЛЕ У МЕНЯ 2000 РУБ. ВНЕСИТЕ В НАЛОГ. ОСТАЛЬНОЕ ПОЛУЧИТЕ С ГИЗА
   В.М.».
   Ну, кажется, все. Владимир обвел взглядом прибранную комнату.
   Нет больше метаний, нервных взрывов, отчаяния. Есть удивительное спокойствие, полная отстраненность.
   Он взял со стола маузер.
   Поднес его к виску.
   Передумав, упер ствол в грудь.
   Потом резко вставил дуло в рот.
   И поперхнулся, страшно закашлялся – до рвотных судорог, до потери дыхания, до брызнувших слез.
   Упал на стул, уронил голову на стол, спина сотрясалась от рыданий, но рука, свисающая к полу, все еще сжимала маузер…
 //-- МОСКВА, 21 ЯНВАРЯ 1930 ГОДА --// 
   В Большом театре был вечер памяти Ленина.
   На бархатном заднике висел портрет вождя в черно-красной раме.
   В правительственной ложе сидели Сталин, Молотов, Орджоникидзе, Калинин, Ворошилов…
   На сцене стоял Маяковский:

     Я
     себя
     под Лениным чищу,
     чтобы плыть
     в революцию дальше.
     Я боюсь
     этих строчек тыщи,
     как мальчишкой
     боишься фальши.
     Рассияют головою венчик,
     я тревожусь,
     не закрыли чтоб
     настоящий,
     мудрый,
     человечий
     ленинский
     огромный лоб.
     Я боюсь,
     чтоб шествия
     и мавзолеи,
     поклонений
     установленный статут
     не залили б
     приторным елеем
     ленинскую
     простоту…

   Владимир читал сдержанно, без привычных пафосных жестов трибуна, с глубокой болью.
   Сталин в ложе смотрел на поэта немигающими желтоватыми глазами.

   В Гендриковом переулке опять собрались соратники.
   – Чего боялись, то и вышло, Володя, – говорил Осип. – После твоего ухода ЛЕФ прекратил существование. Теперь нет оппозиции официальному искусству.
   Владимир молча и хмуро смотрел в чашку.
   – Мне непонятен ход твоих мыслей, – вступил Асеев. – Ты жизнь посвятил советской родине, а ратуешь за индивидуализм, даже эгоцентризм.
   – Не все ж могут свою дорогу прокладывать, – вздохнул Кирсанов.
   Владимир посмотрел на товарищей. Товарищи смотрели на него. С надеждой.
   Владимир тоскливо вздохнул:
   – Я по-прежнему считаю, что ЛЕФ себя изжил. Но может, вы в чем-то правы… Может, нужно какое-то новое объединение?..
   Товарищи облегченно заговорили наперебой:
   – Точно, новое объединение!
   – Да-да, совершенно необходимо!
   – Но надо всё обдумать…
   А Владимир уже воодушевился:
   – Что, если вместе ЛЕФа – РЕФ? Революционный фронт!
   – Думаешь, достаточно поменять одну букву? – сомневался Осип.
   – А в чем же революционность? – не понимал Асеев. – С чем бороться?
   – С аполитичностью! – объяснил Владимир. – Раньше мы думали, КАК делать искусство, а теперь должны задуматься, ДЛЯ ЧЕГО делать?
   Соратники радостно шумели:
   – Это мысль!
   – Гениально!
   – Да здравствует РЕФ!
   Как малые дети, они радовались, словно пришел кто-то взрослый, кто знает, что и как делать, и сейчас возьмет их за руку и поведет туда, где им будет хорошо.
   Молчавшая до сих пор Лиля подвела итог дискуссии по-своему:
   – Ну, тогда десерт!
   А загоревшийся ненадолго Владимир снова погас:
   – Лиля, я помогу…

   В кухне Лиля вынимала из духовки пирог, а Владимир грустно смотрел в окно:
   – Истосковался я, истощился… Ведь я правда Тату люблю. Ты скажешь, я опять себе надумал, нафантазировал? Но она первая, кому я снова стал стихи о любви писать… Ну, после тебя, конечно… А стихи не обманешь…
   Лиля громыхала противнем, ножом, вилками. И, не оборачиваясь, ответила:
   – Так что же тосковать? Радуйся любви!
   – Как радоваться? Я хочу с ней рядом быть, семью с ней хочу.
   – Хочешь – так и будет, – невозмутимо пообещала Лиля.
   Она старалась двигаться так, чтобы он не видел ее лица – предательские слезы вот-вот могли брызнуть из глаз. И вдруг уронила на пол блюдо:
   – Ох! Как же это я…
   Она принялась собирать осколки.
   – Осторожно, Личка, не порежься!
   Владимир бросился ей помогать, тут же позабыв о Тате.
   От пирога на столе остались только крошки.
   Осип перечитывал записанный в блокноте план действий:
   – И наконец, вечер «РЕФ открывается!» В Политехническом, да, Володя?
   – Да. Только, боюсь, все не так просто. Луначарского сняли с Наркомпроса. И вообще, к новым объединениям сейчас отношение не очень…
   Асеев боевито предложил:
   – Надо продемонстрировать нашу близость текущему моменту!
   – И решительно высказаться в прессе! – подхватил Кирсанов.
   А Лиля сообщила как бы невзначай:
   – Да, совсем забыла, пришли свежие газеты. И письма есть…
   Она взяла с тумбочки стопку корреспонденции:
   – Володя, тебе опять из фининспекции… Ося, тебе из «Межрабпомфильма».
   – Это, наверное, про фильм «Два-Бульди-Два», я потом посмотрю…
   – А это от Элички, – улыбнулась Лиля. – Волосик, она обещала написать, что сказал Рене Клер о твоем сценарии. Я прочту, да?
   – Да-да, конечно…
   Лиля вынула письмо из незаклеенного конверта, объясняя вскользь:
   – Я его открыла, а прочесть не успела – пирог надо было ставить. Ну, так, читаю… «Дорогие мои, я дописала роман. Надеюсь, смогу издать его в Москве. Содержание вполне социалистическое…» Молодец Эльзочка… Так… Ну, тут личное про Арагона… А, вот оно… «Новость, касающаяся Володи…» Я же говорила, Волосик, это Рене Клер…
   Лиля резко замолкла. Владимир торопит:
   – Ну что там? Читай же!
   – «Новость, касающаяся Володи», – нехотя повторила Лиля. – «Таня Яковлева вышла за какого-то виконта, венчалась в церкви. А всему русскому Парижу говорила: как бы Володя не узнал и не учинил скандала, который может расстроить ее брак. Прошу тебя ничего не говорить Володе…»
   Лиля умолкает. Все тоже неловко молчат.
   Владимир, сжав кулаки, выбежал из комнаты.
   Повисла тяжелая пауза. Осип укоризненно вздохнул:
   – Лиля, ну ты уже совсем…
   Лиля не слишком убедительно оправдывается:
   – Я этого и ожидать не могла… Я думала, там – про Рене Клера…
   Кирсанов с неожиданно прорвавшимся одесским акцентом возмутился:
   – Не, ну какие ж эти женщины бывают подлючие!
   Лиля не удостоила юношу ответом и тревожно спросила Осипа:
   – Где его пистолет?
   – На Лубянке…
   Хлопнула дверь квартиры. Лиля, вздрогнув, выбежала из комнаты.

   Владимир стремительно шагал по улице.
   Лиля с трудом догнала его.
   – Володя, ты куда? Постой!
   – Да не стреляться – не бойся!
   Лиля пыталась пристроиться к его шагу, ей приходилось почти бежать.
   – Ты извини меня, пожалуйста!
   – Тебя-то за что? – мрачно уточнил Владимир.
   – Ну… что ты узнал об этом… именно так…
   – А что, лучше было бы, если б я как дурак продолжал мечтать о ней?
   – Володя, эта женщина недостойна тебя! Она не поняла, какого масштаба личность ей посчастливилось встретить!
   – Все, хватит! – Владимир зашагал еще быстрей.
   Лиля отстала, подумала и жалобно вскрикнула:
   – Ой, я ногу подвернула!
   Владимир обернулся. Лиля, жалобно морщась, беззащитно улыбалась.
   Он бросился к ней:
   – Давай, посмотрю! Сильно болит?
   Владимир подхватил Лилю на руки, понес обратно к дому.
   – Сейчас доктора позовем!
   Лиля приникла к его груди:
   – Не стоит, пройдет…
   – А вдруг связки повредила? Это все из-за меня… Прости, Лилик!
   – Ну что ты, Щеник! Главное, не расстраивайся… Допишешь «Баню»… Подготовишь выставку… Шутка ли: мой Волосик – двадцать лет в искусстве!
   Мастерски переведя разговор с любовной темы на искусство, Лиля нежно улыбалась. И Владимир улыбался тоже.

   В конференц-зале Дома писателей готовилась юбилейная выставка двадцатилетия работы Маяковского в искусстве.
   Кирсанов и ребята-студенты сколачивали щиты для экспонатов, выставляли на стендах книги поэта на разных языках – даже с китайскими иероглифами, клеили на планшеты афиши Владимира.
   Сам он на стремянке крепил к стене огромный шарж на себя.
   Стремянку внизу придерживал Лавут. И жаловался:
   – Главискусство смету зарезало! Я говорю: как же так? Ведь работы по выставке уже начались, а они твердят: средств не хватает…
   – Сколько нужно – я доплачу! – отрезал Владимир. – Ты займись сбором «Окон РОСТа»: какие-то в Третьяковке, какие-то в Музее революции есть. Вася Каменский и Крученых согласились продать материалы для выставки – еще футуристические.
   – Продать? – хмыкнул Лавут. – Для твоей выставки?
   Владимир строго глянул сверху:
   – Людям жить надо. Семьи кормить.
   – Да я что – я ничего…
   Подбежала хорошенькая студентка:
   – Владимир Владимирович, я записки разобрала по темам.
   – Умничка!
   Владимир, спускаясь со стремянки, улыбнулся девушке.
   А она смущенно спросила:
   – Только я не знаю: а любовные – тоже на стенд?
   – А как же! Я вообще думаю книгу написать «Универсальный ответ записочникам».
   – Владимир Владимирович, – окликнул Кирсанов, – вырезки ваши как оформлять?
   Владимир подходит, перебирает кипу вырезок из газет, усмехается:
   – Надо же… «Маяковский непонятен массам»… Если бы я был непонятен, с чего бы я так много выступал, и о чем бы они так много писали?
   – Может, так и назовем стенд – «Маяковский непонятен массам»? – предложил Кирсанов.
   – Валяй!
   Владимир пошел дальше. Студенты прилаживали на стену очередной стенд.
   – Это для записей из вашего блокнота, – волнуется ответственная девушка. – Мы все аккуратненько наклеим, я только линеечку возьму…
   – Никаких линеечек!
   Владимир берет свои блокноты со стихотворными задумками, вырывает страницу за страницей и, к ужасу девушки, крепит их как попало кнопками на стенд.
   – Пусть видят, что я еще не заакадемичился!
   – Владимир Владимирович! – снова зовет Кирсанов.
   Владимир пошел к нему, говоря на ходу Лавуту:
   – Павел Ильич, чтобы бутерброды постоянно были и чай – молодежь ведь голодная.
   – Балуешь ты их.
   – А жизнь их не балует. Да, и сделай тетрадь у входа, чтобы кто приходит – записывались.
   – Помню, помню…
   – Пригласительные всем отправили?
   – Всем – и писателям, и в редакции газет.
   – А товарищу Сталину?
   – Лично отвез в канцелярию, – заверил Лавут.
   Кирсанов привел к Владимиру строгого краснолицего гражданина.
   – Товарищ, что вам? – удивляется Владимир.
   – Мне – освободить помещение!
   – В каком смысле?
   – В прямом. Завтра заседание по профилактической работе пожарного отделения.
   – Издеваетесь? – вскипел Владимир. – Этот зал мне предоставлен для выставки!
   – Выставка ваша только с первого февраля.
   – Да вы представляете, сколько за двадцать лет у меня материалов накопилось! Думаете, это все можно за час развесить?
   – У меня распоряжение директора, – твердит пожарный.
   – Да что ж я, всю жизнь должен сражаться? Идемте к директору!
   – Никуда не пойду! – протестует пожарный.
   Владимир вдруг смотрит куда-то вверх:
   – А это еще что такое?
   – Что, Владимир Владимирович? – не понимает Лавут.
   Владимир указал на мраморных купидонов, резвящихся на барельефе.
   – Выставка революционного искусства – и такая будуарщина!
   – Ломать не дадим! – предупреждает пожарный. – На них инвентарный номер!
   – А мы на ваш номер свой номер выкинем! – загадочно обещает Владимир.

   В буфете Дома писателей Лиля и Осип родительским взглядом смотрят на Владимира, поедающего бутерброды.
   – Когда же ты дома появишься? – вздыхает Лиля. – Сколько можно питаться всухомятку?
   – Вот, Магомет не идет к горе, а две горы пришли к Магомету, – усмехнулся Осип.
   – А когда ты последний раз спал? – продолжает Лиля. – Володенька, нельзя все делать самому!
   – Если сам не сделаешь, – бубнит с полным ртом Владимир, – ничего и не будет…
   Лиля легко переключилась на свое:
   – Вот и я в фильме все сама хочу делать! Мы с Жемчужным сорежиссеры, я и хронику сама в Берлине буду выбирать…
   – На хронику пока не выделили денег, – напомнил Осип.
   – Это потому, что ты совершенно не занимаешься моими киноделами! – упрекнула Лиля.
   И нетерпеливо глянула на свои часики:
   – Ну, где же она?
   – Кто? – не понял Владимир.
   – А я разве не сказала? Сейчас подойдет Вероника Полонская, которую мы с Жемчужным снимать хотим. Редкая красавица!
   – Ну, вы встречайтесь, а у меня хлопот по горло. – Владимир дожевывает бутерброд.
   – Нет-нет-нет, ты тоже посмотри: хороша она для фильмы или нет… А, вот и Нора!
   В буфет вошла красивая кудрявая девушка с добрым простодушным личиком и почему-то в вечернем платье среди бела дня.
   – Извините, пожалуйста, за опоздание! – смущенно улыбнулась она. – Я туфли надевала, а ремешок лопнул, я стала искать другие, и забыла, куда сунула сумочку… Пока искала сумочку, у меня котик пропал… Я побежала во двор, а он в шляпной коробке заснул, где я сумочку искала… И зачем я искала сумочку в шляпной коробке?
   У любой другой эта болтовня выглядела бы бредом, а у Вероники – наивно и мило. Она продолжала рассказывать, что, пока искала котика, выпачкала известкой платье, но уже сильно опаздывала и надела то, что висело ближе, и теперь ей ужасно неловко, что я она пришла ни с того ни с сего такая нарядная.
   Лиля слушает Веронику с легким раздражением.
   Осип – снисходительно.
   А Владимир добродушно улыбается:
   – Экая вы… Как потерявшаяся принцесса из сказки…
   – Со мной все время что-то происходит, – похлопала глазками Вероника.
   – Вот и сейчас произошло! – таинственно сообщил Владимир.
   Девушка приоткрыла хорошенький ротик, силясь сообразить, что он имеет в виду.

   На выходе из Дома писателей Лиля и Осип провожали машину, за рулем которой был шофер, а на заднем сиденье – Владимир и Нора.
   Лиля удовлетворенно сказала Осипу:
   – Ну, вроде бы приглянулась… Пока до театра ее довезет, наверняка уговорит еще встретиться.
   – Ты уверена, что все это правильно? – сомневается Осип.
   – А по-твоему, нет? Ты что, не видишь, как он убивается по Яковлевой! Беспомощная и беззащитная Норочка после деловой и решительной Таты должна его привлечь.
   – А Татой ты хотела отвлечь Володю от американской Элли – и что вышло?
   – Ну да, ну ошиблась… Я же не думала, что он так влюбится.
   – Так, может, он и сейчас влюбится?
   – В Нору? – Лиля сморщила носик. – Она слишком глупа для Володи.
   – Как будто мужчины любят за ум! – фыркнул Осип.
   – Тебе, конечно, видней, – съязвила Лиля.
   И они с Осипом дружно, под ручку, пошли по улице.

   А Владимир с Вероникой ехали в машине.
   – Нора, а что, если – не в театр? Если – ко мне? Я покажу вам новые стихи…
   – Нет, обязательно в театр! Это моя первая большая роль, пьеса «Наша молодость». Скоро показывать спектакль Немировичу-Данченко, так что я на репетицию.
   – Ладно, я заберу вас после репетиции.
   – Но… Владимир Владимирович… Я замужем…
   – Вы? Да ведь вы девочка совсем!
   – Я вышла замуж семнадцати лет, – кокетливо сообщила Нора. – За артиста нашего театра Мишу Яншина.
   Владимир нежно смотрит на нее:
   – Вы даже не понимаете, какая вы… И как вы мне нужны сейчас!

   Но дела сердечные – делами сердечными, а работа не стояла на месте.
   Маяковский и Мейерхольд разговаривали одни в пустом зале театра.
   – Учти, это не «Клоп»! – размахивал рукописью пьесы Владимир. – Это посильнее вещь! Когда поставим, вся страна ахнет…
   – Не митингуй, – прервал его Мейерхольд. – Ты расскажи, о чем там?
   – А, ну да!
   Владимир стал вводить режиссера в курс сюжета:
   – Изобретатель Чудаков сделал машину времени. Главный бюрократ Победоносиков вредит ему. Англичанин Понт Кич хочет своровать чертеж. Но машину запускают, и появляется Фосфорическая женщина из Института истории рождения коммунизма, чтобы отобрать лучших для переброски в светлое будущее…
   – Везде-то у тебя в пьесах светлое будущее! – ухмыльнулся Мейерхольд.
   – А какое же оно еще будет? – искренне не понял Владимир. – Светлое, конечно! Ну, слушай, все начинается так…
   Владимир начал читать рукопись, актерски изображая обоих персонажей:
   Велосипедкин: Что, всё еще в Каспийское море впадает подлая Волга?
   Чудаков: Да, но это теперь ненадолго. Часы закладывайте и продавайте.
   Велосипедкин: Хорошо, что я их еще и не купил…
   Чудаков: Не покупай! Скоро эта тикающая плоская глупость станет смешней, чем лучина на Днепрострое!
   Велосипедкин: Унасекомили, значит, Швейцарию?
   Чудаков: Да не щелкай ты языком на мелких сегодняшних политических счетах! Моя идея грандиознее. Я заставлю время и стоять, и мчать в любом направлении и с любой скоростью. С моей машиной ты можешь остановить секунду счастья и наслаждаться месяц, пока не надоест. С моей машиной ты можешь взвихрить растянутые тягучие годы горя, втянуть голову в плечи, и над тобой, не задевая и не раня, сто раз в минуту будет проноситься снаряд солнца, приканчивая черные дни!
   Мейерхольд задумчиво слушал пафосный монолог, который так захватил Маяковского…

   Вероника вышла из Художественного театра.
   Владимир ждал на противоположной стороне тротуара.
   Увидев его, Вероника нерешительно замерла. А он рванулся к ней.
   – Я заволновался: вдруг из театра будете идти – и заблудитесь или снова ремешок на туфле порвется…
   Вероника смущенно забормотала:
   – Да вы не думайте… нет, Владимир Владимирович… я совсем не всегда такая…
   – Такая-такая, и очень хорошо, что такая!
   Владимир уверенно взял Веронику за руку, повел к машине, открыл дверь…
   И девушка ахнула: все заднее сиденье утопало в цветах.
   Довольный произведенным эффектом, Владимир объяснил:
   – Вы же принцесса из сказки – у вас должен быть сказочный экипаж!

   В комнате на Лубянке Вероника, укутанная в простыню, сидела на диване, поджав колени к подбородку.
   Владимир – счастливый, мощный, с обнаженным торсом – ставил на столик бутылку «Абрау», конфеты, стаканы и огорчался:
   – Ну как можно такую волшебную женщину поить из стакана! Сегодня же куплю бокалы, и они будут только наши – наши с тобой, решено?
   – Ужасно! – всхлипывала Вероника. – Как ужасно я поступила! Ведь у меня – Миша, у вас – Лиля Юрьевна… Что я наделала?
   – Не ты, а мы! И нет никого, кроме нас!
   Владимир обнимает Веронику, целует. Она слабеет, отвечая на его поцелуи…

   Уже одетая Вероника стояла у двери.
   – Я не хочу тебя отпускать, – любовался ею Владимир.
   – Но я должна уйти.
   Он на миг задумался и спросил:
   – У тебя есть платок?
   – Платок? Есть, конечно…
   Вероника достала из сумочки носовой платок.
   Владимир схватил со стола нож и, сложив платок по диагонали, разрезал его.
   Один треугольник он отдал недоумевающей Веронике, второй зажал в руке:
   – Это знак того, что даже когда мы порознь, мы – вместе! Обязательно носи его с собой. И я буду. И мне всегда будет казаться, что ты рядом.
   Вероника, привстав на цыпочки, поцеловала Владимира.
   Да, она, дочка актеров, выросшая и живущая в театральной среде, где бурные отношения, эффектные жесты воспринимаются почти буднично, все же чувствовала, что столкнулась с чем-то особенным, особым по глубине и значительности переживаний. Она сжимала располовиненный платочек, и это ее немного пугало, как будто несло в себе больше, чем могло вместить ее маленькое сердечко.

   В Доме писателей плакат возвещал об открытии выставки «20 ЛЕТ РАБОТЫ».
   Мраморные купидоны, раздражавшие Маяковского, были приспособлены к духу времени – на них надеты пионерские галстуки.
   Народу много, но в основном молодежь. Солидных лиц и фигур не наблюдается.
   Владимир – утомленный, непривычно растрепанный – переминался с ноги на ногу возле стенда с «Окнами РОСТа».
   К нему протиснулся фотограф:
   – Товарищ Маяковский! Для истории!
   Вспышка – и появляется действительно ставшее впоследствии историческим фото мрачного Маяковского на своей выставке.
   К нему подошел Луначарский:
   – Володя, поздравляю! Это же – отчет целой фабрики поэзии! И когда ты столько успел? Твой мозг должны ученые изучать!
   – Спасибо, что пришли, Анатолий Васильевич!
   Владимир, против обыкновения, не подает два пальца, а пожимает руку Луначарского двумя руками.
   – А у меня здесь, видите, одна молодежь…
   – Неужели не было никого из коллег? – удивился Луначарский.
   – А вы гляньте в книгу записей: вузовцы, рабочие… И одно лицо без профессии, которое написало: «Зашел случайно, а не из любви к Маяковскому».
   Владимир невесело усмехнулся. Луначарский сочувственно вздохнул:
   – Да, умеют у нас поддержать успех коллеги…
   – А, ладно! – махнул рукой Владимир. – Показать вам, что для меня здесь самое ценное?
   – Буду рад.
   Владимир повел Луначарского к стенду с пожелтевшими бумагами, указал на листок с заголовком «Протоколъ».
   – Вот: мой первый допрос в шестнадцать лет. Мальчишка, а как отвечал – остроумец! А это донесения филеров, следивших за мной. Я у охранки был под кличкой «Высокий»…
   В сопровождении Лавута через толпу к Владимиру протискивалась мама.
   – Володенька!
   – Мамочка! – обнял ее Владимир. – Как же я рад вас видеть!
   – Скоро придут Людонька и Олечка.
   – Пойдемте, пойдемте, я все покажу, расскажу… Эй, дорогу! Маме моей дорогу!
   Они подошли к стенду, на котором фото: мама, папа, сестры, Володя-гимназист.
   – Я решил своих фотографий не вешать, только эту – семейную…
   – Вот бы отец порадовался, – прослезилась мама.
   Владимир снова обнял ее – сухонькую, седенькую.
   Подходят очкастые юноша и девушка – видимо, для храбрости вдвоем.
   – Товарищ Маяковский, а вы нам почитаете? – спрашивает юноша.
   – Пожалуйста, почитайте! – вторит девушка.
   – Где читать? – удивился Владимир. – Здесь?
   – Конечно, здесь! Почитайте! Просим, просим! – несется уже со всех сторон.
   Владимир решительно взобрался на куб – деталь конструктивистской декорации выставки – и почти уперся головой в потолок.
   – Товарищи! Друзья! А я даже рад, что нет здесь первачей-бородачей и протухших эстетов, которым все равно, кого приветствовать, лишь бы юбилей. Я рад, что здесь – молодежь! И я счастлив, что меня читаете вы! Привет, молодые коммунары!
   Зал бурно аплодирует.
   – Не надо оваций! – Поэт вскинул привычным жестом руку. – Я прочту из неоконченной еще поэмы «Во весь голос». Нарочно читаю неоконченное – жизнь продолжается!

     Уважаемые
     товарищи потомки!
     Роясь
     в сегодняшнем
     окаменевшем дерьме,
     наших дней изучая потемки,
     вы,
     возможно,
     спросите и обо мне.
     И, возможно, скажет
     ваш ученый,
     кроя эрудицией
     вопросов рой,
     что жил-де такой
     певец кипяченой
     и ярый враг воды сырой.
     Профессор,
     снимите очки-велосипед!
     Я сам расскажу
     о времени
     и о себе…

   Вечером Владимир лежал ничком на диване в комнате на Лубянке.
   Рядом сидела Вероника и гладила его по спине, утешала:
   – Ну, подумаешь – не пришли… Не расстраивайтесь… Они сами себе хуже сделали – такая интересная выставка… Все вас поздравляют…
   – Поздравляют?
   Владимир вскочил, схватил со стола газету «Печать и революция».
   – Вот! Видишь?
   – Что… вижу? – растерялась Вероника.
   – Ничего ты не видишь! Потому что ничего тут и нет! А должен был быть мой портрет и поздравление с двадцатилетием!
   Действительно, портрет должен был быть. Но вот – его нет. А был еще в гранках, Владимир это сам видел. Но в последний момент перед печатью портрет изъяли. Кто изъял? Почему? И по чьему приказанию? Никто не смог дать ответ.
   Отшвырнув газету, Владимир зашагал по комнате взад-вперед, говоря с самим собой:
   – Может, верно: не бывает один прав, а все не правы? Я не умею быть отверженным, я хочу быть полезным стране. Иначе нет смысла… И что противно – страх! Это – возраст, что ли? Или – просто устал? Но жить надо… Надо жить…
   Вероника только вертит головой вправо-влево, испуганно наблюдая за мечущимся Владимиром.
   А он, наконец вспомнив о ней, бросился к дивану:
   – Норкочка! Ты меня будешь любить?
   – Но я…
   – Мне надо знать, что меня любят, понимаешь?
   – Да, но…
   А он твердит уже не ей, а бог весть кому:
   – Они должны меня любить! Должны! Мне нужно, чтоб меня любили!

   Зал заседаний РАПП – Российской ассоциации пролетарских писателей – битком набит этими самыми писателями.
   В президиуме: Авербах, Фадеев, Серафимович, оргсекретарь Сутырин, еще какие-то серые личности.
   На трибуне – взволнованный, напряженный Маяковский. Четко и уверенно завершает ранее начатую речь:
   – И потому я делаю осознанное заявление. Делаю, исходя из лозунга консолидации всех сил пролетарской литературы. Я прошу принять меня в РАПП!
   Ему жизненно необходимо было чувствовать себя принятым и любимым. Эта потребность была так велика, что толкала не на компромиссы даже – компромисс это все-таки взвешенное, выверенное решение, а на аффективные порывы навстречу людям, соотечественникам, коллегам с открытым текстом и явным подтекстом: я – ваш, примите меня, любите меня! Одни называли это ошибкой, другие – хитростью, третьи – глупостью. А для него это был по-детски искренний и наивный порыв широкой души. Он верил, что любое черное на самом деле белое – нужно только умело его поскрести. И он так же по-детски верил в свою могучую способность превращать черное в белое.
   Вот и сейчас, стоя как на судилище, перед уже запротоколированной, далекой от истинной литературы организации, он верил, что стоит ему приложить усилия – и РАПП станет нести в массы доброе и светлое, свежее и прогрессивное, и все эти люди, явно сгрудившиеся против него, будут ему благодарны и пойдут за ним в общем прекрасном душевном порыве.
   А зал на прошение Владимира о приеме в их ряды реагировал шумно, но невнятно – то ли одобрял, то ли осуждал…
   В президиуме Фадеев вполголоса спросил у Авербаха:
   – Не пойму все-таки, зачем ему это нужно?
   – Вы что, «Правду» не читали? – усмехнулся Авербах. – Там прямо написано: «Пора сделать выбор: либо окончательно перейти в лагерь честных союзников пролетариата, либо быть отброшенными в ряды буржуазных писателей».
   – Вот Володя и подсуетился! – заметил Серафимович.
   Сутырин повел заседание привычным курсом:
   – Есть вопросы к товарищу Маяковскому?
   Из зала тут же выкрикнули:
   – Вы член РЕФа, зачем вам еще и РАПП?
   Владимир отвечал, волнуясь, как школьник на экзамене:
   – РЕФ отличается от организации пролетарских писателей. РЕФ – это только школа изучения технологии писательства.
   Зал не был удовлетворен:
   – А как же разногласия – ваши и ваших единомышленников – с творческим методом членов РАПП?
   – Никаких разногласий по литературно-политической линии партии, проводимой РАППом, у меня нет.
   – Маяковский, перестаньте юлить! Вы же – типичный индивидуалист!
   – То, что я сегодня вхожу в РАПП, показывает серьезное и настойчивое мое желание перейти к массовой работе.
   Авербах язвительно поинтересовался:
   – И что же – ямбом писать станете?
   – Если это нужно стране – смогу и ямбом! – отчеканил Владимир.
   Из зала съехидничали:
   – А может, вы думаете, в РАППе больше гонорары?
   Владимир с трудом сдержал гнев. И ответил стихами:

     Мне
     и рубля
     не накопили строчки,
     краснодеревщики
     не слали мебель на дом.
     И кроме
     свежевымытой сорочки,
     скажу по совести,
     мне ничего не надо.
     Явившись
     в Це Ка Ка
     идущих
     светлых лет,
     над бандой
     поэтических
     рвачей и выжиг
     я подыму,
     как большевистский партбилет,
     все сто томов
     моих
     партийных книжек!

   Владимир пророкотал стихи, как обычно с голосовым подъемом в конце, подразумевающим аплодисменты. Но зал ответил молчанием.
   Владимир заметно растерян.
   А Фадеев ставит вопрос ребром:
   – И все-таки, как вы понимаете место поэта в рабочем строю?
   Владимир к вопросу был готов. И снова ответил стихами:

     Я хочу,
     чтоб в дебатах
     потел Госплан,
     мне давая
     задания на год.
     Я хочу,
     чтоб к штыку
     приравняли перо.
     С чугуном чтоб
     и с выделкой стали
     о работе стихов,
     от Политбюро,
     чтобы делал
     доклады Сталин.

   И уж на этот раз пролетарские писатели – а куда им было деваться? – зааплодировали как миленькие!
   В президиуме встал Авербах.
   – Ну что же, товарищи… В смысле политических взглядов Маяковский доказал близость пролетариату. Это, однако, не означает, что мы принимаем весь его поэтический багаж. Нет, мы рассматриваем его только как попутчика, которому от каких-то взглядов и теорий придется отказаться. А мы со своей стороны в этом ему поможем.
   Владимир тоскливо глянул на Авербаха.
   Авербах ответил непримиримо колючим взглядом. И сел.
   А Сутырин предложил:
   – Давайте голосовать, товарищи! Кто за прием поэта Маяковского в ряды РАПП?
   Владимир напряженно смотрит в зал.
   Поднялась одна рука, вторая, еще, еще и еще…
   – Единогласно! – подвел итог Сутырин.

   В тишине квартиры в Гендриковом переулке напряженно тикали ходики. Словно взрывной механизм, ожидал назначенной секунды взрыва.
   Осип сказал Владимиру:
   – По-моему, ты совершил самоубийство.
   – Пока еще нет, – мрачно ответил Владимир.
   Они сидели возле двух больших открытых чемоданов. Владимир был одет по-домашнему, а Осип – по-дорожному.
   Вошла Лиля – тоже в дорожном костюме, – уложила в чемодан какие-то вещи. И, глянув на мужчин, поинтересовалась:
   – Что за траур?
   Владимир и Осип молчат. Лиля нахмурилась:
   – Ося, ты опять про РАПП? Уж сколько говорили: Володя сделал нормальный, практический шаг. Не ты ли сам утверждал, что нужно уметь договариваться с властью?
   Лиля всегда умела сказать то, что Владимир хотел услышать. Но сейчас на душе было так скверно, что он даже не смог обрадоваться ее поддержке.
   Впрочем, угрюмое молчание мужчин не могло сбить приподнятого настроения Лили. Она тараторила, продолжая укладывать вещи:
   – Володичка, обещай мне, что, пока мы будем в Берлине, ты будешь отдыхать! Спать, спать и спать! Обещай мне, Щеник!
   Владимир мрачно пожал плечами:
   – Одного не пойму: что вы мчитесь, будто за вами гонятся? Дождались бы хоть премьеры «Бани»…
   Это действительно выглядело странным: Лиля и Осип решили ехать в Берлин как-то в одночасье. Без особых на то срочных и внятных причин. Очень быстро собрались, быстро получили визы, быстро взяли билеты. И вот еще что странно: на носу была премьера «Бани», там пока далеко не все удавалось, Владимир очень нервничал, и сейчас моральная поддержка Лили, да и Осипа, была ему крайне необходима.
   Лиля в который раз не слишком убедительно объяснила причину стремительного отъезда:
   – Ну, Волосик, я же говорила, что хочу встретиться с мамой, а то она вот-вот уедет в Аргентину, а там до нее далеко-далеко! Ну, всё… А, нет, щетку забыла!
   Лиля вышла. Владимир, помолчав, переспросил Осипа:
   – Так ты считаешь, насчет РАППа я неправ?
   – Все так считают. И мы, и они…
   – А я думаю, надо быть гибким. Главное – результат.
   – Это что-то новое в твоем репертуаре…
   – Я имею в виду: результат для общего дела, для страны. И если старые товарищи меня не понимают, то я уверен, меня поймет молодежь!
   Осип, помедлив, открыл свой портфель и достал «Комсомольскую правду».
   – Не хотел огорчать… Но раз уж ты сам – о молодежи… Читай!
   Владимир взял газету. Увидел заголовок: «СЕМЕН КИРСАНОВ – ПИСЬМО ВЛАДИМИРУ МАЯКОВСКОМУ. “ЦЕНА РУКИ”».
   Он прочел вслух:
   – «Пемзой грызть, бензином кисть облить, чтобы все рукопожатия его со своей ладони соскоблить…»
   Владимир пораженно смотрит на Осипа. Тот лишь вздыхает.
   – Зачем Сёма это сделал? – с болью воскликнул Владимир.
   – А зачем ты печатал письмо Горькому? – встречно спросил Осип. – Юношеский максимализм…
   – Нет, там другое! Мама Горького не передавала мне малину, когда я болел, и я не ночевал у Горького в комнате, когда в общежитие не пускали, и Горький не утешал, когда меня девицы бросали…
   Оскорбленный Владимир все повышал и повышал голос, а в конце уже выкрикнул:
   – Это – предательство!
   Из соседней комнаты позвала Лиля:
   – Волосик!
   Не договорив с Осипом, Владимир только махнул рукой и вышел.

   В комнате Лиля обняла его:
   – Я почему-то ужасно волнуюсь! Скажи, что с тобой все будет хорошо!
   – Хорошо, конечно. – Владимир усмехнулся. – Только бы знать, что именно для меня хорошо…
   – Давай не выдумывать лишнего! Давай чтобы я не волновалась… Обещаешь?
   Владимир схватил Лилю за плечи:
   – А ты мне сама скажи! Со мной все будет хорошо, да? Только ты всю правду скажи!
   Лиля принужденно засмеялась, освободилась из рук Владимира:
   – Что за патетику мы с тобой устроили?
   Она подала ему исписанный листок:
   – Тут телефоны: врачи, если заболеешь, мастер водопроводный, на всякий случай… И парикмахер, пускай приедет, пострижет тебя – зарос ты безобразно…
   – Лиля! – перебил Владимир. – Скажи: все, что было у нас, это не зря было? Все терзания, мучения… Не зря?
   – А ты разве сам не понимаешь, не чувствуешь?
   – Не знаю… Я будто на куски рассыпаюсь! Не могу про себя ничего понять… Лиличка, ты прости, если что не так было, если я обидел тебя…
   – Ну что мы с тобой, будто навек прощаемся?
   Лиля напряженно засмеялась и надела шляпку.
   – Через месяц вернусь с Осей. И с подарками!
   А Владимир все никак не мог освободиться от ощущения странности их внезапного отъезда.
   – Но вы с Осипом уже пятнадцать лет никуда вместе не ездили…
   – А теперь просто совпадение, – поспешно объясняет Лиля. – У Оси отпуск выдался, мне надо маму повидать, а заодно поискать в Берлине хронику для «Стеклянного глаза»… Волосик, не накручивай себе никаких фантазий!
   Лиля пошла к двери, но обернулась, лукаво улыбнулась:
   – А может, ты все еще ревнуешь к Осе?
   – Иди, иди, опоздаешь, – хмуро ответил Владимир.

   В театре Мейерхольда состоялась премьера «Бани».
   На входе висел огромный плакат:

     Цените искусство,
     наполняющее кассы,
     но искусство,
     разносящее октябрьский гул,
     но искусство,
     блещущее оружием класса,
     не сдавайте врагу
     ни за какую деньгу!

   На сцене идет финал пьесы:
   ПОБЕДОНОСИКОВ: Художник, лови момент, изобрази живого человека в смертельном оскорблении!
   БЕЛЬВЕДОНСКИЙ: Не-е-ет! Ракурс у вас какой-то стал неудачный. На модель надо смотреть, как утка на балкон. У меня только снизу вверх получается вполне художественно.
   ПОБЕДОНОСИКОВ: Хорошо, хорошо, пускай попробуют, поплавают без вождя и без ветрил! Удаляюсь в личную жизнь писать воспоминания. Пойдем, я с тобой, твой Носик!
   МЕЗАЛЬЯНСОВА: Я уже с носиком, и даже с носом, и даже с очень большим. Ни социализма не смогли устроить, ни женщину. Ах вы, импо… зантная фигурочка, нечего сказать! Гуд бай, адье, ауфвидерзейн, прощайте! Плиз, май Кичик, май Пончик!
   Мезальянсова уходит с Понтом Кичем.
   ПОБЕДОНОСИКОВ: И она, и вы, и автор – что вы этим хотели сказать, – что такие, как я, вроде не нужны для коммунизма?!

   Маяковский и Мейерхольд стоят за кулисами.
   Здесь же дожидаются поклонов архитектор Вахтангов – автор декорации – и художник Дейнека – автор костюмов и грима.
   Однако после финальной реплики Победоносикова в зале только одиночные хлопки.
   Маяковский растерянно смотрит на Мейерхольда.
   Тот отвечает унылым взглядом.
   За кулисами появляются актеры.
   – Гробовая тишина! – восклицает Штраух, игравший Победоносикова.
   – Полный провал! – шепчет Зинаида Райх в костюме Фосфорической женщины.
   Владимир, упрямо сжав кулаки, один уходит на сцену.
   – Идемте все! – приказал Мейерхольд.
   Он взял за руки Райх и Штрауха, остальные артисты поплелись за ними.
   При виде создателей одиночные хлопки все же сменились вялыми аплодисментами.
   Так же вялы и улыбки раскланивающихся создателей…
   Это был второй провал пьесы поэта после первого провала в Петербурге трагедии «Владимир Маяковский». Но если тогда, двенадцать лет назад, молодой самоуверенный поэт радовался провалу у публики, которая еще не доросла до понимания его гениальности, то сейчас опять радоваться тому, что публика не поняла гения, опередившего свое время, у Владимира уже нет ни былых сил, ни былой в себе уверенности…
   Он стоял напротив выхода из театра. И откровенно вглядывался в лица выходящих зрителей. Люди, смущаясь, норовили проскочить мимо автора.
   Но все же до него доносились отдельные реплики:
   – Туману слишком много…
   – Трескучая болтовня!
   – Напрасно Мейерхольд взялся за эту чушь!
   – В мечту Маяковского поверить нельзя, потому что он сам в нее не верит…
   И пожалуй, в этом была самая горькая и самая потаенная правда.
   Из театра вышел Кирсанов. При виде Маяковского он попытался затеряться в толпе, но Владимир негромко окликнул его:
   – Сёма…
   Кирсанов нехотя подошел и промямлил:
   – Поздравляю с премьерой.
   И протянул руку. Но Владимир покачал головой:
   – Нет, Сёма, я тебе руку жать не стану: она у тебя бензином воняет. – Он усмехнулся и процитировал: – «Пемзой грызть, бензином кисть облить, чтобы все рукопожатия его со своей ладони соскоблить…»
   Кирсанов отвел глаза. Владимир спросил грустно:
   – А ты, Сёма, какого года?
   – Шестого…
   – Значит, Евангелие тебе до одиннадцати лет читали. Большой уже был…
   – Я атеист.
   – Я тоже. Но ты только одну историйку библейскую припомни – про рыбака. Петром звали. «Истинно говорю тебе: не пропоет петух, как отречешься от меня трижды…»
   Кирсанов вскинул на Владимира виноватый взгляд. Хотел что-то сказать, но Владимир остановил его взмахом руки:
   – Ничего, Сёма! Если что, за меня «Во весь голос» допишешь…
   Поэт как-то отчаянно улыбнулся и пошел прочь.
   – Владимир Владимирович! – сорвавшись на фальцет, крикнул Кирсанов.
   Но Маяковский, не останавливаясь, уходил в темноту…

   Владимир и Вероника, прижавшись друг к другу, лежали под простыней на узком диване в комнате на Лубянке.
   – Бросай своего Яншина! – попросил Владимир.
   Вероника молчала.
   – Ты же не любишь его.
   Она не отвечала.
   – А меня любишь?
   Вероника еще помолчала. Потом ответила шепотом:
   – Я вас боюсь…
   – Дурочка!
   Он поцеловал ее и добавил тоскливо:
   – Как можно бояться затравленного волка?..

   В своем кабинет на Лубянке Агранов при свете зеленой настольной лампы просматривал бумаги в папке.
   Кудрявый Эльберт, распевавший романсы в доме Бриков, терпеливо ждал.
   Наконец Агранов закрыл папку.
   – Всё четко, Лёва, всё внятно. Что можешь добавить на словах?
   – Главное. У Маяковского произошел перелом, он уже сам не верит в то, что писал раньше. И ненавидит то, что пишет сейчас.
   Агранов удивленно поднял брови и потребовал:
   – Мотивируй!
   – Пожалуйста. «Мне агитпроп в зубах навяз…», «Я себя смирял, становясь на горло собственной песне…», «Роясь в нынешнем окаменевшем говне…».
   – А как же вот это?
   Агранов выдал в ответ Эльберту чеканные строки:
   – «ГПУ – это нашей диктатуры кулак сжатый! Храни пути и речки, кровь и кров, бери врага, секретчики, и крой КРО!»
   Эльберт объяснил уверенно:
   – А это – панический страх, что советская власть сотрет память о нем из умов современников.
   Агранов пристально уставился на молодого коллегу.
   Тот ответил безмятежным взглядом.
   – Далеко пойдешь, Лева, – серьезно сказал Агранов.
   – Под вашим руководством! – так же серьезно заверил Эльберт.
   Агранов снова полистал бумаги в папке.
   – Тут маловато про его реакцию на бойкот руководством юбилейной выставки, на провал «Бани»…
   – И на газетную травлю, – добавил Эльберт. – Он переживает. Но стиснул зубы. Хотя тут бы ему, конечно, самое оно…
   – Что – оно?
   – Да хоть застрелиться, – усмехнулся Эльберт.
   Агранов хотел ответить на его усмешку что-то резкое, но сдержался, молча сунул папку-донос Эльберта в стол и с треском задвинул ящик.

   Маяковский выступал в зале Плехановского института.
   В отличие от прежних его выступлений, собиравших пеструю взволнованную публику, здесь никто не теснился на стульях и в проходах. Зал заполнен бесстрастными людьми с аккуратными прическами, в неброских костюмах, с настороженными лицами – новая молодежь нового времени.
   Владимир окинул зал тяжелым взглядом:
   – Сказать по правде, выступать мне надоело. Когда я умру, вы со слезами умиления будете читать мои стихи. А пока я жив, обо мне говорят всякие глупости, меня много ругают…
   Из зала звучат не эмоциональные, как обычно, а холодные голоса:
   – Правильно ругают!
   – Рабочие не понимают ваших стихов!
   – А строчки зачем разбивать? Глазам больно!
   Владимир тоскливо поморщился:
   – Сколько раз я все это слышал! Ничего, товарищи, лет через десять – пятнадцать культурный уровень трудящихся повысится, и мои произведения станут понятны всем.
   Началась привычная пикировка с залом: вопросы – ответы:
   – Какое отношение поэма «Хорошо» имеет к революции? Вы там все пишете о себе! Это мне, пролетарию, непонятно!
   – Если пролетарию непонятно, значит, пролетарию нужно учиться.
   – Маяковский, прекратите оскорблять своих слушателей!
   – А я думаю, что вы – не мои слушатели.
   Гул недружелюбных голосов нарастал.
   – У вас демагогия, а не стихи!
   – Формалист!
   – Газетный поэтик!
   В зале начинают вскакивать, устремляясь к сцене.
   Но Владимир неожиданно рявкнул:
   – Всем сидеть! Молчать!
   Зал присмирел и умолк.
   А Владимир после секундного взрыва опять обессилел:
   – У меня нет злобы на вас. Нет. Когда-нибудь поймете… А сейчас я почитаю…
   Владимир начал непривычно тихо, с какой-то внутренней болью:

     Я хочу
     быть понят моей страной,
     а не буду понят, —
     что ж,
     по родной стране
     пройду стороной,
     как проходит
     косой дождь…

   Он запнулся, умолк, рассеянно блуждая потухшим взглядом по залу.
   – Нет, читать стихов я больше не буду. Не могу.
   Резко повернувшись, Владимир ушел за кулисы…

   И наступил день 14 апреля 1930 года. Точнее – раннее утро этого дня.
   В комнате-лодочке сидел на стуле Владимир, уронив голову на стол, спина его сотрясалась от рыданий, а рука, свисающая к полу, сжимала маузер.
   Но постепенно рыдания затихали, он поднял голову, утер рукой с маузером заплаканные глаза, потом положил маузер на стол, рядом со своим прощальным письмом.
   Владимир перечел его с начала до конца – полностью:

   ВСЕМ!
   В ТОМ, ЧТО Я УМИРАЮ, НЕ ВИНИТЕ НИКОГО.
   И ПОЖАЛУЙСТА, НЕ СПЛЕТНИЧАЙТЕ – ПОКОЙНИК ЭТОГО УЖАСНО НЕ ЛЮБИЛ.
   МАМА, СЕСТРЫ И ТОВАРИЩИ, ПРОСТИТЕ – ЭТО НЕ СПОСОБ (ДРУГИМ НЕ СОВЕТУЮ), НО У МЕНЯ ВЫХОДОВ НЕТ.
   ЛИЛЯ – ЛЮБИ МЕНЯ.
   ТОВАРИЩ ПРАВИТЕЛЬСТВО, МОЯ СЕМЬЯ – ЭТО ЛИЛЯ БРИК, МАМА, СЕСТРЫ И ВЕРОНИКА ВИТОЛЬДОВНА ПОЛОНСКАЯ.
   ЕСЛИ ТЫ УСТРОИШЬ ИМ СНОСНУЮ ЖИЗНЬ – СПАСИБО.
   НАЧАТЫЕ СТИХИ ОТДАЙТЕ БРИКАМ, ОНИ РАЗБЕРУТСЯ.
   КАК ГОВОРЯТ –
   «ИНЦИДЕНТ ИСПЕРЧЕН»,
   ЛЮБОВНАЯ ЛОДКА
   РАЗБИЛАСЬ О БЫТ.
   Я С ЖИЗНЬЮ В РАСЧЕТЕ
   И НЕ К ЧЕМУ ПЕРЕЧЕНЬ
   ВЗАИМНЫХ БОЛЕЙ,
   БЕД И ОБИД.
   СЧАСТЛИВО ОСТАВАТЬСЯ.
   ВЛАДИМИР МАЯКОВСКИЙ.
   ТОВАРИЩИ ВАППОВЦЫ, НЕ СЧИТАЙТЕ МЕНЯ МАЛОДУШНЫМ.
   СЕРИОЗНО – НИЧЕГО НЕ ПОДЕЛАЕШЬ.
   ПРИВЕТ.
   ЕРМИЛОВУ СКАЖИТЕ, ЧТО ЖАЛЬ – СНЯЛ ЛОЗУНГ, НАДО БЫ ДОРУГАТЬСЯ.
   В.М.
   В СТОЛЕ У МЕНЯ 2000 РУБ. – ВНЕСИТЕ В НАЛОГ.
   ОСТАЛЬНОЕ ПОЛУЧИТЕ С ГИЗА.
   В.М.»

   С прикнопленной на стене над столом фотографии на Владимира прямо и строго смотрел Ленин.
   Коротко глянув на него в ответ, Владимир снова взял маузер. Но снова его положил.
   И в каком-то отчаянном рывке последней надежды выбежал из комнаты.

   Владимир ехал в такси по утренней Москве.
   Улицы были тихи и пустынны – словно затихли в ожидании развязки.

   Вероника Полонская вышла из своего дома, поправляя шляпку, и увидела стоявшего у такси Маяковского. Он попросил:
   – Нора, прости меня за то, что было ночью у Катаевых!
   Вероника, не отвечая, зацокала каблучками по тротуару.
   Владимир устремился за ней.
   Понятливый таксист неспешно тронул машину следом за ними.
   Владимир возбужденно размахивал руками:
   – Да, я вел себя безобразно! Но я прошу: один разговор, только один!
   Вероника молча шла дальше. Владимир клятвенно заверял:
   – Норкочка, я буду сдержан, спокоен, обещаю тебе!
   Он выхватил из кармана исписанный листок и сообщил, что даже составил план разговора, чтобы ничего лишнего не сказать, там целых шестнадцать пунктов, первое: «Если любят – разговор приятен», второе: «Я не раскаиваюсь», третье: «Я не кончу жизнь, не доставлю такого удовольствия»…
   – Да, вот еще что! В письме правительству я написал, что ты – член моей семьи…
   Вероника наконец остановилась, удивленно спросила:
   – В каком еще письме правительству? Зачем?
   – Ну, неважно… Скажи только: я могу именно так про тебя написать?
   Вероника растерянно смотрела на Владимира.
   А он, воспользовавшись ее замешательством, распахнул – даже не взявшись за ручку носовым платком – дверь такси.
   – Я прошу тебя! Умоляю!
   Вероника, еще чуть поколебавшись, молча уселась в салон.

   В комнате-лодочке Вероника сидела на диване, с тревогой наблюдая за Владимиром. А он ходил перед нею из угла в угол и, поглядывая в свой листок-план разговора, сбивчиво говорил:
   – В чем сущность моей беды?.. Да, мне необходимо быть любимым! Видимо, больше, чем другим, без любви я задыхаюсь… Не ревность… Нет, ревности нет… Ладно, этот пункт пропущу… Вот, главное: я устал от игры! Устал разгадывать, что на самом деле… Если ты готова любить меня и не мешать мне любить себя, я все для тебя сделаю! Мне необходимо, чтоб кто-то любил! Мама – да, конечно… Но разве мама Христа могла переменить его судьбу?!
   Раздался стук в дверь.
   – Нельзя! Я занят! – закричал Маяковский.
   – Это книгоноша, – сказали из-за двери. – Вы заказывали сочинения Ленина.
   – Потом, потом… Или вот что, оставьте книги у соседей!
   – А оплату кто произведет?
   Владимир с досадой распахнул дверь.
   Конопатый паренек вошел и вручил ему связку книг.
   Владимир, выудив из кармана деньги, сунул их книгоноше.
   – Все, спасибо, идите!
   Но паренек неторопливо пересчитал деньги:
   – Это много…
   – Неважно, всё, иди!
   Владимир раздраженно машет руками на книгоношу.
   Воспользовавшись моментом, Вероника вскочила с дивана:
   – Я тоже пойду! Опаздываю на репетицию…
   – Нет!
   Владимир преградил ей дорогу к выходу, роняя книги. Ленинские тома рассыпались по полу. Одной рукой Владимир загораживал путь Веронике, другой выталкивал за дверь перепуганного книгоношу.
   Тот наконец выскочил за дверь. А Вероника потребовала уже истерично:
   – Выпустите меня! Немедленно выпустите!
   – Нет, ты останешься!
   – Но я не могу!
   – Это я не могу!
   Владимир запер дверь и сунул ключ в карман.
   – Это просто смешно и глупо! – Голос Вероники дрожит. – Нас ругают за опоздания на репетиции. А сегодня еще придет Немирович! Если вы так уж хотите, встретимся вечером…
   – Нет! Нужно решить сейчас!
   Владимир схватил ее за плечи:
   – Ты со мной? Со мной, ответь?
   – Отпустите меня! – вырывается Вероника.
   – Нет! Я тебя запру, а сам пойду в магазин, куплю тебе все необходимое – платья, белье, щетки, помады, ну, что там еще нужно… У тебя будет все, и ты никуда не уйдешь!
   – Да что же это за ужас?!
   – Тебя пугает разница лет? Не беда, я стану молодым и веселым!
   Владимир заговорил уже как в бреду:
   – Вчера я вел себя глупо, пошло, недостойно… Сам себе мерзок! Но об этом мы не будем вспоминать… Как будто ничего и не было…
   Вероника жалобно заплакала:
   – Выпустите меня! Ну, пожалуйста!
   При виде ее слез Владимир пришел в себя, помолчал, сказал коротко:
   – Прости.
   Вынул из кармана ключ и отпер дверь.
   Вероника недоверчиво смотрела на него. По щекам ее текла тушь.
   Владимир сказал неожиданно тихо и нежно:
   – Прощай, девочка.
   Вероника несмело пошла к двери, переступила порог, обернулась, спросила дрожащим голоском:
   – Позвонить вам после репетиции?
   Владимир только грустно улыбнулся:
   – У тебя деньги на такси есть?
   – Нет…
   Он достал из кармана и вручил ей купюру.
   – Спасибо, – тихо сказала она.
   – Будь счастлива!
   И, не давая ей больше сказать ни слова, Владимир закрыл за Вероникой дверь.
   Она пошла по коридору.
   Из своей комнаты выглянула любопытная Мэри.
   Вероника отвернулась, ускорила шаг.
   У двери квартиры она достала зеркальце, увидела потёки туши, порылась в сумочке, нашла отрезанную Владимиром при их первом свидании половинку платка, смочила платок слюной, стала вытирать тушь…
   А за дверью комнаты Маяковского раздался выстрел.

   И в этот миг рядом с ним не оказалось никого, совершенно никого из тех многих, с кем у него была такая долгая, через годы дружбы и обид, встреч и расставаний глубокая душевная связь. Но видно, так уж было судьбой предначертано, чтобы он остался один, чтобы он смог совершить то, что задумал, и то, что, возможно, избавило его от еще более невыносимых мук.
   Многие из тех, кто в течение его жизни был близок с ним, впоследствии писали мемуары. И по их свидетельствам, в момент его смерти каждый из них что-то почувствовал – неясное, тревожное, пронзившее душу…
   В тот миг, когда на Лубянке прогремел выстрел, в Берлине вдруг остановилась посреди улицы Лиля, но, привычно взяв себя в руки, пошла дальше, еще не зная, что через сорок восемь лет уйдет путем Владимира, приняв смертельную дозу снотворного…
   А в Нью-Йорке в момент выстрела на Лубянке схватился за сердце Бурлюк, и к нему бросилась с лекарством взволнованная Маруся…
   А в московской мастерской неловко опрокинула баночку с алой краской и расплакалась Верочка Шехтель…
   А в Лондоне Женя Ланг, подшивавшая платье, уколола палец иголкой…
   А в Ленинграде на мосту резко обернулась, будто кто-то ее окликнул, Мария Денисова…
   А в московском наркомате Софья Шамардина резко вышла из-за стола заседания – вдруг стеснило грудь и стало нехватать воздуха…
   А возле библиотечного стеллажа выронила книгу Наташа Брюханенко…
   А в Париже Татьяна Яковлева за рулем резко затормозила, чуть не врезавшись в идущую впереди машину…
   А в Америке Элли вдруг порывисто прижала к себе дочку Патрицию.
   А в новой прекрасной московской квартире мама Владимира уронила почти довязанную телогрейку, увидев за окном стучащего клювом в стекло белого голубя…

   Услышав выстрел, Вероника Полонская оцепенела.
   Потом опрометью бросилась назад.
   С отчаянным криком влетела в комнату.
   Владимир лежал на полу. Лицо было растерянно-удивленное.
   В согнутой руке – маузер.
   По белой сорочке – там, где сердце, растекалось багровое пятно…

     Били копыта.
     Пели будто:
     Гриб. Грабь. Гроб. Груб.
     Ветром опита,
     льдом обута,
     улица скользила.
     Лошадь на круп
     грохнулась…

   Потом было много всяческой суеты.
   Безутешно рыдала Вероника.
   Фотограф снимал мертвого Маяковского.
   За его столом следователь заполнял документы.
   Агранов давал следователю короткие указания.
   Выносили тело Владимира, неловко тычась носилками в стены тесной комнатушки…

     И сразу
     за зевакой зевака,
     штаны пришедшие Кузнецким клешить,
     сгрудились,
     смех зазвенел и зазвякал!
     – Лошадь упала!
     Упала лошадь!

   В Гендриковом переулке скульптор снимал посмертную маску поэта.
   Через столовую патологоанатом нес в емкости с формалином мозг Маяковского.
   В Доме писателей Родченко поднимал за канаты черное крыло из фанеры.
   Под этим крылом на постаменте поставили гроб с Маяковским.
   В ногах – сделанный из металла футуристический венок.

     Смеялся Кузнецкий.
     Лишь один я
     голос свой не вмешивал в вой ему.
     Подошел
     и вижу
     глаза лошадиные…
     Улица опрокинулась,
     течет по-своему…

   У гроба сидели обессилевшие от слез мама, сестры, Лиля.
   За ними стояли Осип и Агранов.
   Люди шли нескончаемым потоком, клали цветы, но Родченко и Кирсанов выносили их охапками, сохраняя строгий футуристический стиль церемонии.
   Мимо гроба шли в общем скорбном потоке и друзья, и недруги – Асеев, Фадеев, Крученых, Авербах, Каменский, Сутырин, Пастернак, Мейерхольд.

     Подошел и вижу –
     за каплищей каплища
     по морде катится,
     прячется в шерсти…
     И какая-то общая
     звериная тоска
     плеща вылилась из меня
     и расплылась в шелесте.

   Гроб с телом Маяковского вынесли из Дома писателей и повезли на машине, с трудом, как ледокол, рассекающей заледеневшее в общей беде народное море, затопившее близлежащие улицы…

     Лошадь, не надо.
     Лошадь, слушайте –
     чего вы думаете, что вы их плоше?
     Деточка,
     все мы немножко лошади,
     каждый из нас по-своему лошадь.

   В крематории гроб установили на площадке у печи.
   Открылась заслонка. Гроб медленно въезжал в нее. Полыхало пламя…
   И из пламени прошлого проявлялся день сегодняшний.
   Памятник поэту стоит на Триумфальной, потом долгие десятилетия – площади Маяковского, а нынче – вновь Триумфальной площади.

     Может быть, – старая –
     и не нуждалась в няньке,
     может быть, и мысль ей моя казалась пошла,
     только лошадь рванулась,
     встала на ноги,
     ржанула и пошла.

   Кипит жизнь, спешат люди, едут машины.
   И надо всеми возвышается бронзовый Владимир Маяковский – «такой большой и такой ненужный».

     Хвостом помахивала.
     Рыжий ребенок.
     Пришла веселая,
     стала в стойло.
     И все ей казалось –
     она жеребенок,
     и стоило жить,
     и работать стоило…